Засахарилась с утра трава белым инеем, застыла над избами бледноликая луна, словно и не желая уходить с небосвода, ведь предзимний день короток, чего там, глазом не моргнёшь, как уж пора обратно возвращаться обратно на небо, на смену солнцу. Все тропки-дорожки заиндевели от морозца, лужи покрылись узористым, расписным хрусталём, чуть тронешь его носочком сапожка, и тут же треснет он, расколется на хрупкие тоненькие стекляшки, возьмёшь такую в руку и растает она на ладони, превратится в воду. К колодцу за водой идти теперь зябко, и пальцы мёрзнут, пока поднимаешь ведро, чуть расплёскивая воду, аккуратнее нужно быть, чтобы ненароком не попасть себе на подол, это только летом, в жару приятно умыться прямо здесь, у колодца, студёной водой, а сейчас ветер ледяной вмиг обморозит щёчки. Подпрыгивают девчата с ножки на ножку, покуда своей очереди дожидаются, зябко им в стареньких, перешитых из материнских, тулупчиках. Одной Марьюшке не зябко. Новая шубейка у неё. И хоть не выпал ещё снежок, уже позволила маменька Марьюшке надеть её. Тятя на именины подарил ей эту шубейку, привёз с ярмарки. Ох, и красивая! По вороту да рукавам мехом беличьим оторочена, сама тёплая да толстая, да ещё и необычная, мехом-то внутрь сделана, наизнанку, а поверху тканью цветастой обшита, как платок яркий, на голубом фоне цветы крупные расцвели да листики зелёные, резные, ни у кого такой нет! А в тон шубейке и платок тёплый – голубой с кистями. Все подружки ахнули, как увидели Марьюшку в обновках. А та и рада вниманию, крутится перед ними, зубками сверкает. Родители у Марьюшки хорошо жили, в достатке, и дочку свою младшую, позднюю, баловали и ни в чём ей не отказывали. Старшие-то сыновья уже давно своими домами жили, а эта, последыш, на радость маменьке с тятенькой народилась, когда уж им полвека исполнилось, любимая доченька, единственная. Да и братья в стороне не оставались, сестрицу свою одаривали то отрезом на платье, то пряниками с ярмарки, то леденцами мятными в красивой коробочке, то ниткой бус красных. Хорошо жилось Марьюшке, подружки ей завидовали беззлобно, но Марьюшка добрая была, не жадная, кому бусы даст поносить, кому платочек одолжит на время. Со всеми она дружила, нос не задирала. А лучше всех подружек любила она Дунюшку, тихую да добрую. Обеим им по шестнадцать годков исполнилось нынче. Дунюшка только из бедненькой семьи была, кто знает почему, но никак не ладилось у них с достатком, хоть и были родители её людьми трудолюбивыми да честными, работали с утра до ночи, да только не давалось им не то что богатство, а хоть самый что ни на есть скромный достаток. Как плюнул кто. Даже детьми и теми Бог обделил. Одну вот только Дунюшку и послал им в утешение, когда за тридцать им было. Уж как они любили её, да только баловать дочку не с чего было, зато подарили ей родители богатства нерукотворные – сердце доброе, сострадательное к людям, мысли светлые, глаза, что в ближних лишь хорошее видели, разум здравый да веру крепкую. Вот и нынче, как увидела Дуняшка Марьюшкину шубейку, в такой восторг пришла, что и не описать, кругом подружку покрутила, повертела, после обняла, в щёчку чмокнула звонко, да в ладошки захлопала:
– Ах, Марьюшка! До чего же ты красивая! И шубейка-то прямо под цвет глазонек твоих лазоревых!
– Спасибо, миленькая моя! А свой тулупчик старый я тебе подарю, Дуня!
– Да какой же он старый? – смутилась Дуняша, – Ему ведь два года всего! Нет, Марьюшка, не надо, заругает тятя тебя.
Засмеялась Марьюшка, за руки схватила подружку:
– Да не заругает, брось! Он и сам говорит, ежели что не носишь, так вот Дуняшке Маловой и отдай, подружки ведь, а у меня одёжи много, мне не жалко. А твой тулупчик прохудился вон совсем, бери, не стесняйся. Сейчас же пойдём. И платок подарю на радостях!
Повязала Дуняша шалёнку на голову, накинула сапожонки латаные-перелатаные, да и побежали они, смеясь, к Марьюшке.
Да не все люди с добром-то глядят. Пока бежали девушки по улице, никого от радости не замечая, глядела им вслед из окна низкой, тёмной избы Лукерья, баба лет пятидесяти, что жила вековухой. Отчего так получилось, никто не знал толком, все разное говорили. Одни баяли, что не взял её никто замуж из-за глаза с бельмом, напоролась она в малых летах ещё на сучок, да так и осталась с таким глазом, одно веко у Лукерьи всегда опущено было, будто дремал этот глазок. Вторые говорили, что мол, батька у Лукерьи строгий был, замуж дочь не пускал, всё ждал партии выгодной, да так и прождал до тех пор, когда уж и свататься все женихи перестали и давно семьями обзавелись. Третьи говорили, будто Лукерья сама замуж не пошла, хотя и сватались к ней парни, не захотела, мол. А всё потому, что водила она дружбу с самим чёртом, и давно ему душу продала. Где тут была правда, а где ложь, неведомо. Люди разное болтают. Да одно было несомненно – была Лукерья женщиной недоброй, с сердцем каменным и жестоким. Никого не любила, никого не жалела, даже скотину и ту не жаловала. Не раз видел пастух глубокие борозды словно от плети на спине её коровы Пеструхи, когда выгоняла она её поутру в стадо пастись. А ведь он коровушек своих и пальцем не трогал. Если разбредутся, так он, бывало, не кнутом их в кучу собирал, а дудочкой. Смеялись над ним за то по-доброму деревенские, коровьим музыкантом звали. А коровки и правда его слушались. Лишь только он в дудочку подует, заиграет, те замычат в ответ протяжно и к нему, соберутся кругом и слушают. Куда пастух, туда и коровки за ним. А тут борозды глубокие, кровавые… Стало быть Лукерья это коровушку била. Даже пёс от неё и тот сбежал, верёвку перегрыз, да через забор махнул. Долго по деревне бродил, пока добрые люди не пожалели да не приютили, так и остался он у них, всей своей собачьей душой выражая свою любовь и благодарность. И был ещё Лукерьи чёрный петух. Один петух и всё. Без курочек-хохлатушек. Да где же такое видано? Шептались бабы, что ведьма она, и что через того петуха знает она, когда время её к утру истекает колдовские дела творить да людям пакостить. А ещё, что петуха того ей сам сатана подарил, потому как глаза у птицы были красными, как кровь и в темноте светились. Так соседка Лукерьи, бабка Хавронья сказала, сама де видела, когда ночью до ветру пошла. Видит, а на заборе что-то чёрное, пригляделась, а это петух соседкин. Она ещё подивилась, что это он ночью шастает, спать ведь должен. А он как зыркнет на неё, а глаз-то будто уголёк в печи так и светится, так и горит красным адовым пламенем. Бабка Хавронья села, обезножив от страха, да ползком, ползком до крыльца доползла, в дом заскочила, двери и окна перекрестила, да до утра спать боялась. Так, пока не рассвело, и провела ночь перед образами с лучиной.
И вот сейчас сидела Лукерья у окна, притаившись за занавеской, и глядела, как бегут вдоль по улице две подружки – Марьюшка да Дунюшка. Обе одного примерно росточку, обе светловолосые, только глазки разные. У Марьюшки синенькие, у Дунюшки как вишенки, тёмные. Издалека так и не отличишь их, ровно сёстры родные. Усмехнулась Лукерья чему-то, пошептала себе под нос и, прикрыв занавеску, пошла вглубь избы.
Пнув попавшегося ей под ноги кота, Лукерья вышла в заднюю комнату и остановилась у окна, что выходило в сад. Прищурив свой здоровый глаз так, что в потёмках казалось, будто её покусали пчёлы и оттого очи превратились в маленькие щёлочки, Лукерья что-то зло бормотала. И если бы кот мог кому-то рассказать о том, что она говорила, то он бы поведал, что разобрать можно было лишь одно слово
– Шубейка… Шубейка…
– Да что ей за дело до Марьюшкиной шубейки? И отчего она так взъелась на девчонку? – спросите вы, – Чай уж не молодка, чтобы чужим обновкам завидовать.
А промеж тем, было, было дело Лукерье до той шубейки, потому как однажды, много лет назад и у неё самой была почти такая же шубеечка, и сейчас вид счастливой Марьюшки, бегущей по улице с подружкой под ручку, всколыхнул, взбудоражил, резанул по живому память. И перед взором Лукерьи, стоявшей у оконца, был не зимний сумеречный сад с припорошенными снегом вишнями да яблонями, а весёлая гулянка, на которой она, Лукерья, отплясывала задорнее всех. И даже парни на неё поглядывали, несмотря на её глаз прищуренный, больной. Было ей тогда семнадцать лет, полюбила она Фёдора, парня не самого сильного да красивого на деревне, но это для других, для неё же был он самым лучшим, самым милым. Да и Фёдор, как думалось ей, засматривался на неё. Она, глупая, уж и свадьбу в своих дерзких мечтах представляла, ох, и глупая.
Лукерья покачала головой, подправила в задумчивости шерстяной платок на голове, не отводя взгляда от заснеженных яблонь в саду, и вновь погрузилась в прошлое…
Всего за какой-то год изменилась жизнь её так, что и представить она не могла, что так-то будет. Тятя её всегда был суров, ни с нею, ни с братом старшим не сюсюкался, нежностей телячьих не разводил. Все у него по струнке ходили, особливо мать, болезненная худая женщина, всегда покашливающая сухо и мелко, она стыдливо прятала свою болезнь, словно была виновата в ней. А отец часто раздражался и отвешивал и без того тщедушной матери тычки. Однажды увидела маленькая Лушка, как горько плакала мать за печью, готовя обед. Когда же подошла она к ней да обняла за подол, та испугалась, что застали её в минуту слабости, быстро утёрла слёзы и велела Лушке бежать в огород за репой. А спустя ещё несколько дней, когда Луша полоскала на речке бельё, услыхала она за кустами возню, подойдя же тихохонько, и сквозь ветви заглянув на ту сторону зарослей, увидала она отца с тёткой Стешей, что вдовой была. Отец прижимал её к себе, шептал жарко в свою пышную бороду бесстыжие слова, а Стешка… Луша даже и глядеть не смогла дальше на это, убежала с речки, и бельё бросила, всё бежала не останавливаясь до самого дома, а перед глазами всё стояло дебелое пышное тело тётки Стеши, с задранным подолом. Дома упала Лушка в материны объятия и зарыдала так, что не в силах была вымолвить и слова, всю её трясло, как в лихорадке, настоящий припадок с нею сделался. Мать перепугалась и потащила дочь к ведру с водой колодезной, умыла, да отпоила, словом наговорным отчитала, тогда только смогла Лушка выдавить два слова про тятю да Стешку. Ничего не ответила мать, только глаза отвела да вздохнула тяжко. И поняла Лушка, что знает она уж об этом давно. И так горько ей стало на сердце, что горше и не придумаешь. Вырвалась она из материных объятий, кинулась вон из дому. В лес убежала, да до самой ночи под старой раскидистой рябиной прорыдала, уткнувшись в тёплый, мягкий мох. Наплакавшись, уснула, а когда проснулась, то увидела, что темно уже. Испугалась она тогда, что попадёт ей дома, поспешила в деревню. А дома тятя уже из-за стола выходит, поужинал. Мать за печью хлопочет. Брат на лавке сидит, лапти латает. Как увидел её отец, ни слова не сказал, подошёл молча, за косу схватил, на руку намотал, а второй рукой схватил хворостину, что в углу стояла, да давай Лушку охаживать. Молча бил, остервенело, и Лушка молчала, характер-то сталь был уже тогда, ни звука не проронила, пока сознание не потеряла. Тогда только отпустил её отец. И ни брат, ни мать не заступились за неё. Иначе убил бы отец вовсе.
– А жили они в достатке, – подумала Лукерья, склонившись к печи и перемешивая красные уголья кочергой, вновь погрузившись в воспоминания о далёких, давно ушедших днях.
Всегда вдосталь у них дома было муки, молока, мяса да прочего. С ярмарки привозил отец по бочонку мёда и пива, колобки жёлтого сливочного масла, отрезы ткани на полотенца да юбки Лушке с матерью, платки цветастые. А вот о работе своей отец молчал, знала Лушка, что он охотился, да вот только не знала, что на людей. Разбоем он промышлял, людей грабили с сыном, как оказалось. Раз, зимою, когда Лушке уж восемнадцать было, дела у отца под откос пошли. Никого не удавалось поймать на лесной дороге. И решился отец в своей же деревне дело провернуть, вот до чего дерзость его дошла. А наметил он обворовать Марьюшкиных родителей. Тогда у них Марьюшки правда и в помине ещё не было, только два сына старших. Всё рассчитал отец, прознал в какой комнате и в каком сундуке Архип, отец Марьюшкин, деньги бережёт, и тёмной ночью оба с сыном полезли они в их большой да добротный дом, похожий на терем. Да только просчитался где-то отец Лушкин, обнаружили их в самый ответственный момент, когда уже деньги в мешочке за пазуху они спрятали и уходить собирались. Переполох поднялся, работники проснулись, вся семья. Лушкин отец с сыном уходить, было, стали да от преследователей под крышу хлева забрались, оттуда-то и упал Лушкин брат, да прямиком на вилы, что из сена торчали. Напоролся, и помер прямо там же, на глазах у отца. Архип-то, хозяин, сразу узнал Лушкиного брата, как только платок с его лица стянул, который тот повязал, когда на дело пошёл. Заахал Архип, закричал, велел бежать за знахаркой местной, бабушкой Параскевой, запричитал над тем, кто его же и обокрасть пытался.
– Что же, – мол, – Ты, Егорка, натворил? Ведь если тяжело вам живётся, по-доброму бы подошёл, али бы я не помог? Ведь не отказал бы я…
А пока Архип пытался Егорке помочь, работники его и отца Лушкиного повязали, привели к хозяину.
Не успела бабка Параскева прибежать, к мёртвому уже пришла. Да и нечем там было уже помочь, и носом, и ртом кровь пошла у вора, собственной кровью и захлебнулся, жадностью своей. Отец, завидев сына мёртвым, да поняв, что обратного пути нет, принялся было драться, схватив лопату, что у стены стояла. Работника одного зарубить успел, пока не повязали его. Ох, сколько крови в ту ночь пролилось. Судили отца народным судом, хотели было поначалу и вовсе жизни лишить, да пожалели жену его и дочь, Лукерью. Присудили всю жизнь семье убитого им работника деньги выплачивать, да пять лет на Архипа отработать. Только не захотел гордый отец этого делать и спустя неделю нашли его в саду, на дереве повешенным.
– Вон она, черёмуха та, до сих пор стоит, – усмехнулась Лукерья, вновь выглянув в окно на сад. Диво, и срубить её хотели, и сжечь, а всё как-то обходила стороной эту черёмуху расправа человеческая. Вот для чего, оказалось, осталась она стоять в их саду тогда. На том дереве смерть отцова его ждала.
Остались Лукерья с матерью вдвоём жить. А вскоре и мать померла, и так она была всю жизнь болезная, а после горя такого и вовсе слегла. И осталась Лукерья девятнадцати годов от роду одна.
Вот уже и совсем темно сделалось за окнами, а Лукерья всё не зажигала света, сидя у раскрытой дверцы печи и глядя на то, как мерцают красные угли в её чёрном зеве. После смерти матери совсем туго стало Лушке. Деревенские на неё глядели косо. Вроде и не виновата дочь в делах отца, а всё ж таки на неё глядючи вспоминались людям его грехи. Иные жалели Лушку, помогали, только таких мало было, другие же будто не замечали её, словно она пустое место, а были и те, кто в открытую презирал и ненавидел. Одними из таких были жена да дети того самого работника, которого зарубил лопатой её отец. Всячески вредила та женщина Лушке, сплетни распускала, что, мол, принимает Лушка у себя мужиков. Сама, дескать, видала. После таких слухов Фёдор в сторону Лушки и глядеть перестал, а вскорости женился на Лизавете, дочери кожевника из их деревни. Та невеста с приданым была, жили они в достатке. Лукерья тоже, если посудить, невеста была не бедная – с домом своим, коровка да куры имелись, ну и что, что сама с изъяном небольшим, глаз косенький. Да только всё одно, никто к ней не сватался. Однажды приехал вдовец из дальнего села, да только отказала ему Лушка. Ей-то двадцатый годок всего, а тому под пятьдесят, борода косматая, глаза суровые, колючие, взгляд тяжёлый, да и детей у него семеро. Не жену он искал себе, а батрачку, да детям няньку.
– Не пойду, – ответила тихо, – Мне и в родительском дому неплохо.
Долго он её уговаривал, сулил достаток да только Лушка лишь в пол глядела да как заученное «не пойду» твердила.
Вдовец махнул рукой, да плюнул напоследок:
– Да кому ты нужна-то, косая! Вот и сиди, выжидай женихов.
И, расхохотавшись в голос, прыгнул в сани да укатил прочь.
А Лушка и не выжидала. Никто ей был не нужен. Закрылось сердце её от людей. Да и память свежа была, как батька мать колотил и по бабам чужим бегал.
– На кой оно мне, это замужество, – думала Лушка, – И одна проживу. Одной-то спокойнее.
Оно может и так, да только тяжко было в хозяйстве без мужика-то. И забор заваливаться начал, и печку надо было бы уже перебрать, и крышу подлатать… Да и на нужды всякие денег не хватало, ведь присудили ей платить той семье работника Архипова, срок, правда, пять лет поставили всего. Стала Лушка потихоньку в город ездить, продавать на ярмарке материны шали да свои юбки. Не больно жалко было Лушке это добро. А вот шубейку, что отец однажды привёз ей из города, будучи в добром расположении духа после удачного дела, берегла Лушка. Хороша была шубейка, ничего лучше и не было у неё ни до того, ни после. Вся она была расшита узорами, мехом вовнутрь сделана, да по краю рукавов и подола мех шёл. Пуговички были деревянные, искусно вырезанные, в виде розового бутончика. Где только взял отец такую, ведь немыслимых для них денег стоила эдака вещица. Не ведала Лушка, что снял он эту шубейку с барыни одной молоденькой, им задушенной, когда грабили они с подельниками их сани на глухой лесной дороге. Нарочно он душил барыньку эту, с холодным расчётом – чтобы шубку кровью не запачкать. А всё ж таки в крови она была, хоть и незримо…
С той шубейки и пошло всё. Однажды возвращалась Лушка зимним вечером домой, к бабке Параскеве ходила она, прихворала что-то животом, а бабка травы знала, лечила. Вдруг из темноты вышла фигура высокая, худая, узнала в ней Лушка дочку работника того убитого, Вальку. За ней ещё двое из-за угла избы показались.
– Куда это собралась? – подступилась к ней Валька.
Ничего не ответила Лушка, хотела было пройти, да девки путь ей преградили.
– А ну, снимай шубейку, – потребовала Валька, – Ни к чему тебе потаскухе в такой красоте ходить.
– Я не потаскуха тебе, – прошипела Лушка и с силой толкнула Вальку в снег. Та упала, забарахтала ногами, растеряла валенки в сугробе, заверещала.
– Отдай шубку, сказала тебе! – закричала она.
– На-ко вот, выкуси, – Лушка показала ей кукиш.
– А ну, девки, бей её! – завопила Валька.
И все трое накинулись на Лушку. Отбивалась она как могла, да только трое не одна, да и живот крепко болел, без того сил не было. Побили её сильно, пуговицы оторвали и рукав на шубейке порвали.
Кое-как доковыляла Лушка до дома. Скинула шубейку, заплакала. Всю ночь сидела с лучиной, шубейку латала, да примочки к лицу прикладывала. Ещё и обратно бегала к тому месту, шарила в потёмках по снегу, пуговички искала. И надо же – все до единой нашла, пришила. К рассвету уж заснула. Да только недолго и проспала, проснулась от треска да шума. Что такое? Поднялась с постели, а голова тяжёлая, так и повело её в сторону, упала, об стол больно ударилась боком. И тут только в окне разглядела языки пламени. Пожар! В чём была выскочила Лушка на улицу, а у избы крыша горит, закричала она не своим голосом. А тут уж соседи бегут, мужики полезли наверх, стропила убирать. Бабы вёдрами снег наверх передают. Не то чтобы Лушке помочь хотели, а за свои дома испугались, кабы на них огонь не переметнулся. Пожар в деревне дело страшное. Отстояли-таки Лушкин дом. Но сильно он почернел, осунулся будто, как человек, который надежду последнюю на счастье потерял. И Лушка с ним вместе. Бабка Параскева подошла, обняла:
– Петуха огненного пустили тебе, дочка. Кто мог это сделать, знаешь?
Тут же Валька перед глазами встала, да ничего не ответила Лушка, головой лишь помотала. Кто ей поверит, все против неё.
День пролетел как во сне, что делала, что ела и не помнила Лушка, а на второй день собралась она и поехала в город, шубейку свою продавать, чтобы крышу новую поднять. Просто так никто помогать не брался, а за оплату-то нашла бы она работников. Шубку у неё быстро купили, приехала Лушка домой с попуткой, вскоре и крышу поправила.
Вот только будто щёлкнуло что-то у неё внутри после того. Словно с этой шубкой, которую так она любила и которой так дорожила, ушло что-то такое, что уже никогда не вернётся назад, само счастье ушло. И такая злоба в душе поднялась, что ночью, не зная куда деть себя, от душившего её огня ненависти и злобы, накинула она старый тулупчик, валенки, да кинулась из дома вон. Бежала до самого леса, пока сил хватало, а после упала в снег, и закричала, зарыдала, подняла глаза к небесам, да в сердцах позвала:
– Душу бы нечистому продала, лишь бы Вальке отомстить!
Это она, она её избу подожгла, из-за неё шубейку пришлось продать, из-за неё в животе что-то болит теперь постоянно, после того, как пинали они её втроём, лежащую на снегу.
– Да, – стиснула зубы Лушка, – И этим двоим тоже надо бы вернуть, что причитается.
Она и не поняла откуда вдруг появилась на заснеженной поляне тёмная фигура за её спиной, лишь услышала голос:
– Звала меня, красавица?
Замерла Лушка, похолодев от ужаса, голову повернуть жутко, и поглядеть надо – кто же там, позади неё стоит? Поступь послышалась, снег пушистый, глубокий, не скрипит он, а шуршит тихо, не столько ухом слышишь шаги, сколько нутром их чуешь. Вот и Лушка почуяла, как подошёл к ней тот, что сзади был. Только сейчас дошло вдруг, окатило волной страха, что она одна в тёмном лесу, далеко от деревни, и что могут сделать с нею всё, что хотят, и убить, и снасильничать, и ещё что. Да и назвал-то как – красавица. Никто доселе не называл её так. Голос мужской. Стало быть, мужик это, только ни на кого из деревенских не похож. Вкрадчивый такой голос, мягкий, полушёпотом, у наших-то мужиков говор резкий, обрывистый, а этот сказал, словно речка потекла. А тот, что за спиной вновь заговорил, словно мысли её подслушал:
– Что ж ты одна-то тут делаешь, Лушенька? Ночью да в лесу? Нешто ты ни зверя ночного, ни птицы неведомой, ни человека злого не боишься?
Луша всё стояла на коленях в снегу и словно окаменела. Незнакомец же обошёл её и встал впереди. Луша почувствовала прикосновение руки к своему плечу. Рука была тяжёлой и горячей. Но в то же время Луше отчего-то приятно было это касание, а голос – завораживающий, манящий – окутывал пеленой, дурманя и бросая в жар. Теперь уже не страшно было ей посмотреть, кто же говорит с нею так ласково. Луша подняла голову и увидела перед собою мужчину. Возраст его трудно было угадать, то ли двадцать, то ли все пятьдесят. Безбородый, как парень молодой, но нет в нём юношеской суеты и ребячества, нос с горбинкой, орлиный профиль, глаза тёмные, что агаты, в лунном свете блестят.
– Нет, – подумала Лушка, – Вовсе он на наших не похож. Да и одет-то как, ровно господин какой. Накидка чёрная вместо тулупа, и как не зябнет он в ней? А-а, да верно барин какой, ехал мимо. Только откуда тут барину взяться ночью, тут и дороги большой нет никакой, только та, по которой мужики наши по дрова ездят на санях…
А этот стоит и улыбается, ничего не говорит, но кажется Лушке, будто все мысли он её знает, насквозь видит. Подал он ей руку, из сугроба подняться помог. Снег с подола стряхнул.
– Что же ты, Лушенька, о такую пору тут делаешь? – снова спрашивает он, – Ноги-то застудила, небось?
А Лушка и не чувствует холода, не помнит, как в лес бежала, такой пожар в груди её бушевал, такая злоба. И сейчас вновь эта ненависть вспыхнула в сердце с новой силой.
– Валька поганая, – прошептала она.
– Что ты говоришь, Лушенька? – склонился к ней участливо незнакомец.
А Лушку и не смущает то, что имя её ему откуда-то ведомо, повернулась в порыве к незнакомцу и как полились из неё слова, будто гнойник внутри прорвало, всё-всё она ему выложила, ничего не утаила, с самых детских лет всё припомнила, как на исповеди у батюшки в храме. Да только в храм-то она давно не ходила, не было у неё больше веры Богу, в справедливость его и милосердие, давно уж душа её очерствела и закрылась. А вот сейчас вдруг так легко стало рядом с господином этим.
– Богатый он, – подумалось Лушке, – Рубаха под накидкой вон какая белоснежная, пуще снега под луной сияет, и на пальце перстень большой с камнем красным. И откуда он тут взялся?
– А я к тебе, Лушенька, пришёл, нарочно, – вдруг говорит незнакомец.
Покосилась на него Луша, в уме ли он, ежели такие слова говорит. А он в ответ:
– К тебе, к тебе. Только ты замёрзла, поди? Иди ко мне, под накидку.
Вспыхнула Луша, как маков цвет, за кого он её принимает? А она ещё душу ему излила, глупая, всё про себя выложила первому встречному-поперечному. А он и правда с недобрыми намерениями к ней пришёл. Незнакомец же взял её за руку да притянул к себе, прижал так, что дух спёрло, крепко-крепко, взмахнул рукой, на миг показалось Лушке, что не накидка в воздух взметнулась, а огромное чёрное крыло, и укрыл её всю с головы до ног той накидкой. Жаром обдало Лушку, пахло от незнакомца так непривычно и волнующе – не махоркой да луком, как от деревенских парней, а душистым чем-то, терпким, манящим. Руки у него были сильные, горячие. И пропала Лушка, забыла и страх, и стыд, и сомнения все свои. А накидка то и точно тёплой какой оказалась, а на вид тонкая, что тряпица, разомлела Лушка в тепле, даже будто прикорнула на груди у незнакомца. Снова стало ей хорошо, от того, что облегчила она душу, открылась этому человеку.
– А человеку ли? – вдруг встрепенулась она, но тут же мысли её вновь стали сонными, тягучими, как патока, медленными и отстранёнными.
– А не всё ли равно, кто он, – подумала она вяло, – Он первый, кто меня пожалел да приголубил, отнёсся не как к собаке.
Невдомёк ей было, что так-то и продаются души врагу рода человеческого, знает он, с чем к каждому подойти. Жадному богатство предложит, гордому похвалу споёт, нищему монет золотых отсыплет, одинокому да отвергнутому лживые слова на ушко прошепчет. Всего у него с избытком, как в роге изобилия – и красоту может дать, и дар целительства, и власть. Одного лишь нет – любви. И движет им одна лишь ненависть к людям, потому что Господь им бесценный дар дал – жизнь вечную, душу бессмертную. Её-то и брал лукавый, в качестве ма-а-аленькой платы за все те блага, что давал он нуждающемуся. Вот и к Лушке пришёл он в тот момент, когда тошно ей было так, что хуже некуда, когда душа наиболее уязвима была, и легче лёгкого было подольстить девке, да в сети свои поймать, как паук-душегубец.
– А что, Лушенька, – спросил он вкрадчиво, – Сильно ли ты желаешь наказания для Валентины?
Приоткрыла Лушка глаза, лениво, как кошка, что на печи сомлела, губы еле разлепила, до того лень было отвечать:
– Сильно, ещё как сильно! Я б её гадину…
– Что, Лушенька? – жадно спросил незнакомец.
Лушка, вырвавшись кое-как из паутины дрёмы, прошептала:
– Да чтоб закрутило её, собаку, пусть корчится, как я на снегу тогда. И огнём пусть горит, как она мою избу подожгла.
Глаза незнакомца вспыхнули и тут же погасли.
– Правильно, Лушенька, правильно, милая, нешто ты сносить должна такие обиды? Ничего, мы им покажем, они за всё ответят. Ты только поцелуй меня и я всё сделаю.
Как во сне подняла Лушка голову с груди незнакомца, подставила лицо для поцелуя. Склонился он над нею, припал жадными губами к её устам, больно стало Лушке на миг, показалось, что прокусил он острыми зубами её губу и сосёт теперь кровь, брызнувшую, как вишнёвый сок на белую рубаху. Но вновь пелена опустилась на неё и сомлела она. Никогда ещё никто не целовал её, даже Фёдор. Так только, обнимал и всё. И потому, хоть и было ей сейчас больно, но всё ж таки и приятно тоже. Как сквозь туман услышала она жаркий шёпот:
– Будешь ли ты моей, Лушенька? А я всё для тебя сделаю, что ни попросишь! Люба ты мне!
– Буду, – кивнула та в ответ, тут же опомнилась, спохватилась, – А кто ты? Звать тебя как?
– Я тот, кто тебя любит и в обиду не даст. А звать меня можешь Даниилом.
– Даниил, – повторила как заворожённая Лушка.
– Верно, – улыбнулся тот, сверкнув белыми зубами, – А теперь ступай домой, Лушенька, милая, а через недельку вновь сюда приходи, в этот же день.
– А какой нынче день?
– Пятница нынче, Лушенька, славный день.
– Отчего же?
Ничего не ответил Даниил. А Лушка в тот момент и думать забыла, что в пятницу Христа распяли…
Взмахнул Даниил своей накидкой-крылом и очнулась Лушка на своём крыльце. Стоит в тулупчике нараспашку, в полных валенках снега, а самой жарко-жарко, будто из бани только что вышла распаренная. Сердце в груди стучит, как бешеное.
– Это что же было-то со мною? – испуганно подумала она, – Привидится же такое. Неужель уснула я в лесу? И как до дому дошла? Ничего не помню.
Толкнула она дверь, вошла в избу, переоделась в сухое, чаю горячего напилась с малиной.
– Верно уснула я, точно уснула. Хорошо хоть не замёрзла там насмерть, – окончательно успокоилась Лушка и пошла в спать.
Проходя мимо небольшого тёмного зеркала, что висело в простенке, глянула она в него мельком и тут увидела, что нижняя губа её вспухла. Сердце забилось сильнее, она прижалась к зеркалу и уставилась в мутную гладь. Губа была прокушена в двух местах, словно змея вонзила в неё свои длинные и острые, как шило, зубы.
Топоча ногами вбежали Марьюшка с Дуняшкой на крыльцо, со смехом стряхнули друг с друга снег и ввалились в избу.
Мать руками всплеснула:
– Это где ж вы так? Ну, ровно дети малые, все в снегу.
– Да мы же отряхнулись, маменька, – со смехом ответила Марьюшка.
– Отряхнулись, как же, гляди-ко какой сугроб у порога натрясли! Ну-ка снимайте всё, да садитесь к печи греться, чаю сейчас вам налью с малиной.
Матушка ушла, а девчонки снова захихикали, всё-то им весело, всё им смешно.
– Идём ко мне в горенку, – позвала Марьюшка, – Наряды примерять!
Пошли девчата. Вытащила Марьюшка из сундука полушалочки да платья, юбки да кофточки нарядные, ниточки бус стеклянных да ленты цветные яркие и стали они с подружкой наряжаться. Тут мать позвала чай пить. После чая жарко сделалось, сомлели девчонки, собрали наряды обратно в сундук, да оставив одну лучину, присели у окошка, вглядываясь в темноту.
– А что, Дуняша, слыхала ли ты про петуха с красными глазами, что у Лукерьи есть?
– Слыхала, – кивнула Дуняша, – Бают, что петух тот днём спит, а ночью бдит. Лукерья ворожить да колдовать примется, а то чёрта в гости принимать, да может и забыться про время, а петух за тем следит, и Лукерью-то загодя предупреждает. Другие-то петухи ведь как, за ночь три раза поют, сначала после полуночи, потом ещё через час, а после перед самым рассветом. Так вот Лукерьин петух вперёд третьего петуха поёт, упреждает его.
– А это зачем? – спросила Марьюшка.
– Известно зачем. Ведьма-то с последними петухами силу свою бесовскую теряет, и чтобы в оплошность не попасть надобно ей до третьих петухов успеть дела свои кончить, вот её петух чёрный и предупреждает загодя, мол, скоро третьи петухи в деревне запоют, берегись.
– Интересно, правда ли, что этого петуха ей сам чёрт принёс? – задумчиво протянула Марьюшка.
– А я по-другому слыхала, – таинственно прошептала Дуняшка.
– Ой, а что? Расскажи!
– Слыхала я, как старухи баяли, будто сама она этого петуха себе высидела.
Марьюшка прыснула в кулачок:
– Да ну, брешут! Как можно высидеть самой? Она ж не курица!
– Ну, и не спрашивай коли, – обиделась Дуняшка и надула губы.
– Ой, не серчай, Душка, – спохватилась Марьюшка, – Я ж не хотела тебя обидеть. Так, забавно показалось мне, как это Лукерья яйцо высиживала.
– А я вот слыхала – как, да только тебе теперь не скажу. Только и умеешь, что на смех подымать.
– Да будет тебе, Душка, – обняла её подружка, – Ну расскажи, Душечка, я ж теперь ночь не усну, ежели не узнаю.
– Ладно, – подобрела Дуняшка, – Так и быть, расскажу, что слышала. Только сразу говорю, за что купила, за то и продаю. Может бабкины сказки то, а только слыхала я, что есть будто бы обряд такой. Надо взять яйцо от чёрной курицы трёхлетки, снесённое ей в утро после полнолуния, найти его следует быстро, караулить придётся, чтобы не успело оно остыть. После тут же положить его подмышку и пойти кругом деревни. Обойти её три раза по околице, да при этом заклинанье шептать, уж какое, того я не знаю. И как в третий раз произнесёшь, так яйцо это в чёрный цвет окрасится. Коли окрасилось, значит всё, как надо сделано, а коли нет, значит не получилось и можно выкинуть яйцо, есть его нельзя всё равно.
– А если окрасилось яичко-то? – шёпотом спросила Марьюшка, ей отчего-то стало вдруг жутко и холодно в тёплой избе.
– Тогда надобно носить то яйцо под мышкой, не вынимая, сорок дней и ночей, и на сорок первый день и вылупится из того яйца чёрный петух с красными глазами.
– Да нечто так можно? Сорок дён носить?
– Ну, видать можно.
– А чем он от обычного отличается?
– Тем, что кукарекает только раз за ночь, перед третьими петухами. Ведьмы все такого себе выращивают. А ещё петух этот умеет поручения ведьмины выполнять, как вот голубь почтовый. А от бабки Насти слыхала я ещё, что петух этот по ночам под окнами ходит да заглядывает, высматривает, что ведьме надобно, а после передаёт ей.
Марьюшка вздрогнула, тут же показалось ей, что за окном два уголька вспыхнули, отшатнулась она, рукой прикрылась.
– Душка! Там петух этот глядит!
– Ну, ты и пугливая! – засмеялась над подругой Дуняшка, – Уж и сказать ничего нельзя, сразу привиделось тебе. Да нет там никакого петуха, померещилось тебе!
– Ой, не знаю, – покосилась на окно Марьюшка, – А страшно мне что-то.
– Да чего нам-то бояться? Нашто мы ей сдались?
– Да кто знает… Она ко всем злая. Никого не любит. И однажды слыхала я вот что, – Марьюшка покосилась на дверь, не слышит ли маменька, – Что давно-давно, когда я ещё не родилась, папка ейный хотел моего ограбить, залез в наш дом, да поймали его, а после того он и повесился. А ещё был у Лукерьи брат, он в хлеву нашем помер, когда сбегали они с отцом-то, так он на вилы упал, напоролся и помер. Только ты никому не сказывай. Это я нечаянно подслушала. Маменька с тятей мне об этом ничего не рассказывали. Вот и боюсь я её, Дуняшка, кабы она мне чего плохого не сделала, ведь она помнит то, что было.
– Вот оно что, а я и не знала про такое, – округлила глаза Дуняшка, – Слыхала я, что будто от болезни умерли брат её да тятька.
– Нет, это просто наши деревенские о том не говорят, словно не было ничего. А всё потому, что боятся Лукерью. Старики-то, те помнят, конечно, как оно было, а вслух не сказывают.
– Ох, – вздохнула Дуняшка, – Так-то оно так, да только думается мне, коль хотела бы Лукерья тебе навредить, то уж давно бы это сделала. Чего ей выжидать? Так что не бойся, не думай о том, беду не привлекай. А я, пожалуй, до дома побегу, поздно уж. Маменька заругается.
– Может проводить тебя, Дунюшка?
– Нет, я сама, тут недалёко мне, сама знаешь. Да я сверну вот у Маниного огорода да и напрямки, так-то оно скорее будет.
– Ну, ступай, ступай, Дуняшка. До завтра. Ой, да тулупчик-то старый мой возьми, и полушалочек ещё вот этот подарю я тебе! – спохватилась Марьюшка.
– Да неловко мне, такой богатый подарок принимать, – смутилась Дунюшка.
– Бери, бери, и не думай! Я его всё равно после моей шубейки уж и не хочу носить. Так и будет лежать без дела. А ты сносишь.
– Ну, спасибо, коли, тебе, – обняла подругу Дуняшка, – И папеньке с маменькой спасибо передай от меня.
– Как вернётся папенька из городу, непременно передам. Он тебя любит, ничего не скажет, что я отдала тебе тулупчик.
– Помело как, – Дуняша прикрыла глаза, выйдя на крыльцо, зажмурилась. Колючий снег хлестнул ей в глаза полную пригоршню, вьюжило так, что не видно было плетня.
– Ой, правда, какое ненастье начинается, – охнула Марьюшка, – Беги скорее до дому! До завтра!
– До завтра!
Уж давно прогорели дрова в печи, и красные угли подёрнулись сизым пеплом, слабо мерцая в темноте избы, а Лукерья всё сидела у окна, за которым начиналась метель.
– Давно такой вьюги не было. Совсем как в ту ночь ненастье. Тогда тоже так мело.
И Лукерья тоненько захихикала.
Слово своё Даниил сдержал, как и обещал. Наутро после того, как вернулась Лушка из лесу, разнеслась по деревне весть, что сразу три девки захворали нынче ночью неведомой страшной хворью, только об том и было разговору у баб возле колодца. Первой мать Валькина прибежала с утра к местной лекарке-знахарке, идём, мол, скорее, с дочкой беда. Прибежала та к ним в дом, а там Валька на кровати мечется, тело дугой выгнулось, изо рта пена пузырями. Знахарка быстро смекнула, что дело неладно, да только не угадала насколько.
– Падучая, – говорит, – У дочери твоей! Тащи скорее ложку деревянную, пока она себе язык не прикусила.
Вставила знахарка ложку ей промеж зубов, а Валька ту ложку-то и перекуси! Только хруст раздался. Черенок сломался, зубы какие откололись, кровь с пеной смешалась. Чуть было и вовсе Валька теми щепками не поперхнулась, да вовремя успела знахарка их вытащить, заодно и её пальцы больная до крови прикусила. Знахарка на лоб её ладонь поклала, а тот горит весь, лихорадит девку. Мало-помалу, травами да припарками облегчила знахарка её состояние, перестало Вальку дугой выгибать да крючить. Только выдохнули мать со знахаркой, как новая беда – побежали по телу Вальки синие ниточки, все жилы вздулись, захрипела она, и мужицким голосом дурным заголосила. Мать сразу без чувств упала. А знахарка нахмурилась, поняла, что дело ещё хуже, чем она думала. Из корзины своей бутылёк достала с водой крещенской, в рот набрала да как прыснет на Вальку. Ох, и зашипела та, скрючилась, извиваться принялась на постели ровно змея безкостная, а на коже, куда вода попала, пузыри, как от кипятка вмиг повыскочили. Побледнела знахарка, попятилась. Вальку перекрестила. А та тут же голову откинула да завыла, как пёс голодный в зимнюю ночь. Знахарка корзину свою в руки да бежать из той избы. До дому добежала, к плетню прислонилась, еле дух перевела, как за ней уж другая баба бежит, и в калитку войти не дала, за руку схватила:
– Идём скорее, Аришке моей плохо!
– Что такое?
– Утром встала, а она на кровати корчится, кричит дуром.
Прибежали, и там та же картина, что и с Валькой.
Ну а после и третья мать к знахарке в дверь заколотила – с Надюшкой моей беда!
Вот о чём баяли бабы нынче утром у колодца, и тряслись от страха – гадали, нешто кто-то порчу на деревню наслал? Сколько же народу ещё эта хворь неведомая заполонит? Но вот уж и вечер на дворе, а новых больных вроде как и нет. Только эти три девки. Выяснять стали люди промеж себя, да кто-то из подружек ейных и проговорился, что Лушку они караулить пошли вчерась вечером, хотели шубейку отобрать. А уж поймали они Лушку или нет, о том де не знаю, не ведаю. Что делать? Собрался народ – и к Лушке в дом. Вошли и мнутся у порога. Вроде как и сказать-то нечего, и обвинить без суда нельзя, но и того, что творится со счетов не скинешь. А Лушка у печи жмётся и на них глядит.
– Луша, – наконец заговорила мать Вальки, – Не встречали ль тебя вчерась девки, Валька моя, Аринка да Надюха?
– Нет, – мотает Лушка головой.
– Поймать они тебя хотели… Точно ли не причинили тебе зла?
– Нет, – снова мотает головой Лушка, а сама молчит.
– Ведь беда у нас, Луша! Девки наши все разом заболели. Не знаешь ли ты чего?
И снова Луша головой помотала, слова не проронила. Так, ничего не добившись, люди и ушли из избы. Иные головами покачали, мол, полоумная, видать, она сделалась. А Лушка, едва дверь за ними закрылась, так на скамью и рухнула – да что же это деется-то? Нешто и вправду всё это? Неужели не привиделся ей этот сон про ночной лес да Даниила? А ночью, как затихло всё в деревне, в окно заскребли. Испужалась Лушка, к окошку подошла, выглянула, а там от полной луны светлым-светло и кто-то высокий да чёрный стоит.
– Даниил! – сердце в пятки провалилось.
Спряталась Лушка за занавеску, а в окно настойчивей заскребли и голос послышался:
– Лушенька, красавица, что же ты не приходишь ко мне? Я ведь жду тебя, зазнобушка моя, а ты всё нейдёшь. Вот уж я сам к тебе пришёл, да в дом-то войти не могу. Выходи ко мне.
Молчит Лушка, поняла она, что за «господин» это был в лесу, и такой страх её взял, что зуб на зуб не попадает.
А тот, за окном, не умолкает, всё пуще скребётся:
– Отвори, Лушенька, ведь зябко мне…
Набралась Лушка смелости, крикнула громко, так, чтобы тот, за окном, услыхал:
– Не отворю!
– Как же так? – зашелестел, – Ведь я своё слово выполнил. И ты о том знаешь, приходили к тебе деревенские. Валька с подружками в последних муках уже корчится.
При этих словах послышался жуткий, леденящий душу смех ночного гостя. Слёзы ужаса выступили у Лушки на глазах.
– Лушенька, открой же скорее!
– Не открою!
Затих голос. Долго ли коротко ли сидела Лушка под окном, только уже и сон её стал одолевать, как вдруг в печной трубе застучало, заухало по-совиному, и снова голос глухой послышался, словно эхо:
– Отвори, Лушенька! Я ради тебя три жизни сгубил, а ты мне за добро платишь горечью. Нешто не целовать мне больше уста твои сахарные? Не прижимать тебя к себе крепко?
Тут вдруг заболела губа прокушенная так, что вскрикнула Лушка, ладонь ко рту прижала, застонала. А губа огнём горит, мочи нет. Подбежала Лушка к ведру со студёной водой, зачерпнула ковш, три глотка жадно залпом выпила да лицо ополоснула. А как вновь руку приложила к губам, так увидела, что рука в крови. И тут повело её, замутило, голова закружилась, в ушах звон зазвенел, ровно на заутрене в храме, когда дьячок Василий в колокола бьёт, что есть мочи, поплыла изба перед её взором, и, шатаясь, пошла Лушка к двери. Вышла в сенцы, постояла чуток, а после скинула крючок да засов отперла, толкнула дверь и прошептала:
– Заходи, милый друг, заждалась я тебя…
Метель поднялась такая, что трудно было дышать, ветер с силой кидал в лицо охапки мокрого снега, луна и звёзды скрылись за снежной пеленой, мгла поглотила мир. Дуняшка старалась шагать быстрее по высоким сугробам, которые за считанные мгновения намела вьюга по деревенским улицам. Огоньки в окошках приземистых избушек казались сквозь снежную круговерть далёкими пляшущими болотными духами, что выбрались из трясины и слетелись в такое ненастье поближе к человеческому жилищу. Вьюга завывала и гудела, плакала и хохотала, как безумная. Небо и земля смешались воедино.
– Да когда ж только успела разыграться такая буря? – думала Дуняшка, поднимая повыше ноги и шагая вперёд, – Налетела враз, ведь только что не было ничего. Словно кто наслал нарочно такое ненастье.
При этой мысли сделалось вдруг Дуняшке жутко, вспомнились ей рассказы про ведьм да мертвяков, про утопленниц да леших, про водяного да чертей.
– Фу ты, пришлось же не к месту, – мотнула она головой, – Втемяшится в голову всякое. Ну да ладно, скоро уже дома буду. Тут всего ничего пройти. А чтобы путь срезать, я у Маниного огорода сейчас сверну.
И Дуняшка, приложив ладонь к глазам, и, удостоверившись, что она идёт верной дорогой, повернула в узкий проход меж двумя заборами, по нему пробежишь и аккурат на свою улицу выйдешь, чем в обход идти. Кто и зачем оставил эту тропку между огородами, никто не знал, да и нечасто жители деревни по ней ходили, ведь один из заборов был Лукерьиным, а потому мало ли, что тут могло случиться, каждый знал, что Лукерья ведьмачит и с самим чёртом дружбу водит. Но сейчас хотелось Дуняшке поскорее в тепле родимого дома очутиться, оттого и свернула она на ту стёжку. Да и то сказать, тропка – это одно названье, хоть два плетня и не дают метелям намести сюда много снега, да сегодняшний вечер выдался таким, что насыпало сугробов на всю зиму вперёд, ни тропки, ничего не разобрать, да ещё в потёмках. Дуняшка прикрыла варежкой лицо от резких порывов ветра и метели и, держась второй рукой за забор на другой стороне проулка пошла вперёд. Забор этот принадлежал Мане, которую звали так все, и взрослые и ребятишки. Мане было лет пятьдесят, но всё бегала она, как малая с ребятишками по улице, играла в прятки, да обруч катала. Умом была, что пятилетний ребёнок. Правда, жить одной сноровки хватало, и печь топила, и по воду к колодцу ходила, и даже сготовить обед могла, а где и бабы сердобольные угощали готовым варевом. Все ей подавали, кто молочка, кто хлеба, кто луковку, кто картошечки, из того и сготовит Маня обед, сама-то она огорода не сажала и скотину не держала. Одевалась Маня тоже во что подадут, но оборвышем не ходила, чистенькая всегда, аккуратненькая, только простоволосая, как девчонка, платки не повязывала, бегает, бывало, с обручем, а коса длинная, с проседью уж, так и прыгает по её спине. Но обижать Маню никто не смел, ежели порой ребятишки кто помладше, выкинут чего, словом обидным обзовут или ещё что, то родители их крапивой лупили, да пальцем грозили – я, мол, тебе, покажу, как убогих обижать. Что ты! На деревне испокон веку русский народ убогих почитал, да побаивался даже, что скрывать. Могли они такое сказать, что диву даёшься, будто насквозь они и тебя самого, и все дела твои видят. Божьи люди – так про них говорили. Так и жили по такому странному соседству ведьма да убогая. Одна другую словно и не замечали, разладу промеж ними не было, никто не слышал, чтобы ругались они. Словно нарочно заборы разные поставили меж их огородами, у всех общий плетень на двух соседей, а у этих с промежуточком.
Пройдя несколько шагов, Дуняшка пожалела, что решила срезать путь, и на улице-то круговерть мела, а тут, в проулке, и вовсе ни зги не видать стало. Огоньки в окнах скрылись, и Дуняшку окружила непроглядная тьма. Еле переставляя ноги, на ощупь брела она вперёд, стараясь не потерять забор, плывущий под варежкой, потому что казалось ей, что стоит только ей упустить из виду этот ориентир, хоть на секундочку убрать руку, и уже никогда не выбраться ей из этого царства мглы и снежной круговерти. Хорошо хоть Марьюшка настояла, чтобы приняла она её подарочек – тулупчик, тепло теперь ей, ноги только озябли, полные валеночки снега набились. И уже давно по её меркам должен был этот проулок кончиться, но забор всё тянулся и тянулся, и, казалось, нет ему конца. Вдруг услышала Дуняшка цокот, словно лошадка постукивает по дороге копытцами, да только какая зимой дорога, какой цокот? Остановилась Дуняшка, прислушалась, вгляделась в снежную пелену, и почудилось ей, что на заборе соседнем, Лукерьином, большой кто-то, чёрный верхом сидит. Дуняшка наморщила лоб и попыталась разглядеть что это.
– Яблоня, поди-ко, что у забора растёт…
Но тут вдруг «яблоня» подпрыгнула на месте, и боком-боком сделала три небольших прыжка по забору, придвигаясь в сторону Дуняшки. Дуняшка выпучила глаза и перестала дышать. Вновь услышала она этот цокот и поняла, откуда же он шёл. Огромные, когтистые птичьи лапы, с длинными шпорами сзади, возникли прямо перед глазами девушки, чудовищных размеров птица поднялась в воздух, взмахнув широкими крыльями, и грузно опустилась прямо в снег перед испуганной до смерти Дуняшкой. Только сейчас разглядела она, кто находится перед нею. Это был громадный, чёрный лохматый петух, небывалого роста, выше самой девушки в два раза. Гребень его свесился набок с большой круглой головы с рваным воротником из перьев на шее, костянистый острый клюв зловеще постукивал, птица то открывала, то закрывала его, пощёлкивая, крылья подрагивали под порывами ветра, огромные когтистые лапы подгребали под себя снег, то сжимаясь, то разжимаясь. Но самым же страшным, тем, от чего Дуняшка охнула и присела кулем в сугроб, были два круглых, горящих адским красным пламенем, глаза, которые уставились не мигая на неё. Дуняшка хотела было закричать, но голос её словно застрял где-то в глубине горла, превратившись в маленький шершавый кусочек льда. Она судорожно хватала ртом воздух, но в рот тут же набивался снег мокрыми плотными хлопьями, не давая вдохнуть. Зато ведьмин петух продрал глотку хриплым, басистым бормотанием и неожиданно разразился дурным резким криком, от которого окончательно помутнело у Дуняшки в голове. Она поползла спиной вперёд, не отводя взгляда от адской птицы. А тот не двигался с места. Дуняшка почувствовала, как спина её упёрлась в забор, дальше ползти было некуда. Бежать тоже. Эта громадная тварь мигом нагонит её и схватит. Вдруг петух одним большим прыжком скакнул вперёд, и склонился к девушке, издав победный клич. Совсем рядом с собою увидела она горящие во тьме красные угли глаз и ощутила смрадное сиплое дыхание птицы. В тот же миг в глазах её потемнело и последнее, что она ощутила, как доска забора резко ушла из-под её спины и она провалилась назад под клювом петуха, злобно щёлкнувшим перед самым её носом.
Помнила Дуняшка, словно в бреду, чёрные сплетения ветвей над нею, как густым куполом укрыли они её от метели и вьюги, и как кто-то тянул её, лежащую на спине, по снегу. А там, над куполом ветвей, сплетённых длинными, тонкими пальцами, то исчезали, то вновь загорались красные угли глаз и слышался злобный клёкот. Очнулась Дуняшка только почувствовав, как кто-то тычет ей в нос остро пахнущим пучком сухой травы. То ли от этого запаха вернулся к ней разум, то ли оттого, что трава была колючая и поцарапала Дуняшке нос, но действо возымело результат, и девушка пришла в себя и огляделась по сторонам. Она увидела, что находится в тёмной горенке. В расстёгнутом тулупчике сидела она перед раскрытой дверцей печи, в которой мерцали угли, и бормотала себе под нос:
– Поди прочь… Поди прочь…
– Не бойся, Дуня, нет тута его, – раздался голос над самым её ухом.
Дуняшка вздрогнула и повернула голову. Рядом с нею стояла Маня в длинном белом балахоне, голова её повязана была таким же белым платочком.
– Ой, Маня, – улыбнулась Дуняшка, – Это что же?
Она взялась рукой за кончики платка под подбородком у Мани.
– Так платок, – улыбнулась та в ответ широкой своей добродушной улыбкой.
– Я к тому, что никогда ещё тебя в платочке не видала.
– А-а, – махнула Маня рукой, – Это чтоб душегубца обдурить.
Вышло это так забавно, что Дуняшка рассмеялась, Маня, глядя на неё тоже захихикала и в раскосых её глазах весело заплясали отблески углей из печи.
Неожиданно Дуняшка спохватилась:
– Ой, Маня, а как же я тут оказалась-то? Ничего не помню. Только петуха огромного, чёрного, величиной с печь, а глазищи горят адским пламенем!
Маня покивала головой:
– Это Лукерьин петушок.
– Петушок, – эхом повторила Дуняшка, уж никак не вязалось такое ласковое слово с этим страшилищей.
– Да, – продолжала Маня, – Он такой. Может и маленьким быть, как все петушки, а может и раздуваться, как дом, и тогда берегись.
– Маня, так это ты меня спасла? – догадалась Дуняшка.
Та кивнула застенчиво, опустив раскосые глазки.
– Ой, Манечка, миленькая, спасибо-то тебе! – Дуняшка кинулась её обнимать, – Как же я испугалась его! Чуть было Богу душу не отдала.
Маня довольная похвалой смущалась и отмахивалась:
– Да будя, будя тебе! Ну, спасла.
– Да как же это ты меня из-под самого его носа вытащила?
– К забору пробралась, там у меня сад густой, ветки сплелись, ровно вон купол на храме, я знаю, я такой в городе видела, когда с богомольцами ходила в тем году. Вот душегубец меня и не приметил сверху-то. А после я досточку в заборе оторвала, да ты и повалилась ко мне. Я тебя схватила и домой, за воротник вот тянула, так оторвала маненько, ты не ругайся…
– Да что ты такое говоришь, Манечка?! Да я тебе жизнью обязана, а ты про воротник. Бог с ним, с воротником этим.
– Я тебя тяну, – продолжала Маня, – А этот вверху так и кружит, так и кидается! Да сучья мешают ему, не дают нас схватить. Так и улетел ни с чем.
– Маня, а чего он так на меня кинулся-то? Я, признаться, до того и не видела ни разу петуха этого, думала может люди брешут, сказки говорят.
– Не-е-ет, – протянула Маня, – Сама убедилась ты нынче, что есть он. А почто кинулся, того не знаю. Да вот тулупчик на тебе, вижу, Марьюшкин.
– Да, – протянула Дуняшка, – А как ты его узнала?
– Маня всё видит, – ответила та.
– Погоди-ка, Манюшенька, – прижала Дуняшка ко рту ладонь, – Уж не Марьюшку ли петух унести хотел? Не с ней ли меня перепутал?
– Ему-то всё равно кого тащить. А вот Лукерье нет, знать это она ему так велела. Она весь вечер нынче у окна сидит. Ровно караулит кого.
– Вон оно что, – тихо сказала Дуняшка, живо вспомнилось ей нынешнее марьюшкино откровение про то, как тятька Лукерьи обокрал её батюшку. Верно Лукерья зло задумала. Не зря Марьюшка боится её, видать, чует душой-то злобу её.
– Маня, миленькая, – глянула она на Маню, что сидела на лавке и с улыбкой гладила по спине своего полосатого котика, – А как же мне домой-то теперь?
– Нельзя домой, – со значением подняла вверх палец Маня, – Душегубец всю ночь будет летать, тебя искать.
– Да может не станет? – с надеждой поглядела Дуняшка, – Мне домой надо. Меня маменька потеряет.
Маня покачала головой:
– Иди, выгляни в окошко. Отчего я по-твоему лучину не зажигаю?
Дуняшка с сомнением выслушала Маню, и, поднявшись с пола, подошла к окошку. Окна в Маниной избе располагались низко, почти у самой земли и оттого сейчас наполовину замело их сугробами, но разглядеть, что творится на улице, можно было. Дуняшка наклонилась и прильнула к покрытому морозными узорами квадратику. На улице всё так же бушевала непогода, метель выла и билась в стены, причитала и стенала, ветер кружил в синей тьме бесчисленное множество снежинок, застилая небо пеленой. Поначалу Дуняшка ничего не могла разглядеть, а после вздрогнула и резко отпрянула от окна. Прямо над избой пролетело в снежном вихре что-то огромное, чёрное, почти невидимое, сливающееся с бурей, а после прильнула с той стороны к окошку страшная морда и зыркнула красным горящим глазом на Дуняшку. Та присела и ползком поползла обратно к Мане, которая спокойно продолжала сидеть на лавке и чесать кота, тот довольно мурлыкая, развалился кверху брюхом и млел от хозяйской ласки и от тепла жарко натопленной печи.
– Маня, ОН там, – Дуняшка, вся дрожа, ткнула пальчиком в сторону окошка.
– Ась? – откликнулась лениво Маня, – Да я ж об чём тебе и толкую. Он всю ночь рыскать будет.
– А может, если метель уляжется, то и петух этот дьявольский улетит?
– Не-е-ет, – помотала головой Маня, – Не закончится.
– А ты почём знаешь?
– Так Лукерья и наслала эту вьюгу. Злится она. На крыльцо выходила и колдовала. Маня всё видит.
Дуняшка вздохнула и присела рядом с Маней на лавку.
– Давай вечерять, – предложила Маня, – Там в закутке каша есть и каравай. Неси на стол. А после спать ляжем.
Как повечеряли Дуняшка с Маней, так сразу и спать легли. Маня на лавке устроилась, а Дуняшке велела на тёплую печь забираться. Вскоре уснула хозяйка. А Дуняшке не спалось, ворочалась она на печи с боку на бок. Мысли все были о маменьке да тяте, ищут они её, небось, по деревне, слёзы льют, а она лежит тут на печи, как барыня. А за стеной по-прежнему выла вьюга, билась, стучала в избу, трясла оконце, пела на подловке протяжным жалобным плачем. Жутко… Но вот, вроде бы, подуспокоилось за окном, улеглась мало-помалу вьюга, так Дуняшке показалось. Потихонечку слезла она с печи, выглянула на улицу. И точно. Утихла метель. Тишина наступила такая, что и не верилось, что такое ненастье было давеча. Ясная, полная луна повисла белым наливом над избами, разливая свой мертвенный свет по бескрайним снегам да высоким сугробам – все дорожки да тропки перемело. Ни звука не доносилось снаружи. Дуняшка долго стояла, глядя, не мелькнёт ли где снова громадная чёрная тень, не сверкнут ли вновь огненные глаза на лохматой башке, не заглянут ли в окно. Но нет, не видно было петуха.
– Домой надо бежать, – решилась Дуняшка, – Маменька с тятей, небось, по домам сейчас ходят, у всех спрашивают, где наша Дуняша.
И девушка, накинув дарёный тулупчик и повязав полушалочек, бросила быстрый взгляд на Маню, которая сладко посапывала на лавке, подложив под щёку кулачок, и вышла в сенцы.
В сенях было морозно. После тепла избы, стало Дуняшке зябко, мороз, закрепчавший к ночи, пробрался к телу, заколол иголочками. Медленно приоткрыв дверь, Дуняшка сначала осторожно выглянула наружу, высунув один лишь нос, а затем вышла на крыльцо. Полное безветрие стояло над деревней, ни ветерка, ни звука, ни души.
– Даже снег под валенком нигде не скрипнет, – удивилась Дуняшка, – Да точно ли ищут меня маменька с батюшкой? Будто и вовсе никого нет в деревне.
Она сошла с крылечка и тут же вздрогнула от звука собственных шагов, подумалось ей, что звук этот словно единственный во всём белом свете. Будто вся земля опустела, и люди пропали. От таких мыслей поёжилась Дуняшка, и, с опаской глянув в сторону лукерьиного дома, быстрым шагом направилась со двора. Избушки стояли тёмные, какие-то недружелюбные, будто и не её это вовсе деревня, а чужая какая-то, незнакомая.
– Это просто от того, что не приходилось мне доселе по ночам гулять, – подумала Дуняшка и решительно шагнула вперёд.
Идти было тяжело, снегу намело выше колен, и он набивался в валенки и подол. Кое-как переставляя ноги, двигалась Дуняшка вперёд. Наконец, устала она и остановилась перевести дух. С опаской оглянувшись назад, на лукерьин дом, увидела Дуняшка, что в одном из окон мелькает огонёк то ли свечи, то ли лучины, словно ходит кто по избе. Сердце девушки забилось сильнее. Ни в одной избе света больше не было, словно вымерла вся деревня, и остался в ней теперь живым только лукерьин дом да она, Дуняшка, застрявшая одна посреди снежной улицы и, дрожащая от страха. Дуняшка отвернулась и поспешила вперёд, к родному двору. Долго ли она шла или нет, ей показалось, что вечность, но, наконец, дошла она таки до родимой избы. Света в окнах не было, как и во всех остальных домах.
– Меня ищут, вот и тёмно дома, – догадалась Дуняшка.
Но, подойдя ближе, застыла на месте. Вкруг дома возвышались сугробы, такие же, как и возле других домишек. Только вот следов на снегу не было. Ни единого.
– Нешто они спят? – изумилась Дуняшка, – И меня не ищут? А я думала, тятя с маменькой с ног уже сбились. Да нет, не может такого быть. Видать, успела вьюга уже следы их замести, ходят где-то они по деревне. Зайду в избу, снег стряхну, а после пойду им навстречу, деревня у нас небольшая, скорёхонько повстречаемся.
Она поднялась на крылечко и толкнула дверь. Но та не поддалась. Дуняшка налегла сильнее, и снова без толку. Она непонимающе уставилась на дверь. Осмотрела её со всех сторон. Всё, как обычно. Отчего же она не отворяется? Вновь потолкалась – нет толку. Сбежала Дуняшка с крылечка, затарабанила в окошки, и вновь тишина. Что такое?
Вздохнула Дуняшка:
– Что ж, значит, придётся так идти. Разыщу родителей и скорее домой вернёмся, чего медлить. Они ведь где-то здесь ходят, рядышком.
И Дуняшка пошла прочь. Пройдя два двора от дома, Дуняшка остановилась и отдышалась. Идти было тяжело и дух перехватывало. Она огляделась вокруг, переводя дух, и вновь посетило её то же чувство, что и давеча – словно она одна осталась в целом мире под этой огромной, бледной луной. Морозная зимняя ночь окружала её со всех сторон, подступала всё ближе, словно пытаясь пробраться внутрь, в самую душу. Колдовские мохнатые звёзды глядели на Дуняшку с высоты и тянули к ней свои руки-лучики. Огромная, тяжёлая луна нависла над самым горизонтом, заслонив собою полнеба. Дым, струящийся из печных труб, замер, как на картине, застыл в воздухе. Тёмные окна таили в себе что-то страшное, недружелюбное к человеку. Словно и не было уже там, в этих избах, людей. Белые искрящиеся снега распростёрлись, покуда хватало глаз. И тишина. Такая тишина, что Дуняшка слышала, как бьётся её сердце.
– Что же это? – растерянно подумала она, – Что творится кругом?
Длинные чёрные тени протянулись от плетней по снежному покрывалу, поползли к Дуняшке. Она вскрикнула, зажала ладошкой рот, попятилась. Вовсе жутко стало вдруг ей тут, посреди родной деревни, вмиг ставшей незнакомой, неласковой. Где-то вдалеке внезапно послышался шум, словно кто-то большой тяжело взмахивал крыльями. Раскатисто, гулко прокатилось над крышами хриплое «Кр-р-а-а-а».
– К Марьюшке надо бежать! – решила Дуняшка, и со всех ног, насколько это было возможно быстро, кинулась в обход, по другой улице, к марьюшкиному дому. И всё казалось ей, что кто-то большой гонится за ней, летит след в след, и вот-вот настигнет, схватит за шиворот и поднимет высоко в воздух. И Дуняшка ускоряла и без того быстрый свой бег. Но когда она уже почти добежала до марьюшкиного дома, то вздрогнула и остановилась. Навстречу ей, по дороге кто-то шёл. Невысокий, чёрный силуэт приближался всё ближе и ближе. Сердце Дуняшки отчаянно заколотилось. Она встала, не в силах ни бежать, ни прятаться. Лишь молча стояла и обречённо смотрела на одинокую фигурку, бредущую по дороге в её сторону. До слуха её донёсся то ли плач, то ли бормотание. Голос показался Дуняшке знакомым, и она прислушалась. Тень от плетня немного скрывала её от ночного бредуна. И тут она узнала и этот голос, и эту фигурку.
– Марьюшка! – изумлённо воскликнула она и выбежала вперёд.
В лунном свете к ней приближалась её закадычная подружка Марья.
– Марьюшка! – Дуняшка вышла из тени, что скрывала её, и бросилась к подружке.
Валеночки так и вязли в снегу, и идти получалось медленно, только сейчас Дуня поняла, как сильно озябли её ноги, она уже совсем не чувствовала пальцев.
– Марьюшка, ты куда идёшь? – обняла она подружку.
– Дуняшка! – воскликнула Марьюшка, и вдруг уронила свою головку ей на плечо и горько, в голос, разрыдалась.
Дуняшка опешила, растерялась:
– Марьюшка… Что с тобой, миленькая?
– Они… Они…
Сквозь рыдания ничего было не разобрать из того, что говорила Марья.
– Тебя обидел кто-то?
Марьюшка потрясла отрицательно головой, потом шумно втянула носом воздух, вытерла варежкой лицо и, резко замолчав, посмотрела пристально на Дуняшку:
– Они меня не видят.
Дуняшка почувствовала, как по спине у неё пробежали мурашки и волоски на шее приподнялись от какого-то необъяснимого чувства тревоги и ощущения, что вот-вот случится что-то очень нехорошее, страшное. Она бы всё сейчас отдала, чтобы только Марьюшка не произнесла последующие слова. Но это было невозможно и Дуняшка, вся сжавшись внутренне, тихо спросила:
– Кто не видит?
И сама же испугалась собственного голоса. Кругом наступила такая звенящая тишина, будто весь мир – все эти тёмные дома с чёрными глазницами окон, корявые деревья, с похожими на пальцы ветвями, огромная зловещая луна – всё замерло и жадно прислушалось, боясь пропустить ответ Марьюшки.
– Все, – прошептала та, глядя прямо в глаза Дуняшке своими огромными глазищами, в которых отражались звёзды, – Маменька с тятей. Пахом, дворовый наш. Наталья, что маменьке по хозяйству помогает. Никто.
– Марьюшка, – взяла её за руку Дуня, – Да что же ты такое говоришь? Как же они тебя не видят-то?
Марьюшка вдруг сменила выражение лица и уставилась на Дуню:
– А ты куда идёшь? Отчего не дома?
– Да я не дошла до дому, – Дуняшка вдруг смутилась и нахмурилась, вспомнив страшного лукерьиного петуха. А что, если он где-то тут притаился, и вон то раскидистое старое дерево на самом-то деле и не дерево вовсе, а растрёпанный огромный петух?
– Я в проулочек свернула а там… Там петух лукерьин, только был он не как простой петух, а величиной с дом. Он меня клюнуть хотел и с собой утащить. А меня Маня спасла. Велела у неё ночевать оставаться до утра, а я не послушала, думала, маменька с тятей ищут меня, поди, плачут. Ну, и как Маня-то уснула, я и ушла. Только вот изба наша заперта почему-то и следов вокруг неё никаких нет, словно и не выходил никто из дому с вечера…
Подружки замолчали, потом Дуняшка сморщилась:
– Ай, как ноги замёрзли, пальцев не чую совсем. Пойдём ко мне, откроем как-нибудь дверь эту вдвоём-то.
И девчонки зашагали к дому Дуняши.
– Марьюшка, а ты с чего же взяла, что тебя никто не видит? Вот же я, вижу тебя хорошо, и баю с тобой.
– Не знаю, отчего так, но ты первая, кто меня увидел. А родители и дворовые люди наши никто не видели. Как проводила я тебя, беспокойно мне сделалось на душе. Стою я у окна и гляжу – а на улице метель такая разыгралась. И почто, думаю, я Дуняшку-то у себя не оставила, ведь такое ненастье творится, как же дойдёт она. Маменьке сказала, а она отвечает, мол, ничего, добежит Дуняшка, тут идти всего ничего, она девочка шустрая, скорая, и велела мне спать ложиться.
Легла я в постель, а сама всё о тебе думаю. Вдруг услышала шум странный. Такой, знаешь ли, будто на крышу нашу сверху ещё одну избу поставили. Тяжёлое что-то такое опустилось. А после звук раздался, как гром летом бывает – раскатисто так, глухо. Пророкотало и стихло всё. Я лежу ни жива ни мертва, такой меня страх обуял, Дуняшка! После слышу – заскрежетало что-то, ровно кочергой железной скоблят по стене. И опять стихло. Я тихохонько к окошку подошла, глянула посмотреть, что там такое творится, нечто ветер так шумит? А там…
Марьюшка смолкла и посмотрела на Дуню:
– Там два глаза светятся! Красных! Тут мне на ум сразу твои баечки про петуха-то и пришли. Ох, и испужалася я! Бросилась, что есть духу к матери, трясу её за плечо, бужу, а она не просыпается. Я к тяте, он тоже спит, как мёртвый. Я туда-сюда, никто не встаёт! А я уже из всей силы трясу каждого и плачу навзрыд. А им хоть бы что. Я уж решила, было, что угорели все. Наконец мать пробудилась, я обрадовалась, кинулась к ней, а она меня не видит, Дуняшка! Я её за подол схватила, а она идёт, как шла. До ведра с водой дошла, зачерпнула ковш, напилась и обратно. Я так и остолбенела. Хожу по избе, не знаю, что же мне делать, вернулась в свою горницу, а там… там я на кровати лежу!
Дуняшка так и замерла посреди дороги:
– Ты что такое говоришь, Марьюшка? Да не захворала ли ты?
– Ничего я не захворала, а как есть говорю! Богом клянусь, в постели моей лежала девка, точь в точь я, даже в рубахе такой же. И знаешь что я подумала?
– Что?
– Что померла я, Дуняша. И так мне горько сделалось, и себя жалко, что и слов нет. Плакала, плакала, потом вдруг сообразила, что покойникам зеркальце ко рту прикладывают, чтобы проверить, правда ль человек помер али нет. Если запотеет зеркальце, то значит живой, а нет, так… Ну, я своё маленькое зеркальце из кармана вытащила, ко рту той, что в постели поднесла, после к окошку вернулась и глянула, зеркальце не запотело. Значит, померла я. Тогда оделась я, да вон из дому побежала. Сил моих не было там оставаться и на тело своё глядеть. Ох, и жутко же это, Дуняшка!
– Погоди-ка, – задумалась Дуняшка, – Но коль я тебя вижу, выходит и я тоже померла?
Марьюшка посмотрела на подругу долгим и внимательным взглядом, пожала плечами, не отводя глаз.
За разговорами дошли они до дома. Дуняшка вновь взбежала на крыльцо, попыталась открыть дверь, но ничего у неё не вышло.
– Давай-ка вместе, – сказала Марьюшка и тоже налегла на дверь.
Но и вместе у них ничего не получилось.
– Давай хоть в окошко глянем, – выдохнула шумно Марьюшка, – Вон ночь какая лунная сделалась, всё видать.
Они подошли к избе с другой стороны и забрались на сугроб, а после прильнули к окошку. Поначалу Дуняшка ничего не могла разобрать, а после и увидела – мать, спящую на постели, отца с нею рядом, и… себя в своей кровати. Дуняшка вскрикнула, зажала рот ладошкой и скатилась с сугроба вниз. Сердце её колотилось в груди так, что казалось пробьёт сейчас дыру.
– Да как же это? Да что же это? – шептала она.
Марьюшка, ни слова ни говоря, стояла рядом, печально глядя на подружку, и в глазах её читалось немое сочувствие.
– Померли мы, Дуняшка, это конец.
Дуняшка глядела на подругу большими глазами, полными слёз:
– Как же так, Марьюшка? Нешто вот так всё и происходит, раз – и нет уж тебя? Да с чего бы нам вдвоём-то разом помереть?
Она задумалась, ахнула:
– Меня-то, поди, петух лукерьин заклевал, а ты отчего же померла? И что нам делать теперь?
– Не знаю, – пожала плечами Марьюшка, – Бабушка говорила, что душа первые три дня возле тела обитает, так что, наверное, мы с тобой, далёко и не сможем уйти. А потом к Богу на поклон в первый раз пойдём. Богу поклонимся, а потом до девятого дня ангелы станут нам рай показывать, носить будут нас над кущами райскими, а мы дивиться да любоваться будем. На девятый день поминки, да второй поклон Богу. А опосля них…
Марьюшка поёжилась:
– В преисподнюю ангелы нас понесут, и до самого сорокового дня станем мы глядеть, как грешники в геенне огненной мучаются. Ох, и страшно! Нас-то пока черти не тронут, но это только до поминок. Вот справят по нам сороковой день, и всё уж тогда. Нет нам защиты боле. В третий раз к Богу на поклон пойдём. А ангелы-то наши за спиной у нас встанут и будут о нас Бога молить, чтоб помиловал. А с другой-то стороны черти! Те припоминать нам станут грехи наши. И вот кто кого победит, туда нам, Дуняшка и дорога ляжет. Коль ангелы – так в рай, а черти – так в ад прямиком.
Дуняшка вздохнула:
– Что ж теперь. Жизнь одна, но и смерть одна. Два раза ещё никто не помирал. Выдюжим, чай.
– А мне боязно, – ответила Марьюшка, – Я вот пока до тебя шла, дак все грехи свои припомнила. Давеча из чулана у маменьки ленту стянула, она не велела раньше праздника брать, тятя мне на Николу зимнего привёз загодя с ярмарки, а я, вишь, не удержалась. Прокралась да взяла. Думаю, полюбуюсь малость, да обратно верну. А теперь уж вот не верну.
Она вздохнула.
– Идти мне в ад теперича.
Дуняшка рассмеялась:
– Да уж таки и в ад сразу? За ленту-то.
– А то! – вскинулась Марьюшка, – Черти они, знаешь, какие? У-у, всё припомнят там, на Суде-то, ничего не забудут, хоть вот самой малюхонькой мелочи.
– Не знаю, чертей не видала, а вот петух лукерьин тот страшен, – задумалась Дуняшка, вспомнив страшилищу, и поёжилась.
– Да расскажи, как ты от него сбегла-то?
– Пойдём-ка к Мане, – решительно сказала Дуняшка, – Если кто нам сейчас и поможет, так это она. А про петуха дорогой тебе расскажу. А то что-то ноги у меня совсем заледенели, и не скажешь, что я покойник, до того чувствую всё.
И девчатки поспешили по сугробам к маниному дому, а тем временем на востоке уже заалела розовая полоса.
Дверь в избу была не заперта, по всей видимости Маня так и не просыпалась с тех пор, как Дуняшка ушла от неё. Девчата стряхнули с валенок снег и вошли в дом. Когда глаза привыкли к темноте, они различили печь, стол, ворох тряпья в углу и саму хозяйку, сладко похрапывающую на лавке у стены.
– Разбудить её что ли? – неуверенно сказала Марьюшка.
– Нет, не нужно, пусть спит, подождём, – прошептала в ответ Дуняшка и они, огляделись по сторонам, в поисках места, куда бы можно было присесть. Ноги в тепле стало покалывать иголочками и ломить. Дуняшка сняла валенки и помяла руками свои ледяные пальчики на ногах, шерстяные носки её насквозь были мокрыми. Она прошла в угол и приземлилась на ворох тряпья, что лежал там тёмной кучей. В ту же секунду раздался визг, и тряпьё взметнулось вверх, заметалось по избе, а Дуняшка закричала от страха и вжалась в стену. Марьюшка переполошилась и перепугалась не меньше подруги, она кинулась к ней и, присев рядом, обняла Дуняшку, продолжая орать во всё горло. На лавке подскочила Маня, а из-под её бока вынырнул большой котище, вздыбил шерсть, выгнул спину, зашипел, и, подняв хвост трубой, принялся скакать по избе вместе с тряпьём. Сонная Маня ничего не понимала, и, протирая глаза, таращилась по сторонам, видимо, не соображая – спит она ещё и ей всё это снится или она уже всё-таки проснулась? Девки вопили во всё горло и вся эта какофония продолжалась без остановки. Наконец, мало-помалу, всё смолкло. Дуняшка с Марьюшкой устали кричать, Маня наконец поняла, что она уже не спит, кот прыгнул обратно к хозяйке на колени, а куча живого тряпья забилась под лавку, на которой сидела Маня.
– Дуня, ты чего не спишь? – спросила удивлённо Маня, глядя на девушку, – И куда ты собралась?
– Да я уже вернулась, можно сказать, – пролепетала та.
– Вот те раз, куда ж ты ходила-то? Я ж тебе не велела до рассвета выходить.
– Домой я пошла, – вздохнула Дуня, – Сердце изболелось, что родители меня ищут, небось, с ног сбились. А там…
Она замолчала.
– Померли мы, Маня, – авторитетно заявила Марьюшка.
Та сначала вытаращила на неё круглые глаза, а после расхохоталась в голос, она смеялась долго, пока слёзы не покатились у неё из глаз. Вытерев глаза и успокоившись, Маня спросила:
– Когда хоронить-то? Приду хоть, пирогов с киселём поем.
– Ей-Богу, говорю тебе, померли мы! – обиженно надула губы Марьюшка, – Издевается ещё, смеётся.
– А чего мне не смеяться-то над эдакой глупостью? Или по живым слёзы лить прикажешь?
– Погоди, Маня, – вступила в разговор Дуняша, – Так мы не померли, значит?
– Нет, конечно.
– А почему же тогда Марьюшку родители не видят? И что за девки вместо нас в наших домах, точь в точь мы? Я сама видела себя. Вылитая я, будто в зеркало погляделась, не различить.
Маня нахмурилась, почесала лохматую голову, посмотрела внимательно на подружек.
– Обождите, вот рассветёт, тогда и прогуляюсь я до ваших домов, разузнаю, что и как, погляжу на этих лжедевиц, опосля и вам скажу, что делать и как быть. А вы покамест тут сидите, не выходите, находились уж, чай.
Под лавкой забурчало, заворочалось.
– Маня, а кто это там у тебя? – робко спросила Марьюшка.
– Где? Под лавкой-то? Дак то Запечница моя. Я печь-то нынче жарко протопила, ей, небось, там душно и сделалось, вот и вышла в избу, да спать в уголочке тихо-мирно прилегла.
– А тут и Дуняша, – со сдавленным смешком прохихикала Марьюшка, – Аккурат гузкой своей и придавила её.
Дуняшка покраснела:
– Я ведь нечаянно. Я думала это тряпьё какое-то.
– Ничего, – улыбнулась добродушно Маня и раскосые глазки её и вовсе стали щёлочками, – Она отходчивая. Поворчит малость да и отойдёт. Айдате, чай что ли пить. Сейчас самовар поставлю. Уж всё равно утро занялось.
И Маня поднялась с лавки и пошла к печи, а вслед за нею покатился ворох тряпья из-под лавки, и метнулся за печь, обиженно что-то ворча на ходу.
После чая девчонок сморило, ведь всю ночь, почитай, пробегали они по деревне, да и сколь нервов истрясли.
– Полезайте-ка на печь, – велела Маня, – Отогреться вам надобно, да поспать, а я покамест пройдусь по деревне, разведаю.
Девчонок дважды просить не пришлось. Тут же устроились они на печи, подстелив под себя свои тулупчики, и едва прикрыли глаза, сразу же провалились в глубокий сон, засопели ровно. Маня же, дождавшись, пока Дуняшка с Марьюшкой уснут, накинула полушалочек и вышла из избы. За печью нет-нет, да слышалось в тишине бурчание и жалобные приговоры. Это Запечница обиженно шмыгала носом и ворчала.
У дома Марьюшки было шумно. Проснулись работники, и сейчас кто разгребал снег на дворе после вчерашней метели, кто скидывал снежные заносы с крыши, кто колол дрова, кто убирал хлев. Работница развешивала на верёвках бельё, от которого валил пар. Маня неспешно подошла поближе:
– С добрым утром! Ай да молодец, уж с утра бельё настирала?
Работница обернулась, заалела от похвалы, улыбнулась, пряча красные от работы руки, в карманы широкой юбки:
– Ой, Маня, это ты? Да вот, настирала, да. До зари ещё встала. А ты чего ни свет ни заря гуляешь уже?
– Да так, – пожала плечами Маня, – Не спалось нынче чего-то. В такую метель дела недобрые творятся.
– Ох, Маняшенька, ты не пугай Христа ради, – работница перекрестилась мелким частым движением руки, – Какие ещё недобрые дела?
– Давай помогу развесить, – парировала Маня.
Работница наклонилась и достала из корзины большую скатерть, Маня ловко подхватила концы полотна и потянула в сторону. Работница взялась за противоположные уголки и вдвоём они ловко свернули скатерть надвое, а потом ещё раз пополам.
– Ой, вот же ж вовремя ты пришла, – обрадовалась работница, – Вдвоём-то куда сподручнее! Пособи, пожалуйста, а потом чаю вместе попьём на кухне.
– Можно и чаю, – кивнула Маня, – Я не откажусь.
Закончив дело, и с довольным видом глянув на два ряда белоснежных простыней, наволочек да скатертей, работница подхватила под мышку корзину и, взяв под локоток Маню, поспешила в дом. Они вошли с заднего хода, и сразу попали в кухонку, минуя сени и горницу со спальнями.
– Сам-то нынче с утра в город уехал, и хозяйка с ним, а Марья спит ещё. Вот скоро встанет, так буду её кашей тыквенной кормить, – сообщила работница, разливая по чашкам ароматный напиток. Запахло смородиновым листом и мятой.
– Вот, на-ко, варенье из вишни, с малиной ещё есть, да не предлагаю уж, – оговорилась она, – Ты ещё по улице станешь ходить, продует не то тебя, распаренную.
Маня пододвинула к себе чашку с чаем, зачерпнула ложечку рубиновой сладости, с удовольствием пожевала:
– М-м-м, спасибо тебе, вкусно как, ум отъешь!
– Сама варила, – улыбнулась довольно работница.
– А что, – спросила Маня, прихлёбывая смородиновый чай, – Марья-то с Дуняшкой дружат?
– Дружат, – кивнула работница, – Они не разлей вода, не гляди, что Марья наша из семьи зажиточной, хорошие они люди, добрые, и нас работников не обижают.
Она снова перекрестилась частым дробным движением.
– Слава те Господи!
– А у Марьюшки-то шубка больно баска, – продолжила Маня.
– Не то слово! Хозяин с ярмарки привёз. Дак мы все любовались, разглядывали. Пуговки-то все как одна, ровно цветочки махонькие вырезаны, до чего искусно.
– Гдей-то видала я раньше такую шубёнку-то, – будто невзначай сказала вдруг Маня.
– Да где бы? – шумно отхлёбывая чай, спросила работница.
– Не у Лукерьи ли такая же была? – сморщила лоб Маня.
– Тьфу ты, – поперхнулась, было, работница, – Вспомнила не к месту ведьму старую. Откель бы у ей такая вещь? Она ж бедная.
– Это нынче она такая. А было время, что и они жили пусть небогато, но в достатке.
В эту минуту в кухню вошла, позёвывая, Марьюшка. Сонно потянувшись у двери, она вдруг замерла и бросила быстрый хищный взгляд на Маню, сидевшую в уголке у стола напротив окошка. Маня ответила ей прямым и внимательным взглядом, не отводя глаз.
– Ой, Марьюшка наша встала, завтракать будешь ли? Я каши сварила пшённой, с тыквой! – подскочила тут же к ней работница, захлопотала, погладила девушку по волосам.
На лице Марьюшки отобразилось отвращение, она с неприязнью отмахнулась от её рук, дёрнув плечом:
– Не хочу я эту кашу, фу.
– Да как же, – опешила работница и растерянно поглядела на Маню, – Ведь это ж твоя любимая, сладкая, со сливочным маслицем да медком.
– Говорю тебе, не хочу я этой твоей каши! Гадость какая! – грубо оборвала её Марьюшка.
В глазах работницы блеснули слёзы, она быстро отвернулась и промокнула их передником.
– Дак может чаю тады? – обратилась она вновь к Марьюшке, не понимая, что же такое случилось с её любимицей и умницей, ведь завсегда-то была она ласковой да приветливой, что кошечка.
– «Тады», – передразнила её Марьюшка, – Разговариваешь, как бабка старая.
Работница вспыхнула, прикусила губу и убежала за печь, загремев там чугунками.
Маня внимательно и неотрывно продолжала смотреть на Марьюшку, а глаза девушки тем временем из голубых сделались чёрными, как смола.
– А ты чего уставилась? – вскинулась она, было, и на Маню.
Но та глянула строго, и тихо, так, чтобы не услышала работница, но вместе с тем твёрдо ответила:
– А я тебя насквозь вижу, карга ты чёрная.
Марьюшка изогнулась, вздыбилась, рот её скривился в хищном оскале, глаза почернели ещё сильнее – бездонное, вечное, древнее зло глянуло ими на Маню, девка зашипела и, скрючив пальцы, двинулась на Маню. Та спокойно встала из-за стола, подошла ближе и, приложив ко лбу лжеМарьи три пальца, произнесла:
– Крест тебе дубовый, сатана, на прогонение.
Тут же взвизгнула Марьюшка, замахала руками и кинулась вон из кухни, а из-за печи испуганно выглянула работница, отодвинув цветастую занавеску, лицо её было опухшим от слёз:
– Что это там с Марьюшкой?
– Ничего, – махнула ладошкой Маня, – Схватилась, дурная, за горячий ухват да обожглась. До свадьбы заживёт, ты не переживай, милая. Ну, спасибо тебе за чай, а я пойду. Дела у меня.
Работница захлопала глазами, шмыгнула носом.
– Иди, иди, Маня, а я обед начну готовить. Надо мужиков кормить.
Маня накинула свой полушалочек да поклонившись избе и столу, вышла тем же чёрным ходом и неспешно направилась тропками к дому Дуняшки.
Хозяева огребались после ночной бури, снегом замело всю деревню по самые маковки. Маня ловко пробиралась к дому Дуняшки, где по тропочке, где возле плетня, и казалось отчего-то, что не идёт она вовсе, а летит над снежным покрывалом. Вот и домишко нужный показался. Маня отряхнула на крылечке ноги, потопала, обмела полынным веничком, приткнутым в уголке, валенки и постучалась в избу.
– Хозява, дома ль?
– Дома, дома, кто там? Проходи! – послышался женский голос.
Маня прикрыла за собой дверь и вошла. Огляделась в сенцах – морозно, тихо, чистенько. В избу вошла – тоже всё ладом, тихо, покойно.
– Маня, ты что ли? – подивилась мать Дуняшки, – Случилось чего?
– Нет, – покачала Маня головой, – Я мимо шла, да гляжу, чего-то тишина у вас. Везде люди огребаются, а у вашего дома никого. Я и подумала, ладно ли у вас, не прихворал ли кто?
– Нет, Манюшка, все живы-здоровы, слава Богу, – улыбнулась дуняшкина матушка, – Хозяин наш на работу ушёл, а я за хлеб да пироги взялась, Дуняшка вот встанет, её и отправлю снег убирать. Да что-то заспалась она сегодня, а я и не стала будить, пусть спит, пока спится, замуж выйдет, не до того станет. Да ты, поди, чаю хочешь? Давай я тебя напою.
– А давай, – кивнула Маня.
Она скинула полушалочек, присела за стол, щедро усыпанный мукой.
– Ты уж, не обессудь, вот на краешек тебя посажу, – оправдалась мать Дуни, – Видишь, стряпаю я.
– Ничего, мне хорошо.
Пока хозяйка хлопотала с чашками да плошками, доставая к столу варенье да баранки, Маня взяла яичко, что лежало на столе, задумчиво покрутила в руках, покатала меж ладоней, а после принялась вдруг возить его по столу, как заведённая. Мать Дуняшки остановилась, уставилась удивлённо на Маню, не говоря ни слова, лишь с любопытством наблюдая, что это она делает. А та вдруг подняла яичко над головой да и брякнула в пустую плошку, что на столе стояла. И вылилась из того яйца чёрная вонючая жижа, потянуло смрадом по избе. Мать Дуни замерла, открыв рот, ни слова не могла она вымолвить, лишь стояла да глядела то на Маню, то на склизкую болотистую жижу в плошке.
– Что же это, Маняша? – наконец произнесла она, указывая взглядом на стол.
– Плохо в доме у тебя, Полина, – сказала Маня, глядя дуняшкиной матери прямо в глаза, – Зло какое-то завелось.
Та ахнула и присела на лавку.
– Да какое же зло-то, Маня? И как мне быть, как дом да семью защитить?
– Подмена у тебя в избе, – только и успела ответить та, как раздался громкий хлопок, и из передней вышла в заднюю комнату Дуняшка. Лицо её было насупленным, губы крепко сжаты, а цепкий, исподлобья, взгляд неотрывно глядел на Маню.
– Зачем пришла? – спросила она хриплым, как спросонья, голосом.
– Да ты что, Дуняшка? – всплеснула руками мать, – Да нешто так можно говорить? Ступай-ка, умойся, чаю попей, да ступай двор убирать, тропку разгреби.
Дуняшка зыркнула на мать недобрым быстрым взглядом и направилась к рукомойнику, по-прежнему не отводя взгляда от Мани. Полина же, не замечая ничего, вновь обратилась к гостье:
– Маня, дак чего ты говорила там про подмену какую-то? Испужала прямо меня. Растолкуй, что за подмена такая?
– Сама скоро поймёшь всё.
Полина взволнованно заёрзала на лавке, поправила платок, встала, прошлась по избе, вернулась к Мане, что попивала чай, обмакивая баранку попеременно, то в чашку с чаем, то в плошку с вареньем.
– Маняша, да как же, ты хоть намекни, – подсела к ней дуняшкина мать, поглаживая по плечу, – Как же мне жить-то теперь, ведь из головы дума нейдёт, о какой такой подмене ты толкуешь? Нешто зло кто-то супротив нас задумал?
– А, – ахнула она, – Подклад сделали?
– Нет, – поморщилась Маня, – Тут другое. Посерьёзнее дело будет.
Маня глянула на Дуняшку, что утиралась в углу рушником, своими раскосыми добродушными глазками, та же по-прежнему продолжала сверлить Маню злобным хищным взглядом, словно готовая броситься в любую минуту и разорвать, уничтожить гостью, такая ненависть читалась в её взгляде.
– Знает, что насквозь её вижу, вот и беснуется, – улыбнулась Маня.
Полина, непонимающе, повернула голову, и уставилась на дочь, а затем вновь на Маню.
– Маня, ты про что? Ведь это Дуняшка наша.
– То-то и оно, что не она это, – ответила Маня.
Полина застыла, ошарашенно глядя на блаженную. «Нешто вовсе Маня наша умом тронулась, с концом?» – думалось ей в эту минуту. Но чёрная вонючая жижа в плошке, которую вынесла она поспешно в сенцы, от греха подальше, не давала ей покоя.
– Маня, – выдохнув, вновь терпеливо спросила Полина, – Кто же это, коль не доченька моя, не Дуняшка?
– Подмена это. С той стороны присланная взамен дочки твоей.
– Да кто же мог её подменить и с какой такой «другой» стороны?
В эту минуту грохнуло что-то за спиной у Полины, подскочила та, оглянулась и закричала – у рукомойника лежала на полу Дуняшка и билась в припадке, колотясь об пол затылком. Бросилась Полина к ней, засуетилась, не знает, как подойти да что делать.
– Маня, помоги! – кричит.
Поднялась Маня, головой покачала, она-то видела, как в последнюю минуту показала ей лжеДуня кулак за материной спиной, да потрясла им в воздухе, оскалив частые, острые зубки, а после и повалилась на пол.
– Иди, снега принеси, Полина, – велела она матери, и та, не подозревая, что Маня сказала это нарочно, чтобы спровадить её из избы, бросилась во двор.
Маня же склонилась над тварью, зашептала:
– Брось дурить, проклятая, я тебя насквозь вижу! Убирайся на свою сторону, отродье нечистое.
ЛжеДунька зашипела, встала на четвереньки и, склонив на одно плечо голову, пригнулась, как перед прыжком. В тот же миг в избу вбежала Полина:
– Вот снег, Маня! Вот! Держи!
– Ничаво, – с улыбкой ответила Маня, и глянула на тут же прикинувшуюся без сознанья Дуняшку, – Ей полегче уже. Успокоилась вон. Ты её в постель уложи. Всё пройдёт. Встанет и не вспомнит, что было. А я пойду.
Полина огорошено глядела ей вслед:
– Да как же подмена-то? О чём ты баяла?
Маня остановилась, оглянулась на дуняшкину мать, посмотрела внимательно.
– Не твоя это дочь, а ведьмин подменыш.
– Да что ты несёшь? У меня беда, дочь захворала, а ты ерунду такую говоришь! А ну, иди вон, уходи! – Полина перешла на крик.
Маня молча развернулась и пошла к двери, Полина же продолжала плакать над дочерью, хитро подглядывающую из-под полуприкрытых век на Маню, и ругала гостью.
Уже у порога Маня обернулась:
– Захочешь дочь вернуть, приходи ко мне.
Полина ничего не ответила и Маня, прикрыв дверь, вышла из избы и пошла прочь.
– Да, девоньки, плохо дело, – вздохнула Маня, присев на лавку и стягивая с ног валенки, – Не ошиблись вы. И вправду девки там ходють вместо вас. Точь в точь, как вы. Мать родная не отличит.
– Да кто же это, Манечка?
– Подмена.
– Да какая такая подмена? – девчоночки глядели на Маню, а губки их дрожали от волнения, на ресницах застыли слёзки.
– Лукерья это сделала. Метель-то не зря нынче бушевала эдакая, то не природа-матушка, то злые силы нынче куражились, и петух за тобой, Дуняшка, не зря следил, поймать хотел. Для чего-то нужна ты ему была.
– Да я ли? – предположила Дуняшка, – А что, ежели, ему Марьюшка нужна была? А я-то в её тулупчике была одета, вот он и перепутал.
– Всё может быть. Не зря же Марьюшка тоже в подменах оказалась. Где же вы, девки, дорогу ей перешли?
– Кому? – подивились те.
– Дак ведьме. Можа дразнились или ещё чего?
– Да ты что, Манюшенька, – испугались те, – Да мы сроду её не трогали, ни словом, ни делом, дом её стороной обходим.
– Всё ж таки для чего-то вы ей понадобились, однако, – задумалась Маня, подперев кулачком щёку и теребя свою длинную седую косу.
– Давайте-ка обедать! – вдруг воскликнула она, – А после я к Лукерье пойду.
– К самой Лукерье? – округлили глаза девчонки, – А не боишься?
– А чего мне её бояться? Она мне ничего не сделает, – отчего-то улыбнулась Маня, – Мы ж соседушки с ней всю жизнь.
Девчонки переглянулись, потом воззрились на Маню.
– Манюша, – спросила робко Марьюшка, – А я вот всё спросить хотела, а отчего у вас с Лукерьей промеж огородов два забора, у каждой свой? А не один, как у всех?
– Так надо, – стала вмиг серьёзной Маня, – А вы бы там поменьше ходили, по тропке той, глядишь и не случилось бы ничего.
Снова ничего не поняли Дуняшка с Марьюшкой.
– Мань, а нам-то как же жить теперь?
– Пока у меня поживёте, – ответила Маня, доставая из печи чугунок, – Ваши-то родные вас всё одно не признают, не увидят даже. Вы теперь вроде как на оборотной стороне.
– Где-е-е? – воскликнули в голос девчата.
Маня вздохнула, одёрнула передник, разложила на столе миски да деревянные ложки, почему-то четыре, после позвала:
– Суседко, айда обедать!
Девчонки замерли.
И тут из подпечека, покряхтывая и почёсываясь, вылез вдруг на свет Божий лохматый, тряпичный кулёк. Девки ойкнули и поджали ноги. Кулёк встряхнулся, развернулся и обернулся махоньким мужичком, с кустистыми бровями, из-под которых не видать было глаз, с небольшой бородкой, одетый в рубаху, подпоясанную верёвочкой, штаны да лапти.
– Зябко нынче чавой-то, – проворчал он, покашливая.
– Да ты что, сердешный, – всплеснула руками Маня, – Ещё с вечера пожарче истопила, вон Запечница та даже упарилась, в избу отдышаться вышла, в углу ночевала.
– Зябко говорю, – стоял на своём кулёк с бровями, – Ноги мёрзнут. И спал плохо нынче, ночь была дурная.
– А ты с нами отобедай, батюшко, – позвала его за стол Маня, – Да поведай, что за ночь така, отчего она плоха. Нам это оченно надо.
Суседко залез на лавку, взял ложку и заглянул в пустую миску:
– Дык чем угощать-то станешь?
– Ой, – спохватилась Маня, – Совсем заговорилась. Вот, каша у нас нынче.
Дуняшка с Марьюшкой заглянули в чугунок и удивлённо протянули:
– А кто же это кашу-то сварил, Маня? Мы ведь спали, а тебя не было.
– Дак Запечница постаралась, ишь какую вкусноту нам приготовила, отошла, видать, от обиды своей, я ж говорю. она долго не серчает, – довольно улыбнулась Маня.
Каша и впрямь хороша была – пшённая, жёлтая, запашистая, с кусочками оранжевой, сочной тыквы, да подтаявшим кусочком топлёного масла в ямочке, в самой серёдке чугунка. Девчонки сглотнули слюну и почувствовали, как у них заурчало в животах.
– Моя любимая! – захлопала в ладошки Марьюшка.
– Знаю, нянюшка твоя нынче такой же наварила, да только лжеМарья есть не желает, кричит, а работница ваша плачет, – ответила Маня.
– Ах, она… злыдня проклятая, мою нянюшку обижать! – Марьюшка помрачнела и сжала кулачки, – Да скоро ли мы вернёмся домой? И вернёмся ли?
– Чем смогу, помогу, авось наладится всё, – кивнула Маня на миски с кашей, – Ешьте давайте.
Девчонки взяли ложки и, косясь на мужичка, что росточком им был по колено, принялись есть. Суседко ел с удовольствием, покряхтывал и облизывал с обеих сторон ложку. Ножки его в лапотках не доставали до пола и он болтал ими под лавкой, до тех пор, пока наконец манин кот, притаившийся за лавкой и давно уж следивший за этими дрыганьями, не прыгнул, как охотник на одну ногу и не стянул с неё лапоток, а затем умчался с ним за печь.
– Ах, ты ж выхухоль мохнатая, – выругался мужичок, – Залягай тебя комар!
И, спрыгнув с лавки, побежал вслед за котом. Из запечья донеслось мурчание, рычание, ворчание и вскоре показался кулёк с лаптем в руке.
– А вот я тебе покажу, как хулюганить, ишь ты, – уже для порядку проворчал он, возвращаясь к столу.
– Маня, а это кто? – успела шепнуть Дуняшка.
– Дак Домовик это мой, – ответила с улыбкой Маня, – Он беззлобный, просто не выспался нынче, вот и ворчит. Я с ним побаять хотела, вот после обеда он раздобреет, тогда и спросим мы его кой о чём.
Она подмигнула девчатам и подложила каши в миску Суседки.
– Угощайся, батюшко, ешь. Вкусная нынче каша получилась.
Съев две тарелки каши, Суседко довольно потянулся, и почесал голую пятку, лапоть его снова умыкнул кот, и утащил куда-то в угол, но теперь уж, наевшись, Домовик не серчал, и, покачивая второй ногой, обутой в лапоток, повёл речь с Маней.
– А что это за гости нынче у нас? – глянул он из-под кустистых бровей на Дуняшку с Марьюшкой, ровно только что заметил их.
– Дак девчоночки это наши, подруженьки мои, – улыбнулась ласково Маня, поспешно сбегала до угла, принеся Домовику лапоть, и пригрозив пальцем коту, а затем, подав лапоток хозяину, повела речь, – Беда ведь у нас, батюшко.
Домовик приподнял одну бровь и оглядел внимательно девчонок, зрачок у него оказался рыжим в крапинку, девчонки таких ни у кого не видали и оттого переглянулись, но тут же поспешно опустили глаза – не рассердить бы хозяина.
– Что за беда?
Поведала ему Маня про подмену, про то, что своими глазами видела она тех девиц, что живут теперь в дому вместо настоящих Дуняшки да Марьюшки. Выслушал её Домовик, нахмурился.
– Лукерьины кирдуша с коловёртышем с утреца во дворе у нас крутились, шуганул я их отседова, они дальше шнырять побежали. Выглядывали чего-то, высматривали.
– Про кого это он? – шепнула Дуняшка Мане.
– Помощники это ведьмины, навроде кошки чёрной да свиньи с большим зобом, – быстро ответила Маня.
– А после, – продолжал Домовик, – И узнал я, чего они рыскали. Нынче ночью чёртова свадьба будет праздноваться. Все ведьмы туда созваны, и Лукерья, знамо дело, тоже. Так вот, подарочек она искала на свадебку.
– Батюшки, – всплеснула руками Маня, – Да нешто она девчонок в дар…
– А то, – ответил Суседко, – Живая душа для нечистой силы – самый что ни на есть дорогой подарок. А тут две разом. За то окажут Лукерье почести большие, глядишь, силы прибавят, аль годков скинут.
– Это как? – робко спросила Марьюшка.
Суседко вскинул рыжий взгляд на девушку:
– Не знаете что ли, что ведьмы всегда моложавые? Это им сатана помогает, за их хорошую работу особо старательным молодость продляет. А Лукерья-то тебя отдать ему хотела!
Домовик ткнул пальцем в плечо Марьюшки, та охнула.
– Да петух её, дурак, спутал тебя с Дуняшкой в той метели, которую Лукерья нарочно напустила. Вот и пришлось обеих брать. Лукерья сначала бранила петуха своего почём свет зря, а после и смекнула, что за двойной-то подарочек и благодарность вдвойне больше будет.
– Батюшко, да откуда ж тебе это всё ведомо? – спросила его Маня, подливая чаю и подкладывая поближе бараночку.
Домовик важно подкрутил ус и улыбнулся:
– Вечером кума заходила в гости. Она, конечно, нраву капризного да едкого, однако ж всё своя, и ей побаять с кем-то хочется. У Лукерьи-то и словом перекинуться по душам не с кем, злыдни одни живут.
– Какая кума? – спросила Маня.
– Кикимора, что у Лукерьи живёт. Домовика-то нет у ведьмы, кто с такой жить станет, вот и завелась Кикимора. Да она не так уж и вредна, несчастна больше.
Домовик вздохнул:
– Со стороны сюда пришла, приютилась. Жила она раньше в доме, который на нехорошем месте был построен, в доме том девку придушили. А похоронили, не разобравшись, отчим её это сделал, а слепил дело так, будто сама она в петлю залезла, сдуру. Ну, и похоронили девку неотпетой, как самоубивцу. Она и стала Кикиморой. Да спустя время в тот дом другие люди пришли, с ними их Хозяин, Домовик. Он и выгнал Кикимору. Долго она мыкалась, после в наши края попала, в суме у странника нищего пристроилась, так и добралась, а тут тоже – в одну избу ткнулась, в другую – везде занято. А потом к Лукерье забрела, там и осталась. Там без Домовика порядка нет.
Маня вздохнула тяжело, потупила глаза в пол, задумалась о чём-то, губы её беззвучно шевелились. Девчонки молчали. Повисла какая-то гнетущая тишина. Всем было жаль несчастную Кикимору, приютившуюся в доме злой и жестокой Лукерьи. Наконец Маня вернулась к происходящему и заговорила:
– Стало быть, метель Лукерья устроила, так?
– Так, – кивнул Домовик.
– А всё для того, чтобы Марью с Дуней подменить?
Снова кивнул Суседко, макая в чай баранку.
– Так ведь девки-то у меня, стало быть нечего ей дарить на свадьбе? А пока они у меня в избе ничего им не угрожает. Сюда Лукерье не добраться. Да-а, упустила она вас.
Маня хихикнула.
– Теперь думать надо, как подменышей обратно отправить, а вас в наш мир вернуть.
– А мы где? – испугались девчата.
– А вы на оборотной стороне, – ответила Маня, – Оттого и видите Домовика моего и прочих.
– Как же ты нас видишь, Маня?
– А я везде могу, – вздохнула она, – Так уж Бог управил.
– А куда нужно этих вернуть?
– Подмену-то?
– Ну да, откуда они взялись?
– Их Лукерья перевела через реку Смородину по Калиновому мосту.
– Что-о? – воскликнули девчонки в голос, – Да ведь река эта – сказки бабкины!
– Вот вам и сказки, – отрезала Маня, – С тёмной стороны их ведьма вывела, приняли они обличье ваше, они и не такое могут, и станут жить теперь вместо вас в дому, а вас в подарочек преподнесут.
– Манюшенька, а кто они?
– Души проклятые, те, что по земле заложными покойниками шастали или дела чёрные творили, нет им и после смерти покоя, хотят они людям и дальше вредить, да уж нет возможности, заперты они на той стороне. Не пройти через реку Смородину огненную, через Калинов мост добела раскалённый. А Лукерья ведьма сильная, только таким удаётся души чёрные с той стороны на эту вывести. Вот и вывела она их, намереваясь вместо вас оставить, чтобы никто не заметил пропажи.
– Как же быть нам, Манюша? – заплакали Дуняша с Марьей, – Не хотим мы чертям в подарок доставаться.
– Не ревите, – успокоила их Маня, – Пока вы здесь, ничего с вами не случится. Только уговор – из избы чтобы носу не казали. Даже на крыльцо не выходить. Мигом вас коловёртыш приметит. Помощнички-то ведьмины нынче везде снуют, ищут вас. А я сейчас к Лукерье пойду, глядишь и ещё чего выведаю. Не ревите, придумаем мы, как вас спасти.
Заперев дверь в своей избе на щеколду, и воткнув для пущей надёжности колышек в скобу, Маня удовлетворённо оглядела замок да поспешила к соседке, что держала в страхе всю деревню. Ворота у Лукерьи были не заперты, она их никогда не закрывала, люди всё равно войти боялись, ещё и стороной обходили, а кто и захотел бы войти, так смог бы сделать это лишь по лукерьиному позволению, наговорные кости у неё зарыты были под воротами, через них без умения не перешагнуть было. Маня отворила ворота, плюнула вниз, пошептала что-то, растёрла ногой, и легко посеменила вперёд, к крылечку. Петух, что ошивался у хлева, был уже своего привычного куриного размера, и только взъерошенный его вид да кроваво-красный глаз, косящийся страшно и злобно на гостью, выдавали в нём нечисть.
– У-у, чёртово отродье, – зашептала в его сторону Маня, – Я тебя не боюсь, востроглазый, обдеру вот твои перья на подушку, будешь знать.
Маня погрозила петуху маленьким кулачком, взмахнула седой косой и шустро поднялась по ступеням. Не постучав, она распахнула тяжёлую дверь и вошла в избу. Тут же её окутала тишина и мрак, словно зимний ясный день сменился вдруг глубокой ночью. Внутри было холодно, и Маня зябко поёжилась, укутавшись покрепче в полушалочек. Вместо того, чтобы окликнуть хозяйку, Маня отчего-то прошла в тёмный угол и встала там, почти слившись со стеной. Гнетущая, давящая тоска повисла здесь в воздухе, казалось, он насквозь был пронизан какой-то бедой, словно все горести и скорби люда человеческого собрали в эту одну небольшую избу и теперь они жались тут, перекатывались, давили друг друга, и уплотнялись всё больше, становясь квинтэссенцией страданий. Всякого, кто попал бы сейчас сюда, охватило бы такое чувство тоски и безысходности, что он не нашёл бы иного выхода, как перекинуть ремень через балку и покончить навсегда со своей жизнью, которая есть ни что иное, как бесконечная череда страданий.
– Он здесь, – поняла Маня.
И тут же, словно в подтверждение её словам, из дальней комнаты послышался юный, девичий смех, и возня, а затем сдавленный страстный шёпот. Маня прислушалась. Слов не разобрать. Раздался низкий мужской смех и звук поцелуя. Маня отвернулась брезгливо. И тут в комнату, придерживая подол юбки, выпорхнула полуодетая девица. Обнажённая налитая грудь её прикрыта была лишь длинными спутанными волосами, что отливали тягучим медовым золотом. Приподнятая юбка прикрывала стройные, полные ножки едва ли до колен. Звенящие серьги и множество браслетов на запястьях звенели колокольчиком, сливаясь со смехом прелестницы. Всем была хороша девица, кабы не один крохотный изъян – один глаз её был наполовину прикрыт и слегка косил, однако отнюдь не портил общего впечатления. Разгорячённая и страстная вся она дышала развратом и похотью, и вряд ли нашёлся бы хоть один мужчина, который устоял бы сейчас перед прелестницей, окажись он на месте Мани. Вслед за девицей выбежал высокий красивый кавалер, в белоснежной (такой белизны сроду никто в деревне и не видывал) распахнутой рубахе, с чёрными, что вороново крыло волосами до плеч, смуглый и стройный, вот только возраст его не поддавался определению, легко ему можно было дать, как девятнадцать, так и сорок лет, был он прекрасен собою и лишь глаза его, чёрные, бездонные, с красноватым густым отливом, цвета запёкшейся крови, выдавали то, что он есть вечное, древнее зло, не имеющее количества лет. Кавалер настиг девицу, ухватил её за тонкую талию и притянул, было, к себе, как вдруг осёкся, повёл по воздуху своим изящным носом с горбинкой, принюхался словно дикий зверь, и, оттолкнув девицу, ощетинился.
– Кого ты впустила, дрянь?
Лукерья, а этой девицей была не кто иная, как она, опешила, прикрыла наготу волосами, прижала руки к груди и вжалась в стену:
– Никого, никого здесь нет, любимый мой.
Тут же лицо её стало корёжиться, глубокие морщины побежали по нему, превращая юную прелестницу в пожилую женщину со злым и пропитанным ненавистью ко всему, лицом. Пухлые губы истончились и скривились в сухую изогнутую линию. Длинные золотые волосы исчезли, оставив седой пук жидких волосишек. Налитая, призывно торчащая грудь с розовыми сосками обвисла пустыми кожаными мешочками, а тонкая талия расплылась складками. Она затравленно зыркнула глазами по углам, зашептала что-то, забормотала, и плюнула в сторону двери. После прислушалась, но так и не увидев ничего, взвыла и убежала прочь, по всей видимости за своим платьем.
– Есть, есть, – нюхал жадно в это время Чёрный, кидаясь, как собака из угла в угол, мечась по комнате и припадая к стенам, но отчего-то тоже не видел Маню, стоявшую в своём углу прямо и спокойно.
В какой-то момент он подошёл к ней вплотную, почти коснулся своим лицом её лица, вперился взглядом в её глаза, замер и… отошёл прочь. Словно некая невидимая стена скрывала Маню от их чёрных взоров, так, что ни Лушка, ни Чёрный не могли её пронюхать и обнаружить. Из дальней комнаты вернулась Лукерья, теперь она выглядела так, какой привыкли её видеть односельчане, от юной прелестницы не осталось и следа. Чёрный же оставался всё тем же.
– Данилушка, да нет тут никого, поблазнилось тебе, – подошла она, было, к кавалеру.
– Чую я её, – изрыгнул он вместе с проклятиями, – Здесь она.
– Да кто же, милый мой? Никто ко мне не пройдёт, всё закрыто у меня замками наговорными.
Чёрный зыркнул на Лукерью, вскинул голову, присел на лавку.
– Девок мне надобно найти, – нахмурилась Лукерья, – И куда они спрятались, пакостницы эдакие? Столько пришлось провернуть нынче из-за них. Ох, и хорошо же будет подношение на свадебку нынче ночью. Глядишь, и ещё годков пять мне сбросят да красоты прибавят, вовсе стану красавицей, а, Даниил? Станешь ли меня ещё больше любить?
Чёрный вздрогнул, верхняя губа его приподнялась, обнажая белоснежные острые зубы, как у зверя, что готовится броситься и укусить:
– Стану, стану, – отмахнулся он.
– Где ж они могут быть, а, Данилушка? Может ты знаешь? – прильнула, было, к нему Лукерья.
– Не знаю, – отрезал тот, грубо оттолкнув Лушку, – Ты бы получше следила за своими замками, тогда глядишь, и добыча бы не пропадала и гости непрошеные по избе не шастали.
– Да нет тут никого, что ты, право! – вскинулась Лукерья с раздражением.
Но Высокий вскрикнул вдруг птицей, после забрехал по-собачьи, рассыпался чёрным дымом и метнулся в устье печи.
– Встретимся нынче в полночь на празднике! – крикнула ему вслед Лукерья.
В избе наступила тишина.
– Где же искать этих мерзавок? – проворчала глухо Лукерья, прошлась по избе, – Давно уж надо было Марью-пакостницу сатане отдать, заслужила она это. Ишь ты, живёт припеваючи, в шубейке точь в точь как моя ходит. А я? Я счастья не заслужила?!
Она потрясла кулаком в пустоту.
– Из-за её папаши мой погиб, коли не случилось бы того и я бы, глядишь, за Фёдора замуж вышла, жила бы в радости… Нет, не видать Марье счастья, коль и у меня его отняли. Пущай за Калинов мост нынче отправляется на веки-вечные. И эта подруженька её, коль уж так дружны они вместе с нею. Время ещё есть, найду я их. Далёко не уйдут. Тут они, рядом где-то, чую я. А маменьки их с папеньками пущай теперь подменышей пестуют! Пока они из них все соки не высосут!
И Лукерья расхохоталась диким дурным смехом.
Так же незаметно, как и вошла, Маня вышла из дома Лукерьи и побежала к своей избе, где ждали её Дуняшка с Марьюшкой. Те встретили её испуганно.
– А вы чего это, девоньки, пригорюнились?
– Манюшка, – зашептали те, – Там, под окнами, ходит кто-то и стучит.
– Хм, нет там никого, даже и следов не видно, – хмыкнула Маня.
– Был, был кто-то, – закивали девчонки, – Мы за печку спрятались, чтобы он нас не приметил. Только лапу мы и заметили, что в окно скреблась, сама мохнатая, махонькая, как у ребёнка вроде, только не человек это, мы сразу догадались.
– Верно, не человек, – вздохнула Маня, – Лукерья своих помощничков разослала по всей деревне, вас искать, нужны вы ей до ночи. Ведь как стемнеет, к полуночи ближе, отправится она на свадьбу бесовскую со своим разлюбезным.
– Что за разлюбезный? – полюбопытствовали девчата.
Маня зыркнула на них:
– Много будете знать, скоро состаритесь. И замуж тогда никто не возьмёт.
Девчонки покраснели и опустили глаза.
– Манюша, да что велишь нам делать-то теперь? Как станем жить? Как нам домой воротиться?
– Пока подменыши тут, никто вас настоящих не увидит и не поверит, что те липовые Дуня да Марья. Лукерья всем глаза застила. А вас перекинула на изнанку, ежели не выведем вас обратно, так и станете скитаться, а после и облик человеческий потеряете. Надо нам, девоньки, подмену эту обратно отослать, тогда и морок сойдёт с родителей ваших. А пока бесполезно их убеждать, не поверят они ни мне, ни ещё кому.
– Как же нам их отослать?
Маня задумалась, подперев рукой щёчку, загляделась в окно, за которым потихоньку начинало смеркаться, а на горизонте тёмной, тяжёлой полосой растянулись свинцовые тучи, несущие с собой новую метель.
– Снова буря нынче будет, – задумчиво сказала Маня, – И пострашнее, чем вчерашняя. Немудрено – нечисть сегодня гулять станет. Надо нам, девки, к Калинову мосту идти.
– Как?! – воскликнули Дуняшка с Марьюшкой и испуганно уставились на Маню, – Ведь Лукерья нас там и схватит.
– Она вас раньше схватит, – ответила Маня.
Девчонки и вовсе смолкли от изумления.
– Будем на живца брать, девоньки, – кивнула Маня, – Только прежде того, научу я вас, что делать станем.
И она, достала из сундука, что стоял в красном углу, под иконами, свечной огарок, зажгла его, и, подойдя к окнам, стала шептать перед каждым и крестить той свечечкой, а после вернулась к Дуняшке да Марье и принялась обходить кругом них, продолжая шептать. Девчата узнавали слова псалмов в её шёпоте, другие же были и вовсе незнакомые, Маня шептала их невнятно, нараспев, и пламя свечи прыгало перед её лицом, качаясь от сбивчивого дыхания. Затем Маня задула огарочек и сунула его обратно в сундук, а из него извлекла какие-то сухие веточки да травы, камушки да пёрышки – с виду обычный сор. Девчонки переглянулись, вспомнив, как Маня всегда подбирала что найдёт под ногами – и ниточки, и лоскутки ткани, и камушки, и деревяшечки.
– Расплетайте, девки, косы, – скомандовала она.
Те в недоумении переглянулись:
– Зачем?
– Надо так.
Девчонки послушно развязали свои ленты и принялись распускать волосы. Маня встала позади Дуняши и принялась плести косу заново, вплетая в неё всяческую ерунду, как подумалось девкам – перья да сучочки. Затем удовлетворённо хмыкнув, перешла к Марьюшке, и принялась за неё.
– Маняша, а это на что? Это ведь сор.
– Обережный это сор, ничего вы не понимаете, – не обижаясь нисколечко ответила Маня, – Он вас убережёт он мелкой нечисти, а кто поважнее, так тем это не больно страшно, но да ничего, мы и их обдурим.
Она довольно захихикала и пошла в закуток за печь, и вернулась оттуда с кулёчком круглых, сладких конфет.
– Ого, – обрадовались девчонки, – Откуда у тебя такое лакомство, Маня?
– Но-но, – отвела та руку в сторону, – Не про вас это лакомство.
– Да мы что, мы ничего… а для кого оно?
– К куму пойду. Испрошу того, как нам быть, он на свете много живёт, глядишь подскажет.
– Что за кум?
– Клетник мой. Все они хранят наш мир от всякого зла, что из Нави сюда лезет. Глядишь, и скажет что толковое нам.
И Маня, хлопнув дверью, ушла в сенцы, а девчонки остались сидеть на лавке.
Чернота с горизонта уже подползла к самой деревне, и девчата видели в окно, как поспешно выходят на улицу бабы, кутаясь в полушалочки, оглядывают с тревогой надвигающиеся тучи и закрывают ставни в домах.
– Страшно мне, Дуняшка, – прижалась к подружке Марьюшка.
– Ничего, – вздохнула та, приобняв Марью, – Авось справимся с Божьей помощью.
Мани не было долго, как показалось девчонкам. Наконец она вернулась, серьёзная и хмурая.
– Одевайтесь, девоньки. Пойдём Лукерье на глаза покажемся.
Пока девушки обували валенки, Маня учила их как быть.
– Как на улицу выйдете, идите прямо по дороге, будто ничего и не случилось. Лукерья быстро вас приметит, она чёрной кошкой по деревне сейчас рыщет. Затянет она вас к себе в дом, а вы виду не подавайте, что со мной в сговоре. Просите её отпустить, слезу пустите. Она, конечно, не отпустит, но ничего, вы духом не падайте. Дальше поведёт она вас к Калинову мосту, где свадьба будет бесовская. Надобно ей вас на ту сторону перевести. А там уж и я вас поджидать стану. Поняли?
– Да, – кивнули девчата, дрожа от волнения.
– Ну-ну, милые, всё хорошо будет, верьте мне, не отдадим мы вас нечисти проклятой, – обняла их Маня, – А я покамест за подменой пойду.
Дуняшка с Марьюшкой вышли на крылечко. Тьма укрыла деревню. Ветер завывал и гудел так, что казалось, будто кто-то огромный и невидимый дует в большую небесную трубу и та страшным басом изрыгает из себя гул. Вьюга мела поверху, внизу же было ещё терпимо и можно было разглядеть, куда идти, хотя дорогу уже перемело местами.
– Идите, девоньки, идите с Богом, – перекрестила их вслед Маня, – Да ничего не бойтесь.
Дуняшка с Марьей ступили со ступеней на снег, валеночки тут же провалились чуть не до колен. Снежная крошка била в глаза, сбивала дыхание. Они в последний раз оглянулись на тусклый свет лучины в маниной избе, такой надёжный и тёплый, а после шагнули вперёд, в темноту. Выйдя на дорогу, они взялись за руки и пошли, еле вытаскивая ноги из сугробов. Размытыми полосками света проступали сквозь ставни окошки в избах, и никому, никому не было дела до двух одиноких фигурок, бредущих по улице в непроглядной темноте и метели. Что-то заскрежетало сверху, толкнулось в ноги, прокатилось чёрным большим клубком вокруг и распалось огромной, чёрной кошкой со светящимися во тьме жёлтыми плошками глаз и, перекувыркнувшись через голову, тут же обернулось Лукерьей, схватившей девчонок за шиворот и с диким смехом поволокшей их в своё жилище.
В избе Лукерьи было тихо, но тишина была совсем не такая, как у Мани, а какая-то гнетущая, настороженная. Казалось, есть в ней кто-то, кто просто молчит пока что, не выдаёт себя, притаившись в ожидании своего часа. Дуняшка с Марьюшкой сидели в углу, боясь пошевелиться, и лишь переглядывались молча, время от времени. Лукерья же, оставив девчат, уползла змеёй в дальнюю комнату, бормоча и похихикивая довольно от того, что, наконец, нашла своих жертв. Перед тем, как уйти, Лукерья потянула Марьюшку за воротник её шубейки.
– Ишшшь, вырядилась, – прошипела она.
– Я могу подарить вам эту шубейку, если она вам нравится, – робко проговорила Марьюшка, – Берите. Только отпустите нас с Дуней домой, верните нас назад.
– Ага, как же, – расхохоталась ведьма, – Нашли дурочку! Вы мне нужны нынче, за две живых души Хозяин щедр будет.
Она жадно облизнулась.
– И Даниилушка мой меня полюбит, как и раньше, а то что-то охладел он ко мне.
Она встряхнулась, словно поняв, что сболтнула лишнего, дёрнула со злостью Марьюшку за рукав:
– А шубейку ты мне и так отдашь. Снимай, давай! Скоро уже идти пора.
– А в чём же я пойду? – сжалась в комочек Марьюшка, – Ведь метель на дворе.
– На вот, – Лукерья кинула в Марью старой залатанной фуфайкой, висевшей в углу.
Марьюшка облачилась в большую просторную фуфайку и снова прижалась к подружке.
– Марья, – прошептала ей Дуняшка, когда Лукерья ушла, – Снимай это, вот тебе твой тулупчик, бери обратно свой подарочек, а я фуфайку надену.
– Нет, – твёрдо ответила та, – Ничего страшного. До тулупчиков ли сейчас. Знать бы, что впереди.
И они обе вздохнули в тревоге и ожидании неизвестности.
Через какое-то время из дальней комнаты послышалась возня и к девчонкам вышла стремительным, быстрым шагом молодая девица, одетая в яркое красное платье, с распущенными до пят волосами, со множеством браслетов на руках и нитками бус на шее. На ней одета была Марьюшкина нарядная шубейка. Девчонки ахнули и в изумлении уставились на девушку.
– А ты кто? – выдавили они из себя, – Как тут оказалась? Тебя тоже Лукерья поймала?
Девица расхохоталась, запрокинув назад голову.
– Что, не признали?
Девчонки онемели.
– Ты… Ты Лукерья?
– Она самая! Не всегда нужно своим глазам верить, девоньки. А теперь вставайте, пора нам. Скоро уже гулянье начнётся.
Девчонки продолжали сидеть на лавке, ноги словно приросли к полу, страх обуял их.
– Вы что, оглохли? – прикрикнула Лукерья, метнув на них злобный взгляд, – Живо поднимайтесь! И ступайте сюда!
Дуняшка с Марьюшкой встали рядом с Лукерьей. Та обернулась назад, и девчонки увидели, что там, в тёмном углу притаился тот самый чёрный петух, о котором судачили в деревне, красные глаза его светились углями, зорко наблюдая за людьми. Марьюшка схватила Дуняшку за руку, крепко сжав её пальцы.
– Смотри, дружок, не забудь, – обратилась к нему Лукерья, – Кликнешь меня, как всегда в положенное время. До третьих петухов.
Из угла раздалось скрежещущее протяжное «Кра-а-а», петух, склонив набок голову, словно кивнул хозяйке и Лукерья улыбнулась.
– А теперь полетели! – воскликнула она, топнула ногой и в ту же секунду дверь в избу с грохотом распахнулась, клубы пара и снега ввалились внутрь, метель с завыванием и ветром закружилась по избе, всё померкло, а Лукерья, схватив девчонок за шиворот, с хохотом поднялась в воздух и вылетела прочь.
Тем временем Маня, пробравшись сквозь снежную бурю, подошла к дому Марьюшки. Заглянув в окно, увидела она, как мать Марьюшки сидит у прялки, уложив на колени веретено, и закрыв лицо руками, а рядом стоит подменыш и, хихикая, рвёт и путает шерстяные нити. Маня хмыкнула, покачала головой и, стряхнув с валенок снег, решительно вошла в избу.
– Доброго вечера, хозяева любезные! – поздоровалась она, – Как поживаете? Как здоровьице ваше?
Мать Марьюшки поспешно вытерла слёзы, улыбнулась и вскочила с места.
– Здравствуй, Маня! Да потихонечку. Проходи, милая, чаю попьём.
– Спасибо, – кивнула Маня, – Да у меня вот дрова кончились, холодно в избе. Дай, думаю, схожу к добрым людям, авось не откажут мне, дадут две охапочки дров.
– Милая ты моя, – взмахнула руками женщина, – Бери, бери, конечно.
– А может Марьюшка мне пособит донести? А опосля я её приведу обратно?
– Конечно, пособит. Марья, одевайся, помоги Манюше! Саночки возьми в сенцах.
Подменыш злобно зыркнула на гостью, но пошла всё-таки за Маней. Вскоре они уже шли сквозь метель к дому Мани.
Тем же манером выманила Маняша из дому и лжеДуняшку. И когда оба подменыша были у Мани на руках, она усадила их на лавку и довольно улыбнулась:
– Вот и славненько.
Снежный вихрь закрутил, завертел девчонок, мелькали перед глазами то Лукерьины волосы и браслеты, то красный подол её платья взлетал как языки пламени, и тьма, тьма кругом, и холод страшный. Сколько они мчались так сквозь пространство, девчонки уже и не понимали, наконец, почувствовали они, что стало теплее, а вскоре и вовсе жарко. Полёт их начал замедляться и вскоре они опустились вниз и то, что предстало их глазам, привело их в неописуемый ужас. Они стояли на берегу широкой реки, противоположный берег которой терялся в языках пламени, ведь была та река огненной. Слепящие глаза струи текли в её русле, накатываясь друг на друга, то отхлынув от берега, то вновь захлестнув его. Невыносимый жар шёл от той реки, а чуть поодаль виднелся раскалённый докрасна, что подкова в кузне у их деревенского кузнеца Димитрия, мост, полукруглой аркой перекинувшийся через пламенные воды. А берег… Дуняшка с Марьей зажмурили крепко глаза, а затем вновь их открыли, но страшное видение не исчезло. Берег кишел чудовищными, погаными существами, которых и описать-то языком человеческим невозможно. Рогатые и кудлатые, безногие и напротив многоногие и многорукие, кто без лица, кто весь, будто вывернутый наизнанку, потрохами наружу, двигающийся ломаными резкими движениями на карачках, сновали они повсюду, покуда хватало глаз. Одни похожие на людей, другие на ожившие каменные изваяния или болотные кочки со спутанными корнями рук и переплетениями-отростками, которые вытягивались в сторону, и в тот же миг на них вырастали новые кочки, тут же отваливаясь с мокрым хлюпаньем и уползая дальше, плодя себе подобных. Кто-то дико хохотал, кто-то рыдал, кто-то кричал, откуда-то из тьмы доносились и вовсе неприличные звуки – громкие оханья и стоны вперемешку со смехом. Девчонки прижались друг к дружке и принялись молиться. Лукерья тут же встряхнула их за шиворот, прошипела злобно:
– Чего удумали? Вот я вас!
Она швырнула их к какому-то дереву и велела сидеть тут, пока она придёт.
– И только попробуйте спрятаться, бежать вам всё равно некуда, – пригрозила она и скрылась в толпе уродцев.
Девчонки ещё жарче зашептали слова молитвы, в тот же миг дерево, к которому они привалились в надежде спрятаться от всей этой вакханалии, зашевелилось и обвило их своими ветвями-лапами, пребольно впившись в кожу острыми сучками-пальцами. Девчонки вскрикнули и попытались вскочить на ноги, но неведомое чудище держало крепко, а в глубине листвы вспыхнули жёлтыми огнями два круглых глаза-плошки. Лукерьи не было долго. Наконец она вернулась в сопровождении высокого красивого мужчины в белой рубахе и чёрной длинной накидке, струящейся с его плеч до самой земли. Он взглянул с интересом на девчат и, засмеявшись, похвалил Лукерью, одобрительно закивав головою. Мужчина шепнул что-то дереву, то мгновенно разжало пальцы-сучья, и девчата, больно ударившись, упали на землю. Лукерья вновь схватила их за шиворот и потянула вперёд. Они долго пробирались сквозь толпу уродцев, среди которых мелькали то тут, то там красивые, полностью обнажённые девицы, кто с метлой в руках, кто верхом на борове, а одна сидя на каком-то пне, что носил её по воздуху, а та хохотала и дрыгала ножками. И тут, впереди, увидели девчата высокий трон, подножие которого лизали языки пламени, а на троне сидел… Девчата вновь зажмурили глаза, а сердечки их заколотились так сильно, что готовы были выпрыгнуть из груди. Они поняли, что на троне сидел сам сатана. На какой-то миг они, похоже, потеряли сознание, потому что очнулись только тогда, когда Лукерья уже тащила их в сторону и приговаривала:
– Вот и славно, вот и хорошо. Дивная мне будет награда за вас. Посидите-ка пока тут, а как время придёт да станем молодых поздравлять, тогда и ваш черёд будет. И отправитесь вы тогда за реку Смородину на веки вечные!
Лукерья расхохоталась и снова скрылась в толпе, а девчонки заплакали и принялись прощаться.
– И Маня, видать, не смогла нам помочь, – шептала сквозь слёзы Дуняшка, – Значит смерть наша пришла. Ты, подруженька, не оставляй меня там, на той стороне, авось сможем вместе держаться, всё полегче нам будет с тобой.
– Прости меня за всё, Дунюшка, – обняла её Марья, – Если чем обидела я тебя. Жалко, молодыми помирать, да что поделать. Некому нам помочь.
И вдруг сзади толкнул их кто-то в спину, девушки резко обернулись и увидели Маню.
– Манюшенька! Дорогая, разлюбезная наша Манюшенька! – вскрикнули они.
– Тсс, девки, тихо, – приложила палец к губам Маня, – Идите за мной.
И они тронулись сквозь толпу куда-то в сторону. Маня толкала перед собой двух подменышей, которые точь в точь походили на них самих, и видеть это было странно и жутковато. Маня отвела девчат подальше, где было темно и росли высокие чахлые деревья, на которых играли блики от огненной реки, отсюда хорошо виден был трон и тот, что сидел на нём. Девчонки содрогнулись.
– Вы сидите тут и носа не высовывайте, авось будем живы-не помрём, – улыбнулась Маня, – А я пошла.
Она вдруг порывисто обняла девчат, и расцеловала в обе щёки.
– Ничего не бойтесь, на Бога уповайте, всё в Его власти, – сказала она и исчезла в темноте.
Девчонки притихли, боясь проронить хоть слово и быть замеченными кем-то из многочисленных уродцев, снующих туда-сюда по берегу.
Сколько времени прошло, Дуняшка с Марьюшкой уже и не соображали, но вдруг началось на берегу движение и суета, все устремились к трону.
– Свадьба началась, наверное, – смекнули девчата.
Они увидели со своего места, как к трону, важно ступая, вышагивала страшная, уродливая коряга, под ручку с девицей, одетой в пышное белое платье, лицо её прикрыто было вуалью. Дойдя до трона, они остановились, и жених откинул фату с лица суженой, девчонки зажали рты руками, чтобы не закричать. Синее, опухшее лицо девицы с вывалившимся наружу языком и глазами было мертво, а на шее болталась верёвка, второй конец которой намотан был на руку-коряги жениха. Нечисть вокруг радостно запрыгала, загоготала, послышались аплодисменты.
– Удавленница! Удавленница! – вопили они в экстазе.
Тот, что на троне, приподнялся и сделал знак рукой. Жених припал к устам невесты и все вновь загоготали. Гости принялись поздравлять молодых и подносить им свои подарки. Подошёл и черёд Лукерьи. Она подтолкнула к трону подменышей.
– Маня успела, – переглянулись девчонки.
И тут раздался крик, полный гнева.
Сидящий на троне ткнул жезлом в лжеМарью и лжеДуняшку и те тут же упали на землю, принялись изворачиваться и обернулись мерзкими, бесформенными смоляными существами с извивающимися конечностями.
– Обман! – закричали все, – Обман!
Лукерья вздрогнула, попятилась, замотала головой.
– Нет, нет, я не знала, я сейчас найду настоящих! Нет!
Но твари тянули к ней свои руки-ветви-щупальца-копыта и выли.
– Даниил, помоги! – воскликнула Лукерья.
Но её спутник остался недвижим и лишь с ухмылкой взирал на ту, что много лет дарила ему тепло своего тела и делила ложе, приносила в жертву души и колдовала на ближних в усладу ему.
– Как же так? – потрясённая пробормотала Лукерья, – Ведь ты говорил, что любишь…
– Мы не умеем любить и ненавидим само это слово, – сплюнул тот, что называл себя Даниилом.
Сатана расхохотался и кивнул головой, указав на Лукерью. Тут же толпа чудовищ набросилась на неё, готовая растерзать и разорвать её в клочья. Как вдруг тускло светящееся облачко возникло в воздухе, оно становилось всё больше, разгораясь ярче и ярче. Все замерли и уставились наверх. Дуняшка с Марьюшкой тоже не сводили глаз с этого чуда. Внезапно в облачке, словно видение, возникла картина – их деревенька, берег реки, и молоденькая девушка, идущая с коромыслом. Она медленно шла и, улыбаясь, пела тихую, нежную песню. Она склонялась над цветами, срывала их тонкой рукой и плела красивый венок. Наконец она закончила его плести и надела венок на голову. Он был ей к лицу. Всем была прекрасна девушка, лишь маленький изъян имелся у неё на лице – одно веко её было опущено, и глаз слегка косил. Но даже это ничуть не портило её красоты, девушка была прекрасна, хотя и не знала об этом. Она подоткнула подол юбки и спустилась к воде, зачерпнула вёдра и поддев их коромыслом, хотела было поднять их на плечи, как вдруг Маня, вышедшая из-за деревьев, окликнула её:
– Лушенька!
Девушка в видении вздрогнула, всмотрелась вдаль, приложив ладонь к глазам и жмурясь от яркого солнца. Лукерья же, стоявшая посреди нечисти, опустилась вдруг на колени и, закрыв лицо руками, разрыдалась. Она узнала себя. Маня подошла ближе, и, протянув руку, подняла Лукерью с земли.
– Лушенька, раскаиваешься ли ты в том, как жила?
Сквозь рвущиеся рыдания Лукерья не могла вымолвить ни слова, она лишь кивала в ответ и всё плакала. Лицо её начало стремительно меняться. И вот уже не девица стояла на берегу, а старая женщина.
– А я тебя всегда любила и ждала, когда ты одумаешься, – улыбнулась ей Маня.
– Кто… Кто ты? – еле выдавила сквозь слёзы Лукерья.
– Душа твоя, Лушенька, чистая и светлая, та, которую ты променяла на дар свой колдовской, на дружбу с нечистым.
– Прости меня, – вымолвила Лукерья.
– Нам пора, – ответила Маня и взяла Лукерью за руки.
Нечисть подхватилась, зашумела, но Маня взмахнула рукой и все замерли вновь. В тот же миг Лукерья повалилась на землю, Маня вынула из груди её светящийся свёрточек, похожий на спеленатое дитя, и тут же яркий свет затмил всё кругом и ослепил глаза.
Очнулись Дуняшка с Марьюшкой в сугробе у дороги. Окна домишек светились ласковым тёплым светом. Они были в родной деревне.
– Марья, да нешто живы мы? – изумлённо выговорила Дуняшка.
– Кажись, живы, – пробормотала Марья, ощупывая себя руками. Шубейка её вновь была на ней.
Они поднялись на ноги и бросились со всех ног домой.
На следующий день пролетела по деревне весть – Лукерья померла.
– А Маня? – спросили Дуняшка у матери, узнав новость.
– Какая ещё Маня? – не поняла мать.
– Ну та, что жила по соседству с Лукерьей.
– Бог с тобой! Сроду там никто не жил, ведь пустырь там, лебедой заросший да муравой, козы пасутся летом, – ответила мать.
Дуняшка подошла к окну и, не говоря ни слова, присела на лавку.
– Как же это? – думалось ей, – Как же не было Мани?
В окошко легонько стукнули. Дуня вскинула глаза и увидела Гришку, что давно уж на неё заглядывался.
– Дуняша, выходи гулять, на гору пойдём кататься, – улыбнулся он ей.
Дуняша зарделась и, отпросившись у матери, выбежала из избы. Толпа молодёжи уже ждала её у ворот.
По пути зашли они за Марьюшкой. Та вышла в старом тулупчике.
– А где же шубейка твоя новая? – спросила Дуняша.
– Я её в печи сожгла, пока маменька с тятей не видали, – шепнула Марьюшка, – Да они и не помнят про неё, вот диво. Не хочу её носить, с неё всё и началось. Этот тулупчик мне куда милее.
– Эй, девчонки, – окликнул их Пётр, и глянул ласково на Марьюшку, – Чего там шепчетесь, айдате кататься.
И ребята с девчатами весело побежали к Пастушьей горе.