И обошлось. Отец на свадьбе проявил себя неплохо. Встал, бокал поднял с шампанским (и, знаете, вполне прилично это у него получилось - не расплескал, ничего) и, глядя в бокал, но обращаясь, понятное дело, к дочери, произнес: "Твоя мать хорошей женой для меня оказалась, вот и ты будь ему (он кивнул на Дика) такой же хорошей женой". В общем, терпимо. Правда, не для Нэнси. Ей бы посмеяться про себя над отцом с его нелепым наставлением ("хорошая жена" относилась к нему со снисходительным презрением, - нет, Дик заслуживает кое-чего получше!), но почему-то было не до смеха. Странное у Нэнси было настроение в день свадьбы.
Все началось с обряда. Нет-нет, вы не подумайте, сам по себе обряд прошел безупречно, в полном соответствии с установлениями Церкви Спасения, Воскресения и Благодати, к которой принадлежали все жители как города, так и поселка. И пастор, мистер Джером - очень уважаемый человек, как и все пасторы Церкви Спасения, Воскресения и Благодати очень тщательно следящий за своим внешним видом. Черный сюртук, черные панталоны, черные ботинки - все безупречное, гладкое, собранное, строгое, блестящее благородным блеском черного дерева и какое-то благомыслящее, что ли, возвышенное... сюртук, кажется, вот-вот взмахнет рукавами и улетит... Ну разве пастор виноват в том, что Нэнси терпеть не может сюртуков? И, положим, на Дике тоже был черный сюртук - так ведь Дик жених, а жених во время брачной церемонии обязан быть одет точно так же, как пастор; и даже пусть жениху все это не очень идет - что тут такого страшного? Снимет сюртук - и снова станет таким же молодцом, как и прежде.
Но вернемся к мистеру Джерому. Помимо того что он человек весьма порядочный, следует и еще кое о чем напомнить - не за него Нэнси вышла замуж. Лицо у него немного полноватое, но замечательно гладко выбритое; подбородок всегда немного приподнят, глаза полузакрыты - кажется, что он постоянно молится про себя; ну так на то он, в конце концов, и пастор! Волосы у мистера Джерома прямые, ровно зачесанные, с четким пробором, и надо лбом немного взбиты - словно волна поднимается надо лбом - очень, очень одухотворенно! И если Нэнси все это вдруг ни с того ни с сего начало бесить, то ведь не век же брачная церемония продолжается! Почему это на все остальное должно влиять?
Потом вот еще молельный дом: ну что же такого смешного, что в нем царит идеальная, подчеркнутая чистота? Ну да, Нэнси вспомнила высказывание Фрэнки, что "у него в кабаке так же чисто, как в молельном доме". Захотел похвастаться человек, сравнение, конечно, получилось не совсем почтительное - но при чем же здесь сам молельный дом? Ведь если до такой степени давать над собой власть случайным воспоминаниям, бог знает до чего можно дойти! Строго, строго в молельном доме, а совсем не смешно! Высокая серая стена без всяких украшений, и на ней простым и строгим белым контуром - крест. Высокий, в три, а то и больше человеческих роста. И почему Нэнси вдруг показалось, что такая высота - излишня? Как будто хотели избавить молельный дом от всяких излишеств, а от главного излишества не избавили - наивного представления, что чем больше величина креста, тем больше благочестия.
Вздор, вздор, вздорные мысли! И можно подумать, что никогда раньше Нэнси не видела брачных церемоний. Столик, покрытый белой скатертью, две свечи, раскрытая Библия; перед столиком - коврик. Хоть и блестит пол в молельном доме, а все-таки стоять на коленях удобней на коврике. Втроем, коленопреклоненные, они образовали любопытную фигуру - нечто вроде цветка с тремя лепестками; первый лепесток - обутые в черные ботинки ноги мистера Джерома, второй лепесток - обутые в черные ботинки ноги Дика Ричардса и третий лепесток - белый шлейф платья Нэнси Блай. Очень милый цветок. Вдохновенно стоя на коленях, мистер Джером соединил их руки и торжественно начал: "И вот, ныне и здесь, пред Господом моим и вашим, Дик Ричардс и Нэнси Блай, соединяю вас во единое целое и умоляю вас: будьте верны друг другу (тут он крепко сжал их руки, как бы подчеркивая идею верности), любите друг друга, уважайте друг друга, назидайте друг друга", - и так далее, и так далее, с собственными добавлениями, минут на двадцать. Конечно, любой пастор Церкви Спасения, Воскресения и Благодати имеет право на собственные добавления, если его совесть велит ему таковые делать; но тут уже смотря какая у пастора совесть, - некоторым вот, например, она не велит над людьми издеваться, которым выпить и закусить не терпится... ну да ладно, что уж тут поделаешь, мистер Джером не из таких. Но Дик-то тут причем? Все время пока длилась бесконечная церемония, он сохранял спокойный вид, какой бывает... ну, например, у человека, сидящего в засаде, человека, умеющего ждать. Почему же именно этот его спокойный вид вызвал у Нэнси странную мысль: "А тот ли он, кто мне нужен?"
- Такой же сумасшедший, как я, - сказал шериф, приобняв Дика за плечи. Джейсон Браун гордился своим прозвищем "Сумасшедший Джейсон", и оно, если вдуматься, действительно было лестным: оно означало, что шериф совершенно терял голову, когда речь шла о защите закона. Он был среднего роста, коренаст, и обычно - когда все было в порядке - ходил немного сутулясь, засунув руки в карманы, небрежной, шаркающей походкой; но стоило ему узнать о свершившемся правонарушении (неважно каком - пусть даже самом мелком), он мгновенно преображался: лицо его становилось белым как мел, "Что? Что? Что?" - задыхаясь, бормотал он, как будто не веря собственным ушам, и вдруг, с исступленной, яростной силой выхватывал револьвер и бросался к коню (бывали случаи, когда он выскакивал в окно, чтобы не тратить времени на то, чтоб добежать до двери). Если спросить любого из жителей округа, кого он считает более выдающейся личностью - Сумасшедшего Джейсона или Пола Ревира, он ответит: разумеется, Сумасшедшего Джейсона. Пол Ревир прославился одной-единственной скачкой, тогда как знаменитых скачек Джейсона было великое множество. Взять хотя бы недавнюю: штат принял закон, запрещающий азартные игры, и Джейсон Браун тут же резко изменил свое мнение о покере, который до сих пор он считал вполне приятным времяпровождением. Бедолаги, вздумавшие устроить тайное сборище с целью нарушения новопринятого закона, испытали невыразимый ужас, когда приютивший их кабатчик ворвался к ним в комнату с перекошенным от страха лицом и истошно завопил: "Сумасшедший Джейсон! Сумасшедший Джейсон скачет сюда!" Всех как пружиной подбросило со стульев, но было уже поздно: Джейсон на полном скаку осадил перед кабаком коня, спрыгнул с него, на полусогнутых ногах пронесся немного наискосок, чтобы удержать равновесие, выронил револьвер, со страшными проклятиями подхватил его снова, подбежав к двери кабака, подпрыгнул и вышиб ее ногою и, ворвавшись, загрохотал сапогами по лестнице на второй этаж. "Встать, черт побери! Всем встать!" (Этот приказ было выполнить невозможно, потому что все уже и так стояли.) Пфяум! (Джейсон выстрелил в потолок.) "Встать! Все встали? Ну тогда лицом к стене! Живо!"
Через месяц, когда чрезвычайно непопулярный закон отменили, Джейсон снова встретился с этими же самыми любителями покера и на сей раз вполне мирно, за карточным столом - все любовались принципиальностью шерифа, а нотариус Пламсон, человек классически образованный, даже находил в ней нечто римское.
Вот какой замечательный человек должен был стать теперь для Нэнси, не побоимся сказать, новым отцом. Мать Нэнси уж точно бы не побоялась так сказать. "Вы только представьте, - говорила она соседкам, - все расходы на свадьбу он взял на себя! Я говорю: "Ну хотя бы за свадебное платье Нэнси мы заплатим сами". А он отвечает: "Спокойно, Мегги, спокойно. Девочка должна быть хорошо одета, и вам не стоит влезать из-за этого в долги". Я говорю, что у нас хватит денег, а он: "Мегги, ты знаешь, как меня называют люди? Знаешь? Вот и хорошо, вот и не будем спорить". Представляете? Комнату для молодых сам обустроил, лично, показывал мне по секрету - боже, какой вкус у человека! Какая кровать! Какое белье! И занавески кремовые с такими, знаете, огромными розовыми бантами!"
Да, по всем статьям повезло Нэнси, с характером вот только не повезло. Всем шериф нравится, а ей вот - нет. Даже бесит он ее не меньше, чем мистер Джером, так что получается, что ни духовной властью новобрачная недовольна, ни светской. Смех да и только! Конечно, светская власть тоже любит всякие церемонии, конечно, Джейсону приятно немножко пораспоряжаться - мистер Джером распоряжается в своем доме, а он - в своем. И, как говорится, в чьем ты доме находишься... Или Нэнси считала по наивности, что это Дик всем на свете распоряжается? Что ни в чем не может быть над ним никаких начальников? Ну, такие герои только в сказках бывают. Но самое главное: ну что здесь такого, что Джейсон встал из-за стола - неторопливо, как будто даже с ленцой, - и похлопал в ладоши. Звук был негромкий, но разговоры и смех тут же прекратились.
- А теперь внимание, - сказал Джейсон, - ответственный момент. Если кто пожелает крикнуть "ура", я не возражаю.
И, повернувшись к распахнутым дверям зала, он сделал рукой такой жест, как будто не глядя схватил у себя над головой что-то в воздухе. Официант из ресторана, нанятый по случаю свадьбы - дюжий малый в белых перчатках - только и ждал сигнала. Поднос с бело-розово-зеленым трехъярусным тортом (розовыми на торте были, соответственно, розочки, зелеными - их листочки, белым - все остальное) торжественно выплыл с его помощью из дверей. Все грянули "ура!" И Дик тоже грянул "ура!" - Нэнси это видела.
Впрочем, мы сами уже начинаем увлекаться, терять объективность. Написали: "Нэнси это видела", - и поставили точку - звучит так, как будто видела она что-то недостойное. А что же тут недостойного, если захотел Дик сделать своему, почитай что, отцу приятное?
Но вот уже дюжий малый водрузил торт на стол, вот уже Джейсон лично отрезал два больших куска и, обращаясь к молодоженам сказал (и с чувством, между прочим, сказал!):
- Пусть, дети, жизнь вам будет сладкой. А чтоб она сладкой была - тут я с нашим пастором согласен - нужно уважать друг друга. Давайте - по старому нашему обычаю: муж угощает жену, жена угощает мужа.
Дик взял кусок торта и протянул его Нэнси. Ей полагалось откусить от куска, не дотрагиваясь до него руками, и одновременно протянуть свой кусок Дику, чтобы он сделал то же самое. Обычай есть обычай. Все снова грянули "ура!" - все, кроме Дика; но у него была уважительная причина - он жевал торт.
Подождите. Давайте разберемся. Все начиналось прекрасно в нашей истории, так ведь? Так. И все идет как полагается, так ведь? Так. Почему же все изменилось? Почему вдруг у Нэнси появилась эта странная холодная наблюдательность, совершенно не подобающая новобрачной? И странное ощущение, что все, что происходит, происходит не с ней - и что ей-то, ей-то самой ничего этого не нужно? Нет, надо ей разобраться со своими чувствами... хотя когда же тут разбираться, когда - свадьба? Вот уж и гости расходятся с пожеланиями всего-всего, самого светлого. Вот уж и мать ее целует... какой-то особенный поцелуй, подбадривающий, что ли... Шериф нарочито зевает, потягивается и говорит: "Славно повеселились. Пора и поспать уже". Он треплет Дика по плечу, ласково смотрит на Нэнси, быстро прислоняется щекой к ее щеке. "Спокойной ночи, дети". И вот Нэнси с Диком уже одни, в спальне. Говорят, бывают неловкие сцены в таких случаях... но только не с Диком. Дик - парень хоть куда. Горячий, страстный. Столько времени проявлял выдержку, но теперь-то можно, наконец, схватив за плечи, жадно осыпать поцелуями... Осыпать поцелуями... Агнесса встречала такое выражение в романах, и всегда оно казалось ей нелепым. Но что-то в нем, пожалуй, есть. Что-то безличное. Кого-то осыпают поцелуями. "Ну почему же "кого-то" - меня", - напомнила себе Нэнси, но "меня" никак не хотело удерживаться в этой фразе. "Я" было в стороне от происходящего. И поэтому горячие поцелуи казались холодными.
Но одежда, конечно, мешала страстности Дика. Помощник шерифа - человек умелый, может быстро надеть (например, наручники), может быстро и снять (например, платье). Нэнси скользнула под одеяло - у нее еще много времени - пока сам Дик будет раздеваться. Она не смотрела в его сторону, но слышала - вот он снимает сюртук (точно такой же, как у мистера Джерома; Нэнси вспомнила полноватое, гладко выбритое лицо, вдохновенно полуприкрытые глаза... представилось, как мистер Джером сладко постанывает... о господи, что за гадость...), вот Дик снимает панталоны - с какой-то особой решительностью в движениях (но ведь это абсурд - человек решительно снимает панталоны, самый настоящий абсурд), вот Дик уже и в постели, рядом с ней. Вот он уже и всюду.
Свобода, воздух, игра солнечных бликов в листве - все это теперь отменяется. Имеется: грубо осязаемая протяженность чужого тела. Враждебного тела - враждебного потому, что невраждебные тела ходят себе где-то там, в стороне, подальше и занимаются своими делами - не наваливаются, не давят, не стесняют в движениях. В тюремной камере все-таки есть пространство - крохотное, но есть. А здесь нет пространства. Горячее дыхание над ухом. Чужое вокруг, но ему мало этого - чужое хочет оказаться внутри. Что ему там надо, чужому? Да ничего особенного - совершать какой-то странно-однообразный ритуал. Раз-два, раз-два... Пустота. Скука. И Нэнси чувствует, как пустота и скука постепенно (раз-два, раз-два...) сгущаются и превращаются в клубок тонкой, скользкой веревки. Просто клубок, и все. Сам по себе, никакой, безотносительный. И сказать о нем нечего, кроме двух скудных истин: что он расширяется и что рано или поздно он должен быть удален из ее тела. Непременно должен быть удален. Нэнси словно дергает за конец веревки, и ей становится легче.
Но только на мгновенье. Мгновенье спустя она понимает: это все. Высшая точка. Святыня храма. Ничего лучшего в этом храме нет. И в городе, окружающем храм, - нет. И в садах, окружающих город, - нет. И вообще ничего этого нет. Есть пустыня. Она одна в пустыне, вокруг - плавящийся от зноя песок, над головой - страшное солнце. Отчаяние. Она просыпается.
Часов в спальне у Агнессы не было, поэтому сколько времени она проспала, она не могла сказать - но едва ли много: темнота за окнами была глухая, непроницаемая, тишина в доме - полнейшая. Слуги спали; до сих пор, как бы рано Агнесса ни просыпалась, она всегда слышала приятно успокаивающие своей привычностью звуки человеческой деятельности: кто-то где-то уже встал, кто-то где-то уже делает то, что ему полагается делать. Сейчас была тишина, и чувство отчаяния она не уменьшала.
"Это был всего лишь сон", - могла сказать себе Агнесса с ударением на всего лишь. Но "всего лишь" не убеждало: сила, породившая сон, никуда не делась, она была тут, рядом, и в присутствии этой силы Агнесса чувствовала свое одиночество. Все спали, но даже если бы и не спали - кто был вокруг нее? Слуги (такие, как Джо) и люди, работавшие за плату (такие, как Дик Ричардс). Единственный человек, которому она могла доверять - не до известной степени доверять, а доверять полностью, безоговорочно, как привыкла доверять с детства, - был сейчас в Ривертоне... и проводил там, между прочим, избирательную кампанию!
Странно, но при мысли об избирательной кампании у Агнессы стало как-то легче на душе. Положим, все это вздор, но раз отец им занимается, значит, не такой уж и вздор. Агнессе нравилось все, что делал отец. Ей вообще он нравился. Она так ему и говорила: "Ты мне нравишься". Пожалуй, ее нельзя было бы назвать почтительной дочерью. Разве почтительная дочь будет говорить отцу: "Ты мне нравишься" или даже: "Что-то в тебе есть". Для почтительной дочери отец - это данность, которую не обсуждают. Но Реджинальд Блай не жалел о том, что у него такая непочтительная дочь. "Я счастливый человек, - говорил он. - Я нравлюсь собственной дочери".
"Колдовские дела", - уже спокойно подумала Агнесса. Чувство одиночества исчезло, и теперь она могла думать спокойно.
Ей было лет пять, когда она увидела Важную Бумагу: среди прочих бесчисленных вольностей ей позволялось входить (и даже вбегать) в кабинет отца всегда, когда ей было угодно; в тот раз ее занимала какая-то важная новость, но она тут же забыла про нее, - бумага, которую читал отец (Агнесса, естественно, подошла и заглянула), была, несомненно, более важной. "Досточтимый брат", - было написано вверху страницы; Агнесса знала, что у отца нет никаких братьев - и даже если бы они и были, они вряд ли бы стали так к нему обращаться, - нет, тут было что-то особенное, что-то такое, о чем нельзя говорить обычным языком, употребляя слова в их обычном смысле; сути послания, написанного нарочито старомодным почерком, вполне подходящим к слову "досточтимый", Агнесса не поняла, но ясно было, что речь идет об очень серьезных вещах и очень серьезных людях, "объединенных рвением к Истине и Добру" и "неустанно служащих" им же; внизу страницы была оттиснута печать с изображением человека, несущего факел.
- Кто это? - спросила Агнесса.
- Прометей, - ответил отец и поднес послание к свечке. Факелоносец вспыхнул, и через мгновенье от послания осталась только горстка пепла.
- Ты играешь в свои игры, а мы - в свои, - сказал отец. - После прочтения - сжечь; такие великие тайны не должны оставаться на бумаге.
Итак, мы видим, что к своему членству в масонской ложе "Прометей" (для непосвященных - Ривертонское филантропическое общество) Реджинальд Блай относился без требуемой серьезности. Пребывание в ложе он считал полезным, потому, что в нее входили "приличные люди, с которыми стоило поддерживать отношения"; но масонскую обрядность и даже самые идеалы масонства считал вздором и, разумеется, и мысли не допускал о том, что могут быть тайны настолько великие, чтобы скрывать их от наследницы дома Блаев.
"Так что же Прометей? - думала Агнесса. - Если бы Джо увидел то послание, что бы он сказал? Общество Огня белых людей - не иначе. И уж конечно не посчитал бы все это вздором. Некоторые вещи они понимают лучше..." В кабинете отца была книга, которую он, кажется, ни разу даже не открыл, хотя и сказал (книга называлась "Тайные общества древности"), что ему, как члену тайного общества, не мешало бы иметь некоторое представление о предмете.
Тайные общества! Глухая тишина в доме очень подходила этому слову "тайные", но стена этой тайны уже не была непроницаемой. Разве отец скрывал от нее что-нибудь? Разве ей не позволено в любое время входить в его кабинет и брать там все, что ей нужно? Агнесса встала с постели, зажгла свечу и тихонько вышла из спальни. Минут через десять она вернулась, поставила свечу на столик, легла в постель и раскрыла принесенную с собой книгу.
"Как ни велик Гомер, как ни привычен он нам с детства, мы должны отрешиться от него мыслью, коль скоро нас влечет к себе истина. Грубый и низменный образ киклопа, созданный им в "Одиссее", есть плод безответственной фантазии, если только это не злая и несправедливая сатира. Задолго до прихода греческих племен в Элладу и латинского племени в Италию существовало и оказывало могучее влияние на древние народы - этрусков, пеласгов, сикулов - тайное общество киклопов; и именно от него, от этого общества, и ведет свое происхождение истинное масонство. Вдумайтесь в значение великого масонского символа - Ока, заключенного в Треугольник, - и вы начнете постигать связь. Одноокость киклопов - вовсе не уродство, как то пытался представить Гомер, но знаменование того, что Истина - едина, и твердой решимости, не отвлекаясь на постороннее, созерцать эту единую истину. Треугольник же есть простейший символ устремленности ввысь; киклопы, сиречь посвященные, почитали горы и видели в них единственно достойные места для проведения своих обрядов. В чем же заключались эти обряды? Как масоны используют в своих обрядах образы, заимствованные из ремесла каменщиков, для указания на то, что истина, существующая как незыблемый образец там, должна деятельно твориться здесь, так киклопы использовали для той же цели образы кузнечного ремесла. Но что важно, что священно для кузнецов? Огонь. Где в природе огненная стихия проявляет себя самым могучим, величественным, внушающим трепет и благоговение образом? В вулканах. Отсюда понятно возникновение представления о вулканах как о гигантских кузницах, в которых священные кузнецы-киклопы выковывают молнии для самого Юпитера, - и Юпитеру эти молнии нужны не для чего иного как для утверждения закона, устроения порядка в мироздании. В Юпитере дается нам символ явной, видимой для всех власти, которую наделяет силой тайная власть - киклопы.
И вот, окидывая взглядом мировую историю, во всех самых важных ее моментах встречаем мы образ вулкана. Не вулкан ли гора, на которой в дыме и пламени было дано откровение Моисею? Не на такой же ли огненной горе получил свое откровение Зороастр? Прометей, принесший людям огонь, - случайно ли он брат Тифону, демону Этны? Наконец, взгляните на символ, что изображен на Большой Печати молодого американского государства - усеченную пирамиду с заключенным в треугольник сияющим оком, парящим над ней? Значение символа очевидно - построение здесь, в этом мире общества, в котором отразились бы принципы высшей, непреходящей истины? Но не обнаруживаем ли мы в этом символе элементы, напоминающие нам о вулкане - лишенной вершины горе с ее единственным пылающим оком?"
Да, иногда автор книги, пожалуй, чересчур увлекался. Но это не имело большого значения. Имела значение тишина в доме и темнота за окнами. Имели значение кое-какие воспоминания - об интонациях Джо, о взглядах Дика... "Внешнее посвящение, - читала Агнесса, - ничего не значит само по себе (она тут же подумала об отце: что верно, то верно - ничего не значит), только внутреннее посвящение имеет силу, причем сам человек может даже и не подозревать о том, что он посвящен - ты узнаешь посвященного по идущей от него силе". "Узнаешь, -подумала Агнесса. - Узнаешь, и станет тебе тошно. Или это я одна такая?" Но умная книга уже спешила успокоить ее на этот счет: "Женщинам закрыт доступ в масонские ложи, - иные видят в этом слабую сторону масонства, не понимая, что это необходимейшее условие его существования. Общество киклопов придерживалось не менее строгих воззрений на этот счет, причину чего мы поймем, если вспомним изречение великого философа Гераклита: "Сухая душа - мудрейшая". Под мудрыми Гераклит, сам будучи посвященным в киклопы, подразумевал, естественно, киклопов же. Сухая, пламенная душа - душа кузнеца, и особенно такого кузнеца, который выковывает сам себя. Но может ли женщина понять подобную целеустремленность, может ли сочувствовать ей? Женская душа - влажная, нежная, мечтательная, сладострастная; приближение к посвященному столь же опасно для женщины, как опасно строить города рядом с вулканами. Разве не помним мы про эти города с их веселыми праздниками, с их виноградниками под голубым небом, с их беспечно шумящими рынками? И разве мы не помним, чем все это закончилось? Пеплом!"
Слова эти были не пустые, Агнесса хорошо это понимала. Но ей не было страшно. Чувство страха и способность вызывать страх (разумеется, если таковая осознается) не очень хорошо уживаются вместе. За галантной заботой о благополучии женщин сквозило нечто другое, - Агнесса перечитала фразу о "необходимейшем условии существования масонства". Существования! Да уж не боятся ли они женщин, эти посвященные? Вот и "Наставление пытливому юноше", кажется, о том же... Автор "Тайных обществ" смело приписывал это "высоко ценимое в масонских кругах" сочинение самому Гераклиту и восторгался его "истинно гераклитовой глубиной и лаконизмом". "Женщины любят воду - в ней можно увидеть свое отражение. Огонь им нужен для того, чтобы печь лепешки"... - "Великолепно выражено! Лучше не скажешь о стремлении женщин к самолюбованию и об их приземленном, утилитарном отношении к священным ценностям"... А вот не менее "глубокое и лаконичное" изречение: "Женщинам чужда справедливость"... - а вот, наконец, кажется, и главное - объяснение почему. "Женщина сама не знает, чего хочет; ей никогда не угодишь - и будешь проклят ею за то, что не угодил".
"Вот чего вы боитесь - проклятия, - подумала Агнесса. - Боитесь и выдумываете свою справедливость и свои тайные общества. Но вы ошибаетесь - женщина знает, чего она хочет. Только вы не можете ей этого дать".
Она отложила книгу в сторону, задула свечу и спокойно уснула.
- Реджинальд все еще считает тебя маленькой девочкой, - сказала тетя Грейс, поцеловав Агнессу и демократично пожав руку Виргинии. - "Я беспокоюсь за нее, Грейс", - сказал он мне вчера вечером... нет-нет, это все мои вещи, и вы зря устроили такое столпотворение. - Тетя Грейс снова повернулась к Агнессе. - Не люблю возить с собой много. Так вот, он сказал мне: "Я беспокоюсь за нее, Грейс". Я ответила, что, по-моему, ты не такая девушка, за которую нужно как-то особо беспокоиться. "Несомненно, Грейс, - сказал он. - И все-таки я беспокоюсь". Так что не вини меня за то, что я приехала тебе докучать...
- Тетя Грейс, - сказала Агнесса, прижавшись к ней, - когда вы мне докучали?
- ...не вини меня, я выполняла просьбу или, вернее, повеление Реджинальда. Ему уже успел "осточертеть", как он выражается, Ривертон со всей этой, как опять же он выражается, "политической дребеденью", и он считает, что все должны относиться к Ривертону точно так же. Так что моя обязанность - не только составить тебе общество, но и отдохнуть от города, и должна сказать тебе, что выполнять повеления Реджинальда всегда было мне приятно...
Они вошли в дом.
Тетя Грейс была высокая, худая, бледная женщина, всегда как бы немного усталая, с задумчивой мягкостью в движениях. Она долго жила в Лондоне и словно бы привезла с собой оттуда лондонский туман, всегда окружавший ее и не рассеивавшийся ни при каком зное. Агнесса любила тетю Грейс: в ней было что-то особое, северное, умное; казалось, она замечает и понимает вещи, совершенно недоступные для восприятия жителей Острова. Вот, например, чай...
- Где вы его покупаете, тетя Грейс? - спросила Агнесса. - С каждым глотком я словно бы умнею.
Тетя Грейс улыбнулась своей особой улыбкой, полной туманного обаяния, и ответила на вопрос неожиданно просто:
- В лавке Мейсфилда.
Простым ответ был потому, что в лавке Мейсфилда покупали чай все - в том числе Блаи.
- Мы тоже там покупаем чай, - сказала Агнесса, - и однако никогда я не пила ничего подобного.
- Я рада, что тебе понравилось, - сказала тетя Грейс. - Я решила захватить с собой, потому что так и подумала, что тебе понравится.
Взгляд ее, всегда как будто бы слегка рассеянный (все замечающий на самом деле взгляд!), скользнул по чашке, которую она держала в руке.
- Люблю ваши умилительные чашки, - сказала она.
Мог ли еще кто-нибудь, кроме тети Грейс назвать эти чашки умилительными? Агнесса привыкла к ним, но никогда не считала именно эту идею немецкого фарфорового фабриканта сделать свой товар более привлекательным для жителей Острова особо удачной. На чашках в обрамлении выписанных с немецкой тщательностью и помпезностью цветочных гирлянд были изображены сценки из жизни негритят: вот они вороватой стайкой отрясают плоды с каких-то плодовых деревьев, пока один из них, опасливо пригнувшись, возбужденно выпучив глаза и приоткрыв рот, озирает окрестности, стоя на страже; вот они дружно тачают сапоги под присмотром начальника мастерской, свирепого негра с плеткой в руках, не подозревающего о том, что один из его малолетних подчиненных, скорчив страшную физиономию, ловко передразнивает его у него за спиною; а на чашке, из которой пила чай тетя Грейс, двое негритят только что закончили играть в карты, и один, очевидно, выигравший, с довольной ухмылкой наделял другого крепкими щелчками по лбу. Пышные гирлянды совершенно не вязались с этими сценками, негритята были нарисованы с отталкивающей гротескностью, которую художник, судя по всему, отождествлял с забавностью, - но тетя Грейс назвала чашки "умилительными", и тонкая дымка британской иронии волшебно преобразила их. Агнессе стало весело.
- Что нового в Ривертоне? - спросила она.
- Жара, - ответила тетя Грейс. - Впрочем, это не ново. Еще мексиканцы - их становится все больше и больше. Им нравится у нас на Острове - и как ты думаешь, что их привлекает в первую очередь?
- Что? - спросила Агнесса.
- Порядок. Они говорят, что в Мексике нет порядка, и это странно, коль скоро мексиканцы так его ценят. Порядок и спокойствие. Но люди они довольно беспокойные. Представь себе, прямо напротив моего дома недавно поселилось семейство, и теперь я каждый вечер наслаждаюсь концертами. Однажды я вышла на балкон - так, из любопытства. Улочки в Ривертоне узкие, и до балкона напротив, можно сказать, рукой подать, но трое усатых мужчин в широкополых шляпах (мне они показались братьями, но для меня все усатые мужчины на одно лицо) были так поглощены пением и игрой на гитарах, что ни один не повернул головы в мою сторону. Лица у них были мрачны и сосредоточенны, и по струнам они ударяли так решительно, как будто поклялись петь всю ночь и не отвлекаться ни на что в мире. И вот я стою и слушаю, они завывают, и вдруг мне сообщают, что из дома напротив пришел слуга; слугу проводят ко мне на балкон, он очень учтиво кланяется и говорит: "Мой хозяин, Доминго Мендес, велел спросить у сеньоры: не мешает ли он и его друзья сеньоре своим пением?" "Конечно же нет", - отвечаю я, слуга удаляется, и еще минут, наверно, десять пение продолжается без малейших изменений, потом все трое неожиданно вскрикивают, с какой-то отчаянной, завершающей свирепостью бьют по струнам и замолкают. Молча встают, молча кланяются мне и молча исчезают в доме. Вот такие соседи - не дают скучать. И, конечно, им есть с чего веселиться: контрабанда у нас теперь занятие почтенное, доходное и не особо опасное, - у нас много добрых друзей на южном побережье.
Тетя Грейс посмотрела на Марту, с холодным и безмолвным достоинством сидевшую с ними за одним столом. Хотя Марта была горничной тети Грейс, она никогда не села бы за один стол с Виргинией, потому что она была белой горничной и приехала вместе со своей госпожой из Англии; принятая на Острове терминология, не делающая различия между Мартой и Виргинией, одинаково являющихся "служанками", нисколько не вводила Марту в заблуждение. Но и забываться Марта была отнюдь не склонна: ее суровое молчание и подчеркнуто безучастный вид ясно показывали, что она знает свое место и сидит за одним столом с госпожой и ее племянницей только волею обстоятельств, а вовсе не потому, что она, Марта Оукфорд, не знает, что подобает, а что - нет.
- Марта никогда не скажет, чего она хочет, - сказала тетя Грейс, - но я-то знаю. Агнесса, прошу тебя, вели подать ей - нет, не бокал, а большую кружку вашего апельсинового сока. В Англии не пьют ничего подобного, и поэтому все англичане - такие серьезные, скучные люди.
Агнесса распорядилась, и перед Мартой на столе появилось Великое Искушение.
- Благодарю, - сдержанно произнесла Марта, сдержанно поднесла к губам кружку и... припала к ней. Губы ее чуть шевельнулись, когда она оторвалась от кружки - была ли это улыбка наслаждения? Разумеется, нет: разве позволит себе безупречная британская горничная наслаждаться за одним столом с госпожой и ее племянницей? И все-таки... "И все-таки, как ни старайся, Марта, - подумала Агнесса, - а не быть тебе никогда среди тех, сухих и праведных. Дрогнули твои губы, дрогнули!"
- Отпускаю, но с большой неохотой, - ответила Агнесса на вопрос тети Грейс, отпускает ли она ее спать: время было для Агнессы еще совсем не позднее, но тетя Грейс ложилась спать рано и к тому же устала с дороги.
- Марта, - сказала тетя Грейс, поднявшись из-за стола, принеси, пожалуйста книгу, которую мы привезли с собой, - и когда Марта принесла внушительных размеров том, взяла его и протянула Агнессе:
- А вот это тебе, на сон грядущий. Очень модный сейчас автор.
Агнесса открыла том и прочитала на титульном листе: "Сказ о Яровитом Кольце преподобного Джорджа Ричарда Толкина".
- Священник! - воскликнула Агнесса, выразив этим восклицанием свое сомнение в том, что священник может написать что-нибудь интересное для нее.
- Ну, он не слишком много проповедует - больше старается занимать, - сказала тетя Грейс. - Почитай. Все восхищаются - мне интересно, что скажешь ты.
- Надо же! - воскликнула Агнесса, прочитав первую фразу "Сказа о Яровитом Кольце". Фраза была такая: "Гномы сидели за дубовым столом и весело болтали ногами". Гномы! Она совсем забыла о духах земли у Парацельса, которых он называл то "гномами", то "горными людьми" - "bergleut"; да и как о них было помнить, если сообщал о них Парацельс, по сути, только одно - что росту они были небольшого. Разве сравнишь таких с духами огня! А их и не надо сравнивать. Гномы и подождать могут - пока духи огня удалятся со сцены, и тогда уже и напомнить о себе - и довольно солидно напомнить. Агнесса перелистнула несколько страниц, заглянула в середину толстого тома, заглянула в конец - все про них, про них.
Да, конечно, голова от этого не закружится. "Гномы сидели за дубовым столом и весело болтали ногами". Романтическую девицу это не заставит забыть все на свете. Но на сон грядущий... и чтобы узнать, что же они собой, собственно, представляют...
Мудрый писатель пишет о том, о чем знает, и старается не касаться тем, о которых имеет слабое представление. Преподобный Джордж Ричард Толкин почти не писал о людях - и это было мудро с его стороны. Люди были ему не близки. По большому счету, он мог сказать о людях только одно: что они холодны и высокомерны, - и спорить с этим было бы бесполезно; весь мир преподобный отец Толкин оценивал исключительно с точки зрения гномов, а кто стал бы отрицать, что по отношению к гномам люди холодны и высокомерны? Что знают они, например, о благородстве гномов? Разве придет человеку в голову совместить эти два понятия? А между тем... - и преподобный отец Толкин развертывал длинное повествование о древних и могущественных родах гномов, о том, как они долго, сурово и величественно боролись за власть (да, да, и величественно тоже, - не улыбайся, читатель, не обличай свое человеческое высокомерие!), и о том, как устав бороться, старейшины всех родов встретились и решили избрать королем того, чья борода окажется самой длинной. Об этом решении преподобный отец Толкин писал не без юмора, понимая, что с человеческой точки зрения оно может показаться комичным, - но юмор писателя был мягкий, теплый, сочувственный, да и решение-то, как выяснилось, было вполне разумным: ведь главная причина борьбы между гномами заключалась в том, что все их старейшины были одинаково мудры, одинаково благородны и одинаково достойны королевского титула. Нужен был хоть какой-то отличительный признак, по которому можно было бы выбрать короля из числа во всех отношениях одинаковых претендентов, - и поскольку борода считается у гномов символом мудрости, длина бороды и была провозглашена таким признаком. Но и тут возникли трудности: оказалось, что и бороды у всех старейшин одинаково длинные; разницу в длине, если она и существовала, невозможно было установить обычными средствами измерения; и преподобный отец Толкин любовно и тщательно описал, как искусные мастера гномов изготовили из драгоценных металлов точнейший инструмент для измерения бород, как все главы трех тысяч трехсот тридцати трех могущественных родов собрались в огромной (с точки зрения гномов) пещере и как не один день в полнейшем, торжественном молчании проходила церемония измерения.
- А не чушь ли все это? - подумала Агнесса, зевая. Неужели одной необычности темы, необычности угла зрения достаточно для того, чтобы стать модным автором? Но, с другой стороны, преподобный отец Толкин постоянно предупреждает, что для людей все происходящее в мире гномов должно казаться глупым и скучным - такие уж они, люди... Нет, во имя познания, нужно все-таки попытаться читать дальше.
Итак, король гномов избран и восседает на престоле. Наступает золотой век. Гномы восхищаются достоинствами короля (зеркально отражающими их собственные достоинства) и сочиняют тяжеловесные баллады в его честь. Еще они собираются прорубать в толще гор Большой Туннель. "Это будет действительно большой туннель", - говорят они, засучивая рукава. Идея всех чрезвычайно увлекает. Зачем нужен туннель, никто не может сказать, но это не имеет значения, поскольку гномы больше уважают дела, чем слова. Впрочем, иногда, в перерывах между работой, они философствуют, покуривая трубки. "Я вот думаю, - говорит один гном другому, - что будет, когда мы доведем туннель до конца?" "Тогда эта работа закончится", - отвечает другой гном. "Мне будет ее не хватать, - говорит первый гном. - Столько узнаешь нового! Каждый день кирка звенит о камень по-другому". Второй гном задумчиво рассматривает кольца дыма, выплывающие из трубки. "Наверно, в этом и смысл, - говорит он. - И еще в том, что все позабыли про распри. А туннель или что другое - не так важно".
Но слишком долго баловать читателя идиллическими картинками преподобный отец Толкин не собирался. Повествование начинает полниться зловещими слухами: Черный Кузнец опять на свободе! Черный Кузнец выковал в кратере вулкана Яровитое Кольцо, и теперь никакая сила в мире не сможет ему противостоять! Но кто же такой этот Черный Кузнец? Тсс... лучше не произносить вслух это имя! Лучше не смотреть в ту сторону, откуда столбом поднимается черный дым! Проклятые масоны! Нет, конечно, преподобный отец Толкин не называл их прямо, но (Агнесса заглянула в предисловие - да, так и есть) как добрый католик он явно считал своим долгом вести с ними борьбу всеми доступными - в том числе литературными - средствами.
Цель у Черного Кузнеца была простой и ясной: уничтожить добро и сделать так, чтобы во вселенной восторжествовало зло. Злодеи (их преподобный отец Толкин изобразил похожими на турок - смуглыми, с черными бородами, в чалмах и с ятаганами за поясом), естественно, с величайшей охотой встали под знамена Черного Кузнеца; те же из людей, кто были не чужды благородства (светловолосые, в стальных шлемах, вооруженные прямыми мечами), попали в затруднительное положение. Силой одолеть Черного Кузнеца было невозможно; можно было попробовать хитростью - но тут возникала роковая сложность, коренящаяся в самой человеческой природе. Люди, как уже отмечалось преподобным отцом Толкином, горды, высокомерны; положим, какой-нибудь искусный чародей сумеет выкрасть Яровитое Кольцо - что будет дальше? Устоит ли он перед соблазном высшего могущества, оказавшегося у него в руках? Не превратится ли он в точно такого же тирана, как Черный Кузнец - с тем единственным отличием, что будет осторожнее? И если его все же удастся перехитрить, не пойдет ли перехитривший по его стопам - и так далее, и так далее, до бесконечности? Нет, в борьбе со злом люди оказывались бессильны: ни за кого нельзя было поручиться, и крепости падали одна за другой под натиском темных сил. Вот тогда-то люди и вспомнили о тех, до кого им до сих пор не было ни малейшего дела, - о гномах.
Когда величайшие властители мира людей прислали своих послов к королю гномов, тот удивился, но достоинство сохранил.
- Наши летописи столь же древние, как наши горы, - сказал он, - но ни разу в них не сообщается о подобных посольствах.
Самый старый и мудрый из послов ("и, наверно, тоже с самой длинной бородою", - подумала Агнесса) ответил, что трудные времена заставили людей увидеть то, что они не видели раньше. Нравственную высоту тех, кто на вид невысок. Подлинную нравственную высоту, которую можно определить отрицательно двумя словами: отсутствие высокомерия.
- Да, мы не высокомерны, - сказал король гномов. Тут же, как бы в подтверждение его слов, в тронный зал шумно ворвалась ватага молодых гномов.
- Привет, король, - закричали они. - Как поживаешь? Мы только что с Туманной Горы вернулись - гоняли туда посмотреть насчет третьего правого ответвления: стоит ли до нее тянуть или нет. Есть соображения.
- Привет, ребята, - ответил король. - Потолкуем с вами потом. Видите, сейчас у меня гости.
Молодые гномы, задрав головы, окинули людей заинтересованным взглядом, вежливо поклонились им и снова повернулись к королю:
- Ну ладно, тогда заглянем попозже.
Король кивнул, и, когда ватага деловито устремилась к выходу, повторил, вернувшись к прерванному разговору:
- Да, мы не высокомерны.
Послы восторженно перешептывались. Это было то, что нужно. Эти славные, сноровистые ребята и кольцо выкрадут в два счета и - что гораздо труднее - сумеют от него избавиться: бросят в тот самый кратер, в котором оно было выковано, да и дело с концом. Власть над миром им даром не нужна, - спасут его да и вернутся к работе - вон сколько дел интересных! Одно третье правое ответвление чего стоит!
Король гномов не заставил себя долго уговаривать. Черный Кузнец угрожал всем. И, кроме того... если честно - приятно быть надеждой всего мира! Спасибо Черному Кузнецу... нет, то есть, конечно, это не то, и король гномов так не подумал... но слишком, слишком долго пренебрегали его народом!
Поэтому короля гномов вполне можно понять, когда он не сдержался и сказал Чудаку Гандальфу резкое слово.
- Глупец, - сказал он ему. - Мы думали до сих пор, что ты чудак, а ты - глупец.
- Эти твои слова и тон, каким ты их произносишь, подтверждают мою правоту, - ответил Чудак Гандальф.
Его не смогли не пригласить на тайное совещание, посвященное выбору достойнейшего из весьма внушительного числа добровольцев, вызвавшихся выполнить Миссию - украсть и уничтожить кольцо. Чудак Гандальф был странным гномом: не слишком интересовался горным делом, предпочитал бродить по лесам и полям, заводил знакомства с какими-то непонятными и подозрительными личностями, но безусловно знал - знал много такого, о чем не имели ни малейшего представления обычные гномы. Поэтому его не смогли не пригласить на совещание - но чудак есть чудак; пока все обсуждали, поручить ли миссию Фили или поручить ее Кили, а, может быть, Бифуру, а, может быть, Бофуру и так далее, и так далее, Гандальф насмешливо помалкивал, а потом вдруг встал и сказал: "Не надо тратить слов. Ни Фили, ни Кили, ни Бифур, ни Бофур, ни даже Бомбур (это была шутка: поручить Миссию всем известному увальню, лентяю и обжоре Бомбуру никому бы не пришло в голову), вообще никто из гномов не сможет выполнить Миссию". То, что ответил на это король, мы уже знаем; но Гандальф крепко стоял на своем.
- Миссию сможет выполнить тот, кто лишен высокомерия. С этим все согласны? - спросил он.
Разумеется, с этим были все согласны.
- А как же гоббиты? - спросил Гандальф. - Назовите мне хоть одного гнома, который не был бы высокомерен по отношению к гоббитам!
Эти гоббиты были как гром среди ясного неба. Действительно, не велика заслуга не быть высокомерным по отношению к людям - высоким, красивым и сильным. По отношению друг к другу тоже не с чего нос задирать, все ведь более или менее одинаковы. А вот гоббиты... ведь их даже и за гномов-то никто не считал, хотя внешне они от гномов ничем не отличались. Вся разница только в том и была, что гномы жили в горных пещерах, а гоббиты - в холмах, в которых прорывали себе норы. Ну и что такого? Разве нельзя жить в норе и быть при этом хорошим товарищем и прекрасным семьянином? Почему гномы пренебрежительно называют гоббитов "кроликами"? Почему, когда хотят показать, что им не нужно объяснять элементарные, с их точки зрения, вещи, говорят "да я, чай, не в норе живу"? Почему считают его, Гандальфа, несерьезным бездельником из-за того, что он проявляет интерес к гоббитам, водит знакомство с ними? На это нечего было ответить. Аргументы были неотразимы. Становилось ясным, что не так-то это просто - не быть высокомерным вообще. Гномами овладело отчаяние.
- Но есть же сам Гандальф, - неуверенно сказал кто-то. - Он-то уж, надо полагать, не высокомерен?
Гандальф-то... Всем вспомнилось, как он насмешливо молчал, пока шло обсуждение. Не очень похоже, что он не высокомерен. И вообще, кто знает, что у него на уме... нет, чудакам спасение мира лучше не доверять!
Но тогда кому же?
- Гоббитам, - сказал Гандальф.
Все переглянулись. Гоббитам? Может быть, они и неплохие парни, но спасение мира...
- Украсть они сумеют не хуже, чем гномы, - сказал Гандальф. - И в отличие от вас, дорогие мои (в его голосе послышалась откровенная насмешка), они не говорят о своей скромности. Они просто скромны - и все.
- Ой! - тонким голосом воскликнул полноватый добродушный гоббит, открыв круглую дверь своей норы (забавная фантазия автора: у нор гоббитов были круглые двери) и увидев двенадцать пышно одетых гномов с посольскими жезлами в руках.
- Здравствуй, Фримпо, - сказал Гандальф (он был одним из двенадцати). - Принимай посольство.
Фримпо растерянно моргал.
- Посольство? Но почему ко мне?
- А почему нет? - сказал Гандальф.
Действительно, почему нет? Королей у гоббитов отродясь не было - какие могут быть короли у обитателей нор? Словосочетание "королевская нора" звучало бы несолидно; разумные гоббиты это понимали. Вообще, они много чего понимали и много чего умели: умели вырезать из терна затейливые курительные трубки, готовить множество разнообразных блюд из моркови и капусты, играть в шашки, рассуждать о старине, покачиваясь в кресле-качалке, летом считать облака на небе, зимой кубарем скатываться с холма, поднимая тучи сверкающей на солнце снежной пыли, петь хором, мгновенно прятаться при появлении опасности, принимать гостей, предсказывать погоду на завтра и не огорчаться, если предсказание не сбывалось, и многое, многое другое. И Фримпо умел все это не хуже других; кроме того, он был приятелем Гандальфа. Так почему же было не направить посольство к нему?
И, когда Гандальф объяснил все это Фримпо, тот тут же из растерянно-удивленного гоббита превратился в гоббита хлопотливо-гостеприимного.
- Прошу... прошу в дом... мне очень приятно... прошу в дом, - повторял он, вежливо кланяясь.
- А поместимся ли мы все в этом... доме? - спросил один из гномов.
Гандальф насмешливо посмотрел на него.
- Дома у гоббитов просторные, - сказал он. - А ростом мы ничуть их не выше.
Действительно, внушительные размеры столовой в норе у Фримпо вызвали у гномов удивленные восклицания.
- Это на случай, если нагрянет большая компания, - объяснил Фримпо. - У нас любят ходить в гости большими компаниями.
- А стол и табуреты - прямо-таки огромные! - изумлялись гномы. - Как будто не для гоббитов сделаны!
- Это потому что, когда мы пируем, мы любим болтать ногами, - объяснил Фримпо. -Когда ты сидишь за столом, и ноги твои упираются в пол, ты даже сам не заметишь, как начнешь важничать - приосанишься, руки упрешь в бока, ногой начнешь притопывать по полу... глядишь, и захочешь чем-нибудь похвастаться перед соседом. И все - пропало веселье. Какое же это веселье, когда все сидят надутые и друг перед другом важничают? А когда ногами ты до полу не достаешь - тут уж какая важность! Тут только веселые, беззлобные шутки, дружеское перемигивание, пересмеивание, поддакивание, подтрунивание и забавные истории!
"Ох, умен!" - изумились про себя гномы; вскоре они уже сами сидели за столом, болтая ногами (именно с этой сцены начиналась книга) и попивая отличное гоббитское пиво.
- Вы правильно сделали, что пришли сегодня, - сказал Фримпо, ставя на стол блюдо с тушеным кроликом. - Не каждый день удается добыть.
"Надо же, кролики едят кроликов!" - подумал один из гномов, и тут же ему стало стыдно этой мысли, и он покраснел и, поймав на себе строгий взгляд Гандальфа, который явно понял, почему он покраснел, покраснел еще больше.
В самом разгаре веселого застолья Гандальф перешел к делу.
- Друзья мои, - произнес Фримпо, поднявшись с кружкой пива в руке, - давайте встречаться почаще!
- Кто знает, кто знает, - покачал головой Гандальф, - удастся ли нам встретиться еще.
- Почему ты так говоришь? - встревожился Фримпо. - Что нам может помешать?
- Черный Кузнец... - вздохнул Гандальф, - Черный Кузнец...
- Черный Кузнец? - Фримпо широко открыл голубые глаза.
Гандальф вкратце объяснил ему, что Черный Кузнец - враг дружеских застолий, потех и забав; всех гоббитов он закует в цепи и заставит служить бездушным машинам на огромных заводах, извергающих в небо черный дым (технический прогресс и масонство были как-то связаны в представлении преподобного отца Толкина). Фримпо, выслушав все это, опечалился и повесил голову.
- Но, - сказал Гандальф, - старый, добрый мир еще может быть спасен.
Фримпо поднял голову; в глазах его сверкнула надежда.
- Я верю в это, - сказал он.
- Я тоже, - сказал Гандальф. - Потому что я верю в тебя, Фримпо.
Поняв окончательно, что Гандальф не шутит и что, действительно, только гоббит сможет уничтожить кольцо, Фримпо уставился в каминное пламя и долго просидел в глубокой задумчивости.
- Честно говоря, - сказал он, наконец, - хочется залезть под стол от страха.
- Это ничему не поможет, - сказал Гандальф.
- Понимаю, - ответил Фримпо. - Я сделаю все, что смогу.
- Сам сделаешь? - спросил Гандальф. - Ты мог бы порекомендовать кого-нибудь еще...
- Нет, Гандальф, - сказал Фримпо, - кто-нибудь еще - плохой работник, так у нас говорят. Ты сам должен трудиться на своем огороде.
Гандальф стал заметной фигурой - и не только среди гномов. Ни одно заседание Чрезвычайного Совета Белых Чародеев, созванного для того, чтобы возглавить борьбу с Черным Кузнецом, и наделенного неограниченными полномочиями, не обходилось теперь без него. Белые Чародеи, несмотря на свои обширнейшие познания, имели о гоббитах весьма смутное представление, и только Гандальф мог объяснить им, чего можно и чего нельзя ожидать от гоббита. Оказывалось, что ожидать от гоббита можно весьма много.
- Дворец Черного Кузнеца тщательно охраняется, - говорил высокий, суровый, длиннобородый чародей, пытливо вглядываясь в Гандальфа. - Туда и муха не влетит незамеченной.
- Муха, может, и не влетит, - не смущаясь, отвечал Гандальф, - а гоббит войдет. Есть у них такое свойство - что никто их не замечает.
- Но спальня-то, спальня! - волновался другой чародей пониже ростом, с короткой, аккуратно подстриженной бородой, обрамляющей круглое, озабоченное лицо. - Вы представляете, как должна охраняться спальня?
- А вы представляете, как охранял свой огород старый Лумпо Лампинс? - спрашивал в ответ Гандальф. - Огород был дороже ему всех колец на свете. Он не променял бы его ни на какую власть над миром. Как он его стерег! И тем не менее, Фримпо, когда ему было всего только пять лет, залез на огород к Лумпо и стянул самую большую репу. Представляете? У самого Лумпо Лампинса! Это вам не какой-нибудь Черный Кузнец!
Конечно, все понимали, что это балагурство и не более того, но от этого балагурства на душе у всех делалось как-то легче. "Не слишком ли мы все усложняем? - втайне спрашивали себя чародеи. - Не больше ли мудрости в кажущейся простоте? Черный Кузнец... он ведь, собственно, тоже чародей, и, как любой чародей, вполне способен перемудрить. И кто знает... не победит ли его на самом деле наивный простак Фримпо?"
Впрочем, на заседания Совета наивного простака Фримпо не приглашали, - преподобный отец Толкин писал об этом с грустной иронией. Фримпо должен всех спасти, честь ему и слава, но... вдруг он попадется, выполняя Миссию? Лучше, чтобы он знал поменьше... а Фримпо и не обижался на такое отношение к себе.
- Конечно, я немного завидую тебе, Гандальф, - говорил он. - Ты общаешься с людьми... с самыми умными из людей... но я понимаю их осторожность. Ничто не сможет заставить гоббита выдать чужую тайну, ничто! Но люди слишком мало нас знают...
И все было бы хорошо, но... один из чародеев, маленький веселый старичок с острой бородкой и сухими ладошками, которые он постоянно потирал, словно предвкушая какую-нибудь занятную каверзу, явился на очередное заседание с простым, ничем не примечательным на вид ларчиком подмышкой, и по его особенно веселому виду все сразу поняли: каверза будет.
- Тут у нас кое-какая сложность возникает, - деловито сообщил он, поставив ларчик на стол и всунув ключ в замочную скважину. Замок щелкнул. - Вот. - Веселый старичок достал из ларчика старинную на вид рукопись и показал присутствующим. - "Пророчества Абду-ль-Джаббара". Считались утраченными, а на самом деле надо было просто как следует порыться по библиотекам. Тут много любопытного, но сейчас нас интересует вот это.
Он быстро нашел нужное место и прочитал:
- "И, если спросят тебя, как погибнет величайшее из колец, отвечай: Кольцо, величайшее из колец, погибнет в огне только вместе с тем, кто принесет его к огню".
Воцарилось молчание.
- Подделка, - сказал высокий, длиннобородый чародей. Он терпеть не мог веселого старичка.
- Подделка? - воскликнул старичок. - Но взгляните сами, любезнейший. Мы же все тут взрослые люди. Знаем, чем подлинник отличается от подделки.
Высокий чародей взял рукопись, быстро заглянул в нее и молча положил на стол.
Все посмотрели на Гандальфа. Он был бледен, самоуверенность полностью покинула его.
- Вздор все это, - пробормотал он. - Вздор написал ваш Абду-ль-Джаббар.
Чародеи дружно покачали головами. Абду-ль-Джаббар не мог написать вздора.
Гандальф вскочил с места.
- Вы что, хотите, чтобы я уговорил Фримпо броситься в кратер? - закричал он.
- Да зачем же? - удивился веселый старичок. - Приставим к нему надежного человека, когда он украдет кольцо и пойдет с ним к кратеру - вот и все.
Гандальф внезапно успокоился.
- А, ну если так... так, пожалуй, можно... - сказал он.
Чародеи переглянулись. Внезапная покладистость Гандальфа всех удивила.
И не зря. На следующем заседании Гандальф холодно уведомил чародеев о том, что рассказал Фримпо про "надежного человека", и что Фримпо теперь не видит смысла бороться с Черным Кузнецом, коль скоро Белые Чародеи ничуть его не лучше.
- Вот именно! Вот именно! - горячо заговорил чародей с короткой бородою. - Мы не должны уподобляться... мне с самого начала не понравилась эта идея... никакая цель не оправдывает такие средства...
Веселый старичок перестал быть веселым и слушал все это со скучающим видом.
- Все это очень возвышенно про такие средства, - сказал он наконец. - Но у нас нет никаких других средств. Белой магией мы не сможем победить Черного Кузнеца, неужели не ясно?
- Стоит ли тогда его побеждать? - спросил длиннобородый чародей.
Повисшая тишина была тягостной, и длилась она долго - опасно долго для заседания Совета; могло создаться впечатление, что Совета больше никакого нет, а есть только безвольные, слабые, уныло опустившие головы люди. Только Гандальф не терял присутствия духа: надменно, снизу вверх он посматривал на чародеев. Наконец, терпение его иссякло.
- Ладно, вижу сегодня толку не будет. Пойду, посоветуюсь с Фримпо, - сказал он, поднялся с места и вышел.
Никто не имел права покидать формально не завершившегося заседания Совета. Никто не остановил Гандальфа.
И теперь, после исторических слов Гандальфа "Пойду, посоветуюсь с Фримпо" судьбу человечества решал уже другой совет, очень неожиданный с человеческой точки зрения - совет, в который входили только двое: гном и гоббит. И гоббит не подвел гнома.
- Ну послушай, - сказал Фримпо, - если это кольцо не хочет отправляться в огонь в одиночестве, то давай найдем голлума, и он составит ему отличную компанию!
- Голлума? - поднял брови Гандальф. Он много знал, но это слово слышал впервые.
- Ну да, голлума. Сделаем сразу два добрых дела: и от кольца избавимся, и одной сволочью меньше будет.
- Но кто это - голлум?
- Ничего не знаешь про голлумов? Счастливец! - вздохнул Фримпо и принялся объяснять. Голлумы - это такие подлые твари, которые имеют наглость называть себя гоббитами, но на самом деле, конечно, не имеют к гоббитам ни малейшего отношения. Ну да, рост у них, в общем, такой же, и в физиономиях есть отдаленное сходство, но только все это внешнее, а по сути... Никогда никакой гоббит не стал бы жить в болоте - плавать в болоте, нырять в болоте, ползать по болотной грязи, питаться разной болотной живностью, как делают это голлумы. Для них болото - родная стихия, ничего им, кроме болота, не нужно, и если они и выходят из него по ночам, то только для того, чтобы делать пакости: залезают в огороды к гоббитам, например, и перещупывают все, что там растет, своими мерзкими, осклизлыми руками или вытирают их о белье, вывешенное для просушки. И ладно бы крали что-нибудь - так нет же, овощей они не едят, белье им и подавно не нужно - просто пакость, пакость в чистом виде!
- Ты никогда мне про них не рассказывал, - сказал Гандальф.
- Естественно! Разве можно о таком рассказывать гостю! - воскликнул Фримпо. - "Голлум" у нас - самое скверное ругательство!
- Мда-а, - произнес Гандальф. - Ну а кольцо-то чем их может заинтересовать?
- Чем? Да каждый из них только и мечтает о власти - первым делом, конечно, над родным болотом, ну а потом уж заодно и над всем миром. Послушай, что можно сделать, - Фримпо приблизил губы к уху Гандальфа и перешел на шепот.
Идея Фримпо, в общем, понравилась чародеям. Оставались, правда, кое-какие сомнения, но Гандальф только махнул рукой:
- Пойдите да спросите сами у Фримпо, хватит уже, в самом деле, формальности разводить!
Присмиревшие чародеи дружно отправились в сад волшебных растений, занимавший внутренний двор Академии Белой Магии; Фримпо прогуливался по саду, критическим оком разглядывая что, где и как посажено.
- Добрый день, Фримпо, - сказали чародеи.
- Добрый день, друзья, - ответил Фримпо. - Я вот тут прогуливаюсь, смотрю...
Он сделал несколько замечаний по поводу сада.
- Да, это интересно, - сказали чародеи. Тот, что был с короткой бородой, осторожно начал:
- А вот скажи, пожалуйста, Фримпо... в твоем рассказе про этих вот... голлумов... не было ли в нем все-таки некоторого высокомерия по отношению к ним?
- Высокомерия? - изумился Фримпо. - Видели бы вы этих гадов! Какое уж там высокомерие! Да это же мразь, как же можно к ней иначе относиться!
Чародей с короткой бородою удовлетворенно кивнул.
- Да, да, конечно... раз они такие... да, да, конечно...
В разговор вступил длиннобородый чародей.
- И ты действительно сможешь сбросить его в огонь? - спросил он, внимательно вглядываясь в лицо Фримпо.
- С превеликим удовольствием, - ответил Фримпо. - Я бы всех их туда побросал.
- Ты очень горяч, - доброжелательно сказал длиннобородый чародей. - Тебе нужно будет научиться выдержке и осторожности.
План Фримпо был признан не противоречащим принципам белой магии.
Над вечерними болотами клубился густой туман. В камышах кто-то возился, издавая неприятные звуки - отчасти бульканье, отчасти чавканье. Не хотелось думать о том, чем занимается этот кто-то, но Фримпо был настроен решительно.
- На минутку, любезнейший, - позвал он (обращение "любезнейший" было заимствовано им у веселого старичка: Фримпо не только не держал на него зла, но и успел подружиться с ним за те несколько дней, что были посвящены окончательной подготовке к выполнению Миссии; веселый старичок дал ему немало ценных практических советов).
Бульканье и чавканье резко прекратились; мгновенье спустя из камышей высунулась перепачканная тиной голова с большими скорбными глазами и большими оттопыренными ушами; глаза и уши у гоббитов были поменьше, но в остальном сходство было не таким уж и отдаленным.
- Рад тебя видеть, брат мой, - со вздохом произнесла голова.
Фримпо передернуло: гоббиты терпеть не могли, когда голлумы называли их "братьями", но он сдержал себя.
- Извини, что отвлекаю тебя от твоих интересных занятий, - сказал он, - но мне хотелось бы задать тебе один вопрос.
- Я слушаю, - печально сказал голлум.
- Ты никогда не мечтал о том, чтобы стать повелителем мира?
- Мечтал, - просто ответил голлум.
- В таком случае, твоим мечтам пришло время сбыться.
- Я ждал этого, - сказал голлум.
- Я вижу, однако, тебя не удивишь такими вещами, - сказал несколько озадаченный Фримпо; он предполагал, что ему удастся убедить голлума, но чтобы так быстро...
- А что тут такого? - В глазах голлума появился странный блеск. - Я много думал об этом, очень много, - когда туман густой, хорошо думается, многое начинаешь понимать - и я понял. Я смог бы сделать так, чтобы все стали счастливы. Собственно, что такое счастье? Самоудовлетворенность, спокойная благожелательность, постоянный внутренний рост и неувлеченность химерами. Всего четыре составных части. Весь вопрос - в их правильном соотношении. И мне кажется (голлум стал делать руками так, как будто мял какую-то невидимую вязкую массу) я начинаю его нащупывать. Это, собственно, должно ощущаться и другими. Вот ты же, например, пришел ко мне...
- Да, да, - с готовностью согласился Фримпо, - разумеется, я почувствовал то, о чем ты говоришь. Само собой. Но есть кое-что еще, не менее важное. Древнее пророчество. О том, что только голлум сможет править миром.
- Древнее пророчество, - повторил голлум. - Древнее пророчество. Да, да, все сходится.
Он задумчиво уставился куда-то вдаль, мимо Фримпо, бормоча:
- То, что чувствую я, непременно должны были предчувствовать другие; но только предчувствовать, потому что если б они чувствовали...
- Разумеется, никто, кроме тебя, ничего такого чувствовать не мог, - с некоторым нетерпением перебил его Фримпо. - Но, видишь ли, в чем дело: в том же пророчестве говорится, что повелителем мира голлум станет только тогда, когда наденет себе на палец Кольцо Могущества. Это особое кольцо - для любого другого оно бесполезно; только избраннику, Великому Голлуму будет оно служить.
- Тут что-то не так, - покачал головой голлум. - Кольцо - это что-то внешнее. Внутренней силы достаточно. Нет, не надо кольца.
"Черт побери! - выругался про себя Фримпо. - Недаром я всегда не любил голлумов".
- Послушай, - сказал он. - Ты, наверно, слышал, что короли носят короны?
- Слышал, - сказал голлум.
- Как ты думаешь, может быть король без короны?
- Нет, конечно, - уверенно ответил голлум.
- Ну так вот, видишь? Для повелителя мира Кольцо Могущества - то же самое, что корона для короля.
Голлум немного подумал и протянул руку:
- Ну хорошо, давай его сюда.
Фримпо чуть не застонал. "О господи, ну и сволочь! Кого угодно они выведут из себя! Так бы и врезал по этой мерзкой роже!"
- Вот что, - очень терпеливо принялся объяснять он. - Я не могу прямо вот тут дать тебе кольцо и сказать: "Все, ты теперь повелитель мира". Так не делается. Есть обычаи, освященные веками, есть законы... Ты слышал такое слово - "легитимность"?
- Легитимность? - голлум с уважением посмотрел на Фримпо.
- Да, легитимность. Так вот, легитимным будет признан только такой правитель мира, который наденет кольцо, стоя над кратером вулкана, и торжественно поклянется служить добру. Клятва над кратером вулкана - самая великая клятва. Понимаешь?
- И это будет... легитимно? - голлум был явно зачарован звуком этого слова.
- Конечно.
- Легитимно, легитимно, - зачарованно повторял голлум. - Да, пожалуй, об этом можно подумать.
Фримпо мог поздравить себя: не приди ему в голову нужное слово, Глакк (так звали голлума) так, наверно, и продолжал бы упрямиться, пока не довел бы гоббита до исступления и действий, совершенно бесполезных с точки зрения осуществления Миссии. Но зачарованный голлум - это уже полдела. Зачарованный голлум со многим может примириться: например, с сообщением Фримпо о том, что кольца у него пока нет, и что потребуется преодолеть некоторые сложности, чтобы его добыть.
- Но мы их без труда преодолеем, - заверил Фримпо. - И времени это много не займет - это почти на пути к вулкану; свернем, заберем кольцо - и вперед!
Легко, небрежно говорил Фримпо о похищении кольца у Черного Кузнеца, а у самого душа уходила в пятки. И зря. Книжные злодеи - люди неловкие; хотя разведка донесла Черному Кузнецу, что Белые Чародеи что-то против него готовят, хотя он и наводнил тут же все подвластные ему земли переодетыми соглядатаями и конными патрулями, толку от этого не было никакого. Конечно, Фримпо и голлум соблюдали известную осторожность: передвигались только ночью, днем отсиживались в кустах или в ямах, не выходили на большие дороги и, уж разумеется, не останавливались в гостиницах; но возникало впечатление, что они совершенно зря создавали себе лишние трудности. Приспешники Черного Кузнеца обладали удивительным свойством: как отстающие часы никогда не показывают правильное время, так и они всегда оказывались минуту спустя в том месте, где минутой раньше могли бы наткнуться на Фримпо с его спутником. И, подобно тому как бесполезны отстающие часы, как бы ни были они пышно украшены, так и грозно-эффектные всадники на черных конях, быстрые, бесшумные, неутомимые, искусные лучники, способные с расстояния в двести ярдов пробить стальную броню хищной стрелой с черным оперением, мало захватывали читательское воображение; быстро становилось понятным, что ни луки, ни пики, ни ятаганы им не понадобятся. Вот кто по-настоящему досаждал Фримпо, так это голлум, без конца рассуждавший о том, что будет, когда он станет повелителем мира. "Удивительно, удивительно! - бормотал он. - Глакк Первый! Эра процветания и счастья! Эра Глакка Первого!" Часто повторяющееся словосочетание "Глакк Первый" вызывало у Фримпо тошноту, но все-таки мечтающий голлум был менее опасен; хуже было, когда сознание у него прояснялось.
Как-то раз, когда день выдался дождливый, и сидеть в яме было особенно неприятно, Фримпо, подбадривая себя, напевавший свою любимую песню "На свой лад" (автор ее, известный у гоббитов поэт, с гордостью сообщал, что все, что бы он ни делал, он делал всегда на свой лад - даже грустил и вздыхал на свой лад), вдруг заметил, что голлум внимательно и пытливо глядит на него.
- Интересно, - спросил голлум, - почему ты мне помогаешь?
Фримпо вздрогнул. Вопрос нарушал вроде бы уже установившиеся правила игры. Почему, почему... потому что ты велик и сделаешь всех счастливыми, почему же еще! Но так ответить сейчас было нельзя - не такой взгляд был у голлума, чтобы так ответить. Фримпо усмехнулся, пожал плечами.
- Начистоту? - спросил он.
Голлум кивнул.
- Ну что ж, не буду скрывать: я рассчитываю на твою благодарность. Надеюсь, что буду хорошим премьер-министром. Во многих областях придется проводить реформы, у меня есть идеи на этот счет, по-моему, недурные. И кроме того, - Фримпо понизил голос, -кое с кем мне надо свести счеты.
Голлум грустно улыбнулся.
- Счетов никто ни с кем сводить не будет - не за тем я беру власть. В тебе есть стремление к добру, но ты пока еще очень и очень несовершенен. Я подумаю, что для тебя сделать.
Фримпо мысленно выругался.
Черный Кузнец потерял покой. Казалось бы, с чего: могущество его крепло, все новые и новые народы покорялись ему, силы добра безнадежно отступали... а покоя не было. По территории, на которой он, казалось бы, твердо установил свою власть, свободно перемещались двое. Кто эти двое, Черный Кузнец не знал. Разведка установила только то, что это какие-то незначительные, никому не известные существа; Белые Чародеи, похоже, придумали гениальный ход - поймать кого-нибудь значительного было бы куда проще.
Черный Кузнец (высокий, слегка сутулый, с ног до головы одетый в черное) подошел к окну - узкому, стрельчатому окну главной башни Черного Замка. Казалось, что окно недобро щурится на окружающий мир - и так же прищурились холодные глаза Черного Кузнеца. Мрачные еловые леса, окружавшие замок, тянулись до самого горизонта. Прятались ли в них незначительные и, если да, то где именно они прятались, сказать было невозможно. Может быть, они подошли уже совсем близко... Вздор! Черный Кузнец с силой ударил кулаком по каменному подоконнику. Прикосновение к камню успокоило его. Как бы там ни было, за эти могучие стены им не пробраться. Но охрану нужно усилить, существенно усилить.
Черный Кузнец вернулся к столу и, обмакнув черное перо в бронзовую чернильницу, на крышке которой был выгравирован коршун, сжимающий в когтях земную сферу, принялся писать приказ об усилении охраны: "Повелеваю. Из четвертого кавалерийского полка выделить сорок наиболее опытных всадников и немедленно направить их в болото". Пишущая рука вдруг застыла неподвижно; Черный Кузнец тряхнул головой, словно отгоняя наваждение, и всмотрелся в то, что он написал. "В болото". "Что это на меня нашло? - подумал Черный Кузнец. - Я, кажется, начинаю сходить с ума от страха. И какая-то непонятная сонливость..."
Он скомкал бумагу, взял новый лист и стал писать приказ заново. "Повелеваю. Из четвертого кавалерийского полка выделить сорок наиболее опытных всадников и немедленно направить их к Черному Замку для круглосуточного патрулирования вдоль по окружности стен. Шестую разведочную роту в полном составе перебросить к Черному Замку для прочесывания окрестных лесов и блуждания в туманах... скверная вещь - туман... пошел пастух в туман искать овец и пропал... пошел кузнец искать пастуха и пропал... это неправильно, что я смял болото... как можно смять болото... оно большое... написать бы приказ такой же большой, как болото... нет, не получится... приказы меньше... да что там меньше - просто ничто... кольцо! и кольцо туда же... спать, спать..."
- Надеюсь, эта штука подействует, - сказал Фримпо, когда котелок закипел.
- Подействует, - ответил голлум и высыпал в котелок порошок. Фримпо смотрел во все глаза, но не заметил никаких изменений: самый обычный пар поднимался над котелком.
- Ты ничего не увидишь, - сказал голлум. - Ему нужно просто попасть в воздух. Потом все будет зависеть от ветра.
Ветер дул в направлении Черного Замка и стихать, похоже, не собирался. Фримпо и голлум потушили костер и, спрятавшись за толстыми стволами вековых елей, стали разглядывать замок.
- Стены-то - ого-го! - сказал Фримпо. - Залезем ли?
- Залезем, - ответил голлум.
- И что же, вся эта здоровенная махина будет в наших вот с тобой руках? Прямо не верится.
- Не верится! Съешь скорей еще один листик, а то поверишь, да поздно будет.
Фримпо достал из кожаного мешочка, висевшего у него на поясе, листик бодрой травки и торопливо принялся его жевать. Только бодрая травка спасала от действия Великого Болотного Дурмана, совсем небольшое количество которого, попадая в виде испарения в атмосферу, тут же пропитывало ее всю на несколько миль вокруг, погружая все живое в тяжелый, мутный сон. Тайна Великого Болотного Дурмана (равно как и бодрой травки) была с древнейших времен известна голлумам и всегда тщательно оберегалась от посторонних, но Глакк нарушил ее без малейших угрызений совести - дурман использовался в последний раз. В эру процветания и счастья никто никого дурманить не будет.
- Ну все, - сказал голлум, - можно, пожалуй, идти.
Он спокойно вышел из-за ствола ели и направился к замку. Фримпо, боязливо оглядываясь, двинулся за ним. Особенно страшно стало, когда они вышли из леса на открытую равнину. "А ведь это безумие, - подумал Фримпо, - вот так, не таясь, идти к Черному Замку. Посмотришь только - мороз по коже". Но уже и с такого расстояния можно было бы различить стражу, прохаживающуюся по стенам. По стенам никто не прохаживался. Никто не подъезжал к замку, не выезжал из него. "Сонное царство", - томно подумал Фримпо и тут же, спохватившись, вытащил из мешочка листик бодрой травки и отправил себе в рот. Замок все ближе, ближе... вот они уже и под самой стеной. Фримпо поднял голову, и голова у него закружилась. Стена уходила под самые облака. И, как любая крепостная стена, она не была предназначена для удобного карабканья по ней. Скорее наоборот.
Фримпо вопросительно повернулся к голлуму; на того стена явно не произвела впечатления. Он подошел к ней и медленно провел по ней рукой.
- Липнет, - сказал он. - Этот замок строили не против голлумов.
И Фримпо тут же убедился в справедливости этих слов. Разницы между вертикальными и горизонтальными поверхностями для голлумов не существовало. "Туда же... в повелители мира собрался", - подумал Фримпо, наблюдая, как голлум, извиваясь, быстро всползает вверх по стене. Не всякая способность сочетается с идеей величия. Стены Черного Замка были построены с уклоном наружу, возрастающим по мере высоты, но голлуму это было нипочем. Он пролез между двумя крепостными зубцами, мгновенье спустя между ними вновь показалась его бледная, печальная физиономия.
- Лезь за мной! - крикнул он Фримпо и швырнул ему веревочную лестницу.
Когда Фримпо взобрался наверх, он понял, почему стражники не ходили по стенам - они спали. Спать в доспехах было, надо полагать, неудобно - дыхание у спящих было тяжелым, прерывистым. Стражник, уснувший у подножия лестницы, ведшей со стены вниз, храпел, и когда Фримпо осторожно обходил его, всхрапнул так громко, как будто гаркнул на него. Фримпо побелел от страха. Голлум с удивлением посмотрел на него. "Ты чего? - спросил он, не понижая голоса. - Он же спит. Времени у нас сколько угодно".
Двор замка был завален спящими - одни спали в доспехах, блестевших на солнце, другие - в пышных, пестрых одеждах придворной челяди, и все это выглядело странно. Особенно странно выглядел спавший священник: он лежал на боку, в скомкавшейся сутане, с крестом, свалившимся в пыль, в картинно-вызывающем противоречии евангельскому завету "Бодрствуйте!" Когда Фримпо и голлум проходили мимо, священник внезапно открыл глаза, бессмысленно посмотрел на них, с блаженной улыбкой пробормотал: "Ангелы божьи!" - и как-то успокоенно перевернулся на другой бок, словно этого видения ему было достаточно для обретения вечного душевного мира. "Тоже мне, нашел ангелов, - подумал Фримпо, - ну ладно я, но этот..." (Агнесса, прочитав про священника, задумалась: с одной стороны, помещение его здесь, в Черном Замке, являющемся более чем прозрачной метафорой ада, было несомненной оплошностью автора. Преподобный отец Толкин, наверно, просто не мог представить себе замок без священника, как не мог представить его, например, без повара, и не сообразил вовремя, что для данного замка следует сделать исключение. Но, с другой стороны, было в этой оплошности что-то уютное, смягчающее угловатое христианское противопоставление бога и дьявола, намекающее на то, что все на самом деле сложнее...) И все действительно было сложнее. Черный Кузнец, еще недавно столь грозный, больше не волновал Фримпо: видя все новых и новых спящих, разных званий, уснувших в разных позах, он понимал, что с Черным Кузнецом хлопот не будет. Другое занимало сейчас его мысли. "А ведь они и с гоббитами могут сделать то же самое. В любой момент. Когда им заблагорассудится. Хорошо, что я узнал. Когда вернусь, надо будет решить этот вопрос. Основательно решить. Черный Кузнец - нашли, кого бояться! Да он просто щенок по сравнению с ними! А если этот еще получит кольцо... С чего я взял, что он меня послушается и будет ждать, пока мы доберемся до вулкана? Увидит кольцо и наденет прямо сейчас!"
Голлум уже подходил ко входу в главную башню. Тяжелая каменная дверь была открыта, стражники - отборнейшие из отборнейших - спали ничуть не хуже всех прочих. Фримпо бросился вперед и преградил голлуму дорогу.
- Стой!
- Что такое? - спросил голлум.
- В башне могут быть ловушки!
- Ловушки? - голлум посмотрел на Фримпо со снисходительным сожалением (Фримпо не забыл этого взгляда). - Какие глупости! Черный Кузнец - правитель, такой же, каким буду я; чтобы править, нужно знать очень, очень много; к нему в башню постоянно должны подниматься подчиненные с докладами; какие же там могут быть ловушки?
- Все равно, мы не знаем всего... я должен идти первым... на всякий случай... твоя жизнь очень важна, понимаешь?
Получилось, в общем-то говоря, фальшиво. Особенно вот это "понимаешь". Фримпо сам себе стал неприятен в эту минуту, но ничего, обошлось... Глакку он неприятен не стал. В лице у Глакка что-то дрогнуло; будущий правитель умел сдерживать свои чувства и не показал, что растроган.
- Ну хорошо, - сказал он, - если тебе так будет спокойнее...
Никаких ловушек в башне не было. Винтовая лестница вела наверх, в строго и мрачно обставленное помещение - кабинет правителя. Тяжелый стол из черного дерева, тяжелые стулья со строго-прямыми, резными спинками, шкафы, уставленные тяжелыми, темными томами, в которых излагались темные науки, большой глобус, изображавший мир, таким, каким он должен был стать - на всех землях возвышались черные замки с развевающимися черными знаменами на башнях, по всем морям плыли крутобокие черные корабли с надутыми черными парусами. Фримпо с усмешкой посмотрел на глобус и перевел взгляд на правителя - Черный Кузнец спал, сидя за столом, уронив голову на руки. Фримпо тихонько подкрался к нему - голлум, который особо не спешил, еще только поднимался по лестнице. Ага, вот оно! На указательном пальце правой руки, на вид ничем не примечательное - без украшений, из тусклого серебристого металла. Фримпо осторожно прикоснулся к кольцу. Рука Черного Кузнеца молниеносно сжалась в кулак. Фримпо отлетел от стола, ударился головой об угол шкафа, свалился на пол и опрометью на четвереньках пополз к выходу - где уперся в колени входившего в кабинет голлума.
- Бежим! - прохрипел Фримпо, но голлум остался совершенно спокоен.
- Зачем бежать? - спросил он. Спокойствие голлума подействовало на Фримпо; он оглянулся - Черный Кузнец продолжал спать.
- Я хотел снять кольцо, - громко зашептал Фримпо, - а он сжал руку в кулак!
- Он сильный человек, - с уважением сказал голлум, - но его время прошло.
Он подошел к Черному Кузнецу и негромко заговорил:
- Не надо сжимать руку. Нет смысла ее сжимать. Кольцо - просто кольцо, и тебе оно не нужно. Оно всегда мешало тебе. Сейчас оно мешает тебе отдыхать. Избавься от него, и ты отдохнешь и проснешься в новом, счастливом мире. Ну, ну же!
Рука Черного Кузнеца разжалась, он умиротворенно задышал во сне. Голлум деликатно снял кольцо у него с пальца, и тут Фримпо опомнился.
- Э, э, э! - закричал он, бросившись к голлуму с вытянутыми руками. Ему показалось, что голлум собирается надеть кольцо. - Легитимность, легитимность!
- Само собой, - мягко улыбнулся голлум и положил кольцо в карман.
Путешествие к вулкану почти превратилось в приятную прогулку. Можно было уже не прятаться в ямах; приспешники Черного Кузнеца, от которых и раньше-то был мало толку, окончательно перестали докучать нашим героям: Черный Кузнец, когда он очнулся и понял, что кольцо украдено, как и следовало ожидать, послал погоню в ложном направлении; ему и в голову не могло прийти, что кольцо могут похитить не для того, чтобы им воспользоваться, а для того, чтобы его уничтожить. Путь к вулкану был совершенно свободен и чрезвычайно удобен: заблудиться было невозможно, дым вулкана был виден издалека. Волшебные лепешки (не черствеющие и необычайно сытные), которыми снабдили Фримпо Белые Чародеи, успели уже изрядно приесться путешественникам, но теперь можно было, как уютно, по-домашнему, выражался гоббит, "разнообразить стол": добыть у местных жителей крынку молока, жареную курицу, пару-тройку яблок голлуму ничего не стоило в любое время суток; способности его в этом отношении были изумительны, так что Фримпо только качал головой и думал про себя: "Воровать-то они, оказывается, тоже умеют... ох, наплачемся мы с ними, если за ум не возьмемся!" - но ел и пил, конечно, с удовольствием. Глакк старательно запоминал каждый дом, откуда приносил добычу; "когда приду к власти, - говорил он, - возмещу хозяевам сторицей. И не только! Они станут самыми счастливыми из моих подданных!"
Только одно мешало путешествию полностью превратиться в приятную прогулку: расчеты Фримпо строились на глупости голлума, и до сих пор с этим все обстояло благополучно; но дурак-то он дурак, а кольцо у него в кармане; почует что-нибудь, раз - и наденет - одна секунда! Холодный пот прошибал Фримпо при этой мысли; однажды он не выдержал и принялся рассказывать голлуму старинную легенду о могучем короле, который поспорил, что наденет "вот это самое" кольцо просто так, без всяких там клятв над кратером, потому что, мол, все эти клятвы - вздор, предрассудки, в которые стыдно верить великому королю; "великий-то он был великий, - небрежно завершил Фримпо, - а только не помогло ему его величие: только собрался надеть кольцо, как ударила с неба молния - и нет короля!" Голлум выслушал все это с грустной улыбкой и заметил: "Не похоже на старинную легенду (у Фримпо потемнело в глазах от страха), в старинных легендах есть правда, а здесь правды нет; кто-то придумал эту историю совсем недавно и ввел тебя в заблуждение". "Ах ты черт! - выругался про себя Фримпо, - тебя, я смотрю, в заблуждение не введешь!" Он больше не пытался запугивать Глакка, тем более что необходимости в этом не было ни малейшей: чем ближе они подходили к вулкану, тем торжественней становилось у голлума настроение, тем дальше он оставлял позади мысли, несовместимые с достоинством повелителя мира. Когда населенные земли кончились и началась каменистая пустыня (ближайшие подступы к вулкану), голлум обратился к ней с речью.
- Приветствую тебя, великая пустыня! - начал он каким-то резким, квакающим голосом. - Все истинные цари, перед тем как обращаться к многочисленным толпам, сначала говорят с пустыней. Ее молчание не принимает лжи; лживое слово съеживается перед молчанием пустыни, и тускнеют его пестрые одежды; только слово правды как камень ложится к другим камням.
"Ишь, как разливается! - думал Фримпо; впрочем, величие местности производило впечатление и на него. Вулкан рос и рос перед ними; гигантский, страшный, он уже занимал полнеба; дым черным столбом уходил в невообразимую высоту. "Не очень подходящее место для гоббитов, -думал Фримпо, - прямо-таки в порошок стирает. Другой бы на моем месте давно бы наутек пустился, а я ничего, иду. Впрочем, что это я как будто бы хвастаюсь перед собою? Просто мне поручили дело, и я его выполняю, вот и все".
Поэтому, и когда начался подъем, Фримпо не дрогнул. Взбираться на вулкан - дело трудное, опасное. Склоны его ходуном ходят - дрожат, словно чудовищной силой сдерживаемая мощь великих землетрясений рвется наружу. Изо всех щелей подымаются дымки - коварные, они обступают со всех сторон и как будто нашептывают что-то; голова от них начинает болеть, ноги подгибаются, появляется нестерпимое желание упасть и лежать и не думать ни о каких Миссиях... но бодрая травка и здесь выручила, спасибо ей, удивительное совершенно растение, а там, где склоны отвесными становились, там веревочная лестница приходила на помощь... ну то есть, не сама по себе, конечно... кое-кто ловкий - ну вы сами знаете, кто - кому отвесные склоны нипочем, скидывал ее сверху для Фримпо. Вот так и добрались до самого края кратера. Здесь уже, конечно, дым валит по-настоящему. Ночь - хотя во всем остальном мире полдень. Под ногами бездна - лучше не смотреть, голова закружится, бурлит на самом дне этой бездны расплавленная красно-золотистая масса, глаз от нее не отведешь, но нет, мы не смотрим - Фримпо отполз от края. Подняться на ноги он не решался - не то что голлум: тот стоял на самом краю бездны, прямо, подняв голову и протянув перед собой руки. Глаза его светились восторгом.
- Я пришел, - громко заговорил Глакк (так громко, что Фримпо его голос показался оглушающим; "Что ж он так орет!" - подумал гоббит, прижавшись к земле), - я пришел к тебе, великая гора, принести великую клятву. Слушай ее, великая гора. Клянусь, что не буду спать спокойно, пока остается в мире несправедливость. Клянусь, что не буду есть досыта, пока остается в мире голод. Клянусь (Фримпо поднял голову и потихоньку стал подползать к голлуму; тот не обращал на него внимания), что не буду радоваться ничему, пока остается в мире печаль. Клянусь, что не буду лгать (Фримпо подполз ближе). Клянусь, что буду выслушивать любые жалобы, даже если это будут жалобы на меня самого. Клянусь, что буду пожимать любую протянутую мне руку...
Возможности выполнить эти клятвы Глакку не было предоставлено. С криком "И-эх!" Фримпо вскочил на ноги и изо всех сил толкнул Глакка в спину. Глакк потерял равновесие, по-дурацки замахал руками и полетел в огненную бездну. Вместе с ним полетело кольцо.
А Фримпо, честно говоря, чуть и сам не свалился. Нога соскользнула. Черт его знает, как он удержался в последний момент. Откинулся назад всем телом, упал на спину, прилично ударился головой о камень. Крепко выругался. Потом рассмеялся. "Очень уж вы привередливы, мистер Фримпо, - сказал он сам себе вслух, наслаждаясь звуком собственного голоса. - Голова, конечно, будет болеть. Но это пройдет. И посмотрите, в каком прекрасном месте вы находитесь. Вот мы сейчас немножечко отползем от края... вот... и еще немножечко... и место станет еще прекраснее. Вы заслужили это прекрасное место, мистер Фримпо, заслужили... для гоббита, никогда раньше не занимавшегося спасением человечества, вы справились не так уж плохо. Можно было бы даже выкурить по этому поводу трубочку... но нет, не стоит, дыму здесь и так слишком много. Так что давайте-ка потихоньку вставать, мистер Фримпо, вставать и убираться отсюда, пока не кончилась у нас бодрая травка".
Легко сказать - убираться. Кое о чем Фримпо совершенно не подумал, когда поднимался на вулкан. Не догадались еще, о чем? Правильно - о том, как он будет спускаться. Вместе с голлумом это было бы нетрудно сделать. А вот без него, по причине отвесных склонов... "Трудновато, - сказал Фримпо и присел на камень. - Ай-яй-яй! Вот ведь какая незадача у нас с вами вышла, мистер Фримпо. Боюсь, не придется вам услышать благодарность от спасенного человечества... но то еще не большая беда, я не тщеславный, а вот кто будет устраивать бег в мешках на Осеннем Празднике? Кто призы придумает, кто речь остроумную и веселую скажет, кто угощение приготовит? До сих пор это вашей обязанностью было, мистер Фримпо, и негоже вам от нее отлынивать. Ну-ка, вспомните, чему вас Белые Чародеи учили. Переволновались вы, все позабыли, а слова вам, между прочим, говорились такие: "После того, как Миссия будет выполнена, если у тебя будут трудности с возвращением... - а я сейчас смело могу сказать, что они у меня есть... - произнеси заклинание... - что же там было за заклинание? Странное какое-то... помнится, мне оно не понравилось... Ну, понравилось-не понравилось, мистер Фримпо, а выбора у вас нет... "Брат Ветра, неси зайца в свое гнездо!" - так оно звучало? Именно так. И еще было сказано: "Произнесешь заклинание, стой неподвижно, несмотря ни на что". Фримпо вскочил и истошным голосом завопил: "Брат Ветра, неси зайца в свое гнездо!" Потом замер. Черная тень метнулась сквозь дым. Огромный орел небрежно ухватил Фримпо когтистой лапой за пояс и взмыл вместе с ним в небо.
Гнездо, куда орел унес Фримпо, было вполне респектабельное - Академия Белой Магии. Белые Чародеи приручали орлов (что было для них весьма нетрудно, поскольку они владели языком птиц) и широко использовали их в войне с темной силой. Орлы, любящие, как известно, солнечный свет и справедливость, в такой войне участвовали охотно - сражались, производили разведку, передавали сообщения... Когда Фримпо с голлумом выступили в поход, один из орлов по настоянию Гандальфа был отправлен в окрестности вулкана - он находился там безотлучно, питался кем придется, спал чутким, настороженным сном и все время ждал, когда будет произнесено заклинание - он услышал бы его с любого расстояния, поскольку магический слух у него был весьма развит под умелым руководством Белых Чародеев. Деликатности они его, правда, не научили (возможно, в случае с орлами эта задача даже для чародеев непосильна): Брат Ветра довольно грубо швырнул Фримпо на мощеную площадь перед главным входом в здание Академии и горделиво приземлился рядом; "Не знаю, зачем вам понадобился этот субъект, -ясно говорил его вид, - но я свое задание выполнил и выполнил его как полагается". Гандальф уже несся навстречу своему другу.
- Привет, старина! - закричал он, помогая ему подняться.
- Привет... - с трудом проговорил Фримпо. - Как там Черный Кузнец?
- Да бьют его наши уже в хвост и в гриву, - радостно воскликнул Гандальф. - Без кольца-то он что? Незадачливый авантюрист, не больше. Ну и молодчина ты, Фримпо!
- Да уж, молодчина... - проворчал Фримпо. - Часа три, наверно, я болтался в воздухе как пустой мешок, а потом еще шмякнули как следует перед этим вашим главным входом. И потом, Гандальф... - Фримпо прищурился, - что это за странное заклинание? Что значит "неси зайца"? Ну да, я знаю, некоторые неумные личности называют нас "кроликами"... но зайцы-то тут причем?
- Ну-ну, не горячись, дружище! Заклинание было составлено так, чтобы оно было понятнее орлу, только и всего... тут нет ничего, что унижало бы твое достоинство.
- Да ладно... я не гордый, - сказал Фримпо и широко улыбнулся.
И настали для Фримпо трудные времена. Не было такого короля, который бы не желал устроить в его честь праздник. На пирах во всех дворцах мира скромный, незаметный гоббит - один из числа таких же скромных, незаметных гоббитов - восседал на самом почетном месте, и каждый король собственноручно наливал ему в кубок самое лучшее, самое изысканное вино из своего погреба и лично выбирал для него лучший кусок жареного кабана. "Спасибо, ваше величество, - добродушно говорил Фримпо, - меня называют самым храбрым гоббитом в мире, что, конечно, неправда - у нас есть ребята куда храбрее меня - но вот самым толстым гоббитом в мире после всех этих угощений я стану точно". Все поражались тому, насколько чужд Фримпо тщеславия, как у него не кружится голова от бесчисленных почестей, как он умеет свести все к шутке... впрочем, чего другого можно было ждать от того, кто устоял перед соблазном высшего могущества? Гоббиты (а заодно с ними и гномы) начали входить в моду: многие люди (и даже вполне высокого роста) стали носить такие же шапочки и такие же курточки, как у них, щеголять простотой обращения, посмеиваться над чванливой, надутой официальностью; особенным шиком считалось покуривать трубку "точно так же, как Фримпо", или "точно так же, как Фримпо", внезапно останавливаться, хлопать себя по лбу и восклицать: "ба, вспомнил!" Внимание этих подражателей порядком утомляло Фримпо, точно так же, как утомляло его постоянное обжорство и пьянство, но делать было нечего - Фримпо не хотелось обижать людей. И по крайней мере, он знал, что делать с многочисленными подарками - односельчан у него было тоже много, и у каждого были дети. Когда Фримпо вернулся домой, у гоббитской ребятни появились отличные игрушки - тончайшей работы ажурные золотые ожерелья, усыпанные дождем из мелких рубинов, серебряные перстни с изумрудами, которые, несмотря на каменную свою природу, казалось, излучали вокруг влажную весеннюю свежесть, диадемы с многозначительными, как вечернее небо, сапфирами...
И еще одну важную услугу оказал Фримпо человечеству: предупредил Белых Чародеев о том, что голлумы могут представлять собой большую опасность. Его рассказ о свойствах Великого Болотного Дурмана был лаконичен и деловит, тон, которым он говорил, - ровен и бесцветен. Белые Чародеи выслушали его очень внимательно и поблагодарили; дальнейшее его не касалось. Больше Фримпо никогда не вспоминал о Глакке.
- Что же, тетя Грейс, вы хотите знать, что я думаю об этом произведении? - спросила Агнесса, когда утром они прогуливались в апельсиновой роще.
- Разумеется.
- По-моему, это гадость.
Тетя Грейс улыбнулась.
- Очень может быть. И, представь себе, среди этой гадости я прожила двадцать лет.
Агнесса остановилась. Она не поняла.
- Тетя Грейс. что вы имеете в виду?
- Я и сама толком не знаю. Все это как-то напоминает мне покойного Роберта Гранта. Он, конечно, не стал бы писать книгу, но если бы вдруг написал, думаю, получилось бы что-то похожее.
Роберт Грант был мужем тети Грейс. Агнесса никогда его не видела и ничего о нем не знала; слышала только, что Реджинальд Блай-старший говорил, что "не понимает Грейс; этот Грант, конечно, человек с деньгами, но у нее было сколько угодно возможностей найти кого-нибудь получше". Похоже, Роберт Грант, действительно, был не особенно хорош. Но тогда почему он был выбран?
Агнесса не удержалась и задала этот вопрос.
Если бы Агнесса не произнесла слово "гадость", тетя Грейс не стала бы ей ничего рассказывать. Семейная жизнь - не самая подходящая тема для разговоров; всегда можно поговорить о вещах, куда более приятных. Но Агнесса сказала "гадость" - и тетя Грейс почувствовала, что она поймет; и, конечно, как и любому человеку, тете Грейс хотелось, чтобы ее понимали.
Так что настало для нас время познакомиться с Робертом Грантом. Когда Грейс Хастингс, дочь генерала Артура Хастингса и Мэри Хастингс, урожденной Блай, впервые увидела его, ему было двадцать два года и его еще можно было назвать изящным молодым человеком, - то есть невысоким, негрузным и с незначительными чертами лица. Правда, он уже тогда носил бакенбарды, указывавшие на серьезность намерений: Роберт Грант прибыл на Остров из Англии по делам - связанным с большими деньгами; на Острове уважали англичан и уважали деньги, поэтому доступ в порядочное ривертонское общество был ему обеспечен - где, впрочем, он отнюдь не блистал, вел себя скромно, говорил мало, держался в тени; злые языки намекали, что у себя на родине Роберт Грант не имел возможности привыкнуть к хорошему обществу. Так это было или нет, Грейс Хастингс не интересовало нисколько; она, как вполне естественно было ожидать, не обращала на Роберта Гранта внимания. Но однажды он ее удивил.
"Пикники без старших" - любимое развлечение ривертонской молодежи. Молодежь любит вольности, и во время таких пикников можно вольничать сколько угодно: девушки, например, могут носиться за бабочками и с визгом падать на траву (да, да доходило порой и до этого!), молодые люди - заключать эксцентричные пари, - например, сможет ли такой-то провисеть, уцепившись руками за ветку дерева, все время пока такой-то и такой-то будут распивать бутылку шампанского. И, конечно, во время таких пикников ведутся вольные разговоры. Пикник, оказавший существенное влияние на дальнейшую жизнь Грейс Хастингс, не явился в этом смысле исключением.
Разговор был такой - кто-то вспомнил про недавнее печальное происшествие: рабочий верфи повесился, выяснив в первую брачную ночь, что его новоиспеченная супруга не является девственницей. Молодые люди посмеивались над безумным ревнивцем, девушки краснели, но слушали внимательно. Внезапно заговорила Валаамова ослица - Роберт Грант, в качестве молодого человека также приглашенный на пикник, но державшийся по своему обыкновению скромно, неожиданно для всех с убежденностью произнес:
- Все это дикость, ужасная дикость.
Лейтенант Мерфи, большой любитель ходить по самому-самому краю, конечно же не упустил такой интересной возможности. Холодные голубые глаза невинно уставились на Роберта Гранта и с самым наивным, дружеским простодушием лейтенант спросил:
- А что бы вы сделали на его месте?
Конечно, Роберт Грант не был порядочным человеком - это всем тут же стало ясно. Порядочный человек ответил бы сухо, что это никого, кроме него не касается, а Роберт Грант развил в ответ целую теорию.
- Если мы начинаем допускать в наше время, - не без увлеченности заговорил он, - что девушка имеет право голоса в вопросе о том, кто станет ее супругом, мы должны признать также, что она имеет право всесторонне изучить своего возможного избранника. Ведь сколько бывает несчастных браков из-за того, что женщина слишком поздно узнает, что человек, вполне устраивающий ее по своему общественному положению, даже, может быть, по своему уму и характеру, в некотором весьма существенном отношении совершенно не способен ее удовлетворить. И, если уж речь заходит обо мне, - продолжил Роберт Грант, с достоинством посмотрев на лейтенанта Мерфи, - я как человек, полностью признающий за девушкой указанное выше право, поступил бы в подобном положении так, как должен поступить, по моему мнению, любой цивилизованный человек - не подал бы вида.
- Браво! - воскликнул лейтенант Мерфи. - Слова истинного философа!
Все рассмеялись - немного неучтиво, конечно, но как же тут было не рассмеяться? Роберт Грант пожал плечами, показывая, что он высказал свое мнение и что каждый волен принимать его как ему будет угодно. Грейс Хастингс смеялась тогда вместе со всеми, - и, слыша ее смех, можно было заключить пари на все что угодно, решительно на все что угодно, что уж кем-кем, а Грейс Грант она никогда не станет.
Но слишком много вольностей позволено ривертонской молодежи. Сейчас тетя Грейс понимает, что в этих "пикниках без старших" нет ничего хорошего и что девушкам ни в коем случае не следует позволять общаться с молодыми людьми без присмотра, даже если на порядочность этих молодых людей можно безусловно положиться. Сами по себе пикники безобидны, но, участвуя в них, можно привыкнуть слишком легко относиться к некоторым весьма серьезным вещам... особенно если ты без ума от музыки.
Да, Грейс Хастингс была без ума от музыки и запоем читала Манфредо Андреотти - модного тогда итальянского поэта, с итальянской безудержной смелостью прославлявшего в своих стихах самого дьявола - блистательного, ироничного и бесстрашного борца с умственной ленью и благочестивой скукой; в одном из самых ярких стихотворений в ответ на предостережение: "Не ходи этой дорогой - тысяча глупцов прячется там в засаде", дьявол великолепно восклицал: "Я хожу там, где хочу, пока со мною шпага моей иронии!" И шпаги, и ирония - все это очень нравится девушкам; к моменту приезда на Остров маэстро Монтаньоли, знаменитого "дьявола скрипки", у Грейс Хастингс были о дьяволе самые передовые представления.
Что любят ангелы, точно неизвестно: возможно, органную музыку и григорианские хоралы, но это не более чем предположение, к тому же не слишком оригинальное; но что любит дьявол, мы, со времен Тартини, знаем точно - дьявол любит скрипку и играет на ней с дьявольским совершенством. "Соната дьявола" - только тень этого совершенства, но и тень эта дьявольски хороша; и всякий, кто исполняет сонату, хочет он того или не хочет, становится учеником дьявола; и чем вдохновенней он ее исполняет, тем ярче озаряет его лицо отблеск подземного пламени.
Маэстро Монтаньоли был совсем не прочь представать перед публикой в таком освещении. "Сонату дьявола" он играл с фамильярной легкостью, как нечто давно им превзойденное, и в собственных сочинениях являл миру новый уровень, мгновенно переходя от гротеска, подобного горькому и ядовитому смеху, к гармонии, столь же совершенной и замкнутой в себе, как искрящийся бриллиант. Эта быстрота переходов особенно сильно действовала на слушателей, доводя их до исступления, а некоторых - и до обмороков, причем в обморок падали отнюдь не только дамы. Легендарным стал случай с известным парижским поваром, упитанным, жизнерадостным мужчиной, никогда не думавшем ни о чем, кроме своих кушаний. Повар очень удивил своих приятелей, затащивших его на концерт Монтаньоли: при первых же звуках игры маэстро во взгляде его появилось безмерное удивление, потом он стал беспокойно озираться, то и дело вытирая платком пот со лба, потом вдруг вскочил с места и тут же кулем повалился на пол. "Месье Монтаньоли выделывает очень странные вещи, - сказал он, когда очнулся, - очень странные. Сначала я просто не понял, что это такое, потом у меня стало щипать в носу и все сильнее и сильнее, зазвенело в ушах, и, чтобы отвлечься, я стал думать о том, чем я всегда занимаюсь. И представьте - я вдруг понял, что не могу вспомнить, как называется блюдо, которое приготавливают из гусиной печени. Я, лучший в Париже повар, не могу вспомнить, как называется это блюдо! Мне стало не по себе, а месье все играл и играл, и я, не знаю сам почему, вскочил... и больше ничего не помню".
Маэстро Монтаньоли благодушно относился к подобного рода историям. "Когда падают в обморок - это не самое страшное для скрипача, - говорил он. - Хуже, когда засыпают". Но этого, конечно, он мог не опасаться.
Внешность маэстро никого не разочаровывала. Если скрипач не высокий, не худой и не сутулый, если на плечи ему не падают густые черные космы, если глаза его не сверкают диким, насмешливым блеском - он может, конечно, быть недурным скрипачом, но "дьяволом скрипки" - никогда! На длинных пальцах маэстро вызывающе блестели дорогие перстни, он говорил на всех европейских языках, и на всех - включая итальянский - одинаково плохо, но что вы хотите от крестьянского сына, родившегося в глухой апулийской деревушке и выучившегося играть на скрипке у странствующего шарлатана, торговавшего волшебной микстурой, лечившей от всех болезней сразу, и игравшего на скрипке на деревенских свадьбах? Поговаривали, что этот шарлатан был не кто иной, как сам Сатана, и маэстро Монтаньоли неубедительно опровергал эти слухи. "Вздор, вздор! - отмахивался он. - Если человек немного умеет играть на скрипке (он выразительно перебирал пальцами левой руки), значит, непременно его должен был научить сам Сатана! Я верный сын католической церкви", - добавлял он с усмешкой; и усмешка делала это последнее утверждение особо неубедительным.
Ривертон, как и любой город, где давал концерты Монтаньоли, сходил с ума, но никто не зашел в своем помешательстве так далеко, как Грейс Хастингс. Как раз перед приездом маэстро она впала в меланхолию и много плакала из-за того, что ее "никто не любит, как ей того хочется", "что никто не может ее зажечь", а на самом деле из-за того, что она никого не любила сама. Знакомые молодые люди категорически не вдохновляли ее, - с одним-двумя было более или менее интересно разговаривать, но все это было не то. Где же было то? Существовало ли оно вообще? Существовало - некое смутное, но весьма сильное томление Грейс было тому порукой. И, когда она услышала сильную игру Монтаньоли, она тут же решила, что это та самая сила, которая способна ответить ее силе.
Она побывала на двух концертах и поняла, что не может жить без этого человека. Он скоро покинет Остров - и что тогда? Прозябание? Одинокая лампада, горящая посреди беспросветного мрака (образ, навеянный игрой маэстро)? Нет, она должна с ним встретиться! Трезвый, прозаичный и низменный вопрос "Зачем именно?" не задают себе сумасбродные девицы девятнадцати лет. Для чего-то великого, прекрасного - вот зачем! И возможности для встречи у Грейс Хастингс, надо признать, были.
Девушкам на Острове многое позволено. О "пикниках без старших" мы уже говорили, но вольности этим не ограничиваются. Девушка на Острове может поехать, куда ей угодно и когда ей угодно в сопровождении только одной служанки - так что, кроме этой служанки да еще кучера, присмотреть за ней будет решительно некому. А негры - они уж присмотрят! Они и записку кому надо передадут и поклянутся молчать, что бы там ни вытворяла их молодая госпожа. Так что к восьми часам вечера Грейс Хастингс совершенно спокойно смогла подъехать к гостинице "Европа", подняться на третий этаж и постучаться в номер, где проживал маэстро.
О том, что она будет делать дальше - после того, как постучалась - Грейс не имела ни малейшего представления, зато Монтаньоли вполне ясно представлял себе, что будет делать он. К визитам экзальтированных дам он привык. Находилось немало желающих получить право многозначительно улыбнуться в ответ на восторги подруги по поводу игры Монтаньоли или даже намекнуть ей, что великий маэстро горяч не только в концертном зале, не только...
Но Грейс ничего этого, конечно, не знала и поэтому была совершенно ошеломлена, когда Монтаньоли, едва открыв ей дверь, тут же бросился целовать и поглаживать ее руки, потом, обняв за плечи, ввел в номер, усадил в кресло и бросился к ее ногам.
- Что ты хочешь, моя девочка? - заговорил он, мешая английские и итальянские слова. - Есть? Пить? Не везде, где я бываю, можно добыть порядочное вино, поэтому я всегда вожу его с собой. Десять-двадцать бутылок - всегда со мной. Кто любит мою скрипку, тот мой друг, а мои друзья должны пить хорошее вино. Хочешь?
Ошеломленная Грейс слабо кивнула, и Монтаньоли тут же разлил по бокалам вино.
- За тебя и меня, - сказал он. - Я видел тебя в зале, как ты смотрела на меня (эту фразу он говорил всем, но из этого вовсе не следует, что в данном случае это была неправда). Хорошо смотрела. Я хорошо играю, когда на меня так смотрят. Как тебя зовут?
- Грейс, - ответила Грейс. Вино было очень хорошим - у нее уже начинала приятно кружиться голова.
- Грация, - повторил он. - Какое красивое имя. Ты меня ужалила, Грация. Говорят, что моя скрипка всех жалит, а Грация ужалила меня. Надо выпить еще.
Они выпили. Чувство ошеломленности покинуло Грейс. Это было не то, что она ожидала, но в любом случае это было необычно. Никто никогда не говорил так про нее, - правда, никто никогда не говорил так и про себя, но тут на помощь приходило вино: оно сглаживало острые углы и вкрадчиво примиряло с тем, что на трезвую голову могло бы показаться вульгарным позерством. И ощущение катастрофической глупости всего происходящего, хотя, конечно, присутствовало в душе Грейс, до поры до времени не выходило на первый план. До поры до времени. Но времени у Монтаньоли было не очень много. Получив записку от Грейс, он позаботился о том, чтобы в течение двух часов его никто не беспокоил. Но быть укрытым от общественного внимания долее двух часов великий и всеми любимый маэстро не мог - нужно было спешить.
- Я схожу с ума, Грация, - пробормотал он, швырнув Грейс на кровать и задирая ей платье. Катастрофа разразилась. Грейс поначалу не сопротивлялась: слишком все было глупо, чтобы сопротивляться. Она сама ведь сюда пришла. Монтаньоли бормотал, что сходит с ума, и быстро устранял препятствия, лежавшие на пути его исцеления от безумия - но о главном препятствии он не подумал. Он давно не имел дела с девственницами. Ничего не получилось с первого раза - вернее, получилось только то, что Грейс дернулась от боли и стала отползать в сторону.
- Э... что это такое? - пробормотал Монтаньоли.
- Оставьте меня в покое, - сказала Грейс; по совести, именно это и следовало сделать гениальному маэстро. Но у крестьянского сына были вполне деревенские представления о мужском достоинстве - как же может мужчина не закончить дела? "Она, знаете ли, оказалась девственницей, и я решил с ней не связываться" - да кто же не станет потешаться, услышав такое? "Да, этот нам девок не попортит" - так говорили у них в деревне, когда хотели сказать про кого-нибудь, что он парень так себе, без огня, без лихости, размазня, ничтожество, тряпка! И даже если о позоре никто не узнает - но она будет знать, но он сам будет знать! Нет, отступать нельзя, - и Монтаньоли стал торопливо доказывать себе, что кое-чего он все-таки стоит. Грейс вырывалась, и этим сильно осложняла ход доказательства. У маэстро даже возникло неприязненное чувство по отношению к ней, которое не смогло не выразиться в чрезмерной резкости отдельных его движений. Он, в общем-то, не хотел этой резкости. И, кроме того, все очень сильно затянулось. Время остановилось. Лицо Грейс в непосредственной близости от его лица... странное лицо. Если честно, находясь в здравом уме, никто не захочет видеть такое лицо так близко. "И зачем я все это делаю? - с тоской подумал Монтаньоли. - Когда это кончится? Когда?" Он бросился на приступ в который раз - уже с отчаяньем, со злобой, и чертова крепость, наконец, пала. Слава богу! Тут же после этого было получено некоторое удовольствие - не очень большое, надо сказать, и совершенно не оправдывающее всего предыдущего. Ну да ладно. Монтаньоли отвалился в сторону. Грейс не смотрела на него. Надо было что-то сказать, наверное, но он побоялся - а вдруг она ответит. Монтаньоли тихонько поднялся с кровати и вышел в соседнюю комнату. Грацию никто не удерживал - она вольна была идти, куда ей угодно.
После этого вечера в жизни Грейс Хастингс произошли важные изменения. Во-первых, изменилось ее отношение к скрипичной музыке: при звуках скрипки ее начинало трясти, и к горлу подкатывала волна истерического смеха. Но музыка не ограничивается одной скрипкой - есть, например, еще фортепьяно. Грейс довольно прилично играла на фортепьяно - теперь она стала проводить за ним особенно много времени. Она играла и все время представляла себе одно, только одно - бальзам. Медленным, густым потоком он стекал с клавиш, и вот уже его становилось целое озеро, вот уже целое море, в котором утопало, бесследно исчезало на дне некоторое воспоминание. Однажды, когда заходящее солнце преобразило задумчивым розовым блеском ривертонские крыши, ей показалось, что гармония победила, что то больше не имеет значения; но это чувство - почти счастья - продолжалось, только пока она не прекратила играть.
Другим изменением в жизни Грейс стало изменение ее отношения к молодым людям. Раньше она относилась к ним не без некоторого высокомерия, - ей уже делались предложения, она отказывала, потому что не считала делавших предложения достаточно интересными; теперь она понимала, что ей придется отказывать и дальше, но уже совсем по другой причине и вне зависимости от собственного желания; даже если появится человек, который будет ей достаточно интересен или даже чрезвычайно интересен, ей придется отказать ему, потому что даже самые интересные люди по определенным вопросам могут иметь вполне заурядные мнения - не более оригинальные, чем у того рабочего верфи, о котором зашел разговор на пикнике. От высокомерия Грейс Хастингс не осталось и следа, - ее по-прежнему окружали вниманием, но это было только потому, что они не знали; а если бы... но никаких "если". Грейс становилось дурно даже не от мысли - от одной только тени, которую отбрасывала перед собой эта невыносимая мысль.
И было, кстати, еще одно любопытное изменение: Роберт Грант, на которого Грейс раньше не обращала внимания (и уж, естественно, никогда бы не пригласила его к себе домой), неожиданно сам явился с визитом. Это была немалая смелость с его стороны - явиться без приглашения к людям, которые давно знали о его существовании и, тем не менее, не посчитали нужным пригласить его сами; можно было нарваться и на отказ. Но Роберту Гранту не было отказано; генерал Хастингс нахмурился и с недоумением пробормотал: "Не понимаю, что ему тут нужно - я не занимаюсь махинациями". "Вот именно, Артур", - подчеркнула Мэри Хастингс, представлениям которой о желательном женихе для Грейс Роберт Грант никоим образом не соответствовал. Но сама Грейс чувствовала, что у нее больше нет права быть высокомерной по отношению к кому бы то ни было; да, Роберта Гранта в Ривертоне только терпят, но что сказали бы про нее, если б узнали?
- А мне любопытно, почему это он вдруг явился, - сказала она. - Это очень неожиданно. Думаю, мы все-таки можем его принять.
- Хорошо, только развлекать его будешь сама, - сказал генерал Хастингс. - Мне некогда.
А развлекать Роберта Гранта было совсем даже и не нужно. Зачем развлекать человека, который смотрит на тебя с восхищением? Поведение Роберта Гранта очень, очень переменилось - раньше он никогда бы не осмелился говорить Грейс то, что говорил теперь: о том, что чувствует себя очень одиноко в Ривертоне, о том, что прекрасно понимает, как к нему тут относятся, о том, что вся вина его только в том и заключается, что дед его по отцу держал кофейню в Манчестере (это была не совсем правда, как позднее узнала Грейс, - на самом деле он был хозяином пивной) и что отец его тяжелым и честным трудом пробивал себе дорогу наверх. Почему он рассказывает все это Грейс? Потому, что она не только умная и красивая, но и добрая девушка. Просто иногда хочется отвести душу с искренним человеком, а много ли искренних людей вокруг?