Анастасия Графеева Сонное село


Часть I


Глава 1

Я сказала мужу:

– Вов, люби меня, как человека.

– А я как?

Его руки, блуждающие под моей ночной рубашкой, замерли.

– Как человека, понимаешь?

Вовка не понимал, но руки убрал.

– Я ведь хорошая, правда? Меня есть за что любить?

– Ну, да…

Замолчали.

И тут меня осенило! Я начала хватать ртом воздух, и сбивчиво ему объяснять:

– Блин, Вова! Ты, наверное, неправильно меня понял! Я не отказываюсь от секса с тобой!

Вовка глупо хихикнул и выдохнул: «фуф…»

– А то ты сейчас подумаешь, что я тебя не люблю. А я тебя очень люблю! Люблю так, как возможно, еще никогда не любила. Я не отказываюсь от секса с тобой. Я отказываюсь от него в целом. То есть – в общем. То есть – пока. Понимаешь?

«Понимаешь» вышло шепотом.

Вова сел в кровати.

– Это что сейчас было?

А я лежу и думаю – не он ли тот человек, которому я могу честно сказать: «Устала. Я хочу очиститься. Переродиться. Хочу опустошить себя, выскрести все скверное, грязное, больное. И наполниться любовью – светлой и доброй. Любить тебя, простить себя…»

И понимаю – не тот.

– Да глупости, Вов. Давай спать.

Он еще какое-то время сидел, смотрел куда-то, наверное, на меня. Потом лег лицом к стене.

Как-то не так я представляла себе свое «перерождение».

Пару последующих ночей Вова на близость не напрашивался. Днем был молчалив, поглядывал на меня исподлобья. На третью ночь все началось с массажа. Он клал поочередно мои ноги себе на колени, медленно массировал стопы. Я отложила книгу, откинулась на спинку кровати. Закрыла глаза.

– М-м…

– Вот видишь?

Массирующими движениями он стал подниматься по моей ноге все выше и выше, и уже перемахнул через колено. Там было ни так приятно, и я спросила:

– Что «видишь»?

И вот он уже сверху. Навис надо мной.

Я лежу, руки по швам.

Приближает лицо к моему.

– Да наговорила тогда фигню какую-то.

Очень быстро, буквально пару движений, и мы поменялись местами. Мы часто делали так. Он это любит.

Вовка поднял руки, будто сдается, а я придавила их к подушке. Наши губы так близко, будто готовы встретиться в поцелуе.

– Я хочу очиститься…

Вовка прыснул со смеху.

– А я думал, ты хочешь побыть для меня грязной девчонкой.

Видимо он расценил это как любовную игру. Хотя раньше мы с ним никогда в ролевые не играли. Стеснялись что ли…

Последняя попытка. Слезла с него. Села рядом.

– Я хочу большего.

Вовка приподнялся. Сел, облокотившись о спинку кровати.

– Ты опять об этом? Ну сколько можно, кнопик? Ну не директор я, и не министр. И вряд ли им буду. И честно, не стремлюсь. Ну что плохо живем что ли? Квартира своя.

– Нет, Вов, ты не понял…

И уже про себя – я не от тебя хочу.

– Я про свободу.

– Развестись, что ли хочешь?

Вовка прямо-таки опешил.

– Нет.

– А как? Типа свободные отношения? Типа ты с кем хочешь, я с кем хочу?

Я недоумевала – я так плохо объясняю?

– Развестись.

Сама в шоке. За два года совместной жизни ни разу такое в голову не приходило.

Хотелось кинуться ему на шею, сказать, что я молодец, что так все по-честному. Ведь сбежать, пока он спит, было бы предательством. А с меня предательств предостаточно.

Но Вовке уже не было. Ушел в гостиную, на диван.


– Помнишь, я рассказывала тебе про Кирюху? – спрашиваю Вовку, а сама иду к автобусной остановке.

– Мы встречались с ним целых два месяца. Мне было пятнадцать, а ему, если ничего не путаю, восемнадцать. Я тебе рассказывала, что он просто был, и что он ничего не значил. Кирюха однажды сделал мне больно – не поздравил на день рождения. Тогда мне было это важно. Через несколько дней он заявился с огромным букетом роз (красных!), встал на колени прямо в подъезде, и сказал это никчемное, пустое, самое глупое на свете слово «прости». Мне хотелось разрыдаться. Какая пошлость! Розы – красные(!) и «прости». Я жутко боялась, что в этот момент кто-нибудь может войти в подъезд или выйти из своей квартиры, и увидеть все это постыдное безобразие. А Кирюха, кстати говоря, по-моему, был совсем не против случайных свидетелей. Понимаешь, уже тогда мне показалась, что он избрал слишком легкий путь. Бабуля мне все детство говорила: «Не надо «прости», просто больше так не делай». Потому что сказать – легко, не повторять ошибок – сложно, и обычно как-то лень.

Ведь ты не ждешь от меня «прости»?

Сошла с тротуара. Прислонилась к первому попавшемуся дереву. Запустила руку в рюкзак в поисках бутылки с водой. С удивлением обнаружила там Тотошкину расческу. Наверное, положила ее вместо своей (не зря Вовка ругал меня, чтобы я не клала их рядом на комоде).

Тотошка… Я достала расчёску и долго вертела в руках. Выковыривала рыжую собачью шерстку меж жестких щетинок. Скатывала мохнатые комочки, бросала на траву. Тотошку я предала намерено. Принесла нашу любовь в жертву.

Тотошка не был «дамской» собачкой. Он был без башенной дворнягой – веселой, доброй, заводной и ужасно любимой. Именно поэтому он должен был остаться с Вовкой. Конечно, он бы перенес все тяготы и лишения дороги, не зря же он прожил большую часть своей жизни под вольным небом, не принадлежа никому. Но ведь это только мое испытание. Моя дорога. Мое искупление…

Наша с Тотошкой любовь, без условий и условностей – это, несомненно, тот свет, которым я стану наполнять себя по возвращению. Но если бы сейчас Тотошка был со мной, то весь предстоящий путь превратился бы в прошлогоднюю поездку к подружке в деревню, когда Вовке не дали отпуск.

Рыжие комочки остались лежать на траве, а я продолжила идти к остановке.

Это не по неряшливости я их перепутала, думала я про расческу, это сработало подсознание. Я ведь пообещала себе наполнить рюкзак только необходимыми вещами…

Обычно собираясь с Вовкой в отпуск, я металась по квартире как сумасшедшая, хватала все, что попадется на глаза, и уже по дороге к чемодану размышляла, пригодятся или нет. А тут сидела у раскрытого рюкзака в полном недоумении. За дверью, в соседней комнате, скребся и скулил Тотошка. Конечно, в тот момент сплетенная Вовкой из бересты шкатулка казалась мне более необходимой, чем запасная пара трусов. Мне хотелось положить в рюкзак свою единственную грамоту за третье место в математической олимпиаде, золотые сережки, которые подарила мне бабуля на шестнадцатилетние, яркие расписные тарелочки, привезенные из наших с Вовкой незамысловатых путешествий. Мне хотелось скидать туда все свои книги. Я долго убеждала себя, что они все уже во мне, и нет смысла возить с собой такую тяжесть. Я им так и сказала – вы во мне. Особенно ты – улыбнулась я отважной девочки Элли…

А за дверью все скребся и скулил Тотошка.

Сунула расческу обратно в рюкзак, и побежала к отъезжавшему автобусу.


В автобусе душно. На юге в сентябре еще жарит. А я в джинсах.

Тучная бабулька на соседнем сидении обмахивается пестрым веером. До меня долетает его ветерок с запахом взмокшей от жары старушки.

– Конечно, вы скажите, что я начала с самого простого, – говорю я ей, отворачиваясь к окну, – ведь секс и без того уже стал обыденностью. Он уже как.., как еда.

Старушка ворчит, сетует на жару. Вопрошает невидимого водителя, долго ли еще будем стоять.

– Иногда она вкусная, иногда не очень. Иногда от голода, иногда от скуки. А аппетита нет. Но не одному же Вовке есть, при живой-то жене. Начинает пичкать. В общем, ем регулярно, но без особого удовольствия. За теми редкими исключениями, когда вкусняшка подпадает под настроение.

На радость старушке двери наконец-то закрываются.

Автобус тронулся.

Теперь ей кажется тесным сидение. А может я слишком вольготно расселась?

Злится. Злословит.

Я вжимаюсь в стену. Крепче обнимаю рюкзак.

– Еда, ну та, которая еда, кстати, тоже стала невкусной. Готовлю только по привычке… И по собеседованиям я больше не бегаю, не хочу. Вовке вру, что не берут никуда. Все из-за этих снов…

Сложив руки на расплывшемся под цветастым платьем животе, моя соседка, наконец, нашла удобное положение и, видимо, решила поспать.

– Дед снится. Часто. Я потом долго лежу с открытыми глазами.

Ей удалось. Она спала, похрапывала.

– И что самое интересное, дед во сне, точно такой же, каким был при жизни. А я думаю: «Ну, это же сон! Будь ты хоть здесь живым, если уж наяву у тебя плохо это получалось».

На остановке вошла парочка. Сели напротив нас. Молодые, дредастые, с разрисованными телами. Парень держит за руку свою косматую подружку. Свободной рукой гладит ее чуть выше точки их сцепления, там, где кожа наиболее тонкая, нежная, где чуть видны синие полоски вен.

– Я на кухне, а за стеной в гостиной дед. Сидит как обычно в своем кресле. Я его не вижу, но точно знаю, что он там. Так точно можно знать только во сне, в жизни обычно ни в чем не уверен. Я хочу к нему, а ноги тяжелые, непослушные. Мне до дверного проема метр от силы, если идти вдоль стены. А преодолеть его не могу. Язык онемел, и только сердце колотится как бешеное. И там, во сне, я точно знаю, зачем я пришла, что должна сказать…

Молодые и красивые начинают проникновенно целоваться.

Как не хорошо с их стороны! Я же им самое сокровенное!

Не выдерживаю и пересаживаюсь на другое сидение. К ним спиной. Благо здесь никаких нежностей. Сидит бородатый мужик. Вроде молодой, но вид у него какой-то суровый.

Отвернулась к окну, и продолжила этому бородатому:

– Хорошо быть Кирюхой. Запереться с букетом красных роз и сказать «прости» тому, кого предал. А если нет человека? Есть кресло, его рубашки, бритва, запах, которым пропитана вся квартира. А его нет.

Решила бородатого окрестить Васей, а то как-то не хорошо изливать душу человеку и даже имени его не знать.

– И хоть там, во сне, я должна сделать этот шаг вдоль стены, увидеть деда и сказать «прости»… И простить себя. И верить, что дед прощает тоже. Но ноги не идут, понимаешь? А потом просыпаюсь и долго еще пошевелиться не могу. Это очень страшно. Читала, что сонным параличом называется.

Размазываю слезы по щекам и успокаиваю себя мыслью, что мне нужна эта дорога – с окнами автобусов, иллюминаторами самолетов, за которыми всё убегает, даже облака, чтобы остаться позади, создавая тем самым иллюзию движения, иллюзию освобождения.

Все разом зашумели, зашелестели, повставали с мест.

– Приехали, выходим, – говорит кто-то кому-то, вовсе не мне.

Но мне со всеми. Конечная.

Пассажиры как-то разом поднялись со своих мест и направились к передней двери. Выстроились змейкой, длиной, занявшей собой весь проход в салоне. Змейка извивалась, шипела, медленно выползала наружу.

Мой Вася никуда не торопился, сидел, будто нарочно не пополняя собой ряды боящихся опоздать на самолет.

– Девушка давайте быстрее!

Меня торопят, толкают в спину.

Я уже стою у кабинки водителя и должна отдать ему деньги. Ищу в сумке кошелёк, а меня ругают. И возмущённых голосов становится все больше. Потому что я никак не могу его найти. От подкатывающего страха начинаю ругаться в ответ. Говорю, что небось кто-то из этих голосящих и вытащил кошелёк. Посыпались оскорбления. Водитель сказал, чтобы я выходила «так» и очень недружелюбно махнул на меня рукой.

Вышла из автобуса. Здание аэропорта в пятидесяти метрах от меня разевало свой автоматический рот, впуская всех тех, кто желал улететь. Я осталась на автобусной остановке. Дослушала претензии выходящих из автобуса.

Сняла рюкзак и поставила его на скамейку. Принялась выкладывать вещи из сумочки себе на колени. Было бы смешно, думаю я, если мое путешествие закончится прямо здесь, и все из-за того, что я где-то оставила свой кошелек. Может Вася? Может он вор или… меня будто окатило ледяной водой, того хуже, «хвост»?

Я подняла глаза. Автобус уже уехал.

В сумке кошелька не оказалась. Обшарила карманы джинс. Нашла в заднем.

Вася тут ни при чем.

Водрузила обратно на спину свой увесистый рюкзак и направилась к зданию аэропорта.


Глава 2

В детстве я часто представляла себя пирожком. Одним из тех, что бабуля бережно складывала в кастрюлю, которую после укутывала одеялом.

В кастрюле было тепло, уютно.

И мне укутанной в бабулину заботу тоже было тепло, уютно и временами душно.

Бабушка никогда ни ругала, ни читала нотаций, ни наказывала, но и не выгораживала меня. Молча выслушивала от учителей и фанатичных мамаш о моих шалостях, и только с каждым словом все больше грустнела глазами. Ей говорили: «Примите меры», и она виновато кивала в ответ. Единственная мера, которой я по-настоящему боялась, но к которой бабуля так ни разу и не прибегла, это донести на меня деду.

Поэтому я безнаказанно продолжала принимать участие в запланированных драках с ребятами из параллельного класса, сбегать с уроков, целоваться с Кирюхой по подъездам, и даже однажды выкинула его рюкзак в мусоропровод, когда он сказал, что бросает меня.

Ведь дома я частенько боялась даже дышать.

Мой каменный дед, в наглаженной рубашке, с начисто выбритым лицом, сидел то за столом, то в кресле с книгой, реже перед телевизором. Он не говорил со мной, даже почти на меня не смотрел. Но находясь с ним в одной комнате, я тоже будто превращалась в камень. Я не уставала удивляться часам и мухам, которые продолжали жужжать и тикать в его присутствии.

Сложнее всего было есть. Дед неизменно сидел напротив меня за столом. Нельзя было жаловаться бабуле, что слишком горячо, нельзя оставлять за собой недоеденным, нельзя просить добавки пока бабуля сама не предложит, нельзя спешить, даже если очень вкусно или если торопишься убежать… Торопиться, кстати, вообще было нельзя, никогда.

Я и по сей день не знаю, откуда в моей голове взялись все эти «нельзя». Бабуля никогда ни говорила мне: «Делай так, а так не делай». А дед тем более. Но я будто всегда знала как нужно себя вести в его присутствии. Будто сам его вид к тому располагал. Никто не диктовал мне правил, никто не разъяснял, что было бы нарушь я их. Я и до сих пор не знаю.


– Бабуля-я.

– Ну что?

– Мне вчера приснилось, что деда умер.

– Не выдумывай. Закрывай глазки.


Вся моя бурная, полная на события и эмоции школьная и уличная жизнь там и оставалась, домой я ее не несла. Домой я всегда приходила вовремя, опрятная, на вид спокойная. Правда, не удалось мне в школьные годы вкусить радости совместного распития дешевого вина из пластиковых стаканчиков и пущенной по кругу сигареты. Ибо, запахи. Я не могла себе их позволить.

Особенно я любила, когда дед болел. Он подолгу не выходил из спальни. Бабуля носила туда поднос с едой, стаканы с отварами трав (баночками, в которых она их заваривала, была заставлена вся кухня). Дед не выходил даже по нужде, для этого у бабули имелось ведро со стульчаком. Наверное, не может рубашку застегнуть, – думала я, – а неприбранным он не выйдет.

И даже эти наглядные доказательства его периодической немощности не убеждали меня, что деда можно не бояться. К моим шестнадцати годам, когда я окончила школу, у деда уже тряслись руки, а на пятнистой лысине по вечерам отражался свет от настольной лампы, но он по-прежнему носил рубашку, застегнутую на все пуговицы, и имел каменное лицо.


Бабушка ничего толком не рассказывала о себе. Иногда упоминала названия городов, имена, припоминала какие-то неважные события. А я уже сама их как-то систематизировала, пыталась увидеть бабулину жизнь линейно, если повезет, то найти в ней маму.

Где родилась мама, жила, и где покинула нас, я так и не разобрала. Себя я помню сразу у моря. Все камушки в него кидала. Ездили даже зимой. Стою в тяжелой куртке, замахиваюсь из-за головы, а бабуля сто раз одно и то же: «Не замочи сапог».

Выходило, что явилась я на свет сразу внучкой. Других мне званий не присвоили.

А вот за пределами семьи мне то и дело напоминали, что у меня нет мамы. Я им на то кивала – ага, понятно, ладно, учтем. А сама недоумевала – и что? Мамы водили своих детей в школу, потом забирали, кормили обедом, делали с ними уроки. Так и я голодной не ходила, а в тетради у меня не было ни одного нерешенного примера, заданного на дом, и буквы стояли под нужным углом. За все три года, что бабуля водила меня за руку, мы ни разу не опоздали в школу. И прийти за мной она ни разу не забыла.

Но всем вокруг будто бы хотелось драмы.

Однажды, в классе, наверное, во втором, на перемене после первого урока учительница отвела меня в конец кабинета, присев на стул за последней партой поставила лицом к себе, взяла за руки. Она отогнала любопытных, те повернулись к нам спинами и сделали вид, что им ничего не слышно. Сказала, что следующий урок я могу прогулять – посидеть в коридоре или в спортзале на уроке физкультуры у параллельного класса.

Одноклассники с интересом наблюдали, как я собираю рюкзак, складываю в него карандаши и тетради. С пылающим лицом и опущенной головой, стараясь не смотреть на детей, я вышла из класса. Спустилась на первый этаж. В фае присела на низкую спортивную скамейку, на которой мы каждое утро надевали сменную обувь.

После звонка в школе стало тихо. Казалось, что только я и осталась вне классов, уроков, заданий. Я прежде ни разу не прогуливала уроков, мне это еще даже в голову не приходило.

Сидеть так было ужасно стыдно, я все оглядывалась по сторонам, боясь, что кто-нибудь увидит это позорное сидение. И я решила спрятаться в туалете. Но уже по дороге меня перехватила завуч. Спросила, почему я гуляю. Строго спросила. Я хотела ответить, но разревелась. Тогда она спросила, с какого я класса. Я продолжала плакать. Держась за руки, мы поднялись на второй этаж. Зашли в один класс – не мой, где все дети стали смотреть на меня, а их учительница сказала, что меня не знает. Потом во второй, в котором все повторилось. И наконец, в мой. И тут на меня уставились все – дети за партами, Ваня Скаромохин, стоящий у доски, Мария Александровна из-за своего стола.

Она сказала завучу, что я – «её», и мы втроем вышли из класса обратно в коридор. Мария Александровна отвела меня к окошку. Сказала: «Постой здесь». Потом они разговаривали, а я смотрела в окно.

Когда завуч вела меня обратно вниз по лестнице, ее рука была мягкой и почти не сжимала моей. И говорила она теперь ласково, а в своем кабинете дала листик и карандаш, чтобы я порисовала, и угостила конфетой.

В тот день всего-навсего был тематический урок к празднику Восьмого Марта. Они говорили о мамах, ученики читали стихи.


– Василиса, а почему Мария Александровна выгнала тебя с урока?

У Олеси Марченко были белые лакированные туфли.

– Это потому что у тебя нет мамы?

На носках туфлей бантики из прозрачной ткани и перламутровые бусины в середине.

– У меня тоже папы нет…

У Олеси Марченко были белые лакированные туфли. На носках туфлей бантики из прозрачной ткани и перламутровые бусины в середине.

Ей в лицо смотреть было стыдно.


Не меньше чем драмы, все хотели слез. От меня их ждали.

Например, однажды, одна мамашка при всем классе отчитывала меня за то, что я «не за что» побила ее дочку. Эта неприятная женщина взывала к моей совести, строила предположения, что «у меня нет будущего», говорила «ты же девочка», вопрошала где, в конце концов, мое воспитание. И учительница добавила:

– Что бы на это сказала твоя мама?

И я поняла «Сейчас!» Слезинки одна за другой покатились по моим щекам. В итоге эта самая мамашка меня и обнимала, и утешала.

А еще слезы на заданную тему были нужны на День матери в школе, в задушевных разговорах с подружками, в душещипательных рассказах о себе на первых свиданиях.

И только один раз они вышли как-то сами собой, без социального на то запроса. В одиннадцатом классе нескольких девочек из нашего класса отобрали для акции ко Дню защиты детей. Я была в числе отобранных. Нас привели в ближайший детский сад, где мы должны были читать детям сказки. Мне досталась «Василиса Прекрасная».

Этой самой Василисе мама перед смертью подарила куколку. Завещала носить ее в кармашке, а если случится беда какая, достать, накормить и совета спросить. Так куколка помогла Василисе найти в дремучем лесу избу бабы Яги, к которой отправила ее злая мачеха за огнем. Помогла справиться со всеми поручениями неприветливой старухи. В итоге баба Яга девушку не съела и огнем одарила. Потом еще куколка помогла ей полотно соткать, из которого рубаха вышла, такая прекрасная, что никому кроме короля и предложить ее нельзя было. Пришлась рубаха по душе королю, попросил он к себе и мастерицу позвать, ну и влюбился, конечно. И женился. И были они счастливы, и умерли в один день. Вот и сказочки конец…

А мне? Где моя куколка? – хотела я спросить детей, которые уже давно меня не слушали, ш…

Загрузка...