— Нет, этот стол не годится. Я же сказал: эпохи Людовика Пятнадцатого, а это что?
— Это, конечно, не Людовик Пятнадцатый. Этот стол, с вашего позволения, из мастерской Марека Вобейды, что на улице Кржавы, — приданный в помощь ассистент студии «Баррандов», пан Кейш, выглядел совершенно спокойным. Хисталевский же кипел, словно забытый над костром чайник. Выкипит вода, а там и чайнику конец.
— И в чём сходство?
— Сходства никакого, вы правы, пан режиссёр. Но когда пан Чапек узнал, что Кемпелен заказывал стол для шахматного автомата, он тут же решил, что вам нужен именно такой стол.
— Такой?
— Да. Пан Вобейда клянется и божится, что этот стол — точная копия того, который его прапрадеду заказал Кемпелен.
— Ну да. Идентичный.
— Именно. Стол-то был самый обыкновенный, а Кемпелен к тому же заказал его без ящиков и перегородок, но дал указание укрепить парой брусьев. Один, можно сказать, каркас. Редкий заказ, потому и запомнился. Ну, и потом, когда узнали, что Кемпелен внутри стола смонтировал хитрую механику, стало ясно, почему заказ был таков — ящики и перегородки только бы мешали.
— Хитрую механику… — Хисталевский смотрел на пустое чрево стола. Уместиться внутри человек, пожалуй, и мог — особенно ребенок лет десяти. Даже и взрослый бы смог, если цирковой гимнаст из племени гуттаперчевых людей. Но играть в шахматы, да ещё хорошо играть, да при этом как-то управлять манекеном, чтобы тот двигал фигуры — поверить в это было трудно.
— Я её уже заказал, у часового мастера Плогоутека. Части огромного часового механизма, конечно, бутафорского. Лишь бы стол заполнить. Из картона. Так дешевле. Выкрасят краской под серебро, от настоящих не отличишь. Главное же — быстро, сегодня к вечеру и смонтируют.
— К вечеру — крайний срок, — Хисталевский обернулся к Арехину. Тот скромно стоял чуть позади режиссера, одетый в турецкий средневековый костюм, с приклеенными огромными усами, намазанный гримом для подобающей турку смуглости, с тюрбаном на голове. Арехин предпочел бы феску, но ему показали гравюру подлинного автомата, и пришлось смириться. Очки, опять же по настоянию Хисталевского, он заменил темными контактными линзами. Но хуже всего обстояло дело с губами — их немилосердно накрасили, будто не автомат он, а современный поэт Есенин.
— Но съёмку мы начнем прямо сейчас. Демонстрацию механизма снимем позже, потом смонтируем.
Арехин кивнул. Он знал, что фильма — не театр, её снимают кусочками: финал, середина, опять финал, сотни эпизодов, которые затем монтируют, и зритель видит целостное действие.
Он сел за стол на высокий табурет. Фигуры были расставлены заранее на бумажной доске, приклеенной к столу и имитирующей что-то вычурное и дорогое — палисандр, чёрное дерево, слоновую кость. Но сами фигуры были хороши — классические, стаутоновские.
Шаляпин, одетый во фрак, покрутил левую руку Арехина, имитируя завод механизма. Противник, Алексей Толстой, загримированный под Александра Третьего (решили, что пусть будет Третий), сделал первый ход. Партию заранее они не заучивали, договорились лишь, что это будет королевский гамбит. Да никто всю партию снимать и не собирался. Два хода в начале, ход в середине и финал.
Изображая нарочитую скованность, Арехин двигал фигуры медленно, раздумывая над ходом во время движения. Александр Третий отвечал быстро, не задумываясь: пленка дорогая, тратить её попусту не следовало. Но вот Хисталевский сказал:
— Изобразите задумчивость!
Толстой замер над доскою, а через три секунды раздалась команда «Камера, стоп»
— А теперь изобразите мат, — сказал режиссер Арехину.
— А толку? Зритель всё равно не услышит, — сострил Толстой.
Арехин сделал несколько ходов за белых и чёрных, после чего ответил режиссеру:
— Следующим ходом мат белым.
Опять зажужжала камера, Арехин сделал роковой ход, и Толстой, то есть Александр Третий, раздраженно покачал головой.
— Снято! — сказал Хисталевский, и поставил на страничке галочку. Если после проявки плёнки и просмотра выявится дефект эмульсии, или же игра актеров не удовлетворит режиссера, можно будет и переснять, но все надеялись, что обойдется: и плёнка дорога, и время.
Следующий кадр представлял собой секретнейшие переговоры между Александром Третьим и Францем Иосифом, которого играл Влад Дорошевич. Стоя друг перед другом, они по очереди декламировали Некрасова.
'Однажды в студеную зимнюю пору… — начинал Франц-Иосиф.
— Я из лесу вышел! — громогласно отвечал Александр Третий.
— Был сильный мороз? — вопрошал Франц Иосиф.
А на заднем плане недвижно сидел механически турок. После окончания монаршего диалога лицо Турка сняли крупным планом, попросив повращать глазами, чтобы намекнуть зрителю: этот турок не только в шахматы мастак.
— Перерыв, — бросил Хисталевский.
Понятно. Приехали меценаты — князь Святополк-Мирский, промышленник Смирнов, который уже писал на визитных карточках «Dr. Smirnoff», и братья Гавелы, владельцы студии.
Меценаты в павильон не зашли, встретились с Хисталевским в кабинете управляющего. Похоже, разговор для посторонних ушей не предназначался.
Арехин хотел было провести перерыв за шахматной доской, но тут пришли мастеровые и попросили очистить место работы: они будут устанавливать механику в комод.
Арехин поднялся из-за стола, который оказался комодом.
Мастеровые аккуратно сняли заднюю (или переднюю, откуда посмотреть) стенку, и стали прилаживать к ней поворотную раму, наполненную колёсиками, шестеренками, пружинками и прочими деталями. Были они даже не картонными, а нарисованными, но нарисованными очень убедительно: казалось, колёсики можно потрогать, а шестеренки, если затянут палец, то и прощай.
Мастеровые работали неспешно, но выходило ладно — детали были соразмерны друг другу, не приходилось подгонять и втискивать.
— А вот вы где! — вопреки расхожему мнению, в быту Шаляпин говорил негромко, не знаешь — не догадаешься, что это первый бас мира. — Вы, как я догадываюсь, в артистическом мире новичок?
— Почти. Ходил, разумеется, в театры, смотрел и синему.
— Ну, вы были по ту сторону рампы, это не в счёт. Позвольте на правах матёрого сценического волка дать вам совет: при всякой свободной минуте идите в буфет. Не я, но сам Островский устами своего героя изрёк: место артиста в буфете! И это не для красного словца, не шутки ради и не из презрения к актёрской братии. Наше ремесло забирает столько сил, куда землекопам и грузчикам! Потому и восстанавливать их, силы, следует при всяком подходящем случае, — Шаляпин взял Арехина под локоть и настойчиво повел прочь. — Буфет тут, конечно, плохонький, послевоенный, но что ж поделать, бывало, и такого не сыщешь.
Пройдя коротеньким коридором (студия размещалась в бывшей конюшне, вернее, занимала её часть, и Арехину постоянно слышалось то конское ржание, то запах навоза, несмотря на то, что лошадей в ней не держали лет десять, с той поры здесь был и госпиталь для венерических больных, и склад москательных товаров и даже студия мастеров живописи, так что чистили его не раз, но чутьё есть чутьё), они оказались в небольшой комнатке, которая и служила буфетом. В ней был собственно буфет, то есть большой шкаф с едой и напитками, была буфетчица, дама неопределенного возраста со следами былых надежд на лице, а больше — фигуре, были столы, стулья и актёры, Толстой и Дорошевич. Большего от буфета и требовать нельзя.
— Итак, господа, с почином! — сказал Шаляпин.
— С почином, — согласился Толстой, и отложил блокнот, в котором, на глазок, написано было немало. Писал он карандашом, простеньким, с медным колпачком-наконечником, защищающим грифель от случайной поломки.
— По этому поводу предлагаю шампанского. Любезнейший, есть у тебя шампанское? — обратился он к буфетчице, одновременно давая понять, что пребывает в образе, поскольку обращается к буфетчице, словно к ливрейному лакею.
Буфетчица молча поставила на стол четыре чашки кофе по-военному, то есть из смеси ячменя, цикория, желудей и толикой, не более зернышка на чашку, натурального кофе.
— Итак, господа, за наш дебют, — не выходя из образа, Шаляпин взял простую дешёвенькую чашку, но как взял: казалось, в руке его хрустальный кубок с наилучшим шампанским, которое только бывает в мире.
Увы, подобное перевоплощение доступно не всем. Арехин пил эрзац-кофе, и никакой шампанской благодати на него не сходило. Зато голова сохранялась ясной, а это-то и требовалось.
— Вы, Фёдор Иванович, как единственный среди нас профессионал, скажите прямо: выйдет из этого дела что-нибудь, или все это пустая суета? — спросил Толстой. — Мне семью содержать нужно.
— Скажу, — согласился Шаляпин, поставив чашку на стол. — Если у вас сейчас отходит поезд, который доставит в надежное, солидное место — бросайте всё и бегите на поезд. Но если ваше положение, скажем так, неопределённое, то веселитесь от души, старайтесь получить удовольствие, а опыт вы получите независимо от желания. Нет, никаких огромных барышей ждать вам я не советую. Хорошо, если заработаете столько, сколько за это время заработает мастеровой средней руки. Но много ли среди нас мастеровых? Нет, господа, наша цель здесь — не заработать.
— А какая?
— Учиться, учиться и ещё раз учиться жить сызнова. Не кое-как, не мастеровым средней руки, тем более не кучером или шоффэром (Шаляпин нарочно исказил последнее слово). Люди искусства должны жить искусством, стремиться не ниши выискивать, а вершины завоевывать. И потому мой добрый совет: старайтесь. Представьте, что фильму эту будут смотреть не пражане, венцы и берлинцы, а сама судьба. Возможно — только возможно! — нам и удастся снискать толику её благосклонности.
— Хорошо, мы поняли, — сказал Дорошевич. — Поняли и благодарны за совет. Но вам-то это зачем? Вы — звезда мировая, вас хоть сегодня ждут в Париже или в Милане.
— В Нью-Йорке, — поправил Шаляпин. — Через две недели я отправляюсь в Америку на гастроли.
— Тем более.
— Синематограф даёт возможность проверить, чего я стою без голоса, — Шаляпин вернулся к кофе, давая знать, что хочет помолчать. Побыть без голоса.
Помимо кофе, на столе была и ваза с печеньем. Шаляпин взял одну печенюшку, Дорошевич — две, Толстой же съел все остальные, а что не съел — положил в карман. Сразу видно человека, осознающего долг перед семьёй.
Арехин был не голоден, к тому же за последнее время он набрал два лишних фунта: все-таки сидеть сиднем часами за шахматным столиком не самое здоровое дело. Во время турнира он позволял себе и шоколад, и икру, и прочие деликатесы — мозгам нужно питаться, дабы быть во всеоружии. Потому ячменно-желудёвый кофе и печенюшки, из которых ему не досталось ни одной, его не смутили.
Как только последняя печенюшка исчезла в руке Толстого, их позвали на съёмочную площадку.
Процесс, как и говорил Шаляпин, действительно оказался изнурительным, хотя самому Арехину и со стула вставать не приходилось. Сиди истуканом, разве что изредка, как бы случайно, шевельни бесцельно рукой или выразительно моргни, чтобы искушённый зритель понял: с этой куклой всё сложней, чем кажется.
А на переднем плане разворачивались драматические события: люди заламывали руки, тяжело и протяжно вздыхали, пили шампанское (на самом деле сельтерскую воду), бросали в лицо перчатки, подносили к виску миниатюрные пистолеты, а к носу — флаконы с нюхательными солями. Было жарко, свои градусы добавляли кинопрожекторы, бьющие в лицо нестерпимым светом. Но актёры терпели, терпел и Арехин, радуясь, что из контактных линз он выбрал самые тёмные. Сцены снимались вразбивку, и Арехин, сидя в своём углу, ради развлечения составлял различные варианты фильмы, чередуя события то так, то этак. Любопытно, однако, было бы выпустить три, а то и пять вариантов фильмы, отличающиеся друг от друга технически лишь порядком сцен, а в итоге получилось бы три или пять различных историй. И ведь выгоды какие были бы! Интересно, почему до него никто до подобного не додумался? Инерция мышления или есть подводные камни, которых он не знает?
Наконец, первый съёмочный день завершился: у оператора кончилась плёнка.
Актёры неспешно разгримировывались в крохотной комнате, которую торжественно величали «артистической уборной». Единственный студийный гримёр не в силах был помочь всем, и занимался преимущественно Толстым. То ли Толстой показался ему самым беспомощным, то ли, напротив, самым властным.
Шаляпин подошёл было к Арехину, желая помочь, но с удивлением увидел, что тот управился сам.
— Вы, верно, играли в любительских спектаклях? — спросил он.
— Некоторым образом, — Арехин сменил линзы на очки, и был тому рад несказанно. Кокаин кокаином, а глаза всё же режет.
— И всё-таки позвольте пару советов, — и Шаляпин поделился тайнами грима. Пригодятся.
Тем временем и все остальные привели себя в обычный, неартистический вид. Ассистент режиссера раздал каждому по талону.
— По этому талону можете пообедать в кафе «У братьев», это на этой же улице, квартал вниз, — пояснил он.
— Вы с нами? — спросил Толстой Шаляпина.
— Увы, нет. Мне сейчас на вечер в честь какого-то банка, — сказал Шаляпин.
— Тогда, быть может…
— Разумеется, разумеется, — сказал Федор Иванович и отдал талон Толстому.
С уходом Шаляпина всё поскучнело.
— Что ж, не всем ходить по банкетам, а «У братьев» кормят вполне прилично, проверено. Гурьевской каши не подадут, но гуляш с кнедликами там выше похвал, — не дал вечеру испортиться Аверченко. — Пора, господа, пора.
Вчетвером — Аверченко, Толстой, Дорошевич и сам Арехин, — они вышли на улицу. Солнце клонилось к закату, но до сумерек времени было предостаточно. Конец мая, время долгих светлых вечеров и коротких соловьиных ночей.
Тёплый ветерок, девушки с кавалерами неспешно гуляют под липами, каштанами и прочими романтическими деревьями, извозчики, никого не ругающие, лошади с подвязанными под хвостами навозоприёмниками — всё дышало миром и покоем. Да и пора бы.
Кафе оказалось рядом, даже слишком рядом — Арехин был бы не прочь пройти ещё два-три квартала, остывая от суматохи творческого процесса.
Они вошли.
— Господа, садимся вместе, только вместе! — в отсутствии Шаляпина пост председателя занял Толстой. Никто и не претендовал.
Кельнер проводил их к столу на шестерых, за которым поместились бы и восемь человек послевоенной комплекции.
По талонам полагался порционный обед, в ожидании которого им предложили по кружке пива.
Арехин отодвинул кружку в сторону.
— Не нравится? А по мне, так очень даже приличное пиво, — сказал Аверченко.
— Я на диете, — объяснил Арехин.
— Тогда позвольте, не пропадать же добру, — перехватил кружку Толстой.
— На здоровье.
Аверченко только крякнул, и, немного подумав, заказал рюмку сливовицы — уже на живые деньги.
В финале обеда был подан кофе, где ячменя было немного меньше, а натурального кофе немного больше, нежели в том, что подавали в буфете.
— Я слышал, что Гавелы собираются перенести студию из Праги в предместье, кажется, в Баррандов — там и дешевле выйдет, и просторнее, — сказал Дорошевич.
— За чем же дело? — скорее, для поддержки разговора, чем из любопытства, спросил Аверченко.
— Как обычно, за деньгами.
— С деньгами создать не фокус хоть студию, хоть газету, хоть цирк шапито, — сказал Толстой. Дополнительная кружка пива сделала его добродушным. — Будь у меня сто тысяч золотом, уж я бы тогда…
— Что? — спросил Арехин.
Толстой понял, что вопрос непраздный.
— Я бы дом купил хороший, тысяч за сорок, сорок пять, а на остальные деньги жил бы и поживал.
— А для жизненного интереса? — вмешался Дорошевич.
— Жизненного интереса на долю каждого из нас уже выпало столько, что хватит на всё оставшееся время. Сиди, обдумывай, делай выводы, пиши. Мы тут все писатели — за исключением вас, господин Арехин, но вам здесь, пожалуй, повезло.
— В чем же моё везение?
— Вы ведь шахматный игрок, не так ли?
— Игрок. Шахматный.
— И вам всё равно с кем играть — с французом, чехом, норвежцем или американцем?
— Национальность соперника не имеет ровно никакого значения, — подтвердил Арехин.
— А язык?
— Достаточно знать дюжину французских фраз. В крайнем случае, можно обратиться к судье соревнования.
— Следовательно, профессиональная деятельность для вас не ограничена. Писательство — другое дело. Кому нужны в Париже или Берлине русские писатели? У них и своих избыток. А хоть и не хватало бы — русского языка они не знают.
— А перевести?
— Пробовали. Не раскупают. То ли переведено плохо, то ли неинтересны мы французам, как рассказчики. А переводчик ушлый пошёл, деньги вперёд хочет. Остаётся наш брат эмигрант. Но и эмигранту не до чтения, он на пропитание средства ищет. Разве что в газете рассказик прочитает на сон грядущий. Но русских газет, которые платят хоть какие-то гонорары, мало. А нас, писателей — два парохода — Толстой раскраснелся, говорил громко. Видно, вторая кружка пива подействовала. Следовательно, последнее время он воздерживался от алкоголя. Судя по всему — вынужденно.
Арехин в ответ достал из потайного кармашка «сеятеля» и положил на стол.
— Что это? — спросил Толстой.
— Червонец.
— Советский? — Толстой взял монету, поднёс поближе к глазам.
— Самый что ни на есть.
— И зачем вы его нам показываете?
— Да так… Выиграл давеча. У Есенина. Мы с ним случайно в одной гостинице встретились.
— Это в которой?
— «Злата Гуса».
— Однако! — не удержались и Дорошевич с Аверченко. Для них «Злата Гуса» была символом прежней жизни, достатка, солидности.
— Есенин ведь тоже из писательского цеха, если не ошибаюсь. Или вы с поэтами врозь? Я в холле газеты читал. Есенин подошёл, поговорили немного, и он предложил сыграть в шахматы. Извольте, такса обыкновенная — десять рублей золотом. Думал, образумится: с гроссмейстерами многие не прочь сразиться, да не все готовы рискнуть мошной. Есенин был готов. Что, говорит, такое десять рублей, две строчки.
— Ну, это он прилгнул. Не платят ему по пятерке за строчку, да ещё золотом, — сказал Дорошевич.
— Мы сыграли партию, я выиграл, — продолжил Арехин, никак не реагируя на реплику Дорошевича. — Он расплатился, второй золотой на доску положил, хотел реванш. Да женщина с ним была, увела — им на приём нужно было спешить. Вот так я и обзавелся новым российским червонцем. Вы позволите? — Арехин взял из рук Толстого золотого «сеятеля» и вернул в потайной кармашек.
Толстой с сожалением проследил за монетой.
— Или не прилгнул. Накатал оду во славу Красной Армии, ЧеКа или что-нибудь в этом роде, ему и заплатили, — сказал он.
Кельнер по второму толстовскому (шаляпинскому) талону собрал пакет еды, Толстой взял его и поднялся из-за стола:
— До завтра. Мне домочадцев кормить, а то сидят голодные — и ушёл.
— Мдя… — протянул Аверченко. — А ведь он писать пошёл.
— Простите, что? — повернулся к нему Дорошевич.
— Он каждый день вынь да положи пять страниц текста выдаёт. Труженик.
— И куда же он их пристраивает?
— Впрок заготавливает. И в Берлине публикует.
— Это где же?
— Да чёрт его поймешь. Я посылал письмо по адресу издательства, ни ответа, ни привета. Не того я калибра, видно, — с грустью сказал Аверченко.
Арехин слушал разговор двух литераторов, пил кофе, и думал, что делать сегодня вечером. В газете, которую он действительно просматривал до той минуты, когда Есенин навязался с «сеятелем», он заметил целый раздел объявлений знатоков древней медицины, обещавших молодость, ум, привлекательность и обаяние в одном флаконе всего за двадцать пять крон — это была максимальная цена доктора медицины, философии и астрологии в одном лице. Пойти, что ли, купить для Крупской дюжину флаконов — именно столько можно было взять за есенинского сеятеля — и считать, что поручение выполнено? И взятки сладки, и девки гладки.
Нет, это будет нехорошо. Он надеялся встретиться с Чапеком, журналистом, литератором и сценаристом снимаемой фильмы. Говорили, что Чапек непременно придёт в кафе, но что-то опаздывал.
Вместо Чапека к ним подошёл поджарый мужчина в изрядно поношенном костюме:
— Господа Толстой, Дорошевич, Аверченко и Арехин?
Дорошевич и Аверченко переглянулись. Не понять вопрос было сложно, но сложно было и ответить. Слабо в России с разговорным немецким. А с чешским и того хуже.
— Толстой ушел, остальные перед вами — ответил Арехин.
— Вам всем следует незамедлительно вернуться в студию Гавелов.
— На каком основании?
— Приказ инспектора Богоутека.
— Приказ есть приказ, — он передал сказанное сотрапезникам и встал из-за стола.
Вопрос, чем занять вечер, решился независимо от него.