Зябко ёжась, сунул Саша руки в тёплую глубину карманов куртки. Ритмичный перестук быстрых колёс электрички не мешал мысли, и воспоминания медленным потоком влекли его в такое беззаботное совсем ещё недалёкое пошлое. Всего лишь шесть лет прошло с того памятного дня, положившего начало веренице событий, захвативших их, подобно цунами и влекущих со всё возрастающим ускорением неизвестно куда.
И таким далёкими кажутся эти совсем ещё недавние годы бездумных забав и игр, когда меньше всего думаешь о последствиях, когда настроение данной секунды, мига кажется смыслом всего существования.
Легко было в той, уже такой далёкой безответственности, не чувствуя на себе ярма непосильной тяжести ответственности, угрюмой несговорчивости и упорной неотвратимости её, не оставляющей и единого шанса. Злобно-мстительная, не прощает она ни единой неучтенной подробности, и ужесточает с каждым днём, — да что там днём, передёрнул от озноба плечами, каждой секундой свои требования, всё более и более закабаляя необходимостью. Когда цена ошибки начинает непомерно возрастать, наполняя беспокойством и страхом все мысли, все поступки… Когда малейшая неучтённая деталь порождает сначала маленькую волну событий, которые вместо того, что бы сразу же и успокоиться, вдруг закручиваются — вокруг чего-то, самого обычного, в чёрном жутком вихре, с которым уже нет сил справиться, и который захватывает самыми странными событиями уже тебя самого, швыряя в чёрных своих петлях…
Не возможно вспомнить, когда и с кем из них случилось это впервые, как трудно вспомнить — когда впервые начал дышать, жить… Это было всегда. Напрягая зрение можно было сквозь мутную плену действительности увидеть какие-то волнующиеся тени за каждым предметом. Тянулись они, теряясь в тёмных глубинах, подобно стеблям водорослей, тающим в тёмной воде. По началу совсем не глубоко видели они с братом эти стебли, но увлекали их непонятные законы колебаний этих теней, странная их взаимосвязь. Вскоре они заметили, что, меняя расположение предметов, можно определённым образом влиять на движение стеблеей-теней, вот тогда и начиналось самое интересное, — самое невероятное оборачивалось реальностью.
Вдруг подпрыгивает без видимой причине кухонный шкаф, гремя посудой и звякая столовыми приборами… А самое главное, тени оживали, высвечиваясь многоцветием красок, обрастали многочисленными причудливыми гроздьями полипов, совершающих сложное движение, неуловимое в тонкости своей глазом, мерцая светящимся ореолом, непрерывно меняя форму, медленно соприкасались гроздья, при вялых движениях стеблей, иногда без видимого результата, а, иногда обмениваясь частью своих полипов, а иногда поглощая друг друга, или накладывались. Сложнейшее взаимодействие осуществлялось непрерывно между ними, поначалу совершенно непонятные они будили любопытство, развивали страсть к экспериментам, а в реальности все эти процессы отражались своим отпечатком — предметом, свойствами его, каким бы он ни был. За каждым предметом скрывался сложнейший мир взаимодействий, и братья заметили, что если подбирать предметы, выстраивая их в определённом порядке, то этим вызывается цепочка взаимодействий, волной устремляющаяся во все стороны и воздействующая на предметы реального мира, самым неожиданным образом, вот тогда-то и начинал подпрыгивать кухонный шкаф…
Подобные забавы доставляли им в детстве, кроме массы удовольствия и восторга, ещё и множество неприятностей, разумеется, ни кому не нравилась переколоченная в шкафу посуда, сорвавшийся со стены в стремительный полёт ковёр, и уж тем более не прощалась взорвавшаяся в квартире шаровая молния.
Поэтому всё это с самого детства стало тайной, к которой не имел доступа ни кто.
Родители во всём находили чисто практические причины и делали столь же практические выводы.
Что, конечно же, экспериментов не останавливало, но приводило к ужесточению конспирации, заставляло внимательнее прослеживать все связи, учитывать влияния и определять последствия каждого события.
Всякий раз, после воздействия, волна событий, все, умножаясь, укатывалась в сумрачные неразличимые глубины за пределы их видимости, и это было одним из главных свойств происходящего — в отличие от всех процессов реальности, взаимодействие — волна событий, в картинке, как называли они одним им видимый мир взаимосвязей, не уменьшалась, но подобно сбегающей с гор лавине, множилась, вызывая всё более сильные взаимодействия. Но тогда это мало их волновало, слишком мелким был план видимых ими тогда картинок.
А их увлекали, вдруг начинающие двигаться игрушки, возникающие скрутки, как назвали они сложные пространственные образования, внутри которых происходило нечто непонятное. В незатихающем движении переливались смешно неузнаваемо искажённые чьи-то образы, и смеялись братья, прыгая вокруг тающей, раскручивающейся скрутки, медленно исчезающей в мутном тумане, тёплым пеплом оседающем медленно на пол…
И всё бы хорошо, если бы не наводки, — не учтённые последствия воздействия на невидимые в этот момент братьями связи-стебли, на телевизор в соседней квартире, на канализационную трубу в подвале, которую вдруг неожиданно могло завязать морским узлом намертво… Иной раз не заметные ни кому, а иной раз потрясающие весь Райцентр, где проживали братья. Наводки эти не мало крови испортили им, заставляя всё усложнять собираемые установки в попытке скомпенсировать их и устранить. Внимательнее исследовать последствия, прослеживая за волной на как можно большее расстояние.
С каждым разом всё большая и большая мощь вовлекалась Братьям в работу установок, использовались всё более сложные вещи, за которыми тянулись уже не одинокие «тени-стебельки», а целый букет ветвящихся связей в сложнейшем переплетении. С увеличением глубины видения этих связей, всё более сложные комплексы привлекали они в роли установок, уже и органические соединения участвовали в их реакциях. Что это была за энергия, как она действовала, какова природа её была? Какая случайность позволила им воспользоваться этой силой? Невольно Саша пожал плечами, открыв глаза, он взглянул на пассажиров полупусто вагона электрички, все ни были увлечены собственными проблемами, не обращая внимания друг на друга.
Поначалу настолько естественным им казалось подобное видение мира, что не вызывало у них ни какого сомнения обычность этой способности для всех людей, и удивляло только непонимание, с которым воспринимались их объяснения у родителей, упорно не обращающих внимание на очевидные эти все «тени-стебельки». Да и все остальные люди только удивленно глядели и непонимающе пожимали плечами, слушая объяснения по поводу того, почему это вдруг в подвале начинают метаться с жутким воем светящиеся тени, очень похожие на привидения. Столкнувшись со столь явным непониманием, братья поняли, что ни с кем этих проблем обсуждать нельзя. Абсолютно не понимают.
Рано или поздно игры эти с непонятным миром должны были подвести их к предельному рубежу, когда детское ощущение игры, в которой видели они только воздействие на внешний мир, не замечая ответного воздействия. Когда, казалось им, в любой момент могут они остановить взаимодействие, полностью определённое их волей и желанием, уступило место иному чувству — чувству собственной зависимости от происходящего. С усложнением воздействия неизмеримо выросло и число познанных взаимосвязей, и всё больше и больше видели ни связей прикрепляющих их самих к собираемым ими установкам. Видели себя одним из множества передаточных звеньев, получающим и передающим нечто, очень важное для всего мира. Ощущение этого крепло с каждой собранной установкой, порождая чувство ответственности — страха за нарушение в непрерывной цепи событий, протекающих сквозь их, во всей важности воздействия событий на их и на мир, окружающий их…
Этот предел, между детскими играми и грузом ответственности от понимания места своего в мире и роль своей, как раз и определил тот «шпионский детектив», окончившийся неожиданной трагедией. А начало его?
Как и в большинстве случаев, это была Генкина затея… И услужливая память начала раскручивать недавние события, заставляя вновь и вновь переосмысливать их, с учётом всё нарастающего потока следствий.
— Ты только послушай, идея высший класс! — влетел тогда в нашу комнату Генка, метнув на меня хитрый взгляд. И принялся сдирать с себя куртку через голову. Замок на его куртке заклинило намертво совсем недавно и как-то уж очень странно, у меня замок работал отлично, но как только куртку одевал Генка, звенья замка сплавлялись намертво, я даже через увеличительное стекло не мог увидеть зазоров. Это давало все основания считать, что Генка явно пытался проделать кой-то финт без меня, но результат оказался плачевным, что-то или кто-то ему явно мстил, причём мелко.
А тот раз я как раз прикемарил и это позволило ему застать меня в врасплох, но именно для таких случаев и лежит у меня на подоконнике учебник по теории авторегулирования, это моя соломинка, за которую я хватаюсь, спасаясь в океане его идей.
— Мне некогда, у меня коллоквиум по ТАУ. - отгородился я учебником, зашуршав страницами, отворачиваясь к стенке. Но он, не обращая внимания, уже уселся на мою койку, неуловимым движением вырвав у меня учебник, не глядя, бросил его на стол:
— Ты выслушай, — захлёбываясь от восторга, говорил он: Затеваем гигантский детектив! Секреты, тайные службы, агенты, резиденты, разведка, контрразведка… — смаковал он термины: — Все участвуют в деле. Погони и таинственные исчезновения. Суперагенты в пуленепробиваемых жилетках с тяжёлыми раздвоенными подбородками, мрачно-таинствнными взглядами и револьверами подмышками… А?
Округлив глаза, забегал он по нашей маленькой комнате, цепляясь то за стулья, то за стол. Стул с грохотом опрокинулся, чувствовалось, что за время поездки в электричке он уже увидел себя в роли суперагента и теперь ему не терпится продемонстрировать перед зрителями все придуманные сюжетные ходы, придуманные сюжетные ходы. Подобный восторг охватывал его не реже раза в месяц, и заканчивалось это массой неприятностей. Я покосился на письменный стол, в тумбочку которого уже больше месяца невозможно было проникнуть по очень простой и наглядной причине — большая её половина, каким-то странным образом просочилась сквозь стену, отделяющую нашу комнату от кухни. И теперь находилась на кухне, вызывая справедливые нарекания. Отец давно уже принёс из гаража ножовку, но всё ещё надеется на мирный исход инцидента, не решаясь портить стол. А ведь это результат такого же восторга по поводу столь же гениальной идеи об улучшении финансового положения. И на сей раз, он постарался обнадёжить меня возможностью улучшения состояния нашего бюджета:
— Заодно финансы подправим, — присел ко мне, зашептал заговорческий на ухо: — В валюте! — повизгивая от восторга, добавил он. Мстительно сжав зубы, я кивком подбородка, указал ему на стол. В тумбочке лежал мой реферат по вычислительной технике, и теперь оставалось только гадать о том виде, в которое привело его это тяжкое испытание.
— Сашок! — клятвенно ударил он себя обоими кулаками в грудь, наполни взгляд мольбой.
Вообще-то детектив в его репертуаре, это что-то новенькое, до сих пор им решались задачи чисто физического или технического планов, поэтому его предложение меня тогда заинтриговало, но, зная по опыту, что все его замыслы заканчивались хоть и достижением поставленной цели, но цену при этом приходилось платить неимоверную. До сих пор морозом продирает мне кожу, когда я вспоминаю, как получали мы с ним золото…
Золото получилось довольно быстро и высокого качества, судя по косвенным признакам, явно оценить его качество нам не удалось, потому что начало оно вылетать из обрезка ржавой водопроводной трубы в виде небольших тороидов, что тоже определили по косвенным признакам, так как вылетали эти золотые бублики со скоростью около полутора километров в секунду… К счастью удалось остановить реакцию почти сразу, успело вылететь пять или шесть бубликов, грамм по триста, но делов и они в посёлке наделали изрядно. Два огромных отверстия в баке водонапорной башни, посёлок неделю без воды. И три сквозных пробоины в жилых домах, наше счастье, что никто не пострадал, это благодаря тому, что установку собирали во дворе.
А что получилось с брильянтами!? Одно приведение так и не удалось выжить, сейчас оно болтается по ночам в подвал, пугая слабонервных. Соседи, правда, уже к нему привыкли, даже по его жуткому ржанию в полночь часы сверяют…
Поэтому, жертвуя любознательностью в пользу покоя, я, привстав, потянулся за учебником ТАУ, но Генка проявил бдительность и мгновенно вырвал его из моих рук.
— Слушай дело настолько верное, настолько мало требует для своей реализации… — он просто сжигал меня своим азартом, горящем в его взгляде, интригуя до предела.
— Ну? — не выдержал я, присаживаясь на койке.
Подвинув стул, он сел, напротив: — На одного агента иностранной державы я уже вышел…
Меня, его слова позабавили, и я вспомнил слова одного популярного персонажа:-Проходите, проходите, молодой человек, я подаю только по субботам.
Что вызвало у него бурю протеста: — Всё точно, нас специально предупреждали-он продал своему голосу многозначительное выражение: — Компетентные органы!
— Какие, какие органы? — загоготал я над его многозначительностью, он досадливо махнул рукой: — А о том и предупредили, что ряд студентов иностранцев, у нас на факе завербованы соответствующими спецслужбами.
Я недоумённо покрутил головой: — И..?
Генкины глаза вновь приобрели заговорческий блеск:- Вот и начнём с ними детективную игру…
— Разведигру. — поправил я его.
— Пускай разведигру. — согласился он: — Организуем и продадим парочку секретов. — он выразительно покрутил растопыренными пальцами, давая мне понять о каких секретах идёт речь. Я задумался, вообще-то, судя по детективным фильмам, это не являлось уголовным преступлением. Ведь реальных секретов мы ни каких не знали, к государственной тайне допуска не имели, поэтому имели полное право знакомиться с кем угодно и нести при этом любую чушь.
— Ты юрист, а что поэтому поводу в УК говорится? — прищурился я насмешливо на него. А он расплылся в широкой улыбке, и, достал оттуда томик уголовного кодекса: — «Не подлежат ответственности лица, вступившие в сотрудничество с разведорганами иностранных держав с целью разоблачения их враждебной деятельности». Каково? — процитировав, глянул он с восторгом на меня: — Думаешь, я не заглядывал? Всё продумано, чувствуется, что профессионал берётся? Не то, что твоя техника, из-за которой нам ни одного дела толком до ума не удаётся довести.
С присущей ему скромностью во всех неудачах он, естественно, обвинял меня. И сейчас, в избытке переполняющих его эмоций, не удержался он и кинул камешек в мой огород. Вообще он становился невыносимо многословен, в минуты подобного восторга, а жертвой безмерной веры в успех, овладевающей им при этом, как обычно становился я. Но и на сей раз я не обратил внимания на очередной его взбрык, задумавшись над деталями предстоящего дела. «Раскрутить можно здорово, тут он прав всё больше загорался я его идеей.
— Твой план? — спросил я его, переходя к делу.
— Ну, чёрт его знает… — пожал он, задумываясь, плечами:
— Знакомимся, а потом что-нибудь покажем… Не думал я над деталями. — вопросительно уставился он на меня: — Тут сама идея важна. А? — он снова впал в восторг и хлопнул себя по колену.
— Не плохо, — согласился я осторожно: — Но детали тут главное. — задумался я.
Генка с деловым видом, заложив руки за спину, заходил по комнате, глубокомысленно уставившись в пол: — Прежде всего, система. Система — это вход в действие и выход из него, и, естественно, она же определяет и маршрут, если можно так сказать…
— Завёлся. — злорадство просто распирало меня и требовало выхода: — У, демагог, какая там система, кончай лапшу сам себе на уши вешать. Всё будет так — ты входишь в контакт с объектом вожделения — насмешливо ухмыльнувшись, я смотрел на него: — И, между прочим, за пустым разговором рассказываешь нечто загадочное, это требует отдельного обсуждения, возможно чертежи..? — я хлопнул себя по лбу: — Вот дурак, какие там к черту чертежи?
— Вот именно! — обрадовано закричал Генка: — Где мы их возьмём? Сделаем проще, вхожу в контакт, и между делом рассказываю — мол вижу не однократно летающие тарелки, и кое-что о них знаю…
Я присвистнул: — Готово! Ты их секрета не знаешь, но ты знаешь, где расположен полигон, на котором их испытывают. После долгих уламывания с его стороны, достаёшь пару снимков. А со временем везёшь его туда. И мы ему там чего-нибудь продемонстрируем… Там видно будет, что именно.
А ты чё делать будешь? — озабоченно смотрит он на меня.
— Оформляю тарелки — задумываюсь я: — И разыгрываю роль специалиста с секретного полигона, твоего хорошего знакомого, которого можно завербовать. — почти сразу нахожу я роль и для себя.
— Отлично. — потирает руки Генка: — Остаётся решить вопрос со стабильностью «пузырей» в роли летающих тарелок и выбрать место для полигона.
Его предложение использовать «пузыри» в качестве летающих тарелок мне показалось заманчивым. До сих пор они только мешали нам, появляясь периодически в ходе работы установок.
И я добавил: — Идея с замечательна, но и предложение по поводу летающих тарелок весьма дельно. Ведь так и транспортную проблему решить, возможно, а значить и место для полигона. Улавливаешь?
Он задумался, озабочено потирая подбородок: — Значить ты предлагаешь… — тянул он: — Стабилизировав «пузыри», превратить их в управляемые объекты — летательные аппараты! — он подпрыгнул от восторга: — И сразу же получим идеальное транспортное средство! — он тут же вскочил: — Идём, давай сразу и попробуем.
А я уже одевался, собираясь в гараж, где с недавних пор мы начали собирать свои установки, не решаясь уже испытывать судьбу в квартире.
В гараже мы, прежде всего, поспорили, в то время мы ещё не овладели техникой «погружения» для исследования теней-стеблей, тянущихся неизвестно куда за каждым предметом и смутно нами различаемыми. Тогда мы ещё довольствовались тем, что называли — прямым взглядом — поверхностным наблюдением за их взаимодействием, но и это уже позволяло видеть несколько вариантов взаимодействия, ведущих к достижению поставленной цели. И, разумеется, Генка всегда избирал самый краткий путь её достижения. Вот и в данном случае, он сразу же предложил использовать в качестве «генератора»- детали, стебель-тень которой предполагалось использовать, направляя его движение и управляя его взаимодействием с остальными стеблями-тенями, ржавый обруч, даже не снимая его с бочки. Вдаваться в детали собираемой установки, конечно, необходимости нет, скажу только, что рядом был приёмный пункт стеклотары, и очередь к нему сейчас, во второй половине дня, могла вырасти очень быстро, что могло привести к жутким наводкам. В тот период мы ещё не могли прослеживать связи живых организмов и уж, тем более людей, поэтому ни чего не могли сказать о воздействии волны от воздействия на очередь, или огромной мощи очереди на нашу установку. Поэтому я предложил ограничиться достаточно мощным стеблем старой вешалки, валяющимся в углу гаража. Генка презрительно поморщился, но согласился. И я занялся установкой, старясь разместить остальные её детали так, что бы стебель, тянущийся за вешалкой, занял необходимое положение в пространстве, но главным при сборке установки я считал тогда, и весьма обоснованно, это заполнение объёма вокруг стебля генератора. Необходимо исключить его наименьшие не контролируемые колебания. Генку же такие детали интересовали меньше всего, для него главным оставалось быстрое достижение поставленной цели. А в результате самые неожиданные случайности — совсем недавно, вдруг подъехавший к расположенному рядом с гаражом хлебному магазину автомобиль пророс из двигателя мощной корневой системой. На много метров ушли в землю стальные корни. С неделю стояла легковушки, и чесал затылок незадачливый хозяин. Причём Генка так же с деловым видом лазил под машину, клацал языком, сочувствовал ошарашенному хозяину, выслушивая жалобные причитания того, о только что сменённом в двигателе масле. И так мне и не поверил, что двигатель пустил корни в результате его небрежности и спешки. Ему почему-то казалось, что всякий двигатель внутреннего сгорания может обрастать корневой системой, и поэтому ни чего удивительного нет в том, что столь рядовое событие началось рядом с нашим гаражом.
В конце недели, автогеном, с большим трудом, корни перерезали, машину утянули. Ходят слухи, что её приобрёл за солидные деньги кокой-то исследовательский центр. А оставшийся у самого магазина пенёк, уже успел прорости стальными острыми, как стилет, побегами десятисантиметровой длинны.
Короче, стало в посёлке на одно проклятое место больше. Я не скажу, что у меня исключались такого рода накладки, всякое бывало, чего уж греха таить, но не сравнено реже, да и последствия были не столь странные.
И в тот раз возился я, с увлечением заполняя пустоты. И почему-то не доставляло мне тогда это мне обычного удовольствия. И собираемая установка, а особенно время сборки и место, мне доверия не внушали. И так, и эдак я располагал детали, менял их, но чувствовал себя, как в японском саду камней, в котором, говорят, откуда б ты не смотрел, обязательно одного камня не увидишь, как бы не петлял по саду в поисках заветного места. Тонкий намёк сделали японцы на жизнь, постичь которую не возможно, — что-нибудь, да и ускользнёт…
Так и я, как не пытался равномерно заполнить пространство, всё время ощущал скрывающуюся пустоту, угадываемую скорее чувством сходным с ощущением тошноты в момент внезапного падения. Я даже чертыхнулся в полголоса, чего, конечно же, делать в такие моменты ни как нельзя.
И в этот момент с жестяным грохотом, ударив в полуоткрытую створку ворот, в гараж просунулся конец толстой жестяной трубы, а вслед за ней и Генка, втаскивая всю закопчённую помятую трубу.
— Оно..? — грохнув нею об пол, довольный осмотрел, оттирая руки от копоти и ржавчины. Я только досадливо хмыкнул, не понимая его замысла. А он, достав из кармана рулончик полуистлевшй бечевы, принялся подвязывать её под потолок, навешивая трубу и балансирую её в горизонтальном положении. На эту трубу я тоже, ещё неделю тому назад, обратил внимание, но уж очень она бросалась в глаза, а я по опыту знал, это не к добру. Как ловушка, слишком явно лежала, как будто поджидала… Я заглянул внутрь, достав оттуда скомканный газетный лист, ткнул его Генке под нос. Он высокомерно поморщился, отворачиваясь:
— Стоит ли так перестраховываться? Мы и так надёжно экранированы. — кивнул он на валяющуюся у входа сплющенную позеленевшую с кое-где насквозь источенную временем винтовочную гильзу. Я только вздохнул, подсыпая в трубу жменю песка. Потом достал из кармана большую костяную пуговицу и начал запускать установку. Генка завис у меня за спиной и засопел напряжённо на ухо… Сначала я активировал генератор-вешалку, она вздрогнула, и начала медленно раздваиваться, я малость крутанул старую галошу, и вешалка успокоилась, чуть расплывшись в горизонтальной плоскости. Холостой ход в норме, — отметил я довольный про себя, и начал подводить остальные связи, линию за линией. Но вдруг донышко разбитой чашки, лежащее перед нами, внезапно опрокинулось. В нём сидел, подавая нам какие-то знаки лапками, малюсенький мохнатый чёртик. Со злостью я оглянулся на Генку, — эта его труба… Он удивленно, виновато пожал плечами:
— Сгинь нечистая сила. — пробормотал упавшим голосом и начал выковыривать чёртика ржавой отвёрткой. Конечно, мне бы обратить на это внимание, а я, не отключив установку, кинулся искать старый пакет из-под молока, куда мы сажали появляющуюся в процессе реакции нечисть. Чёртик ожесточённо сопротивлялся и даже укусил Генку за палец, прокусив ноготь. Генка взвыл и запрыгал, натыкаясь на стены по гаражу, размахивая укушенным пальцем, капая везде кровью. Я пинцетом, лежащим тут же именно для этой цели, подхватил чёртика и, вбросив в пакет, прихлопнул, отправив туда, откуда он так не кстати появился.
Когда я повернулся к установке, то труба уже пыхтела, то, раскаляясь до красна, то, покрываясь седой бородой инея. По поверхности её перекатывались волнами выпуклости.
Как всегда по началу, реакция не шла, мешало множество мелких наводок. И я метался, тыкая окурком в узлы на верёвке, настраивая связи. Но что-то мешало, регулировка срывалась раз за разом, без видимой причины, тут бы мне и вспомнить, как Генка заляпал кровью из пальца весь гараж…
Уже и Генка не выдержал и начал крутить трубу, заглядывая внутрь ее, и озабочено скребя свой затылок.
Но вдруг труба вырвалась из его рук и наклонилась, став вертикально, что-то стало распирать опущенный её конец. И вскоре к нашим ногам, из разорвавшегося её жерла ввалилась какая-то изрядно помятая машина, по-моему, стиральная, какой-то иностранной марки. Генка же, недовольный таким оборотом, ухватив трубу, засунул туда руку по самое плечё, и долго, бурча себе под нос, перебирал там, сосредоточено морщась, в конце концов, вытащил оттуда здоровенный ананас, удивив меня и себя изрядно. К сожалению, ананас оказался совершенно не зрелым. Именно в это момент обратил я внимание на истошные вопли, доносящиеся со двора, и сразу ж остановил поэтапно установку, стараясь пока отодвинуть мысли о неприятных последствиях — иной природы эти вопли иметь не могли, и вышел на улицу.
По улице к соседнему дому валом пёр народ, штахетный забор, вокруг него уже густо облепила собравшаяся толпа, задние подпрыгивали, пытаясь рассмотреть за спинами передних происходящее во дворе, откуда доносились крики в несколько голосов.
Стараясь сдержать волнение, двинул и я к забору, продираясь сквозь толпу, заглянул: — очень полная женщина в грязном цветастом халате висела в развилке яблони и до рези в ушах визжала тонко, но не прерываясь даже на вдох. А трое мужиков в окровавленных рубашках гонялись среди малинника по огороду за кем-то неопределённой формы, но здоровенным, какого-то неопределенного грязно-серого цвета. Существо это с огромной скоростью и не малым проворством носилось среди вскопанных грядок, издавало невнятные чавкающие звуки, проламывалось с хрустом сквозь кусты, оставляя на ветках клочья серой пены, сбивая с ног ловящих его с выпученными от удивления глазами мужиков, вызывая смех и оживления в толпе зрителей. Вскоре с ужасом я понял, что по огороду моталась огромная уже разделанная свиная туша, ошкуренная и обезглавленная…
Потом, из рассказов очевидцев, я полностью смог разобраться в происшедшем. Тушу, конечно же, после долгих мытарств, поймали, правда, уже на железнодорожных путях у вокзала. Пробив забор и распугав зрителей, в результате долгой беготни по всему Райцентру, она попала на вокзал, где и была вторично зарезана, уже маневровым тепловозом. Но в каком она при этом была виде…
Потом долго ещё мужики, разгорячённые погоней за тушей, а в ней участвовало почти всё мужское население Райцентра, по крайней мере, самая активная его часть, охлаждали глотки холодным пивом в станционном буфете, оправдывая долгую и неудачную ловлю туши отсутствием на последней шкуры, — сало, мол, от беготни растопилось, превратившись в великолепную смазку.
— Ох, и склизкая… — жаловались друг другу, прихлёбывая пиво.
— Я её хватаю, аж пальцы в сало вгрузли, так разве ж удержишь? — оправдывались, оттирали рука и смачно сплёвывали.
Я мне ясно стало, почему реакция уже шла, и труба пыхтела, когда повернулись мы к ней, ликвидировав чертика. Связь осуществилось через тушу, по паразитному контуру, активированному кровью из Генкиного пальца. Это он зарядил тушу своей жизненной энергией, значительно усиленной установкой. Но на его это происшествие впечатления не произвело:
— Подумаешь невидаль, — туша разделанная бегает, тоже мне сенсация… — презрительно скривился он, слушая возбуждённые разговоры окружающего народа, возбуждённого этим событием до наивысшего предела. — вот когда я служил в армии, и однажды в наряде… — но тут он сразу осёкся, поймав интерес в моих глазах. Давно меня уже интересовало, как проходила его армейская служба, единственная наша с ним длительная разлука. Ни как я не мог поверить в искренность многочисленных благодарностей, полученных им от армейского начальства, но было это неопровержимым фатом, как и максимальное, для солдата воинское звание, с которым он вернулся домой, да отпуска его многочисленные. Сам Генка о перипетиях своей армейской службы не особенно распространялся, всякий раз одёргивая себя. По всем этим признакам мне было ясно, ох, и наделал он там чудес… Если даже бегающая свиная туша, кажется ему пустяком.
Саша улыбнулся, вспоминая, наделавшую столько шума погоню.
Тогда всё им казалось очень простым и очевидным, — найти только надо место поуединеннее, сваргнить несколько установок…
Поднимем панику у шпионов и потешимся над их страстями. И стоить будет это всего — ничего. Но решаемая пустяковая проблема порождала целый пласт проблем, уже далеко не пустяковых, требующих всё больше сил и времени. И цеплялись проблемы одна за другую, высвечивая в совокупности своей нечто невообразимо сложное…
Первая неудача потребовала более глубокого изучения взаимосвязей между предметами, что требовало большей сосредоточенности, возникла необходимость не только рассматривать картинку взаимодействия стеблей-теней, тянущихся за всем, но и входить в неё, погружаясь в глубину, отслеживая переплетения и связи.
Но чем глубже погружались, тем усложнялись взаимосвязи, возникали совершенно новые виды взаимодействия. И они очень быстро заметил, что возникновение этого нового всё больше начинает зависеть от их самих, от их отношения к происходящему. Увеличивая глубину проникновения, приходилось и расширять и внешние масштабы установок, используя в качестве их составных частей не только отдельные предметы, что проделывалось ими до сих пор, но и комплексы, образующие уже новое качество. Если до этого имели они дело с отдельными тенями-стебельками, тянущимися за всем на свете, то теперь дело приходилось иметь с комплексом теней, свитых подобно канатам. Которые уже взаимодействовали по своим законам, извиваясь, вплетались они друг в друга, обменивались своими волокнами. Вообще, открывался совершенно новый мир. И в тоже время сами эти канаты сплетались между собой в структуры более высокого порядка, в какие-то странные клубки, о которых и предполагать что-то было боязно, настолько много непонятного начинало происходить со всеми пять чувствами при «погружении» на такую глубину. Слепли, корчились от неимоверной боли, каждый раз имеющей другую природу, характер… То оскомой сводило зубы, то совершенно непередаваемые вкусовые ощущения, запахи…
Пока не могло быть и речи о попытках воздействия, само погружение становилось всё более сложным и приносило массу неожиданностей. Понятным становилась важность первоначальной гипотезы, именно она определяла структуру возникающих форм и понимание их, поэтому именно первоначальная гипотеза погружения приобрела важнейшее значение. Собирались всё боле сложные установки, менялись предметы, по чьим связям они «ныряли» в неведомое…
— И к чему это привело? — уныло думал Саша, уткнувшись лбом в холодное стекло: — Система всё расширялась и расширялась.
Прост строительный кирпич, но, сколько непохожих друг на друга архитектурных объёмов можно построить из него? И в тоже время необходимо иметь определенный уровень мышления, что бы увидать порядок в составляющих готический собор кирпичах, увидеть следующий качественный переход, определяющий место самого собора в кварталах, образующих город, да и место самого города…
А потом столкнулись с сопротивлением… Саша поёжился невольно, вспоминая. Уже тогда «погружение» они проводили вдали от Райцентра в глубине леса, и, по сложившейся к тому времени привычке, сначала взялись за обсуждение рабочей гипотезы погружения. Столкнулись с проблемой времени, и подошли к необходимости четко определится с этим фактором. Это несколько удивило Генку:
— Странно, что до сих пор мы не думали об этом?
Саша с силой помассировав себе шею:
— А обратил ты внимание, для чего нам вообще понадобились эти гипотезы? Почему без них погружение утрачивает смысл? — пытливо взглянул он на Геннадия. Тот, лёжа под деревом, покусывал травинку: — Приблизительно ясно. — хмыкнул равнодушно: — Что там вообще понять можно, если не привязываться к гипотезе? — раскинув руки, он развалился в густой траве, вглядываясь в усеянное кудрявыми кучевыми облаками небо.
— Вот именно, а меня это здорово тревожит. — Саша уселся, облокотившись спиной о дерево:- По сути, приняв гипотезу, мы начинаем втискивать ощущения, получаемые в момент погружения в её модель… — в Сашином голосе звучала тревога и озабоченность.
— Чепуха, — поднялся Геннадий, отряхивая брюки: — У нас другой альтернативы нет. Давай этот базар кончать. — он взглянул на часы:- К шести надо домой вернуться. Генка наглел, когда чувствовал себя неуверенно. С пониманием было явно что-то не так. Саша чувствовал это с всё возрастающей тревогой. Понимание явно отставало от уровня получаемой информации, а это приводило..? Что-то смутно начинало проясняться, какое-то воспоминание настоятельно всплывало, ещё непонятое, оно уже тревожило. Так и дикари не понимая окружающего мира, втискивали его в собственные модели. Да нет, дикари и не пытались осмыслить мир, они пользовались отработанным набором штампов — запретами-табу! А вот язычники, эти уже моделировали мир и отношения в нём. Используя в качестве модели прекрасно ими понимаемые отношения внутри семьи. Вот и начал жить их мир как огромная семья, со своим главой — главным божком, и множеством других богов и духов. А с помощью взаимоотношений между всеми этими богами и божками язычники описывали процессы реального мира… Они, создали модель, и начали описывать свои ощущения с помощью этой модели. Саша начал понимать, что приоткрывается очень важная деталь, открывается возможность исследовать сам инструмент познания, ту линейку, с помощью которой человек меряет всё окружающее и самого себя.
Но Геннадий не желал оставаться молчаливым созерцателем:
— В чём дело, тебя что, перемкнуло? Давай начинать самой примитивной логики, — он уже обдумывал проблему времени и намечал путь её исследования: — Попробуем определить время через его функцию в этом мире. — он легонько прихлопнул себя по колену:- Что даёт нам время?
С насмешливым интересом Саша взглянул на него, приглашая развивать мысль дальше. Гена пожал плечами:
— Начинай ты, если знаешь, что выполняет время в этом мире?
— Ну, если определять через функцию, а самой функции не знаем, то давай этот фактор вообще исключим. Поставим мыслимый эксперимент — представим, что произойдёт с миром, если исчезнет время?
— Всё застынет? — вопросительно глянул Гена.
— Почему? Это слишком просто. Это ведь не исключит время, а законсервирует его. — Саша задумался:- остановит какой-то его миг. Логично?
— Согласен. — оживился Гена: — Избавиться от времени, это значить представить себе одновременно существующее и прошлое, и настоящее, и будущее..!
— Это уже ближе. — улыбнулся Саша:- Уж ни как не фотография. А чему приведёт такое положение мир? Частица окажется одновременно везде — и там где была она в прошлом, и там где будет она в будущем… Чувствуешь? — поднял Саша указательный палец.
— Объём её, сама форма её неузнаваемо изменится. Она внезапно вырастит до размеров Вселенной!
— И тут даже говорить нельзя о каких-то линейных размерах — они утрачивают свой смысл! — от возбуждения Гена вскочил на колени.
— Да ведь это мысленный эксперимент. — поморщился Саша досадливо:- Распространять его до размеров Вселенной вряд ли корректно, пока лишь видна неопределённость линейных размеров неких элементарных частиц вне времени. — Саша вздохнул:-Надо быть осторожными, что б не утонуть в нагромождении допущений, с каждым шагом утрачивающим точность. Вывод пока такой — время это то, что определяет конечные размеры, через линейные величины и вероятности.
— И ещё один вывод, — хитро ухмыльнулся Гена:- скорее следствие, что есть такой промежуток, когда времени нет…
— Скорее положение, — задумался Саша:- Промежуток это скорее относится к времени… Ведь какой-то объём у предметов реального мира имеется… А значить, прежде чем время уничтожает прошлое, частицы успевают создать настоящее, своим движением в положении, когда отсутствует время. Создаётся впечатление, что некие частицы осуществляют какое-то, тут о движении говорить нельзя в отсутствии времени, скажем так, — существование. В момент отсутствия времени, эти частицы успевают занять какой-то объём, следует нечто, что мы называет время, и как бы «оголяет» эту частицу, вытирая её траекторию. И вновь возникает промежуток безвременья, за который частица успевает опять приобрести некоторую форму…
Геннадий забегал между деревьями, засунув руки в карманы:
— Но тут налетает следующий квант времени… — подхватил он Сашину мысль:- Но как всё это происходит? Все эти возникновения и исчезновение-вытирание?
— Тут не надо углубляться. — Саша задумчиво покусывал стебелёк травинки:-Это уже те допущения, которые уменьшают точность. Мы пытаемся моделировать с помощью привычного набора образов, то, что уже носит совершенно другую природу.
Саша оглянулся по сторонам:- Пока попробуем использовать этот вариант гипотезы, а там будем уточнять… Интересно, что исходя из этой гипотезы можно объяснить принцип неопределённости, через величину отсутствия времени. Для размеров элементарных частиц, и при их скоростях, этот промежуток, вероятно, начинает играть определённую роль. И математическая иррациональность получает интересную трактовку, через неравномерность квантов времени по разным координатам, их несоразмерность…
— Время, время. — засуетился Геннадий, показывая на часы.
— Ну что же, начнём… — всё так же задумчиво протянул Саша, ощущая необъяснимую неудовлетворённость от его спешки: — Что будем использовать на сей раз?
Геннадий с недоумением посмотрел на Сашу:
— Входить будем!
— Вот что, давай на сей раз подстрахуемся, давит меня какое-то нехорошее предчувствие. — Саша чувствовал беспокойство:- Один будет следить за ситуацией, а один войдёт… На всякий случай.
Генка достал из кармана монету:
— Орёл — ты идёшь, я страхую. Решка — наоборот.
Монета мелькнула в воздухе. Саша почувствовал, как Геннадий попытался управлять полётом монеты, но фокус этот Саша знал несколько лучше его, поэтому Генина досада была неподдельной:
— Орёл. — взгляд его был как у Великого Инквизитора в период расцвета его деятельности, но Саша спокойно его выдержал, управлять полётом монетки было слишком элементарно. Генка надеялся, что его заговоренная монетка сработает безупречно, на этом и строился Сашин расчёт. Слишком хитрым тоже не надо быть…
Методика входа была уже достаточно сложной и основывалась на новой «картинке»-предельно расширенной, в которой кроме простейших неорганических соединений использовались и комплексы «теней-стеблей», тянущихся за собственным телом. Конечно, сравнение это было весьма далёким, природа и уровень этих связей была несравнимой, суть была той же, за всем живым тянулись в сумрачную глубину тени-связи. Были они на много порядков более сложными, чем от простых предметов. Из-за недостаточной глубины, на которую братья могли их отслеживать, казались эти связи ещё разрозненными. Братья могли увидеть только незначительный фрагмент из всей массы взаимосвязей живого организма. Но уже и это позволяло им воздействовать на тени-связи организма, а самое главное, это представляло им возможность отрываться от плоскости реальности и нырять в странный и необычный мир взаимосвязей, где утрачивало значение всё, что определяло реальный мир.
Вот и сейчас подтащили они трухлявую колоду. И Генка, открыв свой кейс, достал оттуда маленькую шкатулочку, из которой вынул завёрнутое в вату обгорелое пшеничное зёрно, с огромным трудом выклянченное у знакомого парня с археологического факультета. Зернышку было более девятисот лет, и его тень-стебель, использовал Саша как путеводную нить для выхода из мира теней. Быстро собрали отдельную установку, для подвеса колоды, которая на время погружения не должна была ни чего касаться.
Геннадий, доставая из кейса и раскладывая в определённом порядке различные предметы, как-то, — перо чёрного петуха, уголёк из пожарища, ручку от разбитой сахарницы.
— Запускаю. — оглянулся он на Сашу и плюнул на землю, быстро отскочив назад. Раздалось тихое шипение, и по земле, между деталями, собранной им установки, зазмеились позёмкой синие язычки пламени.
— Вот чёрт. — выругался Геннадий и принялся веточкой подвигать уголёк к чёрному петушиному перу. Шипенье начало утихать, а зёрнышко, до сих пор лежащее неподвижно в крышке сахарницы, окуталось всё сгущающимся золотым ореолом и начало медленно подниматься вверх, застыв неподвижно на высоте полутора метров. Благодаря этому, его стебель-тень был идеально гладким, исчезал во мраке, не взаимодействуя ни с одной из соседних теней, и выполняла, поэтому роль путеводной нити.
Пора начинать сам выход за пределы плоскости, на которой отпечаталась реальность объёмами материальных тел, отрыв от этой поверхности и скольжение вдоль теней в темные глубины — само погружение.
Сцепив в напряжении зубы, Саша стал перед мерцающим зёрнышком, оставшись в одних плавках, сосредоточившись на картинке, внимательно рассматривая свои тени-стебельки. С чего начинать отрыв, в качестве своеобразного скальпеля выступала лента Мёбиуса, сваренная по заказу из алюминиевой фольги. О её наклонный стебель-тень и следовало обрезать связи собственного тела, как бы скоблить по реальности.
Саша поморщился, начав подводить связи под скальпель ленты Мёбиуса, обрезая их. Боли не было, но и назвать это удовольствием было трудно, похоже на онемение при обезболивании зуба.
Сначала Саша делал плавные движения, вжимая сверкающую тень ленты Мёбиуса в плоскость реального и срезая связи. Он старался скоблить по реальности, не оставляя ни какого остатка на ней, трудно было предположить что бы произошло, в случае, если бы на реальности остался какой-нибудь след.
Сначала этот процесс не требовал особого труда и не требовал и особого напряжения, но с усложнением обрезаемых связей, требовалось всё больше гибкости и резкости движений…
Гена, застыв в напряжении, следил за тем, как, болезненно морщился Саша, делая освободительные движения, каждое его плавное, наполненное скрытым усилием движение при взгляде со стороны поражало неестественностью. Непостижимый колдовской танец танцевал почти обнажённый парень на глухой лесной поляне.
Не отрываясь, смотрел Геннадий на Сашу… Вдруг потемнело Сашино лицо, всё мрачнее и глубже становились с каждым мгновением с каждым Сашиным движением тени у него на лице, выделяя сверкающую пронзительность взгляд…
И тело его уже утрачивая золотистый цвет здорового загара, чернело, подчёркивая рельеф мускулатуры… Всё резче судорожные движения, всё противоестественнее изгиб тела… Всё гуще излучаемый мрак… Всё труднее рассмотреть в окутывающем мраке самого Сашу… И вот только чёрный сгусток чуть проглядывает в густом облаке чёрноты. Но в единый миг исчезло мрачное облако, исчез его источник, нырнув в неведомое.
Всматривается Гена сосредоточенно в светящееся успокоительным светом золотой ореол, окутывающий чёрную точку древнего зёрнышка. Всё пока в норме — нормально прошёл отрыв Саши от реальности, курьерским поездом всколыхнуло это сё вокруг, и уносились теперь во мрак сложнейшие комплексы его «теней», и не видны они уже Гене. И давно б уже потерял Гена его из виду, если бы не зёрнышко — идеально чистый луч, пронизывающий тьму, своим своеобразием поверхность реальности, медленно уплывающая вверх, хотя какой тут может быть верх или низ? Совершенно новые ощущения и чувства охватывают всего… Тела уже нет, оно утрачивает рельеф, обусловленный и проваливаться в глубину «картинки», входить в неё. Риск был, конечно, огромный, поэтому и настаивал Саша на страховке.
Как всегда первый момент, после отрыва, испытываешь растерянность, завораживает своим своеобразием поверхность реальности, медленно уплывающая вверх, или назад? Можно ли говорить здесь о каком-то направлении? А потом совершенно иные чувства охватывают всего… Тела уже нет, оно утрачивает свой рельеф и объём, обусловленные жёсткой поверхностью реальности, но ощущение его остаётся, только наполняется это уже совершенно иным содержанием.
Пытаясь объяснить четырёхмерный мир, популяризаторы изобрели мир плоскатиков.
Мир, в котором плоские жители живут в своих совершенно плоских домиках, гуляют по плоским дорожкам и воспитывают своих плоских малышей. Для их двухмерного мира третье измерение выполняет туже функцию, что в нашем трёхмерном мире выполняет время. Плоскость, как бы перемещается в третьем измерении, а скорость её перемещения определяет скорость течения времени в плоском мире плоскатиков.
И наш трёхмерный мир перемещается во времени — четвёртом измерении, меняясь, каждый миг. Если смотреть на мир плоскатиков в процессе его перемещения, то увидим объёмные траектории остававшиеся от каждой плоской частицы, отпечатавшейся на плоскости реальности в их мире. Наш трёхмерный мир так же имеет, но только уже четырёхмерные траектории за каждой частицей существующей в реальности, и уходят эти траектории и в прошлое и в будущее, физики называют их мировыми линиями.
Мысли об этом проносились у Саши, пока он скользил медленно и плавно среди волокон-траекторий, рассматривая узлы их взаимодействия, гроздья странных полипов на них. Казалось бы, раз это прошлое, то должно всё оставаться в неизменности, раз и навсегда застыв в неподвижности, но волокна непрерывно колебались, по ним откуда-то из неведомой глубины приходили волны, заставляя их соприкасаться и переплетаться друг с другом.
В этом мире привычные предметы неузнаваемо изменялись, и человек, — тело которого представляло собой всего лишь пятнышко-отпечаток на плоскости реального, в этом мире представлял собой уже нечто совершенно иное.
А ведь мы не представляем себе и масштабов того, на что мы смотрим — думал Саша с благоговением глядя, как прямо перед ним, сцепившиеся тёмно зелёные волокна вдруг затрепетали, по ним волнами пронеслось разноцветное сияние, а в месте соприкосновения сформировалась гроздь полипов. Волокна расцепились, приобретая привычную окраску, разорвав гроздь и унося каждое свою часть.
— Ведь на человека можно смотреть с высокой горы, — думал Саша: — А можно рассматривать радужную оболочку его глаза. И в том и в том случае, это будет взгляд на человека, но вид его будет совершенно разным. А что рассматриваем мы, глядя на мир?
Но особенно рассуждать не когда, Саша скользит в переплетениях стеблей, старясь не прикасаться по возможности к ним и уж тем более избегая соседства с причудливыми наростами полипов. Никто ни чего на может сказать о последствиях даже малейшего к ним прикосновения, в этом мире всё имеет совершенно иное значение и смысл. Вокруг странный ни с чем несравнимый мир, и Саше надо разобраться в нём, в переплетении его волокон, в петлях, с непонятной периодичностью проскакивающих по волокнам от одного нароста полипов до другого.
В какофонии звуков, окружающих его — Саша знает, что это не звук, нет здесь ни каких звуков и быть не может, — это всего лишь чувства мои преобразуют непостижимую информацию в подобие звуков, которые Саша и слышит, а разум должен разобраться в ней, понять взаимосвязь с остальной информацией, определить последствия воздействия происходящего на мои интересы, — создать цепочку причинно-следственной связи. В этом и заключается процесс, который мы привыкли называть понятием — понял.
Но, что это, всё тревожнее становятся ноты в какофонии доносящихся со всех сторон звуков, подсознание моё чем-то встревожено, что-то ещё не зафиксированное встревожило его.
Саша чувствует, как напрягаются мышцы на спине, сковывая движение… Это тоже сигнал тревоги, Саша пытается замедлить движение, вплетаясь в тени используемой для этого специально колоды, чувствует, как поддаются они, спрямляются, всё жестче определяя события…
Вокруг Саши стало значительно светлее, а главное стало гораздо больше простора, — волокна-тени каждого отдельного предмета сплелись в сложные канаты, начался качественный переход. А вот и тоненький светлый лучик древнего зёрнышка запутался в клочковатой структуре, пульсирующей невдалеке, — окончилась моя путеводная нить, тысяча лет её неизменности в этом масштабе уже слишком ничтожна.
Пора возвращаться, в принципе задача выполнена, — достигнут качественный переход, и теперь Саше хорошо видны структуры квантов времени — фактически каждая из этих структур, это какая-то реальность, заключённая в своём кванте времени, если верить начальной гипотезе. Оглянувшись, Саша попытался представить себе всю совокупность этих квантов времени, структур самой разнообразной формы, дёргающихся невпопад и изменяющих цвет в странной зависимости друг от друга, это всё ещё предстоит осмыслить…
Но вдруг, что-то изменилось, косой штриховкой что-то пронизало пространство, зависнув на мгновенье серебреными нитями. Что-то произошло, как будто сузилось пространство, стало тяжело дышать, но опять таки Саша понимал, что здесь ни о каком дыхании в привычном понимании не может быть и речи, как не может быть разговора о наличии самого воздуха. Дыхание здесь всего лишь ощущение чего-то непостижимого, что подсознание пытается представить в привычной для сознания форме дыхания. В этом мире все чувства и ощущения несут уже совершенно иной смысл, понять который ещё предстоит.
Обеспокоенный Саша начал выход, протискиваясь к своей путеводной нити, светлому лучику зёрнышка. Теперь должен он стать тем канатом, что вернёт Сашу в привычную реальность… Но серебреные нити замутили всё вокруг, ожигая резкой непривычной болью, укрывая окружающее с необычной скоростью мраком… Пульсирующими толчками возникла боль, пронизав всё тело, погружая всё в багровый туман…
В последнее мгновение перед Сашиными глазами на какой-то неуловимо короткий миг раскрылась чёткая и ясная картина — унылый пейзаж серой пустыни с нечёткой линией горизонта, и огромная беспалая лапа-клякса, мчащаяся из-за горизонта и чьи-то злобно-радостные глаза… В следующий миг с невероятно силой кто-то безжалостно вырвал воздух у Саши из лёгких, выворачивая их наизнанку…
— Качественный переход… — мелькнула последняя мысль, и мрак окутал всё у него перед глазами.
Гене удалось сорвать свёрку пространства, замыкавшуюся вокруг Саши, и даже опрокинуть свертку на другой объём. Колода при этом исчезла бесследно, вероятно, пропал и её след в самой истории. Но на это и был расчёт, такова была её функция и назначение.
А вот Гене тогда досталось самое трудное, страшно представить картину, когда в полуметре от тебя в неимоверном напряжении закручивается пространство, пряча в своих складках бездыханного брата. И в тоже время нельзя отвлекаться — рушатся связи, соединяющие его с миром, связи, удерживающие его жизнь. И надо, не медля, их восстанавливать и при этом противодействовать чьему-то слепому усердию, наращивающему мощь свёртки.
После срыва свёртки, в течение нескольких ужасных минут, когда, глядя на неподвижное тело брата, ещё окутанное мраком, он кинулся делать искусственное дыхание и закрытый массаж сердца, готовясь вмешаться в «картинку», тянущуюся за сердцем Саши, за его жизненно важными центрами, что бы попробовать оживить их. Ни когда они ещё не пытались вмешиваться в процессы живого организма, но необходимость — главный учитель. А в тот момент Геннадию казалось, что всё кончено — произошло непоправимое… И готов он был уже на всё…
Но постепенно он почувствовал под рукой сначала слабые, потом всё усиливающиеся толчки в груди у Саши, а когда Саша слабо всхлипнул и начал дышать, он оглянулся, не узнавая привычной местности.
Прямо перед ними зияла в земле свежим изломом красной глины, огромная трещина метров восьми шириной, молниеподобным зигзагом тянулась она среди деревьев, пряча края свои в глубине леса. Но самое удивительное было на противоположном её краю — слабо шелестели на лёгком ветру длинными лентами своих светло-зелёных листьев косматые высокие пальмы, возвышающиеся над густым кустарником, пестреющим всевозможными оттенками зелени, от почти чёрного до серебристого. А в кустарнике, направляясь в сторону обрыва, кто-то шумно возился, волнуя вершины, кто-то огромный и неуклюжий…
— Вотю-тю. — от удивления не нашелся, что сказать Саша, пытаясь сесть, опершись спиной о берёзу и морщась при этом от накатывающейся тошноты: — Порядка нескольких миллионов тонн.
Покачал с удивлённым восхищением головой: — Вот это встрясочка..?
— А что ты думал? — озабоченно наблюдая за колышущимися вершинами кустарников, отмечающих чьё-то неторопливое шумное движение, сказал Геннадий:- Пожалуй из третичного периода стряхнуло.
— Думаешь там саблезубый тигр? — пытаясь шутить, слабым голосом спросил Саша.
— Да вряд ли… — протянул Гена, не отрывая взгляда от кустарников: — Он бы, так ломиться, не стал. Просто гадаю, а вдруг из мелового периода? Динозаврик..? А?
Но на противоположный край обрыва вышли мастодонтиха с детёнышем, вызвав небольшой обвал. Испугавшись вызванного обвалом шума, они подались назад, вновь скрываясь в кустах.
— То, то, у биологов радости будет. — вымучено улыбнулся Саша, разглядывая противоположную сторону обрыв. Геннадий уселся, внимательно разглядывая Сашу, и примолк, покусывая стебелёк травы:- Как мусор с половика стряхнуло. Но думаю не на долго. Это скорее складка, а не порыв, и пространство скоро расправится…
— Вот тебе и пространство-время. — вздохнул с сожалением Саша: — А рвётся и мнётся, как простая дерюга, только клочья летят. — кивнул он в сторону пальм.
— Что делать будем? — глянул на Сашу внимательно Геннадий:- А вдруг не соприкосновение, не складка?
— Не знаю. — утомлённо пожал плечами Саша:
— Но нырять пока не хочу и тебе не советую. Не нравится мне… — попытался улыбнуться, но получившаяся гримаса на улыбку походила мало.
— Кому-то это ещё не нравится. — повернулся на живот Гена:- Хотелось бы знать — кому?
Саша с усилием помассировал виски:- У меня впечатление, что шёл он навстречу и, кстати, усёк меня раньше, чем я его.
— Думаешь..? — спросил с интересом Гена:- Что же нам теперь делать, ведь он может и сюда пожаловать?
— А ты не усёк, свёртка опрокинулась или на его грохнулась? — Сашу заинтересовали последствия этого происшествия для самого незнакомца.
— Куда там мне и за этим смотреть было, — озлился Генка:- Тут ты трупом валяешься…
— А жаль… — задумался Саша:- Если свёртка опрокинулась, то нам беспокоиться нечего — незнакомца уже не существует, замкнуло его в пузырь пространство-время. Но если замкнулась свёртка сама на себя — хлопнула, не причинив ему вреда — тогда дело другое…
Саша даже не мог понять, чего же ему хочется больше — что бы исчез странный этот соперник без следа, или остался невредимым.
— «Кто с мечём пойдёт, от меча и погибнет». Неужели захлопнул ты его, голубчика, и теперь мы ни когда не узнаем, кто это был?
— Хотел бы я этого. — буркнул мстительно Генка.
Саша принялся одеваться, маскируя за шутливым покряхтыванием разбуженную движением боль:
— Давай, Гена, пойдём порассуждаем, что же нам теперь делать. Я ведь того… — решил Саша признаться:- Чуток сорвался в самом конце, уж и не знаю к чему это приведёт…
— А то такое? — быстро обернулся обеспокоенный не на шутку Геннадий.
— Как сознание терять начал, так и увидал… — попытался Саша припомнить уныло ровную линию горизонта, делящую увиденный мир на две половины — тёмно-серую пустыню внизу, и более светлое однотонное небо вверху. А, припомнив ни с чем не сравнимую идеально ровную линию эту, ощутил вдруг каждой клеточкой своего тела тоску и безнадёжность одиночества, в тот же миг зародившегося в нём, сейчас неосторожно разбуженное, чувство это охватило его, захлестывая волнами отчаяния.
С трудом ему удалось справиться с ним, понимая его природу, понимая, что не в тоске и одиночестве тут дело, а всё в той же информации. Что-то, Сашей не понимаемое, рвётся к нему. Что-то, что не может быть передано ни каким из привычных ощущений, что не понимается сознанием, но что воспринимается подсознанием, которое пытается донести эту информацию до сознания, отыскивая эквивалентную замену, эмоциональное подобие. А уж сознание должно самостоятельно разобраться в происходящем и увидеть подлинную причину, вызвавшую столь странную эмоцию. И всплыла в памяти рожа кошмарная, выдвигаясь рывком из-за горизонта, и лапа больше похожа на язык хамелеона, которым захватывает он свою добычу во время охоты.
Они уже сталкивались с этими явлениями, и поняли насколько они опасны, насколько разрушительно действуют на психику, если отдаться этой тоске и ощущению безнадёжности. Уже через несколько часов депрессия достигает такой силы, что самоубийство приобретает вид блаженного выхода.
Проблема становится в том, что бы эту эмоциональную нагрузку не воспринимать в отношении собственной личности, что бы связать эти эмоции с неким конкретным и совершено посторонним от психики явлением.
Когда они впервые столкнулись с таким ударом по психике, то начали использовать «первоначальные гипотезы погружения», таким образом, втискивался весь комплекс непостижимых ощущений и порождённые ими эмоции в рамки понятной посторонней структуры, боле менее чётко определённой первоначальной гипотезой.
В отсутствии гипотезы подсознание такое начинало вытворять… Что не вмещалось ни в какие рамки — самые фантастические образы обретали плоть и кровь и оживали, поражая воображение причудливостью и непостижимостью логики своих действий. Очевидно, было, что за этим скрываются стереотипы мышления — каждому действию реальности на наши чувства соответствует определённая реакция подсознания, которое преобразует это действие в эмоцию, с помощью которой воздействует на сознание.
А эмоции это очень индивидуальное у каждого человека, так мы ни когда не сможем узнать как, на пример, видит красный цвет другой человек. Мы можем только сказать, что мы все одинаково выделяем его, кроме дальтоников, и одинаково, поэтому называем.
Эмоции приобретены человеком в процессе воспитания. С самого детства вырабатывалось соотношение между каким-то цветом и комплексом ощущений, постепенно этот комплекс приобрёл своего рода стандартный вид — конкретный цвет, который легко узнаётся.
Но в мире теней-стеблей всё это утратило смысл, за каждой эмоцией уже скрывался другой смысл. И красный цвет уже мог означать совершенно неожиданное явление, но вызывающее у подсознания такое же ощущение как красный цвет, вот и транслирует оно сознанию этот цвет. Но это в простейшем случае одного воздействия, а когда начинал действовать на подсознание целый комплекс непостижимых воздействий? Да ещё собранный в самых противоестественных комбинациях? Чёрный свет, сухая вода, леденящее пламя… Или вообще кислый свет, вызывающий изжогу и тошноту…
Попав в тёмное помещение, мы перестаём узнавать самые привычные предметы. В условиях недостатка информации подсознание начинает гадать — а может это… Нет, а может…? А перед ошеломлённым сознанием проносятся странные и часто пугающие образы.
«Сон разума порождает чудовищ!» — сказано это уже давно, но не разум порождает чудовищ, кто-то в глубинах психики, чьей обязанностью является распознавание образов, не в состоянии их узнать, и порождает чудовищ. И задача становится понятной — снабдить этого распознавателя достаточным количеством информации, обеспечить его знанием о происходящем. А знание, это, прежде всего, причинно-следственная цепочка, связывающая нечто непостижимое с интересами человека с его потребностями, с его представлением о самом себе. Всё это, по сути, одно и тоже.
И эту функцию, по компенсации недостающей информации, снабжению знанием выполняла первоначальная гипотеза. Это был своеобразный переводчик — он придавал стабильность создаваемой воображением картине и направлял воображение к нужной цели, заставляя последнее подлаживать образы под принятые условия. Вот и получалось, что с одной стороны братья сами формируют выбранные образы в наблюдаемом ими мире взаимодействий, а с другой стороны взаимодействие это совершенно независимо и может внутри созданной картины выбросить совершенно неожиданный фортель.
Мысль об этом зацепила Сашу своей недосказанностью, смутной связью с имевшим недавно разговором.
— Слышь, Гена, а мы ведь сами себя загнали в ловушку. — вдруг догадался Саша, когда проходили они по заросшему просёлку в молодом березняке.
— Это как же? — хмуро глянул на него Геннадий. А Саша уже загорелся, начиная понимать происшедшее:
— Смотри, из всех совокупно происходящих там процессов мы выбираем только то, что желаем увидеть. — Саша ещё сам толком не разобрался и поэтому хватался за первые пришедшие в голову слова, объясняя сбивчиво и путано;- Понимаешь, мы высвечиваем фрагментик чего-то огромного, втискивая в заранее избранные формы гипотезы всё остальное… — Саша поморщился, понимая трудность такой попытки с наскоку, объяснить самому ещё не понятное явление.
— Итак начальная гипотеза, — Саша сделал паузу, подчёркивая важность происходящего: — Говоря откровенно, давно уже меня тревожат все эти наши горе-термины: «тени-стебельки», плоскость реального, «полипы» да «клубочки», все эти «вскачки» и «пузырения», нам самим не понятные… Ведь это совершенно не соответствует тому, что там происходит, — это наше название чего-то непонятного и в действительности совершенно не соответствует влагаемому нами смыслу, — реальным полипам и тому подобному.
— К чему это ты? — пожал плечами Гена: — Это и так ясно, там совершенно иной мир, в котором нет ни чего подобного этому. — небрежно он махнул рукой на окружающее.
— Да подожди ты… — Саша помассировал вдруг разболевшиеся виски:- Я сейчас много говорю, потому что ещё не сформулировал сам себе то, что уже странной догадкой сидит у меня в голове, поэтому не мешай!
Гена обеспокоенный, внимательно смотрел на Сашу: — Давай присядем. — заволновался он, решив, что Саше стало плохо после сорвавшейся свёртки.
— Да нет, — его беспокойство вызвало у Саши досаду, но предложение присесть показалось разумным:
— Садимся. — согласился Саша, умащиваясь под берёзой в высокой траве:
— Понимаешь, назвав их привычными понятиями — не требующими пояснения, мы застываем на нем. Даже не мы, а наше подсознание, именно оно является источником любопытства. А значить и желания исследовать. А если это привычное явление — шарик, клубочек… Чего там его исследовать? И так всё ясно! Но ведь… — Саша досадливо поморщился, махнув рукой, отгоняя вьющихся перед глазами комаров: — А ведь это огромный массив информации. — он потёр подбородок, замолчав в подыскивая подходящую зрительную аналогию:- Например, взглянув на сложенные в стопку тома энциклопедии, мы можем сказать-«какая красивая башенка». И на этом забыть об увиденном, ведь нам всё понятно — башенка, как башенка… А можем, обратив внимание на форму, подумать и о содержимом, взять энциклопедию и изучить её. Получая принципиально новую информацию! Понимаешь?
Геннадий задумался, закусив губу: — Но ведь это типично научный подход. Моделирование непостижимого с помощью давно понятного. И Вселенная, по науке это взаимодействие между различными шариками, размеры которых огромны. И молекулы и атомы, это тоже взаимодействие шариков…
— Получается, что есть нечто, что, воспринимается человеком как само собой понятое. Во что он верит безоговорочно, узкая полоска на линейке мира — от доли миллиметра, которую он ещё способен разглядеть, до нескольких десятков километров, которые он способен охватить своим взглядом. Этот мир ему понятен и доступен его восприятию. И в этот диапазон он пытается втиснуть две бесконечности, одну бесконечно малую — атомы и элементарные частицы, а другую бесконечно большую — Вселенную! — Саша замолчал, осмысливая сказанное.
Геннадий озабоченно покрутил головой:- Значить всё упирается в понимание?
Саша только пожал плечами: — ты чувствуешь, насколько здесь всё утрачивает смысл? Всё, вплоть до простейших эмоций — боли, радости, отчаяния… Все они — это массив информации, обращение чьё-то на непонятном языке, чья-то жалоба или просьба. А мы её игнорируем.
Но Геннадия оставался прагматиком, его интересовала практическая сторона разработанной гипотезы: — Значить, сейчас мы можем «нырнуть» прямо вовнутрь этих зловредных серебренных нитей? — в голосе его послышалось ни чем не прикрытое злорадство:- Ты его увидал в виде этих нитей, а в каком виде ты предстал перед ним?
— А это как раз то, о чём мы только что говорили. — усмехнулся Саша:- Я моделировал с помощью своих образов, а он пользовался своими.
— Теперь моя очередь идти первым. — поднялся Геннадий.
— Думаю надо идти вдвоём, только на расстоянии друг от друга. — предложил Саша: — Сейчас нужно страховаться при втором переходе.
Быстро подготовив площадку, подтащили ещё одну колоду. Геннадий быстро подвесил зёрнышко. Вскоре оно засияло, излучая тёплые волны золотого света. Сначала, окутавшись мраком, нырнул Геннадий за ним Саша. Предстояло двойное погружение, из реальности в картину квантов времени, в которой появились странные эти серебреные нити, чуть не утянувшие Сашу во мрак свёртки. А потом погружение в мир самих этих нитей — в её саму, что бы разобраться в её природе в закономерностях её действий.
То, что встретили они там уже не возможно описать привычными образами, настолько это было уже совершенно иным, как невозможно описать слепому от рождения человеку впечатления от красного цвета.
«Вынырнув» братья долго молчали, осмысливая прочувствованное — назвать это увиденным было бы совершенно не верно, настолько оно ни на что не похоже, настолько мало значить в нём отдельное, взятое без взаимосвязи с остальным.
Наверное, так же трудно было бы плоскатику, жителю плоского мира, увидевшему мельком тень человека, понять сущность человеческого организма по этой плоской тени…
— Да… — протянул Геннадий, глядя куда-то в сторону и зябко потирая руки:- Дождались…
Саша хмуро грыз ноготь:- Получается что всё, что вокруг нас, да и мы сами, препятствует нам. Пытается вышвырнуть в момент проникновения.
— Ты сам видишь. — развёл руками Гена: — Оно как будто само себя держит. И ты смотрел, что происходит при входе, — как бы ни пытались мы входить, всё время нарушается равновесие, и связи обрушиваются, а, падая, они закручиваются в свёртки и даже кое-что похуже… Тебе прошлый раз здорово повезло, что медленно погружался, а если бы и те штукенции зацепил… — Гена выразительно покрутил пальцами:- Ну те, что вот так вот, урчали, что ли? — поморщился он недоуменно, пытаясь вспомнить то нечто, что уже было передать ни каким зрительным образом, что было их составляющей, элементарными частицами зрительных образов, если использовать аналогию с составом материи.
— А ведь в той «картинке», по которой вы ныряли прошлый раз, этих штук было не видно совершенно.
А Сашу мучила головная боль, и что случилось, то случилось, думал он, ведь дело-то в ином…
— Получается, что, погружаясь в одну «картинку», хорошо нами наблюдаемую, мы осуществляем непонятное внедрение во множество нами невидимых миров, чьи «картинки» мы не видим, но возбуждаем там непонятное противодействие.
Генка махнул кулаком:-И мне кажется, дело обстоит ещё проще. Противодействия-то и нет! А просто мы ведём себя, как дети, пытающиеся осветить темный и страшный, по их мнению, чулан, тем, что поджигают весь дом! — с сожалением он смотрел на Сашу.
— Не удивительно, что пострадают они пи этом от собственной глупости и недальновидности, а не в результате происков мифического злодея из тёмного чулана.
Сложилась страшная ситуация, говоря словами Геннадия, пожар в чулане, возникший по глупости разгорался не на шутку, погасить его пока возможности не было. По неведению они вызвали его, а теперь образовалось нечто наподобие входа в мир призрачных связей, в который до сих пор имели возможность попасть только братья, теперь при определённых условиях мог попасть практически любой человек, а ему это грозило крупными неприятностями.
— Погасить мы его скоро не сможем… — задумался Геннадий покусывая стебелёк травинки, он уже ввёл пожар в принятую нами терминологию.
— И локализовать тоже пока не можем… — Геннадий повернулся к Саше:- Насколько я понимаю тут дело в воображении. Саша пожал плечами:- Сейчас туда может попасть любой человек, если он засечет неестественность. Его воображение сразу же получит массу подтверждений тому, и если не контролировать то начнётся погружение в мир вероятностей. — Саша уныло взглянул на Геннадия: — Ты сам представляешь, мир вероятностей представится такому случайному посетителю самым неожиданным образом…
— Да… — протянул Геннадий, отворачиваясь:- Сам он оттуда не выйдет ни за что… Единственная радость зона не велика, да и воображение не у каждого развито.
— А ты чувствуешь, — какой хомут мы на свои шеи повесили? — пытливо смотрел Саша на Генку:- А что мы можем? Торчать здесь проводниками? И вытягивать провалившихся на свет божий?
— Ты соображаешь хоть что-нибудь? — в голосе Саши слышалась не прикрытая досада:- Да ведь сюда может легко ухнуть всё население! — с ужасом продолжил Саша.
— Да уж не всё… — Генка встал, судьба населения его интересовала мало:- Давай домой трогаться.
— Нет, братец, — сказал решительно Саша;- Кому-то из нас всё время пройдется сидеть в погружённом состоянии и выталкивать в реальный мир «утопающих». Кстати, и локализуем таким образом саму зону перехода, да уровень его здорово усилим, уже не каждый сможет его преодолеть.
— Вечно ты перестрахуешься. — буркнул Геннадий, жестом образую «вход»- слабосветящийся туманный пузырь, метра два диаметром. Продукт знаний, полученных за время двух последних погружений. Новые знания давали совершенно новые возможности братьям, и теперь не нужны им ни древние зёрнышки, ни ленты Мёбиус, В любой миг из любого места могли они произвести погружение, воспользовавшись «пузырём», и попасть могли в любую точку пространства, им же воспользовавшись. Теперь для создания своих установок им не были нужны материальные объекты, из которых они до сих пор собирали свои странные установки, теперь достаточно было всего лишь памяти об этих предметах.
Воспользовавшись «пузырём» в мгновенье ока, оказались они у себя в комнате.
Странная жизнь началась у них после этого. «Пожар» разгорался всё сильнее, и не было у них сил справиться с ним, очень быстро они разорались, что чем большее усилие прикладываешь для гашения этого пожара, тем сильнее он только разгорается. Это было похоже на попытку тушить настоящий пожар с помощью бензина. Был необходим качественный переход, но какой? Проблема качественного перехода занимала почти всё время братьев.
Единственно, что удалось им удачно сделать, так это локализовать зону перехода в заповеднике, в глухом распадке, на территории бывшего лагеря, где и занимались «гашением», одновременно затеяв и задуманную Геннадием игру с разведчиками и шпионами.
После разговора в компании у Светы, всю ночь мучили меня тревожные сны. Просыпался я весь в тревожном нетерпении, курил, наблюдая, как прозрачные нити дыма извиваются, проявляя множество невидимых до этого разноцветных рекламных лучей, пронизывающих комнату.
Чувствовал я себя уже значительно лучше, появился интерес к жизни, я уже знал, что нужно делать — Брать, таинственные Братья, вот ключ к происшедшему, к боли засевшей ржавым осколком во мне. Чего удалось им достичь, чем заразился я?
Всё чаще, оглядываясь внезапно, успеваю я заметить свиное рыло чёрта, его налитые неуёмной жадностью и наивной злобой глаза, русалки с вульгарной развязностью манят в западню… Страшно становится мне жить, мелькнёт изредка человеческое лицо, поразив растерянностью в глазах, и исчезнет, оставив ощущение боли от невосполнимой утраты, от чего-то так и не прошедшего…
Можно ли это объяснить? Нужно ли объяснять? То, что произошло на болоте том треклятом, во дворце, разговор тот странный с Мудрецом, сломали во мне что-то, выбили из привычного мира моих интересов и увлечений, повергнув в непонятную неудовлетворённость, когда всё, что ни происходило вокруг меня, что ни говорили мне, лишь вызывало досаду у меня — не то… Не то… И отворачивался я, не в силах даже что-то сказать, настолько безразличным всё вокруг мне стало и постылым…
А сейчас, этот странный разговор разбудил меня, определив цель, и теперь даже во сне шёл я какими-то сумрачными таинственными помещениями, мельком встречаясь с кем-то, не узнанным, шёл я к заветной цели, просыпаясь, всякий раз, прежде чем открывалась заветная дверь, занавес, скрывающий то-то, или кого-то…
Проснувшись, лежал я, намечая план действий. Начать решил с Шангар, с Райцентра, ведь там служил мой университетский товарищ, может быть это как раз то, что сейчас необходимо мне.
В Шангары, так в Шангары. — думал я, вышагивая утром по комнате из угла в угол. И от самой мысли о начинающемся действии замирало в трепетном ожидании сердце, хоть и понимал я, что трудно ожидать от Николая чего-то сверхординарного, только потому, что он в Шангарах. И если бы обнаружил он там нечто необычное, то уж знал бы куда докладывать… Впрочем? Вспомнился мне Клим Фомич с его заявлениями… Возможно, и у Николая или у кого-нибудь из его коллег имеется что-нибудь подобное таким заявлениям, что откладывается в сторону в силу чудовищной неправдоподобности и котируется только в виде анекдотов, бреда, галлюцинаций и тому подобной чуши. А мне бы могло послужить зацепкой, и получил бы я тогда возможно выход на Братьев, сам ещё не понимая зачем. Невольно пожал я плечами, пытаясь представить, что бы делал я, встретившись с ними… Наверное, встреча эта необходима мне, как и желание Клима Фомича увидеть хозяев таинственного оборудования в подвале мехмастерской.
До Шангар я добрался электричкой, потом бродил среди провинциальной тишины центра посёлка, утопающего в молодой зелени старых лип, среди старинных духэтажек присутственных мест, по-моему, так называли подобные заведения в старину. Ходил я удивляясь патриархальной этой тишине, где шелест листвы да воркование горлиц были самыми громкими звуками. Удивила меня и основательная неторопливость местной жизни, когда редкие прохожие, встретившись, друг с другом, надолго останавливаются, беседуя тихо и сосредоточенно подробно.
Солнечный свет, пробиваясь сквозь густую светлую зелень, пятнами солнечных зайчиков ползал по проезжей части и тротуару, по серым стенам домов, подчиняясь неслышному колыханию воздуха в вершинах деревьев.
Детские звонкие голоса, доносящиеся из огромных густо заросших разнообразной зеленью тенистых дворов, загромождённых множеством самых разнообразных клетушек, сарайчиков, гаражей, склёпанных на скорую руку из самых неожиданных материалов, но все они выглядели чрезвычайно к месту, наполняя пространство двора и укрываясь кустарником.
Щебет пичуг да гунявое воркование горлиц завершали гармонию, наполняющую меня непонятной грустью, почему-то хотелось, что бы вечно продолжался этот неспешный путь в тенистой аллее посреди улицы.
Как ни странно, но именно сегодня у Николая был выходной, по его словам, мне повезло, таких событий на его душу выпадало не более двух в месяц. Неделю тому он отправил жену с дочкой к матери, поэтому принял меня по холостяцки, угощая кофе. Но было не до кофе, довольно долго я посвящал его в подробности прошествия, он же молча слушал, уставившись в пол, а по окончании моего рассказа долго молчал, задумавшись.
— Зря ты, конечно, рассказал мне всё это. — неожиданно хмуро сказал он: — Не вижу, чем бы я мог помочь тебе. Ваши ребята ещё зимой прошуровали все наши дела за несколько последних лет. — он многозначительно взглянул мне в глаза, намекая на все сопутствующие такому шурованию обстоятельства: — Теперь ясно, зачем им это надо было. — он устало потёр небритую щеку, пожал плечами: — Ты знаешь инструкции и собственно… — Николай поднялся и заходил по маленькой комнатушке: — Ты знаешь, что даже об этом разговоре я обязан сообщить… — взглянул он недовольный мне в глаза. Я только пожал плечами, начиная понимать в какое неудобное положение я его ставлю:- Извини, Коля, я как-то не подумал об этом.
— Да ладно. — отвернулся он.
Потом провёл меня на платформу, и уже стоя там, в ожидании поезда, сказал:
— Женя, ты знаешь у меня такое впечатление, будто ты считаешь меня предателем, — хмуро разглядывал он рельсы у платформы:- Так вот, хоть и делаю я на мой взгляд тебе медвежью услугу, попробую я тебя свести с одним человеком.
— Он встречался с необычным, был в зоне призраков? — оживился я сразу, Николай только поморщился:-Нет, ни чего такого за ним не замечалось. Как тебе сказать… — он чуть задумался:- Этот человек сам по себе зона призраков. — глядя на подходящую к платформе электричку, закончил:- Вот что, была, ни была, давай свой телефон, я попробую договориться кое с кем, а там — что получится.
Торопливо выдернув листок из записной книжки, я торопливо нацарапал свой телефон, и уже стоя в дверях электрички, передал листок Коле.
И вновь потянулись наполненные тягостным ожиданием дни. Беспрерывно проигрывал я в памяти разговор с Николаем, и теперь и меня начало тревожить предупреждение Николая об этом человеке. Что подразумевал он под его необычностью?
В среду около девятнадцати часов, по привычке я отметил время, раздался телефонный звонок. Трубку сняла мать, ко мне уже настолько давно ни кто не звонил, что я не поднимался к телефону, даже сейчас, ожидая звонка от Николая. Но её приглашение к телефону взрывом подбросило меня с дивана, на котором я коротал в тоскливом одиночестве дни.
— Слушаю… — затаивая дыхание, спросил я в трубку.
— Здравствуй, Женя, это Николай. — а меня уже трясла лихорадка нетерпения.
— Привет, привет, Коля…
— Женя, если ещё не пропало желание проведать меня, то выезжай завтра электричкой в восемь пятнадцать из Города.
Двинулось дело, двинулось! — прошибла меня радостная мысль: — Конечно, буду. — заверил я его.
— Тогда до завтра. — сухо попрощался он:- Извини, дел по уши.
— Ты думаешь, толк будет? — не удержался я от вопроса, трубка после едва уловимой, но выразительной паузы, отозвалась со сдержанным недовольством:- До сих пор толк был. До свидания. — и вслед за этим коротки гудки. Николаю явно не понравился мой последний вопрос, в прочем, как и вся эта встреча, видно наши ребята, хорошенько порошуровав в их делах, потребовали и определённых обязательств по нежелательным контактам, я сейчас такой нежелательный контакт.
Но неужели он в всерьез считается с возможностью прослушивания моего телефона?
Эти мои размышления прервала мать, неодобрительно слушавшая разговор, опершись плечом о шкаф.
— Что ты опять задумал? — с беспокойством спросила:
— Женя, ты ещё слаб, тебе необходим ещё постельный режим.
Я же, осторожно обняв её за плечи, повёл на кухню, где она готовила тесто для пирога, и где, поэтому витали аппетитнейший запахи ванильной сдобы.
— Мамочка, это всего лишь встреча однокурсников. Помнишь Николая? Ну? — легонько толкнул я её в плечо: — С которым я тур поездку на Север ездил? Тебе ещё нравилось, как он поёт под гитару?
Она кивнула головой, с подозрением глядя на меня.
А я, вдохновённый удачей с Николаем, заливал дальше, не особенно напрягая свою фантазию:- Ты ведь помнишь, мне прописали не постельный режим, а активный отдых. А там озёра, река, лес — вот завтра и организуем рыбалку.
— Это как в прошлый раз пикник с Анатолием Ивановичем? — вцепилась она в мою руку:- Не пущу!
— Мама! — я вкладывал в это слово и мольбу и протест. Вообще взаимоотношения с родителями это одно из больных мест и, вероятно, не только у меня. Это результат, скорее, оборотная сторона известного тезиса:-Дети цветы жизни! Всё для детей! Вот и вырастает поколение, воспитанное на этом тезисе — привыкшее получать самое лучшее, ограждённое, от всех забот. Но, в большинстве случаев, хорошо начитанные, думающие, а поэтому понимающие всю искусственную нелепость такого взаимоотношения с родителями, мелочной этой опеки. При этом и родители, и великовозрастные дети попадают в весьма неудобное положение, одни, по привычке, всеми силами стараются помочь своим «отпрыскам» привыкнув за много лет этим заниматься.
А другим неудобна и тягостна эта опека, унижающая, по их мнению, и самих родителей. И в тоже время, как у Павловской собаки, уже только звука звонка достаточно для выделения желудочного сока, так и у детей с родителями, уже при виде друг друга включаются странные условные рефлексы, превращающие взрослых тёток и мужиков в капризных детей. В глубине души все ощущают глупость и нелепость этого и раздражаются, срываясь почти до ругани.
Поэтому, чтобы не сорваться и самому, я не стал вдаваться в подробности, и закрыв дверь своей комнаты, постарался не обращать внимания на горестные причитания матери по поводу моей дерзости, адресованные неизвестно кому.
Встреча и манила меня и настораживала. Николай сильно изменился за эти за эти несколько лет, по окончанию университета, превратился, судя по всему, в человека искушённого в тонкой политической игре на пути к вершинам карьеры, о чём говорили все его намёки и недосказанности. Сейчас и я понимаю, если всё решается людьми, то основную роль начинают играть факторы субъективные, тончайшие оттенки настроения… Это закономерно и от этого невозможно избавиться, каждый из нас понимает, что не волен над своими эмоциями и желаниями. Зависть и ярость, злоба и негодование — эти эмоции могут в самый неожиданный момент овладеть нами и заставить совершить самые неожиданные поступки. И тот, кто умеет управлять своими эмоциями, получает возможность управлять эмоциями других людей, а это уже великое искусство. И приятно узнать, что твой друг понимает это и пользуется этим. Мне остаётся только порадоваться, что Николай понимает это и использует, в меру своего разумения.
Николай встретил меня на платформе, хмуро кивнул и, пожав руку, буркнул: — Давай в сквер пройдём.
Такое начало мне не понравилось, и, не сдержавшись, я спросил его, пока мы переходили дорогу к небольшому, но густо заросшему кустарником запущенному скверу, за украшенным вычурными башенками маленьким старинным вокзалом.
— Так что, встреча не состоится?
Николай мельком взглянул на меня, пережидая проезжающий по дороге голубой автобус:- В том-то и дело, что состоится, поэтому и надо обсудить и спланировать всё мероприятия.
Этот его оборот вновь вводил меня в привычную обстановку оперативной работы. К тщательной проработке деталей операции, скрупулезному вниманию к мелочам. Но почему Николай так серьёзно относится к этой встрече? В недоумении пожал я плечами.
Усевшись на скамью, спрятанную среди высокого кустарника, он всё так же хмуро, мне даже с неприязнью взглянул на меня:-Честно говоря, насколько спокойнее был я, если бы отказался ты от этой встречи.
— В чём дело? — попытался я улыбнуться, заражаясь его тревогой. Сырой тёмный после ночного дождя асфальт аллеи порос во множестве иероглифов своих трещин густой молодой травой. Обстановка была настолько по провинциальному благодушной, что все эти беспокойства Николая казались совершенно неуместными. Он, видно тоже почувствовал это, вздохнул, в смущении потёр подбородок:
— Попробую объяснить, что это за человек, а ты уж решай. Короче ему чуть больше тридцати, окончил лет семь, восемь тому толи педагогический, толи политехнический институт. Сейчас официально ни где не работает, по крайней мере, у меня нет данных, — промышляет случайными заработками. Он прекрасный аналитик, — на основе минимума информации, он строит превосходную версию, между нами говоря, кое-кто из наших иной раз этим пользуется… — Николай замолчал, проводив взглядом прошедшую по аллее старушку и продолжил:- Промышляет он и диссертациями, при этом ему абсолютно всё равно — по ядерной физике, по философии или по литературе… Но сам он не защищался и, кажется, ни чего не публиковал от своего имени… — Николай пытливо взглянул мне в глаза:
— Как видишь, при желании во всём этом можно увидеть нарушение закона, но ты понимаешь, связи у него богатые и, возможно, не всегда чистые. Я, по крайней мере, с ним дела иметь не решаюсь, да в прочем и не нахожу нужным… — Николай перевёл взгляд себе под ноги:-Понимаешь, уж очень он универсален и услужлив. Он и производство наладить может, — продолжил Николай:- Его частенько менеджеры различных предприятий для этого приглашают, выплачивая солидное вознаграждение и сложнейшую автоматическую линию наладит и запустит… Он очень талантлив, а это меня настораживает… Но нам его скорее всего не понять, в силу его таланта…
Помолчав, Николай взгляну на меня:
— Так что ты решил? — Я пожал плечами, удивляясь:- Конечно, встретиться. Лучшей рекомендации, чем ты ему дал, не придумаешь. — улыбнулся я. Он только поморщился и взглянул на часы:- Моё дело предупредить. У тебя есть двадцать восемь минут до встречи, я с этим ни чего общего иметь не желаю. — многозначительно взглянул мне в глаза:- И не имею права иметь что общее. Поэтому договоримся сразу — мы собрались на рыбалку, но меня, неожиданно, назначили дежурным по отделу, я тебя своевременно предупредить не успел…
Я с удивлением слушал его инструктаж, на мой взгляд, он явно злоупотребил своим высоким профессионализмом. А он продолжал:- Поэтому встретил тебя на платформе и извинился, отменяя рыбалку, после чего уехал в отдел, а ты в ожидании электрички решил побродить и пошёл… — сухой веточкой Николай начертил на песке под ногами схему кварталов и указал маршрут:- Вот по этому пути, и где-то здесь… — ткнул он палочкой к песок: Не доходя колодца и встретился с этим парнем.
Николай встал, глянул на часы: — Пора. Да, его зовут Александр. Мы вышли на дорогу, прощаясь, он подал мне руку и пытливо взглянул в глаза:- Жалею, что вырвалось у меня об Александре… Тогда на платформе…
— Колян, не узнаю тебя, — засмеялся я, напоминая его студенческую кличку: — где тот, былой авантюрист, способный с семнадцатью копейками в кармане, не задумываясь, отправиться в другой конец страны?
Он устало улыбнулся: — Ещё помнишь. Нет уже того авантюриста, зашибло насмерть начальством об ответственность, И ты знаешь, совершено об этом не жалею… — добавил решительно и, притронувшись неуверенно к моей руке, добавил уже другим тоном:-Ну ладно, топай. Хотелось бы, что бы у тебя всё наладилось.
— Спасибо. — кивнул я: — Обязательно так и будет. Счастливого и тебе.
Он торопливо направился к поджидавшему его служебному автомобилю, а я, проводив взглядом его поджарую фигуру, неторопливо направился по намеченному маршруту.
Окунаясь сразу в уют застроенных комфортабельными особняками кварталов.
Как поэтичны эти тихие провинциальные переулочки после лёгкого утреннего дождя, когда хранит воздух свежесть ночи, когда нет ещё удушающей жары. Густо заросшие свежей зеленью незамутнённые пылью, тучами поднимающейся на центральных магистралях после транспорт.
Плакучие ивы, превращающие водопадом своих гибких ветвей узкие тротуары в прохладные зелёные тоннели. Вишни, яблоки, абрикосы — множество фруктовых и ягодных деревьев, густо усыпанных, где созревшими, где ещё созревающими плодами, обступали тротуар с обеих сторон, как и аккуратно подстриженный кустарник живых изгородей, и приятно было ощущать доверие в такой доступности плодов.
Я медленно шёл, рассматривая устроенные в палисадниках искусственные горки, сооруженные из причудливо изломанного мрамора и гранита, со статуэтками ярко раскрашенных смешных гномиков, лукаво выглядывающих из маленьких пещер. Миниатюрные водопады, едва слышно журчащие среди камней, пруды, скорее похожие на лужицы своими разменами, в тёмной воде среди таинственно тусклой зелени водорослей, плавно скользили разноцветные рыбки. Я любовался щегольским изяществом аккуратных домиков, поражающих взгляд причудливой архитектурой своей и изысканной окраской. Совершенно очарованный брёл я, забыв о цели своей прогулки, вдоль лёгкого забора увитого гибкими плетями паутели, невольно любуясь открывающимися маленькими чудесами трудолюбия и вкуса.
— Вы не представляете насколько всё это выигрывает вечером, когда начинает смеркать. — донесшийся сзади спокойный голос не нарушил гармонии моего созерцания. Обернувшись, я увидел парня, стоящего у открытой низенькой калитки. Что-то неуловимо знакомое мелькнуло в его в его взгляде неожиданной растерянностью и непонятной беззащитностью, продолжалось это долю секунду, потом он улыбнулся, скрыв за улыбкой это странное, чем-то уже знакомое мне и этим тревожащее выражение своих глаз. — Здравствуйте, Александр — протянул я ему руку:- Я не ошибся?
Он мягко улыбнулся, пожимая мне руку:- Да нет, Евгений..? — вопросительно взглянул он, — Вообще-то Денисович, — поторопился я, — Но можно для краткости и просто Евгением.
Он иронично улыбнулся: — Но живём-то мы не для краткости?
Я, оценивая его замечание, улыбнулся и пожал в смущении плечами. Он отступил назад, жестом приглашая меня проходить во двор.
— Это дом моих родственников. — кивнул он в сторону дома с ярко раскрашенным мезонином в глубине сада. Мы прошли по выложенной битым кирпичом дорожке к небольшой беседке, увитой виноградом и уселись за стоящий там стол.
— Николай Тимофеевич сказал, что вы хотели бы выяснить ряд обстоятельств? — пытливо заглянул он мне в глаза. Я тяжело вздохнул, рассказывать все обстоятельства дела я не имел права, всё это была служебная тайна, поэтому пришлось на ходу импровизировать нечто правдоподобное о прогулке в лесу с друзьями и о событиях при этом происшедших. Я вдруг понял, что сам не знаю, зачем я вообще решился на эту встречу, что я хотел от неё получить После моего рассказа запала тягостная пауза, Александр молчал с непонятным удивлением разглядывая свои переплетённые пальцы.
— Вы не жалеете о том что произошло с вами? Не сожалеете, что не послушали? Этого… Лешего, что ли..? — хмуро взглянул он на меня, Я только пожал плечами, вопрос его меня совершенно потряс, не этим, на мой взгляд, должен был заинтересоваться человек, услыхав такое… Он, мгновенно почувствовав моё недоумение:
— Конечно, запутано здорово… — отвёл он глаза в сторону, и сразу же испытывающее взглянул на меня:- Даже завидую вам…
Я только поморщился. Всё не так было в его словах, и он сам чувствовал это, но, казалось, не знал, а как же должно быть. Помолчав, он продолжил, стараясь придать своему голосу решительность:
— В прочем важно другое. Необходимо понять — что значить помочь вам? Каким образом определиться с происшедшим, вернуть вам доверие к нерушимости существующего мира? — вопросительно взглянул он мне в глаза — Я правильно вас понял?
Я только пожал плечами, разговор становился бессмысленным, что-то ускользнуло, и мне продолжение разговора становилось безразличным.
Он всё так же пристально смотрел на меня, и взгляд его… Я не могу этого объяснить, но что-то не так было в его взгляде, в его вопросах, во всём этом разговоре, в этой встрече… И взгляд его, и досада в нём, говорили и о его неудовлётворённости, создавалось представление, что знает он гораздо больше, но поему-то сказать толи не хочет, толи не может. Он поднялся, досадливо поморщившись:- Знаете что, давайте я вам позвоню через пару дней… — со странным выражением глаз говорил он это:- Я думаю в ближайшие пару дней этот вопрос решится… Сумбурное впечатление оставила у мне эта встреча, неестественность сквозила в каждом его поступке, в каждом его слове… И я не мог бы сказать, да в чём же эта неестественность? Было бы это раньше, не задумываясь, сказал я, что встреча не удалась, и ни о какой помощи не может быть и речи… Но сейчас? Я совершенно не понимал, что же произошло, но у меня появилась твёрдая уверенность, — не позвонит он мене — это точно! Но что-то обязательно произойдет, что-то такое… У меня от самой только мысли о том, что должно произойти, холодная волна озноба прокатилась от затылка до самых пят.
Уже подходя к дому, я понял — мои надежды оправдываются даже раньше чем я ожидал. У подъезда стояла служебная машина, а вокруг её нетерпеливо топтался Володька Никаноров, торопливо затягиваясь сигаретой, увидев меня, он тут же отбросил её, бросился на встречу и, пожимая руку, ошарашил меня:
— Где тебя носит, в шестнадцати километрах от Райцентра найдена летающая тарелка.
Слова его дёрнули меня электрическим током. Вновь начиналось нечто невероятное, непостижимое, чужое и чуждое разуму…
И сейчас, сидя в мчащейся на полной скорости к аэропорту машине, я почти не прислушивался в прерывающийся от детского восторга голос Володьки, в его рассказ о странной находке… Я был в плену странных предчувствий, захвативших всего меня полностью. Странное ощущение возврата к привычной жизни, не в смысле служебной деятельности в Агентстве, нет — возвращение в мир леших и летающих тарелок, возвращение в тот зыбкий и противный здравому смыслу мир. И в тоже время странная связь всего этого с недавним разговором, с Александром. Я уже не сомневался, не будет больше у нас с ним ни какой больше встречи, ни денька через два, ни когда, в чём я был полностью уверен — так это в том, что летающая тарелка в лесу у Райцентра его рук дело!
За забрызганным мелкими каплями дождя ветровым стеклом, покачиваясь, медленно проплывали ветви кустарника, покрытые свежей омытой дождём листвой. Они пронзительно шуршали по брезентовым бокам вездеходовского тента, почти заглушая надсадное урчание мотора. Вездеход с трудом полз, визжа шестернями коробки передач, по раскисшей красной глине просёлка, ныряя в глубокие ухабы, наполненные мутной водой, почти садясь на днище.
— И только подошли мы с Ермолаем к заросшему молодым ельником оврагу. — продолжил участковый: — Как сразу почувствовали — что-то не так…
Глаза его при этих словах округлились, но вездеход в этот момент вскочил в очередной уха, и лейтенанта, увлечённо жестикулирующего, здорово бросило, ударив головой о планку поддерживающей тент дуги. Поморщившись, он крепче перехватился за поручень на передней панели и продолжил:
— В общем, что там скрывать, вы сейчас сами это почувствуете — страх. Самый настоящий страх охватил нас и, чем ближе подходили мы, тем страшнее становилось.
При этих словах он резко обернулся вперёд: — Стоп! Это здесь. — и, повернувшись ко мне, добавил виновато: — Дальше надо метров двести пешком пройти.
Мы вышли из вездехода и, шурша накидками по молодым ёлочкам, углубились в заросли. Я шёл в след за участковым, ощущая почему-то всё возрастающую напряжённость, не испытывая ни страха ни особого волнения. Вдруг с боку, хрустя валежником, к нам вышел здоровенный мужик в выгоревшем почти до белизны, но уже изрядно потемневшем на плечах от дождя, брезентовом дождевике. При его появления я вздрогнул от неожиданности.
— А, это ты, Ермолай. — почему-то шёпотом произнёс участковый, оглянувшись.
— Курить захватил? — хрипло пробасил, сдерживая голос Ермолай, пожимая мне руку.
— Да. А ты это почему здесь?
— А ты сам попробуй там высидеть. — хмуро буркнул Ермолай, вскрывая ногтем поданную участковым пачку дешёвых сигарет.
— Ну, это… — нерешительно произнёс участковый, виновато взглянув на меня. Мы молча закурили, остановившись в нерешительности.
Что-то странное начало происходить со мной, я явственно это почувствовал, первым делом почему-то начали дрожать пальцы, я чиркнул четыре спички, прежде чем прикурил. Обычно человек сначала пугается, а затем у него начинается то, что я определяю как мандраж — дрожь в руках коленках и прочих органах тела человеческого. А здесь происходило наоборот — дрожать сначала начинали пальцы и коленки и холодок страха от этого заползал вкрадчиво в живот, заставляя сердце биться судорожными рывками, от которых перехватывало дыхание — странное предчувствие чьего-то присутствия…
— Ну ладно идем, а то совсем подуреем. — буркнул, глядя под ноги Ермолай, решительно притаптывая недокуренную сигарету.
Как только мы вышли на маленькую прогалинку среди ельника, я сразу понял — чего боюсь, хоть и принял поначалу за вывороченный из земли огромный пень. Но подошли ближе…
Совершенно чёрное. Черное настолько, что не возможно было рассмотреть ни одной детали на его гладкой поверхности, лежало оно на краю прогалинки у единственной здесь огромной старой сосны, слегка накренившись правой стороной клиноподобного корпуса, зарывшись на несколько сантиметров в почву.
Я обошёл вокруг, величиной с малолитражку на поверхности ни каких стыков, зазоров, или какого-либо подобия люков заметно не было. Я осторожно прикоснулся к нему пальцем. Ощутив слабое тепло, резко отдёрнул руку, почувствовав как немеет кожа пальца в месте соприкосновения, но, успев заметить зазор между пальцем и корпусом.
— Может попробуем вытолкать его на середину. — предложил участковый. После того как полазили мы возле этого «утюга» несколько минут.
— Попробуем, — согласился я, успев позабыть странное ощущение онемения пальца: — Судя по всему оно не должно быть слишком тяжёлым.
Но как мы ни старались, нам не удалось его даже шевельнуть, с таким же успехом, вероятно, муравей мог бы толкать Эверест — ощущение непреодолимой преграды чувствовалось в неподвижной угрюмости «утюга». Я уже твёрдо окрестил его этим именем.
— Что это? — удивлённо рассматривал свои ладони Ермолай, мы подошли к нему. Ладони его лохматились клочьями облезшей белой кожей. Я глянул на свои, тоже самое, облезла почему-то омертвевшая кожа, но ни боли, ни зуда, ни каких ощущений, ни кто не испытывал. И страх как будто прошёл, я уже как-то привык к «утюгу».
Так что делать будем? — нарушил тягостное молчание Ермолай, ему, видно уже ни как не хотелось оставаться здесь дальше. Я кивнул головой: — Да, пожалуй, пойдём, сейчас только с Центром свяжусь.
Достав из планшета рацию, я включил её, но во всех диапазонах стоял один и тот же ни когда мною неслыханный вой и бульканье. Ни одна из моих попыток выйти на связь не удавалась.
Может это она мешает? — кивнул озабоченный участковый на «утюг». И тут нам разом пришла одна и та же мысль, и ужас охватил нас в миг, и молча, ни сказав друг другу ни слова, мы бросились к машине… С хрустом ломились мы сквозь ельник… Это было неописуемое безумие, только в детстве возможно настолько всепоглощающее чувство страха. А здесь, трое взрослых вооружённых мужчин ломились, задыхаясь, сквозь ельник к просеке, забыв обо всём.
Опомнились мы, только выскочив на просеку у машины, стыдно было глядеть друг на друга, и мы, потупившись, стояли и курили, под настороженно-испуганным взглядом водителя, понявшего, что с нами не всё благополучно, но не решающегося на расспросы.
— Думаете, есть кто там? — кивнув в сторону ельника, спросил у меня участковый.
— Откуда я знаю? — почему-то озлился я внезапно, и сразу почувствовал себя виноватым, увидев в его глазах испуг: — Извините. — буркнул, отворачиваясь, в этот момент я обратил внимание, что где-то, в момент панического бегства, потерял рацию. Но возвращаться за ней назад?
— Давайте-ка в машину, да возвратимся в Райцентр. — выдавил хрипло я из себя, отбрасывая в лужу окурок. Не хотелось думать о последствиях, все желания были устремлены к одному — поскорее покинуть это проклятое место.
К девяти часам утра мелкий моросящий дождь прекратился, и выглянувшее из-за лёгкой облачности солнце насытило всё окружающее ярким цветом и выпуклой объёмностью. Необычная яркость этих красок несколько отвлекла меня от тягостных размышлений о предстоящем трудном разговоре с начальством. По чести сказать, впервые за время службы я не знал, о чём говорить — просто, пересказать происшедшее? Другого выхода я не видел.
Полковник, выслушав невнятный мой рапорт-рассказ, задумавшись, долго молчал, барабаня бесшумно пальцем по столу.
— Так что же — нечистая сила? — насмешливо спросил, после довольно таки продолжительной паузы, подняв на меня наполненный вниманием взгляд. Безусловно, понять его можно, такого рода прошествия репутацию не украшают. Вышестоящее начальство, во всяком случае, желает от подчинённых ясности и недвусмысленности, во всех остальных вариантах подозревая подвох и посягательство на подрыв собственного авторитета. А здесь всё было так не ясно, и если бы не прошлогодний случай с ребятами из Городского отделения Агентства, исчезнувшими осенью в нашем лесу почти на полгода, то передали бы мы этот «утюг» от греха подальше, специалистам по НЛО и прочей чепухе. И то уже в коридорах вышестоящих инстанций непременно возникли бы смешки по поводу проявления «особой бдительности» в Райцентровском филиале Агентства.
Я только поморщился, представив какие анекдоты начнут сочинять по нашему адресу в Центре. Есть там пара шутников, им только дай за что уцепиться… А потом поди докажи, что ты не верблюд. Начальству особенно задумываться некогда, да и не любит оно этого делать, «Толи он шапку украл, толи у него украли? Но там не ясно и не чисто!», а значить пусть посидит, где-нибудь подальше.
Полковник скривился, как от лимона, бросив на меня недовольный взгляд. Его мысли если и отличались от моих, то не в лучшую сторону. Уж кому-кому, а ему это происшествие так вообще…
Если меня тревожили зубоскалы, и их насмешки, то у него были основания, безусловно, посерьёзней. Начнутся комиссии, да проверки, да инспекции. А тут и странные эти прогулки военного атташе одной, отнюдь не дружественной державы, вдруг зачастившего в наш небольшой городок, в котором ни что не должно было бы привлекать его внимания. Ездит грибочки собирать в окружающих Райцентр лесах? Какой проверяющий поверит в это? А ведь сразу всплывёт, и начнётся…
Выискивать чужие ошибки каждому приятно. За всё спросят дотошные проверяющие, а тут ещё надо учесть, что не зря, обладая столь высоким званием, возглавляет полковник наш филиал, где и майору-то делать нечего. Тут уж можно представить, как начнут копать, стараясь доказать закономерную справедливость этого его понижения. Лежачего всегда легко лягнуть, да если ещё и начальству этим удовольствие доставить, тонко напомнив о его проницательности…
— А может передадим это дело науке? — предложил я, начиная осознавать всю двусмысленность нашего положения. Полковник раздражённо поморщился и, поднявшись, подошел к окну: — Это уже не наше дело. Мы обязаны доложить, решение примут без нас. — он повернулся ко мне: — Вот так по неволе бюрократом становишься, всякий раз гадая, как на верху воспринять будет. — с досадой ткнул он указательным пальцем вверх:- Начальства начинаешь больше всего на свете бояться. — и, усевшись в кресло, кивнул головой: — Давай пиши рапорт. Коротко, сжато… Мне на подпись и в городское отделение. Медлить нечего.
Вернувшись в свой кабинет, я, усевшись за стол, после нескольких неудачных вариантов остановился на следующей версии:
«28 мая, около 4 часов утра, в 16 км от Райцентра в районе Крутой Балки, участковым и лесником был обнаружен неопознанный предмет монолит клиновидной формы интенсивно чёрного цвета неизвестного происхождения и назначения, размером 4,5?1,8?2 метров, лежащий на почве среди леса. Предположительно неопознанный летающий объект (НЛО). Объект излучает поле неизвестной природы, вызывающее у человека признаки панического страха.»
В третий раз, перечитав, я, решив, что написано достаточно кратко и нейтрально, понёс на подпись.
Полковник, перечитав, вычеркнул фразу «предположительно неопознанный летающий объект (НЛО)». Поморщившись, вычеркнул и слово «панического», хмуро сказал:
— И как не пиши, какие хитроумные редакции не составляй, пытаясь убедить начальство в своей правоте, а толку ни какого. Посягательства на свою точку зрения оно не терпит.
Он встал и отошёл к окну, заложив руки за спину:
— Они всё равно вложат свой смысл, поэтому, чем меньше информации им даешь, тем лучше. Перепиши и отправляй. И выстави охрану там какую-нибудь.
— Может пускай муниципалы эти займутся? — предложил я.
— Во, во. — равнодушно согласился он: — Это их дело.
Отправив рапорт, я связался с муниципальной полицией, но не успел с ними толком договориться, как в кабинет вошёл полковник, и, усевшись, на диван для посетителей, устало потёр лицо:
— Уже едут, не надо муниципалов. Скоро будут сами.
У меня уже от тона его засосало под ложечкой, в такой панике я своего начальника ещё не видел. Мне не надо было уточнять, кто едет, и так всё было ясно.
Но произошло всё не так, как мы ожидали. Уже через час мы, доставленные тремя могучими вертолётами в Крутую Балку, выставляли оцепление. А специалисты техотдела измеряли и обставляли стойками с датчиками и приборами и только что не вылизывали «утюг». Вслед за мной его начали называть все, мой доморощенный термин уже замелькал коё-где и в официальных протоколах осмотра.
Странное впечатление произвела на меня вся эта суета. Казалось, в Агентстве были готовы и даже ждали моего рапорта. И, получив его, начали действовать по заранее разработанному плану. Настолько оперативно и продуманно всё было организовано. Каждый чётко знал свои обязанности, и только мы, сотрудники филиала, оказались без дела и использовались к нашей досаде, на побегушках, не понимая происходящего.
Вертолёты своими огромными роторами подняли в ельнике изрядный ветер, свист их турбин и хлопанье лопастей изрядно всех доставало, пока кто-то из начальства не сообразил их отправить.
Но шума от этого меньше не стало, по проселку стали подъезжать, недовольно ворча моторами и завывая шестернями, тяжелые армейские вездеходы.
На трейлере подтянули оранжевый мощный бульдозер, который проложил широкую просеку от просёлка до самого «утюга», им же попытались сдвинуть и сам «утюг». Но, взревев двигателем, бульдозер начал буксовать, выбрасывая рывками из-под себя пласты перегноя. Сверкающая сталь его ножа так и не коснулась бархатисто-чёрного бока «утюга». Но зато ближайшая к «утюгу» заполированная до блеска поверхность ножа вдруг затуманилась и начала на глазах тускнеть, покрываясь грубыми струпьями бурой ржавчины. Это обеспокоило начальство, дали команду и бульдозер отогнали чуть в сторону.
Оставшись не у дел, я подошёл к группе офицеров из городского отдела Агентства, собравшихся у «утюга».
Подполковник, по-моему, из оперативного отдела, рассматривая «утюг», хмуро сказал:
— Надо бы привести Шторма или Анатолия Ивановича, возможно, они знакомы с этой штуковиной.
Капитан Никаноров известный зубоскал, ухмыльнулся:
— Отдел знатоков нечистой силы.
Но окружающим офицерам было не до шуток, и своей неуместной шуткой он вызвал только осуждающие взгляды. Настроение, господствующее среди офицеров, приближалось к паническому. Виновно ли в этом было излучаемое «утюгом» поле или так действовала сама встреча с непостижимым.
Володька Никаноров прославился далеко за пределами городского отделения, его неуёмное чувство юмора сделало его изрядным пугалом, ни кто не хотел попасть к нему на язычок. Но начальству это так же не всегда нравится, внушая сомнение в серьёзности. А несерьёзное отношение к делу начальство не прощает, оно обожает предельную серьёзность в отношении к любому своему поручению. Так и остался Володька на вторых ролях в любой операции, вот и сейчас подполковник, он был здесь старшим, кивнул Володьке:
— Володя, вызывай вертолёт, и что бы через час Шторм был здесь.
Володька крутнулся на каблуках, чуть не упал, увязнув в толстом слое хвои, побежал к развёрнутому невдалеке пункту связи, вызывать вертолёт. А мы пошли к просеке, где стояло уже несколько штабных автобусов и устроились на лёгких алюминиевых стульях. Как я понял из обсуждения, главной проблемой было наличие экипажа в «утюге», а так же исполнение программы тестов.
Лагерь постепенно обживался, в стороне, где не было помех для радиопередачи и приёма, была уже развёрнута мощная дивизионная радиостанция.
Кстати, свою потерянную радиостанцию я нашёл почти сразу по прибытию, ни кто не обратил внимания на эту деталь.
У дороги уже развернули и установили несколько палаток, прибыло ещё несколько штабных автобусов.
Масштабы организации меня поражала — даже воинское подразделение, не менее батальона, осуществляло прочёсывание и оцепление района, развернув невдалеке походные кухни.
Вдруг от штабного автобуса донеслось:
— Капитана Сидорова, срочно к начштаба.
Я, удивившись, что был не забыт в этой кутерьме, направился к автобусу, где получил от незнакомого лейтенанта, сидящего в окружении компьютеров, несколько листов бумаги с просьбой, как можно подробней описать свою встречу с «утюгом», начиная с первого о нём упоминания.
Я уселся за соседний свободный столик и принялся за рапорт, хорошенько взвешивая возможные последствия от каждого своего слова. Провозился я, поэтому довольно долго, и после множества правок, отдал листки с моим «рассказом» лейтенанту, который, оторвавшись от телефона и стопки бумаги на столе, насупившись, перечитал и, попросив проставить дату, время, и расписаться, кивком отпустил меня, вновь хватаясь за телефон.
Выйдя из автобуса, я услыхал над головой хлопанье вертолётных лопастей — возвратился Никаноров с Евгением Штормом, я не сразу узнал его в растерянном парне в штатском. Всю зиму каждый день мы начинали с изучения фотографии его и Анатолия Ивановича, после их исчезновения.
Володька с Женей быстро направились просекой, проложенной бульдозером к «утюгу», я поспешил за ними.
Возле «утюга» трудно было протолкаться, оранжевой глыбой нависал над ним уже всеми позабытый бульдозер. Трещали на весь ельник мотоэлектростанции, питая развёрнутый телецентр и радаров. На расчищенных площадках развёрнутые радиолокационные станции непрерывно ощупывали чуткими чашами своих антенн окружающее пространство. Даже зенитный ракетный комплекс малого радиуса действия был развернут и ворочал своими остроносыми ракетами. Настоящее столпотворение…
Но внимание всех сразу же привлёк Евгений Шторм, увидев «утюг», он сначала замер на месте, шепча что-то одними губами. Он уже не отводил взгляда от «утюга» и почти не обращал внимания на вопросы, которыми засыпали, его окружающие специалисты. Только досадливо поморщился и рассеянно, весь увлечённый «утюгом», сказал:
— Да видел, конечно же видел… В нём сейчас ни кого не нет… Почти разряжен…
Но последние его слова не поняли и начали переспрашивать, уточняя, что подразумевал он под термином — «почти разряжен». Шторм в ответ досадливо передёрнул плечами, не отводя глаз от «утюга»:
— А, черт его знает, что это значит…
Он как пловец обеими руками раздвинул окружавших его офицеров и спецов в тёмных комбинезонах и шагнул ближе к «утюгу». В этом момент он был подобен лунатику, бледный с одержимым блеском в глазах, шепча временами себе что-то под нос, грыз он ноготь большого пальца на левой реке, совершенно уже не обращая ни на кого внимания.
— Что-то не так..-довольно громко пробормотал он: — Может здесь..? — прикоснулся он к тупой корме «утюга»: — Или здесь..?
Он ощупывал «утюг», что-то разыскивая, а мы стояли, заворожено наблюдая за его действиями.
— Ну конечно… — Вдруг отчётливо с облегчением сказал он: — Это надо так… — он сделал обеими руками странный неуловимо быстрый жест. И что-то произошло, как будто струна лопнула, невольно все подались назад, оставив его один на один с «утюгом».
По «утюгу» прокатилась едва заметная рябь, и он начал изменять свой цвет, свою форму… Замедленно, подобно тому, как в мультфильмах, где возможны любые превращения, трансформация, например, щуки в избушку, «утюг» стал светлеть и округляться в шар. И вскоре это уже был идеальный шар метров двух в диаметре, в середине которого пульсировало нечто сиренево-зелёное. Шар завис в полуметре от почвы, из него, как в фильме ужасов, потянулась судорожными рывками туманное щупальце. Теперь «утюг» был похож на огромную полупрозрачную амёбу, которая поглощала, обволакивая своей псевдоподией Шторма. А он бледный, невероятно бледный, стоял с бессильно обвисшими плечами, закрыв глаза. Мы, парализованные ужасом, молча смотрели, как поглощает его «утюг», как медленно исчезает, мутнея, он внутри «амёбы», тая в сиреневой её сердцевине.
Невероятно жутко было смотреть на это, как в кошмарном сне, когда хочется бежать, кричать от ужаса, а ватное тела не подчиняется. В чувство меня привели выстрелы. Володька Никаноров, выхватив пистолет, бил в упор по «амёбе», но, на глазах, замедляя свой полёт невдалеке от её мутной поверхности, пули плавно сплющивались в совершенно прозрачном воздухе и бессильно падали наземь.
«Утюг» уже представлял из себя идеальный туманно-серебристый шар, по краям полупрозрачный. Сначала он неподвижно висел всё так же в полуметре от почвы, а потом начал вращаться. Сначала медленное его вращение всё ускорялось, пока не сдавило его, превратив в диск, который буквально шлёпнулся, даже чуть подпрыгнув, на почву.
— Туманный объект… — чей-то растерянный шёпот донесся до меня в стоящей полной тишине, казалось, исчезли все звуки.
— Похоже. — тихо протянул подполковник. Они все явно были знакомы с чем-то подобным. Подполковник повернулся к телеоператорам:
— Удалось ли заснять?
— Освещённость неважная. — отозвался один из них, не отрываясь от камеры, увлечённо уставившись на лежащую в полной неподвижности «тарелку» — претерпевший столь непонятные эволюции бывший «утюг».
Вдруг вздрогнула его поверхность. Подскочила «тарелка» на метр, два в воздух, зависнув там, на неуловимо короткий миг, и, медленно повернувшись, плавно, но стремительно рванула вверх, почти мгновенно растаяв в беспредельной голубизне уже давно очистившегося неба. Подполковник бросился к локатору:
— Вы сопровождаете его? Следите? — кричал на бегу.
Кто-то из офицеров спросил: — А кто внимание обратил, — когда исчез страх?
Все сразу оживились, припоминая. Ведь, не смотря на всю суету у «утюга», которая, казалось бы, не оставляла ни для каких эмоций места, страх оставался, он был всё время, выдавая себя лихорадочной спешкой, нервной дрожью пальцев, напряжённостью, сковавшей мысли, замкнувши их на непосредственно происходящем, когда сама мысль о будущем пугает не прогнозируемостью. По общему мнению, после недолгого совещания, страх достиг максимума в момент поглощения Евгения Шторма, а потом как-то незаметно он исчез…
Офицеры начали припоминать, кого и когда покинуло странное это напряжение, и после недолгих уточнений, пришли к выводу, страх исчез, после того, как поглотила «амёба» Шторма. А на конечном этапе, перед самым отлётом, он внушал уже только интерес, по крайней мере, отлёт ни кого не испугал. Все почему-то были уверены в благополучном исходе этого полёта, и даже Никаноров пытался выдать свою стрельбу за эксперимент. И хоть все вежливо промолчали, Володька решил, что все приняли его за труса и паникёра — умея высмеивать других, он сам с ужасом увидел себя попавшим в очень удобное для осмеяния положение и начал неловко оправдываться, краснея и смущаясь.
Я только усмехнулся — вот типичный пример невольного нашего эгоизма, каждый старается выглядеть в глазах других пристойно, но редко думает о самих этих других. А ведь, если Володька хоть за пистолет схватился от страха и желания помочь Шторму, то, судя по мне, у остальных сил даже на это не хватило, и стояли мы, как кролики перед удавом, совершенно беспомощные. Но Никаноров думал только о себе, решив, что остальные даже не испугались.
— Интересно, когда он вернётся? — выразил кто-то общий интерес. Почему-то все мы были уверены, что Женя управляет «утюгом», являясь пилотом неизвестного аппарата. Вопрос вызвал оживление, посыпались догадки о возможных маршрутах его полёта, упоминались ближайшие и отдалённые шикарные рестораны, курорты и пляжи.
— Эх, я бы… — мечтательно вздохнул, оживившись, Володька и добавил с укором: — Нехороший всё таки он человек, Жека, мог бы ещё кого взять.
Офицеры рассмеялись: — Тебя к тёще на летающей тарелке с голубой каёмочкой подбросил бы.
Володька был уже в своей привычной роли. Подполковник, вернувшись от радиолокаторщиков, недовольно взглянул на него:
— Хороший, нехороший, а взыскание получит наверняка — знаешь, как обращаться, так это ещё не повод мчаться без приказа неизвестно куда.
За разговорами прошло не так уже и много времени, когда от радиостанции сообщили, что Шторм приземлился в гараже Агентства. Отсутствовал он, по моим часам, около часа сорока шести минут.
Вертолёт завис над просекой, почти сплошь уставленной армейскими фургонами в жёлто-зелёных разводах камуфляжной окраски. Чуть в стороне, среди молодой поросли, у одиноко стоящей разлапистой сосны, ярким жёлтым пятном выделялся бульдозер.
— Да вон же! Рядом с бульдозером. — толкал меня локтем в бок и орал на ухо, перекрикивая свист турбин и лопотание лопастей Володька Никаноров: — Да куда ты смотришь?
Но я сверху так ничего и не разглядел. Стояла рядом с бульдозером группа офицеров и штатских, да густая тень от сосны. Да и не очень хотелось мне вглядываться… Меня охватило лихорадочное состояние тревоги, вновь чувствовал я себя перед испытанием, и вновь страх, сделать что-то не так, ознобом ожигал меня.
Я шёл через ельник за Володей буквально в шоке, не замечая ни кого и ни чего… А потом увидел «пузырь», он сразу поразил меня, я не мог оторвать от него глаз, почему-то выглядел он каким-то маленьким беззащитным и несчастным у огромного этого бульдозера, окружённый враждебными взглядами. Вид его пробудил во мне жалость, как посланник совершенно иного мира, притулился сиротливо он здесь, не зная что делать, как быть… Несчастный и жалкий… Его вид вызывал во мне стремление защитить его, помочь ему, оградить от чужих и равнодушных… А дальше начался сон — нечто подобное моему сну у Амвросиевны, казалось, кто-то действует моими руками, ногами, всем телом, а я, застыв в сладкой истоме, только наблюдаю с удивлением за собственными движениями. Я вспомнил, что видел нечто подобное в том странном и чудном дворце, среди множества его загадок и чудес, блестящих и переливающихся дивным светом в одном из огромных залов, там стоял и скромный двойник этого «пузыря». Маленький и невзрачный, среди замысловатых и сложнейших в непостижимом сочетании своих деталей аппаратов, непрерывно изменяющих свою форму и соотношение деталей. Тогда совершенно не привлёк он моего внимания, а сейчас что-то точно позволило мне поверить — это он!
Именно такой я видел, в этом, не задумываясь, мог я поклясться, но как пользоваться им? Я чувствовал, что знаю как. Что есть во мне это знание, где-то в глубинах подсознания ждёт оно своего часа, как умение дышать, как умение сердца гнать кровь… Слишком сложное оно что бы можно было просто обучиться ему, спрятано оно надёжно и глубоко, но чувствую я его в себе и знание этого будоражит меня…
Я ходил вокруг «пузыря», зачем-то прикасаясь к его гладкой упругой поверхности, но мне необходимо было прикоснуться к нему — показать ему своё дружелюбие, приласкать? Что-то странное происходило со мной, я почти захлёбывался от жалости к нему, от любви к нему!
И вдруг я понял, сразу в одно мгновение вспомнил я этот жест, и даже не я вспомнил его, мышцы мои вспомнили, дёрнувшись в неуловимом движении… Жест для вскрытия «пузыря», что важно в нём — сам жест, или комплекс сложнейших биоимпульсов в моих мышцах? Я ни чего об этом не знаю, как не знаю, как я двигаю рукой, как управляю собственным телом? Ни чего не знаю я о себе, о языке своего тела, не понимаю его… Как не знаю, что подняло во мне это знание для вскрытия «пузыря» — любовь ли, жалость ли?
Застыв в неподвижности, наблюдал я дальнейшее, как «пузырь» стал преображаться, как «оделся» он на меня, и какой смысл объяснять это под пространственное преобразование, тем что, обладая многомерной структурой, отпечатался он в нашем мире только одной из трёхмерных своих граней. Как не способны понять жители плоскости — математические «плоскатики», человека по отпечатку его ладони в плоскости их мира. По отпечатку, который непрерывно изменяется в силу различных причин — изменения давления, пульсации крови, движения самой ладони… Так и мы не способны понять всей сложности «пузыря»…
Потом странное ни с чем не сравнимое чувство включения, когда начинают сначала обостряться чувства привычные — зрение, слух, осязание… Тысячи различных ощущений сначала неупорядоченно и неразборчиво, одной необъяснимой эмоцией, проявляются в сознании… Потом происходит, как бы расслоение, начинают выделяться совершенно невероятные ощущения, чувства начинают не только обостряться, расширяется их диапазон, приобретают они уже и другую природу, когда появляется не высказываемое, необъяснимое ощущение понимания происходящего… Мир вокруг преображается, приобретая непривычную глубину, открывая пульсирующими толчками весь диапазон электромагнитных волн… Я начал чувствовать всё происходящее совершенно по иному — и чистоту дуновения воздуха, и состав его, но не в процентах его составляющих компонентов, а как ощущение последствий для окружающего, для всей жизни… Кислинку, попавшую в воздух из огромной горячей трубы, дымящей за тысячи километров от сюда… Я чувствовал и состояние устойчивой прочности в самой этой трубе, и стремительность протекающих по ней раскалённых газов, и чудовищную напряжённость внутри котлов, из которых вырывались эти газы…
Но какими словами можно пересказать миллиарды ощущений прорвавшихся внезапно ко мне в строгой зависимости друг от друга, во взаимодействии между их комплексами. Это не было лавиной информации, способной похоронить любого, к её потоку неподготовленного, весь этот поток был строго упорядочен и согласован. Я чувствовал, как, напрягая все силы, на пределе возможного, растёт каждая былинка. Всё вокруг, хватая каждый луч света… Как бурлят соки в могучем стволе сосны, как напряжены пласты породы в глубинах земной коры… Мне казалось всю Вселенную, ощущаю я, как своё тело, в чувстве недостижимом для обычных условий, в безмерной мощи и спокойной величественности… Как отдельные кирпичи по воле архитектора превращаются в архитектурный шедевр, так и информация об отдельных событиях воспринимается мною уже как единая гармоничная структура единая и совершенная…
Я чуть шевельнулся, и ощущение полёта охватило меня. Меня смешила тревога и страх, излучаемые застывшими вокруг офицерами, я ощущал их всех, со всеми тревогами их и заботами, сжавшими их в комки напряжения и болезни. Я расслаблял их болезненные комки, преодолевая ничтожное их сопротивление, и исчезали их болезни, и переставали мешать друг другу органы их тел, мучающиеся в противоречии их ценностей… Я успокаивал их, и всё это делал одновременно, и одновременно с этим я делал ещё множество дел и ни как это не утруждало меня — было естественно, как свежесть вдоха, как жизнь…
Полёт захватил меня, ожигая холодом восторга, ни какой сон не способен передать и ничтожнейшей доли безмерности ощущений охвативших меня. Малейшего усилия было достаточно, что бы скорость увеличивалась во много раз, и не было ни каких ограничений тому, ни что не сковывало моих движений — ощущение беспредельной свободы движения — и чувство Вселенной в бесконечности её простора…
Как в чудесном сне, с головокружительной скоростью мчался я, пронизывая облака, то, спускаясь к самой земле, то, в мгновенье ока, уносясь в стратосферу, и при этом невероятная полнота чувств и ощущений — чьи-то отрывочные мысли, боли, страхи, ужас и восторг… Ощущение ползущего муравья, и гибнущего под напором урагана дерева. Всё это одновременно, и я не в силах выделить чего-то особенного, и всё это сливается в единое ощущение полноты и гармонии жизни, её трепета, и ни какими словами не выразить её многообразия…
В своём стремительном полёте через города и границы чувствую я и лучи радаров, бесцеремонно полощущихся в пространстве, и я легко раздвигаю их, скользя среди их волокон. Я смеюсь, кувыркаясь среди высоких тёмных башен грозовых туч, скольжу по ожигающим каналам молний. Балуясь, от избытка сил, слегка щёлкаю по лучу какого-то надоевшего радара, вгоняя его назад в антенну, и чувствую, как от моего шутливого щелчка лопаются лампы в его схемах, как выплавляются предохранители и стреляют электронные трубки… Мне сменён страх его операторов, я и защищаю их от разлетающихся осколков и успокаиваю.
Я уже мчусь, едва не касаясь гребней волн, над синевой средиземноморья, взмываю свечой над красноватыми песками Сахары, и уже тёмная синева Атлантики… Буйная зелень Амазонии сменяется стерильной ослепительно холодной белизной Антарктиды. Где-то среди океана увязывается за мной какой-то истребитель, и смешит меня восторженное удивление его лётчика, рывком бросаюсь я вверх, и… Звенящая пустота космоса, холод его и звёздная тишина… Голубовато-зелёная жемчужина Земли, как хрупкая драгоценность, окутана тонкой пеленой облаков.
Я разгоняюсь всё стремительней, невообразима скорость моего полёта — Венера, Марс, само Солнце… Купаюсь я в ожигающих жаром термоядерной реакции протуберанцах, ощущая чудовищную хватку жутких их полей. И вдруг происходит преобразование, материя не способна на такую скорость и нет необходимости перемещать её. В путешествие по Галактике отправляются чувства. Для познания нет необходимости перемещать материальное тело, мысль и чувства используют любую материю и силовые поля всей Вселенной, как в обычной жизни они используют мозг и тело человека в качестве своего носителя.
Пронизывая пространство-время, прочерчиваю я траекторию своего полёта среди звёзд Галактики, сразу познавая и понимая их структуру, процессы внутри их, их планетные системы и не нужны мне для этого ни какие приборы и приспособления. Как не нуждается человек ни в каких приборах для ощущения собственной руки, так и я, в этом состоянии, просто ощущаю все эти структуры и их взаимодействие…
И сейчас, с новым свойством, все масштабы сместились для меня, и мой полёт в Галактике подобен для меня прогулке по знакомому городу, и я не боюсь заблудиться в нём, мне понятны его проспекты и уютные скверы. Понятны законы, по которым он живёт в напряженном ритме своих магистралей и спокойствии парков, в тишине своих переулков и тупичков.
Я чувствую и обитателей его, мчась, как ребёнок, через степенное их движение. Они вежливо уступают мне дорогу, снисходительно улыбаясь моим шалостям и, как воспитанный ребёнок, не пристаю я к ним с пустыми расспросами, понимая бессмысленность этого.
Но чувствую я, пора возвращаться, и поворачиваю назад, возвращаясь к Солнцу, к Земле… Я устал от массы впечатлений, но и усталость эта приятная. Легко нахожу я свой дом — Землю в бесконечной черноте космоса, и как не могу я заблудиться в собственной квартире, так же, без труда, нахожу я Город, среди зелени лесов, и устало присаживаюсь на площадку в гараже Агентства.
Прежде чем покинуть «пузырь», я вспоминаю об информации, легко нахожу, воспользовавшись богатством своих чувств, информационный отдел Агентства. Отыскиваю запас свободных информационных дисков, и единым движением наполняю их информацией, набранной в полёте, конечно же, всего лишь ничтожной её частью, способной вместиться на всём имеющемся запасе свободных дисков. И хоть не имею я ни какого представления о принципах записи информации, но сейчас все эти записи легко получаются у меня, и для этого достаточно лишь моего желания.
Усталость и непонятная тоска охватила меня, когда освободился я из «пузыря» под восторженно-удивлёнными взглядами выбегающих из здания Агентства коллег.
Исчезло в очередной раз нечто прекрасное, покинув навсегда меня в серой обыденности повседневного. Не хотелось ни кого видеть и, тем более, говорить. Ещё не в состоянии был я, переключившись от безмерного богатства чувств к этому щекотанию из привычных ощущений. Наверное, подобное чувство испытывает больной астмой, во время приступа, когда не хватает воздуха для вдоха, и хрустит от напряжения грудная клетка, и лезут на лоб глаза от невероятного усилия, а вдохнуть нечего…
— Женя, Женя! — дёргают меня со всех сторон обступившие сотрудники: — Ну хоть какую-то информацию можно скачать? — спрашивает технический эксперт.
— Шестнадцатый и семнадцатый шкафы, я там все диски загрузил. — У меня почему-то перехватывает хрипом горло. Глаза всех окружающих полны восторга и суеверного ужаса от вида «пузыря», превратившегося уже в матовый шар почти пяти метров диаметром. У него уже почти нет энергии для сдерживания объёма. А я хочу домой, нестерпимо болит голова, и даже несколько слов даются мене с трудом. Полёт пробудил во мне какие-то непонятные воспоминания, и рвали они мне тоской невозвратного душу, напрягая память.
Этот полёт, казалось, вернул всё к прежнему, но это только в ковбойских фильмах герой, буквально, снятый с виселицы, тут же, как ни в чем, ни бывало, вскакивает на коня и со смехом устремляется вслед за друзьями, как будто это самое обычное дело и не прощался он с жизнью, и не ожёг его смертельный холод смерти…
И пускай не было уже ни каких разговоров о почётной отставке по состоянию здоровья, и ни кто не подозревал нас в невольном предательстве. Но не тем был уже Анатолий Иванович, и, уж тем более я…
Всю информацию по зоне призраков, по «пузырю — туманному объекту» передали в какое-то научно-исследовательское учреждение, как не имеющую ни какого отношения к утечке информации оборонного значения, а значить совершенно не входящую в компетенцию Агентства.
Долго клянчили у меня информацию старшие и младшие научные сотрудники… Долго, да, наверное, и сейчас ещё продолжают, крутили сделанные мною записи. Но запись эта оказалась с секретом.
Как объяснил мне один из научных сотрудников: — Это подобно телевизионному сигналу, состоящему из сигналов цветности, видеосигнала и звукового сопровождения, так же и этот сигнал, только здесь не два-три самостоятельных сигнала, несущих комплекс информации, а многие сотни каналов, в сложной взаимосвязи между ними. И мы только, как бы внешнее изображение научились принимать, а вот структурные каналы, где скрыта основная информация о тонких процессах в организмах, о процессах в звёздах и планетах… — он только выразительно цыкал зубом и разводил руками:-Но и то, в чём нам удалось разобраться и понять — это колоссально… Не мыслимо… — подкатывал он в упоении глаза под лоб.
К концу недели Саша полностью разрядил «пузырь», оставленный Евгением в гараже Агентства. Свою роль он выполнил и может исчезнуть.
Саша был уже спокоен, что-то осталось после их, лейтенантик этот был уже заражён поиском смысла и цели собственной жизни. Он уже ни как не может успокоиться, в душе его сидит беспокойство и не даёт ему покоя, оно тревогой и тоской заставляет его искать причину, не оставляя ни на секунду, и теперь все его желания, все его мысли направлены этой тревогой и тоской, и рано или поздно найдёт он выход, поймёт сущность происходящего и тогда…
А теперь можно подумать об ином. Пожар погашен, — ушёл Генка, именно ушёл, здесь нет понятия смерти, просто Генка уже не может существовать в структурном комплексе реальности, он уже не вмещается здесь, — это уже не прежний Генка. Саша постоянно чувствует его присутствие, его внимание, но не понимает его, и не может понять, не проделав всех качественных переходов, непреодолимым барьером вставших между ними. Но сейчас уже ни что не держит его в этом мире. С грустью он осматривает обстановку комнаты, их маленький уютный мир, он исчезнет навсегда, как и память о нём… И только они, вдвоём с Геннадием, будут хранить где-то в тайниках памяти воспоминание об этом мире, о их мире, о их детстве… И больше ни у кого не останется ни чего, даже у матери и отца… Может только во сне увидят они свою другую жизнь, жизнь в которой было у них двое странных сыновей…
С моим уходом, уйдёт и вся наша жизнь в этом мире, всякое воспоминание о нас исчезнем, как будто и не было нас ни когда — с грустью думал Саша. Мы аккуратно удалим стебель своей жизни из тугого сплетения реальности.
Иной раз в сутолоке и спешке, среди тревожной требовательности телефонных трелей, вдруг охватывает меня тоска, и забываю я обо всём, подавленный необоримым чувством утраты, зарождающимся во мене, при взгляде на что-нибудь самое обычное, будь-то мраморная подставка, блеснувшая зернью свежего излома, или груда деревянных ящиков в беспорядочном навале сваленных у забора и гипнотизирующая меня непостижимым порядком в пересечении своих граней, или лицо прохожего, ожёгшего внезапно своим взглядом…
Как будто напоминание о чём-то забытом, волнующем… Эти мучительные толчки из глубин подсознания не дают мне успокоиться, забыть о чём-то… Что пытается пробудиться, мучительно трудно вырываясь из глубин подсознания, что-то или кто-то, кого совершенно не интересуют ни мои ежедневные дела, ни мои суетные цели… Кто тупым незрячим зверем, ещё не проснувшись, тяжело ворочается в сонной дрёме, в своём инстинктивном желании вырваться на волю.
С тревожным страхом непонимания прислушиваюсь я к себе, к тому, кто пытается вынырнуть из бездны… Я знаю мы с ним неотделимы друг от друга — он, это я, а я это он. И если я обитатель сиюминутной поверхности и задачей моей является решение задач, возникающих в каждый миг жизни, то его задача в ином… Слепой житель бездны, рождённый миллионы, миллиарды лет назад в клекоте первичных вулканов, в бескрайних просторах первобытного океана, среди таинственного шепота каменноугольных лесов, в глубоких норах мелового периода… Миллиарды лет в несчётном числе моих предков жил он, переходя от одного к другому, и существуя одновременно везде и всегда. Слабой, но неугасимой искоркой светит он из небытия множества моих предков, и не в состоянии я, как не вглядываюсь, рассмотреть лиц их в тусклом его мерцании… Он живёт вне времени… Десятки, сотни тысячелетий требуются ему для малейшего движения. Подобно движению материков, нарастает оно долями миллиметра в тысячелетие, что бы обрушиться внезапно смерчами землетрясений, оглушительными взрывами вулканов.
Мы живём с ним в разных мирах и выполняем разные функции, я, ответ на мгновенье, тот, кто обязан ежесекундно драться за свою жизнь в естественном отборе. И он — обитатель… Чего он обитатель?? Могу ли я понять, где он живёт, как он живёт? Какова цель его жизни? Совпадает ли она с моей целью? В конечном итоге это главное — нет ли конфликта между нами?
А может мы с ним всего лишь маленькая частица чего-то ещё большего?
Я пытаюсь представить себе зависшую над поверхностью Земли кинокамеру, какой бы фильм получился, если бы делала она один снимок в столетие или тысячелетие, на протяжении миллионов лет? Горы сглаживаются в холмы, которые расплываются равнинами, и вновь начинаются громоздиться скалистыми отрогами, или плескаться океанской волной…
Таинственная непонятная жизнь… А мы, всё живое, всего лишь лёгкий едва просматривающийся туман на её поверхности — её кровь, её пульс, её клетка, вдруг возомнившая себя вершиной мироздания и мучающаяся в непонимании своей цели.
Ни кто не будет отрицать единства экологической системы, её взаимообусловленности, гармонии её взаимосвязей, но что представляет её развитие во времени? Какой ход мысли должно определить понимание этого? Ведь вся экологическая система, каждый вид её составляющий, масса непостижимых почти мистических взаимосвязей её — это ведь тоже жизнь! Огромное существо, корчащееся на поверхности планеты уже сотни миллионов лет.
Слабые… Едва заметные движения в невообразимой глубине. С трепетом вслушиваюсь я в них — мерные слова непонятного пока языка вечности. Чеканен их слог, величественно неторопливое их звучание, к кому обращены они? Как будто, приникнув к замочной скважине, подслушиваю я обращённую к кому-то мудрость. Меня и привлекают и пугают они, как приглашение в чудо, как обещание чуда…
Они едва слышны в суете повседневности, но невообразима сила их. Из своего немыслимого далека, ожигают они вдруг на закате сердце неведомой печалью, и порождает она сомнение и вопросы — толи я делаю..? Так ли живу..?
Я знаю, не только во мне звучат эти слова. Я вижу их в немом вопросе, застывшем во взгляде прохожего, в отчаянии с которым бросаются в пьянство, в попытке заглушить его разгулом… в непобедимом стремлении найти своё призвание… В неистребимом поиске смысла жизни… В неистовом желании доказать самому себе собственную значимость…
Они зовут в пропасть… Но без них жизнь… Без них живут животные. Там нет сомнений. Там нет стремления к счастью.
Иногда в такие мгновения мне кажется — ещё секунда, ещё миг, и я что-то пойму в этих словах, что-то необычайно важное спешно тревожное, что позволит понять таинственный смысл самого обычного, что свяжет его воедино… Как будто надорвётся полотно, на котором старательно выписаны красками реальности детали окружающего, и увижу я за ними шестерни таинственного механизма, приводящего всё в движение… Наивно это, как иллюстрация из детской книги с монахом, заглядывающим под небесный купол. Но не дано мне понять странный этот язык… Захватывает меня суета повседневности, и не хватает мне этой секунды, мгновения… И остаётся мучительное ощущение опоздания, безвозвратной потери…
Огромна и страшна власть эмоций над нами, теребят и тревожат непрерывно они нашу душу.
И начинаю я мечтать о минуте спокойного созерцания в сельской тиши. И возникает у меня безумная мечта о колодце, мечта о неспешном не суетном, но напряжённом труде по копанию колодца.
Когда сам от начала до конца копаешь колодец, достигая конечного итога — припадая иссохшими от жажды губами к свежайшей воде… Самому это не значить в полном одиночестве, это не возможно, конечно необходим напарник. И как разведчики не всякого брали с собой в поиск, так и я пытливо всматриваюсь в глаза людей — смог бы я с ним копать свой колодец? Способен он терпеть и ждать воды из самых глубин… Колодец становится для меня символом — той свободной темой, где я хочу найти себя. Эта свободная тема есть у каждого человека, только находит она самое неожиданное выражение от коллекции марок и пивных бутылок до восхождения к недоступным вершинам или гор, или науки, или… «Пока дышу — надеюсь!» — сходные пословицы есть во всех языках, а свободная тема, это и есть надежда чего-то достичь, чего-то, что пока не ясно и самому, но что обещает избавить от тоски неизбежного… Надежда на это поддерживает жизнь и придаёт силы.
Жизнь устроена так, что молодость ждёт от жизни чего-то прекрасного совершенно не понятного, но чарующего и интригующего этим. Но проходит один, другой десяток лет и человек, вдруг осознаёт, что собственно, а на что же он может надеяться? Лучшие годы уже позади, а впереди наступление старости, болезней и в итоге… Мрак отчаяния, овладевает человеком ощущение мухи, бьющейся о стекло — воля так близка, но…
Ужас всего этого не в самой мысли о смерти. Нет, смерть, как и мысль о ней ещё не пугает человека, ужас идёт из глубины подсознания… Когда всякое желание, всякая мысль о действии очень быстро натыкается на итог… И зарождается в душе отчаяние и безысходность. И опускаются руки, и тускнеет взгляд…
Вот я и ожидаю от своего колодца… Чего я от него ожидаю? Студеной чистоты его родниковых вод? Душевного равновесия? Спокойной веры в происходящее? Или всего этого — надежды на будущее? Веры в то что оно есть, это будущее…
Во множестве своих обязанностей, опутавших меня требовательностью своих взаимосвязей — когда одно порождает другое, и когда это другое, ещё не успев завершиться, вызывает целую лавину, каждое событие в которой требует внимания и моего решения…
Теряя терпение и силы в непрерывной их череде, прикрываю я на мгновенье глаза — и сразу окунаюсь в глухой зеленоватый сумрак, и ладони мои ощущают шершавый, ещё не заполированный моими мозолями, черенок лопаты… И благостный покой и умиротворение наполняет меня, невыразимое словами ощущение приобщения к чему-то невероятно могучему вечному, холодом восторга ожигает мне кожу, волной прокатываясь по телу… И вновь готов я к суматошному этому темпу, приобщившись на мгновенье к источнику жизненной силы, получив от него заряд энергии, и теперь без труда смиряюсь я с потерями и неудачами…
В какой мир мне удаётся прятаться, успокаиваясь, набираясь сил и терпения? Иной раз меня начинает пугать эта, возникшая столь внезапно у меня способность скрываться в странном своём мирке и привычка стремиться всё объяснить, выискивая запутанные связи.
Иногда я со страхом начинаю чувствовать, что где-то во мне открывается вход в другой мир и мне нравится он, всё чаще я ухожу в него, и всё меньше мне хочется из него возвращаться.
А может я учусь наблюдать реальность со стороны? Но овладевает мною сомнение в том, что же такое реальность? Где она, здесь в мире суеты и забот, или там во вселенной покоя и умиротворения? Что бы увидеть что-то огромное необходимо отойти подальше, может я учусь отходить подальше? Что бы увидать громадность и беспредельность мира, ощутить его единство?
Суета повседневных забот, отвлекает нас и, попав под их гипноз, часто мы перестаём ощущать мир как единое целое.
Наверное, именно для того, что бы не утратить это чувство связи с миром, бросали все свои наши предки и совершали паломничество к древним святыням. Когда, оторвавшись от привычного, выйдя за пределы выработанных за много лет привычек, неторопливо брели они босиком по ласковой, прогретой солнцем, траве малонаезженных просёлков с мыслью о приобщении к вечному непреходящему. Когда под оглушительный стрекот сверчков сидели в прозрачной синеве летних сумерек, у пощёлкивающего изредка искрами небольшого костра, вслушиваясь в успокоительный клокот кипящего кулеша, и тихо беседовали, надолго замолкая… А мир, всей непривычной безмерностью своей окружал их, он входил в души их проникая всё глубже и глубже. Темно синий купол его укрывал их и шептал ветром каждому на ухо свои тайны, и далёким колокольным звоном объяснялся им в любви…
И спадала с их глаз мутная пелена повседневных забот, которая чернит иной раз самых близких… И навёртываются слёзы непонятной печали, раскаяния от непонятной вины своей перед близкими… Перед всем миром и вечной святыней… И уходит всё мелкое, суетное, уступая место… Чему уступая? Всегда ли? Надолго ли?
Уход от привычного, убаюкивающего своей монотонностью, годами действующего повседневного гипнотического ритма, для того что бы, пускай подсознательно, неосознанно, а может в этом и главное, увидеть, почувствовать маленький свой мирок со стороны. Ощутить его психологическую замкнутость… И этим разорвать её… Это необходимо для психики, как необходимы человеку микроэлементы — надо их ничтожно мало, доли миллиграмма в год, но уже при недостатке хотя бы одного из них ожидает человека страшная болезнь… Смерть…
Психика так же нуждается в подобных микроэлементах, без них — неуверенность в себе, зависть, злоба, ненависть… Шизофрения… Паранойя…
Каждый человек нуждается в совсем малом количестве этой духовной поддержки, но вовремя… И горе остальным, кто даже понять не в состоянии, чего он лишён. Они остро ощущают духовный голод, но совершенно не представляют, как утолить его. Подобны они в этом человеку, пытающемуся утолить голод поглаживанием своего живота.
Давно уже служба перестала поглощать все мои интересы. Я выполняю свои обязанности и гораздо лучше, чем делал это раньше, начальство и коллеги только удивляются дельности моих предложений, точности моих прогнозов. Но не могу я назвать даже забавой, настолько легко мне это удаётся, являясь естественным образом мысли.
Удивлять я стал не только начальство, даже родные оглядываются с удивлением на меня и уж конечно не в изменении внешности тут дело. Я и сам себя не узнаю, настолько изменились мои интересы, мои размышления, занимающие всё моё время. И где бы я ни был, чем бы не занимался, всё используется мною только для одного… Иной раз мне кажется — это кто-то посторонний, в разуме моём строит нечто огромное, и каждый факт, каждое происшествие в окружающем, немедленно хватает он, устраивая в точно подобранном месте, связывая жёстко со всем остальным. И растёт, в сложнейшей взаимосвязи, нечто, повергающее меня в растерянность, своёй непонятной грандиозностью.
Каждый факт в отдельности, каждое событие — привычно и ни когда не вызывало удивления, но, прибавляясь к остальным, намертво сцепляясь с ними причинно-следственными связями, образует такое… Как страус прячет голову в песок от страха, так и я почему-то боюсь узнать, то, что строит некто в моём сознании и что прячется ещё за строительными лесами.
Мысли мои совершенно независимо от меня, начинаясь с самого обычного, устремляются с неожиданной последовательностью в глубину, к какому-то таинственному центру, и, не смотря на то, что повседневные дела вновь и вновь отвлекают неуклонное это стремление, но вновь и вновь начинается оно, вызываемое уже другим поводом.
Я не придумал ни чего нового и уж тем более не сделал ни какого открытия, просто это всего лишь попытка упорядочить всё, что я знаю, связать всё в единую сеть, но образ самой этой сети завораживает меня. И копаю я колодец…
Отточены новенькие лопаты, укорочены их, ещё сверкающие белизной ошкуренного дерева шершавые черенки… Выбрано место… И звякают, падая в высокую траву лопаты. И нет ещё усталости, ведь нет ещё и работы. Она ещё не началась, наливая мышцы тупой болью и усыпляя воображение монотонностью избранного ритма. И ещё владеет мною по детски нетерпеливое стремление поскорее начать работу, приобщаясь к чему-то новому, неожиданному… Но лежат ещё, примяв траву, лопаты и рассуждает насмешливо иронично, присев в тени сарая на штабель свежих сосновых досок, напарник. Шелест листвы над головой, от лёгкого дыхания тёплого ветра, птичья певучая разноголосица и стрекот насекомых, прыгающие в траве солнечные зайчики, отвлекают меня от собеседника-напарника. Вглядываюсь я в него и не могу узнать, чем-то знаком он мне и не знаком, не узнанный мой напарник.
— А всё таки лозоискатели во время поиска плотно прижимают локти к телу. — вглядываясь в крону могучего шовкуна, под которым надумали мы копать колодец, говорит он: — Многие считают это чистой воды мистификацией, но я думаю, реальность слишком богата, что бы исключить вероятность такого события.
Мне хорошо лежать в нагретой солнцем упругой траве, глядеть сквозь крону в ослепительно сияющую солнцем голубизну неба, и я только хмыкаю недоверчиво в ответ ему, а он продолжает, особенно не обращая внимания на мой явный скептицизм.
— Ведь удивительна чувствительность живой клетки. Учёные были потрясены, когда обнаружили, что клетка реагирует изменением своих параметров уже даже на мысли и намерения человека. Говорят, что это свойство даже собираются использовать криминалисты. Вы понимаете к чему я веду?
Я только пожал плечами, и хотя я ни чего об этом не слышал, но меня заинтересовал ход его мысли, неожиданные её переходы.
— Учёные были удивлены такими свойствами растительной клетки. — привстал он, всё больше увлекаясь: — А теперь представьте мощь многоклеточного организма, несущего в себе совокупность множества клеток на самых разных уровнях специализации, живущих в сложнейшем симбиозе друг с другом. От самых простейших клеток соединительной ткани и до сверхспециализированных — нейронов! Да их способности на много порядков выше! — грохнул шутливо он кулаком по доскам и вновь улёгся на них:
— В одной из лабораторий провели эксперимент — с помощью чувствительных датчиков определяя, какая же сила воздействует на лозу? И что же? Точные методы неопровержимо показали — это мышечные усилия самого лозоискатели… Да, да — сам человек, руками своим дёргает её в месте залегания водоносного пласта. А лозинка оказывается всего лишь стрелкой чувствительного прибора, сердцем которого является сам человек, чьё подсознание ищет путь общения с сознанием с помощью лозы. Оказывается самым главным является отыскание общего языка между сознанием и подсознанием. Что бы вся информация, циркулирующая в организме, начиная от клеточного уровня, стала доступна сознанию.
Он легонько хлопнул кулаком по собственной ладони: — Поток информации начинается с клетки, но до какого уровня доходит? Какие уровни осмысливания и понимания существуют, и как достичь их?
Я раскинул руки: — Сосредоточенность, самопознаниние, рефлексия…
Он хмыкнул довольный: — Конечно, испокон веков все религии уделяли этому самое важное место, называя по-разному. Собственно в основе всякой цивилизации это стремление — духовная жизнь…
Но ведь не ради разговоров пришли мы под эту старую шелковицу, такую старую, что уже давно перестала она плодоносить, и заслужила звание шовкуна. И вот с хрустом входят в податливый дёрн остро заточенные лопаты, выворачивая густо переплетенный корнями пласт чернозёма. Мы уже на два штыка углубились в почву, работать пока совсем нетрудно, лезвия легко входят в появившейся на смену чернозёму золотистый суглинок. Жёлтое пятно, которого, сначала небольшое, теперь всё больше и больше разрастаясь среди окружающей нас зелени трав и голубизны неба, привлекает и увлекает наше внимание. Всё глубже и глубже входим мы в землю, приобщаясь к всё более неизменному.
Сверху вся в нескончаемом движении жизни, в шорохе трав, с глубиной приобщается она к вечности — десятки, сотни, тысячи лет истории дремлют уже на глубине метра от поверхности. И наши лопаты, машиной времени прорезая века, увлекают нас в прошлое…
Медленен взлёт орла, величественны и неторопливы взмахи его огромных крыльев, и долго скользит он над самой поверхностью светлых степных трав, ритмично пригибая их широкими махами крыльев. Но всё выше и выше уносит орла каждый их мощный взмах, пока не превратится он в едва заметную среди слепящей голубизны неба чёрточку, и тогда застынут крылья на полном вымахе, и закружит он в невообразимой выси свою вековечную карусель над бескрайними просторами седой ковыльной степи.
Сама вечность в неторопливом ритме её жизни, в сгорбленной дряхлости её пологих курганов, в плавной мерности широкой волны, гонимой порывами ветра по высоким её травам, в шири её неохватной, в пустых глазницах каменных идолов…
И стремительный ритм лошадиного галопа, острый запах конского пота, разбойный посвист быстрой стрелы…
И уже гудит разбуженная степь, наполненная от горизонта до горизонта, лоснится смуглыми лицами из-под рыжих лисьих шапок. Выскакивают из укромных буераков, вспугнутые гулом, идущим от земли, косяки талпаров, и мчат широкой дугой в бессмысленной попытке уйти от опасности… Стелятся за ними почти по самому ковылю в стремительном намёте чёрные всадники, верен их глаз и крепки жилистые руки… И бьются в полосатых волосяных арканах дикие жеребцы, наливаются кровью фиолетовые их глаза…
А далеко впереди их разведки тяжёлым гулом исходит земля. И отрывается пахарь от сохи, оттирая локтем пот со лба, озабоченно прислушиваясь к нему. Вглядывается настороженно в полыхающий всю ночь отблесками множества костров небосвод на востоке. И не нужны ему газеты и телевидение, что бы понять, чего ожидать ему от этого гула, и что знаменуют эти зарницы. Много поколений его предков кровью своей изучали смысл этого гула. С молоком матери он впитал в себя это знание.
Тревожное оживление на княжьем подворье. Пронзительно скрипят навесы тяжелых дубовых ворот, впуская и выпуская озабоченных, запылённых пылью далёких дорог, гонцов. Торопливо перестукивают звонкие кузнечные молоты у приземистых кондового лесу срубов на заднем дворе. Грохочет об огромную в два обхвата замшелую дубовую плаху подъёмный мост, нагоняя мелкую рябь на поверхность тёмной воды, заполняющей заросший белой лилией да жёлтой кувшинкой ров.
Тревога на лицах усиленной варты, у подновленной свежими ошкуренными брёвнами громады сторожевой башни. Кого шлёт степь на сей раз? Кто это идёт Диким Полем, наполняя землю гулом миллионов копыт, закрывая солнце поднятой пылью?
Всматривается пытливо князь в пылающее кровавым заревом далёких пожаров ночное небо. Тяжек взгляд его из-под густых бровей, а ещё тяжелее думы…
В каждом, обращённом на него взгляде, надежда… Глаза дружинника и пахаря, кузнеца и рыболова, женщин и детей наполнены верой в него, в мудрость его решений, готовы они, «не щадя живота своего», выполнить волю его… В них уверен он, ни когда не подводили они его, выполняя невозможное ценой своих жизней. А в себе..? Может ли верить он сам себе?
Думы… Тяжкие думы гнетут его. Легко и почётно принять смерть за Веру и Отечество в широком поле, в открытом бою. Врубиться храбро во главе верной дружины в пёструю орду, подминающую всё в неумолимом движении своём. Сверкнуть узким лучом меча во мраке… И крестить мечём харалужным поганых, пока не свиснет предательски стрела, не сверкнёт из-под тишка узкий злобный клинок кочевника… Легко умереть… И почётно… Без думы о будущем…
Которую ночь не спится князю…
Мчится неудержимо орда, широкой лавиной, подминая седой ковыль, оставляя степь в чёрных оспинах бесчисленных кострищ. Непреклонна воля её Повелителя, бесстрастен и безжалостен взгляд его. Выехав на вершину кургана, застыл он, всматриваясь в пылающий сиренево-багровым закатом горизонт. Темники его, сверкая багровыми отблесками на богато украшенном оружии, сгрудились позади, в почтительном молчании, ожидая приказа.
Но не отдаст он ни какого приказа, пускай всё происходит так, как происходило вчера, позавчера, пускай делают они своё дело, как привыкли они его делать за много лет, как научил он их делать… Всё идёт своим чередом и нет необходимости что-то изменять… И сил нет…
Едва тронул он поводья, и Белый послушно затрусил вниз. Усталую спину свело судорогой, заныло тупой болью поясница, и ожгла жажда пересохшее горло. Но всё это было где-то в стороне от сознания, за много лет он привык к боли, сжился с нею. Наверное, виной всему безразличие, громоздкой холодной глыбой застывшее где-то в глубине его большого тела, и теперь всякое движение страшит его прикосновением к ней. И согласен он терпеть любую боль, лишь бы застыть в неподвижности, лишь бы не прикоснуться, не ощутить холод и неуступчивую непоколебимость этой глыбы.
Сколько лет гнетёт она его? Ритмична мерная поступь коня, кажется, рубит мысль она на отдельные звенья, сплетая её причудливой цепочкой чьих-то следов… Где видел он их. В какой из стран, в каком из походов?
Молодость… Холодное презрение вызывало нём желание императоров вернуть её, их желание жить вечно…
Молчаливые даосы в тёмных халатах, они обещали и вечную жизнь, и возвращение молодости… Ему вспомнился тот странный, непривычный запах, царивший в прохладном сумраке даоских храмов, но сразу же перехватило холодом дыхание, качнулась, притихшая было глыба, отвращением и равнодушием поражая душу.
Прядёт ушами Белый, отгоняя слепней, мотает головой, стараясь, при этом выхватить что-то из ковыля под ногами, но рука привычно подбирает повод. Недовольный Белый легонько всхрапывает. Давно уже пропала у Повелителя страсть к горячим скакунам, и вполне доволен он этой толстенькой лошадкой, смирной и неторопливой, обладающей на удивление ровным ходом и покладистым характером. Всё проходит…
И молодость, зачем её возвращать? Что бы начать всё сначала? Или что-то изменить? Возродить былую страсть? За плечами долгая жизнь, и не настолько он глуп, что бы верить в возможность другой жизни, или желать её. Молодость сладка новизной, знакомством с окружающим миром, собой и собственными возможностями, но лишённая всего этого, во что превращается она — в безумие?
Он попытался вспомнить свою молодость. То же степь, но не такая, вся укрытая густыми травами, а выбеленная безжалостным солнцем, утыканная редкими пучками жёсткой верблюжьей колючки. Тихий свист ветра, да шелест песчинок, змеящихся среди мелких камешков на земле, на миг застывшие гребни барханов, гулкие под ударами копыт такыры… Ржанье жеребцов на закате, и голоса перекликающихся женщин, доящих кобылиц, из прозрачной синевы сумерек… Он вдруг перестал чувствовать холодную неподвижность равнодушия, и даже пытается повести плечами, что бы ослабить железную хватку судороги, сжавшей спину в ком боли. И сразу же, повинуясь движению его плеч, появляются по бокам услужливые телохранители. Попытка недовольно поморщиться вызывает приступ досады, и глыба вновь сковывает всё льдом равнодушия и ощущением бессмысленности всего, парализуя всякое желание.
Когда почувствовал он равнодушие и безысходность впервые? Пытается он вспомнить, когда ещё не глыба, а всего лишь тонкий, как шило, стержень, даже точка неподвижности застыла под грудью, наливая мышцы тяжестью усталости от ощущения безысходности. Тогда ещё казалось, чуть дольше полежу утром, откажусь от одного другого пустякового дела, и пройдёт усталость. Зарядит бодрость упругой силой тело, спадёт туманная пелена с глаз…
Но непрерывная череда срочных и важных дел тянулась беспрерывной чередой, не заканчиваясь и не позволяя полежать подольше утром, и не возвращали бодрости ни волшебные средства чудодеев лекарей, ни горячая кровь юных невольниц…
За много лет выросла огромная глыба равнодушия и ощущение бессмысленности происходящего, и уже не усталостью она сдавливает его тело, а судорогой сковывает его в панцирь неподвижности… И малейшее движение, каждый вдох несёт боль.
Но вот и окончен дневной переход, привычно становится Белый у огромной, увешанной драгоценными щитами и множеством бунчуков белой юрты, в его маленьком мирке непрерывного перехода это единственный образ, дарующий ему покой и сытный отдых.
Тусклое красное солнце уже коснулось своим краем тёмной линии горизонта, и пылает в его зареве и небо, и степь, наливаются раскалённые облака кровью заката.
Почтительно поддерживая, снимают его с коня на разосланный ковёр. Ощущение основательной прочности земной поверхности под ногами, закрыв глаза, он весь погружается на некоторое время в спокойную уверенность, даруемую незыблемостью земной тверди. Оглядывается, место для ночлега выбрано правильно, едва заметный кивок, он уже раб своих многолетних привычек, и хоть ему уже давно всё безразлично, и только глыба не позволяет ничего менять в давно заведённом, сковывая всякое желание к переменам… Но ещё что-то или кто-то непонятный в глубине его памяти, кто бередит её, не даёт ему покоя, кто расшатывает глыбу равнодушия, рождая боль…
Ночь не несёт облегчения, не несёт и сна. Он уже давно даже и не ложится. Скрестив ноги, застывает он перед потрескивающим тихонько бездымным благовонным пламенем, скачущем по искусно вырезанным из сандалового дерева поленцам. Смотрит он, полуприкрыв веки, на метающиеся в быстрой пляске сиренево красные язычки пламени. Как будто рассказывают они ему что-то, доносят торопливо, глотая окончания от чрезмерной почтительности. Незаметно подкладывает в огонь аккуратные чурочки, прячась в тени, огромный немой телохранитель, но давно уже разучился Повелитель замечать раба, весь обращённый в призрачный мир, рисуемый быстрыми языками пламени.
Знает он, если, долго не мигая, смотреть в пламя, то вдруг пропадает торопливая суетливость в метании пламени, утрачивает резкость их образ, расплываясь туманными пятнами, и если напрячь глаза, то эти туманные образы открывают за собой огромное пространство, и исчезает вдруг пропасть во времени, и видит он…
Вон вдали, в седловине между двумя пологими сопками белесые пятна сгрудившихся юрт стойбища его отца. Прозрачный дымок, тоненьким штрихом застывший в неподвижном на закате воздухе. Длинная тень от вершины, подбирается к юртам. Синеющее глубиной наступающих сумерек небо. И наполняющий всё пространство крик… Долгий пугающе пронзительный крик ужаса, несущийся от юрт.
С детства был он трусом, боялся темноты, собак и лошадей, боялся теней и призраков. Страх, казалось, навсегда округлил его глаза. Ни для кого из родных не было это тайной, смирились они с тем, что не будет он опорой и надеждой рода, по-своему любили его, но ни кто не верил, что восславит он имя отца своего в веках.
И тогда, услыхав крик, остановился он, скованныё страхом, глядя, как неторопливо начала расползаться от юрт грязно-серая клякса овечьей отары. Как, поднимая за собой серый шлейф пыли, умчал за сопку обезумевший от страха косяк лошадей.
Что-то пугающе непонятное происходило в стойбище, чьи-то быстрые тёмные тени мелькали между юртами. А вон, кто-то в белом, побежал в ущелье, ища убежища среди растущего там густого кустарника, но метнулись серые тени на перехват…
Не стал он смотреть окончания погони, охваченный необоримым чувством страха, повернул он коня и во весь мах погнал его неведомо куда. Кто овладел его телом? Почему у него не оказалось сил, что бы противостоять этому захватчику?
Заныло давно уже равнодушное сердце, погрузившись в печаль о невозвратном, давно прошедшем…
Несколько бесконечных дней и ночей плутал он в горах, забыв о еде и воде, потеряв коня. Случайно нашли его почти обезумевшего, но помнит он с какой радостью встретили его родные, уже совсем потерявшие надежду, решившие, что угнали его ойраты во время набега. А он чувствовал себя предателем. Ни кто не спрашивал его — где был, что делал? Ни кто не укорял его, а он всё искал и искал себе оправдания, вновь и вновь уличая себя в трусости и предательстве.
Страх — обратная сторона богатого воображения, любую мелочь способно оно превратить в многоголового дракона ужаса. Простые обычные явления складывает оно в жуткие постройки. Тяжело человеку под тяжким бременем воображения, там, где другой пройдёт, даже не обратив внимания на происходящее, остановится он и затрепещет, увидав бездну и представив падение. В трое храбрее ему надо быть… В четверо…
Метаются огненные всадники по поленцам, рисуя и стирая какие-то не узнанные образы, и сидит он, напряжённо всматриваясь, пытаясь увидеть нечто, ещё не узнанное.
Воображение его — его проклятье, но и его спасение, всё его без остатка направил он на борьбу со страхом, на отыскание причин страхов.
Он уговаривал и пресмыкался, натравливал и советовал, выматывал жилы из врагов, но поначалу делал это чужими руками. Ни когда не был он бохадуром-смельчаком, ни когда не сверкал подобно молнии меч в его руках, ни когда не мчался он впереди, заражая воинов отвагой собственного примера. Всегда был он сзади, следил за боем со стороны, ни когда не утрачивая связи со своими сотнями.
И как снежный ком росли они, повинуясь его воле, метались по степи, смиряя непокорных. Реки крови пролитой ими вымыли страх из его души, и нет уже в Степи того, кем бы он ни был, кто бы осмелился теперь без страха и почтительности взглянуть в сторону его. Многому тогда научился он, многое узнал, пока хлестали его пёстрые сотни Степь узкими своими клинками.
Скачут быстрые язычки пламени быстрыми всадниками, оставляя после себя серый невесомый прах. Не видны глаза Повелителя под тяжёлыми веками, ни кто не догадывается о чём дума его, что видит он… Страшен взгляд его бесстрастных глаз, обращает он в пепел города и страны, рушит империи. Подкашиваются колени, от звука имени его, леденеет кровь от топота коней его…
Незаметно одевается жар серой тусклой плёнкой пепла, тускнеет его огненная ярость и рассыпается в прах… Ни кто не знает о страшной глыбе безразличия и равнодушия, мучающей Повелителя своей непостижимостью, безнадёжностью дел его… Смотрит Повелитель в огонь, и кажется ему, вот-вот поймёт он, увидит то, изначальное… В жарком пламени откроется перед ним нечто, что растопит глыбу и дарует покой. Может, не хватает жара? Он зажжет города, страны…
Потрескивают аккуратные поленья к костре, ароматный дымок сизой змейкой вьётся, теряясь во мраке ночи… Нет, не помогут ни огонь, ни жар…
Из какого сна преследует его парализующее волю приторной истомой ощущение падения в бездну — в растерянности вглядывается он во мрак её, застыв в замедленном падении на краю пропасти. И хоть чувствуют ещё подошвы уже бесполезную твёрдость камня, но тело его уже висит над пустотой… Машет, машет он в ужасе руками, пытаясь найти опору, но проскальзывает предательски податливый воздух между пальцами, и ватная слабость охватывает тело…
А может, он уже давно мёртв? И смотрит его дух сквозь пустые глазницы, не в силах ни чего изменить.
Ни одной из множества войн не проиграл он. Приходилось иной раз отступать, терпеть поражение и скрываться от погони, но всегда возвращался он и накладывал руку свою на трепещущее горло врага, и жалость ни когда не ослабляла его хватки. Но почему нет ему радости от этого, почему ощущение поражения не покидает его? Страх исчез, не оставив радости победы.
А может, проиграл он эту битву со страхом? Заблудился в самом дальнем своём походе, и остановился вдруг среди сумрачной гладкой, как такыр, пустыни. И опустилась бессильно десница его, держащая меч, и не находит его взгляд врага, и не знает он куда идти, и не у кого спросить — где он? Что делать ему?
Ни когда раньше мысли об этом не возникали у него, не когда было ему задумываться об этом — с самого начала он убеждал и объяснял, направлял людей, превращая их в вольных или невольных своих пособников.
Он учил и учился сам, и не когда было ему задумываться об этом, он познавал людей, давая им, цель так, что, не замечая того, ставили они эту цель сами себе в заслугу. А он подсказывал путь достижения цели, заряжал верой в её достижимость. В его жизни это и было самым главным? Пока была в нём вера в это, жил он… А сейчас? Когда достиг он того, о чём не мог мечтать в самом фантастическом сне…
Когда-то с него смеялись, давая презрительные клички — кто помнит это? Он был трусом, боялся обидеть, кого бы то ни было. Он сам изобретал для себя правила поведения, в которых каждый жест, каждое слово было множество раз выверено и взвешено на весах страха. Страха выдать свой страх… Он привык на себя смотреть чужим настороженным взглядом, ловить с холодным вниманием каждый проблеск страха в своих глазах, в каждом своём поступке и движении и прятать, подавлять его…
Чего он тогда хотел и был ли в состоянии предвидеть последствия? Сначала страх набегов соседей. Ему очень хотелось надёжно обезопасить себя от племенных свар — казалось тогда ему это самым страшным. Но в Степи ни когда нет недостатка в ревнивых жадных глазах — чем больше росла его сила, тем большая сила поднималась ему на встречу, вовлекая в своё движение племена, их союзы, империи…
А может, он сам виноват, что видел везде только врагов? И безжалостно сокрушал их, натравливал друг на друга, или сам шёл с мечём и огнём. Могли он добрососедствовать с ними? Вспомнил он, с какой ревностью и подозрительностью следили друг за другом правители и императоры, и достаточно было ему предложить кому-то из них союз, как остальные тут же начинали войну. Впрочем, презрительная улыбка искривила его губы, в те годы всякий мир и союз он заключал, только ради удобства ведения войны и другого смысла в этом не видал.
Но каждый раз, в глубине души жило ощущение — это последний его поход, и достигнет он покоя, победоносно завершив его. Но, как линия горизонта, ускользал покой, вставало новое препятствие и необходимо было сокрушить его. И уже зрел вялой усталостью ком безразличия…
И была у него уже орда, не такая красочная, как армия императора, разношёрстая в пёстрых своих тулупах, верхом на косматых невзрачных конях, вооруженная, чем попало, но стремительно выполняла она любой его приказ, безоглядно веря ему, неотвратимая, как песчаная буря и беспощадная, как зной пустыни…
Я уже сам, где-то совсем невысоко поверхность земли, оттуда доносятся незамысловатые звуки сельского двора — задиристые петушиные крики, да озабоченное кудахтанье… Да изредка подаёт голос Напарник. Туда неспешно уплывает, под скрип старого деревянного ворота, покачиваясь, ведро с добытым мною грунтом, там тепло и даже жарко, шелест листвы да размеренный порядок сельской улицы. А здесь, внизу, прохлада и сумрак, да глухая тишина. Скрип ворота, где-то далеко вверху, он доносится из иного мира, иного измерения. Я вглядываюсь в него через телескоп колодезного ствола, в едва заметное, затенённое листвой и голубеющее небом, его светлое пятнышко. Вглядываюсь как посторонний, увидавший его вдруг и удивляющийся непривычному, замечая и дивясь до сих пор не замечаемому единству его — взаимообусловленной монолитности его. Что ли? Весь он, как одна безмерная глыба, пронизан и связан причинными связями, стянут им в кугой ком, из которого, напрягая все силы, до хруста в суставах, вынырнул я на миг, задержав дыхание, что бы, взглянув, замереть в восхищении, и вновь окунуться в его живительные глубины. Он держит меня бесчисленными своими связями, и едва заметными, но от этого не теряющих мощи своей, и могучими. Из которых соткан он и я, его ничтожная частица, узелок в тугом переплетении его нитей.
Пока плывёт неторопливо старое ведро вверх, под заунывный скрип ворота, ощущения эти проносятся в моём сознании, ожигая тело непонятным сладостным ознобом восторга. Ожиданием чуда..?
Мне и смешно и радостно… Наверное, это и есть автотренинг, зачатки йоги? Когда образы, рождаемые сознанием, возбуждают эмоции, обостряющие чувства. И приносят чувства сознанию свежие более глубокие ощущения, погружая его в новый мир — ещё более возбуждая его, образность его… И выискивает сознание в новом его связь со старым, погружаясь на новый уровень восприятия причинной обусловленности, сплетая пониманием окружающее в пёстрый ковёр жизни… Это и есть обратная связь — основа развития, когда глаза, глядящие на мир, порождают в сердце любовь к этому миру, а любовь обостряет зрение в желании лучше видать мир. Зрение улучшается, и всё больше деталей мира доставляет сознанию, порождая ощущение совершенства и гармонии мира, выдавая всё больше поводов для любви. Как возможно усилить этот процесс..? Ускорить его..?
А иногда отчаяние охватывает меня, чувство безысходности и тоски… И тогда кажется мне, как наркотик, использую я красивые слова, пытаясь скрасить собственное существование…
И тогда, с трудом входит лопата в вязкую влажную глину, трещит черенок под моим нажимом, отрывая липкий ком глины. Скользят и разъезжаются ноги, и, чертыхаясь, бросаю я лопату, хватаясь в падении руками за холодные влажно слизкие стенки колодца…
Нашёл место для отпуска! — мелькает иной раз досадливая мысль. И сразу одёргиваю я себя. Труд — не развлечение, и не случайны слова древнего автора»… в поте лица… хлеб свой…», — всякая цель дорога нам усилием, затраченным нами для достижения её. И чем легче она даётся, тем меньше ценим мы её. И не зависит это от оценка эта от нас, от сознания нашего, требующая, при своём достижении, внутреннего усилия подсознания, им же она и определяется — эмоцией нашей, естеством… И верим мы ей безоговорочно.
В поисках ответа на возникающие вопросы, обращаюсь я к истории, ведь реальная жизнь — самый суровый экзаменатор, её оценка — это и есть истина.
Тысячи видимых и невидимых причин обуславливают всякий обычай, каждую традицию, и пускай, не способна наша логика понять их смысла, пускай, кажется нам всё это бессмысленным и глупым — вина в этом в несовершенстве нашей логики, примитивности нашего понимания.
Гулко громыхая, спускается ведро, и Напарник возгласом привлекает к этому процессу моё внимание. С чавканьем отрываю очередной ком глины и трясу лопатой над ведром, пытаясь стряхнуть туда глину.
Лопата вся в клейкой глине и очищать её мучительно и противно. Но почему мучительно и противно? Чего-то не понял я ещё в своей работе, в отношении к ней, всё ещё тороплюсь и воспринимаю эту, налипшую на лопату глину, досадной помехой, мешающей мне достичь… А чего хочу я достичь? Закончив колодец, поскорее залечь к верху брюхом? Может злюсь я, что не предвидел я этой помехи в своих расчётах, и теперь принимаю её, чьей-то злой насмешкой? Но так ведь всё в жизни гораздо сложнее наших расчётов, и я имел множество поводов убедиться в этом.
«Природа хитра, но не злонамеренна» — сказал кто-то из физиков, впрочем, кажется, он имел в виду Бога, но эта игра слов смысла не имеет. Важны не слова, а комплекс понятий, образов скрывающихся за ними. Но даже это подозрение мира в злонамеренности о многом говорит, особенно подчёркивая наше стремление именно к конечному результату, веру в его важность… И мир расщепляется на два лагеря — враждебный, мешающий, по нашему мнению, достижению цели. И дружественный — способствующий, как нам кажется, её достижению. Вера наша работает чётко, и окрашивает всё в два цвета — белый и чёрный, добро и зло… С каждым годом это разграничение только усиливается, исчезают полутона, и всё более черным становится мир, пока тьма не поглотит его совсем…
Но вот тонкая прослойка тёмного песка, вяло сочится она мутной жижей, это всего лишь поверхностная влага — верховодка. Ненадёжна она и грязна — пролил кто ведро воды, плеснула хозяйка помоев на земь… Ни как она не связана с глубинными неистощимыми родниками, журчащими сквозь чистые голубоватые пески водоносных горизонтов.
Мир полон аналогий, и поиск истины иной раз приводит к пованивающим чем-то неприятным выводам, но не выдерживает истомлённый жаждой путник, припадая к мутной влаге, пытаясь утолить жажду. И проникает в него яд, не принося облегчения, ожигая губы и гортань горечью лжи… Злоба, вражда и ненависть, — если эти эмоции возбуждаются в душе человека, значить яд проникает в душу его и убивает её.
С трудом вгоняю я лезвие лопаты в вязкую глину, ком которой, наконец, оторвавшись, срывается с лезвия шлёпается смачно в маленькую лужицу на дне колодца, разгоняя маслянисто поблескивающие волны. Я пытаюсь вновь подхватить его на лопату, что бы вбросить этот комок глины в ведро и доставить его наверх, к солнцу, тепла которого эта глина не получала уже много тысяч лет.
Раздражение неподвластно мне, и это раздражает, злит… Каков прок от него? Почему не могу воспринимать происходящее, как нечто естественное — ведь всё происходит согласно всем законам физики, согласно предопределению… Злость моя это сигнал из подсознания — тонкий луч, высвечивающий на миг шестерни таинственного механизма моего мышления, причин и следствий, определяющих поведение, а значить и саму личность. Но ведь и копаю я колодец, что бы разобраться в этом! В себе самом!
Нам трудно представить, в чем же мы остро нуждаемся, и что получаем мы, часто сами того не замечая, от предков своих. И пускай уже давно нет их с нами, пускай мы давно не помним имён их, продолжают они поддерживать жизнь нашу, передавая нам силу и надежду из неведомого своего далека.
Не думая об этом вели они когда-то неспешно натуральное хозяйство, сами определяя потребности свои и, в меру возможного, удовлетворяя их… Приходили моры, ненастья, лихолетья и пожары, сотни лет из года в год, быстрый безжалостный кочевник вихрем проносился по городам и весям, сжигая дома его, уводя в полон семью его, убивая друзей его…
Трудно, невозможно представить нам — из года в год, на протяжении нескольких поколений одно и тоже — войны, войны и войны… И не было у него ни знания истории, ни того, что привыкли мы понимать под источниками информации — жил он в глухом своём сельце, каждый раз после очередного нашествия и набега, собирал всё что осталось, принимал чужих детей, чужую, чудом выжившую родню, копал очередную землянку в мёрзлой земле, не надеясь на чью-то помощь… Тянул, опухая с голоду до весны, пахал на поле, запрягаясь в соху, бросал в землю сбережённое в голод зерно… И знал, всё время знал, что придет осенью свирепый враг, и запылает жарким пламенем с таким трудом отстроенный дом, и погонят в рабство новую его семью, а сам он, может, будет лежать порубанный на пороге горящего дома своего…
Где брал он силы, что бы жить? Из какого источника черпал он надежду? На что надеялся он? Почему не кидался он в прорубь, не лез в петлю от отчаяния и смертной тоски? Что за исполин хранил тысячи лет слабый огонёк нашей жизни, в продуваемом свирепыми ветрами мире?
И не год, не два жил он так, поколение за поколением, сменяясь, проходили сквозь скорбную череду горестей и печалей утрат…
Может и злился он, но не кидался в прорубь… А то бы не было нас, потому что мы — его потомки! Его, а не того, кто, не выдержав испытаний, кидался от отчаяния в прорубь. Забыв о будущем, пёр напролом…
Может это и есть самое главное? Может именно в поисках именно этого источника сил и надежды, залез я в сырую тесноту этой темницы?
Смиренье и буря — две крайности. Выжил бы народ, если бы не было в нём этих противоположностей одного целого — народа? Одни способны принять и пережить самое тяжкое, а другие..? Не задумываясь выйдут они на встречу самому тяжкому испытанию. Можно говорить о случайности, но так можно уверить себя в случайности и самого мира нашего. А ведь в естественном отборе именно крайности определяют развитие вида и приобретение новых свойств и качеств. И говорить в этом случае о случайности — это значить признаваться в бессилии своей логики.
Вытирая тыльной стороной ладони пот со лба, прислоняюсь я плечом к сырой стенке колодца. Можно долго спорить о культуре, о путях развития её, о роли бунтарей, которых выводят из равновесия любая на их взгляд несправедливость, или роли терпеливого большинства… А может всё это необходимо что бы взглянуть на себя, попытаться понять и определить своё место? Может это главное — понять предопределенность своего места в этой борьбе, и, вот тогда, попробовать сделать свой выбор, попробовать что-то менять. В первую очередь в самом себе — в своём видении мира?
Сереет на востоке скорым восходом небо, вот и проходит ещё одна ночь, в длинной их череде. Сколько было их проведено, вот так у костра в томительной бессоннице, а может и засыпает он временами, не замечая того, и встаёт тогда перед ним прошлое, и звучат для него вновь давно отзвучавшие слова… Кто это беспрерывно теребит его память? И зачем? Будет в нём боль, а может борется с болью? С безразличием, со смертью…? Кто-то или что-то ещё пытается понять, разобраться в его жизни, увидеть смысл в беспрерывной суете, в непрерывных поисках выхода из западни, в которую превратил он свою жизнь.
Ведь он всё ещё жив, хоть и кажется ему иногда, что давно уже мёртв он, но бьётся ещё судорожными толчками у него в груди сердце, и живёт боль, теребя душу и память, погружая его в давно минувшее.
Что мучит его, ведь добился он большего, чем мог представить себе. Да и что мог представить тот, молодой дикарь, не видавший за всю свою жизнь ни чего кроме голых сопок да кочковатой полупустыни… Он вспомнил ощущение растерянности и удивления, охватившее его, когда однажды на рассвете, поднявшись во главе своих сотников на гребень гряды заросших лесом и кустарником пологих холмов, впервые открылся перед ним город.
Запутанный лабиринт из грязно-бурых аккуратных сундучков с островерхими крышами, краснеющими обожженной глиной черепицей. Обнесённый невысокой глиняной стеной уютно укрылся он в долине между холмами у небольшого озера.
Его воины с визгом мчались кривыми улочками, волоча за собой шлейф из клубов серой пыли, которые смешивались уже с дымов занимавшихся пожарищ.
Его, привыкшего к бескрайности степных просторов, к незамысловатости юрты, поразил город непостижимой вычурностью человеческого воображения. Как могли придумать такое? А, придумав, построить?
С тех пор много городов и дворцов видал он, много строили их по его приказу, и, наверное, ещё больше разрушили.
Несколько позднее познакомился он и с мудрецами. Чем-то напомнило это ему первую встречу с городом — неправдоподобной сложностью и глубиной мысли.
Он слушал их изысканно вежливые ритуальные диспуты в огромном пронизанном солнечными лучами зале, поражаясь оригинальности мысли, неожиданности их аргументов, умению предусмотреть последствия каждого своего слова. Если бы услыхал он их раньше, может быть испугался, поражённый сложностью всех открывшихся взаимосвязей, усложняющих управление народами, армиями и государствами… Не поверил бы, что способен достигнуть сложнейшей гармонии во взаимодействии законодательного и исполнительского начал в управлении государством и непрерывно поддерживать эту гармонию, определяя каждому его меру компетенции и ответственности.
Но то, о чём говорили они, было его дыханьем, смыслом и сутью его мышления, и поступков. Он ни когда не задумывался о всех сложных этих взаимосвязях, но каждое его слово, каждый поступок служил достижению гармонии. И возрастала власть и величие его над народами и миром…
Торжественная величественность зала, чеканная мерность речи, усиливаемая продуманной акустикой, завораживала его, дикаря, прикоснувшегося к тысячелетней культуре. Его только и хватало тогда на то, что бы хранить под маской невозмутимого молчания своё удивление.
К тому времени он уже научился владеть собой и знал цену невозмутимости. Но всякий раз выходил он из зала с полным сумбуром в мыслях своих, измученный погоней за витиеватым ходом их дискуссии. Страстно желая понять мудрость древней культуры, много раз посещал он диспуты, всё больше попадая под гипнотическое их влияние. Но что-то удержало его на краю пропасти безумия, не дало ему возможности запутаться в цепи их рассуждений, задохнуться в тонкой сети их аргументов. Смутное ощущение поверхностности и ненужности этих знаний окрепло в нём, и не с состоянии был он слушать нескончаемый перечень следствий ни кем не понятой истины… Он и сам не понимал её, но она жила в нём, в его поступках и решениях, жила непонятной радостью открытия, прикосновением к чему-то ни кому неведомому, принадлежащему только ему… Он знал и не знал эту истину, он просто жил ею, меряя ею мир и себя, не в состоянии высказать её. Он, простой дикарь из пустыни, был избран ею, и поэтому все эти мудрецы были в его власти, а не он в них… Истина жила совершенно самостоятельно, жила в поступках, в высокомерных властных взглядах его темников и тысячников, через его прикоснулись они к ней и обрели мудрость, дарованную ею. Кем были они? Кем стали? Степняки, с детства привыкшие к седлу, аркану, клинку и луку, но овладели они искусством ведения дипломатических переговоров с самыми высокообразованными сановниками империи. И, повинуясь воле его, повергали в прах, под копыта его коней, империи…
А сейчас мучается он, пытается понять — да что же было у него, чем пользовался он, или что использовало его…
И может назовут его прожженным политиком, способным подбирать и расставлять людей на постах своей быстро выросшей империи. Но кто учил его этому? Из каких мудрецов брал он себе подручных? И не слепыми исполнителями воли его были они…
Ни что не случайно в этом мире… И простая былинка растёт в степи благодаря совпадению множества случайностей, каждым изгибом своим, каждым зубчиком листа своего, обязана она не своей прихоти, а реальности — копыту талпара, смявшего его стебель, саранче, надкусившей его… Всё помнит былинка, выбрасывая свои побеги и узкие стрелки листов — и тень своих соседей, и голос предков… И нет двух одинаковых былинок в мире и не будет. Но случайности, когда накапливается их всё больше и больше, перестают быть случайностью и становятся законом, неотвратимым и неизбежным роком. Каждая случайность — узелок в бесконечной сети, сплетённой причиной и следствием… И случайными кажутся они только глупцу, не способному и не желающему видеть единство мира. А хочет ли он видеть причину? Убог человек со всеми способностями своими и в своём желании увидеть первопричину… И первопричину, скрытую в бездне, не в состоянии он рассмотреть, да и как подступиться к ней, когда кружится голова и подгибаются колени уже рядом с бездной, утянувшей уже не одного…
Но пора прекращать ночные размышления, уже собрались темники у ханского бунчука в почтении ожидая его. Перестал подкладывать в догорающий костёр резные поленца телохранитель в надежде отвлечь Повелителя от огня, что бы обратить его внимание на выглянувшее из-за горизонта дневное светило, взглянувшее краем своим на землю и залившего степь нежностью своего утреннего света.
Чуть заметная досада шевельнулась в глубине души Повелителя. Вот так каждый раз — только удаётся собрать ему разбежавшиеся, как косяк жеребцов в весенней степи, мысли, только мелькнёт где-то вдали свет истины, как выстраиваются темники, несут рабы его походные одежды, его еду, которой едва касается он, делая несколько глотков кумыса… И ведут Белого, с глазами наполненными покоем, уныло помахивающего хвостом, встряхивает Белый, под звон золотой уздечки, головой, ожидая из хозяйской руки лакомства. И спадает с трудом достигнутое за ночь состояние сосредоточенности, и твердеет в груди тяжёлый сгусток холодной глыбы, деревенеет язык от ненависти и презрения…
Выйдя из юрты, смотрит он в глаза темников своих, спокойная уверенность в них, величие и сила в каждом движении их. Не отблеск ли это его силы, его величия? Не он ли даровал им силу и власть? И безоглядно верят они ему, источнику своей силы. А где взять ему веру в себя, в свою жизнь? Где найти источник силы?
Ставит он ногу на услужливо подставленную спину стременного раба и садится в седло, привычно ловя стремя. Вскидывает головой Белый, ощутив привычный груз, легонько всхрапывает, позванивает наборной искусно кованый повод.
Вся степь насыщена звуками — глухим гулом от топота десятков тысяч копыт, отрывистыми гортанными возгласами команд, трескотнёй кузнечиков, пеньем птиц в неоглядной глубине неба… Звуки оглушают и отвлекают, да ещё мельканье образов… Ему трудно сосредоточиться, что бы уследить за уходящими на рысях тысячами, мельканье ярких пятен раздражает его, он переводит взгляд вверх, ярко голубое, чуть синеет оно на западе ночным сумраком, безжалостное солнце ещё не успело выжечь сочную голубизну, и полон ещё воздух запахами ночи, её прохладой, и не пляшет ещё у горизонта жаркое марево зноя.
День становится для него не приемливо шумным, всяким образом, всяким ярким пятном в траве, под копытами у Белого, требующем внимания, отвлекающим мысль.
Всадники, мелькающие на горизонте, неожиданно пробуждают в глубинах памяти волнующее тревожное, давно позабытое… И растёт холодной глыбой досада и ненависть к мешающему непрерывным мельканием миру, выскальзывающему всякий раз, когда Повелитель зажимает его в тисках своей мысли. Что надо разглядеть ему за ширмой мелькающих образов, что или кто прячется там, волнуя ширму тайной своего движения.
Почему иной образ, мелькнув на мгновенье перед глазами, ожигает внезапно непостижимой болью, и замирает в груди сердце в непонятной тревоге о чём-то давно забытом… И на весь день остаётся эта тревога горьким осадком, тревожащим память в тщетном желании вспомнить…
И опять обдирая ногти, ползёт он вверх по крутому каменистому склону, и замирает от восторга и ужаса перед вдруг, прямо под локтем, открывшейся бездной… И видит, как медленно качнувшись, выскальзывает из под его пальца небольшой камешек, и заскользив плавно по склону, вдруг защёлкал, набирая скорость, по встречным камням, сбивая их… И вот уже наполняется ущелье грохотом и рёвом камнепада, весь склон, окутываясь облаком пыли, сдвигается в неудержимом падении. И от грохота одного камнепада уже срывается камнепад на противоположном склоне, и разносится многоголосое грохочущее эхо вдоль ущелья, множа камнепады и лавины…
И он, невольный виновник, со страхом и благоговением смотрит на тяжёлые серые клубы пыли, медленно окутывающие дно ущелья.
А вот сейчас он сам, как тот маленький камешек, первопричина камнепада, несётся с лавиной неизвестно куда, неизвестно зачем… И его ли заслуга, что он первопричина всей лавины? Что именно его кто-то неосторожно коснулся? Что он оказался у самой вершины? Да и что это за вершина?
Покачивается линия горизонта в такт иноходи Белого, мотает он головой, отгоняя назойливых слепней, звенит узда… Что проку искать подобия в различном, объяснять одно непонятное, другим — непостижимым…
Но вдруг резко стал Белый, вытянув настороженно шею, принюхиваясь к чему-то в высокой примятой траве, пофыркивая и тревожно прядя ушами. Легонько похлопывает его по шее Повелитель, успокаивая — ведь это всего лишь труп, окровавленный труп в траве…
С удивлением, как будто впервые, он рассматривает свою руку, сухая и жилистая, в редких коричневых старческих пятнах, высовывается она из широкого расшитого золотом рукава халата, и кажется самостоятельным существом живущим и действующим помимо его воли. Длинные узловатые пальцы, унизанные драгоценными перстнями… Высокомерная в плавной уверенности своих движений, пугает она его своей непонятной самостоятельностью.
Обходит Белый, пугливо косясь, бурую лужу в траве, касается уха Повелителя лёгкий шум беспокойства свиты его. Каждый из темников почувствовал себя оскорблённым и не миновать виновному в задержке Повелителя суровой кары.
В этом смысл закона — в служении Повелителю. Только он знает и понимает происходящее, и оценивает поступки и жизнь каждого… А все остальные, как малые дети в семье, должны слепо следовать указанному, стремясь заслужить одобрительный взгляд Повелителя — это единственный смысл их жизни… И главным для них становится величие Повелителя, ведь в нём смысл их жизни, ведь он оценивает всю их жизнь, а ценность награды определяется и величием того, кто даёт её. Благоговение и почтение — главное, что возникает при взгляде на Повелителя, при мысли о нём. И не зависит это уже от желания человека, это уже идёт из самых глубин его психики и не в состоянии он контролировать эти эмоции, как злоба и любовь, возникает это чувство и овладевает человеком. Вера подчиняет всего человека и не вызывает ни какого сомнения, человек даже не в состоянии представить себе другого. Вера в абсолютность своей истины овладевает человеком, и согласен он скорее отдать жизнь свою, чем разувериться. Человек живёт ради определённости в этом мире, он не желает сомнений и неопределённости, не хочет он беспрерывно ломать голову сомненьем и размышленьем о том, что хорошо и плохо… Насколько приятнее взвалить это на Повелителя, и, замерев в благоговении, слушать его волю и послушно исполнять её. Вера — основа человеческой мысли, его эмоций и желаний, она в основе всего. И уметь надо управлять верой человека, воздействовать на её. А как управиться со своей верой? Особенно когда владеет она тобою безраздельно.
Всё чаще и чаще приходится петлять, следуя за гайдаром, обходя крутые овраги, заросшие кустарником, то въезжая, то съезжая по косогорам, и топорщится кое-где далёкая линия горизонта острыми зубцами вершин деревьев. Вот и граница Степи, далёкая её западная граница… Как безмерно велик мир, и как разнообразен он, вмещая в себя множество разных, иногда кажущихся взаимоисключающих друг друга миров… Человек слишком прост со всей своей фантазией, и уж тем более всё, на что способно его воображение, существует в реальной безмерности мира. Да и на что способно воображение в самом старательном своём напряжении? — презрительная гримаса чуть искривила уголки губ Повелителя, но мысль развивалась по своим законам и пошла дальше, в попытке ответить на поставленный вопрос — Самое большое. Что вмещает всю Вселенную. Что сотворило её… — И холодом ужаса и восторга опалило тело — Бога!
Невольно напряглись руки, и, повинуясь команде, Белый стал. Внезапное открытие потрясло Повелителя, на мгновенье перед взором его мигнуло окно в незнакомый и дивный мир, он не успел там ни чего рассмотреть и уж тем более узнать, но был потрясён абсолютной несхожестью открывшегося мира с привычным. Он попытался восстановить странное, столь потрясшее его состояние души, напрягая память, старался вспомнить предыдущее ощущение. Но вернуть его не удалось. Он ожидал, что от бесполезного этого усилия колыхнётся глыба в душе его и болью досады и бессмысленности опять скрутит тело, но что-то изменилось… Смутное ощущение открытия чего-то важного ещё непонятого, но имеющего огромную роль, наполняющее привычные образы уже совершенно другим смыслом, появилось у него.
Он слегка толкнул сапогами Белого, даже спокойная плавная иноходь Белого утомляла его. Но поездка в повозке хоть и устланной коврами, с ужасным скрипом грохочущей на своих огромных неуклюжих колёсах по степным ухабам… Уж лучше любоваться на уши Белого. — мысль эта потрясла его, он пытается шутить! Уже сколько десятков лет как мысли его утратили игривость и подобны были узнику, замурованному в подземелье, который бьётся о холодные неподатливые стены… Неужели ему удалось вырваться?
Но не только вершины далёкого леса украшают горизонт, столбы тёмного дыми рваными клочьями тянутся из-за него, рассеиваясь без остатка в небе, тревожа сердце неясным воспоминаньем…
А далёкая разведка уже жжет в облаве чьи-то города и села, прокладывая путь остальным. И катится огромная отлаженная за много лет машина орды по степи, накатываясь на привычное, устоявшееся, выработанное и сглаженное сотнями лет противостояния и согласования, с хрустом опрокидывая и разрушая… И кричат уже где-то, заламывая руки, матери и жёны, и секут на глазах их «аки траву» опору их и надежду, смысл жизни их…
Но давно уже не касается жалость сердца Повелителя, как не испытывает жалости поток лавы или разрушительный тайфун… И как не может остановиться лавина, движимая силой тяжести, так и он не в состоянии уже изменить что бы то ни было.
Когда-то давно хотелось быть ему всемогущим — что бы было всё в воле его, но был он тогда молод и тороплив, и не в состоянии был увидеть волю свою, причин движущих ею… Что всего лишь он первый камень в лавине камней. Тогда казалось ему, что мешают его всемогуществу императоры и враждебные племена и вот только, сокрушив их, достигнет он полного всемогущества. Но… Уже бестолковые рабы перевирали волю его, уже подозревал он и самых верных в предательстве, глядя, как исполнили они его приказ. А потом сомнение закралось ядом в душу его, — утратил он само представление о смысле поступков своих. Тщета и суета… Всякое желание его, самая вычурная прихоть исполняется мгновенно… Так каков смысл ему что-то делать? К чему стремиться?
Исчезла цель, угасли желания, и осталось только ощущение бессмысленности происходящего…
И опять мешают Белому, прерывая его плавный бег, кто-то бросился ниц, уткнувшись лицом в траву. О чём-то просит, что-то доносит… А какое это имеет значение? Что изменит этот донос? И вновь приходит в движение застывшая было глыба безразличия неприязни, заставляя резко выпрямить спину. Торопливо оттянули в сторону незадачливого просителя, и продолжил неторопливый свой бег Белый.
Пусть сами темники решают, что делать, не интересуют его ни походы, ни битвы, ни склоки среди его многочисленной склочной родни, ни интриги среди свиты его… Пусть сами грызут горло друг другу в стремлении приблизиться к нему. И, как из кучи слепых щенков, выберет он того, который вылезет на самый верх, подмыв под себя слабейших. Смерть неповоротливому и непредусмотрительному.
Ни что не интересует Повелителя в этом мире, и глыба, живущая в душе его, запрещает ему менять, что бы то ни было. Бесстрастен взгляд Повелителя, и ни кто не догадывается о боли в душе его.
Сбылось проклятье Колдуна, память возвращает его к казалось бы давно забытому, потаённому… Страх и голод терзали его в стремительном его бегстве, в переломное время его жизни, время странной встречи с Колдуном. На долго выпала память о встрече этой, захваченный множеством событий, задвигал он мысль о необходимости осмыслить встречу эту, перенося на будущее… Подавляло ощущение противоестественности непостижимости… Да и была ли эта встреча? Или был это кошмарный сон, заразивший его чёрным ужасом, — игра перевозбуждённого воображения, разыгравшегося после долгих дней и ночей, проведенных в холоде, голоде, страхе и одиночестве среди голых скал.
Цепляясь за острые грани огромных камней, тормозил он свой стремительный спуск, больше похожий на падение, по крутому склону, раздирая в кровь руки и разрывая остатки халата. Солнце уже скрылось за недалёким противоположным склоном ущелья, и теперь только в невообразимой выси уже потемневшего неба золотятся в последних его лучах редкие перья серебристых облаков, а дно ущелья уже покрыто мраком ночи. И скользит он в этот мрак по острому щебню, не в силах даже проклинать его и судьбу свою, и выскакивает, пробежав мимо огромного камня, на узкую площадку, нависшую террасой над ущельем, и вдруг:
— Ты почему опоздал? — резкий скрипучий голос, требовательностью своей останавливает его бег. Ноги его прокованы страхом к земле, в страхе осматривает от окутанную наступающими сумерками террасу, топорщатся угловатые скальные глыбы… Вдруг шевельнулась одна из них, и тусклый багровый свет начинает медленно выползать из под неё.
— Да это кто-то костёр разжигает. — вздыхает он с облегчением. Человек поднимается и поворачивается к нему, из-за спины его ветер вырывает длинные багровые языки пламени и далеко несёт тысячи кроваво-красных тусклых искр… Против света не в состоянии увидеть он лица незнакомца, только чёрный лохматый силуэт на фоне рванного багрового полотнища пламени. Порывистый сильный ветер мотает пламя и длинные волосы незнакомца, рвёт клочья шкур, прикрывающих его тело, завораживая взгляд слаженным ритмом пламени и движения незнакомца.
— Я когда приказал тебе прийти? — он не понимает вопроса, его пугает злоба, звучащая в голосе незнакомца. Ему страшно и сжался он в комочек, прижавшись к нагретой за день глыбе, как ребёнок ждёт помощи он от этого человека.
— Я хочу есть. — скулит он, почти плача. Незнакомец нависает над ним с непонятной жестокой радостью вглядываясь горящими кровавыми искорками своих зрачков в его глаза. И внезапно смеётся громко злорадно:
— Тебе страшно! Ты голоден?! — махнув резко рукой назад, из своих лохмотьев выхватывает он дымящийся паром огромный кусок мяса на раздробленной кости.
— На! Ешь! — швыряет Колдун ему в руки истекающее горячим жиром мясо. И, повернувшись, бросается к пламени, рвущемуся прямо из самих камней. Движения его неуловимы и стремительны, и только клочья шкур, надетых на нём и непонятно как закреплённых, длинными лентами летят вслед за ним, не успевая, и просвечивается сквозь них, в багровых отсветах пламени, необычайно худое тело его.
Не спуская глаз с Колдуна, впивается он зубами в сочное мясо и глотает, не успевая пережёвывать. А Колдун в напряжении склонился к огню, дикий восторг в глазах его, как будто, что-то необычайно интересное открылось там его взору, и летят быстрые пугающе непонятные слова из перекошенного в неуловимых гримасах его рта, в жутком упоении выкрикивает он их, и рвётся злорадный лающий смех. И оторвав на миг свой взгляд от пламени, вглядывается с радостным злорадством он в своего гостя, и застывает тот, столбенея от страха, от нечеловеческой пронзительности взгляда, от злобы в нём и ненависти…
— Тебе страшно! — злорадно кричит, казалось бы, подлетая к нему по воздуху, Колдун: — Ты бойся, — это жизнь! — выкрикивает, брызгая слюной, прямо в лицо, уже пена выступает в уголках рта Колдуна:
— Тебе хорошо сейчас, безгрешен ты и можешь бояться! Но не долго осталось тебе…
Казалось, Колдун танцует страшный танец, под тоскливое завыванье ветра, у тусклого багрового пламени, среди камней, на краю пропасти… Глаза не успевали следить за его прыжками, временами казалось, двоится он в сумерках наступившей ночи, появляясь сразу в нескольких местах, среди чёрных и багровых пятен, мелькающих на гранях угрюмых валунов.
— Ты будешь чудовищно велик! Чудовищно! — хохот Колдуна подхватывают горя, они вторят ему, наполняя ущелье грохотом, и, уже кажется, тысячи злых девов повторяют за ним, насмешливо хохоча в темноте, слетаясь сюда, к багровому пламени, на кровавый пир.
Забыв о мясе, прижался незваный гость спиной к камню и сидит, не в силах отвести свой взгляд от Колдуна. А тот, то подскакивает и, наклонившись, в упор вглядывается в глаза своему гостю, то прыгает вокруг рвущегося вверх алыми полотнищами пламени, полощущегося на ветру. Колдун купается в нём, окутываясь им. То он уже сзади и, склонившись к уху, вкрадчиво шепчет что-то, скрабезно ухмыляясь, и стреляя насмешливыми глазами по сторонам, что-то непонятное абсурдное, и этим пугающее, то кричит и смеётся, как безумец, сотрясая ущелье грохотом эха.
Странный и сладкий паралич охватывает гостя, погружая мир в вязкое сумрачное марево, в котором вязнут и резкие прыжки Колдуна и рывки языков пламени. Всякое движение замедляется в нём, и, кажется, даже звуки начинают тянуться низким неразборчивым воем, и это придаёт неожиданный удивляющий смысл движениям Колдуна и его голосу, но нет уже сил понять что-то, и рассмотреть вдруг открывающееся… Он тонет, тонет, погружаясь в вязкую топь…
Проснулся он тогда, разбуженный каким-то посторонним звуком, ворвавшемся в смутный сон. Солнце уже коснулось своими лучами уродливо изломанных вершин противоположного склона ущелья, придавая необычайную объёмность их неприкрашенной суровости, резко разграничившей свет и тьму теней на изломах острых граней. Необычно чистый воздух застыл в неподвижности, приблизив и выделив самые мелкие детали в окружающем. И звук песни, пробудившей его, звонкий и чистый голос, казался, сливался в хоре с эхом, наполняя всё ущелье.
Сидел он, опершись спиной о камень, не в силах разобраться, — где он? Где сон, а где реальность? Был ли Колдун и куда он делся? И тут, вновь услыхав звонкое эхо, вскакивает он, бросается к краю террасы. И вдруг, как будто на стену натолкнулся, останавливается он в недоумении — огромное чёрное пятно кострища… Сердце, кажется, замирает на мгновенье, пробуждая страх, заставляя оглядеться по сторонам, в непонятной надежде что-нибудь понять. В невольном жесте тянется он обтереть руки о полу халата и тут же одёргивает их, поднося к глазам — серая каменная пыль облепила затвердевшие потёки жира на ладонях. Но звонкий голос отвлекает его…
Ему помогли тогда добраться до родного стойбища, и, казалось, совершенно забыл он об этой встрече.
Иногда, что-то в нашей жизни, открывшись на мгновенье, в странном, поражающем воображение происшествии, и тут же исчезнув, оставляет оно нечто в глубине памяти. Забывается оно быстро, ни с чем несвязанное, выпадающее из причинно-следственной цепочки, сковывающей все наши воспоминания, и даже отвергающее привычную логику жизненного опыта, оставляет оно чувство неудовлетворённости своей незавершённостью. Эта встреча с Колдуном, ни когда не вспоминал Повелитель о ней, но лёгким холодом предопределённости зависла она против сердца, и пронёс он её через всю жизнь, как таинственный, запечатанный давно умершим предком сундук. Память об этой встрече всё время напоминала о непостижимости окружающего мира, что бы и где бы ни делал он, как бы самым уголком глаза видел он её, чувствовал присутствие. В страшные, переломные минуты своей жизни, он как бы подходил к этому заповедному наследству, став на колени, ощупывал укрытую таинственными знаками печать и отходил, чувствую непонятную почтительность и благоговение.
Почему обвинил его Колдун в опоздании? Может и совсем не его ожидал тот в сумраке ущелья? И не ему была уготована судьба эта? Но тогда по воле кого попал он в ущелье это?
Манит село меня своей человечностью, наверное, так можно охарактеризовать теплоту царящих там отношений. Все знают друг друга, всё на виду, и если возникает неприязнь и вражда, то все равно оставляет она впечатление внутрисемейного, а значить несущественного конфликта.
Люблю неспешный ритм сельской улицы, всё происходящее на которой просто и доступно пониманию, и если прошёл кто-то нею, то не трудно узнать его, а часто понимаешь и дело, заставившее человека выйти за ограду своей усадьбы.
Околдовует сельская тишина, нарушаемая звонким петушиным криком, да озабоченным кудахтаньем курицы, застывшей в задумчивости на одной ноге у сарая.
Жаль, что мало уже осталось в современном селе таких идиллических улиц — тарахтят озабоченно неторопливые трактора, взбивая пыль на обочине вихляющими позади прицепами, обгоняя их, притормаживают, пропуская встречных, грузовики.
Гудит деловито современное село, и смотрят, озадачено удивлённые пенсионеры куда-то вдаль из-под сложенных лодочкой ладоней. Что пытаются рассмотреть они в этой во многом уже непонятной для них современной жизни? Как понять им своих детей и внуков, занятых непонятными диссертациями, странными командировками, компьютерами… За последние пятьдесят, семьдесят лет жизнь изменилась настолько радикально, что старикам, родившимся почти в средневековье и совершившим за свою жизнь скачёк в космическую эпоху, трудно осознать и принять перемены. Другая, непривычная, пугающая своей странной спешкой жизнь кипит вокруг их, и прячется за привычными словами уже другой совсем непонятный смысл… Телеки и факсы, мобилки и интернет, и слов-то таких они не слыхали.
Странное чувство пробуждает во мне их непонимание, удивление, как будто делаю я что-то не то, увлёкшись пустяками, не замечаю главного. А они не могут понять — да как же я не могу его увидеть главного? Ведь очевидно оно и окружает со всех сторон, так плотно и всеохватно, что и показать-то его невозможно, из вездесущности его. И отчаявшись, в своей попытке объяснить, решили они отнести это на счёт своего невежества, не способности увидеть глубины жизни образованных своих потомков. И вглядываются они пытливо в поисках общности, и пугаются, наталкиваясь на различие и непонимание.
А я меня охватывает чувство утраты их мира, их отношения к миру, невозможность понять его, и чувствую я, как ускользает от меня этот мир, незаметно укрываясь годами и уходя в историю.
Каждый отпуск я стараюсь проводить в селе с дедушкой и бабушкой, не привлекают меня ни моря, ни курорты… Весь месяц я помогаю им по хозяйству, или стараюсь помочь… Слушаю их, смотрю на их… Что это мне даёт? Спокойствие их непрерывного труда с раннего утра и да позднего вечера, неторопливого и безостановочного, когда даже отдохнуть — это всего лишь взяться за другую работу. Их отношение к вещам и миру…
Странное это соприкосновение миров — мира почти средневековья и современности… Они родились в том уже бесконечно далёком от нас мире, жизнь которого была отлажена тысячами лет традиций и обычаев, которые не позволяли ни чего менять, и вошли в наш современный мир, взломавший твёрдый панцирь стереотипов и откинувшего в сторону почти все из них. А они были воспитаны с детства в тех древних нравах и уже не могут принять новое.
Иногда злость охватывает меня от невозможности понять логику их мышления. И натыкаюсь я тогда на сожалеющий взгляд дедушки, на укоризненное его молчание… На всю жизнь этот его взгляд со мною…
Знаю я, что за спиной его войны, плен и лагеря, тоска смертных приговоров, смерть друзей и родных, жуткий голодомор… Прошёл он через всё это и провёл свою семью, внешне всегда спокойный и невозмутимый, но что там, что за этим спокойствием, неторопливым жестом и взглядом, который навсегда со мной… Задаю я себе вопрос — а смог бы я выдержать тоже?
Современная жизнь больше рассуждает об экономике, о совершенстве производства, о конкурентной борьбе. Возникло странное понятие — моральное старение, когда выбрасывается ещё хорошая качественная вещь, только по тому, что уже изготовлено более новое изделие. Цель и средство перепутались и совершенно запутали нас самих. Сейчас всё отдано экономике, её развитию и совершенству… Но главная ли это цель жизни человека? Или экономика всего лишь средство поддержания жизни? Тогда что же цель её? Ради чего мы потребляем ресурсы и загрязняем окружающую среду?
Иногда мне кажется, что дедушка мой знает что-то, что-то большее, чем можно рассказать…
А может будет всё не так, — потоптался бы я не долго в вязкой скользкой глине, сводящей мышцы на ногах в комки, судорогой своего холода, с трудом вырывая лопату из глухо чавкающей массы… Разозлился бы в конец — о каком поиске истины может идти речь в этой грязной и холодной мерзости? Сунул бы сотню шабашнику на огромной машине, и…
Заунывно воя шестернями, с хрустом ломая кустарник зелёной изгороди и вдавливая тяжко с тупой силой шипы на своих огромных колёсах в густую траву, вползёт медленно, под крики команд, во двор исполинская неуклюжая, как динозавр, зелёная машина и замрёт, уставившись своими мертвенно бледными незрячими фарами на старый дом, на огороженный низеньким зелёно-красным штакетником палисадник, усаженный цветами, на детскую качель под яблоней… Загрохочет внезапно звонкая сталь в шарнирах, и встанет высокомерно, откинувшись с кабины, ажурная вышка. Взвизгнет пронзительно и злобно двигатель и, с лязгом дёрнувшись, завращается бур, погружаясь в податливый грунт.
И подопрут спинами тёплую стену глинобитного сарая деды соседи, с опаской наблюдая за прирученным чудовищем, завороженные слепой его мощью и непонятной злобой.
Пройдёт один, другой десяток минут, вставят обсадную трубу, надсадно кряхтя, мужики шабашники, — вот и готова скважина. Пей, льющуюся из неё водичку, поливай огород…
Опрокинут вышку обратно на кабину, умоются и утрутся, передавая друг другу вышитый рушник. И, подшучивая, сядут за стол под яблоней за горячий борщ, за картошку в жёлтых потёках масла… И останется странная недосказанность в глазах у всех. Как будто разыгрывают они по принуждению глупого режиссера в бессмысленной пьесе противоестественную чушь, и неприятно от этого им самим и за автора стыдно — вот и играют, старательно пряча глаза друг от друга.
Как будто потеряли что-то, в гипнотическом трансе наблюдая за головокружительным вращением бура, в восхищении перед его слепой силой, в ярости и высокомерии своём пронизавшем пласты тысячелетних отложений и вышвырнувших их вон, на всеобщее обозрение…
Как будто зачеркнул он всё, что было, и назвал недоразумением…
А может и начинается с этого смерть, — мысль не задерживается уже окружающем и углубляется сама в себя, прячется, как улитка, в себе, и, теперь уже, ни что не нужно ей для собственного существования, питает она сама себя, погружаясь в собственный самодостаточный мир в собственное время, вполне независимое от мысли, к образам, живущим по своим законам, пугающим неожиданностью своих взаимосвязей.
А реальность..? Она становится всего лишь мгновеньем, тенью неимоверно сложного мира, тенью, мельтешащей перед глазами и мешающей возможности вглядеться в лик Мира.
И уже непонятное ещё, ощущение этого сковывает все чувства холодом безразличия, поселяя досаду к отвлекающей уже ненужным мельканьем подробностей и следствий, действительности.
Толчком сердца ощущение этого возникло у Повелителя, и сразу же забыл он о терзающей его глыбе, о теле своём измученном болью и ставшем вдруг невесомым, растворившемся внезапно в сиянии мира.
В единый миг весь мир, вся жизнь его слилась в нечто Неразделимое, в котором каждая пылинка, каждое мгновенье безмерно важны и не отделимо от остального, в бесконечной взаимосвязи. И ощутил он это единство всей жизни своей непостижимым чувством, всё сразу, в единый миг… И поглотило оно его непереносимой полнотой своей.
Дугой выгнулся внезапно Повелитель, и подхватили его расторопные телохранители, укладывая неподвижное тело на груду спешно разосланных дорогих ковров.
А он уже ни чего этого не видел и не чувствовал, он жил уже в безмерности открывшейся истины, в на мгновенье открывшейся и поглотившей его Вечности. В бездонном голубом небе, которое пытались спрятать от него услужливые холуи, торопливо возводя над ним огромную юрту.
А мысль, уже живущая отдельно от тела, как бы насмехаясь, стала над немощным телом его — Вот что вечно, что всегда с тобой, что всегда в тебе и что ни когда не оставит ни где тебя — Мир понятый тобою. Мир принятый тобою…