Обрывки чужого прошлого не останавливаясь кружились в голове калейдоскопом, когда в больничном коридоре послышались шаги. Неторопливые, почти бесшумные, но уверенные. Тихий шорох одежды. Женские голоса. Я не мог повернуть голову, но каким-то шестым чувством, обострившимся в неподвижности, уже понял, кто там. Тот самый дед Дунхо. Хозяин таежной заимки, знахарь и учитель. Человек, который видел больше, чем позволяли обычные глаза.
Дверь приоткрылась, и в проеме возник знакомый по воспоминаниям силуэт. Невысокий, сухой старик. Потертый пиджак поверх белой застиранной рубашки, на ногах разбитые чоботы, старая кожаная сумка через плечо. Седые волосы, стянутые сзади в небольшой узел, открывали высокий, изрезанный глубокими морщинами лоб. Глаза под нависшими бровями смотрели цепко, внимательно, без суеты.
За его спиной маячили две девичьих фигуры в белых халатах. Медсестры. Молодые, лет двадцати на вид. На их лицах читалась смесь любопытства и некоторой робости — видимо, старик умел произвести впечатление.
— Раздевайте, — сказал дед тихо, но так, что в голосе не было и тени сомнения. Он говорил не как посетитель, а как человек, пришедший делать свою работу. Ни приветствий, ни вопросов о самочувствии.
Медсестры засуетились, расстегивая пуговицы на больничной рубахе Михаила, опуская металлические бортики кровати.
Позже я узнал, что услуги медсестёр и лояльность врачей дед купил на корню — корейская община собрала денег на лечение известного земляка. Кроме того, он привёз из тайги целебный настой небывалой силы, на каких-то секретных травах. Баночка такого снадобья решала проблемы со здоровьем от радикулита до бесплодия, а заодно открывала двери спортивных чиновников.
Дед тем временем извлек из сумки несколько небольших стеклянных банок с темной, почти черной мазью. Открыл одну. По палате мгновенно разошелся резкий, терпкий запах — хвоя, какая-то смола, мускус и что-то еще, незнакомое, бьющее в нос. Старик надел тонкие резиновые перчатки, зачерпнул немного мази костлявыми пальцами.
— Начинаем, — кивнул он медсестрам, которые тоже защелкали перчатками. — От центра — к периферии. Растирать сильно.
Прохладные пальцы медсестер, смазанные этой пахучей субстанцией, коснулись груди Михаила. И Я… почувствовал. Не просто понял умом, что трогают, а именно ощутил прикосновение. Сначала легкое давление, потом — холодок, быстро сменившийся жжением. В парализованном, мертвом теле, которое до этого не реагировало ни на что! Шок был таким сильным, что если б мог, я бы вскрикнул.
Мазь втирали долго, методично. Дед руководил процессом, сам работал молча, сосредоточенно, время от времени указывая сестрам, куда направить усилия. Переворачивали тяжелое, обмякшее тело со спины на живот, с боку на бок. Мазь жгла, проникая, казалось, до самых костей. Но это была не просто боль. Это было… ощущение. Первое живое ощущение за всё время заточения в этой оболочке. Под кожей словно забегали мириады мурашек, пробуждая спящие нервы. Мышцы, превратившиеся в камень, под сильными пальцами деда и сестер начали поддаваться, теплеть.
Я не мог двигаться, не мог говорить, но мозг лихорадочно работал, пытаясь осмыслить происходящее. Это не было похоже ни на один известный мне (и Мише) вид массажа или физиотерапии. Какая-то древняя шаманская практика.
Прошло, наверное, часа два, прежде чем дед сказал:
— Достаточно на сегодня.
Тело Михаила блестело от мази, кожа горела, но это был не лихорадочный жар болезни, а какое-то внутреннее тепло. Дед стянул перчатки, помыл руки. Тяжело опустился на стул у кровати. Медсестры, получив его короткий кивок, испарились из палаты, бросив на старика взгляды, в которых смешались уважение и суеверный страх.
Мы остались вдвоем. Тишина. Мерное гудение лампы дневного света. Ритмичное дыхание старика. Он сидел с закрытыми глазами, откинув голову на спинку стула. Я смотрел на него, чувствуя, как под слоем привычного скепсиса прорастает нечто иное — любопытство и крошечная, но отчаянная надежда.
И тут дед, не открывая глаз, заговорил. Тихо, вполголоса, слова переплетались — русские и корейские.
— Я знаю… ты не он, — голос был ровный, констатирующий. — Не совсем он. Другой дух в этом теле. Пришлый. Зрелый. Сильный. А его собственный… испугался. Спрятался глубоко.
У меня перехватило дыхание. Старик… он видит меня? Чувствует? Как это возможно?
— Завтра приду, — продолжал дед так же тихо. — Будем работать. Тело надо будить. Долго будить. А потом… — он помолчал. — Потом вам двоим придется как-то уживаться. Договариваться.
Он замолчал окончательно. Дыхание стало еще ровнее. То ли задремал, то ли вошел в какое-то свое состояние покоя.
Я лежал, оглушенный. Тело горело, но это была живая боль. А в голове стучала фраза: «Вам двоим придется договариваться». Значит, Миша Ким не исчез? Его сознание здесь, рядом? Забилось в угол от боли и шока, но не ушло? И что значит «договориться»? Как можно делить одно тело? Один должен уступить? Или… возможно что-то еще?
Вопросы роились в моей голове, но ответа не было. Была только жгучая мазь на коже, задремавший дед на стуле и первая искра надежды — может быть, из этой невероятной ситуации есть выход.
Через несколько часов дед проснулся — так внезапно, будто никогда и не спал. Без единого слова он поднялся и вышел из палаты. Медсестры, дежурившие в коридоре, проводили его настороженными взглядами.
На следующий день он явился точно по расписанию. Бесшумный, как тень, в своем неизменном пиджаке и с той же кожаной сумкой. За ним — те же медсестры, но вчерашняя смесь любопытства и робости на их лицах сменилась деловитой сосредоточенностью. Видимо, дед провел с ними инструктаж, или просто первый шок прошел. Без лишних слов они внесли в палату большой эмалированный таз, от которого валил густой пар. И вместе с паром — запах. Острый, пронзительный, совершенно незнакомый. Не больничный, не уличный. Запах дикой тайги, концентрированный до предела. Хвоя, горькая полынь, что-то неуловимо цитрусовое и еще с десяток оттенков, которым я, городской житель XXI века, не мог подобрать названия. Казалось, этот аромат проникал не через нос, а прямо в мозг, вытесняя все остальные мысли.
Дед, снова облачившись в резиновые перчатки, начал извлекать из таза дымящиеся пучки трав. Это были не просто травы — целые веники из разных растений, перевязанные лыком. И он принялся обкладывать ими мое неподвижное тело. От шеи до самых пяток. Каждый пучок, каждый стебель ложился на свое, строго определенное место. При этом старик тихонько бормотал что-то себе под нос на своем языке — не то считал, не то читал какое-то заклинание.
Влажное, обжигающее тепло окутало меня. Оно проникало глубоко, до самых костей. И я с изумлением почувствовал, как вчерашнее жжение от мази, которое все еще тлело под кожей, начало медленно отступать, уступая место странному, глубокому онемению. Не мертвому параличу, а какому-то… живому онемению, будто тело наполнялось густым, теплым киселем.
— Три дня так, — сказал дед, закончив укутывать меня этим травяным коконом. Он по-прежнему говорил как бы в пространство, не глядя на меня прямо. — Предварительная работа. Очищение. Голодать будешь.
Он мельком взглянул на капельницу с питательным раствором, воткнутую в вену.
— Хотя тебе не привыкать. Тело твое и так не ест.
Ядовитая ирония кольнула меня изнутри: голодание для человека на искусственном вскармливании — сильно! Но не успел я додумать эту мысль, как дед снова посмотрел прямо на меня. В его темных, бездонных глазах на мгновение мелькнуло что-то вроде понимания. Узнавания моей мысли. Холодок пробежал по остаткам нервной системы. Этот старик читает меня, как открытую книгу! Жуть какая.
Следующие часы, а потом и дни, превратились в тягучую пытку ощущениями. Травы остывали, их убирали, тело обтирали чем-то терпким, потом снова — мазь, потом — опять травы. Меня переворачивали, подкладывали под живот жесткий валик, от которого ломило кости, хотя я и не должен был этого чувствовать. Запахи смешивались, голова плыла от слабости и этой концентрированной ботаники. Есть мне действительно не давали — капельницу убрали, оставив только воду. Мутило. Тело, хоть и неподвижное, бунтовало против этого насилия — где-то внутри, на клеточном уровне, шла какая-то война. Но сквозь тошноту, дискомфорт и странное онемение я начал различать… проблески. Еле заметные сигналы от мышц, нервов. Что-то там, в глубине парализованной плоти, начинало просыпаться. Очень медленно, неохотно, но — просыпаться.
Последним лечебным составом оказалось нечто, от чего я едва не потерял сознание. Разогретое нутряное свиное сало, смешанное с жиром и другими субстанциями разных животных, начиная от непойми кого и кончая барсуками и медведями. Вонь этого состава была столь невыносима, что у меня началась рвота, но поскольку из-за длительного голодания рвать было просто нечем, тело сотрясали мучительные рвотные спазмы. Дед пытался ослабить их, нажимая на какие-то точки на моём теле — где-то под рёбрами, на запястьях, на шее. И, удивительно, спазмы действительно затихали под его твёрдыми пальцами.
Я уже думал — экзекуция закончилась, но нет. Дед только начинал. Когда жуткая смесь впиталась в кожу, он принялся массировать меня так, как я никогда прежде не испытывал. Жёсткие, узловатые пальцы впивались в мышцы, разминая, растягивая, пробуждая. Тело отзывалось болью — живой, настоящей болью, которая была почти благословением после дней онемения.
Хорошенько размяв и размассировав моё тело, особенно в области позвоночника, корейский лекарь начал выполнять всевозможные манипуляции, начиная с суставов пальцев, как бы выгибая и освобождая их, и кончая вытягиванием головы в сочетании с вибрацией. Моё тело отзывалось на его прикосновения, как инструмент в руках мастера — я ощущал, как что-то внутри встаёт на место, выравнивается, высвобождается.
Затем он взял меня обеими руками за челюсть и принялся тянуть, выравнивая таким образом позвоночник. Я почувствовал странный щелчок где-то в основании черепа — не болезненный, но оглушительно ясный.
— Они говорят «перелом», — бормотал он на смеси русского и корейского, — нет никакого перелома. Есть смещение. Дух покинул правильное русло. Но теперь у нас два духа. Они справятся.
Началась процедура окончательного вправления позвонков. Он подкладывал пальцы сбоку от позвоночника, вдавливая их вглубь и в сторону, а затем ударял по ним пальцами или кулаком другой руки. Его пальцы бегали у меня по позвоночнику, как пальцы пианиста по клавиатуре рояля.
Каждый удар отзывался внутри меня волной — не только физической, но и какой-то иной, словно вибрация проходила не только через тело, но и через душу, через сознание. В эти моменты я ощущал странное раздвоение — будто во мне действительно были двое, как сказал дед. Я — Марк Северин, и кто-то ещё, притаившийся глубже, наблюдающий исподволь.
Мир начал плыть перед глазами. Ощущения, запахи, звуки сливались в один поток, уносящий меня куда-то вдаль. Последнее, что я запомнил — успокаивающий голос деда, шепчущий что-то на своём языке, и чувство невероятной, всепоглощающей лёгкости.
Эта лёгкость настолько меня расслабила, что я не заметил, как погрузился в глубокий, исцеляющий сон. И впервые в этом теле я видел не чужие воспоминания, а свои собственные сны.
Самым странным лечением стала процедура с яйцами, которую дед провёл на третий день. На этот раз он пришел в сопровождении молодой кореянки в белом халате, в руках она несла маленькое лукошко с белыми, желтоватыми и коричневатыми яйцами.
— Вот и помощь подоспела, — кивнул он в сторону девушки, — с этой волшебницей точно поправишься.
Глянув на лекаря понимающим взглядом, новая медсестра поставила лукошко на медицинский стол и остановилась, ожидая указаний.
На плите в углу палаты парила кастрюля с водой. Дед велел медичке положить яйца в алюминиевый дуршлаг и опустить дуршлаг в кастрюлю, разогревая их.
Медсестра без слов принялась за работу. Разогретые в воде яйца она заворачивала в льняные тряпочки и передавала деду.
Дед катал горячие яйца по моей шее, по затылку и позвоночнику.
Казалось бы, занятия глупее не придумаешь. Но дед и медсестра были предельно серьёзны и сосредоточены.
Он катал их по моему телу, тихо нашёптывая что-то на корейском языке. Его шёпот звучал как заклинание, гипнотический речитатив, каждый слог которого точно совпадал с движением яйца по моей коже.
Иногда яйцо вдруг останавливалось в определённой точке, словно притянутое магнитом. Тогда дед кивал, удовлетворённый, и продолжал процедуру с ещё большим рвением. В эти моменты я ощущал странное движение внутри — будто что-то стягивалось к яйцу, выходя из глубины тела через кожу.
В конце кореец дал указания больничным медсестрам сварить все использованные яйца, и закопать в саду. Сёстры переглянулись, но перечить не стали, видимо им хорошо заплатили.
Я был уверен, что знаю причину. Яйца забрали что-то из меня — что-то тёмное, больное, чуждое.
Четвертый день запомнился особым массажем с использованием какого-то сыпучего вещества, похожего на соль, но пахнущего лесными грибами.
Иногда доктора заглядывали в палату, хмурились, перешёптывались в коридоре, но никто не решился прервать этот «шарлатанский цирк». То ли денег он им занес достаточно, а скорей всего, просто умыли руки, считая меня безнадёжным.
А результаты были. Медленные, почти незаметные, но я их чувствовал. Сначала вернулось ощущение поверхности тела — я стал различать текстуры ткани, прикосновения, температуру. Затем появилась возможность шевелить глазами — не просто смотреть прямо, а осознанно переводить взгляд. И наконец, на пятый день, когда дед с особым усердием работал над моим горлом и шеей, я сумел издать звук. Не слово, даже не стон — просто невнятное мычание, но это было мое мычание, произвольное, контролируемое.
Дед замер, всмотрелся в моё лицо своими тёмными глазами, и коротко кивнул, словно получил подтверждение своим мыслям.
— Хватит, — сказал он, обращаясь не то к медсестре, не то к самому себе. — Дальше дома.
Домой? Слово эхом отозвалось в моём сознании. У меня не было дома. Ни в этом времени, ни в этом городе. В Москве я жил институтской общаге.
Но у Миши был временный дом — та самая комната в коммуналке, которую сняла Вера Пак по поручению общины. И именно туда меня собирались перевезти. Присматривать за мной община назначила ту самую медсестру-кореянку с лукошком яиц, она была единственная с медицинским образованием. Пусть медсестра, но всё же. Звалась она Мариной.
Оформление выписки стало настоящим испытанием. Лечащий врач сперва наотрез отказывался подписывать документы, кричал, что это преступление, что пациент в таком состоянии нуждается в постоянном медицинском наблюдении. Но весь этот надрыв словно намекал. Дед молча слушал, поглаживая свою короткую седую бородку, а потом так же молча положил перед врачом маленькую баночку с тем самым тёмным, почти чёрным снадобьем, которое помогло ему отрыть двери начальственных кабинетов. Доктор осёкся на полуслове, взял баночку, понюхал и переменился в лице, принявшем благожелательное выражение.
— Ладно, — сказал он, убирая «взятку» в карман халата. — Распишитесь в документах о выписке на свой страх и риск.
Дед поставил размашистую закорючку, похожую не на подпись, а на иероглифическую букву хангыля.
Так я покинул больницу — на носилках, завёрнутый в серое колючее одеяло, но уже не безучастный овощ, а человек, начинающий возвращаться к жизни. Я мог слабо мычать в ответ на вопросы, дёргать пальцами ног и, что самое важное, чувствовать своё тело — все его боли, неудобства и потребности.
Меня погрузили в машину скорой помощи — «Волга-универсал» ГАЗ-22 с красным крестом на боку. Дед сел рядом, положив свою твёрдую, сухую ладонь мне на грудь, словно стабилизируя что-то внутри. Марина устроилась на переднем сиденье рядом с водителем.
Когда мы тронулись, мне удалось поймать взгляд деда. В моих глазах был вопрос, который я не мог произнести: «Что дальше?» Он слегка улыбнулся уголками губ и чуть наклонился ко мне, прошептав так, чтобы никто не услышал:
— Теперь настоящая работа. И настоящий выбор.
Машина подпрыгивала на выбоинах, весенний солнечный свет пробивался сквозь запылённые окна, а я пытался осмыслить, что произошло за эти дни. Я был мёртв, потом оказался в чужом теле, потом это тело начало возвращаться к жизни под руками удивительного старика.
Что же будет завтра? И кем я стану — Марком Севериным, продюсером из будущего, Михаилом Кимом, молодым борцом, или кем-то третьим, новым, сочетающим в себе обоих?
Пока у меня не было ответа. Но впервые с момента пробуждения в этом теле я испытывал настоящее, чистое чувство — любопытство к тому, что ждёт впереди.