Лекарь Фамильяров. Том 2

Глава 1

— Держите его! — рявкнул Дронов ассистентам, ткнув в меня пальцем. — Он убьёт животное!

Двое интернов, крепкие ребята, один повыше, второй пошире, рванулись ко мне с разных сторон. Тот, что повыше, схватил за локоть, второй потянулся к сумке.

Я не дёрнулся. Вместо этого сделал то, что делал тысячу раз в прошлой жизни, когда паника охватывала операционную, когда на столе умирал чемпионский фамильяр за миллионы рублей, а вокруг метались перепуганные техники с круглыми глазами и трясущимися руками.

Включил голос Главврача:

— Стоять.

Одно слово. Негромко. Но в этом слове лежали годы заведования хирургическим отделением, тысячи операций и абсолютная, гранитная уверенность человека, который точно знает, что делает.

Голос, от которого младший медперсонал переставал дышать, ординаторы вжимали головы в плечи, а медсёстры со стажем начинали работать молча и быстро.

Интерны замерли. Руки зависли в воздухе — один всё ещё держал мой локоть, но хватка ослабла, как у человека, который схватил провод и не уверен, под током он или нет.

Я стряхнул чужую ладонь и повернулся к Дронову.

Профессор стоял в трёх шагах, и глаза его сузились. Он не привык к тому, чтобы мальчишки в мокрых куртках командовали в его палате.

За свою карьеру он привык к обратному: к тишине, которая наступала при его появлении, к кивкам, которыми встречали каждое его слово, к ощущению собственной непогрешимости, которое нарастало годами, как раковина на днище корабля.

Я знал этот тип. Блестящий диагност, лучший политик, и эго размером с это здание. Спорить с ним всё равно что терять время. Аргументировать — можно. Но аргументы должны быть такие, чтобы он не мог их отмахнуть.

— Коллега, — сказал я, и это обращение ударило точно: профессор дёрнул подбородком, будто его назвали по имени на улице незнакомые люди. — Вы диагностировали спонтанный коллапс эфирных каналов и вкололи фосфорный стимулятор по стандартному протоколу.

Я кивнул на монитор над столом — плазменную панель в полтора метра, на которой медленно вращалась трёхмерная модель Ядра Тобика. Синие линии каналов пересекали золотистую сферу, и в нижних долях, там, где каналы уходили к задним конечностям и хвосту, виднелись участки тёмно-бурого цвета.

Дронов наверняка смотрел на них и списывал на некроз — стандартная картина при коллапсе. Учебник, третья глава, параграф девятый.

Только это был не некроз.

— Видите затемнения в нижних долях? — я указал на экран. — Обратите внимание на структуру. Некроз даёт размытые, рваные края. А здесь контуры чёткие, геометрические. Присмотритесь — кристаллическая решётка. Фосфор из стимулятора вступил в реакцию со старческим кальцием, который у Иглошерстных Барсуков после шести лет накапливается в стенках эфирных каналов. Вы не запустили каналы. Вы зацементировали их изнутри. Каждую минуту кристаллическая масса нарастает, и через десять минут она закупорит центральный узел. Наглухо.

Дронов молчал. Глаза метнулись к монитору. Он смотрел на нижние доли, ища подтверждение или опровержение, на тёмные участки, и я видел, как менялось его лицо: от гнева — к сомнению, от сомнения — к страху.

Кристаллическая решётка. Чёткие контуры. Геометрия, которую он принял за артефакт оборудования и смахнул мысленно, как пылинку с бейджа.

— Если вы сейчас его усыпите, — продолжил я, понизив голос ровно настолько, чтобы слова прозвучали не как угроза, а как констатация факта, — вскрытие покажет кристаллическую обструкцию каналов на фоне введённого фосфора. Врачебная ошибка. Синдикат начнёт внутреннее расследование, страховой отдел предъявит иск, а журналисты раскопают историю, как маленькая девочка плакала в коридоре, пока элитный госпиталь убивал её барсука собственными руками. Красивый заголовок. Отличная карьера.

Дронов побагровел ещё сильнее. Я не думал, что это возможно, но кровь прилила к лицу так, что вены на висках вздулись. И на секунду пожалел, что у меня нет под рукой тонометра. Давление у профессора было, вероятно, за двести. Это создавало определённые риски, но в данный момент его сосуды волновали меня меньше, чем сосуды Тобика.

— Не обращайте внимание на мою базовую пет-лицензию, — продолжил я. — Я знаю что делаю. Дайте мне три минуты, и если ничего не поможет, хуже точно не станет.

В палату вбежали два охранника — плечистые, в чёрной форме, с электрошокерами на поясах. Встали по бокам двери и посмотрели на Дронова, ожидая команды.

Профессор стоял неподвижно. Смотрел на монитор. Смотрел на меня. Снова на монитор.

Он был не дурак. Упрямый, самовлюблённый и опасный, но не дурак. Прямо сейчас в его голове шла битва между уязвлённым эго и холодным расчётом, и расчёт побеждал, потому что расчёт умел считать до двух: вариант первый — выкинуть мальчишку, усыпить барсука, и если мальчишка окажется прав, получить иск, скандал и руины репутации; вариант второй — дать мальчишке три минуты и посмотреть, что будет.

— Ждите, — бросил он охране, не оборачиваясь.

Охранники замерли у двери. Интерны отступили к стене. Дронов скрестил руки на груди и уставился на меня взглядом человека, который даёт шанс, но уже готовит речь для трибунала.

— Три минуты, — процедил он. — Если зверь умрёт под вашими руками, молодой человек, я лично прослежу, чтобы вашу базовую лицензию аннулировали. Навсегда.

— Договорились, — ответил я и повернулся к Тобику.

Барсук лежал на антигравитационном столе, и дыхание его стало ещё тяжелее за те минуты, что я потратил на разговоры. Грудная клетка поднималась рывками, с надсадным хрипом, как будто кто-то давил на неё ладонью.

Серые иглы топорщились неровно — часть прижалась к телу, часть торчала под углом, и ни одна не двигалась, хотя у здорового барсука иглы реагируют на каждое прикосновение, поворачиваясь к источнику тепла.

Пульс Ядра на мониторе — пять импульсов в минуту. Был шесть, когда я вошёл. Время утекало.

Я расстегнул сумку и достал инструменты.

Футляр с микрозажимами — четыре штуки, эфирная сталь с плазменным напылением, каждый тоньше иголки и прочнее хирургического скальпеля. Рядом лёг сам скальпель — короткий, с лезвием в полтора сантиметра, на конце которого тлела едва видимая голубоватая искра плазменной заточки.

И флакон с нейтрализатором — литиевая основа, мутно-серебристая жидкость, которая при контакте с фосфорными кристаллами расщепляла их структуру и выводила осадок через лимфу.

Я купил это добро в специализированном магазине три дня назад, когда они понадобились для хвостатого шилонога. Со скандалом, потому что продавец долго не мог поверить, что фамтех из Пет-пункта на окраине покупает хирургический набор, которым работают в Синдикатных операционных.

Инструменты обошлись мне, хоть и со скидкой, но все равно дорого. Хотя я знал, что рано или поздно они мне еще пригодятся. Всегда будет пациент, которого нельзя спасти голыми руками.

Вот он и настал — этот момент.

Краем глаза я видел, как Дронов уставился на микрозажимы. Глаза профессора расширились — он узнал марку. Элитная хирургическая сталь, серия «Эфир-9», такие лежали в его собственных операционных наборах.

Откуда они у пацана в мокрой куртке — вопрос, который Дронов задаст потом. Если будет «потом».

Я набрал нейтрализатор в микрошприц. Три кубика. Точная дозировка для массы тела двенадцать килограммов, возраст семь-восемь лет, кристаллизация в активной фазе.

Учебника с такими расчётами ещё не существовало — его напишут через двадцать три года, и первая публикация вызовет скандал в научном сообществе, потому что перевернёт всё, что знали о возрастных патологиях Иглошерстных. Но мне повезло: я прочитал этот учебник.

— Расширитель, — сказал я, протягивая руку.

Ассистент справа посмотрел на Дронова. Дронов еле заметно кивнул. Ассистент вложил мне в ладонь стерильный расширитель.

Хороший инструмент. Тонкий, гибкий, с микроскопическим фиксатором на конце. Госпитальный, куда лучше того, что лежал у меня в сумке. Спасибо, корпоративный бюджет.

Я склонился над Тобиком и ввёл иглу шприца точно под третий грудной позвонок — там, где у Иглошерстных проходит центральный эфирный ствол, магистраль, связывающая Ядро с периферическими каналами. Игла вошла мягко, почти без сопротивления — мышцы барсука были расслаблены до предела, на грани атонии.

Нейтрализатор потёк внутрь. На мониторе в зоне инъекции вспыхнула серебристая точка и начала расплываться — литий растекался по центральному стволу, обволакивая стенки канала.

Десять секунд. Двадцать. Кристаллические структуры на экране дрогнули — их контуры стали чуть мягче, чуть размытее, как рисунок на запотевшем стекле. Нейтрализатор работал, разъедая цементную корку изнутри.

Но этого мало. Литий растворит поверхностный слой, однако основной тромб — плотный, спрессованный ком кристаллизованного фосфора и кальция — сидел глубоко в канале, и химия до него не достанет. Нужна была механика.

Я взял скальпель. Плазменная искра на конце лезвия тлела ровно, голубовато, и в стерильном воздухе палаты отчётливо пахнуло озоном.

Надрез я сделал на два сантиметра ниже точки инъекции, в промежутке между третьей и четвёртой иглой. Кожа барсука разошлась мягко, плазма прижигала края, кровь не пошла — только выступила капля прозрачной лимфы, густой и чуть фосфоресцирующей, как это бывает у животных с активным Ядром.

Ввёл расширитель. Створки раздвинулись, и я увидел то, что искал: нижнюю дугу центрального канала — полупрозрачную трубку толщиной с карандашный грифель, по которой в норме течёт эфирная энергия от Ядра к периферии.

Сейчас трубка была тёмной, вздувшейся, и сквозь её стенку проглядывал бурый ком — тромб. Он закупорил просвет почти полностью, оставив щель, через которую энергия сочилась по капле.

— Тампон, — бросил я, не оборачиваясь.

Ассистент подал. Я промокнул операционное поле и отложил скальпель.

Дронов подошёл ближе. Молча, как тень, встал за моим правым плечом и смотрел в рану. Я чувствовал его дыхание и его молчание было красноречивее любых слов.

Он видел тромб. Видел кристаллическую структуру, которую десять минут назад назвал бы некрозом. И молчал, потому что сказать было нечего.

Я взял микрозажим. Тонкий, как паутинка, с напылением, которое не проводит эфирную энергию и не повреждает стенки канала.

Руки не дрожали. Мне двадцать один год, но пальцы эти помнили десять тысяч операций, и мышечная память не подчиняется возрасту тела. Она живёт глубже — в сухожилиях, в нервных окончаниях, в тех миллиметрах точности, которые отличают хирурга от мясника.

Но прежде чем лезть зажимом в канал, я сделал то, чего ни один врач в этой палате повторить не мог.

Снял перчатку с левой руки, положил два пальца прямо на обнажённую поверхность Ядра. Палата была набита аппаратурой за десятки миллионов — сканеры, анализаторы, мониторы с разрешением в тысячу слоёв. И всё это железо показывало цифры, графики, модели. Точные, красивые, бесполезные, потому что ни один прибор в мире не скажет тебе, что чувствует зверь.

Ядро под пальцами пульсировало — медленно, вяло, как сердце, которое устало биться.

Я закрыл глаза.

«…камни… давит… не вздохнуть…»

Голос был слабый, почти неразличимый, как шёпот из-под воды. Тобик тонул. Ядро задыхалось, зажатое кристаллами, и каждый импульс давался ему с таким трудом, что отголосок боли прошёл через мои пальцы, поднялся по руке и отозвался тупым давлением в груди.

Семь лет этот зверь жил в семье. Грел Машу зимними вечерами. Подставлял колючий бок под маленькие ладони. Терпеливо сносил бантики на иглах и чаепития с пластмассовыми чашками.

Не сегодня, старик. Не на моих руках.

— Потерпи, — сказал я мысленно, хотя он не мог меня слышать. — Осталось чуть-чуть.

Я открыл глаза, и левая рука осталась на Ядре словно навигатор, компас, единственный прибор, который показывал то, чего не видели мониторы. Правая рука с микрозажимом пошла вниз, в рану, к тромбу.

Кончик зажима коснулся кристаллической массы. Твёрдая, шершавая, как мелкий гравий — я ощутил сопротивление через инструмент. Тромб сидел плотно, закупорив канал от стенки до стенки.

Раздавить его грубой силой — значит разорвать канал. Стенки истончены, ослаблены реакцией фосфора с кальцием, и любое неосторожное движение превратит спасение в убийство.

Нужна была точка. Одна. Слабое место в кристаллической структуре, микроскопическая трещина, куда можно вставить зажим и расколоть ком изнутри, как раскалывают орех, нажимая на шов.

Пальцы на Ядре уловили смещение — крошечное, на грани ощущения. Тромб давил на канал неравномерно: слева сильнее, справа — чуть меньше. Там, справа, нейтрализатор уже проел поверхностный слой, и кристалл истончился.

Я развернул зажим. Подвёл кончик к правому краю тромба. Вдохнул. Выдохнул. И нажал.

Одно движение. Точное, выверенное, ювелирное — из тех, которые невозможно повторить по инструкции, потому что инструкция не учитывает миллиметр, на который нужно сместить давление, и долю секунды, в которую нужно остановиться.

Кристалл хрустнул. Тихо, еле слышно, как хрустит тонкий лёд под каблуком. Тромб раскололся надвое, и осколки съехали к стенкам канала, освобождая просвет.

Пальцы на Ядре почувствовали толчок. Сильный, жадный, как первый вдох после удушья.

Энергия хлынула.

На мониторе над столом красная зона вспыхнула оранжевым, потом жёлтым, потом зелёным — волна прошла по каналам снизу вверх, заливая трёхмерную модель Ядра живым, пульсирующим светом. Графики скакнули: пульсация подпрыгнула с пяти импульсов до двенадцати, потом до восемнадцати, а температура каналов поползла вверх, к норме.

Посеревшие иглы барсука дрогнули. Едва заметно, кончики сперва, потом глубже, к основанию — и цвет вернулся, медленно, как рассвет заливает небо: от пепельно-серого к тёплому, тёмному золоту, каким они должны были быть все эти семь лет.

Тобик вздрогнул. Грудная клетка поднялась и…

Он выдохнул, и в этом выдохе было всё: облегчение, боль, усталость и тёплый запах зверя, который снова дышит.

Глаза открылись. Мутные, осоловелые, ничего не понимающие, но живые.

«…свет… тепло… кто… кто ты…»

— Фамтех, — ответил я мысленно. — Лежи спокойно, старик. Всё закончилось.

В палате стояла тишина, и в этой тишине было слышно, как пиликают мониторы.

И как тяжело дышит профессор Дронов за моим плечом.

Я убрал зажим, извлёк расширитель, наложил эфирный пластырь на разрез и выпрямился.

Спина хрустнула. Три минуты над операционным столом, а ощущение — будто простоял смену.

Тобик лежал на столе, и иглы его мерцали тёплым золотом, и на мониторе пульсация Ядра ровно, уверенно отбивала восемнадцать импульсов в минуту.

В палате стояла тишина.

Мониторы пиликали ровно и уверенно. Пульсация Ядра — восемнадцать импульсов в минуту, стабильная, зелёная зона, и каждый импульс на экране ложился в ритм, как метроном, по которому можно настраивать оркестр.

Температура каналов ползла вверх, к видовой норме. Кристаллических артефактов на скане больше не было — литиевый нейтрализатор доедал остатки, и нижние доли на трёхмерной модели из бурых становились синими, живыми, рабочими.

Тобик дышал. Ровно, глубоко, с тем хрипловатым сопением, которое свойственно старым барсукам и которое их хозяева считают храпом, хотя на самом деле это просто воздух проходит через утолщённую с возрастом носовую перегородку.

Один из ассистентов стоял у стены и моргал, часто и бессмысленно, как человек, посмотревший на солнце. Второй держал в руках тампон, который я попросил минуту назад, и не знал, куда его деть, потому что тампон был уже не нужен, руки заняты, а голова — пуста.

Профессор Дронов стоял за моим правым плечом. Его дыхание стало тише, ровнее, но тяжесть никуда не делась. Человек, который сорок лет считал себя лучшим в этих стенах, только что наблюдал, как мальчишка в мокрой куртке сделал то, что его отделение объявило невозможным.

Микрозажим, скальпель, расширитель — я протёр каждый стерильной салфеткой и уложил обратно в футляр. Футляр — в сумку. Застегнул. Вытер руки.

Рутина, привычка, ритуал. После каждой операции — убрать инструменты, проверить пациента, записать результат. Тысячу раз. Десять тысяч. Руки делали сами, пока голова подводила итоги и выстраивала послеоперационный план.

Я повернулся к Дронову.

Профессор смотрел на меня, и лицо его прошло полный цикл — от багрового через белый обратно к землистому, тому оттенку, который бывает у людей, когда адреналин схлынул и организм выставил счёт за стресс.

— Кристаллизация снята, — сказал я тоном, которым докладывают результат: ровно, без торжества и заискивания. Факт. — Спазм каналов ушёл. Центральный узел Ядра проходим, периферия восстанавливается. Подержите его на физрастворе до утра и выписывайте. Дома — покой, тёплая подстилка и мягкий корм на три дня, пока слизистая каналов регенерирует.

Дронов молчал. Скрещённые на груди руки опустились вдоль тела, и он выглядел сейчас не грозным заведующим, а усталым пожилым человеком, которому только что показали, как мало он знает.

Я мог бы промолчать. Уйти, не сказав лишнего, не обостряя и не унижая. Мог бы — но вспомнил Машу в коридоре, с пластырем на лбу и тенями под глазами, и вспомнил слово «эвтаназия», которое молодой щёголь на входе произнёс так легко, будто заказывал кофе.

— И, коллега, — добавил я, закидывая сумку на плечо, — обновите протоколы по возрастным патологиям Иглошерстных. Фосфорный стимулятор при подозрении на канальную обструкцию у животных старше шести лет — это не лечение. Это приговор. Всего хорошего.

Развернулся и пошёл к двери.

Охранники стояли по бокам, и когда я приблизился, расступились. Молча, синхронно, как караул у ворот, который пропускает кого-то, чьего звания не знает, но чей авторитет ощутил. Никто не протянул руку, никто не окликнул, и электрошокеры так и остались висеть на поясах.

Стеклянная дверь закрылась за моей спиной. Стерильный свет сменился коридорным, тусклым, и ноги вдруг стали тяжёлыми — адреналин откатывал, и тело напомнило, что ему двадцать один год, что оно не завтракало нормально, что спина устала, а пальцы правой руки мелко подрагивали от напряжения, которое три минуты назад было невозможно себе позволить.

Маша и её мама сидели на тех же стульях. Мама — с закрытыми глазами, откинувшись на спинку, руки на коленях. Маша — свернувшись в тот же комочек, но глаза были открыты и смотрели на дверь, из которой я вышел, и в них горело ожидание, от которого становилось трудно дышать.

Я подошёл. Присел на корточки, чтобы оказаться на уровне её глаз — тот самый приём, который работал с напуганными зверями, работал и с напуганными детьми, потому что суть одна: когда ты маленький и тебе страшно, огромный взрослый, нависающий сверху, пугает ещё больше, а тот, кто опускается к тебе, — успокаивает.

— Тобик будет жить, — сказал я. — Завтра заберёте домой.

Мама открыла глаза. Посмотрела на меня. Лицо дёрнулось — подбородок, губы, и всё поехало, скомкалось, и она закрыла лицо ладонями и заплакала, тяжело, с обрывистыми всхлипами, сотрясавшими худые плечи.

Не от горя — от облегчения, которое хуже горя, потому что горе хотя бы привычно, а облегчение бьёт в тот момент, когда ты уже смирился.

Маша смотрела на меня секунду.

Я встал.

Две секунды. А на третьей сорвалась со стула, врезалась в меня и вцепилась в куртку обеими руками, обхватив за пояс, потому что выше не дотягивалась, и прижалась лицом к ткани, и плечи затряслись. А за ней и мама повисла у меня на шее.

Обе плакали

— Дядя Миха! — голос мокрый, задушенный, невнятный. — Я знала! Я знала, что вы лучший в мире!

— Спасибо! Спасибо вам большое! — вторила Маше её мама.

Горло перехватило.

Я положил ладонь Маше на макушку. Неловко. Человек внутри меня не очень умел в нежности — привык к рукопожатиям, к хлопкам по плечу, к сдержанным кивкам, но не к детским объятиям.

Погладил по спутанным волосам, и получилось коряво, как получается у людей, которые делают что-то правильное, но непривычное.

— Всё хорошо. Тобик крепкий старик, он справится. Завтра приедете, заберёте его, и через три дня он будет как новый.

Мама отлипла от меня. А Маша подняла заплаканное лицо и улыбнулась.

За стеклянной дверью блока интенсивной терапии мелькнуло движение. Я покосился — дежурный врач, тот самый, в дорогом халате и с браслетом «Платинум Медикал», выглядывал в коридор.

Осторожно, как выглядывают из укрытия после обстрела. Глаза у него были большие, и в них смешались страх и что-то ещё — что-то похожее на благоговение, которое бывает у студентов, когда они впервые видят, как мастер делает невозможное, и понимают, что до этого уровня им ползти и ползти.

Поймав мой взгляд, он отпрянул обратно за дверь.

Машина мама утёрла лицо рукавом. Голос у неё был хриплый, рваный, но слова вылетали с напором, который рождается у тихих женщин, переживших бессонную ночь в больничном коридоре.

— Правильно Маша говорила, надо было сразу к вам идти. Я завтра же расскажу всему двору, — сказала она, глядя на меня с выражением, в котором благодарность граничила с яростью. — Что эти шарлатаны за наши деньги чуть не убили Тобика, а доктор Покровский его с того света вытащил. Всему двору! И на работе расскажу! И маме позвоню, и сестре!

— Не надо… — начал я, но она уже не слушала, потому что запустилась машина, остановить которую невозможно — машина материнского гнева, помноженного на облегчение.

Зинаида Павловна номер два. Сарафанное радио, второй сезон, расширенная версия.

Мне оставалось только кивнуть, попрощаться и уйти, пока она не начала звонить всем знакомым прямо при мне.

Вышел из Госпиталя. Стеклянные двери разъехались, и питерский воздух ударил в лицо — мокрый, холодный, пахнущий бензином и мокрым асфальтом. После стерильной атмосферы реанимации он казался живым.

Я постоял секунду у входа, глядя на голографический логотип Синдиката, который вращался над крыльцом, красивый и бесполезный, как всё в этом здании, — и поймал такси.

Обратная дорога тянулась долго. За окном проспекты снова сменялись спальными кварталами, небоскрёбы уступали место панелькам, и город мрачнел, терял блеск, но становился привычнее, понятнее.

Мой город. Не корпоративный аквариум из стекла и стали, а нормальный, живой, промокший Питер с облупленными фасадами и дворами, в которых сушится бельё, когда не идут дожди.

Я откинулся на сиденье и закрыл глаза.

Усталость навалилась разом. Та, что приходит после операций, когда тело расслабляется и мозг выставляет счёт за концентрацию.

Тобик будет жить. Маша перестанет плакать. Дронов проглотит свою гордость, потому что деваться ему некуда — факты на мониторе, живой пациент на столе и два свидетеля-ассистента, которые видели всё.

Дежурный щёголь запомнит фамилию «Покровский» и будет вздрагивать при её упоминании. А Машина мама расскажет всему двору, и двор расскажет соседнему двору, и через неделю ко мне в Пет-пункт придут люди, которых я не знаю, и скажут: «Нам вас порекомендовали».

Сарафанное радио — самая мощная реклама в мире. Дешевле баннера, надёжнее контракта и работает двадцать четыре часа в сутки.

Такси свернуло в знакомый переулок. Дождь прекратился, и мокрый асфальт блестел в жёлтом свете, как свежий лак.

Такси остановилось.

Я расплатился, вышел. На улице было серо — питерское солнце особо не давало света даже днём, и только окно моего Пет-пункта светилось, и свет из него падал на тротуар неровными полосами.

Неровными.

Потому что свет мигал.

Я сделал три шага к стеклянной двери и остановился.

Внутри клиники, в которой час назад царил идеальный порядок, творилось нечто, для описания чего цензурный сегмент русского языка был слишком беден.

Свет под потолком мигал ритмично, раз в две секунды, как на дискотеке, — плафон болтался на проводе, и при каждом качке выхватывал из полумрака новый фрагмент катастрофы.

Из-под двери полз лёгкий дымок с запахом, в котором я опознал горелое печенье и что-то химическое, похожее на палёную изоляцию.

А по потолку приёмной, носилась белая тень с серебристыми кончиками крыльев и орала голосом, от которого у нормального человека зашевелились бы волосы на всех доступных участках тела:

— Свободу пролетариям! Смерть угнетателям!

Феликс. Сова. Вне клетки. На потолке. В режиме революционного экстаза.

В центре приёмной стояла Ксюша, перемазанная чем-то зелёным с головы до пояса, судя по консистенции и цвету, эфирный раствор из пузырька, который я хранил в шкафу, и отмахивалась от совы шваброй, описывая в воздухе широкие дуги с грацией фехтовальщика, которому вместо рапиры выдали весло.

А на смотровом столе сидел Саня Шустрый. И болтал ногами, жевал что-то, и, прикрывая голову от пикирующей совы, орал:

— Ксюха, не бей его! Он краснокнижный!

Феликс, услышав «краснокнижный», заложил вираж под потолком, спикировал на швабру, промахнулся на волосок, хлопнул крыльями, обдав Ксюшу ветром, от которого её очки съехали на кончик носа, и взмыл обратно к плафону с победным:

— Вива ля революсьён!

Я стоял перед стеклянной дверью, и левый глаз дёрнулся. Нижнее веко, мелкий нервный тик, старый знакомый.

— Я же просил, — сказал я вслух. Тихо, потому что орать не было сил. — Ничего не трогать.

Загрузка...