Анатолий РАДОВ
ЯД РЕКИ


Вода журчит однообразную мелодию, убегая к далекому морю; она еще вернется сюда, чтобы замкнуть круг. Вернулся и я.

На том берегу лес, отбрасывающий зеленую тень на половину реки, зовущий в свою волшебную мглу и прохладу; я безразлично смотрю на него. Прости, лес, я вернулся не к тебе. Я вернулся к реке.

Солнце лениво нежится в зените, потягиваясь во все стороны лучами, и недовольно смотрит на маленькую тучку, крадущуюся у самого горизонта. Оно не любит тучки.

Я недовольно смотрю, как по бегущей глади реки прыгают слепящие зайчики, и от этого река кажется доброй и игривой. Я не люблю ложь. Разве ты не знаешь, река, что меня нельзя обмануть? Мне давно известно, что скрывает твоя глубина. С того дня, как в меня проник твой яд.


Впереди широко шагает отец, я семеню босиком следом, едва поспевая; в моих ручонках туда-сюда дергаются коричневые сандалии. Усталый и запыхавшийся, но как никогда счастливый — мы с отцом идем на речку купаться. И не просто купаться, а плескаться, барахтаться и даже нырять. Так сказал отец. А он никогда не обманывает.

Мы идем уже так долго, я до боли тяну вверх голову, пытаясь наконец-то разглядеть блестящую, как чешуя огромной рыбины, реку. И вот она!

От нее веет прохладой и счастьем. Веселый смех купающихся, звонкие перекаты, таинственный запах сырого прибрежного песка, совсем другой мир, другая планета в миллионе световых лет от пыльного, грохочущего, задыхающегося в смраде города. Я смеюсь и смотрю на отца. Он улыбается в ответ. И в этот миг на всей планете нет людей счастливей.

Я бросаю сандалии и бегу к прохладной воде. Ноги до щиколоток проваливаются в теплый, бархатный песок, еще два шага, песок становится холодным, еще шаг, и я врываюсь в реку, поднимая миллионы капелек-брызг. Целый взрыв счастья!

Вода бросает в дрожь, я невольно сжимаюсь, но я знаю, нужно подождать всего полминутки, и станет тепло. Я знаю это из собственного опыта, и горжусь этим. Я не какая-то там малышня. Мне уже четыре, и на речке я уже во второй раз.

Я подпрыгиваю вверх и, падая, бью ладошками по воде. Крепкие руки подхватывают меня и поднимают высоко над водой. Отец. Наверное, опять не успел достать из пакета огромное полотенце и расстелить его на песке, ну ничего, сейчас вытащит меня на берег, расстелет, и потом мы вдвоем вернемся в реку, держась за руки. Ну что со мной может случиться, папа? Я ведь уже взрослый.

Мы возвращаемся. Полотенце разложено и придавлено в уголках плоскими камешками, и теперь только река, только оголтелое безумие, пока губы не окрасятся в лиловый цвет и холод не проникнет в самые дальние уголки тела, пока отец не скажет, нахмурившись, — хватит! Но до этого еще уйма времени.

Я ныряю ко дну, достаю камешки и снова бросаю их в воду, я плаваю по-собачьи вокруг отца, я бью ладошками по воде, я грустно посматриваю туда, где быстрое течение.

Там можно просто лежать на воде не шевелясь, и она сама будет нести тебя вперед и вперед, там настоящая река. Отец вытаскивает меня на берег и усаживает на полотенце, и я, зажмурившись, подставляю лицо солнцу. Пусть оно меня просушит, уберет дрожь тела, и я снова смогу вернуться в реку.

Отец ложится рядом и кидает на лицо белую майку, он любит загорать, но почему-то всегда закрывает лицо. А ведь это так здорово, зажмуриться и, как подсолнух, повернуться прямо к солнцу. Я поднимаю горстки песка и смотрю, как он сыплется вниз, раздуваемый ветерком. Одна горстка, четыре, десять — я поднимаю глаза и смотрю туда, где быстрое течение, медленно перевожу взгляд на отца. Нет. Еще рано. Одиннадцатая горстка, двадцать вторая...

Я осторожно поднимаюсь на ноги, стараясь не пошевелить огромное полотенце. Отец не поднял руку, не стянул майку с лица и не спросил, куда я. Я осторожен, я очень хочу в настоящую реку.

Солнце ласково касается моей спины, ветерок легко колышет тонкие волосы, я делаю несколько шагов и оборачиваюсь. Как хорошо, что майка на месте! Еще несколько торопливых шагов, и вода мягко обнимает меня. Я падаю вперед и гребу по-собачьи руками, жаль, что не умею по-другому, быстрее бы добрался до нее, до настоящей реки. А так, нужно немножко подождать, немного потерпеть, и река подхватит тебя и понесет на своей сверкающей спине далеко, а тебе нужно только распластаться и радоваться. Я видел, так делают все на настоящей реке.

Немного устают руки, но это ничего. Вот уже и течение, и оно подхватывает меня, а я раскидываю руки и смеюсь. Вода врывается в рот, я резко выплевываю, ее и мне вдруг становится страшно. Я начинаю суматошно грести. Во рту снова мерзкая вода. Я выплевываю и трясу головой, руки тяжелеют. Река сбрасывает добрую маску, и я вдруг вижу ее настоящее лицо. Грязное и грозное, искривленное в довольной усмешке, злой блеск ослепляет, невероятная сила тянет к себе. Я пытаюсь закричать, и мой крик захлебывается речной мутью, а в сердечко врывается ужас. Я судорожно втягиваю в себя кислород, но он уже прочно связан с двумя атомами водорода, и не несет спасения. Я тяну его в себя все сильнее и сильнее, тело заходится дрожью, перед глазами красные и фиолетовые вспышки, мне хочется реветь. В сердце взрывается водородная бомба, и я перестаю чувствовать его, мои глаза окутывает мгла...

Вокруг красно-фиолетовое небо, в легких ужасная боль, мне хочется кашлять, и я кашляю, кашляю, кашляю... Сильный удар по спине, еще один. Мне же больно!

Кто-то зовет меня, я прислушиваюсь. Как же далеко! Совсем не расслышать. И вдруг в меня врывается разрушающая волна шума, и я от страха сжимаюсь в комок.

Красно-фиолетовое небо распадается на пушистые кругляшки, они, тускнея, носятся туда-сюда, а за ними я вижу один большой темный овал. Я вглядываюсь в него.

Это лицо моего отца. Оно трясется. Мой отец рыдает.


Я вернулся к тебе, река. Прости, лес, прости, солнце, я вернулся к реке.


За окнами пасмурный день, накрапывает мелкий дождь, и порывистый ветер грубо раскачивает крону одинокого тополя, стоящего в школьном дворе. Я смотрю на него, и мне его жаль. Когда-нибудь это дерево спилят, пусть это даже произойдет после того, как все сидящие в этом классе умрут, но мне его жаль. Фоном звучит речь учительницы, я не слушаю. Зачем? Умножающий знания — умножает скорбь. Мне достаточно и моей. В мой мозг проникает что-то знакомое, я удивленно осматриваюсь. Весь класс смеется. Я грустно улыбаюсь и перевожу взгляд на учительницу. Оказывается, она уже трижды назвала мою фамилию.

— Тише, он спит, — обращается биологичка к классу, и тот взрывается новой волной смеха.

— Анет, проснулся. — Она поправляет свои нелепые очки. — Ну тогда, уважаемый, прошу к доске. Повторите-ка все, что я сейчас рассказывала.

Я поднимаюсь и, неуклюже свалив на пол учебник, плетусь к доске, исписанной мелом. Класс просто заходится в хохоте. Как же, придурок не поднял учебник, и не заметил, наверное. Учительница, желчно улыбаясь, смотрит на меня, готовая провести очередную экзекуцию моего самоуважения. Я подхожу вплотную к доске и смешно разворачиваюсь.

— Итак, о чем я только что говорила?

Я игнорирую ее вопрос, я смотрю в конец класса, на стенке появляются два фиолетовых пушистых ядрика, они смешно скачут вверх-вниз. Еще один, красный, лежит на последней парте, но я знаю, это только начало. Сейчас их здесь будут десятки, и тогда я отвечу ей.

«Сейчас я опозорю этого придурка», — думает биологичка.

— Так что я рассказывала? — повторяет она вопрос.

Я улыбаюсь, глядя на смешную суматоху красных и фиолетовых ядриков.

— Вы рассказывали, что ваш муж последние три дня пьет, а вчера забрал деньги, отложенные на новый пылесос. Вы рассказывали, что последний секс у вас был четыре месяца назад, и муж не смог вам доставить удовольствие. Еще вы говорили, что когда вы мастурбируете, вы думаете о Зольском из десятого «б».

«Боже!» — кричит ее мозг.

— Заткнись, сучонок! — орет биологичка — Вон из класса!

Класс застывает в катарсисе, пережевывая только что произошедшее. За семь лет ядрики еще ни разу не играли со мною в школе, и мне немного не по себе. Мне даже жаль ее, хотя она за последний год и унижала меня на всю катушку, но все же больше мне жаль дерево. Когда-нибудь его спилят, это никого никогда не унижавшее дерево.

Я возвращаюсь к парте, поднимаю учебник и, кинув его в пакет, иду к выходу, опустив глаза. На душе мерзко, зря я все это, нужно было, как обычно, доиграть роль клоуна, но разве можно остановить игру ядриков?

— Чтобы тебя здесь больше не было! — хрипло говорит учительница, когда я прохожу мимо нее.

«Чтобы ты сдох, скотина, кто бы ты ни был», — плюется в меня ее мозг.

Я выхожу из класса и закрываю дверь. В коридоре полумрак, тихо и пусто, ядрики тускнеют и теряются в темных углах. Я медленно бреду к выходу, я хочу домой, я так устал.

Во дворе школы мне кивает высокий тополь, и я грустно улыбаюсь в ответ.

Ты снова блестишь, ты вновь заманиваешь меня, река, но тебе не нужно этого делать. Ты слышишь? Я вернулся.


На столе тарелка с позавчерашним разогретым супом, ополовиненная бутылка водки и пустой стакан, вокруг которого прыгают фиолетовые ядрики. Я без особого аппетита проглатываю суп и смотрю на отца. Он наполняет стакан и, резко качнув головой, проглатывает какую-то мутную дрянь.

— У глухих брал? — спрашиваю я, кивая на бутылку, на горлышке которой примостился красный пушистый комочек.

— Ты что? В магазине конечно.

«Откуда ж у меня деньги на магазинную?»

Я молчу, мне грустно. С тех пор как не стало матери, отец пьет непрерывно. Долгих два года.

Я вспоминаю его добрую улыбку, полные жизни глаза, сильные, уверенные руки и ищу их в этом осунувшемся полумертвом человеке, но не нахожу. Папа, папа, ты помнишь себя? Ты помнишь, как ты подкидывал меня в воздух, а я хохотал и не мог остановиться? А когда твои руки ловили меня, я чувствовал себя самым защищенным ребенком на Земле. Ты был самым лучшим. И пусть ты дважды изменил матери, я тебя не виню. Она умерла, не узнав об этом, и значит, она умерла счастливой. Что еще нужно женщине от мужчины, на которого она истратила свое сердце? Папа, папочка, ты, наверное, забыл, с каким уважением соседи просили тебя починить проводку. Ты был всего лишь электриком, но я гордился тобой, как не гордился своим отцом ни один сын.

— Брось пить, пап — безнадежно прошу я.

Он кивает.

— Вот матери два года отмечу, и все. Завяжу. Слово даю. А мое слово крепкое.

«Прости сынок, я уже не могу. Да и незачем мне», — его мысли плачут.

— Зачем же ты врешь? — спрашиваю я.

— Не вру я, не вру, сынок. Хочешь, перекрещусь? Не веришь папке? Папке родному не веришь?

Из его правого глаза появляется скупая мужская слеза, мне же хочется плакать навзрыд, не стыдясь, не останавливаясь, но я не могу. Сердце держит слезы в себе, сжавшись в маленький, беспомощный кулачок. Я смотрю на отца, и мне его жаль. Так же, как и дерево в школьном дворе.

— Я знаю, что ты врешь, — говорю я.

— Ох ты, прямо ты знаешь, — пьяно кривится он. И глотает еще одну порцию мутного суррогата. — Что ты можешь знать?

— Ты думаешь, мне не жаль матери? Ты думаешь, ты один такой несчастный?

К чему это он?

— Нет, нет. Я не думаю так, — оправдывается вслух отец.

— Думаешь, — горько бросаю я.

— Я и о тебе думаю.

«Нужно бы еще бутылку взять».

— А ты у меня денег спроси. Я сэкономил немного.

— Каких денег?

«Разве я что-то говорил о деньгах?»

— Ты не говорил, ты думал.

Отец останавливает стакан с суррогатом перед самым ртом и долго смотрит на меня. Его рука дрожит, и муть из стакана два раза переливается через край, оставляя на столе маленькую темную кляксу. Наконец он приходит в себя и проглатывает любимое пойло.

— A-а, это фокус такой? — он пьяно улыбается — Это вас что, в школе теперь такому учат?

— Отец, перестань придуриваться. Ты ведь умный человек, ты знаешь, что такому нельзя научить. Ты что, не понимаешь, я знаю все твои мысли. Я знаю все, что ты сделал. Я знаю, что ты два раза изменил матери и жалеешь об этом. Но сейчас о другом. Ты врешь, что бросишь пить! — Я перехожу на сдавленный крик: — Ты думаешь, что тебе незачем бросать пить! А ты обо мне подумал?!

Я прячу лицо в ладони, мне тяжело.

— Матери изменил? — Его глаза опускаются вниз.

«Откуда он узнал?»

— Из твоего мозга, папа, — глухо говорю я сквозь ладони.

Минут пять мы молчим.

— Значит, ты должен знать, что я жалею об этом. Очень жалею, — наконец выдыхает отец.

— Да, знаю. — Я отрываю ладони от лица и смотрю в его глаза, в которых все четче и четче виден страх. — Знаю, отец.

«Ничего ты не знаешь».

— Знаю, — почти шепчу я.

Теперь и отец боится меня, это понятно и без ядриков. Господи...

— Ты бросишь пить? — Мой голос дрожит.

— Я даже не знаю, что тебе и сказать. Получается, тебя нельзя обма... И давно у тебя так?

— Помнишь, как я утонул?

Отца передергивает, ему до сих пор страшно.

«Если б он тогда умер, она бы меня убила...»

— Я не хочу об этом вспоминать. — Он поднимает бутылку и допивает с горла.

— Я просто отвечаю на вопрос. С того момента, как очнулся тогда, на берегу.

Отец крутит в руках пустую бутылку.

«Да, ситуация... как же теперь с ним? Надо найти еще на бутылочку...»

— Да дам я тебе на твою бутылочку! — Я достаю из кармана две помятые сотни и зло бросаю их на стол. Отец хватает их дрожащей рукой и резко поднимается.

«Ух ты!»

— Ты это, ты если что... в общем, давай попозже еще об этом поговорим. Это ж интересно, такие способности!

«Это на пять бутылок у глухих хватит!»

— Возьми одну нормальную в магазине, пап. Помрешь же от суррогата.

— Ниче, ниче, сынок. Мы живучие. — Он радостно смеется, но мое сердце сжимается в комок от повода этой радости. Господи, как же мне тяжело...


Я понял, ты похожа на змею, огромную, безостановочно ползущую вдаль, в поисках новой жертвы. Я вернулся, река. Я принес тебе твой яд.


Безжизненная зима рисует на окнах холодные узоры. Запах свежего дерева, горящей лампадки, сладковатый страшный запах разлагающегося тела, запах слез и пустоты. В комнате голые полы, обутые люди, занавешено зеркало.

Я смотрю на отца, безмятежно лежащего со скрещенными на груди руками. Два с половиной года между смертью двух дорогих мне людей, кроме которых я в этой жизни больше никого не любил.

Огонек лампадки неторопливо покачивается, и по фотографии отца, словно жирная муха, ползает тень. Иногда она наползает на его улыбку, иногда покрывает глаза, и мне кажется, что эта тень и есть смерть, торжествующе ползающая по своей пище.

Я перевожу взгляд со старого снимка и смотрю на мертвое лицо. Оно спокойно. И мне это непонятно. Папа! Папа! Я остался один во всем мире, как же ты можешь быть спокоен?!

Две незнакомые мне старушки кладут по монете в гроб и отходят к стенке, быстро крестясь и шевеля губами. На платке одной из них красный подпрыгивающий ядрик.

«Господи спаси от смертушки».

У дверного проема один из собутыльников отца, у него удовлетворенное лицо, он уже успел похмелиться на кухне. Там сестры отца в огромной кастрюле варят постный борщ, обсуждая шепотом последнюю серию своего любимого сериала, и выдают всем соболезнующим по стопочке.

Я, улыбаясь, смотрю на четыре фиолетовых кругляшка, скачущих по голому полу, зачем вы здесь? Я и так все знаю. Мне уже не надо видеть мысли людей, вы всему научили меня, я знаю эту лживую свору насквозь.

Старушки испуганно поглядывают на мою улыбку, мне плевать, пусть спишут на помешательство от горя, пусть вообще не списывают, мне плевать. Я обвожу ненавидящим взглядом присутствующих, резко опускаю глаза и иду сквозь них к выходу. Мне хочется побыть одному, не видеть этих людей, пришедших сюда постоять с грустными лицами, думая о том, не забыли ли они выключить дома утюг? Эх, Анна Сергеевна, шли бы вы отсюда домой, проверили бы утюг, зачем вы здесь? Впрочем, я знаю. Страх собственной смерти притащил вас сюда, и вы теперь с трепетом смотрите на мертвое лицо своего соседа, с которым вам было не лень ругаться каждый день, и ваше лживое сердечко замирает.

— Сочувствую, — меня обнимает начальник отца.

«С третьего участка нужно трубы забрать и сдать, там тысячи на три будет. Пусть Санек, как обычно, вечером вывезет».

— А если Санек заложит? — шепчу я ему в ухо.

— Санек, хм, да мы с ним... — Он осекается и испуганно отшатывается. Я вижу его удивленные глаза, и иду дальше. Дайте же мне побыть одному!

Я захожу за дом и, прислонившись к забору, плачу. Здесь я свободен от их взглядов и от их липового сочувствия, слезы льются легко, понемногу снимая напряжение с уже не выдерживающего сердца. Если бы я остался среди них, оно бы, изношенное горем, разорвалось на лохмотья.

Плакать там? Наверное, это правильно, но я так не могу. Я не актер, и для меня жизнь не театр. Жизнь — это честность, и в первую очередь с собой. А с ними... не надо бы, но я не могу лгать, так я слеплен, и никто уже не перелепит. В этом вечность.

Слезы бегут по моему лицу, я вытираю их рукавом, я очищаюсь. Я один на один со своим горем, это тоже честность, разве кому-то из них сейчас плохо так же, как мне? Конечно нет, но мне нужно возвращаться, я пока еще не готов бросить им открытый вызов, я еще не готов открыто показать им свое презрение, я как никогда слаб. Я впервые смотрю на этот мир абсолютно одинокими глазами, а их сотни, тысячи, миллиарды, и они единое. Огромная масса, похожая на тучу, надвигающуюся на мое хрупкое небо.

Тягостные, давящие душу шаги, я делаю их только потому, что так надо. Так говорят они — надо! Свечку надо держать так, стоять надо здесь, надо помянуть водочкой, надо вызвать попа, надо, надо, на-а-адо...Идите все на...Что вам всем здесь надо?!

Я возвращаюсь, стараясь не смотреть в их глаза, стараясь пропускать их мысли мимо. Старшая сестра отца сочувственно смотрит на меня, в уголках ее глаз я вижу капельки влаги. Она медленно подходит и проводит рукой по моим волосам.

— Бедненький мой.

«Бедненький мой».

Спасибо теть Света, думаю я. Вы, наверное, единственная здесь живая душа, которой по-настоящему жаль. Отца, меня, всех людей. Мне тоже всех жаль, теть Света, а больше всего дерево, там, в школьном дворе. Вы знаете, его все-таки спилили, и намного раньше, чем я думал.

Я плачу, уткнувшись в ее плечо; замечая это, делаю огромный вдох, сжимаю зубы и останавливаю слезы. Я должен быть сильным, теть Свет. С этого дня и до того момента, когда жирная муха-смерть решит, что я уже готов к употреблению...


Ты отдаешь свою воду морям — и ждешь ее возвращения. И она возвращается дождями. Река, я пришел. Ждала ли ты меня, так же как дожди?


— Дома хлеба нет!

«Тебе не сказать, ты сам не догадаешься!»

— Куплю, — кричу я в трубку и с силой жму на красную кнопку.

Никогда не говорил жене о ядриках, успел вовремя понять: никогда ничего не говори жене, когда-нибудь она обернет все сказанное против тебя.

В цеху гремят станки, с утра до вечера, но это не спасает. Теперь ядрики постоянно прыгают, носятся туда-сюда, веселятся на полную, и я безостановочно слышу мысли находящихся рядом. Они ненавидят меня, они презирают меня, их выворачивает от моего присутствия, и они чувствуют мою силу...

— Эй, ты че это куришь, давай иди ебошь!

— Помнишь, у тебя был случай, когда ты по пьянке полез целовать двенадцатилетнего мальчика?

Лицо бригадира мгновенно белеет, он сдавленно глотает слюну и оглядывается по сторонам.

— Ты это, ты че это? Ты это...

«Мамочки...»

— Какая у вас тут работа самая легкая? — спрашиваю я, медленно выпуская из легких мутноватый дымок.

Но через какое-то время они находят способ избавиться от меня, и тогда я просто иду на другую работу, я нигде еще сильно не перетруждался. У каждого навалено в шкафу, разница только в размерах куч.

Станки одновременно замолкают, и в тишине я слышу звон в ушах, мерзкий, несмолкаемый, приобретенный за три месяца работы здесь. Я устало плетусь в раздевалку, от звона постоянное ощущение, будто у тебя тяжелейшая форма гриппа, и ни энергии, ни радости от этого не прибавляется. Как же меня все это уже достало! Работа, жизнь, ядрики! Жена...

Нужно не забыть купить хлеба... Господи, это не главное. Главное в том, что я больше не могу! В Том, что я уже не в состоянии слышать их мысли, это беспрерывное копошение червей, не знающих света и не желающих его знать. Господи!

В раздевалке едкий запах работяг, каждый вечер пьющих от безысходности дешевый суррогат. Его смрад выходит через поры вместе с потом и усталостью, они уже отравлены им навсегда, но иногда я завидую им. Как же мне хочется быть отравленным тем же, чем и они, но я не могу. Я не могу глотать эту муть, меня выворачивает, я не ощущаю ни опьянения, ни радости, я не нахожу успокоения; тот яд, который во мне, сильней.

Шумный, спешащий город обволакивает пылью и выхлопными газами; я, сжавшись в металлический шарик, прорываюсь сквозь него вперед. Вечер — самое трудное время, мысли озлобленных, усталых людей похожи на маленьких черных скорпионов. Они выцеливают и бросаются на мой мозг, жалят его, причиняя невыносимую боль, и я едва сдерживаю крик, мне хочется сдохнуть, но я не могу. Мне нужно купить хлеб, иначе этот ад дома, эти пропитанные ненавистью мысли моей жены. Когда-то она до безумия любила меня, а теперь... И я знаю, почему она меня ненавидит... дьявольские ядрики!

Очередь вздрагивает от напряжения, обливается потом и желчью, ее тошнит от самой себя, я заключен в ней, мне нужен хлеб. На прилавках безумствуют фиолетовые и красные комочки, перепрыгивая друг через друга, сталкиваясь и разлетаясь в разные стороны, я закрываю глаза. Я не могу видеть, слышать, я жить не могу!

— Уснул, что ли?! — истеричный крик.

Я открываю глаза, передо мной жирно напомаженные губы, сведенные в судорогах ненависти.

«Еще один мудак!»

— Давай заказывай! — кричат мне ядовито-красные губы продавщицы.

— Полторы булки, — тихо говорю я.

— Еще чего! Я резать не буду!

«Чмо!»

Фиолетовые ядрики облепляют ее лицо, сжимаясь, протискиваются в ноздри, заползают под синий халат, красные сливаются в одно большое пятно...

— Вы знаете, то дерево в школьном дворе, его все-таки срубили, вам жаль? — еле слышно выдыхаю я, опираясь на прилавок.

Она берет в руку длинный нож, напомаженные губы начинают подрагивать, глаза расширяются, и узкое лезвие входит прямо под левую грудь. Она удивленно смотрит на свою руку, убившую ее и, закатив глаза, валится на пол...


Ты бежишь вперед. От чего? Или к чему? Остановись, река, посмотри на меня. Я такой, каким ты сделала меня, я стал похож на тебя — бегу от себя, чтобы вернуться к себе. Твой яд сделал свое дело.


Стены зеленого цвета, рассеянный успокаивающий свет, стол с двумя аккуратными стопками папок, за ним бородатый человек в белом халате; из рукавов, словно мурены из нор, две руки с надутыми венами. Напротив я, на деревянном стуле, сложив на коленях замок из кистей рук. Я смотрю вниз, стараясь не встречаться взглядом с этим человеком, я пытаюсь быть осторожным в ответах. Если бы я только мог не отвечать, просто встать и уйти, но это невозможно. Отсюда не уйти, не ответив правильно.

И еще я не хочу видеть своих вечных спутников, эти красные и фиолетовые шарики, подарок бегущей где-то там, далеко отсюда, реки. Он может заметить даже один вскользь брошенный на них взгляд, и тогда не помогут даже правильные ответы. И тогда снова нейролептики, электрошок, кожаные ремни, впивающиеся в тело, солнце с другой стороны решетки.

— Итак, — человек с муренами из рукавов значительно покашливает — Вы перестали видеть своих друзей?

Я раскаянно улыбаюсь...

— Да, у меня прошли галлюцинации, — отвечаю я.

«Хитрит, гаденыш».

Я чуть было не срываюсь ответной фразой, но до слез прикусываю нижнюю губу и сжимаю замок кистей. Глупо сейчас обнаружиться. Я не сделал этого два года назад, не сделаю этого и сейчас.

— А вы уверенны, что это были галлюцинации?

«Сейчас поймается».

Я делаю вид, что задумываюсь; его лицо выжидательно, так же как и руки-мурены.

— Да, — я несколько раз киваю. — До сих пор не могу понять, как я мог воспринимать это, как реальность? Хм, ядрики. Доктор, я так благодарен вам...

«Врет, сука».

—...за то, что помогли справиться с болезнью. Лекарства, психотерапия, да, это здорово действует.

— А как же убитые вами двенадцать человек, включая вашу жену?

«Хорошая ловушка!» — Руки-мурены как никогда напряжены.

Конечно, мне хочется закричать, что я не убивал их, что это ядрики заставили их убить самих себя, начиная с зарезавшей себя продавщицы и кончая выпрыгнувшей с восьмого этажа женой. Это они так защищали меня, я не хотел ничьей смерти! — кричит мой мозг.

— Вы же сами понимаете, что я никого не убивал. — Я поднимаю голову и смотрю в его глаза. — А самоубийство жены... доктор, пожалуйста, не напоминайте мне...

Он напрягшимся телом наклоняется вперед, он ждет срыва. Два года назад я полностью пересказал ему все его мысли, и он очень хочет построить на мне свою карьеру, ведь таких, как я, у него не было за всю его практику, и он ждет, когда я снова подтвержу свое умение...Мне даже кажется, что он верит в ядриков, но, я отравлен, а не идиот...

— Мне... мне кажется, что из-за этого самоубийства у меня и произошел срыв. Все эти галлюцинации, весь бред. Спасибо, доктор, что избавили меня от всего этого.

«Тварь!»

Я снова опускаю глаза и безразлично разглядываю рисунок на линолеуме. Если правильно отвечать, ему придется отдать мои документы на комиссию, и тогда...


Вода журчит однообразную мелодию, убегая к далекому морю, она еще вернется сюда. Вернулся и я.

Тридцать один год жизни отравлены, одиннадцать с половиной тысяч дней отравленной жизни, и вот я вернулся.

Я никогда не узнаю, как нужно жить правильно, жить так, как они, пропитавшись ложью, всепоглощающей корыстью, желчью своей никчемности, но я знаю, что мне делать...

Я снимаю сандалии и иду к прохладной воде. Ноги до щиколоток проваливаются в теплый бархатный песок; еще два шага, песок становится холодным, еще шаг, и я вхожу в реку.

Настоящая река шумит, она растерянна, я улыбаюсь.

Я вернулся, чтобы вернуть твой яд, в миллионы раз усиленный страданием, и теперь его хватит на всех. Он растворится в твоей воде, теплый воздух поднимет его в небо и очищающими дождями прольет на этот мир, чтобы навсегда изменить его. Он наполнит собою воздух, и они будут вдыхать его.

Пусть ложь и желчь разъедят мозги миллиардов, пусть ядри-ки убивают их, пока они не опомнятся, пока не изменятся, пока не станут людьми, умеющими не ненавидеть тех, кто рядом. Ведь именно тот, кто рядом с тобой, тот и есть ближний тебе.

Ведь именно тот человек, кто не позволяет себе Зла, кто смиряет ненависть любовью. Все остальное могут и звери.

Еще несколько шагов, и вода обнимает меня. Я быстро выплываю на течение и перестаю грести.

Я вернулся, река. Я вижу твое удивление, ты не узнаешь то, чем отравила меня. Ты и не узнаешь, страдание умеет изменять вещи, теперь это не яд, теперь это лекарство, но исцелятся не многие.

Вода проникает внутрь меня, я тяну ее в себя все сильнее и сильнее, тело заходится дрожью, и я чувствую, как растворяюсь в бездонной реке, распадаюсь на миллиарды крошечных красных и фиолетовых ядриков. В моем сердце взрывается водородная бомба, но оно уже не нужно мне, мои глаза окутывает мгла, и я радостно ощущаю, как теплый воздух поднимает меня в небеса...

Загрузка...