Грейс слушала Роберта Гранта с изумлением. Она прекрасно понимала, что все это вранье. Никогда она не была такой доброй девушкой, которая стала бы выслушивать его откровения. Просто произошло что-то, что позволило Роберту Гранту чувствовать себя по отношению к ней куда более уверенно, чем раньше. Но что же это могло быть? Один раз во время разговора Грейс почувствовала, что у нее подгибаются колени от страха: Роберт Грант, взглянув на стоявшее в гостиной фортепьяно, заговорил о музыке, о том, что ничего в ней не понимает, но что звуки фортепьяно ему нравятся, в них есть что-то успокаивающее, "а вот скрипку, представьте себе, не люблю - резкий инструмент, визгливый какой-то". В сознании Грейс тут же возникла страшная картина: Монтаньоли проболтался, слухи поползли по всему Ривертону, дошли до Гранта, и вот он, человек без предрассудков и получивший теперь кое-какие шансы, тут как тут. Грейс усилием воли заставила себя успокоиться: Монтаньоли знал только ее имя, конечно, он мог описать ее внешность... но что-то ей подсказывало (и, отметим, совершенно не зря), что в данном случае он не стал бы ни с кем откровенничать. И потом - если бы были слухи, к ней изменилось бы отношение у всех, не только у Роберта Гранта, но все, кроме него, относились к ней по-прежнему. Страх уступил место любопытству - почему же так вдруг осмелел этот Роберт Грант? Он с осторожной надеждой спросил, будет ли ему позволено прийти снова. Она вдруг почувствовала, что с ним ей легко общаться, - с другими она постоянно испытывала некоторое стеснение... ну вот как если бы край ее платья вдруг оказался запачканным и ей постоянно приходилось бы думать о том, чтобы другие этого не заметили - не дай бог, забудешься, повернешься как-нибудь не так, и... А вот с Робертом Грантом никакого такого стеснения не было. Не боялась она повернуться перед ним как-нибудь не так. Не знала почему, но не боялась. Разрешение прийти снова было ему дано.
С тех пор Роберт Грант стал часто появляться в доме Хастингсов и деятельно оплетать жизнь Грейс паутиной трогательной услужливости. Стоило ей поморщиться от слишком яркого света, как он тут же бросался собственноручно приспускать штору, уронить что-нибудь на пол в его присутствии было решительно невозможно - предмет не успевал долететь до пола; когда садились обедать, он, опережая лакея, отодвигал для нее стул и так далее, и так далее, и так далее. Раньше подобная паутина услужливости не вызвала бы у Грейс ничего, кроме брезгливости, но теперь она находила во всем этом одно своеобразное достоинство: когда в доме были, помимо Роберта Гранта, еще какие-либо гости из числа ее знакомых, паутина оберегала ее от них. Она не чувствовала себя уязвимой под их взглядами, светлыми, олимпийски-спокойными, не замутненными никаким скверным, как бесцеремонные руки Монтаньоли, воспоминанием; она знала, что рядом с ней находится человек, которому никакие сведения о ней не помешают перед ней преклоняться. К чувству защищенности добавилась еще и благодарность - когда Сесили захромала, никто, кроме Роберта Гранта, не смог ей помочь.
Сесили была беленькая кобылка, любимица Грейс, чрезвычайно умная и очень подходившая для того, чтобы возить взбалмошных барышень, - когда нужно было, она могла изобразить бешеную скачку, при этом ни на мгновенье не забывая, что несет на своей спине все-таки именно барышню, а не кирасира. Вот эта умная Сесили, никогда ничего не боявшаяся, вдруг шарахнулась во время прогулки без всякой видимой причины и зашибла ногу о камень. Вроде бы не сильно зашибла - но захромала, и ривертонские лекари совершенно ничего не могли с этим поделать. Хромающая лошадь - это печально; но когда хромает умная лошадь - это ужасно. Грейс не находила себе места, и в голову ей начинали лезть дурацкие мысли: "то, что произошло с Сесили, произошло не случайно, это все то же самое, то же самое!" - и при мысли о "том же самом" глаза Грейс наполнялись слезами. Разумеется, она прекрасно понимала, что все это до крайности сентиментально и глупо; но глаза слезами все равно наполнялись.
И вот, в самый разгар подобных настроений, в гостиную Хастингсов ввалился веселый, деловито-возбужденный Роберт Грант под руку с каким-то совершенно никому не известным, смущенно улыбающимся и наполовину прилично, наполовину нелепо одетым негром. Грейс с беспокойством поднялась им навстречу; первая мысль ее была: как хорошо, что в гостиной нет отца. Он с раздражением относился к появлениям Гранта в их доме и, увидев эту странную пару, несомненно не удержался бы от сурового замечания. Но Роберт Грант тут же поспешил все объяснить.
- Вы все сейчас поймете, мисс Хастингс, - торопливо заговорил он. - Этот человек (повернувшись к негру, он похлопал его по плечу) очень важен для нас (он так и сказал "для нас"). Я ездил за ним на юг. Он служит у Готорна... ну, вы знаете Готорна (кто же не знал Готорна - одного из крупнейших землевладельцев на Острове!), у нас с Готорном есть определенные отношения, я пошел на уступки, и Готорн согласился отдать мне его на неделю. Его зовут Том, мисс Хастингс, Том...
Грейс пока ничего не понимала, но выражение ее лица изменилось, когда Грант закончил фразу:
- ...он конюх, и он умеет лечить любые болезни у лошадей. Вы сами увидите, мисс Хастингс!
Грейс уже очень хотела увидеть.
- Пойдемте скорей, - сказала она и, не тратя времени, повела их в конюшню.
- Привет, Сесили, - сказал Том.
Кобыла повела ушами и внимательно посмотрела на него.
- Думаешь - вот, пришел еще один меня лечить. Деньги берет, а сам ничего не знает. - Он опустился перед ней на колени и стал ощупывать больную ногу. - Да вот только деньги Тому не нужны. У Тома и так все есть, у Тома и так все в порядке. Для Тома что главное? Чтобы и у всех все было в порядке. Вот когда лошадка хромает - разве это порядок? Никакой не порядок. А что же порядок?
Сесили, стоявшая совершенно спокойно и внимательно его слушавшая, насторожила уши, словно ожидая ответа на этот чрезвычайно волновавший ее вопрос.
- Подыми-ка ножку, - сказал Том.
Сесили послушно подняла ногу.
- Значит, что же у нас порядок? - Том погладил ее по ноге и, внезапно выкрикнув: - А вот чтобы не хромала - вот что порядок! - сильно и резко ударил ее по ноге кулаком. Сесили вздрогнула. Том вскочил и, быстро отбежав от нее шагов на тридцать, позвал:
- Иди-ка к Тому.
Сесили пошла к Тому - не хромая. Том внимательно наблюдал за ней.
- Думаю, что на ней уже можно ездить, - сказал он. - Хоть сейчас.
Исцеление Сесили сделало Тома героем в доме Хастингсов. Артур Хастингс, страстный любитель лошадей, вполне понимавший страдания дочери, подарил Тому золотые часы. Мэри Хастингс, уверявшая, что "эта кобыла и эта девушка сведут ее с ума", "за спасение их обеих" удостоила Тома чести, подобной которой никогда не удостаивался ни один негр на Острове: он обедал с Хастингсами за одним столом, и она собственноручно наливала ему чай.
Том принимал почести со спокойным удовольствием, про чай говорил, что "вот и такого чаю довелось попробовать", часы разглядывал внимательно и говорил, что они "человека хорошему учат. Вот идут они, время показывают - два часа, а за ними три, а за ними четыре - ни одного часу не пропустят, не обидят. Смотришь на них и понимаешь - все в порядке. А остановились часы - и нет порядка. Как тут быть? А вот так - вот этими своими руками (Том показывал слушателям свои крепкие, черные руки) возьму я эти часы и заведу. И снова они пойдут, и снова будет порядок".
Грейс слушала эти речи, и странное чувство овладевало ею. По сути, это было то же чувство защищенности и спокойствия, что она испытывала в обществе Роберта Гранта, но только намного более сильное. Казалось, что Том способен восстановить, снова привести в порядок очень, очень многое... и даже... абсурдная, конечно, мысль, но ведь эта история с Монтаньоли была величайшим нарушением порядка... и то самоощущение, что было у нее до Монтаньоли - естественное для нее самоощущение - утрачено... нет, глупо, конечно, глупо, но спокойная сила восстановителя исходила от Тома.
А наивность, конечно, можно было ему простить. Он говорил то, что думал - а что, собственно, другого вы ждете от конюха? Да, он сказал тогда (она играла на фортепьяно, Роберт Грант стоял рядом и внимательно наблюдал за тем, как ее пальцы порхают по клавишам), он сказал тогда, простая душа, от полноты чувств: "Приятно смотреть на вас, мисс Хастингс и мистер Грант!" Грейс была совсем не рада такому объединению, но Роберт Грант подобрался и приосанился; было видно, что, если понадобится, он готов привести еще хоть двадцать таких Томов, чтобы они повторили то же самое.
Итак, паутина крепла. Однажды в разговоре с Грантом Грейс упомянула, что никогда не видела янтаря. "К нам на Остров его не завозят - считают, что ничего в нем нет такого особенного и что он не будет пользоваться спросом, - сказала она. - Но я бы хотела его увидеть - судя по описаниям, в нем есть что-то завораживающее".
Желания Грейс - для Роберта Гранта закон. Конечно, он не волшебник, и прошло, наверно, не меньше трех месяцев, прежде чем он смог преподнести Грейс ожерелье из странных камней, на ощупь теплых и совсем не похожих на камни, с деревянным стуком сталкивающихся друг с другом, цветом похожих на густое абрикосовое варенье... Это не камни, поняла она, это - янтарь. И тут же матовый и мягкий янтарный блеск волшебно преобразил многое - даже слова Роберта Гранта о судовладельце таком-то, его хорошем знакомом, о том, что он всегда рад выполнить любую его просьбу, о том, что "Корнелия Лейтон", красавица-шхуна, как раз отправлялась в Копенгаген, и судовладелец попросил капитана "Корнелии" посмотреть в Копенгагене что-нибудь такое из янтаря, что могла бы надеть на шею приличная барышня, и капитан, кажется, не подвел; Грейс слушала, и в душе у нее поднималось желание увидеть мир - особенно там, на севере, где совсем другие моря и совсем другие города; Роберт Грант был тоже с севера; волшебный блеск падал и на него - и не то чтобы преображал, не то чтобы делал более значительным, но кое-что скрадывал, кое-что смягчал. Грейс стала носить необычное ожерелье - оно как бы делало ее независимой от Ривертона, города, в котором ее осуждал каждый камень, и осудили бы люди, если б узнали. Ее душа была уже на севере, где было прохладно, легко и свободно, и ничто не смогло бы пробудить ненужных воспоминаний; конечно, за этот север нужно было заплатить определенную цену, но...
Роберт Грант ее несомненно любил, и сейчас, когда у нее все равно не было выбора, это имело значение.
Так, постепенно, она позволяла Роберту Гранту осуществлять, так сказать, карьерный рост; из ранга поклонника, который не смеет надеяться, он перешел в ранг поклонника, у которого есть определенные шансы, потом в ранг поклонника, который свысока поглядывает на других поклонников, а там уже дошло дело и до серьезного разговора с генералом Хастингсом.
Серьезный разговор произошел у него в кабинете; Роберту Гранту была предложена сигара и задан прямой вопрос: как велико его состояние.
- Едва ли я ошибаюсь в том, что вы имеете планы относительно моей дочери, - сказал генерал (Роберт Грант с достоинством склонил голову), - и, насколько я вижу, она не возражает против вашего общества и даже возможно примет ваше предложение (было заметно, что особого восторга эта возможность у генерала не вызывает). Я не собираюсь ни во что вмешиваться, но прежде, чем это произойдет, я желал бы узнать, сможете ли вы обеспечить благополучие моей дочери.
Грант тут же в точности обрисовал свои источники дохода; генерал выслушал его с непроницаемым видом и, неторопливо стряхивая пепел с сигары, сказал:
- Очень хорошо. Но, конечно, вы понимаете, что мне хотелось бы ознакомиться с документами, подтверждающими ваши слова.
Не задержалось дело и за документами. Стало очевидно, что благополучие Грейс Грант обеспечить сможет. Генерал уведомил об этом факте супругу, и та стала терпеть Гранта совсем в другом стиле, чем раньше: раньше она терпела его как гостя, а теперь стала терпеть как возможного родственника. Грейс заметила эту перемену в отношении матери к Гранту, и внезапное острое чувство тоски овладело ею: они, родители, подумала она, будут терпеть его только как зятя, но ей-то придется его терпеть совсем в другом качестве. И пусть он даже окажется терпимым - разве к этому, к терпимому, к сносному стремятся молодые девушки, тем более такие сумасбродные, как она?
Грейс вдруг страстно захотелось избавиться от Роберта Гранта, и она совершила очередное сумасбродство: однажды вечером, когда они сидели в гостиной вдвоем, и Грант излагал свои философские взгляды ("главнейшей добродетелью является честность, честность во всем - не только в деловой, но и в частной жизни"), Грейс вдруг встала с кресла и, подойдя к Роберту Гранту, глядя на него в упор, произнесла:
- Что ж, пожалуй, и я должна проявить честность по отношению к вам, и поскольку честность должна избегать двусмысленных выражений, я скажу просто: я не девственница.
Ей хотелось внезапно оглушить Роберта Гранта, заставить его забыть о его передовых взглядах, вызвать со дна его души заурядную мужскую ревность - пусть он вспылит, уйдет, оставит ее в покое... Но ничего этого не произошло. Роберт Грант поднялся с кресла и, склонившись перед нею, почтительно поцеловал ей руку.
Это решило дело. На следующий день после описанной сцены Грант сделал формальное предложение, предложение было принято. Родители дали согласие. В церкви, во время венчания, Роберт Грант сиял за двоих и даже более того, поскольку Грейс не только не принимала никакого участия в сиянии, но, и прямо скажем, стояла с довольно мрачным видом. Не беда! Радостно склабясь, Роберт Грант вникал во все подробности свадебного обряда и чуть не жмурился от удовольствия, принимая поздравления. "Ну хоть он счастлив", - пыталась с ноткой христианского самопожертвования думать Грейс, но ничего не получалось. В счастье Роберта Гранта было что-то непристойное; что именно, она тогда не могла понять, но что-то было.
После свадьбы молодожены уехали в Англию. Новый мир встретил Грейс, и она полюбила этот новый мир. В нем было то, чего ей всегда не хватало на Острове, - осень, не календарная осень, а лондонская осень, которая длится с не очень существенными перерывами круглый год. Грейс казалось, что никогда до сих пор не дышала она свежим воздухом - в воздухе Острова ей не хватало сырости, в Лондоне она могла наслаждаться ею сколько угодно. День их приезда был прекрасен: Лондон, чудовищно-огромный, и над всем этим чудовищно-огромным Лондоном (и дальше, дальше, над всей Британией, над Северным морем) - свинцово-серые тучи, ряд за рядом, - словно великие армии, спокойно стоящие в сознании своего могущества. Моросило, и бодро-оживленные звуки города казались из-за этого приглушенными. В этом мире можно было затеряться, и именно этого хотелось Грейс. Когда они доехали до Кинг-Уильям-стрит, где находился их дом (трехэтажный, удачно купленный Грантом перед поездкой на Остров, не очень уютный сам по себе - но Грант надеялся, что Грейс "сделает его уютным"), дождь усилился, и поднялся ветер. Грант помог ей выйти из кэба и поспешно раскрыл над ней зонт, но порыв ветра чуть не вырвал у него зонт из руки, и Грейс показалось, что ветер вот-вот унесет вместе с зонтом и Гранта - куда-нибудь далеко-далеко. Грейс ничего не имела против - если бы Грант вдруг исчез, она не почувствовала бы себя более одинокой.
Из дома, навстречу им, тоже с зонтом в руках, уже спешил семенящей походкой лакей, которого Грант не взял с собой на Остров; увидев лакея, Грейс тут же поняла почему - он как две капли воды был похож на своего господина.
Сходство - не преступление, не так ли? Да и не было никакого такого уж особого сходства, какое померещилось Грейс в первое мгновение. Невыразительные лица часто кажутся похожими. Но неприятная мысль - о том, что она вышла замуж за лакея - уже уколола Грейс, и с тех пор от нее трудно было отделаться. Вот, к примеру, важной отличительной чертой Роберта Гранта была чистоплотность. Что плохого в чистоплотности? Ничего, но у Гранта она была фанатичной: любая пылинка, действительная или мнимая, заставляла его тут же бросаться мыть руки, и он мыл их долго и тщательно, потом внимательно их рассматривал, проверяя, насколько хорошо они вымыты, и потом на всякий случай перемывал по-новой; при этом он был чрезвычайно разборчив в отношении мыла: "такие-то, такие-то и такие-то сорта хорошо не моют, - любил рассуждать он, - такие-то и такие-то моют получше, но все равно плохо, и только то мыло, что продается в лавке у Стейблса, заслуживает доверия". Почему именно это мыло заслуживает доверия, Грейс не могла понять: лавка Стейблса имела своеобразную репутацию - товары в ней продавались необычные, но, как правило, скверного качества; Роберт Грант с этим не спорил, но для мыла делал исключение. "Мошенник Стейблс где-то умудряется добывать отличное мыло", - говорил он и сожалел о том, что Грейс упорно избегает им пользоваться.
Итак, чистоплотность Гранта была фанатичной. Можно ли назвать эту его черту ярко личной, своеобразной, оригинальной? К сожалению, нет. Подобную фанатичную чистоплотность Грейс отмечала у лакеев, - хороший лакей, блюдущий свое достоинство, не поддается голосу страстей, но в стремлении к чистоплотности может дойти до настоящего азарта. И еще лакеи исключительное значение придают тому, как они одеты, и, как бы ни был одет лакей, его всегда распознаешь - он будет одет слишком правильно. Именно так - слишком правильно - одевался всегда Роберт Грант. И еще он слишком правильно ел: очень аккуратно подвязывал себе салфетку, очень аккуратно - можно даже сказать, взвешенно - работал ножом и вилкой; Филип (так звали того самого лакея, что выбежал с зонтом в руках им навстречу) аккуратно подавал ему, а он аккуратно ел. Грейс очень скоро начала бесить эта парочка.
Но вернемся к тому первому лондонскому дню. Грейс понравился ее новый дом. В детстве она любила читать истории про привидения, действие которых, как нетрудно догадаться, происходило в Британии; Грейс хотелось самой увидеть привидение, но она понимала, что на знойном, солнечном Острове ей это вряд ли удастся. Теперь, войдя в столовую дома на Кинг-Уильям-стрит, она поняла, что ее детской мечте, возможно, суждено сбыться.
- Это все старинное, - сказал Грант, указывая рукой на стол, стулья и буфет. - Мы, наверно, все это заменим.
- Зачем? - сказала Грейс. - Мне нравится.
Ножки у стола были основательные, непростые, с тыквообразными утолщениями посередине - снизу их поддерживали, а сверху на них опирались добротно вырезанные листья аканта. Таковы же были ножки у стульев, - чувствовалось, что столяр, делавший эту мебель, делал ее тщательно, но без улыбки на лице. И такие же неулыбчивые люди сидели за этим столом и на этих стульях, - Грейс на мгновение словно увидела их: как они медленно и молча совершают свою трапезу, начатую с сухим и бесстрастным тоном произнесенной благодарственной молитвы. Грейс перевела взгляд на буфет - тоже тщательная работа: витые колонки по бокам, на верхней панели - волнообразно вздымающиеся завитушки и пустой овал между ними. Лица тех, сидевших за столом, были похожи на этот пустой овал - их черты были словно смыты туманом, словно не имели значения - чопорные, жесткие позы имели значение в том мире, а вовсе не лица! Призраки!
Призракам противостоял камин, в котором полыхало веселое, приветливое пламя. Грейс подошла и протянула руки. Тепло! После сырости - блаженно тепло! И что-то похожее на любовь, которой она не знала и, надо полагать, не узнает. Едва ли от приближения к Роберту Гранту ей будет когда-нибудь так же хорошо, - он, конечно, любит ее, но какой-то странной, негреющей любовью.
И, как пишут в романах, "из задумчивости ее вывел" звук осторожных шагов.
- А вот теперь, Грейс, - сказал подошедший супруг, - мы должны будем с тобой очень серьезно подумать (он улыбнулся, показывая, что слова "очень серьезно" не более чем шутливое преувеличение) - что мы будем есть на обед.
В его тоне, конечно, не было ничего покровительственного - упаси боже! - но все же было что-то особенное... Что? Вот что - он впервые заговорил с нею на равных, как свой, словно до сих пор боялся ее спугнуть - пока она не окажется под крышей его дома.
- Овсяную кашу, - сказала Грейс.
- О! - удивился Грант. - Неужели ты думаешь, что наши возможности столь скромны?
- Овсяную кашу, - повторила Грейс. В ряду главных отличительных особенностей Британии овсяная каша стояла на втором месте - сразу за привидениями.
Конечно, было бы еще лучше, если б обед подали в той, прежней посуде (Грейс представлялось, что она непременно должна была быть оловянной), но это было уже из области мечтаний; к приезду молодоженов был куплен умеренно-жизнерадостный Уэджвуд, и в фарфоровой тарелке с золотым плющом по краю, щедро сдобренная маслом и родным тростниковым сахаром, овсяная каша показалась Грейс вполне съедобной. Отсюда, из Лондона, можно было думать о Ривертоне спокойно, без содрогания. Роберт Грант рассуждал о том, как они будут обустраивать свою жизнь, и кое-какие из этих рассуждений показались Грейс занятными.
- Надо подумать о цвете штор, - сказал он с мечтательной улыбкой.
- Что тут думать? - сказала Грейс. - Конечно, фиолетовые. Жаль, что у нас нет вида на Темзу; вот было бы славно - встать утром, раздвинуть фиолетовые шторы и увидеть мутно-рыжий рассвет над Темзой и тысячи посудин, в которых с тысячами разнообразнейших целей снуют по ней невыспавшиеся люди!
Так, незаметно, день перешел в вечер, приближая таинство первой брачной ночи. "Позвольте, -воскликнет читатель, - ведь первая брачная ночь уже была!" Нет. Мы нигде не говорили, что она была. Бракосочетание было, но ночь, последовавшая за ним, брачной отнюдь не являлась. Когда молодых оставили одних, Грант с решительным и бескомпромиссным видом подошел к Грейс и твердым голосом объявил ей, что "по его мнению, происходящее между мужчиной и женщиной является таинством". Грейс, как нетрудно догадаться, посмотрела на него с крайним недоумением, но Роберт Грант развил свою мысль. Поскольку он считает, что это таинство, что это не просто так, он хотел бы, чтобы это произошло в его доме, вернее, в их доме, в доме, в котором они будут жить. Здесь, среди чужих стен, он не сможет обрести того высокого настроения, которое необходимо для совершения таинства. Грейс все это показалось странным, но переубеждать Гранта она не стала. С достойным, отчасти даже суровым видом он переоблачился в ночную рубашку и со вздохом улегся в постель - со своего краю. Грейс - на своем краю - лежала и слушала. Грант еще раз вздохнул и произнес: "Если бы вы знали, как мне хочется вас обнять!" Грейс не знала, что на это сказать. Грант немного повозился, устраиваясь поудобнее, и пожелал Грейс спокойной ночи. "Спокойной ночи", - сказала Грейс.
Дома, как известно, и стены помогают. Особенно если это стены твоей собственной спальни. Грейс спальня понравилась меньше всего, поскольку призраков из нее уже успели изгнать - а вместе с ними и то, что придавало дому свой особый характер. Филип, которому поручено было обставить спальню, тщательно выполнил данное ему указание - посещать только самые модные магазины, обстоятельно совещаться с приказчиками и, следуя их указаниям, выбирать самое модное из того, что входит в деликатную категорию "товаров для молодых супругов". И, что бы там ни думала Грейс, на лице у Гранта, показывавшего ей спальню, было ясно написано: "Молодец Филип!"; и чувство благодарности к Филипу окрылило его. Он осторожно шагнул к Грейс (она стояла к нему спиною) и осторожно - но не без некоторой многозначительности - поцеловал ее в шею. "Ну вот, -подумала Грейс, - начинается". И не то чтобы она была к этому не готова - она прекрасно понимала, что формальные права у Роберта Гранта есть, - но ей как-то не верилось, что это может произойти на самом деле. Так какой-нибудь вконец промотавшийся аристократ не верит, что его имение - с парком, разбитым знаменитым прадедом, с портретами овеянных славой предков в зале - действительно может быть продано за долги; он знает, что твердые законные основания для этого есть, и все-таки - до самого последнего момента - не верит.
Но, впрочем, сравнение увело нас совсем не в ту сторону - Роберт Грант ведь говорил о таинстве. Что ж, час таинства пробил; молодые отправились спать (спальня находилась на втором этаже, и Роберт Грант, в восхождении по лестнице со свечой в руке предшествовавший своей супруге, наводил на уместные аналогии с классическим Гименеем с его целомудренным брачным факелом), и на сей раз Грант не стал переодеваться в ночную рубашку. Грейс в первый и в последний раз в жизни увидела его наготу.
"Позвольте! - опять воскликнет читатель, - как это так - в последний раз? А как же двадцать лет семейной жизни?" Не волнуйтесь, уважаемый читатель. С семейной жизнью все было в порядке. Просто Грейс больше не поддавалась искушению и, когда надо, закрывала глаза - одного раза было более чем достаточно.
Но, собственно, что такого было в наготе Роберта Гранта? Грузным он тогда еще не был, фигура как фигура... а бакенбарды? Бакенбарды вы забыли? Голый человек с бакенбардами - это почти то же, что голый проповедник с Библией в руках; это карикатура, это циничная насмешка над благоразумием, умеренностью, трезвым деловым смыслом - всем, что знаменуют собой бакенбарды. И еще у Гранта оказались странно покатые плечи... как-то очень особенно покатые плечи... об этих плечах можно было бы написать поэму (но только Грейс определенно не стала бы ее писать) - они навевали представление о некоем существе, которое откуда-то выныривает, чтобы тотчас же куда-то занырнуть... и существо занырнуло - под одеяло, к Грейс.
И вот тогда-то она поняла все. Она поняла то, что было совершенно очевидно с самого начала и что она умудрялась не видеть только потому. что вбила себе в голову, что невыносимо страдает из-за истории с Монтаньоли. Теперь эти страдания казались смехотворными. Ну, Монтаньоли, ну (будем называть вещи своими именами) изнасиловал. Но все же он был человек или, по крайней мере, животное - а объятия Роберта Гранта были просто скучны, и все.
И, если читатель еще не в полной мере понял, что это значит, пусть он предельно внимательно отнесется к следующему рассуждению: каждая женщина обладает врожденным пониманием того, что объятия, поцелуи и прочие им подобные действия не могут быть скучными, как не могут, например, теплые лучи весеннего солнца быть неприятными. Переубедить женщину в этом нет ни малейшей возможности; и, если ее поставят перед фактом и принудят непосредственно почувствовать, что бывают поцелуи, вызывающие в ответ ровно столько сердечного трепета, сколько вызвали бы равномерные поглаживания пустым холщовым мешком, этим добьются только того, что мир перевернется для нее и встанет на голову. И она будет жить в абсурдном мире.
- Отчаяние, - произнесла Агнесса.
Тетя Грейс внимательно посмотрела на нее и сказала, что "нет, это слово сюда не подходит. Правильнее было бы сказать - оцепенение".
Агнесса спросила была ли ее семейная жизнь чем-то похожа на пустыню.
- Нет, - ответила тетя Грейс. - В пустыне есть величие...
...а какое уж тут величие, когда Роберт Грант наконец-то позволил себе немного понаслаждаться своими законными привилегиями. Сначала подвигаться вот так... а потом и вот так... а потом (черт побери, приятно делать такие движения с девушкой из хорошего общества!) и опять вот так. О как хорошо! - но нет-нет, торопиться не надо... законное удовольствие можно и продлить... не получается? Ну что же вы так, господин Грант... что же вы так, господин Грант... что же вы так, господин Грант...
В этот момент Грейс открыла глаза. Бывает такое любопытство, о котором потом жалеешь. Лицо Гранта было блаженным и одновременно каким-то страдальческим. "Как будто его порют", - холодно подумала Грейс. Неприятно видеть так близко лицо человека, которого порют. Грант в истоме упал головой на подушку и благодарно пробормотал: "О, вы девушка, которая может позволить себе выбирать", - он не докончил фразу, но продолжение было вполне очевидно: "И как хорошо, что вы выбрали именно меня". "Это будет повторяться... повторяться...", - в оцепенелой тоске думала Грейс.
И потекли годы безмятежной семейной жизни. Янтарное ожерелье Грейс больше не надевала - ей стало казаться, что оно ее "душит". Ожерелье, естественно, было точно таким же, как раньше, но, как говорится, здравый смысл сам по себе, а женская мнительность - сама по себе. Роберт Грант довольно быстро утратил мало украшавшее его изящество и стал грузен - или, возможно, правильнее было бы сказать, добротно-квадратен; внешней перемене соответствовала перемена внутренняя - жизненные устои Гранта окончательно определились и обрели классически-уравновешенную форму триады; триаду составляли: во-первых, жена (в компаниях, в которых Грант имел вес, во время застолий, помимо обычных тостов "за успех", "за то, чтобы все прошло гладко", и тому подобных, он непременно провозглашал тост "за миссис Грант" - чем снискал себе в этих компаниях репутацию примерного семьянина); во-вторых, домашний очаг (с резвящимся перед ним наследником), и в-третьих - игра на бирже.
Да-да, Роберт Грант был человек творческий, был, можно даже сказать, поэт, и, хотя средства вполне позволяли ему приобрести фабрику или построить корабль, он быстро понял, что подобная деятельность была бы слишком прозаична, слишком рутинна для него. Игра на бирже - вот что по-настоящему окрыляет! Но ошибется тот, кто подумает, что окрыленный Грант утратил основательность и поддался - как это нередко бывает с биржевыми игроками - духу авантюризма. Никоим образом. "Что это значит, - любил рассуждать он, - когда все бегут и покупают акции? Это значит, что завтра они лопнут. Ни разу не было случая, чтобы акции, из-за которых начинается беготня, не лопнули бы. И, тем не менее, беготня начинается снова и снова. Непостижимо!" - Потяжелевший Грант с квадратной добротностью в движениях осушал рюмку превосходного коньяка, отмечая его достоинства соответствующим восклицанием: "Превосходно!" - и продолжал: "Простой здравый смысл подсказывает, что акции надо покупать до того, как из-за них начнется беготня. Когда начинается беготня, их надо продавать". "Э! - восклицал кто-нибудь из интимных друзей Гранта (у него было много интимных друзей; Грейс старалась по возможности не допускать их появления в доме, но интимные друзья все равно как-то умудрялись просачиваться), - если бы заранее знать, на какие акции будет спрос!" Он мечтательно покачивал головой, но тут же рядом с ним за столом, в лице Роберта Гранта, восседала воплощенная мечта. "Скажи, Джон (или "скажи, Билл"), - обращался Грант к задушевному другу, - разве я когда-нибудь покупал дрянь?" "Нет, Грант, - отвечал Джон или Билл, - ты никогда не покупаешь дрянь. Но ты - гений. Простым смертным совершенно непонятно, как ты это делаешь". "А черт его знает, как я это делаю, - весело отвечал Грант. - Тут нужен нюх. - Он поддевал вилкой и подносил к носу Джона или Билла кусок хорошо прожаренного бифштекса. - Чуешь, как пахнет?" "Что за шутки, Грант!" - притворно возмущался Джон или Билл (все интимные друзья Гранта были в той или иной степени ему обязаны). "Ну это я для примера, - благодушно говорил Грант и продолжал. - Ну вот, точно так же я чую, как пахнут хорошие акции. Я все делаю сам, я не доверяю брокерам, я дни напролет толкаюсь на бирже - толкаюсь!" - Грант подымал вверх массивный указательный палец с массивным золотым перстнем, украшенным каким-то необычным оранжево-коричневым камнем (Грант уверял, что он называется "тигровый глаз" и приносит удачу). "Что делаешь ты? - риторически вопрошал он у Джона или Билла. - Что делаешь ты, когда ты не спишь? Правильно - играешь в карты, то есть тратишь время самым пустым и бессмысленным образом. Ты во всем доверяешь своему брокеру, - во-первых, потому, что тебе лень вникать в дело самому, а во-вторых, потому, что тебе кажется, что тощие и унылые люди необычайно умны. У него, видите ли, свои теории, и он их, видите ли, постоянно совершенствует! За чей счет, хочу я спросить? Правильно - за твой счет, Джон (или Билл), за твой! А я не верю ни в какие теории - ни один брокер не может предсказать, какие акции пойдут вверх. Вернее - один брокер не может это предсказать. Один! А толпа брокеров - может. Я трусь в этой толпе, я не боюсь, что меня пихнут или заденут локтем, я прислушиваюсь ко всему, что они бормочут себе под нос, - и в какой-то момент я начинаю улавливать запах. Толпа брокеров - это огромная губка, которая впитывает в себя все: то, о чем пишут в газетах, то, чего хотят или не хотят их клиенты, то, о чем рассуждают в кофейнях, - и, если такие-то и такие-то акции должны начать подниматься, толпа это чувствует и начинает к ним присматриваться. Спроси об этом любого из толпы, он не поймет, о чем ты говоришь, - до его собственной, отдельно взятой головы еще ничего не дошло, он как влюбленный, который еще не знает о том, что влюблен (по губам Роберта Гранта проскальзывала легкая, пикантная - во французском вкусе - полуулыбка), он не понимает, чем эти вот цифры, написанные мелом на доске, лучше всех прочих цифр, но - как часть толпы - каким-то особым чувством он ощущает, что они лучше. И, когда я улавливаю эту волну напряжения, когда я понимаю, что все эти хмыканья, шарканья, поглядыванья на часы - я уж не знаю как, почему - относятся именно к этим акциям (и мне совершенно все равно, чем занимается компания, которая их выпускает, - да пусть хоть производит мыльные пузыри!), я их покупаю. И когда они начинают расти (а они всегда начинают расти), главное заключается в том, чтобы продать их вовремя. И тут я не рискую. Несколько раз были случаи, когда я мог бы взять существенно больше, но у меня семья, и я рисковать не имею права".
Да, вот на такой добродетельной ноте неизменно заканчивались все рассуждения Роберта Гранта. И, хотя существует некоторое общественное предубеждение против биржевых игроков, отказывающееся видеть в них образцы добродетели, на нашего героя оно не должно распространяться ни в коем случае. Роберт Грант был, безусловно, человек добродетельный и, помимо вышеперечисленных устоев, имевший еще и принципы. К примеру, он считал, что распускать заведомо ложные слухи для того, чтобы повлиять на курс акций, - низко и бесчестно, и, разумеется, и мысли не мог допустить о том, чтобы совершить подобную мерзость. Но совсем другое дело - безобидная шутка. Роберт Грант так и сказал одному из своих лучших друзей, Ронни (Ронни сотрудничал в "Утренней арфе"):
- Почему бы нам немного не пошутить?
- Только если за это не отправят на каторгу, - тут же ответил Ронни, и Грант положил ему руку на плечо:
- Ронни, Ронни... Вы, газетчики, очень плохо разбираетесь в людях. На каторгу приводят только глупые шутки, но неужели ты считаешь, что я способен на глупую шутку? Лучше скажи мне - ты слышал про железнодорожную компанию "Каледония"?
- Разумеется, слышал, - ответил Ронни.
- Прекрасно. Акции ее спросом не пользуются, потому что она строит дороги в каких-то очень отдаленных углах Шотландии, и никто здесь, в Лондоне, не знает, живет ли там вообще кто-нибудь и, если живет, будет ли пользоваться железной дорогой. Но на днях я узнал интересную вещь: "Каледония" объявила, что собирается протянуть ветку до города с очень звучным шотландским названием, которого я, естественно, не помню, и город тот расположен на берегу озера Лох и что-то там еще, столь же звучное и шотландское. Вот, - Грант вынул из кармана свернутую газету и протянул Ронни, - возьми, тут все написано.
- Это хорошо, что тут все написано, - сказал Ронни. - Только пока я не понимаю, зачем мне это читать.
- Сейчас поймешь. Ты что-нибудь смыслишь в палеонтологии?
- Это когда находят кости всяких гигантских допотопных монстров? Очень модная сейчас тема - особенно после того как недавно в Уэльсе откопали одного такого - размерами то ли в три, то ли в четыре раза больше, чем паровоз, не помню.
- Вот-вот, Ронни. Это уже близко к делу. Большие чудовища поражают воображение. Они так хороши, что с грустью задаешься вопросом - отчего же они не дожили до наших дней? Как ты думаешь, Ронни, отвечает на этот вопрос современная наука?
- Потоп, что ли, их всех истребил?
- Забудь про потоп, Ронни. Современная наука не признает потопа. Современная наука отвечает на вопрос просто: раньше всю землю покрывали гигантские болота, и в гигантских болотах жили гигантские ящеры. Болота пересохли, ящеры вымерли.
- Это действительно очень печально, Грант. Но я пока не понимаю...
- Слушай внимательно, Ронни. Ящеры жили не только в болотах, но также в морях и озерах. Болота пересохли, но моря и озера - главное, озера! - никуда не делись. Что мешает ящерам продолжать жить в каком-нибудь озере? Ничего, кроме боязни показаться несовременными. Но в случае с шотландским озером такой боязни у них быть не может. Что такое Шотландия, по мнению лондонской публики? Край, где живут дикари, которые снимают шапку, проходя мимо дуба, в который ударила молния, и приносят клятвы на каменных топорах, доставшихся им от предков. В Шотландии возможно все что угодно и, если сказать, что в озере, название которого начинается на Лох, до сих пор продолжают жить ящеры, в Лондоне без труда в это поверят.
- И кто же должен это сказать, Грант?
- Да ты, кто же еще? Ваша "Утренняя арфа" - не слишком почтенная газета, но читают ее все. Начать надо с письма в редакцию от священника, увлекающегося естественной историей, который многократно слышал от прихожан о некоем таинственном ящере, но, разумеется, не верил в его существование, ибо легковерие (если речь не идет, конечно, о библейских вопросах) для священника непохвально, но, когда увидел сам, а потом еще раз, а потом еще раз, понял, что прихожане не болтали попусту. Естественно, после такого письма ваша газета начнет расследование, поймать чудовище вы, конечно, не сможете (хотя, если поймаете - я не возражаю), но видеть то там, то там будете постоянно, сделаете эффектные зарисовки, дадите чудовищу кокетливое прозвище - и публика будет ваша! Всем захочется увидеть это милое создание своими глазами, - и интерес к скромной железнодорожной ветке, о которой шла речь в начале нашей беседы, возрастет необычайно. Но мы не будем этого ждать - мы купим акции "Каледонии" сейчас.
- Гм... недурная идея, Грант. Но, видишь ли... я сейчас не при деньгах...
- Ну что ты, Ронни, Ронни, - Грант тепло потрепал его по плечу. - Возьми сколько надо, потом сочтемся.
Чрезмерное тщеславие никому не идет на пользу, и Роберт Грант это прекрасно понимал. Шутка удалась на славу, но возвещать о своем авторстве граду и миру он не торопился. Другое дело - жена, родной, можно сказать, человек. Жена должна знать о свершениях своего мужа. Но Грант отнюдь не собирался представать перед Грейс... ну как бы это сказать... ну не совсем, что ли, безукоризненно порядочным человеком, он разъяснил ей, что вреда от его шутки не будет никому никакого. Поскольку неопровержимо доказать отсутствие ящера в озере довольно трудно, акции "Каледонии" не рухнут в одночасье; худшее, что их ожидает, - это то, что они медленно и плавно вернутся в прежнее состояние; что же касается бесчисленных желающих увидеть ящера своими глазами, то свежий воздух никому еще вреда не приносил. Все это было так, - почему же Грейс не посмеялась шутке? Почему она почувствовала тупой, леденящий страх, как будто тень несуществующего ящера упала на ее жизнь? Все дело, думаем мы, все в той же женской мнительности, которую, если честно, давно пора начать лечить - лечить как опасную душевную болезнь! Почему медики не придумали до сих пор какие-нибудь капли, которые исцеляли бы женщин от мнительности? Грейс бы они очень не помешали, - из-за пустяка, из-за невинной шутки она выдумала себе бог знает что, в ее сознание прокралась и постепенно завладела им безумная, основанная на совершенно фантастической логике, идея: ей стало казаться, что Грант подстроил все. Что точно так же, как он подстроил историю с ящером, он подстроил историю с Монтаньоли, что он неким тайным образом способствовал приезду скрипача на Остров, что он точно рассчитал, как подействует Монтаньоли на ее, Грейс, воображение (ведь рассчитал же Грант точно, как подействует его плутня на воображение лондонской публики!), что тот разговор на пикнике, позволивший ему в ее присутствии высказать свои передовые убеждения, возник по какому-то его тайному, чуть ли не колдовскому наущению и что, наконец, даже камень, о который зашибла ногу Сесили, был подложен именно им, Грантом! Ну не смешно ли? Ужасно, скажем мы, ужасно, а вовсе не смешно! Фантастические представления о действительности тем и опасны, что могут представить самые невинные вещи в таком зловещем свете, что... нет, мы волнуемся, мы не можем говорить! Ведь взять хотя бы первую брачную ночь: разве Грант не дал Грейс совершенно удовлетворительные объяснения, почему он желает, чтобы она состоялась именно в Лондоне? Но, увы, безумие Грейс отвергло эти прекрасные и достойные объяснения и подставило вместо них другие, совсем не прекрасные и не достойные: мол, Грант боялся, что, соверши он таинство на Острове, Грейс, поняв, кто он такой, тут же расторгнет брак и вернется к родителям. Как вам это нравится? Поняв, кто он такой! Можно подумать, с самого начала это было непонятно, - Роберт Грант, скромный молодой человек... вот. Вот мы и добрались до самого главного. До слова "человек". То, что было очевидно, бесспорно для любого здравого рассудка - что Роберт Грант человек, а кто же еще? - не было очевидно для больного воображения Грейс.
- Сейчас я бы, наверно, назвала его гномом, - сказала тетя Грейс. - Когда я читала Толкина, я не могла избавиться от странного ощущения, что Черный Кузнец - не более чем призрак, который создали гномы для того, чтобы получить власть над людьми. Гномы властолюбивы, очень властолюбивы, но, не прибегая к обману, власти они получить не могут. Да, они умеют накапливать, у них есть деньги, но деньги сами по себе не дают власти. Люди сильнее гномов и всегда могут отнять у них деньги. Обман надежнее, и здесь гномы великие мастера. Обманом они могут пролезть куда угодно - и в спасители мира вообще, и в спасители отдельно взятых женщин.
Женщины, женщины... нелюбимого мужа женщина готова признать кем угодно - хоть гномом, вопреки очевидности: ростом Роберт Грант был невысок, но не настолько, чтобы оправдывать подобное определение. А с другой стороны - кто, кроме гнома, мог бы жениться на женщине, заведомо зная, что она его не любит? Может быть, даже испытывает к нему отвращение? Кто никогда не станет ждать, пока его полюбят, - может быть, потому, что в глубине души понимает, что полюбить его невозможно?
Впрочем, мы сами начинаем увлекаться фантазиями и уклоняться в сторону от серьезных тем. Вот серьезная тема - наследник. Ночные усилия Роберта Гранта довольно быстро увенчались успехом, и вот он уже с победоносным видом наблюдает за тем, как увеличивается живот его супруги, и предвкушает "наследника", "только наследника", "кого же еще, как не наследника", - и так далее, в бесчисленных ежедневных вариациях. Грейс слышала и читала много возвышенных слов про материнские чувства, - сейчас эти слова казались ей напыщенными и пустыми; она понимала простым, ясным и безотрадным пониманием, что наследника Роберта Гранта она любить не сможет. Она казалась себе каким-то постоялым двором, в котором располагаются и хозяйничают совершенно посторонние ей личности; она не принадлежала себе. Рабы в каменоломнях древнего Египта, в жизни которых (если верить модному тогда историческому романисту) не было ничего, кроме зноя, песка, камня, хлопанья бичей и ленивой брани надсмотрщиков, все-таки принадлежали себе - по ночам; у каждого была своя собственная подстилка и свои собственные сны. Грейс не принадлежала себе даже во сне; даже во сне она ощущала внутри себя чужое, стесняющее ее присутствие. И поэтому, когда Грант получил, наконец, наследника, а Грейс - свободу (относительную, конечно, свободу, но все-таки), она тут же поспешила закрепить ее за собой. Есть кормилица, есть нянька, они получают плату - все. "А я хочу жить своей жизнью".
По настоянию жены Грант купил приятную старинную усадьбу в Сомерсетшире, и Грейс каждое лето стала проводить в усадьбе. Легкий ветер, шорох листвы, светлые блики и прозрачно-зеленые тени, скользящие по страницам одного из бесчисленных полицейских романов, выходящих из-под пера "неутомимо-изобретательного" Джорджа Кэчера. Грейс знала, что "неутомимо-изобретательным" Джорджем Кэчером на самом деле является дама, общение которой с полицейскими если и имело когда-либо место, то, скорее всего, ограничивалось расспросами о дороге; обращение дамы к теме полицейских расследований было своего рода вызовом: "все дамы пишут про любовь, а я вот не буду писать про любовь, а буду писать про бесстрашного и хладнокровного полицейского"; возможно, не случайно ее герой был убежденным холостяком и, следовательно, не имел возможности докучать супруге. Грейс все это было близко; романы про любовь ей читать не хотелось.
Что еще можно делать летом, на свежем воздухе, помимо чтения романов? Пить чай. В чаепитии всегда принимали участие какие-нибудь соседи - или Грейс ездила к соседям в гости и пила чай у них. Особенно ей нравились Дрейки - Стивен и Мэри, и еще Эмили (дочка) и Руфус (терьер). Стивен Дрейк был врач и всегда имел тот особый, безоблачно-беззаботный вид, какой бывает только у великолепно знающих свое дело британских врачей, инженеров и офицеров; он все время насвистывал какие-нибудь несуразные оперные мотивы (он хорошо разбирался в музыке, но питал при этом чисто британскую любовь к несуразностям) и никогда ничему не удивлялся. "А вот и вы, Грейс", - просто говорил он, когда Грейс входила к ним в гостиную, или завидев ее на садовой дорожке; Грейс нравилась эта простота и нравилось также, как встречала ее Мэри, которая была совершенно под стать своему супругу; Мэри любила кулинарные эксперименты и обычно приветствовала Грейс примерно следующим образом: "Вы изумительно сегодня выглядите, Грейс! Попробуйте вот это. Как вы думаете, что это такое? Не можете сказать? Честно говоря, я и сама толком не знаю. Это делалось, делалось и сделалось. Но вы мне должны сказать правду: это съедобно? И даже очень? Слышишь, Стивен, Грейс говорит - даже очень съедобно. Что значит - ты говорил то же самое? Ты не говорил "даже очень"! Нет, Грейс, от Стивена никогда ничего не добьешься по существу, - а я, между прочим, собираюсь угощать этим Джейкобсов. Да, представьте, Грейс, в среду к нам приедут Джейкобсы. Вы не верите? И я сама в это не верю. Но вот, как выражаются в научных кругах, бесспорный факт: вчера мистер Джейкобс был здесь собственной персоной, пробормотал что-то невнятное, что Стивен истолковывает, как "у вас тут мило" и на прямо поставленный вопрос, "приедут ли они в среду", довольно прямо ответил: "Да-да, знаете ли... нет, в том смысле, что... то есть, пожалуй... да, я вас благодарю за приглашение". Грейс, в среду вы должны быть у нас. Вы представляете, что это будет? Вы будете в среду? Да? Я вас обожаю, Грейс!"
Да, Грейс нравилось бывать у Дрейков, но вот только иногда... иногда у нее вдруг возникал ком в горле. Возникал и долго не проходил. "Отчего?" - спросит читатель. Да кто их знает, этих женщин, отчего у них может возникнуть ком в горле! Сами посудите, что это за причина: что Эмили и Руфус решили бежать наперегонки, оба (по словам Эмили) споткнулись и упали (луг был мокрый после дождя), но с Руфусом-то ничего страшного не сделалось, а вот любящая нарядные платья Эмили... "Боже мой! - всплеснула руками Мэри, - и это моя дочь! Нет, это что-то ужасное, а вовсе не моя дочь!" "Не моя дочь"... - легко произнесла Мэри эти слова, потому что на самом деле все было совсем наоборот... потому что это была ее дочь, и то, что она "замызгалась с ног до головы", совершенно ничего не меняло в этом. Грейс никогда не повышала голос на Роберта Гранта-младшего, "наследника"; да, он, к счастью, не был похож на отца, он был тих и исполнителен, но Грейс всегда ощущала какую-то странную скованность, когда он был рядом, она не могла чувствовать его своим и винила себя за это, и все равно не могла. В общем, ком в горле.
И даже полицейские романы спасали не всегда. Над полицейским романом - несмотря на захватывающую фабулу - можно заснуть, потом внезапно проснуться и... Однажды Грейс вот так заснула - в плетеном кресле, в саду у Дрейков, но, поскольку в саду было непривычно тихо (Эмили и Руфус гостили у тетушки), она проснулась от того, что в непривычной тишине вскрикнула какая-то птица. Сна - ни в одном глазу. Роман надоел. Грейс встала с кресла и пошла в дом - так, поговорить о чем-нибудь с Мэри. В гостиной никого не было, но за стеной, в соседней комнате, звучали тихие голоса:
- Убери руки, Стивен.
- Мэри (пауза), ты не понимаешь (пауза) - когда Грейс засыпает за своим полицейским романом, она спит не меньше (произнесено очень нежным тоном) трех часов.
- Убери (долгая пауза) руки, Стивен.
Грейс повернулась и пошла обратно, в сад. Ничего особенного не произошло. Она что, думала - у всех, как у нее? Конечно, она этого не думала. Так что же? Что? Дьявольская ирония (вспомнился Монтаньоли) - она никогда не говорила Гранту: "Убери руки", она вообще молчала в такие минуты, но все ее существо хотело только одного - именно того, чтобы он убрал руки и никогда к ней не прикасался. А Мэри сказала "Убери руки, Стивен", но Грейс и представить себе не могла, что голос может так (Грейс укусила губу) противоречить словам, которые он произносит.
Но, конечно, никакие кусания губ не могли отменить того позитивного факта, что все в семейной жизни Грейс складывалось превосходно. К старшему Роберту Гранту деньги в руки как шли, так и продолжали идти, младший Роберт Грант учился в очень приличном учебном заведении, учился недурно и вообще отличался трезвостью мышления: он прямо говорил отцу, что для игры на бирже нужен особый талант, что у него лично такого особого таланта нет и что поэтому он хотел бы заниматься чем-нибудь более основательным и куда менее рискованным. Грант радовался благоразумию сына и с умилением передавал его высказывания приятелям; приятели единодушно сходились на том, что "парень с башкой" и что "они в его возрасте были дураки дураками". Грант озабоченно постукивал пальцами по столу и вперял орлиный взор в только истинным гениям доступные дали. "Надо, надо подыскать парню что-нибудь надежное", - задумчиво бормотал он.
Но главным успехом в жизни Гранта стало, конечно, исполнение его заветной мечты о том, чтобы попасть в порядочное британское общество. В Британии это сделать, как известно, непросто, и то, что Гранту на это понадобились всего какие-то восемнадцать лет, лишний раз говорит о необычайности его дарований. Конечно, недруги Гранта могли бы придраться к формулировке "попал в общество": знакомство-де с лордом Финчби еще не означает "попадания в общество"; лорд Финчби-де известен пестротой своих связей, и ему принадлежит высказывание: "с такой чертовски приличной родословной, как у меня, можно позволить себе не быть брезгливым"; несмотря на заявленную небрезгливость, лорд Финчби ни разу не приглашал Гранта к себе домой... но мы не будем утомлять читателя тем, что могли бы сказать недруги. Недруги - на то и недруги, чтобы придираться к пустякам и в упор не видеть прекрасного. Прекрасное же заключалось в том, что лорд Финчби стал другом Роберта Гранта. Да, да, другом! В чем выражалась эта дружба? - спросит читатель. Господи, да в чем угодно, - в том, например, что лорд запомнил фамилию Гранта; это совсем не так мало, как может показаться на первый взгляд, поскольку лорд уверял, что у него "отвратительная память на имена и фамилии" и что даже "очень простое какое-то имя своего кучера он совершенно не в состоянии запомнить"; далее, дружба выражалась в том, что лорд Финчби брал взаймы у Роберта Гранта и однажды даже вернул ему какую-то часть долга - не очень большую, правда, в сравнении с общей суммой, но ведь внимание друга тоже кое-чего стоит; далее, особую теплоту отношения можно было видеть в том, что лорд не только бывал в гостях у Гранта, но нередко и оставался у него ночевать - в тех случаях, когда после "занятно" проведенного вечера он чувствовал себя "немного не в том состоянии", чтобы попадаться на глаза леди Финчби, которой "нужны совсем небольшие поводы, чтобы начать отравлять ему жизнь"; и то, что лорд иногда довольно прямолинейно называл Гранта "скотиной", ни в малейшей степени не ослабляет наш тезис о дружбе: когда однажды Грант с веселым и лишенным малейшей принужденности смехом спросил у лорда, отчего тот использует в обращении к нему именно этот термин, лорд разъяснил ему, что на гербе Финчби написано "In veritate vis", "В истине - сила", и что, памятуя об этом девизе, он всегда старается быть правдивым. Правдивый и благородный друг - что может быть прекраснее!
И не будем забывать о щедрости лорда Финчби - нерассуждающей, всегда готовой проявиться, какой-то поистине солнечной щедрости подлинного аристократа. Чтобы читатель почувствовал великолепный стиль этой щедрости, достаточно будет одной сцены: представим себе гостиную Грантов, в одном кресле восседает лорд Финчби, в другом (точно таком же!) - Роберт Грант, идет неспешный разговор об интересующих лорда вопросах, внезапно он достает из кармана золотой портсигар, и золотой портсигар так вспыхивает на солнце, так вспыхивает! Грант устремляет на портсигар зачарованный, восторженный взгляд, он радуется блеску, как простодушный подросток, коим он, несмотря на грузную комплекцию, так и остался в глубине души, лорд Финчби замечает его взгляд, слегка усмехается и говорит: "Он - ваш, Грант. Вот только возьму сигару", - вынув сигару, он захлопывает портсигар и легким, непринужденным жестом бросает его Гранту; Грант, со счастливым блеском в глазах, ловко ловит портсигар на лету, и лорд, улыбаясь, говорит: "Вы отлично умеете ловить на лету, Грант - не хуже моего бульдога". Занавес.
И, разумеется, получая от Роберта Гранта ценные советы, лорд Финчби и со своей стороны не оставлял друга без руководства.
- Я смотрю, Грант, ваша жена довольно холодно к вам относится, - сказал он ему в один прекрасный день.
Грант поерзал в кресле. Британские аристократы любят говорить неожиданные вещи. Непросто к этому привыкнуть.
- Такой уж у нее характер, - сказал он, как бы оправдываясь. - Она ко всем холодна.
- Не говорите чепухи, друг мой! - воскликнул лорд Финчби. - Женщин, холодных по природе, не бывает. Бывают только мужья, которые не знают, как с ними обращаться.
Глаза Гранта загорелись любопытством. Лорды так много знают... а вдруг?
- А как надо с ними обращаться? - спросил он.
- Грант, я не смогу ответить на этот вопрос, оставаясь в рамках приличий, - сказал лорд Финчби. - И, кроме того, если бы все мужья знали то, что я имею в виду, жены перестали бы им изменять. Это не в моих интересах.
Грант облизнул пересохшие губы. "Перестали бы изменять..." Он всегда панически боялся, что Грейс изменит ему - панически! Если она изменит ему, весь его мир тут же рухнет - он понимал это.
- Ну а все-таки... - осторожно сказал он. - И потом - что там приличия - вы же знаете, что со мной можно говорить прямо.
Лорд Финчби посмотрел на него с любопытством.
- Ну хорошо, будем говорить прямо. Когда вы приятно проводите время с вашей женой, вы лежите, надо полагать, сверху?
- Э-э-э... ну да. Да. Сверху.
- Неудивительно, что ваша жена к вам холодна. Женщина, лежащая снизу, никогда не получит острых ощущений, Грант, никогда! Эта поза чересчур добродетельна, чересчур пресна - а женщинам - всем женщинам! - нужен разврат.
"Это правда, -подумал Грант. - Некоторые вот и до свадьбы дотерпеть не могут".
- Вы, Грант, - продолжал лорд Финчби, - как все ограниченные люди, избегаете пользоваться услугами проституток и поэтому не имеете представления о том, что такое женщина в ее естественном состоянии. Меня же многому научило общение с одним очаровательным и очень недорогим созданием по имени Молли. Обратите внимание на расценки, Грант, - для вас как для делового человека это будет нагляднее: "если лежа на спине" - Молли берет полтора шиллинга, "если стоя на четвереньках" - один шиллинг. Почему это так, она отказалась мне объяснить, но ведь ответ и так очевиден: потому что, стоя на четвереньках, она испытывает удовольствие!
"Оттого, что какой-нибудь пьянчуга не дышит ей перегаром в лицо", - так должен был бы закончить искушенный лорд Финчби эту фразу, но так он ее не закончил. Зачем было лишать друга романтики, в которой он так явно нуждался? Долой скучную прозу!
- И вот что я сделал, Грант, когда вернулся домой, с пользой проведя время и сэкономив пол-шиллинга. Леди Финчби - женщина строгих понятий, и всякий раз, когда я принуждал ее выполнять супружеский долг, она подчинялась мне прямо-таки с оскорбленным видом, словно ей стоило огромных усилий не влепить мне пощечину. Понятно, что, когда я, применив небольшую настойчивость, перевернул ее на живот и поставил на четвереньки, она не сразу поняла, что я желаю ей добра. Она чуть не задохнулась от возмущения, но гневной тирады не последовало, Грант. Догадываетесь почему? Потому что она впервые в жизни что-то почувствовала. Да и мне было приятно. Я наблюдал, как постепенно убыстряются движения ее сухопарой, аристократической задницы, которую разве что только не украшала пара гербов ее не менее почтенного, чем у меня, семейства, вспоминал Молли и думал, что различия в общественном положении не имеют значения, если обращаешься с женщиной правильным образом...
Все это была поэзия чистой воды - того рода поэзия, которую Гете противопоставлял правде. Но Грант, жадно (как брошенный золотой портсигар) ловивший каждое слово лорда, Грант, упоенный тем, что его удостоили откровенности такого уровня, понимал все буквально. "Черт побери! - думал он, - намутили тут, страшно намутили, а на самом деле все просто. Но простые истины не для простых людей - вот в чем дело! Простым людям с самого рождения морочат голову, и надо быть не меньше, чем лордом, чтобы позволить себе эту роскошь - смотреть на все просто. Учись, Грант, у умного человека, учись!"
И полученный у умного человека урок Грант тут же применил на практике. Грейс не оказала сопротивления, - в священные минуты супружеской близости она всегда пребывала в оцепенении, и новые веяния не вывели ее из этого оцепенения. Какая, собственно, разница - как? Но разница все-таки была. Грейс почувствовала ее утром, когда подносила ко рту чашку кофе. Она не смогла донести чашку до рта - рука дрожала. Какая разница - как? Она поставила чашку на стол. Рука сжалась в кулак. Какая разница... а все-таки что-то есть в этом. По большому счету Грейс всегда была орудием и не более того - орудием удовлетворения дрянненькой, скверной (она с каким-то злобным сладострастием подыскивала эпитеты), паскудной... да, паскудной (она с облегчением, с удовольствием, найдя нужное слово, отпила кофе) похоти некоего субъекта по имени Роберт Грант. Что же изменило это новшество, которое ему без сомнения подсказал кто-нибудь из дружков? А вот что: эта ее роль, роль орудия как-то особенно, как-то уже совершенно беззастенчиво выпятилась; она вспомнила, как стояла сегодня ночью на четвереньках, выпятив... "мягкое место" (когда она была маленькой, ее добродушная нянька все грозила, что "шлепнет ее по мягкому месту", но так и не привела угрозу в исполнение), и этим окончательно и бесповоротно подтверждая свою орудийность, - словно присягала Гранту, что будет его беспрекословным орудием отныне и во веки веков. Во веки веков! А пошел он... интересуетесь, читатель, как может ругаться урожденная Хастингс? Самыми последними словами - непонятно только, где она умудрилась их узнать.
Утро было прекрасное - середина мая. В полумиле от усадьбы протекала небольшая речка, почти ручей, прячущаяся в тени ив. Грейс любила прогуливаться до этой речки - особенно когда о чем-нибудь нужно было хорошенько подумать - вот как сейчас. Она шла быстро и решительно и повторяла про себя одну и ту же фразу: "Это бессмысленно, это бессмысленно". Сколько шагов может сделать женщина, пройдя полмили, как вы думаете? Каждый шаг подтверждал и усиливал в ней понимание бессмысленности существования рядом с Робертом Грантом. Когда она дошла до речки, это понимание стало огромным. Речка текла в низине - тропинка, ведущая к мосту, спускалась по довольно крутому склону. Было тихо, безлюдно, безмятежно дул легкий ветерок. Грейс пошла вниз по тропинке. Ни души вокруг. Нет, это не так! - дорогу ей перелетела желтая бабочка. Грейс (она дошла до середины склона) остановилась и стала следить за ней глазами. Веселая бабочка летела вверх - вот она помелькала над веселой зеленой травой склона, вот мелькнула уже в голубом небе - и скрылась из виду. Но этих нескольких мгновений было достаточно - важное решение было принято. Как именно оно было связано с полетом бабочки, объяснить словами непросто (женская логика!), но связано оно было с ним теснейшим образом. И заключалось решение в том, чтобы никогда и ни при каких обстоятельствах не ложиться больше в постель с Робертом Грантом. А он пусть делает, что хочет.
Грейс спустилась к мосту, немного прошла по нему, остановилась. Странное ощущение было у нее: как будто она находится в некой точке, откуда можно начинать, откуда можно идти в любом направлении. Негромко, ненавязчиво, с какой-то извечной, спокойной приветливостью звенела вода. "Поразительно, - думала Грейс, - неужели достаточно просто чего-то не делать, чтобы перед тобой открылся целый океан возможностей?"
А ночью ей приснился сон. Янтарное ожерелье, ее янтарное ожерелье, появилось у нее перед глазами, зажатое в чьей-то огромной, грубой ручище.
- Твое? - спросил хриплый, ужасный голос; если б медведь научился говорить, он бы, наверное, разговаривал именно так. Грейс подняла глаза - перед ней возвышался огромный, чернобородый детина в железных доспехах и с алебардой в руке.
- Мое, - ответила Грейс.
- Забирай, - сказал детина. - У этого нашли.
Он пнул ногой какую-то скорчившуюся у его ног фигуру и, рявкнув: "Встать!" - схватил ее за шиворот и рывком поставил на ноги. Грейс мельком поглядела фигуре в лицо. Лицо было тусклым, одутловатым, угрюмым и неприятно знакомым; Грейс никогда не хотелось смотреть на это лицо.
- Поворовал и будет. Пошел! - Детина ткнул в спину Роберта Гранта, и они оба стали исчезать в тумане.
- Да что же ты молчишь? Что же ты молчишь? - истошно заголосила откуда-то вдруг взявшаяся аляповато одетая, жирная, коренастая, очень похожая на Роберта Гранта баба - его сестра. Она любила бывать у них в гостях, и с этим совершенно ничего нельзя было поделать. "Это - моя сестра", - говорил Грант, и лицо у него делалось каменным; и ледяной тон тут тоже не помогал. Сестра Гранта была не из тех, кого может смутить ледяной тон. "Родственников не нужно любить, - говорила она, - родственников нужно терпеть". Нужно ли?
- Что же ты молчишь? - вопила коренастая баба. - Они ведь его повесят! Скажи им, что это твой муж, что он не мог у тебя ничего украсть!
- Отстаньте от меня, - сказала Грейс, повернулась и пошла своей дорогой.
Уже когда Марта объявила, что приехал мистер Джонсон, Грейс поняла, что что-то случилось. Джонсон был поверенный по делам Гранта; Грант позавчера рано утром уехал в Лондон; Джонсон даже и вместе с Грантом никогда не приезжал сюда, в усадьбу; почему он вдруг приехал один? Когда Джонсон вошел в гостиную, взгляд его не излучал, как обычно, бодрую уверенность в успехе; взгляд его был полон скорби и призывал к стойкости и смирению.
- Увы, миссис Грант, увы... ваш супруг... сердечный приступ... прямо во время подписания договора... увы... - И с глубоким чувством Джонсон добавил. - Это был очень удачный договор, миссис Грант, очень удачный!
- Вот так я стала вдовой, - сказала тетя Грейс. Рассказ, начатый утром в апельсиновой роще, был закончен поздно вечером в гостиной. Агнесса смотрела на тетю Грейс широко открытыми глазами. Огни свечей изумленно дрожали в них. Тетя Грейс улыбнулась племяннице.
- В мире очень много хорошего, - сказала она. - Очень много. Я это поняла, когда перестала быть женой Роберта Гранта. Конечно, это звучит не по-христиански, но это правда.
- Тетя Грейс... - начала Агнесса.
- У тебя есть что мне сказать? Я все время видела, что у тебя есть что мне сказать. Мы будем говорить об этом завтра, послезавтра, послепослезавтра... Времени у нас сколько угодно. Но сейчас мне уже надо лечь спать - я никогда до сих пор никому ничего не рассказывала.
"Дорогая Луиза, ко мне приехала тетя Грейс, и ты, наверное, будешь удивлена, узнав, чем мы сейчас с ней занимаемся. Мы читаем и обсуждаем Парацельса..."
"Узнаю Агнессу, - подумала Луиза Ван-Тессел, полненькая, смешливая, русоволосая девушка. Она пила кофе, ела сладкую, сдобную булку (уже вторую за утро - но ничего нельзя было поделать с этими булками, "булками Ван-Тесселов": они выпекались в имении, поставлялись в бешено несущихся фургонах (чтоб не успели остыть) в Ривертон и были горячо любимы не одной только Луизой) и читала письмо. - Узнаю Агнессу - скоро все на Острове станут читать Парацельса!"
"...но многого мы не понимаем, и нам требуется помощь знающего человека". -
Это было верно рассчитано: Луиза терпеть не могла признаваться в том, что чего-то не знает.
"...Парацельс пишет о браках людей со стихийными духами..." -
"Моя милая Агнесса! Всех девиц интересуют обычные браки, а ее интересуют браки со стихийными духами!" -
"...и выстраивает очень любопытную шкалу: чаще всего, по его утверждению, люди женятся на ундинах, реже бывают браки с сильфами, еще реже - с гномами, и совсем никогда не бывает браков с духами огня. Несомненно, что Парацельс, как человек положительный, не выдумал это распределение, а заимствовал его из некоего источника. Но что это может быть за источник? Вопрос, наверно, не такой уж простой, но, зная твою потрясающую эрудицию..."
Луизе только задайте вопрос! Она внимательно перечитала письмо Агнессы, хмыкнула и велела служанке принести ей бумагу, перо и чернильницу. Не задумываясь, ровным, круглым и до чрезвычайности разборчивым почерком она принялась писать: "Дорогой мистер Сэлмон! Мне очень неловко отвлекать Вас от Ваших мудрых занятий, но ясное понимание того, что только человек Вашей эрудиции в состоянии мне помочь, придало мне смелости обратиться к Вам вот по какому поводу..." - Луиза внятно изложила вопрос Агнессы и завершила послание просьбой "еще раз извинить за докучливость", заверениями в глубочайшем уважении и подписью: "Ваша Луиза Ван-Тессел". Ван-Тесселы, щедро поддерживавшие все, что имело отношение к науке и просвещению, не забывали и о Ривертонской библиотеке, поэтому отправить подобное письмо ее директору было со стороны Луизы не такой уж и большою смелостью. Уже вечером она получила ответ, и на следующее утро Агнессе Блай было отправлено письмо, которое приводится ниже.
"Дорогая Агнесса! Не знаю, с чего ты взяла, что я обладаю какой-то там "эрудицией", но твой вопрос по счастью оказался настолько элементарен, что ответить на него мне не составило ни малейшего труда. Штейнфельд ("Старшая Эдда как хранительница общегерманских традиций", том пятый, страница четыреста сорок третья, Аугсбург, тысяча восемьсот пятьдесят девятый год) пишет, что германские племена, переселявшиеся из Азии в Европу, делили местное население, с которым им приходилось иметь дело, на четыре весьма несходные одна с другой категории: ваны (они же светлые эльфы), карлики (они же черные эльфы), снежные великаны и огненные великаны. К ванам древние германцы относились с опаской и уважением - это был высокоразвитый народ земледельцев и мореплавателей, народ, почитавший богиню, наделявшую тайными знаниями, народ, первый начавший разводить в Европе яблоневые сады. Мейе в своей "L'Europe phénicienne' отмечает черты сходства между богиней ванов и финикийской Астартой; по его предположению, ванами германцы называли финикийских колонистов, освоивших атлантическое побережье Европы. Мейе идет так далеко, что производит слово "эльфы" (древневерхненемецкая форма - "alpî"), равно как и латинское "albus", "белый", от финикийского "lâbân", "белый", и, поскольку Ливанские горы суть, если перевести их название с финикийского, "Белые" горы, Мейе объясняет "эльфов" как "народ, некогда обитавший у подножия Ливанских гор". Штейнфельд не идет так далеко и задается вопросом, откуда могли взяться "черные эльфы", если эльфы по определению - "белые" (Мейе, парируя, объясняет "черных эльфов" как эвфемизм), но в целом считает гипотезу Мейе о ванах как о финикийских колонистах достойной внимания.
Теперь о карликах. На этих германцы смотрели во всех отношениях сверху вниз: это был не народ, а народец, мелочный, жадный и вороватый. Карлики владели кое-какими ремеслами, но более всего славились искусством обмана. Германцев они уверяли в том, что ваны - опасные колдуны, мечтающие погубить храбрых германцев, ванам доказывали, что германцы - тупые вояки, помешанные на воинской дисциплине и видящие свою миссию в том, чтобы навязать ее всему миру; и ваны, и германцы понимали, что карликам нельзя верить, но иногда все-таки верили им, и тогда вспыхивали распри. Вот почему, заключая мирный договор, ваны и германцы воздвигали стелу с изображением бога-хранителя договоров, попирающего карлика; попирая карлика, он попирал клевету и раздор. Постепенно из этой образности развилось представление о четырех карликах, поддерживающих небо по четырем сторонам света; мировая гармония и свобода перемещения карликов мыслились несовместимыми; только застыв под тяжестью легшего на их плечи небесного свода, не способные сдвинуться ни на шаг с твердо определенных мест, лишались они возможности строить козни, угрожающие всеобщему спокойствию и порядку.
"Снежными великанами" германцы называли охотничьи племена, обитавшие в северных лесах. Отношение к ним зависело от отношения к ванам: те, кто были противниками сближения с ванами, восхищались грубоватой простотой снежных великанов, их силой, способностью переносить холод, глубоким знанием всего, что имело отношение к лесу. "Лес был всегда, и снежные великаны были всегда. Они помнят времена, когда ванов еще и в помине тут не было", - на этот аргумент и на призывы учиться у снежных великанов "древней мудрости" сторонники сближения с ванами отвечали, что "да, снежные великаны жили тут всегда и ели сосновую кору, когда им не везло на охоте, потому что, пока с юга не приплыли ваны, им не от кого было получать хлеб в обмен на пушнину. Конечно, сосновая кора приучает к стойкости и неприхотливости, но неужели только этого достойны благородные германцы?" Противники сближения с ванами возражали, что рассказы про сосновую кору - недостойная выдумка, но в глубинах своих благородных германских душ все-таки считали снежных великанов немножко дикарями.
Об огненных великанах можно сказать довольно мало - собственно, почти только то одно, что в отличие от снежных великанов, живших на севере, они жили на юге. Штейнфельд сближает их с греческими киклопами и, соответственно, считает, что речь в данном случае должна идти не о народе, а о тайном обществе.
Итак, Агнесса, теперь я могу ответить на твой вопрос. Древние германские представления о четырех вышеописанных категориях не-германцев сохранились не только в "Эдде" - какие-то воспоминания о них успел застать Парацельс и именно их преобразовал в свое учение о стихийных духах. В "водном народе" (wasserleut) мы узнаем ванов, а ундины - это и сама Астарта Морская, покровительница мореплавания, и ее жрицы. Отождествление карликов с гномами не требует больших умственных усилий, а "мужичками земли" (ertmenlein) гномы именуются потому, что будучи попираемы, имели возможность вступить в весьма тесную связь с этой стихией. "Лесной народ" (waltleut) - это северные великаны, а духи огня, именуемые у Парацельса "вулканы" (vulcani), как нетрудно догадаться - великаны огненные. Но вот что интересно. Поскольку германцы вступали в браки с местным населением, у них, естественно, существовали и представления о том, с кем браки более желательны, с кем - менее, представления, выстраивавшиеся в определенную, если воспользоваться твоим термином, шкалу. Шкала эта не сохранилась в "Старшей Эдде", но мы совершенно неожиданно обнаруживаем ее у Парацельса! Mutatis mutandis - чаще всего германцы заключали браки с ванами, и эти браки считались наиболее желательными; в Скандинавии к какому-нибудь особо преуспевающему фермеру или особо удачливому рыбаку до сих пор могут обратиться с шутливым вопросом: "Супруга твоя, часом, не из эльфов?" Браки со снежными великанами заключались реже, и к таким бракам особо не стремились: "Снежную великаншу не приучишь к прялке - она все время будет думать о лесе", - говорится в "Эдде". Браки с карликами считались нежелательными вовсе, несмотря на то что карлики, весьма невысоко ценившие своих соплеменниц, готовы были платить за германских девушек любую цену; родителей, выдававших дочь за карлика, подозревали в том, что их привлекает в первую очередь полнейшая нещепетильность карликов в определенных вопросах. Наконец, браки с огненными великанами как с членами тайных мужских союзов, связанными обетом безбрачия, были невозможны в принципе. Вот так Штейнфельд отвечает на твой вопрос. Я, в общем, с ним согласна. И еще по поводу браков. Как известно, Парацельс утверждает, что у духов стихий нет души (оригинальные у него получаются духи!), несмотря на то что они могут быть чрезвычайно "мудры и разумны". Не стоит забывать, замечает Штейнфельд, что речь здесь идет о христианской душе; для древних германцев, как и для древних греков, наличие разума и мудрости предполагало наличие души, как наличие взгляда предполагает наличие того, кто смотрит. Утверждение Парацельса можно было бы отбросить как не восходящее ни к какому древнегерманскому прототипу, если бы он не написал еще кое-что, весьма странное: да, души в христианском понимании слова у духов стихий нет, но, вступая в браки с людьми, они могут ее получить. С церковной точки зрения, утверждение, конечно, совершенно нелепое, но зато древнегерманский прототип тут уже вполне просматривается. Дело в том, что у германцев существовало понятие "истинно германского духа" - в чем он заключался, выразить в словах, пожалуй, невозможно; в лучшем случае, получилось бы что-нибудь вроде "да, мы - германцы! Мы уж такие! Не какие-нибудь там! Настоящие! Настоящие германцы!" Народы, не являющиеся германскими, "истинно германским духом", естественно, обладать не могли и, как не сомневались германцы, очень переживали по этому поводу. "Да, мудры ваны, мудры, кто бы спорил... А все-таки не германцы... нет в них чего-то такого, что только в германцах есть... чего-то такого... ну, одним словом, германского!" Печально, не правда ли? Но не безнадежно - выходя замуж за германца, женщина ванов становилась германкой и, соответственно, хотела она того или не хотела, носительницей истинно германского духа. Ей было чем утешать себя, если во всех прочих отношениях брак оказывался неудачным. Теперь мы возвращаемся к загадочной христианской душе, ничего общего не имеющей с душой в понимании древних, - по мнению Штейнфельда, концепция христианской души является не чем иным, как развитием концепции "истинно германского духа", если термин "концепция" вообще применим к столь туманным величинам и если замену слова "германцы" на слово "христиане" вообще можно считать развитием. Христианство, полагает Штейнфельд, смогло одержать верх в Римской империи только из-за критического увеличения количества германцев на римской военной службе; они поклонялись Одину, который самым верным своим почитателям являлся в заветных видениях висящим: он висел на дереве, пригвожденный к нему копьем, и голова его, упавшая на грудь, была полна скорбного величия; германский элемент в христианстве, по мнению Штейнфельда, является абсолютно преобладающим: он сурово и властно заявляет о себе в Евангелии ("не мир вам принес, но меч", - слова, вполне подобающие Одину, которого прозывали "сеятелем раздоров") и достигает высшего своего расцвета в готических соборах... но тут, Агнесса, я, пожалуй, остановлюсь. Многое, многое можно было бы еще сказать, но ты знаешь - у меня быстро устает рука, когда я пишу, и, кроме того, я уже начинаю зевать. Половина второго - это время, когда я в любом случае начинаю зевать. Непочтительно, зевая, писать про готические соборы. Послушай, что вы там такое затеяли с тетей Грейс? До меня сейчас дошло, что это должно быть что-то страшно интересное. И, коли вы уже меня привлекли в качестве "знающего человека", я теперь от вас не отстану. Не отстану! (Дважды подчеркнуто).
Твоя Луиза."
Агнесса наблюдала за выражением лица тети Грейс, читающей письмо Луизы.
- Ну как? - спросила она, когда тетя Грейс закончила читать.
Тетя Грейс улыбнулась.
- Это та самая забавная пышка, которая обожает сладкое?
- Та самая. Теперь вы верите в то, что она действительно знает все?
- Она забавная. И она все расставила по своим местам. Я часто думала - мы все европейцы или потомки европейцев. Почему же мы все такие разные и нередко - до несовместимости разные. И, конечно, эти браки объясняют все. Рано или поздно, они привели к тому, что все перемешались и как будто бы перестали существовать в чистом виде: вроде нет больше германцев в чистом виде и нет больше ванов в чистом виде и так далее, и так далее, но на самом деле от перемешивания ничего не изменилось. Представь себе колоду карт, где карты расположены в строгом порядке, и колоду, где карты произвольно перемешаны, - разница есть, но все равно это те же самые карты. Когда я смотрела на них (Агнесса поняла, о ком идет речь), я всегда думала: а ведь они особые, совершенно особые, и нравственные категории тут ни при чем - это не подлость, не низость - нельзя же сказать "подло щелкает крышкой часов" или "подло обдумывает шахматный ход"; это просто суть, которая проявляется во всем. Я ничего не имею против них, я только хотела бы держаться от них подальше.
Агнесса наблюдала за странным облаком. Облако было похоже на парусный корабль, накренившийся под сильным ветром, но ветер был совсем-совсем тихий, и облако чуть заметно плыло по голубому небу.
- Но мы... к кому же относимся мы? - спросила Агнесса.
- Не знаю, - ответила тетя Грейс. - Знаю только одно - что меня очень интересуют ваны.
"Не отстанешь - и прекрасно, -написала Агнесса Луизе. - Ждем тебя с нетерпением. Только прошу - не захватывай с собой своего повара. Я понимаю, что он - гений, но наш повар может обидеться. Дай ему возможность показать себя - он будет счастлив. И привези, пожалуйста, с собой какие-нибудь книги про финикийцев - мы с тетей Грейс хотим знать о них все".
- Гектор, я сказала - неси осторожно, - крикнула Луиза вслед шустрому негритенку в ливрее дома Ван-Тесселов, который несся к крыльцу дома Блаев, умоляющим жестом, ладонями кверху, выставив перед собой руки. В правой руке его не было ничего, в левой была стопка книг, обернутая голубой бумагой и перетянутая розовой лентой, но Гектор балансировал руками так, словно в них обеих было по стопке и словно обе эти стопки были неимоверно тяжелы.
- Все будет в порядке, мисс Луиза, - весело прокричал Гектор, единым духом взлетел на крыльцо, поклонился Агнессе и тете Грейс и, получив указание, куда положить книги, скрылся в доме.
Агнесса и тетя Грейс поспешили навстречу Луизе, которую огромный, атлетического сложения кучер с легкостью, как пушинку, приподнял, ухватив за талию, и бережно, с довольной улыбкой, поставил на землю (со стороны любого другого мужчины это, конечно, было бы вольностью - но не со стороны кучера, катавшего Луизу на плечах, когда она была маленькой) и которая стояла теперь под своим белым зонтиком рядом с коляской и говорила: "Уф... уф... уф...", - томно прикрыв глаза.
- Вы знаете, что мне надо? - вместо приветствия спросила Луиза у Агнессы и тети Грейс, когда они подошли. - Мне нужна холодная ванна. Посадите меня в холодную ванну, дайте мне апельсинового сока и рассказывайте мне все по порядку.
Шеститомная "История Финикии", которую привезла с собой Луиза, принадлежала перу почтенного британского историка сэра Джеймса Пембертона и ценилась в Англии чрезвычайно высоко, благодаря основной выраженной в ней мысли: британцы суть, в значительной степени, потомки финикийских колонистов, некогда добывавших на Британских островах олово, и именно по этой причине смогла Британия стать великой морской державой; быть наследницей Финикии - почетно, ибо на финикийских традициях во многом основана вся античная культура: именно финикийцы изобрели алфавит, именно они основали Фивы, а также, по мнению Пембертона, Афины и Коринф; греческая Афродита - не кто иная, как финикийская Астарта, да и остальные греческие богини - ипостаси той же Астарты: Афина - Астарта-Воительница, Ника - Астарта-Победительница, Гера - Астарта-Царица, Артемида - Астарта-Охотница; греческий Дионис - не кто иной, как финикийский Баал, и, поскольку именно с культом Диониса связано возникновение античного театра, можно видеть в классической драме преемницу финикийских мистерий; великие мудрецы древности, Пифагор и Порфирий, - один наполовину финикиец, другой - финикиец полностью; финикийцы создали первые точные географические карты, через финикийцев познакомились греки с вавилонской математикой и так далее, и так далее, и так далее. Проще сказать, в чем сэр Джеймс Пембертон не усматривал финикийского влияния - в варварстве.
"История Финикии" была снабжена гравюрами, по стилю похожими на Доре и в не меньшей степени обладавшими способностью потрясать воображение. Чего стоил один только "Смотр тирского боевого флота" - триремы, плывущие по три в ряд, ряд за рядом, и рядам этим не было числа, и на носу каждой триремы свирепо скалилась львиная морда, и поднявшиеся, как крылья, весла стыли у всех бесчисленных трирем на гравюре под совершенно одинаковым углом; корабли идут близко друг от друга, авторитетно объяснила Луиза, что позволяет флейтистам, задающим ритм гребцам, играть на всех кораблях в унисон, и поэтому вся огромная эскадра гребет строго в такт; было странно представлять, что вся эта мощь приводилась в движение человеческими руками.
На другой гравюре был изображен морской бой: финикийская трирема, пробившая тараном борт вражеского судна, грозно, неумолимо наползала прямо на зрителя; по накренившейся палубе протараненного корабля в ужасе метались матросы - или падали, пораженные стрелами, - финикийские лучники только что дали залп; на носу финикийской триремы стоял капитан в боевых доспехах и торжественно вздымал руки кверху, вознося Баалу благодарственную молитву за удачный маневр.
Самого Баала можно было увидеть на другой гравюре: на фоне величественно-мрачных туч (какие особенно хорошо получаются на гравюрах) высилась колоссальная каменная статуя - сидящая на троне человеческая фигура с бычьей головой; фигура вызывала ужас - гораздо больший, чем вызвало бы изображение просто человека или просто быка, - и одновременно какое-то странное чувство, похожее на вдохновение. Перед статуей проходила церемония принятия присяги: адмирал, только получивший назначение, давал клятву, что будет не просто верно, а страстно служить интересам родного города; и что-то было в этой гравюре такое, что всякому глядевшему на нее становилось понятным - клятвы, данные Баалу, не нарушались.
"А что вы скажете вот на это?" - как бы молча спрашивал сэр Джеймс Пембертон, не давая никаких комментариев к гравюре, на которой был изображен семидесятичетырехпушечный линейный корабль Британского Королевского Флота "Минотавр". Под его бушпритом всей своей позой выражал готовность никому ничего не уступать и, если надо, боднуть как следует деревянный человек с бычьей головой.
Но были, разумеется, и гравюры более мирного содержания, и не просто мирного -беспечного. Солнце, беспечно клонящееся над морем к закату. Дорожка света, бегущая по волнам, и с той же легкостью скользящий по волнам финикийский торговый корабль: беспечен женственный изгиб его корпуса от носа к корме, беспечен парус на слегка изогнутой рее, и товары, которые он везет, тоже беспечные - вино, мед, оливковое масло; всем этим торговали и греки, но разве греки понимали толк в вине? Греки смешивали вино с водой, потому что не доверяли Дионису, который так и не стал до конца их богом, и осуждали финикийцев за их обычай смешивать вино с медом; мед в вине - как солнечный свет в морской воде; кто выпьет, воздав прежде хвалу Астарте и Баалу, поймет текучую сладость бытия; с улыбкой будет выслушивать он рассуждения о наилучшей форме государственного устройства и о прочих подобных вещах, казавшихся грекам очень важными; наилучшая форма государственного устройства, говорили финикийцы, - та, которая приносит счастье; а будет ли это монархия, олигархия или демократия - какая разница? "Но что такое счастье? Как его определить?" - глубокомысленно спрашивали греки, и финикийцы беспечно отвечали: "Счастье - это улыбка Астарты". Такой ответ казался грекам непонятным и даже опасным: кто их знает этих финикийцев - что у них на уме? Не хотят ли они обмануть греков, выбить у них твердую почву из-под ног? Нет, лучше все-таки смешивать вино с водой - надежней будет!
Оливковое масло финикийцы употребляли тоже иначе, чем греки. Для греков главная польза оливкового масла заключалась в том, что им натирались перед состязаниями атлеты - могучие мускулы лоснились на солнце, и казалось, что эти горделивые силачи пересилят любую силу, и от любой опасности можно будет спрятаться за их широкими спинами. Но вот Эллада уже под властью македонцев, вот она уже под властью римлян, а несокрушимые атлеты продолжают преспокойно натираться оливковым маслом и играть мускулами; "цирковой силач, - не без иронии замечает по этому поводу сэр Джеймс Пембертон, - совершенно необязательно будет хорошим солдатом". А что же финикийцы?
За что финикийцы особенно ценили оливковое масло, Агнесса не поняла - британский историк выразился по этому поводу чрезвычайно туманно.
- Я не поняла, - сказала Агнесса, подняв голову с сиреневой бархатной подушки (диспозиция была такова: Луиза лежала на диване и зачитывала вслух интересные места из четвертого тома, Агнесса, подложив под голову подушку, лежала на ковре, тетя Грейс сидела в кресле с чашкой чая в руках; обе они слушали Луизу: Агнесса - мечтательно, тетя Грейс - со спокойным интересом).
- Я не поняла, - повторила Агнесса, - зачем там финикийцы мазались оливковым маслом?
- Чтобы трахаться, - невозмутимо ответила Луиза, и Агнесса, резко приподнявшись на локте, устремила на нее негодующий взор.
- Луиза! Что за мерзость!
Луиза, довольная, рассмеялась - она любила внезапно ошарашить кого-нибудь вульгарным словечком и, когда получала в ответ возмущенное "что за мерзость!", считала это высшей наградой себе.
Тетя Грейс, видя неподдельность ее веселья, улыбнулась.
- Да, все очень просто, - принялась объяснять Луиза, - то, что говорят про любовь, про романтические чувства - это все ерунда. Половые сношения с мужчинами сами по себе, конечно, ужасны, но древние знали один хороший рецепт: если мужчина натрется там где надо оливковым маслом, а потом начнет натирать там где надо женщину... так осторожненько, легонечко, - Луиза показала пальцами, что значит по ее мнению "осторожненько" и "легонечко", и на лице у нее появилось такое выражение, как будто перед ней стояло блюдо с ее любимыми сдобными булками, - то все последующее будет уже не таким ужасным... и даже более того - приятным... и даже, прямо скажем уже наконец, - божественным. Возникнет ощущение, что все в мире гармонично, что все приятно прилажено друг к другу, что волна гладит песок, ветерок шелестит в листве, львица вылизывает львенка... и то, что хорошо для другого человека, точно так же хорошо и для тебя... и это понимание будет совершенно бесспорным, и в этой бесспорности будет блаженство... а природа блаженства такова, что раз испытавшие его захотят повторения. Вот это желание повторения и есть любовь.
- Как у тебя все просто получается, - сказала Агнесса.
Тетя Грейс ничего не сказала. Конечно, оливковое масло - не панацея. Но слова Луизы давали простор воображению: представлялся кто-то совершенно непохожий ни на кого из тех, с кем была знакома Грейс Хастингс, кто-то, с кем действительно могло бы быть приятно. Ей вспомнилась статуя Диониса, которую она видела в Неаполитанском музее. Статуя была без головы, и это тоже давало простор воображению: какая могла быть голова у этого тела с его плавными, струящимися, вкрадчивыми - прямо скажем, женственными линиями? Геракл, стоявший неподалеку, восхищал своей бронзовой, авторитетной тяжеловесностью, но ничего манящего в Геракле не было; а Дионис был манящий бог, и древние верно понимали, что только женственное бывает манящим.
Тетя Грейс задумчиво отпила чаю.
- А что же - греки не пользовались оливковым маслом в этих целях? - спросила она.
- Пользовались, конечно, - ответила Луиза. - Но сразу три античных автора - два греческих и один римский - с большим уважением упоминают об одном спартанском государственном муже - или вернее государственном старце, поскольку он был членом Совета Старцев, - который гордился тем, что никогда в жизни не делал трех вещей: не поносил за глаза врагов, не утаивал горькой правды от друзей и не мазал себя и жену "на финикийский лад" оливковым маслом.
- А вот это он уже в гавани, - сказала Луиза.
Корабль, беспечно скользивший по морю двадцатью страницами раньше, вернулся. Мачта с убранным парусом на фоне сотен таких же мачт; толстые канаты пропущены через вделанные в камень набережной бронзовые кольца; по сходням с борта сбегают смуглые, поджарые, чернобородые мужчины в белоснежных набедренных повязках; по двое они несут на плечах шесты с подвешенными к ним большими, плетенными из ивовых прутьев корзинами, но о корзинах мужчины не думают: глаза у них азартно блестят, рты широко раскрыты, они орут. Может, песню, может, просто так, от полноты души, - "финикийцы несдержанны", говорили греки, но Луиза была с греками не согласна.
- Я бы тоже на их месте орала, - сказала она.
- И от чего бы ты, интересно, орала? - спросила Агнесса.
- От больших ожиданий, - ответила Луиза, и, сделав пьяное, блаженное лицо, обняла Агнессу и, томно мыча, укусила ее в шею. - Вот от таких.
- Вот от таких?
- Да. Все благовония мира проходили через Финикию, поэтому самый последний финикийский матрос понимал в них толк. Во всем остальном - тоже. Финикийская портовая проституция отвечала очень рафинированным запросам, - от афинского комедиографа Филоксена до нас дошли только две строчки, но в них схвачено высокое томление его души:
Эх, пирейские шлюхи немытые!
Далеко-далеко, за морем цветет сидонская розочка!
- А это что за бородач? - спросила Агнесса.
- Да они все тут бородачи, - сказала Луиза. - Который?
- Вот этот, с копьем, щитом и в шлеме.
Бородач с копьем, щитом и в шлеме, приветственным жестом подняв руку, с ухмылкой смотрел на бородачей, несших корзины.
- Это стражник, - объяснила Луиза. - Видишь, он охраняет вот этот навес, куда складывают товары. Таких навесов в гавани много, и охраняются они за счет города.
- Но туда же складывают товары с разных кораблей - как же они не перепутаются?
- А вот видишь: к каждой корзине привешена глиняная табличка с оттиском печати владельца. У каждого купца была собственная печать, и по ней можно было о нем кое-что сказать. К примеру, если на печати была изображена финиковая пальма, это означало, что главным своим достоинством купец считает щедрость - что он наживает богатство только для того, чтобы тратить его на благо города; если с двух сторон от пальмы возлежали грифоны, это значило, что купец не только щедр, но и входит в Высший Совет города, собиравшийся в зале, расписанном грифонами; если купец был скуп и подозрителен, он изображал на своей печати собаку - это означало "Держись подальше от моих товаров"; если на печати были изображены заросли папирусов с летящей над ними уткой, становилось понятно: этот купец плавает торговать преимущественно в дельту Нила; гора, поросшая соснами, и перевернутый треугольник над ней обозначали Кипр - хозяин такой печати возил с Кипра медные слитки - на Кипре добывали медь...
- А перевернутый треугольник - это что такое? - спросила Агнеса.
- Символ Астарты, моя дорогая, - ответила Луиза. - Кипр был ее священным островом, и поблизости от медных рудников находился ее храм, где ее почитали как "Хозяйку Медной Горы".
- Ну а что же будет на печати у нашего купца? - спросила Агнесса.
Луиза задумалась.
- Буква финикийского алфавита, - неожиданно сказала тетя Грейс.
Луиза и Агнесса с удивлением посмотрели на нее.
- Какая буква?
- Та, с которой начинается имя его дочери. Взгляните - у них, кажется, очень теплые отношения.
Гавань шумела, но двое не слышали ее шума. Хозяин корабля (сразу было видно, что это хозяин - по осанке, по спокойно-заботливому выражению лица, по тонкой льняной одежде) протягивал ожерелье стройной, большеглазой и явно запыхавшейся девочке, - похоже было, что она неслась в гавань со всех ног. Финикийцы любили разноцветные ожерелья: "зачем выбирать красивые камни? Пусть все будут сразу!" - рассуждали они, и хотя гравюра не могла передать праздничной разноцветности ожерелья, она как в зеркале отражалась в восторженном взгляде девочки.
- Я поняла, - сказала тетя Грейс, - чего не хватает нам, людям европейской культуры. Нам не хватает храмов.
Был поздний воскресный вечер. Издалека, из густой темноты, до господского дома доносились быстрые удары в барабаны и пение: у слуг был праздник, каждое воскресенье им позволялось веселиться. Барабаны были большие, деревянные, гулкие, - когда по ним колотили в быстром темпе, возникало ощущение, которое лучше всего можно передать через образ несущегося галопом стада носорогов - не особо праздничное ощущение с точки зрения белого человека, но все понимали, что слугам нужна отдушина. И не только понимали - шли навстречу. На Острове не было деревьев, из которых можно было делать хорошие большие барабаны, - такие деревья росли только в Африке, но лишь плохой хозяин экономит на хорошем настроении слуг - уважающие себя землевладельцы особо заказывали и, не скупясь, оплачивали поставки на Остров африканского "барабанного дерева" (drumwood). Барабаны изготавливались опытными мастерами, ремесло которых передавалось по наследству; на время изготовления барабанов мастера освобождались от любых других работ, и никто их не торопил: барабаны должны были быть не только гулкими, но и нарядными; резьба, которой они украшались, опиралась на почтенные африканские традиции, но в ней появлялись и новые мотивы - распятый Христос, святой Николай, подающий руку негру, попавшему в болото, генерал Шаннон Мак-Брей с саблей в руке...
Что до пения, то оно тоже было своеобразным, - конечно, петь на африканских языках никто уже не мог, но и на английский язык не переходили: сочетания звуков, которые использовались в пении, с точки зрения белого человека были безусловно бессмысленны, а с точки зрения негра бессмысленны только внешне, поскольку скрывали в себе тайный, невыразимый в словах колдовской смысл. "Умаладу умаладу ой!" - накатывалась тяжелая и как будто угрожающая волна мужских голосов, и в ответ - и как будто бы даже в отпор ей - катилась волна пронзительных женских голосов: "Умаладу умаладу ай!"
Вот что доносилось из темноты до освещенной гостиной дома Блаев. В гостиной три женщины сидели за столом перед раскрытой книгой. Слова одной из них, "нам не хватает храмов", не вызвали у двух других никаких возражений.
- Конечно, церквей у нас сколько угодно, - продолжила тетя Грейс, - но это не то. Слишком много распятий. Я так и не смогла приучить себя к мысли о том, что в распятии есть что-то праздничное. А храм должен быть праздничным.
Святая святых - целла финикийского храма была освещена вдвойне. Во-первых, бесчисленными лампадами, висевшими на цепочках, которые держали вделанные в стены бронзовые руки; такие руки - бронзовые двойники своих собственных рук - дарили храму особо благочестивые люди, желавшие лично светить Госпоже. Во-вторых, раскрытую книгу заливали сиянием свечи - три бронзовых канделябра с тремя свечами каждый стояли на столе. "Чтоб лучше было видно", - сказала Агнесса. Просто чтоб было лучше видно - и все. Никто не собирался проводить никаких ритуалов.
Посреди целлы был бассейн, в котором бурно и весело пенилась вода, извергаемая четырьмя изумленно открывшими рты каменными морскими чудовищами. Золотая женщина с рыбьим хвостом (на постаменте, по ту сторону бассейна) улыбалась от удовольствия - ей нравилось, когда было много воды; хвост, хитроумно закручивавшийся у нее за спиной, казалось, трепетал от возбуждения. Грудь женщины была вызывающе-нескромно выпячена вперед, и это придавало ее улыбке особый оттенок: не просто улыбка удовольствия - властная, торжествующая, сладострастная улыбка!
Тетя Грейс вздохнула и повернулась к Луизе.
- Так значит, ты думаешь, что она золотая?
- А что тут думать? - ответила Луиза. - Главные статуи в финикийских храмах всегда делались из золота, и именно поэтому до сих пор не удалось найти ни одной такой статуи: разбивать мраморных идолов было для христиан делом богоугодным - но и только, а вот плавить золотых - не только богоугодным, но еще и полезным.
- Да, золотые статуи не для них, - сказала тетя Грейс. - Мне случилось как-то разговаривать с одним немцем, преподавателем классических языков. Это был тихий и скромный человек, который, разумеется, никогда бы в жизни не поднял руки на античную статую. Но он признался мне, что не любит бывать в музеях. "Прекрасное подавляет, - сказал он. - Прекрасное отрицает все, чем я живу. Я ведь понимаю, что портреты родителей на стене у меня в столовой не прекрасны, и руки моей жены не прекрасны, и расписная музыкальная шкатулка, которую я каждое воскресенье завожу, чтобы порадовать своих детей, не прекрасна, но это мой мир, к которому я привык и до которого прекрасному нет никакого дела". - Он поднял голову и посмотрел на меня ясным, спокойным взглядом - и было понятно, что таких, как он, много, - не всякий из них сможет или захочет выразить словами то, что выразил он, но таких много. И золотые статуи не для них!
- Представляете, - сказала Луиза за завтраком, - мне приснился сон!
- Это очень хорошо, - сказала Агнесса. - У меня сейчас как раз то самое настроение, чтобы слушать сны: я великолепно выспалась, мне все нравится, утро выше всяких похвал, голова у меня ясная, и, если мне будут рассказывать сны, я тут же пойму их смысл.
- На тебя приятно смотреть, Агнесса. Подтверждаю - никогда в жизни не видела более выспавшегося человека. Ну так вот, слушайте сон. Приснилось мне, что мы сидим за столом, горят свечи и перед нами раскрытая книга.
- Нет, Луиза, ты перепутала - это тебе не приснилось, это так все и было вчера на самом деле.
- А то я не помню! Вот в том-то и странность, что мне приснилось то, что было на самом деле. Но так было только поначалу. Я сидела и смотрела, как пенится в бассейне вода, и потом я вдруг услышала, как она шумит... все громче, громче, и вот я уже стою у самого края бассейна и думаю: "А почему бы мне не нырнуть?" Это у меня с детства: мне всегда казалось, что под водой не то чтобы интереснее, чем над водой... нет, так, конечно, не скажешь, но что под водой не может быть ничего неинтересного. И я ныряю в бассейн, и вдруг он оказывается очень-очень глубоким. Представляете - это уже не бассейн, это море! Во все стороны море! И я могу плыть под водой куда хочу! Ну вот, думаю я во сне - дорвалась! Сокровища моря, сколько их есть - все мои! И вот я вижу, на дне, футах в ста подо мной лежит на боку затонувший корабль. Судя по всему, семнадцатого века - такая высокая, тяжелая, пышная корма и эта дурацкая мачта на бушприте, нужная только затем, чтобы портить вид корабля и чтобы ее сносило при любом мало-мальски сильном ветре. Но все равно, корабль был прекрасен, и я подумала, что обожаю затонувшие корабли! Нет, я не хочу, естественно, чтобы корабли тонули, но мне очень нравится, когда я встречаю под водой что-нибудь сделанное человеческими руками...
- А ты часто бываешь под водой? - спросила Агнесса.
Луиза снисходительно кивнула.
- Уместный вопрос. Но я рассказываю о том, что я думала во сне, а я думала именно так. Мне в детстве нравилась одна картинка в книжке с разными забавными глупостями, - знаете, бывают такие книжки для детей, где собаки летают по небу, кони обедают за столом и прочее в таком роде. Вот на той картинке, о которой я говорю, был нарисован корабль, плывущий по цветущему лугу, посреди мирно пасущихся коров, и была подпись в том духе, что в Ирландии нередко происходят подобные вещи (книжка была английская, а англичане, как вы знаете, считают ирландцев большими выдумщиками); и почему-то эта картинка очень меня привлекала. И вот, во сне я поняла почему: затонувший корабль опустился прямо на подводный луг, и вокруг него пышно зеленеют водоросли, и по ним перебегают блики подводного солнца, и светло-голубая толща воды дрожит и колеблется, и от этого груды золота, вывалившиеся из сундуков, выглядят особенно заманчиво... да, сундуки лежали на боку, рядом с кораблем... видимо, они как-то выпали из трюма, когда он погружался, не знаю... сердце у меня начинает бешено колотиться, потому что это все мое, мое... я делаю небольшое такое движение руками, которого, однако, совершено достаточно, чтобы плавно устремиться ко дну, и зависаю над золотом... вам приходилось когда-нибудь парить над золотыми чашами, монетами, ожерельями? Ни с чем не сравнимое ощущение! Я выдыхаю воздух, и он пузырьками поднимается высоко-высоко, туда, к далекой поверхности. Я понимаю, как глубоко я нырнула; это воздушным, роящимся серебром обозначившееся расстояние до поверхности - мера моей свободы. Кто еще может нырять так глубоко, как я? Я подплываю к корме корабля - она щедро украшена резьбой; тогда, в семнадцатом веке, на резьбу не скупились, никого не смущало, что срок службы у деревянных кораблей не столь уж и долгий и что плавают они по морям, где погода бывает весьма суровой. Все отступало перед главной мыслью: "Корабль должен радовать сердце", - и сердце мое радовалось. Я смотрела на вырезанные из дуба дубовые венки, цветочные гирлянды, гротескные физиономии: надувающие щеки - бореев, нахальные - фавнов, - торжественные львиные морды, виноградные лозы, корзины с плодами, и наконец взгляд мой упал на женщину с рыбьим хвостом. Она не занимала здесь главного места, она скромно пристроилась сбоку, делая вид, что поддерживает какой-то выступ, но это была она, и я протянула руку и провела ладонью по ее крепкому дубовому телу, и в меня хлынуло ощущение какой-то блаженной, уютной силы, и я подумала, что не зря латинское "robur" - "сила, твердость, здоровье" имеет первичное значение "дубовая древесина", и с этим оригинальным филологическим наблюдением я проснулась.
- Конечно, мне придется тебя поцеловать за такой сон! - воскликнула Агнесса и со словами "Ах ты моя алчная финикиянка!" привела свое намерение в исполнение.
Тетя Грейс, все время, пока Луиза рассказывала, поглядывавшая на Марту, которая завтракала вместе с ними, обратилась к ней с вопросом:
- Что же, Марта, тебе было интересно?
Разумеется, Марта никогда бы не призналась в том, что ей что бы то ни было может быть интересно. И тон, которым она ответила, был спокоен и ровен, но (как отметило опытное ухо тети Грейс) не сух - и это было уже кое-что.
- Когда я была девочкой, тоже были такие книжки, - сказала Марта. - Я хорошо их помню. И корабль, плывущий по лугу, там тоже был.
Опасная вещь, читатель, финикийская мания! Римляне сравняли Карфаген с землей, но от финикийской мании это их не спасло. Римская матрона, еще во времена пунических войн такая строгая, такая добродетельная, такая, в общем-то говоря, скучная, через сто лет после падения Карфагена превращается в избалованную, развратную, посвященную в тайные, увлекательные и потому чрезвычайно опасные с точки зрения старой римской морали учения светскую даму. Одним словом - в финикиянку. "Увлеченная женщина - чем бы она ни была увлечена - опасная женщина", - твердила старая римская мораль, Катон Старший как спасительное заклинание повторял, что Карфаген должен быть разрушен, но все было напрасно. Матроны, поддавшись искушению, быстро сумели искусить своих супругов, и - где ты, старый Рим? Только безобидные формальности вроде сената еще напоминают о тебе!
И если уж Рим не устоял, то что мы хотим от наших героинь? И недели не прошло, как Финикия полностью завладела их душами. Финикия и ее богиня - Астарта Морская. "И еще ее почитали как Астарту Небесную", - заметила Луиза, когда Агнесса рассказала ей про поцелуй сильфиды. Агнесса просто кивнула головой на это, и все, но кивок был понимающий и взгляд был при этом немного туманный, как у той, кто стоит на высокой вершине (может быть - Белой Горы) и видит тающие в туманной дымке дали... Мания, мания!
А уж коли речь зашла о Белых Горах, то как же обойти молчанием ливанские кедры, "непохожие, - по словам сэра Джеймса Пембертона, - ни на какие другие деревья в мире"? И вот тут бы тете Грейс и придержать язык, - ну ладно, девчонки, но она-то взрослый человек, могла бы и не подогревать страсти, не обострять тревожащими темпами развивающуюся манию; а она, наоборот, возьми да и скажи, что, мол, если она не ошибается, один ливанский кедр на Острове есть и растет он в ривертонском ботаническом саду - прямо скажем, не гигант, потому что совсем еще молодой, но тем не менее - настоящий кедр.
- Ну так надо же его посмотреть, - сказала Агнесса.
- Поедем, поедем, проветримся, - тут же поддержала ее Луиза, и они отправились бы в Ривертон немедленно, если бы не одно обстоятельство. Дочь землевладельца, несмотря даже на манию, остается дочерью землевладельца. Пока отец был в городе, Агнесса представляла власть в имении и представляла не одним только фактом своего присутствия; могли возникнуть вопросы, которые управляющий не смог бы решить без нее. Вероятность их возникновения была, конечно, не очень велика, но и совершенно фантастической тоже не являлась. Ну, например: положим, из какого-нибудь соседнего имения сбегает слуга и укрывается на территории имения Блаев. Преследующие его надсмотрщики не могут вступить на территорию чужого имения без разрешения хозяев и только хозяев, - никакой управляющий дать им такое разрешение не уполномочен. Конечно, управляющий может послать запрос в Ривертон Реджинальду Блаю, - но пока еще придет ответ, а дело горячее, спешное - понимаете? Тут без молодой хозяйки не обойтись. Ну и мало ли что еще, - Агнесса не могла позволить себе покинуть имение до возвращения отца, и это было, конечно, чрезвычайно досадно, но тут произошло чудо. Или, вернее, не произошло чуда. Чудом было бы, если бы Реджинальд Блай довел свою избирательную кампанию до конца.
- Короче говоря, девочки, - сказал он, обняв по очереди Агнессу, тетю Грейс и Луизу, - я не выдержал. Глупо, глупо все это, глупо и противно. И не только я не выдержал, но и Палмер и Брайт тоже. Мы сели и написали письмо генералу... да, непосредственно самому, - в том духе, что, поймите нас правильно, мы не хотим уклоняться от гражданского долга, мы хотим участвовать в политической жизни, но не в фарсе, коим являются наши избирательные кампании. Оттого что люди, обладающие некоторой долей уважения к себе, будут унижаться, Остров не выиграет, ну и так далее, в этом духе. И что же вы думаете? Все-таки хорошо жить в стране, которой управляет джентльмен. Генерал пригласил нас к себе на чашку чая и (там был не только чай) сказал с отличающей его сдержанной, но теплой прямотой: "Вы понимаете, господа, что международное мнение есть международное мнение, и поэтому, хотим мы того или нет, мы вынуждены проводить выборы. Это с одной стороны. С другой стороны, достойным людям, действительно, не стоит тратить время на фарс, и было бы ошибкой побуждать их к этому. Что же делать в таком случае? Я думаю - общаться. Встречаться и обсуждать серьезные вопросы просто как добрые друзья, вне всякой связи с внешними и, возможно, уже отжившими политическими формами. Полагаю, со временем все серьезные люди у нас поймут преимущества такого общения". Я, Палмер и Брайт, не сговариваясь, в едином порыве поднимаем бокалы и говорим: "Это прекрасная и благородная идея, генерал! Выпьем за прекрасную и благородную идею!" Одним словом, отжившие политические формы меня более не интересуют. Дружеское общение, понимаете? Совершенно новые горизонты!
- Отец, - сказала Агнесса, - у нас тоже новые горизонты. Мы хотим ехать в Ривертон, нам нужно побывать в ботаническом саду.
- Всем бы знать с такой точностью, что им нужно! Езжайте, езжайте...
Агнесса, Луиза и тетя Грейс - будущие основательницы Общества Изучения Финикии, получившего на Острове большое и, как считали некоторые, опасное влияние, - стояли на посыпанной гравием дорожке и смотрели на молодой - около семи футов высотой - ливанский кедр, росший точно посередине безупречно подстриженной лужайки. С четырех сторон лужайку окружало буйное море тропической флоры, но кедр это нисколько не смущало: он был сам по себе и говорил о своем, о высоком - не в смысле, конечно, нравственной высоты, а в смысле высоты горной. Горный воздух, казалось, окружал его, хотя рос он на гладкой лужайке; Агнесса задумалась, откуда возникало это впечатление - очертания кедра с его раскидистыми ветвями словно повторяли очертания несущейся над горами растрепанной ветром тучи, и хвоя на раскидистых ветвях зеленела как-то по особому, по-своему - прохладно зеленела.
- Мировое древо, - сказала тетя Грейс. - Где-то прочитала это выражение, никогда не задумывалась, что оно значит. Но теперь, пожалуй, понимаю - это когда смотришь на дерево и вдруг до тебя доходит, что мир велик, очень велик.
Луиза заглянула в книжку с описанием ботанического сада, которую купила на входе.
- А смотрите-ка, - сказала она, - тут еще есть и атласский кедр. Вот - если идти по этой дорожке, а потом свернуть направо.
- Какой у нас интересный сад! - воскликнула Агнесса.
- Да, очень интересный, - согласилась тетя Грейс, и три будущих основательницы Общества Изучения Финикии повернулись, чтобы идти по указанной Луизой дорожке, так и не заметив подходившего к ним чернобородого человека в белом тюрбане; он вот-вот уже собирался поклониться, рассчитывая, что его заметят, но, увидев, что дамы двинулись дальше, неторопливо направился за ними следом.
- Атласские горы, - объясняла Луиза, - представлялись финикийцам очень странным местом. Это ведь, собственно, был край света, - сразу за ним начинался великий водный простор, в котором купались звезды и нечего было делать торговым кораблям. Самое большее, что позволяли себе финикийцы - доплывать до Азорских островов, чтобы упиваться чувством затерянности в безмерных океанских далях, - похожее чувство испытывают те, кто проходят над пропастью по узкой горной тропе. Никто не знал, что за Азорами, - и ветры, прилетавшие из неизвестности, обдували склоны Атласских гор. Пастушеские племена, их населявшие, отличались двумя особенностями: высоким ростом и крайней молчаливостью. Даже козы, которых они пасли, были, по уверениям финикийцев, молчаливы. Но сами горы - поскольку это были странные горы - не молчали; временами в глубине их раздавался глухой, внушительный гул, порой как будто бы даже складывавшийся в слова - но какого языка, никто, конечно, не мог сказать. Атласские пастухи давали гулу лаконичное объяснение: "Это говорит старый царь", - и большего добиться от них было невозможно - ни что это за старый царь, ни о чем он говорит. И можно было услышать в горах и другие странные звуки: карфагенский адмирал Аби-Мелькарт, исследовавший Атласские горы, описывает в своих заметках случай, произведший на него сильное впечатление: он вместе с небольшим вооруженным отрядом подымался вверх по ущелью, когда вдруг впереди раздался шум словно от идущей навстречу огромной толпы - шорох шагов, вздохи, отрывистые усталые фразы - на неизвестном языке. Аби-Мелькарт со спутниками не успели даже испугаться, как шум окутал их - только шум, потому что идущих не было видно. Невидимые всадники (был слышен стук копыт) подгоняли толпу невидимыми, но отчетливо звонкими бичами. Всадники бранились - на неизвестном языке, толпа брела, совсем рядом с Аби-Мелькартом невидимая женщина оступилась о камень и сдавленно воскликнула "Ой!" - точно так же, как восклицали в подобных случаях финикиянки да и вообще любые женщины в мире. Это было очень понятно - и совершенно непонятно. Невидимая толпа прошла, шум стих, Аби-Мелькарт переглянулся со своими спутниками, проводник (из местных, естественно, - высокий, невозмутимый) пожал плечами: в горах всякое бывает. Сам Аби-Мелькарт в конце концов это понял, - современники отмечали его молчаливость, словно привезенную им с Атласских гор, и его любовь к знаменитому сыру, которые делали атласские пастухи; обычный человек, не побывавший на крайнем западе, не мог есть этот сыр - такой он был невероятно соленый. Возможно, тогда и появилось в финикийском языке выражение melach ha-ma'râb, "соль запада", обозначавшее все суровое, странное, дикое...