Первый сентябрьский закат был омрачен, для многих неожиданно, появлением на западе — сторона, которую яланцы именуют гнилым краем — зловещих туч. Ночью плохо — к перемене погоды — спавшие яланцы ждали грозы. Грозы, однако, не случилось, но под утро закрапал тихо дождик, мелкий и нудный, всем своим видом сразу и пообещавший, что скоро перестать не собирается он. Ну и действительно — почти на месяц зарядит. Выпадали, правда дни, когда сплошная серая пелена разрывалась и обнажала клочьями синий купол, заметив который, радостно думалось, что наконец-то, мол, и бабье лето с его известными всеми прелестями. Не тут-то было. Пелена смыкалась, и ненастье продолжалось.
Ялань тонула в грязи. Подавленные, опечаленные дождем и слякотью яланцы, вместо того чтобы ходить за клюквой и брусникой или сжигать в огородах ботву, большую часть времени просиживали сложа руки дома. Пятачок пустовал. Оставленные на Пятачке чурки и лавочки насквозь промокли и никогда уже, казалось, не просохнут. Мужики собирались редко, а если собирались, то не на Пятачке, а на конюховке, на черных, небеленых стенах которой во время таких посиделок от табачного дыма выступала смола.
На улицах Ялани случайно проезжающий путник в эти дни мог увидеть табун скучных, мокрогривых лошадей, вызывающих лишь сочувствие своей неприкаянностью; собак, у которых в разгаре был свадебный сезон, отчего на прихоти погоды ими особо не взиралось; да бригадира, съёжившись, утянув голову в плечи и прикрыв глаза козырьком кепки, а ориентируясь при помощи носа, который яланцы называют виноискателем, уныло шагающего ранним утром на конюховку, а в разное время вечера в сопровождении искавшего, искавшего и отыскавшего его пса Гитлера или бича Аркашки,
если, конечно, в состоянии тот еще был держать в руках ослабленных фонарь, а в редких случаях и самостоятельно — с конюховки.Вот только этим бы, пожалуй, и могли порадовать случайного проезжего в такие дни яланские улицы. А чем другим, так это вряд ли.
Люди сетовали. Прильнув к окнам, они тосковали по солнцу.
Не являл собою исключения и Меньшиков Семен. Покуривая и выпуская дым в сторону, чтобы не лез тот в глаза, смотрел Семен сквозь запотевшее стекло, как по электрическим проводам возле его дома бежали, срывались и падали в грязь капли.
Его жена Марфа — та с большей пользой коротала время: расположившись на табуретке посреди комнаты и широко расставив ноги, она теребила над подолом курицу, складывая пух в цинковое ведро, а перья — в эмалированный таз.
За окном кто-то мелькнул, и Семен протер поспешно ладонью стекло.
— Паршивчик, язви его!
— Ты это на кого? — не отрывая от заделья глаз, спросила Марфа.
— Да на кого... На шмакодявку.
— А чё такого он тебе?
— Да ничего,— сказал Семен, помедлил, а после добавил: — Изодранный весь. Был бы кобель, зараза, как кобель, а то, туда-сюда-в-полено, шавка не шавка, крыса не крыса... Нет, ты подумай-ка, и он на свадьбу.
— Ой, Боже мой, да пусть потешится.
— Да мне-то... Бестолку ведь только. Хоть бы таскал с собою табуретку. Сучки-то все в Ялани, как на грех, его раз в пять рослее, а то и в десять. Пока прицеливаться да подпрыгивать, холера, будет, какой-нибудь кобелина разорвет, как рукавицу. Такому вон, как бригадирский Гитлер... как Жорка Костин ли... чё разве стоит. В пасть ухватит, жамкнет, выплюнет, выплевывать чё если там еще останется, и откобенилась собачка.
— Ну разорвут, дак разорвут. Хоть хлеба меньше брать понадобится.
— Кошка Наташкина вон — с ней бы договаривался, если уж шибко так зудит. Она его и от кота-то вряд ли сразу отличит, — сказал Семен, а после паузы продолжил: — Да, а до хлебца-то великий он старатель. Куда в ём лезет, хрен бы знал... поболе жрет, чем взрослая свинья.
Семен — человек совершенно чуждый промыслам, как рыбной ловле, так и охоте, но всю свою жизнь страстно мечтающий на удивление и зависть мужикам-односельчанам завести такую собаку, которая сама бы, без подсказки, таскала ему из тайги птиц и зверьков, а он, Семен, только и знал бы что обдирать и выделывать шкурки да аппетитный суп варить из дичи. Из разных мест и от самых знаменитых сук привозил Семен хваленых-расхваленных щенков, но те, подрастая и матерея, почему-то всегда выказывали большую склонность к хлебу, чем к охоте, словом, превращались, по выражению хозяина, в „обычных, мать честная, выродков”. Последнего — Шмакодявку, как окрестил его Чекунов Костя, — подарил Семену за пятьдесят рублей в Елисейске какой-то мужик, добытчик с виду, поплакав и рассказав, как Жгутик, так кобелька он этого представил, передавил вокруг города на сто километров всех норок и соболей поголовно. „Дак а пашто же продаешь-то?“ — спросил резонно мужика Семен. На что ему ответил тот не менее резонно: „Да сесть боюсь — пушнина нонче, сам ведь понимаешь... а у меня уж чердак ломится”. В Ялани Жгутика как подменили: ни соболя, ни норки он искать не захотел, зато скоро перевел всех котов, не трогая хозяйского и милуя почему-то кошек, за что и получил в зад заряд дроби от неизвестного.
— Семен,— позвала Марфа.
— Слушаю вас,— откликнулся Семен.
— Завтра спроси у бригадира коня и поезжай.
— Куда?!
— За кумом, как куда.
— Ты чё, баба, белены объелась! На мне же нитки не будет сухой. Чё, в гроб загнать решила, что ли?
— Дождевик возьмешь.
— Ага, пустая голова! Да это ж не в уборную спалкать, а — шутка ли в деле — двенадцать километров... Дождевик-то твой — спасет тот разве?!
— Ну, Семен, не спасет, зато кума привезешь... двенадцать километров — ведь не сто же... Без кума, сам же всё тростил, ни то ни сё. Лучше не спорь со мной.
— Ага, найди такого, чтоб с тобой поспорил. Перетолчешь — мельче, чем в ступе. Пропади пропадом это и Чалбышево! Стояло бы на тракту — и горя бы не знал: сел на автобус бы — и там!
— Кто ж виноват?
— А я виню кого, ли чё ли?
— Поедешь?
— Нет.
— Поедешь.
Послезавтра Марфе исполняется пятьдесят пять лет, и ей очень бы хотелось, чтобы на вечеринке, ею затеваемой, присутствовал их кум, Мешалкин Павел Денисович, житель деревни Чалбышевой, переехавший туда, женившись, из Ялани, большой мастер на шутки, хороший запевала и любимец баб.
— Всё! Не поеду, зря не балабонь.
— Я не балабоню, а говорю русским языком: поедешь.
— Твоим русским доски бы строгать. Или золу из печки выгребать вон... Не поеду.
— Поедешь.
— Ой, ну ладно; отстань, отвяжись... Завтра будет, завтра и поговорим. Ты сколько куриц зарубила? — поспешил сменить тему Семен.
— Двух петушков молоденьких да ту, старую, плешивую. Всё равно уж не неслась. А чё, не хватит, что ли, думаешь?
— Да я откуда знаю. Хватит, наверно, не до Рожества же гулять-то собираешься. Так можно и скотину всю сожрать. Сколько тут будет-то?
— Ну сколько... Немного. Человек двадцать, а если кума... Поедешь?
— Не поеду.
— Если кума с кумой привезешь, то — двадцать два. Только едва ли она по такой непогоди-то захочет. Засухо-то силой никакой ее из Чалбышевой никуда не вытянешь. Но ты уж постарайся там, поуговаривай.
— Тьфу!
— Восемь мужиков и четырнадцать... нет, двенадцать баб... да мы с тобой. Наташку не позвать, дак потом сплетен злых не оберешься.
— Нас-то чё считать. Может, кто не придет?
— Кто это?!
— Мало ли... я просто говорю.
— Да брось ты. Кому чё дома-то час делать? Я всё боюсь, не заявились лишние бы.
— Как это лишние? Без приглашения-то?
— А совести-то у людей... найдут заделье — и припрутся. Гнать же не станешь.
— Ну и пусть приходят, хоть вся Ялань... Спать я пойду. Постелено там?
— Ты чё?! Время-то — пятый час...
— Ну дак и чё?
— Дак ведь заспишься.
— А ты не бойся, не засплюсь. Постелено?
— Да кто тебе там постелил... сейчас, закончу вот...
— Стели. А я пойду пока из бочки воду вычерпаю. Наверно, полная уж набежала... Лило весь день.
Марфа, взбив подушки и перину, постелила постель, после чего собрала с полу разлетевшийся пух, взяла таз и ведро и понесла' все это в амбар.
В дом муж и жена вернулись вместе.
Снимая у порога калоши и стряхивая с головы и плеч капли дождя, Марфа ворчит:
— Это чё ж такое, батюшки. Небо, видно, прогнило. Льет и льет, льет и льет. И до каких же пор?.. Видать, до снега.
— Да, — говорит Семен. — В такую погоду путний хозяин и собаку со двора не выгонит.
— Ты это о чем?
— Да не о чем, а о собаке. Ты куриц счас будешь палить?
— Ну а когда?
— Пали, пали. Я спать пошел
— Иди спи, — Марфа взяла с табуретки ощипанную курицу и подалась с нею на кухню. — Тронулся уж... в четыре часа спать ложиться.
Семен, стоя в другой комнате перед кроватью, замер со стянутой на голову рубахой, дослушал то, что говорила Марфа, и, бросая рубаху на заваленный бельем стол, ответил, но себе, скорее, чем Марфе:
— А чё еще... в такую хлюзь? Не бабочек же ловить.
Падая в постель и скрипя пружинами кровати, Семен не расслышал, что прокричала ему с кухни Марфа. Устроившись удобнее, переспросил он:
— Чё ты там?
— Я говорю, кино по телевизору сегодня будет.
— Какое?!
— Какое-то военное, говорят.
— Ну и хрен с ём, с кином. Всё равно света Мишка вам не включит: деньги в колхозе давали.
Семен уже дремал, когда Марфа, справившись с делами по хозяйству, разделась в темноте и перелезла через него на свое место — у стенки.
Начало светать. Уже можно было различить на подоконниках горшки с геранью и пятуньями. Марфа проснулась первой и чуть раньше обычного. Сон ее перебило какое-то особенное беспокойство. За окнами было тихо, если не считать за шум напирающий на стекла легкий ветерок и звонко падающие с карниза редкие капли. Марфа лежала на боку, лицом к стене. Приподняв голову с подушки, она прислушалась: не кажется ли? Не поворачиваясь, она ткнула пяткой мужа.
— Э-э...
— У-у...
— Слышишь?
— Слышу.
— Чё ты слышишь?
— Тебя.
— Да ты послушай, дождя-то будто нет.
— Ну и чё?
— И капли — редко вон...
— Ну дак и чё?
— Да ты проснись!.. Дождя-то будто нет... И небо ясное.
— Надолго ли?
— А может, и наладится?
— Хрен с ней, пусть ладится. Не скидывай одеяло!
— Ты чё, не выспался? Давай вставай. Хватит валяться. Сутки дрыхнуть будешь?
— Ну и чё?
— Ну и вставай!
— Вставай, если тебе надо.
— Через тебя мне, что ли, перелазить?
— Перелезешь.
Марфа перевалила через Семена ноги, села на него, как на бревно, и скатилась на пол.
— У-ух, кор-р-рова барова, — простонал Семен.
— И ты подымайся. Дров помельче наколешь — мне воду надо будет греть: в кухне добелить и пол вымыть в избах. Мишка-Керогаз вон уже прошел, свет скоро загорит. Вставай давай, а то спихну. Потом некогда будет — на Пятачок, да к бригадиру за конем побежишь... время просить, пока с похмелья он, опохмелится — не допросишься.
Сказала Марфа так и вышла из избы. Семен нехотя поднялся и стал одеваться.
В полдень осеннее солнце, пробегая промытые к зиме стекла окон, теплыми, благодушными пятнами ложилось на натертый с песком до желта, еще влажный пол передней. Стены и потолок выбеленной только что кухни сияли. Марфа, выжимая в ведро тряпку, думала, какие коврики ей бросить на кухне, какой — у порога и какою скатертью накрыть праздничный стол. Как завтра разместить гостей? — вот Марфа думала еще о чем.
К дому, разрезая колесами жирную грязь, подкатила телега, запряженная гнедым, приземистым конем с коротко стриженой гривой. На дуге беспечно золотился и радостно позванивал колоколец. На. телеге по одну сторону сидел правивший Семен, по другую — его приятель лучший, Чеку-нов Константин.
— Тпрр-рр, милай!
Конь ткнулся мордой в ворота, морду отдернул и, чуть спятившись, остановился. Испуская пар, просыхающие на солнце ворота блаженствовали от тепла, только поэтому, наверное, к нахальной выходке коня и отнеслись спокойно — не заворчали.
— Товариш-ш лейтенант!! — позвал Семен. На фронте Семен не был, в армии не служил и в воинских званиях не разбирался, а „лейтенант“ — возможно, потому, что слово это для него звучало значительно и более подходяще относительно жены, чем любое другое из военной табели.
Марфа бросила в ведро тряпку, распустила подоткнутую юбку и, вытирая руки об нее, направилась к окну.
— Марфа! Я поехал, — доложил Семен. — Вынеси-ка дождевик, на всякий случай... и... Стой-ка, стой!
Марфа кивнула вопросительно. Семен продолжил:
— й бражки литрочку там.
— А две не хочешь?!
— Да не мне-е-э, — заёрзал Семен на телеге. — Ты посмотри-ка вон... Марья Костю за поросятами в Чалбышеву отправила, а куда он такой... без опохмелки-то... вон как карёжит, разве ж можно!
— Дак Марья пусть и опохмелит! — крикнула Марфа, разглядывая через слегка искажающее стекло Костю.
— Марфа! В похмелье-мать! — взмолился тот, сложив руки, словно перед святым ликом. — Дома ни капли, как в пустыне! Ублажи. Век помнить буду, ей-богу.
— Больно надо, — и Марфу в окне не стало видно. А через несколько минут она появилась в воротах с дождевиком и банкой бражки, заигравшей на свету оранжево.
Семен подмигнул исподтишка Косте, взял у Марфы дождевик, бросил его на телегу, затем с крайне безразличным видом принял из Марфиных рук банку и передал ее приятелю.
— Не уходи пока, — сказал Семен жене. — Сейчас он... банку заберешь.
— Ну! Если загуляешь...— сказала Марфа мужу, но глядя при этом на Костю.
— Да я с чего?
— А с чего всегда. Чуть в рот попало — и понеслось до поросячьего визгу. Вечно ты его, забулдыга, подначиваешь! — уже на Костю обрушилась Марфа. — Нажрётесь и тебе влетит, как Сидоровой козе. Ты меня знаешь.
— Знаю, знаю, ой как знаю, — порадовался Костя.
— Ага, ну вот, и хорошо... честное слово, возьму палку покрепче — и палкой того и друг ого... по чему попало... до тех пор буду тузить...
— Палкой?! — это Косте интересно.
— Или бичом, — говорит Марфа.
— По чему попало?! — это интересно Семену.
— Ое-ёй, — качает Костя головой.
— А ты не подтрунивай. Пей лучше, пока не отняла. Руки-то, как у воришки, трясутся. Смотреть тошно.
— А ты в глаза смотри мне, а не на руки, в руках правды нет,— еще более развеселился Костя. — Эх, мать, честная, за твое бесценное здоровье, Меныпечиха!
— Не погань,— ответила Марфа. — За свое пей, малахольный. За мое и без тебя выльется.
— Нет уж, Марфа, без меня не обойдется... Ох ты!., слов нет... хороша штукенция! Теперь я, Семен, не только за поросятами, теперь хоть в Африку, а чё?.. Вынеси еще, Марфа, я тебе крокодила привезу.
— Разбежалась, Коськантин Северьянович.
— Не запнись, Марфа Ивановна. Марья помрет, переженюсь. Марфа, ага? Семена к Сушихе отправим.
— Жду не дождусь. Мне одного хватило на всю жизнь.
Семен выпил свою долю под Марфино: „Ух ты, алкаш! У тебя что, тоже голова болит?!“ — отдал ей банку, сел на телегу и, развернув и стегнув коня, протянул:
— Н-но-о-о, Гнедко.
— Не дай Бог, если с пьяной рожей домой заявишься,— пригрозила мужу Марфа. — На кума не погляжу... Эй, Костя, а у кого поросят-то брать собрался там?!
— У Гринчучи-и-хи!
Марфа еще раз погрозила отъезжающим — теперь им банкой помахав, и вернулась в дом.
Плато, на котором густо построилась Ялань, глубоким логом отделено от косогора, где расположилась дюжина крепких изб, в том числе и пятистенник Меньшиковых. По логу вихляет речушка Куртюмка. От дождей Куртюмка разлилась, так что не везде ее теперь и преедешь. Сразу от дома Семен свернул с обычной дороги и направил Гнедка к одному из бродов. На спуске ноги Гнедка юзят по мокрой траве, а потому переступает он медленно и осторожно. Колоколец отмечает каждый его шаг.
Костя успокоившимися пальцами скручивает цигарку. Семен поправляет под собой дождевик. Поправил. И говорит:
— Я слышал, родня твоя в городе дом купила.
— Купили, мать бы их,— отвечает Костя. — Переберутся скоро, куркули.
— За чё ты не взлюбил-то его так? — не в первый уже раз спрашивает Семен, зная, что друг на это скажет.
Друг говорит:
— А за что же, интересно, мне его любить?.. Родня, называется. Ты вот мне чужой будто, а я пришел к тебе еле живой и подлечился, так? А этот... начальство медовухой потчует до усмерти, а мне на красенькую даже — не было, чтоб одолжил. Не чё уж там, а — одолжил! А чтоб на белую, уж я молчу. Где-нибудь будешь лежать, подыхая, не подойдет и капли не нальет... Другой бы, я как полагаю, приехал с пасеки бы, всё же ведь свои, коня бы не успел распрячь, и первым делом бы к тебе: на, Константин, битончик, мол, опохмеляйся на здоровье, а хошь, мол, дак давай и вместе — ну дак как же!., уж не битончик бы, хошь литрочку... пусть бы понюхать бы хошь — и то приятно. Захлебнуться бы ему ею, утонуть бы в ней или начальство отравить, чтоб посадили, чтобы в тюрьме от горя помер. Ей-богу бы, Семен, не пожалел. Пришел бы на его могилку и напакостил бы, напакостил бы да еще и растоптал бы, — и Костя свисающими с телеги ногами продемонстрировал, как это сделал бы. —И Агафену — ту испортил — глотка не выклянчишь, морду сквасит, будто у нее не стаканчик просишь, а хрен знает чё... А я ведь с ней нянчился, света белого в детстве не видел.
— Хэ... вон чё... вон как... хэ... ишь чё!
— Ага, сходил бы и напакостил.
— У-у... А как она? — спросил Семен. — Есть в ней градус какой? Или так себе, пустая?
— В ком? — не понял Костя.
— Да в бражке Марфиной.
— A-а, е-е-есть.
— Но?!
— Еще какой.
— А я вечор, тайком от Марфы... она спит, а я... отведал — чё-то ничё.
— Ну-у, что ты, парень, е-есть.
— Да-а?!
— Толковая брага. Шею стал чувствовать. А утром... думал, совсем уже конец — хошь, чтоб не ждать, дак удавись. И, как на грех, нигде ни капли... и без греха-то — никогда... Со всех бутылок слил, а кого там — напёрсток, да и то выдохлось... Одна голова: шагнул туда — мозги на ту вроде сторону, шагнул сюда — они на эту... как шевяк в проруби, ага. А тут еще и Манька — ночью задницу грелкой оттаивала, все и мёрзнет пашто-то, а грелку на пол возле кровати, как согрелась, бросила. Попить поднялся — и остолбенел: ну, думаю, в похмелье-мать, откуда жаба в моем доме? Снова, ли чё ли — мысль такая — в болоте где заночевал? Аж замутило... но, а тут — ни капли! Можешь представить или нет?
— Хэ.
— Брага толковая.
Приятно было, по всему видно, слышать эту похвалу Марфиной бражке для Семена, к тому ж еще от знатока такого.
— Славная,— продолжал знаток. — Умеет варггь, ничё не скажешь. Дак а пашто не медовуха? Ты же ее готовил вроде к Марфиному дню.
— Хо-о, вспомнил поп Пасху! С тобой же ведь всё пробовали помаленьку. Марфа хватилась, а там одна почти гуща. Ну, было ж реву, мать честная. Сама взялась варить, а рам-то путних нет— еще тогда пустил все в дело. Давай за бражку приниматься... та, что ты пил... А жбан в амбар. Ключ от замка — куда, хрен знал бы... Дак нет ведь, баба глупая. Я ж один черт... плаху откинул в потолке — и там. А ключ дала по-честному бы, может, не полез бы.
— Да,— подытожил Костя разговор,— тут уж закон, что против нашего у них умишко жидковат.
Спустившись с горы, побежал живее Гнедко. Колоколец заливался, что-то рассказывая Гнедку, а тот ушами лишь отмахивался: не верит болтовне колокольца. Из-под колес телеги и копыт коня вылетали комья грязи.
— Тише ты, холера! — очурывал его Семен. — А то всю морду залепило.
Перед Куртюмкой, косясь на возницу, Гнедко остановился.
— Давай, давай! — начали подгонять его оба седока.
Конь нехотя побрел. Семен и Костя приподняли ноги, остерегаясь воды, скрывшей ступицы.
— Куртюмка-то, смотри-ка на нее! И чё откуда! Так и напиться места не найдешь, а тут — тепло бы, дак купайся.
— Да, не Куртюмка, а Ислень.
— А где дорога, там чё, а!
— Там и в сухое-то лето... А ничего она... долбанула. Молодец Марфа. Не Марфа, а... прямо... Манька моя варит, варит, варит, варит, а всё как-то... не бражка, а... дуешь ее, дуешь — брюхо вон, как у Гнедка, а в голове, как... прямо... но, зато наутро во рту — как медведь ночевал. Тебе чё, так и ничего?
— Чу-увствую... Да я кого выпил-то — стакан разве.
В гору они соскочили с телеги и быстрым шагом, поспешая за Гнедком, пошли следом. На горе снова сели.
В Ялани шумно бродили стосковавшиеся по солнцу и ясному небу люди, толпились без дела у магазина. Мальчишки, прощаясь с теплом, катали по лужам самокаты, гудели, подражая тракторам и машинам. Десятка три мужиков собралось на Пятачке обсудить внешнюю и внутреннюю политику. Проезжая Пятачок, Семен и Костя поприветствовали „заседателей", с которыми расстались час назад.
— Вы это куда?! — поинтересовались с Пятачка.
— На Кудыкину гору! — ответил им Костя.
— Костю Марья из дому выгнала, а Семен его на Козий Пуп к Катьке-дурочке повез сватать! Ха-ха-ха!!
— Мне и с Манькой сил нет поиграть, а с Катькой — с той и вовсе — лом согнешь, а не подымишь.
— Ха-ха-ха!! — радуются на Пятачке.— Чё, фельдфебель не фурычит?!
— Отфурычил! — сообщает Костя.— Манька говорит: чё здря мертвого таскаешь, отрублю давай да свиньям брошу, всё польза какая!
— Ха-ха-ха!! — еще больше радуются на Пятачке. — Ох-хо-хо!!
Миновали Пятачок, проехали почту.
— Семен, у магазина тормозни,— просит заранее Костя.
— Курево взять? — спрашивает Семен.
— Курева хватит... Белую возьмем?
— Костя! — вскидывается Семен.— ни копейки, честно слово. Марфа утром все карманы вывернула.
— Да есть. Не надо.
— Но?! А поросята?
— Поросята — поросятами, а беленькая — та сама собой. За дурака-то не считай: я прокурору своему сказал, что поросята нынче по тридцатнику.
— Дак так и есть. Чё разве меньше?
— За двадцать пять у Гринчучихи.. правда, малюсенькие, как бобы.
— Чё, преждевременно?
— Да хрен бы знал... А мне-то — черт с ним.
— Ух ты! — пришел в восторг Семен от Костиной изобретательности.— И поверила?
— А с кем ты едешь и куда?.. Ты подожди, а я моментом.
Костя не по-литературному, а по-своему поздоровался с толпившимися на крыльце и возле крыльца женщинами и под их тычки протиснулся в магазин. А Семен подъехал к телеграфному столбу, слез с телеги и стал проверять упряжь, хлопая Гнедка по бокам и выдирая из гривы и хвоста репей.
— Конь. Смешное, брат, дело — ко-онь. Один — человек, но тут все ясно, другой — собака, третий — бык, а ты вот, парень,— конь. Смешно, смешно-о.
Гнедко заржал. Семен продолжил:
— Вот тебе и и-гы-гы. Посмотрел бы я на тебя, если бы голова у тебя была человеческая, ноги собачьи, рога бычьи, а хвост — тот бы... свинячий. A-а. Ну чё ли? Ишь какой гладенький, ишь, какой справненький. Эвон чё ты делаешь? Воду — ту разве что с Аркашкой бригадиру привезете. Смотри-ка, Тяжесть там какая. Не пашут же на тебе, не боронят... Ох и сы-ытай, ох и гла-адкай. Ну-ну. Рот бы тебе...
— Поехали,— объявил вдруг подошедший тихо Костя,— Сапоги только сейчас от грязи сполосну, а то...
— Взял?! — спросил Семен, вожделенно поглядывая на белую головку поллитровки, высовывающуюся из кармана брюк склонившегося над лужей Кости.
— Взял.
— Да ну?!
— А долго ли... Бабы, правда, чуть не разорвали: там трусы лохматые и тазики — китайские, ли чё ли... Давай-ка к Гришке Носкову. Пить в телеге же не будем — не бичи какие, не туристы. А у него сейчас и бабы дома нет, и — на краю Ялани. Пока до Маньки с Марфой дойдет... где мы будем! У Гришки ельчики и огурцы — хорошо солят. Я как-то заночевал, дак славно... И медовуха — та всегда уж.
— Э-э! Гнедко, трогай! — понукнул Семен.
Гнедко, словно учтя Семеновы укоры в своей сытости и лености и устыдившись, припустил с места. Колоколец, рассыпаясь лучами в окнах выстроившихся вдоль дороги и исходящих паром после месячной сырости домов, запел походную.
Закатное солнце обагрило сочно яланские поляны и ельник. Суета дневная постепенно улеглась и сменилась предвечерним спокойствием; обозначилась резче безмятежность природного величия. Вот и еще день перекочевал в прошлое, перекочевал, но оставил, наверное, у всех — у людей, у животных и у птиц, разлетающихся на ночевку,— в памяти до самой смерти ощущение чего-то яркого и светлого, оттолкнувшего в беспамятство безвременный сгусток чего-то мокрого, грязного, мрачного, бездеятельного и безрадостного.
Носков Григорий, хозяин дома, сидя лицом к окну, пьяно жмурился от солнечного света и пытался спрятаться от него в тень оконного переплета, разговаривая при этом с Семеном. Костя, положив голову на ладошки, а ладошки — на стол, широко открывал глаза, что нелегко ему, похоже, удавалось, и делал вид, будто участвует в беседе.
— Ты, может, полежишь немного, отдохнешь,— предложил Косте радушный хозяин.— А то, гляжу, тебя вроде сморило.
— Нет! — сказал, как отрезал, Костя. Чуть погодя добавил:— Чекунов за поросятами поедет.
— Да ты уж брось-ка, парень, а! Какие сёдня поросята! Ночь скоро, солнце вот-вот сядет,— сказал Григорий, заглядывая в окно на скрывающийся за узкой, плотной полосой туч, возникших вдруг за ельником, красный диск.— Уже вон почти село.
— Уже и едем... и поехали уже... ик-ка! — залепетал Костя и, подняв от стола голову, отыскал глазами Семена.— Ага, а, Сеня?.. Ты скажи.
— Едем, едем,— засуетился Семен, вспомнив о Марфе, вероятно.— Всё, Григорий, всё — едем. И так уж загостились дивно. Стаканы... это вот допьем — и едем. Всё, правда, всё — нам надо ехать.
— Куда вы на ночь-то глядя? Переночевать, слава Богу, есть где. Оставайтесь. Посидим. А утречком, и отправитесь. Кто в ночь-то...
— Нам чё утра-то ждать? Сейчас поедем. Всё, всё, Гриша, Сидеть — оно хорошо...
— Ну смотрите, дело хозяйское, приневоливать не стану, хотя кто ж в ночь-то... только волки.
Допили медовуху. Придерживаясь за стол, приподнялись и... И из избы пошли.
— Литров шесть, а?
— Чё — шесть?
— Литров шесть выдули, ага?
— Да ну, ты чё, Семен, откуда шесть-то! Ме-е-еныпе. Литров пять... Не упади-ка, Костя, тут.
— Ох и пять. Это скольки литровый жбанчик?
— Какой? В каком таскал-то?
— Ну.
— Пяти.
— Пяти?! А вроде махонький... Ну дак и вот... пяти... какие ж пять! Ты ж раза два ходил, а то и три... Пусть будет два, по пять — уж десять...
— Десять если, маленькие, значит. Да и дели на трех... К тому же слабенькая.
— Про слабенькую, Гриша, мне не надо.
— Это от водки повело чуть, а моя-то так, чтобы водка не убежала... Костя, ворота — на себя.
— В-вижу... Сеня, а Сень.
— Ай, милай?
— Я... на телегу вон.
— Ну давай, давай. Я подойду. Какая штука! Голова ясная, а ноги не идут. Ноги-то, а! Не свои ноги. Смотри-ка, Гриша... Ноги-то... я их сюда, они — туда... как червяки. Смотри-ка, Гриша!
— Угу... Тут подворотня.
— Знаю, знаю... Вот так, вот так через нее мы... как будто так — на эроплане... Гриша, ты знаешь чё... ты будь-ка добрым... я сейчас сяду на телегу, а ты, отвяжешь вожжи, дак подай-ка мне их... Смотри-ка ты, как червяки...
— Садись, садись. Ночевали бы лучше, а то и мне тут одному-то...
— Нет, нет, и рады бы... Мы потихонечку-полегонечку, часика через два-три там будем. Нельзя без кума мне никак... Ты же знаешь моего лейтенанта... Сразу на сухой паёк переведет и гауптвахту посадит. Ну, Гриша, знаешь чё, спаси-и-ибо.
— Да брось-ка ты. Было б за что. Это вам спасибо, что зашли, а то сижу тут, как...
— Ну, скажешь тоже... Это тебе спасибо... Паш-шел, Гнедко... Это тебе спасибо, Гриша, что принял!
— Да ладно, чё там... Костю на бок поверни, то так лежит — и захлебнется
— Не захлебнется — он привышен.
— Ну, счастливо!
— Ага! Тебе того же!
— А то бы остались!
— Да нет уж, нет, и так вон посидели!
Темнело по-осеннему быстро. К тому же небо тучами затягивало сплошь и густо. Стояла тишина: дневное, шумное, угомонилось, ночное беззвучно готовилось к охоте. Было прохладно. Лист облетел: лес онемел. Чуть подстывшая грязь вязко чавкала. Вовсю трендел колоколец.
„Балаболка",— подумал про него Семен, а вслух сказал:
— Говорил, нет ли... Открываю вчерась районку, а там — фотография — кого б ты думал?.. Бригадира нашего... По пояс. Стоит, значит, в кукурузе, кукуруза выше, чем он. Ты здесь видал когда-нибудь такую? Ну дак и чё.... Он на коленях, гад, снимался. А мне об этом агроном... пил как-то с ним... дак я решил, что подвирает... Костя, ты чё? Ты плачешь, что ли? — Семен склонился над другом.— Ко-о-остя, да ты чё?
Костя охватил Семена за руку.
— Сеня...
— Ты чё?
— Сеня... вспомню... сердце в щепы, волосы дыбом.
« — Кого вспомнишь?
— Скопцов.
— Каво-о?
— Емнухов.
— Каво, каво?
— Скопцов... ик-ка!.. и емнухов.
— А кто такие?
— Сеня.
— Ну?
— Сеня.
— Дак кто?
— Кастрированные мужики.
— Да?
— Можешь представить?
— Ну.
— Нет, ты представь.
— Ну, ну?
— Ай, Сеня, Сеня,— простонал Костя и выпустил из своей руку друга.
— Да чёрт бы их... гори они огнем!., мужики эти. Чё ж теперь, реветь из-за них, что ли? Живут же и без этого. Нашел, по ком плакать. Своего горя, что ли, мало? Как выпил, так и давай оплакивать всех без разбору. Прошлый раз целый месяц всё по каким-то... хрен и вспомнишь... панихиду справлял. Людям делать нечего, а он насмотрится телевизора — и плачет. Я думал, что он — Марью обманул — дак... Вот кого, парень, да ребятишек бы лучше не забывал... О чем тебе я?.. A-а, в полено-мать... Ты за вчерашнее число читал газету?
— Н-нетт-т!
— А с кукурузой-то... про бригадира-то слыхал?
От Кости ни звука.
— Ты спишь уже?
— Н-нетт-т!
— А чё молчишь? Надулся, что ли? Ты чё?
— Н-ничч-чё!
— Сказал не так чё разве, а?
— Иди-ка, знаешь ты, куда...
И замолчали. Едут. Долго молча едут. Только колоколец невидимый в темноте дзинькает, да прядет ушами изредка слившийся с ночью Гнедко.
— Дошлый же у нас бригадир... шельма,— заговаривает опять-Семен.— Хе-хе. Ну и додумался... Мало кому такое бы в голову пришло. Возьми меня, дак ни за что бы... точно, никак бы не допетрил.— Огонек цигарки то вспыхивает, озаряя нос Семена, то гаснет. — А кум, наверняка, уже и ворота запер,— продолжает говорить Семен.— Спит. У них сейчас ток работает, в деревне свету нет — станция не тянет. Без свету-то уж вовсе как без глаз. Как раньше жили. А вроде и ничё было, девок-то и в потемках можно пошшупать. Правда, Костя, как ты, а?
Костя не ответил. Семен близко-близко наклонился к другу, огоньком самокрутки выявил из мрака его лицо, глаза закрытые его увидел.
— Эх-ма,— вздохнул, стегнул Гнедка, и телега покатилась на встречу с Чалбышево.
Сделалось так темно, что граница между лесом и небом перестала различаться. Семен вдруг представил себя ночью одного далеко в тайге — судорожно передернулся. Прикрикнул на коня, затем надел вожжи на руку, а руки спрятал в карман. Холодило шею — Семен выплюнул искуренную цигару, утянул голову в воротник телогрейки; почувствовал, как затекают ноги — поднял их на телегу и поудобнее устроился на дождевике. Зевалось. Смыкались веки. В сознании толпились образы: кум, Марфа и кто-то еще. Все они почему-то махали руками, что-то говорили и бранили не то его, не то погоду. Буркнув мнимым собеседникам что-то в ответ, Семен задремал.
Тут же и сон ему привиделся. Будто ползет он в отсыревшем дождевике, с планшеткой и с биноклем на Кудыкину гору. Заползает на самую маковку и видит: стоит кудрявая рябина, а на рябине вместо ягод огурцы растут, под рябиной валун лежит огромный, а на валуне сидит мужик в галифе и на гармошке „Подгорную" играет, Увидел мужик Семена и прекратил играть, гармошку отложил обок и говорит Семену:
— Доброго здоровьица, Семен. Давно уж жду. Так чё, заполз, хочешь Сказать?
— А не видишь будто? — отвечает ему Семен дерзко, ответив, достает из планшетки карту, сверяется с ней в чем-то и засовывает ее обратно.
— Теперь сползать будешь?
— Не ночевать же здесь,— отвечает Семен.
— А хочешь, я тебе перед дорогой нагадаю? — спрашивает человек в галифе.
— Ну нагадай,— соглашается Семен,— если не лень и если делать нечего.
— Ну вот, значит,— начинает человек в галифе,— кесарю кесарево, а Семену чтоб всегда семеново. Хлопоты тебе, Семен, через дом твой предстоят, и сердечный разговор с пиковой дамой выпадает.
— Ну,— говорит Семен,— я думал, чё путнее, а это-то я и без тебя знаю,— сказал Семен так человеку в галифе, валун обполз, в бинокль огляделся и стал спускаться с Кудыкиной горы.
Вот тут-то крепкий сон и поборол сновидение, вот тут-то уже не дремал Семен, а спал, заглушая бубенец и путая Гнедка своим храпом.
Костя проснулся, но проснулся не потому что выспался, а потому что замерз. Его трясло — как от озноба, так и с похмелья. Паскудно было на душе, так паскудно, что пожелал вдруг Костя выругаться, выругаться и шлепнуть Марью по заднице за то, что стянула та с него на себя всё одеяло и опять закрыта в доме все ставни. И выругался. И шлепнул. Но тут же и похулил себя за поспешность, решив, что нынче снова, вероятно, где застало, там и заночевал, а не дома. „А вода-то почему? “ — подумал Костя, приподнявшись и выжимая намокший рукав фуфайки. Привычный ко всевозможным вывертам судьбы и не считавший жизнь вечным праздником, Костя с осторожностью бывалого человека принялся ощупывать всё вокруг. „Ну, в похмелье-распохмелье!! — никаких стен рядом, внизу — вода какая-то? — Никогда еще так не ночевал". От охватившей горечи захотелось сплюнуть, но Костя сдержался. „Нары — не нары?.. А это? Да это ж колокольчик. А это?.. Да это же гремят поводья". Руки его тут же признали телегу. Значит, как сел он на нее у Гришкиного дома, так до сих пор и не слазил. „Да это чё ж такое! Они чё, гады, меня на улице ночевать оставили?!. Или еще не приехали? Ну а пашто тогда стоим? Вода?.. Семен. А где Семен?" Костя нащупал сапоги Семена и подергал за голенище.
— Семен... Семен... Семе-е-о-он,— позвал он, но на всякий случай шепотом.
— А?
— Чё ты орешь?
— А?
— Мы чё, приехали?
— Приехали? — судя по шороху, Семен чуть приподнялся.
— Я у тебя спрашиваю!
— Костя, это ты, Что ли?
Костя задумался, но ненадолго, и ответил:
— Я, наверное.
— А кум где?
— Пока не видел... Может, и здесь где-то. Ты мне скажи-ка, где я сам.
— Не знаю.
— А кто знать должен? Не я же правил.
— А не у кумовых ворот? — предположил Семен.
— Ладно, я у кумовых ворот, а ты где?
— Бредишь, что ли?.. Где я. Вроде там же, где и ты.
— А я где? — не унимался Костя.
— Вот ты... если это ты? Голос чё-то у тебя...
— Голос как голос. А вода почему?
— Какая вода?
— А ты потрогай-ка... да не меня, глаза-то выткнешь.
— А кого? . ' .
— Вокруг себя потрогай, да ноги не опускай.
Вода была под самое дно телеги. Не промок Семен только благодоря дождевику.
— Идрит-твою-мать!
— Тише ты... Дак чё, на самом деле не знаешь, куда завез? Не помнишь ни хрена, или дуру строишь?
— А чё мне помнить-то?
— Мы от Гришки поехали?
— Поехали.
— Поехали. А куда поехали?
— Я — за кумом, ты — за поросятами.
— В Чалбышеву, значит.
— Слушай, а мы не в Кеми?! — предположил опять Семен.
— Тише — это раз, тут и так слышно,— сказал ему Костя,— а два — ты чё, совсем, что ли рехнулся? Кемь-то, слава Богу, в трех километрах от дороги течет, само мало, ближе нигде и не подходит.
— А вода?.. У кумовых ворот такой лывы... после дождей-то разве что...
— Так вот... От Гришки-то поехали?
— Поехали.
— Ну, это я помню... помню, что на телегу залазил. Дак а потом?
— А потом... да слушай, чё ты привязался... Ехали... Разговаривали.
— По дороге?
— По небу, падла! — Семен рассердился.
— А ты не кипятись... Может, в лес съехали?.. Ну ладно, а дальше?
— Что — дальше?
— Ехали, разговаривали, а дальше?
— А дальше... Мужик с гармошкой.
— Чё за мужик, откуда? — удивился Костя.— Я никакого мужика чё-то не помню.
— A-а, нет,— вспохватился Семен,— мужика не было... у меня был, а у тебя не было.
— Как это, у тебя был, а у меня не было?
— Ну, так вот... Костя, может, мы того?..
— Кого — того?
— Ну, это дело... Может, померли? Как Серафим Дураков. Я слышал...
— А конь — тот тоже с нами, чё ли, помер...Ну-ка, потише.
— А?
— Собаки?
— Это?.. Собаки,
— Охотники?
— Да ночью-то...
— А у избушки?..
— Собак сильно много. Не видывал по стольку у охотников. Деревня, наверное?
— Семен.
— А?
— Во-он.
— Чего — во-он?
— Огонек.
— Да? Где?
— Да вон же.
— Да где? Я вижу, что ли, куда ты тычешь.
— Вот... на мою руку, вот... палец мой... Чувствуешь, куда показывает?
— Ну у тебя и палец.
— А чего?
— Да ничего... как огурец. Ну?
— Видишь?
— Ни хрена... темно всё только.
— A-а, тебе, наверно, зад Гнедков мешает?.. Сюда попробуй-ка... давай чуть сдвинься-ка... во... Палец как палец, пальцев не видал.
— Видеть-то видел, но не щупал так, в потемках.
Семен наклонился к Косте, поискал глазами и заметил вдалеке мерцающий огонек.
— Высоко... как на небе будто.
— Ну не на небе же! А может, на горе?
— Такое может быть... ведь не на небе же. Чё это за деревня? Или заимка чья?
— А если это Кемь, то мы в...
— Чё эта Кемь тебе далась! Не могли же мы сорок километров проехать. Не двое же суток ехали.
— Не могли?
— Ну сам-то пораскинь.
— Да. Если это Шелудянка, то... ну да, в полено-мать! Ну как же это сразу-то я не допетрил. Чалбышево! И точно что. А огонек, парень, на яру,— Семен почувствовал на руке вожжи и зло хлестнул ими всхрапывающего Гнедка.— Куда ты нас завез, придурок бешеный?! Ишь ты, холера! Так и утопить мог. Нарочно, наверное, падла.— Конь, испугавшись, рванулся, но сдвинуть с места телегу не смог.— Тпр-р-рр! Не утопил, дак утопишь... как котят. Куда тут плыть!
Говорили они уже громко.
— Семен, давай-ка спичку,- что ли, чиркнем, посмотрим хошь. Мои-то промокли, конечно... так и есть! У тебя сухие?
— Вроде бы сухие.
Огонек осветит их лица. Приятели взглянули друг на друга, а затем, прикрыв ладонями от огонька глаза, стали осматриваться.
— Вроде трава блестит, ли чё ли?
— Трава вроде.
— Трава. Она же почти у гнедковой морды!
Семен обжег палец и поспешно .бросит спичку. Слышно было, как, угасая, та зашипела на воде. Стало будто бы еще темней.
— А сзади? — спросил Костя.
— Сейчас,— отозвался Семен, возясь с коробком.— Руки, как крюки, мать бы их.
Вспыхнула спичка.
— Ого-го! Ни шиша тут не разглядишь. Одна вода. Поехали вперед, на берег.
— А это не остров?
— Ну и хрен с ём, что остров. Не в воде же сидеть. Остров, дак хошь костерок разведем... Да и огонек-то все равно там.
Семен стегнул коня.
— Эх, мать твою, кобылу... Н-но-о-о... нн-ну-у-у... Эй, чтоб тебя спучило.
Колоколец верещал, будто издеваясь: тому лишь бы звенеть, а где, неважно. Гнедко перебирал в воде ногами, храпел от натуги, но вырвать колеса из засосавшего их дна ему так и не удалось.
— Вот, пропастина!
— Давай сойдем,— предложил Костя.
— Утонуть захотел! Здесь по пояс, а чуть в сторону — может, и яма. Не утонешь, дак простудишься — не июль-месяц. Да и пловец из меня...
— А мы по оглобле, а там прыгнем. Морда-то Гнедка, видел, почти над берегом...
— Верно, а, — оживился Семен.— Чё за деревня, хошь узнаем, а то как-то неспокойно, паршиво на душе, когда есть-то ты вроде есть, а где есть... подумать страшно... Чалбышево, дак к куму прямо. У него найдется, наверное, чем согреться,
— А конь?
— Да хрен с ём! Сам заехал, пусть стоит. А рассветает, вытащим... Навряд ли глубже засосет?
Придерживаясь сначала за спину Гнедка, затем за хомут и дугу, они прошли по оглобле.
— Посветь-ка,— сказал Костя, собравшись прыгать.
Семен зажег спичку, поднял ее над собой. Костя примерился и прыгнул.
— Ну и как, нормально? — поинтересовался Семен.
— Нормально.
— Не зыбко?
— Твердо.
— Ты отошел? Посторонись-ка, а то сшибу...
— Давай. За хомут только не зацепись.
— Ox-ха, склизко-то как! Фу ты, а ноги-то как затекли.
Костя на слух отыскал Семена и помог ему подняться.
— Обожди, Костя, я руки сполосну.
Заржал Гнедко, Эхо понеслось во мрак, впотьмах ударяясь обо всё встречное. Собаки, услышав его, залаяли дружнее.
— Завез, паршивец, теперь сиди здесь до утра, пошевели своей мозгой-то... ум бы тебе — ну, хошь бы бабий... Костя, ты где?
— Вот он я. Куда пойдем? На собак или на огонек?
— Собаки-то со всех сторон... Лучше уж на огонек. Огонек — тот всё на месте, а собаки — те бегают.
Прислушиваясь к шагам друг друга, они стали подниматься по склону, не теряя из виду желто-красный маяк, который для них будто и засветил не ложившийся до сей поры хозяин.
— Гора.
— Гора-а.
Преодолев подъем, они приблизились к маяку — свету, покойно цедившему из окна.
— Сейчас мы, парень, все узнам. Не спят же добрые люди. Ты тут постой-ка.
Наткнувшись на изгородь палисада, Семен перелез через нее и, пробравшись сквозь какие-то кусты, судя по запаху — смородины, прильнул к стеклу окна. Во дворе заскулила собака: она, мол, дома, она не спит, она стережет дом, в палисад, дескать, можно, а в ограду только суньтесь.
Свет горел в другой комнате, вероятно на кухне, на стене которой моталась тень от суетившегося там человека, похоже, женщины. Разобрать было трудно, так там лампа, скорее всего, стояла на шестке, скрытом от Семена казенкой.
— Блины собирается варганить,— сообщил Семен,
— Баба? — поинтересовался Костя.
— Ну не мужик же. Баба, да еще какая.
— А может, и оладьи,— тесто в чашке месит.
— Вовремя мы в гости.
— Как угадали прямо. Вдова бы и ...
— Погреться бы, не до вдовы уж.
Семен постучал в стекло и позвал:
— Хозяйка!
В проходе, ведущем из кухни, выросла фигура, загородив собою свет и, не переставая месить что-то в чашке, направилась к окну.
— Идет,— сказал Семен.—Грудь, как... прямо... но... колышется.
— Угу,— ответил Костя.
— Кто там?! — спросила женщина.
— Свои, деушка. Путешественники.
— Чего надо?
— Скажи-ка нам, что за деревня это, милая... мы с другом малось заблудились....
Окно, с треском порвав наклеенную к зиме бумагу, резко вдруг распахнулось.
— Кто, кто!
— Путе... — Семен почувствовал, как лицо его залепило чем-то сырым и теплым.
—Пут-тёшественн-ннички! Свинья ты нескребанная! Заблудились малось! Я вот сейчас выведу вас! Я покажу вам сейчас, что это за деревня! Вы ее разом у меня узнаете, кобели приблудные! Пропойцы несчастные! Ухватом вот сейчас того и другого!
Семен выскочил из палисада довольно быстро, быстрее, чем в него забрался.
— Костя! Костя! Ты где?! Это...
Костин топот слышался далеко внизу.
С горы понеслось:
— Штобыч бы вас параличом распластало! Ноги бы вам повывертывать в темноте-то! Пьют, пьют — и всё никак захлебнуться не могут, проклятые! Я ему, вшивцу, к лету сёдня кепку новую купила! Фигушка вот тебе, а не кепка! Бичам вон лучше отдам!! — и многое другое неслось с горы.
Семен на бегу вытирал с лица, нюхал и стряхивал с пальцев тесто, слушал, как Костя шумел впереди водой, и отрывисто, словно отбивал телеграмму, соображал:
— Кесто кислое — Кум любит оладьи — Кепка — Кепку жалко — Кур-тюмка — Вшивец — Костя уже переплыл —Конец света...
В Ялани запели петухи.
1976