Как оказалось, пражские комары ни хрена не добрее московских. Тоже нападали исподтишка, вымораживали нервы своим тонким, противным пением. Они забирались под сено, в которое я зарылся с головой, и находили нужные участки моего тельца.
И ладно бы куснули и ушли, так хрен там! Они явно созывали всю родню на угощение!
В общем, ночка была весёлой. А ещё мыши скреблись под стрехой и возмущённо попискивали, недовольные тем, что их законные угодья сегодня нарушил какой-то незнакомец.
Комары, мыши… а под утро еще и холод подобрался основательный. Сено, которое поначалу казалось спасительным убежищем, теперь продувалось насквозь ледяным ветром, пробиравшим до костей. Я дрожал мелкой дрожью, стиснув зубы, чтобы они не стучали. Каждая мышца затекла и ныла, а в голове стучала одна мысль: «Дожить бы рассвета… только бы дожить…»
Даже два раза вылезал, чтобы поприседать и разогнать застывшую кровь. В этих случаях комары звенели особенно торжествующе. Они нападали в таких случаях так рьяно, словно хотели напиться на десять лет вперёд. Мне порой казалось, что чешские комары тоже были недовольны коммунистическим режимом и так стремились отомстить за своих людей.
Рассвет пришел. Не яркий и победный, а серый, мутный, тонущий в стелящемся по низинам колючем тумане. Я выполз из своего сарая, весь в сенной трухе, с одеревеневшими ногами и затекшими руками, похожий на восставшего из гроба.
Всё-таки утро конца августа это не хухры-мухры. Это уже почти начало осени вместе со всей прелестью, что ей присуща. С мелким дождиком, пронизывающим ветром и пробирающей прохладой.
Отряхнулся, попытался привести себя в более-менее человеческий вид.
— Ну, как спалось? — раздался насмешливый голос Константина Никитича. — Не сильно донимали мыши?
— Они-то как раз и не донимали. Их службу несли комары, — буркнул я в ответ.
— Ну да, вижу, что рожа искусана. Но, хоть такое укрытие. На улице бы тебя до костей сгрызли, — усмехнулся Никитич. — Ладно, пошли в дом. Я чайник поставил. Сейчас хоть отогреешься.
Меня два раза просить не нужно. Я вошёл в небольшой побелённый домик. Аккуратный снаружи и по-солдатски неприхотливый внутри. Чувствовалось, что когда-то тут жила женщина. Когда-то давно.
Дом был тихим. Не просто пустым, а именно тихим, как будто воздух внутри застыл много лет назад и боялся пошевелиться, чтобы не рассыпаться. Пахло старым деревом, воском и лёгкой кислинкой прошлогодних яблок.
Прямо у двери стояла добротная, но сильно потёртая вешалка-стойка. На ней висело всего три вещи: потрёпанный плащ, кепка и старый мужской зонт с деревянной ручкой. Рядом на полу, аккуратными рядами, выстроилась обувь — одни рабочие ботинки, одни выходные полуботинки и резиновые калоши. Ничего лишнего.
Я прошёл в основную комнату. Вот она, та самая — когда-то жилая, а теперь просто комната для существования. Всё было выметено, вычищено до стерильности. На столе — клеёнка в мелкий цветочек, потускневшая от времени. На ней жестяная подставка для хлеба, солонка и сложенная вчетверо газета «Руде право».
В углу стояла заправленная койка. Заправлена так туго, что, казалось, на ней можно чеканить монеты. И поверх покрывала лежала одна-единственная, аккуратно сложенная подушка.
И этот сервант… Он был как музей прошлой жизни. За стеклом, рядом с обязательным хрустальным набором стояли две изящные фарфоровые чашки с позолотой. Рядом лежала медаль «За отвагу» и пожелтевшая фотография: взрослый человек в солдатской форме и улыбающаяся женщина с уложенными косами. Они смотрели куда-то вдаль, за пределы этого серванта, за пределы этой тихой, застывшей жизни.
Телевизор «Тесла», накрытый потускневшей вязаной салфеткой, казался самым молчаливым экспонатом в этой коллекции одиночества. Он хранил тишину, как и всё остальное. Я пододвинулся ближе к плите, на которой закипал пузатый эмалированный чайник с рисунком большой чайной розы на боку.
— Спасибо, Константин Никитич, — пробормотал я и протянул руки к синеватым язычкам пламени. Я с наслаждением чувствовал, как тепло дома обволакивает меня, словно теплое покрывало. — А то уже думал, что околею там…
— Не околел бы, — флегматично заметил старик, насыпая в заварочный чайник щедрую порцию душистой травяной смеси. — Молодой ещё. Закалялся бы. А то размякли вы все, городские.
Он говорил это беззлобно, даже с некоторой отеческой усмешкой. Пока чайник закипал на плите, я стоял у плиты, растирая онемевшие руки. Сквозь слегка запотевшее стекло окна был виден тот самый серый, неприветливый мир, из которого я только что сбежал. Августовское утро сегодня не собиралось радовать солнышком.
Струя кипятка плеснула в небольшой чайничек, откуда сразу же повалил ароматный дымок. Я невольно втянул носом. Пахло душистым солнечным лугом.
— Ну что, неприкаянная душа? — Константин Никитич разливал по кружкам терпкий, светло-зеленый чай. — Решил, куда дальше-то подашься? Или так и будешь дальше сказку про заблудившегося рассказывать?
Я посмотрел на него внимательно. Ну и как это понимать? Если уж тот человек, который назвал себя «Яном Свободой», не раздумывая предал меня, то чего ожидать сейчас?
Старик в ответ усмехнулся:
— Думаешь, что разведка в сорок пятом кончилась? Ты вон пиджачок на гвоздик повесил, а документ из внутреннего кармана не вытащил. А уж после того шухера, что навели ребята на вокзале, а потом на площади… Да и покушение на Гусака тоже ко всему приплелось. В общем, кто ты, человече? Что ты тут забыл? И как теперь тебя называть? Йоахим Мюллер?
Я усмехнулся в ответ. Да уж, разведка и аналитика не закончилась в сорок пятом. Вздохнул и сел на стул:
— Что же Стабу не сдал, Константин Никитич?
— Да вот, захотелось тебя сперва послушать. Больно уж тут тихо у нас после тех грёбаных событий стало. Скучно, прямо так и скажу. Атут ты появился. И говорят, что появился вообще ни разу ни тихонечко. Значит, не шпион какой. Те бы так активно не светились. А ты и на вокзале нарисовался, хрен сотрёшь. И на площади. А ещё в подъезде одного порешил… Может быть ещё и с теми тремя, которых нашли на Нерудовой улице, тоже твой след есть?
— Константин Никитич, про тех трёх не знаю. А в подъезде мужик сам на свой ножик налетел. Запнулся за ногу друга, да и шлёпнулся. Ну а я тикать что есть мочи…
— Ага, а по пути документики справил на немецкое имя. Вот ты же сказочник, Семён. Так что, будешь говорить? Или в самом деле в Стаб позвонить?
Я посмотрел на его натруженные, в прожилках и старческих пятнах руки, державшие кружку. На спокойные, умные глаза, видевшие на своём веку всякое. И понял, что врать дальше — себя не уважать. Да и бесполезно это.
— Звонить в Стаб вам незачем, Константин Никитич, — постарался, чтобы голос не дрогнул. — Там про меня и так всё знают. Ищут. Только не как шпиона, а как… сбежавшую собаку, которая перестала слушаться команд.
— Как собаку? И на кого же ты гавкал? Или может укусить кого собираешься?
— Укусить. И укусить больно. Чтобы до самой смерти уколы от бешенства делали. Вы правы. Я не Йоахим Мюллер. Но я и не враг. Я свой. Очень свой. Просто наша система… она больна. Она пожирает своих. Вернее, пожирала. И сейчас она наконец смогла повернуть на путь выздоровления. Я пытался лечить её изнутри, но меня самого объявили вирусом. Те, кто должен был быть товарищами, теперь охотятся за мной с пистолетами. Так что путь туда… — я кивнул в сторону окна, — возможно, сейчас моя единственная надежда.
Он не перебивал. Слушал, попивая чай и глядя на меня поверх кружки.
— Мне нужно в ФРГ не для того, чтобы им что-то продать или кого-то предать. А чтобы донести то, что замалчивается и затыкается. Чтобы крикнуть на весь мир о гнили, которая разъедает запад. Чтобы там поняли — как можно жить не для себя, а для людей! Чтобы пробиться сквозь заслон пропаганды и показать, что тут тоже люди. И что эти люди чувствуют себя неплохо. Что можно жить и радоваться жизни, а не подсчитывать копейки до следующей зарплаты!
Я откинулся на спинку стула. Помолчал и сказал:
— Вот и вся сказка, дед. Не про заблудившегося. Про преданного своей Родине. Про преданного социализму. Называйте меня, как хотите. Мне всё равно. Но если решите звонить в Стаб… звоните. Я отсюда всё равно не убегу.
Никитич пододвинул ко мне кружку. Потом также молча придвинул тарелку с баранками.
— Пей пока, мне подумать надо…
Я взял предложенную кружку, и жар обжег ладони, но это было приятно. Пил медленно, смакуя каждый глоток, чувствуя, как живительное тепло разливается по всему телу.
Он сидел неподвижно, уставившись в запотевшее окно, за которым медленно разгорался день. В комнате повисла тягучая, плотная тишина, нарушаемая лишь тихим посвистом ветра в щели форточки. Казалось, время в этом побеленном домике замедлило свой ход, затаилось, ожидая его вердикта.
Наконец, Константин Никитич тяжело вздохнул, словно поднимая невидимую тяжесть, и медленно повернулся ко мне. Его глаза, выцветшие от времени, были серьезны и пронзительны.
— Кричать о гнили… — тихо, почти про себя, произнес он. — Это ты зря. Там, на Западе, столько гнили, что сквозь неё не пробиться. Они тебя не поймут. Примут за сумасшедшего или за провокатора. Съедят и не поперхнутся.
Он помолчал, собирая мысли в кучу.
— Но… твоя правда. Сейчас система заболела. Правда, лечить её одной пилюлей… — он горько усмехнулся, — всё равно что пытаться вычерпать океан чайной ложкой. Бесполезно.
Старик отхлебнул чаю и посмотрел на меня прямо.
— Звонить в Стаб я не буду. Не моё это дело — сдавать своих. Даже заблудших, — он тяжело поднялся из-за стола. — Оставайся сегодня. Переночуешь. А завтра… завтра я сведу тебя с одним человеком. Он… переправляет. Не шпионов, нет. Людей. Тех, кому здесь больше нет места. Кому нужно исчезнуть.
Он подошел к шкафу. Достал оттуда поношенное трико, майку-алкоголичку. Бросил мне.
— Переоденься. Одежду надо постирать, а то тебя первый же патруль примет. И да… смотри… — его голос стал суровым, — если ты врешь… Если ты и вправду какая-то стервятничья птица из ихних спецслужб… — н не договорил, но по тому, как он стукнул дверцей, стало ясно — разговор окончен.
Приговор пока не вынесен, но отсрочка получена.
Чуть позже пришёл Степан Николаевич. Никитич быстро ввёл его в курс дела. Николаич недоверчиво хмыкнул, а потом попытался расколоть неспешной беседой. Я знал приёмы разведки, поэтому с честью выдержал всё это испытание.
Объявил себя человеком, который на самом деле хочет попасть заграницу, чтобы вести подрывную деятельность среди сторонников капитализма. По сути, я не так уж и сильно привирал. Не сказал только, что я из будущего и что знаю многое из того, что скоро произойдёт.
И что можно изменить…
Впрочем, если учесть, что произошла смерть Брежнева и Андропова, то я уже начал менять настоящее. И только время покажет правильность моих действий.
— Так значит, хочешь изменить Запад? С ума сошёл, бедолага? — спросил Николаич, заглядывая мне в глаза, когда закончил свою проверку.
— Хочу. А почему бы и нет?
— Да потому что махина вон какая, а ты один…
— И один в поле воин, — ухмыльнулся я. — Если по-русски скроен.
— Ну-ну, — покачал головой Никитич. — Прямо в точечку говоришь. А с чего ты так на империалистов-то проклятущих взъелся? Жили бы себе да жили. Пердели потихонечку и разлагались там.
— Так не хотят они там разлагаться. Сами же видели, как под их влиянием Чехословакия всколыхнулась. Или скажете, что это чехи сами по себе так?
— Ну, скорее тут чехи захотели больше самостоятельности. Захотели частной собственности, чтобы свой закуток был, а не государственный, — хмыкнул Никитич. — А Советский Союз не дал свой уголочек сделать…
— Советский Союз всё верно сделал. Он до последнего тянул, а потом всё-таки не выдержал. Мы, можно сказать, вынесли всю фашистскую нечисть на штыках и стали настоящим железным щитом для всей планеты. Мы же не просто освободили от фрицев — мы дали народам путёвку в жизнь, вытащили их из тьмы рабства.
— Только не все это понимают. А последнее время и понимают вовсе не то. Старики ещё помнят, а вот молодые ничего этого не нюхали, вот хвост и поднимают!
— Да уж… А ведь после войны получился у нас целый табор, простите, лагерь — сильный, братский: болгары, поляки, венгры, чехи, румыны, гдровцы — все теперь с нами, ведут свою линию к светлому будущему. А западные стяжатели, ясное дело, скукожились от злости, увидев нашу правду. Сбились в стаю, породили эту гидру — НАТО, которая только и ждёт, чтобы вцепиться нам в глотку и отобрать у людей надежду.
— Это да. Так и подбираются, засранцы охреневшие, — кивнул Никитич. — То и дело на улице можно услышать, что без СССР чехи жили бы лучше.
— Да кто им даст жить-то? Они либо в СССР будут, либо под кем другим. Но всё равно — мелким народам поодиночке не выжить. Так или иначе их подомнут под себя…
— Вот как только эти мысли чехам донести? Они же видят, что ФРГ живёт лучше…
— Так в ФРГ спецом деньги вливаются миллионами! Картинка создаётся! Чтобы другие народы могли увидеть, что побеждённые живут лучше победителей. И всё это под «мудрой рукой Запада». Но мы-то не лыком шиты. Да, мы за мир, но мы не лохи, чтобы вестись на их плюшки. Нам нужен такой кулак, чтобы от одного его вида у любого врага трясучка началась. И чтоб каждый из нас не зевал, глядел в оба. Они будут строить нам козни на каждом шагу, лить помои, дёргать за ниточки — лишь бы мы споткнулись и пошли у них на поводу. Вот и подбивают народы, чтобы
— Мыслишь здраво, — видно, Николаич проникся, — не ожидал. Так что, по-твоему, Чехословакия — ахиллесова пята?
— А почему именно в неё начали ездить все немецкие резиденты за последние годы? Это же реваншизм чистой воды. Чехи помогали немцам, но это время прошло! Держаться вместе — вот наш козырь! — я стукнул кулаком по ладони.
— И что? Придётся держаться вместе, а не порознь?
— Пока мы единым фронтом — советским народом — нас не взломать. Их конёк — раскачать нашу лодку изнутри. Стравливать своих же: русских с украинцами, белорусов с прибалтами. Сеять семена раздора, чтобы разорвать нашу державу на лоскутки, на кормовые базы для их жадной буржуазии. И тогда наши братские республики в Европе станут лёгкой добычей, как цыплята перед ястребом.
— Дельно, Павел! — у Никитича аж глаза разгорелись. — Ну, и как они будут втирать нам эту дичь?
— Да отработанными методами, как у шпаны на районе! — я презрительно хмыкнул. — Будут впаривать нам свою пошлую мещанскую романтику! Вбивать клин, мол, сосед у тебя — враг, это он твою колбасу сожрал. Вместо «одна за всех» — проповедовать «каждый сам за себя», культ бабла и потребиловки.
— Неужели так и будут?
— А как же иначе? Будут малевать нам золотые горы ихнего Запада, прикидываться, что аж плачут, как нам тут хреново. Забудут упомянуть наши козыри: что у нас лечение даром, что с работой напряги нет, что крыша над головой — обыкновенная данность, а не долговая яма на тридцать лет вперёд. У них уволят — выбросят на мороз, а с тобой и твою семью вместе с котелками, да сраными пелёнками.
Я сделал паузу, сглотнув горький ком. В классе стояла мёртвая тишина — слышно было, как муха в стекло бьётся. Собравшись, я продолжил уже сквозь зубы, сдавленно:
— А самая главная их подлянка в том, что они хотят обокрасть нашу Память. Перелицевать историю под себя. Впаривать всему миру, что это не наш солдат-освободитель добил фашистского зверя в его же берлоге, а какие-то пришлые. Что это они, понимаешь ли, всю войну на себе вытянули. Они возведут на пьедестал отребье, что прислуживало гитлеровцам, будут называть их именами улицы, лепить им памятники! А наши монументы настоящим героям — они будут осквернять и валить в грязь. Гниды!
— Знаешь, а я ему верю. Вон как распалился парнишка. Прямо горит! — произнёс Никитич. — Йоахим, проведу я тебя к тому человечку. Но пока отсидись. В самом деле — нельзя тебе по улицам шастать. Загребут, да всего и навешают.
— Это да. А бельё своё сам постираешь, да и дома повесим. Кроме нас двоих про тебя никто не знает. Даже моя старуха. Так что сиди тут, как мышь, и старайся перед окнами не показываться лишний раз.
— Спасибо вам, — кивнул я в ответ. — От всего сердца — спасибо!