Часть вторая. ВЗРОСЛЕНИЕ

— Зачем они приходят?

Юноша в чёрном сидел на длинной скамье у стены и, казалось, читал книгу. Он всегда что-нибудь читал, когда хватало сил, а если было совсем плохо, ложился на ту же скамью, вытянув руки вдоль туловища, и лежал так, не двигаясь. У него была и обычная кровать, но в ней имелось чересчур много факторов неопределённости — одеяло комкалось в пододеяльнике, простыня обнажала матрас; юноша любил ровные линии и аскетичные формы безо всяких складок. Поэтому он носил прямую чёрную рубаху и такие же штаны; по сути, ему нечем было их испачкать, никакой пыли, или грязи, или ещё чего-то. К еде он интереса не питал и ел только по настоянию опекуна: варёную морковь, овсянку, молоко, листья салата, пресный серый хлеб и иногда мясо с кровью, от которого тошнило. Его мир ограничивался алтарём, подвалом, комнатами и садом, обнесённым стеной. Он не был уверен, что когда-либо снова почувствует нужду в чём-либо ещё — и в ком-либо ещё. Кроме опекуна, который приносил еду, фиксировал юношу, когда у того начинались приступы, и сцеживал излишки крови. И не излишки тоже.

Сейчас опекун стоял прямо перед ним, и юноша задал вопрос, чего не делал уже несколько недель, а может, месяцев:

— Почему они все приходят?

Дело в том, что в его апартаменты — самодостаточный, в нужной степени стерильный мир — стали наведываться люди. Они ничего не говорили и юношу словно не замечали, за что тот был им благодарен, но само то, что двери открывались и кто-то приносил с собой грязь на подошвах, запах дождя или снега, частички коры, каменную крошку, чернила на ладонях, еле слышный скрип кружев на рукавах, — само это юношу настораживало. Мешало вникнуть в суть, услышать музыку. У мира есть своя музыка, и у дворца есть.

Опекун медленно прошёлся перед ним туда-сюда. Он никогда не приносил ничего лишнего.

— Видишь ли, милый мой, они хотят проверить, не плохо ли я с тобой обращаюсь. Но поскольку ты не считаешься человеком, они не станут говорить с тобой напрямую.

— Но вы же передали им, что я доволен?

— Ну разумеется, — голос опекуна не менял интонации, тона, тембра. От него не уставали уши и не хотелось зажмуриться. — Ты был достаточно послушен, чтобы мне не хотелось от тебя избавиться. Пока что не хотелось.

Юноша молча проводил опекуна глазами. Если сегодня нацедить побольше крови, может, ему и дальше не захочется.

Мир равен смерти.

Тот летний день выдался в меру прохладным и дал возможность выгулять новый шарф — всё как Катрин любила. Стоя на балконе в северном крыле и глядя на небо — перистые облака чем-то напоминали её шарф, — она думала о сегодняшнем видении. Королям редко приходят видения, это всем известно, но уж если да… Катрин качала головой. И почему о правде говорят, что она горькая? Она прохладная и спокойная, как лёд. Её старшая, Яна, полюбила в последнее время жевать плебейскую жвачку, из смолы, и ничего не говорить. Жевать, смотреть. Сейчас Катрин как будто тоже жевала одну и ту же мысль, уже ставшую безвкусной.

Если она решит вмешаться и вытащит того мальчика в подвале, мир погибнет. Всё то, что она видит со своего балкона: лес, поля, река, — и то, чего не видит: города, дороги, рынки, пруды с русалками, лесные девушки на зачарованных полянах, — всё то, что даёт жизнь этой земле.

— На любом слое, — проговорила Катрин, будто бы раздумывая, — не кусочками, как обычно. Целиком. Зато потом мальчишка вытащит мне Ирвина.

Конечно да. Конечно же, она вмешается сегодня.

Он не сразу нашёл того, кого искал. Походил, то и дело озираясь, под окнами в мягких кожаных сапогах, и под подошвами задорно хрустел снег. Будто бы было в этом месте что-то нормальное, не чуждое всем остальным местам.

Он не додумался притащить в сон шубу и с непривычки не мог сотворить, поэтому обхватил руками плечи и принялся растирать; шарф Катрин не спасал. Нужно было или срочно находить Ирвина, или просыпаться. Тени на снег ложились по-зимнему глубокие, фиолетовые. Сам себя чувствовал персонажем какой-то несмешной, забытой сказки.

Ну нет, так не пойдёт. Он зажмурился, потянулся сквозь года — Катрин-Катрин-Катрин — и оказался наконец там, где и должен был.

Комната, где держали Ирвина, вызывала тоску, мерзкую и неотвратимую, как зубная боль. Серые каменные стены уходили вверх и там сжимались, и это уменьшение пространства было как вечный звук на грани слышимости. Шандор поморщился. Ирвин сидел на полу и пялился в пол, в штанах и робе грубого полотна — они не грели. Кудри, которые Шандор помнил ещё с Ирвинова детства и с тех времён, когда Катрин ещё не ушла, были отрезаны кое-как: где-то коротко, где-то целая прядь свисала на ухо, как будто резал кто-то очень быстрый, но не очень умелый, и ножницы у него были тупые. Ирвин уже не дрожал: застыл, смотрел в пол, будто читал книгу — шевеля губами.

— Эй, — сказал Шандор, запрещая себе думать о других губах, — эй, ну замёрзнешь же. А ну вставай.

Ирвин медленно поднял голову.

— Вы снитесь мне?

— Ага, снюсь. Надо же, умный какой! А теперь встань и прыгай. Я серьёзно.

Ирвин встал — медленно, как будто бы нетвёрдо чувствуя затёкшие ноги. Снаружи всё ещё тянулась чья-то сказка, не Ирвинова и не Шандорова, своя собственная, а Шандор прыгал, потому что сам замёрз, и с потолка комнаты вздымалась пыль, а Ирвин смотрел как будто из-под воды — фарфоровыми, пустыми глазами. Что вольёшь, то и будет. Шандор на пробу выдохнул в воздух облачко огня вместо морозного пара, и Ирвин дёрнулся, как живой.

У живых людей мнётся одежда, рот кривится в улыбке или в плаче и взгляд незастывший.

— Нельзя замирать. — Шандор сложил руки ковшиком и вынул ещё огонёк якобы из своей груди, хотя на самом деле просто украл кусок какого-то костра и на скорую руку сделал безопасным. — Слышишь? Возьми, не обожжёт.

Ирвин медленно протянул ладонь — не взять, дотронуться. Огонь потрескивал искорками.

— Поговоришь со мной? — В глазах Шандора, он знал, наверняка тоже сейчас плясал огонь. — Ну, как тебя зовут?

— Ирвин, — голос был дрогнувший, как треснувшая льдинка, но лучше, чем ничего. — Нам не велят говорить.

— Ну а я велю. Мне очень нравится, как ты разговариваешь.

Ирвин медленно качал головой. Огонь потрескивал — рук он не обжигал, но рукава уже нагрелись и впивались в кожу.

В один из тех вечеров, когда Марика ещё жила во дворце, когда лужи только подёрнулись ледком и ещё можно было делать вид, что ничего не случилось, Шандор сказал:

— Я заберу его оттуда.

Марика возлежала на полу, задрав ноги почти вертикально, и шевелила пальцами. Листала книгу — что-то о кораблестроении, Шандор не вдумывался. Вероятно, Марике просто нравились картинки.

— Кого? — Она отбросила книжку, перекатилась на бок, миг — и уже сидит на корточках, чуть касаясь пола пальцами рук, готовая вскочить, убегать, драться. — Кого? Зачем? Того, о ком я думаю?

— Да, именно его. Затем, что наше хрупкое благополучие строится на нём, как раньше ваше строилось на мне.

Он сам не знал, почему именно с Марикой его то и дело уносило в назидания. Он по-прежнему ничего не знал и мало что умел; делал на ощупь, мало спал, много читал и цеплялся за призрачное «это всё не зря» — не ему было читать ей мораль.

Марика, как всегда, не обратила внимания. Вскочила на ноги — встрёпанная, обеспокоенная, хоть сейчас в театр и изображать мальчишку-школьника:

— Так его ведь найдут! Она же сама говорила, что там лучшее место?

— Она перепутала.

Если бы сейчас в кабинет Шандора ворвалась торжествующая стража, оба сказали бы, что речь идёт об изображении святого, которое Катрин просила спрятать.

— Всё потому, — сказала Марика, на миг зажмурившись и ничем больше не показав, что именно она об этом думает, — что кое-кто кое-кого слишком любил. Ты сам говорил, он почти не разговаривает.

— Так потому и не разговаривает, что не с кем.

— А ты у нас теперь самый прекрасный собеседник?

— Ну, придётся им стать.

— Стану советником врага, лжецом, предателем и лучшим собеседником?

— Да, вроде этого. И лучшим названым отцом до первой правды.

Марика только-только удивилась, как легко удалось его задеть, как он добавил:

— А ещё я умею складывать хлопушки.

Самое худшее, что со мной случилось, когда семьи не стало, — это родственники. Пока отец был жив, они с нами не общались — весь тётушкин клан выразил презрение и удалился в родовые имения, шурша юбками. Иногда мне казалось — у мужчин там тоже юбки, и не в хорошем смысле. Отец говорил «курицы», и это была одна из немногих вещей, в которых я с ним в принципе была согласна. Арчибальд ничего не говорил. Мама молчала, но я помнила скандал на годовщине их с отцом свадьбы.

— Милая моя, — говорила тётушка уже после того, как отгремела открытая часть и все ушли в зал поменьше, — о, милая моя сестра, послушайте, но почему же ваша дочь так молчалива?

Я была молчалива, потому что снова подслушала, как мама ссорится с отцом, потому что в подвале кто-то всхлипывал и потому что никак не могла понять, что мне кажется, а что — правда. Под моей спальней точно не было подвала. Тётушка пахла перезрелыми духами и чуть что принималась меня целовать, тряся щеками:

— Ну до чего она у вас красивая, вся в маму, да, Катиш?

Ирвину было проще: он спрятался за отцовскую спину, и никто его оттуда не мог вытащить. Когда его целовали, он корчил рожи, и тётушка делала грозное лицо и думала, что это очень смешно. Ирвин не смеялся, я старалась не закатить глаза, мать говорила:

— Ах, он не привык. Ирвин, пожалуйста, иди к отцу сейчас же.

А его и просить не надо было. Мне везло меньше.

— А что же наша девочка грустит? Яна, красавица, что же приключилось? Подумать только, кажется, вчера девочка девочкой… А как вытянулась, как вытянулась, боже! Ну ничего, это модный типаж, канон меняется. Яна, золотко, слышишь? Всё это даже хорошо, что ты высокая.

От тётиных духов меня тошнило. Я вспоминала сливовый кисель, который тётя в детстве попыталась заставить меня съесть и вазочку с которым я швырнула в стену. Тётя пожаловалась маме, но та сказала: «Что ж, такой характер», а отец потом пробормотал: «Такую бурду я бы сам не стал». Теперь сливами, кажется, пропитались мои манжеты, тётушкин лиф, бусы, рукава, и мои волосы вобрали запах тоже. Пол закачался, я старалась стоять прямо и не могла сделать даже шага назад, а тётушка всё причитала:

— Ты же не моришь себя голодом, правда, дитя? Катиш, скажи, она себя не ограничивает? Яночка, милая, съешь для меня хоть бутербродик?

Слюна во рту стала горькой. Пол качался.

— Вот смотри, какой славный, с олениной, ваш отец любит поохотиться, а ты люби поесть!

Отец, может, меня и спас бы, но был на другом конце зала и не услышал, а принцессе не полагается орать. Я сжала зубы. Нужно было сообразить что-нибудь вежливое вроде «я вынуждена ненадолго вас оставить», но для этого стоило открыть рот, а я не могла.

— Не ешь ничего, вот и бледная, Катиш, скажи?

В невидимом подвале кто-то взвыл и прокусил себе запястье или что-то в этом роде. Оленина пахнула сперва солёным, потом тухлым, комната закружилась каруселью, и я всё-таки упала там же, где стояла. Потом, оставшись со мной один на один, мама шипела, встряхивая меня за воротник:

— Опять не ела, да? Опять не ела?

Воротник рвался и трещал — старое кружево. Я говорила:

— Мама, жалко.

— А себя тебе не жалко?

Она отряхивала пудру с моих щёк аккуратными быстрыми движениями, будто боялась, что я снова упаду.

— Ты обещала, что будешь есть, если никто не будет к тебе приставать? Ты обещала? Думаешь, я не вижу, как ты режешь один салатный лист, а потом «я наелась»? Где ты наедаешься?

Ирвин прибежал позже всех, принёс конфет в провощённом кульке и молча протянул мне. Меня смущало, что он почти не разговаривает, поэтому я не взяла сразу, а спросила:

— Это что?

Он попытался сунуть кулёк мне под одеяло. Я схватила его руку и повторила:

— Нет, Ирвин, что это? Скажи, что за конфеты?

Он засопел, выдернул руку, съел одну штуку сам и сказал:

— Чернослив.

Обычно от него и этого нельзя было добиться.

— Ну ты же хорошо говоришь. — Почему-то мне захотелось плакать, может быть, из-за обморока. — Почему ты не можешь так всегда? Ты сказал: чернослив. Почему ты не говоришь: Яна, привет?

— Не привет, — он уставился в пол, пихнул кулёк мне в живот. — Не люблю. Ты плохая, не люблю.

— Тогда зачем принёс конфет? — Я потянулась было погладить его по голове, но он убежал. Всегда убегал. Сейчас я думаю, что ему все эти мои попытки пообщаться были как мне тётушкины расспросы, но тогда я ничего такого не понимала.

Потом отец и мама снова ссорились:

— Что мне, отказывать им от дома? Думаешь, я рада? Думаешь, просто так она не упала бы?

— Я ничего не думаю. Яна пообщалась с этой клушей и свалилась, вот это я вижу. Лезете ей в тарелку всей толпой, вот она и… А у меня на охоте хлеб за милую душу.

— Да что ты говоришь, хлеб она ела! А потом два пальца в рот?

— Это с тобой она два пальца в рот. Я по-хорошему говорил: отстаньте от ребёнка, но нет, она же добра хочет. Дожелалась!

— Что нам теперь, со всеми перессориться?

— Да хоть бы и со всеми. Человек есть не может, а они…

Потом отец что-то такое им сказал, отчего мамины родственники бывать у нас перестали, а мама перестала говорить с отцом и две недели обращалась только к Ирвину. Это было удобно, он молчал, поэтому все мамины «Ирвин, скажи отцу» были отлично слышны. А потом отец умер, мама ушла и тётушка вернулась, тут как тут, и принялась сочувствовать изо всех сил. За первым же завтраком я долго, старательно резала на кусочки персик: всё мельче и мельче.

Ирвин проснулся, обозрел окрестности и объявил:

— Я маленький барсук в норе.

Покосился на Марику, которая собиралась сдёрнуть с него одеяло, и добавил:

— А ты большой барсук. А Шандор мама-барсук.

— Доброе утро.

По Марике сегодня было не понять: злится она, злится на Ирвина или просто хочет спать. На всякий случай, одеваясь, Ирвин закричал:

— Папа-барсук, а где мама-барсук?

— О боже мой.

Марика помогла ему натянуть рубашку, прошлась расчёской по волосам, сдула со лба собственные и сказала:

— А мама-барсук у нас нынче во дворце. Ирвин, дело на миллион.

— Какое дело?

— Сейчас ко мне придёт подруга, — Марика оглянулась на дверь, — или несколько. Да ты их помнишь, мы знакомились в лесу. Мы посидим, и ты не будешь нам мешать, а мы за это угостим тебя мороженым.

— Как будто просто так не угостите.

— Эх ты! Ладно, идёт, ты с нами посидишь, но будешь молчать и потом ничего не скажешь Шандору.

Ирвин почувствовал возможность.

— Не скажу. А ты за это весь день будешь со мною играть в папу-барсука.

— Господи боже мой, что за ребёнок. Ладно, я буду папой-барсуком. Что делает папа-барсук?

— Он делает кофе.

Кофе Ирвину обычно запрещалось с объяснением «ты и так бешеный» от Марики или «позже» от Шандора, но сейчас был такой день, день барсука. И день не подвёл. Марика сказала:

— Ладно, ладно, мелкий барсук, кофе с мороженым. Мои подруги тоже будут барсуками?

Ирвин замер на миг, поражённый перспективой.

— Да! Все до одной. Только одна пусть будет братец-бурундук.

Когда в дом вошла первая из подруг Марики, Ирвин как раз готовил смесь для мыльных пузырей. Марика начала:

— Куда без тапок… — и не закончила, потому что увидела пенную лужу на полу ванной комнаты.

— Я тут делал для пузырей, — сознался Ирвин, отступая за лохань, — помоги мне?

— Ух, я бы помогла, — Марика вытащила из угла большую тряпку, — что? Вытирай давай. У тебя хоть соломинка есть?

Ирвин продемонстрировал соломинку. Когда Марика, согнувшись, вытирала разводы, оставшиеся после его попыток, в ванную вошла девушка — в какой-то плоской вязаной шляпе с хвостиком, как у зайца, наверху, в красной юбке и в красных сапогах. Ирвин застыл.

— Привет, душа моя, — сказала Марика, распрямляясь. — Это Ирвин, вы виделись в лесу. Ай, извиняюсь, это маленький барсук. А я отец-барсук. А ты, знаешь ли, братик-бурундук.

— Мариша, ты в уме?

— Мелкий барсук, вот эту деву зовут Ирмой, если ты забыл. Если она не хочет быть бурундуком, чур я не виновата. Ирма, что тебе стоит, он за это не сдаст нас маме-барсуку.

— Арчибальду?..

— Шандору, испорченная ты женщина. Испорченный брат-бурундук звучит двусмысленно. Ирвин, бурундуки идут пить кофе и поделятся, если ты очень попросишь.

В тот раз, в лесу, болели руки и чесалась спина, и Шандор ещё ни разу не обнимал его перед сном и не напевал. Но дома всё было иначе, дома Ирвин был хозяином. Подруг Марики нужно было научить:

— как складывать хлопушку из листа бумаги;

— как выдуть огромный пузырь прямо на столешнице;

— как достать яблоко из воздуха («мы тоже можем!»). Ирвин так восхитился, что угостил всех, а бурундуку Ирме достал мандарин, хоть сам не помнил, что это такое.

— Это расположение, — сказала Марика, — цени!

Ирма в ответ дала Ирвину поиграть свой браслет тёмного дерева, янтарные серёжки и фигурку, которая была одновременно карлик и птица, смотря как ты повернёшь. Марика восседала на столе, болтала ногой.

— Так, братья-барсуки. Мы в деле или мы на обочине жизни?

Ирма подняла руку:

— В деле.

— В деле.

Черноволосая скривилась:

— Не знаю, у меня работа есть.

— На обочине жизни, — постановил Ирвин, черноволосая на него оглянулась, но Марика сказала:

— Он за мной повторяет, извини. Давайте выпьем, пока мы все вместе в последний раз.

— И ты уйдёшь в леса?

— Я в них уже живу.

Они жгли свечи и кидали в воду воск. Играли с Ирвином в «у кого колечко» и потом в «каждый барсук моет чуть-чуть посуды». Держали Ирвина за две руки, стоя по сторонам, и тот поджимал ноги и качался.

Марика спрашивала:

— Ну, ну, ну, вы видите? И ни в кого он не превратился, и нормальный ребёнок, вам не то рассказывали.

И Ирма, надевая свою шапку, похожую на шляпку жёлудя, сказала:

— Бурундук придёт ещё.

Вечером, когда Шандор лежал на диване, Ирвин не выдержал и сказал:

— Шандор, а я был барсуком.

— Да что ты говоришь.

— И все другие тоже были барсуками.

— Да?

— Но я тебе не скажу, кто они были.

— Не знаю, как я это переживу.

Шандор лежал на диване, а Ирвин лежал на Шандоре. Подошла Марика, спросила:

— Может, снять его?

Ну да, конечно, лишь бы всё испортить. А он не видел Шандора целый день, и скоро тот уснёт, и получается, что они целый день не говорили. Шандор положил руку ему на спину — лежи, мол, где лежал, нечего тут.

— Нет, пусть валяется, ценный груз. Ирвин, ты ценный груз?

— Нет, я барсук.

Марика села рядом, на ковёр, откинулась головой Шандору на колени и поведала:

— Он сегодня создал аж целый мандарин.

— Вот это да. Герой.

А мог бы радоваться и подольше, между прочим. Ирвин подёргал его за волосы:

— Шаньи, ты спишь?

— Почти.

Марика ёрзала. Вздохнула:

— Мы уйдём сейчас, спи. Только скажи: тебя там снова мучили?

— По третьему кругу.

— Ирвин тут утверждал, что ты мама-барсук.

— Ой, радость-то какая. Всё, я признан.

Иногда они так втроём и засыпали — Шандор на диване, Ирвин на Шандоре и Марика рядом, на полу.

— Зачем ты меня выбрал?

— Я не выбирал.

— Тогда что ты всё время за мной ходишь?

Шандор вздохнул. Ирвин стоял у двери, готовый пробежаться в коридор и дальше.

— Беги, — Шандор пожал плечами, — не держу.

Ирвин сорвался было с места, затормозил, оглянулся, дёрнулся снова и побежал уже без оглядки. Шандор добрёл до собственной комнаты и плюхнулся на кровать. Если уснуть — даже терпимо, но уснуть пока не выйдет. А ещё можно приготовить ужин. Да, сейчас. Он только полежит минут пять, глядя в потолок. Ну десять. Он сам удивился, как легко тело вспомнило позу из юности. Что там на потолке? Ничего нового. Ирвин придёт, конечно, куда ему деться. Когда он был совсем маленький, было посложнее.

Ирвина привела Марика через полчаса.

— Ну ты и… — она покачала головой, увидев Шандора на кровати, не закончила фразы и вытолкнула Ирвина вперёд: — Вот. Твой ребёнок обижается, что ты за ним не побежал.

Ирвин молчал, сопел. Шандор не спеша встал.

— А должен был?

Ирвин молчал, уставившись в пол. Шандор подошёл, сказал, глядя на Марику, с расстановкой:

— Я думал, кто-то очень обижается, что я всё время с ним таскаюсь. Нет? Ошибался?

Марика снова покачала головой. Ирвин шмыгнул носом.

— Так что, скучно со мной? Или не очень?

Ирвин вывернулся из рук Марики — та придерживала его за плечи — и вжался в Шандора всем собой. Тут же отшатнулся и принялся бить — по животу, по рёбрам, как будто Шандор был стеной или подушкой, — бить и пытаться оттолкнуть. Шандор не двинулся. Перехватил чужие руки за запястья, осторожно опустил. Присел на корточки. Глаза у Ирвина успели покраснеть.

— Ты путаешь, Ирвин. Обнимаются не так.

Ирвин стоял неподвижно, тяжело дышал.

— Не посмотришь на меня?

Ирвин медленно поднял голову, и только тогда Шандор его обнял — крепко, изо всех сил, вжимая в себя. Ирвин помедлил секунду — и выдохнул, обмяк. Еле заметно потёрся головой Шандору о грудь.

Ирвина нужно было постоянно обнимать и постоянно, постоянно успокаивать. Первые дни он спорил вообще со всем:

— Не хочу спать.

— Десять минут честно пытаешься заснуть, потом не заставляю. Только честно. Давай, накрылся одеялом, голову на подушку, всё такое. Нет, пока ты сидишь, это не считается.

Ирвин со вздохом падал на подушки, жмурился и жаловался — всегда примерно одинаково:

— А кровать скрипучая.

— Да, у меня такая же.

— Ты посидишь со мной?

— Угу, само собой.

Шандор, уже не глядя, протягивал руку — схватить, остановить, обнять, взъерошить. Вот и сейчас он тяжело уронил руку куда-то Ирвину на бок, да так и оставил. Ирвину легче засыпалось под чем-то тяжёлым.

— А что мы завтра будем делать?

— Кто пытается уснуть, тот говорить не может.

— Шаньи!

— Мне начинать считать десять минут сначала или показалось?

Арчибальд делал как ему было удобно и как он считал нужным; Шандор делал как чувствовал уместным и знать не знал, как всё это выглядит для Ирвина. Благо пока тот был сильным, но мелким и останавливать, уносить, увещевать было легко. Потом он вымахает в натурального лося, и вот тогда-то и окажется, что Арчибальд был прав, а ты дурак. Может быть, дети правда понимают только силу. И учиться он ненавидел — быстро уставал, быстро расстраивался, канючил, отвлекался. Будто всё должно получаться с первого раза, а раз не получается, то ну его. Шандор говорил:

— Нетушки, Ирвин, мы попробуем ещё раз.

Иногда, когда Ирвин начинал кричать уж слишком громко, Шандор думал: одно движение ладонью. Ничего страшного, с тобой сто раз так делали, побесится и успокоится. И сам же думал: нет.

— Мы мало гуляли! Мало, мало, мало!

— Пора домой. У меня тоже есть дела.

— Но мало, мало! Я хочу ещё!

— А кто мне обещал два раза вдоль опушки и домой? И кто вопит теперь?

Конечно, это было бесполезно. Обещаний Ирвин пока не то что не держал, просто не помнил о них, когда сильно чего-то хотел. Желание заполняло его целиком, не оставляя места для благодарности или чувства долга, и жгло так, что если он не принимался бить самого Шандора, то вынужден был прыгать на месте, чтоб как-то справляться. Весь раздувался, смурнел и краснел, сжимал кулаки, разжимал и говорил:

— Ты!

— Я?

Может, это нормально — так себя вести? Сам Шандор ничего такого в детстве не делал, но это потому, что в принципе не очень мог чего-то хотеть. Ирвин частенько вырывался из его рук и топал ногами, переживая то ли горе от отказа, то ли свою же злость.

— Я что, не король?

— Пока нет, станешь, когда вырастешь.

— Когда? Раз я король, то почему я не могу?

— Не можешь что?

— На море сразу. И много апельсинов. Чтоб ты не мешал.

Шандор на миг закрывал глаза: я не сорвусь. Отвечал почти одно и то же, очень нудно:

— Знаешь что. Апельсин будет дома, когда ты его добудешь, а сейчас вдохни глубоко. И ещё раз. Пока ты не подышишь, мы отсюда не двинемся.

По осени темнеет рано, и небо перекрашивалось в тёмный, как будто кто-то по нему разлил даже не краску, а крашеную воду; пахло гниющими листьями и яблоками; Ирвин дышал, скривившись, и Шандор смотрел на него, тоже дышал и думал: рассказать бы ему.

Во дворце есть крыло, куда никто не ходит, а в крыле — этаж, куда никто не спускается. Вокруг крыла — сад, обнесённый стеной, на этаже — огромные окна. А под ним — подвал. В саду — розы, чабрец, и розмарин, и трава, которую никто не подстригает. В саду гуляет мальчик — медленно, как после долгого сна, садится на корточки и водит по траве ладонями, будто гладит по голове. Деревьев в саду нет, кроме маленьких апельсиновых, но и они приветственно трепещут листьями. Мальчик тычется в кроны, трётся о ветви носом, но как бы ему хотелось прислониться к стволу клёна, дуба, тополя! Стиснуть в руке блестящий, новенький конский каштан. Сдуть с ладони кленовые «стрекозиные крылышки» и наблюдать, как они упадут на воду, и чтобы по воде шла рябь от ветра. В саду есть прудик, который можно обойти кругом за три шага, и в нём шевелят плавниками три рыжих в белых пятнах карпа — иногда мальчик сомневается, живые ли они. В те дни, когда он в силах выбраться в сад, он скучает: по бескрайней воде, дождю, снежным равнинам, сильным рукам, которые обнимают не только после того, как причинили боль. Он вспоминает кухню, свежий хлеб, гренки на сковородке, которые сам то и дело сжигал, зелёный лук, который можно было класть на гренки сверху, жареных карасей, которых сам не ел, потому что ловить их было жалко. Скучает даже по шуткам невпопад, которые были раньше. И по возможности ходить пешком. По той дорожной пыли, которая забивается в башмаки, между пальцев на ногах, в уголки глаз. По яблоневой коре. По глине, в которой ноги вязнут чуть ли не по щиколотку. А потом его зовёт опекун, и, прежде чем зайти обратно на этаж, он прислоняется к каменной ограде, проводит рукой по мху. По валунам в лесу он тоже скучает.

Дальше Шандор рассказывать не стал бы.

Тем утром Марика разбудила его словами:

— А я говорила!

Шандор открыл глаза. Волосы Марики свешивались ей на лицо увесистыми прядями: давно не стриженные, жёсткие, сейчас они напоминали не притихший костёр, а ржавчину. Она откинула их за уши, тряхнула головой и повторила:

— Я же правда говорила!

Мир с утра ещё не застыл, слегка вращался: и лицо Марики, и шея, на которой болтался кулон — обточенный морем кусок белого стекла, и потолок над ними. Шандор выпростал руку из-под одеяла, поймал кулон, стиснул в ладони. Марика замерла. Мир перестал кружиться.

— Марика, — она уже опомнилась, смутилась, — давай я скажу, что ты во всём была права, а ты за это дашь мне встать. И объяснишь, в чём именно.

Она закивала, уселась на ковёр, скрестив ноги и не подумав отвернуться. Смотрела, как он облачается в штаны и как стягивает сорочку через голову, — так невинно, как будто это было в порядке вещей. Как будто бы она смотрела на дождь за окном.

— Так что же?

Марика встала, повела плечами. От неё пахло свежей травой. Начиналась их первая зима с Ирвином, и как-то раз Марика даже взъерошила ему волосы — Шандор и этого не ожидал. Есть ведь решения, за которые отвечаешь только ты. Он потянулся, оправил рубашку.

— Там нужна кровь. — Марика уже была наготове то ли бежать куда-то, то ли разгребать завалы, сильная, юная, сердитая. — Ты думаешь, твой Ирвин даст хоть каплю просто так? И ты знаешь, что, если взять недобровольно, оно срабатывает в пять раз дольше. — Она ждала, что Шандор её опровергнет, и смотрела с вызовом. — И что теперь? К чему ты вёл всё это время?

— Раньше дворцу было достаточно моей.

— Ну а теперь нужна кровь младшего из трёх. Как ты его заставишь? Песенку споёшь?

Шандор замахал на неё рукой и отправился будить Ирвина. Мало есть на свете более дурацких занятий, чем в адский холод будить вымотанного ребёнка. Шандор потряс его за плечо, распахнул шторы. Сдёрнул одеяло.

— Доброе утро, Ирвин.

— И тебе. — Ирвин, в отличие от Шандора, мог просыпаться резко и смотреть сразу осмысленно. Пока он одевался — уже сам, всего-то нужно было пару раз рассказать, что взрослые одевают только малышей, — Шандор спросил, глядя в окно:

— Не хочешь мне помочь? Как взрослый.

— Не-а.

Что ж, это было ожидаемо.

— Тогда пойдём-ка, покажу тебе кое-что.

— А завтрак?

— После.

— А что это ты покажешь?

— Такую вещь, которую будущий король обязан знать. Давай, айда шагнём.

Шагать через пространство Ирвин не любил, но всё-таки подошёл. Шандор приобнял его и закрыл глаза, чтоб попасть в место, которое не первый год видел во сне.

Тот день в воспоминаниях Ирвина стоял особняком. Вот монастырь, вот лес, вот летний луг, вот Шандор смеётся, запрокинув голову, вот отчитывает вполголоса, нахмурившись, как будто ему правда важно, чтобы Ирвин понял, и это так странно, что Ирвин даже слушает; вот их промёрзшие комнаты, вот Шандор дует себе на руки, а вот — подвал. Не то чтобы там даже было что-нибудь ужасное — просто комната с арочными сводами, старинная кладка, тишина. Посередине возвышение, и на нём — каменная чаша. Рядом ещё один постамент, и в нём углубление по форме тела человека — руки, ноги, голова. Желобки по краям свивались в узор и устремлялись к полу.

— Это что?

Шандор ответил не глядя:

— А, это для особых случаев, не обращай внимания.

Ирвин потрогал камень:

— Неудобно же? Жёстко?

— Да, довольно-таки.

У стены, вдалеке, стояло кресло — витые подлокотники, мягкая спинка, цветочный узор. Будто не отсюда. Шандор фыркнул:

— Оно чужое, но, думаю, хозяин сейчас не в том положении, чтобы возражать.

Он ухватил кресло за подлокотники, напрягся — и подтащил прямо к чаше по каменному неровному полу. Кивнул, как будто ничего не происходило:

— Сядь с ногами, тут холодно. — И Ирвин долго расшнуровывал башмаки, он тогда ещё очень гордился, что умеет, потому что в монастыре никто не учил, только Шандор потом, и он сам, сам умел. Но почему-то в этот раз развязать бантики никак не получалось, и, когда Ирвин поднял голову, Шандор уже сидел у чаши, опираясь спиной на постамент, закрыв глаза. Он чувствовал, что Ирвин делает, даже когда не смотрел, и встал, стоило Ирвину сесть.

— Всё, готов смотреть?

Шандор как будто ободрял, но от этого делалось только страшнее. Он что-то прошептал, погладил постамент, и даже в полумраке Ирвин видел, что из его ладони потекла кровь.

— Ты зачем это? Что ты делаешь?

Шандор улыбался, и, честное слово, лучше бы кричал.

— Дворцу нужна кровь, чтобы удержать мир, — объяснил, пока углубление наполнялось тёмно-бордовым, — чтоб были живы птицы, рыбы, люди. Чтоб осталось море. Я думаю о них, грущу по ним и одновременно даю и кровь, и тепло. Вообще-то дворец попросил крови твоей, но ты ведь сказал, что не хочешь помогать, — Шандор пожал плечами. Кровь струилась. — Раньше я отдавал её гораздо больше. — Камень как будто был рад крови, воздух потеплел, ступни Ирвина перестали мёрзнуть. Шандор рассказывал и не смотрел на него. — А теперь совсем мало. Если бы ты решился тоже поделиться, мы бы смешали, и дворец бы принял жертву.

Кровь лилась почему-то быстро, как вода. Шандор уже стоял, пошатываясь, запрокинув голову, одной рукой держась за постамент.

— Вообще-то я нарушил регламент: кровь следует отдавать лёжа, молча, прочее и прочее. Помнишь, я говорил тебе о долге мага. Но и так пойдёт.

— Когда это закончится?

Шандор развёл свободной рукой:

— Когда дворец смирится с тем, что я не ты.

— Разве нельзя его разрушить?

— Попытайся.

Ирвина словно окатило жаркой волной. С ним то и дело так бывало, когда он злился, и он потом не помнил, что кричал, что говорил, что требовал, и приходил в себя усталый, потный, всё ещё злой, но с ясной головой. Тут, в подвале, его сорвало с места, он соскочил с кресла и чуть не поскользнулся в идиотских чулках — на камнях тоже проступала кровь. Шандор не сделал ни движения, чтобы ему помочь, и это напугало больше всего остального. Объяснил, всё так же покачиваясь, поглаживая постамент, глядя неизвестно куда:

— Это кровь тех, кто был здесь до меня.

— А после тебя?

— Должен был быть ты. Но ты не будешь жить, как я.

— Если всё рухнет?..

— Да пусть катится куда угодно.

Шандор качался, словно слышал музыку — деревенские танцы, хороводы на лугу… Хотелось заорать, чтоб всё это кончилось, чтобы Ирвин проснулся ещё раз, и этот день начался ещё раз, и никогда больше не видеть — ни подвала, ни Шандора, который не смотрел в лицо. Ирвин бежал к нему, оскальзываясь, чулки липли к полу, и он успел запыхаться, а пробежал всего пару шагов. Наконец подвал сжалился, пол дёрнулся, и Ирвин кубарем свалился Шандору под ноги.

— Осторожнее, — сказал Шандор без улыбки, и Ирвин дёрнул его за куртку, потом за шарф, на шарф он должен был отреагировать хоть как-то, но нет, не шелохнулся, и тогда Ирвин закричал:

— Ну где уже?

— Что где?

— Нож, чтобы я мог тоже поделиться, — говорить было тяжело, слёзы стояли в горле, — почему ты один? Почему не даёшь помочь? Я тоже хочу! Я тебе приказываю! Я не хочу, чтоб ты…

— Остался здесь? Когда я попросил помочь, ты отказался.

— Но ты не объяснил!

— А ты бы слушал? Я так часто прошу помочь? По пустякам?

— Отстань!

— Так отстань или поделиться?

Ирвин протянул руку, закатал рукав:

— Но я не хочу часто это делать.

— Не будешь часто. — Шандор свободной рукой взял ладонь Ирвина в свою, нажал пальцами и снова что-то прошептал. Появилась ранка. Ирвин зашипел сквозь зубы.

— Знал бы ты, как я это ненавижу. Подумай о котятах или кого ты там любишь. О море можно.

Шандор испачкал кончики пальцев в его крови и смазал постамент — смешал со своей. Пол мелко задрожал. Подвал вздохнул — дёрнулся всем собой, сводами, полом, задребезжали ножки кресла, подпрыгнули брошенные кое-как ботинки Ирвина, взметнулись волосы у Шандора, постамент вспыхнул белым пламенем — и всё закончилось. Кровь у Шандора больше не текла. Он провёл пальцами по собственной ране, потом по ранке Ирвина, и та исчезла без следа.

— Я говорил, — Ирвин не знал, к кому Шандор обращается, но тот звучал зло и одновременно успокоенно, — я говорил, что этой крови можно меньше. Я говорил, что это заключение родства, а не страдание.

Он покачал головой, будто хотел сказать ещё больше, потом поднял ботинки Ирвина и протянул ему:

— Обуйся, мы уходим. Спасибо, что помог.

Ирвин начал было снова завязывать шнурки, но обернулся и увидел: Шандор поджёг кресло и молча смотрел на огонь.

— Я же тебя люблю.

— А? Что говоришь?

Огонь трещал. В рыжих отсветах Шандор снова казался чужим. Подвал мерно дышал, и Ирвин дышал в такт.

— Я же тебя люблю. Не море, не котят, — Ирвин подошёл к Шандору и ударил в плечо, серьёзно, со всей силы, — дурак. Только попробуй ещё раз так сделать.

Шандор не ответил, притянул к себе:

— Я хочу досмотреть на огонь, и мы уйдём.

Опекун показал ему новые комнаты — как обычно, не глядя, идёт Шандор за ним или нет.

— Это одежда, — он распахнул шкаф, кивнул на стопки, переложенные пучками засушенных трав. Штаны, рубашки, бельё. Всё светлое, простых цветов, из простой ткани. Шандор разглядел рубаху — из тех, что надевают через голову, дома он иногда носил такую же, но с расшитым голубыми цветами воротом. На этих узоров не было. — Вот кровать, позже часа не встаём. Еду я буду приносить, а кухня здесь, — опекун распахнул очередную дверь. Местная кухня не пахла ничем — ни хлебом, ни деревом, ни дымом, и вся посуда была новая, блестящая.

— А можно что-нибудь постарше?

— Для чего бы это?

Опекун вообще редко соглашался, но всегда был спокоен — и когда дергал за невидимую нить, и когда несколько секунд не давал Шандору вдохнуть за то, что Шандор задавал один и тот же вопрос, и когда походя наложил заклятие немоты и так же походя снял — ни ругани, ни прощения. Казалось, он осваивал Шандора, как новую обувь. Шандор не чувствовал его злости, и это пугало: на злость можно обидеться, злиться в ответ, расплакаться, — но опекун только на миг замирал, что-то решал про себя и делал очередной жест рукой в перчатке.

— Я позову, когда понадобишься. Через пару дней. Ты умеешь читать?

Шандор кивнул.

— Я принесу книг. Детских нет, так что в твоих же интересах тянуться вверх.

Они вышли в холл с огромными окнами, и сквозь них Шандор увидел зелень и розы.

— Мне можно выходить туда?

— После начала. Если попробуешь сейчас, дверь не откроется. Пока ты здесь, плохо не станет. Оттого, что я не рядом. — Опекун остановился на пороге и оглянулся через плечо: — Если надумаешь опять выть по ночам, то не стесняйся. Наверху почти не слышно.

Шандор спросил бы: где отец, надолго ли я тут, что вы хотите со мной сделать, чем я виноват, разве так можно с людьми, как же наши кошки, — но на всё это опекун либо молчал, либо давал пощёчину, не прикасаясь, либо награждал немотой, либо на миг отнимал способность дышать — пока Шандор не склонял голову и как бы не извинялся. Только про кошек опекун сказал всё тем же ровным голосом:

— Что им станется, разбредутся. Нет, с собой нельзя.

Два дня Шандор либо спал, либо гладил страницы толстых книг, либо стоял у окна и смотрел в сад. Но стёкла не были ровными, дробились на ромбы, и сад смазывался, распадался на розовые с зелёным блики. Один раз опекун остался посмотреть, как Шандор ест, и наблюдал всё с тем же нечитаемым лицом.

— Я говорил твоему отцу, что он не прав.

Шандора чуть не стошнило козьим сыром. Кое-как проглотил кусок, спросил:

— Он жив?

— Наверное, — опекун пожал плечами, — во всяком случае, пока ты здесь, я не испытываю к нему интереса. Ты знаешь, что почти любую память можно разрушить и пересобрать обратно, по кусочкам?

Шандор не знал.

— Довольно неприятно, — опекун словно бы обсуждал вкус сыра или вина. Оторвал с кисти виноградину, повертел в пальцах — был на сей раз без перчаток. Шандор сочувствовал этой ягоде — светло-зелёной, через неё можно смотреть на солнце. Опекун закинул её в рот, прожевал и продолжил: — Как будто у тебя в душе и сердце кто-то копается ледяными пальцами. Если не хочешь, чтоб с тобой это случилось, не вспоминай дом слишком часто. Что застыл? Доедай.

Руки не слушались, нос почему-то мёрз, Шандор не мог даже наколоть кусок на вилку. Опекун покачал головой и встал из-за стола.

— Завтра зайду за тобой.

В ту ночь Шандор проснулся очень резко и не смог заснуть снова. Лежал не шевелясь. В голове было пусто — ни мыслей о доме, ни воспоминаний о том, что он обычно делал по утрам, ни даже любопытства — пасмурно будет сегодня на улице или солнечно, уж это через окна можно разобрать. Может быть, это страх всё приглушил — Шандор не знал. Опекун постучался в дверь его спальни ровно в пять утра, и Шандор промолчал. «Можно подумать, ты не войдёшь, если я откажусь».

— Доброе утро. Ты поел?

Шандор медленно сел. На опекуне в этот раз был плащ из серой шерсти, и такой же он кинул Шандору.

— Не поел? Зря, было бы легче. Ну, пойдём.

Всё же сперва они зашли на кухню, и опекун хмыкнул, оглядываясь. Когда он так смотрел, он что-то про себя решал, и Шандор уже приготовился к пощёчине, но нет, опекун снял с крючка медную кофеварку и налил в неё вина. Ещё подумал, словно не помнил, как всё это делается, и добавил корицы. Гвоздики. Растолок на дне лимон. Помешивая, ждал, пока закипит.

— Пей, это не вопрос.

И Шандор пил, потому что отвык возражать, и вино оказалось вкусное, будто снаружи. Он даже решил снова что-нибудь спросить, но не сообразил что, а опекун уже взял его за плечо, и это было как будто оказаться у костра в холодную ночь.

— А, нравится? Всё забываю об этом эффекте, странно. Пойдём, тут близко.

Если бы он не повторял «пойдём», «пойдём», Шандору, может, стало бы интересно, а так — только страшно. Опекун открыл дверцу в нише — Шандор не знал, что за ней, и они двинулись вниз по узкой лестнице.

— Привыкай, — сказал опекун, — когда-нибудь сам будешь открывать.

Внизу было холодно и горели факелы. Шандор рассматривал сводчатые арки и неровную кладку. Провёл по стене ладонью, и опекун тут же перехватил его запястье, а в глубине раздался то ли всхлип, то ли стон.

— Не трогай ничего, пока я не скажу.

Шандор из вредности, чувствуя момент, быстро провёл по стене ещё и ещё свободной рукой, и опекун ударил его по щеке, но ничего не сказал. Стена как будто бы дрожала мелкой дрожью.

— Будешь дразнить — мы оба тут погибнем. — Опекун пригнулся и вошёл то ли в зал, то ли в пещеру. Шандор вошёл за ним. Посреди зала стояла каменная чаша и рядом — алтарь. Шандор сперва решил, что это ложе, но кто же делает кровати каменными, правда? — Сядь. — Опекун махнул рукой, и из воздуха соткалась скамья.

Шандор уселся, опекун уселся рядом, и снова это дуновение тепла, будто всё будет хорошо. Шандор украдкой сжал кулаки — глупо поддаваться.

— Что ты любишь?

Лес. Вода. Отец. Шандор мог бы перечислять минут пятнадцать, но не здесь, не сейчас и не тому. Опекун хмыкнул.

— Что ж, неважно. Вот, допустим, я люблю осень. — Он повёл кистью, словно поворачивал ручку, и Шандор услышал ветер. А потом вместо стен и потолка сделалось небо, нежно-нежно-голубое, чистое, звонкое, как перед первым инеем. Шандор подумал было, что сейчас упадёт, но небо превратилось в лес, и с клёнов падали красные листья, а потом подвал вернулся. — Подставляй что угодно, что ты любишь, — опекун сжал его руку, — покажу. А то наугад в мыслях копаться утомительно.

— То есть это была не ваша осень?

— Конечно нет. Я люблю города, дома и церкви.

Шандор зажмурился. Лес летом. Цикады в траве. Сосны на холме у озера. Все эти образы опекун воплощал тут же, и те накладывались, оглушали зелёным, голубым, аквамариновым, запахами нагретой коры, зелени, чистой воды. Шандор даже протянул руку, дотронуться, но образы были по ту сторону от алтаря, а Шандор — по эту.

— Любишь всё это? Хочешь, чтоб оно жило?

Шандор кивнул, не отводя взгляда от сосны. Та была сучковатая, с кривыми ветками — совсем как настоящая, он бы смог залезть.

— Любишь? Тогда ложись. — Опекун снова поднял руку и принялся стирать сосну, будто бы та была рисунком на стекле, а в руке у него была невидимая тряпка. — Ляг. Чтобы мир стоял, нужен дворец. Чтобы дворец стоял, нужна твоя кровь. Да, мутит с непривычки. Я посижу рядом, пока всё это не закончится, — опекун присмотрелся к Шандору, оценивая, — минут пятнадцать, думаю, на первый раз. Встать невозможно, так что ляг сразу удобно.

И Шандор лёг на алтарь — тот растянулся под него как живой, прогнулся и принял. Будто лежать в упругом, подвижном снегу. Потом камень снова стал камнем, а Шандор почувствовал, что не может шевельнуться, и немедленно дёрнулся, но выбраться не смог.

— Ну, дыши глубже, — опекун хлопнул его по запястью раскрытой ладонью, — не обездвиживать же тебя ещё и мне? Нет?

Руки у Шандора тоже лежали каждая в своей нише, раскрытыми ладонями вверх. Опекун вздохнул, проговорил какое-то слово, которое Шандор в первые годы так и не запомнил, и из ладоней заструилась кровь.

— Думай о тех, кого хочешь обнять, — опекун был рядом и почему-то не убирал ладонь с его запястья, — леса, поля. Кошки, допустим. Или, крайний случай, о тех, кого хочешь убить. Обо мне, к примеру.

Шандор не думал об убийстве. Просто лежал и чувствовал, как его кровь уходит в пол. Просто смотрел на потолок. А опекун рассказывал:

— Каждый маг делится со своей землёй своею кровью. Когда у тебя будет ученик, ты тоже переложишь это на него.

Шандор как будто плыл на корабле — алтарь качался из стороны в сторону. Он попробовал разомкнуть губы — получилось.

— Я никогда не возьму ученика.

— Тогда мир рухнет.

— Кто-то пробовал?

— Конечно.

С этим ребёнком было больше проблем, чем ты в принципе мог ожидать. Его отец, прежде чем потерять память, просил:

— Будь с ним помягче, он другой, он не такой, — но ты не думал, что другой — это до такой степени. Ты ожидал: тоски по дому, воплей, визга, взгляда в стену, «я ненавижу вас». Ты получил: вопросы, ещё раз вопросы, «можно мне больше книг», «можно я буду что-нибудь делать руками», «давайте вырастим в саду большое дерево». К нему слетались: осы, пчёлы, голуби. Однажды ты обнаружил его в саду искусанным комарами и получил в ответ:

— Они же попросили!

При всём при этом он шарахался от рук. То, что ты обожал больше всего — тепло и покой, когда наставник рядом, — маленький Шандор почему-то отвергал. Тянулся иногда и сразу же отдёргивался. Если ты велел ему есть — неохотно ел, не велел — еда так и сохла в кухне. Ты старался его не трогать, но однажды вечером, придя проверить, что там выучил воспитанник, обнаружил у него под глазом натуральный синяк. Ты даже моргнул, не поверив сразу. Тут нет людей. Тут никого нет, кроме вас двоих.

— Шандор, это что?

Он не умел ещё врать — запинался, путался, потом начинал громоздить слова — и ты сказал заранее:

— Правду, Шандор.

За враньё ты наказывал немотой, поэтому Шандор буркнул, уставившись в пол:

— Мы подрались с дворцом.

— Что, извини меня?

— Я сказал, что он камень без души. Булыжник. Вредина. Он сделал так, чтоб я упал.

— Я разрешал тебе общаться с дворцом?

— Нет, не разрешали. Но я же думал, что вы не узнаете.

— Много ещё последствий?

— Никаких нет.

— Ты не врёшь ли?

— Не вру.

— Покажи образ.

Ты сидел на диване, ждал. Шандор ёжился в кресле. Ты сказал:

— Иди под мою руку и погрейся.

— Можно не буду?

— Нельзя.

Он уселся рядом, ты приобнял его за плечи.

— Я жду, Шандор.

Образ включал: внезапную дрожь стен, упавший с подоконника цветок в горшке, Шандора на коленях среди черепков, ладони перепачканы землёй, голые корни цветка, и Шандора, который пнул стену босой ногой. Потом был вихрь, и Шандор на полу, и черепки, летящие ему в лицо.

— С дворцом я обсужу это отдельно, — сказал ты первым делом. — А тебе пора бы перестать думать, что я о чём-то не узнаю. Покажи лицо.

Шандор зажмурился, поднял голову.

— Да не так покажи. Те царапины, что умудрился замаскировать, пожалуйста.

Он показал, всё ещё жмурясь, красные отметины на щеке, на лбу и на подбородке; одна тянулась через нос и уже вспухла.

— Пойдём, я залечу. И синяки тоже. А кстати, что с цветком?

— Я в воду сунул.

— Потом научу тебя восстанавливать неживое. Ты что, отбил ступню о стену?

Так и было. Пришлось призывать саквояж всё на этот же диван, мазать распухшую ступню составом от отёков и бинтовать.

— Почему вы не исцелите магией?

— Ненадёжно.

Исцеление тебе давалось хуже всего — слишком мелкая, тонкая работа. Будь это серьёзные раны, ты бы рискнул, а так… Шандор лежал, задрав пострадавшую конечность на подлокотник, головой у тебя на коленях.

— Теперь синяки — вот их могу и магией. Да не бойся, боже, я не воспитываю, когда лечу.

Ты надавил на синяк под глазом ледяными пальцами. Сказал:

— Потерпи. Зато хотя бы моргать сможешь нормально.

Спина у него пострадала тоже — ты прошёлся между лопаток и по рёбрам. Он в уме — бить дворец по стене за какое-то там растение?

— У вас пальцы холодные.

— Так и должно быть.

Коленки. Лодыжки.

— У тебя было ощущение, что ты сражаешься с кем-то невидимым?

— Да, было.

— Плохо.

Обычно дворец ограничивался дрожью. Максимум ветер, максимум дрожали стёкла, какая-то штора цепляла за рукав. Но сейчас часть силы, которую он тратил на поддержку мира, дворец обрушил на мальчишку. Интересно.

— А не могло быть так, что ты и до того его дразнил?

Шандор молчал.

— А что я тебе запретил чуть ли не в первый день?

— Дразнить дворец.

— Никакой вывод из этого ты не хочешь сделать?

— Но вам-то всё равно, когда я вас бешу.

— И ты решил дразнить кого-то, кто ответит?

Царапины на его лице ты обработал перекисью — девочки от такого дружно шипели, Шандор морщился, но молчал. Ты прикладывал смоченный в перекиси бинт к очередной отметине и говорил:

— От дворца мы все зависим. Кто дразнит здание, в котором живёт? Ты чего хочешь?

— Жжётся.

— Ничего, потерпи, почти уже всё. Как крапиву держать голыми пальцами, так Шандор у нас первый, а как это… Ты чего дёргаешься? Так меня боишься?

— Дворец сказал, что вы должны меня наказать.

— Да? Верно, накажу. Ты нарушал запрет и мне соврал. Но вылечить тебя всё равно нужно.

— Зачем?

— Прости?

— Какая разница? Сделайте так, чтоб я молчал, синяки вы уже убрали, всё в порядке. Как будто вам не всё равно.

— Не всё равно.

Ты наконец-то смазал все царапины заживляющим и велел:

— Ляг на живот.

— Зачем?

— Много вопросов. Не обработал царапины сразу, возился в земле, мог занести грязь. Сок у твоего любимца ядовитый, если тот попал в ранку, заболеешь.

— Вы так из-за дворца меня наказываете?

Ты бы шлёпнул его по щеке и этим ограничился, но, во-первых, его уже знобило, во-вторых, он хотя бы спрашивал. Ты мало говорил с ним в путешествии, и теперь это вылилось в потасовки с дворцом. Кто мог подумать.

— Ты что, боишься иголок? — Он сидел на диване, ты сел перед ним на корточки. Возможно, стоит думать, что он девочка. — Не больней, чем царапина, бояться нечего. Ты осиных-то укусов не боишься.

— Я и вас не боюсь. Просто не знаю, как это.

Ты показал ему, как девочкам показывал.

— Смотри, вот это шприц. Я набираю жидкость, которая мне нужна. Это игла. Теперь нужно перекачать жидкость в тебя. Что, всё-таки боишься?

Он боялся. Смотрел на тебя влажными глазами, попытался встать, но наступил на больную ногу, вжался в спинку дивана.

— Послушай, это один миг, ты не заметишь. Если я это сделаю силой, будет больней. Давай ложись на живот и закрой глаза.

— Я никогда не видел таких штук.

— Это понятно. Не везде знают о нормальной медицине, к сожалению. Давай ложись, дыши глубоко, ничего ужасного.

Он подгрёб под себя подушку, стиснул, прижал к себе обеими руками. Ты приспустил его штаны и бельё тоже. Когда ты сам во что-нибудь такое вляпывался, наставник поил тебя зельем, одним и тем же, — от него потом рвало и голова кружилась. Когда игла коснулась кожи, Шандор дёрнулся, и ты прижал его к дивану за поясницу.

— Считай до десяти. Ну вот и всё.

Он лежал неподвижно, и ты мельком погладил его по спине. Он только вздрогнул.

— Почему вы меня не обездвижите и не засунете куда-то в темноту? Было бы легче.

— Кому?

— Вам.

— Меня-то всё устраивает.

Ты думал. Отнять книжки? Глупо, скучно. Отнять прогулки? Захиреет. Ну и что с ним делать?

Шандор так и лежал лицом в диван.

— Я накажу тебя не потому, что так хочет дворец, — ты уселся рядом, положил Шандору ладонь между лопаток, ждал, пока тот перестанет дрожать. — А потому, что ты мне врёшь. И думаешь, что мне всё равно, а это не так. И ещё потому, что ты нарушил запрет и создал опасность не только для себя самого, а вообще для всех. Кто из вас первый начал?

Он не ответил, зато снова плакал — это было ожидаемо. Вскочил, стараясь не наступить на больную ступню, опираясь на пятку.

Ты сказал:

— Ну что?

Он шмыгал носом, утирался рукавом. Почему он тебя не боится? Как ему не стыдно? Тебя за плач, кажется, сразу выключали.

— А мне из-за дворца кошмары снятся.

— Да? Что не пришёл за зельем? Предлагал же.

Он стоял, смотрел исподлобья, красное лицо.

Ты сказал:

— Ну, иди сюда, тебе же хочется.

— Не хочется.

— Уверен?

Ты протянул руку — и он, конечно, всё-таки потёрся лбом, а потом ткнулся тебе куда-то в плечо.

— Одна из редких позволительных вещей, — говорил ты, обнимая его одной рукой, — глупо не пользоваться. Как зло, я в твоей жизни неизбежен. Можешь воспользоваться положительными сторонами.

— А я думал, вам правда всё равно.

— Мне всё равно, пока ты требуешь изменить историю. Если болеешь, пострадал, не спишь — не всё равно.

— И если нарушаю запрет.

— Да. Не пытайся воспользоваться, об объятиях можно попросить без этого.

Когда он вырастет, он будет говорить о тебе исключительно в выражениях вроде «он старался».

Да нет, я знала, что его держали где-то. Вон в том крыле дворца, куда не войти, живёт мальчик, не такой, как все, и Арчибальд его учит. Ну учит и учит, я тоже делала много вещей, которые не хотела. А потом я его увидела. Он сидел в саду, почему-то на бордюре клумбы, и подставлял лицо не по-августовски яркому солнцу. Сидел босиком, и ступнями еле заметно тёрся о гравий дорожки. И почему-то стискивал бордюр двумя руками, будто боялся, что кто-то может силой оторвать. Такая странная поза — не то расслабленность, не то ужас. Я шла на обед и встала перед ним, закрыла солнце, ждала, пока он сам меня заметит, и встанет, и поклонится — все замечали. Тогда ещё всё действовало как полагается, и мы всей семьёй собирались на обед, я на него и шла.

Так вот, этот заморыш с тонкими губами действительно открыл глаза, но отшатнулся — чуть не упал спиной на клумбу, где мать вопреки правилам растила шиповник. Удержался, шатнулся на кусты, там замер в равновесии и сказал:

— Здравствуйте.

Ни «высочество», ни «счастлив встретить вас», и не представился. И я спросила:

— Ты игрушка моей мамы?

И он ответил:

— Я надеюсь, это так.

Не усмехнулся, не смутился — ничего. Он говорил так, как будто слова значили только что-то одно, и каждое из них надо было использовать аккуратно, чтобы смысла не стало слишком много. Я подумала: он же маг, а маги дикие.

— Когда говоришь с дочерью короля, нужно кланяться.

— А, верно, я забыл.

— Простите, ваше высочество.

— Что вы сказали?

— Нужно говорить так: простите, ваше благородное высочество, мою дурацкую, нелепую оплошность.

Он должен был склониться и замямлить. Все так делали. Он осторожно откачнулся от кустов, босыми ногами ступил на гравий передо мной и сказал:

— Разве это так уж весело?

И глаза у него были такие ясные, будто он имел право смотреть прямо. Я потянулась было хлестнуть его по щеке — не рукой, хлыстиком, носила с собой, чтобы что-то мять в руках. Он замер. Поймал хлыст у щеки, дёрнул на себя. Я даже поддалась, потому что до этого со мной ведь во дворце мало дрались, и точно не такие, как он, с пыльными ногами.

Он смотрел на меня, сжимал мой хлыст. Сказал:

— Ты ведь не хочешь это делать. Вы не хотите, ваше высочество. Это не сработает. Вы хотите, чтобы я вас боялся, но это так не получится, извините.

Он говорил как по учебнику, избыточно — словно недавно выучил родной язык. Потом мать рассказала, что в подвале он днями напролёт молчал. Неделями.

В то утро он проснулся очень поздно. Почему-то ужасно мёрз, открыл глаза и сразу же сощурился — Марика давным-давно распахнула шторы, но больше не заглядывала. Странно. Обычно, если Шандор был не дома, она кричала:

— Ирвин, завтракать иди!

Она научила его и готовить, и мыть посуду: что за король, который не может потушить морковь? Что за король, который не умеет сам себе помочь?

— Когда я стану королём?

— Вырастешь — станешь.

Но пока Ирвин не вырос, учился, гулял по лесу и к речке, обнимал Шандора, ругался с Марикой, чтоб тут же помириться.

— Кто съедает последнюю конфету? Кто так делает, Ирвин, кто так делает?

Иногда ему снился тот болотный, тянулся тощими лапами — но Ирвин ему отвечал:

— А я позову Марику.

Или Шандора — Ирвин во сне всегда старался вспомнить, кто из них больше уставал днём. Уставали оба. Марика бегала по долинам и лесам и успокаивала местных жителей: люди — нормальные. Не нужно их пугать. Не нужно их есть. Как Ирвин понял, раньше все лесные прятались, а вот теперь полезли на поверхность. Ну а Шандор работал во дворце, был там господин маг, и потом Ирвин тоже будет — но пока во дворец его никто не звал. Вырастешь и поймёшь. Вырастешь и…

Ирвин снова открыл глаза — и звонко чихнул. Голова болела так, будто он ею обо что-то ударился и вся боль от удара ушла куда-то внутрь, на изнанку лба, и теперь билась в череп глухо, мерно. Ай.

Он позвал:

— Марика.

Но получилось только шёпотом. У Ирвина был кулон, чтобы их звать, тяжёлый ключ на шее днём и ночью, Марика говорила — в крайнем случае, но когда ты не можешь встать — крайний ли это? Ирвин моргнул, и даже это было больно. Он сжал ключ в кулаке и сказал:

— Марика, приходи, пожалуйста.

Она вывалилась на пол перед кроватью в ту же секунду: мокрая, взъерошенная, а щёки чёрные от копоти. Сказала:

— Что такое?..

Подошла, вытерла руки о рубашку, потрогала лоб тыльной стороной ладони.

— Ох. Болеешь, да?

Ирвин давно не болел — если только дома, ещё до обители, но дом он помнил плохо. Там была сестра, и мама, и отец, и ещё кто-то, кого Ирвин не любил.

— Тьфу ты. Бедняга. Погоди, позову Шандора.

Шандор пришёл и сказал:

— Фу-ты ну-ты, началось.

Днём он являлся непохожий на себя: весь в чёрном, в сапогах, а не в ботинках, весь какой-то не по-хорошему насмешливый. Уселся на колени у Ирвиновой кровати и сказал:

— Когда земля болеет, магу плохо и королю тем более плохо. Так бывает. Ты делишь с землёй её боль и за это ею и правишь. Там какой-то пожар, да, Марика? Ай, ничего, вылечим.

Твой опекун на меня покосился и сказал:

— Будет больно, но ты мужчина.

Я так понял, что это высшая степень сочувствия с его стороны. Ты как-то обмолвился в духе «мне он вообще ничего не говорил», так что, наверное, мне ещё повезло. К тому же твой опекун — я не мог называть его по имени — носил старинную хламиду с капюшоном, иногда взглядом обрушивал потолки и в целом не казался человеком, который может на глазок определить возраст какого-то мальчишки, пусть и короля. Может, он думал, что мне пять, и я заору. Я сказал:

— Да я знаю, я же пробовал.

— Тебя успели научить?

— Да, Шандор научил.

Тут у него во взгляде появилось узнавание, и я испугался, что он спросит, как у тебя дела или там почему ты не заходишь, но он сказал только:

— Я думаю, что Шандор не донёс до тебя всей полноты истории.

Я поднял брови, какой полноты, помилуй, и опекун пояснил:

— Он мог оттягивать твою положенную боль. Побьюсь за треть.

В последний раз я от полноты ощущений погнул бронзовый брус из старой ограды дворца, поэтому думал, что знаю, о чём речь. Когда твой опекун наконец позволил боли моей земли пройти сквозь меня, я понял: ты оттягивал половину. Ты шутил, менял мокрые от пота простыни, фыркал, нос не дорос, морщился сам, и всё это превращалось в смех, в игру, хотя лоб у меня горел от жара, а фарфоровый слон на комоде начинал трубить.

Когда болеет земля, болеют и её король, и её маг, но я всегда был два в одном, я был решением и получал за двоих. Ну я так думал, когда понял, о чём думать, но сейчас твой наставник стоял рядом серьёзный как сыч, и это было ужасно смешно, смешней всех твоих шуток, и я катался по кровати и вспоминал: «в порядке тень твоя иль не в порядке»

это ты научил повторять любимые стихи

не-вы-го-да-а-вы-держ-ка-смот-ри

говорят, земля регулирует боль по силам и убить не может

неотвечайзажмурьсянекричи

если исцелить мага, исцелится и земля, но сперва нужно пропустить через себя

простыни мокрые

да он горит

там совсем маленький пожар

ребенку восемь

а потом боль отхлынула волной в прибое и сбросила меня на ту же постель. Твой опекун опять на меня посмотрел и сообщил:

— Вы исцелили восемь десятых потрескавшейся южной части степи, это хороший результат.

И я уткнулся носом в простыни, захрипел вместо того, чтобы засмеяться, и выдохнул:

— Спасибо, очень лестно.

Загрузка...