АЛЕКСАНДР РЕЙМГЕН

СОЛЕНЫЕ ТРОПЫ Повесть

1

— Алло, Федя… Алло-о… Слышишь? Где Фельзингер?

Леонов, как всегда спокойный, медлительный, обвел воспаленными глазами потолок кабинета, будто именно там надеялся найти заместителя предколхоза. Потом озабоченно потеребил ухо и подул в телефонную трубку.

— Федя, разыщи Фельзингера. Обязательно, понял? Скажи, пусть немедленно пришлет машину Бретгауэрам… Да, да… Саманушка их вот-вот развалится.

Леонов положил трубку, руки, однако, не отнял. Помолчал, рассеянно глядя на старика у порога. С того капало, точно с водяной крысы.

— Идите домой, Иван Иванович… Сейчас пришлют машину.

— Ах, несчастье… Какое несчастье! — запричитал старик, подергивая дрожащей рукой мокрую сивую бороденку. — Вот беда-то, а?.. Куда ж теперь нам податься со своим скарбом?

— Куда же? Пока перебирайтесь в клуб.

— Клуб… Там и так уж битком набито. Не повернуться… — Старик на мгновенье задержался у порога. — Может, к моей Лизе попроситься?..

— Воля ваша, Иван Иванович. Шофер отвезет, куда прикажете.

— Ах, несчастье… Ах, несчастье…


Четвертые сутки беспрерывно лил по-весеннему теплый дождь. Метровые снежные сугробы, наметенные у дворов за зиму, вмиг потемнели, осели и расползлись жидкой грязью. Земля, еще не успевшая оттаять, не принимала, не впитывала воду, и ручьи, глухо журчавшие и клокотавшие под снегом, сталкивались, перехлестывались и, бурля и пенясь, образовывали лужи, запруды, маленькие озерца. Полая вода, ледяная и еще прозрачная, переполнила колдобины и санные следы, залила тропинки, улицы и неумолимо подкрадывалась к дворам и домам. Жителей охватила тревога, а метеорологи не предсказывали пока никаких перемен. И хотя серьезной опасности наводнения не предвиделось, члены правления колхоза на всякий случай дежурили ночами в учреждениях. Сырдарья протекала более чем в ста километрах от колхоза, на ее пути вздымались бесчисленные дюны, и в этих местах река при всей своей буйности еще ни разу не выходила из берегов. Происшествие, как писали в отчетах, носило локальный характер.

Большинство жилых домов, а также колхозные постройки и скотные дворы были в первые годы освоения Голодной степи построены из самана, притом многие — в страшной спешке — даже без фундамента. Теперь толстенные глиняные стены жадно впитывали воду, разбухали, и уже доходили тревожные сведения о развалившихся, покосившихся стенах, обвалившихся потолках. Четыре аварийные бригады, организованные главным образом из молодежи, находились в непосредственном распоряжении правления колхоза. В ремонтной мастерской, в отделениях пожарной охраны, в амбулатории постоянно дежурили у телефона. Кроме того, для более оперативной связи Леонов отобрал из учеников восьмого класса трех вестовых.


В высоких резиновых сапогах, в заскорузлом, болотного цвета дождевике, неуклюже сутулясь, в кабинет ввалился председатель Мунтшау.

— Скверные дела у Бретгауэров, — заметил Леонов и опять приник ухом к телефонной трубке.

Вечерние сумерки медленно просачивались в помещение, размывая очертания предметов вокруг, окутывая все в тусклый, серый цвет. Мунтшау, ничего не сказав, хмуро кивнул и вышел.

На улице он с тоской посмотрел на темное, тяжело нависавшее небо, на набухшие тучи и натянул на голову башлык. Потом направился боковым проулком к восточной окраине села, расположенной в низменности, где жилым домам и колхозным хозяйственным постройкам вода угрожала особенно. Здесь под временным укрытием — брезентовым навесом — ровно, в лад жужжали две электрические насосные установки. Рядом тарахтел дизельный мотор, центрифугой сгоняя воду в канал. Еще в нескольких шагах вовсю старалась красная пожарная машина. Несмотря на все эти меры предостережения, вода неуклонно прибывала, заметно расширяя свои границы. Больше всего беспокоили сейчас Мунтшау два склада: с семенами и концентрированными кормами. Он перекинулся несколькими словами с механиком, обслуживавшим насосные установки, попросил у чумазого моториста сигарету.

— Поглядывайте в оба, ребята. Не упускайте из виду уровень воды, — предупредил председатель и пошел, пошатываясь, под льющимся дождем дальше.

На подступах к складам кипела напряженная работа. Десятка два людей, промокшие до нитки, — с лопатами, вилами, заступами, — то исчезали в темноте, то вновь появлялись, мелькая в зыбком свете фонарей на воротах. По распоряжению Мунтшау спешно сооружали насыпь из старой соломы, шлака, кормовых отбросов. Едва земля немного оттает, у подъезда к складам образуется такое болото, что любая машина завязнет здесь под самый капот. Кто знает, что еще выкинет вода! Может, придется срочно зерно спасать? В таких случаях предосторожность не помеха.

Мунтшау постоял в тени у ворот, наблюдая за работой. Тасбулат Аблязимов первым заметил председателя и, обтирая руки о жесткую робу, направился к нему.

— Чепуха все это, баскарма! — Концы его мокрых усов смешно торчали из-под капюшона, с которого струйками лилась вода, и выдавали каждое движение его губ. — Неужели не ясно? После такого ливня в этом месиве и лошади утонут.

— Что же ты предлагаешь?

— Хворост нужен. Хворост!

— Где его возьмешь? — Мунтшау пристально посмотрел на бригадира. — Фруктовые саженцы рубить прикажешь?!

— Зачем саженцы? Саженцы не надо. А вот разные кусты-мусты на задворках рубить можно. Потом опять вымахают.

Мунтшау сдвинул башлык чуть назад.

— Что ж… нужно будет, Тасбулат, и кусты срубим. Думаю, однако, обойдемся.

— Эйэ, председатель! — воскликнул Виланг. (Парня звали вообще-то Вилли Лангом, что означает «Вилли Длинный». Но кому-то из остряков взбрело в голову назвать его «Виланг», что можно перевести как «какой длинный». Так и закрепилось за ним это прозвище.) Он подошел, грузно переваливаясь, к воротам, с размаху всадил вилы в грязную смесь глины со снегом, поставил на них ногу. — Скажите же, Роберт Петрович, Леонову: пусть позвонит туда, наверх. Этот старец на небеси, должно быть, отвернул все краны, а сам закемарил невзначай по причине дряхлости. Что он творит? Это же форменное свинство с его стороны!

— Не кощунствуй, Виланг, — слабо улыбнулся Мунтшау. — Разозлим старика — не миновать нам второго всемирного потопа. Тогда, считай, конец нашим глиняным дворцам.

Все столпились вокруг председателя для короткого перекура. Еще с утра у Мунтшау кончились сигареты, а сбегать домой специально за ними было недосуг.

— Кто угостит куревом? — спросил он, хотя курил лишь минуту назад.

Сразу несколько рук потянулись к нему с сигаретами.

— Не надо бы вам… не надо… — тихо попросила Вероника.

Девушка стояла рядом, задумчиво упершись подбородком в черенок лопаты.

Мунтшау, однако, ее не послушал. Прикурил сигарету, прикрывая ее ладонью от дождя, и раза два кряду глубоко затянулся. Последовало легкое, привычное покашливание, и затем он весь затрясся от надсадного, удушливого кашля.

Покурив, все снова принялись за работу, и только Вероника осталась возле председателя. Мунтшау никак не мог унять сухой, мучительный кашель, и девушка встревоженно смотрела на него, поправила ему башлык и при этом как бы невзначай провела ладонями по его щекам.

— Вам нельзя простужаться, Роберт Петрович. Поймите: нельзя!.. Берегите себя хоть немножко, — будто умоляла она и, вдруг резко отвернувшись, побежала прочь, перепрыгивая через лужи.

На обратном пути Мунтшау светил себе карманным фонарем, чтобы в темноте не поскользнуться ненароком и не угодить в яму, наполненную водой. Дождь не унимался. Сквозь его монотонный гул отовсюду доносились людские голоса, лязг и грохот ведер и тазов. Во всех дворах шла борьба с водой. Каждый отводил опасность, как мог. «Вот что может наделать одна-единственная зима! — с горечью и досадой подумал Мунтшау. — Кто бы мог предположить, что здесь, у самой черты пустыни, где вода исстари была первой и главной заповедью жизни, Голодная степь таила в себе такую чудовищную неожиданность!»

У входа в колхозную контору, в глубокой луже Мунтшау долго очищал и смывал грязь с резиновых сапог. Дождь исступленно барабанил по его согнутой спине. «Как хорошо, что сберег эти сапоги, — улыбнулся Мунтшау, проводя ладонью по гладкой, скользкой поверхности голенищ. — Пожалуйста, пригодились, голубчики!» Одиннадцать лет назад, когда, вынужденный расстаться с шахтой, Мунтшау приехал в эти края, то тут же забросил столь необходимую для горняков и шахтеров обувку на чердак. Разве полагал он, что эти добротные горняцкие сапоги могут понадобиться в истомленной зноем, пыльной степи? И вот… Поистине, никогда не знаешь, что ждет тебя впереди.

— Разбудишь, если что… — устало бросил Мунтшау Леонову и прошел в свой кабинет.

Ноги он передвигал уже с трудом. В голове гудело. Глаза слипались. Лицо заострилось, осунулось. Дышал он тяжело, отрывисто, со свистом, будто воздух в его больных легких ударялся о каменную стенку и с хрипами выталкивался назад. Стародавняя, запущенная хворь, причинявшая ему немало мук…

Мунтшау с трудом стащил сапоги, поставил их рядом, бросил сверху портянки. Едва он, задыхаясь, плюхнулся на диван, как взахлеб задзинькал телефон. Мунтшау заковылял к столу.

— Алло!.. Да, да, это я, Мунтшау… Что вы, Афанасий Павлович, боже упаси… Пока еще держимся на поверхности. Нет, нет, спасибо, не тревожьтесь. Ну, уж если приспичит, конечно, сами «караул!» закричим. Пока терпимо… Думаю, обойдемся… Хорошо, договорились… Всего доброго!

«Да-а… беспокоится Соколов, — подумал Мунтшау, — тоже не спит. А сколько таких забот у секретаря райкома?..»

Заскрипели, застонали пружины в диване. Мунтшау улегся поудобней. В его воспаленном мозгу вспыхивали обрывки мыслей. «Хоть бы насосы не отказали… Интересно, прорыла Герда канавы до оврага или… Ах, Герда, Герда!..»

Все вокруг шумело, гудело, плескалось, чавкало. Четвертые сутки бушевал ливень… В сознании Мунтшау все перепуталось, смешалось, и он уже не знал, откуда этот однообразный, осточертевший гул; то ли это шумит в нем самом, в его усталом, разбитом теле, то ли за окном, то ли где-то далеко-далеко, там, где в бездонную пучину стремительно летит подъемная клеть и стальные канаты; точно стометровые струны, вызванивают гулко и протяжно…

Вдруг тихий, серебристо чистый звон на мгновенье отчетливо ворвался в этот тягостный гуд, как бы перекрыл его, и нежные девичьи пальцы робко и приятно коснулись запавших щек Мунтшау…

2

Фельзингер брел, глубоко увязая в месиве из снега и глины. В густой темноте он не видел, куда ступает, лишь смутно улавливал в тоскливом, удручающем гуле ливня смачно чавкающие звуки под резиновыми сапогами. За спиной, словно сквозь тускло-серебристый занавес, зыбко мерцали огни поселка. Фуфайка давно уже насквозь промокла; Фельзингер чувствовал, как тяжелая, ледяная влага просачивалась через свитер и рубаху и неприятно обжигала потное, разгоряченное тело. «Ничего, — успокаивал он себя. — Как-нибудь перетерплю».

Фельзингер возвращался от Бретгауэров. В ушах его до сих пор стояли причитания старой супружеской четы. До чего же беспомощными могут быть иные люди, очутившись в беде! Дядюшка Иоганн со своей почтенной женой уже настраивались на то, что окажутся погребенными под стенами собственного дома, хотя на фронтоне едва обозначилось лишь несколько трещин. Правда, в таких случаях лучше не мешкать, одному богу ведомо, что может в следующую минуту натворить вода. Пока Фельзингер вместе с шофером погрузили весь — до последней тряпицы! — скарб стариков на машину, обоих прошиб пот.

Фельзингер вошел в проходную ремонтной мастерской, где у телефона дежурил Федя.

— Ну, где еще горит?

Федя, рослый, крепкий парень с взлохмаченной модной гривой, приглушил транзистор, из которого ошалело рвался хриплый шлягер, и широко улыбнулся:

— Полный порядок, Владимир Каспарович!

— Хм… Неужели полный?

Фельзингер снял с себя тяжелую, будто свинцовую фуфайку, повесил ее на гвоздь, возле докрасна раскаленной железной печки, облегченно потянулся. В это время оглушительной трелью залился телефон. Федя поднес трубку к лохматой голове, уставился на Фельзингера, глаза его вдруг расширились, округлились.

— Там… там… у канала…

— Что-о?! — Фельзингер вырвал из рук Феди трубку, хрипло закричал: — Где?.. Где, черт побери?.. Возле моста?! — Он швырнул трубку и сорвал с гвоздя обволокшуюся паром фуфайку.

Случилось непредвиденное и самое худшее. К весне все шлюзы Сырдарьи обычно прочно закрываются. Лишь отдельные ручейки, извиваясь, текут на дне канала. Теперь же канал переполнился талой и дождевой водой. Кому-кому, а Фельзингеру хорошо известно, как страшен сейчас прорыв дамбы.

У моста были уже в сборе все аварийные бригады. В нескольких шагах от основания моста вода клокотала, бурлила во мраке, хлестала через плотину. Тесно, плечом к плечу, по обе стороны образовавшейся бреши стояли люди и торопливо сгребали, сбрасывали землю в воду.

Напрасные усилия. Неужели они этого не понимают? Фельзингер побежал назад, к машине.

— Слышишь, Зеер? Давай за горючим! Живо доставь бочку!

Вскоре в темноте ночи вдоль дамбы запылали костры. Тускло поблескивала черная, как нефть, вода в отблесках неровного света. Неистовый напор пробил брешь в дамбе шириной в четыре метра, вода продолжала стремительно размывать края. Серьезную оплошность допустили строители моста. Его соорудили лишь в прошлом году и при закладке бетонного основания громоздкой техникой сильно разрыхлили верхний плотный слой грунта. Вода теперь легко разрушила слабую, неутрамбованную насыпь и прорвала дамбу.

Фельзингер быстро поднялся на гребень дамбы, оценил обстановку. Брешь ширилась на глазах, разрастаясь в обе стороны и неумолимо приближаясь к основанию моста. Да-а… нужно срочно что-то предпринять. Скорее остановить воду, иначе потом никакими силами ее не удержишь. Дрожащее пламя костров ярко освещало Фельзингера на гребне насыпи, высветляя его высокую, ладную фигуру под низко нависшим аспидно-черным ночным небом.

— Аблязимов! Ли! Зеер! Вилли! Цой! Касимов!.. — хриплым голосом перекрикивал Фельзингер гулкое клокотанье воды.

Человек тридцать — все, как на подбор, здоровые, сильные мужчины — тотчас окружили его. Фельзингер запахнул фуфайку, застегнул все пуговицы, раскинул руки, как крылья, и бросился в беснующийся поток. Остальные последовали было за ним, но их остановил донесшийся из темноты окрик:

— Наза-а-ад!..

На место происшествия примчались Мунтшау и Леонов. Председатель пригрозил кулаком:

— Вы что, совсем спятили?!

Покорители Голодной степи часто имели дело с разрушительной силой воды, особенно в первое время, когда и каналы, и многочисленные арыки укреплялись просто обыкновенной земляной насыпью. Прорывы воды тогда были едва ли не повседневным событием. В таких случаях обычно долго не раздумывали. Одни бросались в воду и образовывали плотную живую стену, телами закрывая брешь, а другие заделывали эту брешь или быстро сооружали новую насыпь. Трудного в этом ничего не было, все происходило обычно в жару, под палящим солнцем. Но теперь… Мунтшау невольно поежился, почувствовал озноб, когда увидел Фельзингера, стоявшего по самую грудь в ледяной, бурно вскипавшей воде.

Председатель поднялся к мужчинам, столпившимся на гребне дамбы. Фельзингер сидел уже на кочке, с досадой сдергивая резиновые сапоги и выливая из них черную воду. Он был заметно обескуражен.

— Не понимаю… Ведь через час-другой все село зальет, — пробубнил он.

— Да! Нужно срочно всех эвакуировать, — решительно предложил Касимов, бывший фронтовик. Он стоял рядом с Мунтшау, широко расставив ноги, крепко зажав окоченевшие руки под мышками.

Легко сказать — эвакуировать! Но куда? И на чем? Вода разбушевалась повсюду. К тому же по теперешнему бездорожью на грузовых машинах далеко не уедешь. Тракторы еще почти все на ремонте. Только на скотобазе имеются два дряхлых, маломощных «ДТ-54».

— Роберт Петрович, я обо всем сообщил в район, — сказал Леонов.

Но Мунтшау то ли не расслышал его слов, то ли просто пропустил их мимо ушей. Он кого-то выискивал, высматривал в толпе.

— Савва!

— Здесь! — тотчас откликнулся один из парней, с головы до ног вымазанный глиной.

— Быстро на ферму! Заведи свою тарахтелку и привези из ремонтной мастерской культиваторы. Цепляй, сколько твой железный мерин потянет!

Тракторист тут же исчез в темноте. Фельзингер искоса посмотрел на председателя. Он, кажется, начинал понимать, что тот задумал.

— Давай, Тасбулат, вези хворост и солому, — продолжал отдавать указания Мунтшау.

Дождь по-прежнему лил как из ведра. Клокотанье у моста перешло в жуткий, тревожный рев. Люди — уже не в состоянии что-либо предпринять — томились в ожидании. Ночью время тянется особенно медленно. Наконец в густой мгле слабо блеснули две фары; издалека, точно ощупью, приближался трактор. За ним тянулся длинный хвост культиваторов. Тракторист подвез их к самой бреши. Мужчины сразу же бросились их отцеплять и подталкивать к месту прорыва. Стоя по колено в воде, они изо всех сил удерживали культиваторы в водовороте, ставили один к одному в плотный ряд, наспех укрепляя их сверху между собой. Поток с ревом обрушивался на неожиданную преграду, упругие струи пробивались между спицами, через щели, находя, где только возможно, лазейки. Культиваторы трещали под напором воды, железо скрежетало, лязгало. Словно рыбаки в бушующем море, стояли мужчины в воде, подпирая плечами шатающуюся железную изгородь. Мунтшау выпрямился и, загораживая лицо рукой, что-то крикнул Савве. Тот вскочил в кабину трактора, завел мотор. Как разъяренное чудовище, цепко вгрызаясь в землю, трактор медленно пополз вверх по крутому склону. Вода шипела, подбираясь к перегретому мотору, казалось, вот-вот он заглохнет — и тогда трактор безнадежно застрянет в взбаламученной воде. Но вот он поднатужился, затрясся весь от напряжения, готовый захлебнуться в собственном реве, и уткнулся стальным лбом в шаткую, еле удерживаемую преграду. Взревев еще раз, трактор сразу умолк и застыл. Мужчины облегченно вздохнули. Этой железной глыбе разъяренная стихия нипочем. Культиваторы встали теперь надежным бастионом.

Вовремя подоспел и Аблязимов со своими помощниками. Хворост и солому свалили впритык к культиваторам и начали лихорадочно засыпать глиной. Вскоре на месте недавней бреши выросла новая насыпь. Напор воды тотчас ослаб, стих.

Мунтшау только теперь заметил Веронику, единственную женщину здесь, на дамбе. Она работала наравне с мужчинами без передышки. Платок ее давно уже соскользнул к затылку. Волосы растрепались, мокрые пряди упали на пылающие щеки. Казалось, она ничего не замечала вокруг и не чувствовала усталости. А силы Мунтшау были уже на пределе. Время от времени он отходил в сторонку, устало опирался на лопату и ловил ртом воздух. Меньше всего хотел он сейчас, чтобы кто-нибудь заметил его состояние. Блуждающим взглядом скользнул по девушке, глухо сказал:

— Оставь, Вероника. Не надсаживайся… Теперь уж как-нибудь сами управимся.

Поток терял упругую силу, нехотя усмирялся. В канале заметно поднялся уровень воды. Стало ясно, что на этом месте опасность миновала. Мунтшау жестом подозвал Ли:

— Бери, Николай, несколько человек и внимательно осмотри дамбу. Может, еще где прорыв угрожает.

Тут же небольшая группа отделилась от толпы. Закинув лопаты на плечи, с факелами в руках горстка людей растворилась во мраке дождливой ночи.

3

Еще одну ночь — о боже, сколько их уже было! — приходится Герде одной томиться в постели. Ее счастье, что не страдает бессонницей. Храпит себе всю ночь напролет, словно после тяжких трудов, даже не шелохнется.

Муж довольно часто не ночует дома. Если дела заканчивает поздно, да к тому же еще и нездоровится, то он обычно коротает ночь на продавленном диване в своем рабочем кабинете. Правда, ее это почти не волнует, ибо ночуй он даже и дома, все равно толку от этого почти никакого. Герда и забыла, считай, какая она бывает-то, бабья радость…

Герда перевернулась на спину, отшвырнула одеяло и закинула полные, горячие руки под голову на пышной подушке.

В доме сущий тарарам. Одежда, в которой она ходит день-деньской, развешана и разбросана где попало: на спинке никелированной кровати, на стульях и даже на полу по углам. У кровати стоят старые калоши с налипшими комками грязи, рядом валяются давно не стиранные чулки. Пол так густо заляпан глиной и разукрашен следами обуви, что мудрено определить его первоначальный цвет. Стол, подоконник, плита, подставка заставлены немытой посудой. Электрический сторож, к которому теперь прибегают в универмагах и кассах, тут был бы явно неуместен. Вор наверняка сломал бы себе шею или поднял бы невообразимый грохот, пробираясь к нужной вещи.

Тоскливое однообразие буден унижало и подавляло Герду. Она с грустью думала, что снова лежит одна, что придется снова одной подниматься с постели, застегивать на себе бесчисленные крючки и пуговицы (слава богу, половина их оторвалась, а пришивать не хочется, да и к чему?), облачаться в затрапезный халат (перед кем же в платье красоваться?), потом умываться, расчесываться, готовить еду, вытирать пыль, топить печь, скоблить, подметать пол — господи, как все это опротивело, опостылело! Сотни, тысячи, десятки тысяч раз делала она все это за свою жизнь. Что тут удивительного, если ни к чему уже не лежит душа?..

Нет, жизнь ее не удалась. Можно сказать, и не жила она вовсе. В этом Герда была абсолютна убеждена. Что это за жизнь женщины без здорового, крепкого мужика, понимающего толк в любви? Ни-че-го! Одно несчастье. Такая женщина — служанка. Не более.

Когда Роберт посватался к ней — это случилось незадолго перед войной, — ей чудилось, что она заарканила самую большую удачу. Молодой агроном был совсем недурен собой. Она в то время уже гуляла, или, как теперь говорят, дружила с трактористом Вильгельмом, доморощенным остряком и балагуром. Правда, это было не единственным его достоинством. Вильгельм отличался прилежностью в работе и зарабатывал вполне подходяще. Но одно дело — беспечная гулянка, поцелуи, и совсем другое — весь век промаяться с чумазым трактористом. Небось руки до костей протрешь, день-деньской обстирывая его. К тому же, выйдя за такого, всю жизнь в колхозе проторчишь, а у нее, у Герды, уже тогда были совершенно иные намерения. Словом, она быстро одумалась, переседлала, как говорится, лошадку удачи и отдала свою благосклонность агроному.

Скука и разочарование подкрались сразу же после медового месяца. Роберт работал тогда в МТС, и то, что она ушла из колхоза, было небольшим утешением. Долгие дни, слоняясь из угла в угол, проводила она одна в четырех стенах. Работа ее не привлекала. Ела и спала она теперь сколько душе было угодно и вскоре раздобрела, округлилась. Роберт между тем целыми днями пропадал в поле, поднимался спозаранок и возвращался поздно, голодный и усталый. Едва дойдя до кровати, валился как подкошенный. Герда, прислушиваясь к его надсадному дыханию, наливалась обидой и раздражением. Все чаще вспоминался ей простодушный увалень Вилли. Может, зря оттолкнула его… Забывалась Герда лишь к утру, когда муж, проснувшись, уходил из дому опять на весь день. Вялая, разбитая, с гнетущей тяжестью во всем теле, она поднималась только к обеду. И опять не находила себе места и, бывало, не однажды обливала подушку злыми слезами.

Потом обрушилась война и разлучила их, Роберта и Герду, как миллионы других семей. Роберт стал шахтером; она, в другом городе, — уборщицей в одном из учреждений строительного треста.

Герда, пышная молодка, любила поесть. Но ни вязать, ни вышивать она не умела, бродить же по убранному картофельному полю в поисках затерявшегося клубня было выше ее сил. И сидела Герда на скудном заработке, предаваясь горестным думам.

Недолго, однако, длилась ее тоска.

Нашелся один мужчина, который стал навещать ее то с кошелкой картошки, то с котелком горохового пюре и оставаться взамен за заботу у нее на ночь. Она не обращала внимания на косые взгляды товарок, с которыми жила в общежитии. И вскоре все привыкли к тому, что среди двенадцати женщин в одной комнатушке жил-поживал, как у себя дома, мужчина.

Даниэль был на одиннадцать лет старше Герды, но зато именно из тех мужчин, о которых она давно мечтала. Теперь нужда и голод уже не беспокоили Герду. Чужды ей были какие-либо угрызения совести, она все воспринимала так, как оно есть, совершенно не заботясь о том, что будет завтра. Она легко освоилась со своим новым положением, быстро привыкла к своему Данесу, как ласково называла Даниэля, и почти напрочь забыла про мужа.

Позже, когда кончилась война и разлученные супруги, оставшиеся в живых, начали разыскивать и находить друг друга, пришел как-то раз в общежитие слегка озабоченный Данес, почему-то без привычной кошелки с картошкой, и с порога холодно заявил: «Все, Гердхен, шабаш! Хватит. У меня жена и дети. Мне нужно домой».

Герду едва не хватил тогда удар. И плакала она, и умоляла, и унижалась, но милого Данеса как подменили. Сдержанно поцеловал он ее на прощание и исчез, будто и не было его никогда. Герда растерялась сначала. Как жить дальше? Но, к счастью, Роберт получил вскоре возможность вызвать ее к себе. После продолжительной неистовой любви с Данесом Роберт показался ей еще более квелым, чем раньше. Единственным утешением было для Герды то, что она вскоре почувствовала себя в положении. Это ее поразило. Когда она поведала об этом мужу, тот только усмехнулся: «Чему удивляешься? Небось не зря столько лет скучал по тебе».

Эльвира, их дочка, выросла незаметно, а здоровье мужа все ухудшалось. Врачи запретили ему работать под землей. Тогда-то они и переехали в Голодную степь. Здесь, вновь вернувшись к своей специальности агронома, Роберт Петрович надеялся на свежем воздухе быстро поправиться, окрепнуть. Эльвира окончила школу и поступила в медицинский институт. И Герда опять целыми днями оставалась предоставленной самой себе…

В замочной скважине щелкнул ключ. Герда услышала мужские голоса. Она спешно накрылась одеялом по самый подбородок и сделала вид, что крепко спит. Поддерживаемый Фельзингером, вошел, шатаясь, муж. Герда приоткрыла один глаз. Мужчины насквозь промокли и были с головы до ног измазаны глиной. Муж нечаянно натолкнулся на закоптелую кастрюлю, пнул ее в сердцах с такой силой, что она, громыхая и оставляя за собой лужу, закатилась под кровать. Однако и этот грохот не «разбудил» сморенную сном жену.

— Спасибо, Володя, — прохрипел Роберт Петрович и стал негнущимися пальцами расстегивать дождевик.

— Отлежитесь пару дней дома, — посоветовал Фельзингер. — Отоспитесь хоть… Постараемся управиться без вас.

Фельзингер тут же ушел, а Роберт Петрович начал медленно раздеваться… Он долго копался в шкафу, искал в ворохе всякой всячины теплое нижнее белье. Он дрожал всем телом, хрипло дышал и тихо ругался.

4

Еще через сутки, к ночи, ливень наконец прекратился. Ясный небосклон у восточного горизонта предвещал погожее утро. Многодневный дождь смыл весь снег. На полях, на улицах, во дворах и в огородах поблескивали, переливаясь в утренних лучах, бесчисленные лужи и ручьи. Ветер утих, воздух был насыщен влагой, пахло оттаявшей землей.

Фельзингер встал чуть свет и спозаранок обошел все село. Только теперь он получил полное представление о последствиях разбушевавшейся стихии. Он насчитал восемь развалившихся мазанок. Значит, восемь семей остались совсем без крова. А сколько домов в аварийном состоянии? Некоторые хозяева успели укрепить потрескавшиеся стены досками, установили со всех сторон подпорки. Конечно, это лишь временные меры. Все это придется перестроить, и в спешном порядке. К счастью, колхозные зернохранилища и склады уцелели. Правда, один коровник необходимо срочно освободить. Фронтон наполовину завалился, и кровля опасно покосилась. Того и гляди — обрушится.

В кабинете председателя колхоза Фельзингер, подавленный и озабоченный, опустился в кресло, уронил отяжелевшую голову на руки и закрыл глаза. Когда он спал в последний раз по-человечески? Но теперь, когда мог наконец хоть немного спокойно подремать, сон не шел к нему. Еще вчера он решил созвать членов правления на внеочередное заседание, сам же вот притащился в контору за три часа до начала совещания.

Та-ак, с чего же следует начинать? Фельзингер мысленно еще раз прошелся по всем дворам, прикидывая, кто бы мог потесниться, уступить пострадавшим на время одну комнату или хотя бы летнюю кухоньку. Первым делом нужно как-то определить оставшихся без крова. Потом до начала полевых работ необходимо успеть привести в порядок, отремонтировать дома. При этом ни в коем случае нельзя запускать поля, чтобы при первой же возможности приступить к посеву. Каждый хлопкороб прекрасно знает, что малейшее опоздание во время посева неминуемо приведет к плохому урожаю. Для созревания хлопок нуждается в максимально высокой температуре. Если созревание начнется осенью, то вместо хлопка придется собирать нераскрывшиеся коробки. Такая перспектива больше всего пугала Фельзингера. Ведь еще не скоро можно будет отправлять тракторы на поле. После такого ливня долго придется ждать, пока подсохнет земля.

Первый яркий снопик лучей, веселый, живой, как сама весна, ворвался в окно. Ослепительные блики бойко запрыгали по столу, отражаясь в толстом, гладком стекле, осветили слегка вьющиеся, светлые волосы Фельзингера, пробежали по картинам и плакатам на стене и резво заплясали вокруг стульев. Вслед за предвестниками-лучами ровный, нежный свет щедро залил кабинет председателя. В мыслях Фельзингера одна забота сменялась другой, и от них, казалось, распухла даже голова. Фельзингер сжал кулаки, с силой опустил их на стол и, как бы встряхнувшись, вскочил. Пышный рассвет манил, притягивал взор. Он подошел к окну и стал задумчиво вглядываться в занимающееся утро.

Пока Роберту Петровичу нездоровится, он, его заместитель, несет ответственность за все дела в колхозе. Это, как говорится, яснее ясного.

Фельзингер еще молод, ему едва стукнуло двадцать семь. Однако сама судьба позаботилась об его житейском опыте. Ему пришлось уже кое-что изведать и хлебнуть за эти годы. Вырос он здесь, в Голодной степи, с детских лет был живым свидетелем всего, что происходило в этих краях, и теперь относился к тем людям, кого все в колхозе — от мала до велика — почитают. Редко кто знал, как пусто и тоскливо порой бывает у него на душе. После того ужасного несчастья он все еще не может прийти в себя. Какой уж тут разговор о новой семье? Жалко сынишку, которого после нелепой гибели Гали забрала к себе во Львов бабушка. Фельзингер очень тосковал по ребенку, порой ему становилось так не по себе, что охотно бросил бы все к чертям и уехал бы куда глаза глядят. Но такие мысли приходили лишь в минуты отчаяния. Он сам хорошо понимал, что никогда не сможет оставить Голодную степь, ибо тут его настоящий дом, только тут он чувствует себя человеком на земле.

Когда и как здесь все началось?.. Было это в начале пятидесятых. Будущим покорителям новых земель оказали большую помощь и поддержку. Уже через год-другой каждая семья имела свое жилище, а колхоз — все необходимые постройки, инвентарь и достаточно техники для пробуждения и преобразования пустынного края. Со всех сторон понаехали смельчаки — русские, украинцы, казахи, немцы, корейцы… Даже одна ненецкая семья решила попытать на этой земле счастья.

Мария Фельзингер, уже овдовевшая к тому времени, начала тоже здесь новую жизнь, как и остальные поселенцы. Вместе со своим верным помощником, как она называла шестилетнего Вольди, она прежде всего слепила себе времянку. С первого дня прилежно и старательно работала в колхозе, научилась выращивать хлопок. В те годы, когда об уборочных машинах и гербицидах здесь ничего еще не знали, нужда в женских руках была особенно велика. Едва пробившись, нежные ростки на хлопковом поле тут же переходили на попечение женщин. Только им была под силу эта работа. Надо было заботиться о каждом ростке. Ухаживать, полоть, прореживать. Позже — срезать верхние тонкие побеги, чтобы куст хлопчатника вырос крепким и пышным, раскидистым, со множеством коробок. И все это на сотнях и сотнях гектаров. Осенью опять же неутомимые женские руки собирали хлопок, обирая куст за кустом. Под палящим солнцем. С утра до вечера. Чуть ли не до самой зимы. Хлопок требовал от людей внимания, любви, великого терпения.

Умение и старание Марии Фельзингер вскоре заметили, ее выбрали сначала звеньевой, потом — бригадиром. Еще через год ее бригада собрала самый высокий урожай в районе, Мария и несколько женщин были награждены орденами и медалями.

Смышленый Вольди проводил все свое свободное время в бригаде матери. Его особенно привлекали машины, техника. Любознательный, расторопный мальчик то подсаживался к дяде Мише на тарахтящий трактор, то становился добровольным подручным у Бориса Тяна, когда тот принимался за ремонт машины. Окончив школу, Вольди поступил на курсы механиков и овладел специальностями тракториста, шофера и комбайнера. Вскоре его назначили начальником ремонтной мастерской. Парень старался, работал с увлечением. Три года назад его единодушно избрали заместителем председателя колхоза.

Таков был жизненный путь Владимира Фельзингера, так сказать, с внешней стороны. Но была еще и неприметная, невидимая для постороннего глаза и внутренняя жизнь, зачастую очень непростая. Сомнения, недовольство собой, юношеский порыв и страстная увлеченность, сменяющиеся то и дело безразличием и разочарованием, разные человеческие слабости были ему отнюдь не чужды. Однако от многих сверстников его отличали энергичность, целеустремленность и решительность там, где дело касалось общего блага. А поводы для доказательства этих качеств встречались в повседневной жизни в избытке.

Нет, иной жизни, чем в суровой Голодной степи с ее отважными людьми, Фельзингер себе не представлял. Да и мать, пожалуй, никакими силами не уговоришь уехать отсюда, хотя ей, конечно, приходилось сейчас нелегко: надо было и дом содержать, и о сыне заботиться, и на работе не ударить лицом в грязь. Правда, сыну она не жаловалась. Но иногда, когда, вконец обессиленная, возвращалась с поля, а дома ее еще ждали бесконечные хлопоты по хозяйству, она пристально и печально-укоризненно смотрела на него и только молча вздыхала. Смысл этих вздохов был совершенно прозрачен. Он старался во всем помогать ей, когда позволяло время, но это было совсем не то, в чем нуждалась мать.

Фельзингер досадливо поморщился. Об этом ли сейчас ему думать?

За окном ласково светило солнце. Теплые лучи нежно гладили его по лицу, старались, будто заигрывая с ним, заглянуть в его синие, грустные глаза…

В переулке показался Леонов. Он старательно обходил лужи, выбирал места посуше, прежде чем сделать шаг. У крыльца долго и аккуратно вытирал модные, на платформе туфли. Бог знает почему вдруг заведующий фермой решил покрасоваться в модной обувке сейчас, когда везде непролазная грязь. Скорее всего, из-за необходимости. У кого сейчас в доме найдешь сухую обувь?

— Доброе утро!

Леонов устало опустился на стул и сосредоточенно уставился в угол кабинета. Лицо его было помятое, бледное. Под глазами набрякли мешки.

Фельзингер молча кивнул. Неразговорчив Леонов, суховат, но в деле незаменим. Как говорят, всегда в борозде. На таких, как он, и держится колхоз.

Вскоре появился Тасбулат Аблязимов в новой стеганой фуфайке. Калоши снял у порога. На ногах мягкие хромовые сапожки. Голенища — гармошкой. Между складками видна прошлогодняя пыль. Ну конечно же разыскал в чулане эти хромовые летние сапожки.

— Салем, Владимир! — бодро поздоровался он и сел напротив. В его узких, миндалевидных глазах играла смешинка, выдавая спокойствие, уверенность и добродушное лукавство.

Тут же подошли Геннадий Ли и Ефросинья Мельченко. Бригадир второй бригады галантно поддерживал Фросю под локоть, пока она счищала веником грязь с ярко-красных сапожек. Фрося неизменно пунктуальна и аккуратна. Несмотря на свою полноту, поразительно подвижна, неугомонна, и члены плодоовощной бригады в шутку называют ее «моторизованными калошами». Ли поддерживал Фросю скорей из чисто рыцарских побуждений, так как она на одной ноге стоит устойчивей и надежней, чем щуплый, маленький кореец — на двух.

Вслед за ними пришли Мария Фельзингер и другие члены правления. Владимир Каспарович подошел к столу.

— Зачем понадобилось нам внеочередное заседание, думаю, всем ясно. Как вы знаете, Роберт Петрович серьезно болен. И нам нужно взять руководство колхозом пока на себя. Дело не должно страдать. А посоветоваться есть о чем. Итак…

5

В тот же день Фельзингера вызвали на совещание в район. Вряд ли добрался бы он до асфальтированной дороги на машине или на тракторе, поэтому отправился в район верхом на лошади.

Совещание затянулось допоздна. Фельзингер так вымотался за последние дни, что не рискнул глубокой, темной ночью по бездорожью возвращаться домой. Поехал окраинными переулками (вроде неприлично ехать на лошади по освещенной улице районного центра) к Майерам.

Дом молодой супружеской четы стоял в укромном углу, окутанный непроглядной тьмою. Он тихо постучал в окно. Тотчас вспыхнул в комнате свет, будто его, Фельзингера, ждали. Потом послышались торопливые шаги в коридоре, кто-то прошаркал в комнатных тапочках. Звякнула щеколда.

— Наконец-то! — хриплым от волнения голосом воскликнула Элла, чуть отступая в сторону. Она была в просторной ночной рубашке; распущенные волосы мягкими волнами спадали на обнаженные плечи. Фельзингер, смутившись, задержался на крыльце, предупредительно сказал:

— Элла, это я… Вольдемар.

— Ах, господи! Я подумала — Виктор. — Она поспешно скрестила руки на груди. — Он… он еще не пришел… Ну, что стоишь? Заходи же!

— Мне это… неловко… за мое вторжение среди ночи. Извини… Только что кончилось совещание, и я…

— Да ладно уж! Извиняешься, будто тебя когда-нибудь выгоняли отсюда. — Она успела накинуть на плечи пестрый халатик и поправить волосы. — Сейчас я мигом кофе соображу.

— Нет… нет… Что ты? Страх как спать хочу. Уже пару ночей толком глаз не смыкал.

— Полчасика как-нибудь еще протерпишь, — улыбнулась хозяйка и заспешила на кухню.

Фельзингер сел в кресло возле стола и, позевывая, оглянулся вокруг. Да-а… ничего не скажешь, быстро же обарахлились Майеры. Модная дорогая мебель, ковры, ворсистые паласы, нейлоновые гардины. Конечно, обзаводиться этим в наше время нетрудно. Были бы деньги да время…

За кофе они обменялись несколькими незначительными фразами. Разговаривали они обычно в непринужденной, насмешливой манере. Но сейчас Фельзингеру было не до шуток, а Элла казалась чем-то явно взбудораженной. Фельзингер выпил кофе и сразу же поднялся. Элла отодвинула тяжелые шторы на двери в боковую комнату — спальню.

— Иди, ложись в кровать Виктора.

— Зачем?.. Мне бы где-нибудь здесь, на диване.

— Иди, иди, не возражай.

Упрашивать Фельзингера не пришлось. У Майеров он как у себя дома. С Эллой они выросли вместе, восемь лет даже просидели рядом на школьной скамье. В девятом классе все считали их влюбленными, поддразнивали, как водится, женихом и невестой, но это отнюдь не омрачало их искренней дружбы.

Едва Фельзингер нырнул под одеяло, как тут же тяжелый сон захлестнул его. Элла, услышав ровное мужское дыхание, грустно улыбнулась, выключила люстру. Мерцающий ночник наполнил комнату таинственным розоватым светом. Она тихо присела на край дивана и опустила голову.

Да простится ей бесхитростная ложь: всех родных и знакомых она уверяла, что муж уехал в длительную командировку, тщательно скрывая, что Виктор оставил ее навсегда. Уже скоро год, как он завел себе в Риге новую семью. Формально, правда, они не разведены, и потому в ней все еще теплилась крохотная надежда. Хотелось верить: одумается непутевый Виктор, спохватится и в один прекрасный день вернется к ней. Однако напрасными были все надежды, и она сама об этом смутно догадывалась, ибо уж очень серьезными были причины крушения ее семейного счастья.

Когда-то Элла работала в бригаде Марии Фельзингер. Красотой девушка не выделялась, но никто и не осмелился бы назвать ее дурнушкой. Отличалась старательностью и прилежностью. Был у нее один физический недостаток: слегка припадала на правую ногу — последствие запущенного в детстве вывиха. Это доставляло ей много горя и слез. Девушка часто становилась мишенью для неумных острот своих сверстников. Особенно больно и обидно было ей, когда кто-нибудь из бестактных парней, похохатывая, подражал ее неуклюжей походке. В такие минуты она становилась раздражительной, одинаково дерзила и обидчикам, и невиновным. Именно по этой причине совершенно неожиданно повздорила она и с бригадиром.

В тот день моросил нудный дождь. Бригада как раз пропалывала хлопковое поле. Работать было трудно, тяжелые комки глины прилипали к тяпкам, и женщины, решив передохнуть, отправились к полевому стану, под укрытие. В таких случаях, как известно, всегда находятся охотницы поболтать, позубоскалить, перемыть кому-нибудь косточки. Так и на этот раз, рассевшись, женщины принялись от скуки беззлобно, простодушно разыгрывать Эллу. По обыкновению начали подбирать ей жениха и «сватали» ее то за тракториста Савву, то за Володю Фельзингера, пока не остановили свой выбор на хромом чудаковатом стороже Бепле. И Лиза Бретгауэр, сухопарая, неугомонная болтушка, не отличавшаяся ни умом, ни тактом, тут же сымпровизировала сцену из их будущей семейной жизни. Подражая Элле, проковыляла к двери, порывисто обняла воображаемого сторожа, томным, с любовным придыханием голосом спросила: «Это ты, мой милый Гансик?» За этим последовал звучный, смачный поцелуй. Потом Лиза перевоплотилась в Ганса, грузно прохромала к столу, плюхнулась на табурет, хриплым басом проурчала: «Тысяча сто чертей! Отстань, Элла, со своими лобзаниями. Я жрать хочу!» На что Элла ласково и заискивающе защебетала: «Сейчас, сейчас, сию минуту, мой милый Гансик. Сегодня я сварила тебе клецки в сметане».

Женщины от души смеялись. И только Элла, густо покраснев, угрюмо молчала в углу.

— Ох, бесстыдница ты, Лиза, — сказала вдруг Вера Леонова. — Оставила бы девчонку в покое.

Тут-то и выросла нежданно на пороге Мария Фельзингер. Смех сразу оборвался, лишь некоторые продолжали похихикивать. Бригадир молча обвела всех взглядом.

— Что, делать больше нечего?! Расселись тут, когда поле сорняками заросло…

— Какая же это работа, тетя Мария! — попыталась возразить Лиза. — Топчемся только на месте, глину месим…

Другие тоже начали оправдываться:

— Вот подсохнет чуточку — нагоним.

— Перекур-то должен быть, бригадир…

Мария была не в духе: не вовремя заладил этот чертов дождь. В конце мая, когда хлопчатник входит в рост и начинались прополка и прореживание, дождь в этих краях бывал крайней редкостью. А тут — на тебе…

— Неужели непонятно? Сорняк задушит хлопок — и вся наша работа псу под хвост! Разве время теперь лясы точить?

Мария помолчала, глядя на свою притихшую бригаду, отвела от лица мокрую прядь волос.

— Ну, хорошо, нельзя работать тяпкой, тогда хоть прореживанием пока займитесь. Потом все же легче полоть будет.

В избушке зашумели:

— Вообще-то верно…

— Могли бы и сами додуматься.

— Не злись, бригадир… Сами понимаем.

— Что ж… пойдемте. Небось не сахарные — не размокнем.

Одни направлялись к выходу, другие, как бы еще раздумывая, нехотя поднимались с места. Элла продолжала сидеть.

— Тебе что, особое приглашение надо? — уставилась на нее Мария.

— Мне сегодня на поле делать нечего, — с вызовом отрезала девушка.

— Вон как?! Не такая, что ли, как все?

— А вот и не такая!

Мария хмыкнула.

— Представь, я и не знала…

— Ну, так знайте! — В Эллу вселился бес упрямства. — Вечно командуете тут, подстегиваете. Покрикиваете. Видно, хотите за наш счет еще один орден заработать, да?!

У Марии округлились глаза. Лиза, выходя, испуганно обернулась:

— Что ты мелешь, Элла? Опомнись!

Женщины в изумлении остановились. Такое еще никому в голову не приходило. Их бригада уже несколько лет считалась лучшей в районе. Все ценили и уважали Марию за ее бескорыстие и честность. Она была ко всем строга и требовательна, но и себя в работе не щадила. Словом, для обид основания не было. Все в бригаде получали высокую оплату, часто — премии. Ордена имели и другие, не считая множества знаков отличия. То, что сказала в раздражении Элла, было просто необоснованной дерзостью.

— Работай хорошо, и ты получишь орден, — сухо заметила Мария. — А сейчас — марш на поле!

Элла не шелохнулась. Тетя Вера приподняла ее под мышки.

— Ладно, не упрямься, девонька. Пойдем… Мы, бабы, глупы иногда, как пробки. Бог весть что болтаем… Не обижайся.

Мария чуть задержалась у двери, прищурилась.

— Если и впрямь считаешь, что на меня работаешь, то можешь спокойно покинуть бригаду.

Мария, однако, не думала обижаться на Эллу, не держала на нее зла. Молодая, глупая. Не с той ноги, должно быть, встала, вот и вспылила ни за что ни про что. Другие женщины тоже вели себя так, будто ничего и не случилось. Но Элла мучилась, казнила себя, чувствовала себя отныне чужой в бригаде и вскоре неожиданно уехала из села. Она устроилась швеей в районном комбинате бытового обслуживания. О размолвке с бригадой она очень сожалела. Одна мысль, что теперь тетя Мария ее конечно же презирает, причиняла ей невыносимую боль. «Так тебе и надо! Сама виновата». — терзала она себя. В ней словно что-то оборвалось, потухло; все тайные надежды и мечты оказались сразу под сомнением. Ведь Мария Фельзингер была не только бригадиром, но и матерью Володи, а по нему-то и сохло девичье сердце. Только что делать с непрошеной любовью? На что может надеяться девушка в таком, как она, положении? Правда, Володя еще в школе всегда внимательно относился к ней. Заступался, когда кому-либо вздумывалось над ней потешаться. Помнится, ударил даже как-то Петра Фризена, когда тот назвал ее хромой гусыней. Как благодарила она тогда в душе Володю! С того времени и жила в мыслях только для него.

Увы, любовь ее осталась безответной. При встрече они по-прежнему говорили о том о сем, о незначительном, безобидно подтрунивали друг над другом, как это велось между ними с детских лет. Каждая встреча с ним доставляла ей радость. Она восхищалась его добротой, сердечностью, но с болью сознавала, что он к ней равнодушен. Потом Володя женился, и она окончательно убедилась в бесплодности своих грез. И жизнь показалась пустой, бессмысленной.

В комбинате она шила верхнюю мужскую одежду. Вскоре об Элле заговорили как об искусной швее, и в заказчиках недостатка не было. Особенно стремились попасть к ней парни, считая, что модные брюки умеет шить в районе только она. Однако хвала и благодарности ее мало трогали. Каждый раз, когда во время примерки стояла она за ширмой у зеркала наедине с несколько взволнованным, взбудораженным заказчиком, сердце ее сжималось от боли. Сколько красивых и сильных молодых мужчин на свете! И никто ее не замечает, никому она не нужна и вынуждена влачить унылое, безотрадное существование.

Однажды ладный, видный из себя парень заказал дорогой, модный костюм. Парень оказался весельчаком, балагуром, обходительным, без умолку сыпал остротами и был очень щедр на комплименты. В другой раз, на примерке, когда Элла прилаживала воротник пиджака, он порывисто привлек ее к себе и поцеловал в щеку. Она вспыхнула от возмущения, резко оттолкнула его и дала пощечину.

— Ты что, взбесилась, прелестная мадонна? — спокойно усмехнулся он. — Никто ведь не видал!

Виктор — так звали бесшабашного молодого человека — на примерках находил разные предлоги, умышленно придумывал претензии, и Элле поневоле пришлось еще несколько раз с ним встречаться. Рук он уже не распускал, вел себя подчеркнуто вежливо и предупредительно. Его смиренность и любезность пришлись ей даже по душе. Но держалась она скованно, робко, чуралась его, и все же, когда он вскоре предложил ей руку и сердце, Элла не стала долго раздумывать.

На свадьбу пригласили весь комбинат бытового обслуживания. Родители Эллы, зажиточные, состоятельные колхозники, не поскупились, провели свадьбу с размахом, на широкую ногу: гулянка шла день в районе, два — в селе. Элле тогда почудилось, что наконец-то она добилась своего счастья.

И в самом деле жизнь складывалась как нельзя лучше. С квартирой молодоженам повезло: комбинат выделил им сразу приличный отдельный домик. Виктор показал себя расторопным и заботливым хозяином. Был он коренаст, плотно сбит, с крепкой, уверенной хваткой. Женщины завидовали Элле: «Ну, и отхватила ты сокола! Такого сыскать!» Шутливо и нежно называл он ее, бывало, «моя милая хромоножка», и это ее — как ни странно — ничуть не обижало. Ей нравилось перебирать его густую, смолисто-черную гриву, подолгу разглядывать его мужественное, обветренное лицо, и она охотно отвечала на его настойчивые, нетерпеливые ласки.

Виктор работал шофером в строительном тресте. Он имел сугубо практический взгляд на жизнь и вещи. Не бывало дня, чтобы он возвращался из района с порожней машиной. Очень скоро молодожены приобрели дорогую мебель. Пожалуй, во всей округе никто не одевался богаче и красивей их. Виктор даже кичился этим. «Главное — уметь жить. А хочешь жить — умей вертеться», — было его любимой присказкой. Домашнее благополучие порой настораживало Эллу, она знала, что муж ее «левачит», догадывалась, каким образом достаются ему длинные рубли, однако в дела его не вмешивалась (так было удобнее), помалкивала, стараясь даже не думать об этом.

Неожиданное счастье так же неожиданно и кончилось. Вскоре открылось, что Виктор оставил в Сибири жену с ребенком. Начались семейные неурядицы. Виктор, однако, оказался почитателем покоя и уюта; семейные дрязги, изнурительная молчанка были ему не по душе, и он понемногу начал избегать дом, находить радости жизни на стороне, все чаще уезжал в подозрительно продолжительные служебные командировки. Потом и вовсе исчез, оставив жену и мебель…

В густой ночной тишине дважды глухо-протяжно ударили настенные часы. Элла затаила дыхание, прислушалась, не разбудил ли перезвон часов ее дорогого гостя. Нет, Володя дышал по-прежнему ровно и глубоко. Совсем уморился, видать, бедный.

Да-а, вот так должно было быть в ее жизни. Она и Володя. Ее давняя, тайная любовь. В одном доме. Наедине. Под одной крышей. Всегда и всюду вдвоем. Вместе. Неразлучно. На всем долгом, долгом жизненном пути. Во всех стремлениях, в радости и в горести. Вот так. Вдвоем. Она и Володя…

Она старалась забыть все, что было между ней и Виктором, и предавалась в вязкой ночной тишине сладким своим мечтам.

…Она уже спит, когда Володя приходит домой. Вот он тихо, на цыпочках — чтобы не разбудить ее! — проходит в спальню. Вот он целует ее нежно, и она улыбается ему сквозь сон, замирает. Ночью она просыпается, и ей до дрожи приятно от сознания, что рядом лежит муж. Достаточно подойти к его кровати, протянуть руку, скользнуть под его одеяло и ласково прильнуть к его сильному, горячему от сна телу…

Нет, нет… Она не может даже думать об этом, у нее нет никаких прав на него. Хотя как хотелось бы найти утешение в своем отчаянии…

Элла встала и, держа стиснутые кулаки у подбородка, неслышными шагами заходила взад-вперед по комнате. Затем, казалось, целую вечность стояла за шторами, закрывавшими вход в спальню, чувствуя, как горит лицо, как гулко, тяжело колотится сердце. «Ну, что? Ну, что?..» — нетерпеливо выстукивало оно. Холодная дрожь прокатилась по телу. Она невольно покосилась на стрелки часов и опять заметалась в смятении из угла в угол.

…На рассвете, когда Фельзингер проснулся, она лежала рядом, прижавшись лицом к его груди, и тихо всхлипывала…

6

Вероника рванула дверь, скосила опухшие от слез глаза на Фельзингера и глухо проронила:

— Роберт Петрович… у… умер… — И тотчас повернулась, убежала куда-то.

Фельзингер машинально отодвинул от себя бумаги на столе, встал.

— Та-ак… — сказал он, еще плохо соображая, что произошло.

В колхозной конторе царила непривычная тишина. Даже секретарша, вечно что-то отстукивавшая на машинке в приемной, куда-то исчезла. Яркое апрельское солнце нарисовало на полу кабинета золотисто-желтый квадрат с темным крестом посередине. Фельзингер в недоумении смотрел на него некоторое время, потом, очнувшись, схватил телефонную трубку. Да, ошибки не было: сердце Мунтшау навсегда остановилось в шесть часов утра.

Фельзингер позвонил в районный комитет партии.

То, чего больше всего опасались, — случилось. Простуда, подхваченная той холодной, ливневой ночью, приковала председателя к постели. С воспалением легких Мунтшау доставили в районную больницу. Врачи не отходили от него, сделали все, что было в их силах, но…

Фельзингер сорвал с вешалки кепку и поспешно вышел.

У дома председателя собрались сельчане. Аблязимов, Леонов, Ли, Кудайбергенов, агроном колхоза, стояли в сторонке возле ограды и о чем-то тихо разговаривали. Фельзингер направился к ним.

— Герда будто окаменела. Сидит на кухне и молчит. — У Ли едва шевельнулись губы. Лицо его, точно выточенное из янтаря, оставалось непроницаемо неподвижным. — Женщины утешают ее. И в доме прибирают. Жуть что там творится!

Фельзингер снял с головы кепку, скомкал ее и сунул в карман куртки.

— Да-а… Печальные хлопоты… А что поделаешь? Сходите, пожалуйста, Тасбулат-ага, в столярную и закажите гроб. И еще зайдите в ремонтную мастерскую. Пусть из нержавеющей стали надгробье сделают. А ты, Кудайбергенов, возьми несколько парней и покажи им, где копать могилу. Вы, Ли, позаботьтесь о поминках.

Мужчины кивнули и молча разошлись. Фельзингер тронул за локоть понуро стоявшего Леонова.

— Съездите, Евгений Иванович, в район. Я только что говорил с Соколовым. Просят кого-нибудь прислать, чтобы обсудить все.

…На третий день, после обеда, все село собралось у дома Мунтшау. Из района приехали на трех автобусах. Мотоциклы, грузовики, личные автомашины из соседних колхозов и совхозов выстроились длинным рядом вдоль улицы.

Поплыли над селом надрывные звуки духового оркестра. Траурная процессия медленно двинулась в сторону холма на окраине села.

Недалеко от могилы машина с гробом и остроконечным стальным надгробьем, с родственниками и близкими усопшего остановилась. Наступили самые тяжкие, скорбные минуты. Люди застыли в понуром молчании. Женщины тихо всхлипывали. Герда погасшим, отсутствующим взглядом смотрела на желтое, восковое лицо мужа. Вероника, почерневшая, осунувшаяся за эти дни, крепко держала под руку Эльвиру, дочь Роберта Петровича, приехавшую на похороны.

К гробу подошел Соколов. На его худощавом лице с заметным шрамом возле левого виска застыла скорбь. Седые, поредевшие волосы тщательно зачесаны на пробор. Он помолчал. Поднял голову. Обвел всех спокойным взглядом.

— Наш незабвенный Роберт Петрович Мунтшау относился именно к тем жизнелюбам и борцам, которые неизменно и высоко чтут главную заповедь жизни — борьбу и труд, чтобы жизнь на земле была богаче и краше. Основа жизни — хлеб. И, зная это, Мунтшау стал хлеборобом, агрономом. Он не щадил себя, стараясь принести людям пользу. Потом, в военное лихолетье, он стал шахтером и опять не жалел себя, ибо хорошо понимал значение своего труда. Подорвав здоровье и став пенсионером, он опять-таки никогда не искал себе теплого местечка, тиши и уюта, а приехал сюда, в суровый край, на самый тяжелый участок, чтобы проложить свои тропы, нелегкие, поистине соленые тропы в Голодной степи… В эту землю он вложил свою душу… — Сиплый голос Соколова чуть дрогнул, шрам у виска побагровел, задергался. — Роберт Петрович боролся со стихией так, словно защищал нас и эту землю от самого большого бедствия. Так поступают истинные коммунисты. Голодная степь открыла нам свои сокровища, мы заставили ее это сделать, и за это она порой нам мстит. Но мы не отступим! Каждый из нас проложит в этом краю свою заветную тропу. И примером мужества и упорства будет служить нам яркая жизнь нашего дорогого товарища и друга…

Под скорбно рокочущие звуки траурной мелодии гроб медленно опустили в могилу. Герда стояла в окружении женщин, судорожно прижимала мокрый от слез платок ко рту и беззвучно исходила слезами. Рыдающая Эльвира рвалась к могиле, ее удерживала Вероника. Эльвира покачнулась и стала оседать. Фельзингер едва успел схватить ее за руку, чтобы она не упала.

Вероника вдруг вскрикнула, кинулась, ничего не видя, сквозь толпу и побежала без оглядки в пустынную степь. Голова ее была откинута, руки будто плети повисли вдоль тела, волосы разметались по ветру…

7

Солнце сияло так ярко и безмятежно, словно не имело никакого отношения к недавней стихии. Степь разморило под его жаркими лучами. Земля курилась. Густой, удушливый пар струился, затрудняя дыхание.

Фельзингер и Кудайбергенов мотались на газике из края в край но колхозным полям. Лужи и озерца, образованные весенним ливнем, вскоре под палящим солнцем испарились, высохли, но на это ушло немало времени, и с посевом колхоз опоздал на одну-две недели. А тут новая беда: не успели вспахать и отсеяться, как совершенно некстати снова полил дождь. На многих участках появились зловещие белесые проплешины. На почве то здесь, то там образовалась плотная корка. Нежные, радующие душу земледельца ростки хлопчатника не в силах были пробить эту корку и чахли на корню, не увидев желанного солнца. Жутко было смотреть на мертвые поля.

Та самая вода, которой издревле так не хватает пустыне, сыграла с людьми злую шутку. Вода таит в себе и животворную, и разрушительную силу. Пока ею умело и властно управляют, она служит верно и полезно, но стоит ее на мгновенье упустить из рук, как она жестоко мстит за былую покорность. В течение двух десятилетий измученная вековой жаждой пустынная степь слишком щедро орошалась. Не управляемая строгой оросительной системой, не заключенная в каналы и арыки с твердым грунтом, поливная вода просочилась в недра земли и подняла из глубин грунтовые воды. А неистовый ливень ранней весною послужил как раз той самой последней каплей, которая, как известно, переполняет чашу. Во многих местах грунтовая вода поднялась до уровня пахотной земли, а вместе с ней, с водой, — и соль. Началось засоление почвы — страшный бич земледелия.

Коварное действие соли первыми заметили колхозники возле своих домов. Зеленые насаждения вокруг жилищ и молодые фруктовые сады никак не хотели в этом году пробуждаться от зимней спячки. На деревьях не набухали почки, и это сразу всех насторожило. Выступившая соль, оказывается, разъедала, сжигала корни деревьев. Люди сажали овощи на заботливо ухоженных грядках, но ростки были жалкие, чахлые.

Непредвиденной оказалась еще одна беда. Вода впитывалась в фундаменты и в саманные стены домов, теперь же, когда влага испарилась, соль осталась. Стены и бетонные основания, изъеденные солью, рушились на глазах. Жилища становились ненадежными.

Многие земледельцы, напуганные нежданной напастью, начали подумывать о новом местожительстве. Им казалось бессмысленным жить на бесплодной земле. Обстановка сложилась крайне сложная. Фельзингер, единодушно избранный после смерти Мунтшау председателем колхоза, был в растерянности. Его опорой в то время были спокойный, рассудительный Леонов, возглавлявший партийную организацию в колхозе, и коммунисты.

Прежде всего нужно было успокоить односельчан, развеять панику и все сомнения. На собраниях, на рабочих местах при каждом удобном случае коммунисты призывали людей не падать духом, проявить благоразумие и спокойствие.

Вскоре Леонов привез известие: ученые многих институтов, инженеры и мелиораторы интенсивно ищут выход из создавшегося положения. После многих безрезультатных попыток и опытов — водоотводные сооружения, каналы, фильтры из бетонных труб под посевными площадями — возникла вдруг и такая идея: бурить глубокие колодцы, выкачивать из глубины воду, чтобы грунтовая вода вновь опустилась, а вместе с ней осела и соль.

— Глупость! — решительно мотал головой старый Бретгауэр. — Из-под сотни тысяч гектаров Голодной степи воду не выкачаешь.

— А куда прикажете девать соленую воду? — недоумевали другие.

— По бетонным желобам и каналам пустим в пустыню… — успокаивал Леонов.

Однако слова его убедили не многих.

Бретгауэр со своей старухой первыми уехали из колхоза. Оба они были пенсионерами, в колхозе уже не работали, и потому причин для особого беспокойства вроде бы не было. Однако опасность таилась в том, что их примеру могли последовать и другие. Так и случилось. Вслед за Бретгауэрами уехали еще три семьи, и колхозное и районное руководство не на шутку встревожилось.

Правление колхоза делало все, что было в его силах. Усерднее, чем прежде, шла работа по восстановлению жилых домов. Колхоз не жалел ни средств, ни строительных материалов.

Но беда, как говорят, одна не приходит. Недаром казахи уверяют, что у ней, у беды, семеро братьев. С жильем вроде нашли выход. Но как быть с хлопководством? Если колхоз не даст урожая, тогда… Тогда грош цена всем остальным мерам…

Агроном и председатель колхоза вышли из машины и напрямик через поле направились к Марии Фельзингер, которая посередине пашни, стоя на коленях, пальцами дробила, крошила вокруг себя плотную корку на почве.

Мужчины молча остановились перед ней. Крохотные, чахлые ростки, высвобожденные Марией из-под соленой корки, жалко поникли на солнце. Стебельки согнулись, искривились; бледные, желтые листочки свернулись по краям, ссохлись. Мария тяжело поднялась. Слезы блеснули в ее глазах.

— Не надо, Мария Теодоровна. — Кудайбергенов поморщился. — Слезами тут не поможешь…

— Смотрите… бедные, бедные… Они же все задохнутся…

— Может, пустить по полю легкий каток, чтобы раздробить корку, а? — предложил Фельзингер.

— Только не это! — возразил Кудайбергенов. — Сломаем стебельки, и тогда вообще весь труд насмарку. Единственный выход — все пересеять.

— Пересеять? А смысл? Мы и так ведь запоздали с посевом. Ты понимаешь, что говоришь?

Кудайбергенов грустно усмехнулся:

— Понимаю, конечно, Владимир Каспарович… Как-никак я агроном. И уже позаботился, чтобы нам выделили рано созревающий сорт хлопчатника. Большой урожайностью, правда, он не отличается, но все-таки лучше, чем ничего.

«Да, он прав, — подумал Фельзингер. — Две трети посевной площади скрепя сердце придется перепахать и вновь засеять».

На это и были срочно брошены все силы. Днем и ночью тарахтели на колхозных полях тракторы…

8

Возвращался Фельзингер домой всегда поздно. Он был молод и здоров, не поддавался ни болезням, ни усталости.

Наскоро поужинав, брал по обыкновению со стола кипу газет и журналов по специальности и устраивался поудобнее на кушетке. Бегло просматривал почту, если попадалось что-нибудь интересное для него, тут же прочитывал.

Потом, как всегда, в одиночестве сидел или лежал в своей комнате, предаваясь томительным думам и мечтам. Матовый абажур настольной лампы смягчал, скрадывал яркий свет, и все предметы обретали смутное, расплывчатое очертание.

Все вокруг привычно и просто. Круглый стол, покрытый светлой скатертью, посередине комнаты. Рядом два глубоких мягких кресла. В углу этажерка, плотно заставленная книгами. На верхней ее полке разные фигурки, флакончики, зеркальца, безделушки. Все это стояло в том порядке, как расставила еще Галя. У стенки широченная двуспальная кровать, на которой он уже три года спит один.

Ах, Галя, Галина!..

Фельзингеру — в который раз! — живо представляется одна и та же картина. То, чего уже никогда не будет…

Резко распахивается дверь, и на пороге появляется Галя, неуклюжая в замасленном комбинезоне, вся сияющая от радости и счастья. «Коти-ик!» — зовет она ласково, чуточку нараспев, и Костя, который беспокойно ерзает на коленях отца, пытаясь вырвать из его рук газету, издает торжествующий вопль. Улыбаясь, Галя машет сынишке рукой и спешит в душ. Вскоре она возвращается переодетая, краснощекая, посвежевшая. «Да забери ты наконец бесенка своего… Читать не дает», — деланно ворчит Фельзингер. Галя берет малыша на руки, одаривает мужа легким поцелуем и начинает кружиться с Костей по комнате, весело напевая.

Потом она укачивает мальца, укладывает в постель, рассказывает ему про маленькую-маленькую черепашку, которую она сегодня увидела на пашне и отнесла в сторонку, чтобы не раздавить гусеницами трактора. Костя слушает, таращит глазенки, и Галя тихо напевает ему украинскую колыбельную. Усыпив его, она подходит к мужу, устраивается рядом с ним, обнимает за шею. «Володя, я устала. Пошли спать, — хрипловатым голосом говорит Галя. Она быстро раздевается и, юркнув под одеяло, опять зовет: — Ну, Володя!.. Ну, миленький, коханый мой…»

Да-а… ничего этого уже никогда, ни-ког-да не будет. Фельзингер покосился на огромную пустующую кровать. Что же ты наделала, Галина…

В тот день Галя проезжала на своем тракторе мимо детского сада. Искушение взглянуть мимоходом разок на сынишку было слишком велико. Она остановила трактор у ворот, заглушила мотор и забежала во двор сада, нетерпеливо ища глазами Костю. Никто, конечно, не мог бы осудить за это молодую мать, целыми днями пропадающую на поле.

Когда она вернулась, возле трактора резвились дети, возвращавшиеся из школы. Одни облепили гусеницы, другие ощупывали радиатор. Двое мальчишек и девочка залезли в кабину и попеременно хватались за рычаги. Галя прогнала любопытную ватагу. Потом прислонилась к гусеницам, дернула пускач. Трактор резко затарахтел, рванулся, дал неожиданно ход и затянул ее под гусеничную цепь…

Сколько раз уговаривал, убеждал себя Фельзингер: хватит, не думай об этом, не вспоминай, горю теперь не помочь, а значит, и нет смысла травить душу. Галю больше не вернешь, а ты молод, одинок, тебе нужно найти другую жену. Но легко сказать! Попробуй забудь… Порой он вспоминал Эллу. Разве не могла бы она разделить его одиночество? Но он знал: мать будет решительно против, ибо она не могла забыть и простить ей уход из бригады, ее дезертирство, как она выразилась однажды. Правда, мать, конечно, со временем смирилась бы. Ради сына забыла бы всякие обиды. Тут дело в другом. То, что он испытывает к Элле, совсем не любовь. Какая тут любовь, если он не только ее, а любую женщину, попадающуюся на глаза, невольно сравнивает со своей Галей и все они непременно блекнут перед нею еще до того, как он приходит к какому-либо выводу?!

В последние дни он часто ловил себя на том, что думает об Эльвире. Когда он ее тогда, на могиле отца, почти невменяемую, удержал, ухватив за руку, она, беспомощно всхлипывая, припала к его груди. Он в тот миг почувствовал к ней странную, неизъяснимую жалость, перемешанную с нежностью; он испытал тогда желание слегка прижать ее к себе, погладить по волосам, чтобы утешить ее. На обратном пути он неотступно — до самого дома — следовал за ней и ее матерью.

Через день Фельзингер вызвал Эльвиру в правление. Она вошла в кабинет и тихо уселась напротив. Лицо ее заметно осунулось, побледнело. В школе она была худенькой, невзрачной, неприметной. К тому же кто из старшеклассников замечает длинноногих, угловатых пищалок из пятого-шестого классов? Мелюзга, и все тут! Фельзингер и не помнил ее толком. Теперь он словно впервые ее видел. Она и сейчас была легкая, стройная, но ничего уже не осталось у нее от угловатости девочки-подростка. Модная прическа очень шла к ее худощавому, бледному лицу. Карие глаза, прямой, точеный нос, полные губы; внешностью она не походила ни на отца, ни на мать. Должно быть, в ней повторились черты кого-нибудь из предков, и этот предок, несомненно, отличался благородной красотой.

— Эльвира, — осторожно заговорил Фельзингер. — Прежде чем ты уедешь снова, нужно, пожалуй, кое о чем поговорить.

Он провел ладонью по редеющим курчавым волосам, опустил глаза. Эльвира молчала.

— Я понимаю… банальные слова утешения, сочувствия тебе и твоей матери сейчас ни к чему. Горю они не помогут. Просто хочу спросить, чем мы можем помочь.

Эльвира распахнула глаза, быстро глянула на него, но не ответила. Только странно повела плечом, сникла и приложила платочек к глазам. Фельзингер встал, подошел к ней ближе. Вновь, как и тогда, на кладбище, его захлестнуло горячее чувство нежности и жалости к этой девушке.

— Не надо, Эльвира… Возьми себя в руки. Поговори с мамой, пусть выберет себе любую работу. Пойдем навстречу. Поваром в детском саду, горничной в гостинице, дояркой — что по душе…

Фельзингер опять сел. Наступила пауза.

— Стипендию получаешь?

Девушка кивнула.

— Ну, тогда нет смысла колхозную стипендию хлопотать. Много бюрократической возни. Однако на время учебы помогать будем.

Эльвира отрицательно покачала головой. Но Фельзингер, будто не заметив этого, тихо продолжал:

— Только обещай: после окончания института будешь работать у нас. Село большое, одним фельдшером не обойтись.

— Это не от меня одной зависит.

Девушка теперь спокойно смотрела на Фельзингера.

— Охотно поможем, если согласна.

— Рано об этом говорить…

В день отъезда Фельзингер решил довезти ее до аэропорта. Ему, дескать, тоже нужно в город по неотложным делам.

Чемодан и баул ее он закинул на заднее сиденье газика, сам сел за руль, а Эльвире предложил занять место рядом.

— Чтобы не скучно было в дороге, — улыбнулся он.

У Эльвиры тоже чуть дрогнули губы в ответ. За последние дни она несколько успокоилась, даже, казалось, посвежела, только в глазах застыла печаль, и отвечала она часто рассеянно.

Ехали молча. Потом, чтобы как-то завести разговор, Фельзингер спросил:

— И сколько еще осталось учиться? Год?

Она откликнулась не сразу. Газик бойко катил по гладкой асфальтированной дороге, и Эльвира задумчиво смотрела на все, что так стремительно откатывалось назад.

— Год учебы и еще год ординатуры.

Фельзингер от удивления присвистнул.

— Семь лет учиться, чтобы стать врачом?! С ума сойти! Кто это вытерпит?!

Улыбка впервые за все эти дни осветила лицо девушки.

— И только после этого, говорят, начинается для врача настоящая учеба, — сказала она.

— Верно, пожалуй… Говорят же: практика делает мастера. Сам испытал. Вот трактор, к примеру. Изучаешь его в техникуме вдоль и поперек. Ну, вроде бы все-все о нем знаешь. А начнешь на нем работать, он всякие финты выделывает, вредный норов свой выказывает. Ну, прямо злобой изойдешь, пока наконец сообразишь, где собака зарыта.

— Трактор — что… Его человек своими руками сделал. Да и железный к тому же. А попробуй иметь дело с больным человеком. Тут иногда и профессора бессильными оказываются.

Фельзингер согласно кивнул.

— Слава богу, я до сих пор еще всерьез не болел — Он опять улыбнулся и с осторожным намеком сказал: — Лишь с недавних пор обрушилась на меня нежданная хворь.

Эльвира искоса скользнула по нему любопытным взглядом.

— На что же вы жалуетесь?

— На сердце…

Он сильно смутился и на мгновенье подумал: «Ну, понесло меня. Нашел время шутки шутить. Сейчас она обидится или — еще хуже — решит, что я просто пошляк».

— В вашем возрасте жалобы на сердце?! Что это? Порок сердечного клапана? Стенокардия?

Фельзингер загадочно усмехнулся.

— О, нет… До этого еще не дошло. — Он опять покраснел и глухо промямлил: — Думаю, более простой диагноз: любовь.

Фельзингер сразу почувствовал, что сморозил глупость, что не к лицу ему такой банальный треп, что этим он только отталкивает, отпугивает девушку от себя.

Эльвира и в самом деле презрительно поджала губы, стала серьезной, отчужденной и снова принялась смотреть через ветровое стекло на дорогу. Понятно, что она сейчас о нем думает. Старый козел, а туда же… заигрывает… Ему стало вдруг не по себе. Ни с того ни с сего нажал на клаксон, резко затормозил, вышел и поочередно попинал ногой все колеса, словно предупреждая возможную случайность в пути. Слегка оправившись от смущения, вновь сел на сиденье и прильнул к баранке. Неловкое молчание затянулось.

Наконец он спросил, не глядя на Эльвиру:

— Если я тебе напишу, ответишь?

Она промолчала.

На аэровокзале он помог ей сдать багаж. Потом проводил ее к выходу на посадку, до железной ограды, за которой стояли самолеты, точно гигантские застывшие птицы. На прощание она подала ему руку, и он задержал ее в своей ладони.

— Эльвира, ты так и не ответила на мой вопрос…

Она улыбнулась.

— Сначала еще нужно долететь, Владимир Каспарович…

— Что за разговор, Эльвира?!

Распахнулись проходные ворота, и девушка исчезла в сутолоке, увлекаемая толпой.

— Эльвира! — крикнул он вслед. — О матери не беспокойся. И… обязательно напиши. Буду жда-ать…

9

Итак, вертикальные колодцы. В них видели единственный выход из создавшегося положения.

На полях совхоза «Большевик» пробурили для пробы три скважины глубиной в семьдесят восемь метров, выкачали соленую воду в бетонные желоба и направили в отводной канал. Согласно проекту, каждый такой колодец избавлял от опасности соленой грунтовой воды площадь в радиусе двух километров. Уже поговаривали об обнадеживающих результатах.

Казалось, настало время для радикальных мер. Ждать дальше уже невмоготу. В сознании Фельзингера эти вертикальные колодцы (почему, собственно, вертикальные? Разве бывают диагональные или горизонтальные?) засели основательно. О них он думал порой и глубокой ночью, они даже снились ему.

Каждый житель Голодной степи прежде всего заботился о том, чтобы обсадить свое жилище деревьями. Дом, не защищенный от жгучего солнца деревьями, за день накаляется до такой степени, что в нем даже ночью бывает нестерпимо жарко и душно. Теперь же большинство жилых домов в колхозе оказались почти оголенными. Понадобятся годы, пока подрастут новые деревья, если они вообще вырастут.

Настроение у людей ухудшалось. Они становились раздражительными, нервными. Казалось, силы их таяли под нещадными лучами солнца. Ведь вокруг, на необъятных просторах страны, люди прекрасно жили, не ведая горестей, не зная всех этих забот. Достаточно было уехать отсюда за сотню-другую километров, как все проблемы решались сразу и сами по себе. Некоторые так и поступали, покидали эту неблагодарную скрягу степь. И Фельзингер с тоской думал: если и дальше так будет продолжаться, то вскоре от колхоза ничего не останется.

Нет, надо устоять! Во что бы то ни стало! Любой ценой! Но как? Даже если вертикальные колодцы полностью оправдают себя, колхозы еще не скоро будут оснащены всем необходимым техническим оборудованием. Пока поставят трубы, наладят серийное производство комплексных электронасосов, пройдет много времени.

Фельзингер с Леоновым сидели в конторе. Внешне Евгений Иванович обычно никак не проявлял своей озабоченности, он и сейчас был, как всегда, спокоен и непроницаем.

— Слушай, ты ведь дипломированный механик, — сказал он, тыча недокуренной сигаретой в пепельницу. — Придумай что-нибудь. Неужели мы сами не сообразим эти проклятые колодцы?

Фельзингер озадаченно посмотрел на Леонова.

— Что ты имеешь в виду? Собственными силами, что ли?

— Ну, конечно.

— Хм-м… Может, это идея, черт побери?! — Фельзингер вскочил. — Ведь колодец, как бы там его ни называли, всего лишь колодец. А?!

— А я о чем говорю! Пусть будет не такой глубокий и с меньшей мощностью. Но ведь колодец! Должен же быть от него какой-нибудь толк!

— Верно! Только… — Фельзингер замялся.

— Что «только»?

— Да представление у меня об этих колодцах весьма смутное. Хотя и все о них твердят.

— Невелика беда. Поезжай в «Большевик», посмотри.

— Женя, ты… я даже не знаю, кто ты!.. — возбужденно сказал Фельзингер и снова сел.

— Ну, договаривай, кто же?

— Светлая голова — вот кто!

— Спасибо, не знал. Значит, рискнем? Говорят же: не боги горшки обжигают.

— Какой разговор! Ты, Евгений Иванович, приглядывай здесь за порядком, а я немедля отправлюсь в путь.


Фельзингер едва поверил своим глазам, когда увидел первый колодец. Полусогнутая труба диаметром в четверть метра высовывалась из земли посередине хлопкового поля, и из нее мощной струей била вода, растекаясь по бетонным желобам. И никакого мудреного сооружения вокруг, даже заурядного навеса. И ни одной живой души.

Пораженный, даже несколько раздосадованный, направился он ко второму колодцу. Здесь ему повезло: как раз меняли фильтр. Соленая вода разъела его. Фельзингер внимательно наблюдал, как рабочие демонтировали колодец. Опытный механик, он легко уловил суть всей конструкции. И тут его сразу покинула смелость.

Оказалось, электромотор смонтирован с насосом в одном защитном корпусе и погружен в подземную воду. О нет… такое соорудить им не под силу.

Возвращался он подавленный. Однако упрямая мысль не выходила из головы: все равно нужно что-то предпринять. Колодцы они пробурят помельче и используют центрифуги и моторы грузовых машин и комбайнов. Конечно, это временная, крайняя мера, даже полумера, но без нее не обойтись.

Ночи напролет просиживал Фельзингер над чертежами и расчетами. За консультацией раза два съездил в район к знакомому инженеру. Не терпелось скорее осуществить замысел. Леонов тоже поторапливал. Сельчане узнали про задумки руководства и с нетерпением ждали результатов.

Глубокой ночью, когда мать давно уже спала и на него самого обрушивалась страшная усталость, Фельзингер в который раз перечитывал письмо Эльвиры. Долго заставила она его ждать, однако все же написала. Он точно впитывал в себя каждое ее слово, находя в этом утешение и отраду. Письмо придало ему силы, и он принялся за работу еще упорней, еще неистовей.

10

Фельзингер возвращался из мастерской. Что-то не ладилось с ремонтом прополочной техники. Уже зазеленели хлопковые поля, все жители — от мала до велика — были брошены на прополку и прореживание. Пора уже и культиваторы пустить в дело, однако те, что были повреждены во время прорыва дамбы, до сих пор находились в неисправности.

Солнце, застряв в самом зените, палило нещадно, и Фельзингер с удовольствием разделся бы сейчас до плавок, если бы не сознание того, что председателю колхоза не к лицу ходить чуть ли не нагишом среди белого дня.

Вскоре его нагнала насквозь пропыленная «Волга».

— Садись, баскарма! — весело крикнул кто-то, распахивая дверцу машины. Фельзингер узнал директора районного комбината бытового обслуживания.

В машине было нестерпимо душно и жарко; пахло бензином, газом, пылью. Фельзингер уселся поудобней, достал платок, вытер пот с лица.

— Добрый день, Володя! Или не узнаешь?

После ослепительного солнечного света он действительно не сразу разглядел, кто сидел рядом с ним: из-за занавешенных окон в машине было сумрачно. Оглянулся — Элла! Фельзингер, чуть смутившись, поздоровался.

— Что, в гости небось едешь? По отцу-матери соскучилась?

— По отцу-матери тоже…

Он понял намек и не нашелся что ответить. Выручил директор комбината, невысокий, круглый, с узкими, шустрыми глазками.

— Нет, баскарма, не в гости Эллочка едет, а работать к вам едет. Мы решили в вашем колхозе открыть филиал нашего комбината. Филиал! Недурно, а? Для начала организуем пошивочную мастерскую. Наша Элла-джан мигом поставит дело на лад. От тебя, баскарма, требуется подыскать какой-нибудь домик или — на худой конец — приличную комнату. А позже с вашего согласия сами построим ателье.

— Вы же видите, тут можно ходить почти нагишом, — пошутил Фельзингер. — К чему нам еще пошивочная мастерская? При надобности приедем к вам и закажем все, что нужно. Не так ли?

— Э, нет, баскарма. Непрактично рассуждаешь. У людей нет сейчас времени для разъездов. Кому охота, скажем, из-за брюк взад-вперед мотаться? Да и райисполком так решил.

Фельзингер в ответ промолчал. Он видел, что Элле неловко, что она смущена и, чтобы скрыть смущение, подавшись всем телом вперед, разглядывает свои босоножки. «Скорей всего она сама настояла, чтобы здесь работать, — с досадой подумал он. — Конечно, в ее возвращении хорошего мало. Появится повод для разных кривотолков. Но…»

— Что ж… если нужно, возражать не станем. Нехорошо от помощи отказываться. Пустующих домов в колхозе сейчас хватает, однако — сами знаете — их нужно сначала отремонтировать.

— Желательно, конечно, в центре, на видном месте.

— И это можно…

Фельзингер попросил остановиться возле домика Бретгауэра и вышел вместе с директором комбината из машины.

— Ой, ой, хитер же ты, баскарма! Хочешь нам сплавить самую никудышную халупу. А потом, когда мы ее приведем в божеский вид, вернется хозяин и выгонит нас. А?

— Вы же сами просили центр для своего филиала. Вот вам и центр. А не нравится, могу показать другие дома. Правда, все на краю села. Пожалуйста!.. Насчет хозяина, кстати, можете не беспокоиться. Старики перебрались навсегда в город к сыну. Домик свой они оставили дочери, а она передала его колхозу.

— А-а!.. Тогда другое дело! — сразу же согласился директор комбината.

Из машины вышла Элла.

— Я завтра вернусь, Естай Ермаганбетович. Схожу проведаю родителей.

Директор комбината, ничего не сказав, сел в машину и поехал дальше.

— Это он меня уговорил принять филиал, — заметила Элла. — Наш шеф себе на уме: знает, что у меня здесь родители и, следовательно, о жилище заботиться не надо.

— Да, деловой мужик…

Бессмысленная, пустая речь. Каждый думал сейчас о другом, скорей всего оба об одном и том же. И оба это хорошо чувствовали. Фельзингер понимал, почему Элла так легко согласилась на предложение директора. То, что между ними случилось, вызывало в нем глухую досаду. Он опасался, что назойливость, навязчивость Эллы могут быть замечены людьми. Да и вообще вся эта история была ему неприятна.

Элла не трогалась с места и откровенно с нетерпением ждала от него других слов. Стоять вот так в молчании было для нее мучительно, и она наконец тихо спросила:

— Ты что, сердишься на меня, Володя? Я почти каждый день… каждый вечер ждала тебя… тосковала… а ты…

Избегая взгляда Фельзингера, Элла смущенно чертила что-то носком босоножки в пыли. Он видел ее волнение, понимал, что молчать ему нельзя, что это просто глупо, неблагородно, наконец, но ничего утешительного сказать ей не мог.

— Сама ведь знаешь: у меня совершенно нет времени… — Он вздохнул. — А потом… к чему все это, Элла? Так… безнадежно… Моя мать…

— Да, да, Володя, я знаю… знаю, что виновата перед твоей матерью. Мне больно, досадно, что так получилось… Но… дело прошлое, не вернешь его, не поправишь. Я готова просить прощения…

— Зачем? Мать зла на тебя не имеет.

— Тогда… в чем дело?

Он не ответил.

— Признайся… — голос Эллы задрожал, — ты тогда пришел ко мне из жалости, да?

— Не надо, Элла!.. Лучше не говорить об этом. Я понимаю: тебе ведь не только дружба моя нужна…

— Ах, Володенька, если бы только знал, как я… как…

— Знаю, Элла… Но не могу же я злоупотреблять твоим чувством. С моей стороны это было бы просто…

— Не говори так!.. Я тоже все понимаю. От жалости, от сострадания до любви всего лишь шаг, Володя. Я… не гордая. Что же мешает нашему сча… сча…

Она поспешно закусила губу.

— Оставь… Зря только…

Элла резко повернулась и пошла прочь, заметнее обычного припадая на ногу. Фельзингер с болью глядел ей вслед. Элла, Элла… Добрая, отзывчивая, с неудавшейся судьбой. И он, ее школьный товарищ, друг детства, ничем не может ей помочь. Странно как-то все получается, нелепо и горько…

11

Правление колхоза утвердило предложение Леонова. Первый «доморощенный» колодец решили пробурить поблизости от дворов, особенно пострадавших от соли. Бурение не представляло большой трудности: бур легко входил в податливую, глинистую почву. В ремонтной мастерской усердно готовили все необходимые приспособления.

Через десять дней первый колодец был готов; месяц спустя грунтовая вода забила еще из двух скважин. Собрались люди, смотрели, удивлялись, радовались, хотя некоторые по-прежнему сомневались в «безумной» затее.

— Поливайте сады основательно. Пусть вода вымоет всю соль, — советовал Кудайбергенов хозяевам, чьи дворы находились вблизи колодцев.

И тут неожиданно разразился гром среди ясного неба. Примчался заведующий районным отделом сельского хозяйства Сагидуллин.

— Партизанщина! — загремел он, едва взглянув на колодцы. Густые черные волосы его развевались от резких движений головы. — Кто вам разрешил без одобрения высших инстанций транжирить колхозные средства? Как вы смеете швырять народные деньги на ветер? Пользы от ваших колодцев — кот наплакал!

— Этого пока еще сказать нельзя, товарищ Сагидуллин, — пытался смягчить гнев начальства Кудайбергенов. — Я ежедневно беру пробу почвы, проверяю количество соли, слежу за растениями в садах колхозников. И совершенно убежден: есть толк в том, что мы делаем.

— Вы… вы… если хотите действительно что-то делать, должны первым долгом о хлопковых полях заботиться. Там сгорели целые участки, а вы тут в своих огородах копаетесь. Собственники вы! Ясно?! — Сагидуллин с силой хлопнул дверцей машины и уже через открытые окна пригрозил: — Сегодня же с вас снимут стружку! Вы мне ответите за самодеятельность!

Фельзингер срочно разыскал партсекретаря.

— Что же это получается, Евгений Иванович? Или мы не с того конца начали? Сагидуллин обругал нас на чем свет стоит.

— Он всегда гром и молнию мечет. — Леонов усмехнулся, достал сигарету, закурил, направил тонкую струю дыма к потолку. — Не расстраивайся, Владимир. Все правильно.

Сагидуллин угрожал неспроста: уже через несколько часов Фельзингера, агронома и секретаря парторганизации колхоза срочно вызвали в райком. Когда они приехали, Сагидуллин повел их сразу к Соколову.

Секретарь райкома, как выяснилось, был уже в курсе дела. Он закончил с кем-то телефонный разговор, положил трубку и жестом пригласил всех сесть.

— Рассказывайте… Что вы там такое сотворили?

Фельзингер коротко передал, каким образом дошли они до «партизанщины» и что уже успели «сотворить».

— Сооружение водоотводных вертикальных колодцев отнюдь не простое дело, — заметил, выслушав его, Соколов. — Составляются детальные планы, намечается, где и в какой срок бурить колодцы. А вы испугались, что вас обойдут?

— Нет, Афанасий Павлович, не испугались, — ответил Фельзингер. — Но прекрасно понимаем, что ни сегодня, ни завтра черед до нас не дойдет. А сидеть сложа руки и ждать у моря погоды тоже не можем. Поля наши лежат в низине, где соль сказывается особенно губительно. Вот и решили рассчитывать пока на собственные силы.

— Но добьетесь ли вы чего-нибудь? Для успеха дела нужна более серьезная техника.

Кудайбергенов рассказал о своих наблюдениях.

— Если бы мы не убедились в эффективности наших колодцев, мы перестали бы их бурить, — закончил он.

— А почему вы копаетесь на подворьях?! — вмешался Сагидуллин. — Они, Афанасий Павлович, с посевной площади более чем двухсот гектаров не получат в этом году ни грамма, понимаете ли, ни грамма, хлопка. Это прямо-таки неслыханно, что они у себя творят! Они, понимаете, прежде всего заботятся о своих личных участках, о своих садах и огородах, а государственные интересы для них не существуют!

Леонов, молчавший до сих пор, откашлялся.

— Хотелось бы мне спросить товарища Сагидуллина, кто должен сеять, выращивать и убирать хлопок? И не только в этом году, но и в будущем.

— Как «кто?»! — Сагидуллин полоснул по нему угольно-черными глазищами.

— Вот именно — кто?

— Да тот, черт побери, кто всегда это делал. Колхозники, хлопкоробы.

— Правильно, конечно. Но как быть, если хлопкоробы не хотят и не могут жить в домах, вокруг которых нет ни клочка зелени, ни чахлого кустика? Нельзя ведь их заставить жить в раскаленной пустыне!

Соколов улыбнулся и покосился на озадаченного завотделом сельского хозяйства, как бы говоря: «Ну, что на это скажешь?»

— Из одного нашего колхоза и так уже девять семей уехало, — произнес негромко Фельзингер. — И все были хорошими земледельцами. Мы не можем терять людей, заботясь лишь о сегодняшнем дне. Люди должны иметь ясную перспективу.

— Вот видишь, Сагидуллин, — подхватил Соколов. — Накладка получилась. И нужно это признать. Вместо того чтобы приветствовать и поддержать добрую инициативу, ты поднял напрасную тревогу. Надо уметь в любом деле прежде всего увидеть суть, а не порхать по поверхности. Выходит, товарищи правы. Продолжайте свое дело. Я постараюсь на днях к вам заглянуть. Посмотрим все собственными глазами. Возможно, и другим не помешает у вас поучиться…

12

Тень от кустов, пышно разросшихся вдоль канала, тянулась до площадки перед автостанцией. Фельзингер пораньше приехал в район, чтобы вовремя добраться до города: самолет вылетал в одиннадцать.

Автобус предстояло ждать почти час. Фельзингер постоял на малолюдной площадке, с удовольствием дыша еще по-утреннему свежим воздухом и спокойно разглядывая все вокруг. Редко выпадали такие случаи, когда можно было вот так бесцельно, праздно постоять, походить и ни о чем значительном не думать. Все бесконечные повседневные заботы можно было сегодня отодвинуть. За изгородью, обсаженной густыми акациями, возвышалась бетонная скульптура сборщицы хлопка. Громоздкий символ пробужденной Голодной степи. Стояла бы эта скульптура метров на двадцать левее, ее можно было бы увидеть и за мостом. А так только напрасно печется на солнце. Когда-то, находясь неподалеку от старого, деревянного моста, она вроде бы производила впечатление. Теперь воздвигли новый, железобетонный мост, а про монумент сборщицы хлопка забыли. Жаль… А впрочем, кто знает… Заметно изменилась Голодная степь. Изменились и вкусы. То, что раньше казалось внушительным, значительным, теперь зачастую кажется грубым и топорным.

Вот эта бетонная сборщица хлопка появилась здесь в самом начале генерального наступления на степь. Помнится, когда Фельзингер с матерью прибыли в эти края и жизнь их, как говорится, начиналась с нуля, была и другая скульптура — восьмиметровая громадина, неприступным оплотом возвышавшаяся в голой степи, на месте будущего села. Стоила она, несомненно, больших денег, и поставили ее вопреки здравому смыслу, не считаясь ни с чем, в то время как сами покорители Голодной степи ютились в наспех слепленных мазанках. Но настали другие времена, ту суровую громадину снесли и на том месте нынче разбили цветочные клумбы, а рядом построили летний кинотеатр. Пожалуй, там теперь неплохо бы смотрелась скульптура сборщицы хлопка, только, конечно, не такая, как эта, а более изящная.

Наконец из-за угла, покачиваясь, выплыл автобус, и пассажиры, лихорадочно хватая чемоданы и баулы, ринулись к нему, как на приступ. Водитель резко просигналил. Однако люди словно ошалели. Странная человеческая психология! У каждого есть билет, каждому гарантировано место, раньше времени автобус тоже не уйдет, и все равно лезут напролом, толкаются, давятся, стремясь непременно войти и занять место первым.

Фельзингеру досталось место у окна, на солнцепеке. Значит, два часа предстоит обливаться потом. Он пристроил чемоданчик между ног, снял и положил на колени пиджак. Рядом сидел загоревший до черноты старик в просторном вельветовом костюме. Фельзингер понял, что с соседом дорогой не поговоришь, ибо старик сразу повернулся к заднему сиденью, к маленькой, высохшей бабульке в огромном белом тюрбане и о чем-то бойко затараторил ей. На сморщенном темно-шоколадном личике старушки поблескивали не по годам живые глаза. Время от времени она поправляла тюрбан, заправляла седые космы за уши, как бы ненароком показывая большие серебряные, в форме полумесяца серьги. На старушке были широкое, цветастое платье, синяя плюшевая безрукавка. На сухих, узких кистях — тяжелые позолоченные браслеты. Наблюдая за живописными стариками, прислушиваясь к многоязычной речи в автобусе, Фельзингер и не заметил, как пролетели два часа пути.

…Когда самолет поднялся в воздух, Фельзингер прильнул к иллюминатору и стал любоваться красочным ландшафтом, медленно проплывавшим под крылом. Вот она какая, Голодная степь — многотрудный плоский клочок земли! Он восхищался затейливыми и строгими геометрическими формами колхозных и совхозных полей; мелиоративными сооружениями и системами, изрезавшими вдоль и поперек бурую — как она казалась с вышины — равнину. Чуть далее, к югу, желтая пустыня — огромное унылое песчаное море. Колхоз его, подумал сейчас Фельзингер, находится совсем рядом с пустыней, почти на краю, у самой межи. Он знал: в сорока километрах от нее уже ничего не растет. И это наполнило его чувством собственного достоинства и гордостью за земляков, за тех людей, которые наступали на пустыню, самоотверженным трудом своим оживляя, украшая некогда мертвое пространство.

Фельзингера всю дорогу не покидали какая-то неосознанная радость и восторг. Когда самолет нырнул в километровую толщу облаков, ему померещился сказочный мир: белые волнистые сугробы, точно пласты меловых гор; зыбкие переходы, галереи между причудливыми колоннами; бескрышие здания, пронизанные розовыми лучами. Огромные кучевые облака создавали видимость со странным, затейливым смещением перспективы. Иногда Фельзингер отрывался от иллюминатора, оглядывал салон, с недоумением замечая, что кто-то шуршит привычно газетой, кто-то задумчиво посасывает леденец, тот вон дремлет, откинувшись на спинку сиденья, а двое сбоку, наклонившись друг к другу, азартно играют в подкидного. Чудно! Невообразимо! Здесь, на жуткой высоте, вблизи стратосферы, ощущать себя кровно связанным с матерью-землей…

Через шесть часов Фельзингер оказался во Львове. Сынишку он не видел больше года. Но была у него и еще одна цель, о которой он Леонову, однако, не сказал ни слова. Фельзингер надеялся втайне встретиться с Эльвирой. Впрочем, проницательный Леонов, может быть, кое о чем и догадывался, потому что сразу откликнулся на его просьбу.

— До уборки еще недели две, — сказал он. — Хлопок дозревает, на полях пока особой работы нет. Так что воспользуйся недолгой передышкой и решай все свои дела, Каспарович.

«Все свои дела»… Неплохо бы, конечно, их решить. Да и пора, пожалуй…


— Володя! Боже мой… Володя! — радостно воскликнула Полина Матвеевна. Она обняла его, расцеловала и бросилась в боковую комнатку за Костей: — Котик! Котик! Папа приехал!

Костя прижался к косяку двери. Чуть опустил голову, брови слегка нахмурил, настороженно, искоса поглядывал на отца. Мальчику шел шестой год. То ли он смущался, то ли от неожиданности не мог прийти в себя — ни шагу не сделал навстречу. Так и стояли отец и сын молча друг против друга. «Как вырос, как вытянулся мальчишка за этот год! И как он поразительно похож на Галю!» — подумал Фельзингер. Боль подкатилась к его сердцу, в глазах странно защипало. Он порывисто кинулся к сыну, подхватил его на руки, подбросил высоко и, поймав, крепко прижал к груди.

13

Эльвира, вся в белом, перебирала за столом больничные карточки. Семнадцать человек из одиннадцатого корпуса, которых она курирует, вызваны сегодня на осмотр к врачу. Пока Алексей Максимович еще не пришел, она бегло просматривала истории болезни, чтобы иметь более подробное представление о каждом пациенте. Большинство больных — почечники, которым предписан курс санаторного водолечения.

Алексей Максимович, как всегда стремительный, легкий, на мгновение застыл на пороге, галантно поклонился:

— Доброе утро, милый доктор!

«Доктор» в отношении к Эльвире звучит так же официально-возвышенно, как и отчество совсем еще молодого, очень простого и добродушного Алексея Максимовича. К тому же Эльвира пока и не доктор вовсе, но такое обращение принято среди медиков.

— Ну, так с кем сегодня дело имеем? — поинтересовался Алексей Максимович, тщательно вымыв руки и надевая халат. Его свежее, розовое лицо с четко очерченным крючковатым носом светилось искренней, дружелюбной улыбкой. Он сел рядом с Эльвирой. — Сегодня мы с вами поменяемся ролями. Я буду вам ассистировать. Действуйте смелее.

Добросклонность и доверие уже известного врача смутили Эльвиру. Алексей Максимович работает здесь всего лишь третий год, но старые врачи разговаривают и советуются с ним, как с равным. На доске Почета у входа в курортный парк Эльвира видела его портрет. Втайне она гордилась тем, что попала к такому куратору, с благодарностью прислушивалась ко всем его тактичным, неназойливым советам и указаниям.

Вообще она заметила, что ей доставляет удовольствие слушать Алексея Максимовича. Он такой умный, вежливый и предупредительный! Как хотелось бы узнать, кто он такой, собственно, этот Алексей Максимович, откуда родом, почему третий год живет один в гостинице. Но Эльвире, естественно, неудобно любопытствовать, хотя он-то знает о ней все и называет ее «девой пустыни», в чем чудится желание польстить ей.

Начался прием. Эльвира, словно опытный врач, задала больному обычные вопросы, заглянула в последние анализы и определила дозу лечебной воды. Алексей Максимович согласно кивал.

Кто-то осторожно приоткрыл дверь.

— Извините, доктор. Можно поговорить с вашей ассистенткой?

Эльвира удивленно вскинула брови. У порога стоял Фельзингер. Она быстро взглянула на Алексея Максимовича. Тот понимающе улыбнулся.

— Откуда вы, Владимир Каспарович? Как вы сюда попали? — спросила Эльвира уже в коридоре.

— С неба свалился, — рассмеялся Фельзингер. — Проведал Костика, а заодно решил и с тобой встретиться. Курорт-то не так и далеко.

Они шли по длинному коридору, неслышно ступая по мягкой ковровой дорожке. Мимо, не обращая на них внимания, торопливо проходили мужчины и женщины.

— Как мама?

— Нормально. С тех пор как стала работать, она, по-моему, чувствует себя бодрой и здоровой. Сено и отходы уже выписали.

— Спасибо… — Эльвира задумалась. — Где вы остановились?

— Нигде. Заглянул было в гостиницу, но там, как-обычно, мест нет.

— А меня как нашли?

— Просто. Зашел в отдел кадров, спросил…

— Подождите минуточку.

Эльвира быстро вошла в приемную и вернулась с запиской в руке.

— Моя хозяйка вас устроит. Вот адрес. А меня извините: раньше трех не освобожусь.

— Конечно, я подожду. Спасибо.

Фельзингер пошел наугад по ухоженным улочкам и переулкам маленького уютного городка, в котором не было ни автобусов, ни трамваев. По многочисленным тропинкам и булыжной мостовой гулял отдыхающий люд. Рябило в глазах от пестрой, многоликой одежды; здесь, пожалуй, можно было лицезреть все моды за последнее десятилетие.

Городок расположился вблизи подножья Карпат, был вдоль и поперек изрезан балками, ущельями, зелеными крутыми холмами и пологими косогорами. И все вокруг утопало в пышной зелени и сверкало чистотой. Такой сочной и чистой листвы Фельзингер никогда не встречал. В Голодной степи, где за долгое-долгое лето не увидишь ни дождинки, все так густо покрывается въедливой пылью, что деревья кажутся такими же серыми, как и земля. А здесь во всей непостижимой красе поблескивали на солнце каштаны, бук, ели, платаны и дуб. Плющ и другие диковинные вьющиеся растения украшали каменные стены, остроконечные двускатные крыши и балкончики. Радовали взор аккуратные, ухоженные газоны и цветы, цветы, цветы. Море цветов! Наверняка большинство людей, обитавших в этом роскошном раю на земле, не имело даже смутного представления о том, как трудно иногда приходится тем, кто с таким упорством обживает Голодную степь. Но ведь кому-то нужно быть первопроходцем, кто-то обязан дерзать, терпеть поначалу разные лишения и неудобства, ибо стране нужен хлопок, а хлопку — знойное солнце. Сколько тонн белого золота дает людям Голодная степь!

Фельзингер долго ходил по улицам, не переставая восхищаться красотой природы и городка. Изредка, как бы очнувшись, он поглядывал на часы: хоть бы скорее кончилась у Эльвиры работа.

Указанный Эльвирой дом он нашел быстро. По обе стороны калитки тянулась стена из аккуратно сложенного булыжника и сплошь увитая грациозными декоративными растениями. Он нажал на щеколду, открыл калитку и, озадаченный, застыл: перед ним бугрился обсаженный цветами газон. В глубине двора, на пригорке, стоял маленький домик с островерхой крышей и застекленной верандой. Два громадных старых дуба могуче нависали над крышей. Узкая тропинка, выложенная белыми плитами, вела через сочные заросли к домику.

Хозяйка сразу увидела пришельца, встала в проем двери и оценивающе оглядела его с ног до головы.

Фельзингер поздоровался.

— О, нет, нет… У меня нет свободных коек, — объявила хозяйка, даже не ответив на приветствие. Дебелая, простоволосая, с аккуратным пробором, в длинной светлой кофте с вышитыми рукавами, она стояла, пристально щурясь и с подчеркнутым достоинством сложив пухлые руки на груди.

Фельзингер невольно сопоставил ее со своими землячками, худощавыми, пропыленными и прокаленными нещадным зноем на хлопковом поле. Да-а… они, его землячки, пожалуй, поприветливей, порадушней этой дородной владелицы сказочного терема на зеленом пригорке.

Он извинился и протянул ей записку. Хозяйка, шевеля губами, долго изучала Эльвирины мудреные каракули.

— А-а, студентка… Вы, значит, ее сродственничек будете? Сколько думаете здесь пробыть?

— Одну ночь. Не больше.

Она подумала и провела его на веранду, показала на раскладушку в углу:

— Вот, если вас это устраивает. — И уплыла за дверь.


Эльвира вернулась на два часа раньше. Фельзингер стоял около калитки и даже не сразу ее узнал, когда она вдруг вынырнула из потока людской толпы.

— Алексей Максимович проявил деликатность и отпустил меня, — улыбнулась Эльвира. — Не каждый день ведь из родного края гости приезжают.

— А тут еще и родственник…

— Извините, это была вынужденная небольшая хитрость. Иначе ночевать бы вам на улице. Здесь очень трудно найти угол… Чуточку подождите, Владимир Каспарович. Я только переоденусь.

Вернулась Эльвира в темных расклешенных брючках. Сквозь прозрачные, воздушные рукава блузки просвечивала розовая нежная кожа. Закрывая калитку, Эльвира обернулась, лукаво скосила на Фельзингера чуть подведенные глаза.

— Ну, пойдемте, прогуляемся по нашему городишку.

— «По нашему»? — усмехнулся Фельзингер.

— Я так быстро к нему привыкла, будто всю жизнь прожила здесь.

— Вон как! — Фельзингер почувствовал что-то похожее на досаду. Он осторожно скользнул глазами по легкой, стройной девичьей фигурке. — Эльвира, да ты… ну, прямо… картинка. Хоть сразу в журнал мод.

Она засмеялась:

— С модой в ногу шагать стараемся…

Эльвира сразу заметила, как Фельзингер, взглянув на нее только что, явно растерялся и неуклюже скрывает свое смущение. Фельзингер действительно был несколько растерян. Достоин ли он находиться вблизи этого прелестного создания? Не слишком ли неотесанный, деревенский у него вид? Вообще-то ради такого случая он вырядился в свой лучший костюм. Да и галстук, который он вчера приобрел в невероятной толкучке во Львове, — последний крик моды. Так во всяком случае уверяла смазливая продавщица. Его немного удручали, правда, рано обозначившиеся залысины. Он инстинктивно провел ладонью по коротким, рыжеватым волосам. Там, в родном селе, он привык носить кепку, а здесь все мужчины ходили без головного убора, и выделяться ему не хотелось. Что еще? Здоров, худощав, строен. Лицо загорелое, обветренное, мужественное. Так что, может, и нет оснований для особых волнений.

Подхваченные людским потоком, они шли и оживленно беседовали, как заядлые курортники. Улица тянулась в низину, и отсюда, с холма, взгляд скользил по крышам домов и верхушкам деревьев.

— Там источники и санаторные блоки, — пояснила Эльвира.

Очутившись в низине, они прошли под сплошной зеленой крышей плотно стоявших вековых дубов и каштанов, мимо десятка киосков, лотков, лавочек, клумб, садовых скамеек к огромному зданию, где лечащиеся перед обедом пили воду. Многие приветливо улыбались Эльвире, здоровались.

— Примем и мы глоток перед едой, — предложила Эльвира, поднимаясь по широким ступенькам.

Фельзингер замешкался.

— Но… мы ведь, Эльвира, не больны.

— Какой вы смешной, Владимир Каспарович! Не бойтесь: вода эта никому не повредит. Попробуйте.

Больные стояли повсюду, набирали из краников целебную воду и пили ее сосредоточенно, мелкими глотками, с серьезным видом, будто священнодействовали.

Фельзингер попробовал и сморщился. Вода была соленее, чем в Голодной степи, и к тому же резко отдавала нефтью.

Эльвира взглянула на него, улыбнулась и ничего не сказала.

Пообедав в огромном стеклянном баре, обсаженном розами, они пошли по извилистым тропинкам в парк, причудливо изрезанный расселинами. Эльвира была в настроении, много смеялась и без устали рассказывала о всех достопримечательностях, встречавшихся им на пути. На открытой площади под высокими деревьями возвышался памятник.

— Кто это? — спросил Фельзингер, когда они присели на свободную скамейку.

— Адам Мицкевич.

— А-а… — Фельзингер почесал затылок и стал молча разглядывать задумчивую фигуру на постаменте. Наконец набрался храбрости и хрипло заговорил: — Эльвира… надеюсь, догадываешься, что я приехал сюда не для того, чтобы любоваться красотами этого города.

— Разве? — Она попыталась улыбнуться, но улыбка не получилась.

— Нет, Эльвира… я вполне серьезно.

— Что ж… смутно догадываюсь, Владимир Каспарович…

— Прошу тебя: оставь это официальное обращение. Мне неприятно. Да и неуместно ведь. Выросли в одном селе, ходили в одну школу. И старше-то я всего лишь на четыре года. А ты говоришь так, будто я по крайней мере твой начальник.

— Вас все так в селе называют. Мне кажется, по-другому и нельзя.

— То «все», да еще в селе. А ты зови меня проще. Вольдемаром или Володей, как хочешь…

Она ничего не сказала.

— А потом… — Он откашлялся, дернул тугой узел галстука, — пора бы нам говорить в открытую… и… и по-деловому. Нам ведь не семнадцать. Нам позволителен конкретный разговор. Не так ли?

Эльвира посмотрела куда-то вдаль, прищурилась; ее немного коробило от этих слов: «конкретный разговор», «по-деловому».

— Я часто думаю про… вас.

— Опять «вас»! Ты убиваешь меня, Эльвира… Я же просил.

— Ну, хорошо. Я часто думаю о… нас. И мне… только не обижайся… мне кажется невозможным это. Ты обязательно пожалеешь потом. Насколько я тебя знаю, ты…

— Зачем так говоришь, Эльвира? Может, ты думаешь, я навязываю себя вместе со своим сыном? Нет же!.. Я люблю тебя… Понимаешь, люб-лю! И я тебе в каждом письме о том пишу.

— Не надо так горячиться… Скажи: как ты представляешь нашу дальнейшую жизнь, если, положим, мы… соединим свои судьбы? Я, видишь ли, буду работать скорей всего где-нибудь в санатории. Возможно, даже здесь. Алексей Максимович уже намекнул на это. А ты — председатель колхоза. Как быть? Если уж говорить конкретно…

— Думаю, выход найдется, если решим главное. При чем тут санаторий? Врачи нужны и нам.

— Нет! Для меня Голодная степь определенно исключена, — сказала, как отрезала, Эльвира.

— Ну, ладно, ладно. В конце концов я везде найду работу. Приеду к тебе. Куда хочешь…

— Это слова. Ты не сможешь. Ты слишком привязан к своему колхозу. Это я по твоим письмам хорошо поняла. Да и…

— Ну, уж ради любви человек на все способен.

Эльвира опять замолчала, задумалась. Фельзингер положил руку на спинку скамейки, слегка касаясь плеча девушки. Ему хотелось обнять ее, притянуть к себе, вдыхать запах ее волос, но рядом сидел старичок и кормил птиц, и присутствие его смущало Фельзингера. На ладонь старика шумной ватагой слетались с веток деревьев зяблики, торопливо склевывали хлебные крошки и упархивали прочь.

— Никто тебя, Владимир Каспарович, не отпустит…

Теперь пришел его черед молчать и вздыхать. Работу он, конечно, найдет. Хоть механиком, хоть шофером. А вот отпускать его, разумеется, не захотят. Да и он уедет оттуда скрепя сердце, только ради Эльвиры. Соколов, Леонов, колхозники, конечно, поймут его. Имеет же он, наконец, право на личное счастье! Незаменимых людей нынче нет. Подыщут нового председателя. Впрочем, об этом еще рано думать.

— Не беспокойся, Эля, — сказал он. — Отпустят. И я приеду к тебе. Договорились?

— Не будем спешить, Владимир Каспарович. Время само все решит.

— Не время — люди решать должны!

Эльвира поднялась, и они молча пошли дальше. Взобрались по крутому склону зеленого холма и оказались в сосновом бору. Здесь было безлюдно, тихо и прохладно. Едва шелестели листья, струился густой, духмяный воздух. Под разлапистой старой сосной они остановились. Фельзингер взял Эльвиру осторожно за плечи, затем решительно приник к ее губам. Она чуть откинула голову и застыла, замерла, а он целовал и целовал ее…

На следующий день Фельзингер полетел домой. Всю дорогу ему чудилось, что он летит не на самолете, а на собственных крыльях.

14

В Голодную степь вновь пришла весна. Солнце улыбалось щедро и радушно, как всегда в весеннее время. Небо мерцало шелковистой голубизной.

Прошедшая зима опять выдалась холодной, но жители Голодной степи за всю зиму так и не увидели снега. Должно быть, небо за предыдущие два года неосмотрительно израсходовало всю влагу и теперь перешло на жестокую экономию.

Земледельцы, однако, не испытывали особых затруднений: орошали колхозные поля из канала. Но у хлопкоробов забота осталась прежняя: почва все еще находилась во власти соли. Район твердо намеревался обеспечить всю посевную площадь необходимым количеством дренажных установок. Специализированный трест мелиорации обязался выполнить весь объем работы. Фельзингер добился гарантии, что его колхозу наряду с другими хозяйствами будет уделено внимание в первую очередь.

Как всегда, накануне посевной кампании правление колхоза обсудило все предстоящие задачи. Техника находилась в полной готовности; все арыки, канавы — прочищены. Кудайбергенов докладывал, где и когда необходимо начинать сев.

— И вот еще что, товарищи, — сказал он в заключение. — До начала сева следует закончить корчевание деревьев. На место каждого засохшего, погибшего дерева нужно посадить новые саженцы. Это касается не только колхозного фруктового сада или общественных лесных насаждений, но и каждого двора, каждого личного хозяйства. Надо как можно скорей обзавестись тенью над головой.

Надежда вселилась в сердца людей, хотя последствия трудных годов предстояло преодолевать еще долго. Жилые дома были побелены и покрашены; дувалы, изгороди обновлены. Колхозники перекапывали сады и огороды, сажали деревья, цветы, выращивали овощи. У полевых и строительных бригад дел оказалось невпроворот.

Днем Фельзингер задерживался в своем кабинете лишь на несколько минут для неотложных телефонных разговоров с административными органами или для того, чтобы подписать многочисленные бумаги. Каждый день посещал он фермы, ремонтную мастерскую, детский сад, плодоовощную бригаду; потом мчался на своем газике с одного поля на другое, давал указания, помогал советами, подбадривал людей. Работал без передышки, как одержимый, и радовался тому, что все удавалось легко. Он был счастлив, одни только мысли о Эльвире заражали его неистощимой энергией.

Его часто приглашали на семейные торжества — на дни рождения, свадьбы или обычные воскресные посиделки, где за стаканчиком вина соседи, близкие и просто знакомые вели нескончаемые беседы о житье-бытье и пели песни. Людям нравилось, когда председатель не отказывался от приглашений, поддерживал веселье, но сам Фельзингер в таких случаях особенно остро чувствовал и переживал свое одиночество. Его раздражали неизменные плоские шутки и намеки по поводу его постной жизни бобыля. Находились охотники скоропостижно оженить председателя. Он отшучивался, как мог, и думал о недалеких приятных переменах в своей личной жизни. Ждать оставалось меньше года, когда Эльвира получит диплом: в повседневных заботах и суете этот год может пролететь незаметно. Соколову он уже намекнул о возможном отъезде, и тот, конечно, не одобрил и простодушно пошутил: «Мы тебе, парень, всем районом такую кралю подыщем, что спасибо скажешь». Втайне Фельзингер надеялся все же уговорить Эльвиру. Не может быть, чтобы дочь Роберта Петровича Мунтшау, создавшего их колхоз на совершенно голом месте, оставалась равнодушной к этой земле.

Дома было по-прежнему скучно и одиноко. К его приходу мать обычно спала. Чтобы ее не тревожить, он даже не включал телевизор. Мать в последнее время как-то неожиданно сникла. Должно быть, сказывалась нелегкая вдовья доля. О том, чтобы бросить работу, она и думать не желала. Ведь до пенсии рукой подать.

Двор и сад у них были запущены. Руки не доходили после работы заниматься еще и хозяйством. Правда, находились добрые люди, готовые им помочь, но мать с сыном всякий раз решительно отказывались от помощи.

Однажды вечером, идя домой с работы, Мария Фельзингер с удивлением заметила, что кто-то копается в их палисаднике. Пригляделась. Да это же почтенный дядя Готлиб, отец Эллы.

— Зачем себя утруждаете, дядя Готлиб? — крикнула Мария еще издали. — Оставьте! В воскресенье с Володей управимся как-нибудь.

— Что вы?! Где у вас время-то? А мне, пенсионеру, все равно делать нечего. Отчего не помочь?

— Спасибо. Только зря беспокоитесь. Сами вскопаем грядку.

— Сами так сами. Дело хозяйское, — пробубнил старик и засеменил со двора, закинув лопату на плечо.

Когда Мария рассказала об этом сыну, он ничего не ответил. Конечно, это Элла отца подослала. Она настойчиво напоминала о себе, всюду искала повода для встречи. Вместе с двумя швеями она устроилась в домике Бретгауэров и прилежно обшивала весь колхоз. Целыми днями сидела Элла у открытого окна за своей швейной машинкой, надеясь увидеть Фельзингера. А он упорно обходил этот дом, стараясь не попадать ей на глаза. Она понимала, что любовь ее удручает Фельзингера.


Из армии вернулся брат Эллы. По этому случаю старик Готлиб устроил ужин. Пригласили, понятно, и Фельзингера с матерью. Председатель пытался было отказаться, но не нашел подходящего предлога. Да и отсутствие его на торжестве вызвало бы кривотолки. Пришлось пойти.

Отслуживший армию брат Эллы Руди встретил Фельзингера у ворот. Поздоровались, пошутили, как старые знакомые.

— Твой трактор тебя ждет, — заметил Фельзингер, похлопывая парня по плечу.

— А я в армии переквалифицировался, Владимир Каспарович. Электриком стал.

— Ничего. И для электрика работы хватит.

Дядя Готлиб с подчеркнутым вниманием повел под руку Фельзингера к столу и усадил рядом с собой. За столом были все знакомые: казахи и корейцы, русские и татары, немцы и чуваши… Фельзингер знал не только имена и фамилии присутствующих на торжестве, но и характер, голос, склонности и слабости каждого. А принарядились-то как! В этом колхозники нынче, пожалуй, перещеголяли городских. Особенно молодежь не отстает от моды. Непрошеная грусть сжала вдруг сердце председателя. Неужели он скоро расстанется с этими людьми?..

Первый тост, как положено, был произнесен в честь демобилизованного. Руди стоял в новой, с иголочки, солдатской форме, подтянутый, стройный, слегка ошалевший от радости и всеобщего внимания. Щедро улыбаясь, он покорно выслушал традиционные, неизбежные в подобных случаях пожелания. После второго тоста — теперь уже в честь и за радость счастливых родителей — аппетит и настроение у всех заметно повысились. Элла с матерью едва успевали подносить блюда. Жаркое из утятины уступило место неизменной нудельзуппе — домашней лапше. Ее сопровождали салаты, солонина, другие диковинные закуски. Не обошлось, конечно, без традиционных на немецких пиршествах кофе, компота и обильной домашней стряпни.

Элла носила из погреба вино в пузатых графинах и дымчатых «четвертях». Почти у каждого земледельца Голодной степи свой виноград, свои вина, свои секреты виноделия. Без легкого кислого винца здесь и за стол не садятся. Многие берут в поле вино вместо воды: и жажду утоляет, и приятно взбадривает.

Дядя Готлиб, довольный, повеселевший, шепнул Элле:

— Принеси-ка из того, маленького бочонка.

Испробовав мускатное вино хозяина, гости принялись шумно выражать свой восторг. Польщенный старик тут же распорядился принести еще более крепкое и терпкое вино. Фельзингер замахал обеими руками:

— Уймитесь! Сжальтесь! Споить, что ли, нас хотите? Эдак из-за стола не встанем.

Он чувствовал, как кто-то пристально разглядывает его. У порога стояла Элла в белом переднике и не спускала с него глаз. Она взбила себе волосы, подкрасила губы. Щеки горели, в глазах играл веселый блеск. Фельзингер никогда еще не видел ее такой красивой. Только к чему это? Зачем ему ее красота? Все его думы и помыслы о другой. Странно, что Элла об этом даже не догадывается…

Наконец с трапезой покончили, спешно вынесли столы и стулья: молодежь желает танцевать. Руди включил свой любимый магнитофон, по которому истосковался за годы службы, и, лихо щелкнув каблуками, пригласил Веронику в круг. Смерть Мунтшау потрясла девушку, и она до сих пор переживала свое горе. Все в колхозе знали про странную, безответную ее любовь к Роберту Петровичу. Странную, потому что непостижимым, непонятным казалось чувство молодой девушки к взрослому, познавшему жизнь, седеющему мужчине. Поистине неисповедимы пути любви. Теперь, видя, как девушка вдруг вся встрепенулась, ожила и весь вечер не отходит от Руди, сельчане облегченно вздохнули. Кто знает, может, эти двое созданы друг для друга и вскоре в этом доме сыграют шумную свадьбу…

Фельзингер пробился к выходу, обменялся несколькими словами с курильщиками на веранде и выбрался в сад подышать свежим воздухом. В темном углу под яблоней он опустился на чурбак, которым дядя Готлиб, должно быть, пользовался при подрезке винограда.

В голове слегка шумело. Напрасно он поддался уговорам хозяина: последний стаканчик был, конечно, лишним.

Прислонившись спиной к стволу яблони, он смотрел сквозь скудную листву на ночное небо. Дул легкий ветерок, и с темно-синего низкого неба между черными на его фоне листьями мерцали, глядели на него две маленькие звезды. Листья, трепыхаясь, то и дело закрывали одну из них, как бы стирая ее с небосклона, но звездочка тут же вспыхивала вновь. Фельзингер, ни о чем не думая, равнодушно смотрел на эту незатейливую игру в вышине и наслаждался прохладой и истомой в теле.

Рядом послышались шорох, шаги. Из мрака выплыла легкая, будто невесомая, Элла. Он узнал ее по белому переднику, однако сделал вид, что не заметил. Элла остановилась под яблоней неподалеку и молчала. Фельзингер не шелохнулся. Через некоторое время ему послышалось тихое, сдавленное всхлипывание.

Он поднялся, потянулся с хрустом, словно вблизи никого не было, и быстро вышел из сада.

15

Прощание с колхозом неминуемо приближалось. Леонов уже знал, что очень скоро ему предстоит взять на себя все обязанности и заботы председателя.

Фельзингер работал, однако, с прежним усердием и даже, пожалуй, с еще большей жаждой, стремясь успеть закончить многие дела. Он жил все это время как в угаре, раздираемый сомнениями, склоняясь то к одной, то к другой мысли. В нем поднимались досада и раздражение, когда он думал о том, что вот-вот покинет колхоз, все привычное и родное, оставит людей, Голодную степь, к которой прикипел сердцем. Это казалось невозможным, непостижимым. Но стоило ему подумать об Эльвире, о будущем счастье, о совместной жизни, о своем теплом, уютном гнезде, по которому он так истомился, как все становилось просто и ясно, вполне естественно и правильно, и сомнения мгновенно улетучивались. Потом начиналось все сначала, и на душе опять становилось тревожно и нехорошо.

Письма Эльвиры и радовали и огорчали. Почти в каждом письме она осторожно высказывала свои сомнения в искренности его любви и намерения и пространно рассуждала о роковом заблуждении, о том, что нехорошо подавлять чужую волю, переступать через себя. Фельзингер злился, расстраивался, переживал, однако чувствовал, что с каждым днем все больше любит Эльвиру. Он горячо возражал ей, писал, что он отнюдь уже не мальчик и прекрасно понимает, что испытывает и чего хочет. «Ты или никто!» — решительно заявлял он в каждом письме. Он писал часто и коротко, она — редко и пространно, туманно, и в иных строках Фельзингеру чудились холодок, сдержанность, обычная вежливость и даже наигранность, неискренность, и это его настораживало, удручало, навевая грусть и тоску.

Мать недавно вышла на пенсию и сразу забрала внука к себе. Костя был очень рад, что наконец-то будет жить с отцом все время, а не так, как это бывало раньше, только в дни его приезда. Он быстро подружился с сельскими мальчишками, целыми днями пропадал на улице. Забав было много: рыбалка, купание в канале, разнообразные игры с мальчишками.


Однажды Фельзингер столкнулся на улице с Тасбулатом Аблязимовым. Тот был непривычно возбужден.

— Оу, Владимир, новость! Знаешь… из колодца на моем участке вдруг вода горячая ударила.

— Не может быть!

— Да накажет меня аллах, если вру!

Председательский газик помчался в поле.

У новой скважины собралась вся бригада. Из трубы била горячая, глинистая вода. Колодец очистили. Воду попеременно пробовали на ощупь, потом — на вкус. И все дружно решили, что это, наверное, минеральный источник.

Вернувшись в контору, Фельзингер сразу же связался с Соколовым.

— Не бредишь, дружище? — по обыкновению пошутил Соколов, потом серьезно добавил: — А впрочем… все может быть. Даже предполагалось… Ладно, приеду со специалистами. Прямо сейчас!

Новость покатилась по всему району. Соколов проявил бурную деятельность. Комиссии следовали одна за другой. После многочисленных проб и анализов было установлено, что из пятого колодца бьет целебная минеральная вода редкой консистенции.

Приехавшие из области товарищи распорядились огородить большой участок вокруг колодца. Пошли слухи, что уже в этом году начнут строительство областного экспериментального санатория.

Больше всех, пожалуй, поразило это событие Фельзингера. У него кружилась голова от радости. Неужто сама судьба пошла ему навстречу? Неужели все его долгие сомнения, все муки разрешатся вдруг самым неожиданным и прекраснейшим образом? Вот это было бы везенье!

Он часто навещал тот благодатный источник, пробовал на вкус теплую, солоноватую воду, заботился о чистоте колодца, интересовался в районе проектом и масштабом будущего санатория.

— Уж не в директора ли санатория метишь? — шутили друзья.

Фельзингер в ответ загадочно улыбался.

Однажды после очередного осмотра источника он вернулся к себе в кабинет и написал Эльвире письмо. Сердце его ликовало.

«Эльвира, сокровище!

Приезжай. Для тебя здесь подготовили такой сюрприз — ахнешь. Куда еще нам уезжать отсюда? Здесь прошли наши детство и молодость. Здесь живут наши матери. Здесь, в этой земле, покоится твой отец. Здесь и наше с тобой место. Приезжай, не раздумывай!

Представляешь: здесь, у нас, в степи, под боком, появится санаторий. Да, да, да! И вода — лучше вашей. Приедешь — убедишься! Санаторию нужны будут врачи, а их сюда не сразу заманишь. Твое место — здесь. Только здесь!

Решись! Буду ждать, моя желанная.

Привет от наших мам. Костя по-мужски жмет твою ручку. А я целую твои прелестные щечки.

Твой Володя».

Он прочитал свое сумбурное письмо еще раз, добавил несколько восклицательных знаков и заклеил конверт. Костя как раз вертелся в кабинете, разглядывал плакаты и диаграммы на стене.

— Костик! Дуй на почту, отнеси письмо.

— Во весь дух?

— Во весь дух!

Мальчик шмыгнул носом, глянул на конверт, но читать он еще не умел, да ему было и безразлично, кому предназначалось письмо. Он вскрикнул от избытка радости и пулей выскочил из кабинета.

Фельзингер, глядя вслед сыну, улыбнулся и принялся просматривать бумаги на столе. В мыслях был сумбур, он перебирал в памяти слова из своего письма, которые показались ему теперь беспомощными, неубедительными, и быстро, почти механически подписывал и складывал в папку разные заявления и отношения.

— Можно?..

Фельзингер поднял голову. В двери стояла Герда Мунтшау. Фельзингер удивился и встал.

— Да, да, проходите, пожалуйста… Чего спрашивать-то?..

Герда подошла к столу, привычным движением сдвинула платок к затылку. На полном, круглом лице, в уголках глаз обозначились морщины, и все же для своего возраста она выглядела очень моложаво. Глаза ее светились радостью.

— Присаживайтесь, пожалуйста.

Фельзингер удивился, чувствуя, как он почему-то робеет перед этой женщиной.

— Нет, садиться не буду. Тороплюсь… Я с просьбой.

— Говорите. Чем могу помочь?

— К дочери собираюсь. Отпусти меня, Вольдемар…

— К дочери?.. К Эльвире?..

— Ну да… К Эльвире.

— В гости, что ли?

— Нет… навсегда.

— Как… навсегда?!

— Да так… зовут, значит. Алеша, муж ее, Алексей Максимович, сам мне написал. Все продайте, пишет, и приезжайте к нам, мама. Так и написал: мама. Новую квартиру, пишет, получили… Три комнаты, кухня, ванная, паровое отопление… Такое вежливое, приятное письмо. Даже прослезилась, когда читала…

Герда, увлекаясь, говорила и говорила что-то еще, но Фельзингер уже не слышал ее. Он медленно сел, чувствуя, как кровь отхлынула от лица и слабость прокатилась по ногам, тупо глядел на Герду, на ее круглое, гладкое, довольное лицо, потом уставился на ее заявление. Стол перед ним вдруг покачнулся, в глазах помутнело, закружилось, замельтешили, заплясали, запрыгали тысячи красных чертиков, делая злорадные рожицы. Он помотал головой, разгоняя наваждение, нащупал на столе шариковую ручку и аккуратно, подавляя дрожь, вывел в верхнем левом углу заявления одно слово «удовлетворить» — и быстро, размашисто поставил поперек подпись. На Герду он старался не смотреть и больше не сказал ни слова.

Вбежал Костя, шумно отдуваясь, решительно взобрался в кресло.

— Спасибо! — сказала Герда и, довольная, потрепала чуб мальчику.

…Такие, значит, дела, милейший Владимир Каспарович. Фельзингер язвительно усмехнулся, уронив голову на руки. Ловко же тебя обвели, пока ты тут сомнениями терзался да письма строчил. Необъяснимо… Непостижимо…

Почему так? Почему так упорно обходит его счастье? Галю унес нелепый случай. Элла, поняв, что не суждено сбыться ее мечте, погналась за неведомым в Ригу. Не получилась жизнь у нее. Как и у него. Не получилась…

Костя сидел в кресле у окна и с любопытством глазел на улицу. Фельзингер подошел к окну, склонился над сыном.

— Ты что меня целуешь, папа? — у Кости округлились глаза. — Хочешь меня опять к бабушке Полине отправить? Но я не хочу уезжать, пап. Мне здесь больше нравится. Я хочу с тобой остаться, па-ап…

Фельзингер поднял сына на руки, прижался щекой к вихрастой головке.

— Нет, Костик, никуда тебя не отправлю. Никуда. Останешься со мной и с бабушкой Марией. — У него дрогнул голос. — Никуда мы отсюда не уедем…


Перевод Г. Бельгера.

Загрузка...