Андрей Сенников Пока мир не рассыплется в прах…

На ухабе проигрыватель запнулся и начал новый трек, заикаясь, словно новичок на музыкальном конкурсе. Потом дорога пошла ровнее, звуки набрали силу, окрепли.

Вышел из комы ночью там, где храм на крови без крова,

Капельницы — в клочья, жить начинаю снова.

Разлетелась вода снегом, белой ваты жую мясо,

Волчьим вещим живу бегом, небо красное — будет ясно.

Новая жизнь разбежалась весенним ручьем,

Новая жизнь разлилась по ларькам, по вокзалам.

Новая жизнь, посидим, помолчим ни о чем,

Новая жизнь никогда не дается даром…

Федор почти не воспринимал слов. Хриплый голос ложился на мелодию, и вместе они вплетались в надрывное гудение мостов, раздатки, двигателя. Сознание мерцало, глаза слипались. Машина раскачивалась в колее, козлила в рытвинах. Голова Федора моталась из стороны в сторону. Деревья по обочинам стояли зеленой стеной. Плотно стояли. Синяя лента неба над верхушками время от времени пачкалась полупрозрачными полосками облаков.

А потом он снова клевал носом, засыпал на несколько секунд и тут же выдергивал себя из сна, с усилием выворачивая руль и возвращая «УАЗ» на дорогу. Автомат, прислоненный к пассажирскому сиденью, заваливался и бил стволом по бедру, заглядывая вороненым глазом в лицо. Федор машинально поправлял оружие, выпрастывая ремень из рычагов на тоннеле; бросал быстрые взгляды в стекло на разбитые глинистые колеи и лужи, непересыхающие в густой тени ельника — не угодить бы. В пятнах солнечного света над лужами роилась мошкара. Влажный, душный воздух с запахами земли, глины и мятой травы сочился внутрь машины через пробоины. Иногда ему казалось, что среди всех этих обычных ароматов он слышит сладковатый трупный запах, и Федор недовольно тряс головой, разгоняя и наваждение, и сон.

Блестящая паутинка полетела навстречу, сверкая, словно серебряная проволока. Зацепилась за крышу, легла на правую сторону стекла, выгнувшись под напором воздуха, а потом потерялась среди десятков, сотен мелких трещин вокруг двух пулевых отверстий. Машину качнуло, две РГДшки на сидении перекатились, легко постукивая друг о друга гладкими корпусами, и сиротливо приткнулись к стопке из трех снаряженных магазинов — весь его боезапас.

Кожу на лице стянуло в маску из пота, пыли и ветра. Руки заскорузли от грязи и машинного масла. Он не умывался несколько дней. И почти не спал. Ныли плечи и спина. Правый голеностоп ломило, словно в пятку вставили стальной штифт до самого колена. Левую ногу он еще пока ощущал как нечто свое, хотя с тех пор как съехал с шоссе, сцеплением работать приходилось не меньше.

Дорога качнулась вправо, солнце поползло за макушками елей и вынырнуло над просекой, снайперски пуская лучи в глаза. Федор прищурился и заметил их…

При жизни женщина была беременной, на сносях. Сейчас ее ребенок полз рядом на поводке из пуповины, словно охотничья собака, родовая отечность давно превратилась в раздувшиеся трупные пятна. Над головкой кружились крупные мухи, словно нимб, мерцающий изумрудным хитином. За женщиной, подтягиваясь на руках, полз мужик в джинсовой рубахе с раздавленными ногами. Голова расплющена и болталась перед грудью как грязно-бумажный лист с рельефным отпечатком автомобильного протектора.

«Новая жизнь, — хрипел Шевчук, — разбежалась весенним ручьем…»

Не показался, значит, трупный запашок.

Федор аккуратно принял левее, на противоположную обочину. Руль норовил вырваться из рук. Жесткий кустарник царапал борт машины.

Мертвяки остановились. Он понятия не имел, слышат ли они? видят? каким неведомым локатором безголовые определяют, где находится живое? Как до него добраться? Какая разница? Могут. Его опыт, вскормленный сказками зомби-ужасов, почти отказал, оказавшись вдруг не полезнее CD-дисков в мире, лишенном электричества. Например, мертвяки не пытались с утробным рычанием и хрипами броситься сейчас на машину, чтобы выковырять его изнутри, словно улитку из раковины; размозжить голову, высосать мозг; вцепиться зубами в шею, рвать и жрать, жрать, жрать…

Мертвые — не голодают. Он уяснил.

И далеко не все способны выбраться из могилы самостоятельно.

Женщина провожала «УАЗ» мутными бельмами.

Давить троицу бесполезно, но Федор пожалел, что не разметал мертвяков по проселку, поймав слепой взгляд в зеркале. Мимолетная, почти незаметная досада быстро растворилась в усталости, подмешав в его сонное безразличие автомата слабый привкус давнишней утраты или полустертого воспоминания о Федоре Стукове, восемнадцатилетнем парне в армейском камуфляже, солдате, каким он являлся еще три недели назад, до того как выстрелил в затылок своему сержанту. Да, странный поступок (хотя, как посмотреть) для человека, который привязывал веревку с петлей к оконной решетке ротного умывальника в казарме, твердо намереваясь повеситься, но конец света для Федора наступил именно с этого момента.

После него прошлое утратило смысл, хотя и существовало в памяти как последовательность событий во времени и пространстве. Первое детское воспоминание: ему четыре, он сидит у деда на коленях и читает по складам праздничную передовицу «Правды»; кумачовая шапка газеты; жирные буквы заголовков, транспаранты на фотографиях; красное и черное. «Горизонт» в углу, словно горизонт событий происходящего в маленькой жарко натопленной комнате и большой жизни, там, на другой стороне земного шара. Детский сад. Рыбалка с отцом и теплые руки матери — она стряпает фирменное печенье. Школа, класс за классом. Неуверенная попытка поступления в институт. Все, как картинки в диаскопе с эффектом Допплера, он — зритель и, среди прочего, смотрит, как мозги Смелякова брызгают на броню.

Да, еще книги. До армии — были книги.

«Ты не переживай, — говорит отец на перроне перед отправкой. — Я в армию пошел очкариком. На призывном пункте в тот день отобрали пятерых. Все после первого курса института, да в роту охраны дисциплинарного батальона. Напугался я очень сперва. Потом понял. Там, где есть боевая служба и толковый, неравнодушный офицер — никакой „дедовщины“ не бывает. И, когда у самого башка варит — только на пользу. „Прогнуться“ можно, ломаться нельзя — затопчут. В крайнем случае — отключай „башню“. Страх не уйдет, он никогда не уходит, — зато будет не так больно»…

Смешной он, батя-то. Реальность, она другая.

Первый пинок по копчику. Боль бьет снизу вверх как разряд и застревает тошнотворным комочком у темени, навсегда. Он ходит, словно у него в заднице застрял сапог командира отделения сержанта Смелякова. Бегает. Ест. Спит… Попробуйте угадать с трех раз — какая кличка у Федора Стукова? Ротного чмыря Иргинской мотострелковой бригады? Если вам понадобилось больше одной попытки, то вероятнее всего вы никогда не служили в армии. Шесть месяцев в аду. Невозможность понимания. Уголовные «по-понятиям», помноженные на выкладки Уставов. Десятки нарядов по роте. Бесконечное «дрочево»: строевая, тактика, физподготовка. Непреходящие желания — спать и есть, порядок любой, на выбор. «Фанера» желтая, воскового цвета от беспрестанных выговоров с «занесением в грудную клетку». Толчковые миазмы навсегда въелись в ткань обмундирования, пальцы изрезаны бритвами, словно он не «очко» скоблил, а пытался срезать отпечатки пальцев и превратиться в невидимку. Синяки по всему телу, каждый прыщик норовит превратиться в «сибирскую розочку» — безболезненно гниющую язву, глубокую, как Марианская впадина. Еженощные скачки по «взлетке» ротного расположения под седлом командира отделения: кажется, он уже доскакал до канадской границы — ни дюймом меньше. Его сторонятся даже вновьприбывшие «духи». Письма родителей — весточки с обратной стороны луны. Он с трудом понимает, о чем они пишут, спрашивают…

Отец ошибался. Страх уходит, а боль остается. Всегда.

Она сломила его сопротивление, превысив порог и все, наконец, затянулось в скользящий узел на петле, но и здесь ему не повезло. Он же не знал тогда, что весь мир оказался в неудачниках.

Дежурный по роте офицер истерично кроет матом отсутствующего на тумбочке дневального. Это он — дневальный. Рядовой Коп… Ой! Стуков.

Тревога!!! Блять! Коня тебе в дышло, боец! Вешайся, сука (ха-ха)! Живей поршнями, живей!!! Всем получить личное оружие!

Батальон выгоняют на плац, до последнего человека, включая наряды по ротам, столовой, кухне… Ночь холодная. Ветер тугими струями уносит в сторону шепотки и злое ворчание. От парка слышится непонятное, там что-то многогласно взрыкивает и тяжко ворочается, сотрясая землю. Редкие столбы света изредка пятнают ночное небо, да тянет густым, как сметана, дизельным выхлопом. Неужели всю бригаду поднимают? Не два пальца обоссать. Солдаты нервно подсмыкивают ремни автоматов. Стволы раскачиваются за плечами, словно редкая трава. Жилетные основы и ранцы УМТБС уродуют фигуры дряблыми наростами. Магазины в подсумках пустые, как и фляги. У бедра — противогаз. На Копчике сбруя под снарягу сидит, как на корове седло. Ему все равно. Он испытывает только досаду от ненужной отсрочки, едва замечая команды офицеров, которых, наконец, привезли из городка; зычной ор «батяни»; топот кирзачей; толчки локтями и безостановочное движение. Становится жарко. «Снаряга» набирает вес и давит на плечи: три полностью снаряженных магазина и еще триста патронов; две РГД, одна «фенька», аптечка, сухпай, противотанковая (ептать?!) мина. За голову, поверх ранца — валик ОЗК, завязки царапают кадык: он так и не научился обращаться с этим гандоном из резины для супердолгого траха. Еще Копчику достается трехкилограммовая труба «Аглени» и напутственные матюги прапорщика — осколками, в каску.

А вот и она — тоненькая и назойливая, как комариный писк, мыслишка. Ясная и различимая идейка, рожденная коротким замыканием синапсов, среди рева двигателей тяжелой техники, командных окриков и грохота сапог по асфальту: «Я убью его». Черт, как просто! И весомо, словно снаряженный магазин; медноцветное, разбавленное охрой, острие патрона 5,45 выглядит как обещание. «Я убью его», — стучит в виски. Страх вдруг приобретает новую окраску: Копчик боится, что его сейчас разлучат с командиром отделения.

Он думает только об убийстве. Он думает, что если не убьет Смелякова, то навсегда останется Копчиком и никогда не вернется домой, чтобы сказать отцу, что боль остается. Это страх уходит, силы. А боль остается. Веревка с петлей на решетке умывальника кажется теперь «ошибкой молодости», вроде глупых и малодушных переживаний по поводу юношеских угрей. Копчик испытывает смутное удовлетворение (впервые за полгода!) от осознания превратностей воинской службы.

Он так «заточен» на новое желание, что ему совершенно насрать, почему их третья мотострелковая рота второго батальона Иргинской бригады выдвигается на марш первой. Первой из многотонной, многоногой массы людей, техники и орудий убийства. Почему не разведрота ДШБ к примеру? Или первая рота? Куда? Зачем? Почему? Сейчас важно не оторваться от Смелякова, словно от мамы в переполненном универмаге среди шелестящих юбок и пыльных брючин.

«Не бзди, Копчик, не потеряешься!» — говорит сержант, отпихивая Федора локтем, но усмешечка на лице кривенькая, неуверенная. А того то забирает колотье, то швыряет в горячий обильный пот. Команды «замка» он слушает вполуха и просто делает то же, что и остальные, приклеившись к Смелякову, словно банный лист к заднице.

Ротный выкрикивает задачу рыкающей скороговоркой. Как обычно смысл ее в том, что она проста до зубовного скрежета. У капитана Нагурного по-другому не бывает: выдвинуться, занять, блокировать. «И чтобы ни одна блять не выскочила!» До Стукова едва доходит, что никакими учениями и не пахнет. Все по-честному. В областном центре заварушка вроде войны: не то террористы, не то пиндосы высадились, не то эпидемия. Серьезно все. Вот и взвод «самоварщиков» с «Подносами» придают их роте.

Нагурный исчезает. БМП с разведотделением, фыркнув выхлопами, катит в густой сумрак. Через пятнадцать минут и сама рота пошла. Ревут двигатели, Копчик корчится за спиной Смелякова, судорожно цепляясь за железку на броне. Плотный воздух хлещет по лицу, словно березовым веничком. От Ирги до Сочмарово меньше ста километров, а, значит, идти им часа полтора. Только вот как момент выбрать? Или сейчас?! Почему не сейчас? Магазин пристегнут, спина Смелякова — вот она. Снять с предохранителя, передернуть затвор — за шумом и грохотом, лязгом гусениц, выкрашивающих дряблый асфальт, никто не услышит, — качнуть стволом и надавить спуск…

Или все сделать, когда начнется?

Знать бы — что?

Акварельно-черное небо на востоке начинает светлеть, словно его размывают водой. Из темноты отчетливей проступают детали пейзажа. Дорожные знаки сверкают в свете фар, отливая фосфоресцирующей краской, как глаза голодных псов. Белый указатель, Малые Топи. Слева от дороги косогор, справа зубчатый контур крыш. Воздух наполняется запахами навоза, скошенной травы, прошлогоднего сена, а еще сладковатым и незнакомым ароматом. Ни огонька…

В следующую секунду Копчик едва не слетает с брони от резкого торможения. Колонна, лязгнув траками и фыркнув, замирает, и сразу становится слышными впереди раздельный перестук: «тах-тах-тах-тах-тах-тах» и частое обрывистое стрекотание. На пустой дороге, у тихой деревеньки звуки кажутся невозможными: залпы автоматической пушки БМП-2 и автоматная стрельба. «К машине!» — орет Смеляков мимо эбонитовой таблетки у рта. Ему виднее, он на связи с комвзвода. Голова лейтенанта Мухина торчит из люка головной машины, голос далеко разносится в прохладном влажном воздухе:

«Ветер-два, повторите, прием. Ветер-два не понял, повторите, прием».

Федор скатывается с брони, как мешок с говном: ноги затекли, пальцы не гнутся. Вокруг бряцают оружием, возня, шепот: «Че за муйня-то?» Из деревни доносится собачий вой.

«Ветер-два, повторяю. Направление ориентир один, силами одного эмэсвэ. Уточните данные о противнике, прием. Не понял Ветер-два, Михалыч? Михалыч?!!»

Взводный ныряет в люк.

От хвоста колонны — окрик:

«Эй, стой! Стой, мужик, ептать! Ты кто такой?! Отвечай… Ты кто такой блеа-а-а-ать!!!!»

Крик срывается на визг. Звук, от которого кишки завязывает в узел и, кажется, зубы проворачиваются в деснах. Оглушительная тишина повисает над дорогой — один, два, три, закипает в легких, — и обрывается гранатным разрывом: хлопок, осколочная дробь по броне, еще крики (а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! на одной захлебывающейся ноте), вспышки беспорядочных выстрелов в темноте. Воздух стремительно густеет, наполняясь сладковато-гнилостной патокой. Кто-то надсадно кашляет, словно старается выблевать внутренности.

— На склоне! На склоне, мать их!

БМП взводного дергается, сотрясаемая запущенным двигателем, и скребет асфальт неподвижными траками, разворачиваясь. Солдаты с матами отшатываются от борта. Над головой у Копчика гудят сервоприводы башни, разворачивающей ствол и сноп света в сторону обрывистого склона. Смеляков вытягивает шею, заглядывая в темноту через груду воняющего соляркой железа. «Вот оно», — думает Стуков. Пальцы сдвигают предохранитель.

— К бою! — кричат слева-сверху.

Копчик дергает затвор. Частое клацанье сменяется беспорядочной стрельбой. «Тах-тах-тах-тах» рвет перепонки. Смеляков отворачивается, вглядываясь в огонек, посылающий в сторону склона тридцатимиллиметровые трассеры. Стуков стреляет одиночным. Голова сержанта лопается, как воздушный шарик, расплескивая на броню черно-белые сгустки. Тело валится вперед. Носки ботинок царапают асфальт, пороховая гарь скребет Копчику горло…

…Он таки уснул за рулем. Уснул, тяжело уронив голову на жесткий обод, и не почувствовал удара о переносицу. Правая рука упала на бедро. Ступня надавила на педаль газа. «Уазик» рыкнул, вильнул, словно освободившийся от пут жеребец, вскидывая задом; резво перескочил через канаву и, сломав передним мостом ощеп на толстом пне, плотно сел брюхом. Двигатель взвыл и захлебнулся. Машина дернулась, замерла. Федор спал. Из носа мерно капало. Автомат вновь привалился стволом к бедру спящего, словно прикорнул уютно, покойно. Проигрыватель пережевывал очередной трек:

Черные сказки белой зимы

На ночь поют нам большие деревья,

Черные сказки про розовый снег,

Розовый снег даже во сне.

А ночью по лесу идет сатана

И собирает свежие души —

Новую кровь получила зима.

И тебя она получит.

И тебя она получит…

Глаза под веками задвигались…

…Плотный воздух бьет его тугими волнами в бока, по спине, словно огромными подушками. Земля под ногами сотрясается. Косогор обкладывают с «Подносов», в отдалении слышится характерный кашель, земляные кусты вырастают на склоне и выше, разбрасывая окрест комья земли. Пыль забивает ноздри, рот, земля скрипит на зубах. Перед глазами рубчатая подошва ботинок Смелякова. Вот сейчас! Вот сейчас его схватят за шиворот, тряхнут хорошенько так, что клацнут зубы, отберут автомат и… а, может, просто застрелят.

С плеча рвут «Аглень», и тянут за шиворот. Завязки ОЗК больно врезаются в горло. Вот так, наверно, его шею сдавила бы веревка…

— Ты чего, мудак, по роже захотел?! Стреляй!

Привычка повиноваться и сильный рывок вверх срабатывают безотказно. Мысль о своем преступлении испуганно прячется, а ее место занимает другая: «У меня шок. Я никого не убивал».

— Жопу прикрывай! Из деревни идут! — еще крик, на который он не обращает внимания.

Он выставляет автомат перед собой, как полено. На броне комочки земли, гильзы и распухшая синюшная кисть руки с черными ногтями. Справа ухает «Аглень», словно гигантский филин. Дымно-огненный след гранаты пролетает мимо сознания и лопается на близком склоне, как огненный гриб-дождевик под сапогом.

Оторванная кисть ощупывает пальцами броню и подтягивается ближе к стволу его оружия. Мысли исчезают, подскочивший вверх тошнотворный ком вышибает мозг под каску как бильярдный шар: свояка — в середину!

— Ложись!!!

Федор упал бы и сам. Его скрючивает у катка, а над головой по броне многотонно шаркает, грохочет, и в склон кювета неразорвавшимся снарядом вонзается крашеный конус на прямоугольном основании. На конусе овальный портрет с размытыми чертами лица и надпись: 12.07. 1997 — 25.12.20… Последние цифры не видны. Он щурится, словно прицеливаясь, словно от того, разберет он эти цифры или нет — зависит его жизнь.

В светлеющем небе возникает ревущий гул. Он нарастает и снижается.

— Очнись, придурок!..

Его тащат в кювет и дальше, к поваленному забору. Автомат волочится на ремне, скребет по асфальту прикладом. Вокруг крики, стрельба, разрывы — голову рвет вопреки физическим законам: в пустоте звуки ведь не должны распространяться. Перед глазами все пляшет и плывет под ноги, пока земля не ударяет в лицо. Горячие волны звука катятся по спине давящим катком, темнота над дорогой с чмоканьем лопается и вдруг рассветает оранжевым жаром. Струи пламени хлещут во все стороны…

Все правильно. Безопасен только пепел. Жирный пепел с запахом горелого мяса. Когда их рота выдвигалась на Сочмарово, кто-то уже знал об этом…

* * *

— …Не приближайтесь к останкам!.. Повторяю, не приближайтесь к любым останкам, фрагментам тел, как бы медленно они ни двигались! Остерегайтесь любых животных, особенно птиц! Это опасно! Если вы передвигаетесь по открытой местности, найдите автомобиль! Если такой возможности нет — находитесь в помещении. Забаррикадируйтесь! Если у вас есть рация, выходите на связь на частоте… Сборные пункты… работа над вакциной….

Волна плывет, сигнал уходит, белый шум из динамиков дорогой аудиосистемы звучит едва ли не понятнее человеческой речи: миру, каким вы его знали, пришел конец. Не важно, впрочем. Радиостанции у него нет, а все остальное он уже знает. Поэтому сейчас он и один. И сборные пункты искать не собирается. Его задача проста… хе-хе… до зубовного скрежета. Он хочет добраться домой, чтобы рассказать отцу, что боль остается.

На трассе М16 грандиозный затор из брошенных автомобилей, напоминающий кладбище динозавров: распахнутые двери, изуродованный металл. В сырых кюветах — развороченные колеи.…

Загрузка...