— Ты тоже сволочь, — сказал Вербицкий.
Пахло бензином, гарью, печеным асфальтом. Ляпишев не стоял. Он неразборчиво бубнил о вере и вис на Вербицком. Черт, думал Вербицкий, куда его денешь? Бросить бы на асфальт, пусть валяется, хлам проклятый. Ляпишев начал икать совсем уже исступленно, и Вербицкий, загнанно озираясь, привалил его к ближайшей стене. Как по заказу, по переулку поперли прохожие, таращась, будто пьяного не видели. Один даже прямо сказал вслух: "Давненько я таких бойцов не видел! А если я милицию вызову?" — "Ради бога!" — искренне ответил Вербицкий. Ляпишев навалился двумя руками на стену, спросил удивленным и совершенно трезвым голосом: "Да что же это такое?", а потом переломился пополам, свесив голову ниже выкрутившихся рук, и в горле у него заклокотало. Вербицкий бессознательно пытался сделать вид, что не имеет к происходящему никакого отношения и стоит тут просто так, любуясь ландшафтами. Выцветшая, как моль, скрюченная бабка проползла мимо с туго набитой кошелкой, глядя укоризненно и опасливо. "Ты — моль, не я!.." Ляпишев отбулькал свое и заперхал, пристанывая; лицо его было зеленым, глаза спрятались. С каждым выдохом из него вырывалось: "О господи… О господи… О господи…" Бога ему подавай, подумал Вербицкий. Ему хотелось убить Ляпишева. И всех прохожих. И всех. Из-за угла вывернули парень с девушкой, у нее в руках был огромный букет сирени. Прямо Надя и Сережа, подумал Вербицкий. Они увидели Ляпишева и брезгливо перешли на другую сторону.
В такси Ляпишев ехать не мог — мутило; в трамвае не хотел. Он рвался в бой и падал, когда Вербицкий его отпускал, чтобы, например, пробить талон. "Я его отключу! — грозно ворчал он. — Я детский!" От него разило невыносимо. На них смотрели. Чудом их не сгрябчили по дороге.
Жена Ляпишева равнодушно глянула на висящего мужа и сказала:
— Бросьте на диван.
Вербицкий бросил. Ляпишев, вылупив кадык, завалил голову назад; рот у него разинулся, нога свешивалась на пол.
— Противно? — спросила жена.
— Приятно.
Она понимающе кивнула.
— Спасибо, Валера. Зайдите.
— Не стоит, пожалуй.
— Ну хоть на пять минут. Я вас кофейком побалую. На вас лица нет. Да и мне одной тут с ним…
Они прошли на кухню. За стенкой вдруг раздался оглушительный храп, и жена вздрогнула, лицо ее перекосилось гримасой животного отвращения.
— Уйду я от него, — сказала она вдруг. — Хватит.
— Опомнитесь, Рита, — ответил Вербицкий, рефлекторно принимая вид сострадающего. — Столько лет вместе…
— Вот именно. Восемнадцати, дура, вышла за него. Такая любовь — ах! Молодой, талантливый, добрый. Глаза светятся, детей ласкает. С братом моим младшим души друг в друге не чаяли, только и разговору: когда пойдем опять играть к дяде Коле? Ну, думаю, судьба. Теперь брат приходит из плавания, сквозь зубы цедит; брось, пока не поздно, эту падаль… Нет, не поздно. Мне двадцать восемь только, и я твердо знаю теперь, что главное в мужчине — ум и деньги.
— Рита, — спросил Вербицкий, с нетерпением глядя на кофейник. — А почему у вас нет детей?
— От этого? — с искренним ужасом произнесла Рита. Вербицкий пожал плечами. — Ну, сначала, знаете: рано, я хочу любить только тебя… Потом — субсидии. Я, девчонка, кормила этого гада, и училась, и работала, и тексты его вычитывала, пока он форсил и не мог пристроить ни одной рукописи. Какие тут дети. Теперь-то он пожиже стал — то ли водка, то ли на роду так написано… Да и слава богу. Надо, надо сначала. Громадные деньги по стране ходят — а этот сидит и буковки пишет!
— Вот как, — проговорил Вербицкий.
— А вот вы почему до сих пор один? — спросила она чуть ли не с намеком. — Неужели не нашли женщины настоящей?
— Нашел, — ответил Вербицкий. — Знаете, совсем недавно.
Он замолчал. Что я леплю, промелькнуло у него в голове. И вдруг будто ощутил снова, как проносится мимо недоступный сгусток животворного огня. Дохнул солнечным жаром и улетел… Вербицкого затрясла нервная дрожь. Да что это я, подумал он смятенно. И небрежно уронил, тщась развеять наваждение:
— Она, правда, замужем…
— Вы так спокойно это говорите.
— Потому что мне это не помешает.
— Как вы в себе уверены, — проговорила Рита мечтательно.
— Да, — просто ответил Вербицкий, — я в себе уверен.
Она вздохнула и сняла кофейник с плиты. За стеной раскатисто, жирно храпел Ляпишев.
— Я любуюсь вами, — призналась она. — Вы настоящий. Сильный, но не подонок. Сейчас таких мало, все дергаются, пыжатся… Завидую той женщине.
Я устал. Я устал, устал, устал же. И от тех, и от этих. Устал быть на грани, на острие, одной ногой здесь, другой — там; я уже знаю все, что происходит здесь, все угрозы и язвы, что вызревают здесь, выгнивают; но я хочу до сих пор того, чего хотел там, люблю, что любил там… И потому меня не слушают нигде. Устал, устал, устал. Что меня добьет? Ведь это не может длиться долго. Я уже не возмущаюсь ими, лишь боюсь, что сам стану таким же. Страшно же! Я так больше не могу, помогите хоть кто-нибудь! Мне ничего не надо. Ничего. Почему я должен плутать в этом гноилище вечно, ведь есть же иное. Хочу туда. Я ни на что не претендую, ничего не попрошу, ничего, клянусь, лишь вздохнуть, почувствовать воздух чистый и живой, убедиться, что есть совершенно иной мир, пусть по-своему несовершенный, но совершенно иной, пронизанный светом, радостью бытия…
Он думал так, но сам бежал все быстрее, и прикидывал, есть дома Симагин или еще, дай боже, все-таки нет.
Глава 3
Симагин был.
Он был розовый и улыбающийся. Он был в синих пузырящихся трениках, в майке. В его руке был шланг воющего пылесоса.
— У-у-у! — радостно взвыл он пылесосу под стать и, выпустив звякнувший шланг, вцепился в ладонь Вербицкого. — Привет! Ну ты просто как летучий голландец! Влетай, влетай! Только я закончу, а? Три секунды… Пока мои гуляют, — он наклонился за шлангом, треники обтянули поджарый мальчишеский зад. Вербицкий отчетливо ощущал неприязнь. Он тщательно, почти демонстративно вытер ноги — Симагин этого не заметил — и прошел в комнату. Ты тоже сволочь, мысленно сказал он Симагину и от нечего делать принялся рассматривать книги на полках.
Осмотр удручал. Особенно нелепо выглядела "Четыре танкиста и собака", вбитая между двумя томами польского издания лемовской "Фантастики и футурологии".
Нудный вой затих.
— Аське сюрпризон, — радостно сообщил Симагин, свинчивая шланг. Палец себе прищемил, что ли — зашипел: — У, зараза… Валер, ты замечал, что для кого-то что-то делать гораздо приятнее, чем для себя? И получается лучше…
— Заметил, заметил… Нельзя так обращаться с книгами, Андрей. Себя не уважаешь, так хоть их уважай! Что это такое?
— А! — засмеялся Симагин. — Это я фотографии распрямляю. Глянцевателя нет, так я дедовским способом… — он с трудом, едва не выдрав полку из стены, извлек раздутого Пшимановского.
— Варвар!
— Хочешь посмотреть? — спросил Симагин, вытряхивая фотографии из книги. — Это мы в конце мая на перешеек выбрались. Тепло, березулечки зеленые такие, как в дыму…
Вербицкий увидел Симагина. Ты мне здесь-то поперек горла уже, подумал он. Симагин, в тех же трениках и завязанной на пузе узлом безрукавке стоял, приставив ладонь ко лбу, и картинно всматривался в даль. На плечах его сидел этот мальчик… Антон. И всматривался так же. На следующей фотографии Ася раскладывала на траве какие-то припасы. Здесь Вербицкий задержался чуть дольше. Волосы ее свесились вперед, и лица не было видно.
— Там есть место чудесное, — рассказывал Симагин, — маленькое озеро, понимаешь, вокруг сплошной лес, а оно маленькое и глубокое, как чашечка, изумрудное такое…
Затем Вербицкий снова увидел Симагина и Антона. Они стояли лицом друг к другу и козыряли, одинаково выставляя грудь. Рядом торчала воткнутая в землю коряга, на которой развевался не то носовой платок, не то косынка. Играют, подумал Вербицкий. И у них свой пуп — игра. Сашеньку бы на них натравить. Он взял следующую фотографию и ощутил болезненный, тупой толчок. Ася, в светлом купальнике и пиратски повязанной косынке, стояла, подбоченясь, и подмигивала объективу. Она улыбалась. Это была та самая улыбка. Асю никто не видел, кроме Симагина, — она улыбалась для него. От него. От него, мучительно осознал Вербицкий, от того, что рядом — этот… Он отвел глаза, а потом снова уставился на фотографию, пытаясь привычным животноводческим разбором статей успокоить себя. А она ничего, думал он старательно. Не Аля, разумеется, да и не та лабораторная мурмулетка, но — ничего. Тонкая талия. Грудь маловата, пожалуй. Взгляд. Проклятье, подумал Вербицкий, поспешно хватая следующую фотографию. В застывшем полыхании брызг, взламывая сверкающее зеркало воды, плыл Антон — у него были надуты щеки и зажмурены глаза. Потом он же болтался на толстом суку приземистой корявой сосны, пытаясь, как видно, подтянуться. Потом на этом же суку, поджав длинные тощие ноги, на одной руке висел Симагин и делал героическое лицо, Антон же стоял рядом, задрав голову, и завистливо кусал палец. Потом…
С паническим вскриком Симагин выхватил пачку.
Перед мысленным взором Вербицкого медленно появилось мелькнувшее изображение: Ася, нагая, сидела на полотенце, и улыбалась смущенно и неярко. Мокрые волосы длинными острыми языками скатывались на грудь.
— Дай сюда, — с деланной непринужденностью протягивая руку, велел Вербицкий. Он был уверен, что Симагин отдаст. — От нее же не убудет.
— Нет-нет-нет-нет, да ты… ты-ты-ты что, — забормотал Симагин, заикаясь от волнения. Он спрятал фотографии за спину и даже отбежал. — Ты что! Вот черт… Да нет же!
— Ханжи вы, — опуская руку, равнодушно сказал Вербицкий. Сердце его колотилось.
Симагин удрал в другую комнату, и слышно было, как он лазает по каким-то ящикам, пряча фотографии подальше. Когда он вернулся, лицо и уши у него пылали по-прежнему.
— Ты только ей не говори, ладно?
— Да перестань. Только мне и разговору с твоей женой. Там что, вся пачка такая?
— Да нет… — Симагин с силой провел по лицу ладонью.
— Смотреть на тебя противно.
— Ладно… Вот что я лучше покажу! — он опять побежал в соседнюю комнату. — Смотри, какая бумага красивая!
Бумага была действительно хороша — тонкая, приятная на ощупь, со светло-зеленым узором в виде стилизованных веточек сосны.
— Это специальная бумага для дружеских писем, — проговорил Симагин. — Мол, дружба наша крепка и не теряет цвета, несмотря на зиму… Хочешь, я тебе на ней письмо напишу?
— Откуда у тебя?
Симагин взял у него листок и перевернул — там были иероглифы, небрежно и изящно написанные то ли очень тонкой кистью, то ли хорошим фломастером.
— Видишь, написано красиво: Такео Сиратори. Это их главный биоспектралист.
— Так ты что же, — со злобой спросил Вербицкий, — и по-самурайски наборзел?
— Да нет, — смутился Симагин, — по специальности чуток… Помню, первое письмо писал ему, так две фразы ухитрился иерошками. Ну, а потом по-английски, тут мне Аська первый друг. Она ж на европейских, как на родных, и Антона дрессирует вовсю… А Такео уязвился! В Касабланке подскочил потом и обращение по-нашенски исполнил…
— А как ты в Марокко-то попал?
— Чудом, признаться. Это отдельная эпопея… Собственно, там был первый наш международный конгресс. А второй через месяц в Москве будет.
— И как Касабланка?
— Как-как… — Симагин помрачнел. — Аська уж ругала меня за нее. Ни черта не видел. Бланка и есть бланка, все белое, сверк. Западные немцы тогда потрясающую методику вводили, мы из них вытрясли, что могли. Треп до посинения. Есть там такой мужик — фон Хюммель его фамилия. Ох, башка, доложу я тебе!
Эта болтовня уже прискучила Вербицкому. Вот чем оказывается на поверку мир, наполненный радостью бытия, — миром инфантилизма. Ася не возвращалась.
— А вот и мои! — вдруг вскрикнул Симагин и с просиявшим лицом кинулся к двери.
— Где?
— А на лестнице. Лифт громыхнул. По-Аськиному…
Вербицкий поджал губы — он ничего не слышал. Но Симагин уже распахнул входную дверь с криком: "Я вас учуял!", и голос женщины отвечал ему весело, и дверь лязгнула снова, и в коридоре зашептались. Помолодевшее сердце тревожно пропускало такты. Вдруг показался мальчик — вдвинулся неловко, прижался к косяку и серьезно уставился на Вербицкого своим невыносимо взрослым взглядом. Вербицкому стало не по себе.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Здравствуйте, — ответил мальчик. — А вы будете про папу книжку писать?
В пятнадцати томах, мысленно ответил Вербицкий. Черт боднул его в бок.
— А кто твой папа?
Мальчик отлепился от косяка и посреди дверного проема принял что-то вроде боевой стойки.
— Папа Симагин — самый лучший папа в мире, — сказал он сдержанно. — Меня зовут, — добавил он затем и ушел, хотя его явно никто не звал.
Вербицкий перевел дух. В комнату вбежал Симагин, бормоча:
"Черт, я же пылесос не убрал…" Вербицкий молча смотрел, как он, спеша, упихивает пылесос в ящик, а ящик задвигает за диван.
— Аська мне выговор сделала, — сообщил он, распрямляясь. — В каком, говорит, виде гостей встречаешь…
— Правильно сделала, — кивнул Вербицкий.
— И ты считаешь так? — огорчился Симагин и убежал. Вербицкий снова остался один. Его тянуло в кухню, но он сдерживался из последних сил, ознобно чувствуя присутствие этой женщины за тонкой стеной. Как мальчишка, подумал Вербицкий. Странное дело — эта мысль показалась ему приятной.
— Мальчишки, ужинать! — раздался ее голос. Вербицкий осторожно прокашлялся, чтобы вдруг не перехватило горло, и пошел.
В узком коридоре он столкнулся с Симагиным, и вынужден был пустить его вперед, так как идти рядом не хватало места. Симагин шествовал в серых, очевидно, парадных брюках, светло-голубой рубашке и широком галстуке, который почему-то висел у него на спине. Подмигнув Вербицкому, он с серьезным видом проследовал на кухню. Раздался восторженный вопль. Вербицкий вошел — Антон прыгал вокруг Симагина, стараясь дотянуться до узла на симагинском загривке.
— Такова новая аглицкая мода, — чопорно сообщил Симагин. Ася щурилась от сдерживаемого смеха.
— А ну, прекрати сейчас же! — сказала она Антону. — Здравствуйте! — поспешно кивнула она Вербицкому. — Ты что это?
— Кес-кесе? — жеманясь, спросил Симагин. Изящнейшим балетным жестом он поддернул брючины, сел и, держа воображаемый лорнет у глаз, принялся лорнировать стол. — Где фрикасе?
— А ты есть не сможешь! — закричал Антон и стал драть с Симагина галстук. — У тебя горло веревкой передушится!
— Прочь с глаз моих! — воскликнула Ася. — Срамота! Взрослый академик, глава прекрасной семьи — хомута прилично навязать не может! — она схватила половник и грозно двинулась на Симагина. Тот вскочил, пискнув: "Консерваторы!" — и, опасливо подтягивая зад, порскнул из кухни.
— Весело вы живете, — сказал Вербицкий. Грызущий яблоко Антон закивал и проурчал с набитым ртом:
— Ага!
— Тебя кто приучил так разговаривать? — спросила Ася. — Проглоти, тогда разговаривай!
Антошка проглотил и вдруг заорал:
— Ага-а!
Вошел Симагин, уже без галстука. Глаза его искрились. Антон, закусив яблоко, показал Симагину два больших пальца.
— Салат покамест ешьте, — сказала Ася, тронув Симагина за локоть. — Мясо неудачное, никак не ужарю.
Симагин и Антон, будто бравые солдаты, захрустели салатом. Это получалось у них как-то на редкость задорно. Вербицкий подключился, глядя на Симагина исподлобья, едва умея скрыть ненависть. Даже поздороваться толком с нею не дал, идиот…
Салат был вкусный.
— Ты-то расскажи что-нибудь, — произнес Симагин с набитым ртом, и Антошка рыпнулся было сделать ему замечание — мол проглоти, потом разговаривай, — но всепонимающая Ася легонько обняла сына за плечи, и тот смолчал.
— Ну что я могу рассказать, — улыбнулся Вербицкий. — Я человек скучный, за рубеж не выезжаю…
Женщина стала оделять их едой, повеяло сытным, душистым запахом. Антошке — ласково, по-матерински, тут все ясно. Вербицкому — нейтрально, спокойно: ешь, мол, не жалко. Но Симагину… Эта ведьма даже картошку умудрялась положить так, что каждым движением кричала: я твоя. Мое тело — твое, моя душа — твоя, и вот эта моя картошка — тоже твоя… Вербицкий заговорил о новой повести, о муках творчества, о писательской Голгофе. Украдкой он взглядывал на Асю. Странно: язык сковало. Не рассказывалось. Самому было скучно слушать кислую тягомотину. Только с Сашенькой пикироваться да Ляпу утешать — вот что я могу… Она слушала. Прежней враждебности не было в ней, но это еще хуже. Безразличие. Вербицкий понял: она приветлива с ним из-за Симагина. Я его друг, вот и все, она приветлива, кормит, слушает, ждет, когда уйду. У Вербицкого перехватило-таки горло, картофель едва не пролетел в легкие. Он достал сигареты.
— Вы же все нуждаетесь… спички дай.
— Валер, прости, не дам, — сказал Симагин. — Антошка… и вообще. Не надо курить, ладно? Вот и Ася у меня уже завязала.
Вербицкий опять ощутил холодное напряжение злобы. Он поспешно спрятал сигареты и засмеялся:
— Это ты меня прости! Забыл! Правильно говорят: в чужой монастырь… Здорово потравил вас в тот вечер, да?
Симагин облегченно улыбнулся.
— Так вот. Вы же все, говорю я — все! — нуждаетесь в лечении. Но уверены, что здоровы. Ты вот возишься со своими спектрами и знать не хочешь, что готовишь гибель человечества…
— Валер, — укоризненно покачал головой Симагин, — послушать тебя, так только писатели не готовят гибель человечества.
— Звучит нахально, да? Но это так и есть. Всякая конкретная деятельность, кроме пользы, приносит и вред. Но человек, который в нее втянут, кормится от нее и продвигается по службе, слепнет. Ее успех есть его успех. Ее престиж есть его престиж. Она занят не миром, а его осколком. Поэтому нужен человек, не участвующий ни в чем. Не сторонник и не противник. У него и будет эта самая общечеловеческая позиция, понимаешь? Он разводит всех по их местам, одергивает всех, кто теряет меру… Поэтому, кстати, писателя бьют все.
— Да я понимаю… Но, знаешь, человек не может быть абсолютно сам по себе, — покрутил головой Симагин.
— Именно! Повторяй за мной! Я — человек человечества! Не семьи. Не профсоюза. Не расы. Я — член вида. Только такой подход дает возможность не делить людей на своих и чужих, а значит — понимать всех, сочувствовать всем, любить всех…
— Чихать на всех, — сказала Ася. Симагин вздрогнул. Они помолчали. Из комнаты доносился захлебывающийся гул реактивных двигателей, прерываемый отрывистыми командами по-марсиански.
— Такое впечатление, — сказал Вербицкий, криво усмехнувшись и ни на кого не глядя, — что весь мир против меня!
— Да побойся бога! — взвыл, как пылесос, Симагин. — Я, что ли? Или Аська? У нее язык просто…
— Конечно, против, — Вербицкий глянул ему в глаза. — Потому что ты не понимаешь меня.
Симагин только руками всплеснул.
— И ты меня!
— Да, но тебе это не важно. Тебе важны твои машины, а не люди — вот в чем разница. А для меня нет ничего важнее, что с людьми из-за машин будет… и не могу тебе объяснить.
— Объяснить — или перекроить по себе? — спросила Ася.
— Всякий, кто объясняет, перекраивает по себе.
— Да, но цели! Один хочет помочь. Другой хочет создать подобие себе и так выйти из одиночества. В первом случае думают о другом, во втором — только о себе.
— Никто никогда не думал бы о другом, если бы не нуждался в нем для себя. Предсмертное раскаяние и покаяние, и просветление воспевалось в религии и в искусстве столь долго именно потому, что они для большинства людей есть единственный момент обретения реального бескорыстия и вызванной им переоценки. Живой корыстен, потому что собирается жить дальше.
— Живой собирается жить дальше, и чтобы его жизнь не превратилась в дуэль с каждым встречным, ради собственной же корысти он должен любить заботиться. Тогда будут любить заботиться о нем. Это не гарантирует от врагов, но гарантирует друзей.
— Ася! Ну разве вы не слышите, это даже звучит нелепо: должен любить! Разве можно любить по долгу?
— Хорошо, — улыбнулась Ася, — поменяйте слова местами, и все станет совсем ясным. Не должен любить, а любит быть должным.
Вербицкий лишь головой замотал:
— Ах, как вы…
Она пожала плечами, а потом неторопливо поднялась и стала мыть посуду.
— Знание того, что все угаснет, — проговорил Вербицкий, — подтачивает всякое желание иметь дело с этим всем. И люди отказываются знать. А кто не отказывается, от того шарахаются: ой, холодно! Вот как Ася сейчас.
— Одно дело, — полуобернувшись, сказала Ася, — зная, что угасание неизбежно, раздувать огонь. Другое — сложить руки. Раз все уйдет — пусть уйдет безболезненно и дешево! А как обесценить? Да не вкладывать себя. И не вбирать в себя. Значит, будет вкладывать лишь тот, кто с вами, а вы соблаговолите попользоваться. А когда начнется угасание: эгоисты! Плохо старались! Не сумели! Это удел очень слабых людей.
Симагин сделал Асе предостерегающий жест. Она чуть улыбнулась ему, потом поправила свесившиеся на лоб волосы тыльной стороной мокрой руки. С лязгом поставила последнюю тарелку в сушилку и, накрепко завернув кран, взялась за полотенце.
— Поймите: вы не один. Вы не один.
— Человек всегда один, — устало сказал Вербицкий.
— Человек и один, и не один. Он неповторим, поэтому один. Неповторимость теряет смысл, если он консервирует душу, не делясь ею.
— Вы когда-нибудь пробовали делиться с теми, кому это не нужно, Ася? — резко спросил Вербицкий. — Знаете, что получается в итоге? Выжатый лимон со слабым чувством исполненного долга.
Замолчали. Раковина, напряженно заклекотав, всосала остатки воды, и сделалось совсем тихо.
— И в то же время, — вдруг проговорил Вербицкий, с храбростью обреченного взглянув Асе прямо в лицо, — не покидает надежда, что когда-нибудь кому-нибудь понадобится то, что ты есть. Она-то и помогает хоть как-то хранить себя…
— Кто-то из древних, — ответила Ася, — мудро заметил: если бы брошенное в землю зерно только и старалось сохранить себя, оно бы просто сгнило в темноте, не дав ни ростка, ни новых зерен. Прорастать, конечно, больно, но ведь и гнить больно, да вдобавок еще и бесполезно!
Вербицкий опустил голову, машинально разглаживая клеенку на столе. Глухо сказал:
— Все бесполезно.
— Ну, вы даете, — проговорил Симагин после долгой паузы. — На уровне мировых стандартов… Махаянская колесница спасения с паровым двигателем…
— Нет, мальчишки, — Ася медленно подошла к окну и встала, глядя на закат, иссеченный тонкими темными лезвиями облаков. — Эта трепотня улетает, как пух, если люди получают возможность воздействовать на свою жизнь, творить ее… Социальное творчество, да? Без следа улетает. Лишь когда жизнь становится неуправляемой, начинаются разговоры об одиночестве, некоммуникабельности… Висела мочала — начинай сначала…
— Конечно, сначала! — звонко выкрикнул Вербицкий. — Конечно! Самые страшные феномены истории выскочили из этого вашего творчества, Асенька! Творчества толпы, не умеющей знать и предвидеть! Ей просто сказали: твори свою жизнь — бей! И она бьет радостно и изобретательно. Творчески! И все понимает. Полная коммуникабельность! Слева заходи, справа вяжи!.. Но когда проходит угар, люди начинают озираться по сторонам, силясь понять, что с ними случилось и отчего это после творчества столько трупов кругом, аж не продохнуть… Тогда возвращается осознание бесконечной беспомощности и бесконечной бесценности индивидуума.
— Опять индивидуума, — безнадежно пробормотала Ася. — Вашего индивидуума или не только?
— Да причем здесь это? — в отчаянии крикнул Вербицкий.
— При том, — она повернулась к нему. — Ничто так не отгораживает, как твердить: люди плохие, — она выразительно глянула на него, и он отшатнулся, словно в глаза ему полыхнул близкий, грозный огонь. — Конец неизбежен? Ну и что? Именно поэтому ничего нельзя жалеть. Бессмысленно думать, будто сердце может иссякнуть — наоборот! Кажется, уже нет сил — а тут распахивается такое!.. И сам становишься богаче!
— Резонанс, — пробормотал Симагин. Она обернулась к нему, чуть улыбнулась нежно. Мгновение помедлила.
— Если эти собаки все-таки устроят войну… или без всякой войны нас перетравят заводами, дамбами… я буду помирать и жалеть только об одном: что не знала, когда. И не успела ни Антона покормить повкуснее, ни Симагина обнять… напоследок. А если Симагин женится не на мне…
Симагин, буквально подскочив на стуле, ахнул:
— Да ты что?!
Она неторопливо, почти яростно махнула на него рукой:
— Да мало ли какие у тебя могут быть причины! Думаете, я шарахнусь? Я буду плакать, и целовать, и любить — если он позволит. Я только недавно поняла. Я буду хотеть остаться его… любовницей, вы бы назвали. Не знаю, может, не на всю жизнь, но на годы, — ее голос дрогнул, глаза влажно заблестели. — А! На всю. Потому что он всегда был мне не средством, а целью. И я ему. Я не себя в нем люблю, а его в себе. Почти все лучшее во мне из-за того, что мы вместе. Знаете, почему так много? Потому что мы никогда не притворялись и не врали, шли друг в друга целиком, по-настоящему, какие есть. И связь уже нерасторжима.
— Аська… — благоговейно выговорил Симагин. Она очнулась. Медленно угасли глаза.
— Что-то я стихом заговорила, — смущенно пробасила она и вдруг подмигнула раздавленному, дрожащему Вербицкому, прямо в его снисходительную улыбку: — Первая собака, которую ты погладишь, буду я… Пора Антона в постель гнать, простите. Пойду разумным астероидом прикинусь.
И легко пошагала из кухни, уже в коридоре забубнив: "Найт, найт, найт…" Слышно было, как восторженно загугукал Антошка и спешно стал командовать, по-американски хрипло и азартно вылаивая слова: "Ап ту зэ бластерз! Кэч зэ таргет, ю бойз!"
Вербицкий сразу же встал.
— Я отправлюсь, пожалуй, — сообщил он.
Ему до смерти надоел гной — но здесь сам он был гноем. Этой женщине все казалось пошлым и далеким. И его слова. И он сам. Он спорил с ней, вкладывал и вбирал — а ей не было дела ни до чего, кроме своей любви. К этому.
Симагин, дурацки размахивая руками, принялся его задерживать. Но Вербицкий, улыбаясь, непреклонно шел к двери. Симагин бросился переодеваться снова, чтобы броситься провожать. Вербицкому хотелось убить Симагина.
Женщина тоже вышла в коридор, слегка провожая, пока Симагин менял штаны.
— Вы тут как дети, — сказал Вербицкий, боясь взглянуть ей в глаза. Улыбнулся почти застенчиво: — Или я старый дурак?
Ася помедлила.
— Заболтала я вас. Но, знаете, ваша эта общечеловеческая позиция… будто вы от ума оправдываетесь за то, что сердцем ни к кому не привязаны. Но от ума никого не помирить. Только сердце объединяет бескорыстно. Сердце дает цель, а ум способен лишь изыскивать для этой цели средства. Поэтому цель всегда человечнее средств…
То, что она говорила, не имело к Вербицкому никакого отношения. Стенка — сродни той, обшарпанной, вдоль которой он полз с чугунной кассетой в провисшем кармане. Разговор был разговором двух глухих. Наверное, если бы записать его, а потом, подумал Вербицкий, смонтировать ее реплики отдельно, а мои — отдельно, получилось бы два несвязанных монолога. И все-таки он не сдержался и спросил:
— Вы верите в свои слова?
Она ответила серьезно, даже подумав несколько секунд, будто ум ее мог взвесить цель ее сердца:
— Вы о… любовнице? Верю.
— Вы умница.
— Не надо. Я вам столько навозражала, вам же, наверное, придушить меня хочется.
— Мне целовать вас хочется.
Он сказал — и пожалел, еще не успев договорить. Сработал рефлекс: женщина, будь она хоть кристальной чистоты, хоть семи пядей во лбу, узнав, что случайный знакомый хочет ее, делает вид, будто оскорблена, — а сама мечтает поиграть с огнем. Но только брезгливость отразилась на ее лице, бывшем так близко, преступно близко от его губ. И он, сгорбившись, с горящим лицом, пряча глаза от непонятного стыда, рванулся прочь, как бы видя два мерцающих, долгих изображения: одно лицо на обоих. Улыбка преданности — легкая гримаса отвращения. Легкое отвращение, и больше ничего.
Друг
Глава 1
Много лет он не творил столь безоглядно. Страницы слетали с каретки, как вылетают из клеток птицы в ослепительную лазурь. В полуденную свободу неба. Сердце готово лопнуть — но страха нет, восторг, прорыв; клокочущее торжество извергающегося протуберанца — не в пустоту безответности, не в затхлый склеп немоты, не в кристаллические теснины незатейливых, апробированных клише, сквозь которые продергиваешься извилистой безмолвной змеей, оставляя черные лоскутья змеиной кожи на острых холодных гранях, нет, только в нее. Живое в живое. Сами собой, инстинктивно и безошибочно, вскидывались над бумагой живые люди, разворачивались один из другого, набухали кровью — его кипящей расколотой кровью, осколков которой хватало на всех; осколки рвались соединиться, но обретали единство лишь в те мгновения, когда живые люди на белой бумаге начинали прощать и болезненно боготворить друг друга. Резкими фехтовальными взмахами, звеня, соударялись и перехлестывались судьбы. Казалось, опрокинуло некую плотину, и все, что он узнал или почувствовал за эти годы, вдруг обрело смысл, получило наконец вещество и лихорадочно принялось распоряжаться им, строя себя. Даже то, что, пока он — в одиночестве и прокуренной трескучей тишине, она — там, кормит того, спит с тем, вызывало лишь добродушную улыбку, ибо самое главное, что может женщина, она все равно делала здесь, и он лился в нее, как муж, падал в нее, как зерно, как звезда, и через нее — в полуденную свободу неба, в ослепительную лазурь. В людей.
Он любил ее.
Что он объяснял? Боль жизни? Жизнь боли? Тоску осколков по единству? Он понятия не имел. Себя. Наверное, это было просто письмо — но разве просто письмо способно породить новое чувство? Оно лишь цепляется за чувства, которые есть, за щупальца, которые уже выросли у сердца и в ожидании тянутся навстречу. Взрастить сердцу новые щупальца и новые глаза способны лишь перехлесты новых судеб. Пусть на бумаге — лишь бы живых. Сердцам не хватает щупалец и глаз, громадные темные вихри мира летят мимо сердец и проваливаются в невозвратное прошлое, и сердца подспудно чувствуют это, им бедно, им тесно и пусто, они нуждаются в щупальцах и жаждут глаз, а если не дать им — они закисают и тупеют, зная лишь себя; а сердцу нельзя тупеть, ведь оно рождает цель, и когда сердца тупеют, в то же мгновение тупеют и цели. Как еще оправдать то, что я не сею хлеб, не строю дом, не гонюсь за убийцей — что они еще могут, мои слова, моя белая бумага, ну что? Ничего? Только дарить глаза тем сердцам, у которых достанет широты для новых глаз и мышц, чтобы в первый раз напряженно поднять непривычные веки. А что суждено глазам увидеть, открывшись, — то дело мира, не слов.
Он сделал два крупных рассказа за пять дней. Он почти не спал. Страницы лежали на столе, плывущем в ночном сигаретном дыму, и над ними играла радуга, как над алмазным ребенком. Из-за этой радуги Вербицкому было плевать, опубликуют их или нет.
Он спал до полудня, а вечером, радостно насвистывая что-то, со страницами в папке пошел к ней. Спускаясь по лестнице, мельком подумал: а ведь единственный экземпляр. Если с ними что-то случится… Но даже не запнулся в беззаботном мальчишеском беге по ступеням. Будь что будет. Будь, что она сделает. Он полностью отдавал ей себя, вверял целиком — так же безоглядно, так же естественно, как творил.
Он не помнил, о чем они говорили в тот вечер — совсем не помнил, в памяти осталось лишь ощущение своей высокой, почти отцовской власти, столь безоговорочной, что она не требовала и не искала подтверждений. Удивительно и чудесно, сегодня он даже Симагина любил, словно вернулось детство и вновь они, двое подростков, не разлей вода, не могли и не могли разойтись после уроков, говоря обо всем. Вербицкий ушел — и не ушел, остался с нею. Папка осталась в их доме, словно очаг возбуждения в мозгу; люди ходят вокруг, как ходят неважные, случайные мысли, а она, подобно неугасимому воспоминанию, напряженно неподвижна и сталкивает, сталкивает женщину в его мир, в его жар, едва лишь взгляд ее скользнет по серому картонному сосуду, запечатанному соломоновой печатью титульного листа.
И, никуда не спеша, он долго скитался в прозрачном синем мерцании. Он был восхитительно одинок. Уже не в старой вселенной и еще не в новой — отстегнут от всего, счастлив. Пуст, но чреват всем. Черное зеркало Невы без плеска шло под мост. Рыжие вымпелы фонарей горели в воздухе и в воде на равных. Он долго стоял над бездной, потом пошел дальше, прошел мимо дома Аси и подумал с мирным превосходством, как не о себе: спать с нелюбимой женщиной — все равно что писать, как Сашенька Роткин. В душе протаивала крупная повесть. Широкое, темное и спокойное чувство собственной реальности переполняло его, затопляло, как весенний паводок, — оно было сродни чувству парения.
Он вновь пошел через четыре дня и, чуть войдя, понял, что она не преображена.
Не было восхитительного дуновения, когда женщина начинает тянуться сама, уже понимая, уже отдавая; когда физическая близость служит лишь подтверждением, предельным выражением возникшего сопереживания. Мир затрясся, обваливаясь и крошась, потом запылал. Вербицкий держался почти сорок минут; оборвав какой-то пустяк едва ли не на на полуслове, спросил прямо. "Да, некогда, было много всего, простите, Валерий. Не сосредоточиться. Андрей вот начал один рассказ, тот, что побольше, а мне пока никак". Он хотел закричать. Он хотел отобрать страницы — но не смог решиться, это было бы слишком страшно. Непоправимо. Тек дальше разговор. Симагин и мальчик вертелись рядом. Он ушел. Уснул со снотворным. Через пять дней поплелся опять, она выглядела приветливо. Но была за стеной. Была приветлива лишь оттого, что он — друг мужа. Сам по себе он не существовал. Вербицкий выкладывался, уже не обращая внимания на то, что, вероятно, выглядит смешным и ничтожным, домогаясь любви, как прыщавый шпендрик, — да что там любви, хоть интереса, привязанности, влечения! Он дошел до того, что попытался подружиться с ее сыном! Не помогало. Она была с Вербицким, как с прохожим. Ее огонь оставался за семью печатями, отданный на откуп одному лишь — и кому! Кому!! Он ведь даже не понимает, что за сокровище, что за волшебный талисман выиграл в лотерею у жизни — случайно, незаслуженно выиграл просто потому, что прошел рядом и протянул руку в должную секунду. О, если б это был я! И она не понимает, что произошло, она любит и слепа! Какое страшное надругательство над нею! Какая чудовищная эксплуатация! Тратить на быт, на мертвый вой циркульной пилы ту, для которой каждый взгляд любимого — праздник, которая все поймет и простит, даст силы на любой поступок и проступок, в любую геенну без колебании шагнет рядом; а может, даже забежит вперед, потому что любит. Любит. Симагина любит! Вкладывает и вбирает. Она же должна любить меня! Меня, меня, меня, меня, меня!!!
Она, наверное, все понимала — но не подавала виду. Он не знал, что она рассказывает этому недоумку. Может быть, все. Может быть, они хохочут над ним, когда остаются вдвоем. Он читал ей Бодлера:
"Навеки проклят будь, мечтатель, одержимый бесплодной мыслью первым разрешить — о, глупый человек! — вопрос неразрешимый, как с честностью любовь соединить!" Она смеялась ему в лицо: "Ну и гниют они там на Западе!" Он читал ей Ионеско, моляще, как побитый верный пес, заглядывая снизу ей в глаза: "Писать в России — это героизм. Писать — это почти приближаться к святости". Она лукаво щурилась, присматриваясь: "Да, уже нимбик светится!" Он давился смехом от ее остроумия, заходился до слез. Он слушал, когда начинала рассказывать она, — но ему плевать было, какие места в Ленинграде ей дороги, какое мороженое она предпочитает, во что играла в детстве, как была влюблена в девятом классе… Пришел Симагин, однообразно заулюлюкал при виде старого друга:
— Слушай, Валер, я прочитал. Запоем. А-а-атличные рассказы! Вот талант ты все-таки, черт, аж завидно. Как-то я даже по-новому на тебя глянул… У тебя что, полный стол гениальных рукописей? Принеси еще что-нибудь такое, пожалуйста…
Ему понравилось, боже мой, ему!! Да кто ты такой, чтобы тебе нравилось?! Полный стол, кретин! А знаешь ты, чего стоит это?
— Валер, ты Аську прости, она хотела прочесть, честно — не успела просто. Мы тут в Токсово ездили, и Тошка перекупался — подкашливал, температурил…
— Да что вы, ребята, в самом деле, какое еще "извини", пес с ними, с рассказами, таких писателей двенадцать на дюжину, не Достоевский же… Я просто думал, вам интересно.
— Да, нам интересно! Ася, ну скажи ему что-нибудь, видишь, обиделся же человек!
— Андрей, прекрати, не мучай жену. Да и обо мне ты говоришь, как о больном ребенке, — ты меня, часом, не перепутал с Асиным сыном?
Ее лицо окаменело, когда он сказал именно "с Асиным" — и ему стало чуть легче.
— Единственно, почему мне действительно жаль, — потому, что я не могу дольше держать у вас первый экземпляр. Для дела нужен.
— Да, — согласилась она уже снова с улыбкой, — жаль, ну, ничего, я прочту, когда опубликуют. Вас ведь, наверное, быстро публикуют.
— Конечно, — смеялся он, — и обязательно с золотым обрезом. Он шел по улице, шатаясь от горя. Слепые глаза сухо кипели от невозможных слез — как забытый на ненужном огне чайник, из которого давно выжгло воду. Меня нет, захлебываясь, кричал Вербицкий. Меня нет! И подошел милиционер. Гражданин, вы пьяны. Нет, товарищ сержант, я не пьян. Вы пьяны, пройдемте. Я не пьян, клянусь, просто репетирую роль. Репетируйте в отведенных для этой цели местах. Как называется ваш спектакль? "До новых встречь". Хм, не слыхал. Ладно, идите, но кричать так страшно не следует. Зрители с вашего спектакля разбегутся. Спасибо, я буду тихо-тихо, все тише, с каждым шагом тише. Гражданин, по-моему, вы все-таки пьяны. Нет, сержант, я трезв. Как никогда трезв. Раз и навсегда трезв. Позвольте на всякий случай документик. Извольте на всякий случай документик. Вербицкий? Вербицкий. Валерий Аркадьевич? Валерий Аркадьевич. Ну, до новых встреч, Валерий Аркадьич. Творческих успехов. До новых встречь, товарищ сержант, вам того же.
— Уснул, — сказала Ася. — И сегодня не закашлял ни разу, слава богу. К субботе будет в полной форме, тьфу-тьфу-тьфу.
— Вовремя захватили, — сказал Симагин. — Все-таки против простуды лучше дедовских способов наука так ничего и не придумала. Молоко да мед…
— Хороший мед у вас в Лешаках.
— Э-э! Вот до химкомбината был мед — это да…
— Ну, что ж поделаешь… Это мой чай? — спросила она.
— Угу.
— Спасибо, — она отхлебнула. — Слушай, открой секрет. Почему у тебя всегда заваривается вкуснее, чем у меня? И не крепче даже, а именно вкуснее.
— Потому, — польщенно ответил Симагин, — что я по кухне больше ничего не умею. Но зато уж чаю отдаю всю душу.
— Наверное, — вздохнула Ася. — Вот что значит настоящий талант. Все, на что хватает времени, делаешь лучше простых смертных. И если чего не делаешь — значит, просто не хватает времени.
— У таланта должно хватать времени на все, — грустно сказал Симагин.
— Три ха-ха. Тогда ему будет никто не нужен.
— Ох, Ась, ты с этими афоризмами… Валерка-то ведь обиделся. Тебе не показалось?
Ася пожала плечами:
— Понимаешь, Андрей, — проговорила она нехотя, — я на этих легкоранимых сволочей насмотрелась досыта. В ранней молодости.
Симагин перестал жевать.
— Опять. Ась!
— Ну что — опять? — спросила она устало.
— Ты же сама сказала: ничто так не отгораживает от людей, как твердить себе: они плохие.
Она запнулась, припоминая, где и когда могла это сказать, а потом весело рассмеялась:
— Ущучил! Ущучил! С поличным поймал!
— Я очень боюсь, Ася, — сказал Симагин серьезно, — что твой богатый негативный опыт сыграл с тобой дурную шутку.
— А я очень боюсь, — ответила она, тоже посерьезнев, — что благодаря твоему Вербицкому твой небогатый негативный опыт значительно обогатится.
Симагин покачал головой.
— Упрямая ты…
— Упрямая, ленивая и тупая, — ответила она.
— Он что, — осторожно спросил Симагин, — за тобой… ухаживает, что ли?
Она досадливо поджала губы и ответила не сразу.
— Да черт его разберет… Завидует он тебе зверски, это точно, — решительно добавила она. — И из-за меня — в том числе.
— Он хороший, — сказал Симагин. — И рассказы хорошие. Я хоть и не шибкий знаток, но когда сердце щемит — это понимаю.
— Андрей, я женщина. Мне нужно только то, что мне нужно.
— Ч-черт! — Симагин опять мотнул головой. — А мне… мне очень неловко. Рукопись — это ж такое доверие…
Ася опять смотрела на него восхищенно и печально.
— Ну попросим у него потом, — сказала она.
После водки комната заколыхалась и поплыла. Из глаз хлынули наконец слезы. Некоторое время корчился в кресле. Встал и, время от времени размазывая жидкую соль и горечь по лицу, по обиженно открытым губам, развязал тесемки на папке, вытащил оба рассказа и начал рвать — каждую страницу отдельно. Когда страницы кончились, с ворохом норовящих спорхнуть на пол клочков, натыкаясь то левым, то правым плечом на стены короткого коридора, проковылял в свой совмещенный санузел и запихнул, безжалостно уминая кулаком, весь ворох в ящичек для туалетной бумаги. Долго стоял, пошатываясь и пытливо глядя в унитаз. Белое керамическое сверкание клубилось перед глазами, разлеталось бликами. Неловко повернулся спиной. Путаясь дрожащими, потерявшими чувствительность пальцами, расстегнул джинсы и взгромоздился, едва не повалившись носом вперед. Пыхтя и плача в мертвой тишине маленькой ночной квартиры, мучился минут десять, но все-таки добился своего, как добивался всегда, если дело зависело только от него самого. Тщательно размял побольше хрустких неповторимых клочков и употребил по назначению, а остальные спустил им вслед.
Было очень больно.
Глава 2
Бачок еще шипел, а Вербицкий уже выгреб из глубины письменного стола тяжкую кассету.
Она выглядела как-то инопланетно. Пугающе — как все абсолютно чужое. Полированный металл был прохладным и приятным на ощупь. По вороненому верху шли маленькие, изящные буковки и цифирки, означавшие невесть что: "Тип 18Фх". Ниже: "Считывание унифицировано для всех эндовалентных адаптеров".
Вербицкому стало страшно. Он вышел на кухню, в назойливо зудящей кофемолке намолол себе кофе, засыпал в кофейник, залил водой. Оставил. И потянулся к телефону.
— Привет, Леха, — сказал он внятно и безмятежно. — Узнал? Вербицкий это, Валера. Ну, конечно! Прости… да, сто лет. Некоторое время они говорили о том о сем.
— Да, черт, чуть не забыл, — спохватился Вербицкий. — Знаешь, мне одна штука нужна. Мог бы помочь?
— Какая штука? Опять импортный видик сломался?
— Смотри-ка, даже это помнишь! — засмеялся Вербицкий. — Только он был не мой… Нет, поднимай выше. Потребности масс неуклонно растут. Нужен небольшой излучатель… с эндовалентным адаптером для считывания с кассеты восемнадцать эф икс.
— Ты что, с ума сошел? — спросили там после долгой паузы. — Это же не игрушки, не бытовая электроника…
— Потому и прошу, что не бытовая, — нагло ответил Вербицкий. Он едва не запрыгал по комнате от восторга — там поняли! Что его могли понять не так, и дать не то, и это "не то" оказалось бы опасным, ему не пришло в голову — для этого он недостаточно разбирался в технике.
— Да нет, Валерка, — на том конце нерешительно мямлили, не отказывая, впрочем, сразу. — Такого даже нет, это не серийка. Нет, не могу. Имей совесть…
— Альбомы Босха и Дали тебя дожидаются, — быстро сказал Вербицкий. Там опять долго дышали.
— Полиграфия чья? — спросили затем.
— Милан.
— Милан… — прозвучало сквозь шорохи мечтательное эхо. — Валер, но ведь, помимо прочего, техника будет стоить денег, даже если… Как ты сказал? Адаптер эндовалентный?
— Угу. Собственно, у меня есть кассета, которую надо прокрутить. Можешь посмотреть сам.
— Да знаю я эти типы, их сейчас широко вводят… Если считывание унифицировано…
— Во-во, тут так и сказано.
— Позвони через недельку. Пока ничего не обещаю… Слушай, но зачем тебе? Подался с вольных харчей в ихтиологи? На этих системах изучают поведение высших рыб в полях.
— Угу, — сказал Вербицкий. — Рыб, ага. Высших.
— А что на кассете? — для очистки совести спросили там.
— Да не бойся ты, шутка одна. Сюрприз хочу другу сделать, именно ихтиологу.
— Ну, черт с тобой. Через недельку позвони.
Он нажал на рычаг и затем сразу набрал номер Инны.
Она ответила сразу, будто сидела у телефона и ждала.
— Здравствуй, — сказал он просто. — Это я. Узнала?
— Узнала, — после заминки, совсем спокойно ответила она.
— Прости, что побеспокоил в такую поздноту.
— Ничего. Ты же знаешь, мне можно звонить очень поздно.
— Никогда не посмел бы тебя затруднять лишний раз. Но мне больше не к кому обратиться. Не сердись.
— Я никогда на тебя не сержусь.
— Мне нужны Босх и Дали.
— Опять кого-то очаровываешь?
Я зачахну и умру, любимый, если ты не будешь купаться в выгребной яме. Я умою тебя своими слезами, вытру насухо гидро-пиритной гривой и, постоянно зажимая двумя пальчиками свой нос, вслух не скажу ни разу, как от тебя разит, — но, умоляю, купайся…
— Это подарок для мужчины, — честно сказал Вербицкий. Она помолчала. Затем произнесла тем же бесцветным голосом:
— Будут тебе Босх и Дали. Через три дня. Устроит?
— Разумеется! Можно даже через три с половиной!
— Я позвоню тебе, когда сделаю. Можно?
— Конечно, Инна.
— Все? Ты ничего мне больше не хочешь сказать?
— Не-ет, — с досадой поморщившись, ответил Вербицкий. — А что-то нужно? Ты мне скажи, что, и я тут же скажу, — пошутил он.
— А… — проговорила она, и он по голосу почувствовал, что она улыбнулась своей слабой, беззащитной и беспомощной улыбкой, которую он так ненавидел. — Хорошо, забудь. Только, пожалуйста, Валерик, не пей больше. Я слышу, ты пил.
Пошли гудки. Он глубоко вздохнул и положил трубку на рычаги. И выпил еще.
А в воскресенье уже шагал с огромным, тяжелым портфелем.
Симагин с утра пораньше отправился в химчистку, и Антон увязался за ним. Химчистка назревала давно, а с приближением конгресса и отпуска стала неизбежной. Симагина покачивало от хронического недосыпа. Каждое утро, с трудом раздирая глаза, он клялся и божился, что ляжет сегодня пораньше, и каждый вечер не получалось. Ну, все, думал он, слушая Антошку. Никаких сегодня чаепитий. Антона уложим — и завалюсь. Он представил, как сладко будет завалиться часов этак не позже десяти… одиннадца… та… Всегда что-нибудь мешает. Вчера, например, Ася ускакала на какой-то день рождения, а к Симагину пришел Карамышев — вечеров в институте им уже не хватало. Часов шесть кряду, сделав перерыв лишь для перекуса и для того, чтобы загнать в постель Антона, который весь вечер напролет рвался им помогать, они думали, спорили, и черкали, кроша карандаши. Ничего у них не получилось, спорь не спорь, и в начале двенадцатого им стало невмоготу. На их головах, по Асиному выражению, можно было кофе варить — так раскалились. Выражение есть, а кофе нет. Дефицит. Симагин разлил чаю, они пошабашили, и разговор пошел, к вящему симагинскому удовлетворению, про рыбалку. Как теперь было видно, своим приглашением Симагин пробил брешь в скорлупе математика, и тот раскрылся. Это было черт знает как приятно. Они протрепались бы, наверное, до утра, но тут заявилась веселая Ася, Карамышев оробел опять и удрал. Тогда Симагин сразу почувствовал, как вымотался, — он был точь-в-точь, по Валериному выражению, выжатый лимон со слабым чувством исполненного долга — и поспешно начал стелиться. Ася размашисто громыхала на кухне, недовольно бормоча: "Раз в жизни не могу прийти на все готовенькое…" Вернувшись в комнату за сервизной чашкой — вот сегодня ей вдруг не захотелось пить чай из ежедневной, — она заметила, что сервиз был задействован, и возмутилась: "Это называется, он остался, чтобы работать! Это называется, ради науки я сидела, как холостая! Это как же называется?!" Симагин, таская простыни и подушки, сонно отшучивался. "Знаю я теперь вашу работу, — брюзжала Ася, с чашкой в руке разгуливая, как привязанная, за Симагиным по квартире и время от времени прихлебывая. — Работать он остался. Там такие девочки, а он тут — с лысым мужиком… Симагин, ты мне лучше скажи сразу честно ты кого больше любишь — нежных девочек или лысых мальчиков? Симагин подхихикивал, глаза у него слипались. Ася поняла, что он отключается, и сразу сменила тон, поспешно допила чай и, как Антошку, стала Симагина укладывать. Симагин уложился мгновенно, а она, вспомнив про хозяйство, даже зашипела и уселась спарывать пуговицы с подлежащей чистке одежды. Симагин засыпал и опять просыпался, слушал, как она дудит и бубнит себе под нос. "Чтоб тебя", — урчала она, пиля какую-то особенно неподатливую нитку; улыбался от чувства уюта и опять задремывал. Потом он проснулся от взгляда — Ася светлой статуэткой стояла у постели и ждала, когда он почувствует и проснется. Увидев, что он открыл глаза, она робко попросила разрешения полежать с ним рядышком. Я буду тихонько-тихонько. Можно? Симагин разрешил. С полминуты она действительно вела себя обещанно — только с бесконечной осторожностью, едва касаясь, рисовала что-то у него на груди подушечками пальцев, — а потом не выдержала, разумеется: уселась, подтянув колени к подбородку, и начала. А у них бельчонок дома живет, представляешь? И не в клетке, не в колесе, а по квартире скачет, веселый такой, рыжий! Провода погрыз. К людям сам пристает — на спинку опрокидывается и требует, чтобы пузень щекотали. Пушистый, ушастенький такой, хвостатенький! И она принялась руками показывать, какой он ушастенький, а всем остальным — какой он хвостатенький. Глаза у нее сверкали звездами. Валентина такую пеньюрашку отхватила — я сразу подумала: вот бы тебе понравилось! Совершенно безнравственный: прозрачный-прозрачный, и две пуговки всего, одна на груди, другая вот тут, чуть шагнешь, и он вразлет. По твоей милости, между прочим, меня за одинокую приняли! Один хмырь все танцевал со мной… Ну-ну, и что дальше, подозрительно спросил Симагин, слегка просыпаясь. А ничего, посмеивалась она. Целоваться хотел. До дому меня подвез. Такой интеллигентный, непьющий, с машиной… Ты что, с ума сошла? Конечно, сошла. Знаешь, как торопилась? Думала, ты волнуешься, почему не иду, от окошка к окошку скачешь. Нет, погоди, Аська, — он что, тебе понравился? Здра-асьте! С каких это пор мне кто-то нравится? Я тебе русским языком говорю — к тебе торопилась. А тут человек предлагается. Думаешь, мне интересно одной в первом часу трамвай искать? Авантюристка ты, Аська… А ты не знал? В детстве я всегда была миледи. Черта лысого меня Д'Артаньян догонял!
Еще минут пять Ася тараторила, а потом вдруг осеклась, растерялась и сказала удивленно: "Вот и все". Симагин засмеялся, счастливо глядя на нее, и спать ему совершенно уже не хотелось — спать ему хотелось, когда, покидав барахлишко в чемодан, он шел с Антошкой по улице, до краев залитой солнцем. Антон старательно помогал ему нести, так держась за ручку чемодана, что приходилось тащить и чемодан, и Антона. Ничего, тешил себя Симагин, скоро отдых. Конгресс, вдвойне приятный оттого, что мы наверняка впереди, а потом отдых. Воздух, напоенный душистым сиянием луга… и узенькая Боярынька, укутанная зарослями орешника, ивняка, благоуханной крапивы — с нею так любит воевать Антон, лихо прорубая ходы к речке, где вековые ветлы, увитые хмелем, роняют ветви к таинственной сумеречной воде… и сияющий туман Млечного пути, призывно распахнутые созвездия, оранжевый факел громадной луны над серебрящимися яблонями, неистовый стрекот ночных кузнечиков, сеновал… и Ася, Ася — в телогрейке, которая ей велика; в купальнике, покрытая искрами капель!.. И — покой. Можно спать вволю, никуда не торопясь, безмятежно чинить что-то, стругать, пилить, и опять Антон мельтешит под ногами, тискает пахучую желтую стружку, делится соображениями, что она живая, только спит, оттого и свернулась колечком, и сам смеется и не вполне верит себе, и просит дать ему задание… и Ася кричит из оконца: "Мужики-и-и!" И мужики идут обедать, с сожалением оставив неторопливую работу, и маленькая мама оспаривает с Асей право разливать томленые в русской печке щи, и Ася, конечно, побеждает. А потом — степенные послеобеденные беседы, отец курит, присев на ступени крыльца и держа папиросы как-то по особенному, по-деревенски — в городе он держит совсем иначе, а Ася в Лешаках не курит никогда, а Антон грызет морковку… В подполе перегородки подгнили, но в этот год подновить уж не успеем; белые-то отходят, надо сходить, сходим-ка завтра за Мшаники, помнишь, там еще Гришки-то Меньшова кобель ногу подвихнул в то лето, как ты диссертацию к защите подал… ну, на Купавино через бор, от развилки налево, сосна там молнией побита… А у сосны, — Симагин помнил с детства — просторная поляна: трава по пояс, цветы, цветы. Воздух горячий, смоляной, медовый, обстоятельные шмели с гулом плавают в мареве…
— Ты чего молчишь? — спросил Антон. — Ты засыпаешь? Или ты не рад, что меня взял?
— Да нет, — возмутился Симагин. — Просто подумал: мама проснется одна, кто ее покормит?
— Нас она кормит, а себя что, что ли, не сможет?
— Да ведь это другое дело. Других кормить приятно, а себя — скучно. Детеныш ты, Антон.
— Нет, — возразил Антошка, — я взрослый.
— Это почему?
— А все говорят. Совсем большой и не по годам развитый.
— Ты им не верь, — твердо сказал Симагин. — Ты сам подумай: разве настоящему взрослому так скажут?
Антон призадумался. Потом нерешительно проговорил:
— Нет, наверное…
— У тебя есть еще время взрослеть, и я тебе в этом даже завидую, Тошка. Тяжело работать, как взрослый, когда еще не вполне взрослый. Взрослость измеряется силой человека, а сила измеряется тем, скольким людям человек может помочь.
— Да-а? — удивился Антон. — А я думал — сила это когда… ну… и драться тоже…
— Это совсем другая сила. Она измеряется в лошадиных силах — помнишь, я рассказывал? Она тоже нужна, правильно. Но сейчас я не про лошадиную силу, а про человеческую. Чем человек слабее, тем меньше умеет помогать. Он хороший, не злой — но не умеет. Например, друг ногу сломал, а тот стоит рядом и: говорит:
"Ах, как я тебе сочувствую, ах, как тебе больно, ах, да кто же нам теперь поможет?.."
— Это только старые бабушки так говорят, — обиделся Антон. — Надо не болтать, а наложить шину.
— Ну, и как ее накладывать?
Антон насупился, а после паузы сказал с просветлением:
— А хорошо быть врачом. Приходит больной, мучается — а ты что-то такое сделал, и он уже здоровый. Засмеялся и побежал на работу. Здорово, правда?
— Правда, — сказал Симагин.
— Я буду врач, — сообщил Антошка. — А ты почему не врач?
— А я врач. Я самое лучшее лекарство изобретаю.
— А когда ты его изобретешь?
— Не знаю, Антон. Это трудно.
— Ты его изобретай скорей. Девочка Лиза из нашего класса очень часто простуживает гланды и заднюю стенку, а когда ее нет, мне скучно и даже уроки хуже учатся.
— Извини, Антон, но ко второму классу я не поспею, — улыбаясь, сказал Симагин. — Однако ты не думай, я стараюсь.
— Да уж я знаю, — важно поверил ему Антон. — Уж ты работаешь. Вовка меня и то спрашивает: твой папа всегда с вами живет или не всегда? — ехидновато-приторным голоском Виктории передразнил он. — Его папа всегда приходит с работы в семь, садится к телевизору и больше никуда уже не девается до следующей работы, — Антон подпрыгнул, меняя шаг, чтобы пристроиться с Симагиным в ногу, — А мама почему не врач?
— Она тоже врач, — не задумываясь, сказал Симагин. — Помнишь, я часто прихожу усталый, грустный… А она меня сразу вылечивает.
— А еще помню, как мы с мамой пошли в кино без тебя, и она только и смотрела кругом, и у нее все время делалось такое лицо, как когда ты приходишь. И сразу пропадало. А ты был дома грустный, а когда мы пришли, сразу вылечился.
У Симагина стало горячо в горле.
— Ну, вот, — проговорил он мягко. — Ты же все понимаешь. Плохое настроение — это болезнь. Опасная и заразная.
— Да-а? — Антон задрал голову, заглядывая Симагину в лицо пытаясь сообразить, не шутит ли он. Сразу споткнулся, конечно.
— Да-а! — в тон ему ответил Симагин, и Антон заулыбался. — Мама и на работе всех вылечивает, кто грустный и нервный, я видел. Только меня ей лечить приятнее, поэтому она всегда со мной.
— А тебе ее лечить приятнее, поэтому ты всегда с ней, — заключил Антошка.
Интересно, что он думает сейчас, прикидывал Симагин, глядя сверху на темную Антонову макушку. Сколько из того, что сейчас сказано, отложится там? И даже не сколько, а — как? Совершенно не могу представить. Он думал так, а разговор катился: как лечат друг друга мама и папа, как лечат друг друга знакомые, как лечит друга друг… и что это — друг…
— Представь, что вы где-то делаете революцию. И министр обороны старого правительства вроде бы человек хороший и прогрессивный. Может, даже вас поддержит. А может, и нет. Может, он специально притворяется, чтобы войти к вам в доверие, все выяснить и предать. И вот ты ему веришь и считаешь, что надо все рассказать, — тогда он вас поддержит армией. А твой лучший друг не верит, он считает, что министр вас обманывает.
— Какой же он друг, если по-моему не считает? — обиделся Антошка.
— Твой самый лучший. Вы с ним вместе выросли, вместе сидели в тюрьме у старого правительства, вместе бежали. Он тебя спас от смерти, потом ты его спас от смерти. А теперь ты говоришь, что он погубит дело, а он говорит — что ты. Как быть?
— Собрать большое собрание и проголосовать, — со знанием дела, уверенно ответил Антошка. Симагин даже опешил на миг.
— Нельзя, — сказал он затем. — Нельзя об этом говорить всем. Вдруг есть какой-нибудь ме-елкий предатель. Тогда он погубит министра. А если министр станет вам товарищем? Как же можно будущим товарищем рисковать? А во-вторых, кто будет на собрании? Деревенские повстанцы, в основном. С министром они не знакомы. Разве можно заставлять их решать? Решать тем, кто знает.
— Так а что же делать-то? — нетерпеливо спросил Антошка.
— А ты как думаешь?
— Не знаю, — произнес Антон после долгого размышления.
— Вот понимаешь? Кроме вас двоих — в общем, некому решать. И ты говоришь одно, а твой лучший друг — другое. А если вы поступите неправильно, могут погибнуть все революционеры. И вы сами. Оба, понимаешь? И тот, кто ошибался, и тот, кто был прав.
— Да как же быть-то, папа?! — Антон был в отчаянии.
— Никто не знает, — ответил Симагин. — Это называется — неразрешимый вопрос. Сколько бы их ни было — всегда приходится заново мучиться. И помочь никто не может. И никогда не знаешь, прав ты или нет. А действовать надо. И отвечать, если ошибся. И хоть как-то спасать тех, кто из-за твоей ошибки пострадал. Это часто бывает, и всегда очень больно.
— А вот… пап, а пап! А вот есть такая работа, чтоб все время думать над неразрешимыми вопросами?
— Есть. Писатель.
Этого Антошка явно не ожидал.
— Как дядя Валерий? — разочарованно спросил он, с недоверием оттопырив нижнюю губу.
— Да, — твердо ответил Симагин.
Они уже входили в химчистку, когда Антошка сообщил:
— Я буду писатель.
В химчистке было душно и тесно, резко пахло химикалиями. Очередь тянула эдак часа на полтора. Работали пять барабанов из восьми, два подтекали — по металлу, покрытому облупившейся синей краской, от круглых люков тянулись вниз ржавые полосы, а на полу, прислоненные к этим полосам, кренились старые погнутые ведра со смутно уцелевшими надписями: на одном "Для пищевых отходов", на другом — вообще "Компот". Героическая приемщица — красная от жары, задыхающаяся, оглохшая и обалдевшая от постоянного шума агрегатов — стойко, но нервно делала свое дело, и Симагину даже подумать было страшно, что ее рабочий день еще только начинается. Как всегда в таких случаях, ему хотелось подойти и сказать: "Давайте я за вас постою, идите погуляйте часок…" На улице очередь тоже была — внутри в основном старушки, снаружи в основном мужчины, которые группировались на солнышке вокруг пивного ларька и, как слышал, проходя, Симагин, с большим знанием дела обсуждали перспективы предстоящей встречи в верхах. Они сдували пену, похохатывали, хлопали друг друга по плечам и спинам, и никуда не торопились, но время от времени откомандировывали кого-нибудь из своих проверить, как идут дела и не пролез ли кто без очереди. Антон, едва войдя, подобрался и стал принюхиваться — он был здесь впервые. Он так и впился взглядом в круглые иллюминаторы машин — ему, вероятно, уже мерещилось, что там вращается по меньшей мере терпящая катастрофу Метагалактика. Или, наоборот, самая лучшая наша подлодка попала в повышенные тур-бу… пап, я помню, молчи!.. ленции и нужно срочно принять решение, которое всех спасет. Симагин дал Антошке насладиться, ответил подошедшей женщине, что он — последний, а потом осторожно потянул сына за плечо.
— Пошли в уголок. Оттуда видно.
— Пошли.
Они начали ждать, и разговор из-за шума как-то сам собой прервался. И сразу мысли Симагина стали сползать на методику выявления. Похоже, ничего не оставалось, как расписывать всю спектрограмму, и там, где аппарат не срабатывает и роспись не удается, предполагалось наличие латентной точки — метод, совершенно фантастический по трудоемкости и длительности. Симагин не мог с этим смириться. Еще вчера он подумал, что неверен сам подход. Они еще очень смутно представляли себе природу латентных точек. Они оперировали спектрограммой, будто она была конечной реальностью, а не ограниченным отражением далеко еще не понятных процессов. Тут следовало разобраться. Точки. Что в них? Резонанс есть всплеск затаенных возможностей, энергетическая буря. В обычном состоянии эти возможности никак не заявлены. Спектрограмма фиксирует любой идущий реально процесс, от зубрежки стихов до час назад подцепленного СПИДа. Можно ли момент ожидания считать реально идущим процессом? А что это — момент ожидания? Назвали — и как будто уже понимаем. Ожидания чего, собственно? Какие свойства возбуждает резонансная накачка? Да-да, именно, попробуем с обратного конца — какие качественно иные состояния организма нам известны? У Симагина среди духоты вдруг мурашки забегали по спине — дрожь озарения легонько коснулась кожи и отступила, потом коснулась вновь. Черт, тут могут таиться самые неожиданные сюрпризы, вроде способностей к чтению пальцами и тэ дэ, если они вообще существуют…
Идея скользнула как бы невзначай, на пролете — и лишь через несколько секунд Симагина обожгло.
Он очнулся оттого, что Антошка, приподнявшись на цыпочки, осторожно потянул его за локоть. Симагин нагнулся.
— Ты посмотри, — встревоженно прошептал Антошка, не отрывая взгляда от иллюминатора одного из барабанов. — Там только что были вещи. А теперь их нет.
Симагин посмотрел. Чистка закончилась, жидкость откачали, и центрифуга раскрутилась до предельной скорости. В иллюминаторе, за которым только что вразнобой плавали рукава и штанины, виднелось теперь лишь стремительное стальное мерцание.
— И воды тоже нет, — сказал Симагин.
— Воду откачали, — нетерпеливо прошептал Антон. — Надо скорее сказать вон той бабушке, что у нее вещи растворились.
— Подумай сначала чуточку, — попросил Симагин. — А если они все-таки там?
— А где?
— А про центробежную силу я рассказывал?
Несколько секунд Антон напряженно всматривался в иллюминатор — казалось, мерцание отражается в его немигающих глазах.
— А! — сказал он потом. — Воду откачали, и на воздухе все прижалось к стенкам. Барабан больше окошка, и стенок не видно.
— Соображаешь, — одобрил Симагин, но Антошка пригорюнился — отвернулся и стал меланхолически чертить на окне узоры. Симагин подождал-подождал, а потом спросил осторожно:
— Эй! Чего приуныл?
— Да ну! — ответил Антошка, дернув плечом.
— Это что еще за "да ну"?! — грозно спросил Симагин.
— Ведь сам же мог догадаться! А стал спрашивать.
— Это не беда, — Симагин ласково обнял Антона. — Пока был маленький, привык. Скоро отвыкнешь. Если бы меня не оказалось, ты бы спрашивать не стал и догадался сам. Важно не перестать думать, если сразу ничего не приходит в голову. Понимаешь?
— Понимаю, — вздохнул тот. — Но хорош бы я был, если б к бабушке побежал. Она бы сказала: какой глупый!
Когда Симагин очнулся во второй раз, подходила их очередь.
— Антон, — спросил Симагин, Стараясь говорить совсем спокойно, хотя его колотило. — Хочешь сам сдать вещи?
— Хочу! — не веря счастью, выпалил Антон.
— Держи деньги. Помнишь, за кем мы?
— Аск! — взросло возмутился Антон. Симагин бросился к телефону. Карамышев был дома.
— Доброе утро, Аристарх Львович, — сказал Симагин.
— Доброе утро, Андрей Андреевич, — сумрачно отозвался Карамышев. Судя по голосу, он был в дурном расположении духа.
— Мы с вами остолопы, — весело сообщил Симагин.
— Отрадно слышать, — ответил Карамышев. — Признаться, я тоже с утра за столом и тоже пришел к аналогичному выводу.
— Да я не за столом, я в химчистку стою… Знаете, что? В латентных точках мы напоремся на экстрасенсорную дребедень. Лечение руками. Ясновидение, телекинез. И, может, еще что похлеще. Все качественно иные состояния организма, которые в истории фигурируют как чудеса. А возможно, и такие, которых еще никто не наблюдал или не описал. Если эта чертовщина вообще существует, то только здесь. На резонансе. А знаете, что будет, если мы это ухватим?
Карамышев молчал. В трубке слышалось его напрягшееся, сразу охрипшее дыхание. Он молчал долго.
— Господи, — вдруг сказал он.
— Будет новый мир, — сказал Симагин. — Совсем новый.
— Но метод! — отчаянно, словно его вдруг стали резать, закричал математик. — Метод поиска!
Симагин засмеялся.
— Не нужен никакой метод. Я же говорю — качественно иные состояния. У них и спектр качественно иной. То ли частоты другие, то ли темп… Там же не текущее состояние регистрируется, а, так сказать, предпочтительная будущая возможность. Мы этот спектр просто не ловим, хотя он обязательно должен быть, в каждой точке — свое, специфическое ожидание… Но на нашей спектрограмме здесь просто дырки. Понимаете? А у нас сплошная линия. Это электронное эхо. Сигнал прерывается и тут же возникает в иной позиции. Луч исправно заполняет пробел, а мы дурью маемся. Нужен какой-то фильтр на катодах, что ли… Если снять эхо, дырки будут видны с ходу, прямо на экране. Приходите завтра в институт на часок пораньше, если можете.
Карамышев опять долго молчал.
— В химчистку, значит, — пробормотал он хрипло.
— Да, очередюга, знаете… И вот еще. Если вам не трудно, предупредите еще Володю, у меня больше двушек нет. Пусть он придет тоже, он же по электронике у нас…
— Я позвоню ему, — пообещал Карамышев. — И, разумеется, приду сам. Поздравляю вас, Андрей Андреевич. Это… До завтра, — он резко повесил трубку.
Ну, вот, думал Симагин, несясь к химчистке. Ну, вот. До завтра. Вокруг все сияло. В золотом мареве рисовались странные видения — чистые, утопающие в зелени города, небесно-голубая вода причудливых бассейнов и каналов, стрелы мостов, светлых и невесомых, как облака. Сильные, красивые, добрые люди. Иллюстрации к фантастическим романам начала шестидесятых шевельнулись на пожелтевших страницах и вдруг начали стремительно разбухать, как надуваемый к празднику воздушный шарик. Лучезарный дракон будущего в дымке у горизонта запальчиво скрутился нестерпимо сверкающими пружинистыми кольцами, вновь готовясь к броску на эту химчистку и этот ларек. А ведь, пожалуй, накроет, сладострастно трепеща, прикидывал Симагин. Неужто накроет наконец?! Или опять химчистка и ларек увернутся и, переваливаясь по-утиному, неуклюже, но шустро отбегут в сторонку?
А вокруг Антошки толпились бабульки и причитали, какой он взрослый да смышленый. Антошка стоял, нахохлившись, глядя исподлобья, и, едва завидев Симагина, бросился к нему, чтобы спрятаться от похвал.
— В седьмом барабане, — деловито отчитался он. — Уже пять минут вертят. С антиста… татиком. Ты им не вели меня так хвалить. Как будто я очень глупый, что вещи сдать мне подвиг.
На них умильно смотрели со всех сторон. Симагин поднял взвизгнувшего Антона на руки и подбросил к отечному трещиноватому потолку.
— Ты чего?! — на всю химчистку с восторгом завопил Антон.
— Жить на свете — хорошо! — на всю химчистку с восторгом завопил Симагин.
Дверь открыла Ася. По ее глазам Вербицкий сразу понял, что пришел не вовремя, и заулыбался еще приветливее, втаскивая в квартиру невыносимо тяжелый портфель.
— Здравствуйте, Асенька, — произнес Вербицкий задушевно и с облегчением поставил портфель на пол. — Можно войти?
— Здравствуйте, Валерий, — отчужденно сказала она, не скрывая неприязни. — Вы слышали передачу?
— Какую передачу?
— По радио. И по телевизору.
— Я ехал… Мы будем разговаривать на пороге?
— Проходите, — сказала Ася сухо.
— Я, собственно, на минутку, — приоткрыв портфель, он тронул кнопку включателя и вынул небольшую, еле поместившуюся книгу. — Брал у Андрея справочник, для работы… вот. Что за передача? У вас такой вид, будто кто-то умер.
— Умер.
А, черт, подумал Вербицкий. Не повезло. Мне всегда не везет.
— Простите, — нерешительно выговорил он. — Тогда, может, мне действительно лучше уйти?
Она пожала плечами. Вербицкий сглотнул.
— Ну хоть полчасика дайте отдохнуть, — попросил он, принуждая себя заискивающе улыбнуться. — Я с таким трудом ехал.
— Конечно, полчасика дам, — ответила Ася. — Присаживайтесь.
Вот и все.
Вербицкому стало хорошо и спокойно. Все труды остались позади. Словно он сел наконец в вагон поезда, на который никак не мог достать билет, и поезд тронулся, перрон скользнул за окном, провожающие машут и пропадают… Он почти видел, почти ощущал стремительное биение прозрачных полей вокруг портфеля. Это должно было длиться около двадцати четырех минут. Через полчасика, дорогая, ты уже не захочешь, чтобы я ушел; никогда не захочешь. Его подмывало позлить эту женщину, увидеть ее неприязнь — тем разительнее и сладостнее будет преображение. Интересно, как это будет выглядеть? Симагин говорил — до трех метров. И расстояние должно быть постоянным. Она села у стола. Достает. Или далеко? Нет, все будет хорошо. Должно же хоть что-то быть хорошо. Он смотрел на Асю из-за вагонного стекла, и сам не мог понять, что чувствует, мысленно видя, как его воля, вековечная воля самца, проросшая из архейских болот и вооруженная двадцатым веком, сквозь тщетную одежду, сквозь обреченную, беспомощную наготу вламывается прямо в душу и проворачивает там какой-то сокровенный рычаг, непоправимо переключая эту стройную гордую женщину, как стиральную машину или телевизор, — с программы на программу… Поезд набирал ход.
— Неужели Андрей и по воскресеньям ходит в институт?
— Они с Антошкой ушли в химчистку. Очередь, конечно…
— Надо же… — бессмысленно проговорил Вербицкий. Две минуты прошло. — Так что у вас случилось, Ася?
— Витя Лобов погиб.
— Лобов… погодите. Космонавт? Позавчера улетели.
— Да. Передали только что. Витя и еще двое вышли из станции — они же начали собирать этот громадный телескоп. Микромодуль сманеврировал чересчур резко, что ли… цапфы скафандра не выдержали. Разгерметизация.
— Какой ужас, — сказал Вербицкий. Три минуты. Минуты тянулись, распухали. Ведь две были уже так давно!
— Они с Андреем славно так дружили… хоть и редко виделись. При мне — только однажды. Сидят на кухне — сплошной хохот, — Ася подняла голову, увидела устремленный на нее взгляд, и лицо ее захлопнулось. — Андрей и Виктор вместе учились в институте, — сухо сообщила она.
— Вот оно что… Да… Космос… Мы с Андреем зачитывались фантастикой в школе… Тогда это было модно, помните, быть может… — Пять минут. Ася встала, взяла откуда-то тряпку и стала неторопливо, почти демонстративно, стирать пыль со стола, с серванта, с полок книжного шкафа. Вербицкий едва не вскочил, чтобы силой усадить ее на место. Боже, неужели сорвется? Из-за пыли?! — И плакали, когда погиб Комаров… Вы бы сели, Ася.
Занимаясь своим делом, она опять пожала плечами. Потом повернулась к нему.
— Знаете, — чуть смущенно сказала она, — Андрей меня так ругал, что я не успела прочесть ваши рассказы, Валерий. И правильно ругал. Вы простите меня, Валерий, я действительно как-то не успела… Если у вас будет возможность, пожалуйста…
"Уже!!" — размашисто крутнулось в голове у Вербицкого и тут же утекло в какую-то щель, потому что продолжения не последовало, и Ася, постояв, вновь принялась за проклятую пыль.
— Да пес с ними, Асенька, — сказал Вербицкий хрипло. — Вы слишком на этом концентрируетесь. Пустяки. Бумажки. Захотите — так прочтете, когда опубликуют. Меня же быстро публикуют.
Зачем я это, подумал он. Из-за чего горячусь? Через четверть часа я стану для нее богом, молча и без усилий — уже одиннадцать минут… Да сядь ты, дура!! Откуда я знаю, можно тебе ходить или нет?!
Она отложила тряпку.
— Пойду чай поставлю, — сказала она и двинулась из комнаты, и Вербицкий, уже не владея собой, вскочил с воплем:
— Не надо!
Она остановилась, изумленно глядя на него.
Эта заминка ее спасла. Микроискажения подсадки и без того уже были на грани летальности. Положение усугублялось тем, что внешний спектр подсаживался без фильтрации, всплошную, через случайные резонансы отнюдь не всех латентных точек, зато вместе с участками, не имевшими отношения к делу — такими, например, как садомазохистский регистр, — отламывая и перекрывая недопустимо обширную для одного сеанса область психики. Если бы Ася к тому же вышла из зоны облучения до окончания операции, ее смерть была бы неминуема.
— Правда, — выдохнул Вербицкий. — Не стоит. Я не хочу. Я уже пойду сейчас.
Она пожала плечами и сказала:
— Ну, мои захотят. На улице духота, а Симагин чай любит…
И пошла, пошла мимо…
И вдруг запрокинула голову, накрыв лицо рукой. Видно было, как ее качнуло, — она едва не упала. Что это с ней, с испуганным раздражением подумал Вербицкий и тут же сообразил — Симагин ведь хвастался прошлый раз, она ждет ребенка. Затошнило, наверное. Будь я женщиной, невольно подумал он, ни за что бы…
Ася напряженно опустилась на краешек кресла и обмякла, окунув лицо в ладони, уложенные на стол. Ее волосы растеклись бессильной темной пеной.
— Что с вами, Асенька? — озабоченно спросил Вербицкий. — Вам нехорошо?
Она с усилием подняла голову и исподлобья глянула на него.
— Мне хорошо.
У нее была восковая кожа и потухшие глаза — оставалось только удивляться стремительности перемены. Эта перемена решила все. Мгновения отслаивались, отщелкивались все быстрее. Вербицкий всей кожей ощущал их упругое проскальзывание. И с каждым мгновением эта женщина становилась его. Быть сторонним наблюдателем этого было легко и странно. Пощелкивали рельсы, он ехал в вагоне, работал машинист, тепловоз работал, он лишь ехал. Они молчали.
Словно какой-то будильник прозвенел. Время истекло. Вербицкий дрожал от возбуждения, лицо его горело.
— Я ухожу, но… запомните. Я не хочу оставлять вас. Мне страшно оставлять вас, — он облизнул губы. Теперь она должна понять, ведь все это правда. Ведь у них одна правда уже. — Здесь вы разучитесь чувствовать и мыслить, я же знаю…
Ася встала и тут же опять рухнула, со всхлипом втянув воздух.
— Господи, — едва не плача, пробормотала она, — ну где же Симагин?
— Что?! — не веря себе, переспросил Вербицкий. Внутри у него все оборвалось. — Что?!
В замке звякнул ключ, и, совсем как в первый день, непостижимым и неподвластным сверкающим сгустком женщина пронеслась мимо, черный костер волос опалил Вербицкому щеку своим летящим касанием.
Он. Долгожданный, надежный. Она льнула к Симагину, пытаясь, как вода, растечься по нему, чтобы не быть самой. Теперь все будет хорошо. Пришел — и сразу легче. Так и всегда. Прогони его, прогони. Я так ждала. А теперь что-то случилось. Но я все равно ждала. Только у меня нет сил, даже стоять не получается, идем скорее в комнату, только прежде прогони, я не могу видеть этих пустых глаз, мне хочется драться, но сил не стало, я сперва решила, что это твой, наш, во мне, подал первый знак, но это не он, ну скорее…
— Дядя Витя погиб, — сообщил Антошка из-за спины Симагина.
— Да, — она шевельнула губами, но даже не услышала себя.
— Валерка… Здравствуй, Валерка. Ты давно здесь?
— С час.
— Знаешь?
— Ася сказала.
Прогони его, милый! Ты даже не увидишь, что мне так плохо, только если умру, увидишь, но я не умру, как же я могу тебя оставить, я же знаю, что тебе нужна, прогони…
— Асенька… Заждалась нас? У, ладошки-то какие холодные, — он взял ее руки в свои, поднес к губам, и она зажмурилась даже, запрокинулась, перетекая в свои ладони навстречу его целительному дыханию. — Сейчас кофейку выпьем. Представляешь, на углу растворяшку выбросили. Из окон траурное сообщение, а народ банки хватает, по штуке в руки… И я схватил… А ты что, уходишь? С ума совсем!
— Да знаешь, я просто по пути зашел — справочник вернуть.
— Брось, Валера, посиди еще, куда спешить. Воскресенье.
— Это у вас воскресенье отдых. Работаете от звонка до звонка. Наш рабочий день не нормирован, и выходных нет.
— Да перестань…
Их голоса доносились как сквозь вату. Ася почти лежала на груди Симагина, ноги подгибались. Мир кружился то быстрее, то медленнее — она боялась открыть глаза.
— Нет, Андрей, я спешу. Спешу! Ну не уговаривай!!
Вербицкий не мог здесь больше оставаться. Он был на грани истерики — воздух жег, жег пол через подошвы туфель; хотелось истошно завыть и расколошматить об стенку, нет, об симагинскую самодовольную морду этот нестерпимо тяжелый портфель. Сволочь! Подлец! Обманул — меня, друга, мы же с детства вместе! Что он соврал мне, чего не досказал — разве выяснишь теперь? Какой позор! Какое унижение — не удалось!!
Ничего не могу, ничего. Одни словеса, не нужные никому.
— Ну, как знаешь, — грустно сдался Симагин. — Я понимаю… Ты извини, мы сегодня неприветливые. Заходи, как сможешь.
— Конечно! — в лихорадке кричал Вербицкий. — Обязательно!
Симагин бережно отстранил Асю и протопал на кухню. И недомогание накинулось снова. Она даже застонала, или ахнула протяжно, когда тошнотворный ком вдруг болезненно скользнул в горло, а оттуда толкнулся в голову и превратился в ледяной обруч, натуго стянувший виски. Удивленная и напуганная, она откинулась на стену спиной. Сейчас, уговаривала она себя. Потерпи. Вот он вернется, и все опять пройдет. Погода замечательная, пойдем в парк. Ему же надо сил набраться. До конгресса неделя, а знаю я эти конгрессы, прошлый раз вернулся от усталости сизый. С чего это я расхандрилась? Свинство какое! Дрыхла чуть не до полудня, пока мужики по очередям маялись, — и привет. А ну, Аська, кончай дурить! Ох, я тоже так устала.
— Слушай, гений, — громко и развязно спросил Вербицкий, — ты никак опять меня провожать собрался?
— Угу, выйдем вместе. Я до почты дойду, телеграмму дам Витиной жене. Ох, Валера! Как Витьку-то жалко! Он ведь сам этот телескоп и конструировал. Не один, конечно… Все кричал: орбитальный! Уникальный! Разрешающая способность! Вот как бывает. Сам придумал, и сам…
— Кто на Голгофу лезет, крест для себя всегда на себе тащит… Уж если лезешь — будь готов…
Лязгнула, закрываясь, дверь, и стало тихо. Это хорошо. Прошлепал к себе Антошка. Это хорошо. Стены валились на Асю, ее знобило. Пока он вышел, надо выздороветь. Что бы принять? Анальгин? Корвалол? Корвалол, кажется, кончился… Успею. Успею-успею. Она ничком упала на диван. Витя погиб, а тут еще я отсвечиваю… Надо было взять подушку. Надо было укрыться. Уже не встать. Да что я, не болела никогда? Миллион раз! А кто это видел? Никто. И сейчас не увидит. Он вернется, я встану, как ни в чем не бывало, и все будет хорошо. Все будет хорошо. Он войдет, я встану и улыбнусь, и даже не надо будет себя заставлять — просто он войдет. Головокружение не ослабевало, Асе было очень холодно, и вдруг резкая, короткая боль прошила ее по позвоночнику. Она вскрикнула, судорожно распрямившись на диване. Боль тут же прошла, и лишь слабый ее отголосок, память тела о внезапном страдании, медленно таял там, где полыхнул стальной огонь. Ася осторожно вздохнула, и тут ее ударило еще раз — она, не издав ни звука, скорчилась и прокусила губу. Да что же это?! Она была в панике. Что вдруг?! Из глаз выхлестнули слезы — от страха, и негодования, и бессилия. Он сейчас уже придет! Она с усилием раздвинула веки — свет был болезненным и едким, она не успела разобрать, что показывают часы, глаза захлопнулись вновь. Еще удар, сильнее прежних, грубо и подло распорол ее ослепляющим лезвием. "Симагин!!" — закричала она в ужасе, но не услышала себя. Язык был громаден и сух, чудовищной шершавой массой загромождал рот. Кровь гудела в ушах, нестерпимый колючий обруч снова стиснул голову так, что перед зажмуренными глазами брызнули искры. Господи, да что это? Откуда? Я умираю. Симагин, я умираю! Как же так вдруг?.. Словно издалека она услышала звук двери и, не в силах разорвать сросшиеся веки, вышвырнула себя из дивана, поставила на ноги. Глаза открылись, ломающийся в диком танце пол бросился в лицо, руки сами нашли какую-то опору — кажется, стену… устояла. Вошел Симагин — маленький, изогнутый, словно в перевернутом бинокле.
— Наконец-то, — проговорила Ася, едва проворачивая удушающую глыбу языка в ссохшемся рту. — Я уж заждалась, Андрюша. Дал телеграмму? От меня не забыл подписать? Как погода?
Далекое лицо Симагина странно дергалось. Ася хотела еще что-то сказать, но тут стену будто вышибли. Диван косо налетел снизу. Что так смотришь? Видишь, не могу. Мне казалось, я все могу, но что-то смещается, и ничего нельзя сделать. Ну не смотри, я не должна быть такой, когда ты рядом, ты же чудотворец, ты всегда мог снять любую усталость и любую боль, и теперь это из-за меня, это я виновата, что ты не можешь… посиди тихонько, с Тошкой поиграй… Обед разогрей, я полежу — и пройдет. Она уже ничего не видела. Тело разламывалось от блуждающих взрывов ослепительной боли, стало чужим, и сквозь эту чужесть она ощущала бесконечно далекие, бесконечно слабые прикосновения. Кажется, подложил подушку. Кажется, укрыл. Ласковый, ласковый — а я!! Даже сейчас она чувствовала, с какой пронзительной заботой его руки укладывают и укутывают ее сломанное, измочаленное непонятной бедой тело — проклятое, оно предало эти руки, оно не отзывалось, оно не могло!
— Симагин, — напрягаясь, выговорила Ася. — Ты не беспокойся, я сейчас… — он, прильнув к ее губам ухом, едва разбирал мучительный, надтреснутый шепот. — Ты поешь пока… Ты не бойся, у меня так уже было, когда Тошку ждала… Ничего особенного.
…Ася проснулась и долго не могла понять, почему она спит, а за окном светло. Потом вспомнила. Происшедшее казалось кошмарным сном — нигде не болело, мир был тверд, ярок. Дикое желание, словно сладким уксусом, пропитывало плоть. Она осторожно, еще боясь, еще не веря, откинула одеяло и спустила ноги с дивана. Ничего не произошло. Она тихонько засмеялась. И встала.
Дело шло к шести. Наползли лохматые красивые тучи и повисли, готовые пролиться. Ася опять засмеялась. На кухне едва слышно бубнили. "А вот эти фото передал "Пайонир". Видишь, как здорово. Называется Красное пятно. Никто не знает, что это за штука такая". У Аси даже во рту пересохло от симагинского голоса. Все сжималось внутри, горячо обваливаясь вниз, навстречу… Покрутилась по комнате, размахивая руками. Чуть поташнивало, но от этого уже не уйти. Интересно, он чувствует, что я проснулась? И зову? Я всегда чувствую… Симагин.
— Пойду гляну, как мама спит, — сказал на кухне Симагин. — Посиди пока.
Слышит, ликовала Ася. Он все понимает, все чувствует… Да разве есть еще такие люди в мире? Она спряталась за дверью, и, когда Симагин вошел и замер, растерянно уставившись на покинутый кокон одеяла, Ася закричала и бросилась ему на спину. От неожиданности он чуть не упал.
— Аська! — ахнул он. Она взахлеб целовала его в затылок, в шею, по коже у него побежали заметные мурашки. — Аська, черт! Ты живая? Подожди…
Она отпрыгнула, смеясь, и он сразу повернулся к ней.
— Ничего не хочу ждать, — заявила она. — Все сейчас.
— Аська… — он еще не мог прийти в себя и озадаченно, опасливо улыбался.
— Все прошло, — не задумываясь, сказала она. — Это я вчера перевеселилась, — она воровато глянула на дверь и лихо захлопнула ее ногой; одним рывком расстегнув рубашку, сдернула к подбородку захрустевший лифчик. Восторг переполнял ее, организм ликовал, празднуя какую-то одному ему известную победу. С девчачьим взвизгом она опять бросилась на Симагина, обхватив коленями, повисла на нем и самозабвенно запрокинула голову, выгибаясь, вдавливаясь ему в лицо — он прижал ее к себе, целуя в грудь. — Жуй меня… Ешь скорей… живьем глотай, пожалуйста… — умоляла она. Из коридора послышались скребущие звуки, и Антошкин голос спросил: "К вам можно, или как?", и Симагин уронил ее, она отпрыгнула к окну, стремительно приводя себя в порядок, и звонко закричала: "Еще бы нельзя! Только тебя и ждем!" Тошка вошел, и тогда она подхватила его, как только что ее — Симагин, и принялась начмокивать в макушку, в затылок, в щеки, а он растерялся сначала, потом стал отбиваться, но она все крутила его, кружила, что-то приговаривая, а Симагин смеялся рядом, и глаза его сверкали.
— …А не поздно гулять-то?
— Время детское, не дрейфь!
— Аська! — он смеялся. — Ну, тебя кидает! Тошку возьмем?
— Натурально. Анто-он! — закричала она, как в лесу. — Пойдешь гулять?
Антошка высунулся из своей комнаты.
— Пойду, — заявил он и скрылся.
— Неужели все прошло? — спросил Симагин. — Ты такая веселая… А ведь было что-то ужасное. Ты не притворяешься?
— Я тебе сейчас за такие слова!.. — свирепо воскликнула Ася и стала дергать Симагина за нос. Симагин мычал и нырял головой. — Ах ты, слоненок! Ты кому не веришь? Разве есть такой закон — чтоб любящим женам не верить? Ты скажи! Есть? Если есть, я к депутату пойду, пусть отменит!
— С пустяками к депутату не пускают…
— Прорвусь! Ты что, не знаешь, что для влюбленной женщины нет препятствий? Попру, как бульдозер! — она изобразила бульдозер и, взревывая моторами, покачиваясь на ухабах, поползла на Симагина. Загнала в угол и опять стала целовать в подбородок, в шею, в расстегнутый ворот рубашки, потом упала на колени, прильнула. Он смеялся, запрокидывая голову:
— Нет, ты с ума сошла. Правда, ты с ума сошла…
— Да! — отпрянув, закричала Ася и начала делать страшные гримасы. — Я с ума сошла! Я Клеопатра, — величественно возвестила она, принимая позу. — Нет, я мадам де Богарне, — сказала она с французским прононсом, принимая другую позу. — Ой, я же вся с поросячьими ресничками!
— Не надо! — безнадежно взмолился Симагин.
— Ничего не понимает, — деловито сообщила она в пространство. Она уже стояла у зеркала, раздирая косметичку, движения были поспешны и суетливы. — Тупой, грубый, неотесанный, — она выставила один глаз к зеркалу. — Неужели тебе не сладостно видеть, как я становлюсь красивее? Лицезреть. Вот я… — доверительно призналась она немного странным голосом, потому что лицо ее было неестественно напряжено, — вечно обмираю, когда ты бреешься. Мужское таинство, вот что это такое. А ты… эх, ты.
— А браво у тебя выходит раздеваться, — завороженно следя за ней, сказал Симагин. — Я думал, все пуговицы брызнут.
Ася хихикнула и тут же ойкнула, потому что где-то что-то положила не так.
— Женщина, — справившись с аварией, сказала она, — которая не умеет мгновенно раздеваться, не стоит и кончика мужского мизинца. Вас же надо на испуг брать. Лови момент и рви пуговицы. Тогда еще есть надежда на ломтик простого бабьего счастья. Не надо печалиться, вся жизнь впереди — разденься и жди…
— У нас парни пели — напейся и жди.
— Каждому свое… Все, готова! — она отшвырнула косметичку и стала моргать на Симагина новыми ресницами. — Здорово? Где Тошка?
— Жду, когда позовете, — ответил Антон, высовываясь из приоткрытой двери. — Меня отпустили, — сообщил он важно, — хотя момент очень ответственный. Микромодуль маневрирует неправильно, — пояснил он в ответ на вопросительный взгляд Симагина. — Хорошо, что цапфы выдержали.
Было начало девятого, когда они вошли в парк. Ну надо же, думала Ася, слушая Симагина. Он опять открытие сделал. Вот так вот болтаем, целуемся, за нос его дергала — а он что, и впрямь гений? С ума сойти. Телепатия. Только телепатии и не хватало. Вербицкого бы протелепать — что он тут вьется. Она попыталась всерьез представить то, о чем рассказывал Симагин, и не смогла. Это было совершенно несовместимо с обыденным миром. Не может этого быть, все-таки. А вдруг, все-таки, может? На краю какой бездны он стоит, подумала она и даже головой качнула, представив. И лицом разрубает ледяной ветер этой жуткой беспредельности. Кажется, так все тепло можно растерять, а он — вон какой. Живой и весь светится. Она прильнула к нему. Вот какой. Теплый. Нежный. И как я заслужила эту честь — быть ему ближе всех? А сколько времени не верила, что он такой. А он и не был. Он бы таким и не стал, если бы меня не оживил. Потому нам нельзя теперь врозь, разрежь — и все. Странно, надо бы ущербность чувствовать, что сама по себе не можешь, — а вот поди ж ты, гордость.
Странно, думал Симагин, рассказывая. Быть рядом с такой женщиной — это… это… Надо горы сворачивать, чтоб хоть как-то оправдать это. Чтобы быть достойным ее. Как она чувствует все, как откликается на красоту — вечерний лес вокруг, и она сразу, как этот лес, тиха, отуманена нежностью и покоем. Как бы я жил без нее? Как я жил до нее? С полуденной ясностью он понял, что весь прорыв последних лет, позволивший лаборатории Вайсброда далеко обогнать всех биоспектралистов мира, возникновением своим обязан Асе, и только ей.
Антон чинно двигался рядом и даже не пытался обследовать, как обычно, беличьи скворечники — постучать по стволу дерева, прижав ухо к твердой коре, поглядеть вверх и отойти, по-хозяйски отметив: спит… Тоже заслушался.
— …Опять все раскидал, — укоризненно сказала Ася, складывая Антошкины штаны и рубаху и вешая на спинку стула.
— Я забыл, — ответил Антошка виновато и, предвосхищая следующий пункт вечерней программы, накрылся одеялом по грудь и положил руки поверх. Победно глянул на Асю. — Мам, а мам… Я спрошу, ладно?
— Ладно, — Ася присела на краешек постели, и Антошка немедленно ухватил ее за ладонь.
— Мам, а у меня правда скоро будет братик?
Ася улыбнулась потаенно и счастливо. Нагнулась и поцеловала Антошку в лоб.
— Правда, — ответила она. — Или сестричка.
— А почему так — не было, не было, и вдруг будет?
— Когда мама и папа очень любят друг друга, раньше или позже у них обязательно появляется сынок или дочка.
Лоб Антошки собрался маленькими, симпатичными морщинками. Антошка размышлял.
— А тогда… мам, — нерешительно спросил он. — Значит, ты… раньше очень любила не папу?
Ася прикусила губу и тут же улыбнулась.
— Я была чуть старше тебя и гораздо глупее, — объяснила она. — И мне показалось, понимаешь? Если кажется, то некоторое время оно будто есть на самом деле. Это чтобы поскорее учились отличать настоящее от того, что кажется. По-настоящему я всегда очень любила папу. Только мы не сразу встретились.
Антошка внимательно смотрел на нее.
— Тут есть что-то, чего я не понимаю, — совершенно по-симагински сказал он. — Наверное, это неразрешимый вопрос… Мам, а мам?
— Что, милый?
— А ты никого больше не полюбишь?
— Да ты что, Антон? — Ася звонко рассмеялась. — Кого? Ты разве не видишь?
— Вижу, — ответил он. — Я почему-то уже плохо помню, как было до папы, вроде папа всегда был. Но когда вспоминаю, вижу, что ты стала веселее и добрее.
Ася почти с испугом всматривалась в его лицо. Тошка, думала она, клопик мой… Кажется, вчера родила тебя — и вот уже.
— Я тоже, когда вырасту, буду добрый, — сообщил Антон.
— Разумеется, — ответила Ася.
— Мам, — опять спросил он, — а ты больше не заболеешь?
— Ну кто же болеет два раза на дню? — засмеялась Ася. — Спи спокойно, Тошенька.
— Мы очень испугались, — сказал Антошка. Глаза у него стали, как у засыпающего Симагина, — щелочками.
— Ничего не бойся, — сказала Ася и потрепала его по голове. Он зажмурился от удовольствия и открывать глаза уже не стал.
Симагин старательно делал вид, что спит. Ждет, с восторгом поняла Ася. Сердце колотилось все отчаяннее. Будто впервые. Она бросилась в ванную и несколько минут извивалась под душем — сначала горячим, потом холодным, чтобы Симагин ее отогрел. От душа головокружение, усилившееся к вечеру, прошло напрочь. Спеша, дрожа, Ася сорвала купальное полотенце и прехитро в него замоталась — как бы наглухо, но при каждом шаге левая нога во всю длину выпрыгивала из таинственных складок и, заманивая, мгновенно утягивалась вновь. С видом блистательной куртизанки она проследовала к Симагину, погуляла по комнате под его жадным, ощутимо разгорающимся взглядом. Бесцельно потрогала что-то на полке, переставила чуть-чуть русалочку. Потом повернулась к постели.
— Симагин, — спросила она едва слышно, — ты спишь?
Глядя на нее во все глаза и улыбаясь, он захрапел, изображая беспробудный сон. Она сделала шажок к нему.
— Можно я тебе приснюсь?
— Какой чудесный сон, — произнес он блаженно. Мягким шажком Ася подошла вплотную и замерла; Симагин обеими руками потянулся к ней, но ее улыбка лопнула, словно взорванная изнутри, руки вскинулись изломчато и страшно, полотенце мягко повалилось на пол, но в этом не было уже ничего, кроме боли и катастрофы, и Ася, простояв еще секунду с судорожно бьющейся, исступленно натягиваемой обратно на лицо улыбкой, гортанно закричав, упала. Раскинулась. Вновь закричала, ее бросило на бок, потом на спину. Симагин был уже рядом, подхватил запрокинутую голову в ладони, но Асю ударило вновь, она вывернулась из его рук, со стуком ударилась затылком и обмякла. Он поднял ее, перепуганно бормоча: "Асенька… Ты меня слышишь? Ася!!!" Словно мертвая, она висела у него на руках, только дыхание выдавало жизнь — короткое, скрипучее, сухое, рот был страшно разинут. Он уложил ее, укутал, что-то еще бормоча. На лице ее выступил ледяной пот, и тогда Симагин кинулся в коридор, набросил на голое тело плащ, бормоча: "Сейчас, Асенька! Сейчас!" Последнее, что он увидел в квартире, был Антошка, выбегающий из своей комнаты. Уже с лестницы, в закрывающуюся дверь он крикнул сыну: "Маме плохо!"
Когда Симагин вернулся, Антошка напряженно стоял у постели, По-Асиному прижав кулаки к щекам. Он повернул голову, и Симагина встретил взрослый, напряженный взгляд.
— Когда приедут?
— В течение двух часов. Что тут?
— Успокаивала меня, а потом опять…
Симагин взял Асю за руку — рука была холодной и рыхлой, как талый снег.
— Симагин… — выдохнула она.
— Асенька! — закричал он, едва не плача. — Я врача вызвал, сейчас приедут. Что мне делать? Может, ты попить хочешь?
Она послушно сказала: да, чтобы хоть чем-то наполнить его желание помочь. Ей была отвратительна самая мысль о питье. Симагин метнулся на кухню, но когда вернулся, всю душу вложив в этот чай — ровно той крепости, сладости и теплоты, что предпочитала Ася, — она снова была невменяема.
— Она велела мне уйти, — глухо проговорил стоявший поодаль Антон.
— Выйди, Тошка, выйди, да, — пробормотал Симагин. — Асенька… Я принес…
Она открыла глаза. На Симагина глянули одни белки. Симагин вскрикнул, едва не выронив чашку — Асину любимую, голубую, с узорчатой ручкой… Веки упали.
— Сим… — выдохнула она. — Сим, холодно. Ляг рядом. Приласкай. Зачем я гулять… Надо сразу. Как я по тебе соскучилась… — Распухший язык едва шевелился между лиловыми губами. Он, не глядя, ткнул на столик плеснувшуюся чашку. Ася была промерзшая, влажная, напряженная, словно в постоянной судороге; он стал гладить ее плечи, грудь, живот, ноги, она не чувствовала. Судорога усилилась, Симагин обнял Асю, бережно согревая, — она хрипела и время от времени выдыхала: "Сим…", и он отвечал: "Я здесь, радость моя…" Она не слышала.
Потом опять что-то изменилось. Дрожь погасла. В свистящих выдохах угадывалось: "Не дам… не дам…" — словно в ней рушилось нечто, и она из последних сил сопротивлялась разрушению. "Что ты, солнышко, что?" Она не отвечала, но вдруг он почувствовал, как она принялась лихорадочно и бессильно ласкать его влажными, ледяными ладонями. Он заплакал. Пробормотал: "Я принес, ты пить просила, чайку…" — "Нет, — сипела она, не слыша. — Нет. Ведь не так. Я тебя люблю". Симагин осторожно высвободился, чтобы налить грелку, принести рефлектор — Ася страшно мерзла. Огляделся, растирая щеки. Комната была чужая.
В дверях стоял Антон.
— Папа, — позвал он.
— Да?
— Мама не умрет?
Симагин вздрогнул.
— Ты… ты не смей так говорить! Так говорить нельзя!
— А если мама умрет, — упрямо выговорил Антошка, — мы с тобой тоже умрем?
Симагин замер с пустой грелкой в руке.
— Да, — сказал он негромко, — мы тоже.
Антон кивнул.
В начале третьего приехал молодой, пахнущий кэпстэном и "Консулом" широкоплечий парень и стал спрашивать, одергивая Симагина: "Спокойнее… у страха глаза велики…" Ася лежала тихо, ей, вроде, полегчало, только, несмотря на грелки и одеяла, она дрожала по-прежнему. Врач смерил давление, выслушал сердце, как-то еще поколдовал, потом вернулся к столу и начал писать. Он был спокоен, уверен. Написав, задумался, с прищуром глядя на свет торшера, и вдруг резким движением скомкал бумажку.
— Надо госпитализировать, — сказал он, и сейчас же тишину комнаты распорол визжащий, протяжный крик:
— Не-е-е-ет!!! Кричала Ася.
Симагин рухнул на колени у постели; врач, морщась, обернулся к ним.
— Нет… не надо… не поеду, — быстро-быстро, едва различимо, говорила Ася. — Не отдавай. Он ничего не понял, — она цеплялась за его ладонь ломкими пальцами, заглядывала в глаза, умоляла. У нее опять стали колотиться зубы. — Мне надо с тобой…
— Вы же взрослая женщина, — сказал врач. — Вы должны понимать…
— Доктор, — сказал почерневший Симагин, — что с ней? Лицо врача чуть исказилось пренебрежением и досадой.
— Какой-то нервный шок, — нехотя ответил он. Казалось, все это ему надоело. Давно. — У меня еще много вызовов, — сообщил он. — Я не могу полночи вас уговаривать, — он достал бланк и опять стал поспешно писать. — Когда передумаете, вызовите транспорт.
— С каким диагнозом ее отправят? — тихо спросил Симагин. Перо врача запнулось на серой бумаге.
— Я же сказал — нервный шок, — проговорил он.
— Ну тогда хоть успокаивающий укол, — просяще сказал Симагин. — И сердце поддержать. У нее сердце слабое…
— Со слабым сердцем у вас уже был бы инфаркт, — вставая, ответил врач. — Вот направление, в уголке — телефон.
Симагин не ответил, но вдруг неуловимо стал непробиваемой стеной на пути. Скулы его прыгали. Не двигаясь с места, врач покусал губу.
— Я хочу того же, чего и вы, — сказал он. — Чтобы ей помогли. Понимаете?
Стало тихо. Всхрипывая, дышала опрокинутая на подушки Ася.
— Какая больница дежурит? — спросил Симагин с усилием, и опять раздался крик:
— Не-е-ет!
Симагин резко обернулся и успел увидеть, как выгнувшееся тело опало под одеялами.
— Ася, — жалобно выговорил он, но она выдохнула:
— Ни-ку-да…
Врач молча раскрыл ящичек и стал готовить шприц. Он работал нарочито спокойно, но чувствовалось, что нервы у него тоже сдают. Симагин наблюдал.
— Что это?
— Снимет напряжение, — сквозь зубы бросил врач. — Она уснет.
Ася с усилием выпростала руку. Симагин погладил предплечье — вся кожа дрожала мелкой, едва уловимой дрожью.
— И кордиамин, — сказал Симагин. Врач коротко оглянулся на него и выполнил приказ, ни слова не говоря.
— Направление действительно до утра, — сказал он затем и решительно прошел мимо Симагина.
— Хорошо, — ответил Симагин. — Благодарю вас.
Врач коротко склонил голову и вышел. Симагин снова опустился на колени. Вошел Антошка и встал, прижавшись плечом к косяку.
— А попить у тебя можно? — напрягаясь, спросила Ася. — Только не чаю, простой воды…
Выпадая из тапок, Симагин рванулся на кухню. Только тогда Антошка решился подойти к постели.
— Мам, — сказал он. — А мам.
И больше ничего. Но она сразу поняла.
— Да я же не заболела, Тошенька, — выговорила она и улыбнулась, а потом закрыла глаза. — Я просто немножко устала.
Странно, думала она. Неужели можно вот так вот, дома, умереть? Антон стоял рядом, она смутно припомнила, что у нее закрыты глаза, но она прекрасно видела его, и пошла на кухню, и сказала: что же ты возишься, и Симагин, роняя чашку, обернулся, но чашка не разбилась, а покатилась, будто пластмассовая, и у Симагина не было лица, Ася отшатнулась, нет, лицо было, странно знакомое, не его, одутловатое, отвратительное…
Когда Симагин вернулся, Антон сказал:
— Мама закрыла глаза и уснула.
В пять Симагин запихал сына в постель, а сам вернулся в спальню. Асино дыхание выровнялось, и щеки порозовели — к шести она была обыкновенная спящая Ася, безмятежная, разметавшаяся, теплая. У нее даже улыбка промелькнула на сонных мягких губах, и Симагин заулыбался в ответ. Он задремал прямо в кресле.
Первыми в лабораторию пришли Карамышев и Володя, а чуть позже — Вайсброд, которому Карамышев тоже позвонил вчера. Около часа они молча ждали, все больше беспокоясь. Ровно в девять, как всегда, задорно цокая каблучками, влетела Верочка. "Привет! — улыбаясь, сказала она Володе. — А где маэстро? Ты что, один в такую рань?" И тут увидела стоявших за изгибом пульта Вайсброда и Карамышева. Ее оживление как рукой сняло, даже румянец пропал. Поникнув, она подошла к окну и осталась стоять, глядя наружу. Там шел спокойный, прямой дождь.
К половине десятого собрались все. Кроме Симагина.
Без четверти десять Вайсброд не выдержал. "Как же он разговаривал с вами?" — "Очень бодро, — тихо ответил математик. — Чувствовалось, что кипит". — "Вы никому не рассказывали?" — спросил Вайсброд после паузы. Карамышев отрицательно покачал головой. Потом наклонился к Вайсброду и совсем тихо проговорил: "Я даже Володе сказал только об идее электронного эха". Вайсброд кивнул и предостерегающе шевельнул бровями. Карамышев, не меняя тона и не оборачиваясь, тихо произнес: "И главное, ради чего эти хлопоты? Чтобы вместо обыкновенной, удобной, нормальной стенки загромоздить комнату престижной махиной". Вадим Кашинский, неслышно подошедший сзади, остановился было и вдруг опять двинулся куда-то в сторону, пробормотав: "А, вы же некурящие…" Вдруг Верочка рывком отвернулась от окна и звонко, свирепо крикнула: "Ну неужели ни один не мог пойти в местком и стукнуть кулаком по столу, чтоб ему поставили телефон?! Знаменитости!" Разговоры затихли. Верочка, словно от сильной боли, замотала головой и опять отвернулась. А потом с грохотом растворились двери, и влетел Симагин.
Когда улегся шум, Вайсброд подошел к нему и сказал негромко:
— Андрей, когда пройдет первая серия, давайте пообедаем вместе. Тут за углом есть пельменная. Вы не против?
В пельменной было чадно, людно и шумно. Они нашли свободный столик, отгребли на край гору грязной посуды и осторожно, боясь испачкаться в крошках и лужицах на столе, расселись.
Вайсброд разломил пополам кусочек хлеба и опасливо попробовал бульон.
— У меня к вам два приватных разговора, — сообщил он.
— Я догадался, — ответил Симагин после паузы. — Только не знал, что целых два сразу.
— Целых два сразу. Первое. В Москву я не еду.
— Что случилось?
— По состоянию здоровья, — сказал Вайсброд.
— Так, — сказал Симагин, и ложка вывернулась у него из пальцев, плеснув бульоном на стол. — Ч-черт… Действительно?
— Чувствую я себя погано, — признался Вайсброд. — Так или иначе, Андрей, вам надо учиться обходиться без меня. В этом плане я очень рад, что вы сошлись с Аристархом Львовичем, — он в высшей степени интеллигентный и знающий человек.
Некоторое время Симагин энергично ел.
— Кто-то поедет вместо вас, или мы отправимся с Аристархом вдвоем?
— Нет, — сказал Вайсброд, — поедет вместо меня Кашинский. Симагин ошеломленно воззрился на Вайсброда.
— А что он там будет докладывать? Он же…
— Нет, — сказал Вайсброд, — докладывать он будет не там.
— Что?
Вайсброд пожевал губами и отодвинул бульон. Есть это он не мог.
— Вадик неплохой специалист. Ему будет очень полезно побывать на столь представительном форуме, это его поощрит, даст перспективу. Самостоятельного доклада ему не ставят. Он будет у вас на подхвате. А по возвращении тщательнейшим образом, помимо ваших официальных отчетов, проинформирует дирекцию обо всем, что говорилось и делалось на конгрессе.
Секунду Симагин смотрел на Вайсброда, не понимая, а потом сморщился, как от кислятины.
— О гос-споди, — сказал он с мукой, — так вот в чем дело!
— Н-ну, — ответил Вайсброд.
— Только дирекцию или выше?
— Не имею представления.
Симагин принялся за еду. Вайсброд сидел, сцепив руки на животе, и смотрел на него.
— Аристарх знает?
— Да, разумеется. Аристарх Львович и в этом отношении необычайно тонкий человек.
— Ладно, — сказал Симагин, принимаясь за второе. — Что второе?
— Вот что второе. Кому вы успели рассказать о своей идее?
— Какой именно идее? — раздраженно спросил Симагин.
— Вчерашней, — терпеливо сказал Вайсброд и пригубил компот. От компота отчетливо пахло дезинфекцией. Он отставил стакан. — Относительно телекинеза и прочей мистики.
— А, — мрачно произнес Симагин. — Ну, вырвалось в пылу… Карамышеву да Асе. Хотя, если хотите знать, я убеж…
— Речь не об этом, — сказал Вайсброд. — Я вполне доверяю вашей уникальной интуиции. Но я настоятельно просил бы вас не расширять круг посвященных. Держите, Андрей, эту странную мысль в стратегическом резерве.
— Эммануил Борисович! — почти сердито воскликнул Симагин, с возмущением глядя на Вайсброда красными от бессонной ночи глазами. — Я когда-нибудь давал основания подозревать меня в прожектерстве?
— Помилуйте, — улыбнулся Вайсброд. Болели уже все внутренности. Следовало срочно ехать домой. — Дело совсем в ином. Если сейчас пойдет разговор о подобных перспективах, нас всех либо объявят пустомелями, что не будет способствовать работе, либо посадят на совершенно иной режим, что тоже не будет способствовать работе. Потом выяснится, что никакой телепатии нет, а режим останется. Поймите меня правильно. Когда и если подобные эффекты действительно обнаружатся, нашим долгом будет обуздать любую мистику и отдать ее стране. Для применения во всех областях народного хозяйства. Но раньше времени привлекать…
— Я понял, — угрюмо и безнадежно сказал Симагин.
— Вот и отлично, — опять примирительно улыбнулся Вайсброд и тронул Симагина за локоть. — Ваша идея латентных точек блистательна. Впрочем, что я говорю — идея. Это уже целая теория.
— Да будет вам, — буркнул Симагин.
Больше они не разговаривали. Вайсброд смотрел на Симагина. Симагин поспешно дожевывал люля. Он поднял голову, лишь когда за соседним столиком стали кричать. Там стояло только два стула; один занимала женщина лет не более тридцати, расплывшаяся, размалеванная, а другой — ее большая сумка. Обескураженно озираясь, стояли с подносами в руках парень и девушка, их лица были пунцовыми. "У меня скоро подойдут! — остервенело голосила сидящая. — Я что, зря сижу? Я для дела сижу! Занято, говорю!!" — "Ну мы же с едой, — нерешительно вставил парень. — И сесть некуда, посмотрите сами…" — "Ва-ась! Меня тут гонют!" — крикнула, оборотясь к очереди, сидящая. Девушка, потянувшись к уху парня, что-то тихо сказала.
— Какого черта, — пробормотал Симагин и поднялся. Обогнул столик и вдруг ногой сшиб модную сумку на пол.
— Вот так надо, — пояснил он парню. Сидящая онемела.
— Тебя мне пинать не придется?! — с бешенством, побелев, спросил Симагин. — Нет?! Вижу, что нет, — одобрил он, когда та с разинутым ртом выползла из-за стола.
— Банда!! — завизжала она. — Тут их банда! Ва-а-а-ась!! Пельменная заинтересованно затихла. Перемахнув через перильца, из середины очереди вылетел дюжий смуглый Вася в расстегнутой до волосатого пупа рубахе и джинсах, украшенных верхолазным поясом. Парень поставил поднос, пригладил волосы и встал с Симагиным плечом к плечу. Вася остановился, морщась и озираясь.
— Что ж ты, дура, — сказал он и вернулся в очередь. Симагин поднял с пола сумку и подал женщине. Та, не глядя, вырвала ее, открыла и, всхлипывая, принялась перебирать содержимое.
— Доедайте быстрее, Андрей, — брезгливо пробормотал Вайсброд. Парень смущенно сказал Симагину:
— Спасибо, друг.
Симагин чуть улыбнулся белыми губами:
— Не за что, друг.
Дети гибнут
Глава 1
Ну, вот, это и пришло, думала Ася. Она сидела у окна троллейбуса, с окна текло, и Ася время от времени пыталась отодвинуться, но сидевший рядом толстяк, уткнувшийся в газету, не пускал ее своим мягко-тугим мокрым боком и только подозрительно косился, сопя, — кажется, подозревал, что Ася к нему жмется. Что они все за дураки, с тоской думала Ася. Было зябко и как-то пусто. Странно — в этом состоянии женщина всегда одна.
Она вспомнила, как тот растерянно лепетал: "Надо убрать немедленно, все только начинается… куда спешить… мы друг к другу-то еще не притерлись…" И, вдруг все поняв по ее окаменевшему лицу, резко сказал, загасив сигарету о стену возле двери деканата:
"Если пойдешь на авантюру, на меня и мое имя не рассчитывай. Я ни за что не отвечаю". Она крутнулась на каблуках, бросив язвительно: "А ты и так ни за что не отвечаешь! Это мое!" А может, зря? Надо было как-то… Как? Ведь я ему нравилась… И пошла прочь, исступленно ожидая, когда окликнет. И ревела в три ручья, колотила мокрую подушку, кричала. И назвала сына именем отца — единственное, чего Симагину не сказала. И вечерами моталась туда, еще на девятом месяце моталась, тяжело переваливаясь, опасно оскальзываясь на вечном гололеде, стояла, мерзла, ждала чего-то, глядела на пронзительное окно, которое по весне весело и преданно мыла, чтоб он не тратил время; к которому, казалось, только вчера подходила с той стороны, как хозяйка: голая, гордая, взрослая, с сигаретой в руке. "Родопи". Как сейчас помню — "Родопи". Сто лет не вспоминала, надо же, думала — стерлось. Ну и что? Хочу и вспоминаю. Наверное, по-настоящему я и любила-то только того. Потом одна дрянь. Ну, и Симагин, конечно, с ним светло. Тепло, светло и мухи не кусают. Не одна. Все равно как будто одна. Интересно, тот по мне скучает? Много женщин у него было с тех пор?
Странно, ничего не болит, не тошнит почти. Но что-то неуловимо меняется, и главным становится другое, и мужчина уже чужой, и только легкое отвращение испытываешь к тому, чего раньше ждала с погибельно сладкой дрожью. Интересно, с тем было бы так же? Только б Симагин не догадался. Или сказать? Мы же все друг Дружке говорим. Он заботливый. Как он грел меня позавчера. Что же все-таки со мной было?
Как резко, как жутко началось. Правильно он меня к врачу гонит. Надо сходить. Завтра. Сегодня некогда, сегодня великий День. Идем выкупать штаны. Она улыбнулась, попытавшись представить Симагина в новых модных брюках. Но неожиданно поняла, что не испытывает ни нежности, ни умиления. Да, тоскливо подумала она, надо привыкать. Приходить в дом, ставший чуточку чужим. Симагин, подумала она с раскаянием. Не сердись. Я сама не ожидала. Все равно ты самый заботливый, самый мой. Смешной. Даже не притронулся ночью. Маялся, вертелся рядом — берег. Надо сегодня что-то изобрести, чтобы он ушел в комнату родителей спать. Странно. Еще позавчера смотрела, как на бога. Ждала, как растрескавшаяся земля ждет дождя. И все-таки одной хуже. Надо притвориться, может, это не слишком противно. Заставить себя пару раз, и все пойдет само собой, станет привычным — терпеть, старательно стонать, и ждать, когда он кончит, и смывать липкую грязь не благоговейно, а брезгливо. Она вдруг поймала себя, что так и подумала: грязь. Надо же, все переменилось. Неужели не смогу? Ох, противно. И кого — Симагина! Его же ребенок обманет! Но ведь ради него. Все ради него. А ради меня? Только то, что я сама выгрызу. Она едва не пропустила остановку. С трудом выбралась из-за толстяка, который, пропуская ее, пыхтел, неуклюже поджимал короткие ноги, не желая встать, и все берег свою газету, чтоб Ася не намочила ее и не помяла. С первой страницы "Правды" из середины страшного пятна траурной рамки улыбался Виктор.