Августу Дерлету, подсказавшему идею этой книги
«Я должен, прежде чем умру, отыскать какой-нибудь способ высказать то наисущественное, что кроется во мне, — то, о чем прежде я никогда не упоминал; нечто такое, что нельзя назвать ни любовью, ни ненавистью, ни жалостью, ни презрением, но самим дыханьем жизни, неистовым и исходящим из невесть какой дали, привносящим в человеческую жизнь безбрежность и пугающую своим беспристрастием силу, не свойственную людям...»
Мы не считаем предосудительным посвятить третий том «Кембриджской истории ядерного века» новому изданию этого важного документа, автором которого является профессор Гилберт Остин, — произведения, известного под названием «Паразиты мозга».
Эта книга, совершенно определенно, представляет собой разноплановый документ, составленный из различных работ, магнитофонных записей и стенограмм бесед с профессором Остином. Первое издание, в сравнении с настоящим составляющее по объему лишь половину, вышло в свет вскоре после исчезновения профессора Остина в 2007 году, — до того, как корабль «Паллада» был обнаружен космической экспедицией капитана Рамзея. В основу того издания легли заметки, составленные по просьбе полковника Спенсера, и магнитофонная запись, значащаяся в библиотеке Лондонского университета под индексом «12хм». Повторное издание, вышедшее в 2012 году, включало в себя запись интервью, застенографированного 12 января 2004 года Лесли Первисоном. Наряду с этим туда входил материал из двух статей, написанных Остином для журнала «Хисторикл ревью», и частично его предисловие к книге Карела Вайсмана «Размышление об истории».
Нынешнее издание, сохраняя прежний текст in toto «в полном объеме (лат.)·, включает и совершенно новый материал из так называемого „Каталога Мартинуса“, много лет входившего в собственность г-жи Сильвии Остин и хранящегося теперь в Архиве Всемирной Истории. В сносках (в настоящем популярном издании в большинстве опущены) редакцией указаны источники, откуда заимствован тот или иной материал разделов. Помимо этого, здесь приводятся материалы из пока еще неопубликованных „Автобиографических заметок“, написанных Остином в 2001 году.
Ни одно из изданий «Паразитов мозга» не может претендовать на звание исчерпывающе полного. В нашу цель входило скомпоновать материал таким образом, чтобы он представлял из себя логически связное повествование. В тех местах, где это было уместно, мы использовали дополнительно фрагменты из философских работ Остина; был привлечен также небольшой отрывок из предисловия к книге «Дань уважения Эдмунду Гуссерлю», изданной Остином и Райхом. Получившееся в результате повествование, по мнению редакции, является как бы подтверждением взглядов, изложенных в книге "Новый свет на загадку «Паллады». Однако считаем нужным оговориться: цель редакции была иной. Мы сделали попытку обобщить весь относящийся к делу материал и полагаем, что справедливость этого дерзкого решения проявит себя, когда Северо-Западный университет завершит подготовку к изданию «Полного собрания сочинений Гилберта Остина».
Г.С.,У.П., Колледж Сент-Генри,
Г. Кембридж, 2014 г.
(Нижеследующая часть приводится дословно с магнитофонной записи, сделанной доктором Остином за несколько месяцев до исчезновения. Подготовлено к печати Х.Ф.Спенсером) «Полковник Спенсер возглавляет Архив Всемирной Истории, где хранятся все работы доктора Остина.·.
У такой замысловатой истории, каковой является эта, нет строгого начала. В равной степени не могу я последовать совету полковника Спенсера «начать сначала и так идти до конца»: история имеет привычку петлять. Самым разумным, пожалуй, будет своими словами рассказать о борьбе с паразитами мозга, а остальное оставить домысливать историкам. Если так, то для меня самого история начинается с 20 декабря 1994 года, в тот день, когда я возвратился домой с собрания Миддлсекского общества археологов, где выступал с лекцией о древних цивилизациях Малой Азии. Это был во всех отношениях живой и запоминающийся вечер. Ничто не доставляет такого удовольствия, как рассуждать на близкую твоему сердцу тему перед неподдельно внимательной аудиторией. А добавить к этому еще и обед, после которого нам подали отменный кларет восьмидесятых годов, то тогда сразу станет ясно, что, вставляя ключ в двери своей квартиры на Ковент Гарден, я находился в самом веселом и благостном расположении духа.
С порога я заслышал звонок телекрана, но, пока подошел, звонки уже прекратились. Я посмотрел на запоминающее устройство — там значился хамистедский номер; я сразу понял, что это — от Карела Вайсмана. Времени было четверть двенадцатого, хотелось спать — я решил, что перезвоню ему утром; но, уже раздеваясь, с тем чтобы лечь в постель, как-то усовестился. Мы с Вайсманом были друзьями с самых давних пор, и он нередко будил меня среди ночи звонками с просьбой навести те или иные справки в Британском музее (я там бывал едва не каждое утро). И вот тут словно какой-то отдаленный сигнал тревоги вселил в меня беспокойство. Я, как был в домашнем халате, подошел к телекрану и набрал номер моего друга. На звонок долгое время никто не отвечал. Я уже собрался было вешать трубку, как тут на экране возникло лицо секретаря Вайсмана. Он спросил:
— Вы уже знаете новость?
— Какую новость? — не понял я.
— Доктор Вайсман умер.
Я был настолько ошарашен, что невольно сел. В конце концов мне удалось кое-как совладать с мыслями, и я выдавил:
— Откуда мне было об этом знать?
— Об этом написано в вечерних газетах.
Я объяснил ему, что только что вошел в дом.
— А-а, тогда ясно, — сказал секретарь. — Я весь вечер пытаюсь до вас дозвониться. Вы не можете подъехать, прямо сейчас?
— Но зачем? Я что, могу быть чем-то полезен? Что с миссис Вайсман, как она себя чувствует?
— У нее шок.
— Но отчего он умер?
— Он покончил с собой, — ответил Баумгарт. Выражение лица у него при этом не изменилось.
Помню, в течение нескольких секунд я молча смотрел на него, вытаращив глаза, после чего выкрикнул:
— Что за ахинею вы несете?! Такого быть не может!
— В этом нет ни малейшего сомнения. Прошу вас, приезжайте как можно скорее.
Он потянулся к рычажку, собираясь отключить аппарат. Я завопил на него как в истерике:
— Вы что, с ума меня свести хотите?! Говорите, что с ним произошло!
— Он принял яд. Больше я вам, в сущности, ничего сообщить не могу. Но в письме у него сказано, чтобы мы немедленно вышли на вас. Так что приезжайте, очень вас прошу. Мы все здесь крайне измотаны.
Я вызвал аэротакси и погрузился в какое-то дремотное оцепенение, тупо твердя про себя, что этого не может быть. Карела Вайсмана я знал тридцать лет, с тех еще пор, когда мы с ним были студентами Уппсалы. То был человек во всех отношениях замечательный: умнейший, чуткий, уживчивый, в высшей степени собранный и энергичный. Этого я не мог себе представить. Такой человек на самоубийство не пошел бы никогда. Да нет же, я великолепно сознавал, что с середины столетия число самоубийств в мире подскочило процентов на пятьдесят и что счеты с жизнью порой сводят люди, от которых подобного шага ожидаешь менее всего. Но услышать, что самоубийство совершил Карел Вайсман, для меня было все равно что услышать, что дважды два — пять. В характере у Карела не было ни атома самоуничтожения. С какой стороны ни возьми, это был, пожалуй, самый собранный, наименее подверженный хандре человек из всех, кого я знал.
«А не убийство ли это?» — пришла в голову внезапная мысль. Не могло ли статься, что он погиб от руки какого-нибудь агента из Центрально-азиатских Держав?
Мне доводилось слышать и не такие вещи; политическое убийство во второй половине восьмидесятых обрело вид точной науки, а насильственная смерть Гаммельмана и Фуллера наглядно доказывала, что и такие донельзя засекреченные ученые не гарантированы в конечном итоге от расправы. Но Карел был психологом и, насколько мне известно, не был чем-либо связан с правительством. Основной доход ему составляла работа при одной из крупных промышленных корпораций, где он занимался разработкой антистрессовых методик для рабочих поточного производства, а также вопросами, связанными с общей производительностью.
Когда аэротакси опустилось на крышу дома, Баумгарт уже ждал меня. Едва мы остались наедине, как я сразу же у него спросил:
— Это не могло быть убийство?
— Конечно, — ответил он, — и такую возможность нельзя сбрасывать со счетов, но я думаю, оснований думать об убийстве здесь нет. Сегодня в три часа дня он удалился к себе в кабинет, собираясь работать над рукописью; мне наказал никого не впускать. Окно у него было закрыто. Я следующие два часа провел за столом в приемной. В пять часов супруга понесла в кабинет чай и там наткнулась на мертвое тело. Он оставил письмо, написанное от руки. Яд размешал в стакане воды, воду набрал в туалете из-под крана.
Через полчаса я уже лично убедился, что мой друг действительно наложил на себя руки. Единственно, что еще можно было предположить, это что его убил Баумгарт. Но уж в это-то поверить было никак нельзя. Баумгарт обладал сдержанностью и хладнокровием швейцарца, но все равно по нему было видно, что случившееся глубоко его потрясло и он находится на грани нервного срыва. Нет человека, который, содеяв подобное, мог бы при этом достаточно удачно разыграть непричастность. Кроме того, письмо было написано почерком Карела. С той поры как Помрой изобрел аппарат электронного сличения, подделка стала редчайшим из преступлений.
Ту юдоль скорби я покинул в два часа ночи, ни с кем, кроме Баумгарта, не переговорив. От людей мне доводилось слышать, что лицо умершего от цианида ужасно. Таблетки, которые принял Вайсман, лишь сегодня утром были изъяты у какого-то больного-невротика.
Письмо само по себе было странным. В нем не было ни одного горького слова о предстоящем самоуничтожении.
Почерк был зыбким, но слова прописаны разборчиво. В письме оговаривалось, что из имущества должно отойти сыну, что — жене. Указывалось, что надлежит как можно скорее вызвать меня с тем, чтобы я распорядился рукописями его научных работ. Упоминалась причитающаяся мне за это денежная сумма, а также сумма, которая при необходимости должна была пойти на их публикацию. Мне была предоставлена ксерокопия письма (оригинал забрала полиция). В том, что это не подделка, я убедился почти сразу. На следующее утро электронный анализ подтвердил это окончательно.
Да, письмо необычайно странное. Объемом в три страницы, и написано явно в спокойном состоянии. Но зачем он требовал, чтобы со мной связались немедленно? Может, ответ на это содержался в его рукописях? Баумгарт такой вариант уже предусмотрел и провел за изучением бумаг Вайсмана целый вечер. Он не нашел в них ничего, что могло бы как-то объяснить призыв Карела к спешке. Изрядная часть рукописей имела отношение к работе Вайсмана в «Англо-индийской компьютерной корпорации». Доступ к этим бумагам имели, естественно, и другие сотрудники исследовательского отдела этой фирмы. Остальные составляли различные работы по психологии экзистенциализма, психоаналитическому методу Маслоу и так далее. Был еще почти законченный труд по применению галлюциногенных наркотиков.
И вот в последней упомянутой работе я, похоже, и узрел намек на разгадку. Мы с Карелом, будучи студентами Уппсалы, часто и подолгу обсуждали между собой такие темы, как подоплека смерти, границы человеческого сознания и иже с ними. Я писал дипломную работу по древнеегипетской «Книге мертвых», название которой — Ру ну перт эм хру — в дословном переводе означает «Книга исхода ко дню». Меня интересовал сугубо символический образ пресловутой «темной ночи души»; опасностей, что подстерегают отрешенную от тела душу на ее долгом, длинною в ночь пути в Аментет, Царство мертвых. Но Карел настоял, чтобы я взялся еще изучать и тибетскую «Книгу мертвых», похожую на египетскую как вилка на бутылку, и сравнил бы оба эти текста. Любому, кто знаком с этими произведениями, разумеется, ясно, что тибетская книга не имеет ничего общего с манускриптом древних египтян. Я понимал, что сравнивать их — ненужная трата времени, изощрение в буквоедстве, и только. Но Карел, тем не менее, каким-то образом умудрился вызвать во мне интерес к тибетской книге, и мы с ним потом не раз засиживались допоздна, обсуждая ее содержание.
Добыть в ту пору галлюциногенные наркотики было делом поистине немыслимым: после того как Олдос Хаксли написал книгу о том, как испытывал на себе мескалин, галлюциногены шли среди «кайфоманов» нарасхват. Но зато мы открыли для себя статью Рене Домаля, где тот описывал, как однажды провел подобные же опыты с эфиром. Домаль смачивал в эфире носовой платок, который подносил затем к носу. Когда сознание пропадало, рука у Домаля падала, и он быстро приходил в чувство. Домаль пытался живописать свои видения, навеянные эфирным наркозом, и его писания впечатляли нас и взбудораживали. В целом идеи Домаля совпадали с мыслями, которые вот уж столько раз декларировали мистики: хотя он, дескать, и находился «без сознания», будучи под эфирным наркозом, тем не менее у него возникало ощущение, что переживаемое им в минуты забвения было неизмеримо реальнее, чем то, что он испытывает, находясь в сознании. И вот мы с Карелом сошлись в мнении: как бы ни различались наши темпераменты во всем остальном — реальности нашей повседневной жизни присуща какая-то раздвоенность. Нам стал так понятен старик Чжуань-Цзы, изрекший когда-то, что ему приснилось, будто он бабочка, и чувствовал он это настолько явственно, что и не мог определить, то ли он Чжуань-Цзы, во сне мнящий себя бабочкой, то ли он бабочка, мнящая себя Чжуань-Цзы.
На протяжении примерно месяца мы с Карелом усиленно «ставили опыты над сознанием». После рождественских праздников мы решили провести эксперимент: не спать трое суток, держась за счет черного кофе и сигар. Как результат, мы определенно почувствовали у себя небывалую интенсивность интеллектуального восприятия. Помнится, я тогда сказал: «Если бы мне все время так себя ощущать, никакая поэзия была бы не нужна: у меня сейчас видение куда острее, чем у любого поэта». Мы провели также эксперименты с эфиром и четыреххлористым углеродом, но мне они в целом показались менее интересными. Я совершенно явственно испытал чувство какого-то необычайно глубокого, пронизывающего озарения — такое доводится иной раз ощущать перед тем, как обрываешься в сон. Но ощущение было очень кратким, и я впоследствии ничего из него толком не запомнил. После эфира у меня сутками болела голова, и я решил, что с экспериментами пора заканчивать. Карел утверждал, что ощущение у него было якобы таким же, что и у Домаля — с небольшими расхождениями. Помнится, огромное значение он придавал наличию черных точек, расположенных рядами. Однако и Карел переносил последствия таких экспериментов весьма болезненно и тоже от них отказался. Позднее, став уже психологом-экспериментатором и имея возможность получать по требованию мескалин и лизергиновую кислоту, он несколько раз предлагал мне опробовать их действие. Но у меня к тому времени были уже другие интересы, и я отказался. А теперь я расскажу, что это были за «интересы».
Эта длительная преамбула была мне необходима, чтобы объяснить, отчего, как мне кажется, я понял мотивы, побудившие Карела Вайсмана обратиться со своей последней просьбой ко мне: Я не психолог, я занимаюсь археологией, Но я был самым давним его другом; к тому же нас когда-то объединял общий интерес к проблемам внешних границ человеческого сознания. В последние минуты жизни Карел наверняка возвратился памятью к нашим долгим ночным беседам в Уппсале; к тому ресторанчику с видом на реку, где мы неспешно, вволю наливались светлым резким пивом; к посиделкам «под шнапс» у меня в комнате до двух ночи. Что-то при этом воспоминании настораживало меня, наполняя каким-то смутным, тревожным беспокойством сродни тому, что побудило меня позвонить в полночь домой Карелу в Хампстед. Но теперь сделать что-либо я был бессилен. Поэтому я предпочел все забыть. Во время похорон друга я находился на Гебридах — меня вызвали туда с просьбой осмотреть человеческие останки времен неолита, чудесным образом сохранившиеся на острове Гарриса. А по возвращении на площадке возле своей квартиры я обнаружил несколько картотечных ящиков с бумагами. Голова у меня была забита мыслями о человеке из неолита; я только сунулся в первый ящик и, едва заглянув там в папку-скоросшиватель с надписью «Цветовосприятие у эмоционально голодных животных», тотчас же его задвинул. Затем я вошел в квартиру и раскрыл «Археологический журнал», в котором набрел на статью Райха об электронной датировке возраста базальтовых фигурок в храме Богазкее. Волнение мое было неописуемым; я позвонил в Британский музей Спенсеру и, условившись с ним о встрече, помчался туда. Следующие двое суток я спал и ел с мыслями исключительно о богазкейских статуэтках и об отличительных чертах хеттской скульптуры. Это, разумеется, и спасло мне жизнь. Нет ни малейшего сомнения в том, что цхаттогуаны дожидались моего возвращения с целью выяснить, какие действия я предприму. Но голова у меня, к счастью, была забита археологией. Мой ум безмятежно покачивался в необозримых просторах морей Прошлого, убаюкиваемый течениями Истории. Интерес к психологии отошел у меня на задний план. Если бы я тогда с пылом взялся за дело и начал изучать рукописи Карела Вайсмана, пытаясь отыскать в них ответ на то, что именно толкнуло моего друга на самоубийство, мой ум был бы немедленно захвачен в плен и в течение нескольких часов уничтожен.
Сознавая это теперь, я невольно содрогаюсь. Я находился в ту минуту в окружении злобных, непередаваемо чуждых умов, напоминая собой какого-нибудь ныряльщика, который, находясь на дне моря, настолько увлечен созерцанием сокровищ затонувшего корабля, что совершенно не замечает холодных глаз спрута, пристально следящего за ним из засады. Будучи в каком-то ином состоянии, я бы, возможно, обнаружил их присутствие, как сделал это позднее, на холме Каратепе. Но мое внимание тогда всецело занимали мысли о находках Райха, напрочь вытеснив у меня из головы сознание долга перед памятью моего погибшего друга.
Судя по всему, те несколько недель я находился под самым пристальным наблюдением у цхаттогуан. Именно тогда я решил, что если я рассчитываю навести порядок в вопросах относительно моей собственной датировки, подвергнутой Райхом критике, то мне нужно снова возвратиться в Малую Азию. И опять-таки я делаю вывод, что это решение было провидческим. Вероятно, оно убедило цхаттогуан в том, что им совершенно нечего меня опасаться. Очевидно, Карел допустил ошибку: более негодного душеприказчика, чем я, и представить трудно. Правда, совесть меня нет-нет да и заедала, и в оставшиеся недели своего пребывания в Англии я раз-другой все же принудил себя заглянуть в присланные мне ящики. Но при этом я всякий раз ощущал такое нежелание браться за все эти психологические дела, что неизменно опять ящики закрывал. Причем, помнится, когда я проделывал это в последний раз, мне пришла в голову мысль: а не проще ли будет попросить уборщика спалить все это добро в кочегарке? Правда, едва успев об этом подумать, я уже осознал всю пакостность такой мысли и отверг ее — честно говоря, с некоторым удивлением, как такое вообще могло прийти мне в голову. Мне было невдомек, что эту мысль выдумал не Я.
С той поры я часто думаю, насколько решение моего друга назначить меня своим душеприказчиком было каким-то заранее продуманным шагом, а насколько просто было вызвано отчаяньем, охватившим его в последний момент. Очевидно, он не очень занимал себя мыслью об этом, иначе им было бы известно о том наперед. В таком случае, был ли его шаг внезапным вдохновенным решением, последней вспышкой, озарившей один из ярчайших умов двадцатого века? Или я был избран faute de mieux « за неимением лучшего (франц.)·? Возможно, когда-нибудь, если мы отыщем доступ к анналам цхаттогуан, ответ станет нам ясен. Я втайне льщу себе мыслью, что этот выбор был не случаен, что он был ловчайшим обходным маневром. Поэтому если силы провидения были на стороне Вайсмана, когда…