На данный момент это последняя книга в «магильерской» серии. Возможно, она так и останется последней — мне удалось сказать куда больше, чем планировалось изначально, причем сказать так, что тема лично мне кажется закрытой раз и навсегда. По крайней мере, я сомневаюсь, что способен рассказать лучше о магильерах — людях, которые с самого начала не совсем люди, судьбы которых складываются чаще всего трагично и плохо — не в последнюю очередь из-за их дара, который чаще служит проклятьем, чем благословением.
«Господа магильеры» — скорее роман, чем сборник рассказов, хотя формально и состоит из десяти почти не пересекающихся между собой новелл, во главе каждой из которых стоит обособленный персонаж. Даже время им выпадает разное. Для кого-то из них холстом станут обожженные поля Фландрии 1919-го года, кто-то явит себя в смутных декорациях интербеллума, кто-то поселится в тревожной Германии конца 30-х.
Десять человек — десять судеб. Десять странных магильерских жизней.
Записки, опубликованные сегодня на страницах нашей газеты, едва ли представляют значительную художественную ценность, в чем я, как редактор, должен сознаться сразу же. Не представляют они и исторического интереса, поскольку со времен пожара Мировой войны, который опалил Германию, прошло всего восемнадцать лет — не тот срок, когда дневники становятся овеянным склерозом авторов и благоговением потомков историческим памятником. Однако я все же принял решение опубликовать их, хоть и со значительными сокращениями, а временами и с вынужденными купюрами.
Зачем? Этот вопрос я задавал себе не раз, читая по вечерам истрепанные, заполненные убористыми и немного неряшливыми буквами, страницы тетради. Тетрадей таковых было четыре, и попали они ко мне необычным, хоть и полностью законным путем. В этом нет ничего странного, если ты редактор газеты, и через твои руки неизбежно проходит великое множество самых разных бумаг. Тетради сохранились достаточно пристойно, хоть местами бумага и испортилась, а чернила поплыли.
Судя по отметинам на полях, этим безжалостным и бесстрастным свидетелям нашей жизни, автор дневника действительно вел его на фронте, на это указывали многочисленные кляксы, помарки, сигаретные ожоги и иные повреждения, иной раз передающие не хуже слов настроение автора и его окружение. Кое-где из страниц были аккуратно вырваны полосы бумаги — распространенный на фронте способ раздобыть бумагу на самокрутки.
Имя автора нигде указано не было. Неудивительно — многие ли из нас, ведя дневник, маркируют его собственным именем?.. Это является еще одним подтверждением того, что записи, которые мы публикуем сегодня, были сделаны в частном порядке и не предназначались для широкого круга читателей. Однако же, в силу многих причин, я счел возможным ознакомить с ними вас.
Все дело в личности автора дневников. Сегодня кайзерские магильеры кажутся лишь уродливой тенью прошлого, дергающейся в свете пламени политических реформ, но многие наши читатели, несомненно, помнят то время, когда магильерские Ордена служили опорой престола и карающими мечами кайзерского самодержавия. Повелители огненной стихии фойрмейстеры, хозяева воды вассермейстеры, ведающие жизнью лебенсмейстеры, властители небес люфтмейстеры и штейнмейстеры, чьей воле подчинялся камень — их синие мундиры долгие века были символом нерушимости кайзерской власти. Эти мечи, как бы хорошо они ни были закалены вековым почитанием, не выдержали горнила Мировой войны, как не выдержал ее и сам кайзер.
Ордена были расформированы, их руководство осуждено народным судом, а немногочисленные пережившие Мировую войну члены рассеяны и дезорганизованы. Мир, зализав раны, казавшиеся смертельными, стал учиться жить без магильерских костылей. Магильеры сегодняшней Германии — не закрытая каста, не вершители судеб, не опора режима, а лишь специалисты своего дела, работающие на благо Отчизны. Тем полезнее всем нам вспомнить времена, когда все обстояло совсем иначе. Записки, которые мы публикуем сегодня, именно тем и ценны, что служат своего рода прививкой от страшнейшей человеческой болезни — забывчивости. Читая их, поневоле погружаешься в мир, отстающий от нас на восемнадцать лет по обычной исторической шкале — и на сотни лет по социальной. Мир, которым правили самозваные сверхлюди в синих мундирах, магильеры Его Величества кайзера Вильгельма, существа, управляющие материей силой мысли.
Автор публикуемых дневников — магильер, член Ордена Люфтмейстеров, покорителей воздушной стихии. Имя его почти до самого выхода в печати было мне неизвестно. Благодаря наведенным справкам, я выяснил это имя, но не стану публиковать прежде самих дневников, чтобы у читателей была та возможность, которая невольно оказалась у меня — смотреть на страшнейшую войну в истории человечества глазами безликого магильера. Глазами одного из тысяч кайзеровских слуг. И, если читатель достаточно выдержан, рассудителен и наблюдателен, он и сам заметит то, что в первую очередь побудило меня к публикации — изменение в этих самых глазах, сперва светящихся ликованием, энтузиазмом и верой в победу, затем — потухших и мертвых, как амбразуры покинутого бункера.
Как уже было сказано, дневники публикуются с сокращениями, и весьма существенными. Они охватывают три фронтовых года, с семнадцатого по девятнадцатый и полнятся информацией, оценку ценности которой мне, как редактору, пришлось взять на себя. Большая часть дневников не несет в себе ничего примечательно и интересного широкому кругу читателей. Множество солдат вели дневники и, уверяю, дневники господина магильера практически ничем от них не отличаются. Выспоренные и туманные рассуждения о смысле войны сменяются заметками о сослуживцах, погоде, питании и увольнительных, а пространным мечтам о мирной жизни приходят на смену фривольные истории, записанные в траншеях, и счета карточных партий.
Я не стану комментировать записи — лишь дуракам позволительно вступать в диалог с самой историей — но в некоторых местах буду вынужден внести свои редакторские пояснения.
Полагаю, предисловие можно считать оконченным. Я сознательно не даю оценку личности автора, написавшего нижеследующие строки. Во-первых, я полагаю, что у меня нет на это морального права. Во-вторых, я считаю это неважным. Пусть высохшие чернильные строки расскажут вам все сами. Позвольте им быть вашим Вергилием в мире, который реален и нереален в равной степени — в мире таинственных и могущественных кайзерских магильеров, призраков тревожной и печальной поры германской истории, слуг безвозвратно ушедшей эпохи.
Сапоги отыскал уже на месте, по прибытии. Потрепанные, болтаются на ноге, однако, можно носить. Осенью хорошие сапоги — спасение, солдаты ценят их выше, чем свои винтовки. Мне достались английские, подбитые, весьма недурной товар. Я предлагал за них сорок марок, но продавец, чернявый ефрейтор из пехоты, наотрез отказывался брать деньги, которые называл «кайзеровской подтиркой». Здесь, на фронте, чаще всего процветает натуральный обмен, а любая бумажка, несущая на себе печати, штампы или подписи, выглядит заранее подозрительно. Может, виной всему вездесущий имперский орел, для которого едкий по своей природе солдатский ум уже подобрал множество прозвищ — «стервятник», «курица в грязи», «фронтовой павлин» и так далее. Все, отмеченное этой птицей, как бы несет отпечаток злого таинства, и солдаты относятся к нему с естественной настороженностью. Удивительно, как изменились нравы за последний год.
Как бы то ни было, сапоги мне были смертельно нужны. Пришлось отдать за них портсигар. Он был дорог мне как память — серебряный, с гербом люфтмейстеров на крышке, при мне служит с пятнадцатого года. Но лучше лишиться портсигара, чем заработать «траншейную стопу» или наступить на ржавый гвоздь — и то и другое чревато здесь ампутацией. Тем более, что и на курево я в последнее время не богат…
Перечитал написанное. И вновь, ведя уже новый дневник, замечаю, до чего же все здесь тяготеет к вещам простым и существенным, материальным. Новые сапоги. Курево. Носки. Мыло. Прочее. Словно звон, царящий в воздухе больших городов, проникнутый фанфарами, призывами крепить фронт, защищать Германию и держаться ради ее детей, здесь рассеивается без следа. Остается лишь простое, примитивное, биологическое. Сухое белье. Кофе. Бритва. Вещмешок. Написал — и самому стало противно. Философ траншейный. Неужели вновь рисуюсь? Перед кем? Гадость.
В соседней пехотной роте взорвался ночью ящик с боеприпасами. Отчего — неизвестно. Меня едва не вытряхнуло из койки, а испуг испытал такой, что до сих пор стыдно вспомнить. Сердце скачет, как у старика. Пишу — а грудь сдавливает нервным смехом, едва сдерживаюсь. Наваждение какое-то.
Летали с лейтенантом Леманном на разведку, четыре часа в воздухе. Обычно заведено, что на разведку посылают троих, но командир эскадрильи, оберст Тилль, нашему чутью доверяет, отпускает вдвоем. Как бы то ни было, слетали безо всякого результата или «за молоком», как говорят ребята. Ни одной французской пташки на пятьдесят километров в округе. Мой самолет в порядке, Леманн жалуется на шумы в двигателе. Я пошутил на счет того, что шумы раздаются у него из желудка, но Леманн шутки не поддержал.
Короткий артиллерийский налет ровно в полдень. Говорят, сто пять миллиметров, «Шнайдер». Личный состав нашей эскадрильи в глубоких блиндажах, здесь умеют ценить опытных пилотов. Француз бушевал ровно пять минут (засекал про хронометру), потом так же внезапно смолк. Старики говорят, здесь это обычное дело, за день таких налетов может быть до десятка. И все по пять минут, как по часам.
Последствия не очень страшные — обвалилось две траншеи и разрушен старый наблюдательный пункт. Пара раненных нижних чинов. Но воздействие на психику значительное. Нам с Леманном досталось особенно. Там, где солдаты слышат утробный, нарастающий гул снарядов, мы, проклятое люфтмейстерское племя, ощущаем целую гамму чувств. Мне не дано описать летящий снаряд, мои руки — руки пилота, а не писателя, как бы ни старался я убедить себя в обратном. Это ощущается как… Скажем так — если взять большую консервную банку, наполнить ее горячим воздухом, запустить внутрь шмеля, а после закрыть глаза и сунуть в нее руку, это в некотором роде передаст ощущения близости артиллерийского снаряда. Ощущаешь дрожание бесчисленного множества воздушных слоев. У каждого из них своя влажность, плотность, температура, но снаряд пробивает их, не встречая никакого сопротивления, по параболе, чья нижняя точка где-то совсем рядом…
Если закрыть глаза, можно сосредоточиться, и увидеть его. Раскаленная металлическая болванка, ревущая стальным голосом, бездушная, тяжелая, смертельно-опасная. Каждый раз, слыша ее завывание, я закрываю глаза и пытаюсь угадать траекторию. В этот раз далеко идет, приземлится где-то в тылу… А вот эта опаснее, шлепнется возле штаба… Я чувствую и разрывы, которыми неизбежно заканчивается каждый выстрел. Это еще страшнее, ведь мое до отвращение тонкое чутье передает мне каждый шорох возмущенного воздуха. Я ощущаю длящийся сотую долю мгновения звон сработавшего контактного взрывателя. Чувствую мельчайшую паузу, которая разделяет его и взрыв. И сам взрыв — безумная, сотканная из воздуха, роза с губительными лепестками, полными смертельной энергии… Воздушная волна идет во все стороны, расшвыривая все, чего коснется — мешки с песком, осколки бетона, пустые гильзы, обрывки колючей проволоки, стоптанные подметки, мелкая щебенка… Роза распускается и исчезает в одно мгновенье, но там, где она возникает, остается воронка с осыпающимися краями, еще одна слепая рана на теле земли. Никто кроме нас, люфтмейстеров, не чувствует ран воздуха, когда его плоть рвется в клочья.
Черт, кажется, я слишком много разглагольствую. Вот к чему приводит избыток свободного времени.
Сегодня натерпелись страху. Вылетели тройкой — я, Леманн, Хиппель. Пост акустической разведки сообщил о паре французов, болтающихся неподалеку от передовой. Как и следовало ожидать, на месте ничего не обнаружили. Я принял решение прогуляться вдоль линии фронта на несколько километров, может, удастся догнать наших птичек?.. Пролетая над небольшим леском, почти наполовину выпотрошенным артиллерией, я беспечно переговаривался с Лемманом по воздушному каналу — и тут мы сами чуть не угодили в силки. Из леска хлестнули зенитные пулеметы, удивительно слаженно и кучно. Я словно ощутил в воздухе гудение злого осиного роя и, черт возьми, сравнение было как нельзя более подходящим.
Я резко уменьшил плотность воздуха над своим «Альбатросом» — и рванул вверх. Леманн поступил так же. Хороший трюк, но наспех немудрено переборщить — в глазах потемнело от секундного приступа удушья. Хиппелю повезло меньше, он обделен люфтмейстерским даром, хоть и хороший пилот. Пулеметы вскользь полоснули его по брюху, оторвав часть крыла и одно шасси. По счастью, он сумел оторваться и тоже набрал высоту. Обратно к аэродрому его самолет шел неуверенно, рыская носом. Да и посадка его напоминала скорее едва контролируемое падение.
У самого Хиппеля ни царапины, а вот оберст Тилль, командир эскадрильи, выглядит так, словно сам заработал рану. Что ж, могу его понять — пока будет тянуться ремонт, в эскадрильи остается всего четырнадцать самолетов.
Заранее написал письмо домой, поздравил всех с Рождеством. Почта у нас в последнее время ходит крайне плохо, и тут нет различий на сословия, письма магильеров тащатся столько же, сколько и солдатские. Если бы мы стояли ближе к дому, я б воспользовался воздушным каналом. Но две с половиной тысячи километров — это выше моих способностей. Леманну проще — его невеста работает сестрой милосердия где-то в тылу, всего шестьсот километров к востоку. Он разговаривает с ней почти каждый вечер: застывает, лицо делается напряженным, бледным, губы бесшумно шевелятся. Жутковатое зрелище со стороны, если честно, не хочется думать, что я сам так выгляжу. В такие моменты я стараюсь не смотреть на Леманна, занимаю себя чтением. Но если присмотреться, можно заметить едва видимую пульсирующую нить, сотканную из воздуха, которая берет начало возле его головы, и тянется куда-то бесконечно далеко, прямо сквозь перекрытия блиндажа. Интересное зрелище.
Очередная французская «пятиминутка» оказалась на удивление результативной — один из снарядов угодил аккурат в бочки с маслом, которые вчера привезли на грузовиках и еще не успели закатить на полевой склад. Над аэродромом поплыл, сворачиваясь кольцами, жирный черный дым — на радость французским корректировщикам.
Осколками скосило сразу троих пехотинцев. Я видел их, когда осматривал аэродром. Три вжавшихся в землю щуплых фигуры, бледные руки раскинуты в стороны. Свернувшаяся кровь в декабрьской грязи выглядит неестественно и странно. Похоронная команда разбирает лопаты и брезентовые носилки. Лица у всех равнодушные, а глаза — холодные и мертвые, как у сычей.
Прошел слух о том, что наше контрнаступление под Мальмезоном провалилось. Никаких новостей личному составу не доводилось, но я получил весточку по нашему люфтмейстерскому каналу. Части французских штейнмейстеров закрепились на высотах Шмен-де-Дам — а затем перемололи наши наступающие порядки валунами и каменным крошевом.
После обеда шлепали с Леманном картами. Вдвоем — не игра, но и выбора у нас особенно нет. Прочие пилоты испытывают к нам какое-то болезненное уважение. Встретив в узких траншеях (а других здесь и нет) — чуть ли не вытягиваются, как перед оберстом. Хотя чины в большинстве те же, что у нас. Понятно, они все тут новички в эскадрилье, даже оберст Тилль меньше полугода, а мы с Леманном начинали с пятнадцатого года. По их меркам мы, должно быть, старики.
Потерял где-то флягу. Обидно — хорошая была фляга.
Грешен — сыграл над сослуживцем, аэродромным техником, недобрую шутку. Он, перемазанный, в мятом комбинезоне, нашел сухое место за бермой траншеи и примостился там, чтоб выкурить сигаретку. Чиркнул зажигалкой, с наслаждением затянулся… Ну откуда ему было знать, что неподалеку находится господин люфтмейстер — и в не в самом благостном состоянии духа?.. Я мысленно потянулся к нему, тронул струны воздуха… Бедный техник заорал благим матом, увидев, как табачный дым, который он выдохнул секундой ранее, свернулся, закрутился, переплелся — и образовал изображение пухленького херувима в пикель-хельме с развернутой надписью готическими литерами «Боже, храни Германию!». От неожиданности техник громко закашлялся и испуганно замахал руками, развеивая картинку. Может, устроить ему ледяной сквозняк в штанах?.. В итоге отпустил с миром.
Прочел вчерашнее — вновь рассердился на себя. Злобный мальчишка. Постепенно мы все тут превращаемся в злобных мальчишек. Какая-то странная смесь инфантилизма, непосредственности и отчуждения.
Все личное прячем в себя, как солдат в дождливую погоду прячет гранаты, обвязывая их ворохом всякого тряпья — чтоб не промок запал. Вот и мы тоже прячем в себя что-то такое, что никак не должно промокнуть…
Вчера же долго не размышлял, да так и не написал, отчего настроение испортилось. Как будто, если бы написал, что-то в окружающем мире переменилось бы. Мальчишка! Вот сейчас специально напишу.
Итак, вчера, 15 декабря 1917 года, я официально получил отказ на свое прошение об отпуске.
Девять дней до Нового года — и я наконец сшиб своего первого француза после нашего перевода. Нет времени писать, ребята зовут «обмыть первенца». Раздобыли коньяк, или то, что им называется в здешних краях. А хочется написать на свежую голову.
Итак, как это было. Да ничего, в общем-то, такого и не было. По крайней мере, не так, как это выглядит в кино-журналах — искаженные от напряжения лица, плюющиеся огнем пулеметы, и аэропланы, безумно вертящиеся в облачном небе чокнутыми мотыльками. Удивительно, но черно-белые киноленты кажутся мне сейчас даже более жизненными и естественными, чем настоящие воздушные бои.
Начиналось все как обычно — я взлетел в семь утра (надо было обогнать надвигающуюся облачность) и пошел на север привычным курсом на предельной высоте. Маршрут был знаком, и я шел по нему почти без изменений. Вдоль линии фронта, потом небольшой рывок на северо-запад, пара заходов над рекой — и обратно. У оберста Тилля была информация, что где-то в том районе французы скрытно собирают артиллерийскую батарею, и он рассчитывал вскрыть ее до того, как та закончит маскировку — чтоб наши пушки хорошенько ее проучили. Поэтому я три дня кряду шел почти одинаковым курсом, разглядывая землю.
Помню, как ребенком читал сочинения люфтмейстеров-воздухоплавотелей и восторженно замирал, когда автор писал о лоскутном одеяле полей, протянувшемся на всю невообразимую даль. Возможность это проверить появилась у меня нескоро. Кое-где земля и впрямь выглядит лоскутным одеялом. Но только не зимой семнадцатого года во Франции. Там она выглядит солдатской шинелью — грязной, облезлой, местами порванной, свернутой калачом и растоптанной. Грязь, в которой едва угадываются прорехи траншей, зубастые окружья пулеметных гнезд и орудийных позиций, тоненькие ниточки проволочных заграждений…
Ну да к делу. Как уже написал, я три дня подряд ходил одним и тем же маршрутом, пытаясь нащупать мифическую батарею. Чувствовал себя сельским охотником, который спозаранку идет по одному ему известным тропкам, проверяя силки. Только силки все время пусты…
Урчание чужого мотора я уловил неожиданно, виной всему облачность, которая успела уже растянуться по небу сериями бесформенных жирных клякс. Облака всегда приглушают воздушную вибрацию. Но я все-таки почувствовал его. Приятное ощущение — будто прикоснулся кончиками пальцев к крышке работающего станка. Поначалу оно было слабым, но я безошибочно определил местоположение и снизился. Спустя минуту или две я уже разбирал его безошибочно — гудение одиночного…