Вдруг его охватило нетерпение, суматошная, нервная спешка. Надо было скорее, скорее все сделать, пока никто не заметил, никто не пришел. Вряд ли кто мог прийти сюда, в дачный поселок, в ноябре, на рассвете… Пусто, последние бурые листья, пропитанные водой, собираются кучками в углублениях почвы и чавкают под ногами. Грязно, земля тяжелая, небо свинцовое, из всех птиц осталась одна ворона, уселась на сосне, ей бы спать, чего неймется? Ворона раза два каркнула, склонив голову. Сейчас бы выстрелить в нее, и дело с концом. И хоть у него отродясь не было пистолета или ружья, он вдруг испугался собственного желания, как будто уже был готов к выстрелу – представил, какой гулкий получится шум, как покатится эхо выстрела над дачным поселком, до самой станции и обязательно вызовет там тревогу. И кто-то уже прибежит сюда посмотреть, на какой даче остались люди, кто стрелял, кого убили?
Он бегом вернулся в сырой нетопленный дом. Он очень спешил, главное было успеть, пока не рассвело совсем, пока по дороге кто-нибудь не прошел или не проехал – кусты облетели, и теперь с дороги весь участок просматривается как на ладони. Когда глаза привыкли к полутьме, он забрал с тумбочки ее коробку для шитья – нитки, иголки, какие-то тряпочки, – потом у зеркала увидел початый флакончик духов «Красная Москва», схватил и его, еще попалась чашка с розочками – почему надо было брать и чашку, он не смог себе объяснить, но чашка имела отношение к жене, чашка свидетельствовала о ее существовании. Предметы, которые раньше были незаметны, растворялись в комнате и на кухне, сейчас прямо лезли в глаза, отовсюду, из каждого угла кричали о его жене. И для того чтобы она исчезла окончательно, навсегда, для всех, для любопытного глаза, надо стереть ее следы до последнего.
Все разом было не унести, но он догадался, разложил на полу ее старый халат, тот, который с лиловыми ирисами, покидал на него вещи. Затем, обозрев кучу добра, зачем-то принес из кухни любимую кастрюлю жены. С минуту стоял, разглядывая ее, потом поспешил обратно, поставил ее снова на полку – таких кастрюль в мире миллион. Тут вдруг вспомнил – полез под кровать. Так и есть, там остался старый чемодан с барахлом, туфлями жены, которые вышли из моды, и кофтой еще довоенных времен. Из чемодана несло нафталином, и сквозь этот запах пробивался запах жены – ее волос, духов, – такой знакомый, он даже отпрянул от чемодана и оглянулся. Ему показалось, что он услышал вздох жены, как бывало, когда она ночью вдруг вздыхала, говорила что-то неразборчиво и переворачивалась на другой бок. Он вскочил, обернулся… Медленно, от ветра, закрывалась дверь.
– Нет тебя. Нет тебя совсем, – сказал он тихо, а получилось громко, гулко, потому что комната уже стала нежилой.
Он связал барахло рукавами халата, потащил к двери. На пороге остановился, посмотрел, нет ли кого на дороге. Холодный туман подбирался к штакетнику, хорошему, ровному, прямому; сам еще летом вкопал новые столбы, а она тогда сидела на веранде, перебирала клубнику, у нее были очень белые руки (никогда не загорала), темно-рыжие волосы и веснушки на переносице. Она была не толстой, но со временем обязательно бы располнела. И странно: к ней как-то приезжала сестра из деревни, маленькая, смуглая, будто из другого племени.
Дорога была пустая. Собирался дождь, и, наверное, от этого никак не светлело. Он поволок узел по тропинке, к сараю. Стало очень жарко, словно взбирался на гору.
У старого, заброшенного колодца, из которого давным-давно ушла вода и который он все собирался расчистить, да не было денег, чтобы нанять мастера, а сам не мог, он остановился. Потом поднял узел на сруб – только два бревна над травой – и толкнул. Узел послушно скользнул вниз, упал на мягкое, недалеко, метрах в двух, что-то в нем звякнуло, наверное, вилки. Он вытер о пиджак потные ладони.
Надо спешить, спешить… еще столько работы осталось. А в любой момент кто-то может появиться. Ну, хотя бы на соседней даче. Они, правда, не приезжали уже недели две, но чем черт не шутит… Он побежал в сарай, отыскал в куче хлама лопату. А лома не было. Вспомнил, что видел лом у крыльца. Он бросил лопату, поспешил к дому. Лом стоял у стены. А топор? Топор в комнате. Он вернулся в дом, часто дыша и не имея времени перевести дух, у дверей поднял с пола топор, еще раз огляделся – увидел на столе шкатулку с ее письмами и всякими бумажками, подхватил ее, побежал обратно, от двери кинул взгляд на комнату, будто уже не смог бы вернуться сюда вновь, – на стуле лежала ее шляпка без полей, она носила ее набекрень. Вернулся, взял и шляпку…
Он расшатывал, разваливал ломом бревна. Бревна сруба были старыми, кое-где подгнили, но держались крепко, скрип стоял на весь поселок, наконец одно бревно поддалось, отвалилось в сторону, он выпрямился, и тут его кто-то спросил, совсем рядом:
– Помочь, может, хозяин?
– Что? – И сразу наступило спокойствие. Все погибло… Подсознательно он ждал этого голоса. Лучше было поджечь дачу и бежать – бежать без оглядки.
Он заставил себя обернуться.
У забора, облокотившись на низкий штакетник, стоял молодой мужчина в ватнике поверх гимнастерки, на гимнастерке видны две полоски, за ранения. А на дороге – удивительно, неужели он мог этого не услышать, – «Студебеккер».
Он с трудом заставил себя говорить.
– Не надо, – сказал он. – Я сам…
– А чего трудишься?
– Колодец, – сказал он. – Видишь, колодец совсем старый. Воды нет. Я здесь огород сделаю.
– Огород?
Под сосной у сарая место для огорода неподходящее, с первого взгляда видно.
– Я выкорчую, – сказал он, – выкорчую, понимаешь?
– Дело твое, а то бы я тебе все это быстро организовал, – сказал демобилизованный. – Не хочешь?
– Спасибо, не надо. Спасибо.
– Ну как знаешь. А ты мне тогда скажи, как на Пушкино выехать?
– На Пушкино?
Он положил на землю лом и пошел к забору, стараясь закрыть собой колодец, хотя в колодец заглянуть от забора было нельзя – далеко все-таки.
– Через километр, – сказал он и откашлялся, – будет поворот направо…
Шофер слушал его, кивал, а сам смотрел почему-то ему через плечо, на колодец. «Что я там забыл? Что он там видит?»
– Смотри, – сказал шофер, – твоя баба шляпу и шкатулку забыла. Дождем промочит.
– Это старые, ненужные, я выброшу, – сказал он быстро, не оборачиваясь.
– Может, мне тогда отдашь, а?
– Нет, – сказал он быстро. – Нельзя.
– Я заплачу.
– Нет.
– Ды ты не психуй, – сказал шофер. – Не хочешь – не надо. Подавись своим добром.
Он пошел к «Cтудебеккеру», забрался в кабину, дал газ, и грузовик, покачиваясь, как корабль, поплыл с ревом по проселочной дороге.
Как же он мог не услышать, что подъехала машина?
Он побежал к колодцу и первым делом кинул туда шляпу и шкатулку с бумагами. Тут же испугался, не остался ли в шкатулке паспорт жены. Поэтому, прежде чем продолжить разрушение колодца, сбегал домой, убедился, что паспорт спрятан там, только потом вернулся к колодцу, докончил его разрушение, скинул бревна и начал рыть яму неподалеку, чтобы той землей засыпать колодец…
В дверь позвонили.
В этот момент Лидочка проявляла, вернее, сидела на полу в ванной и заряжала в бачок широкую пленку. Было девять вечера, середина сентября, дома никого – Андрей в Средней Азии. Лидочка крикнула:
– Сейчас!
Хотя знала, что за дверью не услышат.
Пленка, как назло, не влезала в бачок. Лидочка молча прокляла судьбу, положила пленку на пол, вышла из ванной и, не зажигая света в коридоре, отворила дверь.
Там стояла маленького роста смуглая бабушка в похожем на шинельку пальто, в черном с красными цветами платке, с большой голубой сумкой «Олимпиада-80» через плечо и чемоданом в руке. У бабушки были темные, въедливые глаза и губы в ниточку.
– Долго не открываешь, – сказала бабушка сердито. – Что ж я, всю ночь на лестнице стоять буду?
– Вам кого? – спросила Лидочка, щурясь от яркого, после темной ванной, света на лестничной площадке.
– Погодите, – сказала бабка. – Проверим. Ты только меня на лестнице не держи, в дом пригласи, окажи внимание пожилому ветерану труда. Я тебя не съем, не обворую, у меня паспорт есть…
Лидочке ничего не оставалось, как покорно отступить в коридор.
– Свет зажги, – сказала бабушка. – Я без свету ничего не разберу.
Лидочка прикинула, насколько опасен свет для пленки, оставшейся на полу ванной. Потом решила, что свет туда не проникнет.
Бабушка прошла на кухню, не спеша развязала платок, сбросила его на плечи, сказала:
– Жарко у тебя, затопили уж, что ли?
– Затопили. – Лидочка вдруг почувствовала себя виноватой за то, что затопили раньше времени.
– А фортку чего не открываешь? – спросила бабушка. – У тебя микробы размножаются.
Пока Лидочка послушно открывала форточку на кухне, бабка поставила на стул сумку, прислонила к стулу чемодан, сама же уселась на стол, вытащила из складок плаща бумажник из кожи под крокодила, а из него – листок. Долго искала очки, а Лидочка стояла над ней и думала, что если надо будет поить бабушку чаем, а все идет к этому, то печенья почти не осталось, и надо открывать последнюю банку малинового варенья. Сейчас бабушка зачитает листок, и из него обнаружится, что она – отдаленная, но некогда любимая родственница Андрюши Берестова. И что таковая решила навеки здесь поселиться, так как ее родное село переоборудуют в водохранилище.
– Точно, – изрекла наконец бабушка. – Я своей памяти уже не доверяю, все записываю, хотя в этой квартире бывала.
– А я вас не помню, – посмела начать сопротивление Лидочка.
– Куда тебе, – согласилась бабушка. – Это Средний Тишинский?
– А что?
– Не тяни, отвечай, не задумывайся.
– Средний Тишинский.
– Дом сорок два, квартира двадцать?
– Правильно. – Надежда на то, что бабушка ошиблась квартирой, испарилась.
– Тогда ты мне скажи. – Бабушка вперила взгляд увеличенных сильными линзами выцветших глаз в лицо Лидочке. – Ты мне скажи, что могло случиться с Верой?
– С кем?
– С моей младшей сестрой Верой. Тысяча девятьсот двадцать первого года рождения.
– Никогда не слышала! – Но Лидочка испытала облегчение, потому что бабушка наверняка не была родственницей ее мужа и по крайней мере не претендовала на угол.
– Вот именно, – сказала бабушка. – Так мне все говорят.
– Может, вам чаю поставить?
Лидочка не смогла скрыть облегчения в голосе. Бабушка его уловила.
– Сделай, сделай, – согласилась она. – Ты меня не бойся, я тебя обо всем расспрошу, переведу дух, а потом обратно поеду. У меня других дел нет. Где у тебя удобства, покажи.
С каждой минутой бабушка все более вживалась в квартиру. Она демонстрировала чувство собственного достоинства, была естественна и дружелюбна настолько, что Лидочке начинало казаться: не она ли сама вторглась в чужой дом и намерена здесь навеки поселиться.
Лидочка покорно проводила бабушку до ванной, зажгла ей свет, потом прошла на кухню поставить чайник и услышала бабушкин голос.
– Ты чего фотографическую ленту на полу раскидываешь? Чтобы я наступила, да? А если я поскользнусь и шейку бедра переломлю – ты ж по больницам со мной намаешься!
– Господи! – воскликнула Лидочка и с чайников в руке бросилась в ванную. Эта пленка была плодом трех часов работы, трех часов под мелким дождем – Лидочка промокла, долго выслеживала кошку, которая вывела котят в разросшемся за домом кустарнике.
Бабушка встретила ее в дверях, брезгливо, как раздавленную гадюку, держа пленку за хвост. Пленка была безнадежно засвечена.
А бабушка немного, из вежливости, посокрушалась. Потом с удовольствием пила чай, не скрывая своего намерения переночевать. Оказалось, что зовут ее Любовью Семеновной и разыскивает она свою младшую сестренку Верочку, десятью годами ее моложе. Верочка, как выяснилось, жила когда-то, сразу после войны, в этой квартире со своим мужем. Тогда квартира была коммунальной. Три комнаты – три семьи. Мужа звали Купидоном. Это прозвище, как поняла Лидочка, было дано ему за малый рост, пухлость щек и общую подвижность. Сестры расстались в войну. Вера пошла на фронт медсестрой, там познакомилась и сошлась с Купидоном – он же Иван Макарыч Спесивцев, который состоял в том же госпитале при хозяйственной части, – и в сорок четвертом вышла за него замуж, но не по любви, а чтобы не быть боевой подругой. Как война кончилась, Купидон начал служить в Москве, они поселились в этой квартире, занимали в ней светлую комнату, напротив кухни, потом купили маленькую дачу. Неплохо жили. Любовь Семеновна приезжала к ним сюда в сорок седьмом, дорога неблизкая, а потом сестры что-то поссорились, даже трудно вспомнить почему. Вера была несчастлива с Купидоном, все грозилась бросить его, но не решалась, а он страшно ревновал и даже как-то чуть не убил из ревности. Еще бы, ему уже было за сорок, а Верочке, красавице, как березка молодая, меньше тридцати. После ссоры сестры и переписываться перестали. А годы тем временем неслись, щелкали, и набежало около сорока. Лет десять назад написала Любовь Семеновна своей сестре письмо, потом, в восьмидесятом, – поздравление с Первым мая, но ни ответа, ни привета. Решила, что та все сердится, хоть пора и забыть, – чего не бывает между родными! Но недавно Любовь Семеновна начала беспокоиться. Хоть не были сестры близки, к старости человек начинает искать родные души. И вот результат: Любовь Семеновна вышла на пенсию и поехала в Москву, поглядеть на сестру. А где она – одному Богу известно…
Старуха разбудила Лидочку на рассвете. Она встала до первых петухов и начала артиллерийскую подготовку – загремела на кухне посудой, готовила поесть.
– Вставай, Лидия, – крикнула она из кухни, – проспишь! Тебе на улицу иттить!
– Зачем? – спросила Лидия, не раскрывая глаз.
– Как так зачем? Кошку из аппарата щелкать, пленку-то ты вчера загубила, я, что ли, за тебя буду ползать по грязи, животных обнимать?
«Ну зачем я вчера откровенничала! И почему эта бабушка у меня живет?»
– Не пойду, – сказала Лидочка. – Черт с ней, с кошкой, дождик на улице.
– Ну, как знаешь. Тогда звони, как собиралась.
– Рано еще, все спят, семь часов.
– Спять, спять… Когда же они дело делают?
Бабка все знала, все понимала, но была актрисой, хитрила, переигрывала свою роль деревенской старушонки, ей эта роль нравилась, ведь нечасто удается получить бенефис на московской сцене.
До половины девятого Лидочка кое-как сопротивлялась бабушкиному напору. Затем принялась вспоминать, кто жил в Вериной комнате, когда сюда сменивались Берестовы. Странно, прошло всего семь лет, как Лидочка въехала в эту квартиру, а она уже забыла или, вернее, почти совсем забыла людей, которые жили здесь раньше.
Пока Лидочка разыскивала старую записную книжку, в которой должен быть телефон тех самых Свиницких, которые семь лет назад занимали комнату Купидона, бабушка ходила за Лидой хвостиком и сомневалась:
– А может, она не здесь жила? Тогда ведь иначе было – вот здесь в коридоре велосипед стоял. Ты велосипед помнишь?
– Не было велосипеда, Любовь Семеновна.
– А сундук был?
– И сундука не было. Поймите же, Любовь Семеновна, ваша сестра жила здесь почти сорок лет назад. Наверняка за это время сменилось не одно поколение жильцов.
– Так ты звони, Лида, не отвлекайся.
Наконец Лидочка отыскала книжку и в ней – телефонный номер Свиницких. Тогда, семь лет назад, обмен был сложным, так что находка телефона Свиницких была счастливой случайностью. Видно, Лидочке так хотелось избавиться от бабушки, что даже вещи кинулись ей на подмогу.
– Слушаю, – раздался в трубке сонный мужской голос.
– Простите, я вас не разбудила? – спросила Лидочка.
– Я все равно собирался вставать, – уклончиво ответил голос.
Лидочка вздохнула и продолжала, чувствуя себя убийцей:
– Вы меня, наверное, не помните, но семь лет назад мы с вами обменялись… Вы жили раньше в Среднем Тишинском?
– Калерия! – Голос зазвучал глуше. – Тебя бывшие обменщики требуют.
В трубке щелкнуло. Видно, мужчина положил ее.
– Не желают признаваться? – спросила баба Люба. – Сами задевали Верку, а сами…
– Сомневаюсь, что они в чем-то виноваты.
В трубке возник другой, показавшийся отдаленно знакомый голос. Оказывается, за семь лет память о нем не совсем выветрилась.
– Меня зовут Лидия Кирилловна… – начала Лидочка, но тут же голос в трубке ее перебил:
– Как же, как же… неужели не помним? Мы вас помним. Вы еще нашу люстру себе оставили. Ну как она, светит? – словно речь шла об отданной на воспитание девице.
– Спасибо, – сказала Лидочка. – Люстра в порядке. А я хотела узнать, известно ли вам такое имя…
– Вера Семеновна Спесивцева, – подсказала бабушка Люба. – А то мы Тяжные.
– Боря! – раздалось в трубке. – Ты знал Спесивцеву? Она жена режиссера, да?
– Нет, она жила в вашей комнате после войны.
– Боря, ты помнишь, кто жил у нас после войны?.. Вообще-то он не может знать, потому что сначала я сюда прописалась, а потом он. Он три года никак не решался оставить свою Милочку. Ну ладно, два, это уже теперь неважно. Я ту комнату в шестьдесят третьем получила и буквально три года жила одна, не зная, что со мной случится завтра, вы представляете…
– Значит, Веру Семеновну вы не помните?
…Потом Лидочка дозвонилась и до других жильцов, до тех, кто занимал до обмена большую комнату. Они тоже не смогли припомнить ни Веру, ни ее мужа. У третьих телефона не было.
– Значит, не живая, – уверенно, даже с каким-то облегчением сказала бабушка Люба. – Иначе бы весточку подала. Ну как можно родной сестре весточку не подать?
– Хорошо, – сказала Лидочка, которая не любила оставлять дела недоделанными. – Пошли в ЖЭК.
В домоуправлении, хоть там Лидию Кирилловну знали, добыть какие-нибудь сведения оказалось нелегко. Старые домовые книги уже ушли в архив, а в тех, что велись с шестидесятых годов, никаких следов Спесивцевых не оказалось.
Бабушка Люба робела в домоуправлении перед накрашенными девочками, дергала Лидочку за рукав и шипела:
– Ну пошли, что ли? Бог дал, бог взял, понятное дело.
– Давайте подумаем, – сказала Лидочка учительским голосом паспортистке Шурочке. – Бесследно человек исчезнуть не мог. Прежде чем поднимать дела в архиве, поглядим, нет ли другого пути, более простого.
– Угу, – сказала Шурочка, разворачивая бутерброд. – Я тут сама новенькая.
– К тете Соне сходите, – сказала другая паспортистка. – Если она не знает, никто не знает. Сколько лет прошло, можно сказать, с дореволюции она здесь была.
Тетя Соня, которая проработала в домоуправлении всю жизнь, отыскалась на лавочке у третьего подъезда. Делать тете Соне было нечего, а память у нее была уникальная, если бы не жизненные обстоятельства, быть ей математическим академиком. Лидочка подсела к ней, знаком велела сделать то же бабе Любе и тут же напустила приезжую бабушку на местную. Сама только слушала. Со стороны, наверное, выглядело это идиллически: две бабушки и женщина бальзаковского возраста сидят на лавочке, поглядывают на детишек, которые резвятся неподалеку. На самом же деле шло расследование давнишней тайны – исчезновения семьи Спесивцевых, в первую очередь гражданки Спесивцевой, в промежутке между 1947-м и 1949 годами.
И, разумеется, тетя Соня все вспомнила.
– Знаю, – сказала она. – Уехали.
– Вы уверены в этом? – спросила Лидочка.
– Как в твоем, Лидия Кирилловна, существовании, – сказала тетя Соня. – Мне надо только глаза закрыть, как книжку перелистать, и я вижу картинку.
– Ну и как? – спросила баба Люба. – Как тебе моя сестра?
– Сейчас-то она, наверное, женщина пожилая, – сказала Соня. – Преклонных лет. А тогда была видная баба.
– Настоящая красавица, – сказала бабушка Люба. – Я на нее совсем не похожа.
– Нет, ты не похожая, – согласилась тетя Соня. – Ты мелкая будешь и смуглая кожей. Нет, совсем непохожая. Та лучше была. Волосы рыжие, лицом белая, ну королева!
– Значит, уехала? – спросила Лидочка. – Может, вы помните, когда, куда?
– Знаю! Как же не знать. Он ко мне с паспортами пришел. Я как раз закрываться хотела, домой спешила, осенью это было, дай бог памяти, думаю, что в сорок восьмом. Вот, говорит, уезжаем на юг, в теплые края, нужен, говорит, для моей Верочки теплый воздух, а то у нее легкие слабые. Как сейчас помню – странно это было.
– Что странно? – спросила Лидочка.
– Я бы и не запомнила. Даже с моей памятью. Мало ли кто уезжает и приезжает – у нас было шесть больших домов, а сейчас и еще больше. И прожили они не то чтобы долго. Года два, три, не больше. Я ее замечала за красоту, а его и не замечала, но когда с паспортами пришел выписываться, я в него вгляделась, потому что странно мне стало, чем такой колобок такую кралю охмурил.
– Вот я ей и говорила, – вставила бабушка Люба. – Чего ты в нем нашла? А она мне: «Убежала бы, да не пускает. Он меня живой не выпустит». Такой вот крокодил.
– А впечатление производил мирное, бухгалтерское, – ответила тетя Соня. – У нас такой бухгалтер раньше был, Иван Иванович, не помнишь, Лидия Кирилловна? Да нет, куда тебе – ты у нас только седьмой год живешь. Но я тогда к нему пригляделась – думаю, вот бывает любовь, воистину, что козла полюбишь. И вроде он не так чтобы богатый или жулик. Не производил впечатления.
– Нет, не производил, – сказала бабушка Люба. – Но по сравнению с нашей жизнью он очень даже был состоятельный. Я когда в поселке рассказывала, некоторые Верке очень завидовали.
– Я не завидовала…
– Так что же вам странным показалось? – снова спросила Лидочка.
– Еще бы не странное. Кто же из Москвы добровольно в сорок восьмом уезжал – комнату отдавал, все бросал и уезжал?
– Так он не поменялся?
– Нет, сказал мне, что уезжает климат искать для своей супруги. Там, говорит, найдет, что купить. Дачу, говорит, продал. Дача у него была, понимаешь? Под Москвой. Продал он ее, а комнату просто отдал. Выписался и пошел куда глаза глядят.
Тетя Соня тяжко вздохнула. В тон ей вздохнула баба Люба.
– А ее вы не видели? – спросила Лидочка.
– Ее не видала. Может, она раньше уехала. Он как вещи на машину загрузил, ночью грузился, немного вещей было, я что-то у окна стояла, воздухом дышала, вот и увидела.
Лидочка подумала, что стояла тетя Соня у окна не случайно. Ее одолевало любопытство.
Тетя Соня вынула из кармана кожаной куртки платочек и стала протирать очки. Листва вокруг была еще зеленой, но кое-где пожухла. Тетя Соня продолжала:
– Наверное, она раньше его уехала. А может, он мне сам так сказал, что она раньше уехала, не помню я…
– И не сказал, в какой город? Ведь если вещи вывозил в машине, вернее всего, уже знал, куда едет.
– Может, и сказал… Вернее всего, сказал. В те времена у нас с перемещением лиц было строго. Врать бы не стал.
Но тетя Соня не вспомнила, в какой город уехали Спесивцевы.
Когда они с бабушкой Любой вернулись домой, Лидочка хотела было продолжать поиски – она любила сам процесс поисков, будь то забытая цитата или старинное преступление, вычитанное у историка Соловьева. Она любила ясность, а ясность подразумевает результат поисков.
Но бабушка Люба вдруг скисла.
– Нет ее, – сказала она твердо. – Сердце мое уверено, что нету. Умерла. Или он ее загубил, или сама умерла. Только никогда у нее не было такого со здоровьем, чтобы на юг ехать. Неужели за год, как я ее не видела… бывает?
– Бывает, – согласилась Лидочка. – Все-таки мы можем обратиться в милицию, там же есть бюро по розыску.
– Нет, – сказала бабушка Люба твердо. – Если она живая, то должна мне написать – я-то свой адрес не меняла. Не написала, значит, нет ее. Или не хочет. Так что я домой поехала. Спасибо за все, Лида, буду в гости ждать. Приедешь? У нас молочко хорошее, как сливки. И воздух теплый, даже зимой теплый, изнутри в нем теплота. У меня хлебозавод рядом, очень аромат полезный.
И бабушка Люба уехала, оставив Лидию Кирилловну в неприятном ощущении недоделанного дела, нависшей тайны, которая, может, и не тайна вовсе.
А дня через два встретилась на улице тетя Соня и сказала:
– В Ялту они уехали. Так он и сказал, в Ялту. Вряд ли соврал, он же в заявлении на выписку пункт убытия указывал.
– Спасибо, – сказала Лидочка. – А ее сестра уже уехала.
– Ты ей напиши.
Лидочка написала, но ответа не получила.
В Ялте Лидочка оказалась следующей весной, в конце апреля. Не хотела ехать, была занята, все связи с Крымом давно порвались, но в месткоме горела путевка. И тут одолело желание еще разок поглядеть, как цветут глицинии на крутых улочках, как утренние прохладные облака сползают с Ай-Петри, как воспоминанием молодости горячий шепот доносится со скамеек под платанами.
В Ялте было свежо, спокойно, относительно малолюдно, море еще раскачивалось, успокаиваясь после зимних непогод. Лидочка с утра уходила к морю или наверх, в горы, снимала цветущие вишни и тучи над корявыми театральными соснами. На третий день она поняла, как сладостен бездумный отдых, что она здесь оживает, отходит, пропитывается весенним солнцем и морским воздухом, а тени далекого прошлого не удручают, а стали с годами прозрачными и мирными.
Как-то она вернулась из Никитского сада, сошла на автостанции у подземного перехода, где скучно толклись владельцы коек. Из симферопольского троллейбуса выходили немногочисленные еще гости города-курорта. Владельцы потянулись к ним, обступая тех, кто посолиднее, предпочитая бездетные парочки. Так что на маленькую смуглую бабушку с чемоданчиком никто не обратил внимания. А Лидочка ошалела от удивления. Это была бабушка Люба. Надо же встретить ее здесь, под этим ласковым солнцем! А впрочем, почему бабушке Любе не приехать в Ялту? Нет, это невероятно. Если бы бабушка и приехала, то в дом отдыха, организованно, с путевкой за пазухой… Лидочка подошла к бабушке и сказала:
– Любовь Семеновна, какими судьбами?
Бабушка оглянулась, и Лидочка сразу поняла, что обозналась. Просто похожая бабушка. Даже странно, что спутала. Может, где-то в глубине сознания сидит эта смешная деловитая старушка, которая через сорок лет решила разыскать сестру, да махнула рукой, смирилась с тем, что сестры давно уж нет на свете. И почему именно здесь это сходство так встревожило? Господи, конечно же, Спесивцевы в сорок восьмом уехали в Ялту лечить Веру от болезней, которых, как уверяла Любовь Семеновна, у Веры отродясь не было.
В Ялту… В Ялту.
А городское справочное бюро было тут же, на автостанции. Все это совершенно не касалось Лидочки, но она понимала, что потом всю жизнь будет корить себя, что не подошла к этой будке, оклеенной объявлениями, и не задала простого вопроса: где проживают Спесивцевы? Иван Макарович и Вера Семеновна, приблизительно 1905-го и 1920 года рождения.
Лидочка направилась к справочному бюро.
Никакой надежды на то, что Спесивцев сказал тете Соне правду, никакой надежды на то, что эти люди, даже приехав в Ялту, остались здесь жить, конечно, не было.
И все-таки…
Полчаса Лидочка прождала на скамейке над узкой речкой, за стекляшкой-гастрономом, а потом ей выдали ответ на бланке. Ответ совершенно неожиданный, хотя именно ради него Лидочка и заполняла бланк:
«Спесивцев Иван Макарович проживает в Ялте с 1948 года, по улице Харьковской, в доме четыре. Спесивцева Вера Семеновна в Ялте не проживает».
Теперь уж ничего не оставалось, как добраться до Спесивцева и узнать у него, где Вера. В конце концов, любопытство Лидочки оправдано просьбой Любови Семеновны, ничего в этом нет особенного. Попросила тебя об услуге приезжая бабушка, а ты исполнила ее просьбу.
«Удивительно, – поймала себя на мысли Лидочка, – что я ищу оправдания своему визиту к Спесивцеву, к Купидону прошлых лет. Что я решила, что он убил Веру? Из ревности? Еще полчаса назад я и не думала об этих людях, а сейчас строю пустые теории…»
Улица Харьковская причудливо вилась, следуя изгибам горы, веранды выглядывали из-за деревьев, с заборов свисала сиреневая глициния, одинокий кипарис устроился посреди улицы, и асфальт обтекал его с двух сторон. Лидочка запыхалась, пока добралась до этого уголка Ялты, не указанного в путеводителях, но наверняка памятного многим тысячам отдыхающих, которые снимали здесь койки. И смутно знакомого Лидочке по каким-то детским воспоминаниям.
…В доме четыре шел грандиозный скандал.
Его раскаты Лидочка услышала за квартал. Толстый, почти черный, голый по пояс мужчина с гаечным ключом в руке требовал у менее толстой зареванной женщины денег за починку насоса и грозил, если мзды не получит, не только лишить весь дом питьевой воды, но и вообще снести его с лица земли. Дом был двухэтажным, каменным, старым, обнесенным верандами и всяческими пристройками так, что первоначальный архитектурный замысел угадать было совершенно невозможно.
Лидочка остановилась на периферии скандала и некоторое время пребывала в роли мирного свидетеля – тем более что была в этой роли не одинока – все жильцы дома свесились со своих веранд, а соседи прижались к заборам, разделившись на партии в зависимости от личных отношений с водопроводчиком и потерпевшей. Скандал тянулся, видно, давно и прекращаться не намеревался. Лидочка оглядывала лица соседей в надежде увидеть Спесивцева, но вроде бы никто под это описание не подходил. Наконец она выждала паузу в споре, когда стороны переводили дух, и спросила:
– Скажите, Спесивцев Иван Макарович здесь живет?
И тут тишина сразу усугубилась, напряглась и стала пещерной, подземной – слышно было, как разрезает воду километрах в пяти от берега пароход «Адмирал Макаров».
– Вот, – сказал наконец водопроводчик. – Этим и должно было кончиться.
Толстая женщина вздохнула и ничего не сказала.
Первой заговорила девочка с белой челкой, которая выглядывала с веранды второго этажа.
– А деда Ваню они в дом сдали.
– Молчи, – раздался женский голос, и какая-то неведомая сила утянула девочку от края веранды.
– Вы, значит, откуда будете? – спросил водопроводчик. – Если из газеты, то я вам прямо скажу – это гнездо пиратства и порока. Я с ней договорился по-человечески, двадцать пять и бутылка, понимаете? Договоренность соблюдают или нет?
– Работы на пятерку, – отрезала женщина.
– Я не ставлю под сомнение слова уважаемой Берты Богородской, – сказал водопроводчик, сочетая в этой фразе южную учтивость с южным презрением, – я ставлю под сомнение ее моральные устои.
– Моральные устои? Это кто мне говорит, простите, о моральных устоях? Твои моральные устои лежат под забором в алкогольном бреду!
– Мои, мадам? А вы их когда-нибудь видели?
– Как же можно увидеть то, чего нет?
– Простите, – сказала Лидочка, – мне не ответили, где Спесивцев?
– Вам уже ответили, – сказал водопроводчик. – Эти люди сдали Ивана Макаровича в дом для престарелых, чтобы завладеть его небольшой комнатой. Теперь они поставили в ней восемь коек и сдают их по два рубля с носа, что не мешает им экономить на водопроводчике…
Лидочка сидела на скамеечке в саду дома престарелых и любовалась цветущей сливой. Ей сказали, что Спесивцев выйдет на прогулку, как кончится завтрак. Так что его можно здесь подождать. «Он, правда, сильно болел, даже лежал в больнице, – сказала, словно извиняясь, медсестра, – но теперь ему лучше, хотя чего можно ждать, когда человеку уже восемьдесят? А вы ему родственница? К нему ни разу никто не приходил. Мы думали, что у него никого не осталось. Вы не обращайте внимания, что он такой нервный, это старческое, это уже неизбежно».
– А у него нет жены? – спросила Лидочка.
– Он холостяк, у него жена сразу после войны умерла, он рассказывал. Он ее очень любил. И больше не женился. Это удивительно, какая верность. Но, правда, для него это плохо – представьте себе, каково кончать жизнь здесь, у нас… нет, у нас хорошо, питание нормальное и медицинский уход, вы не думайте, у нас вымпел облздравотдела за показатели, многие хотят к нам попасть, но все равно не родной дом, правда? Я бы не хотела… У вас есть дети?
– Есть, – улыбнулась Лидочка. – Есть дети.
Сестра вывела Спесивцева под руку. Лидочка его сразу угадала. Хоть никогда не видела.
Иногда старики становятся похожи на младенцев. Таким, наверно, Иван Макарыч был в детстве – красные надутые щечки, гладкая кожа, светлые волосики пушком над розовым черепом, пухлые ручки и ножки. И в старости он остался таким же.
Только когда он подошел ближе и Лидочка поднялась, чтобы его встретить, она поняла, что сравнение с младенцем не совсем верно. Щечки были изборождены малиновыми сосудиками, глаза помутнели и выцвели, пушок был седым, с желтизной, руки морщинисты и мелко дрожали.
Старик был предупрежден, что к нему гостья, и издали уже приглядывался, щурился, старался сообразить, кто это мог быть, и вдруг Лидочке стало стыдно, что она не купила ему никакого гостинца.
Сестра помогла старику сесть и сказала:
– Я потом подбегу, если что надо.
– Не знаю, – сказал старик, – не признаю.
– Здравствуйте. Вы меня в самом деле не знаете… – И Лидочка замолкла, потому что совершенно не представляла, что говорить дальше, как сказать – сразу, или сначала надо поговорить о других, посторонних вещах?
– Я заходила к вам на Харьковскую, – сказала она после паузы. – Там мне сказали, где вас найти.
– Я туда не поеду. Там они меня травят, – сказал старик высоким дребезжащим голосом. – Мне тут хорошо. Зачем я туда поеду?
– Вы меня неправильно поняли, – сказала Лидочка. – Я знакомая Любови Семеновны, вашей… забыла, как называется… в общем, сестры вашей жены. Вы ее помните?
– Нет, – сказал старик быстро. – Я вас не помню. И никого не помню. Я пойду на гимнастику. Я каждый день гимнастикой занимаюсь.
– Ну конечно, конечно, – сказала Лидочка. – Я вас не задерживаю.
– Я пошел, – повторил старик. Голова его начала трястись. – Я себя плохо чувствую. Меня следует оберегать.
– Хорошо. Но все-таки, может, вы мне скажете, что стало с вашей женой?
– А вот и не найдешь! – Старик вдруг засмеялся. Он смеялся долго, притворно, ему было совсем не смешно, на глазах выступили слезы, он закашлялся. А потом вдруг сказал: – Не было у меня жены. Никогда не было у меня жены. Я холостой!
– А куда она уехала? – спросила Лидочка.
– Не было, не было, а я сейчас уйду, и тебя тоже не будет, – сказал старик. – Я пойду. Я себе палку из дерева вырезаю. С узорами.
Но никуда он не уходил. Сидел, искоса поглядывая на Лидочку, и ей казалось, что он притворяется, как притворялся, смеясь. А в самом деле все помнит, все знает, но не хочет говорить.
– В сорок восьмом году, в ноябре, вы выписались с женой из квартиры в Среднем Тишинском и уехали сюда.
– Я один уехал, – сказал старик. – Я холостой. У меня жены не было.
– Вы жили в Среднем Тишинском переулке в Москве? – спросила Лидочка. Вдруг ей показалось, что произошла ошибка, странное совпадение.
– Я жил в Москве в Среднем Тишинском и никогда этого не скрывал, – сказал старик.
– С женой?
– Не помню, – сказал старик, на этот раз серьезно. – Она уехала. Взяла и уехала. С дачи. Мы на даче жили, правда! Уехала, и никаких следов, как птицы в небе, пролетая над закатом, они не помнили о розовых мечтах, вы меня понимаете? Уехала, и никаких следов…
Старик стал говорить все быстрее, сбивчивее. Он мелко и часто дышал. Лидочка оглянулась в поисках медсестры, но той не было поблизости.
– И в землю закопал, – сказал старик, – и надпись написал. Вы читали эту поэму? Собака уехала, и тот самый закопал ее в землю, чтобы не лаяла, нет собаки, потому что священнослужителю собака не нужна, но любить я ее продолжал безмерно и бесконечно, как соловей розу… – Старик обернулся к Лидочке и приблизил к ней младенческое пухлое лицо. Он продолжал громким заговорщицким, театральным шепотом: – Я подхожу к колодцу, а из-за забора на меня смотрит солдат. Я этого солдата каждую ночь во сне вижу, он на меня смотрит и говорит: «Ты забыл ее шляпу в колодец положить», – понимаете? И нет никакой гарантии, что он не стоял там раньше. А у меня еще масса работы, потому что прощание с любимой – это значит, чтобы от нее не осталось никаких следов на земле, кому нужны следы, если нет человека, вы меня понимаете?
В нем была такая настойчивость, такое смятение и нелепое стремление донести до Лидочки свои данные переживания, свою память, что стало страшно, будто его губами говорил совсем другой человек, тот, что остался в нем с прошлых лет, и тот, который видел во сне какого-то солдата.
– Вы знаете, как я любил Веру, этого никто не может представить. И пускай она для меня навсегда останется молодой, это можно понять, а?
– Вы хотите сказать, что Вера умерла? – перебила его Лидочка.
– Умерла? Исчезла? Нет ее, не может быть. А может, и не было. Конечно, ее не было… Покажите ваш паспорт, гражданка!
Сестра шла по дорожке.
Лидочка увидела ее и помахала рукой.
Та поняла. Подбежала.
– Ну что вы, Иван Макарыч, – сказала она, наклоняясь над стариком. – Вам же нельзя волноваться. Что вам доктор говорил – нельзя волноваться…
– Пускай она уйдет! – вдруг закричал старик. – Пускай ее не будет! Она копает могилы. Она хочет закопать, закопать колодец, закопать меня…
– Вы лучше уходите, женщина, – сказала сестра с осуждением. – Зря вы его так разволновали. Он заговариваться стал. Он если волнуется, то заговаривается. Восемьдесят лет человеку, не надо его волновать.
– Вот именно, – сказал старик. – У меня нервы совершенно расшатаны. Я всю войну прошел.
Лидочка извинилась и ушла.
От поворота оглянулась. Медсестра сидела на скамейке рядом со стариком, и оба смотрели ей вслед.
На следующий день она снова ходила на Харьковскую. Там в ней заподозрили наследницу старика, которая будет претендовать на комнату. С ней говорили нехотя и раздраженно. Но все без исключения уверяли, что старик всегда жил один. Не было у него жены.
Лидочка написала бабушке Любе, что видела Спесивцева и у нее создалось впечатление, что Вера Семеновна умерла. По крайней мере, в доме по Харьковской, где Спесивцев прожил все эти годы, никто ее не видел и никто о ней не слыхал.
И конечно, Лидочка на этом не успокоилась. Она вновь и вновь мысленно повторяла бессмысленный и сбивчивый монолог старика и старалась найти в нем какой-то смысл. В монологе были какие-то конкретные опорные точки. Был солдат у забора. Был колодец и была шляпа жены. Это были предметы из его воспоминаний. Все остальное – и его любовь к жене, и уверение, что ее нет, что она уехала, пропала и так далее, – эти слова Лидочка пока выкинула из головы.
Она не забыла этого монолога, этого странного утреннего истеричного разговора на скамейке в саду дома престарелых и трясущихся младенческих щек. Она не поверила старику. Получалось, что никто, ни один человек, не видел Веру Семеновну после осени сорок восьмого года. Ни тетя Соня, когда Спесивцев уезжал из Москвы, ни соседи по Ялте, ни Любовь Семеновна.
Лидочке захотелось пойти в милицию и поговорить там. Но она понимала, что ее выслушают, но вряд ли чем-нибудь смогут помочь. Представьте себе, вы – следователь. К вам приходит женщина и сообщает, что тридцать с лишним лет назад, сразу после войны, некий гражданин Спесивцев уехал из Москвы и переехал в Ялту. А вот его жены при этом не было. И я, Лидия Берестова, подозреваю, что он ее убил… И что? И в землю закопал? «А где сейчас этот Спесивцев?» – спросит следователь. «Этот Спесивцев, – ответит Лидочка, – в возрасте восьмидесяти лет и в состоянии полного маразма находится в доме престарелых. И ничего объяснить не может или не хочет…» Нет, если идти в милицию, то надо идти с каким-нибудь более конкретным делом. Например, с сообщением о том, что вчера (а не сорок лет назад) обокрали твою квартиру. В конце концов, дело об исчезновении жены Спесивцева такое же древнее, как дело о смерти жены Ивана Грозного. И общественной опасности не представляет.