– Холмы, холмы… Сплошные холмы. Все чужие… – Икота разбила фразу и мысль.
Из-за затуманенного ума я не мог вспомнить, как добраться до дома. Левая нога змеёй обвила правую, и я повалился в ров. Застонав от боли, попытался встать, но дрожащие колени подкосились – я свалился на частокол. Из иссохшего рта посыпались извинения. Дрянное тело развалилось среди вывороченных из земли кольев, как один из них, столь же беспомощный.
Дверь хижины со скрипом отворилась, и на порог вышел дубильщик. Он обнаружил источник грохота, который, видимо, разбудил его, и бросился с кулаками:
– О во имя Юпитера, ты сломал мой забор! Завтра праздник, а ты уже сегодня на ногах не стоишь, пьяный дурак!
– Не пьян я, глупый бык… – Потребовались усилия, чтобы сдержать в себе похлёбку, которую я влил в себя вечером. – А что за пр-разднество?
– Ты что же, пропил мозги так, что и забыл, как календарь читать? – Здоровяк возвысился надо мной: мне померещилось, что у него много глаз, расплывшихся по физиономии.
Дурнота достигла пика, и меня стошнило в его саду, он только успел подпрыгнуть, забавно перебрав ногами. Дубильщик потерял терпение, схватил меня одной рукой за шиворот и, скрежеща зубами от тяжести, поднял. Я был крепко сбит и физически развит.
Пока дубильщик готовился дать мне мощного пинка, ласковый ветер наполнил лёгкие свежим дыханием. Природа возвращала меня к жизни: я трезвел.
– Остановись, достопочтенный! – Я замахал руками. – Я не пьяница, я жрец!
Пальцы на одеждах разжались, но тут же подхватили вновь. Дубильщик уронил меня на землю и перевернул, а после лик его вытянулся от изумления:
– Да ты никак вакхант?[1]
– Всё так.
– Горе мне, – прошептал дубильщик. – Бахус разгневается на меня за то, что я едва не избил его жреца.
– Он милостив. – Я протянул руку, и меня тут же поставили на ноги. Отряхнувшись, хмыкнул и пожал крепкое плечо дубильщика. – Да не пил я, честно.
– Это не возлияния, а ритуал, – нравоучительно заверил он.
Он иначе осмотрел мои одежды: тога, не скрывавшая мускулистый торс, на плечах лоснилась львиная шкура, повязанная лапами на груди. В непослушных кудрях, торчавших из-под пасти, застряли измятые виноградные листья. Послушавшись внутреннего голоса, я сконфуженно сорвал венок и выбросил подальше.
– Меня пьянит не вино… – Мой взгляд схлестнулся с круглыми глазками дубильщика, вбитыми гвоздями под узким лбом. Вздохнув, я сдался: – Забудь. Я напился с вакханками и предался разврату во имя Бахуса. Так неистовствовал, что развеселил богов, и они решили подшутить надо мной, забрав из памяти важный фрагмент.
– Какой же? – Дубильщик сложил руки на груди, участливо хмурясь.
– Дорогу домой. Моя скромная хижина приткнулась к подножию Авентина[2]. – Я покрутился, указывая поочередно на четыре стороны и задумчиво потирая губы. – В толк не возьму, к какому холму вышел и куда мне идти?
Дубильщик прикинул что-то в уме и сложенными ладонями указал на дорогу. Она обвивала неизвестный седой холм, точно река – островок, и текла в направлении густо застроенного района. Оттуда доносились мелодии дудочки и весёлый смех.
– Иди, не сворачивая, по этой дороге, – заговорил он, поглядывая на меня особенно внимательно, как будто я был не пьяным, а умалишённым. – На первой развилке сверни направо. Потом – опять направо. Дальше обойдёшь кузницу и выйдешь к кратчайшей тропе. По ней не так часто ходят из-за клозетов – вонь жутчайшая. – Дубильщик поморщился и подбоченился. – М-да, чудна наша жизнь. У меня там друг так и скопытился.
– Скопытился? – переспросил я.
– Ну, как надышался отходами – так и свалился замертво. Вытащили его, бедолагу, зелёного всего. Недостойная смерть, а руки ведь золотые были. Он драгоценностями-то и занимался, украшения мастерил.
Из страха забыть путь я поспешил поблагодарить его и пойти.
Свежесть придавала сил, заставляя ноги, обутые в поношенные сандалии, шагать бодрее. Зима уступала весне – предвкушение флоралий пьянило крепче вина. Рим преображался, увешанный гроздьями цветочных венков. По улицам гуляли разодетые девы – топор войны зарыт, сабиняне пили с римлянами из одних кубков.
«Завтра март», – криво улыбался я.
Звёздный путь освещал колею моей дороги.
Отец рассказывал, что некогда год открывал март. С приходом к власти Нума Помпилий, второй царь Рима, утвердил новый календарь и начал год с января. Говорят, при нём многое изменилось. Я не застал правление великого Ромула, но старцы сказывали, что междоусобиц хватало. Царь сабинского происхождения, высокой морали человек, как и ожидалось, усмирил разрозненный Рим, привёл народы к согласию, объединил территории и связал в крепкий узел гражданскую и духовную жизни. Они стали неразрывны, а люди – счастливы. Иначе быть не могло: его правление одобрили боги. Небесные знамения, между прочим, видели все сподвижники царя. Нума был крайне благочестивым, но не лишённым смекалистости и простой человеческой дерзости. Он сумел запутать самого Юпитера, и громовержец, пребывая в добром расположении духа, наградил его Священным щитом – анкилом, – который и охраняет город от катастроф и войн десятки лет.
В раздумьях я остановился у первой развилки. Уголок губ непроизвольно дёрнулся.
– Так, мне нал… напр… а-ав, ле… – бормотал я, почёсывая взмокший лоб под львиной пастью. – Дубильщик чётко сказал: направо. Направо.
Занёс ногу над неприметной дорожкой, но в последний момент мой гений увёл влево. Туда я и направился, смятенно озираясь. Однако меня утешал шум празднества.
Моему взору открылись крупные лачуги и хижины, сбитые гурьбой. Мастерские отличались от иных зданий размахом двора, сараями и оселками. Дубильщик упоминал жилище кузнеца, но я предполагал встретить его после второй развилки. До неё я, впрочем, так и не добрался.
Обойдя кузницу, я просочился меж домусов[3] и усомнился в словах дубильщика. Про какие общественные уборные он толковал? Белый камень, обвитый плющом, фонтан и прекрасные служанки! Благо патриций, живший здесь, не слышал дерзких наговоров дубильщика, иначе тому было бы несдобровать.
Наконец я выбрался к предполагаемому Авентину. Наша с отцом лачуга находилась где-то поблизости. Окрылённый, я помчался к холму. Обошёл его раз, второй, но его окружали лишь богатые домусы, наряженные к агональским играм.
На территории одного из домусов, особенно внушительного и помпезного, я заметил сферический купол храма Весты, в котором теплилось «сердце Рима» – огонь богини очага. Дом Весталок.
Среди гама толпы слух разрезал внезапный девичий крик:
– Богиня, смилуйся! Оставьте меня! Нет!
Я кинулся на голос. Кричавшая заплакала, но вместо слов раздалось мычание – похоже, ей заткнули рот. Ноги привели меня в углубление между постикумом – внутренним садом – и стеной, отделяющей домус от соседнего здания. Увидев троицу хмельных мужей, напиравших на одетую в белое светловолосую девушку, я всё понял. Сжал кулак. Разжал.
«Ах, да. Я безоружен».
– Эй, достопочтенные! – гаркнул я, собирая взгляды. – Вас казнят за совращение весталки, сукины дети.
Три пары глаз, напоминавших поросячьи, уставились на меня. Насильники, походившие на животных, засмеялись. Один по-прежнему наматывал на кулак подол сто́лы синеглазой жрицы, которая вздрагивала от слёз и прижимала вздёрнутую тунику к бёдрам.
– Не ори ты, горлопан! Тогда и не покарают. И сам целее будешь, – пригрозил самый низкий из них.
Тот, что стягивал одежду с весталки, вытянул губы в трубочку:
– Или у тебя на неё встал? Тоже хочешь поиметь девственницу?
Третий хряк подрыгал тазом, и трое рассыпались в зловещем хохоте. Я не нашёлся с ответом и цыкнул: дело дрянь. Мне посоветовали проваливать.
Подобно волне, на меня обрушился пьяный дурман. Он возник спонтанно – мог поклясться на костях бедной матушки: я никогда не пил, но пьянел без вина. Моя кровь становилась бахусовой амброзией. По заверению отца, вино смывало печали, но что-то не наблюдал за собой хронического счастья и не хотел скакать по лугам от радости. Напротив, с уровнем брожения крови воспламенялось сердце и опалялась душа.
– Эй, достопочтенные. – Голос мой огрубел и понизился. Покачиваясь, я сжал кулаки, растягивая губы в ухмылке. – Эй, до-сто-почтенные!
Мучители обернулись. Один из них схватил весталку за шею и уронил в ноги. Она заплакала, пригибаясь к земле под его сандалией. Запачкал её столу, глупец.
– Вакхант, ты когда нажраться успел? – спросил низкий, двинувшись в мою сторону. Из его рукава выпало в ладонь что-то блестящее и острое. – Тебе проспаться надо! У Летуса[4] в объятиях.
– Хр-рю-хр-рю-хрю, свинки, – глупо засмеялся я, сорвав голос. Меня согнуло пополам; я едва избежал падения носом напропалую – одними пальцами коснулся земли и устоял. – Пор-росятки такие милые. – Я хрюкнул, приподняв пальцем кончик носа. На нём наверняка остался пыльный отпечаток. Выпрямившись, я засмеялся до слёз: – У них… у них пятачки!
Лезвие садануло по щеке. Я нелепо увернулся, закружившись. Тело, словно прохудившаяся ладья, накренилось. Это помогло мне избежать второго удара кинжалом.
– Хорош плясать! – выкрикнул здоровяк, елозя подошвой по позвоночнику весталки. Она пискнула, как сжатая в кулаке мышь. – Кончай его!
Услышав это, я расхохотался до хрипоты. Градус разгорячил – захотелось танцевать. Я пустился в пляс, покачивая бёдрами, как вакханты. Пальцы принялись выписывать в воздухе узоры. Представил себя мойрой, что плела из шерсти.
Вакханский танец произвёл на врагов впечатление. Они впали в ступор, пока я не перехватил клинок: он пронзил кожу между указательным и средним пальцами. По линиям ладони заструилась кровь. Приблизив лицо к испуганному врагу, я прибил его к стене домуса и обдал лик хмельным дыханием:
– Станцуем?
– Пьянчуга, недостойный и смерти, – брезгливо отозвался тот.
Он дёрнул рукой, но боль беспокоила меня в последнюю очередь. Мне показалось, что его морда порозовела и стала покрываться шерстью прямо на глазах. Я попытался сбросить наваждение. И, в очередной раз закрыв веки, провалился во тьму.
Мрак поглощал меня. Вспышками проявлялись нечёткие образы. В уши натекло воды – я тонул. Чувствовал, будто на шее смыкаются персты Тибра. Изо рта вместе с пузырями вырвался крик, и я пошёл ко дну. На грудь давило толщею воды.
«Нельзя. Рано умирать».
Я собрал остатки сил и попытался всплыть. Сделал резкий толчок, потерпел неудачу, но во второй раз Фортуна соблаговолила мне.
Вынырнув, я хрипло вздохнул. Набрался воздуха, как младенец перед первым воплем. Я был на суше, и утопление оказалось всего лишь пьяным сном.
Передо мной возникло лицо весталки, искажённое презрением.
– Ты сумасшедший вакхант, безумец! Из-за тебя меня выпорют! – Она плюнула мне в лицо и, оттолкнув, убежала.
«Весталка с характером вакханки, – подумал я, размазывая кровь по гравию. – А я вакхант снаружи, а внутри… Это что, моя кровь?»
Далее память поделилась на фрагменты. Первый – храм, окружённый колоннами. Второй – запах дыма от огня, который по сакральной традиции никогда не должен угасать. Третий – дерево, украшенное прядями волос, срезанных у жриц при посвящении. Четвёртый – истерзанные тела свиней.
Пятый – люди с факелами, бегущие ко мне. Шестой – звёздное небо, к горизонту уходящее в сливовый сумрак.
Меня звали Луциан Корнелий Сильва, и я с честью носил навязанный сан жреца Бахуса. Пожалуй, смерть вследствие пьяной поножовщины – не образец благодетели и явно расстроит отца. Однако я не помер от вони из выгребных ям, что порадовало бы дубильщика с городских окраин.
Летус явился в образе змеи с головой льва. Нет, существо не могло быть Летусом. Кто он?
Узоры на теле кружились вакханской пляской, пока морда оставалась недвижимой. Я был загипнотизирован взглядом чёрных глаз. Их наполняла космическая чернота, а блеск разбивался в них брызгами звёзд.
– Я готов, – произнёс я всем естеством.
Пасть разверзлась, зашелестели крылья. Затрепетало пространство, или так мерещилось от панического страха. Я закричал, перемалываясь в львином пищеводе, и крик возвратил меня в действительность.
Очнувшись в постели кубикулы, гостевых покоев чужого домуса, я вгляделся в морду льва, продолжая стонать от кошмара. Наваждение сошло. Потерев лоб, я осмотрелся. Узорчатые стены сгущались и оттеняли залитое светом окно. Гравюры изобиловали диковинными животными, в которых обращался Юпитер. Панорама описывала сладострастное путешествие бога: белый бык гарцевал рядом с прекрасной Европой; кукушку прижимала к груди великая Юнона; лебедь упокоил голову на ложе Леды… Муравей, орёл, баран – от пестроты изображений замутило.
Пусть я привык к недомоганию, но по утрам оно было наименее желанным гостем. Выбравшись из-под шерстяного одеяла, я продрал глаза и разлепил губы. На столике как нельзя кстати дожидались металлический графин и кубок.
– Прошу, только не вино, – взмолился я и сел на край, чтобы наполнить бокал.
Ледяная вода свела рот и освежила тело. Оставив этикет, я обхватил губами вытянутый носик графина и жадно напился из него.
– Ни в чём себе не отказывай, дорогой Луциан.
Я поперхнулся и вскинул голову на вошедшего. Стуча по груди, стиснул зубы. Лучше бы в кубикулу вполз змей о львиной голове – но только не он! Ярчайший представитель тицийской трибы – изнеженный юный патриций двадцати лет, мой ровесник. Астеничное тело драпировала пурпурная тога поверх белой туники, покрывавшая в том числе голову. Одна прямая каштановая прядь неизменно ниспадала на лицо. Плутовские глаза древесного оттенка, подведённые ритуальной подводкой, обрамляли пышные чёрные ресницы. Да такому лицу женщины завидовали!
И мириаде украшений: от браслета в виде змеи из витого золота на левой руке до спрятанного под тогой ожерелья. Этот человек слыл падким на украшения, хотя в обществе под влиянием аскета Нумы Помпилия тяга к роскоши, мягко сказать, не поощрялась.
Как высеченная скульптура, недруг был остр скулами, а вся спесь, казалось, сосредотачивалась в родинке под внешним уголком левого глаза. Она двигалась, когда на лице появлялась улыбка, раздражая.
– Священный царь[5], какая честь. – Я отсалютовал и заметил, что под одеялом совершенно наг.
– Неужели тебе отшибло память, бедный брат? Я Ливий, Ливий Туций Дион, твой лучший и единственный друг, а мой титул оставь в покое до начала церемонии.
– Извини, что я не в триумфальной тоге, – перебил я, не желая слышать что-либо про дружбу от этого презренного шакала.
– Повода для триумфа и нет, – с улыбкой съязвил Царь священнодействий.
Он потёр золотую серьгу – я носил такую же, не расставаясь с подарком Ливия. Доброго мальчишеского товарищества не сохранилось – оно свалилось в пропасть от вбитого меж нами семь лет назад кола.
– Тебя ранили, – продолжил он. – Я подлатал тебя, но впредь не испытывай терпения богов.
– Осуждаешь за помощь весталке? – с вызовом спросил я. – К тому же я не просил меня спасать. Упрёка в том, чего не выпрашивал, терпеть не стану.
Брови Ливия взметнулись, и он решительно шагнул ко мне в опочивальню. Я подобрал ноги, придвинувшись к изголовью. Присев на угол постели, Ливий перевёл дыхание и посмотрел в окно:
– Ты помог весталке, а я – тебе. – Он посмотрел на меня – глаза перелились сиянием прибрежного песка. Я прищурился. – Твоя злость разрушает тебя, Луциан.
Я вскипел и с жаром произнёс:
– Боги вымостили жрецу жрецов великий путь. Царской тебе дороги, сын Туциев.
Это я ещё мягко его послал.
Ливий откинул голову, усмехнувшись, и я невольно обратил взгляд к лепнине вслед за ним. Всегда он так делал – печально улыбался и накидывал на себя несчастный вид. Девы, быть может, и велись на игры хитрого шакала, но не я. Да и разница в статусе налицо: запретные отношения с наследником главы римского жречества пленили прелестниц, в отличие от доступной оргии с вакхантом.
Ливий был красив, но красота – клетка духовности. Я поискал змеельва, который по неведомой причине исчез с гравюр. Пьяный ночной кошмар степенно уступал жизненным неурядицам.
В возникшей тишине вспомнил, что Ливий недавно похоронил отца. Я произнёс не своим голосом:
– Соболезную твоему горю. Я по поводу отца… Антоний Туций был исключительным человеком.
«И погубил мою жизнь. Но о мёртвых либо хорошо, либо ничего, кроме правды».
– Он прожил славный век. Пусть послужит царству мёртвых. – У Ливия дрогнул голос, но он скрыл это за проворным взглядом, приложив палец к губам. В его очах мелькнула некая озадаченность, которую он скоропостижно спрятал. – Лучше поговорим о твоей вчерашней выходке…
– Клянусь девственностью Венеры! – Я округлил глаза, даже позабыв о клановой обиде. – Я не убивал их!
– Никого ты не убил. Так, избил до кровавых соплей. Преступников поймали, и они получат урок. – Ливий махнул рукой. – А ты, мой друг, отличился не меньше: улёгся в очаг Храма Весты, крича, что сохранишь священное пламя. Шкура, в которую ты был одет, чудом не воспламенилась, поэтому тебе удалось потушить огонь и не пострадать. Я погасил конфликт на этапе искры, но постарайся впредь не учинять вакханский разгул в царских угодьях, Луциан.
Я закрыл глаза со стыда. Вот отчего злилась весталка. Её накажут из-за меня, а могут и закопать заживо. Я не знал, в какой момент пришёл к ней – вдруг над ней надругались? При таком раскладе её ждал переезд поближе к Коллинским воротам[6].
Словно прочитав мои треволнения, Ливий проникновенно заглянул в глаза:
– Весталка в порядке. А что касается тебя, я по-прежнему ищу способы ослабить твоё… проклятие. Плотий – лекарь, помнишь его? – многому научил меня перед смертью, – деликатно выразился он, оглядывая меня как прокажённого. – Знаешь, пьяный ты так неуязвим, что сдаётся мне, это дар.
Я отбросил одеяло и в чём мать родила дошёл до окна, на котором для меня приготовили стопку вещей. Оделся в жреческую тогу, принадлежавшую Ливию, и подарил молчаливый поклон на прощанье.
– Луциан, постой. – Ливий закрыл дверь, которую я распахнул. Он навис надо мной, и я сделал над собой усилие, чтобы не отпихнуть его. – Сегодня мои первые агоналии. – Ливий приблизил ко мне лицо, преисполненное внутренним страданием. – Моя должность пожизненна. Я невольник статуса. Супругу и ту избрали за меня – Царицу священнодействий, с которой я и не знаком вовсе. Я должен быть благодарен за честь, оказанную отпрыску Туциев, но не могу пересилить себя.
Ливий опустил взгляд на ладонь, предупредительно упиравшуюся ему в грудь. Я закипал – и он это прекрасно видел. Он потянулся к моим плечам, но я остановил дружеский жест взором. Вместо этого Ливий сомкнул кулаки.
– Пойми, я не подхожу на должность Царя священнодействий. Выслушай меня. Ты же мой друг – мне более не к кому пойти, и все вокруг чужие: сенат, надменные фламины, ушлые авгуры… Я хочу сбежать и жить так, как велит сердце. – Его желваки дёрнулись. – Меня влечёт иной, порочный путь. Я проклят так же, как и ты.
Звук пощёчины разлетелся многократным эхом. Ладонь обожгло, как и щёку бывшего друга. Ливий прикоснулся к розовому пятну, испортившему бронзу кожи, и вытаращил на меня глаза. Они наполнились детской обидой на телесное наказание.
– Ты – дрянь, паршивый Туций, – гневно сказал я. – Мы с тобой расплачиваемся за грехи отцов. Твой обратился прахом, теперь ты, – ткнул его в лицо, – ответственен за моё увечье. Из-за тебя я такой. Не выдумывай себе проклятий, лишь бы я пожалел тебя и твою судьбу. Грязный вакхант из нас двоих я, моя кровь отравляет сама себя, а не твоя, а должно быть наоборот! Благодари богов, что я слишком мягок для того, чтобы взяться за оружие и отомстить. – Грубо отстранив Ливия, я открыл дверь и на пороге добавил: – Отныне ты – духовный защитник царя Нумы и всего Рима. Не опозорь свой сан. А пороки переложи на плечи жрецу Либера, рабу твоей милости.
Ни разу не обернувшись, я вышел и, заплутав на глазах у изумлённых слуг, вылетел через массивные двери наружу – но это оказался перистиль, внутренний садик, ограниченный по периметру широкими окнами. Выругавшись, я потоптался и вернулся в атриум.
Поймав взгляд слуги, я вздёрнул брови и покивал в сторону окон. Она приоткрыла рот с глупым выражением лица и указала на выход. Наконец-то я покинул проклятую Регию, административное здание и домус Царя священнодействий по совместительству, и шагнул на залитую солнцем улицу.
Как я сошёл со Священной дороги и углубился в менее привлекательную часть города, ощутил всей шкурой предпраздничный полдень. Я слился со скоплением людей и вслушался в разговоры. У ветхой инсулы – пристанища плебеев со множеством комнат – замер, якобы разглядывая гирлянду из сухофруктов, которой украсили фасад, а сам пригрел уши около двух горожанок. Молодая женщина судачила с подругой, и среди скучных небылиц я расслышал следующее:
– Это ещё что! Ты говоришь, дурные знамения – вчера, представь себе, погас Огонь в очаге Весты!
– Быть того не может! – охнула собеседница. – С утра всё горело. Августа живёт рядом с храмом Весты, она бы рассказала, ежели увидала бы что странное. Только крики какие-то посреди ночи. Но оно ж объяснимо, в чащобе вчера жрецы Бахуса бесновались. Как к вакханкам мужиков допустили, всё потеряли. И супругов наших увели, сучьи волчицы!
Я закатил глаза.
– По́лно тебе на вакахнок пенять, – устало возразила женщина. – Кому твой старый хрыч сдался? Они молоденьких жрецов принимают, божественно красивых юношей.
Я невольно оправил одежду, пригладив волосы. Уродом меня точно не считали, а кто-то даже находил привлекательными спортивное тело, могучие руки, редкую в наших краях светлую кожу и густые брови. Одна дева сказала, что серые глаза мои – два блюдца, наполненных лунной водой. Не скрою, польстило.
Моё тело – моя заслуга. С тринадцати лет, как меня настигло проклятие, я без устали отжимался, тренировал удары и упражнялся в спортивных играх, лишь бы отпустило похмелье. Я выработал привычку: если дурно, надо поприседать или поупражняться с метанием диска.
Отец диву давался, для чего мне пробежка, спарринги и подъёмы тяжести. С детства я перебил всю посуду и просыпал бесчисленное множество зерна. Я поднимал даже молодого хряка, из-за чего едва фатально не повредил поясницу. Бегал как проклятый вокруг Рима, вдоль лесополосы, возвращался порой под утро, ибо не мог вспомнить обратной дороги.
Во мне горело неуёмное пламя богини раздора Беллоны. Честно говоря, мне нравилось, как твердеют рельефы мышц, особенно после стабильных тренировок по месяцу. И на это обращали внимание прелестницы – тело говорило о моей выносливости, и им льстило.
Спорт помогал мне контролировать гнев, а его было ой как много.
– А что Августа не видела ничего, ясное дело, – продолжила одна из сплетниц. – Огонь погас глубокой ночью, но его быстро подожгла весталка, охранявшая очаг. Говорят, она сбила руки до кровавых ссадин, пока тёрла палочки для розжига.
– И что же, выпороли её? Сослали? – с кровожадным интересом спросила вторая.
– Тут уж не знаю. Раз поползли слухи, Священного царя весть не миновала. Уж он распорядится, как поступить с нерадивой жрицей. Есть мнение… – сплетница понизила голос, вынудив меня изобразить заинтересованность в ковырянии луковицы, – что кто-то из жрецов Бахуса учинил разгул. Может, даже попытался обидеть весталку! Помнишь Секстия?
– Банщик?
– Нет, Секстия, что живёт неподалёку от восточной стены в кожевенной мастерской.
– И что Секстий?
– Молчит как рыба, но соседи видели, что с утра по его забору будто ураган прошёлся. Из рва грязные следы сандалий вели – витиеватые, ноги у него заплетались. Точно тебе говорю, вакхант перебрал и в обитель Весты заявился. Весталка с ним не совладала, не ответила на приставания, вот и отомстил ей, затушив огонь.
– Какое святотатство! – вторила собеседница. – Боги нас накажут. Предчувствие у меня нехорошее. Посмотрим, что скажут авгуры.
На этом моменте я закончил подслушивать и позволил шумной массе вынести меня на базар.
Торговцы и лоточники заняли удобные позиции, чтобы завлекать горожан жареным мясом, уловом из Тибра и сочными фруктами. По каменистой дороге разливались жир и помои. Я прикрыл рот и нос тогой Ливия и с удивлением распознал аромат шафрана. Туций пользовался ароматическими маслами, как представитель знати.
«Предпочитаю дышать отбросами, нежели притворщиком Ливием», – рассудил я.
Боги, внемля недальновидному желанию, послали на мой путь брызги рыбной требухи. Я отшатнулся от лавочника, который вытряхивал чешую из ведра. Фыркнув, переступил зловонную лужу и подошёл к одной из лавок. Чернобородый этруск принялся наперебой нахваливать товар, подсовывать в корзину тушку курицы, виноград и персики, сверху доложил овсяную лепёшку и сунул в руку запаянный кувшин ослиного молока.
– Давай сброшу цену. Ну, сколько у тебя? – Этруск щербато улыбнулся.
Рот наполнился слюной, а желудок стянулся в узел. Вся прелесть голода ощутилась, когда в нос ударил аромат свежеиспечённой лепёшки. Я хотел отказаться, но в голову пришла мысль, и я снял с себя благоухавшую тогу.
– Э, так дела не делаются. – Торговец скривил лицо и отпихнул одежду. – Меняй на что-то достойное или проваливай!
Я воровато осмотрелся и подозвал этруска к себе. Мы притаились под дощатым навесом, и я заговорщически поделился:
– Ты слеп, достопочтенный? Вглядись! – Я пихнул к носу этруска скомканную красную ткань, пронизанную золотыми нитями. – Фригийская парча. Тонкая работа. Это тога самого Царя священнодействий.
– И что же она у тебя забыла, мальчишка? Украл? – Этруск подвинул корзину с дарами себе, покачав головой. – Нет, ворованное не приму.
– Окстись, я тоже жрец. – Слова должного впечатления не произвели.
Лишь я собрался уходить, этруск остановил взгляд на моей серьге. Он спросил:
– А это что у тебя? Золото?
Я сдавил кольцо пальцами и оттянул мочку, потерев. Глаза заволокла пелена воспоминаний, перебитая утренним жестом Ливия. Я мотнул головой, сбросив наваждение, и решительно освободил ухо от этрусского золота, а сердце – от груза памяти.
До дома добрался, когда солнце светило в зените. Хижина встретила кислым запахом забродивших ягод и липкой лужей, разлитой по гнилым доскам. Оставив выменянные у торгаша яства на заваленном столе, я пробрался к окнам и впустил мартовский воздух. С ветерком в комнату залетела птичья трель и далёкая музыка – подготовка к торжественному шествию салиев шла полным ходом.
Не сдержавшись, я вынул пробку из графина, надкусил лепёшку и запил молоком. Я жевал, остановившись посреди хижины в солнечном решете, отбрасываемом на половицы через окно. Допив молоко, потёр дырку в мочке уха и улыбнулся уголком губ.
Нашу с отцом обитель украшала матушка – она смешивала эссенции с фруктово-ягодными соками и кровью скота, а контуры обводила сажей. По крайней мере, так сказывал отец. Музы Аполлона, быть может, не целовали руки моей матушки, но её фрески, изображавшие виноградную лозу, птиц и шмелей, вьющихся подле, радовали всё детство, несмотря на то, что с её смертью к ним не притрагивались. Цвета померкли, покрытие облупилось, потрескалось. Лилии на изразцах, подаренных супругам, скололись.
Матушка представала передо мной эфемерной фигурой, как ипостась Юноны. Она умерла, когда я думал лишь о молоке и как бы напрудить где попало. Но я любил женщину, даровавшую мне жизнь.
Повсюду валялись сосуды с вином. Клиния, на которой пил и спал отец, пустовала – в эти часы он играл в кости. Фортуна не обделяла старика. На алтаре тлела свеча. Я подошёл к святыне, подобрал воск и выровнял идол Вакха.
Вдруг его лицо, грубо высеченное по дереву, преобразилось в львиное. Измученная морда с искажённой от боли пастью смотрела прямо в глаза.
– Забери тебя Орк в Царство мёртвых! – воскликнул я и со страха выронил идол.
Фигурка закатилась под алтарь. Меня повело в сторону, я опьянел. Как невовремя, параллельно лишаясь разума.
Припав щекой к дощечкам, заглянул в чёрную узость меж полом и алтарным сооружением. Полоска мрака пульсировала. Я потерял ориентир: то ли лежал на полу, уперев ступни в стену, то ли стоял на маминой фреске, прислушиваясь к шуршанию мышей в стене.
Терял себя.
Вспышка двух глаз – и я вдруг обнаружил себя в новом месте. Я испугался настолько, что забыл, как кричать. С сиплым хрипом, позорно вышедшим из горла, осмотрелся и спросил:
– Где я?
Сгущающаяся вселенная, обведённая фиолетово-синим сиянием космических дорог, сливалась в центр и одновременно исходила из него. Звёзды стягивались застывшими чёрточками.
– О почтенный великий Либер, неужели ты призвал меня? Прости меня, неразумного жреца, что уронил тебя… – Я жалко икнул и рухнул на колени, от которых разошлись круги, волновавшие отражение звёзд. – В смысле не тебя, а твой идол…
Послышался утробный клёкот. Я вскинул голову на центральную точку. Попятился, как был – на карачках. Но из точки показалась львиная голова, а следом в пространство вползло могучее змеиное тело, пестрившее невиданными красками. Чешуя мерцала и переливалась, затмевая звёзды. Они колыхнулись на небосводе – и звёздный ситец потянулся к хвосту существа, постепенно обматывая всего.
«Оно… ранено?» – всплыло в голове, когда я заметил отверстие, прикрытое небесным бинтом.
– Сейчас. Наступил этот момент, юноша Луциан… – Львиная морда не двигалась, пугая недвижимостью, пока тело исполняло вечный бег. – В путь, юноша Луциан.
– Куда? – спросил я, не услышав собственный голос. – Какой момент?
Змей подлетел, обвился вокруг бесконечным туннелем. Я задрал голову кверху: с высоты взирала львиная морда – не открывая пасти, сущность вещала:
– Я являлся тебе десять часов три минуты пятьдесят секунд назад; Я сказал тебе, как остановить Мою смерть; ты помнишь Мои слова. Поторопись, юноша Луциан.
Прежде чем я перешёл к вопросам, пространство меня исторгло.
Очнулся от резкого запаха – открыв глаза, увидел перед собой смоченную вином тряпицу и обеспокоенного отца. Держась за голову, приподнялся на локтях. Отец отставил графин и обхватил моё лицо. Его серо-зелёные глаза забегали, ища на мне увечья.
– Я в порядке, отец.
– Ох, Луциан, сын, ты напугал меня. – Обдав спиртными парами, он крепко обнял меня, прижимая к себе. Я погладил его по спине. – Здорово же ты набрался!
– Не то слово, – солгал я и ухмыльнулся. – Уронил наш идол, он… – Мой взгляд скользнул к алтарю, но Бахус стоял на месте. Свеча горела. – Я его поднял.
– Покровитель Вакх добр к тем, кто весел. Он не покарает тебя за то, что ты был неповоротлив в хмельном раже.
Лицо отца – квадратное и поджарое – из-за брылей и морщин стекло вниз, как протухшая улитка на жаре. Подёрнутые поволокой глаза умного пса, осознававшего близкий конец собачьей жизни, смотрели тоскливо. Тощий от возлияний и длительного голода, отец, тем не менее, не растерял ни харизмы, ни волос – аккуратная стрижка с ровной чёлкой обводила контуры высокого лба и улыбчивой физиономии.
Я подозревал его в связях с владелицей одного лупанария – дома девиц района восточных стен, – но мне, возможно, просто хотелось, чтобы он начал жить заново. Матушка умерла около двадцати лет назад, а отец всё воздерживался, хотя в доме не хватало женской руки.
Зато мы оба отменно готовили.
– Неужто боги смилостивились? – Отец подёргал кисточки винограда и улыбнулся мне, показывая на корзинку, полную яств.
– Они всегда милостивы. – Я подошёл, выдвинул скамью, и мы уселись трапезничать. – Особенно когда в кошеле находится кусочек меди.
– У тебя-то? Мой сын, горжусь! – посмеялся отец и выставил на стол графин с вином. Он наполнил кубки и выложил курицу на блюдо. Подхватив кубок, торжественно объявил: – Выпьем же за Рим, за царя Нуму, за Священный анкил!
Я ударил кубком о его и сделал вид, что пригубил. Мы принялись за курицу. Наевшись, отец, как привык каждый год на мартовские агоналии, рассказал мне легенду медного щита, охранявшего Рим от вторжений.
Задолго до моего рождения во врата Рима постучалась страшная проказа. Мор, загубивший сотни невинных душ, следовало остановить. Добрый царь Нума Помпилий молился богам денно и нощно – и в один роковой момент молитвы были услышаны.
– Тогда с небес прямо в руки царя упал медный щит, – продолжил отец. Я не перебивал его. – Нимфа Эгерия, супруга Нумы, поделилась с ним мистерией, а он – с народом: «Вот, будем хранить оружие, способное уберечь Рим от напастей. Доказательством выступает прекращение мора – глядите, как всё возвращается на круги своя. В таком случае следует изготовить одиннадцать подделок, чтобы спрятать подлинник. Найдётся ли среди вас искусный смелый мастер?» – Отец почесал подбородок и выпил ещё. Откусив от голени, прожевал и продолжил, вращая куриной ножкой: – Никто не осмелился, кроме Ветурия Мамурия, искусного художника, что славился росписью утвари и орудий. Когда Ветурий представил правителю двенадцать щитов, Помпилий был поражён, ибо не смог найти среди них анкил, низринутый богами.
На месте падения реликвии воздвигли священный источник, из которого набирали воду весталки, дабы орошать храм, а охранять двенадцать щитов призвали жрецов-салиев. В одну из календ, первого числа марта, салии проносят щиты по городским улицам, чтобы показать: Рим в безопасности.
– «Рим будет владыкой мира», так провозгласил Юпитер, – завершил речь отец: его уши и кончик носа горели от выпитого.
Доедали в тишине. Вино я незаметно сливал в декоративную амфору. Мелодия, доносившаяся со стороны Священной дороги, захватила слух. Уловив мой интерес, отец спросил:
– Пойдём на праздник?
– Что с тобой? Там же все одеты и трезвы, – отшутился я. – А их танцы – неистовство войны, но не любви и счастья.
– Так-то оно так, – согласился отец и выглянул в окно, прищурившись. – Мальчишка Туциев возмужал, а ведь тело его отца ещё не остыло. Ливий Туций Дион сегодня совершит первый ритуал Священного царя – как и Антоний когда-то. Как и я. Мы ведь живём по-настоящему лишь раз, прокладывая колею. Открыв календарное торжество, не самое сложное, Ливий заложит маршрут.
Сердце неприятно шевельнулось, пальцы, гладившие кубок, сжались в кулак.
– То не ваша вина, где мы есть. Воля Случая. – Отец погладил свою мочку, и я густо покраснел, взявшись за свою. Он понял, что я продал нашу с Ливием реликвию детства? – Обед был вкусен и стоил своей меди.
Потрепав меня за плечо, он вышел на участок, чтобы сделать вид, будто осматривает посевы. Они никогда не дадут всходов, и я, и папа об этом знали. Он оставил меня наедине с собой – выпустить пар.
Я подошёл к фруктам. Снял ягоду винограда и распробовал. Сладкий сок наполнил рот, и я снёс корзину: разноцветные ошмётки отпечатались на маминой фреске густыми подтёками. Сев на клинию, я свесил голову. Перед глазами стояли страшная морда змеельва и обиженное лицо Ливия.
Отец вернулся спустя некоторое время, держа мою красную тунику, кожаные наручи и львиную шкуру.
«Наконец-то оденусь в своё», – подумал я, не желая допускать мысли, что Ливий выстирал и прислал мою одежду.
На закате мы с отцом вышли к форуму и протиснулись в первый ряд к обочине Священной дороги. Она огибала западный Капитолий, вела к Регии, где жил Царь священнодействий, и простиралась на юг, к Палатинскому холму. Вдалеке я увидел круговую колоннаду Храма Весты и резко перевёл взгляд на первое попавшееся здание: им оказалось святилище Термина, покровителя путей и дорог. Бюст божества глядел вдаль, аккурат на выезд из Рима.
«В путь, юноша Луциан…»
Я передёрнул плечами.
Вначале жрецы совершили круговой ход. Они несли в руках имитацию волчицы, вскормившей двух младенцев – основателей нашего славного города: Ромула и Рема. В руках манифестантов пестрели украшения и цветы на шестах, которыми они подпирали длинное красно-золотое знамя.
Всё сопровождалось музыкой и народными возгласами. Я морщился – голова просто раскалывалась. Не любил празднества, всегда чувствовал себя как медуза на солнцепёке, на которую орут, чтобы она поднялась и танцевала.
– Смотри, идут, – сказал отец.
Процессия двенадцати анкилов возникла на горизонте. Облачённые в короткие пурпурные хитоны, в широких медных поясах, салии шагали, гордо возвысив головы в сверкающих шлемах. Толпа счастливым воем встретила щиты, один из которых был божественной реликвией. Я почесал в ухе от резонанса голосов и снова уставился на ритуал.
Салии перестраивали анкилы в геометрически привлекательные рисунки. Овальные щиты с волнистыми краями с двумя выемками и выглядели все как один. Моей забавой было угадать, какой же подлинный. Атрибуты из красного дерева, обитые военной арматурой, сияли в закатных лучах, и горожане, наблюдавшие шествие, вздыхали и улыбались.
В ложе Палатинского храма восседал Нума Помпилий, рядом – его супруга, нимфа Эгерия. Толпа обрадовалась правителю, и он, доблестный пожилой муж с волнистой бородой, похожей на скатанную овечью шерсть, и «улыбчивыми» морщинками около глаз, салютовал нам. Затем дал знак жрецам – и музыканты принялись наигрывать музыку для ритуального танца.
Сначала салии прыгали, а после выполнили изящные вращения, завершив поворотами. В отличие от развязных вакханских дрыганий их танец пронизывал мощью и чем-то хтоническим, определения чему я не мог найти.
После танца Нума вышел на край ложа и заговорил бархатным отеческим голосом:
– А теперь давайте же вознесём молитвы и благодарности нашим небесным отцам.
Жрецы заняли места в ложе ниже царского: фламины и фламинки, понтифики, жрицы Дианы, Минервы и Венеры, арвальские братья и, конечно же, весталки. Правитель сделал жест. Мы услышали блеяние – к плоскому алтарному камню вели белоснежного ягнёнка. Он ворошил копытцами землю, упираясь тощими ножками. Его вёл муж в жреческих одеждах, перетянутых ремнём, за которым переливались камни обсидианового церемониального ножа.
Жрец подтащил ягнёнка и мастерски прижал головку к алтарю. Агнец вяло брыкался.
– Священный царь, приступать? – Жрец обратил взор к острию ножа, направленного к багряному небу.
Воцарилось молчание. Не получив ответа, жрец опустил кинжал, продолжая держать голову ягненка. Он растерянно обернулся на жреческую коллегию, и фламин развёл руками в недоумении. Место Царя священнодействий пустовало.
– Где его духи носят? – прошептал я, вращая глазами.
– Невидаль какая, что жрец всех жрецов не явился, – прошелестела старуха над моим ухом.
– Вдруг из-за огня Храма Весты? То был дурной знак, аккурат в день, когда Туций-младший заступает на службу после отца! – отозвался муж позади, за что мне захотелось дать ему в зубы.
– Верно. Дурной знак!
Галдёж, суеверные придыхания и ругательства посыпались со всех сторон. Я не любил Ливия за то, во что превратилась моя жизнь, – не любил его клан и глубоко в душе стеснялся глупости своего отца. Но…
Голоса вокруг обратились в осиный гул. Я потёр осиротевшую без серьги мочку, и ясно, как тогда, увидел картину одиннадцатилетней давности.
Мы прятались в погребе домуса, и никто не догадывался, чем занимаются шальные жреческие мальчишки.
– Давай же, мы уже взрослые, жрецам украшения дозволены. – Я поднёс матушкину швейную иглу к уху друга, которое хорошенько оттянул. – Будет красиво.
– Я на самом деле жуть как не люблю боль, – нервно посмеялся Ливий. – Отец сказывал, что младенцем я перенёс серьёзную хворь, и после этого моя кожа стала чувствительнее.
– Раз – и всё. – Я уже и сам не был уверен, стоит ли истязать друга. – А потом ты мне.
Ливий зажмурился, и я что есть мочи всадил иглу в ухо, а следом воткнул простую металлическую серёжку. Внезапно потекла кровь, и я запаниковал. В страхе, что я совершил преступление, подхватил Ливия под поясницу и, расплакавшись, уронил голову ему на грудь:
– Ливий-Ливий! Не умира-ай… Я не хотел тебя убивать! Пожалуйста, живи вечно и никогда не умирай!
В носу лопались пузыри соплей. Ливий держался за продырявленное ухо.
– Я тоже сделаю тебе прокол… – Он улыбался, дрожа от страха и воодушевления. – Как моё заживёт.
Но случилось непоправимое: откинулась дверца погреба. Над нами возвысилась статная женщина с родинками по всему грозному лицу. Свет бил Кирке Туций в спину, подчёркивая длинные волны волос цвета воронова крыла и просвечивая крепкое тело через тунику.
– Вот вы где, негодники! – возмутилась она, осматривая место преступления. – Кровищу моего сына будешь сам оттирать, Луциан. Рабов ни на локоть не подпущу.
Я откинул голову и самозабвенно, как могли девятилетние дети, с искажённым ртом зарыдал и запричитал. Кирка застучала сандалиями по гнилой лесенке, выволокла сына с кровавым ухом и кинула в меня ветошью.
– Натирай до блеска.
– А Ли… Ли, – хныкал я, комкая тряпку.
– Ли-Ли твой ещё отхватит, не сомневайся, – с усмешкой, не сулившей ничего хорошего, ответила Кирка. – Сначала к Плотию. Наказаны оба.
Ливия потащили по лестнице, скрипевшей от тяжести, но он успел обернуться и подмигнуть мне. Друг щёлкнул пальцами по серьге, но тут же сморщился от боли.
Дверь захлопнулась, отрезая свет. Я хихикнул и сжал в кулаке свою половину украшения. Серьги носили сразу в двух ушах, но я держал в уме, что дружба – это одна душа на двоих, а значит, и набор серёжек мы разделим.
Сглотнув, я достал иглу и поднёс остриё к мочке уха. Одно движение – и нас с Ливием связала мелкая шалость, которая могла бы сохраниться на всю жизнь. Могла бы.
Я сомкнул кулаки, чтобы ответить им всем: Ливий больше мне не друг, но был для меня важным. Никому не позволялось осуждать его – он не мог уйти в загул и пропустить важное событие. Не мог не подчиниться Нуме.
«Меня влечёт иной, порочный путь».
Пальцы разжались. Именно. Ливий Туций Дион уже не был прежним, и оба мы стали мужами. Огульно защищать его опрометчиво – он мог отключиться в объятиях трёх луп, и ничего не попишешь.
– Священный царь вознесёт молитвы Янусу – нашему двуликому богу начал, входов и выходов, прошлого и будущего, – молвил царь, намеренно затягивая, чтобы дать запаздывающему жрецу фору. – Пусть начало нашего торжества будет положено. Пусть мы будем благословлены Янусом на свершения…
Нуму прервал крик, наполненный ужасом. К нему подключились другие. Кто-то указывал в небо и плакал, кто-то крутил головой, ища источник кошмара. Мы с отцом переглянулись: из-за толпы, ожившей и напуганной, мы не могли ничего увидеть.
– Отец!
– Встретимся у Авентинского холма, – бросил он, – будь осторожен. Что-то нехорошее… проклятье, ничего не вижу.
Я растолкал граждан и пробился на Священную дорогу. Суматоха и паника, которую пытались остановить Помпилий и жреческая коллегия, разрастались. Авгуры закричали:
– Вот оно! Знамение! Боги разгневаны!
Тогда народ взревел. Разрыдались женщины и дети, горожане бросились врассыпную, топча праздничные украшения. Я кое-как выбрался и побежал вдоль Священной дороги. Опять забыл, в какую сторону Авентин – распни его духи! В центре плакал малыш, которого оббегал люд. Я рванул к нему, проорал:
– Расступитесь! – и подхватил ребёнка, пока его не затоптали.
Его вырвала заплаканная женщина и исчезла в толпе.
Вдруг моему взору открылась ужасающая картина: в воздухе застыл косяк лебедей. Перья обдувал ветер, но крылья не двигались, а сами птицы не падали. Они просто висели в небесах, словно чучела.
Новый крик и плач – та женщина, чьё дитя я спас, не могла дозваться до мужа, который окаменел так же, как лебеди. Царь Нума Помпилий указывал в небо и… не шевелился, как и царица. Жрецы, вскочившие с мест, застыли в молитвенных позах, кого-то катастрофа настигла сбегающим по лестнице, а кого-то – падающим. Напуганный, я бросился искать отца, но, когда заметил мелькнувшую в толпе макушку Луция, дорогу мне преградил салий.
– Пропусти! – Я толкнул его в грудь. – Там мой отец!
Но салий не уходил. Осмотревшись, я напугался сильнее. Римляне застывали. Один за другим. Вернулся мор? Болезнь? Я рыком отпихнул салия и подбежал к папе. Но, коснувшись и обойдя его, убедился: поздно. Папин взгляд застыл в вечности. В страхе – его глаза искали в толпе родного сына… Меня.
– О Янус, божественный страж, я взываю к тебе! Пролей свет на величайшие мистерии силой дальновидения твоего, я взываю к тебе, находящийся между Вратами Вчерашнего дня и Вратами Завтрашнего.
Шокированный, я воззрился на салия, вещавшего до боли знакомым голосом. Он надвигался на меня, звеня цепями медного ремня. Плюмаж его шлема дрожал в такт ходьбы, пока повсюду вслед за лебединым полётом замирала жизнь.
– Позволь мне видеть твоими глазами, о Великий Привратник, пролей свет на секреты грядущего дня.
Салий обхватил шлем и снял. Отбросив его в траву, на меня посмотрел Ливий Туций Дион. Он стянул со спины щит и поднял над головой:
– Я разрушил весь страх грядущего дня, уничтожил боль дня минувшего и утратил сомнения в сегодняшнем дне. Я, Царь священнодействий, прошу Тебя благословить начало этих агоналий и принять жертву.
Всё случилось в одночасье. Горожане, будто покрытые вулканическим пеплом, каменели один за другим. Незримое вещество, превращавшее их в скульптуры, смыкалось кольцом вокруг нас.
Ливий привлёк меня к себе, уронил на землю и накрыл нас щитом.
– О Янус, бог времён и перемен, – прошептал Ливий, зажмурившись.
Покрываясь холодным по́том, я вслушивался в зловещую тишину.
Как же нам увидеть будущее,
Что уже не наступит?