Глава 9. Лорд Грегори

1


Звенели косы.

Звенели около самого барского двора, по-за огородами, вдоль пересохшей реки и на озёрных берегах. Звенели вдоль полей и на лесных опушках.

Сенокос.

Пряно пахло сохнущей травой, духмяный запах тянулся над лугом густыми слоями, сползал по склонам холмов в овраги и надолго затихал там в стоячем воздухе. А когда спадала жара, и из оврагов и с опушек выползал туман, исчезал и запах.

До утра.

Утром всё начиналось снова.

Грегори вышел на крыльцо, тряхнул головой, отгоняя навязчивый запах – лето стояло жаркое, какого он не помнил за все свои пятнадцать лет. В безветренном воздухе так и висли запахи. Дождей не было с самой пасхи, жара установилась с первых чисел мая, даже на троицу погода так дождиком и не порадовала. Мужики в Новотроицке поварчивали сквозь зубы, уже несколько раз выводили под руки попа, чтобы прошёл по полям, покропил – и с акафистом, и без акафиста. Не помогало. Дождя не было. После окончания сенокоса ждали, что приедет из Уфы сам архиерей – тот, по слухам, пообещал в июле объехать губернию.

Конюх Пантелей уже выводил из низких ворот конюшни Боя. Орловец фыркал, недовольно и зло косил выпуклым фиолетовым глазом, прядал дымчатыми ушами, приплясывал на тонких ногах. Конский хвост со свистом летал туда-сюда, отгоняя вмиг невесть откуда взявшихся оводов.

Грегори сбежал с крыльца, протянул руку. Бой недоверчиво покосился, недовольно фыркнул, но кусок сахара с ладони взял – осторожно, едва коснувшись ладони мальчишки мягкими бархатными губами (жёсткие волоски пощекотали кожу). Гришка принял поводья из рук Пантелея, забросил их на туго выгнутую конскую шею, и, едва коснувшись стремени ногой, вскочил в седло. Бой всхрапнул и заплясал, пошёл боком, но тут же смирился, чуя, как натянулись поводья, и режет губы грызло. Пантелей тут же отскочил на сажень, оберегаясь от копыт – конюхов Бой не любил и при любом случае метко лягался, признавая над собой только власть двух хозяев – отца и старшего сына.

– Далеко ль собрались, батюшка? – в голосе конюха киселём всплыло и растеклось заискивание. Грегори поморщился – не терпел холуйства! – и Пантелей, мгновенно поняв, тут же сменил тон. – Особо не гнали бы, сударь, Бой вчера на левую заднюю засекался.

– Добро, – коротко отозвался Гришка, ослабляя поводья и сжимая конские бока шенкелями. Бой всхрапнул и рванулся к отворённым воротам – мимо рубленой клети, мимо двухэтажного терема на каменном подклете, крытого серым осиновым лемехом[1], с бочками и шатрами, мимо высокого красного крыльца на четверике в реж[2]. Вынесся за ворота – горячий ветер овевал щёки и ерошил коротко стриженные волосы, забирался под просторную полотняную рубаху. Добро хоть ушла дурацкая мода восемнадцатого века с париками и буклями, – не в первый уже раз подумал Гришка.

Промчался по проулку между огородами, выскочил прямо к базарной площади (отец невесть с чего поселился около самой деревни, и крестьянские огороды гляделись прямо в окна помещичьего дома, казалось, рукой можно досягнуть), проскочил мимо церкви, даже не вздев руки перекреститься за недосугом, ссыпался с Поповской горы в Бирь. Улицы были пусты – все на сенокосе.

Дядька Остафий возился на своём дворе, складывал дрова в поленницу. Чего это вдруг? – удивился на скаку Грегори (дрова готовили зимой, тогда и время было их складывать, а не сейчас, в июльскую жару), но останавливаться не стал, только молодецки (как раз дядька и учил такому!) присвистнул и, когда старый казак выпрямился, махнул рукой. Остафий распрямился, чуть придерживая рукой поясницу (Гришку иногда так и подмывало спросить у дядьки, всерьёз тот кряхтит и ковыляет или прикидывается), глянул подслеповато, вприщур и тоже взмахнул рукой.

Признал ученика.

Через жердевую околицу всадник махнул, даже не заметив, как она мелькнула под копытами Боя, только ощутил, как толкнули его в подошвы стремена.

Промчался мимо стада на косогоре над Бирем, оставив позади утробный мык мирского быка и завистливые выкрики мальчишек-подпасков – им тоже хотелось, должно быть, сейчас вот так промчаться верхом, да только не время – кони все в поле, на сенокосе, а они за коровами да козами и так углядят, пешим ходом.

Ему-то, барчуку, что – гуляй, катайся да охоться, коль желание есть. Тем более, сейчас, в вакации. Трудов никаких, учёба прочно забыта уже дней девять как – неделю пути из Питера до Уфы, да третий день уже, как он дома. Лежат где-то мёртвым грузом так и не распакованные книги, привезённые на время вакаций из столицы («А, после успею ещё полистать!»), висит в шкафу позабытый кадетский мундир – к чему он тут, в деревне? Разве что в гости к кому надумаешь поехать.

Беззаботность, такая, какая была когда-то только в детстве (себя Грегори ребёнком, разумеется, уже не считал).

Красота.

Колея терялась в прибитой копытами и колёсами, пожухшей от жары траве, тянулась вдоль берега, вдоль лесной опушки. Бой мчался, изредка чуть взлягивая, словно жеребёнок-стригунок, туго налитые мышцы орловца ходили под кожей, атласная конская шерсть лоснилась потом. Глухо гудели над головой оводы, то и дело норовя присесть на тонкую кожу хоть человека, хоть коня, чуя, как ходит под ней горячая сладкая кровь.

Грегори осадил жеребца невдали от Бухменя – в пологих берегах плоским зеркалом лежало озеро, вытекающий из него Бирь здесь даже в половодье можно было перескочить на коне. Тем более сейчас, когда от жары всё пересохло.

От погасшего костра тянулась тоненькая струйка дыма, стоял в стороне медный котелок, накрытый рядном, из-под которого торчали ветки смородины, шиповника и лабазника – заваривался деревенский чай. А за болотцем и жидкой стеной березняка дружно звенели косы – шли пятеро в ряд, дружно взмахивая косами, раз за разом валилась пересохшая на корню трава – и так же дружно лилась протяжная песня:


Ой…


да не шуми ты, мати,


зелёная дубравушка


да не мешай ты


мне,


добру молодцу,


думу думати…


А всё-таки не зря про Плотникова старшего болтают, что он разбойник, – со странным удовольствием подумал вдруг Гришка, спешиваясь. – Даже за работой разбойничью песню поют.


Что заутра мне,


добру молодцу,


во допрос идти


Перед грозного судью,


самого царя.


Большой участок, змеёй вытянувшийся вдоль берега Биря, от Бухменя до безымянного ручья, уже пятое лето косили Плотниковы. Грегори метнул взгляд туда-сюда, нашёл среди косарей Шурку – тот самозабвенно махал литовкой, стриженные в кружок тёмно-рыжие волосы слиплись от пота и стояли дыбом, солнце играло на голых плечах, густо покрытых россыпью коричневых веснушек. К вечеру, скорее всего, Шурка будет морщиться и поводить плечами туда-сюда, а ночью – заскулит от боли в сожжённой спине и плечах.

Хотя нет.

Шурка – не заскулит.

Не таков.

Крупный овод присел на шею Боя, жеребец фыркнул, тряхнул головой, но злая муха не собиралась улетать – нацелилась и впилась в кожу совсем рядом с гривой. Бой снова зафыркал, по коже пробежала крупная дрожь, но овод не шелохнулся. Бой ударил копытом.

Гришка хлопнул по шее коня ладонью, метко угодил прямо по оводу – ладонь украсилась кровью. Успела насосаться гадина.

Пение, меж тем, уже стихло, и из-за берёзовой поросли, там, где только что звенели косы, слышались угрожающие голоса. Знакомые, Плотниковские, и чужие.

Грегори постоял несколько мгновений, слушая (а голоса становились всё громче), потом хмуро покачал головой, намотал на кулак чёмбур и двинулся сквозь осоку и камыш – небольшое болотце, где в обычное либо дождливое лето всегда чавкала под ногами вода (иной раз и коня можно было напоить), нынче пересохло напрочь и по нему можно было ходить, не замочив ног. Бой, фыркая, мотая гривой и обмахиваясь хвостом, ломился следом.

Плотниковы клином стояли на свежей кошенине, словно выстроившись для драки, и Шуркин дед, ещё крепкий (глядя на него, и вправду верилось, что он когда-то казаковал у Пугача), в острие клина выдвинул вперёд левую ногу, держа наперевес литовку. Никак и впрямь – драка?! За его спиной стояли двое его сыновей и Шурка, который то и дело косился на воткнутый в корягу у кострища топор. Отчаянно бледная Шуркина мать пятилась назад, зажимая рот платком – вот-вот завопит заполошно: «Убивают!».

Напротив Плотниковых стояли две телеги, на обеих – по трое-четверо мужиков, тоже с косами и топорами. Татары, – понял Гришка, глядя на их смуглые скуластые лица, поросшие редкими бородами. – Из Рахимкуля, должно быть. Их земля начиналась сразу за Бухменем. Вокруг Новотроицка с востока и севера лежали татарские деревни, с которыми шла постоянная вражда из-за покосов. Вот и сейчас, видимо, было что-то такое.

Мгновенно вспомнилось прошлогоднее, перед самым его отъездом в корпус. Заунывные горестные вопли, и хмурые Шуркины слова: «Тайгинские татары Дёмку Любавина зарезали».

Грегори хотел подойти бесшумно, чтобы послушать, о чём они говорят, но не вышло. Разгорячённые спором мужики (а татары уже начали слезать с телег, перехватывая топоры и косы, а Плотниковы едва заметно пятились назад) его бы и не заметили, но всю музыку испортил Бой. Зачуяв татарских коней, он раздул ноздри и звонко заржал. Те немедленно ответили. Орловец, чуть всхрапнув, рванулся вперёд и едва не оттолкнул Гришку в сторону. Но мальчишка тут же натянул чёмбур, выбирая поводья.

Удержал.

Мужики, завидев барчука, замерли, поглядывая то на него, то на своих противников. А Шуркина мать, мгновенно узнав хозяйского сына, так и подалась к нему, словно надеясь, что одно его появление должно напугать противников.

В общем-то, так оно и было.

– Что за шум, коли драки нет? – с напускной весёлостью (хотя никто из тех, кто стоял перед ним, не смог бы сказать, что он, Гришка, боится!) спросил Грегори. А сам себе тут же сказал негромко – накличешь вот, будет тебе сейчас и драка. Окропим травку рудой. – До ярмарки вроде бы долго ещё, а для сабантуя – поздновато.

Татары стремительно переглянулись, потом коренастый кривоногий старик в сером домотканом чекмене сдвинул на ухо тюбетейку, открыв бритую макушку, и решительно шагнул вперёд, навстречу барчуку (Плотниковы переглянулись так же мгновенно и дружно шагнули вперёд, словно пытаясь загородить Гришку от татар). Облизнул толстые губы, прячущиеся в редкой чёрной бороде, и хрипло проговорил:

– Тут… наша земля был…

Плотников-старший («Архип, – вспомнил Грегори. – Архипом звать Шуркиного деда») коротко хмыкнул, словно собираясь ответить что-то ехидное, но смолчал.

– Ваша земля здесь была двадцать лет назад, – хмуро и резко бросил Гришка. – Вы её продали? Продали, спрашиваю?!

Старик мялся, покусывал редко посаженными зубами губу, теребил подол чекменя.

– Ну, чего молчишь, как сыч? – Грегори повысил голос. – Продали землю?

– Продал… – повторил старик упавшим голосом. – У нас сенокосов мало…

– Землю – продали, – повторил Гришка с нажимом. – Это уже не ваша земля стала, это вот их, – он кивком показал на русских. – А теперь это и вовсе – моего отца земля. А значит – и моя тоже.

Татары молчали, и молчание это понемногу становилось зловещим.

Что ж ты думаешь, они тебя не тронут, если что, испугаются, что ты барский сын? – Гришку вдруг облило страхом, словно кипятком. – Понятно, за зарезанного барчука им всем – розги, плети и Сибирь… рваные ноздри и кандалы до скончания веку. А только вгорячах про то редко думают…

Додумать Грегори не успел. Старик-татарин, видимо, подумав о том же самом, махнул рукой, тычком сдвинул тюбетейку на лоб и двинулся к своим – шёл вяло, спотыкаясь. И те тоже остыли, садились на телеги, убирая топоры и косы.

Напряжение отпустило, когда татары погнали коней, выворачивая телеги на дорогу. Враз ослабли ноги, на лбу выступила испарина, и Гришко внезапно ощутил, как шумно вокруг – гудели над травой осы, проносились над головой толстые и тяжёлые, словно пули, слепни, шелестел в березняке лёгкий ветерок.

Архип вдруг заковыристо выругался – татарские телеги описали по луговине большой круг, назло топча траву. Пригрозил кулаком, те в ответ обидно захохотали, проорали что-то вроде «Урус донгузлар!» и помчались рысью, настёгивая коней. Отлично понимали, что догнать их может только барчук на своём орловце, но один и без оружия он за восемью мужиками не погонится.

Грегори обернулся к Плотниковым и вдруг встретился глазами с Маруськой, которую он сначала не заметил – она вышла из-за густой ракиты и стояла, глядя прямо на него. За три дня его вакаций они впервой виделись вот так, вблизи – всё время что-то мешало. И Гришка вдруг понял, что она за прошедший год стала ещё красивее, хоть и стояла сейчас в одной только длинной становине[3] распояской, босиком и в полотняном платке, завязанном надо лбом.

– Ну, спасибо, сударь, – с расстановкой сказал Архип севшим голосом. – Кабы не вы, невесть, чем бы и кончилось дело у нас тут.

Ну да. Ввосьмером татары, пожалуй, и решились бы на что-нибудь.

Грегори смолчал, не в силах оторвать взгляда от Маруськи.

Шурка рядом вдруг громко кашлянул, и Грегори вздрогнув, поворотился к нему. Оглядел по очереди всех Плотниковых, кивнул, и сказал неловко:

– А я вот тут… коня проминал… увидел их… ну и подошёл… – и проклиная себя за косноязычие – с крестьянами двух слов связать не можешь! – вдруг вспомнил виденный у кострища котелок. – Я там взвар у вас видел. Угостите глотком?

Архип молча зыркнул на Маруську, и она, чуть покраснев, отскочила к кострищу. Зачерпнула берестяным ковшиком из котелка, приподняв рядно. Питьё и впрямь было похоже на чай и цветом и вкусом.

Грегори сделал несколько глотков. Лабазник, смородина, шиповник, зверобой, чабрец. Чуть поклонился, отдавая опустевший ковшик (Бой тоже тянулся к нему, шевеля пухлыми бархатными нозрями), сказал по-деревенски степенно:

– Благодарствуйте.

Вспрыгнул в седло, дал Бою шенкелей и помчался прочь, взмахнув рукой на прощанье.


2


Домой Грегори вернулся уже ближе к обеду. В помещичьем дворе вкусно тянуло щами и жареным мясом, дымил в дворовой беседке самовар.

Беседку в доме Шепелёвых традиционно звали «ротондой». Раньше Грегори и сам так звал, но в этом году с трудом удерживался от усмешки. На ротонду эта лёгкая деревянная беседка, построенную чуть грубовато, но уютно, не похожа была вовсе. Но попробовал бы кто-нибудь из домочадцев назвать её как-то иначе. Ротонда да чайный домик.

Пусть так.

Бой весело прядал ушами и прибавлял шагу, раздувая ноздри – должно быть, чуял с конюшни запах овса или мучной болтушки, которой коней потчевал старший конюх.

Гришка, чуть принагнувшись, проехал в широко отворённые ворота усадьбы, придержал коня, стрельнул туда-сюда взглядом. Казачок, Сашка Поспелов, тут же подскочил, протянул руку к поводьям. Мальчишке было восемь, его только в прошлом году взяли из деревни в услужение, после того, как его родители умерли от глотошной[4]. Первое время он дичился всех, и особенно Грегори, но быстро понял, что от старшего барича ему никаких унижений ждать не стоит. Тем паче, что жили покойные Поспеловы совсем рядом с Плотниковыми, и молодого барина мальчишке доводилось видеть и раньше, знал, что он дружит с Шуркой и Маруськой.

– Держи, – усмехнулся Грегори, спешиваясь, уронил поводья в руки казачка. Бой покосился на мальчишку, скаля зубы и чуть поджимая уши, но Гришка погрозил ему кулаком, и жеребец только всхрапнул в ответ. И пошёл за казачком, чуть прядая ушами и приплясывая – на удивление всей дворне, Сашку Бой слушался, хоть и норовил то и дело либо куснуть, либо долбануть длинной мордой в плечо и сбить с ног. Добро ещё, лягаться у жеребца привычки не было – силы у жеребца хватало, и ударь он от души да попади куда надо – сироту бы на кладбище снесли в тот же день.

В беседке около самовара хлопотала нянька Прасковья – чай и сбитень она готовить была мастерица, так что даже мачеха-французка забыла заморскую страсть к кофе и полюбила чай. Нянька заваривала чай с мятой, чабрецом, липовым цветом. Отец привозил из Уфы по осени целый тюк чая, перехватывал дорогой и редкий товар прямо с боткинского каравана из Кяхты – у Боткиных в приказчиках ходил его давний сослуживец, тащил чайные караваны через всю Сибирь, перестреливался в тайге с чаерезами[5]. Он и сноравливал старому военному приятелю, продавал Шепелёвым чай по оптовой цене, почти по той, по которой сам брал со склада в Кяхте.

– А, воротился, – приветливо сказала Прасковья Тимофеевна, щуря на воспитанника чуть подслеповатые глаза и по-доброму улыбаясь – так, что морщинки сошлись вместе, и потемнелое от старости лицо стало похоже на печёное яблоко. – Отвёл душеньку-то?

– Отвел, нянюшка, – добродушно отозвался Гришка, ухватывая с точёного деревянного блюда на столе крепко подсушенный бублик с медовой глазурью. С треском откусил кусок, прожевал, рассыпая крошки на траву (воробьи или полёвки подберут). – До Бухменя самого сгонял. Жара в полях, сеном пахнет… любота.

– То-то, что любота, – беззвучно посмеиваясь, покивала нянька. – А отец-то Боя хватился, а его нет…

– Ай ехать куда-то хотел батюшка? – Грегори поднял бровь, бросая в рот остатки бублика.

– Да, ничего особенного, – махнула рукой Прасковья Тимофеевна. – Должно быть, так же, как и ты, коня промять хотел…

Гришка молча кивнул и, стащив с блюда второй бублик и ловко увернувшись от няньки, которая сухонькой тёмной ладонью нацелилась хлопнуть его по вороватой руке, побежал к высокому крыльцу. Но едва он ступил на первую ступеньку, как что-то твёрдое и увесистое больно щёлкнуло его по уху. Грегори оторопело остановился и завертел головой, отыскивая причину. На выглаженной до блеска некрашеной ступеньке лежал высохший ядрёный жёлудь. Второй щелчок пришёлся по лбу и заставил вскинуть голову.

Жорка скалился с резного гульбища, разглядывая старшего брата. В руках его покачивался длинный волосяной шнурок с плоской кожаной блямбой посередине – праща.

– Я вот сейчас влезу туда – и за ухо тебя, – пригрозил ему Грегори. Младшему братцу в этом году исполнилось девять лет, и норов его с каждым годом становился всё паскуднее. Вот и сейчас – видя, что новый жёлудь зарядить, а тем более, пращу раскрутить он всё равно не успеет, Жорка высунул розовый язык широченной пупырчатой лопатой, потом метко плюнул в Гришку. Старший брат с трудом увернулся от плевка, подхватил со ступеньки жёлудь и щелчком запулил его в ответ. Но Жорки уже и след простыл, и жёлудь только звонко щёлкнул по резному столбику гульбища и улетел куда-то в сухую траву.

– Говнюк, – процедил Гришка сквозь зубы, поднял из травы второй жёлудь, тот, что угодил ему в лоб, и нырнул под тесовую кровлю крыльца, в прохладную тень. Пока он подымался по ступенькам, несколько мгновений он всерьёз раздумывал, не следует ли найти Жорку наверху и нарвать ему уши как следует (мысли, чтобы пожаловаться отцу или тем более мачехе, у него не возникло ни на мгновение – ещё чего не хватало).

Но в большой прихожей его первой встретила сестрёнка Аннет. И злость на дурака Жорку сама по себе куда-то испарилась.

– Приехал? – Анютка заразительно улыбнулась, на щеках заиграли ямочки. – Тебя папа́ ищет, братец. Уже спрашивал два раза, где тебя носит.

Папа́.

Гришка чуть удивлённо приподнял брови и вытянул губы трубочкой. Важных дел не предвиделось, с чего бы это отцу его искать? Да и вакации только начались ещё, какие дела могут быть? У бога дней не с решето, почти месяц ещё впереди.

– А где он сейчас?

– Да в курительной вроде бы, – Анютка поморщилась – не выносила табачного запаха девчонка.

В курительной? – удивился про себя Грегори. – С чего бы это летом-то? Можно ж снаружи покурить, хоть и в той же «ротонде». Хотя отцу виднее. Может, прихоть какая…

– Аннеееет! – раскатисто и звонко донеслось из глубины дома. Звала мачеха, и Гришка невольно вздрогнул. Былая неприязнь к французке за этот год почти прошла, забылась, хоть и не исчезла совсем. И всё же видеть мадам Изольду он старался видеть пореже. Хоть это и не просто было даже в их большом доме.

Впрочем, если целыми днями пропадать в полях, лесах и в деревне, то не так уж и трудно.

– Матушка зовёт, – весело бросила Анютка, чуть припрыгивая на месте от нетерпения. – Пойду я.

– Беги, – усмехнулся старший барчук, протянул руку и обронил в готовно подставленную ладонь девчонки жёлудь. – Возьми вот. И беги, раз матушка (он на мгновение запнулся на слове) зовёт.

Взвихрился тонкий розовый муслин платья, и Анютка умчалась в полутёмный коридор, – только козловые полированные башмачки дробно стучали по толстым доскам пола. Никаких паркетов в шепелёвском дому не водилось – Матвей Захарович страстно любил русскую старину в быту, допетровскую, и не раз прилюдно добрым словом вспоминал государыню Екатерину Алексеевну, которая ту же старину поощряла даже и при дворе.

Грегори усмехнулся – доводилось от кого-то слышать, что у Анютки сейчас возраст такой (да и сам видал не один раз у других детей такое, в первую очередь – у крестьянских) – либо носятся, как угорелые, либо спят как убитые. И дворянские дети – не исключение.


Отец, простоволосый, в широкой полотняной рубахе (светло-серый сюртук висел внакидку на спинке стула) и тёмно-серых панталонах сидел у отволочённого широкого окна на оттоманке, в глубине рубленого эркера, забросив ноги на невысокий табурет, и дым из кривой трубки густым облаком тянулся в окно, клубясь на едва заметном ветерке. На начищенных носках барских сапог искрами поблёскивали солнечные зайчики – темнеющее багровое солнце уже касалось краем зубчатой кромки леса.

На стук двери отец даже не повернул головы, только шевельнул длинным кривым мундштуком, молча указывая на стул с высокой спинкой, тот самый, на котором в прошлом году сидел Аксаков.

Гришка примостился на стул – ждал.

Отец молчал.

В окно тянуло лёгким ветерком, духотой, сухой травой и свежим сеном, ветерок шевелил брошенную на подоконник сложенную газету. Грегори, приглядевшись, различил заголовок: «Смерть греческой героини».

Какой героини?!

Словно поняв, что чувствует сын, отец тоже покосился на газету негромко сказал, не отрываясь от зрелища за окном, где над ельником разливалось море багреца – похоже, назавтра собирался дождь:

– Видел?

– Да вижу уж, – сказал Гришка, не отрывая взгляда от газеты. – Что, Бубулина?

– Она, – чуть заметно кивнул Матвей Захарович и добавил, чуть поморщившись. – Глупая смерть…

– Глупая? – не понял Грегори. – Что глупого в том, чтобы погибнуть в бой за свой народ?..

Он осёкся, остановленный кривой саркастической усмешкой отца.

– В бою… за свой народ… – ехидно повторил Матвей Захарович, пыхнув трубкой. – Как же… – в его голосе вдруг стремительно проросла горечь. – Героиня Навплиона, батальоны поднимала в атаку… корветы снаряжала… адмирал флота России… и так глупо погибнуть в семейной сваре из-за влюблённого дурака…

Грегори вопросительно поднял брови.

– У неё сын влюбился в кого-то из Куцисов… – пояснил отец в ответ на непонимающий Гришкин взгляд. – Ну и поссорились из-за того, а в сваре кто-то из пистолета бабахнул… И прямо в неё.

– Турок какой-нибудь, небось, – насупленно и упрямо сказал Гришка. – Или купленный кто… шпион турецкий. Засланный…

– Если б так, – вздохнул отец всё с той же горечью. Облачко табачного дыма взлетело под потолок, рассеялось и потянулось к окну. – Я понимаю тебя, Гриша… Ах, как хочется, чтобы герои и в обычной жизни оставались героями. Вот только вокруг каждого героя – обычные люди, со своими страстями, часто совсем не героичные, иногда – алчные, скаредные, самолюбивые… и даже сами герои чаще всего такие. Отец рассказывал про соперничество Потёмкина, Румянцева и Суворова… – Матвей Захарович опять вздохнул. – Великие люди, а вот поди ж ты…

Грегори молчал, подавленный отцовскими словами. В голове не укладывалось. Хотя что ж ты удивляешься? – немедленно сказал он сам себе. – А то твои любимые Эксквемелин да Карамзин не про то же самое писали?! Себялюбие. Жажда власти. Тщеславие. Корысть. Да и они ли одни мешали выдающимся людям?

– Это всё в этой газете писано? – спросил он всё ещё недовольно. Потянулся к газете рукой.

– Нет, – покачал головой отец. – Мне помимо того, ещё письмо пришло, от товарища моего, с которым мы вместе Наполеона ломали. Я-то после того в отставку с пенсионом вышел, сам знаешь, по ранению. А у него здоровье покрепче было, он после войн всех по Одесскому округу служил, в этерии там состоял, и самим Ипсиланти в Валахию ходил. Как Ипсиланти разгромили, в отставку ушел и в Грецию уехал, и под Навплионом дрался, и в Палеокастро, когда Врацанос погиб, и при Марафоне с Омер-пашой резался.

Грегори восхищённо покачал головой.

– Героический у вас товарищ, папа́, – он нарочно произнёс это слово по-французски, как было принято в доме с подачи мачехи, чтобы сделать отцу приятное. Угадал – Матвей Захарович по-доброму улыбнулся и, кивнув, принялся выколачивать трубку в нарочно для того поставленный около подоконника горшок. Неприятно запахло табачными огарками.

– Это есть, – согласился он, сосредоточенно ударяя длинным чубуком трубки о подставленную ладонь и следя за тем, чтобы пепел не упал на ковёр. – Всегда сорвиголовой был. Да я тебе рассказывал про него, это Соколов, Алексей Петрович, из Харькова, помнишь, наверное…

Грегори помнил.

Отец, наконец, вычистил трубку и заговорил о другом:

– Ну как вакации проходят? Нравится?

– А то как же, – весело сказал мальчишка. – Живу беззаботно… как лорд какой-нибудь. Прогулки, гулянки…

Он спохватился – в голосе вдруг прорезалось какое-то странное чувство, словно он был чем-то недоволен. Впрочем, отец, кажется, ничего не заметил.

– Промял коня? – спросил он, убирая трубку в резной футляр.

– Ага, – мадам Изольда, скорее всего, схватилась бы за щёки в ужасе от этого «ага», но её в курительной комнате не было. – До Бухменя проскакал и обратно… чуть не подрался.

– С кем это? – весело прищурился отец. И правда, с кем бы это мог подраться в собственной деревне барский сын?

– Татары рахимкульские с Плотниковыми почти задрались. Из-за покосов, как всегда.

Услышав имя Плотниковых, Матвей Захарович как-то странно взглянул на сына, словно хотел отыскать в его словах какой-нибудь подтекст, оттенок в голосе или ещё что-то в этом роде. На слова о покосах он только кивнул, словно услышал то, о чём он и сам догадывался. Возможно, так оно и было.

– Никак не дойдёт до них – что продано, то продано, и обратно не воротится, – недовольно сказал он. – После Петрова дня надо в Бирск до исправника съездить…

– Пожаловаться? – в голосе Грегори, как он ни старался сдержаться, звякнула насмешка. Отец, почуяв её, нахмурился:

– Не пожаловаться! – резко бросил он, словно топором рубанул, отсекая что-то ненужное. – Не пожаловаться, – повторил он мягче, – а потребовать, чтобы порядок навёл, в ум привёл их. А то раз спустим, два спустим – а потом они нас из нашего же дома выгонять придут уже, а не только мужичьи сенокосы занимать.

Грегори промолчал. Неожиданная суровость отца его несколько удивила, но, подумав, он понял, что отец прав.

– Анютка сказала, что вы меня искали, – сказал он, вспомнив, из-за чего пришёл в курительную.

– Искал? – удивился отец. – Да нет… я скорее Боя искал, сам хотел прокатиться. А про тебя спрашивал – беспокоился, что ты к обеду опоздаешь… лорд Грегори.

Гришка удивлённо распахнул глаза, но почти тут же вспомнил, что он уже рассказывал отцу про своих питерских друзей и свой новое прозвище. Отец несколько поворчал было, что не к лицу-де дворянину кличку носить, словно псу дворовому, но ворчал, было видно, больше для виду – знал, что в корпусе прозвища есть у многих, это давняя традиция, еще со времён государя Петра Алексеевича. Да и многие из дворян имели прозвища, хоть Фёдора Толстого-Американца взять, хоть Алексея Григорьевича Орлова Чесменского – у этого аж два прозвища было – Алехан и Le Balafre[6]. И ничуть не помешало ему в битве при Чесме заслужить графский титул.

Со двора донёсся певучий возглас няньки:

– Обедать, господа!


3


Брёвна высились у плетня неровной тёмной грудой.

На небе сияла серебристым светом полная луна, на улице было – хоть иголки собирай.

С брёвен раздавались негромкие голоса, смешки, и Грегори замедлил шаг.

Тут, не тут?

В висках почему-то неровно стучала кровь, на душе щемило, словно он собирался сделать что-то преступное.

Стал в тени заплота, прислушался.

Девчонок на брёвнах было трое, они о чём-то шептались, разговаривали негромко, что-то грызли, сплёвывая – должно быть, орехи.

Он уже не в первый раз выходил на деревенские гулянки и посиделки вместе с крестьянскими ребятами. И в прошлом году, когда они были ещё совсем мальчишками и девчонками, и нынче, когда заневестившиеся девчонки то и дело норовили задеть его краем рукава и заслонялись уголком платка. Но именно сегодня его отчего-то одолевало смущение.

Девчонки на брёвнах заливисто и весело расхохотались над чем-то, и Грегори, безошибочно отличив в разноголосице Маруськин смех, шагнул из тени прямо к брёвнам.

– Ой! – звонко вскрикнула Палашка Змеёва. – Барич! Ну разве ж можно так пугать?!

А сама весело косила взглядом на враз покрасневшую (даже в лунном свете было видно) Маруську, смеялась – блестели искорки луны на зубах.

– Да я разве ж страшный? – добродушно отшутился Гришка, шагая ближе. – Можно к вам?

– Ну а чего ж нельзя-то, – выговорила третья из девчонок, плотная и невысокая Аксютка Запевалова. И добавила с намёком. – Разве ж вам кто откажет?

Девчонки раздвинулись, позволяя Грегори присесть между ними, как раз рядом с Маруськой. Он смущённо засопел, но сел.

– Угощайтесь, барич, – негромко сказала Маруська, протягивая ему сжатую в кулак руку. Это было что-то новое – в прошлом году, да и вообще никогда раньше она не разговаривала с ним на «вы». Грегори иногда казалось, что Маруська и не помнит, что он барич, а всегда воспринимает его как приятеля старшего брата, такого же деревенского мальчишку, как и все, кто рядом. Да и как отличить-то? Одет всегда так же, как и все остальные, только лишь, что знает много да читать умеет.

Гришка послушно подставил ладонь.

Орехи в Маруськиной руке были тёплыми, а сама рука – горячей, чуть подрагивала.

– Закончили сенокосить? – спросил он, сдавливая орех пальцами. Калёная скорлупа сухо треснула в руке, Грегори уронил пустую скорлупу в траву и протянул девчонке ядро.

– Какое там… – протянула она, бросая орех в рот. – Едва треть скосили в том месте. Травы нынче прорва. Завтра грести да смётывать – сохнет трава на корню. Отец говорит, на его памяти не бывало ещё такой жары, как нынче.

– А те? – спросил Гришка, щёлкая новый орех. На этот раз кинул ядро себе в рот и пояснил, жуя. – Ну, татары… не были больше?

– Не, – Маруська весело поморщилась, шевельнула плечом. – Не появлялись. Спасибо вам, барич. Отец велел ещё раз благодарить, если вас увижу.

Спасибо вам…

Грегори вдруг отчего-то стало неприятно, Маруська говорила с ним, как с чужим. Хотя… может, она просто остальных девчонок стесняется? Вон они как хихикают да подталкивают друг друга в бок, косясь на Маруську и Грегори – только белки глаз в полумраке сверкают.

– Да ладно, – Гришка усмехнулся, опять ломая скорлупу. – Было бы за что благодарить. Ну постоял перед ними, а потом они сдр… эээ… испугались.

Маруська фыркнула, оценив оговорку и заминку барчука.

– Да и не решились бы они, наверное, в драку-то лезть, – подумав, сказал Грегори и опять протянул Маруське ядро.

– Ой ли, – недоверчиво протянула девчонка. Аксютка с Палашкой непонимающе слушали их разговор, потом Аксютка вдруг спросила с подозрением:

– А вы это про что?

– Да, – Гришка повёл плечом. Рассказывать не хотелось, но Маруська отмалчивалась, а её подружки ждали, пришлось говорить. – У Плотниковых вот с татарами тимкинскими сегодня едва драка не вышла…

Татарский Рахимкуль русские чаще звали Тимкино, почему – никто в Новотроицке не знал.

– И? – жадно спросила Палашка, словно ожидая, что ей сейчас расскажут ста́рину про Илью Муравленина или Сухмана, вроде тех, которые любил Влас Смолятин. – Подрались?

– Да нет, – уже с сожалением ответил Грегори. Теперь ему уже почему-то было жаль, что не пришлось кулаками помахать. Хотя… тут, пожалуй, кулаками не обошлось бы – и косы были наготове, и вилы под рукой, и топор… – Испугались они чего-то…

Девчата негромко засмеялись, понимая, чего именно испугались тимкинцы.

– Барич, а вам… приходилось вот так? – спросила вдруг Маруська, поворотясь к нему лицом. Тень от высоко повязанного платка падала ей на лицо, видны были только белки глаз да зубы – белели в темноте. Да ещё крошечная скорлупка от ореха, которая прилипла на нижней губе, полной, сочной… Грегори вдруг поймал себя на том, что ему смерть как хочется прикоснуться к этой губе, снять скорлупку – пальцами, а лучше – губами. – Драться, не как у нас в деревне, а… взаболь? Чтоб прямо в кровь и насмерть?

– Ну, насмерть не насмерть, – протянул Грегори, вспоминая прошлогодние стычки с чугунными, питерскую шайку уличников, Яшку-с-трубкой и драку с Новыми на Голодай-острове. – Приходилось, но не то, чтобы насмерть… Но взаболь… взаболь – да.

– Страшно? – спросила сзади Палашка Змеёва. Смешки девчат вдруг разом притихли, они, должно быть, что-то почуяли.

– Сначала – да, – задумчиво сказал барчук, и очередной орех треснул в его пальцах, брызнув осколками скорлупы. – Самое страшное – начать. Потом… потом – уже не страшно, если не останавливаться. Промедлишь, испугаешься – пропал.

– А ты стоял перед ними, будто и не боишься ничего, – задумчиво сказала Маруська. Девчонки рядом едва слышно шушукулись о чём-то своём. – Я и подумала… в Петербурге приходилось.

Она сама не заметила (и Грегори не заметил!) как привычно начала называть его на «ты» – видимо, и стеснение переде девчатами прошло.

– Ну да, – Гришка подумал несколько мгновений и, чтобы не казаться хвастуном, добавил. – Да там не очень страшно было, в Питере-то. Вряд ли дошло бы до чего-то серьёзного… да и друзья рядом были.

– Хорошие друзья? – девчонка спрашивала так, словно думала о чём-то своём, почти равнодушно.

– Да, – прерывисто вздохнул Грегори. – Я уже почти и соскучился по ним. Один с Онеги, помор, Власом звать, другой из Литвы, Глеб.

– Скоро увидитесь, – в голосе Маруськи ясно прозвучала грустная нотка, словно девчонка сожалела о скором отъезде барчука.

– Ну ещё не скоро. Вакации только начались.

Да. Не скоро. Осталось ещё целых три недели.

Третий день он дома, а вот так, по-доброму, сидя рядом да никого и ничего не опасаясь и не стесняясь, они сегодня сидят впервой, – невесть с чего вдруг подумал Гришка. Сразу после того, как он вернулся из Питера, девчонка вдруг с чего-то начала его дичиться и сторониться – то ли отвыкла за год, то ли позабыла, как бывало – вместе коней в ночное гоняли. То ли дома мозги вправили родственники, поучили, что не дело в её возрасте компанию с барским сыном водить. То ли ещё что…

А ну как её сватают уже? – нежданная мысль вдруг заставила Гришку похолодеть. – А чего ж… возраст для деревни самый тот…

Маруська была его ровесницей. А в деревнях девчонок рано замуж выдают, понёву надела по двенадцатой весне – считай, что и невеста. А к семнадцати годам редко которая и не замужем.

Маруське было пятнадцать. Так же, как и ему. Ещё годик приданое подкопит – и прощай коса девичья, здравствуй, кичка да повой.

Гришка прикусил губу.

Занятый своими мыслями, он не обратил внимания на то, что Маруська уже второй раз у него что-то спросила, и очнулся только когда она обиженно толкнула его в плечо:

– Чего молчишь, барич?

– Заснул, должно быть, – захихикали девчонки.

Гришка уже хотел ответить, но тут со двора за спиной раздался грозный окрик:

– Это что тут за посиделки на моих брёвнах?! А ну брысь отсюда!

Хозяин двора и брёвен, нелюдимый мужик, Васька Мережников, был славен тем, что на двор к себе никого не пускал, даже по большой надобности. Бывало, что и с вилами на свадебьян[7] бросался, когда ряженые ходят по дворам и норовят стащить что-то вроде как в подарок молодым. На святошников, которые зимой колядовать по улицам ходят, грозился собак спустить, не раз рассказывали по селу. Народ Ваську осуждал – понятное дело, грех так плевать на обычай. И одновременно едва ли не до визгу боялся колдовства и сглаза. Гонялся с топором за молодёжью, любящей поозоровать – а те и рады, то ему камешек в стену или на кровлю бросят (жил Васька зажиточно, и дом покрыл не соломой и не камышом, а тёсом), то ворота колом подопрут, то телегу на другой конец села укатят. Ругался Васька, плевался, грозил вилами и топором, бегал по улицам с криками – а только с того молодняку только веселее. И удали лихой больше, молодечества – перед девками как не покрасоваться?

– Собаку спущу! – рявкнул Мережников за спиной. – Зады-то располосует на славу!

Девчонки, не дожидаясь продолжения, мгновенно брызнули прочь. Грегори помедлил мгновение – Ваську он не боялся, да и не стал бы самый драчливый и лютый мужик с трезвых глаз кидаться на барича, хоть и не был крепостным (Васька жил вольным, на казённой земле работал) – себе дороже. Пить Васька тоже не пил, поэтому, наверное, достало бы только дождаться крикуна и дать ему себя рассмотреть. Но отставать от девчонок не хотелось, и выждав мгновение, Грегори всё-таки бросился за ними следом. В лунном свете впереди то и дело мелькала Маруськина длинная коса – ни с кем не спутаешь.

Догнал барич девчонку уже в самой середине села, между зданиями волостного правления и тюрьмы – длинного рубленого дома с мезонином наверху. Оба этих здания построили всего три года назад, когда в уезде решили, что теперь Новотроицк будет центром волости. Понятно, марийцы и татары из окрестных деревень на то поворчали, да только смирились – куда денешься, раз власть так порешила. К тому же оказалось, что на ярмарку в Новотроицк ездить почему-то удобно – со всех сторон дороги.

Маруська стояла около огороженного невысоким плетнём колодца, прислонившись к высокому столбу, опоре журавля. Теребила платок, и глядела как-то странно – видно было даже в лунном свете. Так глядела, словно ждала чего-то.

Чего?

– А… где? – не нашёл ничего умнее Грегори, мотнув головой по сторонам. И тут же обругал себя за тупоумие.

– Не знаю, – шевельнула Маруська плечом. Улыбнулась едва заметно. – Они свернули в проулок куда-то, а я прямо побежала. А ты их поискать хочешь?

В голосе её прозвучало что-то такое… словно бы обида или разочарование.

– Нет, – помедлив, ответил барчук, словно делая шаг в прорубь. И в самом деле сделал шаг, подойдя к девчонке почти вплотную – рукой досягнуть можно. – Чего мне с ними…

– А со мной? – в лоб спросила вдруг она, глядя на него так, словно костёр глазами поджечь хотела. Глаза были самые русалочьи, глянь – и утонешь. Повторила требовательно. – Со мной – чего?

Гришка молча шагнул к ней ещё раз, теперь уже точно оказавшись вплотную, и девчонка тут же подалась навстречу, прижалась к груди.

– Ой, барич, беда мне с тобой, – прошептала она.

Она запрокинула голову, и Гришка, неумело посунувшись к ней навстречу, вдруг безошибочно нашёл её губы своими. Голову мгновенно опалило жаром, обнесло, задрожали колени, неодолимая сила, подымаясь откуда-то из глубины, охватила всё его естество. Грегори ощутил сквозь рубаху и сюртук прижавшиеся к нему тёплые мягкие округлости, руки сами потянулись обнять девчонку, комкая пестрядинный сарафан, вплетаясь в косу и отыскивая прикоснуться к коже.

Маруська вдруг со стоном вырвалась из его рук, словно опомнясь, отпрянула назад, отбежала на несколько шагов.

– Нет!

– Маруся! – тихо и страшно закричал Грегори, протягивая к ней руки.

– Нет! – она замотала головой – коса летала вокруг головы. – Ты… ты уйди сейчас! Не трогай меня! Поезжай в свой Питер!

– Но Маруся!

– Не нукай, не запряг! – огрызнулась она. – Зачем ты приехал вообще?! Жила бы я спокойно! Может, замуж пошла бы за кого, не мечтала бы впустую!

Она вдруг всхлипнула, прижимая ладони к лицу. Грегори стоял, опустив руки, не зная, что сейчас сделать – уйти? Попробовать подойти и обнять ещё раз?

– Не пара мы, понял! – зло крикнула Маруська, отняв ладони от лица. – Не пара! Ты – барин, а я – холопка! И не ходи к нам больше! Никогда!

Она повернулась (снова взлетела длинной змеёй коса) и скрылась в проулке между высокими плетнями – только слышно было как шелестят по тропинке лапти – бежит девчонка сломя голову.

Грегори с досадой стукнул по плетню кулаком так, замглило в глазах, содрал кожу на костяшках пальцев в кровь, глянул на луну сквозь туман в глазах. Казалось, луна над ним смеётся.

[1] Лемех – вид кровли в северорусском строительстве, наборный из осиновых фигурных пластин.

[2] Четверик – четырёхугольный сруб. Реж – способ рубки углов бревенчатых строений, при котором чаша вырубается не в половину, а в четверть бревна таким образом, что между бревнами остается просвет. Применяется при рубке неотапливаемых помещений для экономии леса, труда и времени.

[3] Становина – длинная женская рубаха.

[4] Глотошная – скарлатина.

[5] Чаерезы – сибирские разбойники, специалисты по грабежу чайных караванов.

[6] Рубцованный, Шрамолицый (франц.).

[7] Свадебьяне – гости на свадьбе.

Загрузка...