Звенели колокольчиками тройки, и с каждым днем где-то все дальше и дальше оставалась Россия, заслоняясь вечно-шумящей тайгой и сугробами снега.
Грибовы ехали на перекладных в сопровождении жандармов. Казалось, не будет конца переездам по таежным и снежным равнинам Сибири и по замерзшим руслам рек. Время стиралось в своем однообразии, и только «отдыхи» по нескольку дней в разных этапных тюрьмах были вехами пройденного пространства.
Но вот, наконец, и последний этап — Туруханск.
Убогий городок вынырнул из тайги и показался близ левого берега Турухана, невдалеке от оледенелого Енисея.
Вот уже смолкли колокольчики троек, и усталые, с окоченевшими от холода и долгого сиденья ногами, обожженные морозом и ветром, стоят у тюремных ворот инженер Грибов, жена его Варвара Михайловна и дети.
— Вот мы почти и на месте, — улыбаясь, сказал Лев Сергеич, — до Гольчихи осталось всего верст триста с чем-то. Этот путь мы сделаем на собаках.
Варвара Михайловна взглянула на мужа и, обняв старшего мальчика, проговорила твердо.
— Мы все вместе, и это главное. Меня не пугают никакие трудности. Ты прав в своем деле, я и дети с радостью поддержим твою правоту.
Грибов крепко сжал ее руку и молча смотрел на тюремные ворота, которые сейчас должны были открыться для новых узников.
Он готов был плакать, как ребенок, от бодрых слов своей верной подруги. Волна любви и благодарности заплескивала его сердце. Он не мог сказать, не мог выразить всего, что чувствовал. Но она понимала все это и, когда они проходили в ворота тюрьмы, крепко взяла его под-руку и прижалась к нему.
Так они оба, окруженные детьми, вошли в тюремный двор. Это была последняя тюрьма на их пути.
Их не пугало, что там, в далекой Гольчихе, они превратятся в вечных поселенцев Большой тундры, что царское самодержавие заживо хоронило их там среди летних болот и зимних сугробов, где скитаются лишь полудикие самоеды и юраки.
Они не чувствовали себя побежденными, но тюрьмы и тюремный номер на каждом превращали их в вещи. Как вещи, их принимали и сдавали с рук на руки, — это вызывало протесты и отвращение, особенно обыски.
Но в туруханской тюрьме их уже не обыскивали. Здесь чуялись другие порядки и какой-то особый уклад жизни далекой окраины. Сопровождавшие жандармы тоже взяли иной тон, стали развязнее и по-казарменному либеральничали.
Проделав процедуру передачи арестантов под расписку, они любезно простились и даже пожелали всего лучшего. Это прозвучало жестокой насмешкой, но ограниченные и тупые исполнители охранительной власти не понимали своей бестактности.
Около Грибовых засуетился начальник тюрьмы, толстый, студнем расплывшийся старичишка с длинными седыми баками.
— Батеньки мои, — бормотал он с наивной широкой улыбкой, — как я рад. Не поверите, — всем политическим рад. Тоска, ведь, здесь, в этой Турухании! Простите, но пью-с немилосердно, тем и жив. Дайте слово, батеньки мои, что бежать не будете, а я вас сейчас и в город выпущу. Купите на дорогу, что нужно. Место-то ваше, Гольчиха эта проклятая, место-то, говорю, самое гиблое. Самоедам одним в пору…
Он махал руками, посмеивался, подбегал к детям, говорил ласковые слова и неожиданно, обратясь к Грибову, вдруг заговорил наставническим тоном, нахмурив брови:
— Не хорошо. Молодой еще человек, жена, детки, и охота вам было путаться во всякое. Ну, жена туда-сюда, муж и жена — одна сатана, а деток-то вот жалко… Не хорошо, батеньки мои, не хорошо…
Грибовы переглянулись и рассмеялись. Старичишка смутился и опять затараторил, мигая глазами:
— Ну, ну, ладно, батеньки мои, я уж такой есть, меня и шпанка острожная Якимычем зовет и «ты» мне говорит. Эй, старший, проводи их на квартиру к Семеновне, у нее, батеньки мои, все ссыльные останавливаются. Казак-баба! Ну, с богом, только не бегайте отсюда, да оно и бежать-то некуда, да и с детками-то не побежишь… Да-с, детки-то от бога, без них и радости нет… Так-с. Ну, счастливо, батеньки мои…
Грибовым стало смешно и неловко, а в груди смутно копошилось какое-то неприятное чувство. Будто милость какую от врагов получали, но делать было нечего, да и лучше от тюрьмы подальше.
Старший и другой надзиратель подхватили их вещи: корзины, узлы, чемоданы и понесли на двор.
— Сейчас тут и подвода будет, — сказал старший, — у нас сразу пронюхают, как политика приедет. Так и ждут, потому господа больше… Иван Якимыч порядок завел к тому же, чтоб политических на квартиры пущать. Ну-ка, Василий, глянь за ворота, есть конь-то?
Другой надзиратель направился к воротам, а старший продолжал:
— А нам что? Рази мы знаем, за что сюда народ гонят? Политика да политика, а что это за политика, никому неизвестно. Иван Якимыч сказывал, с начальством нелады, в рассейских городах, говорит, беспокойно живут…
— А слыхал, что царя убили? — спросил Грибов.
— А как же. После воли убили. Помещики, говорят, из зависти убили. Без крепостных-то им неладно стало… Ну, что, Василий?
— Как раз Семеновна сама приехала.
— Ну, айда, грузи, — подмигнул ему старший и, расплывшись улыбкой в рыжую бороду, добавил: — На водочку за услугу не откажите…
В избе у Семеновны царские пленники вздохнули свободней. Было тепло и уютно сидеть в светлой, чистой комнате за покрытом скатертью столом, на котором шипел, поблескивая медью, ведерный самовар.
Дети, вылезшие из шуб и валенок, весело лепетали, ели горячие шанешки и колобки, а Варвара Михайловна смотрела на них улыбающимися глазами и разговаривала с Семеновной. Грибов сидел несколько в стороне, задумавшись над записной книжкой, испещренной заметками, цифрами и чертежами.
Это были его научные работы, которые он вел до тюрьмы, продолжал во время заключения в Петропаловской крепости и обдумывал всю дорогу до Туруханска. Так уж устроена была его голова, что он не мог не думать. Он страстно любил науку, и только семья и революционная борьба могли оторвать его от научных занятий.
Но теперь, когда новый царь Александр III и его главный советник Победоносцев душили Россию, он искал утешения в той же науке. Сердце его обливалось кровью, когда он вспоминал лучших товарищей — Желябова, Перовскую и Кибальчича. Особенно близок был ему Кибальчич, с которым его связывала, кроме революционной борьбы, и научная работа.
Все же, усталый и разбитый после всего пережитого, вспоминая погибших, замурованных в глухих казематах тюрем, сосланных на каторгу и на поселенье, Грибов не впадал в отчаяние, хотя и чувствовал страшную боль, пустоту и гнет. Он сознавал, что все их дело рухнуло и заглохло на много лет.
Чтоб заглушить тоску, он огромным усилием воли направлял свои мысли на вычисления, измеряя напряжения и колебания электрических токов. То, о чем он думал много лет, и ему самому иногда казалось несбыточной мечтой, а скажи он об этом ученым, они бы осмеяли его и назвали фантазером. Он искал источник двигательной силы невероятной мощи, сосредоточенной в аккумуляторе самых незначительных размеров, величиной со спичечную коробку.
Ему все было ясно, но какие-то детали ускользали от него, и он упорно ловил их при помощи цифр, чертежей и выводимых им формул. В долгую дорогу по снежным равнинам Сибири решение этой задачи несколько раз подкрадывалось к его сознанию и опять ускользало. И вот здесь, в этой избе, впервые в его мысли ворвался ослепительный свет ясного и четкого осознания всего, о чем так долго и упорно думал, и неожиданно, сам не зная как, он решил труднейшую задачу.
Карандаш его быстро забегал при свете сальной свечи по листам записной книжки, и чертежи, цифры, формулы, значки и строки примечаний потянулись длинной лентой. Он не заметил, как Варвара Михайловна постаралась скорей уложить детей, достала новую свечу и осторожно, чтобы не помешать ему, заменила догоревшую.
Грибов весь был в другом мире, из-за формул и цифр радостным вихрем выбивалась одна мысль: «Сила, которую ты нашел даст возможность свергнуть самодержавие! Эта сила даст всемогущество революции, и никакие армии и твердыни царизма не устоят перед ее натиском!..»
Еще одну свечу переменила Варвара Михайловна, когда Грибов закрыл свою тетрадь и, оглядевшись в предрассветных сумерках, увидел любимые глаза, заботливо смотревшие ему в лицо.
— Варя, дорогая моя! — воскликнул он, — у меня снова есть смысл жизни, снова есть за что бороться, а главное — чем!
Он видел, как побледнело ее лицо, счастьем и гордостью сверкнули глаза, а губы произнесли твердо и беззаветно:
— Так будем же бороться, дорогой мой.
Он обнял ее и весь в порыве творческой мысли, торопясь и волнуясь, стал излагать свои планы и достижения.
В эти незабываемые часы и зародилась мысль о том, что потом претворялось в жизнь в «Крылатой Фаланге» и на Тасмире. Правда, тогда все это было еще не совсем ясно, но все же главное наметилось прочно и твердо.
Весеннее солнце било косыми лучами над угрюмой туруханской тайгой, когда Грибовы опять сидели за самоваром. Из окон избы в проулок был виден сквозь обсыпанные снегом пихты белый простор закованного во льды Енисея.
Отдохнувшие дети свежо и радостно смеялись, голоса их звенели, как льдинки, которые тают, звенят и падают от огнистых поцелуев весеннего солнца. Грибовы оба светились таким же светом, казались юными и бодрыми, и каждую минуту серебряные взрывы смеха Варвары Михайловны будили улыбки на лице ее мужа.
Это было так ново и не похоже на вчерашнее, что даже Семеновна заметила разницу. Она долго смотрела на них своими красивыми ласковыми глазами:
— Словно святые, — сказала она нараспев.
Слова вылетели сами собой, и Семеновна, сконфузившись, торопливо встала из-за стола, крикнув:
— Шанешки подгорят!
Варвара Михайловна выскочила следом за ней и за перегородкой крепко обняла и поцеловала Семеновну, а та, утерев глаза, застрекотала певучим говорком:
— Милая ты, думаю это я вчера: несчастненькие, куды их с детками загнали, ото всего оторвали. От всякого от житья господского, непривышно все, чижало… А поглядела сегодня, а вы эдакие светлые, сердцем почуяла — хорошие люди, дай вам бог всего хорошего…
Весь этот день прошел в радостной суете. Грибовы вместе с детьми ходили по лавкам маленького городка, запасаясь всем необходимым для гиблых мест, где должны они были прожить долгие годы.
Наконец, усталые, с покупками в руках, они заглянули к начальнику тюрьмы с просьбой отправить их через неделю на место ссылки.
Старик только что проводил обратно конвойных жандармов, и нос его еще горел, как уголь, от истребленных за ночь напитков.
— Батеньки мои, — всплеснул он руками, — чудаки-люди! Куда вы торопитесь, словно на свадьбу. Насидитесь, наплачетесь с детками, а тут можно хоть два месяца жить, пока Енисей тронется и теплей будет…
Грибов недоверчиво улыбнулся, но Варвара Михайловна была другого мнения.
— В самом деле, — сказала она, — прежде чем ехать, нужно как можно лучше подготовиться. Не забывай, Лев, что детям действительно трудно…
— Правильно, милая барыня, правильно, — подхватил Иван Акимыч, — а там и пароход придет…
— Как пароход? — с удивлением воскликнул Грибов.
— Пароход-с, — отвечал Иван Акимыч, — «Енисеем» зовут, до Бреховских ходит. Еще с 1863 года ходит; лет двадцать назад в первый раз из Красноярска пришел…
Это обстоятельство дало новый оборот мыслям Льва Сергеевича. Он согласился ждать парохода, а пока снестись и списаться кое с кем из товарищей и кстати повидать Шнеерсона.
Грибовы простились с чудаковатым стариком и поспешили домой, чтоб разгрузиться от покупок и накормить детей. Новые планы в связи с неожиданным открытием кружили их радостью. Они, еще не оправившись от дороги и волнений, были в каком-то тумане, да и первый день свободы, особенно такой, по весеннему солнечный, пьянил и радовал их.
— Как же это, Лева, — говорила Варвара Михайловна, подходя к дому, — мы совсем забыли о здешних товарищах?
— А вот мы сегодня же пойдем к Шнеерсону, — ответил Грибов. — Помнишь, Лазарев говорил о нем еще в Енисейске. Это испытанный революционер и хороший товарищ. Здесь он пять лет сидит в ссылке и служит доктором.
Дома они застали нежданного гостя. На лавке у окна сидел маленький худенький человек лет сорока и курил трубочку с длинным черешневым чубуком. С виду он напоминал помещика средней руки, если бы бронзовые форменные пуговицы не указывали, что он чиновник по богоугодным делам.
Незнакомец быстро встал им навстречу и с легким еврейским акцентом проговорил:
— Если не ошибаюсь, Лев Сергеич Грибов?
— Да, — ответил Грибов. — С кем имею честь?..
— Здравствуйте, дорогой товарищ, — живо заговорил тот, протягивая руки. — Я Шнеерсон, Давид Борисыч…
Они обнялись и поцеловались.
— А мы к вам собирались, — ласково заговорила Варвара Михайловна.
— Ну, и отлично, — засуетился Шнеерсон, — мы так и сделаем. Не раздевайтесь, пожалуйста, а прямо к нам, обедать. Мы с женой давно поджидали вас… У меня тоже дети: одна большая, невеста уж, и две маленьких дочурки… Э, да у вас мальчики!
— А она — девочка, — указал меньшой на сестренку.
— Ах, ты, батюшка мой сахарный, — нараспев проговорила Семеновна, снова укутывая начавших было раздеваться детей.
Но мальчик недовольно нахмурил брови и заявил обиженным тоном:
— Это поп — батюська, а я — Петя — мальчик.
Все весело рассмеялись и тронулись в путь. Доктор жил в конце города, где помещалась больница, или богоугодное заведение, как тогда еще говорили в Сибири. Итти нужно было всего минут десять, так как городок Туруханск обширным не был. В то время он уже числился заштатным и имел всего человек двести жителей.
— И то в этом числе, — сказал доктор, — нужно считать шестьдесят казаков, человек двадцать духовенства и чиновников да человек десять ссыльных-поселенцев.
Дальше из разговоров Грибовы узнали, что в Туруханске живет десятка два инородческих семей, но зато в городе семь лавок, соляная стойка, винный склад, хлебозапасный магазин, лечебница, приходское одноклассное училище и пристань. Городок жил пушной и отчасти рыбной торговлей.
— Да, — задумчиво проговорила Варвара Михайловна, — что же тогда представляет из себя Гольчиха?
— Если правду сказать, — грустно заметил Шнеерсон, — то Туруханск это столица в сравнении с Гольчихой. В июне здесь ярмарка бывает, и тогда вот для всех этих северных медвежьих углов праздник. Сюда съезжаются торговать пушниной и рыбой, покупать хлеб, водку, порох и свинец. Впрочем, и здесь не сладко. Теперь вот середина марта, солнышко играет, а зимой-то тьма, холод, колодцы и те до дна промерзают…
Наступило молчание. Грибов вскользь взглянул на жену и, засмеявшись, шутливо крикнул:
— Не грусти, жонка, здесь мы будем работать лучше и спокойнее, а холод и тьму мы сумеем побороть!
Варвара Михайловна улыбнулась.
— Я была готова и к худшему. Я не грущу, я соображаю, как и чем запастись для Гольчихи. После вчерашнего мне теперь ничто не страшно.
Доктор с недоумением посмотрел на бодрые лица своих спутников, но ничего не возразил, а перевел разговор на другую тему:
— Вот и моя резиденция. Тут и богоугодное заведение и моя квартира.
Перед ними был бревенчатый дом с пятью окнами по фасаду и с крыльцом, рундуком по-сибирски, на резных колонках с точеными балясинами:
В прихожей гостей встретило все семейство доктора.
— Это Грибовы, — радостно заявил Давид Борисыч и, обернувшись к Варваре Михайловне, продолжал, — а это моя жена Юдифь Яковлевна, это дочки: Лия, Сарочка и Соня.
После приветствий и поцелуев все прошли прямо в столовую, где был накрыт стол, как раз по числу гостей и хозяев.
— А откуда вы узнали, — спросила, смеясь, Варвара Михайловна, — что приехал Лев Сергеич и сколько всех нас?
— Откуда? — засмеялся доктор, — да ко мне сегодня с утра еще забегал Иван Якимыч…
— Видишь, Лева, торжествующе заявила Варвара Михайловна, — я, выходит, и права, а ты старика опасался, боялся, нет ли провокации.
— Это Иван-то Якимыч провокатор? — снова засмеялся Шнеерсон.
— Все же это странно, — заметил Грибов, — тюремщик, с жандармами пьянствует и нам благодетельствует. Обидно и неприятно.
Шнеерсон покраснел, но заговорил горячо и серьезно:
— Мне пред вами теперь как-то неловко, и мое положение показалось бы на первый взгляд ложным, но тут, в этих гиблых местах, особая жизнь, и люди особые. Но, прежде всего, Иван Якимыч тоже ссыльный, но не политический, а какой, затрудняюсь даже сказать.
Грибов удивленными глазами посмотрел на доктора.
— Что же он за человек?
— Очень несчастный, — продолжал Шнеерсон. — Его здесь считают не то юродивым, не то блаженным. Безобидный человек…
Шнеерсон помолчал и рассказал следующую историю из жизни странного тюремщика.
Во дни давно прошедшие Иван Якимыч служил где-то в Петербурге в одном из департаментов. Был, вероятно, таким же, как теперь, смешным добряком и чудаком. Это, однако, не помешало ему, имевшему уже за тридцать, влюбиться в одну хорошенькую девушку, на которой он и женился. Со дня свадьбы Иван Якимыч неожиданно полез в гору. Вскоре у него и сынишка появился. Прошло потом этак годика полтора, а он чуть ли не выше столоначальника место занимает. Счастью его пределов нет, жену любит до безумия, а мальчишку и того больше. Вообще, дети, это — его самое слабое место.
Только вот вздумалось ему подарок молодой жене принести к именинам. Ушел раненько со службы, поехал в ювелирный магазин, что-то купил там, и домой.
Вбежал по лестнице такой радостный, а горничная его в комнаты не пускает. Он понять ничего не может и прямо к жене, а та с самим начальником на диване обнявшись сидит.
«Показалось мне, — говорит Иван Якимыч, — будто весь мир божий на мелкие стеклышки бьется и на глазах моих рушится».
Жена бледная стала, генерал пятнами пошел, но молчит, смотрит сурово…
— Что же это, в-ваше превосхо… — задохнулся бедняга.
Тут генерал топнул ногой и крикнул:
— Марш на службу, болван!..
Иван Якимыч вышел, но только на службу пришел дня через три. Все это время по кабакам пьянствовал, а там сослуживцы глаза ему открыли, со всеми подробностями рассказали. Оказалось, все это самой девицей было подстроено, и сын не его, а генерала…
Вот тут и случилось самое героическое, чего и сам Иван Якимыч объяснить не умеет.
Вошел он в департамент, чиновники все за столами сидят, а генерал как раз из кабинета выходит. Маленький он был, лысый и с голубой лентой.
Иван Якимыч почтительно этак подошел к нему, да вдруг хвать за ухо, повернул лицом к чиновникам и не своим голосом взвизгнул:
— Смотрите, господа, какие подлецы на свете есть!
Дальше ничего Иван Якимыч не помнил, у него открылась горячка. Дело в суд передано не было, а беднягу еще больным — прямо в Туруханск. Сюда его исправником и начальником тюрьмы назначили.
— Это было лет двадцать пять тому назад, накануне, так сказать, «великих реформ», после которых и мы сюда же попали, — закончил доктор, когда все встали из-за стола, а мужчины закурили трубки.
— Боже мой, — вздохнула Варвара Михайловна, — как бесправна эта царская Россия.
— Э, что это! — воскликнул Грибов, — а крепостное право с продажей и поркой людей, а кошмары с кантонистами! Нет, не понимаю я Герцена, не могу простить ему того, что он писал о Галилеянине! Нет, до тех пор, пока не будет свергнуто самодержавие, никакие реформы ничему не помогут. Нужно поднять весь народ, как подымали его Разин и Пугачев, нужно размести и уничтожить все помещичьи и полицейские гнезда! Только тогда конец царизму и произволу!..
Шнеерсон соскочил с своего стула и, сверкая глазами, страстно заговорил:
— Да, да! Я тоже так думаю! Но мало этого — я верю, слышите, всей душой верю, что настанет такой день! Настанет! Но вот теперь-то что делать? Все революционные партии разгромлены, одни из вождей казнены, другие — бежали за границу, третьи — в тюрьмах, на каторге! Что же делать, что?
Грибов быстро овладел собой и проговорил твердо и спокойно:
— Готовиться к борьбе.
— Но как, — крикнул Шнеерсон, — как?
— Я знаю, как нужно, и подготовлю восстание, — еще спокойнее и тверже сказал Грибов.
Шнеерсон молча посмотрел в лицо Грибову и потом крепко сжал его руки.
Когда в небе стала полыхать вечерняя заря северной весны, Варвара Михайловна ушла с детьми спать. У доктора остался один Грибов, и они заперлись в кабинете.
— Слушайте, Давид Борисыч, — начал Грибов, — я давно работаю над изобретением крылатой машины, которая должна летать как птица…
Шнеерсон широко открыл глаза, а потом беспокойно осмотрел Грибова. Доктору показалось, что Грибов бредит, что он заболел горячкой от всего пережитого. От Грибова не ускользнуло это, и он рассмеялся.
— Я знал, что вы заподозрите меня в сумасшествии. Но не бойтесь, я более в здравом уме, чем когда бы то ни было. О моих работах знал и поддерживал их покойный Кибальчич. Впрочем, чтобы вас окончательно успокоить, я приведу вам некоторые справки.
Грибов достал неразлучные с ним записные книжки. В одной он записывал необходимые ему материалы, а в другой — свои вычисления.
— Вот, — начал он, — лет десять тому назад я прочел в одном старом английском журнале, еще за 1809 год, любопытную статью. С его пожелтевших страниц в меня ударила молния. Там была статья англичанина Кайлея. Это было гениальное предчувствие. Я выписал самое важное для себя, где Кайлей говорит о воздушной машине в таких словах: «Наклонная к горизонту поверхность дает прибору подъем. Вращающийся винт создает перемещение. Легкий двигатель, паровая машина или взрывчатый мотор, работающий от взрывов газа и воздуха, могут служить источником энергии. Хвост для устойчивости, возможность перемещения центра давления и автоматическая регулировка устойчивого положения — вот главное, что нужно в аппарате».
Грибов помолчал и спросил:
— Вы понимаете эту гениально поставленную задачу?
Но Шнеерсон нервно ерзал по стулу и все еще не мог отделаться от первого впечатления, — так неожиданно было для него заявление Грибова. Он слыхал о воздушных шарах и видел еще в Москве шары, наполненные горячим дымом, на которых подымались заезжие цирковые фокусники. Все это было любопытно, но, по его мнению, не серьезно и не имело никакого значения.
Грибов посмотрел на него и опять засмеялся.
— Ах вы, Фома неверующий, — продолжал он, — хорошо, что у меня есть доказательства, а то вы подумаете, что я приехал сюда в такой же горячке, как Иван Якимыч. Вот смотрите на вырезку из английской же газеты, здесь и рисунок аппарата. В 1842 году другой англичанин, Генсон, с точностью выполнил требования Кайлея и построил большой аппарат, у которого поверхность крыльев была в триста квадратных метров, а воздушные винты вращались паровой машиной. Но у Генсона была полная неудача. Он дал очень тяжелую и притом слабую машину, всего в двадцать лошадиных сил. Мне думается, нужен двигатель в семьдесят — восемьдесят лошадиных сил, при самом незначительном весе. Это подтверждают опыты Виктора Татэна в 1879 году. Его модель прекрасно летала.
— Лев Сергеич, — заговорил доктор, — вы не сердитесь на мое невежество, но я ничего не понимаю в механике, да и физику чуть-чуть знаю. Вот Успенский, тот поймет вас…
— Ну, славу богу, — улыбаясь, перебил его Грибов, — теперь вы успокоились. Так вот, моей задачей было придумать подходящий двигатель. Вчера я окончательно эту задачу решил. Машина будет летать! Слышите, — будет летать!
— Понимаю! — радостно воскликнул Шнеерсон. — Мы с этих машин будем бросать бомбы! Мы в пыль обратим дворцы и казармы! Мы возьмем в плен самодержавие и сотрем его в прах!
Увлеченный доктор рисовал картину за картиной побед революции, — теперь он сам был в революционной горячке, — а Грибов с любовной улыбкой слушал его проекты. Когда тот, наконец, успокоился, Грибов сказал ему:
— Теперь вы понимаете, почему мы с женой так стремимся в эту гиблую Гольчиху, Эта Гольчиха будет для нас самой конспиративной квартирой, из которой мы начнем войну с царизмом. Но прежде нам нужно настроить машин и приготовить фалангу бойцов.
— О, если бы такие аппараты были у парижских коммунаров, — грустно заметил Шнеерсон, — то человеческая история пошла бы другими путями.
Они долго беседовали на разные темы, но Грибов снова перешел к делу. Ему были нужны верные и умелые люди, нужны были деньги, машины и материалы.
Почти всю ночь просидели они, обдумывая всевозможные планы и выбирая подходящих людей в Туруханском крае и тех, кого можно сюда вызвать. Намечено было трое: физик Успенский, слесарь Рукавицын и студент Орлов. Кроме того, Грибов думал привлечь к работе своего старого товарища Лазарева из Енисейска.
Прошел месяц после разговора Грибова с доктором Шнеерсоном. Могучий Енисей взломал свои льды, а следом за плывущими льдинами потянулись со всех сторон большие крытые лодки. Казалось, будто люди провожают лед. Это рыбопромышленники торопятся наверстать время и все успеть за короткое лето, которому всего два с половиной месяца.
Веселое, радостное это время. Лучезарное солнце, выкатившись в один из майских дней, уже не закатывается до осени, когда появятся снова ночи, потом будут вместо дней пылать кровавые долгие зори и, наконец, наступит непрерывная зимняя ночь.
Весна в Туруханске дружная. Словно зная недолгий срок солнечных дней и ночей, безостановочно прут из земли зеленые травы, а кусты и деревья изо всех сил гонят листву и спешат распуститься цветами и сережками.
Прошла только неделя весны, а Грибовы не узнали окрестностей. По берегам седого Енисея еще громоздились глыбы выброшенного льда, кое-где еще белели сугробы снега, сверкая талыми, будто стеклянными боками, а, могучая тайга шумела нежным зеленым убором, расстилались изумрудные травы, пестрея ранними цветами.
Странно и непривычно чувствовали себя Грибовы в эти дни незаходящего солнца. Они теряли чувство времени, и даже часы не помогали, так как неизвестно было, что это: десять часов утра или вечера, день это или ночь. Непрерывный свет раздражал, и нельзя было выбрать времени, когда ложиться спать. Днем и ночью на сверкающем небе сияет полярное солнце, и все начинает казаться каким-то странным сном.
Но местные жители спят спокойно, и Туруханск в 11 часов этой солнечной ночи будто вымирает. Спят люди, звери и птицы как в заколдованном царстве. Изредка только по-ночному взлает собака, по-ночному перекликнутся петухи, и неприятно как-то действуют эти ночные звуки при сияющем солнце.
Все же, несмотря на непривычную обстановку, весна и кипучая жизнь проснувшейся природы хорошо действовали на Грибовых. Лев Сергеич с удвоенной энергией готовился к отплытию в Гольчиху. Теперь у него ежедневно собиралось человек пять политических ссыльных, живущих в Туруханске и рекомендованных ему Шнеерсоном.
Это были: молодой учитель физики Успенский с женой Анной Ивановной, студент Орлов, жених Лии Шнеерсон, а главное — Семен Степаныч Рукавицын, слесарь с тульского оружейного завода. Грибов сразу оценил Рукавицына как блестящего исполнителя самых трудных технических работ; он и Успенский сделались главными помощниками Льва Сергеича.
Рукавицын был один из ранних членов Севернорусского рабочего союза. После провала в 1878 году он был арестован, прошел ряд тюрем и этапов, наконец он был водворен в Туруханске и жил здесь уже третий год с женой, пробравшейся к нему с невероятными трудностями. У него было четверо детей: два мальчика и две девочки. У Успенских тоже были дети.
Таким образом две семьи давали четырех взрослых людей, а кроме того, прибавлялись Орлов и Лия, тоже ехавшие в Гольчиху. Это составляло вместе с Грибовыми уже значительную колонию в восемь человек, не считая детей.
Сам доктор Шнеерсон с семьей тоже должен был присоединиться потом к колонии, но пока оставался в Туруханске для связей с внешним миром.
Все это обсуждалось до мельчайших подробностей Варварой Михайловной, Шнеерсоном, Орловым и другими членами колонии, а Грибов, Успенский и Рукавицын совещались отдельно, подсчитывали и обдумывали — что, где и как достать нужное для их будущих работ.
Однажды, во время одного из таких двойных заседаний, вдруг все услышали в тишине солнечной ночи странные, правильно чередующиеся звуки:
— Тук-тук…
Это туканье шло непрерывно, то усиливаясь, то ослабевая.
— Пароход! — крикнул Орлов.
Все засуетились, но видя, что Грибов продолжает беседу, остались в комнатах, но были взволнованы, и разговоры путались, хотя никто не хотел обнаружить своего любопытства.
Раздался причальный свисток. Этого не выдержал и Грибов. Решили закончить еще один вопрос и итти к берегу. Но вот записаны последние цифры. Грибов вышел из своей комнаты в сопровождении Успенского и Рукавицына. Однако не успели отворить калитку, как во двор вбежал взволнованный Шнеерсон, сияя от радости и размахивая руками.
— Господа! — крикнул он. — Наши планы одобрены! Со мной Сергей, из Енисейска приехал.
Калитка еще раз хлопнула, и вошел Лазарев медленной походкой. Его холодные голубые глаза бегло обвели всех и улыбнулись Грибову.
— Здравствуй, Лев! — произнес он своим металлическим голосом и поцеловался с Грибовым.
Поздоровавшись с остальными крепким коротким пожатием руки, Лазарев ушел с Грибовым в комнаты. Во всей фигуре Лазарева было что-то властное и суровое, — это почувствовали все, и, хотя никакого запрещения не было, но никто не пошел вслед за ними.
Войдя в комнату, Лазарев приступил прямо к делу.
— Мы в Енисейске, — говорил он, — как только получили твое письмо, сейчас же пошли на полных парах. В Лондон пришлось отправить письмо, но оттуда получили ответ по телеграфу. Телеграмма и телеграфный перевод на имя знакомого купца. Вот что они пишут: «Ивану Петровичу Сизых. Енисейск. Масло покупаем, всю партию. Шлем задаток 2000 рублей. Спешите. Необходимые машины и материалы для вашего маслобойного завода вышлем. Торговый дом Вилькс и К°».
— Браво! — воскликнул Грибов. — А ты долго пробудешь?
— Нет. Парохода ждать не буду, — сказал Лазарев, — он идет в Дудинку. Чтобы не вызывать подозрений, я сегодня же еду обратно. Пароход догонит меня в Нижне-Имбацком. Ты мне расскажи все твои планы, чтобы я мог сообщить в Лондон. Вот тебе деньги, половина тут мелкими знаками, чтобы не обратить внимания. Часть денег оставь у меня, часть у Шнеерсона для приемки и отсылки машин и материалов. Потом они вышлют еще, так как телеграфируют «задаток». Мы так условились.
— Правильно, — согласился Грибов, — кассиром у нас будет Успенский. Теперь можно позвать их?
— Хорошо. Зови.
После того, как деньги были переданы Успенскому и Шнеерсону, Грибов изложил в общих чертах план устройства колонии в Гольчихе.
В конце мая, запасшись всем необходимым, будущие колонисты поплывут вниз по Енисею. Властям они официально заявят, что организуют рыбные промыслы и охоту на пушных зверей, и попросят разрешения на устройство кузницы, для вида, конечно.
Поселятся не в самой Гольчихе, а на северо-восток от реки того же имени, построят дом и обнесут его высоким забором. Словом, это будет деревянная крепость, за стенами которой закипит работа. Это нужно для того, чтобы крайне любопытные туземцы не могли попасть к ним без разрешения.
— Мы устроим также лабораторию и мастерскую, — добавил Грибов, — где я буду работать с Рукавицыным и Успенским. Работников хватит — у нас будет восемь человек.
— Считайте и меня, — сказал Лазарев. — Как только перешлем вам машины, я буду добиваться перевода в Туруханск.
— Нет, Сергей, — возразил Грибов, — ты очень не спеши, нам нужно держать связи, иначе мы превратимся в робинзонов. Я думаю, что на работу уйдет года два…
Лазарев нахмурился и, отведя Грибова в сторону, проговорил вполголоса:
— Слушай, Лев, я в тебя верю без всяких оговорок, но Лондон, — кто его знает, долго ли будет ждать. Я боюсь, что там скоро разочаруются, если через несколько месяцев воздушный флот не начнет блокады царизма. Мой совет, — куй железо, пока горячо…
Потом, обратясь ко всем, он громко и властно заявил:
— Товарищи! Партия доверила Льву Сергеичу Грибову очень важное дело, и мы все должны ему беспрекословно повиноваться. Как честные революционеры мы сейчас же дадим это обещание.
— Даем, даем! — ответили все наперебой.
— А теперь, — продолжал Лазарев, — прошу вас, товарищи, оставить меня с Грибовым и Шнеерсоном для секретного совещания.
Это все происходило в 1883 году в самое тревожное и тяжелое время для партии «Народная Воля». Аресты, провалы организаций, провалы типографий и боевых складов следовали друг за другом. Наконец, последний удар — предательство Дегаева, разгром военной организации и аресты Веры Фигнер, Пахитонова, Ашенбреннера и многих других.
Но бойцы не ослабляли революционной воли, и за границей усиленно подготовлялся съезд всех уцелевших партийных работников, чтобы дать новый толчок революционной деятельности в России.
Грибов кое-что уже слышал об этом, и с этого Лазарев начал свою беседу, когда остался с Грибовым и Шнеерсоном.
— Теперь появилась новая силища, — говорил он, — Герман Лопатин. Он молод, умен, энергичен, и все мы, кто знает его, надеемся, что он завертит дело во всю. Нет никаких сомнений, что съезд выберет его для работы в России.
— Я боюсь, — заметил Шнеерсон, — что всякие либеральные идеи, которые теперь в моде, ослабят террор, и мы размякнем.
— Не думаю, — возразил Лазарев, — но все же, как я предупреждал Льва, нам нужно торопиться. Я верю, что Лопатин поднимет боеспособность партии. Когда же мы будем готовы, мы создадим неслыханный террор.
— В чем же дело? — спросил Грибов, — я не вижу оснований, чтобы моя идея была забракована.
— Я несколько боюсь съезда, — продолжал Лазарев, — там могут на всю нашу затею посмотреть как на несбыточную фантазию. Теперь, после уроков Парижской Коммуны, все больше и больше сторонников аграрного и фабричного террора. Отдельные выступления могут не встретить поддержки.
— Позволь, — горячился Грибов, — все это вздор. Мы можем создать воздушный флот в два-три года, а подготовлять крестьянскую массу нужно десятки лет. Рабочих-пролетариев у нас нет, если не считать единиц, а студентов и того меньше. На кого же опереться? Ведь мы все-таки страна мужицкая; мужиков десятки миллионов! Если мы поднимем даже тысячи крестьян, то тысячи других крестьян в солдатской, полицейской и жандармской форме раздавят нас по указу свыше! Мы погубим массу людей и ничего не добьемся. Стой, Сергей, не перебивай! Можно поднять восстание тогда, когда в наших руках будет оружие и верные фаланги бойцов. Тогда мы сможем итти против царских пушек и штыков. Иначе нас ждет печальная участь Разина и Пугачева!
У них затянулись страстные бесконечные споры, при чем Шнеерсон, как всегда, горячился больше всех, яростно поддерживая Грибова. Наконец, они согласились на том, что будущее неизвестно, а пока нужно делать все, что можно и нужно для общей цели. Машины Грибова пригодятся всегда, какие бы формы ни приняла борьба с самодержавием. Это было тем убедительнее, что сама партия сочла нужным поддержать начинание Грибова.
Бросив теоретические прения, они приступили к планам устройства колонии. Определили количество леса, досок, гвоздей; составили списки необходимых инструментов, железа и меди в разных видах и всяких сортов проволоки; высчитали запасы хлеба, пороха и т. д. По настоянию Лазарева решили приобрести четыре ружья для стрельбы пулями и два дробовика, а также все необходимое для охоты и рыбной ловли.
Грибов поднял вопрос о топливе, но Шнеерсон успокоил его, говоря, что по Енисею постоянно плывет лес из заломов. Заломы, это — груды обрушившихся в воду деревьев. Зацепится одно дерево за отмель, к нему пристанет другое, третье, накопится масса леса и запрудит реку. В некоторых притоках такие заломы тянутся на десятки верст. Таким образом с верховьев Енисея и его таежных притоков много леса выносится даже в Ледовитый океан; стволы деревьев можно ловить баграми по всей реке.
Кроме того, в тундрах во многих местах есть торфяные залежи и каменный уголь, который лежит иногда прямо на поверхности земли или выдается из берегов реки.
— Я с своей стороны уверен, — сказал, собираясь уходить, Лазарев, — что мы получим из-за границы все машины и материалы. Кроме того, я постараюсь достать в Енисейске все, что можно. Между прочим, будьте на-чеку и крепость стройте покрепче. Могут быть нападения.
— Да, да, — подхватил Шнеерсон, — кое-где было уж. Полицейская сволочь подбивает туземцев, и те, опоенные водкой, насилуют, истязают и убивают политических.
— Кстати, — добавил Лазарев, прощаясь, — советую на пароходе не ехать. На лодках будет незаметнее.
В конце мая, как и предполагалось, колонисты выехали. Две огромные крытые лодки енисейского образца, напоминавшие волжские рыбницы, с тремя обыкновенными лодками на буксире спустились по реке Турухану в обширное лоно дедушки Енисея. Командиром флотилии был Рукавицын, а проводником старик-енисеец, по имени Тус. Вслед за флотилией, на другой день, должны были двинуться плоты из обделанных бревен и досок под руководством Орлова. Они спешили теперь изо всех сил, чтобы скорее попасть в Гольчиху и скорее выстроить там хоть какое-нибудь жилище до выводки страшных комариных полчищ, появляющихся в конце июня.
Но медлительный Енисей лениво катил свои воды и мало помогал своим течением торопливым веслам людей. Пред путниками развертывались огромные плеса, раздвигая берега верст на пять, на шесть. Тоскливо и сурово смотрели на них эти низкие, пологие берега, поросшие дремучей тайгой, убегали вдаль и тонкими ниточками терялись в смутном мареве, где сливаются воды и небо.
Погода стояла ясная, и как бы застывшая водная гладь исполинской реки отливала фиолетовыми оттенками, берега казались совсем черными, а кругом разливалась беззвучная тишь.
Они могли плыть дни за днями, а сверху над ними также неизменно нависал бы купол бледного неба, по которому, не закатываясь, кружилось солнце, снизу все так же зыбилась бы стеклянная гладь фиолетовых вод и маячили бы по краям горизонта две черные гряды берегов. Кончается вот одно плесо, впереди показывается тупой округлый мыс, а за ним опять плесо и так без конца. Но, чем дальше вниз по течению, тем шире становится Енисей, а ближе к устью разливается он на сотни верст, и не видать уже берегов, и не знаешь, река это или море.
Сначала Грибовы и их спутники любовались величественными картинами, но вскоре однообразие их стало утомительным. На третий день пути они уже не обращали внимания на окрестности и вели разговоры об устройстве колонии.
— А что же мы никак не назовем своей будущей резиденции? — шутливо воскликнул Успенский. — Ведь, в некотором роде, мы основываем новый городок…
— Я тоже об этом думала, — живо откликнулась Варвара Михайловна, — и в честь будущих завоеваний предлагаю назвать «Крылатой фалангой».
Предложение было единодушно принято.
— Браво! Правильно! — отозвались Грибов и Рукавицын, которые сидели на носу лодки и вычерчивали мелом на доске планы будущих построек.
Около них сидел на корточках Тус в своем туземном костюме и что-то мурлыкал с полузакрытыми глазами. При оживленных восклицаниях он встрепенулся и заулыбался своим скуластым, лицом, обросшим жидкой седой бороденкой.
— Шибко хорош дедушка Енисей, — заговорил он, — шибко хорош друг нашим дедушка, а если бы не Альба, пропадать нашему народу.
— Какой Альба? — заинтересовался Грибов.
— А ты не знаешь?
— Это у них тут разные сказки есть про Енисей, — пояснил Рукавицын, — мастера они сказки выдумывать.
Все сдвинулись поближе к Тусу, и тот ломаным русским языком рассказал приблизительно следующее:
— Давным-давно все люди жили в верховьях Енисея, много южней, чем стоит Красноярск. Хорошо жили, и славилась страна их богатством и миром. Но вот с далекого юга пришло племя невиданных страшных богатырей-людоедов. Они напали на мирный народ. Люди настроили множество лодок, а дед Енисей подхватил их могучими волнами и помчал к северу.
Богатыри-людоеды плавать совсем не умели. Шибко они осердились. Бегут вдоль берегов и бросают впереди Енисея целые горы, а запруды сделать не могут. Добежали так до Туруханского края, собрались все и бросили самые большие горы.
Добежал Енисей до этих гор, начал в них биться, но не мог одолеть. Понапрягся старик, собрал много воды, как море. Стали уж его воды стекать в долину чужой реки Оби. Испугались, заплакали люди. Тогда пришел к ним на зов великий богатырь и шаман Альба. Взял он свой топор и рассек горы. Кинулся Енисей в пробитую щель и вышел сюда, в Туруханский край. Здесь и живут теперь люди, но и сейчас боятся далеко уходить от Енисея…
— Ну, а все же, кто этот Альба? — спросил опять Грибов, когда все выслушали любопытную легенду.
— Альба? — Богатырь и шаман. Все знают про Альбу, — ответил Тус и, помолчав, добавил: — Раз богатырь Альба сражался с врагами, которые напали на наш народ, как комары, несметными полчищами. Долго он бился, но прогнал их, а сам был весь изранен. Пошел он домой с битвы, и кровь с него капала на землю. И где упадет капелька крови, там и расцветает лилия. С тех пор повелись у нас красные лилии…
Пока звучали эти наивные сказки, вдруг среди сияющей мертвой тишины помутился Енисей, и на черном фоне далекой тайги проступили белесые пятна тумана.
Тус забеспокоился. Взгляд его остановился на далекой черной полосе, что была ближе к правому берегу.
— Туда поспевать надо, — сказал он.
Перекинув рули на поворот, все взялись за весла. Лодки дрогнули под дружным напором, и вода легкими струйками зажурчала у бортов.
Между тем туман, сползая с таежных берегов, стоял неподвижно на самом низу. Но вот берега стали словно проваливаться. Высокий яр, что маячил справа, казался теперь крошечным островком в бесконечном океане облаков.
Сильней и сильней плескали весла, становилось жутко среди медленно и бесшумно наползавших туманов. Вот они белой пленкой потянулись по водяной глади, пожирая ее, и черная полоса, к которой стремились лодки, превратилась теперь в островок, залитый половодьем.
Прошло еще минут десять напряженной работы в непонятной странной тоске, и громоздкие лодки с шумом врезались в густую чащу тальника. Цепляясь руками за сучья и ветви, путники, по указанию Туса, втиснулись в самую гущу деревьев и привязали к ним веревки от лодок.
— Теперь хорошо, — сказал Тус и закурил трубку.
В это время туманы покрыли реку сплошь, и только крошечный кусочек яра, казалось, быстро мчался над белоснежным водопадом облаков, сияющих в лучах солнца. Это было томительно и непривычно, будто потеряны все опоры, будто кучка людей очутилась над страшными безднами, а земной шар ушел из-под ног, упал куда-то в мировое пространство.
Непонятными призраками ползут кругом волокнистые тени, мутится небо, тонет совсем островок высокого яра, и вырастают со всех сторон непроницаемые белые стены.
Сами лодки приняли причудливые очертания, мачты их расплылись и растаяли, и смутно темнеют борта неопределенными пятнами. Изменились и люди и двигаются странными видениями, большие, бесформенные…
— Лезем в каюты, — крикнул Рукавицын, — тоска забирает от этого проклятого тумана!
Все залегли спать, так как нельзя было ничего делать, да и не хотелось.
К утру туманы поднялись и серой пеленой затянули небо.
— Будем плыть? — спросил Рукавицын у Туса, но тот отрицательно покачал головой.
Он был прав. К полудню потянул холодный низовой ветер, тучи зашевелились, заслоились и, заплакав частым мелким дождем, поползли к далекому югу.
Дождь зарядил на сутки, но и он не в силах преодолеть неподвижной тишины. Гулко стучат капли, будто в пустом коридоре, по крышам кают, трутся о тальники, и тоскливо поскрипывают лодки, рокочет далеким прибоем Енисей где-то там, у невидимого берега, скрытого густыми завесами дождя. Крепчает ветер и волнует речную гладь, но все эти звуки кажутся легкими паутинками, которые не могут прикрыть сурового молчания необъятных просторов.
Чтобы скоротать время, в каютах зажгли свечи. Женщины возятся с детьми, Грибов пишет в записной книжке ряды цифр, остальные делают то, что необходимо по намеченному плану и что можно делать в этих скорлупках, застрявших среди тальников затопленного острова. И кажется, что единственным сухим местом остались только эти каюты, тускло освещенные свечами…
После тумана и дождя еще долго плыли граждане будущей «Крылатой фаланги». Медленно, день за днем, тянулась мимо них угрюмая туруханская тайга и уходила на юг. Весенний дождь размыл последние снега, гуще пошла трава и ярче зазеленели деревья.
Лодки шли у самого правого берега, и путники, выходя иногда на землю поразмяться, впервые видели и чувствовали суровую мощь северной природы.
На тысячи верст тянулась здесь тайга по болотистой почве, заваленная в чащах прелым колодником. Уродливые деревья, невысокие и непомерно толстые внизу, тонкие вверху, жались, приседая к земле и широко раскидывая нижние ветви. Всюду молча, как околдованные, вздымались хмурые пихты, ели и печальные березы; только изредка по угорьям и холмам выпирались островками и дорожками кедры, сосны и лиственницы.
Множество озер мелькало в тайге, странных черных озер без берегов, ибо они прямо переходят в болота и топи. Вокруг таких озер толпятся деревья, войдя до половины в воду, свешивают с ветвей седые пряди лохматых мхов и беззвучно качают ими над неподвижными водами.
Мертвой и пустынной кажется угрюмая тайга, но наметанный глаз и привычное ухо видит и чует ее жизнь.
Хмурый медведь, будто сердитый хозяин, бродит по ее дебрям; таятся россомахи под мохнатыми сучьями, высматривая зелеными глазами добычу, и ждут — не зазевается ли черный соболь, белый горностай или веселая белка; сидят на пнях и посвистывают полосатые бурундуки; ломая чащу рогами, проносится могучий лось, спасаясь от охотника или медведя; хитрые лисы прячутся под колодами и в валежнике; трусливые зайчишки выскакивают иногда к берегу реки, чтобы напиться, а у берегов длинные выдры промышляют себе рыбу.
Немало и пернатых обитателей в этих лесах. Совы днем сидят в дуплах, но зато юркие дятлы, бегая вверх и вниз по стволам деревьев, бойко и непрестанно выстукивают мелкую дробь своим носом, выпугивая из коры жучков и других насекомых; тяжелые тетерева отыскивают молодые еловые побеги, и весело перекликаются рябчики.
Так живет потаенно тайга, и только человек не причастен к ее жизни. Одни тунгусы-охотники кочуют здесь на лыжах зимой, когда все завалено снегом и сковано льдом, и правят свой путь по звездам. Много разных богатств скрыто в тайге. Тунгусы находят здесь золото вдоль рек, каменный уголь, графит, слюду, медь, серебро, железо, всякого рода камень и глину.
Только никто не берет этих богатств, слишком далекая и трудная дорога до них, но Грибов и Успенский тщательно обо всем этом расспрашивали в разных станках, где случайно останавливались. Многое узнавали у встречных рыбаков тунгусов и остяко-самоедов, что живут от Туруханска до села Карасунского.
Но вот стала редеть тайга, и вдоль берегов пошли карликовые тощие леса, а за селом Дудинкой развернулась по обе стороны от Енисея бескрайная тундра, и вместо тунгусов стали встречаться самоеды и юраки.
В широкое море начинает тут раздаваться великая река, и все чаще попадается перелетная водяная птица.
Необъятная тундра напоминает заболоченную степь, а вместо трав здесь пестрыми коврами расползлись мхи и лишаи. Кое-где только мелькают низкорослые ивы и березки да ершатся островками кустики разных северных ягод.
Тундра успевает оттаять за лето не глубже, чем на пол-аршина, а ниже залегает вечная мерзлота. Безлюдной пустыней, без конца и края, тянется тундра, и только деревянные гроба, прикрепленные к вбитым столбам, маячат на низеньких холмиках, будто колоды на подставках, и кажется мрачным кладбищем мертвая тундра. Эти гроба с покойниками не гниют и не портятся в суровом климате, а копятся из десятилетия в десятилетие; они разбросались по тундрам, как тысячи вех, свидетельствующих, что и здесь проходил неугомонный человек.
Но теперь тундра повеселела. Дружней и дружней с каждым днем на пригорках и кочках зеленеет трава, а на болотах набрали сочные почки незабудки, лютики и азалии. Еще неделя, и все забрызжет яркими красками синих, розовых и красных цветов.
Чуя этот тундровый праздник, несметные стаи птиц с шумом и стоном режут крыльями воздух, с плеском падают в озера и болота, и вода словно кипит под шумливыми гостями, налетевшими с юга. Их так много, что невозможно ступить, чтоб из-под ног не шарахнулась птица.
И раздолье же им здесь на безлюдьи, и корму много для них наготовлено! Всюду рассыпаны ягоды еще с прошлого лета — голубика, брусника, клюква, морошка.
Никогда Грибов и его спутники не видели столько пернатых.
— Сколько их! Смотрите, смотрите!
— Птичье царство! Облака птиц!
Всем стало весело, и плыть вдоль тундры было приятней, чем вдоль угрюмых таежных берегов.
— А ведь все уж не так страшно, — сказал Успенский, — вот мы далеко за полярным кругом, но и тут кипит жизнь.
— Не так страшен чорт, как его малюют, — засмеялся Рукавицын и, обратясь к Тусу, шутливо крикнул — Ну, а насчет птицы есть у вас сказки?
— Есть, есть, — оживился тот. — Когда люди жили на юге, был там дворец богини Томам, он там и сейчас стоит на самой высокой горе. Вот, когда все бежали от людоедов сюда, то и здесь Томам не забыла людей. Там, далеко, каждую весну выходит Томам на высокую скалу, свешивается над седым Енисеем и трясет белоснежными рукавами. Из рукавов снежинками сыплется пух. Из этого пуха рождаются разные птицы и, радуясь жизни, с криком и шумом летят на мертвый север будить землю. Видят их люди и радуются вечному солнцу и доброй богине Томам…
Сказка была красива своей бесхитростностью, но от нее стало грустно. Все замолчали и задумались. Грибов, тряхнув головой, произнес громко и звучно:
— Так будет и у нас! Только не богиня Томам, а мы силой революционной воли и науки создадим свои крылатые фаланги, и полетят они так же будить нашу мертвую землю!
От этих слов стало радостно, и старая боевая песня сама полилась по раздолью гигантской реки:
Смело, друзья! Не теряйте
бодрость в неравном бою,
родину-мать вы спасайте,
честь и свободу свою!
Если ж погибнуть придется
в тюрьмах и шахтах сырых,
дело всегда отзовется
на поколеньях живых!
Прошло еще несколько дней, и флотилия, словно догоняя весну, двигалась следом за ней к холодному северу. Обогнув Толстый нос, путники прошли мимо Бреховских островов и около 15 июня вплыли в устье реки Гольчихи.
Здесь нужно было ждать Орлова с плотами из бревен и досок. Он вез на них также запасы железа, гвоздей, проволоку и все то, что не смогло поместиться на перегруженных до-отказа лодках. В ожидании его приезда будущая колония устроила, по примеру туземцев, летнее становище на правом берегу реки, подальше от селенья Гольчихи.
Лодки были наполовину подтянуты на отмель и привязаны к вбитым кольям, а в десяти шагах от них, на обсохшем холме, было поставлено четыре самоедских чума из двойных оленьих шкур. Морские приливы не заливали этой отмели и здесь было удобно наблюдать за движением судов по Енисею. Около чумов весело запылал огонь, и в котелках, шипя и посвистывая на разные лады, кипела и варилась всякая снедь и чай.
— Походная кухня работает, — с гордостью заявила Анна Ивановна, а Тус — великолепный истопник.
— Кстати, — заметил Грибов, — как нам быть с Тусом?
— Куда ему торопиться, — сказал Рукавицын, — вот скоро поедут самоеды на ярмарку, он с ними и отправится.
— Нет, — флегматично заявил енисеец.
— Ну, а куда же ты денешься?
Старик лукаво улыбнулся и сказал:
— Хлеб есть, рыба есть, табак есть — зачем итти?
— Он хочет с нами остаться, — засмеялся Успенский.
— Да, да! — закивал головой Тус.
Все вопросительно посмотрели на Грибова.
— Пусть остается, — проговорил тот, — но я боюсь, что он не сможет подчиниться нашей дисциплине.
— Сможет, — возразил Рукавицын, — я беру его под свою команду, я знаю, как нам сговориться.
Тус был оставлен к величайшему удовольствию детей, с которыми он очень дружил. После обеда он громко отрыгнул в знак вежливости, показывая, что сыт, и пошел спать в лодку.
— Есть русские господа хорошие, — сказал он довольным тоном, — поселенцы худо, хайлаки все: бабу возьмут, бьют, резать могут. Наш народ не любит русский хайлак. А вы мирные, и я мирный. Нам жить хорошо будет.
— А почему мы хорошие? — спросил Рукавицын.
Енисеец ощерился улыбкой.
— У вас все есть: лодки есть, сети есть, ружья есть, пища есть, деньги есть, бабы есть… Все есть, воровать ничего не будете…
Все расхохотались.
— А ты воровать будешь? — сказал, смеясь, Рукавицын и, нахмурясь, добавил: — смотри, не воруй и языком зря с чужими не болтай.
— Зачем воровать, — добродушно заметил Тус, пищу даешь, баб не надо, — стара стала, а язык проглотить можно. Работать буду, рыбу ловить, порсу сделаю. Я все умею.
И старик важно и самодовольно уместился на лодке, раскуривая трубку.
— Они совсем, как дети, — проговорил Рукавицын.
— Вот этого-то я и боюсь, — заметил Грибов.
— Ничего, — вмешался Успенский, — мы постоянно будем бодрствовать. Здесь все равно, когда ни спать. Разделимся на две смены, будем спать поочереди.
— Правильно, — согласился Грибов, — такой порядок нужно завести на все время.
Они стали распределять очереди, как вдруг услышали крики Туса:
— Эй! эй! Хозяева!
Все оглянулись на него.
Тус взял какую-то щепочку с лодки и бросил. Быстрая вода закрутила щепку и пронесла стремительно мимо берега.
— Видели? — торжествующе спросил енисеец.
— Видели, — ответил, недоумевая, Рукавицын, что ж из этого?
Тус показал рукой к устью Гольчихи и добавил:
— Плот!
— Молодец! — воскликнул Грибов. — Это верно, а мы и не подумали. Течение довольно быстрое, и Орлов на своих плотах никак не сможет сюда войти.
— Веревкой надо, — радостно продолжал Тус, — собак надо, людей надо. По берегу лямкой тащить.
— Трудно будет, — сказал Рукавицын, — мы разбили свой лагерь в версте от устья. Нужно спуститься.
— Нет, — возразил Грибов, — нам селиться на самом виду нельзя. Так или иначе, а нам придется еще версты на две-три подняться вверх по реке.
— Тогда только остается нанимать народ по зимовьям, — вмешалась Анна Ивановна, — другого выхода нет. У нас сил не хватит.
— Нет, пока что, от них подальше, — ответил Рукавицын, — здесь все одно, как телеграф. Сегодня позовем, а завтра по всей тундре раззвонят. Это у них быстро.
— Подождите, — сказал Грибов, — нас четверо мужчин, да Орлов приедет пятый, да рабочие с ним. Справимся. Даже пятерых только будем считать. Я придумал способ.
Через полчаса все принялись за работу. Расстояние от устья Гольчихи до своего становища они разделили на четыре части и забили стоймя в каждом участке по гладкому круглому бревну.
— Теперь, Семен Степаныч, — обратился Грибов к Рукавицыну, — сооружайте переносный ворот. Мы подтянем на канате плот к первому столбу, потом перенесем ворот на другой столб, опять подтянем.
— Верно, — обрадовались все, — здорово!
— А я дам такой расчет для постройки ворота, что мы пятеро разовьем силу тридцати человек. Сделаем колесо с барабаном и будем вертеть его рычагами, наматывая канат.
Снова все принялись за работу, только Тус мирно лежал на борту лодки, дремал и приговаривал с чувством:
— Шибко умна русски хозяин! Ши-и-ибко умна!
Он, видимо, не был расположен трудиться после сытного обеда. Только тогда, когда Рукавицын, заметив эту увертку, рявкнул на него, как следует, енисеец энергично стал помогать, таская доски и жерди.
— В этом и разница между диким и культурным человеком, — смеясь, заметил Грибов, — что дикарь трудится, когда хочет есть. Сытый он спит, не думая о будущем…
— Оно так и есть, — откликнулась жена Рукавицына, — сколько раз видела. Летом не только глины, просто земли на крышу жилья не набросают. Только осенью, когда дожди пойдут, тут у них и забота, потому что на голову каплет. А вперед и не думают…
Прошло пять дней, но плотов и Орлова все еще не было.
— Хоть бы до комаров поспел, — волновался Рукавицын, — а кроме того, пора и стройку начинать.
— Лодка шибко идет, плот нет, — объяснял Тус.
— Возможно и так, — тревожилась Лия, — но все же…
— Ничего не может случиться, — смеясь, сказал Грибов, — плоты, действительно, еле плывут. Пойдемте лучше с нами изучать тундру.
Грибов, Успенский и Тус ежедневно бродили вдоль берега Гольчихи и по тундре. Часто за ними увязывались детишки постарше и сбирали в берестяные туисы всякую ягоду.
— Таскай, таскай, — говорил им Тус, — хороший еда.
Сам он собирал разные пахучие травы и бормотал радостно:
— Чай будет! Наши все такой чай пьют.
Он больше дружил с детьми, чем со взрослыми.
Тут он был и руководителем и учителем, что его особенно тешило.
Однажды во время такой прогулки, дети, пройдя немного дальше, чем обыкновенно, стали шумно кричать и звать к себе. Грибов и Успенский заволновались и побежали к ним. Успенский на бегу осмотрел свое ружье и вложил патроны с пулями.
Оказалось, что дети кричат от удовольствия и спешат поделиться своей радостью. Берег здесь был довольно крутой, и вся местность имела иной характер, чем в тундре. К реке было несколько удобных спусков. Туса не было видно, а из-за выступа торчала только его голова и протянутая рука. В его руке ярко блестели на солнце большие пластинки, похожие на стекло. Это приводило детей в неистовый восторг.
— Смотрите, смотрите, — кричали они, — здесь весь берег из стекла!
Увидя это, взрослые обрадовались не меньше детей.
— Это не стекло, — сказал Грибов, — а слюда, но тут нам слюда важнее стекла. Мы ее вставим в окна. Стекло не выдержит холода и потрескается, а слюда может выдержать какой угодно холод и какой угодно жар.
Успенский, радостно ероша свою лохматую голову, бросился сам обследовать берег. Он обошел все спуски и за обрывистым берегом прорезанного рекой длинного холма сделал новое открытие. Быстро поднялся наверх, крикнул, чтобы все за ним следовали, и пошел дальше.
Грибов и Тус, окруженные детьми, двинулись по реке. Пройдя сажен двести и перевалив за пологий холм, они увидели черный обрывистый берег, у подножья которого беспорядочными грудами валялись обломки черных скал и камней.
Успенский в это время уже опять подымался от реки и, стремительно вбежав наверх, бросился к Грибову с черными камнями в руках.
— А что вы об этом скажете, Лев Сергеич? — восклицал он, радостно потрясая камнями.
— Каменный уголь! — вскрикнул Грибов, — дети, кричите ура!
— Ур-ра!.. — зазвенели детские голоса, смешиваясь с криками взрослых.
Грибов схватил Успенского за плечи, закружился с ним и, смеясь и дурачась, запел:
— У нас будет тепло! У нас будут работать машины! Нам не страшна зима, у нас будет светло!
Дети, видя, что старшие шалят, тоже стали прыгать и скакать вокруг них, припевая:
— Будет тепло! Будет светло!
Но смешнее всего вышло то, что старый Тус не выдержал и тоже пустился в пляс. Он прыгал и крутился в своей оленьей малице, как заводная кукла, и визжал:
— Уху! Ух-сиэ! Уху! Ух-сиэ!
Это вызвало всеобщий хохот, но танец не прерывался. Никто не заметил, как к ним подбежала Лия. Она еще издали кричала им, но они ничего не слыхали, увлеченные своей забавой. Увидав их проделки, Лия расхохоталась и не могла сразу выговорить ни слова, но потом стала кричать сквозь смех:
— Стойте! Слушайте же! Плоты!..
Последнее слово, как только долетело до ушей Грибова и Успенского, остановило их, как коней, на полном скаку.
— Плоты? — закричали оба, — что плоты?
— Видно, — задыхаясь от бега и смеха, говорила Лия, — Семен Степаныч заметил… Наши плоты…
Все устремились назад, к своему становищу. Там была полная суматоха.
— Орлов едет! Орлов едет! — кричала им издали Варвара Михайловна.
Но Грибов и Успенский сами уже видели, что на фиолетовых водах Енисея плывут два грузных темных плота с юртой, и что по реке мчится одна из их маленьких лодок, в которой сидят Рукавицын и жена Успенского.
Анна Ивановна правила рулем, а Семен Степаныч держал канат, развертывая его с ворота, стоявшего у самого устья Гольчихи.
— К вороту! — крикнул Грибов.
Пока они бежали, лодка ближе и ближе подвигалась к плотам, направляясь к тому месту, где плескался в воде канат, соединявший оба плота. Это была рискованная минута.
Грибов тревожно посмотрел на барабан ворота. Там было еще намотано каната сажен на десять.
— Успеют ли? — прошептал он.
— Разобьются, разобьются! — вскрикнула жена Рукавицына.
Но Успенский, хотя щеки его побледнели, сказал спокойно:
— Моя Анна выросла на Волге и управляется с лодкой, как самый ловкий рыбак.
В этот момент Анна Ивановна, оставив руль, быстро взмахнула багром и, зацепившись за первый плот, повернула лодку кормой вдоль каната.
— Хорош хозяйка! — одобрительно крикнул Тус и зачмокал от удивления губами, — настоящий рыбак!..
Между тем Семен Степаныч, перегнувшись через борт, что-то быстро привязывал. Барабан ворота слегка скрипел, сбрасывая последние кольца каната.
Грибов опять нервно дрогнул и взглянул на него, а вслед за ним метнулись туда же тревожные взгляды других. Но это лишь на миг, и все снова вперили глаза туда, где копошилась перегнутая над водой фигурка Рукавицына.
Казалось, что все делается медленно, что время тянется бесконечно…
Вдруг затрещал барабан ворота, а Семен Степаныч отпрянул назад. Тотчас же канат между плотами погнулся в середине, сгибаясь углом к устью реки, а оба плота стали сближаться, отходя назад. На первом плоте засуетились три человека с баграми, становясь на краю бревен.
Теперь Семен Степаныч и Анна Ивановна изо всех сил подтягивались на баграх же к первому плоту. Вот подтянулись и выскочили на бревна. Тянут лодку на плот, а плоты все ближе и ближе друг к другу. Привязанный канат от ворота медленно выходит из воды, вода бурлит и пенится вдоль него.
Привязанная сбоку к первому плоту лодка вдруг заплясала и запрыгала, как поплавок. Второй плот медленно, но сильно идет на нее, угрожая корме. Вот он коснулся кормы, носом прижал ее к первому плоту. Лодка затрещала и начала как-то странно вся разворачиваться. Вдруг с резким треском она разлетелась в куски, и плоты сдвинулись вплотную, дрогнув и закачавшись.
Прошло еще несколько минут, но плоты стояли неподвижно, и только пена и струйки воды около них показывали быстроту течения.
Семен Степаныч и Анна Ивановна вместе с прибывшими стали отвязывать другую уцелевшую лодку, большую и длинную. Усевшись в нее, они ухватились руками за канат и начали быстро подтягиваться по нему к берегу.
— Ур-р-ра! — приветствовали их с земли.
— Ур-ра! — отвечали они, продолжая изо всех сил подтягиваться по канату.
Минут через двадцать они выскочили на берег и, обмениваясь на ходу приветствиями, принялись вертеть ворот. Работали все без исключения, даже подростки, и плоты медленно ползли к берегу.
— Якорь есть? — крикнул Грибов, закрепляя вместе с Рукавицыным ворот.
— Есть, — отвечал Орлов, — на железной цепи.
Они быстро вырыли и вырубили яму в довольно твердом грунте берега и на лодке завезли с плота якорь. Дружными усилиями, подкладывая жерди, они перекинули якорь на землю, пододвинули и заложили его в яме. Потом как можно лучше укрепили цепь на плоту.
— Ну, теперь не грех и отдохнуть, — сказал Рукавицын, вытирая пот.
После пережитых волнений все были в приподнятом настроении. Анна Ивановна, крепкая и гибкая, как тростник, являлась центром внимания.
— Что за важность, — отбивалась она от похвал, — не такие штуки приходилось проделывать на Волге, когда в непогоду мы с мужем переправляли нелегальную литературу.
— Да, это было отчаянное дело, — вмешался Успенский, — мы должны были осенней ночью прицепиться на лодке к идущему мимо пароходу и принять товарища с тюком литературы.
Начались расспросы, но их прервал Орлов:
— Чорт возьми, — крикнул он, — я на радостях совсем забыл сказать о товарищах. Я ведь запоздал на сутки, а к вечеру как раз приехали от Лазарева из Енисейска Зотовы, Ермолай Иваныч и Дарья Иннокентьевна. Честь имею представить, — закончил он шутливо, — нашего полку прибыло.
— Зотов? Ермолай? — воскликнул Рукавицын, подбегая ближе. — Наборщик из нелегальной типографии?
Зотов пристально уставился на Рукавицына и, вдруг просияв, обнял его.
— Семен, — говорил он радостно, — ты жив, а Лазарев ничего не сказал мне…
— Жди от него нежностей!
— Ты загорел, оброс бородой, сразу и не узнать…
— Да и тебя трудно узнать, — отступив от него, весело смеялся Рукавицын, — больной, худой был, кашлял, а теперь здоровяк, борода рыжая лопатой. Купец, а не наборщик.
— Это я здесь поправился, на чистом воздухе, продолжал Зотов, — а это жена моя, сибирячка, здесь женился…
— Сказать? — неожиданно подмигнул Орлов молодой жене Зотова.
Та покраснела и потупилась.
— Он всю дорогу надо мной насмешничал, — сказала она низким грудным голосом.
— Дарья Иннокентьевна, — возглашал, как дьякон, Орлов, — привезла с собой са-аммо-варр и при-то-ом ве-е-едерр-ны-ый!
Все засмеялись, а Варвара Михайловна серьезно вступилась.
— И умно сделала. Если бы я раньше догадалась, то захватила бы тоже.
— Ну, а как вы ехали? — спросил Грибов.
Орлов тотчас же прекратил шутки и дал следующий отчет:
— Дело в том, — говорил он, — что я случайно задержался у Шнеерсона. Он кое-что упаковывал для нас из своей аптеки. Я уже собирался итти, как пришли Зотовы. Они приехали на пароходе из Енисейска и привезли от Лазарева… Ах, чорт возьми, — перебил себя Орлов, — ну, и память дырявая! Совсем забыл о письме!..
Он протянул письмо Грибову, тот разорвал конверт и прочел вполголоса:
«Дорогой Лев! Отправляю тебе спешно товарищей Зотовых и думаю на этом закрыть список членов нашей колонии. Я присоединюсь к вам, как только получим все нужное из-за границы. Сам и привезу. Пока же посылаю то, что смог достать здесь, в Енисейске, согласно твоему списку. Кроме того, нашел токарный станок для металла, правда, ручной, и такой же для дерева. Добыть это было дьявольски трудно, помог случай. Посчастливилось также купить довольно дряхлый паровичок в десять лошадиных сил, работал он на лесопилке.
Привет тебе и всем товарищам. Сергей».
Письмо это взволновало Грибова, и он дрогнувшим голосом воскликнул:
— Втройне счастливый день! Приехали вы, привезли очень важные вещи, а мы тут нашли слюду и уголь!
— Теперь мы завинтим дело, — подхватил Рукавицын, — только с жильем скорей надо орудовать. Ну, да рук у нас хватит.
— Только Льва Сергеича мы освободим, — вмешался Успенский, — довольно с него его книжки и лаборатории.
Грибов рассмеялся и шутливо попросил:
— Все же разрешат мне товарищи, если я захочу потаскать бревна или покрутить ворот?
— Это мы увидим, — сказал Рукавицын с важностью. — До окончания построек вся власть принадлежит мне. Как прикажу, так и будет…
— Да будет вам дурачиться, — перебила их шутки Варвара Михайловна, — пусть лучше Орлов расскажет, как они ехали.
— Да ничего интересного, — снова начал Орлов, — сидели на плотах, рыбу удили, а больше ели и пили чай из ведерного самовара, и при этом Дарья Иннокентьевна…
— Опять вы, — запротестовала Зотова.
— Ну, ладно, не буду, — продолжал Орлов. — Дело шло гладко, а все же одна неприятность вышла. В проводники мы взяли вороватого самоеда, звать как-то мудрено, где-то тут вот живет, около Дудинки, Так вот этот каналья доехал с нами до Толстого носа, где нас опять туманом прихлопнуло. Плыли мы вслепую, а когда туман сбежал, то оказалось, что и самоед наш сбежал. Слямзил, стервец, самую легкую лодочку да кстати новенькую сеть и топор прихватил. Очутились мы без руля и ветрил, куда плыть, не знаем, да и где плывем, тоже не знаем. Хорошо, что Рукавицын нас доглядел, а то бы прямо в Ледовитый океан продрали, — закончил он, смеясь, — вот и все.
— Ну, что самоед удрал, — заметил Рукавицын, это и лучше. Чорт с ним, иначе бы такой фрукт нам больше хлопот наделал. Теперь же пока никто не знает, что мы здесь.
— Ну, об этом скоро пронюхают, — возразил Орлов.
— Конечно, — сказал Грибов, — но нам важно раньше этого стенами огородиться. Пусть знают, что мы живем здесь, только бы не знали, что у нас есть и что мы делаем.
Целая неделя ушла у колонистов «Крылатой фаланги» на перевод плотов, переноску вещей, бревен и досок к тому месту берега, где были открыты слюда и каменный уголь.
Началась стройка жилья. Однако в самый разгар работ пришлось дня на два устроить перерыв и заняться придумыванием и проведением мер борьбы с «гнусом», то-есть с комарами, а потом мошками, налетавшими целыми тучами.
Нужно было все время окуривать свои чумы из оленьих шкур. Эти чумы представляли единственный приют для сна, отдыха, еды и мелких работ. Строительные работы стали производиться по сменам. Люди работали в рукавицах, с мешками на головах, в которые спереди были вшиты тонкие пластинки слюды, так что можно было видеть не только прямо, но и вбок, вверх и вниз. Эти костюмы были непроницаемы для насекомых, а крупная ткань мешков давала возможность свободно дышать.
Странное зрелище представляли работающие на стройке: в холщевых шлемах с круглым пятном против лица из сверкающих слюдяных чешуек, они напоминали водолазов. Сверху все костюмы и мешочные шлемы были покрыты словно густым бархатистым мхом — это комары сплошным слоем налеплялись на каждого человека.
Перед каждым чумом горели дымные костры, и люди, прежде чем войти в палатку из оленьих шкур, обмахивали друг друга дымящимися можжевеловыми и вересковыми ветками и через костер, откинув кожаную полу двери, проскакивали в чум, где тоже дымилось курево.
Избавляясь от укусов, приходилось всем коптиться в дыму, который щипал глаза, вызывал кашель и отравлял жизнь. Но все эти неприятности не убавляли, а, наоборот, увеличивали рвение строителей, не терявших не только бодрости но и веселости.
— Смена! — кричали через каждые шесть часов из чумов.
— Есть! — отвечали работающие. — Идем к кострам очищения!
Работали на две смены: в одной — Грибовы, Зотовы и енисеец, всего пять человек; в другой — Рукавицыны, Успенские, Орловы, всего шесть человек. Таким образом стройка шла круглые сутки без перерыва, при чем на каждую смену выходило двенадцать рабочих часов.
Мужчины складывали срубы, прорубали окна и двери, вбивали столбы, а женщины помогали им и конопатили мохом пазы, вставляли в рамы слюду и под руководством Зотовой устраивали очаги. Трубы для очагов предполагалось сделать железные в деревянных футлярах, в которых трубы обсыпались землей, чтобы дерево не загорелось.
Все же первые дни, несмотря на наличность всех необходимых материалов, дело шло не совсем хорошо, но к концу первой недели все сработались великолепно. Растущие ввысь срубы наполняли гордостью сердца работников, и строительный пыл увеличивался с каждым днем. Мучения же детей, сидевших все время взаперти, заставляли торопиться еще более.
Заботы о детях подтолкнули тогда Грибова на мысль устроить при избах крытый двор наподобие большого сарая, где бы они могли в комариный сезон, а, может быть, и зимой играть и бегать; там же, на этом дворе, предполагалось отвести место для оленей и упряжных собак, которых необходимо было приобрести.
Однако крытый двор ставился во вторую очередь. Прежде всего нужно было окончить хотя бы одну избу и перевести туда детей, страдавших от тесноты и дыма. Работа эта ускорялась тем, что решили крышу не возводить коньком, а сделать двойные потолки, засыпанные землей.
Все же, несмотря на страшную гонку и всякого рода упрощения, первая и притом самая маленькая изба была готова только через две недели с момента ее закладки. Дети тотчас же были переведены туда и сразу повеселели.
Дальнейшие работы пошли еще быстрее, так как первая постройка приучила к работе и дала достаточный опыт и уменье. К этому времени спали воды первого разлива — «снежицы», — который на Гольчихе был позднее, чем на Енисее. Река сузилась, и воды ее стали тихи и смирны. Когда начался второй разлив Енисея, пошла «коренная вода», то Гольчиха опять вздулась, но на этот раз воды в ней остановились, будто от запруды. Только через каждые шесть часов стеной набегали волны океанского прилива, тревожа сонное лоно реки.
Но ушла и «коренная вода», а комарийные полчища пополнились резервами мошек. Приближалась середина июля. Пароход «Енисей» купцов Баландина и Кытманова уже два раза приходил к Бреховским островам, привозил хлеб и спирт и забирал пушнину и рыбу. Второй приезд «Енисея» вызвал сенсацию во всей тундре: не успел еще отвалить «Енисей», а к пристани причалил другой пароход какого-то нового «Енисейского пароходного общества». Вместе с тем появились слухи, что это общество с будущего года пустит еще два парохода.
Слухи эти встревожили колонистов «Крылатой фаланги». Конспирация делалась труднее, а край света с гиблыми местами становился более посещаемым. Единственно, что успокаивало их, так это отсутствие пароходных пристаней ниже Бреховских островов. Пароходы вообще ниже не спускались, и центр сборищ людей для купли и продажи был на сто сорок верст выше устья Гольчихи.
— Все же, — тревожился Грибов, — когда мы построим аппарат и начнем пробные полеты, весть об этом долетит до Бреховских островов, а оттуда дойдет до ушей полиции и охранки.
— Но, во всяком случае, — возражал Успенский, — года три нам гарантировано для спокойной жизни. Допустим, нам удастся через два года закончить аппарат…
— Да годик нужно, — прервал его Грибов, — на пробы и усовершенствования, ибо проверки на моделях мало. Потом надо научиться управлять аппаратом при ветрах, при разнице в плотности слоев воздуха…
— Хорошо, — вмешался Орлов, — но пока слухи дойдут, пока там им поверят, а потом проверят, — уйдет еще с годик; потом начнется переписка, потом пошлют сюда для расследования. Когда же все готово будет, мы наплюем им в бороду и улетим, куда пожелаем…
Грибов рассмеялся.
— Все это не так просто, как кажется, — сказал он, — куда пожелаем, мы полететь не сможем, ибо появление в воздухе аппарата вызовет панику и суматоху. Потом, все сразу мы полететь не сможем, ибо нас много, а найти место, где скрыться с аппаратом, еще труднее. Это только между прочим. Я уверен, что затруднений будет еще больше.
— Что же вы предполагаете делать? — спросил Рукавицын.
— Как ни жаль, — отвечал Грибов, — но нам придется создаваемую нами «Крылатую фалангу» потом бросить и построиться в другом месте. Но пока не будем гадать, дело и обстоятельства подскажут, как нам быть.
— Это верно, — вмешалась Варвара Михайловна, — нам пока нужно приготовиться к полярной зиме. Защитить детей и себя.
— Правда! — воскликнул Грибов. — Ибо, если мы не сможем зиму работать над машиной, станет бессмыслицей наша поездка сюда.
— Я уверен, — спокойно сказал Рукавицын, — что через две недели мы вчерне закончим главные постройки.
— А если так, — проговорил Зотов, — то довольно гадать, судить да рядить, а айда все на работу, время не ждет.
— Смена! — крикнул Орлов.
— Есть, — отвечали женщины, конопатившие стены и приготовлявшие слюду для окон.
К концу июля начались уже заморозки, и весь гнус — и комаров и мошек — словно смыло. Все вздохнули свободней. Теперь постройки были почти закончены, оставалось только огородить двор и приспособить для жилья и работ внутренние части жилищ.
— Это мы успеем, — заметил Грибов, — теперь давайте начнем запасаться топливом.
— Мы вам приготовили сюрприз, — сказал Успенский. — Вчера мы с Семеном Степанычем придумали использовать ворот для доставки угля к себе на двор.
Действительно, на средине двора, где стоял столб, был уже надет ворот, который в свое время притянул сюда плоты. От ворота сажен на тридцать, до места залежей угля, были проложены в два ряда бревна.
— По этим бревнам мы пустим на канате клеть вместимостью пудов на пятьдесят угля, — продолжал Успенский, — и будем подтягивать сюда.
— Великолепно, — одобрил Грибов и стал делать расчеты и чертить план подъемной машины.
— Теперь, — распорядился Рукавицын, — я, Лев Сергеич и Успенский займемся сооружением машины, а остальные, кроме кашеваров, — в углекопы, ломать уголь.
Смеясь и перебрасываясь шутками, вновь произведенные углекопы разобрались в запасах инструментов и, вооружившись ломами, пешнями и лопатами, отправились в копи.
Варвара Михайловна, Анна Ивановна и дети составили отряд и пошли собирать олений мох для конопатки и устройства постелей, а также пополнить запасы из разных ягод.
Клеть для доставки угля была сделана в несколько часов, и в этот же день при ее помощи перетащили сто пудов угля. Увидев, что работа идет сравнительно легко и быстро, решили пока привозить каждый день не более пятидесяти пудов.
Две недели при такой работе должны были дать семьсот пудов угля. Это был уже достаточный запас, который, в случае нужды, можно было всегда увеличить.
Постройки «Крылатой фаланги» расположились таким образом: в середине находился самый большой сруб, в котором помещались Грибовы, мастерские и лаборатория; тут же устанавливалась и паровая машина.
Непосредственно к стене мастерских примыкал другой сруб, соединенный с большим дверью. Здесь помещались Рукавицыны и Зотовы, а в той части сруба, что имела выход наружу, была оборудована общая кухня.
Непосредственно к другой стене большого сруба, в той части, где была лаборатория, примыкал второй сруб, так же, как и первый, соединяясь с ним дверью. В этом срубе помещались Успенские, Орловы, и предполагалось помещение для Лазарева и других товарищей. Временно же там были устроены склады наиболее ценных запасов, материалов, инструментов и так далее. Там же хранилось оружие и порох.
Кроме наружной двери из кухни, была дверь из мастерской; обе они выходили в крытый двор, который наподобие буквы Г опоясывал две стены всей постройки. Двери во дворе отворялись внутрь, иначе, при снежных заносах, нельзя было бы выйти.
Окончание этих построек, пристроек и всякого рода приспособлений к условиям полярной природы совпало с первым заходом солнца.
Это случилось в конце августа. Недолгие сумерки тоской окружили сердце, но солнце вскоре опять выглянуло и засияло на небе. Все же после этого остался налет грусти, и красноватые заревые отблески, долго еще бродившие в небесных высях, казались печальной траурной дымкой.
Колонисты удвоили работу, а в очагах запылал каменный уголь. Постепенно работы с открытого воздуха все больше и больше переходили в комнаты, а солнце с каждым днем все дольше и дольше оставалось за горизонтом, и все дольше пылали кровавые зори. Забелели снегами тундры, задули непрерывные ветры с океана, и кругом все замерло и окаменело.
Вот прогудел и просвистел в бешеной пляске первый снежный буран. Тундры наполнились треском и шелестом, ревом и стонами ветра, который вздымал и метал тучи сухого колючего снега. Строения «Крылатой фаланги» утонули в снегу, и сугробы, как горы, обступили ее со всех сторон. Она казалась погребенной в снежной пустыне среди серых сумерек, которые все еще трепетали, словно ожидая солнце, скрывшееся за горизонтом.
Пришел конец октября, наступили «черные дни» полярной зимы. Беспросветная ночь окутала все на два месяца. Только в полдень на горизонте чуть брезжит утренняя заря, через полчаса она становится уже вечерней, бледнеет и гаснет.
Солнце будто хочет напомнить, что оно есть и где-то светит, чтобы смягчить отчаяние всего живущего в этом суровом краю.
«Дорогой отец! Тебе многое понравилось и близко сердцу в моих записках. В них еще более близкого мне — в них моя любовь к Люси, моя любовь к тебе и к маме. Поэтому я дарю тебе эти записки, создателю нашей жизни на Тасмире.
Твой Игорь».
Эта надпись сделана на той тетради, которую передал мне на смертном одре Грибов.
Я, как сейчас, помню нежную улыбку старика и слезы в глазах, когда он, поцеловав тетрадку, протягивал мне дрожащую и слабеющую руку…
Пользуясь этой тетрадкой, я продолжаю дальше свой рассказ, опуская непонятные подробности и пополняя кое-где тем, что слышал от самого Грибова.