Глава 30. Расплата за жребий

Мы уже не прыгаем по кочкам и не ныряем в ухабы, пытаясь, как можно быстрее, смерить несчастные двадцать километров, разделяющих населённые пункты. Такие одинаковые — оставленные много лет назад большинством своих жителей и навсегда сменившие жизненный уклад, но, вместе с тем, такие разные — пошедшие каждый своим путём. Позади остался тот, где одну преступную власть сменили на другую. На смену легитимизировавшим себя мошенникам, посчитавшим, что люди больше не могут приносить должный доход, пришли бандиты, которые в одобрении или его видимости не нуждались.

О том, на каких принципах у них строились взаимоотношения с населением — я знаю немного. Ровно столько, сколько мне рассказывали станичники. А говорили они об этом не часто и совсем чуть-чуть. Лишь о том, что с того момента, как цивилизованная власть ушла из Алексеевской — ныне бандитской деревеньки, ничего нового не произошло. Простые работяги, как работали, так и работают — ведут хозяйство, обрабатывают приведённые в порядок земли, в общем, вкалывают много — по 8-12 часов в день, прямо как при бывшей, легитимной власти. Только налоги платят не в государственные фонды, а в бандитские карманы и не деньгами или лимитами, а частью продукции. Проще говоря, жители деревеньки, попросту кормили и обслуживали бригаду «Астматика», а те их не трогали и предоставляли, так называемую, защиту. Правда от кого именно, если самыми опасными людьми километров на пятьдесят окрест, были именно люди вышеупомянутого лидера — понимается с трудом.

Так что, по большому счёту, ничего в Алексеевской, с 2020 года не поменялось. Более того, чтобы поддерживать трудоспособность населения и результативность труда, бандиты когда-никогда добывали соответствующую технику. Например, Кристина слышала, что в прошлом году привезли хороший мощный культиватор. А вот профессор говорил, что, через третьи уши, слышал о покупке ими на нелегальном рынке новых печей для местной пекарни. В общем и целом, нельзя было сказать, что сельчане находятся рабстве — они просто работали и продолжают работать не только за себя, но и за других.

Это за спиной, это прошлое… Впереди — настоящее и, очень бы хотелось, чтобы и будущее. Но теперь мы движемся к нему медленно, будто не желая прерывать прелюдию встречи. Наш верный старый пикап всё же не выдержал испытания степью. Уж и не знаю, где и когда именно радиатор нашего четырёхколёсного друга получил пробоину и, не доехав буквально пяти километров до станицы, двигатель машины переклинило, хотя мы дружно надеялись, что УАЗик всё же выдержит не такой уж далёкий путь. И теперь нас приближают к общему дому лишь наши усталые шаги, смеряющие иссушенную степь, не быстро и не медленно — ровно так, как позволяют нам наши чувства, главное из которых страх. Страх подгоняет в боязни потерять всё то, что там — за раскинувшимся пред нами плато и клочком иссохшегося леса. И страх же, тянет сзади за рубашку, в ужасе узнать о том, что всё уже потеряно.

— Знаешь, — вдруг заговаривает Сергей, молча топающий чуть позади меня последние пятнадцать минут, а теперь поравнявшийся со мною, — мне, ведь, там делать нечего. У меня там никого нет. И, знаешь, мне ведь не за кого там воевать.

— Думаешь? — оборачиваюсь, дабы убедится, что отец и Леший достаточно далеко, чтобы ветер не смог донести эти слова до их ушей.

— Да, — грустно кивает Серёга. — И, ты не поверишь, — нервно посмеивается он, — мне не хочется туда идти. Понимаешь? Мне до трясучки страшно.

— Понимаю, — киваю устало до равнодушия. — Не иди.

— И не идти не могу.

— Почему?

— А ты не понимаешь?

— Нет. У меня там Кристина, у Лешего… — чуть спотыкаюсь, взвешивая степень приватности, рассказанного Иванычем, о трепетном отношении бородатого здоровяка к Куле, — в общем, тоже есть за кем идти. У тебя — никого там нет. Можешь слиться — я пойму. Ребята, наверное, тоже. Каждому, ведь, страшно… Это нормально. Это по-человечески.

— Так вот и мне страшно, — как-то совсем по-детски заглядывает в глаза Серёга. — Мне страшно, что меня подстрелят. Честно — очень страшно. Раньше мы спонтанно попадали в такое дерьмо или же план был какой-то. В общем — по-другому всё было. А сейчас идём, пешком, блин, идём, туда, где шмаляют. Страшно…

— Ну, я уже сказал, — с сожалением пожимаю плечами, — страшно — не иди.

— А не идти ещё страшнее… Мне очень страшно остаться одному. Не в том смысле, что я себе не найду компанию. Просто, вы с Санычем для меня как родня и остаться без вас — я даже не знаю как это… А ещё, не знаю, что мне делать, если вас грохнут?

— Похоронить по-христиански! — встревает Леший, сокративший разделяющее нас расстояние и быстро вникший в суть беседы. — Серёга, — положил он руку на плечо моему товарищу, — если у тебя нет сомнений — значит ты дурак! Абсолютно уверен в своей правоте, и в том, что он всегда поступает правильно, только тот, кто ни черта не знает, ни об этом мире, ни об этой жизни! Нормальный человек всегда сомневается. Он прислушивается к себе, его раздирают противоречия. Страх — это лишь то, к чему следует прислушиваться. Это голос, который звучит в каждом. Голос, который говорит: жизнь — самое ценное, что может быть дано человеку. Он не позволяет нам об этом забывать и это хорошо! Он позволяет нам быть ценителями великого дара! Но страх — это чувство. Чувства мешают мыслям. Иногда мы даём им волю, и тогда нас могут захлестнуть с головой уже сожаление, горечь, например… Они часто приходят тогда, когда мы слушали страх, при этом, не слыша сердца, и отключая мозг… У меня был друг… — потупил взгляд Леший. — У меня был друг, и я поддался страху — слишком переоценил свою жизнь. Теперь у меня нет друга, а жизнь осталась, но какая… Нет ни дня, чтобы я не проклинал себя за то, что тогда дал страху взять верх над волей. И, самое главное, что он не сковал её — воля просто уступила, сознательно… Я уступил…

— И теперь ты пытаешься искупить вину перед самим собой, тем, что всегда лезешь в самое пекло? — грустно усмехнулся Серёга.

— Нет, — спокойно качнул головой Леший. — Теперь, я просто взвешиваю все «за» и «против», только смотря в будущее. Я думаю о том, как я буду жить завтра, прожив сегодня так, а не иначе. Иногда становится страшно…

— За сегодня?

— За вчера… И за завтра. И за послезавтра. А сегодня ещё не закончилось. Сегодня ещё можно прожить так, чтобы не стыдно было встречать новый день…

* * *

Всё кончилось… Мы поняли это, когда с опаской, из сухого лесочка, что стоит прямо за окраиной поселения, сквозь оптику прицела, рассматривали импровизированный блокпост, на выезде на старую заброшенную дорогу — ту самую, по которой мы покинули станицу, за считанные минуты до того, как здесь начался бой. На блокпосте были станичники — это говорило о том, что столкновение окончилось, но пока никто не торопится снимать дополнительные кордоны и укрепления. Виднелось так же, что на нескольких, достаточно пологих крышах до сих пор сидят местные мужики, вооружённые, кто винтовкой, кто автоматом, кто простым помповым ружьём. Они, до сих пор, осторожно пригибаются за бортики отбойников, чтобы являть собой как можно более мелкие мишени. Выстрелов не слышно… Выстрелов не слышно!

На спешно организованном вчерашним вечером блок посту нас встречают с улыбками и дружественным похлопыванием по плечам и спинам. Очевидно, Макс и Шрам рассказали о причине нашего отсутствия, всем кто интересовался. Когда успели? Не важно. Важно, что на нас не смотрят, как на предателей, а отцу рады, даже больше, чем всеобщему любимцу Лешему. Значит, знают, кого выручали… Значит, рады, что выручили. И я рад. Безумно рад… Но ровно до того момента, как вижу первое тело станичника.

Кто это — разобрать трудно. Лежит метрах в двадцати за тыловым блокпостом. Грудина пробита, часть черепа снесена. Очевидно, работали из крупнокалиберного оружия. Рядом лежит АКСУ. Присматриваюсь — мой. На деревянном кожухе газоотводной трубки отчётливо виднеется моя «наскальная живопись». Так вот кому он послужил… Иваныч, выдавая мне «Винторез», взамен забрал автомат. Говорил, что отдаст в хорошие руки. Эти руки не смогли удержать жизнь… Прохожу мимо, пытаясь по остаткам лица и одежде понять, кого не смогло защитить моё оружие — тщетно. У спутников не спрашиваю. Метров через пятнадцать вижу жирную красно-чёрную полосу, на свежеокрашенной стене здания бывшего почтамта, а ныне цеха по пошиву одежды. Судя по тому, насколько полоса жирная, ранение было серьёзное и, скорее всего, раненый ушёл отсюда отнюдь не на своих двоих. В проулке у забора вижу ещё одно тело — этого знаю. Вроде, Артёмом зовут, работали вместе на подхвате в цеху по разделу туш. Весёлый парень, анекдотов много…знал.

Идём дальше по главной улице. Молчим. То тут, то там, лежат тела. Не только станичников. Попадаются и трупы боевиков. Так, молча, смерив всю станицу, подходим к главному блокпосту. Здесь трупов больше всего — человек двадцать снесены в сторонку и укрыты несколькими матерчатыми покрывалами. Нас встречает Гарик. Похлопывает по плечам, как и станичники на тыльном посту, улыбается, но как-то виновато.

— Ну, что тут? — наконец, устало вопрошает Леший. — Отбились, вижу.

— Отбились… — неуверенно кивает Гарик.

— Ясно, — бросает здоровяк взгляд на тела. — Много всего?

— Не знаю, — жмёт плечами Гарик. — Человек пятьдесят, может.

— Ужас… — вздыхает отец.

— Был бы ещё больший ужас, если бы вы не взорвали этих собак в их же логове, — покачивает головой Гарик. — Сюда машин десять прикатило, не больше. И то, две из них на подъезде рванули — «Шрам» с Максом постарались. То есть — человек тридцать, может чуть больше, может чуть меньше. В общем, по ходу, пол бригады вы под обломками положили-таки.

— Они отсюда шли? — кивает Леший на главную дорогу, уходящую через иссушенное поле за холм.

— Да, основная часть. Ещё небольшими пешими группами со стороны реки и с Севера зашли.

— Трупы по станице — их рук дело?

— Да, — грустно склоняет голову Гарик. — Искали, что-то… Но мы предупреждали всех, потому их из окон же и постреляли. Но до этого, они, конечно, натворили бед.

— Суки! — шипит Серёга. — А главного ихнего — не положили?

— Положили, — признаётся Гарик. — Ктулху и положил.

— Ай, да молодца! — прищёлкивает пальцами Леший. — А где сам-то? Он же, вроде, тут рулить без меня должен!

— Леший, — чуть скривил рот Гарик, — нету больше Ктулху. Он как Астматика положил, так сразу же сам пулю поймал.

— Да, ну? — как-то пространно и, кажется, даже весело фыркает Леший. — Не гони! Чтобы Ктулху? Да, ну, бред…

В ответ Гарик лишь печально кивает на зелёный кусок ткани, которым укрыты сразу три тела, лежащие по правую сторону от дороги. Леший глупо улыбается, с недоверием смотря на Гарика. Видя, что станичник не плавится под испытывающим взглядом, подходит к телам, всё так же, не сводя с Гарика взгляда. Глядя на него, кажется, что он сейчас сдёрнет саван и по-отцовски пожурит боевого товарища за неудачную шутку. Было бы неплохо, хоть и неуместно и, вообще, грешно. Но, всё же лучше, чем смотреть как бородатый здоровяк, стоя на коленях, держит руку мёртвого друга, будто с надеждой, что холодные пальцы ещё способны на крепкое рукопожатие.

Мы все, по очереди, подходим, молча возлагаем ладони на мощное плёчо и молча уходим. Кажется, все траурные речи излишни и неуместны изначально. И придумали их лишь потому, что человек слишком привык болтать, даже тогда, когда это не нужно, ни живым, ни мёртвым.

Прощаемся с Гариком. Как бы между прочим интересуюсь, где Кристина. Однако, даже не успев закончить вопрос, получаю ответ: «В больнице». Увидев мои испуганные глаза, Гарик сразу уточняет, что с ней всё в порядке. Одним лишь взглядом спрашиваю у отца позволения оставить их с Серёгой.

— Иди, — отвечает он на немой вопрос, — а мы пойдём, — чуть увлекает за рукав Сергея, — посмотрим как там дом, как соседи.

Не знаю почему, но жму руки и обнимаю, сначала отца, потом бывшего шефа. Может потому, что этого так не хватает каждому из нас — простого ощущения того, что люди, которым ты небезразличен, рядом с тобой. Мы часто забываем об этом, часто отказываемся ощущать ту теплоту, что исходит от них. Ведь, мы так привыкли, что чего-то поистине ценного нужно добиваться, превозмогая многое, и почти не замечаем, что самое дорогое есть у нас от рождения. А ещё — оно приходит само, вне зависимости от твоего положения в обществе или вне его, от наличия материальных средств или их отсутствия.

Мы вспоминаем о реальных ценностях, лишь, когда теряем их, или же по-настоящему рискуем потерять. Наверно, такова глупая человеческая порода. Настолько глупая, настолько человеческая, но, временами, такая бесчеловечная… Хотя, что есть человечность? Наверное, умение прощать. В первую очередь — самих себя. Прощать, но не для того, чтобы продолжать совершать ошибки, а для того, чтобы дать самим себе шанс стать лучше. Я прощаю себя за отнятые жизни. Простит ли Бог? Об этом я узнаю в свой час. Простят ли люди? Какое мне дело до всех людей? Мне достаточно того, чтобы меня простили лишь те, от кого исходит та самая теплота, которую мы так глупо игнорируем. Двое меня простили, да и не винили никогда. На очереди третий. Достаточно взгляда — в нём прошение грехов былых и грядущих. В нём, то самое — неуловимое и необъяснимое, когда едва ощутимое, а когда засасывающее в неистовый водоворот, то по-весеннему тёплое, то испепеляюще знойное. Люди придумали называть это любовью. Я, с недавнего времени, зову это смыслом своей жизни…

Что может быть понятнее и проще — жить ради того, чтобы сделать счастливым кого-то и при этом самому обрести своё собственное счастье? Хотя, наверное, это понимают совсем немногие. Если бы было по иному — то все на этой планете были бы счастливы, разве не так? Главное найти этот смысл. Главное — найти…

И я нашёл её, сидящей на ступеньках чёрного выхода здешней больницы — продолговатого одноэтажного здания, в котором было, всего-то, четыре палаты — две смотровых, да один административный кабинет, ну и пара крохотных подсобок. Как раз из этих подсобок, бывших ранее просто маленькими коридорчиками, и шли чёрные выходы. На фоне белого здания, с занавешенными светлой тюлью окнами, они напоминали печально потупленные в землю глаза. И на правом веке бетонных ступенек, сейчас, светло-голубым пятнышком, будто бы повисшей слезой, свернулась калачиком моя Кристина — мой смысл…

— Привет, — отрываю её от прострации глубоких дум лёгким поглаживанием щеки.

— Привет, — поднимает она влажные глаза и тянет ко мне руки. — Ты живой, — обвивает она за шею и вжимается мокрой щекою мне в грудь.

— Живой… Как ты? Что ты тут делаешь?

— Помогала с перевязками, — хлюпает она, и я чувствую, как по моей груди, пропитывая пыльную майку, начинают течь её слёзы.

— Всё кончилось…

— Отец умер, — перебивает она, на секунду поднимает заплаканные глаза, часто кивает и снова зарывается лицом в мою штормовку.

— Как? — каким-то приглушённым карканьем вырывается у меня из груди, распираемой готовым лопнуть сердцем.

— Ранили. В живот. Умер, минут двадцать назад.

— Прости… — выходит из глотки едва слышный шипящий свист.

— Прощаю… — всхлипывает она, ещё сильнее вжимаясь в меня и впиваясь остренькими коготками в спину.

Сколько боли в этом «прощаю»… Сколько изломанных надежд… Неужели такие они — мои попытки сделать этого человека счастливым? Неужели я настолько неуклюж? Или это сама судьба говорит нам о том, что все наши чаяния, лишь глупая иллюзия, в которой мы барахтаемся, словно безродные щенки, коих жестоко бросили в наполненное до верху ведро и накрыли крышкой, чтобы не оставить шансов дожить до того момента, когда глаза новорождённых слепышей впервые увидят этот мир? Может, мы изначально, словно озорные умалишённые, нацепили очки не того цвета? Всё может быть… Всё может случиться. И всё, что может случиться, обязательно произойдёт. А если нет — значит у провидения подготовлен на нас нестандартный план. А может и нет никакого проведения, а наши руки, которыми мы сами куём свою судьбу, просто растут не из того места…

— Его надо похоронить, — снова слышу приглушённый моими объятиями всхлип.

— Похороним.

— Нет, — чуть крутится зарывшаяся под штормовку головка, — не здесь… С мамой.

— Он просил?

— Не знаю… Нет, — наконец отстраняется она от меня. — Но он об этом часто говорил. Он надеялся, что когда придёт его время, этого безумства уже не будет. Не будет ни изгоев, ни цивилизованных горожан и трудовых поселенцев… Будут просто люди, которым нечего делить. Говорил — тогда можно будет ходить в город, можно будет лечь рядом с ней…

Она затихла. Исчезли всхлипы. Пропало беспокойное пощипывание спины через грубую ткань штормовки. Кристина просто уснула. Мне жарко — куртка, надетая чтобы оградить моё тело от ночной прохлады, теперь не давала ему отдавать своё тепло. Пот сочится по шее и пояснице, но я не могу шелохнуться — боюсь разбудить её. Вдруг там, в её снах, всё не так, как в этой вселенной? Может там скачут дурацкие розовые единороги, может люди летают на мыльных пузырях… А может, сё почти так, как здесь, только лучше, совсем чуть-чуть. Просто смерти нет, а так — всё точь-в-точь.

* * *

Земля такая сухая и неприветливая… Она не мнётся, а ломается. Слишком мало влаги, слишком много солнца и ветра. Земля в этом месте будто говорит, чтобы её оставили в покое. Она не хочет никого принимать, исчерпала свой лимит на гостеприимство. Но, всё же, мы сыпем её поверх ошкуренных досок, лишь вчера сбитого гроба. Горсть за горстью, горсть за горстью…

Гроб слегка корявый, кое-где доски плохо подогнаны друг к другу. О вскрытии лаком и говорить нечего. Последние два дня в мастерской у плотника трудились больше двух дюжин человек. Трудился и я, трудился и отец с Серёгой, трудился даже профессор с Лешим, Шрам с Максом, Спиридон и ещё многие. Те, кто остался, отдавал свои силы, чтобы достойно проводить тех, кто ушёл…

Обычно, если кто-то умирает — плотник с подмастерьём делают гроб, согласно снятым меркам, за три-четыре часа, при условии, что все материалы есть в наличии. Плюс несколько часов на то, чтобы высох сначала один слой лака, потом второй. До недавнего времени я видел только одни похороны — скончался старик, бывший мукомол. Могу сказать, что гроб был вполне приличный, в цивилизованном обществе такой себе может позволить не каждый… А вот на многочисленных похоронах что, казалось, беспрерывно шли позавчера и вчера, практически все гробы были с браком. То крышка садилась плохо, то размер не подходил, и покойнику приходилось поджимать ноги, то ещё что-нибудь… А ещё — ни один не был вскрыт лаком, так как его у плотника оставалась всего одна банка, которой явно не хватило бы на обработку всех изделий. От того, чтобы никого не смущать, доски решили просто ошкурить, как следует, в всё на этом.

Всего гробов понадобилось 57. Сначала цифра была 52, но в течение дня от ран умерли ещё пять человек. Один из этих пятерых лежал сейчас в таком же, как и у всех, сколоченном наспех гробу, в полутора метрах под нами и принимал на себя груз сухой земли, похожей на мелкие черепки разбитого вдребезги глиняного кувшина.

Первые горсти, павшие на крышку, звенели, будто игральные кости, озорно скачущие по распахнутой доске нардов. Теперь земля просто чуть слышно шелестит, возвещая о том, что сила гравитации сделала своё дело. Вряд ли Табакерка именно так представлял себе свои похороны. Наверняка он видел, как в далёком будущем, проститься с ним придёт множество станичников. Что они будут говорить речи о том, какой ушёл человек и какой это будет невосполнимой утратой, как для Старого поселения в целом, так и для каждого его жителя, в частности. Нельзя сказать, что Табакерка был тщеславным — это будет неправильно. Но, как и большинство из нас, он любил одобрение. И для того, чтобы его заслужить — он старался делать своё дело хорошо, и у него это получалось — как рассыпной табак, так и маленькие сигарки были, действительно, на удивление хороши, а кто-то называл их не иначе как произведением «курительного искусства». Так что одобрение Табакерка получал и был этому рад. Странное тщеславие, правда? Делать то, что умеешь и быть полезным — просто рецепт, который по вкусу далеко не всем дегустаторам современного цивилизованного мира. Праздные тусовщики, светские львицы — как примеры подражания для тех, кто никогда не станет таким же, вытесняют из поля зрения незамысловатые рецепты. Потому Табакерке не нашлось места в другом мире — мире его породившем. Теперь он вернулся на землю, где равные остались лишь в её тверди, а на поверхности бродят разношёрстные пародии на людей, каждый со своим неповторимым эго, каждым стремящийся к своему силиконовому идолу.

Гроб медленно покрывает земля Шахтинского старого кладбища, что на окраине городка, некогда шахтёрского, трудового, а ныне превратившегося в одну из игорных зон. Здесь, рядом с покойным отцом Кристины лежит и её мать. Мы долго искали это место. В последний раз Кристина была здесь пятнадцать лет назад. Тогда изгои ещё считались просто чудаками, не желающими расставаться с прошлым и шагать в озарённое фальшивым неоновым светом будущее. А потому, приходить на могилку матери было не опасно. Сегодня мы озирались, будто затравленные звери, вздрагивали от каждого шороха. Только когда нас окончательно окутала ночь, и осталось слышимым лишь наше дыхание, да ругань старых лопат с неподатливой землёй, нервное смятение сменилось тоскливым спокойствием.

Лопаты перестают подгребать крошащуюся землю к внушительному холмику и глубоко вкопанной каменной плите, с незамысловатой надписью в две строчки: «Михаил Юрьевич Санин. 19.09.1996 — 14.08.2040 гг.» Свет большой и яркой Луны падает на лица стоящих в полукруг Кристины, Сан Саныча, Серёги и Лешего — самых родных мне людей. Будь похороны в станице, а не на городской окраине, то проститься пришло бы очень много народу, как он и хотел, наверное. Но зато, его желание быть погребённым рядом с любимой исполнилось, пусть и не в то время, на которое он рассчитывал.

— Кто-нибудь, что-нибудь скажет? — нарушает тишину Леший.

— Что тут говорить? — жмёт плечами Серёга. — Покойся с миром, Михал Юрьевич Табакерка…

— Да уж… — вздыхает отец. — Спи спокойно, кум. Спи спокойно…

— Земля пухом… — бубню я себе под нос, хотя понимаю всю бессмысленность слов.

Наверное, такого же мнения и Кристина. Она молчит. Просто молчит и смотрит абсолютно сухими глазами на пузатый холмик, для утрамбовки которого небу придётся пролить слёзы не раз и не два.

Мои близкие, чуть бестактным покашливанием, дают понять, что готовы двигаться в обратный путь. Наш старый пикап, который Сергей со станичным «самоделкиным», конечно уступающим в своём таланте «Куле», но всё же на многое способным, всё-таки починил и пригнал в поселение, ждал нас в ближайшей лесополосе, в километре на Юг. Двигаться обратно без траурной ноши будет легче.

Я беру Кристину за руку, обтянутую тоненькой вязаной перчаточкой и чуть увлекаю в сторону выхода на центральную дорожку. Она молча подаётся и мы медленно бредём вслед за всеми остальными, двинувшими в обратный путь.

— Он так и не узнал… — вдруг заговорила, молчавшая все похороны, Кристина.

— Чего не узнал? — спрашиваю, поглаживая пальцем рельеф стяжков, опутавших её пальчики.

— Что станет дедом…

— Что? — оборачивается отец.

— Да, — грустно кивает она и, почему-то, виновато смотрит мне в глаза. — Ты станешь отцом. А вы, Сан Саныч, — говорит, одаривая таким же взглядом отца, — дедушкой. А он, — кивает через плечо, — уже не станет…

Луна освещает её так необычно ярко, а холодный свет придаёт контраста каждой чёрточке. Это неспроста. Я знаю почему — это мгновение даёт мне шанс запомнить её в каждой детали. Её большие, грустные глаза. Её непокорную кокетливую косую чёлку. Её губки, уронившие с левой стоны родинку, подхваченную изгибом маленького аккуратного подбородка. Такой я тебя и запомню — мой смысл, мою жизнь…

— Ложись! — слышу голос Сергея прыгающего за ближайший памятник.

Лицо Кристины, на какой-то миг, меняет цвет на более насыщенный, но вскоре снова становится таким, каким угодно лишь лунному свету. Я слишком поздно понимаю в чём дело, но всё же валюсь навзничь, увлекая за собой девушку. Вижу, как дорогу в нескольких метрах от нас вылизывает свет автомобильных фар. Работы двигателя не слышно — гордость судполовских спецмашин, чуть слышится лишь шелест колёс по шершавой грунтовке. Автомобиль останавливается метрах в тридцати от нас, хлопают двери.

— Так! — доносится вальяжный и напористый голос. — А ну-ка, вышел, кто там лазит!

Все замерли. Мы с Кристиной распластались, отгороженные от взоров судполовцев небольшой оградкой и давно засохшим кустом. Отец и Леший сжались в два калачика за внушительным мемориалом, очевидно, какому-то видному деятелю своего времени. Серёга притаился на соседней могилке за памятником попроще, в виде гранитной плиты.

— А ну-ка, сержант, подсвети! — командует тот же голос, и по могильным плитам начинает медленно ползти широкий и яркий луч комплектного патрульного фонаря.

— Да, нету тут никого! — раздаётся второй, более писклявый голос сержанта. — Егор, тебе не почудилось?

— Не почудилось! — раздражённо рявкает тот, кого сержант назвал Егором. — А ну-ка, тащи тепловизор — проверим. Не хочу, чтобы меня опять взгрели из-за этих малолеток-вандалов!

Кристина слышит их слова и сильно сжимает мною руку. Я чувствую её страх, но он не может забраться мне под кожу. Уже не может… Теперь у меня на него иммунитет. Теперь я не имею на него права. Теперь я в ответе не только за себя… Я прижимаю моего самого дорогого человека, в котором теплится ещё одна жизнь, пока мне незнакомая, но я уверен — мы бы с ней поладили. С ней, с ним? Узнаю я это когда-нибудь? Быть может — нет.

Но я знаю точно, что эта жизнь не должна выйти в этот свет там, где всё уже давно решено за всех. Где дитя «негражданина» будут воспитывать в детских тюрьмах, превращающих свободный полёт в неуклюжее подпрыгивание на месте. Эта жизнь, в которой есть кусочек меня самого, должна быть жизнью, а не пародией на неё… А потому, я медленно поднимаюсь, несмотря на вцепившиеся в меня тонкие женские пальцы.

— Я скоро, — шепчу я Кристине, — всё хорошо.

Она бессильно сползает на землю, напоследок хватая меня за руку. Я держу её чуть дольше, чем следует, луч мощного фонаря уже почти настиг меня, но я успеваю стянуть перчатку и, быть может, в последний раз прикоснуться к той, которую назвал своим смыслом…

— Эй, ты! — слышу чуть визгливый крик. — Военсудпол! Руки вверх и сюда топай!

— Живее! — прикрикивает второй.

Делаю первые шаги, слышу приглушённый мат Серёги.

— Какого… Я их щас…

— Не смей! — едва слышно шипит Леший. — Нас всех положат…

Делаю ещё два шага, и до меня доносится возня вперемешку с едва различимым матом. Понимаю, что Леший с отцом пытаются скрутить Сергея, чтобы тот не начал палить. Сделай он выстрел и нам конец. Военсудполовские авто — это не просто спецавтомобиль, а настоящий маленький танк. И как у любого танка у него есть пушка. Турель с крупнокалиберным пулемётом смотрится на крыше вытянутого и будто приплюснутого автомобиля комично. Но, кто решится винить проектировщиков в безвкусице? Явно не тот на кого направлено дуло, плюющееся пулями, способными пробить десятисантиметровую стальную пластину. Так что, мне всё нравится, очень изыскано.

— Выше подними руки! — приказывает более грубый голос, и я задираю их высоко над головой.

— Кто такой, что тут делаешь? — старается сержант сделать свой писклявый голос более грозным.

— Мы? — глупо переспрашиваю я. — Гуляем.

— Кто это мы? — упирается мне стволом в грудь старший офицер.

— Мы? — снова спрашиваю. — Мы! — киваю на зажатую меж пальцами вязаную перчатку. — Мы всегда тут гуляем. Мы ищем…

— Чего ищем? — немного опешил старший патрульный.

— Мы ищем… Кто, где, когда, зачем — неважно. Мы ищем, ищем, ищем… — начинаю я нести сумбурный бред. — А пока не находим! Потому, что Марс, готовый к битве, ещё не указал нам на… на что? На нашу «Альфу». А без «Альфы» нам не добраться до «Омеги». И потому мы ищем, ищем, ищем, ищем…

— Да это псих, какой-то! — отстраняется старший наряда. — Сержант, давай пакуй его!

— Да, на кой он нам сдался?

— А что — пустыми приезжать в участок, как вчера? Сказали — выполняй без разговоров!

— Ищем, ищем, ищем, ищем… — продолжаю тараторить бессмыслицу, подёргивая головой, пока сержант заковывает меня в наручники, даже не пытаясь изъять стиснутую в кулаке «психа» тряпицу.

Проходя мимо фар спецавтомобиля, я припускаю перчатку, и она повисает на одном-единственном большом пальце. Надеюсь им видно, что всё хорошо. Всё так, как и должно быть. Кто скажет, что так всё и было предначертано, может оказаться прав, ровно с такой же вероятностью, с какой может и заблуждаться.

И я такой же. Могу быть прав, могу ошибаться. Но — это я. Это мои решения. Это мои мазки на полотне, ниспосланном нам звёздами. Кривые, косые, похожие на кляксы, но мои! Я сам решаю, как разукрашивать свою картину. Может сейчас я просто залил всё чёрной краской. А может смысл в другом — в том, что я вымазал всю мрачную палитру исключительно на своё полотно, не оставив тёмных красок другим художникам — соседям по мастерской. Это эгоизм, я знаю. Ведь теперь я смогу прожить сегодняшний день так, чтобы не стыдно было встречать завтрашний. Будет ли он у меня — вопрос открытый. Главное, что он будет у других — тех, в ком мой личный смысл жизни, и в тех, кто помог мне к нему прийти.

В любом случае, у меня период, когда мою свободу можно было назвать свободой, без заключения этого слова в кавычки. Я делал то, что было должно, для отягощения или же разгрузки моей и только моей совести, а не пластмассовой, коллективной. Я шёл к тому, чтобы без опаски дышать полной грудью, и не замечал, как свободно дышу уже на пути к своей цели. В тридцать лет я понял, каково это. Не успел насладиться, но, хотя бы, узнал. Большинству не дано и этого…

Загрузка...