БАРОЧНЫЙ ЦИКЛ



Алхимия и герметика. «Королевское искусство» и «искусство королей»…

Загадочная наука, связавшая в прочную цепь магов и авантюристов, философов и чернокнижников.

Алхимиков то принимали как равных, то жгли на кострах Святой инквизиции.

Перед вами — история одного из последних алхимиков Европы.

История тайн и приключений, чудес и мистических открытий…


К Музе

Заимствующие основания своих рассуждений из гипотез… создали бы весьма изящную и красивую басню, но всё же лишь басню.

Роджер Котс, предисловие ко второму изданию книги сэра Исаака Ньютона «Математические начала натуральной философии», 1713[1]


Яви себя, о Муза. Ты ведь здесь.

Коль правы барды, коих нет давно,

Ты — пламени и дуновенья смесь.

Моё перо, как я, погружено

Во мрак полночный жидкий, без тебя

Тьму лишь расплещет — свет не даст оно.

Оперена огнём — стоишь в тени…

Очнись! Пусть вихри света разорвут

Глухой покров. Навстречу мне шагни!

Но нет, не ты во тьме — лишь я, как спрут

Плыву, незряч, в клубах своих чернил,

Что сам к твоей досаде породил.

Завесу тёмную одно перо

Пронзить способно. Вот оно. Начнём.


Книга первая РТУТЬ

Женщине на втором этаже


Бостонский луг 12 октября 1714 г., 10:33:52 до полудня

Енох появляется из-за угла в тот миг, когда палач возносит петлю над осуждённой. Молитвы и рыдания в толпе стихают. Джек Кетч стоит, руки на весу — ни дать ни взять плотник, вздымающий коньковый брус. Петля сжимает круг синего новоанглийского неба. Пуритане смотрят и, судя по всему, думают. Енох Красный останавливает чужую лошадь у самого края толпы и видит, что цель палача — не продемонстрировать толпе узел, а дать ей краткую (и для пуритан — дразнящую) возможность увидеть врата в мир иной, их же ни один из нас не минует.

Бостон — щепотка холмов в ложке болот. Дорогу вдоль ложки преграждает стена, перед которой, как водится, торчат виселицы, а казнённые, либо их части, болтаются в воздухе или прибиты к городским воротам. Енох только что оттуда и думал, что больше такого не увидит: дальше должны были начаться корчмы и церкви. Впрочем, мертвецы за воротами — обычные воры, казнённые за мирские преступления. То, что происходит сейчас на выгоне, ближе к священнодействию.

Петля ложится на седые волосы словно царский венец. Палач тянет её вниз. Голова женщины раздвигает петлю, как головка младенца — родовые пути. Миновав самое широкое место, верёвка падает на плечи. Колени топырят передник, юбки телескопически складываются под оседающим телом. Палач одной рукой обнимает женщину, словно учитель танцев, а другой поправляет узел, покуда председатель церковного суда зачитывает смертный приговор, убаюкивающий, как соглашение аренды. Зрители почесываются и переминаются с ноги на ногу. Здесь вам не Лондон, так что развлечений никаких — ни улюлюканья, ни ярмарочных фигляров, ни карманников. На дальней стороне луга солдаты в красных мундирах отрабатывают строевой шаг у подножия холма, на вершине которого расположился каменный пороховой склад. Сержант-ирландец орет устало, хотя и с искренним возмущением, — голос плывет по воздуху бесконечно, как запах или дым.

Енох приехал не для того, чтобы смотреть расправу над ведьмой, но раз уж он здесь, повернуть в сторону было бы нехорошо. Звучит барабанная дробь, наступает внезапная неловкая тишина. Енох решает, что это не худшее повешение, какое ему доводилось видеть: женщина не брыкается, не корчится, верёвка не развязывается и не рвётся. Короче, на редкость справная работа.

Он не знал, чего ждать от Америки. Однако, судя по всему, здешний люд исполняет любое дело — включая повешения — с грубоватой сноровкой, которая одновременно восхищает и действует на нервы. Местные жители берутся за тяжелый труд с хладнокровным спокойствием лососей, преодолевающих пороги на пути к нерестилищу. Как будто они от рождения знают то, что другие должны перенимать у родных и односельчан вместе со сказками и суевериями. Может быть, это оттого, что они по большей части прибыли сюда на кораблях.

Когда обмякшую ведьму срезают с виселицы, над выгоном проносится порыв северного ветра. По температурной шкале сэра Исаака Ньютона, в которой ноль — точка замерзания, а двенадцать — теплота человеческого тела, сейчас должно быть градуса четыре. Будь здесь герр Фаренгейт с его новым термометром — запаянной ртутной трубкой, — он бы намерил за пятьдесят. Впрочем, такого рода ветер, налетающий с севера по осени, холодит сильнее, нежели может определить прибор. Он напоминает присутствующим, что, если они не хотят умереть в ближайшие несколько месяцев, надо запасать дрова и конопатить щели. Хриплый проповедник под виселицей, чувствуя ветер, решает, что сам сатана явился по ведьмину душу, и спешит поделиться своими мыслями с паствой. Вещая, он смотрит Еноху в глаза.

Енох чувствует растущее стеснение в груди — предвестие страха. Что мешает им схватить и повесить его как колдуна?

Каким его видят колонисты? Человек неопределённого возраста, явно много повидавший, с седой косицей на затылке, медно-рыжей бородой, светлыми глазами и лицом, продублённым, словно кожаный фартук кузнеца. В длинном дорожном плаще, с притороченными вдоль седла посохом и старомодной рапирой, на отменном вороном коне. Два пистолета за поясом, заметные издалека, скажем, из засады, в которой сидят индейцы, грабители или французские мародёры. (Ему хочется их спрятать, но неумно браться за пистолеты в таком месте.) В седельных сумках (если их обыскать) обнаружатся приборы, склянки со ртутью и кое-что ещё более странное (в том числе, на взгляд бостонцев, опасное) — книги на древнееврейском, греческом и латыни, наполненные алхимической и каббалистической тайнописью. В Бостоне они могут сослужить ему дурную службу.

Однако толпа воспринимает хриплые разглагольствования проповедника не как призыв к оружию, а как сигнал расходиться по домам. Солдаты разряжают мушкеты с глухим звуком, словно на барабан бросили пригоршню песка. Енох спешивается в толпе колонистов, закутывается в плащ, пряча пистолеты, опускает капюшон и становится похож на любого другого усталого пилигрима. Он искоса оглядывает лица, избегая встречаться с кем-либо глазами, и видит на удивление мало воинствующего ханжества.

— Бог даст, — говорит кто-то, — это последняя.

— Последняя ведьма, сэр? — спрашивает Енох.

— Я хотел сказать, последняя казнь.

Обтекая, как вода, подножие крутого холма, люди движутся через погост на южном краю общественной земли (уже переполненный) и вслед за телом ведьмы по улицам. Дома по большей части деревянные, церкви — тоже. Испанцы воздвигли бы один огромный собор — каменный снаружи, позолоченный внутри, — но колонисты ни в чем не могут прийти к согласию. В этом смысле Бостон больше похож на Амстердам — множество церковок (иные почти неотличимы от сараев), и в каждой, без сомнения, учат, что остальные заблуждаются. Хотя, во всяком случае, колонисты могли достаточно столковаться, чтобы повесить ведьму. Её несут к новому кладбищу, устроенному почему-то под зерновыми амбарами. Енох не знает, как расценивать решение хранить источник своей жизни и своих покойников практически в одном месте — как некое послание городских властей или как простую безвкусицу.

Енох видел не один горящий город и сразу примечает на главной улице следы большого пожара. Дома и церкви отстроены заново из дерева и камня. Он минует, видимо, самый большой бостонский перекрёсток, где дорогу от городских ворот пересекает широкая улица, которая ведёт прямиком к воде и продолжается длинной пристанью за полуразрушенным валом из брёвен и камней — бывшей дамбой. Вдоль длинной пристани тянутся казармы. Она так далеко вдаётся в залив, что у её конца смог пришвартоваться большой военный корабль. Повернув голову в другую сторону, Енох видит на холме батарею; канониры в синих мундирах суетятся возле бочкообразной мортиры, готовые накрыть огнём любой испанский или французский галеон, нарушивший неприкосновенность залива.

Итак, протянув мысленную линию от мёртвых воров у городских ворот до порохового склада и дальше от виселицы на выгоне до портовых оборонительных сооружений, Енох получает одну декартову числовую ось (которую Лейбниц назвал бы ординатой); он понимает, чего боятся бостонцы и как церковники с военными поддерживают здесь порядок. Правда, надо еще выяснить, что прочертится вверх и вниз. Бостонские холмы разбросаны среди бесконечной болотистой низины, которая медленно, как сумерки, растворяется в гавани или реке, образуя пустые плоскости, на которых люди с веревками и вешками могут построить любые кривые, какие заблагорассудится.

Енох говорил со шкиперами, бывавшими в Бостоне, и знает, где начало этой системы координат. Он идёт к длинной пристани. Среди каменных купеческих домов есть кирпично-красная дверь, над которой болтается виноградная гроздь. Енох проходит в дверь и попадает в приличную таверну. Люди при шпагах и в дорогой одежде поворачивают к нему голову. Торговцы рабами, ромом, патокой, чаем и табаком; капитаны кораблей, которые всё это перевозят. Таверна могла бы стоять в любой точке мира; в Лондоне, Кадисе, Смирне или Маниле её наполняли бы те же люди. Им глубоко безразлично (если вообще известно), что в пяти минутах ходьбы отсюда вешают ведьм. Здесь Еноху было бы весьма уютно, но он явился сюда не за уютом. Конкретного капитана, которого он ищет — ван Крюйка, — в таверне нет. Енох торопится на улицу, пока трактирщик не принялся зазывать его внутрь.

Снова в Америку, к пуританам. Он входит в узкую улочку и ведёт лошадь по шаткому мостику через речушку, вращающую мельничное колесо. Флотилии стружек из-под плотницкого рубанка плывут по воде, словно корабли на войну. Под ними слабое течение несёт к заливу убойные отбросы и экскременты. Вонь соответствующая. Несомненно, где-то с наветренной стороны притулился свечной заводик, где сало, негодное в пищу, становится свечами и мылом.

— Вы из Европы?

Енох чувствовал, что кто-то за ним идёт, но, оборачиваясь, никого не видел. Теперь он понимает почему: его тень — мальчишка, подвижный, как шарик ртути, который невозможно придавить пальцем. На вид ему около десяти. Тут мальчуган решает улыбнуться и раздвигает губы. Из ямок в розовых дёснах лезут коренные зубы, молочные качаются, как вывеска таверны на кожаных петлях, Нет, на самом деле ему ближе к восьми, просто на треске и кукурузе он не по годам вымахал — во всяком случае, по сравнению с лондонскими сверстниками.

Енох мог бы ответить: «Да, я из Европы, где дети обращаются к старшим „сэр“, если вообще обращаются». Однако он не может пропустить терминологическую интересность.

— Значит, вы зовете это место Европой? — спрашивает он. — Там обычно говорят «христианский мир».

— Здесь тоже живут христиане.

— Ты хочешь сказать, что это тоже христианский мир, — говорит Енох, — а вот я прибыл из какого-то другого места… Хм-м. Быть может, Европа и впрямь более удачный термин.

— А как другие её называют?

— По-твоему, я похож на школьного учителя?

— Нет, но говорите как учитель.

— Так ты кое-что знаешь про школьных учителей?

— Да, сэр, — отвечает мальчишка и осекается, видя, что угодил в капкан.

— И тем не менее в понедельник днём…

— В школе никого нет, все побежали смотреть казнь. Не хочу сидеть и…

— И что?

— Обгонять других сильнее, чем уже обогнал.

— Коль скоро ты обогнал других, то надо привыкать к этому, а не превращать себя в дурачка. Иди, твоё место в школе.

— Школа — место, где учатся, — говорит мальчик. — Если вы соблаговолите ответить на мой вопрос, я чему-нибудь научусь, и это будет означать, что я в школе.

Мальчонка явно опасен. Поэтому Енох решает принять предложение.

— Можешь обращаться ко мне «мистер Роот». А ты кто?

— Бен. Сын Джосайи. Мой отец — свечник. Почему вы смеётесь, мистер Роот?

— Потому что в большей части христианского мира — или Европы — сыновья свечников не посещают школу. Это особенность… здешнего люда. — Енох едва не сказал «пуритан». В Англии, где пуритане — воспоминание давно ушедшей эпохи или докучливые уличные проповедники, такой ярлык успешно означает неотёсанных обитателей Колонии Массачусетского залива. Однако здесь всё напоминает Еноху, что правда куда сложнее. В лондонской кофейне можно всуе поминать ислам, и магометан, но в Каире таких терминов нет. Здесь — пуританский Каир.

— Я отвечу на твой вопрос, — говорит Енох, прежде чем Бен успевает задать следующий. — Как в других краях называют то место, откуда я прибыл? Что ж, ислам — более крупная, богатая и в некотором смысле более умудрённая цивилизация, объемлющая европейских христиан с востока и с юга, — делит мир всего лишь натри части: их часть, сиречь дар Аль-Ислам; часть, с которой они состоят в дружбе, сиречь дар аль-сульх, или Дом Мира; и всё остальное, сиречь дар аль-харб, или Дом Войны. Последнее, вынужден признать, куда лучше слов «христианский мир» описывает края, населённые христианами.

— Я знаю про войну, — самоуверенно говорит Бен. — Она закончилась. В Утрехте подписан мир. Франция получает Испанию. Австрия — Испанские Нидерланды. Мы — Гибралтар, Ньюфаундленд, Сент-Киттс и… — понизив голос, — …работорговлю.

— Да… «Асьенто».

— Тс-с! У нас тут есть противники рабства, сэр, и они опасны.

— У вас есть гавкеры?

— Да, сэр.

Енох пристально изучает мальчика, ибо человек, которого он ищет, тоже своего рода гавкер. Полезно узнать, как смотрят на них в округе менее одержимые собратья. В лице Бена читается скорее осторожность, нежели презрение.

— Но ты говоришь только об одной войне.

— Войне за Испанское наследство, — кивает Бен, — причиной которой стала смерть короля Карла Страдальца.

— Я бы сказал, что смерть несчастного была не причиной, а поводом, — замечает Енох. — Война за Испанское наследство была лишь второй и, надеюсь, последней стадией великой войны, которая началась четверть столетия назад, во времена…

— Славной Революции!

— Как некоторые её называют. Ты и впрямь посещал уроки, Бен, хвалю. Может быть, ты знаешь, что во время Революции английского короля — католика — пнули коленом под зад и посадили на его место протестантских короля и королеву.

— Вильгельма и Марию!

— Верно. А ты не задумывался, из-за чего протестанты и католики вообще начали воевать?

— У нас в школе чаще говорят про распри между протестантами.

— Ах да — явление сугубо английское. Это естественно, ибо твои родители попали сюда в результате именно такого конфликта.

— Гражданской войны, — говорит Бен.

— Ваши выиграли Гражданскую войну, — напоминает Енох, — но после Реставрации им пришлось туго, и они вынуждены были бежать сюда.

— Вы угадали, мистер Роот, — говорит Бен, — ибо именно так мой родитель покинул Англию.

— А твоя матушка?

— Уроженка острова Нантакет, мистер Роот. Правда, её отец бежал сюда от жестокого епископа — ах и епископ, о нем такое говорят…

— Ну вот, Бен, наконец-то я нашёл изъян в твоих познаниях. Ты имеешь в виду архиепископа Лода — ярого гонителя пуритан, как некоторые называют твоих сородичей, — при короле Карле I. Пуритане в отместку оттяпали голову тому самому Карлу на Чаринг-Кросс в лето Господне тысяча шестьсот сорок девятое.

— Кромвель, — говорит Бен.

— Да, Кромвель имел к упомянутым событиям некоторое касательство. Итак, Бен. Мы стоим у этой речушки уже довольно долго. Я замёрз. Моя лошадь беспокоится. Мы отыскали место, в котором твои познания сменяются невежеством. Я с удовольствием исполню свою часть соглашения — чему-нибудь тебя научить, дабы, вернувшись вечером домой, ты мог сказать Джосайе, что пробыл весь день в школе; впрочем, слова учителя могут разойтись с твоими. Однако взамен я попрошу кое-каких услуг.

— Только назовите их, мистер Роот.

— Я приехал в Бостон, чтобы разыскать некоего человека, который, по последним сведениям, проживал здесь. Он — старик.

— Старше вас?

— Нет, но выглядеть может старше.

— Тогда сколько ему лет?

— Он видел, как скатилась голова Карла I.

— Значит, по меньшей мере шестьдесят три.

— Вижу, ты научился складывать и вычитать.

— А также умножать и делить, мистер Роот.

— Тогда возьми в расчёт вот что: тот, кого я ищу, отлично видел казнь, ибо сидел на плечах у своего отца.

— Значит, годков ему стукнуло совсем мало, разве что родитель его был не слабого десятка.

— В определённом смысле его родитель и впрямь был не слабого десятка, — говорит Роот, — ибо за двадцать лет до того ему по приказу архиепископа Лода в Звёздной палате отрубили уши и нос, однако он не устрашился, а продолжал обличать монарха. Всех монархов.

— Он был гавкер. — И вновь лицо Бена не выразило презрения. Как же это место не похоже на Лондон!

— Ладно, возвращаясь к твоему вопросу, Бен: Дрейк не обладал исключительной силой или мощью телосложения.

— Значит, сын на его плечах был совсем мал. Сейчас ему примерно шестьдесят восемь. Но я не знаю здесь ни одного мистера Дрейка.

— Дрейк — имя, данное его отцу при крещении.

— А какова же его фамилия?

— Её я пока тебе не скажу, — говорит Енох, ибо человек, которого он ищет, может оказаться здесь на очень плохом счету — если его вообще не повесили на Бостонском лугу.

— Как же я помогу вам отыскать того, сэр, кого вы не хотите назвать?

— Ты можешь отвести меня к чарльстонскому парому. Насколько мне известно, он обретается по ту сторону реки Чарльз.

— Следуйте за мной, сэр, — говорит Бен, — но я надеюсь, что у вас есть серебро.

— О да, серебро у меня есть, — отвечает Енох.

* * *

Они огибают возвышенность в северной части города. Здесь от берега отходят пристани, поменьше и постарше большой. Паруса, такелаж, реи и мачты справа по борту сплетаются в огромный гордиев узел, словно буквы на странице в глазах неграмотного крестьянина. Енох не видит ни «Минервы», ни ван Крюйка. Как бы не пришлось ходить по тавернам и наводить справки — то есть терять время и привлекать внимание.

Бен ведёт его прямиком к причалу, от которого готовится отвалить чарльстонский паром. На палубе толпятся зрители недавней казни. Паромщик говорит, что за лошадь придётся платить отдельно. Енох открывает кошель и заглядывает внутрь. На него смотрит герб испанского короля, оттиснутый на серебре, в разной степени затёртом и сплющенном. Имена меняются в зависимости оттого, при каком короле эту монету отчеканили в Новой Испании, но под каждым написано одно: D.G. HISPAN ET IND REX — Милостью Божией король Испанский и обеих Индий. Похвальба, какую все венценосцы печатают на своих монетах.

Эти слова никого не заботят — большинство всё равно не в силах их прочесть. Существенно то, что человек, стоящий на холодном ветру у переправы в Бостоне, не может расплатиться с паромщиком-англичанином английской монетой, которую сэр Исаак Ньютон чеканит на Монетном дворе в лондонском Тауэре. Здесь признают только испанские деньги — те самые, что сейчас переходят из рук в руки на улицах Лимы, Манилы, Макао, Гоа, Бендер-Аббаса, Мокки, Каира, Смирны, Мадрида, Марселя, Мальты и Канарских островов.

Знакомец, провожавший Еноха до лондонских доков месяц назад, сказал: «Золото знает то, что неведомо никому из людей».

Енох встряхивает кошель, пересыпая монеты в надежде, что на поверхность выскочит хотя бы один реал — восьмая часть пиастра; их обычно отбивают от монеты и потому называют битами. Однако он потратил почти все биты на мелкие дорожные нужды. Сейчас в кошельке нет ничего мельче полупиастра — то есть четырёх реалов.

Енох смотрит в проулок и видит кузницу меньше чем в броске камня от пристани. Пара ударов зубилом, и кузнец изготовит ему разменную монету.

Паромщик читает его мысли. Он не видит, что в кошельке, но слышит тяжёлый звон, не позвякивание мелочи.

— Мы отправляемся, — с довольным видом сообщает он. Енох, очнувшись, возвращается мыслями на паром и протягивает серебряный полукруг.

— Мальчик со мной, — твёрдо произносит он, — и потом ты доставишь его назад.

— По рукам, — отвечает паромщик.

Бен едва смел на такое надеяться. Хотя мальчику хватило выдержки не высказать этого вслух, для него прокатиться на пароме — всё равно что отправиться с флибустьерами в Карибское море. Он, не касаясь сходней, прыгает с пристани на палубу.

До Чарльстона меньше мили через устье медлительной реки. Вытянутый зелёный холм усеян длинными узкими стогами за сложенными без раствора каменными оградами. На склоне, обращенном к Бостону, ниже вершины, но выше бесконечных отмелей и заросших рогозом болот, прилепился город, частью заложенный геометрами, частью разросшийся, как плющ.

Дюжие негры взрывают чёрные воды реки Чарльз длинными, закреплёнными в уключинах вёслами, порождая системы завихрений — они закручиваются и образуют затухающие конические сечения, которые сэр Исаак, наверное, сумел бы проанализировать в голове. «Гипотеза вихрей подавляется многими трудностями». Небо — сплетение визирных нитей туго натянутого джута и оструганных стволов. От порывов ветра парусники на рейде вздрагивают и прядают, словно нервные кони при звуке далёких пушек. Неравномерные волны бьют в дощатые корпуса, по которым ползают, конопатя и смоля щели, босоногие матросы. Кажется, что корабли смещаются туда-сюда — параллакс, вызванный движением парома. Енох, которому посчастливилось быть выше остальных пассажиров, вручает поводья Бену и подходит к противоположному борту, чтобы прочесть названия судов.

Он узнает корабль, который ищет, по носовому украшению под бушпритом. Сероглазая женщина в золочёном шлеме дерзко рассекает Северо-Атлантический простор змееносной эгидой и острыми (надо полагать, от холода) сосками. «Минерва» ещё не подняла якорь (что радует), но тяжело нагружена и, судя по всему, готова к выходу в открытое море. Матросы таскают корзины со свежевыпеченными хлебами, такими горячими, что от них ещё идёт пар. Енох оборачивается к берегу, чтобы прочесть уровень прилива по обросшей ракушками пристани, потом в другую сторону — определить высоту и фазу луны. Скоро начнётся отлив, и «Минерва» скорее всего готова будет им воспользоваться. Енох наконец различает ван Крюйка (тот стоит на баке и заполняет какие-то бумаги, разложив их на бочке) и телепатически уговаривает капитана поднять глаза.

Ван Крюйк смотрит в сторону Еноха и напрягается.

Енох, сохраняя внешнюю неподвижность, долго смотрит голландцу в глаза, предостерегая от поспешного отплытия.

Колонист в чёрной шляпе пытается завязать дружбу с одним из негров, который почти не говорит по-английски; впрочем, это не помеха, потому что белый выучил несколько слов на каком-то африканском наречии. Негр очень чёрный, на левом плече у него выжжен герб испанского короля. Скорее всего он из Анголы. Чего он только не повидал! Его похитили более воинственные африканцы, бросили в яму, заклеймили калёным железом в знак уплаченной пошлины, погрузили на корабль и отправили в холодную страну, населённую бледнокожими. Казалось бы, его уже ничем не проймёшь; однако слова гавкера приводят негра в изумление. Сектант размахивает руками и всё сильнее горячится — явно не только от нехватки слов. Вероятно, он состоит в сношениях с лондонскими собратьями и сейчас убеждает ангольца, что тот, как и другие рабы, имеет законное право поднять оружие на господ.

— Ваш конь весьма хорош. Вы привезли его из Европы?

— Нет, Бен. Одолжил в Новом Амстердаме. Я хочу сказать, в Нью-Йорке.

— Почему вы поплыли в Нью-Йорк, коли человек, которого вы ищете, в Бостоне?

— Ближайший корабль в Америку из лондонской гавани отходил именно туда.

— Так вы отправлялись с большой поспешностью!

— Я с большой поспешностью выброшу тебя за борт, если не перестанешь строить умозаключения!

Бен замолкает ровно настолько, чтобы придумать новый тактический манёвр и зайти с другой стороны:

— Хозяин лошади, наверное, ваш близкий друг, коли одолжил вам такого скакуна.

Сейчас Енох должен быть очень осторожен. Хозяин лошади — заметный человек в Нью-Йорке. Если Енох объявит этого джентльмена своим другом, а после наломает в Бостоне дров, то повредит его репутации.

— Не то чтобы друг. Мы впервые увиделись несколько дней назад, когда я постучал в его дверь.

Этого Бен не может взять в толк.

— Тогда с какой стати он вообще пустил вас в дом? Учитывая вашу, прошу прощения, наружность и вооружение? Почему одолжил вам столь ценного скакуна?

— Он впустил меня в дом, потому что на улице происходили беспорядки, и я попросил убежища. — Енох косится на гавкера и подходит поближе к Бену. — Вот послушай кое-что интересное: когда наш корабль подплыл к Нью-Йорку, нам предстало необычное зрелище. Тысячи невольников — частью ирландцы, частью ангольцы — бегали по улицам с вилами и горящими головнями. Солдаты преследовали их перебежками и стреляли залпами. Белый дым от мушкетов мешался с чёрным дымом пылающих складов, преображая небосвод в сверкающий искрами плавильный тигель, дивный на вид, но, как предположили мы, негодный для поддержания жизни. Наш лоцман выжидал, пока начавшийся прилив не понудил его подойти к берегу. Мы сошли на пристань, которую буквально заполонили солдаты в красных мундирах. Так, — продолжает Енох (ибо его рассказ уже начал привлекать непрошеных слушателей), — я оказался возле упомянутой двери. Хозяин одолжил мне лошадь, поскольку мы с ним принадлежим к одному обществу, а я тут в некотором смысле по поручению, с этим обществом связанному.

— Обществу гавкеров, сэр? — шепчет Бен, подойдя совсем близко и оглядываясь через плечо на колониста, который распинается перед невольником. Мальчик давно приметил пистолеты и клинки Еноха и, вероятно, сопоставил их с рассказами родственников о деяниях неукротимой секты в героические дни разграбления соборов и цареубийства.

— Нет, это общество философов, — говорит Енох, пока воображение Бена не разыгралось ещё пуще.

— Философов, сэр!

Енох думал, что мальчик будет разочарован, но у того, напротив, загорелись глаза. Значит, Енох не ошибся: мальчишка опасен.

— Натурфилософов. Тех, кто стремится к естественному знанию. Не путай с другими, которые занимаются…

— Неестественным знанием?

— Меткое словцо. Некоторые считают, что именно неестественное знание повинно в том, что протестанты воюют с протестантами в Англии и с католиками по всему миру.

— Так кто такой натурфилософ?

— Тот, кто пытается избежать разброда в мыслях, следуя тому, что может быть проверено опытом, и строя доказательства в соответствии с законами логики. — Бен только хлопает глазами, и Енох объясняет: — Подобно судье, который держится фактов, отбрасывая слухи, домыслы и призывы к чувствам. Как когда ваши судьи приехали наконец в Салем и сказали, что тамошние жители повредились в уме.

— И как же называется ваш клуб?

— Лондонское королевское общество.

— Когда-нибудь я буду его членом и судьёй в подобных вопросах.

— Я предложу твою кандидатуру, как только вернусь в Англию, Бен.

— Ваш устав требует, чтобы члены Общества в случае надобности ссужали друг другу коней?

— Нет, но есть правило, по которому они должны платить членские взносы — в которых надобность есть всегда, — а помянутый джентльмен не платил взносы многие годы. Сэр Исаак — президент Королевского общества — им недоволен. Я объяснил нью-йоркскому джентльмену, что сэр Исаак смешает его с дерьмом — приношу извинения, приношу извинения. Мои доводы оказались столь убедительны, что он без долгих слов одолжил мне своего лучшего скакуна.

— Красавчик, — говорит Бен и дует коню в ноздри. Тот поначалу не одобрил Бена как нечто маленькое, юркое и пахнущее убоиной, но теперь принял мальчика в качестве одушевленной коновязи, способной оказывать кой-какие мелкие услуги, как то: чесать нос и отгонять мух.

Паромщику скорее забавно, чем досадно обнаружить, что гавкер охмуряет его раба. Он отгоняет сектанта прочь. Тот распознаёт в Енохе свежую жертву и пытается поймать его взгляд. Енох отходит и делает вид, будто внимательно изучает приближающийся берег. Паром огибает плывущий по реке плот из исполинских стволов, помеченных «королевской стрелой», — они пойдут на строительство военного флота.

За Чарльстоном начинается редкая россыпь хуторов, соединённых протоптанными дорожками. Самая большая ведёт в Ньютаун, где расположился Гарвардский колледж. Впрочем, внешне он представляется почти сплошным лесом, который дымится, но не горит. Оттуда долетает приглушённый стук топоров и молотков. Редкие мушкетные выстрелы эхом передаются от деревеньки к деревеньке — видимо, это местное средство связи. Енох гадает, как отыщет здесь Даниеля.

Он подходит к разговорчивой компании, которая собралась в центральной части парома, предоставив менее учёным пассажирам (ибо разговаривающие, очевидно, принадлежат к Гарвардскому колледжу) служить им заслоном от ветра. Это компания напыщенных пьяниц и шустроглазых живчиков, пересыпающая фразы плохой латынью. Одни одеты с пуританской строгостью, другие — по прошлогодней лондонской моде. Грушевидный красноносый господин в высоком сером парике, судя по всему, дон этого импровизированного колледжа. Енох ловит на себе его взгляд и ненароком распахивает плащ, показывая рапиру. Это не угроза, а демонстрация общественного положения.

— К нам пожаловал гость из дальних краёв! Рады приветствовать вас, сэр, в нашей скромной колонии!

Енох совершает все требуемые вежливые телодвижения и произносит все положенные слова. К нему проявляют заметный интерес — явный знак, что в Гарвардском колледже не происходит ничего нового и занимательного. Впрочем, этому заведению всего три четверти века — что здесь может происходить занимательного? Спрашивают, из германских ли он земель, Енох отвечает, что не совсем. Высказывается предположение, что он прибыл с каким-то делом алхимического свойства; догадка блестящая, но ошибочная. Выждав приличествующее время, Енох называет фамилию человека, к которому приехал.

Он никогда не слышал такого зубоскальства. Все как один безумно огорчены, что джентльмен счёл нужным пересечь Северную Атлантику и теперь реку Чарльз, чтобы испортить себе путешествие встречей с этим субъектом.

— Я с ним не знаком, — врёт Енох.

— Тогда позвольте подготовить вас, сэр! — говорит один из собеседников. — Даниель Уотерхауз — человек преклонных лет, но годы обошлись с ним суровее, нежели с вами.

— К нему пристало обращаться «доктор Уотерхауз», не так ли?

Тишину нарушают приглушённые смешки.

— Я не беру на себя смелость кого-либо поправлять, — говорит Енох, — лишь желаю не совершить промашки при личной встрече.

— И впрямь, он считается доктором, — говорит грушевидный дон, — хотя…

— …доктором чего? — спрашивает кто-то.

— Шестерён, — предполагает другой к бурной радости остальных.

— Нет, нет, — с притворным великодушием утихомиривает их дон, — ибо все шестерни бесполезны, пока отсутствует primum mobile, источник движущей силы…

— Франклинов мальчишка! — И все разом смотрят на Бена.

— Сегодня это может быть юный Бен, завтра, допустим, его сменит маленький Годфри Уотерхауз. Впоследствии, возможно, это будет мышь в ступальной мельнице. Но в любом случае vis viva[2] сообщается шестерням доктора Уотерхауза посредством чего? Кто подскажет? — Дон сократовским жестом подносит ладонь к уху.

— Кривошипов? — предполагает один.

— Шатунов! — кричит другой.

— Отлично! В таком случае наш коллега Уотерхауз — доктор чего?

— Шатунов! — кричит весь колледж хором.

— И наш доктор шатунов до того предан своей работе, что буквально не щадит живота, — восхищённо продолжает дон. — Ходит с непокрытой головой…

— Вытряхивает графитовую смазку из рукавов, садясь преломить хлеб…

— Лучше перца!

— И дешевле!

— Так, возможно, вы приехали, чтобы вступить в его институт?

— Или закрыть его за долги? — Говорящий заходится от смеха.

— Я слышал про его институт, но ничего о нём не знаю, — говорит Енох Роот. Он смотрит на Бена, который покраснел до ушей и, отвернувшись, гладит лошади морду.

— Многие учёные мужи пребывают в таком же неведении, посему не стыдитесь.

— С самого приезда в Америку доктор Уотерхауз подхватил местную инфлюэнцу. Её главный симптом — стремление затевать новые прожекты и начинания вместо того, чтобы исправлять старые.

— Так он не вполне удовлетворен Гарвардским колледжем? — вопрошает Енох.

— О да! Он основал…

— …на собственные средства…

— …и самолично заложил краеугольный камень…

— …краеугольное бревно, если быть точным…

— …в фундамент… как он это называет?

— Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива.

— Где я могу найти институт доктора Уотерхауза? — спрашивает Енох.

— На полпути от Чарльстона к Гарварду. Идите на скрежет шестерён, покуда не увидите самую маленькую и продымлённую хибарку во всей Америке.

— Сэр, вы — образованный и трезвомыслящий джентльмен, — говорит дон. — Коль скоро вас влечёт философия, не лучше ли вам направить стопы в Гарвардский колледж?

— Мистер Роот — видный натурфилософ, сэр! — выпаливает Бен, чтобы не разреветься. По тону ясно, что он считает Гарвард прибежищем неестественного знания. — Член Королевского общества!

Вот нелёгкая!

Дон делает шаг вперёд и, заговорщицки ссутулившись, произносит:

— Простите великодушно, сэр. Не знал.

— Пустяки.

— Доктор Уотерхауз, должен вас предостеречь, подпал под влияние герра Лейбница…

— Который украл дифференциальное исчисление у сэра Исаака, — добавляет кто-то в качестве примечания.

— Да, и подобно Лейбницу заражён метафизическими предрассудками…

— …которые суть пережитки схоластики, сэр, несостоятельность коей сэр Исаак продемонстрировал со всей убедительностью…

— …и сейчас трудится как одержимый над созданием машины — построенной по принципам Лейбница! — которая, он мнит, будет открывать новые истины путём вычислений!

— Может быть, наш гость прибыл сюда, чтобы изгнать из него лейбницевых бесов! — предполагает кто-то очень пьяный.

Енох раздражённо прочищает горло, отхаркивая желчь — гумор гнева и сварливого нрава. Он говорит:

— Несправедливо по отношению к Лейбницу называть его просто метафизиком.

Наступает недолгая тишина, затем — общее веселье. Дон криво улыбается и пытается разрядить обстановку.

— Я знаю одну таверну в Гарварде, где смогу развеять ваши прискорбные заблуждения…

Мысль посидеть за кружечкой пива и просветить этих остряков до опасного соблазнительна. Чарльстонская пристань всё ближе, невольники уже гребут не так широко, «Минерва» натягивает якорные канаты, спеша отплыть, а дело ещё не сделано. Лучше было бы обойтись без лишнего шума, но после слов Бена это невозможно. Ладно, сейчас главное — действовать без промедления.

Кроме того, Енох вне себя.

Он вытаскивает из нагрудного кармана сложенное запечатанное письмо и, за неимением лучших доводов, потрясает им в воздухе.

Письмо берут, изучают — на одной стороне написано «герру доктору Уотерхаузу, Ньютаун, Массачусетс» — и переворачивают. Из обшитых бархатом кармашков извлекаются монокли, и начинается изучение печати — красной, восковой, размером с Бенов кулак. Губы движутся, из охрипших глоток вырывается странное бормотание — попытки читать по-немецки.

До всех профессоров разом доходит. Они пятятся, словно это образчик белого фосфора, внезапно занявшийся огнём. Конверт остается в руках у дона. Тот с мольбой во взоре протягивает его Еноху Красному. Енох в отместку не спешит избавить дона от бремени.

— Битте, майн герр…

— Английский вполне уместен, — говорит Енох, — и даже предпочтителен.

По краям одетой в мантии толпы некоторые близорукие профессора исходят досадой от того, что не могут прочесть печать. Коллеги шепчут им что-то вроде «Ганновер» и «Ансбах».

Кто-то снимает шляпу и кланяется Еноху. Другие следуют их примеру.

Они ещё не успевают ступить на чарльстонский берег, как ученые мужи разводят невероятную суматоху. Носильщики и будущие пассажиры недоумённо таращатся на паром, с которого несутся крики: «Расступись! Дорогу!» Палуба превращается в плавучую сцену, наполненную плохими актёрами. Енох гадает, неужто эти люди и впрямь рассчитывают, что весть об их усердии достигнет ганноверского двора и слуха их будущей королевы? Возмутительно — они ведут себя так, будто королева Анна уже мертва и в могиле, а Ганноверы заняли престол.

— Сэр, если бы вы только сказали мне, что ищете Даниеля Уотерхауза, я бы отвел вас к нему без промедления и без всей этой суматохи.

— Я был не прав, что не открылся тебе, Бен, — говорит Енох.

Задним умом он понимает, что в маленьком городке Даниель должен был заметить такого паренька, как Бен, или Бена бы потянуло к Даниелю, или то и другое вместе.

— Так ты знаешь дорогу?

— Конечно.

— Прыгай в седло, — велит Енох.

Бена не приходится просить дважды. Он взбирается на лошадь, как паук, Енох за ним — с той скоростью, какую дозволяют инерция и достоинство. Они вместе устраиваются в седле, Бен — впереди; его ноги зажаты между коленями Еноха и лошадиными рёбрами. Конь, не одобривший и паром, и профессуру, направляется к сходням, как только их опускают. Самые проворные доктора бегут за наездниками по улицам Чарльстона. К счастью, в Чарльстоне не так много улиц, и преследователи скоро отстают.

Зловонные прибрежные испарения вызывают в памяти Еноха другой болотистый, грязный, наполненный грамотеями и миазмами городок: Кембридж в Англии.

* * *

— В заросли, потом через ручей вброд, — предлагает Бен. — Так мы отвяжемся от профессоров и, может быть, найдем Годфри. С парома я видел, как он шёл сюда с ведром.

— Годфри — сын доктора Уотерхауза?

— Да, сэр. На два года младше меня.

— Его второе имя, часом, не Вильям?

— Откуда вы знаете, мистер Роот?

— Он, весьма вероятно, наречён в честь Готфрида Вильгельма Лейбница.

— Это друг ваш и сэра Исаака?

— Мой — да, сэра Исаака — нет. Но история сия слишком длинна, чтобы рассказывать её сейчас.

— Хватило бы на книгу?

— Даже на несколько — и она до сих пор не завершена.

— Когда же она завершится?

— Порой я страшусь, что никогда. Однако сегодня мы с тобой, Бен, должны приблизить её развязку. Сколько ещё ехать до Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива?

Бен пожимает плечами.

— Он на полпути между Чарльстоном и Гарвардом. Ближе к реке. Больше мили, но, наверное, менее двух.

Лошадь не хочет входить в подлесок, поэтому Бен спрыгивает и на своих двоих отправляется выслеживать юного Годфри. Енох находит место для переправы через ручей и, обогнув лесок с другой стороны, видит Бена, который затеял перестрелку яблоками с более бледным и маленьким пареньком.

Енох спешивается и в роли миротворца предлагает мальчикам поехать верхом. Сам он идёт впереди, ведя лошадь под уздцы, но вскоре ту осеняет, что их цель — бревенчатое строение вдалеке, поскольку это единственное строение, и к нему ведёт более или менее протоптанная тропа. Теперь лошадь уже не надо вести, достаточно идти рядом и время от времени подкармливать её яблоками.

— Двое мальчишек, затеявших потасовку из-за яблок в унылом, населённом пуританами краю, напомнили мне примечательное событие, свидетелем коего довелось быть давным-давно.

— Где? — спрашивает Годфри.

— В Грантеме, Линкольншир. Это часть Англии.

— Когда, если быть точным? — в эмпирическом запале вопрошает Бен.

— Легче спросить, чем ответить, ибо эти события перемешались в моей памяти.

— А зачем вы отправились в тот унылый край?

— Чтобы мне перестали докучать. В Грантеме жил аптекарь, именем Кларк, человек исключительно назойливый.

— Тогда почему вы поехали к нему?

— Он докучал мне письмами, прося доставить нечто потребное для его ремесла, и делал это в течение долгих лет — с тех пор, как вновь стало возможным отправлять письма.

— Почему это стало возможным?

— В наших палестинах — ибо я обретался в Саксонии, в городе под названием Лейпциг — благодаря Вестфальскому миру.

— В 1648 году! — менторским тоном сообщает Бен к сведению Годфри. — Конец Тридцатилетней войны.

— А в его краях, — продолжает Енох, — благодаря тому, что королевскую голову отделили от остального короля, каковое событие положило конец Гражданской войне и принесло в Англию некое подобие мира.

— В 1649-м, — торопится сказать Годфри, пока не встрял Бен.

Енох удивлен: неужто Даниель забивает ребенку голову россказнями о цареубийстве?

— Если мистер Кларк докучал вам письмами долгие годы, вы должны были отправиться в Грантем не раньше середины пятидесятых, — говорит Бен.

— Как ему может быть столько лет? — спрашивает Годфри.

— Спроси своего отца, — отвечает Енох. — Я лишь пытаюсь ответить на вопрос «когда». Бен прав. Я не рискнул бы отправиться в путь до, скажем, 1652 года, ибо даже после цареубийства Гражданская война продолжалась ещё пару лет. Кромвель разгромил роялистов — надцатый и последний раз в Вустере. Карл II вместе с недобитыми сторонниками еле унес ноги. К слову, я видел его по пути в Париж.

— Почему в Париж? Это огромный крюк по дороге из Лейпцига в Линкольншир.

— В географии ты сильнее, чем в истории. Как, по-твоему, мне следовало добираться?

— Через Голландскую республику, разумеется.

— И впрямь, я завернул туда, чтобы навестить господина Гюйгенса в Гааге. Но я не стал отплывать из Голландии.

— Почему? Голландцы — куда лучшие мореходы, чем французы!

— Что сделал Кромвель, как только победил в Гражданской войне?

— Даровал всем, включая евреев, право исповедовать любую религию! — шпарит Годфри будто по катехизису.

— Да, естественно, ради этого и затеяли весь сыр-бор, А что ещё?

— Перебил кучу ирландцев, — предполагает Бен.

— Правда твоя, но я спрашивал о другом. Ответ — Навигационный акт и морская война с Голландией. Так что, как видишь, Бен, путь через Париж пусть окольный, но куда более безопасный. К тому же люди, жившие в Париже, тоже мне докучали, а денег у них было больше, нежели у Кларка. Так что мистеру Кларку пришлось обождать, как говорят в Нью-Йорке.

— Почему столько людей вам докучали? — спрашивает Годфри.

— Столько богатых ториев! — добавляет Бен.

— Ториями мы стали называть их значительно позже, — поправляет Енох. — Впрочем, вопрос дельный: что такое было у меня в Лейпциге, в чём нуждались и грантемский аптекарь, и кавалеры, дожидающиеся в Париже, пока Кромвель состарится и умрёт от естественных причин?

— Это что-то имеет отношение к Королевскому обществу? — предполагает Бен.

— Догадка делает честь твоей проницательности. Однако в те времена не существовало Королевского общества. Не существовало даже натурфилософии в нашем нынешнем понимании. О да, были люди — такие как Фрэнсис Бэкон, Галилей, Декарт, — которые видели свет и всемерно стремились показать его другим. Но тогда большинство тех, кто интересовался устройством мира, находились в плену у совсем другого подхода, именуемого алхимией.

— Мой отец ненавидит алхимиков! — объявляет Годфри с явной гордостью за отца.

— И я, кажется, знаю почему, — говорит Енох. — Тем не менее сейчас 1713 год, довольно многое изменилось. В эпоху, о которой я повествую, была либо алхимия, либо ничего. Я знал многих алхимиков и снабжал их ингредиентами. Среди них попадались английские кавалеры. Тогда это было вполне аристократическим занятием, даже король-изгнанник держал собственную лабораторию. Получив от Кромвеля хорошую трёпку и дав дёру во Францию, они не знали, чем себя занять, кроме как… — Тут, если бы Енох беседовал со взрослыми, он мог бы перечислить некоторые их занятия.

— Кроме как чем, мистер Роот?

— Кроме как изучением скрытых законов Божьего мироздания. Некоторые — в частности, Джон Комсток и Томас Мор Англси, — близко сошлись с мсье Лефевром, аптекарем французского двора. Они довольно много времени тратили на алхимию.

— Но разве это всё не вздорная чушь, ахинея, белиберда и злонамеренное шарлатанское надувательство?

— Годфри, ты — живое свидетельство, что яблоко от яблони недалеко падает. Кто я такой, чтобы спорить в таких вопросах с твоим отцом? Да. Всё это чепуха.

— Тогда зачем вы поехали в Париж?

— Отчасти, если сказать по правде, из желания взглянуть на коронацию французского короля.

— Которого? — спрашивает Годфри.

— Того же, что сейчас! — Бен сердится, что они тратят время на такие вопросы.

— Великого, — говорит Енох. — Короля с большой буквы. Людовика Четырнадцатого. Формальная коронация состоялась в 1654-м. Его помазали святым елеем тысячелетней давности.

— Небось и воняло же!..

— Кто бы заметил, во Франции-то.

— Где они такое старье раздобыли?

— Не важно. Я подбираюсь к ответу на вопрос «когда». Впрочем, главным образом мною двигало другое: что-то происходило. Гюйгенс, гениальный юноша из знатной гаагской семьи, создал маятниковые часы, и это было воистину поразительно. Разумеется, маятник знали давным-давно, однако Гюйгенс сумел сделать нечто упоительно красивое и простое, а в итоге создал механизм, который и впрямь показывал время! Я видел образец в великолепном доме; с дворцовой площади в окна струился вечерний свет… Потом в Париж, где Комсток и Англси корпели над — ты прав — вздорной чушью. Они искренне стремились к познанию, и всё же им недоставало гениальности Гюйгенса, дерзости придумать совершенно новую дисциплину. Алхимия была единственным подходом, который они знали.

— Так как вы попали в Англию, коли на море шла война?

— С французскими контрабандистами, — отвечает Енох, словно это само собой разумеется. — Итак, многие английские джентльмены поняли, что сидеть в Лондоне и забавляться алхимией безопаснее, нежели воевать с Кромвелем и его Новой Образцовой армией. Поэтому в Лондоне я без труда облегчил свой груз и набил кошель. Потом заглянул в Оксфорд, чтобы повидать Джона Уилкинса и забрать несколько экземпляров «Криптономикона».

— Что это? — любопытствует Бен.

— Чудная старая книга, жутко толстая, полная всякой дребедени, — вставляет Годфри. — Отец подпирает ею дверь, чтобы не захлопывалась от ветра.

— Это компендиум тайных шифров, который Уилкинс составил несколькими годами раньше, — говорит Енох. — В те дни он был ректором Уодем-колледжа, что в Оксфордском университете. Когда я приехал, он собирался с духом, готовясь принести себя в жертву на алтарь натурфилософии.

— Его обезглавили? — спрашивает Бен.

Годфри:

— Подвергли пыткам?

Бен:

— Отрезали ему уши и нос?

— Нет: он женился на сестре Кромвеля.

— Мне казалось, вы говорили, будто тогда не было натурфилософии, — укоряет Годфри.

— Была — раз в неделю, у Джона Уилкинса на дому, — говорит Енох, — ибо там собирался Экспериментальный философский клуб. Кристофер Рен, Роберт Бойль, Роберт Гук и другие, о которых вы наверняка слышали. К тому времени, как я туда добрался, им сделалось тесно, и они перебрались в лавку аптекаря как наиболее огнестойкую. Этот-то аптекарь, если вспомнить, и убедил меня отправиться на север, чтобы посетить мистера Кларка в Грантеме.

— Так мы определили год?

— Сейчас определю, Бен. К тому времени, как я достиг Оксфорда, маятниковые часы, которые я видел у Гюйгенса в Гааге, были наконец усовершенствованы и пошли. Первые часы, достойные своего названия. Галилей в опытах отмечал время, считая себе пульс либо слушая музыкантов. Начиная с Гюйгенса, мы пользуемся часами, которые показывают — как считают некоторые — абсолютное время, единственное и безусловное. Божье время. Книгу о них Гюйгенс написал позже, однако первые часы затикали, и эпоха натурфилософии началась в лето Господне…

Грантем, 1655 г

Ибо незнание составляет середину между истинным знанием и ложными доктринами.

Гоббс, «Левиафан»[3]

Во всех королевствах, империях, княжествах, герцогствах, архиепископствах и курфюршествах, какие Еноху когда-либо довелось посетить, превращение низших металлов в золото либо попытки его осуществить (а в иных — и самые мысли о нём) карались смертью. Его это не слишком заботило. То был лишь один из тысячи предлогов, по которым правители казнят неугодных и милуют угодных. Например, во Франкфурте-на-Майне, где сам курфюрст-архиепископ фон Шёнберн и его главный приближённый Бойнебург баловались алхимией, можно было чувствовать себя в относительной безопасности.

Другое дело — кромвелевская Англия. С тех пор, как пуритане казнили короля и захватили власть, Енох не разгуливал по Республике (как это теперь называлось) в остроконечной шапке со звёздами и полумесяцами. Впрочем, Енох Красный никогда и не был такого рода алхимиком, звёзды и полумесяцы — показуха. Да и необходимость добывать деньги поневоле заставит усомниться в собственной способности делать золото из свинца.

Енох выработал в себе навык исключительной живучести. Лишь два десятилетия минуло с тех пор, как лондонская чернь растерзала доктора Джона Лэма. Толпа вообразила, будто именно Лэм наслал смерч, сорвавший землю с могил, в которых лежали жертвы последнего чумного поветрия. Не желая повторить судьбу Лэма, Енох научился двигаться на краю человеческого восприятия, подобно сновидению, которое не застревает в памяти, но улетучивается с первыми мыслями и впечатлениями дня.

Он прожил неделю-две в доме Уилкинса и побывал на собраниях Экспериментального клуба. Они стали для него откровением, поскольку на время Гражданской войны всякая связь с Англией прекратилась. Учёным Лейпцига, Парижа и Амстердама она уже представлялась одинокой скалой, которую заполонили вооружённые до зубов проповедники.

Глядя в окно на идущие к северу подводы, Енох дивился числу торговцев. С окончанием Гражданской войны предприимчивые негоцианты потянулись в деревню за дешёвыми фермерскими продуктами, которые можно выгодно перепродать в городе. По виду это были в основном пуритане. Стремясь избежать нежелательных попутчиков, Енох тронулся безоблачной лунной ночью и засветло въехал в Грантем.


Перед домом Кларка было прибрано, из чего Енох заключил, что миссис Кларк ещё жива. Он отвёл лошадь в конюшню. Во дворе валялись треснутые ступки и тигли в жёлтых, киноварных и серебристых пятнах. Груды угля подле цилиндрической печи усеивала окалина с тиглей — испражнения алхимического процесса, смешанные с более мягким лошадиным и гусиным помётом.

Кларк спиной вперёд выступил из двери в обнимку с наполненной ночной посудиной.

— Сберегите ее, — посоветовал Енох голосом, хриплым от длительного молчания. — Из урины можно извлечь много всего занятного.

Аптекарь вздрогнул, потом, узнав Еноха, едва не выронил ночную вазу, однако успел её подхватить и тут же пожалел, что не выронил, — сии манёвры опасно всколыхнули содержимое сосуда; Кларк, дабы не усугублять колебания, был вынужден семенить на полусогнутых, протаивая на инее следы босых ног, и, наконец, в качестве последней спасительной меры, выплеснуть мочу при появлении на волнах белых барашков. Грантемские петухи, проспавшие приезд Еноха, проснулись и начали воспевать героическое свершение аптекаря.

Солнце несколько часов медлило у горизонта, словно жирная утка, что никак не соберётся взлететь. Задолго до того, как окончательно рассвело, Енох уже был в аптекарской лавке и заваривал настой какой-то экзотической восточной травы.

— Берёте пригоршню, бросаете…

— Вода уже стала бурой!

— …и снимаете с огня, не то получится нестерпимая горечь. Нужно ситечко.

— Вы и впрямь предлагаете мне это попробовать?

— Не только попробовать, но и выпить. Я делаю это несколько месяцев без какого-либо вреда для себя.

— Если не считать привыкания, как я погляжу.

— Вы чересчур подозрительны. Маратхи пьют его круглые сутки.

— Значит, я прав насчет привыкания!

— Это всего лишь лёгкое взбадривающее средство.

— М-м-м, — заметил Кларк чуть позже, осторожно отхлёбывая из чашки. — Какие недуги оно лечит?

— Решительно никаких.

— А, тогда другое дело… как это зовётся?

— Ч'хай, шай, цха или тья. Я знаю одного голландского купца, у которого в Амстердаме лежат тонны этой травы.

Кларк хихикнул.

— О нет, Енох, не втравливайте меня в заморскую торговлю. Этот чхай довольно безобиден, но я не думаю, что англичане когда-либо согласятся пить нечто настолько иноземное.

— Отлично, тогда поговорим о других товарах. — Отставив чашку с шаем, Енох полез в седельные сумы и достал мешочки жёлтого сульфура, собранного на склоне огнедышащей итальянской горы, продолговатые, с палец, слитки сурьмы, склянки со ртутью, крошечные глиняные тигельки, реторты, спиртовки и книги с гравюрами, изображающими устройство различных печей. Всё это Енох разложил на прилавке и конторках, сообщая о каждом предмете несколько слов. Кларк стоял рядом, сцепив пальцы, отчасти от холода, отчасти — чтобы не потянуться к разложенному добру. Отшумела Гражданская война, голова короля скатилась на Чаринг-Кросс, прошли годы с тех пор, как Кларк держал в руках что-либо подобное. Он воображал, будто адепты на Континенте всё это время постигали последние тайны Божьего мироздания. Зато Енох знал, что европейские алхимики — такие же люди, как Кларк; они ждут от него вестей, что некий английский учёный в тиши и одиночестве нашёл способ получить из низшего, плотного, существенно шлакового вещества, составляющего мир, философскую ртуть — квинтэссенцию Божьего присутствия во Вселенной, ключ к превращению металлов, средство обрести бессмертие и совершенную мудрость.

Енох был не столько торговцем, сколько вестником. Серу и ртуть он привёз в качестве даров, деньги взял, чтобы покрыть расходы. Самый главный груз хранился у него в голове. Они с Кларком проговорили не один час.

Наверху послышались сонная возня, звуки шагов и пронзительные голоса. Лестница загудела и застонала, как застигнутый шквалом корабль. Служанка разожгла огонь и сварила овсянку. Миссис Кларк встала и раздала кашу детям — явно несообразному их количеству.

— Неужто столько времени прошло? — спросил Енох, пытаясь по голосам сосчитать юных едоков в соседней комнате.

Кларк сказал:

— Это не наши.

— Жильцы?

— Некоторые окрестные йомены отправляют сыновей в школу моего брата. У нас есть комната наверху, и моя жена любит детей.

— А вы?

— Смотря каких.

Юные квартиранты расправились с овсянкой и ринулись к дверям. Енох подошёл к окну. В решетчатый переплёт были вставлены маленькие, с ладонь, ромбы зеленоватого пузырчатого стекла. Каждый ромбик представлял собой призму и отбрасывал в комнату миниатюрные радуги. Дети розовыми пятнами прыгали из ромбика в ромбик, пестря, дробясь и собираясь вновь, словно шарики ртути на поверхности стола. Впрочем, это была лишь некоторая гипербола того, как Енох обычно воспринимал детей.

Один из них, хрупкий и белокурый, остановился перед окном и заглянул внутрь. Вероятно, он был восприимчивее других, поскольку знал, что у мистера Кларка сегодня гость, — может быть, различил приглушённые голоса или услышал незнакомое ржание из конюшни. А может, он мучился бессонницей и через щёлочку в стене видел, как Енох на рассвете прошёл через двор. Мальчик сложил ладони трубкой, отгораживаясь от периферического света — его руки словно забрызгало радужными переливами. С одной свешивалось какое-то приспособление — игрушка или оружие на бечёвке.

Товарищ позвал его; мальчик обернулся с чрезмерной готовностью и упорхнул, как воробышек.

— Мне пора, — сказал Енох, сам не зная почему. — Наши собратья в Кембридже наверняка прослышали, что я побывал в Оксфорде, и сгорают от нетерпения.

С непреклонной вежливостью он отверг все завуалированные попытки Кларка отсрочить прощание — отказался от каши, на предложение вместе помолиться ответил: «В другой раз» и решительно заверил, что отдыхать будет уже в Кембридже.

У лошади было всего несколько часов на сон и еду. Енох одолжил её у Джона Уилкинса; не желая утомлять чужую лошадь, он взял её под уздцы и, развлекая беседой, повел вдоль главной улицы Грантема по направлению к школе.

Довольно скоро он приметил питомцев мистера Кларка. Те нашли камешки, которые нужно попинать, собак, с которыми необходимо свести знакомство, и несколько яблок, ещё висящих на ветках. Енох остановился в тени длинной каменной стены и стал смотреть, как будут добывать яблоки. Очевидно, план составили загодя — скорее всего шепотом в спальне. Один из мальчишек взобрался на яблоню и наступил на ветку, слишком тонкую, чтобы выдержать его вес. Замысел состоял в том, чтобы пригнуть ветку — тогда самый высокий сможет допрыгнуть до яблока.

Худенький мальчуган восторженно смотрел, как прыгает рослый товарищ. У него был свой собственный план — с использованием того самого камня на бечёвке, который Енох видел через окно. Он раскрутил бечевку и забросил камень на ветку, потом потянул ее вниз. Высокий с досадой отошёл в сторону, но худенький продолжал обеими руками держать верёвку, убеждая товарища принять яблоко в дар. Енох едва не застонал вслух, видя страстную влюбленность в его глазах.

На долговязого мальчика смотреть было куда менее приятно. Он быстрым движением сорвал плод и, стиснув добычу в кулаке, пристально взглянул на светловолосого, пытаясь разгадать его мотивы, ничего не понял и окрысился. Он надкусил яблоко — лицо светловолосого осветилось почти физическим удовольствием. Мальчик, который пытался пригнуть ветку, спустился на землю и сумел сдернуть бечёвку с ветки. Потом изучил, как она привязана к камню, и выбрал агрессивную тактику.

— Ну ты у нас и кружевница! — выкрикнул он.

Однако светловолосый мальчик смотрел только на предмет своего обожания.

Тот сплюнул на землю и перебросил надкушенное яблоко через ограду, где две свиньи немедленно затеяли из-за него драку. Дальше всё стало настолько невыносимо, что Еноху захотелось оказаться где-нибудь в другом месте.

Двое глупых мальчишек тащились по дороге за третьим, пялясь во все глаза, словно впервые его увидели — увидели часть того, что различил Енох. До Еноха долетали их издёвки: «Что у тебя на руках? Как ты говоришь? Краска?! Зачем? Хорошенькие картиночки рисовать? Как ты сказал? Для мебели? Я не видел никакой мебели. Ах, для кукольной мебели?!»

Прожжённого эмпирика Еноха не интересовали мелкие томительные подробности того, как именно будет разбито сердце светловолосого мальчика. Он вернулся к яблоне, чтобы взглянуть на приспособление.

Мальчик заключил камень в верёвочную сетку: две спирали, навитые одна по часовой стрелке, другая против, так что на пересечении образовались ромбы, как в свинцовом переплёте окна. Енох не думал, что совпадение случайно. Сетка вначале была неровной, но, завершив первый ряд узлов, мальчик понял, сколько верёвки уходит на сам узел, так что к концу достиг постоянства зодиакальной прецессии.

Енох быстрым шагом направился к школе и поспел как раз к началу неизбежной драки. У белокурого мальчика были красные глаза и рвота на подбородке — очевидно, его ударили в живот. Другой ученик — в каждой школе находится такой заводила — взял на себя роль церемониймейстера и подзадоривал бойцов, главным образом меньшего, как оскорблённую и слабейшую сторону. К изумлению и восторгу школяров, белокурый мальчик выступил вперёд и сжал кулаки.

Енох покамест смотрел на него с одобрением. Некоторая драчливость будет мальчику только на пользу. Талант — не редкость, редкость — умение выжить при своих талантах.

Драка началась. Ударов было нанесено совсем немного. Меньший из бойцов ловко подставил подножку, и его противник плюхнулся на зад. Светловолосый коленом ударил его в пах, потом под дых, потом придавил горло. Внезапно долговязый начал приподниматься, но лишь потому, что невысокий пытался оторвать ему оба уха. Словно крестьянин, влекущий вола за кольцо в носу, он за уши подтащил обидчика к ближайшей стене — это оказался фасад огромной, старинной грантемской церкви — и принялся возить лицом о камень, словно пытался протереть кожу до кости.

До сего момента мальчишки ликовали. Даже в Енохе победа слабого пробудила (на первой своей стадии) приятную гордость. Впрочем, дальше лица у школяров вытянулись, некоторые повернулись и убежали. Белокурый мальчик пришёл в некоего рода экстаз — он дрожал, как в любовном упоении. Тело — мертвый балласт, препятствующий расцветанию духа, — не могло вместить его страсть. Наконец какой-то взрослый — брат Кларка? — выскочил из школы и заспешил через двор к церкви неверной походкой человека, непривычного к столь быстрой ходьбе, сжимая в руках трость, но не касаясь ею земли. От ярости он не мог выговорить ни слова и даже не пытался разнять дерущихся, лишь, приблизившись, принялся лупить тростью по воздуху, словно слепец, отбивающийся от медведя. Довольно скоро он подобрался к светловолосому мальчику, уперся ногами в землю и принялся за работу. Каждый свист трости завершался звонким ударом.

Несколько школяров теперь осмелились подойти. Они оттащили белокурого мальчика от пострадавшего, который тут же скорчился под стеной в позе эмбриона, держа ладони перед окровавленным лицом, словно раскрытую книгу. Учитель поворачивался вслед за целью, как следящий за кометою телескоп, однако мальчик, похоже, ещё не почувствовал ударов; на его лице застыло то несломимое праведное торжество, с каким, по предположению Еноха, Кромвель мог наблюдать за избиением ирландцев в Дроэде.

Мальчика отволокли в школу, чтобы наказать основательнее. Енох поехал назад в аптеку, преодолевая глупое желание проскакать через городок во весь опор.

Кларк попивал шай и жевал галету. Он уже на несколько страниц углубился в новый алхимический трактат; губы с налипшими на них крошками шевелились, проговаривая латинские слова.

— Кто он? — вопросил Енох, входя в дверь.

Кларк сделал вид, будто не понимает. Енох пересёк комнату и отыскал лестницу. В конце концов, его не слишком интересовал ответ: та или иная английская фамилия, какая разница?

На втором этаже располагалась странной формы мансарда с грубо отёсанными балками и оштукатуренными стенами, на которых кое-где сохранились следы побелки. Енох нечасто бывал в детских, но они всегда представлялись ему подобием брошенного в спешке разбойничьего притона, где случайно забредший констебль видит бесчисленные улики странных, хитроумных, часто опрометчивых замыслов и плутней в разной стадии разработки. Он замер в дверях и собрался с мыслями, как хороший эмпирик, желая все увидеть и ничего не нарушить.

На стенах виднелось то, что Енох поначалу принял за небрежные следы мастерка. Когда глаза привыкли к полумраку, он понял, что питомцы мистера и миссис Кларк рисовали на стенах — видимо, углем из камина. Было ясно видно, какие картинки кому принадлежат. Часть механически воспроизводила карикатуры, какие, очевидно, рисовали в школе дети постарше. Другие — обычно ближе к полу — являли собой карты прозрений, манифесты ума, всегда чёткие, временами прекрасные. Енох не ошибся в предположении, что мальчик наделён редкостно тонким восприятием. То, что другие не видели либо не замечали из умственного упрямства, он впитывал с жаром.

В мансарде стояли четыре узенькие кровати. Раскиданные по полу игрушки были в основном мальчишескими, но возле одной кровати преобладали оборки и ленты. Кларк упоминал воспитанницу. Енох приметил кукольный домик и целый клан тряпичных кукол на разных стадиях онтогенеза. Здесь, очевидно, произошла встреча интересов. Кукольную мебель создали те же ловкие руки и тот же упорядоченный ум, который придумал, как обвязать камень бечёвкой. Мальчик соорудил ротанговые столы из пучков соломы, плетёные креслица из ивовых прутиков. Алхимик в нем прилежно скопировал рецепты из старого соблазнителя пытливых юных умов, «Трактата о тайнах Природы и Искусства» Бейтса, чтобы получить красители из растений и составить краски.

Он пытался рисовать других мальчиков, пока те спят — только в это время они не двигались и не делали гадости. Художнику ещё не хватало умения на грамотный портрет, но порою Муза водила его рукой, и тогда ему удавалось запечатлеть красоту в изгибе скулы или ресниц.

Были сломанные и разобранные детали механизмов, которые поначалу поставили Еноха в тупик. Позже, пролистав тетради, в которые мальчик списывал рецепты, он обнаружил наброски крысиных и птичьих сердец, которые, судя по всему, препарировал юный исследователь. После этого крохотные механизмы обрели смысл. Ибо что такое сердце, как не модель вечного двигателя? И что такое вечный двигатель, как не попытка человека воспроизвести работу сердца, овладеть его неведомой силой и поставить её себе на службу?

Аптекарь, заметно нервничая, поднялся к Еноху в мансарду.

— Вы что-то затеяли, да? — спросил Енох.

— Хотите ли вы этим сказать…

— Он попал к вам случайно?

— Не совсем. Моя жена знакома с его матерью. Я видел мальчика.

— И, приметив его задатки, не могли устоять.

— У него нет отца. Я подал матери совет. Она женщина весьма достойная и добродетельная. Наученная читать-писать…

— Но слишком глупая, чтобы понять, кого произвела на свет?

— О да!

— Вы взяли мальчика под свою опеку и, когда он проявил интерес к алхимическому искусству, не стали ему препятствовать?

— Разумеется! Енох, может быть, он — избранный.

— Нет, — сказал Енох. — Во всяком случае, не тот избранный, о котором вы думаете. Да, он будет великим эмпириком. Ему суждены великие свершения, которых нам сейчас не дано даже вообразить.

— Енох, о чём таком вы говорите?

У Еноха заболела голова. Как объяснить, не выставив Кларка глупцом, а себя — шарлатаном?

— Что-то происходит.

Кларк подвигал губами и стал ждать объяснений.

— Галилей и Декарт были только предвестниками. Что-то происходит прямо сейчас. Ртуть поднимается в земле, как вода в колодце.

Енох не мог прогнать воспоминание об Оксфорде, где Гук, Рен и Бойль обмениваются мыслями настолько стремительно, что между ними практически летают молнии. Он решил зайти с другой стороны.

— В Лейпциге есть мальчик, подобный этому. Отец недавно умер, не оставив ему ничего, кроме обширной библиотеки. Мальчик начал читать книги. Ему всего шесть.

— Эка невидаль! Многие дети читают в шесть.

— На немецком, на латыни, на греческом.

— При должном наставлении…

— Вот и я о том же. Учителя убедили мать запереть от мальчика библиотеку. Я об этом проведал. Поговорил с матерью и заручился обещанием, что маленький Готфрид получит беспрепятственный доступ к книгам. За год он самостоятельно выучил греческий и латынь.

Кларк пожал плечами.

— Отлично. Может быть, маленький Готфрид и есть избранный.

Еноху давно следовало понять, что разговор бесполезен, тем не менее он предпринял новый заход.

— Мы — эмпирики; мы презираем схоластов, которые зубрили старые книги и отвергали новые. Это хорошо. Однако, возложив упования на философскую ртуть, мы заранее решили, что хотим отыскать, а это всегда ошибка.

Кларк только больше занервничал. Енох решил испытать другую тактику.

— В седельной сумке у меня лежат «Начала философии» Декарта, последнее сочинение, которое он написал перед смертью и посвятил юной Елизавете, дочери Зимней королевы.

Кларк изо всех сил делал вид, будто внимательно слушает, словно университетский студент, не отошедший от вчерашней попойки. Енох вспомнил камень на бечёвке и решил заговорить о чём-нибудь более конкретном.

— Гюйгенс сделал часы, в которых время отмеряет маятник.

— Гюйгенс?

— Голландский учёный. Не алхимик.

— Хм.

— Он придумал маятник, который всегда совершает мах за определенное время. Соединив его с часовым механизмом, он собрал идеально точный прибор для измерения времени. Тиканье маятниковых часов делит время бесконечно, как кронциркуль отмеряет лиги на карте. С помощью двух приспособлений — часов и кронциркуля — мы в состоянии измерить протяженность и длительность. Вместе с новым анализом, который предложил Декарт, мы сумеем описывать мироздание и, возможно, предсказывать будущее.

— А, ясно! — сказал Кларк. — Этот ваш Гюйгенс — какой-то астролог?

— Нет, нет, нет! Он не астролог и не алхимик. Он — нечто совершенно новое. Будут и ещё такие, как он. Уилкинс в Оксфорде пытается собрать их вместе. Возможно, они добьются большего, чем алхимики. — «Если нет, — подумал Енох, — мне будет очень жаль». — Я хочу сказать, мальчик может стать одним из подобных Гюйгенсу.

— Так вы хотите, чтобы я отвратил его от алхимического искусства? — ужаснулся Кларк.

— Коль скоро он будет проявлять интерес — нет. Однако сверх того не понуждайте его, пусть следует собственным влечениям. — Енох взглянул на портреты и чертежи по стенам, примечая вполне толково построенную перспективу. — Вижу, он заинтересовался математикой.

— Не думаю, что он создан быть простым счётчиком, — предупредил Кларк. — Дни напролет сидеть над тетрадями, корпеть над таблицами логарифмов, кубическими корнями, косинусами…

— Благодарение Декарту, теперь математикам есть чем заняться помимо этого, — промолвил Енох. — Скажите брату, чтобы показал мальчику Евклида, и пусть тот выбирает сам.


Разговор не обязательно происходил именно так. Енох имеет свойство обходиться с воспоминаниями, как шкипер — с корабельным имуществом: что-то подтянуть, что-то подлатать или просмолить, нужное закрепить понадежнее, ненужное швырнуть за борт. Беседа с Кларком могла заходить в тупик гораздо чаще, нежели ему помнится. Вероятно, много времени ушло на расшаркивания. Так или иначе, разговор занял большую часть того короткого осеннего дня, потому что Енох выехал из Грантема уже вечером. По пути к Кембриджу он ещё раз миновал школу. Все мальчики разошлись по домам, за исключением одного, которого в наказание оставили соскабливать собственное имя с подоконников и скамей. Видимо, брат Кларка давно приметил эти надписи, но берёг их до какой-нибудь серьёзной провинности.

Вечернее солнце светило в открытые окна. Енох подъехал к школе с северо-западной стены, чтобы случайный наблюдатель увидел лишь длинную тень в плаще с капюшоном. Он довольно долго смотрел на мальчика. Закатное солнце багрило и без того красное от натуги лицо. Мальчик истреблял надписи усердно и даже с жаром, как будто это жалкое место недостойно нести его собственноручную подпись. С одного подоконника за другим исчезало имя: «И. НЬЮТОН».

Ньютаун, Колония Массачусетского залива 12 октября 1713 г.

До такой степени английские Колонии приумножились в Размерах и Богатстве, что иные, хоть и по избытку Невежества, опасаются, как бы они не взбунтовались супротив английского Престола и не отложились в независимую Державу. Верно, опасения сии нелепы и беспочвенны, но успешно подтверждают то, что я сказал выше о Росте этих Колоний и о процветании ведущейся в них Коммерции.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Порою кажется, что все перебрались в Америку. Парусников в Северной Атлантике — что рыбачьих лодок на Темзе, и в океане пролегла уже более или менее наезженная колея. Еноху мнится, что его появление на пороге Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива нимало не удивит её основателя. Однако при виде Еноха Даниель Уотерхауз едва не проглатывает зубы, и не только потому, что пола Енохова плаща сбивает на пол высокую стопку карточек. Мгновение Енох боится, что хозяина хватил апоплексический удар, и последним вкладом доктора Уотерхауза в деятельность Королевского общества, после более чем полувекового служения, станет заспиртованное в стеклянной банке измученное сердце. Первую минуту разговора доктор проводит полупривстав, с открытым ртом и держась левой рукой за грудь. Это может быть началом учтивого поклона — либо торопливой попыткой скрыть, что рубашка под камзолом покрыта грязными пятнами, бросающими тень на усердие молодой докторской супруги. А может быть, это философическое изыскание, и доктор считает себе пульс, что было бы отрадной новостью, поскольку сэр Джон Флойер только-только описал упомянутый метод в своей книге, и раз Даниель Уотерхауз о нём знает, значит, он следит за последними достижениями лондонской науки.

Енох пользуется затишьем, чтобы сделать другие наблюдения и определить эмпирически, так ли Даниель Уотерхауз выжил из ума, как уверяет гарвардская профессура. По шуточкам на пароме Енох ожидал увидеть исключительно шестерни и кривошипы. И впрямь, он примечает небольшую механическую мастерскую в углу — как он опишет это строение в докладе Королевскому обществу? «Бревенчатый домик», будучи терминологически правильным определением, заставляет представить одетых в шкуры дикарей. «Прочная недорогая лаборатория, воздвигнутая с использованием местных строительных материалов»? Годится. Впрочем, так или иначе, большая часть пространства отведена не железу, а чему-то куда более эфемерному — карточкам. Они составлены в колонны, которые обрушились бы от трепетания бабочкина крыла, если бы не были сложены в террасы, лестницы и бастионы. Всё сооружение покоится на плитках, уложенных без раствора поверх земляного пола. Енох предполагает, что это необходимая предосторожность, иначе карточки разбухнут от грунтовых вод. Протиснувшись дальше в комнату и заглянув за карточный бруствер, он видит письменный стол, заваленный всё теми же карточками. Из чернильниц торчат облезлые серые перья, сломанные и погнутые валяются на полу вперемежку с птичьими хрящами и пухом.

Якобы стремясь исправить причинённый ущерб, Енох начинает поднимать с пола рассыпанные карточки. У каждой наверху стоит довольно большое число, всегда нечетное, под ним — длинный ряд нулей и единиц. Поскольку последняя цифра всегда 1 — свидетельство нечетности, — Енох предполагает, что это то же самое число в двоичной записи, которую последнее время предпочитает Лейбниц. Дальше написано слово или короткая фраза, на каждой карточке свои. Поднимая их и складывая в стопку, он читает: «Ноев Ковчег», «Мирные договоры», «Мембранофоны (напр., мирлитоны)», «Концепция классического общества», «Зев и его наросты», «Чертёжные инструменты (напр., рейсшины)», «Скептицизм Пиррона из Элиды», «Требования контрактов по страхованию морской торговли», «Камакура бакуфу», «Ошибочность суждений, не основанных на знании», «Агаты», «Порядок рассмотрения фактических вопросов в римском гражданском суде», «Мумификация», «Пятна на Солнце», «Органы размножения бриофитов (напр., печёночника)», «Евклидова геометрия — равенство и подобие», «Пантомима», «Избрание и правление Рудольфа Габсбургского», «Испытания», «Несимметричные диадические отношения», «Фосфор», «Традиционные средства от мужского бессилия», «Арминианская ересь» и…

— Некоторые представляются мне чересчур сложными для монад, — говорит Енох, пытаясь разрядить обстановку. — Вот хотя бы «Развитие португальского господства в Центральной Африке».

— Взгляните на число вверху карточки, — отвечает Уотерхауз. — Это произведение пяти простых чисел: для «развития», для «португальского», для «господства», для «центральной» и для «Африки».

— Ах, так это не монада, а составное множество.

— Да.

— Трудно определить, когда карточки лежат в беспорядке. Вы не думаете, что их следует разложить?

— По какому принципу? — вопрошает Уотерхауз.

— О нет, я не стану ввязываться в этот спор.

— Ни одна линейная система каталогизации не в силах передать многомерность знания, — напоминает Уотерхауз. — Зато коли каждой присвоить уникальное число: простые — монадам, произведения простых — составным множествам, то их упорядочение станет лишь вопросом вычислений… мистер Роот.

— Доктор Уотерхауз. Простите за вторжение.

— Пустяки. — Уотерхауз наконец окончательно садится и возвращается к прерванному занятию — начинает со скрежетом водить напильником по куску металла. — Напротив, весьма приятная неожиданность видеть вас здесь, негаданно, столь невероятно хорошо сохранившимся, — кричит он, перекрывая звон металла и визг нагревшегося инструмента.

— Телесная крепость предпочтительнее своей альтернативы, но не всегда удобна. Люди, не столь бодрые телом, вечно гоняют меня с поручениями.

— Долгими и скучными, как это.

— Тяготы, опасности и скука пути вполне искупаются для меня радостью видеть вас в плодотворных трудах и столь добром здравии. — Или что-то в таком роде. Это предварительный обмен любезностями, который много времени не займёт. Если бы Енох вернул комплимент, хозяин дома только бы фыркнул: никто не скажет, будто он хорошо сохранился в том же смысле, что и его собеседник. Даниель выглядит на свои годы. Однако он жилистый, с чистыми небесно-голубыми глазами, челюсть и руки не трясутся, он не мямлит, во всяком случае, теперь, преодолев первый шок от появления Еноха (и вообще кого-либо) на пороге института. Даниель Уотерхауз почти совершенно лыс, только на затылке белеют редкие седины, словно снег, прибитый ветром к стволу дерева. Он не просит извинений за непокрытую голову и не тянется за париком; весьма может статься, что у него вовсе нет парика. Глаза большие и склонны уставляться на собеседника, что, вероятно, тоже не укрепляет реноме доктора Уотерхауза. Крючковатый нос нависает над узким ртом скряги, надкусившего сомнительную монету. Уши удлинённые и покрыты прозрачным белым пушком наподобие младенческого. Такое несоответствие между органами ввода и вывода словно говорит, что человек этот знает и видит больше, нежели высказывает.

— Вы теперь колонист, или…

— Я здесь, чтобы повидать вас.

Большие глаза смотрят спокойно и понимающе.

— Так вы с визитом! Какой героизм — учитывая, что простой обмен письмами куда менее чреват морской болезнью, пиратами, цингой и массовыми утоплениями.

— Кстати о письмах. Вот. — Енох извлекает на свет эпистолу.

— Внушительная печать. Написал явно кто-то чрезвычайно важный. Не в силах выразить, как я потрясен.

— От близкой знакомой Лейбница.

— Курфюрстины Софии?

— Нет, от другой.

— А. И чего принцесса Каролина от меня хочет? Должно быть, чего-то ужасного, иначе не отправила бы вас мне докучать.

Доктор Уотерхауз стыдится своего первого испуга — отсюда эта несколько наигранная сварливость. Впрочем, так и лучше — Еноху кажется, что тридцатилетний Уотерхауз, таящийся в старике, проглядывает сквозь дряблую кожу, словно завернутая в мешковину статуя.

— Скажите лучше: выманить вас из добровольного заточения, Доктор Уотерхауз! Давайте найдем таверну…

— Мы найдем таверну после того, как я услышу ответ. Чего она от меня хочет?

— Того же, что всегда.

Доктор Уотерхауз сникает. Тридцатилетний внутри него ретируется, остается смутно знакомый старый хрыч.

— Мне следовало сразу догадаться. На что ещё годится никчёмный монадолог-вычислитель, одной ногой стоящий в могиле?

— Потрясающе!

— Что?

— Мы знакомы — дайте-ка вспомнить — лет тридцать-сорок, столько же, сколько вы знаете Лейбница. За эти годы я видел вас в весьма незавидных коллизиях, но, если не ошибаюсь, впервые слышу, чтобы вы ныли.

Даниель тщательно обдумывает эти слова и неожиданно смеётся.

— Приношу извинения.

— Полноте!

— Я думал, здесь мою работу оценят. Я надеялся создать заведение, которое стало бы для Гарварда тем же, что колледж Грешема — для Кембриджа. Воображал, будто найду здесь учеников и последователей, хотя бы одного. Кого-то, кто помог бы мне построить Логическую Машину. Тщетные обольщения! Вся механически одаренная молодежь бредит паровой машиной. Нелепость! Чем плохи мельничные колёса? Здесь полно рек! Вот одна течёт прямо у вас под ногами!

— Юные умы всегда влеклись к механизмам.

— Можете мне не рассказывать. В мои университетские годы чудом была призма. Мы с Исааком покупали их на Стаурбриджской ярмарке — маленькие драгоценности, укутанные в бархат. Возились с ними месяцами.

— Ныне этот факт широко известен.

— Теперешних молодых тянет во все стороны разом, словно четвертуемого преступника. Или восьмеруемого. Или шестнадцатируемого. Я уже вижу, как это происходит с юным Беном, и вскоре то же самое будет с моим собственным сыном. «Изучать мне математику? Евклидову или Декартову? Анализ бесконечно малых по Ньютону или по Лейбницу? Или податься в эмпирики? И коли да, то чему себя посвятить: препарировать животных, классифицировать растения или выплавлять неведомые вещества в тиглях? Катать шары по наклонной плоскости? Возиться с электричеством и магнитами?» Что после этого может привлечь их в моей лачуге?

— Не объясняется ли отчасти недостаток интереса тем, что проект ваш, как всем ведомо, внушён Лейбницем?

— Я не пошёл по его пути. Он собирался использовать для двоичных знаков скатывающиеся шарики и совершать логические операции, пропуская их через механические воротца. Весьма изобретательно, но не очень практично. Я использую стержни.

— Поверхностно. Спрашиваю ещё раз: не связана ли ваша непопулярность с тем, что англичане поголовно считают Лейбница низким плагиатором?

— Странный поворот разговора. Вы хитрите?

— Лишь самую малость.

— Ах эти ваши континентальные замашки!

— Просто спор о приоритете за последнее время перерос в нечто невыносимо гнусное.

— Ничего другого я не ожидал.

— Думаю, вы не представляете, насколько всё это прискорбно.

— Вы не представляете, насколько хорошо я знаю сэра Исаака.

— Вы видели последние памфлеты, которые летают по Европе, без подписи, без даты, даже без имени издателя? Анонимные обзоры, подбрасываемые, как гранаты, в научные журналы? Внезапные разоблачения доселе безвестных «ведущих математиков», вынужденных подтверждать либо опровергать мнения, высказанные давным-давно в приватной корреспонденции? Великие умы, которые в другую эпоху свершали бы открытия коперниковского масштаба, растрачивают силы в роли наушников и наймитов той или другой враждующей стороны! Новоявленные журналишки возносятся до небес учёного общения, потому что какой-то холуй тиснул на последних страницах очередной подлый выпад! «Состязательные» задачи летают через Ла-Манш с единственной целью: доказать, что лейбницево дифференциальное исчисление — оригинал, а ньютоново — низкопробная подделка, либо наоборот! Вам это известно?

— Нет, — говорит Уотерхауз. — Я перебрался сюда от европейских интриг. — Его взгляд падает на письмо. Роот невольно смотрит туда же.

— Одни говорят «судьба». Другие…

— Не будем об этом.

— Хорошо.

— Анна при смерти, Ганноверы пакуют островерхие шлемы и расписные пивные кружки, а в промежутках берут уроки английского. София ещё может взойти на английский престол, пусть и ненадолго. Однако раньше или позже Георг-Людвиг станет королём Ньютона и — поскольку сэр Исаак по-прежнему возглавляет Монетный двор — его начальником.

— Понимаю, к чему вы клоните. Это в высшей степени неловко.

— Георг-Людвиг — воплощение неловкости. Он едва ли знает и едва ли захочет знать. Зато его невестка-принцесса — автор этого письма и, вероятно, тоже будущая королева Англии — состоит в близкой дружбе с Лейбницем и одновременно восхищается Ньютоном. Она ищет примирения.

— Она хочет, чтобы голубь пролетел между Геркулесовыми Столпами. На которых ещё не высохли кишки предыдущих миротворцев.

— Вас считают иным.

— Уж не Геркулесом ли?

— Ну…

— Вы знаете, в чём я иной, мистер Роот?

— Нет, доктор Уотерхауз.

— Тогда в таверну.

* * *

Бена и Годфри отправляют на пароме в Бостон. В ближайшую таверну Даниель идти не хочет из-за каких-то давних разногласий с хозяином, поэтому они проезжают мили две на северо-запад, время от времени пропуская погонщиков со скотом, и оказываются в городке, который был столицей Массачусетса, пока отцы Бостона не обскакали здешнее самоуправление. Несколько дорог выныривают из леса и соединяются вместе; йомены, погонщики и лесорубы превратили их в месиво навоза и грязи. Рядом колледж. Другими словами, Ньютаун — рай для кабатчиков, и вся «площадь», как это здесь называют, окружена трактирами.

Уотерхауз заходит в таверну и тут же пятится назад. Заглянув ему через плечо, Енох видит длинный стол, судью в белом парике, присяжных на дощатых скамьях и приведённого на допрос угрюмого головореза.

— Неподходящее место для праздной болтовни, — бормочет Уотерхауз.

— Вы вершите суд в питейных заведениях?

— Пфу! Этот судья не пьянее, чем любой магистрат в Олд-Бейли.

— Что ж, можно взглянуть и так.

Даниель подходит к другому трактиру и открывает кирпично-красную дверь. У входа висят два кожаных ведра с водой на случай пожара, в соответствии с предписанием городских властей, на стене — приспособление для снимания сапог, дабы хозяин мог оставлять обувь посетителей в качестве залога. Сам кабатчик укрылся за деревянным бастионом в углу, позади него — полки с бутылями, к стене прислонена пищаль длиною не меньше шести футов. Енох дивится размеру половых досок. Они, словно лёд на озере, скрипят под ногами. Уотерхауз ведёт его к столу. Столешница выпилена из цельного ствола диаметром не меньше трёх футов.

— В Европе таких деревьев не видели сотни лет, — замечает Енох, измеряя стол локтем. — Этот ствол должен был пойти на постройку Королевского флота. Я потрясён.

— Из правила есть исключение, — говорит Уотерхауз, впервые обнаруживая весёлость. — Если дерево повалило бурей, любой может его забрать. Вот почему Гомер Болструд и его единоверцы-гавкеры основали свои колонии в лесной глуши, где деревья очень велики…

— А ураганы налетают нежданно-негаданно?

— И неведомо для соседей. Да.

— Смутьяны во втором поколении становятся мебельщиками. Интересно, что подумал бы старый Нотт.

— Смутьяны и мебельщики в одном лице, — поправляет Уотерхауз.

— Ах да. Будь моя фамилия Болструд, я бы тоже предпочел поселиться подальше от архиепископов и ториев.

Даниель Уотерхауз встаёт, подходит к камину, берёт с крюков пару полешков и сердито подбрасывает их в огонь. Потом направляется в угол и заговаривает с кабатчиком. Тот разбивает в две кружки по яйцу, наливает ром, горькую настойку и патоку. Напиток вязкий и мудрёный, как ситуация, в которую влип Енох.

За стеной похожая комната — для женщин. Слышно, как крутятся самопрялки и шуршит на кардах шерсть. Кто-то настраивает смычковый инструмент — не старинную виолу, а (судя по звуку) скрипку. Трудно поверить — в такой глуши! Однако, когда музыкантша начинает играть, звучит не барочный менуэт, а дикий протяжный вой — ирландский, если Енох не ошибается. Это всё равно что пустить муаровый шёлк на мешки для зерна — лондонцы хохотали бы до слёз. Енох встаёт и заглядывает в дверь — убедиться, что ему не почудилось. И впрямь, девушка с морковно-рыжими волосами наяривает на скрипке, развлекая женщин, которые прядут или шьют. И музыкантша, и мелодия, и пряхи со швеями — ирландские до мозга костей.

Енох возвращается за стол, ошалело мотая головой. Даниель опускает в каждую кружку по горячему песту, чтобы напиток согрелся и загустел. Енох садится, делает глоток и решает, что ему нравится. Даже музыка начинает казаться приятной.

— С чего вы взяли, что убежите от интриг?

Даниель оставляет вопрос без ответа. Он разглядывает других посетителей.

— Мой отец, Дрейк, отдал меня в учение с единственной целью, — говорит наконец Даниель. — Чтобы я помог ему подготовиться к Апокалипсису, который, по его убеждению, должен был наступить в 1666 году — число Зверя и всё такое. Соответственно, я родился в 1646-м — Дрейк, как всегда, всё просчитал. К совершеннолетию я должен был стать учёным клириком и овладеть многими мёртвыми языками, дабы, стоя на Дуврских скалах, приветствовать грядущего со славой Спасителя на бойком арамейском. Когда я смотрю вокруг, — он обводит рукой таверну, — на то, во что оно вылилось, я гадаю, мог ли отец ошибиться больше.

— Думаю, для вас это подходящее место, — говорит Енох. — Здесь ничто не идёт по плану. Музыка. Мебель. Всё вопреки ожиданиям.

— Мы с отцом видели казнь Хью Питерса — то был капеллан Кромвеля. Оттуда отправились прямиком в Кембридж. Поскольку казнили на рассвете, усердный пуританин успевал посмотреть расправу и до вечерних молитв совершить все положенные труды и поездки. Питерса лишили жизни посредством ножа. Дрейк не дрогнул, наблюдая, как из брата Хью выпустили потроха, лишь сильнее укрепился в решимости отправить меня в Кембридж. Мы приехали туда и зашли к Уилкинсу в Тринити-колледж…

— Погодите, что-то память меня подводит… Разве Уилкинс был не в Оксфорде? В Уодем-колледже?

— В 1656-м он женился на Робине. Сестре Кромвеля.

Это я помню.

— Кромвель сделал его мастером Тринити. Но, разумеется, Реставрация положила этому конец. Так что он пробыл в Кембридже всего несколько месяцев — немудрено, что вы запамятовали.

— В таком случае простите, что перебил. Дрейк отвёз вас в Кембридж…

— И мы зашли к Уилкинсу. Мне было четырнадцать. Отец ушёл и оставил нас вдвоём, свято веря, что уж этот-то человек — шурин самого Кромвеля! — наставит меня на путь праведности: может быть, мы станем толковать библейские стихи о девятиглавых зверях, может быть, помолимся за упокой Хью Питерса.

— Полагаю, ничего такого не произошло.

— Попытайтесь вообразить коллегию Святой Троицы: готический муравейник, похожий на крипту древнего собора; старинные столы, в пятнах и подпалинах от алхимических опытов, реторты и колбы с содержимым едким и ярким, но, главное, книги — бурые кипы, составленные, как доски в штабелях, больше книг, чем я когда-либо видел в одном помещении. Минуло лет десять-двадцать с тех пор, как Уилкинс завершил великий «Криптономикон». По ходу работы он, разумеется, собирал трактаты о шифрах со всего мира и сопоставлял всё, что известно о тайнописи со времени древних. Издание книги принесло ему славу среди адептов этого искусства. Известно, что экземпляры «Криптономикона» достигли таких дальних городов, как Пекин, Лима, Исфахан, Шахджаханабад. В результате Уилкинс стал получать ещё книги — их слали ему португальские криптокаббалисты, арабские учёные, роющиеся в пепле Александрии, парсы — тайные последователи Зороастра, армянские купцы, которые поддерживают связь по всему миру посредством знаков, упрятанных на полях или в тексте письма столь искусно, что конкурент, перехвативший послание, увидит лишь ничего не значащую болтовню, в то время как другой армянин извлечёт важные сведения с той же лёгкостью, с какой вы или я прочтём уличный памфлет. Здесь были тайные шифры мандаринов, которые по самой природе китайского письма не могут шифровать, как мы, и вынуждены упрятывать послания в расположении гиероглифов на листе и другими способами — столь хитроумными, что на их создание, должно быть, ушла целая жизнь. И всё это попало к Уилкинсу благодаря «Криптономикону». Вообразите, что я должен был испытать. С младых ногтей Дрейк, Нотт и другие внушали мне убеждение, что книги эти, до последних слова и буквы, сатанинские. Что, лишь приоткрыв переплёт и нечаянно бросив взгляд на оккультные письмена, я буду немедленно ввержен в Тофет.

— Вижу, на вас это произвело весьма сильное впечатление.

— Уилкинс дал мне полчаса посидеть в кресле, просто чтобы освоиться, потом мы принялись куролесить и подожгли стол. Уилкинс читал гранки бойлевского «Химика-скептика» — к слову, непременно когда-нибудь прочтите, Енох…

— Я знаком с этим сочинением.

— Мы с Уилкинсом пытались воспроизвести один из опытов, но что-то пошло не так. По счастью, пожар оказался пустяковый, ничего всерьёз не сгорело. Однако цель Уилкинса была достигнута: я сбросил маску вежливости, навязанную мне Дрейком, и заговорил. Наверное, я был похож на человека, увидевшего лицо Божье. Уилкинс походя обронил, что коли я хочу получить образование, то на этот случай в Лондоне есть колледж Грешема, где он и несколько его оксфордских приятелей учат натурфилософии непосредственно, без необходимости долгие годы продираться сквозь густой лес классической белиберды.

Я был слишком юн, чтобы даже помыслить об ухищрениях, а если б и упражнялся в лукавстве, не осмелился бы прибегнуть к нему в этой комнате. Я просто сказал Уилкинсу правду: что не испытываю тяги к религии, во всяком случае, как роду занятий, и желаю быть натурфилософом, подобно Бойлю и Гюйгенсу. Но, разумеется, Уилкинс это уже приметил. Он сказал: «Положись на меня» и подмигнул.

Дрейк и слышать не захотел о том, чтобы отправить меня в колледж Грешема, так что через год я попал в старую кузницу викариев — Тринити-колледж Кембриджа. Отец верил, что таким образом я иду по пути, им предначертанному. Уилкинс же тем временем составил на мой счёт собственный план. Так что видите, Енох, я привык, что другие безрассудно решают, как мне жить. Вот почему я приехал в Массачусетс и вот почему не собираюсь его покидать.

— Ваши намерения целиком на вашем усмотрении. Я лишь прошу, чтобы вы прочитали письмо, — говорит Енох.

— Что за внезапные события стали причиной вашей поездки, Енох? Сэр Исаак рассорился с очередным юным протеже?

— Блистательная догадка!

— Это не более догадка, чем когда Галлей предсказал возвращение кометы. Ньютон подчиняется своим собственным законам. Он работал над вторым изданием «Математических начал» вместе с молодым как-его-бишь…

— Роджером Котсом.

— Многообещающий розовощёкий юнец, да?

— Розовощёкий, без сомнения, — говорит Енох. — И был многообещающим, пока…

— Пока не допустил какую-то оплошность. После чего Ньютон впал в ярость и низверг его в Озеро Огня.

— Очевидно, так. Теперь всё, над чем трудился Котс — исправленное издание «Математических начал» и какого-то рода примирение с Лейбницем, — пошло прахом или по крайней мере остановлено.

— Исаак ни разу не швырнул меня в Озеро Огня, — задумчиво произносит Даниель. — Я был так юн и так очевидно бесхитростен — он никогда не подозревал во мне худшего, как во всех других.

— Спасибо, что напомнили! Сделайте милость. — Енох придвигает конверт.

Даниель ломает печать и достает письмо. Вытаскивает из кармана очки и придерживает их одной рукой, как будто заправить за уши дужки значит взять на себя какого-то рода обязательства. Сперва он держит письмо на вытянутой руке, как произведение каллиграфического искусства, любуясь красивыми росчерками и завитушками.

— Благодарение Богу, оно написано не этими варварскими готическими письменами, — говорит Даниель, после чего наконец приближает письмо к глазам и начинает читать.

К концу первой страницы он внезапно меняется в лице.

— Вы, вероятно, заметили, — говорит Енох, — что принцесса, вполне осознавая опасности далекого плавания, промыслила страховой полис…

— Посмертная взятка! — восклицает Даниель. — В Королевском обществе теперь пруд пруди актуариев и статистиков, которые составляют таблицы для продувных бестий с Биржи. Наверняка вы прикинули, каковы шансы у человека моих лет пережить плавание через Атлантику, месяцы или даже годы в нездоровом лондонском климате и обратный путь в Бостон.

— Помилуйте, Даниель! Ничего мы не «прикидывали»! Вполне естественно со стороны принцессы застраховать вашу жизнь.

— На такую сумму!.. Это пенсион — наследство для моих жены и сына.

— Вы получаете пенсион, Даниель?

— Что?! В сравнении с этим — нет, — сердито отчеркивая ногтем вереницу нулей посреди письма.

— В таком случае мне кажется, что её королевское высочество привела весьма убедительный довод.

Уотерхауз сейчас, в эту самую минуту, осознал, что очень скоро поднимется на корабль и отплывёт в Лондон. Это можно прочесть на его лице. Однако пройдёт час или два, прежде чем он выскажет своё решение, — непростое время для Еноха.

— Даже если не думать о страховке, — говорит тот, — поехать — в ваших собственных интересах. Натурфилософия, как война или любовь, лучше всего даётся молодым. Сэр Исаак не сделал ничего творческого с загадочного бедствия в девяносто третьем.

— Для меня оно не загадка.

— С тех пор он трудится на Монетном дворе, перерабатывает свои старые книги да изрыгает пламень в Лейбница.

— И вы советует мне подражать ему в этом?

— Я советую вам отложить напильник, упаковать карточки, отойти от верстака и задуматься о будущем революции.

— Какой? Была Славная Революция в восемьдесят восьмом, поговаривают о том, чтобы затеять революцию здесь, но…

— Не лукавьте, Даниель. Вы говорите и думаете на языке, которого не существовало, когда вы с Исааком поступили в Тринити.

— Отлично, отлично. Коль вам угодно называть это революцией, я не буду придираться к словам.

— Эта революция теперь обратилась против себя. Спор из-за дифференциального исчисления расколол натурфилософов на Континенте и в Великобритании. Британцы теряют гораздо больше. Уже сейчас они неохотно пользуются методикой Лейбница — куда более разработанной, ибо он приложил усилия к распространению своих идей. Трудности, с которыми столкнулся Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива, — лишь симптом того же недуга. Довольно прятаться на задворках цивилизации, возясь с карточками и шатунами! Возвращайтесь к истокам, найдите первопричину, исцелите главную рану. Если вы преуспеете, то к тому времени, когда ваш сын будет поступать в университет, институт из болотной лачуги превратится во множество корпусов и лабораторий, куда даровитейшие юноши Америки съедутся изучать и совершенствовать искусство автоматических вычислений!

Доктор Уотерхауз смотрит на него с тоскливой жалостью, адресуемой обычно дядюшкам, которые настолько заврались, что уже сами не отвечают за свою околесицу.

— Или по крайней мере я подцеплю лихорадку, умру через три дня и оставлю Благодати и Годфри приличный пенсион.

— Это дополнительный стимул.

* * *

Быть европейским христианином (во всяком случае, немудрено, что так думает весь остальной мир) означает строить корабли, плыть на них к любому и каждому берегу, ещё не ощетинившемуся пушками, высаживаться в устье реки, целовать землю, устанавливать флаг или крест, стращать туземцев мушкетной пальбой и — проделав такой путь, преодолев столько тягот и опасностей — доставать плоскую посудину и нагребать в неё речную грязь. При размешивании в посудине возникает вихревая воронка, поначалу скрытая мутной взвесью. Однако постепенно течение уносит муть, словно ветер — пыльное облако, и взгляду предстает завихрение, к центру которого стягивается концентрат, в то время как более лёгкие песчинки отбрасываются к краям и смываются водой. Голубые глаза пришельцев пристально смотрят на более тяжёлые крупицы, поскольку иногда они бывают жёлтыми и блестящими.

Легко назвать этих людей глупцами (не упоминая уже их алчность, жестокость и проч.), ибо есть некая сознательная безмозглость в том, чтобы достичь неведомых берегов и, не обращая внимания на аборигенов, их языки, искусство, на местных животных и бабочек, цветы, травы и развалины, свести всё к нескольким крупицам блестящего вещества в центре посудины. И всё же Даниель в трактире, пытаясь собрать воедино старые воспоминания о Кембридже, с горечью осознаёт, что последние полвека в его мозге шёл сходный процесс. Воспоминания, полученные в те годы, были столь же разнообразны, как у конквистадора, втащившего шлюпку на берег, куда ещё не ступала нога белого человека. Слово «странный» в своём первом и буквальном смысле означает чужой, иноземный, чужестранный; первые годы в Тринити Даниель и впрямь чувствовал себя чужестранцем в неведомой и непонятной стране. Аналогия не слишком натянутая, ибо Даниель поступил в университет сразу же после Реставрации и оказался среди молодых аристократов, которые почти всю жизнь провели в Париже. Он дивился на их наряды, как чернорясец-иезуит — на яркое оперение тропических птиц; их рапиры и кинжалы были не менее смертоносны, чем когти и клыки заокеанских хищников. Юноша вдумчивый, он с первого дня пытался осмыслить увиденное — докопаться до самой сути, словно путешественник, что, повернувшись спиной к орангутангам и орхидеям, зачерпывает лотком речные наносы. Результатом было лишь коловращение мутной взвеси.

В последующие годы он редко возвращался к этим воспоминаниям. Сейчас, в таверне близ Гарвардского колледжа, он с удивлением обнаруживает, что мутный водоворот унесло течением. Мысленный лоток взбалтывало и трясло долгие годы, отбрасывая ил и песок на периферию, откуда их смывало потоком времени. Осталось лишь несколько крохотных золотин. Даниель не знает, почему одни впечатления сохранились, а другие, казавшиеся в своё время куда более важными, развеялись. Впрочем, если сравнение с промывкой золота верно, то эти воспоминания и есть самые ценные. Ибо золото оказывается в центре лотка благодаря удельному весу; оно содержит больше субстанции (уж как ни понимай это слово) в заданном объёме, нежели всё остальное.

Толпа на Чаринг-Кросс, меч бесшумно опускается на шею Карла I — это первая из его золотин. Дальше провал в несколько месяцев до того дня, когда Уотерхаузы вместе со старинными друзьями Болструдами отправились на буколическую гулянку — спалить церковь.

Золотина: силуэтом на фоне витража-розетки маячит ссутуленный чёрный призрак; руки его — маятник, в них раскачивается отбитая голова мраморного святого. Это — Дрейк Уотерхауз, отец Даниеля, в свои примерно шестьдесят лет.

Золотина: каменная голова летит, обернувшись в полёте, чтобы изумленно взглянуть на Дрейка. Сложный переплёт розетки проминается, словно корочка жира на застывшей похлёбке, если ткнуть в неё ложкой; сыплются стёкла, трансцендентное видение витража сменяется диском зелёных английских холмов под серебристым небом. Это — Гражданская война в Англии.

Золотина: невысокий кряжистый человек, обрушив золочёную ограду, воздвигнутую вокруг алтаря по приказу архиепископа Лода, роняет молот и в приступе падучей валится на престол Божий. Это Грегори Болструд, о ту пору примерно пятидесяти лет, проповедник, сам себя называющий индепендентом. Его склонность к эпилептическим припадкам породила слух, будто он лает, как пёс, во время своих многочасовых проповедей; отсюда секта, которую Грегори основал, а Дрейк поддержал деньгами, получила название гавкеров.

Золотина: гавкер помоложе лупит по церковному органу железным прутом; ровные ряды труб падают как подрубленные, самшитовые клавиши разлетаются по мраморному полу. Нотт Болструд, сын Грегори, в расцвете сил.


Однако это все из раннего детства, до того, как он научился читать и думать. В следующие годы его юная жизнь текла упорядоченней и (как он, к своему изумлению, осознаёт задним числом) интересно. Даже с приключениями. В 1650-х, после окончания Гражданской войны, Дрейк с маленьким Даниелем разъезжали по всей Англии, задёшево скупая местную продукцию, которую затем переправляли в Голландию и продавали с большой выгодой. Хотя торговля эта была по большей части незаконная (Дрейк придерживался религиозных воззрений, по которым государство не вправе облагать его налогами и пошлинами, посему контрабанду почитал делом не только благим, но и священным), протекала она по заданному распорядку. Воспоминания Даниеля о той поре — те, что сохранились, — просты и суровы, словно нравоучительная пьеса. Всё вновь смешалось после Реставрации, когда он поступил в Кембридж и пережил как бы второе младенчество.

Золотина: в ночь перед тем, как отправиться в Кембридж и начать четырёхлетнее натаскивание к концу света, Даниель спал в отцовском доме на окраине Лондона. Кровать представляла собой прямоугольную раму из прочных брусьев, сверху была натянута холстина, лежал мешок с соломой, и спали вповалку полдюжины диссидентских проповедников. Монархия вернулась, Англия получила короля, который звался Карлом II, и у короля этого были придворные. Один из них, Джон Комсток, составил Акт о Единообразии, который король подписал, одним росчерком пера превратив священников-индепендентов в еретиков и безработных. Разумеется, все они собрались у Дрейка. Сэр Роджер Лестрейндж, главный королевский цензор, совершал на дом ежедневные налеты, подозревая, что праздные фанатики печатают в подвале прокламации.

Уилкинс — который на короткое время возглавил коллегию Святой Троицы — сумел определить туда Даниеля. Тот воображал, что будет студентом Уилкинса, его протеже. Однако прежде, чем Даниель приступил к занятиям, Реставрация вышвырнула Уилкинса вон. Уилкинс вернулся в Лондон, чтобы служить в церкви Святого Лаврентия Еврейского и на досуге создавать Королевское общество. Останься Даниель в Лондоне, он мог бы общаться с Уилкинсом и вволю постигать натурфилософию, не покидая города. Вместо этого он отправился в Тринити через несколько месяцев после того, как Уилкинс навсегда уехал из Кембриджа.

Золотина: по пути в университет он видит у дороги святых, которым разъяренные пуритане несколько лет назад откололи носы и уши. Соответственно, все они разительно похожи на Дрейка. Даниелю кажется, что статуи поворачивают головы, провожая его взглядом.

Золотина: размалёванная шлюха, визжа, падает на кровать Даниеля в Тринити-колледже. У Даниеля встаёт. Это Реставрация.

Женщина на его ногах внезапно становится значительно тяжелее: юноша вдвое моложе неё, во французских кружевах, наваливается сверху. Это Апнор.

Золотина: изукрашенная каменьями шпага лязгает о половицы. Её хозяин, упав на четвереньки, исходит булькающим веером блевоты. Затем со стоном приподнимается на колени и роняет голову на кружевной воротник. Свечи озаряют его лицо: дурной портрет английского короля. Это герцог Монмутский.

Золотина: субсайзер — неимущий студент, вынужденный в качестве платы за обучение прислуживать более обеспеченным собратьям, — суетится с ведром и шваброй, пытаясь прибрать комнату; Монмут, Апнор, Джеффрис и другие привилегированные студенты гонят его за пивом в подвал. Это Роджер Комсток. Дальний родич Джона, написавшего Акт о Единообразии, правда, из другой ветви рода, враждебной Джону и его родичам. Отсюда его низкий статус в Тринити.

У Даниеля была в колледже собственная кровать, и всё же ему не спалось. В доме Дрейка, в одной постели с немытыми фанатиками, и на постоялых дворах во время поездок, где все храпели вповалку, он спал как убитый. Однако в университете ему пришлось делить комнату и даже постель с юнцами, пьяными до бесчувствия и настолько опасными, что лучше им было не перечить. Ночи разлетались в осколки; яркие, изматывающие сновидения пробивались в трещины, как пар из сосуда, покрытого глазурью кракле. Его первые связные воспоминания начались в одну из таких ночей.

Коллегия Святой и Нераздельной Троицы 1661 г.

Диссентеры лишены всех внешних прикрас, что привлекают чувства; их Учителя могут рассчитывать на Вспомоществование лишь за счёт собственных усилий; им нечем подкрепить свою Доктрину (за исключением слов) иначе как безупречным Поведением и образцовой Жизнью.

«Беды, которых можно справедливо ожидать от правительства вигов», приписывается Бернарду Мандевилю, 1714 г.

Какой-то шум во дворе — не обычная пьяная гульба, иначе бы он не удосужился ее заметить.

Даниель встал с постели и понял, что остался один в комнате. Внизу явно ссорились. Он подошёл к окну. Хвост Большой Медведицы застыл, как стрелка небесных часов, которые Даниель учился читать. Вероятно, около трёх часов пополуночи.

Под ним в мутных лужах света от фонарей плавали несколько фигур. Одна была одета так, как люди на памяти Даниеля одевались всегда, за исключением последнего времени: в чёрный камзол и чёрные же панталоны без какой-либо отделки. Остальные были расфуфырены и украшены перьями, как редкие птицы.

Тот, что в чёрном, по всей видимости, не пропускал остальных в дверь. До недавних пор все в Кембридже выглядели как он, а сам университет существовал лишь затем, что народу Божьему требовались священнослужители, сведущие в латыни, греческом и древнееврейском. Человек в черном загородил дверь своим телом, потому что люди в бархате, шёлке и кружевах пытались провести с собой уличную девку. И если бы в первый раз! Однако именно сегодня, по всей видимости, терпение его лопнуло.

Ярко-алый юнец выкаблучивался в кругу света от фонаря — кудрявый букет оборок и лент. Он обхватил себя руками и тут же со звоном их развёл. В каждой из рук блеснуло по стержню серебристого света: длинный в правой, короткий в левой. Его товарищи кричали. Даниель не различал слов, но угадывал смешение страха и радости. Тот, что в чёрном, с глухим лязгом вытащил собственное оружие — тяжёлый эспадрон, — и мальчишка в алом ринулся на него, как грозовая туча, бьющая молниями. Он дрался как зверь, взгляд не успевал различить движения; тот, что в чёрном, — как человек, медленно и с оглядкой. Очень скоро он был весь продырявлен и превратился в груду чёрного окровавленного тряпья на зелёной траве у входа. Груда перекатывалась, пытаясь отыскать положение, в котором боль будет не такой нестерпимой.

По всему двору начали захлопываться ставни.

Даниель набросил камзол, натянул башмаки, зажёг фонарь и стремглав сбежал по лестнице. Однако торопиться было поздно — тело исчезло. Кровь смолой чернела на траве. Даниель пошёл по тёмным пятнам через двор, на задворки колледжа, и оказался в болотистой пойме реки Кем, петляющей позади университета. Поднялся ветер, и шум ветвей почти заглушил всплеск. Кто-то другой на месте Даниеля мог бы, не кривя душой, присягнуть, что ничего не слышал.

Он остановился, потому что мозг наконец проснулся, и ему стало страшно. Идя за мертвецом к чёрной воде, он оказался один в зарослях папоротника, и ветер пытался задуть фонарь.

В кругу света возникли двое голых людей, и Даниель вскрикнул.

Один был высокий, с прекраснейшими глазами, какие Даниель когда-либо видел на человеческом лице; почти так же смотрела живописная Пиета, которую Дрейк однажды бросил в костёр. Глаза эти были устремлены на Даниеля и словно спрашивали: «Кто посмел вскрикнуть?» Другой был пониже ростом и от резкого звука втянул голову в плечи. Даниель наконец узнал Роджера Комстока, субсайзера.

— Кто это? — спросил Роджер. — Вы, милорд?

— Ничей не лорд, — ответил Даниель. — Это я, Даниель Уотерхауз.

— Это Комсток и Джеффрис. Что вы тут делаете среди ночи?

Оба были голые и мокрые, длинные волосы прилипли к плечам, и с них струилась вода. Тем не менее даже Комсток выглядел уверенней, чем Даниель, который стоял сухой, в одежде и с фонарём.

— Могу задать вам тот же вопрос. И где ваша одежда?

Ответил Джеффрис — Комстоку хватило ума придержать язык.

— Мы сняли одежду перед тем, как залезть в реку, — ответил он таким тоном, будто это само собой разумеется.

Комсток увидел нестыковку в рассказе одновременно с Даниелем и поспешно добавил:

— Когда мы вылезли, то поняли, что нас отнесло течением, и не смогли найти одежду в темноте.

— А зачем вы полезли в реку?

— Мы преследовали негодяя.

Негодяя?!

Прекрасные глаза сощурились, на лице Джеффриса проступило лёгкое отвращение. Однако Комсток счёл, что не сильно уронит своё достоинство, если продолжит разговор.

— Да! Какой-то фанатик — пуританин, возможно, гавкер — напал на милорда Апнора! Во дворе, прямо сейчас! Вы, наверное, не видели.

— Видел.

— А… — Джеффрис повернулся вбок, поймал двумя пальцами мокрый член и пустил мощную струю. Смотрел он на колледж.

— Окно вашей и милорда Монмута спальни расположено весьма неудобно — вы, должно быть, из него высунулись?

— Да, самую малость.

— Иначе как бы вы могли видеть дуэль?

— Дуэль или убийство?

И снова Джеффрис скривился от того, что разговаривает с подобным ничтожеством. Комсток очень правдоподобно разыграл изумление.

— Вы утверждаете, что стали свидетелем убийства?

Даниель так опешил, что не смог ответить. Джеффрис продолжал мочиться. На траве уже образовалась блестящая лужа, от которой поднимался пар. Казалось, Джеффрис пытается спрятать за влажными испарениями свою наготу. Он наморщил лоб и спросил:

— Убийство, вы говорите? Значит, тот человек умер?

— Я… я так предполагаю, — запинаясь, выговорил Даниель.

— М-м-м… Опасно предполагать, когда вы обвиняете графа в тягчайшем преступлении. Быть может, вам лучше предъявить тело мировому судье, и пусть коронер установит причину смерти.

— Тело исчезло.

— Вы сказали тело. Не правильнее ли было бы сказать раненый?

— Ну… я не убедился лично, что его сердце остановилось, коли вы об этом.

— В таком случае раненый — правильный термин. На мой взгляд, был раненый, а не мёртвый, когда мы с Комстоком гнались за ним к реке.

— Мёртвым он точно не был, — согласился Комсток. — Но я видел, как он лежал…

— Из окна? — спросил Джеффрис, переставая наконец журчать.

— Да.

— Вы же не смотрите из окна сейчас, Уотерхауз?

— Очевидно, не смотрю.

— Весьма любезно с вашей стороны сообщить мне, что очевидно. Выпрыгнули вы из окна или спустились по лестнице?

— Спустился по лестнице, разумеется!

— Видели ли вы с неё двор?

— Нет.

— Значит, Уотерхауз, на какое-то время вы потеряли раненого из вида.

— Естественно.

— Так вы не имеете ни малейшего понятия, верно, Уотерхауз, что происходило во дворе, покуда вы спускались по лестнице?

— Да, но…

— И вопреки своему неведению — полному, чёрному и абсолютному — вы обвиняете графа, состоящего в личной дружбе с королем… повторите-ка ещё раз, что вы сказали?

— Мне кажется, он произнёс: «убийство», сэр, — подсказал Комсток.

— Отлично. Коли так, пойдёмте и разбудим мирового судью, — сказал Джеффрис. Минуя Уотерхауза, он вырвал из его руки фонарь и направился к колледжу. Комсток, хихикая, двинулся следом.

Первым делом Джеффрис должен был вытереться и призвать собственного субсайзера, чтобы тот помог ему одеться и расчесаться — не может же джентльмен явиться к мировому судье с всклокоченными мокрыми волосами. Тем временем Даниель сидел у себя в комнате. Рядом суетился Комсток, наводя чистоту с невиданным прежде усердием. Поскольку Даниель был не в настроении разговаривать, Роджер по мере сил старался заполнить тишину.

— Луи Англси, граф Апнор, разит шпагой, как дьявол, верно? И не поверишь, что ему всего четырнадцать! Это потому, что они с Монмутом и остальными провели Междуцарствие в Париже и обучались фехтованию в академии господина дю Плесси, возле кардинальского дворца. Там они усвоили французские понятия о чести и ещё не вполне приспособились к английским обычаям — бросают вызов по малейшему поводу, реальному или надуманному. Ой, не делайте такое лицо, мистер Уотерхауз, — помните, если его противника найдут, и он окажется мёртвым, и следствие установит, что смерть наступила от ран, а раны эти нанёс и вправду милорд Апнор, и не на дуэли как таковой, а в результате неспровоцированного нападения, и присяжные решат не принимать во внимание некоторые нестыковки в вашем рассказе, — короче, если его осудят за это гипотетическое убийство, вам не о чем будет тревожиться! В конце концов, если суд признает графа виновным, он не сможет сказать, что вы оскорбили его своим обвинением, ведь так? Признаю, некоторые его друзья очень на вас обидятся… ой, нет, мистер Уотерхауз, не поймите меня превратно. Я вам не враг, потому что происхожу из Золотых, не из Серебряных Комстоков…

Роджер не в первый раз произносил нечто подобное. Даниель знал, что Комстоки — непомерно разветвлённый род, первые представители которого кратко упоминаются ещё в хрониках времён Ричарда Львиное Сердце. Он смог заключить, что разделение на Золотых и Серебряных восходит к застарелой вражде между ветвями клана. Роджер Комсток пытался внушить Даниелю, что не имеет ничего общего (за исключением фамилии) с Джоном Комстоком, стареющим пороховым магнатом, архироялистом и автором Акта о Единообразии, из-за которого дом Дрейка наполнился безработными дрыгунами, гавкерами, квакерами и проч.

— Эти ваши, как вы говорите, Золотые Комстоки, — спросил Даниель, — кто они, скажите на милость? Принадлежите вы к высокой церкви?

(Сиречь к англиканам школы архиепископа Лода, которые, согласно Дрейку и иже с ним, были ничуть не лучше папистов — а Дрейк буквально считал Папу Антихристом.)

— К низкой церкви?

(Как именовались англикане более кальвинистского толка, отвергающие разряженных попов.)

— К индепендентам?

(Подразумевая тех, что порвали всякую связь с государственной религией и создали собственные церкви по своему вкусу.)

Вниз по континууму Даниель двинуться не решился, ибо уже вышел за пределы теологических познаний Роджера.

Тот развёл руками.

— Из-за неладов с Серебряной ветвью последние поколения Золотых Комстоков вынуждены были много времени проводить в Голландской республике.

Для Даниеля Голландия означала такие приюты благочестия, как Лейден, где пилигримы останавливались перед отплытием в Массачусетс. Однако вскоре стало ясно, что Роджер имеет в виду Амстердам.

— В Амстердаме каких только церквей нет! И все прекрасно уживаются. Может показаться странным, но с годами мы к этому притерпелись.

— В каком смысле? Научились сохранять свою веру среди еретиков?

— Нет. Скорее у меня в голове своего рода Амстердам.

Что?!

— Много разных верований и сект, ведущих нескончаемый спор. Столпотворение религий. Я к этому привык.

— Вы не верите ни во что?!

Дальнейшая беседа — если разглагольствования Роджера достойны именоваться беседой — была прервана появлением Монмута, вызывающе спокойного, даже расслабленного. Роджер тут же принялся стягивать с него сапоги, распускать ему волосы и расстегивать пряжки. Одновременно он развлекал герцога рассказом о том, как они с Джеффрисом преследовали кровожадного пуританина и загнали его в реку. Чем дольше Монмут слушал историю, тем больше она ему нравилась и тем больше нравился ему Комсток. При этом Роджер так часто отпускал лестные замечания в адрес Уотерхауза, что Даниель невольно почувствовал себя членом той же развесёлой компании; Монмут даже пару раз ласково ему подмигнул.

Наконец явился Джеффрис в великолепном парике, плаще с меховой опушкой, пурпурном шёлковом дублете и панталонах, отделанных бахромой. На боку у него болталась рапира с украшенной рубинами рукоятью, отвороты ботфортов только что не мели землю. Он выглядел в два раза старше и в два раза богаче Уотерхауза, хотя был на год моложе и, вероятно, без гроша в кармане. Он повёл оробелого Даниеля и неунывающего Комстока вниз — помедлив на лестнице, чтобы ещё раз указать на невозможность увидеть с неё двор, — затем через луг на улицы Кембриджа, где наполненные водой колеи сонными змеями поблескивали в первых лучах рассвета. Через несколько минут они подошли к дому мирового судьи и выслушали от слуги, что хозяин в церкви. Джеффрис повёл спутников в питейный дом, где его сразу окружили девки. Даниель сидел и смотрел, как он рвёт зубами огромную, запеченную с кровью телячью ляжку, запивая её двумя пинтами эля и четырьмя стопками ирландского напитка под названием «асквибо»[4]. На Джеффрисе это никак не сказывалось — он был из тех, кто, напиваясь, становится лишь вкрадчивей и обходительней.

Внимание Джеффриса полностью занимали девки. Даниель сидел и боялся. Это был не абстрактный страх, который он честно старался испытать, слушая проповеди об адском огне, но реальное телесное ощущение, привкус во рту, чувство, что в любой миг с любой стороны в его внутренности может войти французский клинок, а дальше — долгое кровотечение или мучительная смерть от гниющей раны. Иначе зачем бы Джеффрис привёл его в этот вертеп, идеальное место для убийства?

Единственным способом отвлечься было слушать Роджера Комстока, который с прежним рвением пытался расположить Даниеля к себе. Он снова завёл речь о Джоне Комстоке, с которым (не уставал повторять Роджер) их не связывает ничего, кроме фамилии. Доподлинно известно (сообщил Роджер), что порох, изготовленный на заводах Комстока, содержит примесь песка, потому либо не взрывается вовсе, либо вызывает разрыв орудийных стволов. Да что там, все, кроме наивных пуритан, давно знают, что Карл I проиграл войну не из-за полководческих талантов Кромвеля, а из-за дурного пороха, который поставлял кавалерам Комсток. Даниель — перепуганный до полусмерти — не имел ни сил, ни желания разбираться в генеалогических отличиях между Золотыми и Серебряными Комстоками. Он усвоил лишь, что Роджер почему-то старательно набивается ему в друзья и что это и впрямь на удивление славный малый — насколько может быть славным малый, только что утопивший в реке тело безвинной жертвы.

Колокольный трезвон возвестил, что мировой судья уже, вероятно, вкусил хлеба и вина. Однако Джеффрис явно не собирался покидать уютный трактир. Время от времени он ловил на себе взгляд Даниеля и смотрел на того, словно предлагая встать и пойти к дверям. Даниель тоже не торопился. Он судорожно отыскивал предлог, чтобы ничего не предпринимать.

Предлог сыскался такой: Апнор предстанет перед судом (последним и окончательным) через пять лет, когда наступит Второе Пришествие. Что толку требовать светского суда сейчас? Будь Англия по-прежнему Божьей страной, как в недавнем прошлом, власть могла бы покарать Луи Англси, графа Апнорского, к вящему торжеству справедливости. Однако король вернулся, Англия — Вавилон, Даниель Уотерхауз и убитый ночью безвинный пуританин — чужаки в чужой стране, как первые христиане в языческом Риме, — к чему марать руки судебной тяжбой? Лучше встать над схваткой и уповать на год тысяча шестьсот шестьдесят шестой.

Посему он вернулся в коллегию Святой и Нераздельной Троицы, так и не сказав ни слова мировому судье. Пошёл дождь. К тому времени, как Даниель добрался до колледжа, кровь с травы уже смыло.


Тело нашли через два дня среди камышей в полумиле по течению реки Кем. Убитый был преподавателем Кембриджа, гебраистом и дальним знакомцем Дрейка. Друзья покойного пытались что-нибудь узнать, но никто ничего не видел.

Шумная поминальная служба прошла в церкви, переделанной из амбара, в пяти милях от Кембриджа. Точно в пяти милях. Акт о Единообразии, помимо прочего, запретил индепендентам устраивать молельные дома ближе чем в пяти милях от государственных (то есть англиканских) приходских церквей, поэтому пуритане взяли в руки карты и компасы, и многие участки бросовой земли внезапно поменяли владельцев. Пришел Дрейк и привёл с собой двух единокровных братьев Даниеля — Релея и Стерлинга. Пели псалмы, говорили проповеди, уверяя, что убиенный пуританин теперь в Царствии Божием. Даниель громко молился об избавлении из этого гнезда аспидов и ехидн — Тринити-колледжа.

В итоге ему, разумеется, пришлось выслушать несколько внушений. Сперва Дрейк отвёл его в сторонку.

Дрейк давно сжился с утратой носа и ушей, но ему довольно было повернуться к Даниелю лицом, чтобы тот вспомнил: есть мучения похуже учёбы в Тринити. Поэтому Даниель почти ничего не запомнил из отцовских слов. По большей части они сводились к тому, что каждый вечер обнаруживать у себя в постели новую, заранее оплаченную девку — суровый искус для юноши, и Дрейк всецело его одобряет: пусть указанный юноша ощутит на себе жар адского пламени и проявит свои достоинства.

Подтекст был такой, что Даниель выстоит. Он не решился сказать отцу, что уже не выдержал испытания.

Потом Релей и Стерлинг по пути домой завели Даниеля в сельский трактир и объяснили, что он недоумок (притом неблагодарный), коли не сознаёт своего счастья. Дрейк и его первый выводок сыновей сколотили очень приличный капиталец, несмотря на религиозные преследования (а если хорошенько подумать, то и благодаря им). У братьев выходило, что главная цель учёбы в университете — свести знакомство со знатными и могущественными. Семья отправила Даниеля в колледж ценою больших расходов (о чем не уставали напоминать братья); если иногда, проснувшись, он обнаруживает на себе мертвецки пьяного герцога Монмутского, не дошедшего до собственной кровати, значит, все их мечты исполнились.

Подтекст был такой, что Релей и Стерлинг не верят в конец света, назначенный на 1666 год. Коли так, молчанию Даниеля в истории с Апнором нет ни малейшего оправдания.

Историю эту все в Тринити скоро позабыли, за исключением Уотерхауза и Джеффриса. Джеффрис по большей части не замечал Уотерхауза, но время от времени, например, садился напротив и в продолжение всего обеда не спускал с него глаз, а затем догонял Даниеля на лугу и говорил:

— Вы меня завораживаете, мистер Уотерхауз, как живое и ходячее воплощение малодушия. На ваших глазах убили человека, а вы ничего по этому поводу не предприняли. Ваше лицо горит, как раскалённое тавро. Я хочу впечатать его в память, чтобы на склоне лет вспоминать как платоновский идеал трусости.

Я собираюсь посвятить себя юриспруденции. Вы знаете, что эмблема правосудия — весы? С коромысла свешиваются две чаши. На одной — виновная сторона. На другой — гирька, полированный золотой цилиндр с пробирным клеймом. Вы, мистер Уотерхауз, будете эталоном, которым я стану взвешивать трусов.

Какую пуританскую софистику вы сочинили, мистер Уотерхауз, чтобы оправдать своё бездействие? Другие, подобные вам, всходили на корабли и отплывали в Массачусетс, дабы вести чистую жизнь подальше от нас, грешников. Думаю, вы разделяете их воззрения, мистер Уотерхауз, однако плавание через Северную Атлантику не для трусов, поэтому вы здесь. Полагаю, вы удалились в своего рода мысленный Массачусетс. Ваше тело в Тринити, но ваш дух унёсся к некой умозрительной Плимутской скале. Деля с нами трапезу, вы воображаете, будто сидите в вигваме, гложете индюшачью ножку с маисовыми лепёшками и строите глазки краснокожей индейской чаровнице.

* * *

В силу названных причин Даниель пристрастился к долгим прогулкам по садам и лугам Кембриджа. Если хорошо выбрать дорогу, можно было за четверть часа ни разу не перешагнуть через мертвецки пьяного студиозуса или (в теплую погоду) не рассыпаться в извинениях, наступив на Монмута или кого-нибудь из его свиты, совокупляющегося с девкой под сенью струй. Не раз он примечал у реки другого юношу, склонного к одиноким прогулкам. Даниель ничего о нем не знал — юноша ничем не прославился среди своих собратьев. Однако, когда у Даниеля вошло в привычку отыскивать его взглядом, он стал снова и снова замечать незнакомца на периферии университетской жизни. Юноша был субсайзером — безродным провинциалом, для которого священный сан и какой-нибудь захудалый приход были единственным шансом вырваться из своей среды. Вместе с другими субсайзерами (такими, как Роджер Комсток) он иногда появлялся в трапезной, чтобы подкрепиться объедками и убрать после того, как отобедают высшие — пансионеры (например, Даниель) и те, кто вносил особую плату за право столоваться с начальством (например, Монмут и Апнор).

Подобно тому, как две кометы в пустынном космосе влекутся друг к другу посредством неведомой, действующей на расстоянии силы, два юноши почувствовали взаимное притяжение средь рощ и лугов Кембриджа. Оба страдали робостью и поначалу просто следовали параллельными траекториями во время одиноких прогулок. И все же со временем их пути сошлись. Исаак был бледен, как лунный свет, и невероятно хилого сложения — не поймешь, в чем душа держится. В необычайно светлых волосах уже пробивалась седина, бледные глаза выпирали из орбит, нос заострился. Чувствовалось, что в голове его происходит много такого, чем он не намерен делиться. Впрочем, как и Даниель, он был пуританин, а следовательно, изгой, и втайне увлекался натурфилософией. Им естественно было сблизиться.

Они договорились поселиться вместе. Другой купеческий сынок охотно переехал на место Даниеля. В Тринити различия между категориями студентов соблюдались не так строго, как в других колледжах, и Даниелю с Исааком никто не препятствовал. Их каморка выходила окнами на город, Даниель радовался, что не будет больше смотреть во двор, полный кровавых воспоминаний. Во время Гражданской войны по окну стреляли, и на потолке сохранились следы от пуль. Даниель узнал, что Ньютон происходит из обеспеченной крестьянской семьи. Отец умер ещё до его рождения, оставив небольшое наследство, нажитое фермерским трудом. Мать вскоре вышла замуж за более или менее благополучного священника. По рассказам Исаака она отнюдь не представлялась любящей и заботливой. Сначала дражайшая матушка отправила его учиться в соседний городок Грантем. Далеко не бедная вдова (второй ее муж тоже скончался), она могла бы послать Исаака в Кембридж пансионером, однако по скаредности, душевной чёрствости или тайной неприязни к образованию определила субсайзером — чистить другому студенту сапоги и прислуживать за столом. Не способная унижать сына издалека, родительница позаботилась, чтобы это исполнял за неё кто-то другой. Ньютон был очевидно способнее, и Даниель тяготился такими отношениями. Он предложил жить на равных, по-братски деля то, что у каждого есть.

К его удивлению, Исаак отказался и продолжал безропотно исполнять обязанности слуги. Жизнь его, вне всяких сомнений, стала гораздо лучше. Они с Даниелем порознь штудировали Аристотеля, изводя свечи фунтами и чернила квартами. То было житьё, к которому они оба стремились. Тем не менее Даниеля смущало, что Исаак каждое утро помогает ему одеваться и тратит не меньше четверти часа на расчесывание волос. Полстолетия спустя Даниель без тщеславия вспоминал, что был довольно привлекательным юношей и мог похвалиться густыми длинными волосами; Исаак обнаружил, что, если их определённым образом расчесать, они ложатся на лоб красивой природной волной, и не успокаивался, не достигнув этого результата. Даниелю всякий раз было не по себе, однако он угадывал в Исааке мстительную ранимость и боялся обидеть того отказом.

Так продолжалось до Троицына дня, когда Даниель, проснувшись, не увидел в комнате Исаака. Даниель лёг сильно за полночь, Исаак, по обыкновению, засиделся ещё дольше. Все свечи прогорели до основания. Даниель решил, что Исаак пошёл вынести ночную посуду, но тот не возвращался. Даниель шагнул к их крошечному письменному столу и увидел листок бумаги, на котором Исаак запечатлел спящее юное существо ангельской красоты. Даниель даже не понял сперва, юноша это или девушка. Однако, поднеся рисунок к окну, он заметил на лбу спящего волнистую прядь. Она стала криптографическим ключом к зашифрованному посланию. Даниель внезапно узнал себя. Не реального, но очищенного и облагороженного словно бы неким алхимическим превращением — шлак и окалина ушли, освобождённый дух воссиял, будто философская ртуть. Таким был бы Даниель Уотерхауз, если бы пошёл к мировому судье, обличил Апнора и, пострадав за правое дело, принял достойную христианина смерть.

Даниель спустился и нашёл Исаака в церкви, где тот в муках коленопреклоненно молился о спасении своей бессмертной души. Даниель невольно почувствовал сострадание, хотя слишком мало знал о грехе и слишком мало об Исааке, чтобы понять, в чём кается его друг. Даниель встал рядом и тоже немного помолился. Со временем боль и страх вроде бы немного отпустили. Церковь наполнилась народом. Началась служба. Оба взяли по «Книге общих молитв» и открыли их на странице Троицына дня. Священник вопросил: «Что требуется от приступающих к Вечере Господней?» Оба ответили: «Испытать себя, раскаиваются ли они в прежних грехах и вознамерились ли со всею твердостию вести новую жизнь». Даниель смотрел на Исаака, когда тот произносил строки из катехизиса, и видел внутренний пыл. Такой же пламень озарял изувеченное лицо Дрейка, когда старик принимал какое-то бесповоротное решение. Оба причастились. Се Агнец Божий, Который берёт на Себя грех мира.

Даниель видел, как Исаак из страдальца, буквально бьющегося в духовных корчах, преобразился в непорочного святого. Раскаявшись в прежних грехах и со всею твердостию вознамерившись вести новую жизнь, они возвратились в свою келейку. Исаак бросил рисунок в огонь, раскрыл тетрадь и принялся писать. В начале чистого листа он написал: «Грехи, совершённые до Троицына дня 1662 года» и начал перечислять все свои дурные поступки, какие сумел вспомнить, с самого детства: желал отчиму смерти, побил однокашника и тому подобное. Он писал весь день и часть ночи, а исчерпавшись, начал новую страницу подзаголовком «После Троицына дня 1662 года», которую оставил покамест незаполненной.

Даниель тем временем вернулся к Евклиду. Джеффрис постоянно напоминал, что он показал себя недостойным священного сана. Джеффрис делал это из желания помучить Даниеля-пуританина. На самом же деле Даниель если и собирался сделаться проповедником, то лишь в угоду отцу. С того самого дня, как Дрейк привёл его к Уилкинсу, ему хотелось одного — заниматься натурфилософией. Не выдержав испытания на моральную прочность, он обрёл свободу, пусть даже горькой ценой презрения к себе. Коль скоро натурфилософия приведёт его к вечному проклятию, изменить что-то не в его власти, как первым подтвердил бы верящий в предопределение Дрейк. Впрочем, могут пройти годы и даже десятилетия до того, как Даниель попадёт в ад. Он решил, что стоит по крайней мере заполнить это время чем-нибудь для себя интересным.

Через месяц, когда Исаака не было в комнате, Даниель открыл его тетрадь на странице, озаглавленной «С Троицына дня 1662 года». Она по-прежнему была пуста.

Через два месяца Даниель проверил снова. Новых записей не появилось.

Тогда он решил, что Исаак просто забыл про тетрадь. Или, может быть, перестал грешить! Много лет спустя Даниель понял, что ошибся в обеих своих догадках. Исаак Ньютон просто не считал себя больше способным на грех.

Суровый вердикт, ведь сказано: «Не судите, да не судимы будете». На это можно возразить, что, имея дело с Исааком Ньютоном, самым поспешным и безжалостным из судей, приходилось быть скорым и точным в собственных суждениях.

Бостон, Колония Массачусетского залива 12 октября 1713 г.

Другие, в стороне,

Облюбовали для беседы холм

(Умам — витийство, музыка — сердцам Отрадны), там раздумьям предались,

Высоким помыслам: о Провиденье,

Провиденье, о воле и судьбе —

Судьбе предустановленной и воле

Свободной…

Мильтон, «Потерянный рай»[5]

Как добрый картезианец, который измеряет всё по отношению к неподвижной точке, Даниель Уотерхауз думает, плыть ему или не плыть в Англию, одновременно глядя в приоткрытую дверь на сына, Годфри Вильяма, неподвижный колышек, который он вогнал в землю после многолетних скитаний — произвольную точку на плоской равнине, возразили бы некоторые, но ныне начало всей его координатной системы. По сэру Исааку, всё сущее есть некое непрекращающееся чудо; планеты удерживаются на орбитах и атомы на своих местах имманентной волею Божьей. Глядя на сына, Даниель вряд ли мог бы думать иначе. Мальчик — свернутая пружина; возможно, в нем заключены целые поколения американских Уотерхаузов, хотя с тем же успехом он может подцепить лихорадку и умереть завтра.

В большинстве бостонских домов за мальчиком, пока родители принимают гостей, присматривала бы рабыня. У Даниеля Уотерхауза рабов нет по разным причинам, в том числе даже по соображениям человеколюбия. Поэтому маленький Годфри сидит на коленях не у негритянки, а у соседки, слегка тронутой миссис Гуси, которую мальчик ещё в детстве окрестил «миссис Гусыня». Она иногда заходит к Уотерхаузам, чтобы делать то единственное, на что, по всей видимости, способна: развлекать детей нелепыми побасенками и дурными стишками, которые запомнила или сочинила сама. Енох ушел договариваться с ван Крюйком, капитаном «Минервы»; тем временем Даниель, Благодать и преподобный Терпи-Смиренно[6] Уотерхауз обсуждают, как быть с неожиданным приглашением принцессы Каролины Ансбахской. Много слов произнесено, однако они действуют на Уотерхауза не больше, чем бессвязные бормотания миссис Гуси о столовых приборах, скачущих через небесные тела, или старушках, живущих в дырявой обуви.

Терпи-Смиренно Уотерхауз говорит что-то в таком роде:

— Верно, вам шестьдесят семь, но вы в отменном здравии — многие прожили гораздо дольше.

— Если будешь избегать многолюдных сборищ, высыпаться и есть вовремя… — говорит Благодать.

— Что, если рухнет Лондонский мост, Лондонский мост, Лондонский мост… — поёт матушка Гусыня.

— Никогда я до такой степени не осознавал, что мой мозг — собрание кривошипов и шестерён, — говорит Даниель. — Моё решение принято некоторое время назад.

— Люди нередко меняют свои решения, — говорит преподобный.

— Можно ли заключить из ваших последних слов, что вы верите в свободную волю? — вопрошает Даниель. — Вот уж не ожидал услышать такое от Уотерхауза! Чему только учат нынче в Гарварде? Вы забыли, что основатели нашей колонии бежали как раз от тех, кто исповедовал свободную волю?

— Не думаю, что основание нашей колонии неразрывно связано с упомянутым спором. В куда большей степени это был мятеж против самой концепции государственной церкви, будь то католическая или англиканская. Да, многие из тогдашних индепендентов, в том числе наш предок Джон Уотерхауз, переняли свои взгляды у женевских кальвинистов и презирали столь любимый англиканами и папистами принцип свободной воли. Однако далеко не это одно отправило их в изгнание.

— Я почерпнул свои взгляды не у Кальвина, а из натурфилософии, — говорит Даниель. — Разум — механизм, логическая машина. Вот во что я верю.

— Как та, что вы строите у реки?

— Только, по счастью, куда более отлаженная.

— Вы думаете, если улучшить вашу машину, она станет такой же, как человеческий разум? Обретёт душу?

— Когда вы говорите о душе, вы воображаете нечто выше и больше кривошипов и шестерён, мёртвого вещества, из которого состоит механизм — будь то логическая машина или мозг. В такое я не верю.

— Почему?

На это, как на многие простые вопросы, ответить непросто.

— Почему? Наверное, потому, что это напоминает мне алхимию. Душа, то есть нечто, добавляемое к мозгу, — та же квинтэссенция алхимиков: неуловимая субстанция, якобы пронизывающая весь мир. Сэр Исаак посвятил её поискам всю жизнь, но так ничего и не нашёл.

— Коли такие взгляды вам не по вкусу, не стану вас переубеждать, по крайней мере в том, что касается свободной воли либо предопределения, — говорит Терпи-Смиренно. — Однако я знаю, что в детстве вы имели честь сидеть у ног таких мужей, как Джон Уилкинс, Грегори Болструд, Дрейк Уотерхауз и других убеждённых индепендентов, — людей, которые проповедовали свободу совести. Которые ратовали за церковь-общину в противоположность церкви установленной, государственной. За процветание маленьких конгрегации. За отмену центральной догмы.

Даниель, всё ещё не вполне веря своим ушам:

— Да…

Терпи-Смиренно, бодрым голосом:

— Так что мешает мне проповедовать свободную волю моей пастве?

Даниель смеётся.

— А поскольку вы речисты, молоды и хороши собой, то и обращать в свою веру многих, включая, насколько я понял, мою жену?

Благодать заливается краской, встаёт и отворачивается, чтобы скрыть румянец. Отблески свеч вспыхивают на серебре в её волосах — это шпилька в форме кадуцея. Благодать выходит якобы взглянуть на маленького Годфри, хотя им прекрасно занимается миссис Гуси.

В таком крохотном городке, как Бостон, казалось бы, ничто не скроется от посторонних ушей. Всё устроено словно нарочно для любопытных. Почту доставляют не домой, а в ближайшую таверну; если не забрать ее через день-другой, трактирщик вскроет ваши письма и прочтет вслух всем желающим. Даниель не сомневается, что миссис Гуси подслушивает, хотя она полностью погружена в своё занятие, как будто болтовня с ребёнком важнее, чем великое решение, которое Даниель пытается принять в конце долгой жизни.

— Не волнуйся, дорогая, — обращается он к жениной спине. — Меня воспитал отец, верящий в предопределение, так что пусть уж лучше моего сына воспитает мать, верящая в свободную волю.

Однако Благодать уже вышла из комнаты, Терпи-Смиренно спрашивает:

— Так вы верите, что Господь предопределил вам сегодня отплыть в Англию?

— Нет, я не кальвинист. Теперь вы озадачены, преподобный. Это оттого, что вы провели слишком много времени в Гарварде, читая о таких, как Кальвин или архиепископ Лод, и по-прежнему увлечены спором арминиан с кальвинистами.

— А что я должен был читать, доктор? — спрашивает Терпи-Смиренно, несколько преувеличенно изображая восприимчивость к чужому мнению.

— Галилея, Декарта, Гюйгенса, Ньютона, Лейбница.

— Программу вашего Института технологических искусств?

— Да.

— Не знал, что вы затрагиваете теологические вопросы.

— Это укол? Нет, нет, я отнюдь не в претензии! Напротив, меня радует такое проявление характера, поскольку я вижу, что вам в конечном счёте предстоит воспитывать моего сына.

Даниель произнёс это без всякого намёка — он полагал, что Терпи-Смиренно будет помогать мальчику из родственных чувств, но по заалевшим щекам молодого проповедника видит, что роль отчима куда вероятнее.

В таком случае лучше свести разговор к чему-нибудь более абстрактному.

— Всё идет от первопринципа. Каждую вещь можно измерить. Каждая вещь, в том числе наш мозг, подчиняется физическим законам. Мой мозг, принимающий решение, движется по заданному пути, как катящийся по жёлобу шар.

— Дядя! Вы же не отрицаете существование душ — Высшего Духа!

Даниель молчит.

— Ни Ньютон, ни Лейбниц с вами не согласятся, — продолжает Терпи-Смиренно.

— Они боятся это сделать, потому что оба — люди заметные, и за такое высказывание их сотрут в порошок. Однако никто не станет стирать в порошок меня.

— Нельзя ли воздействовать на твой умственный механизм доводами? — спрашивает Благодать. Она вернулась и стоит в дверях.

Даниелю хочется ответить, что Терпи-Смиренно может с тем же успехом повлиять на него доводами, как соплёй сбить с курса мчащийся на всех парусах линейный корабль. Хотя язвить незачем: вся цель разговора — оставить по себе в Новом Свете добрую память. Теория в данном случае такова: поскольку солнце встаёт на восточном краю Америки, маленькие предметы отбрасывают на запад длинные тени.

— Будущее столь же неизменно, сколь и прошлое, — говорит он, — и будущее состоит в том, что через час я взойду на борт «Минервы». Можете возразить, что мне следует остаться в Бостоне и воспитывать сына. Разумеется, ничего другого я бы не желал. Я бы, с Божьей помощью, до конца отпущенных мне дней радовался, глядя, как возрастает Годфри. У него был бы отец из плоти и крови, со множеством явных слабостей и недостатков. До поры до времени он бы почитал меня, как все мальчики почитают отцов, потом бы это прошло. Но если я отплыву на «Минерве», вместо отца из плоти и крови — заданной постоянной величины — у него будет воображаемый, исключительно податливый его мысли. Я уеду и буду мысленно представлять поколения ещё не рождённых Уотерхаузов, а Годфри сможет рисовать себе героического отца, каким я никогда не был.

Терпи-Смиренно Уотерхауз, человек умный и достойный, видит столько изъянов в этих рассуждениях, что парализован выбором. Благодать, лучшая родительница, чем супруга, которой с сыном повезло больше, чем с мужем, коротким кивком охватывает целый спектр компромиссов. Даниель берёт сына с колен миссис Гуси — подкатил Енох в наёмном экипаже, — и все отправляются на пристань.

И вот вижу я, как человек опрометью пустился бежать в указанном направлении. Бежать ему надо было мимо своего дома. Жена и дети, увидев его убегающим, подняли громкий вопль, умоляя вернуться. Но он заткнул уши пальцами и побежал ещё скорей, восклицая: «Жизнь, жизнь, вечная жизнь!» Пересекая поле, он даже не обернулся, чтобы взглянуть на них.

Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»[7]

«Минерва» уже подняла якорь, пользуясь приливом, чтобы увеличить расстояние от киля до подводных скал на выходе из гавани. Даниелю предстоит добираться до неё на лоцманском боте. Годфри, с трудом разлепив глаза, целует отца и провожает его взглядом, словно во сне. Это хорошо: он сможет потом подгонять свои воспоминания под меняющиеся нужды, как мать каждые полгода надставляет ему одежду по росту. Терпи-Смиренно стоит рядом с Благодатью, и Даниель поневоле думает, какая они красивая пара. Разлучник Енох виновато жмётся в сторонке, его седина пылает в лунном свете белым огнём.

Рабы со всей силы налегают на вёсла. Даниель вынужден сесть, не то бот вырвется из-под ног, оставив его бултыхаться в заливе. Строго говоря, он не столько садится, сколько плюхается назад и удачно попадает на банку. С берега, вероятно, это выглядит довольно комично, но Даниель знает, что нелепый эпизод будет вымаран из Истории, которой предстоит жить в памяти американских Уотерхаузов. История в хороших руках. Миссис Гуси пришла на пристань, чтобы смотреть и запоминать, а у неё к этому дар. Енох тоже остаётся: приглядеть за сухим остатком Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива и отчасти тоже позаботиться об Истории, проследить, чтобы она приобрела лестную для Даниеля форму.

Даниель плачет.

Его всхлипы заглушают почти всё вокруг, но он различает какую-то странную мелодию. Невольники затянули песню. В такт гребле? Нет, тогда грянуло бы эдакое бодрое «йо-хо-хо», а они поют что-то более сложное, со смещением сильных долей. Должно быть, это некий африканский лад, гексатоника, непривычная для европейского уха. И всё же в пении слышится что-то определённо ирландское. Удивляться нечему: в Вест-Индии, перевалочном пункте всей торговли живым товаром, ирландцев-рабов хоть отбавляй. Песня (музыковедческие рассуждения в сторону) исключительно грустная, и Даниель знает почему: сев в лодку и разрыдавшись, он напомнил неграм, как их пригнали на гвинейский берег и в цепях погрузили на корабль.

Через несколько минут бостонские пристани исчезают из вида, но вокруг по-прежнему суша: множество островков, скал и костных щупальцев Бостонского залива. За ботом наблюдают с виселиц мертвецы. Пиратов казнят за нарушение адмиралтейского законодательства, юрисдикция которого распространяется лишь до верхней приливной отметки. Неумолимая логика закона требует, чтобы виселицы для пиратов воздвигали в отливной зоне и чтобы мёртвых пиратов трижды накрыло приливом, прежде чем их снимут. Разумеется, смерть — недостаточное наказание для морских разбойников, и обычно приговор требует вешать их в запертых клетках, чтобы тела нельзя было снять и по-христиански предать земле.

В Новой Англии, судя по всему, пиратов не меньше, чем честных моряков. Здесь, как и во многих других вопросах, Провидение благоволит к Массачусетсу: бостонская гавань усеяна заливаемыми в прилив островками, так что земли, пригодной под вешанье пиратов, вокруг вдоволь. Почти вся она пущена в дело. Днём виселиц не видно за стаями голодных птиц. Однако сейчас ночь, птицы в Бостоне и Чарльстоне дремлют в гнёздах, свитых из пиратских волос. Идёт прилив, верхушки рифов скрыты водой, виселицы торчат прямо из волн. В последний (как предполагает Даниель) путь его, как почётный караул, провожают десятки иссохших, обклёванных пиратов, парящих над залитым луной морем.

Почти час уходит на то, чтобы нагнать «Минерву». Её корпус нависает над ботом. Спускают лоцманский трап. Подъём тяжел. Мешает не только всемирное тяготение: волны, проникшие из Северной Атлантики, раскачивают корабль. Как назло, подъём заставляет Даниеля вспомнить пуританские догматы, которые он изо всех сил старался забыть. Трап становится лестницей Иакова, лодка с чёрными потными рабами — Землёй, корабль — Небом, матросы на посеребренных луной вантах — ангелами, а капитан — самим Дрейком, понуждающим Даниеля взбираться быстрее.

Даниель покидает Америку, становясь частицей ее запаса воспоминаний — перепревшего навоза, из которого она выпустит свежие зелёные ростки. Старый Свет тянется к нему: два ласкара, насквозь пропахшие шафраном, асафетидой и кардамоном, хватают его холодные бледные руки в свои чёрные и горячие. Они втаскивают Даниеля на палубу, как рыбину. В тот же самый миг под кораблём прокатывается волна, и все трое падают на палубу, словно тройка обнявшихся пьянчуг. Ласкары тут же вскакивают и принимаются убирать трап. Бот был наполнен скрипом, плеском вёсел и пением рабов; «Минерва» движется с бесшумностью хорошо удифферентованного корабля, что (надеется Даниель) означает её гармонию с силами природы. Атлантические валы вздымают и опускают палубу под Даниелем, без усилия перемещая его тело; это как лежать у матери на груди, когда она дышит. Поэтому Даниель некоторое время лежит, раскинув руки, и глядит на звезды: белые геометрические точки на грифельной доске, расчерченной тенями такелажа — вспомогательной сеткой цепных линий и евклидовых сечений, как на каком-нибудь геометрическом доказательстве в «Математических началах» Ньютона.

Коллегия Святой и Нераздельной Троицы, Кембридж 1663 г.

Дурачка можно научить обычаю читать и писать, однако никого нельзя научить гениальности.

«Мемуары Достонегоднейшего Джона Холла», 1708 г.

Однажды вечером Даниель ненадолго вышел, встретился с Роджером Комстоком в таверне и свидетельствовал перед ним и пытался обратить его ко Христу — впрочем, безуспешно. Даниель вернулся к себе и обнаружил на столе кота мордой в Исааковой миске. Сам Исаак сидел в нескольких дюймах от кота. Он на несколько дюймов вогнал штопальную иглу себе в глаз.

Даниель истошно завопил. Кот, непомерно разжиревший на Исааковых харчах (которые каждый день съедал практически единолично), четвероногим студнем шмякнулся со стола и затрусил прочь. Исаак не сморгнул, что, вероятно, было и к лучшему. В остальном вопль Даниеля ничуть не нарушил обыденную жизнь Тринити-колледжа: те, кто ещё мог что-нибудь слышать, решили, что какая-то шлюшка разыгрывает недотрогу.

— Препарируя глаза животных в Грантеме, я часто дивился их идеальной сферичности, которая в теле, составленном на остальную часть из неправильной формы костей, сосудов, мышц и кишок, словно бы выделяет их из ряда всех прочих органов. Как будто Творец создал глаза по образу и подобию небесных сфер, дабы одни получали свет от других, — проговорил Исаак. — Естественно, меня заинтересовало, будет ли несферический глаз работать так же хорошо. Для сферичности глаза существует, помимо теологического, и практический резон — чтобы яблоко могло поворачиваться в глазнице. — Исаак говорил с натугой — видимо, боль была нестерпимой. Слезы капали на стол словно из водяных часов — Даниель первый и последний раз видел, как Исаак плачет. — Другой практический резон состоит в том, что глазное яблоко наполнено под давлением водянистым соком.

— Господи! Только не говори, что ты выдавливаешь из глаза жидкость!

— Смотри внимательнее, — рявкнул Исаак. — Наблюдай — не домысливай.

— Я не выдержу.

— Игла ничего не пронзает — глазное яблоко абсолютно цело. Подойди и глянь!

Даниель подошел, одной рукой зажимая себе рот, словно похититель и похищенный в одном лице, — он боялся, что его стошнит в раскрытую тетрадь, где Исаак свободной рукой делал какие-то пометки. При ближайшем рассмотрении стало ясно, что Исаак вогнал иглу не в сам глаз, но между яблоком и глазницей. Вероятно, он просто оттянул нижнее веко и нащупал, куда можно её вставить.

— Игла тупая — глазу ничто не угрожает, — проворчал Исаак. — Не согласишься ли ты мне помочь?

Считалось, что Даниель — студент, ходит на лекции, штудирует Евклида и Аристотеля. Однако последний год он действовал в ином качестве: лишь его стараниями да милостью Божьей Исаак Ньютон ещё не отправился на тот свет. Даниель давно перестал задавать ему нудные бестактные вопросы вроде: «Ты хоть помнишь, когда последний раз ел?» или «Не думаешь ли ты, что сон, по часу-другому каждую ночь, был бы тебе на пользу?» Помогало одно: дождаться, когда Исаак рухнет лицом на стол, и тогда уж волочь его в постель, после чего садиться рядышком за собственные занятия и, как только Исаак очнётся, но ещё не будет знать, какое сегодня число, и не успеет задуматься, заталкивать в него хлеб и молоко, чтобы не умер от истощения. Даниель делал это добровольно — жертвуя собственной учёбой и пуская псу под хвост деньги, которые платил за него Дрейк, — поскольку считал спасение Исаака своим христианским долгом. Исаак, в теории по-прежнему субсайзер, стал господином, Даниель — чутким слугой. Разумеется, Исаак не замечал его стараний, что делало их ещё более ярким образчиком христианской самоотверженности. Даниель уподобился тем фанатичным католикам, которые скрывают власяницу под шёлковыми одеждами.

— Вот диаграмма, она поможет тебе лучше понять замысел сегодняшнего опыта, — сказал Исаак, показывая поперечный разрез глаза, иглы и руки в тетради. Это — единственное художество, которое он изобразил на бумаге с памятного Троицына дня; после тех странных событий его перо выводило лишь уравнения.

— Можно спросить, зачем ты это делаешь?

— Теория цветов входит в программу, — сказал Исаак.

Даниель знал, что речь идет о списке философских вопросов, которые Исаак записал в тетради и которые пытался самостоятельно разрешить. За последний год Исаак с его программой и Даниель со своей богоданной обязанностью поддерживать в товарище жизнь не виделись ни с кем из преподавателей и не посетили ни одной лекции.

— Я читал последнее творение Бойля, «Опыты и рассуждения касательно цветов», и мне пришло в голову вот что: он делает свои наблюдения посредством глаз, следовательно, глаза — его инструмент, как телескоп, — но понимает ли он, как работает этот инструмент? Жалок был бы астроном, не разумеющий своих линз!

Даниель мог бы много чего на это ответить, однако сказал только: «Чем я могу быть тебе полезен?», и не просто из желания поддакнуть. Поначалу его возмутила самая мысль, что обычный студент, двадцати одного года от роду, без степени, ставит под сомнение способность великого Бойля делать наблюдения. Однако через мгновение ему впервые подумалось: что, если Ньютон прав, а все остальные заблуждаются? Поверить было трудно. С другой стороны, верить хотелось — ведь коли это и впрямь так, значит, пропуская лекции, он ровным счётом ничего не теряет, а прислуживая Ньютону, получает лучшее натурфилософское образование на свете.

— Я попрошу тебя нарисовать на бумаге сетку и держать её на разных отмеренных расстояниях от моей роговицы, а я буду двигать иглу вверх-вниз, увеличивая и уменьшая искривление глазного яблока, — то есть одной рукой буду делать это, а другой — записывать.

Так прошла ночь. К рассвету Исаак Ньютон знал про человеческий глаз больше, чем кто-либо из смертных, а Даниель — больше, чем кто-либо, кроме Ньютона. Опыт мог поставить любой, но только один человек до него додумался. Ньютон вытащил иглу — его глаз давно налился кровью, заплыл и почти не открывался, — взял тетрадь и принялся сражаться с какой-то задачкой из аналитической геометрии Декарта, а Даниель, пошатываясь, спустился по лестнице и пошел в церковь. Солнце обратило её витражи в матрицу пылающих самоцветов.

Даниель понял то, чего не понимал прежде: его мозг, подобно гомункулу, съёжился в черепе и смотрит на мир через хорошие, но несовершенные телескопы, слушает через слуховые рожки, собирает наблюдения, искажённые по дороге. Так линза вносит хроматические аберрации в проходящий через неё свет; человек, смотрящий на мир в телескоп, считал бы, что аберрации реальны, что звёзды действительно такие. Сколько же ещё ложных допущений сделали до нынешней ночи натурфилософы, опираясь на свидетельства собственных чувств? Сидя в разноцветных отблесках витража, слушая хор и орган, Даниель, чуть пьяный от усталости после бессонной ночи, ощутил слабый отзвук того, что постоянно чувствовал Исаак Ньютон, — перманентное прозрение, море пламенеющего света, звон космической гармонии в ушах.

На «Минерве», Массачусетский залив Октябрь, 1713 г.

Даниель, лёжа на палубе, замечает, что кто-то на него смотрит: приземистый рыжеволосый рыжебородый крепыш в круглых очёчках и с зажжённой сигарой во рту. Это ван Крюйк, капитан «Минервы», подошёл проверить, не придётся ли завтра хоронить пассажира в море. Даниель наконец садится и представляется. Ван Крюйк отвечает односложно — вероятно, делает вид, будто знает английский хуже, чем на самом деле, чтобы пассажиру не вздумалось одолевать его долгими разговорами. Он ведёт Даниеля по главной палубе «Минервы» (она зовётся верхней, хотя на носу и на корме есть другие палубы, выше), по трапу на шканцы и в отведённую ему каюту. Даже ван Крюйк, которого со спины легко принять за плотного десятилетнего мальчишку, вынужден пригнуться, чтобы не удариться головой о слегка изогнутые балки, поддерживающие палубу юта наверху. Он поднимает руку и цепляется за балку, но не пальцами, а медным крюком.

В каюте, хоть и крохотной, есть всё, что полагается: сундучок, фонарь и койка — деревянный ящик с соломенным тюфяком. Солома свежая, и её аромат до самой Англии напоминает Даниелю о зелёных лугах Массачусетса.

Даниель снимает верхнее платье, сворачивается клубочком и засыпает.

Когда он просыпается, солнце бьёт ему прямо в глаза. У каюты есть маленькое окошко в носовой переборке (поскольку оно надёжно закрыто нависающей палубой полуюта, его застеклили). Они плывут на восток, и встающее солнце сияет прямо в окошко, пробиваясь по пути через огромный штурвал. Он расположен всё под той же нависающей палубой юта, чтобы рулевой мог спрятаться от непогоды, но при этом видел почти всю «Минерву». Сейчас штурвал закреплен тросами, пропущенными сквозь рукояти, чтобы руль оставался в одном положении. У штурвала никого нет, и он делит красный диск встающего солнца на ровные сектора.

Коллегия Святой и Нераздельной Троицы, Кембридж 1664 г.

В большом дворе Тринити-колледжа стояли солнечные часы, которые Исаак Ньютон не любил: плоский диск, разделённый подписанными радиальными линиями, с наклонным гномоном посередине. Наивно скопированные с римских образов, они обладали некоторым классическим изяществом и безбожно врали. Ньютон начал делать на южной стене собственные часы, используя в качестве гномона стержень с шариком на конце. В солнечную погоду тень шарика описывала на стене кривую, смещавшуюся день от дня по мере того, как наклон земной оси изменялся в течение года. Пучок кривых представлял значительный интерес с астрономической точки зрения, но времени не показывал. Чтобы определить время, Исаак (или его верный помощник Даниель Уотерхауз) должен был отмечать, куда падает тень гномона, когда колокол Тринити (всякий раз не согласуясь со звонницей Королевского колледжа) отбивает часы. В теории, если повторять всё это в продолжение трёхсот шестидесяти пяти дней, на каждой кривой должны были появиться отметки, соответствующие 8:00, 9:00 и так далее. Соединив их — проведя кривые через все восьмичасовые метки, через все девятичасовые и так далее, — Исаак получил бы второе семейство кривых, приблизительно параллельных одна другой и грубо перпендикулярных кривым дня.

Однажды — когда примерно двести дней уже миновало и более тысячи меток было нанесено — Даниель спросил Исаака, чем ему так любы солнечные часы. Исаак вскочил, выбежал из комнаты и устремился к реке. Даниель выждал часа два и отправился его искать. В два часа ночи Исаак сыскался на Иисусовом лугу, где созерцал собственную лунную тень.

— Я задал вопрос без всякой задней мысли; мне искренне хотелось понять, что такое в солнечных часах я по своему тупоумию не разглядел.

Исаак вроде успокоился, но не стал просить прощения за то, что дурно подумал о Даниеле. Он ответил примерно так:

— Небесное сияние наполняет эфир, его лучи прямы, параллельны и незримы, пока что-нибудь не встанет на их пути. Все тайны Божьего мироздания записаны в этих лучах, но на языке, которого мы не понимаем и даже не слышим. Их направление, спектр цветов, заключённых в цвете, — всё это значки криптограммы. Гномон… Погляди на наши тени! Мы — гномоны. Мы преграждаем свету путь, он нас освещает и согревает. Закрывая свет, мы разрушаем часть послания, так его и не поняв. Мы отбрасываем тень, дыру в свете, луч тьмы, повторяющий наши очертания. Иные скажут, что тень говорит лишь о форме нашего тела, и ошибутся. Отмечая, как укорачиваются и удлиняются наши тени, мы можем разгадать часть знания, скрытого в криптограмме. Надо лишь делать необходимые измерения на фиксированной поверхности — плоскости, — на которую ложится тень. Декарт дал нам эту плоскость.

И дальше Даниель понял, что цель изнурительного проставления меток — не просто нарисовать кривые, но понять, почему каждая из них именно такова. Другими словами, Исаак хотел, чтобы можно было подойти к чистой стене в пасмурный день, вбить в неё гномон и нарисовать все кривые, просто зная, где должна пройти тень. Это то же, что знать, где будет Солнце или, другими словами, в какой точке орбиты и в какой фазе суточного вращения будет находиться Земля.

В следующие месяцы Даниель понял, что цель Исаака шире: он хочет проделывать то же самое с одинаковой лёгкостью, даже если чистая стена расположена, скажем, на луне, которую Христиан Гюйгенс недавно обнаружил у Сатурна.

Вопрос, достижима ли цель, и если да, то как, влёк за собой множество других из следующих областей: вышвырнут ли Исаака (и Даниеля, кстати) из коллегии Святой Троицы? Движется ли Земля и все созданное человеком к финалу неумолимого разрушительного процесса, который начался изгнанием из Рая и вскоре завершится концом света? Или, может быть, всё меняется к лучшему? Есть ли у человека душа? Обладает ли он свободной волей?

Ни «Минерве», Массачусетский залив Октябрь, 1713 г.

Отсюда видно, что, пока люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной, и именно в состоянии войны всех против всех. Ибо война есть не только сражение или военное действие, а промежуток времени, в течение которого явно сказывается воля к борьбе путем сражения.

Гоббс, «Левиафан»[8]

Выйдя на верхнюю палубу и убедившись, что «Минерва» движется строго на восток по спокойному морю, Даниель к своему ужасу узнаёт, что все остальные в этом сомневаются. Горизонт — идеальная линия, солнце — красный круг, описывающий в небе правильную траекторию и претерпевающий положенную смену цветов — красный-жёлтый-белый. Это Природа. «Минерва» — мир человеческий — собрание кривых. Здесь нет прямых линий. Палубы слегка выгнуты — для прочности и для стока воды, мачты гнутся под напором ветра, раздувающего паруса, но их держит стоячий такелаж — сетка кривых, как на солнечном циферблате Ньютона, разумеется, ветер в парусах и вода за бортом подчиняются законам, которые Бернулли установил при помощи дифференциального исчисления (в версии Лейбница). «Минерва» — собрание лейбницевых кривых, движущееся в соответствии с законами Бернулли по сфере, чьи размеры, форма, небесная траектория и судьба определены Исааком Ньютоном.

Невозможно плыть на корабле и не думать о кораблекрушении. Даниелю оно представляется в виде оперы, длящейся несколько часов и состоящей из последовательности действий.

Действие I: Герой просыпается на корабле, скользящем под ясным небом. Солнце движется по плавной и хорошо понятной небесной кривой, море — плоскость, матросы бренчат на гитарах, вырезывают безделушки из моржовых клыков и тому подобное, в то время как учёные пассажиры гуляют по палубе и размышляют о высоких философских материях.

Действие II: Барометр в капитанской каюте предсказывает смену погоды. Через час на горизонте замечают скопление облаков, изучают его и оценивают. Матросы бодро готовятся к буре.

Действие III: Налетает шторм. Изменения отмечаются по барометру, термометру, клинометру, компасу и другим инструментам; небесных тел, впрочем, уже не видно. Небо — бурлящий хаос, в котором беспорядочно вспыхивают молнии, море бушует, корабль кренится, груз надежно закреплен в трюме, но пассажиров так укачало, что они не могут ни о чём думать. Матросы трудятся без остановки — некоторые из них приносят в жертву кур, надеясь умилостивить своих богов. На мачтах горят огни святого Эльма, что приписывается сверхъестественным причинам.

Действие IV: Мачты сломаны, руль оторвало. На корабле паника. Есть погибшие, но неизвестно сколько. Пушки и бочки катаются по палубе непредсказуемым образом, поэтому нельзя угадать, кто останется жив, а кто нет. Компас, барометр и проч. разбиты, записи их показаний смыло за борт, карты размокли, моряки беспомощны… те, кто ещё сохранил рассудок, могут только молиться.

Действие V: Корабля нет. Уцелевшие цепляются за бочки и доски, сбрасывая с них менее удачливых товарищей и безучастно наблюдая, как те тонут. Все в животном ужасе. Огромные валы бросают людей без всякой системы, плотоядные рыбы насыщаются человеческой плотью. Надежды нет — даже умозрительной.

Возможно ещё действие VI, в котором все утонули, но на оперной сцене оно бы смотрелось плохо, и Даниель его опускает.

Люди их поколения родились в пятом действии[9], выросли в четвёртом. Студентами они оказались в маленьком хрупком пузыре третьего действия. Вообще же человечество на протяжении почти всей своей истории пребывало в действии V и недавно совершило несказанный подвиг: собрало разбросанные по морю доски в корабль, взобралось на него, создало инструменты, чтобы измерять мир, и затем отыскало некую закономерность в полученных результатах. В Кембридже Исаак Ньютон был окружён личным нимбом второго действия и продвигался к первому.

Однако люди то ли смотрели в подзорную трубу с другого конца, то ли ещё что — во всяком случае, убедили себя, будто все наоборот; мир некогда был прекрасным и соразмерным, человечество более или менее плавно перешло из Эдема в Афины Платона и Аристотеля, помедлив в Святой Земле, чтобы зашифровать тайны мироздания в Библии, а с тех пор медленно и неуклонно катится в тартарары. В Кембридже заправляли чудаки, дряхлые и потому вроде бы безвредные, и пуритане, которых напихал туда Кромвель взамен тех, кого счёл вредными. За исключением единичных личностей, таких, как Исаак Барроу, никто из преподавателей не заинтересовался бы ньютоновыми солнечными часами, поскольку они не походили на старые образцы; эти люди считали, что лучше неправильно определять время классическим способом, чем правильно — новомодным. Кривые, прочерченные Ньютоном на стене, обличали старое мышление. То был манифест, подобный тезисам, которые Лютер прибил к церковной двери.

Объясняя форму этих кривых, кембриджские профессора интуитивно воспользовались бы евклидовой геометрией. Земля — сфера. Её орбита — эллипс. Эллипс можно получить, если построить огромный воображаемый конус и рассечь его воображаемой плоскостью; пересечение конуса и плоскости даёт эллипс. Начав с простейшего (крохотной сферы, вращающейся там, где исполинский конус рассечён исполинской плоскостью), геометры добавляли бы всё новые сферы, конусы, плоскости, прямые и проч. — столько, что, если бы их можно было увидеть, возведя очи горе, небо казалось бы чёрным — пока не объяснили бы кривые, нарисованные Ньютоном на стене. При этом каждый шаг следовало бы поверять правилами, которые Евклид доказал две тысячи лет назад в Александрии, где всякий был гением.

Исаак недолго изучал Евклида и мало в него вникал. Когда он хотел изучить кривую, то мысленно записывал её не как пересечение конусов и плоскостей, а как последовательность чисел и букв: алгебраическое выражение. Это работает, только если есть язык или по крайней мере алфавит, способный выразить форму, не описывая её. Задачу сию мсье Декарт недавно разрешил, придумав (для начала) рассмотреть кривые как собрание отдельных точек, а затем изобретя способ выразить точку через её координаты — два числа или две буквы, подставленные вместо чисел, либо (ещё лучше) алгебраические выражения, по которым числа в принципе можно рассчитать. Иными словами, он перевёл всю геометрию на новый язык с новым набором правил: алгебру. Составлять уравнения значит упражняться в переводе. Следуя правилам, можно получать новые истинные высказывания, не заботясь о том, чему соответствуют символы в физической вселенной. Эта-то по внешности оккультная власть и напугала в своё время некоторых пуритан; её до определенной степени страшился сам Ньютон.

К 1664 году, то есть к тому времени, когда Исаак и Даниель должны были получить степень либо покинуть Кембридж, Исаак, взяв всё самое новое из заграничной аналитической геометрии Декарта и раздвинув её до невероятных пределов, достиг (неведомо ни для кого, кроме Даниеля) на ниве натурфилософии высот, которых его кембриджские учителя не могли бы не то что достичь — даже понять. Они же тем временем готовились подвергнуть Исаака и Даниеля древнему испытанию — экзамену с целью выяснить, насколько хорошо те усвоили Евклида. Если бы молодые люди провалили экзамен, то отправились бы по домам с позорным клеймом неудачников и тупиц.

Чем ближе подходил день экзамена, тем чаще Даниель напоминал о нём товарищу. Наконец они отправились к Исааку Барроу, первому лукасовскому профессору математики, поскольку тот считался умнее остальных. Ещё потому, что недавно Барроу пересекал Средиземное море на корабле и, когда на них напали пираты, с саблей в руках помог отбить нападение. Вряд ли такого человека должно было сильно волновать, в каком порядке студенты усваивают материал. И впрямь, когда Ньютон заявился-таки к своему тёзке с несколькими шиллингами, чтобы приобрести его латинский перевод Евклида, Барроу не стал говорить, что это надо было сделать по крайней мере на год раньше. Книжица была тоненькая, с крохотными полями, но Исаак всё равно на них писал, почти микроскопическим почерком. Как Барроу перевёл греческий язык Евклида на универсальную латынь, так Исаак перевёл идеи Евклида (выраженные в кривых и поверхностях) на язык алгебры.

Полстолетия спустя на палубе «Минервы» Даниель мало что может вспомнить про их классическое образование. Они посредственно сдали экзамен (Даниель лучше, чем Исаак) и получили степень. Это значило, что теперь они бакалавры, следовательно, Ньютону не придётся возвращаться в Вулсторп и возделывать землю. Они могли дальше жить в своей комнатенке, и Даниель мог по-прежнему узнавать из случайных реплик товарища больше, чем дал бы ему весь университетский механизм.


Обустроившись на «Минерве», Даниель осознаёт печальную вещь: в Лондоне, куда он, Бог даст, доберётся, от него потребуют письменно удостоверить все, что он знает об изобретении анализа бесконечно малых. Когда корабль качает не слишком сильно, он сидит за обеденным столом в кают-компании, на палубу ниже своей каюты, и пытается упорядочить мысли.


Через несколько недель после того, как нас произвели в бакалавры, вероятно, весной 1665 года, мы с Исааком Ньютоном решили посетить Стаурбриджскую ярмарку.


Перечитав абзац про себя, он вычеркивает «вероятно, весной» и вписывает «определённо не позже весны».

Здесь Даниель многое опускает. Это Исаак объявил, что пойдёт на ярмарку. Даниель решил на всякий случай составить ему компанию. Исаак вырос в крохотном городке, в Лондоне никогда не бывал. Ему даже Кембридж казался большим городом — куда такому соваться на Стаурбриджскую ярмарку, одну из самых крупных в Европе. Даниель не раз бывал там с Дрейком или с единокровным братом Релеем; он по крайней мере знал, чего там делать нельзя.


Мы двинулись вниз по течению реки Кем и, миновав мост, от которого университет и город получили своё название, оказались на северном краю Иисусова луга, где Кем описывает изящную кривую в форме вытянутой буквы S.


Даниель едва не написал «в форме интеграла», но вовремя одёргивает себя. Знак интеграла (как, впрочем, и самые слова «интегральное и дифференциальное исчисление») придуман Лейбницем.


Я отпустил какую-то студенческую шуточку по поводу формы этой кривой, поскольку в прошедший год кривые много занимали наш ум, и Ньютон заговорил уверенно и с жаром. Идеи, им высказанные, были явно не мимолётным раздумьем, но разработанной теорией, которую он выстраивал уже некоторое время.

«Да, предположим, мы были бы на одной из этих лодок, — сказал Ньютон, указывая на узкие плоскодонки, в которых праздные студенты катались по реке Кем. — И предположим, что мост — начало системы декартовых координат, покрывающей Иисусов луг и другие земли по берегам реки».


Нет, нет, нет. Даниель окунает перо в чернила и вымарывает абзац. Это анахронизм. Хуже, это лейбницизм. Натурфилософы могут говорить так в 1713 году, но пятьдесят лет назад они выражались иначе. Надо перевести мысль на тот язык, которым изъяснялся Декарт.


«И предположим, — продолжал Ньютон, — что у нас есть верёвка с узлами, завязанными через равные промежутки, как на морском лаге, и мы бросили якорь возле моста, ибо мост — неподвижная точка в абсолютном пространстве. Если туго натянуть верёвку, она уподобится числовым осям, которые мсье Декарт использует в своей геометрии. Протягивая её от моста до лодки, мы могли бы определить, насколько лодка сместилась по течению и в каком направлении».


Разумеется, Исаак просто не мог бы произнести всех этих слов. Однако Даниель пишет для правителей и парламентариев, не для натурфилософов, поэтому вынужден вкладывать в уста Исаака пространные объяснения.


«И предположим наконец, что Кем течет всегда с постоянной скоростью, и с той же скоростью движется наша лодка. Это то, что я зову флюксией — плавное движение вдоль кривой на протяжении времени. Думаю, ты видишь; если бы мы огибали первую излучину перед Иисусовым колледжем, где река отклоняется к югу, наша флюксия в направлении север-юг медленно изменялась бы. Когда мы проплывали бы под мостом, нос лодки указывал бы на северо-восток, так что мы имели бы большую флюксию в северном направлении. Через минуту мы бы начали двигаться на восток, и наша флюксия в направлении север-юг стала бы равной нулю. Ещё через минуту нас повлекло бы к юго-востоку, так что мы приобрели бы значительную южную флюксию — но и она бы начала стремиться к нулю там, где течение поворачивает на север к Стаурбриджской ярмарке».


Здесь можно остановиться. Для тех, кто умеет читать между строк, это убедительно доказывает, что Ньютон разработал дифференциальное исчисление — или по его терминологии, метод флюксий, в 1665 году, скорее даже в 1664-м. Незачем бить их по голове лишними доказательствами.

Да, всё это нужно для того, чтобы кое-кого ударить по голове.

Берег реки Кем 1665 г.

Около пяти тысяч лет тому назад шли в Небесный Град пилигримы, люди почтенные, всех возрастов и сословий. Когда-то шли этим путём и Вельзевул, Аполлион и Легион со своими товарищами. Когда они поняли, что дорога, ведущая в Небесный Град, проходит через город Суету, они сговорились устроить там ярмарку, где бы круглый год шла торговля всевозможными предметами суеты. Купить там можно все: дома, имения, фермы, ремесла, должности, почести, титулы, чины, звания, страны, царства, страсти, удовольствия и всякого рода плотские наслаждения. Не брезгуют и живым товаром: проститутки, развратные мужчины, богатые жены и мужья, дети, слуги обоего пола, жизнь, кровь, тела, души. Выбор серебра, золота, жемчуга, дорогих каменьев огромен! На этой ярмарке толпами бродят во всякое время фигляры, шулеры, картежники и бродячие артисты, безумцы, плуты и мошенники всякого рода.

Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»[10]

До ярмарки было меньше часа ходьбы по пологим зеленым берегам, заросшим плакучими ивами, под сенью которых без сил распростёрлись студиозусы. Коровы местами объели траву и оставили за собой коровьи лепёшки. Поначалу река была мелкая, от силы по колено; водоросли, устилающие её дно, плавно изгибались, следуя ленивому току струй.

— Вот кривая, чья флюксия в направлении течения равна нулю у корня — там, где она вертикально торчит из ила, — но увеличивается с подъёмом.

Тут Даниель немного растерялся.

— Флюксия у тебя вроде бы означает течение во времени. Вполне понятно, когда ты относишь это слово к положению лодки на реке, которая как-никак струится во времени. Но разве можно применить её к форме водоросли, которая никуда не течёт, а просто изогнулась на своём месте?

— Даниель, прелесть этого подхода состоит в том, что, невзирая на конкретную физическую ситуацию, кривая всегда кривая, и то, что применимо к изгибу реки, можно применить и к изгибу водоросли. Теперь можно забыть старую чушь. — Исаак имел в виду аристотелевский подход, запрещающий смешивать вещи очевидно разной природы. Отныне, надо полагать, важна лишь форма, которую предстоит анализировать. — Перевод на язык математического анализа сродни тому, что делает алхимик, извлекая из сырой руды дух или пневму. Внешние громоздкие формы вещей, которые лишь отвлекают нас и вводят в заблуждение, отбрасываются, и очам предстаёт душа. А совершив это, мы, возможно, узнаем, что некоторые вещи, внешне различные, одинаковы по своей природе.

Скоро колледж остался позади. Кем становился шире и глубже, на нём стали попадаться грузовые суденышки. Все они были длинные, узкие, плоскодонные, предназначенные для реки каналов, однако водоизмещением куда больше прогулочных лодок. Ярмарку уже можно было различить на слух: гул тысяч спорящих покупателей и продавцов, лай собак, звуки гобоев и волынок реяли над головой, словно бьющие на ветру разноцветные ленты. На суденышках торговцы-индепенденты в чёрных шляпах и белых шейных платках, речные цыгане, краснолицые ирландцы и шотландцы, а также простые англичане со сложной личной судьбой заключали какие-то сделки, выплескивали за борт вёдра неведомой жидкости, переругивались с невидимыми женщинами в холщовых или дощатых укрытиях на палубе.

Приятели обогнули излучину, и перед ними открылась ярмарка — крупнее Кембриджа, куда более шумная и людная. В основном она состояла из палаток и палаточников — людей явно не их круга. На глазах у Даниеля Исаак вырос дюйма на два, вспомнив, что пуританин должен подавать пример в том числе и своей осанкой. Даниель знал, что в каких-то дальних закутках ярмарки серьёзные негоцианты торгуют скотом, лесом, железом, устрицами в бочках — всем тем, что можно доставить судами по реке или фургонами по суше. Оптовая коммерция хотела оставаться незримой и добивалась своего. То, что Исаак видел, было розничным рынком, огромным и крикливым не по значимости, во всяком случае, если под значимостью понимать количество денег, переходящих из рук в руки. Главные аллеи (то есть полоски грязи, на которые уложили доски и брёвна для прохода) были уставлены палатками, в которых разместились канатоходцы, жонглеры, бродячие артисты, кукольники, борцы, танцовщицы и, разумеется, отборные шлюхи, которые делали ярмарку столь привлекательной для студентов. Впрочем, в боковых проулках можно было отыскать прилавки, столы и фургоны с откидными бортами; здесь торговцы разложили товары со всей Европы, привезённые по Узу и Кему.

Исаак и Даниель бродили больше часа, не обращая внимания на зазывные крики торговцев, пока Исаак вдруг не шагнул к складному столику, за которым расположился высокий худощавый еврей в чёрном камзоле. Даниель смотрел на сына Моисеева с интересом: лишь десятилетие назад Кромвель разрешил этим людям вернуться в Англию после многовекового изгнания, и они по-прежнему были в диковинку — как жирафы. Однако Исаак видел лишь созвездие искрящихся камешков на квадрате чёрного бархата. Ветхозаконник, приметив его интерес, отогнул ткань и показал остальной товар: выпуклые и вогнутые линзы, плоские диски хорошего стекла для самостоятельной шлифовки, призмы и склянки шлифовальных порошков различной зернистости.

Исаак дал понять, что хотел бы приобрести две призмы. Шлифовальщик вздохнул, выпрямился и заморгал. Даниель занял позу телохранителя — сзади и чуть сбоку от Исаака.

— У вас есть пиастры, — сказал коген с интонацией, средней между вопросом и утверждением.

— Знаю, ваш народ некогда обитал в стране, где это государственная монета, сударь, — начал Ньютон, — но…

— Ничего вы не знаете. Мои предки не из Испании — они из Польши. У вас есть французские золотые — луидоры?

— Луидор — прекрасная монета, достойная славы Короля-Солнца — вставил Даниель, — и, вероятно, имеет широкое хождение там, откуда вы прибыли. Вы ведь, полагаю, из Амстердама?

— Из Лондона. Так чем вы хотите расплатиться со мной? Иоахимсталерами?

— Раз вы, сударь, как и мы, англичанин, давайте воспользуемся английскими средствами.

— Вы хотите предложить мне сыр? Олово? Сукно?

— Сколько шиллингов стоят эти две призмы?

Обрезанец принял страдальческое выражение и устремил взгляд куда-то поверх их голов.

— Дайте взглянуть, какого цвета у вас деньги, — произнёс он тоном мягкого сожаления, как будто Исаак мог сегодня купить призмы, но в итоге выслушает лишь нудную лекцию о никчёмности английских денег.

Исаак сунул руку в карман и пошевелил пальцами, чтобы по звону стало ясно: денег там много. Потом вытащил пригоршню и помахал ею перед шлифовальщиком. Даниель поневоле восхитился. Впрочем, Исаак получал неплохой доход, ссужая однокашников под проценты — может быть, у него дар.

— Вы, вероятно, ошиблись, — сказал иудей. — Что извинительно — все мы ошибаемся. Вы залезли не в тот карман и вытащили чёрные деньги[11], которые бросаете нищим.

— Хм, и впрямь, — ответил Исаак. — Виноват. Где деньги, чтобы расплачиваться с торговцами? — Он похлопал по нескольким карманам. — Кстати, если я не буду предлагать вам чёрные деньги — сколько шиллингов?

— Под словом «шиллинг» вы, я полагаю, разумеете новые?

— Якова I?

— Нет-нет, Яков умер полстолетия назад, так что прилагательное «новый» едва ли применимо к фунтам, отчеканенным в его царствование.

— Вы сказали «фунты»? — переспросил Даниель. — Фунт — довольно крупная сумма; не понимаю, при чём они сейчас, когда речь может идти самое большее о шиллингах.

— Давайте употреблять слово «монеты», пока я не пойму, говорите вы о новых или о старых.

— «Новые» означает монеты, отчеканенные, скажем, при нашей жизни?

— Я имею в виду деньги Реставрации, — ответил израелит. — Или, может быть, преподаватели забыли вас уведомить, что Кромвель умер, а монеты Междуцарствия уже три года как изъяты из обращения?

— Кажется, я слышал, что король начал чеканить новые монеты, — промолвил Исаак, оборачиваясь к Даниелю за подтверждением.

— Мой единокровный брат в Лондоне знает человека, который один раз видел золотую монету с надписью «CAROLUS II DEI GRATIA» на бархатной подушечке под стеклом, — сообщил Даниель. — Их прозвали «гинеями», поскольку они чеканятся из золота, которое компания герцога Йоркского добывает в Африке.

— А правда ли, Даниель, что эти монеты абсолютно круглые?

— Да, Исаак. Не то что добрые старые монеты ручной чеканки, которых у нас столько в кошельках и карманах.

— Более того, — произнёс ашкенази, — король привёз с собой французского учёного, мсье Блондо, которого Людовик XIV ненадолго отпустил в Англию. Мсье Блондо построил станок, который наносит на ребро монеты изящные надписи и насечки.

— Типично французское излишество, — заметил Исаак.

— И впрямь пребывание в Париже не пошло королю на пользу, — добавил Даниель.

— Напротив, — возразил потомок Авраама. — Если кто-нибудь спилит или обрежет немного металла от края круглой монеты с узором на ребре, это тут же станет заметно.

— Вот почему все переплавляют новые монеты, как только они выходят из-под пресса, и отправляют металл на Восток?.. — начал Даниель.

— Лишая таких, как я и мой друг, возможности их приобрести, — завершил Исаак.

— Хорошая мысль! Если вы покажете мне монеты ярко-серебристого цвета — не те чёрные, — я взвешу их и приму как металл.

Как металл! Сударь!

— Да.

— Я слышал, что таков обычай в Китае, — важно проговорил Исаак. — Однако здесь, в Англии, шиллинг всегда шиллинг.

Вне зависимости от того, сколько он весит?

— Да. В принципе да.

— Значит, когда шиллинг отчеканят на Монетном дворе, он обретает магические свойства шиллинга, и даже подпиленный, обрезанный и стёртый до полной утраты формы остается полноценным шиллингом?

— Вы преувеличиваете, — сказал Даниель. — Вот, например, у меня есть прекрасный шиллинг королевы Елизаветы, который я ношу, учтите, исключительно как память о правлении Глорианы, поскольку он слишком хорош, чтобы его тратить. Видите, он сверкает, как в тот день, когда вышел с Монетного двора.

— Особенно по краям, где его недавно обрезали.

— Естественная, приятная неровность ручной чеканки, ничего более.

Исаак сказал:

— Шиллинг моего друга, хотя, безусловно, великолепен и стоит на рынке двух-трех, не исключение. Вот шиллинг Эдуарда VI. Он попал ко мне следующим образом: герцогский сын, который до того одолжил у меня шиллинг, будучи в сильном подпитии, упал и заснул на полу. Кошель, где он держал свои самые ценные монеты, раскрылся, и эта выкатилась к моим ногам, что я расценил как уплату долга. Обратите внимание на её исключительную сохранность.

— Как монета могла выкатиться, если она почти треугольная?

— Обман зрения.

— Беда с монетами Эдуарда VI в том, что они вполне могли быть отчеканены во время Великой Порчи, когда цены выросли вдвое, прежде чем сэр Томас Грешем сумел навести порядок.

— Инфляция была вызвана не порчей денег, как полагают некоторые, — возразил Даниель, — а тем, что страну наводнили богатства, изъятые из монастырей, и дешёвое серебро из копей Новой Испании.

— Если бы вы позволили мне приблизиться к этим монетам хотя бы на десять шагов, я бы лучше сумел оценить их нумизматическую ценность, — произнёс шлифовальщик. — Я мог бы даже воспользоваться одной из своих луп…

— Боюсь, это покажется мне обидным, — ответил Исаак.

— Вот монета, которую вы можете разглядывать как угодно близко, — сказал Даниель, — и всё равно не найдёте следов преступной порчи. Мне дал её слепой трактирщик, страдающий обморожением пальцев, — он сам не понимал, с чем расстаётся.

— Не пришло ли ему в голову её надкусить? Вот так? — произнёс шлифовальщик, беря шиллинг и надкусывая его коренными зубами.

— Что вы таким образом узнаете, сударь?

— Что чеканивший это фальшивомонетчик использовал относительно хороший металл — не более пятидесяти процентов свинца.

— Мы расцениваем ваши слова как шутку, — сказал Даниель, — но вы не станете шутить по поводу этого шиллинга, который мой единокровный брат подобрал при Нейзби рядом с останками роялиста, разорванного на куски при взрыве пушки, — а упомянутый роялист в свое время возглавлял охрану лондонского Тауэра, где чеканят новые деньги.

Еврей повторил ритуал надкусывания, потом царапнул монету — не посеребрённая ли это медяшка.

— Ничего не стоит. Однако я должен шиллинг одному жидоненавистнику в Лондоне и получу на шиллинг удовольствия, всучив ему вашу фальшивку.

— Хорошо, тогда… — Исаак потянулся к призмам.

— У таких увлечённых нумизматов наверняка водятся пенсы?

— Мой отец раздаёт новенькие пенни в качестве подарков на Рождество, — начал Даниель. — Три года назад… — Он не дорассказал историю, заметив, что шлифовальщик смотрит не на них, а на какое-то движение дальше в толпе.

Даниель обернулся и увидел, что вполне прилично одетого джентльмена шатает из стороны в сторону, хотя слуга и друг поддерживают его под руки. Джентльмен проявлял желание улечься в самом неподходящем месте, а именно — стоя по щиколотку в грязи. Слуга подхватил его под мышки, поднял и попытался нести, но господин взвизгнул, как кошка, попавшая под колесо, забился в судорогах и рухнул навзничь, расплескав грязь на несколько ярдов вокруг.

— Забирайте призмы, — сказал торговец, практически запихивая их Исааку в карман, и принялся складывать столик. Если он чувствовал то же, что Даниель, то в бегство его обратил не вид заболевшего и даже не его падение, а нечеловеческий вопль.

Исаак шёл к больному осторожной, но твердой походной канатоходца.

— Может быть, вернёмся в Кембридж? — предложил Даниель.

— Я немного знаком с аптекарским искусством, — ответил Исаак. — Надеюсь, мне удастся ему помочь.

Вокруг болящего собралась толпа, однако круг был очень широк — внутри него находились только Исаак и Даниель. Несчастный, судя по всему, пытался сбросить штаны, но руки у него не работали, и он извивался, силясь выползти из одежды. Друг и слуга тщетно тянули за манжеты, панталоны словно приросли к телу. Наконец друг вытащил кинжал, рассёк сперва манжеты, а затем и самые штанины сверху донизу — а может, они лопнули под внутренним напором. Так или иначе, штаны свалились. Друг и слуга попятились. Теперь Исаак и Даниель могли бы увидеть срамные части, если бы их не заслоняли чёрные шары тугой плоти, рассыпанные, как пушечные ядра, по внутренней стороне бедра.

Человек уже не бился и не кричал, потому что умер. Даниель взял Исаака за руку и настойчиво потянул назад, но Исаак упрямо приближался к объекту. Даниель оглянулся и увидел, что вокруг на выстрел никого нет — лошади и палатки оставлены, товары разбросаны по земле, грузчики, освободившись от ноши, уже пробежали полдороги до Или.

— Я вижу, как бубоны распространяются, хотя тело уже умерло, — проговорил Исаак. — Порождающий дух живёт — превращая мёртвую плоть в нечто иное, как личинки мух зарождаются в мясе и серебро образуется в недрах гор. Почему порой он приносит жизнь, а порой — смерть?

То, что они остались живы, означает, что Даниелю всё же удалось оттащить друга подальше и развернуть к Кембриджу. Однако мысли Исаака по-прежнему были заняты сатанинскими чудесами, творящимися в паху мертвеца.

— Я восхищаюсь анализом мсье Декарта, но чего-то недостаёт в его допущении, будто мир — частицы вещества, сталкивающиеся подобно монетам в мешке. Как объяснить этим способность материи организовываться в глаза, листья и саламандр? Не может быть, чтобы она лишь собиралась удачным образом в каком-то непрерывном чудесном Созидании. Ведь тот же процесс, которым наше тело превращает пищу и питьё в плоть и кровь, может за несколько часов превратить тело в скопление бубонов. Я убеждён: процесс этот лишь кажется бессмысленным. То, что один заболевает и умирает, а другой живёт и здравствует, суть знаки в шифрованном послании, которое философы силятся разгадать.

— Если только послание не изложено давным-давно в Библии, где каждый может его прочесть, — сказал Даниель.

Пятьдесят лет спустя он ругательски ругает себя за эти слова, но тогда они сами сорвались с языка.

— О чём ты?

— 1665 год наполовину прошёл — ты знаешь, какой будет следующий. Я должен вернуться в Лондон, Исаак. В Англии чума. То, что мы видели сегодня, — предвестие конца света.

На «Минерве» у побережья Новой Англии Ноябрь, 1713 г.

Даниеля будит петух на баке, уверившийся наконец, что свет на восточном краю окоема не просто ему померещился. Увы, восточный край окоёма сейчас по левому борту. Вчера был по правому. Последние две недели «Минерва» лавировала у побережья Новой Англии, пытаясь поймать ветер, который позволит выйти на «матёрую воду», как говорят моряки. Сейчас они, вероятно, не более чем в пятидесяти милях от Бостона.

Даниель спускается на батарейную палубу, в тонкий пласт едко пахнущего воздуха. Когда глаза привыкают к полумраку, он различает пушки, развернутые на низких станках параллельно корпусу, жерлами вперёд, и принайтовленные. Орудийные порты заперты. Теперь, когда горизонта не видно, ему приходится воспринимать бортовую и килевую качку подошвами ног — если ждать, пока чувство равновесия подскажет, что он падает, будет поздно. Даниель ступает короткими, просчитанными шагами, ведя рукой по потолку и задевая укреплённые там орудийные принадлежности — длинные банники и прибойники. Так он оказывается перед дверью и затем в кормовой каюте, занимающей всю ширину корабля и снабжённой панорамными окнами, в которые сейчас сочится слабый свет западного неба и заходящей луны.

Шесть человек работают и разговаривают. Все они старше и опытнее обычных матросов. Здесь хранятся ящики с хорошими инструментами и важные чертежи. Румпель размером с боевой таран проходит через всю каюту и служит для перекладки руля; он поворачивается с помощью тросов, протянутых к штурвалу через отверстия в переборке. Пахнет кофе, стружками и трубочным табаком. Обитатели каюты хмыкают, приветствуя Даниеля. Он подходит к окну и садится. Окно выдается назад, так что можно смотреть прямо вниз, туда, где из пенного бурления вдоль руля рождается кильватерная струя. Даниель открывает лючок под окном и спускает на бечевке Фаренгейтов термометр. Это новейшая европейская технология измерения температуры, прощальный подарок Еноха. Даниель дает термометру поболтаться в воде несколько минут, затем вытаскивает его и снимает показания.

Он старается проделывать этот ритуал каждые четыре часа. Цель — проверить, правда ли в Северной Атлантике полно теплых течений. Данные можно будет представить Королевскому обществу в Лондоне, если Даниель, Бог даст, туда доберётся. Сперва он делал замеры с верхней палубы, однако тогда инструмент бился о корпус, к тому же Даниель устал ловить на себе недоуменные взгляды матросов. Старички в каюте, вероятно, тоже считают его чокнутым, но их это не смущает.

Как путник, отыскавший в чужом городе уютную кофейню, Даниель обосновался в кормовой каюте, и его здесь приняли. Завсегдатаи — люди преимущественно на четвертом или на пятом десятке: филиппинец, ласкар, метис из португальского города Гоа, гугенот, корнуэлец, на удивление плохо владеющий английским, ирландец. Все они чувствуют себя как дома, словно «Минерве» тысяча лет и предки их искони на ней жили. Если она когда-нибудь утонет (подозревает Даниель), они за неимением другого пристанища охотно пойдут с нею ко дну. Друг с другом и с «Минервой» они могут перемещаться в любую точку мира, отбиваться от пиратов, буде возникнет такая надобность, сытно есть и спать в собственной койке. Если же «Минерва» погибнет, им будет примерно все равно, где остаться — посреди бушующей Атлантики или в каком-нибудь портовом городке; так и так их дальнейшая жизнь будет коротка и печальна. Даниелю хотелось бы провести утешительную аналогию с Лондонским королевским обществом, но, поскольку сейчас оно пытается выбросить за борт одного из своих членов[12], сравнение получается не слишком удачным.

Между верхней палубой и палубой бака втиснута обложенная кирпичом каюта, постоянно наполненная дымом, поскольку здесь разводят огонь — из нее время от времени выносят еду. Даниелю раз в день подают полный обед, который он съедает в кают-компании — чаще в одиночестве, реже в обществе капитана ван Крюйка. Он — единственный пассажир. За столом видно, что «Минерва» — старый корабль; посуда и столовые приборы — разномастные, выщербленные, истёртые. Все важные части корабля чинятся или заменяются в рамках незаметной, но фанатичной программы, которую провозгласил капитан Крюйк и приводит в исполнение один из его помощников. Фаянс и другие приметы подсказывают, что кораблю лет тридцать, однако, не спустившись в трюм и не осмотрев киль и шпангоуты, не увидишь ничего старше пяти.

Тарелки все разные, и для Даниеля всякий раз маленькая игра — доесть кушанье (обычно похлёбку с дорогими приправами) и увидеть узор на дне. Довольно глупая забава для члена Королевского общества, но Даниель не вдумывается в неё до одного случая. В тот вечер он смотрит, как плещется в тарелке похлёбка (микрокосм Атлантики?), и внезапно переносится в…

Чумной год Лето, 1665 г.

Яйцо Земли — Твой стол, и он накрыт

Для пира; Смерть за трапезой сидит.

Сады, стада, народы, все пожрет

Чумной, кровавый, вечно алчный рот.

Джон Донн, «Элегия магистру Булстреду»

Даниель ел картошку с селёдкой тридцать пятый день кряду. Поскольку дело происходило в отцовском доме, он обязан был до и после еды вслух благодарить Бога. День ото дня молитвы становились всё менее искренними.

С одной стороны дома мычал в вечном недоумении скот, с другой — брели по улице люди, звеня в колокольчики (для имеющих уши) и неся длинные красные палки (для зрячих). Они заглядывали в двери и во дворы, совали нос за садовые ограды, ища трупы умерших от чумы. Все, у кого были деньги на переезд, сбежали из Лондона, в том числе старшие братья Даниеля Релей и Стерлинг с семьями, а также его единокровная сестра Мейфлауэр, вместе с детьми окопавшаяся в Бакингемшире. Только муж Мейфлауэр Томас Хам и Дрейк Уотерхауз, патриарх, отказались покинуть Лондон. Хам охотно бы уехал, но не мог бросить свой подвал в Сити.

Дрейку и в голову не пришла мысль спасаться от чумы. Обе его жены давно умерли, старшие дети сбежали, и некому было урезонить старика, за исключением разве что Даниеля. Кембридж на время чумы закрыли. Даниель заглянул в Лондон, предполагая совершить короткий отчаянный набег на пустой дом, и застал отца за верджинелом: тот играл гимны времён Гражданской войны. Все хорошие монеты Даниель потратил — сперва на покупку призм для Исаака, потом на извозчика, не желавшего поначалу и на выстрел приближаться к чумному городу. Чтобы выбраться из Лондона, надо было просить деньги у отца, а Даниель боялся даже заикнуться на эту тему. Всё предопределено: коли им написано на роду умереть от чумы, они умрут, сколько ни бегай; коли нет, вполне можно оставаться на окраине города и подавать пример убегающему, вымирающему населению.

Из-за манипуляций, произведённых с его головой по приказу архиепископа Лода, Дрейк, жуя картошку с селёдкой, издавал необычные сипение и присвист.

В 1629-м Дрейка и нескольких его друзей схватили за раздачу свежеотпечатанных памфлетов на улицах Лондона. Конкретный пасквиль был направлен против «Корабельной подати» — нового налога, введённого Карлом I. Тема, впрочем, не имела значения; в 1628 году памфлет был бы о чём-нибудь другом, не менее оскорбительном для короля и архиепископа.

Неосторожное замечание, оброненное одним из товарищей Дрейка, когда тому под ногти вгоняли горящие щепки, позволило властям отыскать печатный станок, который Дрейк прятал в фургоне под грудой сена. Определив, таким образом, зачинщика, Лод повелел, чтобы его, а также нескольких других особо докучливых кальвинистов поставили к позорному столбу, заклеймили и подвергли урезанию носа и ушей. То было не столько наказанием, сколько практической мерой. Цель исправить преступников — явно неисправимых — не ставилась. Позорный столб должен был зафиксировать их в одном положении, дабы весь Лондон пришёл, разглядел этих людей и запомнил на будущее. Клеймение, а также лишение носа и ушей необратимо меняло их облик к сведению всего остального мира.

Все это случилось за годы до рождения Даниеля и нимало его не смущало — просто отец всегда так выглядел — и уж тем более не смущало самого Дрейка. Через несколько недель он снова был на большой дороге: скупал сукно для контрабандной доставки в Нидерланды. В сельской корчме по пути в Сент-Айвс Дрейк встретил угрюмого сквайра по имени Оливер Кромвель, который в то время переживал тяжелейший религиозный кризис и крушение всех личных надежд — по крайней мере так он думал, пока не взглянул на Дрейка и не обрёл веру. С того дня он почувствовал себя ратником Божьим, но это совсем другая история.

В ту пору владельцы домов старались иметь минимум мебели, зато как можно более тяжёлой и тёмной. Соответственно стол, за которым обедали Дрейк и Даниель, размерами и весом напоминал средневековый подъёмный мост. Другой обстановки в комнате не было, хотя присутствие восьмифутовых напольных часов в соседнем помещении ощущалось по всему дому. При каждом махе тяжеленного, с пушечное ядро, маятника здание вело, как пьяного при ходьбе; зубчатые колеса скрежетали, а от боя, раздававшегося через подозрительно неравные промежутки времени, стаи перелётных гусей в тысяче футов над головой сталкивались и меняли курс. Меховая оторочка пыли на готических зубцах, мышиный помёт в механизме, римские цифры, вырезанные на задней стенке изготовителем, и полная неспособность показывать время выдавали в часах творение догюйгенсовской эпохи. Громоподобный бой выводил бы Даниеля из себя, даже если бы точно отмечал положенные часы, половины, четверти и проч., поскольку всякий раз заставлял его подпрыгивать от испуга. То, что бой не несёт абсолютно никакой информации о времени, приводило Даниеля в исступление; ему хотелось встать на пересечении коридоров и, сколько раз Дрейк будет проходить мимо, столько раз совать ему в руку памфлет против старинных часов с требованием остановить заблудший маятник и заменить его новым гюйгенсовским. Однако Дрейк уже велел ему молчать про часы, так что ничего было не изменить.

Даниель по нескольку суток не слышал никаких звуков, кроме перечисленных выше. Все возможные темы для разговоров делились на две категории: (1) те, что спровоцируют Дрейка на тираду, которую Даниель и без того уже мог бы повторить наизусть, и (2) могущие и впрямь послужить началом беседы. Категорию (1) Даниель старательно обходил. Категория (2) была давно исчерпана. Например, Даниель не мог спросить: «Как поживает Восславь-Господа[13] в Бостоне?», поскольку задал этот вопрос в первый же день и получил ответ, а с тех пор письма почти не приходили, так как письмоносцы либо умерли, либо дали стрекача из Лондона. Иногда нарочные доставляли письма — чаще Дрейку, по делам, реже Даниелю. Разговора о них хватало на полчаса (не считая тирад). По большей части Даниель слушал дни напролёт скрип чумных телег и звон колокольчиков; бой ненавистных часов; коровье мычание; голос Дрейка, читающего вслух пророка Даниила; верджинел и скрипение собственного пера по бумаге. Он прорабатывал Евклида, Коперника, Галилея, Декарта, Гюйгенса и сам дивился тому, сколько всего постиг. Он почти не сомневался, что знает столько же, сколько знал Исаак месяцы назад; однако Исаак был у себя в Вулсторпе, за сотни миль отсюда, и наверняка обогнал его на несколько лет.

Даниель ел картошку и селёдку с упорством заключённого, проскребающего дырку в стене. Семейный фаянс Уотерхаузов был изготовлен в Голландии людьми искренними, но неумелыми. После того, как Яков I запретил вывозить в Нидерланды английские ткани, Дрейк начал доставлять их туда контрабандой, что было несложно, поскольку Лейден кишел его единоверцами-англичанами. Так Дрейк нажил своё первое состояние, причём самым богоугодным способом — смело презирая попытки короля помешать коммерции. Более того, в 1617 году он женился в Лейдене на молоденькой пуританке и сделал крупное пожертвование тамошним верующим, которые собирались приобрести корабль. Благодарные пилигримы, прежде чем взойти на «Мейфлауэр» и отплыть в солнечную Виргинию, презентовали Дрейку и его молодой супруге Гортенс сервиз дельфтского фаянса. Очевидно, посуду они изготовили сами в убеждении, что умение делать что-либо из глины будет в Америке нелишним. То были тяжёлые грубые тарелки, покрытые белой глазурью и украшенные синей корявой надписью, гласящей: «МЫ ОБА ПРАХ».

Созерцая эти слова сквозь вонючие селёдочные миазмы тридцать пятый день кряду, Даниель внезапно объявил:

— Думаю, я мог бы, с Божьей помощью, навестить преподобного Уилкинса.

Уилкинс и Даниель обменивались письмами с той горестной поры, когда пять лет назад Даниель прибыл в Тринити-колледж и узнал, что Уилкинса только что вышибли оттуда навсегда.

Фамилия «Уилкинс» не спровоцировала тираду, и Даниель понял, что успешное начало положено. Впрочем, оставались некоторые формальности.

— Зачем? — спросил Дрейк. Голос у него был будто у засорившегося органа, слова выходили частью через рот, частью через нос. Вопросы он произносил словно готовые утверждения; «зачем» звучало так же, как «МЫ ОБА ПРАХ».

— Моя цель — учиться, а из книг, которые у меня здесь есть, я, кажется, всё, что можно, уже узнал.

— Как насчёт Библии. — Мастерский выпад со стороны Дрейка.

— Библии, слава Богу, есть везде, а преподобный Уилкинс всего один.

— Он проповедует в государственной церкви, разве нет.

— Да. В церкви Святого Лаврентия Еврейского.

— Тогда тебе нет нужды ехать.

(Подразумевая, что туда четверть часа ходьбы.)

— Чума, отец. Сомневаюсь, что за последние месяцы он хоть раз побывал в городе.

— А как же его паства.

Даниель едва не выпалил: «Ты про Королевское общество?», что в другом месте (только не здесь) расценили бы как остроту.

— Все разбежались, отец, те, что не умерли.

— Высокоцерковники, — пояснил для себя Дрейк. — Где сейчас Уилкинс.

— В Эпсоме.

— С Комстоком. О чём он только думает.

— Не секрет, что вы с Уилкинсом оказались по разные стороны ограды.

— Золотой ограды, которой Лод окружил престол Божий! Да.

— Уилкинс не меньше тебя ратует за веротерпимость Он надеется реформировать церковь изнутри.

— Да, и уж кто внутри, так это Джон Комсток, граф Эпсомский. Зачем тебе встревать в эти дела.

— Уилкинс в Эпсоме не дискутирует о религии. Он занимается натурфилософией.

— Странное же место он выбрал.

— Сын графа, Чарльз, из-за чумы не может учиться в Кембридже. Уилкинс и несколько других членов Королевского общества приглашены к нему в качестве наставников.

— А! Ясно! Это место, где ему предоставили стол и кров.

— Да.

— Что ты надеешься узнать от преподобного Уилкинса.

— Всё, чему он захочет меня научить. Через Королевское общество Уилкинс связан со всеми видными натурфилософами Британских островов и со многими на Континенте.

Дрейк задумался.

— Ты просишь у меня финансовой помощи, дабы ознакомиться с гипотетическим познанием, которое, по твоему мнению, возникло из ничего в самое последнее время.

— Да, отец.

— Смелое допущение.

— Не настолько, как ты думаешь. Мой друг Исаак — я о нём рассказывал — говорил о порождающем духе, который пронизывает всё. Благодаря этому духу из старого рождается новое. Коль не веришь мне, спроси себя: как цветы растут из навоза? Почему в мясе образуются личинки мух, в корабельной обшивке — черви? Почему отпечатки раковин появляются на камнях вдалеке от моря, и новые камни вырастают на пашне после того, как собран урожай? Тут явно действует какой-то организующий принцип, незримо наполняющий бытие. Чрез него мир может обновляться, а не только гнить.

— И всё же он гниёт. Выгляни в окно! Прислушайся к колокольчикам! Десять лет назад Кромвель переплавил сокровища короны и дал людям свободу вероисповедания. Сегодня тайный папист[14] и холуй Антихриста[15] правят Англией; из английского золота льют чаши для королевских оргий, а мы, истинно верующие, должны отправлять богослужения тайно, как первые христиане в языческом Риме.

— Порождающий дух требует пристального изучения отчасти и потому, что может вызвать в том числе дурные последствия. В каком-то смысле пневма, заставляющая бубоны расти из живого тела, может быть сродни той живой силе, которая заставляет грибы появляться из земли после дождя, но одни проявления мы находим пагубными, другие — благими.

— Ты думаешь, Уилкинс знает об этом больше.

— Я пытаюсь объяснить само существование таких, как Уилкинс, и его клуба, который теперь зовётся Королевским обществом, а также других объединений, например, академии господина де Монмора в Париже…

— Понимаю. Ты считаешь, что тот же дух действует в умах.

— Да, отец, и в самой почве страны, породившей так много натурфилософов за столь короткое время, к большой досаде папистов. — Выпад в сторону папистов делу не повредит. — И как крестьянин, глядя на всходы, уверен в будущем урожае, так и я не сомневаюсь, что за последние месяцы эти люди достигли многого.

— Но зачем это надо перед самым светопреставлением.

— Всего несколько месяцев назад, на последнем собрании Королевского общества, мистер Даниель Кокс сообщил, что в лайнских меловых карьерах живое серебро струится по дну выработок словно вода. И лорд Берстон сказал, что ртуть обнаружили также в Сент-Олбанс, в яме пильного станка.

— По-твоему, значит.

— Может быть, все эти непомерные разрастания — натурфилософия, чума, власть короля Людовика, оргии в Уайт-холле, меркурий, бьющий ключом из земных недр, — необходимые приготовления к концу света. Порождающий дух прибывает, как вода в прилив.

— Это всё очевидно, Даниель. Я просто сомневаюсь, что следует продолжать твои штудии, когда последние дни уже наступили.

— Одобришь ли ты крестьянина, который даст своему полю зарасти сорняками, потому что близится конец света?

— Разумеется, нет. В твоих словах есть резон.

— Коли мы обязаны наблюдать все знаки грядущего светопреставления, то отпусти меня, отец. Ибо если эти знаки — кометы, то первыми о них узнают астрономы. Если чума, то…

— …врачи. Да, я понял. Ты хочешь сказать, будто люди, изучающие натурфилософию, способны получить некое особое знание — проникнуть в тайны Божьего мира, которые обычный человек не может вычитать из Библии?

— Э… мне кажется, это именно то, что я пытаюсь сказать.

Дрейк кивнул.

— Так я и думал. Что ж, Господь дал нам мозги ради какой-то цели, и грех ими не пользоваться. — Он встал, отнёс тарелку на кухню, потом подошёл к конторке в передней и достал причиндалы, необходимые, чтобы писать пером на бумаге.

— Монет у меня сейчас маловато, — проговорил он, чередуя яростную скоропись с длинными цветистыми росчерками, словно бретёр, выписывающий шпагой хитрые вензеля.


Мистер Хам, прошу выдать подателю сего один фунт (£1) из моих средств, вверенных вашему попечению.

Дрейк Уотерхауз, Лондон


— Что это, отец?

— Обязательство золотых дел мастера. Ими стали пользоваться примерно о ту пору, когда ты отправился и Кембридж.

— Почему «подателю сего»? Почему не «Даниелю Уотерхаузу»?

— В этом-то вся и прелесть! Ты мог бы, при желании, оплатить данной распиской долг в один фунт — просто вручил бы её кредитору, а тот пошёл бы к Хаму и получил фунт звонкой монетой. Или оплатил бы ею свои долги.

— Ясно. В таком случае эта бумага означает просто, что я могу прийти в Сити и предъявить её дяде Томасу или любому другому Хаму…

— И они сделают, что ею предписано.

Это был вполне заурядный пример врожденного Дрейкова жестокосердия. Даниель мог отправляться в Эпсом — логово архиангликанина — и постигать натурфилософию буквально до конца света. Однако, чтобы раздобыть средства на поездку, он должен был доказать свою веру, пройдя через чумной Лондон. Испытание судом Божьим.

На следующее утро: плащ и стоптанные сапоги (хотя лето стояло жаркое); платок, чтобы через него дышать[16]; минимальный запас исподнего и чистых рубах (за остальным Даниель собирался послать из Эпсома, буде доберется туда здоровым); несколько книг (тоненькие студенческие томики в одну восьмую листа, творения континентальных учёных, исписанные на полях и между строк его почерком); письмо от Уилкинса (с вложением от Роберта Гука), пришедшее на прошлой неделе. Всё это в мешок, мешок — на палку, палку — на плечо. Вид получился как у бродяги, но в городе многие промышляли грабежом за неимением других заработков, так что разумно было иметь крепкую палку и выглядеть победнее.

Дрейк, на прощание:

— Скажи старине Уилкинсу, что я не осуждаю его за переход в англиканство, ибо верю, что он сделал это ради реформирования церкви, к которому всегда стремились те из нас, кого уничижительно зовут пуританами.

Потом, Даниелю:

— Остерегайся заразиться чумой — я не о бубонной чуме, а о чуме скептицизма, столь модной в кругу Уилкинса. Менее опасно для твоей души было бы оказаться в борделе, нежели среди некоторых членов Королевского общества.

— Это не скептицизм ради скептицизма, отец. Просто понимание, что нам свойственно заблуждаться и трудно смотреть на что-либо непредвзято.

— Таков подход хорош, когда дело касается комет.

— Тогда я не буду говорить о религии. До свидания, отец.

— Господь да хранит тебя, Даниель.

* * *

Он открыл дверь, стараясь не морщиться от уличного воздуха, ударившего в лицо, и спустился по ступеням на дорогу, называемую Холборн — реку утоптанной пыли (дождей не было уже довольно давно). Дом Дрейка, новый (послекромвелевский), фахверковый, стоял в одном ряду с деревянными. Вместе они образовывали как бы ограду, которая отделяла Холборн от открытых полей, простиравшихся до самой Шотландии. Дома на другой, южной, стороне Холборна такие же, но выстроены двумя десятилетиями раньше (то есть до Гражданской войны). Местность была ровная, за исключением некоего подобия стоячей волны, которая вилась через поля и пересекала Холборн чуть дальше вправо — как если бы на Лондонский мост упала комета, и рябь, пробежав по земле, остановилась у дома Дрейка. То были остатки одного из земляных валов, возведённых лондонцами (до Кромвеля) в начале Гражданской войны для защиты от королевских войск. В ту пору существовали и ворота на Холборне, и звездообразный земляной форт по соседству… ворота давно сломали, а форт осыпался и зарос травой; теперь на нем несли караул самые молодые и предприимчивые бычки.

Даниель повернулся налево, к Лондону — чистое безумие, — однако Уилкинс в письме и Гук (протеже Уилкинса по оксфордским дням, а ныне куратор экспериментов Королевского общества) в записке кое о чём просили. Просьбы были сформулированы самым вежливым образом. Ну, пожалуй, в случае Гука, не самым вежливым. Оба ученых были бы чрезвычайно признательны, если бы Даниель забрал некие предметы из неких домов в Лондоне.

Даниель мог бы сжечь письмо и объявить, что не получал его. Он мог бы отправиться в Эпсом без названных предметов, сославшись в оправдание на чуму. Правда, Уилкинс с Гуком, подобно Дрейку, не признавали оправданий.

Сегодня ему предстояло в качестве членского взноса пойти в Лондон. Что ж, на службе натурфилософии совершались подвиги и поопаснее.

Даниель сделал шаг и обнаружил, что ещё не умер. Сделал второй, третий. Некоторое время город казался до жути обыденным, если не слушать похоронный звон из сотни разных приходских церквей. При ближайшем рассмотрении стало видно, что многие украсили стены своих домов истеричными призывами к Божьему милосердию, надеясь, что надписи эти, как кровь агнцев на перекладинах и косяках еврейских домов, остановят ангела смерти. Лишь изредка по Холборну проезжали телеги. Пустые двигались в город, распространяя омерзительное зловоние, окружённые тучами мух, которые, в свою очередь, привлекали целые стаи птиц, — они возвращались с похорон. Телеги с людьми ехали из города. Их сопровождали те же сторожа с колокольчиками и красными палками. Неподалеку от земляного вала, там, где Холборн утыкался в Оксфордскую дорогу, устроили чумной барак, а когда он наполнился мертвецами, то и другой, дальше, к северу от Тайбернских виселиц, в Мерилебоне. Кто-то на телегах выглядел совсем здоровым, другие достигли той стадии болезни, при которой малейшее движение причиняет адскую боль, так что и без колокольчиков телеги можно было бы услышать по взрывам стонов и молитв на каждом дорожном ухабе. Даниель и другие редкие пешеходы, пропуская телеги, прятались в подворотни и дышали сквозь платки.

Через Ньюгейт и развалины римской стены, мимо тюрьмы, притихшей, но не пустой. К четырехугольной звоннице Святого Павла, где усталые звонари раскачивали огромный колокол, отсчитывая прожитые покойником годы. Старая башня покосилась так давно, что лондонцы перестали это замечать. Впрочем, ныне чудилось, будто она накренилась еще сильнее, и Даниель внезапно испугался, что башня рухнет прямо на него. Всего несколько недель назад Роберт Гук и сэр Роберт Мори поднимались на колокольню для опытов с двухсотфутовым маятником. Сейчас церковь окружали бастионы свежевскопанного грунта — могилы поднимались над землёй почти на целый ярд.

К старому, изъеденному угольным дымом фасаду несколько десятилетий назад прилепили классический портик. Однако новая колоннада тоже уже рушилась; её сильно попортили во времена Кромвеля, когда между колоннами понастроили мелочных лавок. В те годы кавалеристы круглоголовых порубили мебель из западной половины церкви на дрова и разместили там конюшню на тысячу лошадей, а навоз продавали замерзающим лондонцам по четыре пенса за бушель. Тем временем в восточной половине Дрейк, Болструд и другие произносили трёх-четырёхчасовые проповеди при всё уменьшающемся стечении народа. Считалось, что король Карл приступил к восстановлению собора, но Даниель не видел ни малейших тому свидетельств.

Он обошёл церковь с южной стороны — хотел взглянуть на южный трансепт, рухнувший несколько лет назад. Поговаривали, будто камни побольше и получше пошли на флигель, который Джон Комсток пристроил к своему дому на Пиккадилли. И впрямь, части камней явно недоставало, но сейчас, разумеется, здесь никто не работал, кроме могильщиков.

В Чипсайде несколько человек, взобравшись по приставным лестницам, вынимали из верхних окон заколоченного дома обессиленных, измождённых детей, которые каким-то чудом пережили своих родителей. Ближе к реке Даниель первый и последний раз увидел скопление людей: очередь перед домом Натаниеля Ходжеса, единственного из врачей, которому хватило мужества остаться в городе. Отсюда до дома Уилкинса было рукой подать. Уилкинс прислал Даниелю ключ, который не понадобился, поскольку дверь уже взломали грабители. Они выворотили половицы и вспороли матрасы — дом, усыпанный соломой и досками, напоминал амбар. Книги сбросили с полок, проверяя, не спрятано ли что-нибудь за ними. Даниель составил их на место, а две или три новые, которые Уилкинс просил забрать, прихватил с собой.

Затем — в церковь Святого Лаврентия Еврейского[17]. «Иди вдоль водосточной трубы, найдешь земноводных», — написал Уилкинс. Даниель обошёл кладбище, покрытое свежими могилами, которые, впрочем, ещё не начали насыпать одну поверх другой: прихожане Уилкинса, по большей части зажиточные торговцы, сбежали в загородные дома. С одного края крыши спускалась водосточная труба и ныряла в окно. Даниель вошёл в церковь и, следуя за трубой, очутился в подвале, где различные богослужебные принадлежности дожидались медленной смены литургического календаря (пасхальное, рождественское и прочее убранство) либо внезапной перемены в господствующей теологии. (Высокоцерковники вроде покойного архиепископа Лода хотели окружить престол оградой, дабы приходские собаки не задирали на него лапы; поборники простоты вроде Дрейка — нет; преподобный Уилкинс, склонявшийся на сторону Дрейка, спрятал ограду в подвал.) Помещение гудело, почти дрожало, как если бы спрятанные по углам монахи распевали молитвословия, но на самом деле это жужжала целая цивилизация мух — столь огромных, что некоторые звучали почти на басах. Они расплодились на дохлых крысах, осенней листвой устилавших пол. Пахло соответственно.

Водосточная труба входила в подвал через отверстие в потолке и заканчивалась над огромной каменной купелью для крещения младенцев — вероятно, её задвинули в угол о ту пору, когда король Генрих VIII запретил в Англии католичество. Даниель предположил это по каменной резьбе, которая была так насыщена папистскими символами, что не удалось бы сбить их все, не уничтожив саму купель. Когда она наполнялась дождевой водой, излишки выплескивались на пол, стекали к стене и просачивались в землю — вероятно, больных крыс пригнала сюда жажда.

Купель была прикрыта решёткой, придавленной двумя кирпичами. Из-под решётки раздавалось довольное кваканье. Что-то розовое взметнулось между прутьями, схватило муху, замерло на мгновение и тут же втянулось обратно. Даниель снял кирпичи, приподнял решётку и заглянул внутрь. На него смотрели — а он смотрел на — полдюжины самых здоровых лягушек, каких ему только случалось видеть, лягушек размером с терьеров, лягушек, способных языками ловить на лету воробьев. Стоя посреди града Погибели, Даниель расхохотался. Порождающий дух неистовствовал в дохлых крысах, обращая их в мух, из которых черпали жизненную силу счастливые лупоглазые лягвы.

Тысячи слабеньких щелчков сливались в стук, словно град колотит по стеклу. Даниель поглядел вниз и увидел, что это всего лишь орды блох. Покинув дохлых крыс, они устремились к нему со всех сторон и сейчас рикошетом отлетали от кожаных сапог. Он обошел подвал, отыскал корзину для хлеба, пересадил в нее лягух, неплотно накрыл их тканью и вышел на улицу.

Реки он отсюда не видел, но мог догадаться, что прилив кончается, потому что вода в канаве посреди Полтри-лейн начала неуверенно пробираться вниз с Леденхолл. В обычные дни она несла бы обрывки бумаг с Биржи, однако сейчас на поверхности плыли только дохлые кошки и крысы.

Стараясь держаться подальше от канавы, Даниель тем не менее двинулся против ее течения к району, в котором жили золотых дел мастера и откуда в разные стороны расходились Треднидл, Полтри, Ломбард и Корнхилл. Он вышел в самую высокую точку Сити, где Корнхилл встречался с улицей Леденхолл (которая продолжалась на восток, но уже вниз), Рыбной улицей (прямо вниз, к Лондонскому мосту) и Бишопсгейт (вниз к городской стене, Бедламу и вырытой рядом общей могиле для умерших от чумы). На пересечении их торчала колонка, из нее речная вода лилась по патрубкам в канавы на каждой из этих улиц. Колонка соединялась с трубой, идущей под Рыбной улицей к северному окончанию Лондонского моста. В елизаветинские времена какой-то сметливый голландец построил там водяные колеса. Хотя люди, призванные за ними следить, умерли или разбежались, колеса принимались вращаться всякий раз, как после прилива вода скапливалась за мостом. Колеса приводили в действие помпы, которые качали воду по трубе под Рыбной улицей. Таким образом, если вы жили в этой части города, течение смывало ваши отбросы, а если в другой — два раза в день несло мимо вас поток мусора, дохлятины и дерьма.

Даниель двинулся вдоль вышеназванного потока по Бишопсгейт, но дошел только до стены, окружающей дом, вернее, целый комплекс строений, которые сэр Томас Грешем, автор знаменитых слов «Дурная монета вытесняет полновесную», воздвиг сто лет назад на средства, полученные от ссуд правительству и реформирования денежной системы. Как все фахверковые дома, они изрядно покосились, но Даниель любил это место, поскольку здесь обосновалось Королевское общество.

И Роберт Гук, куратор экспериментов Королевского общества, переехавший сюда девять месяцев назад, чтобы полностью посвятить себя опытам. Гук прислал Даниелю список всякого хлама, нужного ему для работы. Даниель оставил корзину с лягушками и прочее добро в зале, где собиралось Королевское общество, и совершил несколько вылазок в комнаты Гука, а также в различные помещения, на чердаки и в подвалы.

Даниелю предстали: груда древесных спилов, которые кто-то собрал в доказательство, что утоньшение годичных колец указывает истинный север. Бразильская рыба-компас, которую Бойль подвесил на нитку, проверяя легенду, согласно которой она обладает таким же свойством (когда Даниель вошёл, рыба указывала на юго-юго-восток). В склянках: порошок гадючьих лёгких и печени (кто-то надеялся получить из него маленьких гадюк), иногда называемый также симпатическим порошком и применяемый в знахарстве для лечения ран. Образчики загадочной красной жидкости из Кровавого пруда в Ньюингтоне. Орехи бетеля, камфорное дерево, рвотный орех, называемый также чилибуха, носорожий рог. Волосяной ком, который сэр Уильям Кертис извлёк из коровьего желудка. Опыт: несколько галек в сосуде с водой — настолько узкогорлом, что они еле-еле туда прошли; если потом их не удастся вынуть, это докажет, что камни в воде растут. Очень много всевозможной поломанной древесины, местной и привозной — остатки бесконечных экспериментов по определению прочности балок. Сердце графа Балкарреса, которое тот передал для научного изучения, правда, лишь после своей кончины. Коробочка с камнями, которые разные люди отхаркнули из лёгких (Королевское общество собиралось подарить их королю). Сотни осиных и птичьих гнёзд с именами жертвователей. Детские позвонки, извлечённые из гнойника в боку женщины, у которой за двенадцать лет до того случился выкидыш. Заспиртованные: различные человеческие зародыши, голова жеребёнка с двойным глазом посреди лба, японский угорь. На стене: шкура ягнёнка с семью ногами, двумя туловищами и одной головой. За стеклом: полуразложившиеся ядовитые змеи; все они передохли с голоду, причём некоторые пытались проглотить свой хвост, словно подражая алхимическому Уроборосу. Ещё волосяные комки. Сердца казнённых, с виду неотличимые от графского. Флакончик с семенами, якобы обнаруженными в моче одной голландской девицы. Пузырёк синего красителя, полученного из дубильных орешков, зелёного — из железного купороса. Карандашный портрет одного из карликов, якобы населяющих Канарские острова. Сотни конкреций магнитного железняка самых разных форм и размера. Модель исполинского арбалета, из которого Гук собирался гарпунить китов. U-образная трубка, которую Бойль наполнил ртутью, доказывая, что её колебания сродни колебаниям маятника.

Гук просил Даниеля забрать различные детали, инструменты и материалы, потребные для изготовления часов и других тонких механизмов; камни, которые он обнаружил в графском сердце, гигроскоп из ости овсюга, зажигательное стекло в деревянной раме, выпуклые очки, чтобы смотреть под водой, рососборник[18], а также избранные мочевые пузыри из его обширной коллекции: свиной, коровий и так далее. Ещё Гуку требовались (в ни с чем несообразном количестве) шары различного размера из всевозможных материалов: свинца, янтаря, дерева, серебра и проч. для бросания и катания. Кроме того, различные части воздухосжимательной машины. Искусственный глаз. Наконец, Гук просил прихватить «любых щенков, котят, цыплят, мышей и проч., какие только попадутся, ибо количество их в ближайших окрестностях заметно уменьшилось».

Несмотря на трудности с доставкой, здесь скопилось немало почты. Значительная часть писем была адресована просто «ГРУБЕНДОЛЮ, Лондон». По наставлению Уилкинса, Даниель собрал письма в общую груду, а те, что предназначались ГРУБЕНДОЛЮ, перевязал бечёвкой и положил отдельно.

Теперь он готов был покинуть Лондон; недоставало лишь денег да чего-нибудь, на чём увезти это добро. Оставив в доме всё (за исключением лягушек, которых не стоило бросать без присмотра), Даниель снова прошёл по Бишопсгейт и свернул на Треднидл. На её пересечении с Корнхилл стояли дома, выходящие на обе улицы. На крышах курили трубки вооружённые мушкетами сторожа; даже неграмотный, взглянув на них, сообразил бы, что здесь обитают золотых дел мастера. Даниель подошел к дому под вывеской «Братья Хамы». В окошке рядом с дверью были выставлены несколько украшений и парочка золотых блюд: свидетельство тому, что Хамы по-прежнему заняты златокузнечным делом.

Лицо за решёткой. «Даниель!» Решётка заскрежетала, дверь застонала и залязгала, словно внутри сдвигаются тяжёлые чугунные брусья. Наконец она отворилась.

— Рад тебя видеть.

— Здравствуйте, дядя Томас.

— Вообще-то сводный шурин. — Томас Хам упорно наделся, что педантизм и повторение каким-то алхимическим образом переплавятся в остроумие. Педантизм, потому что он и впрямь был женат на единокровной сестре Даниеля, повторение, потому что Даниель слышал эту шутку сколько себя помнил. Хаму шёл седьмой десяток, он был одновременно грузен и худосочен. С костлявой арматуры свисало непомерное брюхо, орлиное лицо обрамляли дряблые складки. Ему повезло жениться на красавице Мейфлауэр Уотерхауз, во всяком случае, так его уверяли.

— Я испугался, когда подошёл. Думал, вы кого-то хороните. — Даниель указал на кучи свежей земли рядом с домом.

Хам внимательно оглядел улицу — как будто то, что он делал, можно было скрыть от посторонних глаз и ушей.

— Мы роем крипту иного рода, — сказал он. — Давай заходи. Почему твоя корзина квакает?

— Я подался в грузчики, — отвечал Даниель. — У вас нет тачки или тележки, которую я мог бы одолжить на несколько дней?

— Есть, очень прочная и тяжёлая — мы возили денежные сундуки на Монетный двор и обратно. С начала чумы она стоит без дела. Бери на здоровье!

В комнате за дверью тоже виднелись жалкие следы розничной ювелирной торговли — конторка и несколько амбарных книг. Лестница вела в жилые помещения на втором этаже — тёмные и притихшие.

— Мейфлауэр и дети здоровы?

— Да, благодарение Богу, — её последнее письмо из Бакингемшира чуть меня не усыпило. Идём вниз! — Дядя Томас провёл его ещё через одну крепостную дверь, подпертую поленом, чтобы не закрывалась, и по узкой лестнице вглубь. Впервые с сегодняшнего утра Даниель не ощущал вони, только мирный запах растревоженной земли.

Даниель никогда не бывал в этом подвале, но знал про него всегда. Из фигур речи, вернее, из фигур умолчания можно было заключить, что там либо водятся привидения, либо хранится золото. Подвал оказался вовсе не величаво-пугающим, а очень по-английски маленьким и уютным, однако он впрямь был наполнен золотом и в эту самую минуту расширялся. У лестницы, прямо на земляном полу, лежали золотые блюда, чаши, кувшины, кубки, ложки, вилки, ножи, подсвечники, черпаки и супницы, а также мешки с монетами, коробочки с медальонами, отлитыми в память тех или иных сражений, золотые бруски и неправильной формы слитки, называемые чушками. На каждом предмете имелась аккуратная бирка: «367-11/32 трой. унц., помещ. лордом Рочестером 29 сентября 1662 года» и так далее. Всё было сложено как булыжная кладка без раствора, то есть максимально плотно, чтобы груда не рассыпалась. Сверху её изрядно припорошило землёй, кирпичной крошкой и раствором от работ, которые велись в дальнем конце погреба: землекоп орудовал киркой и лопатой, его товарищ выносил землю в корзине, плотник сколачивал деревянные крепи, чтобы дом Хама не обрушился в пустоту, каменщик вместе с подручным клали фундамент и стены. Теперь это был чистый подвал: никаких крыс.

— Боюсь, подсвечники твоей покойной матушки сейчас увидеть нельзя — они довольно глубоко в… э… укладке, — сказал Томас Хам.

— Я здесь не для того, чтобы тревожить укладку, — отвечал Даниель, вынимая отцовскую расписку.

— О! Легко исполнимо! Легко и с большой охотой! — объявил мистер Хам, надевая очки и тряся брылами над распиской — гончая, берущая след. — Карманные деньги для юного учёного… юного богослова, не так ли?

— Говорят, Кембридж откроется не скоро — надо податься куда-нибудь еще, — ответил Даниель, просто чтобы поддержать разговор. Его заинтересовала небольшая груда чего-то грязного, но не золота. — Что это?

— Остатки римского дома, который здесь когда-то стоял, — ответил мистер Хам. — Те, кто в таких вещах разбирается — чего я, увы, не могу сказать о себе, — уверяют, что на этом самом месте протекала река Уолбрук. Она впадала в Темзу перед дворцом наместника, примерно в двенадцати сотнях ярдов отсюда. Римские купцы возводили дома на берегу, чтобы доставлять товары по реке.

Даниель носком сапога сковырнул землю с твердой поверхности, которую нащупал внизу. Показались крохотные многоугольнички: терракотовые, синие, бежевые, желтовато-белые. Перед ним был кусочек мозаичного пола. Даниель сгрёб ещё немного земли и увидел изображение ноги, согнутой в колене, с носком оттянутым, как при беге. Щиколотку украшали два крылышка.

— Да, римский пол мы сохраним, — сказал мистер Хам, — в качестве преграды от умельцев с лопатами. Джонас, где у нас всякие мелочи?

Землекоп ногой толкнул к ним ящик, полный грязного хлама. Здесь были два костяных гребня, глиняный светильник, металлическая пряжка, из которой давно вывалились драгоценные камни, обливные черепки, а также что-то длинное и тонкое — шпилька для волос, заключил Даниель, счистив с неё грязь. Металл почернел, но это было серебро.

— Забирай, — сказал Хам, имея в виду не только шпильку, но и вполне приличную серебряную монету в один фунт, которую только что выудил из кармана. — Может, будущей миссис Уотерхауз приятно будет закалывать волосы вещицей, которой украшала причёску жена римского купца.

— Нам в Тринити-колледже не разрешено жениться, — напомнил Даниель, — однако ваш подарок я всё-таки приму. Вдруг у меня будет пышноволосая племянница, которую не испугает чуточка язычества.

Ибо он уже успел заметить, что шпилька имеет форму кадуцея.

— Язычества? Коли так, все мы язычники. Это символ Меркурия — покровителя торговли, которому уже тысячу лет поклоняются в этом подвале и в этом городе не только дельцы, но и епископы. Культ его приноравливается к любой религии с той же лёгкостью, с какой ртуть принимает форму любого сосуда. Когда-нибудь, Даниель, ты встретишь молодую особу, которая будет столь же податлива и уживчива. Бери. — Он вложил монету в ладонь Даниеля рядом с кадуцеем и сжал ему пальцы. Чувствуя холодок металла в кулаке и тепло родственных рук снаружи, Даниель выслушал прощальные напутствия дяди.


Даниель, толкая тачку, двинулся по Чипсайду на запад. Он задержал дыхание, проходя мимо смрадных могильных холмов у церкви Святого Павла, и вздохнул свободно, только миновав Лудгейт. Идти над Флитской канавкой было ещё хуже; всюду валялись дохлые крысы, собаки, кошки; нередко попадались и человеческие трупы, которые выронили с телег и не удосужились даже присыпать землёй. Он не отнимал платок от лица, пока не прошёл Темпл-бар и сторожку на середине Стренда, у Сомерсет-хауса. Здесь уже между домами проглядывали поля; после городской вони запах навоза радовал ноздри.

Даниель боялся, что тачка увязнет в грязи на Чаринг-Кросс, но дождей давно не было, кареты почти не ездили, и обычное месиво высохло. Пять бродячих псов смотрели, как он пробирается с тачкой по колдобинам. Даниель поглядывал с опаской, ожидая нападения, пока не заметил, что для бездомных псов они чересчур упитанны.

Ольденбург жил в особняке на Пэлл-Мэлл. Из всех членов Королевского общества только он да еще один-два самоотверженных врача не покинули чумной Лондон. Даниель вытащил письма, адресованные ГРУБЕНДОЛЮ, и оставил их на пороге — послания из Вены, Флоренции, Парижа, Амстердама, Берлина, Москвы.

Он трижды постучал в дверь и отступил назад. За зелеными стеклышками окна, как за пеленой слёз, показалось круглое лицо. У Ольденбурга недавно умерла жена (не от чумы); поговаривали, будто он остался в Лондоне в надежде, что Черная смерть воссоединит его с умершей супругой.

Путь до Эпсома предстоял неблизкий, и у Даниеля было вдоволь времени сообразить, что ГРУБЕНДОЛЬ — анаграмма фамилии «Ольденбург».

Эпсом 1665–1666 г.

Отсюда видно, насколько необходимо каждому человеку, стремящемуся к истинному познанию, проверять определения прежних авторов и либо исправлять их, если они небрежно сформулированы, либо формулировать их заново. Ибо ошибки, сделанные в определениях, увеличиваются сами собой по мере изучения и доводят людей до нелепостей, которые в конце концов они замечают, но не могут избежать без возвращения к исходному пункту, где лежит источник их ошибок.

Гоббс, «Левиафан»[19]

Поместье Комстока располагалось в Эпсоме, неподалеку от Лондона, и поражало своей обширностью, которая во время чумы пришлась как нельзя кстати. Его милость смог разместить у себя несколько членов Королевского общества (чем ещё увеличил свой и без того немалый престиж), не приближая их чрезмерно к собственной особе (что причиняло бы неудобства домашним и подвергало риску животных). Всё это Даниель понял, как только слуга Комстока встретил его у ворот и направил в сторону от усадьбы, через буферную зону садов и пастбищ, к уединенному коттеджу, который выглядел одновременно запущенным и перенаселённым.

По одну сторону простирался огромный скотомогильник, белевший костями собак, кошек, свиней, лошадей и крыс. По другую — пруд, усеянный сломанными моделями кораблей с необычайной оснасткой. Над колодцем висела сложная система блоков; верёвка тянулась от неё через луг к недостроенной повозке. На крыше расположились ветряные мельницы самых невероятных конструкций; одна помещалась над трубой и вращалась от дыма. С каждого сука в окрестности свешивались маятники; верёвки запутались на ветру, образовав рваную философскую паутину. На траве перед домом валялись всевозможные шестерни и колёса, недоделанные или сломанные. Имелось и огромное колесо, в котором человек мог катиться, переступая ногами.

Ко всем стенам и мало-мальски толстым деревьям были приставлены лестницы. На одной из них стоял грузный светловолосый господин, явно на склоне лет и явно не торопящийся угасать. Господин карабкался по лестнице, держась за неё одной рукой, в скользких кожаных башмаках, для таких занятий отнюдь не приспособленных; всякий раз, когда он ставил ногу на следующую перекладину, лестница отъезжала назад. Даниель кинулся вперёд, схватил лестницу и с опаскою поднял взгляд на колышущиеся телеса преподобного Уилкинса. В свободной руке преподобный держал некий крылатый предмет.

Кстати о крылатых предметах и существах. Даниель почувствовал, что руки ему что-то щекочет, и, опустив глаза, увидел на каждой по пятку пчёл. В эмпирическом ужасе он наблюдал, как одна из них вонзила жало в кожу между большим и указательным пальцами. Даниель закусил губу и посмотрел вверх, пытаясь определить, причинит ли Уилкинсу немедленную смерть, если отпустит лестницу. Ответ был: да. Пчелы уже вились роем, тыкались Даниелю в волосы, проносились между перекладинами лестницы, облаком гудели вокруг Уилкинса.

Достигнув наивысшей точки — и явно испытывая Божье милосердие, — тот выпустил из руки игрушку. Она защёлкала, зажужжала — видимо, внутри раскручивалась часовая пружина, — и если не полетела, то, во всяком случае, и не упала сразу, а вступила в некое взаимодействие с воздухом. Впрочем, длилось это недолго — пару раз дёрнувшись, механическая птица пошла вниз, врезалась в стену дома и рассыпалась на составные части.

— До Луны на такой не долетишь, — посетовал Уилкинс.

— Мне казалось, на Луну вы собирались лететь из пушки.

Уилкинс похлопал себя по брюху.

— Как видите, во мне слишком много инерции, чтобы мной можно было куда-либо из чего-либо дострелить. Покуда я не спустился… как вы себя чувствуете, юноша? В жар-холод не бросает? Нигде не вспухло?

— Предвосхищая ваш интерес, доктор Уилкинс, мы с лягушками две ночи провели в эпсомской гостинице. Я чувствую себя как нельзя лучше.

— Превосходно! Мистер Гук истребил всю живность в округе — если бы вы не принесли лягушек, то сами бы стали жертвой вивисекции. — Уилкинс принялся спускаться с лестницы, то и дело промахиваясь ногой мимо перекладин; тучный зад угрожающе навис над Даниелем. Достигнув наконец твердой земли, доктор бестрепетной рукой отмахнулся от пчёл. Стряхнув несколько летуний с ладоней, натурфилософы обменялись долгим и тёплым рукопожатием. Пчёлы, утратив к ним интерес, унеслись в сторону стеклянного домика.

— Это сделал Рен, идёмте покажу! — воскликнул Уилкинс, вперевалку направляясь за пчёлами.

Стеклянная конструкция представляла собой модель дома с выдутым куполом и хрустальными колоннами. Готическая по архитектуре, она походила на какое-нибудь правительственное здание в Лондоне или на университетский колледж. Двери и окна служили летками. Внутри пчёлы соорудили улей — целый собор сотов.

— При всем уважении к мистеру Рену, я вижу тут смешение архитектурных стилей…

— Что? Где? — вскричал Уилкинс, выискивая в очертаниях свода следы эклектики. — Я его выпорю!

— Виновен не зодчий, а квартиранты. Разве эти крохотные восковые шестиугольники сообразны замыслу архитектора?

— А вам какой из стилей более по душе? — осведомился Уилкинс.

— Э… — протянул Даниель, чувствуя подвох.

— Прежде, нежели вы ответите, позвольте предупредить, что к нам приближается мистер Гук, — шепнул преподобный, кося глазом в сторону.

Даниель обернулся и увидел, как со стороны дома к ним идёт Гук, скрюченный, седой и прозрачный, как загадочные химеры, что иногда мелькают на краю зрения.

— Ему плохо? — спросил Даниель.

— Обычный приступ меланхолии. Некоторая сварливость, вызванная нехваткой доступных представительниц прекрасного пола.

— Вообще-то я хотел спросить, здоров ли он.

Гук, привлечённый кваканьем, метнулся вперёд, схватил корзину и был таков.

— О, Гук вечно выглядит так, будто он последние несколько часов умирал от потери крови, — сказал Уилкинс.

У преподобного был такой понимающий, чуть насмешливый вид, за который ему сходило с рук почти любое высказывание. Вкупе с гениальными тактическими ходами (такими, как женитьба на сестре Кромвеля во времена Междуцарствия) это позволяло ему играючи преодолевать житейские бури гражданских войн и революции. Он согнулся перед стеклянным пчельником, преувеличенно кривясь от радикулита, и вытащил склянку, в которой набралось почти на два пальца мутновато-бурого меда.

— Как видите, мистер Рен предусмотрел канализацию, — объявил преподобный, вручая теплую склянку Даниелю, после чего направился к дому, Даниель — за ним. — Вы сказали, что два дня провели в добровольном карантине, — значит вы платили за гостиницу, и, следовательно, у вас есть карманные деньги, то есть Дрейк вам их дал. Что вы сообщили ему о цели своего путешествия? Мне надо знать, — извиняющимся тоном добавил Уилкинс, — дабы при случае отписать ему в письме, что вы этим самым тут и занимаетесь.

— Я должен быть в курсе всего самого нового, с Континента или еще откуда, дабы своевременно извещать его обо всех событиях, имеющих отношение к концу света.

Уилкинс погладил невидимую бороду и важно кивнул, потом отступил в сторонку, чтобы Даниель распахнул перед ним дверь. Они оказались в гостиной, где догорал огромный камин. Двумя-тремя комнатами дальше Гук распинал лягушку на дощечке и время от времени чертыхался, заехав себе по пальцам молотком.

— Может быть, вы сумеете помочь мне с моей книгой.

— Новым изданием «Криптономикона»?

— Типун вам на язык! Я давно забыл это старьё! Написал его четверть века назад. Вспомните, что было за время!.. Король сбрендил, собственные стражники запирали от него арсенал, в парламенте чинили расправу над министрами. Враги короля перехватывали письма, которые его жена-папистка писала за границу, призывая иноземные державы вторгнуться в наши пределы. Хью Питерс вернулся из Салема распалять пуритан, что было несложно, поскольку король, исчерпав казну, захватил всё купеческое золото в Тауэре. Шотландские ковенантеры в Ньюкасле, католический мятеж в Ольстере, внезапные стычки на улицах Лондона — джентльмены хватались за шпаги по поводу и без повода. В Европе не лучше — шёл двадцать пятый год Тридцатилетней войны, волки пожирали детей — только подумать! — на Безансонской дороге, Испания и Португалия раскололись на два королевства, голландцы под шумок прибрали к рукам Малакку… Разумеется, я написал «Криптономикон!». И разумеется, люди его покупали! Но если то была омега — способ сокрыть знание, обратить свет во тьму, то всеобщий алфавит — альфа. Начало. Рассвет. Свеча во тьме. Я вас заболтал?

— Это что-то похожее на замысел Коменского?

Уилкинс подался вперёд, словно хотел отхлестать Даниеля по щекам.

— Это и есть замысел Коменского! То, что мы с ним и немцами — Хартлибом, Гаком, Киннером, Ольденбургом — хотели сделать, когда создавали Невидимую коллегию[20], давно, в доисторические времена. Однако труды Коменского, как вы знаете, сгорели при пожаре в Моравии.

— Случайно или…

— Отличный вопрос, юноша, — когда речь о Моравии, ничего нельзя знать наверняка. Если бы в сорок первом Коменский послушал меня и согласился возглавить Гарвард…

— Колонисты опередили бы нас на двадцать пять лет!

— Совершенно справедливо. Вместо этого натурфилософия процветает в Оксфорде, отчасти в Кембридже, а Гарвард — убогая дыра.

— А почему он не послушал вашего совета?

— Трагедия центральноевропейских учёных в том, что они вечно пытаются применить философскую хватку к политике.

— В то время как Королевское общество?..

— Строго аполитично. — Уилкинс театрально подмигнул. — Если будем держаться подальше от политики, то уже через несколько поколений сможем запускать крылатые колесницы на Луну. Надо устранить лишь некоторые преграды на пути прогресса.

— Какие же именно?

— Латынь.

— Латынь?! Но она…

— Да, она универсальный язык учёных, богословов и прочих. А как звучна! Скажешь на ней любую галиматью, и ваш брат университетский выученик придёт в восторг или по крайней мере сконфузится. Вот так Папам и удавалось столько веков впаривать людям дурную религию — они просто говорили на латыни. Зато если перевести их замысловатые фразы на философский язык, сразу проявятся противоречия и размытость.

— М-м-м… я бы сказал даже, что на правильном философском языке, когда бы такой существовал, нельзя было бы, не преступая законов грамматики, выразить ложное утверждение.

— Вы только что сформулировали самое краткое из его определений, — весело произнёс Уилкинс. — Уж не вздумалось ли вам со мною соперничать?

— Нет, — торопливо отвечал Даниель, со страху не различивший юмора. — Я лишь рассуждал по аналогии с декартовым анализом, в котором, при чёткой терминологии, любое ложное высказывание будет неправомерным.

— При чёткой терминологии! Вот она, загвоздка! — сказал Уилкинс. — Чтобы записать термины, я сочиняю философский язык и всеобщий алфавит — на котором образованные люди всех рас и народов будут выражать свои мысли.

— Я к вашим услугам, сэр, — промолвил Даниель. — Когда можно приступать?

— Прямо сейчас! Пока Гук не покончил с лягушками — если он придёт и застанет вас без дела, то закабалит, как чёрного невольника. Будете разгребать требуху или, что хуже, проверять его часы, стоя перед маятником и считая… колебания… с утра… до самого… вечера.

Подошёл Гук, не только горбатый, но и кособокий, длинные каштановые волосы висели нечёсаными прядями. Он немного выпрямился и задрал голову, так что волосы разошлись, словно занавес, явив бледный лик. Щетина подчеркивала худобу запавших щёк, отчего серые глаза казались ещё больше.

Гук сказал:

— Лягушки тоже.

— Меня уже ничто не удивляет, мистер Гук.

— Я заключаю, что из них состоят все живые существа.

— А вас не посещает мысль что-нибудь из этого записать? Мистер Гук? Мистер Гук?

Однако Гук уже ушёл на конюшню, ставить какой-то новый эксперимент.

— Из чего состоят??? — спросил Даниель.

— В последнее время, всякий раз, глядя на что-либо через свой микроскоп, мистер Гук обнаруживает, что оно сложено из крохотных ячеек, как стена — из кирпичей, — сообщил Уилкинс.

— И на что же походят эти кирпичи?

— Он не зовет их кирпичами. Не забывайте, они полые. Он решил назвать их клетками… Впрочем, в эту чепуху вам встревать незачем. Идёмте со мной, любезный Даниель. Выбросьте клетки из головы. Чтобы постичь философский язык, вы должны усвоить, что всё на Земле и на Небе можно разделить на сорок различных родов… в каждом из которых, разумеется, есть свои более мелкие категории.

Уилкинс провел его в помещение для слуг, где стояла конторка, а книги и бумаги громоздились бессистемно, словно пчелиные соты. Уилкинс двигался так стремительно, что от поднятого им ветра по комнате запорхали листки. Даниель поймал один и прочёл:

— «Петушье просо, листовник сколопендровый, кандык, гроздовик, взморник, кукушкины слёзы, заразиха, петров крест, ложечница лекарственная, цикламен, камнеломка, заячья капуста, подмаренник, плаун вонючий, цикорий, осот, одуванчик, пастушья сумка, икотник, вербейник, вика».

Уилкинс нетерпеливо кивал.

— Коробочкообразующие травы, не колокольчатые, и ягодоносные вечнозелёные кустарники. Каким-то образом они затесались среди желуденосных и орехоносных деревьев.

— Так философский язык — своего рода ботанический…

— Гляньте на меня — я содрогаюсь! Содрогаюсь от одной мысли. Даниель, умоляю вас, сосредоточьтесь и вникните. В этом списке у нас все животные от глиста до тигра. Здесь — классификация хворей: от гнойников, чирьев, нарывов, жировиков и коросты до ипохондрической болезни, заворота кишок и удушья.

— Удушье — хворь?

— Превосходный вопрос. За дело — и разрешите его! — прогремел Уилкинс.

Даниель тем временем поднял с пола ещё листок.

— «Палка, женило, ствол…»

— Синонимы слов «срамной уд», — нетерпеливо произнёс Уилкинс.

— «Побирушка, голоштанник, христарадник…»

— Синонимы к слову «нищий». В философском языке будет лишь одно слово для срамных удов, одно слово для нищих. Быстро: Даниель, есть ли разница между тем, чтобы стонать и сетовать?

— Я бы сказал, да, но…

— С другой стороны, можно ли объединить под общим названием коленопреклонение и реверанс?

— Я… я не знаю, доктор!

— Тогда, как я говорю, за работу! Сам же я сейчас увяз в бесконечном отступлении по поводу ковчега.

— Который Завета? Или…

— Другой.

— А он здесь при чём?

— Очевидно, в философском языке должно быть по одному и только одному слову для каждого типа животных. Каждое обязано отражать классификацию; как названия жерди и бруса должны быть заметно схожи, так и наименования малиновки и дрозда. При этом птичьи термины не должны походить на рыбьи.

— Замысел представляется мне… э… дерзким.

— Пол-Оксфорда шлёт мне нудные перечни. Мое — наше — дело их упорядочить, составить таблицу всех птиц и зверей в мире. В таблицу уже занесены животные, которые досаждают другим животным: блоха, вошь. Предназначенные к дальнейшим метаморфозам: гусеница, личинка. Однорогие панцирные крылатые насекомые. Скорлупчатые конусообразные бескровные твари, и (предвосхищая ваш вопрос) я разделил их на спиральнозавитых и всех прочих. Чешуйчатые речные рыбы, травоядные длиннокрылые птицы, плотоядные котообразные звери — так или иначе, когда я составил все перечни и таблицы, мне стало ясно (возвращаясь к «Книге Бытия», глава шестая, стихи пятнадцатый — двадцать второй), что Ной каким-то образом затолкал этих тварей в посудину из дерева гофер длиной триста локтей! Я испугался, что некоторые континентальные учёные, склонные к афеизму, способны злоупотребить моими словами и обратить их в доказательство того, что события, описанные в Книге Бытия, якобы не могли произойти.

— Рискну даже предположить, что некие иезуиты направят их против вас — как свидетельство ваших будто бы афеистических воззрений, доктор Уилкинс.

— Истинная правда, Даниель! Посему совершенно необходимо приложить, отдельной главою, полный план Ноева Ковчега и показать не только, где размещалось каждое животное, но и где хранился фураж для травоядных, где стоял скот для хищников и где хранился фураж, которым кормили жвачных, пока их не съедят хищники.

— Еще нужна была пресная вода, — задумчиво произнёс Даниель.

Уилкинс, который имел обыкновение, говоря, наступать на собеседника, покуда тот не начинал пятиться, схватил кипу бумаг и огрел Даниеля по голове.

— Читайте Библию, неуч! Дождь шёл без остановки!

— Конечно, конечно, они могли пить дождевую воду, — проговорил совершенно раздавленный Даниель.

— Мне пришлось несколько вольно обойтись с мерой «локоть», — заговорщицки поведал Уилкинс, — но я думаю, Ною должно было хватить восьмисот двадцати пяти овец. Я имею в виду, чтобы кормить хищников.

— Овцы занимали целую палубу?!

— Дело не в пространстве, которое они занимали, а в навозе, который надо было выгребать за борт — представьте, какая это работа!.. Так или иначе, вы понимаете, что история с Ковчегом надолго застопорила создание философского языка. А вас я попрошу перейти к оскорбительным выражениям.

— Сэр!

— Не задевает ли вас, Даниель, когда ваш брат-лондонец бросается такими словами, как «гнусный подлец», «жалкое ничтожество», «хитрый пройдоха», «праздный бездельник» или «льстивый угодник»?

— Смотря кто кого так обозвал…

— Попробую проще: «развратная шлюха».

— Это тавтология и потому оскорбляет просвещённый слух.

— «Безмозглый фат».

— Тоже тавтология, как «льстивый угодник» и всё прочее.

— Итак, очевидно, что в философском языке не потребуются отдельные имена прилагательные и существительные для подобных понятий.

— Как вам «грязный неряха»?

— Превосходно! Запишите это, Даниель!

— «Беспутный повеса», «язвительный зубоскал», «вероломный предатель»… — Покуда Даниель продолжал в том же духе, Уилкинс подскочил к конторке, вынул из чернильницы перо, стряхнул избыток чернил и, вложив перо в руку Даниеля, подвёл того к чистому листу.

Итак, за работу. В несколько коротких часов Даниель исчерпал оскорбительные выражения и перешёл к добродетелям (умственным, естественным и христианским), цветам, звукам, вкусам и запахам, занятиям (например, плотничеству, шитью, алхимии) и так далее. Дни проходили за днями. Уилкинсу надоедало, когда Даниель (или кто-то ещё) слишком много работает, поэтому они часто устраивали «семинары» и «симпозиумы» на кухне — варили флип из мёда, которым учёных исправно снабжал готический апиарий Рена. Чарльз Комсток, пятнадцатилетний сын их высокородного хозяина, заходил послушать Уилкинса и Гука. Как правило, он приносил с собой письма Королевскому обществу от Гюйгенса, Левенгука, Сваммердама, Спинозы. Нередко в письмах содержались новые понятия, и Даниелю приходилось втискивать их в таблицы философского языка.

Даниель прилежно составлял перечень предметов, которыми человек может владеть (акведуки, дворцы, тележные оси, дверные петли и так далее), когда Уилкинс срочно позвал его вниз. Юноша спустился на первый этаж и увидел, что преподобный держит в руках внушительного вида письмо, а Чарльз Комсток расчищает стол: скатывает в рулоны чертежи Ковчега и расписания кормлений для восьмисот двадцати пяти овец, освобождая место для более важных занятий. Карл II, милостью Божьей король Англии, прислал им письмо. Его величество заметил, что муравьиные яйца больше самих муравьев, и любопытствовал, как такое возможно.

Даниель сбегал и разорил муравейник. Он вернулся, победно неся на лопате сердцевину муравьиной кучи. В гостиной Уилкинс диктовал, а Чарльз Комсток записывал письмо королю — не содержательную часть (ответа они пока не знали), а долгие вступительные абзацы обильной лести. «Сияние Вашего ума озаряет чертоги, дотоле… э… прозябавшие в… э…»

— Звучит скорее как намек на Короля-Солнце, — предупредил Чарльз.

— Так вымарывай! Умён, хвалю. Теперь читай ещё раз, что получилось.

Даниель замер перед лабораторией Гука, собираясь с духом, чтобы постучать. Однако Гук уже услышал шаги и сам распахнул дверь. Он поманил Даниеля внутрь и указал на заляпанный стол, расчищенный для работы. Юноша вошёл, сгрузил муравьиную кучу, поставил лопату и лишь затем отважился вдохнуть. В лаборатории пахло совсем не так дурно, как он опасался.

Гук двумя руками убрал волосы с лица и стянул на затылке бечёвкой. Даниель не переставал удивляться, что тот лишь на десять лет его старше. Гуку стукнуло тридцать несколько недель назад, в июне, примерно тогда же, когда Исаак с Даниелем сбежали из чумного Кембриджа и разъехались по домам.

Сейчас Гук смотрел на кучу грязи. Взгляд его всегда был устремлён в одну точку, словно он смотрит на мир через тростинку. На улице или даже в гостиной это казалось странным, но обретало смысл, когда Гук, как сейчас, созерцал крохотный мир на столе. Муравьи бегали туда-сюда, выносили яйца из разрушенного жилища, устанавливали оборонительный периметр. Даниель стоял напротив и смотрел туда же, куда и Гук, однако явно видел не то же самое.

Через две минуты Даниель разглядел всё, что мог, через пять ему стало скучно, через десять он бросил притворяться, будто изучает муравьев, и принялся расхаживать по лаборатории, глазея на останки всего, что когда-либо побывало под микроскопом: осколки пористого камня, клочки плесневелой сапожной кожи, склянку с этикеткой «моча Уилкинса», кусочки окаменелого дерева, бесчисленные пакетики с семенами, насекомых в банках, клочки всевозможных тканей, крохотные горшочки, подписанные «зубы улитки» или «гадючье жало». В углу валялись ржавые ножи, бритвы, иголки. Повод для злой остроты: если дать Гуку бритву, он скорее положит её под микроскоп, чем побреется.

Ожидание затягивалось, и Даниель решил, что может с тем же успехом пополнить своё образование. Он осторожно потянулся к груде колющих и режущих инструментов, вытащил иголку и пошёл к столу, на который падал яркий свет из окна (Гук захватил все южные комнаты, поскольку нуждался в хорошем освещении). Здесь, на подставке, размещалась трубка размером со свёрнутый лист писчей бумаги, с линзой наверху, чтобы смотреть, и другой, совсем маленькой, не больше куриного глаза, внизу, над ярко освещенным предметным столиком. Даниель положил на него иглу и заглянул в окуляр.

Он ожидал увидеть блестящий зеркальный стержень, но увидел изъеденную дубинку. Острие походило на кучу шлака.

— Мистер Уотерхауз, — сказал Гук, — когда вы закончите, чем там занимаетесь, я хотел бы справиться с моим верным Меркурием.

Даниель обернулся. В первый миг он подумал, что Гук просит принести ртуть (которую время от времени пил как средство от мигрени, головокружений и прочих недомоганий). Однако огромные глаза Гука были устремлены на микроскоп.

— Разумеется! — воскликнул Даниель. Меркурий, вестник богов, податель знания.

— И что вы теперь думаете об иголках? — спросил Гук.

Даниель взял иглу и подошёл к окну, глядя на неё в совершенно новом свете.

— Она выглядит почти отталкивающей, — ответил он.

— Бритва еще хуже. Формы любые, кроме желаемой, — сказал Гук. — Вот почему я больше не смотрю в микроскоп на изделия человеческих рук — грубость и неумелость искусства терзает взор. То же, что должно, казалось бы, отвращать, при увеличении оказывается прекрасным. Можете взглянуть на мои рисунки, пока я буду удовлетворять любознательность короля. — Гук указал на кипу бумаг, а сам понес муравьиное яйцо под микроскоп.

Даниель принялся перебирать рисунки.



— Сэр, я и не знал, что вы — художник, — сказал он.

— Когда умер мой отец, меня отдали в ученье к живописцу.

— Ваш наставник хорошо вас научил.

— Этот осёл не научил меня ничему. Всякий, если он не полный болван, может научиться рисовать, просто глядя на картины. Так зачем идти в подмастерья?

— Ваша блоха — великолепнейшее творение…

— Это не искусство, а лишь более высокая форма пачкотни, — возразил Гук. — Когда я смотрел на блоху под микроскопом, я видел в её глазу полное и совершенное отражение садов и усадьбы — розы на кустах, колыхание занавесей на окнах.

— По мне, рисунок прекрасен, — произнес Даниель. Он говорил от души, не пытаясь быть льстивым угодником или хитрым пройдохой.

Однако Гук только рассердился.

— Скажу вам еще раз: истинную красоту нужно искать в природе! Чем сильнее мы увеличиваем, чем пристальнее вглядываемся в творения искусства, тем грубее и глупее они кажутся. Когда же мы увеличиваем естественный мир, он становится лишь сложнее и превосходнее.

Уилкинс спрашивал Даниеля, что тот предпочитает: стеклянный улей Рена или пчелиные соты внутри. Потом предупредил, что подходит Гук. Теперь Даниель понял почему: для Гука существовал только один ответ.

— Склоняюсь перед вашим мнением, сэр.

— Спасибо, сэр.

— Не желая показаться каверзным иезуитом, всё же спрошу: моча Уилкинса — творение Природы или искусства?

— Вы видели склянку.

— Да.

— Если взять мочу преподобного, слить жидкость и посмотреть осадок под микроскопом, вам предстанет груда самоцветов, от которых лишился бы чувств Великий Могол. При малом увеличении она кажется кучкой щебня, но если взять линзы помощнее и получше осветить, вы узрите гору кристаллов — пластинок, ромбоидов, прямоугольников, квадратов, — белых, жёлтых и красных, сверкающих, подобно алмазам на перстне царедворца.

— И такова же моча всех остальных людей?

— Его — в большей мере, чем у большинства, — сказал Гук. — У доктора камень.

— О Господи!

— Пока всё не так плохо, но камень увеличивается и через несколько лет сведёт его в могилу, — сказал Гук.

— И камень в мочевом пузыре состоит из тех же кристаллов, что вы видели в моче?

— Полагаю, да.

— Есть ли способ…

— Растворить их? Купоросное масло[21] растворяет — но не думаю, что преподобный согласится влить его в свой мочевой пузырь. Никто не препятствует вам провести собственные изыскания. Всё очевидное я уже перепробовал.


Пришла весть, что умер Ферма, оставив после себя недоказанную теорему-другую. Король испанский Филипп тоже умер, и на трон вступил его сын; однако молодой Карл II был таким болезненным, что ему давали срок от силы до конца года. Португалия обрела независимость. В Польше некий князь Любомирский поднял мятеж.

Джон Уилкинс пытался улучшить конные экипажи; чтобы их испытать, он подвешивал над колодцем груз, который, опускаясь вниз, тянул за собой повозку. Скорость измеряли при помощи туковых часов. Обязанность эта лежала на Чарльзе Комстоке; он проводил на лугу целые дни, засекая время или чиня сломанные колёса. Слугам его отца надо было набирать воду, поэтому Чарльза частенько просили убрать помехи от колодца. Даниель забавлялся этим зрелищем через окно, составляя список казней.


КАЗНИ СМЕРТНЫЯ
СИРЕЧЬ РАЗЛИЧНЫЕ СПОСОБЫ ЛИШЕНИЯ ЛЮДЕЙ ЖИЗНИ ЗАКОННЫМ ПУТЁМ, КАКОВЫЕ У НЕКОТОРЫХ НАРОДОВ СУТЬ ИЛИ БЫЛИ ЛИБО ПРОСТЫМИ, ЧЕРЕЗ

Отделение членов, как то:

головы от тела: ОБЕЗГЛАВЛИВАНИЕ, отсечение головы

членов от членов: ЧЕТВЕРТОВАНИЕ, разрубание на части


Нанесение ран

с расстояния, либо

рукой: ПОБИВАНИЕ КАМНЯМИ

посредством орудия, такого как ружьё, лук и проч.: РАССТРЕЛИВАНИЕ

с близи, посредством

веса, как то:

чего-либо другого: РАЗДАВЛИВАНИЕ

собственного: СБРАСЫВАНИЕ С ВЫСОКОГО МЕСТА, ИЗ ОКНА

орудия, как то:

в любом направлении: ЗАКОЛАНИЕ

снизу вверх: НАСАЖИВАНИЕ НА КОЛ


оставлением без пищи либо даванием чего-либо вредного

УМАРИВАНИЕ ГОЛОДОМ

ОТРАВЛЕНИЕ, отрава, яд


Преграждением доступа воздуха

через рот

в воздухе: УДУШЕНИЕ

в земле: ПОГРЕБЕНИЕ ЗАЖИВО

в воде: УТОПЛЕНИЕ

в огне: СОЖЖЕНИЕ

через горло

весом собственного тела казнимого: ПОВЕШЕНИЕ

усилиями других: УДАВЛИВАНИЕ, удушение


СОВМЕСТНЫМ ПРИЧИНЕНИЕМ РАН И ЛИШЕНИЕМ ПИЩИ, ПРИ КОТОРОМ ТЕЛО

расположено вертикально: РАСПЯТИЕ

лежит на колесе: КОЛЕСОВАНИЕ


КАЗНИ (НАКАЗАНИЯ) НЕСМЕРТНЫЯ
РАЗЛИЧАЕМЫЕ ПО ТОМУ, ЧЕМУ В НИХ НАНОСИТСЯ УРОН, как то:

ТЕЛУ

по общему названию, означающему сильную боль: ИСТЯЗАНИЕ, мученье

по родам:

посредством ударов;

гибким орудием: ПОРКА, бичевание, стегание, хлестание, кнут, поза, плеть, прут, розга, хлыст

твёрдым орудием: БИТЬЁ ДУБИНОЙ, бастонадо, заушение, палка, трость

посредством сильного растяжения членов: ДЫБА

СВОБОДЕ, КОТОРОЙ НАКАЗУЕМЫЙ ЛИШАЕТСЯ ПУТЁМ ОГРАНИЧЕНИЯ ПЕРЕМЕЩЕНИЙ

внутри

места: ЗАТОЧЕНИЕ, заключение под стражу, застенок, каземат, острог, темница, тюрьма, узилище

орудий: УЗЫ, вервия, кандалы ножные и ручные, колодки, цепи, оковы, путы

из места либо страны, как то:

в любую другую: ИЗГНАНИЕ, высылка, остракизм

в определенное место: ССЫЛКА

РЕПУТАЦИИ, КАК ТО:

более мягко: УНИЖЕНИЕ, позорный столб

более сурово, путём прижигания калёным железом: КЛЕЙМЕНИЕ

СОСТОЯНИЮ, КАК ТО:

частично: ШТРАФ, взыскание, пеня

целиком: КОНФИСКАЦИЯ, изъятие

ДОСТОИНСТВУ И ВЛАСТИ

отрешением от должности или сана: РАЗЖАЛОВАНИЕ, отставка, увольнение, запрещение в служении, смещение, свержение, низложение

поражением в правах: ЛИШЕНИЕ ДЕЕ(ПРАВО)СПОСОБНОСТИ, гражданских прав и привилегии.


Покуда Даниель бичевал, истязал и вздёргивал на дыбу свой мозг, силясь придумать казнь, которую они с Уилкинсом ещё не вспомнили, он услышал, как Гук на первом этаже высекает огонь кремнём об огниво, и пошел узнать, что там происходит.

Гук высекал искры над листом бумаги.

— Отмечайте, куда они падают, — распорядился он.

Даниель взял перо, склонился над бумагой и принялся обводить те места, куда падали особенно большие искры. Потом они осмотрели бумагу под микроскопом и обнаружили в центре каждого кружка более или менее правильную сферу, по всей видимости, стальную.

— Вы видите, что алхимическая концепция жара нелепа, — сказал Гук. — Нет никакой стихии огня. Жар — всего лишь краткое возбуждение частиц тела. Ударьте камнем о сталь посильнее — отлетит кусочек стали…

— И будет искрой?

— Да.

— Но почему искра светится?

— Сила удара возбуждает её частицы столь сильно, что сталь плавится.

— Да, но коли ваша гипотеза верна — коли нет стихии огня, лишь движение частиц, — то почему раскалённая материя излучает свет?

— Думаю, что свет — это колебания. Если частицы движутся достаточно сильно, они испускают свет, как вибрирующий от удара колокол издаёт звук.

Даниель думал, что разговор окончен, пока однажды не пошел с Гуком к реке ловить водных насекомых. Они присели на корточки у того места, где ручей, переливаясь через камень, стекал в озерцо. Пузырьки воздуха, затянутые струями под воду, всплывали на поверхность: мириады крошечных сфер. Гук заметил это, задумался и через несколько минут сказал:

— Планеты и звёзды сферичны потому же, почему искры и пузыри.

— Что?!

— Жидкое тело, окружённое другой жидкостью, принимает сферическую форму. Так, воздух, окружённый водой, принимает форму сферы, которую мы зовем пузырьком. Капелька расплавленной стали, окружённая воздухом, принимает форму сферы, которую мы зовём искрой. Земной расплав, окружённый небесным эфиром, принимает форму сферы, которую мы называем планетой.

По пути назад, когда они смотрели на ущербную луну, Гук сказал:

— Если бы мы получили искру или вспышку столь яркую, что она отразилась бы от затенённой стороны Луны, то измерили бы скорость света.

— Если делать это при помощи пороха, — задумчиво произнёс Даниель, — Джон Комсток охотно поддержит эксперимент.

Гук, обернувшись, несколько мгновений холодно созерцал его, словно пытаясь определить, состоит ли и Даниель из клеток, потом изрек:

— Вы говорите как придворный.

В этих словах не было ни досады, ни осуждения, только констатация факта.

Главным назначением вышепомянутого клуба было распространять новые причуды, способствовать механическим экзерсисам и проводить опыты как полезные, так и совершенно никчёмные. Дабы исполнить сие достойное начинание, всякого спятившего художника либо аптекаря, всякого сумасбродного прожектёра, которому пришла в голову какая-либо блажь или вздумалось, будто он совершил некое чудное открытие, встречали с распростёртыми объятиями и радостно принимали в общество, где члены почитались не за родовитость, а за проникновение в тайны природы либо за новшества, ими изобретённые, пусть даже самые распустячные. Итак, безумец, дни и ночи корпящий над горном в поисках философского камня, или полоумный врач, растративший отцовское наследство в тщетных попытках получить панацею, Sal Graminis[22] из жжёной соломы, были здесь в изрядной чести, как и те механикусы из числа знатных особ, что дни напролёт просиживают на чердаках, обтачивая слоновью кость, покуда их благоверные при помощи кузенов добывают мужьям рога.

Нед Уорд, «Клуб любознатца»

Листья желтели, в Лондоне чума свирепствовала пуще прежнего. В одну неделю умерло восемь тысяч человек. Неподалёку, в Эпсоме, Уилкинс покончил с Ковчегом и начал составлять для философского языка грамматику и систему письма. Даниель закончил кое-какую мелочевку, а именно — предметы, до морского дела относящиеся: ванты и выбленки, бейфуты и бык-гордени, кнехты и кабаляринги.

Снизу доносилось странное треньканье, словно кто-то бесконечно настраивает лютню. Даниель спустился и увидел, что Гук дергает струну, натянутую на деревянный ящик, а из уха у него торчит перо. Гуку случалось заниматься и более странными вещами, поэтому Даниель, ничуть не удивясь, вернулся к работе: поискам состава, который растворил бы мочевой гравий Уилкинса. Гук по-прежнему тренькал и гудел. Наконец Даниель не выдержал и пошёл выяснять, чем тот занят.

На пере, торчащем из Гукова уха, сидел овод. Даниель попытался его согнать. Насекомое дёрнулось, но не взлетело. Всмотревшись, Даниель понял, что оно приклеено.

— Давайте ещё раз, это меняет тон, — потребовал Гук.

— Вы слышите трепетание крылышек?

— Оно звучит на одной определённой ноте. Если я настраиваю струну — трень, трень — на ту же ноту, то, значит, крылышки и струна колеблются с одной частотой. Мне известно, как определить частоту колебаний струны, следовательно, я знаю, сколько раз за секунду трепещут крылышки овода. Полезно для строительства летающей машины.

От осенних дождей поле развезло, и опыты с колясками пришлось оставить. Чарльзу Комстоку следовало искать другое занятие. Он недавно поступил в Кембридж, но университет закрылся на время чумы. Уилкинс должен был учить его натурфилософии за то, что живёт в Эпсоме, однако учеба состояла по большей части в чёрной работе, которая требовалась для различных опытов Уилкинса. Теперь, когда погода испортилась, опыты переместились в подвал коттеджа. Уилкинс посадил жабу в стеклянную банку и морил голодом, проверяя, выведутся ли из неё новые жабы. Ещё был карп, который жил без воды; его кормили размоченным хлебом, а Чарльз должен был несколько раз в день смачивать рыбине плавники. Королевский вопрос про муравьев сподвигнул Уилкинса на опыт, который тот давно собирался поставить; теперь в подвале между голодной жабой и карпом появилась личинка размером с человеческую ляжку; её надлежало кормить тухлым мясом и раз в день взвешивать. Личинка начала приванивать, и её переместили в сарай, где Уилкинс ставил опыты по зарождению мух, червей и проч. в испорченном мясе, сыре и других субстанциях. Все знали или думали, будто знают, что это происходит самопроизвольно. Гук, разглядывая под микроскопом нижнюю сторону некоторых листьев, обнаружил на них точечки, которые затем развились в насекомых, а в воде — крохотные комариные яйца. Это навело его на мысль, что в воздухе и в воде полно невидимых глазу зародышей и семян, которые начинают развиваться, попав на что-нибудь мягкое и гниющее.

Время от времени повозке или карете разрешали проехать в ворота и к господскому дому. С одной стороны, приятно было сознавать, что в Англии остался кто-то живой, с другой стороны…

— Что за безумец разъезжает в разгар чумы, — спросил Даниель, — и зачем Джон Комсток пускает его в дом? Этот шаромыжник всех нас перезаразит.

— Джону Комстоку так же невозможно обойтись без встреч с этим человеком, как и воздержаться от воздуха, — отвечал Уилкинс, с безопасного расстояния наблюдая за каретой в подзорную трубу. — Это денежный поверенный.

Даниель никогда прежде не слышал такого слова.

— Я покамест не дошёл до того места таблиц, где определяется «денежный поверенный». Он делает то же, что златокузнец?

— Куёт золото? Нет.

— Разумеется, нет. Я о том, чем златокузнецы занялись в последнее время — оборотом бумаг, которые служат взамен денег.

— Такой человек, как граф Эпсомский, не подпустил бы златокузнеца и на милю к своему дому! — возмущенно проговорил Уилкинс. — Денежный поверенный — совершенно другое дело! Хоть и делает примерно то же самое.

— Не растолкуете ли попонятней? — спросил Даниель, но тут Гук из другой комнаты крикнул:

— Даниель! Раздобудьте пушку!

В другом месте исполнить эту просьбу было бы весьма затруднительно. Однако они жили в поместье человека, который производил порох и снабжал короля Карла II значительной частью вооружений. Поэтому Даниель пошёл и завербовал его сына, юного Чарльза Комстока, а тот, в свою очередь, рекрутировал отряд слуг и несколько лошадей. Они вытащили полевое орудие из личного хозяйского арсенала на поле перед коттеджем. Тем временем Гук распорядился привести из города некоего слугу, глухого как пень, и велел ему стать в ярде от пушки (правда, сбоку!). Чарльз умело зарядил пушку лучшим отцовским порохом, вставил в запальное отверстие фитиль, поджёг его и отбежал. Результатом стало внезапное сильное сжатие воздуха, которое, по расчётам Гука, должно было проникнуть в череп слуги и выбить скрытую преграду, ставшую причиной глухоты. В усадьбе Джона Комстока вылетели несколько стёкол, что подтвердило правильность исходной посылки. Глухого, правда, исцелить не удалось.

— Как вам известно, сейчас в моем доме проживает немало людей из города, — сказал Джон Комсток, граф Эпсомский и лорд-канцлер Англии.

Он вошёл внезапно и без предупреждения. Уилкинс и Гук наперебой пытались докричаться до глухого и понять, слышит ли тот хоть что-нибудь. Даниель первым заметил посетителя и присоединился к общему ору:

— Простите! Господа! ПРЕПОДОБНЫЙ УИЛКИНС!

После недолго замешательства, смущения и торопливых вежливых фраз Уилкинс и Комсток уселись за стол с бокалами кларета. Гук, Уотерхауз и глухой слуга тем временем подпирали спинами ближайшую стену.

Комстоку было под шестьдесят. У себя в усадьбе он обходился без париков и прочего придворного фатовства; его седые волосы были заплетены в косицу, а плечи облекал простой охотничий наряд.

— В год моего рождения основали Джемстаун, пилигримы бежали в Лейден, и началась работа над Библией короля Якова. Я пережил различные лондонские бунты и беспорядки, моровые поветрия и пороховые заговоры. Я спасался из горящих зданий. Был ранен при Ньюарке и с определёнными тяготами достиг Парижа. Я присутствовал при коронации его величества в Сконе, в изгнании, и при его торжественном вступлении в Лондон. Я убивал людей. Всё это вам известно, доктор Уилкинс. Я говорю не из хвастовства, но чтобы подчеркнуть: живи я уединённо в большом доме, вы могли бы устраивать канонады и взрывы в любой час дня или ночи без предупреждения или сложить груду тухлого мяса в пять саженей высотой под окнами моей спальни — нимало меня тем не обеспокоив. Однако сейчас в моем доме проживает множество знатных персон. Часть из них — королевской крови. Многие принадлежат к слабому полу, а некоторые ещё и малы летами. Две из них — всё разом.

— Милорд! — вскричал Уилкинс. Даниель внимательно наблюдал за преподобным — да и кто бы не наблюдал на его месте? Когда такой человек, как Комсток, распекает такого человека, как Уилкинс, это почище медвежьей травли в Саутуорке. До сей минуты Уилкинс изображал стыд, причём очень правдоподобно. Сейчас он по-настоящему устыдился.

Две из них — всё разом. Что бы это могло означать? Кто разом королевского рода, принадлежит к слабому полу и мал летами? У Карла II дочерей нет, по крайней мере законных. Елизавета, Зимняя королева, наплодила великое множество принцев и принцесс, но вряд ли бы кто-нибудь из них собрался в чумную Англию.

Комсток продолжал:

— Эти особы прибыли сюда в поисках убежища, они напуганы чумой и прочими ужасами, в том числе угрозой голландского вторжения. Сильное сжатие воздуха, которое мы с вами можем считать возможным средством от глухоты, воспринимается ими совершенно иначе.

Уилкинс ответил что-то страшно умное и уместное, а в последующие несколько дней усиленно извинялся и раболепствовал перед каждой благородной особой, чьи слух и обоняние оскорбили недавние опыты. Гуку он велел мастерить заводные игрушки для августейших девочек. Тем временем Даниель и Чарльз Комсток должны были свернуть все дурнопахнущие эксперименты, достойно похоронить останки и вообще навести вокруг чистоту.

Даниелю пришлось несколько дней смотреть из-за забора на щеголей и щеголих, разбирать гербы на каретах и копаться в генеалогиях различных семейств, чтобы дойти до того, что Уилкинс понял с полуслова и полудвижения брови их высокородного хозяина.

Рядом с домом Комстока был разбит регулярный сад, куда по понятным причинам натурфилософов не пускали. Там прогуливались особы, расфранчённые на французский лад. Само по себе это было не примечательно: для некоторых людей прохаживаться по саду — такая же каждодневная работа, как для конюхов — выгребать навоз. Издали они все были на одно лицо, по крайней мере для Даниеля. Уилкинс, более искушённый в придворной жизни, время от времени смотрел на них в подзорную трубу. Подобно тому, как мореходец, чтобы сориентироваться в ночи, первым делом отыскивает Большую Медведицу, самое большое и яркое из созвездий, так и доктор Уилкинс для начала направлял стекло на одну определённую даму, что было несложно, поскольку она в обхвате вдвое превосходила остальных. Много фарлонгов разноцветных тканей пошло на её юбки, заметные издали, как французский полковой штандарт. Время от времени из дома выходил светловолосый господин и прогуливался с нею, словно луна, сопутствующая планете на небесных путях. Издали он казался Даниелю похожим на Исаака.



Даниель не знал, кто это, и боялся спросить, стыдясь своего невежества. Но однажды из Лондона прибыли кареты, из которых вышли несколько господ в адмиральских шляпах. Все сразу подошли к тому самому человеку, хотя прежде сняли шляпы и склонились в низком поклоне.

— Этот светловолосый, что гуляет по саду под руку с Большой Медведицей, уж не герцог ли Йоркский?

— Он самый, — отвечал Уилкинс. Доктор смотрел, затаив дыхание; на широко открытом глазу, устремленном в окуляр, лежали зеленоватые отсветы.

— И Верховный адмирал, — продолжал Даниель.

— У него много титулов, — ровным и спокойным тоном произнёс Уилкинс.

— Так эти в шляпах…

— Адмиралтейство, — коротко ответил Уилкинс, — или некая его часть. — Он отпрянул от трубы. Даниелю подумалось, что доктор приглашает его взглянуть, но нет: Уилкинс снял трубу с развилки дерева и сложил. Вероятно, Даниель увидел то, чего, по мнению Уилкинса, ему видеть не подобало.

Англия воевала с Голландией. Из-за чумы война поутихла, и Даниель начисто про неё забыл. Сейчас стояла зима. С наступлением холодов эпидемия пошла на убыль. Военные действия на море могли возобновиться не раньше весны, однако планировать кампанию следовало сейчас. Неудивительно, что Адмиралтейство прибыло на встречу с Верховным адмиралом, — удивительнее ему было бы не прибыть. Изумляло другое — какая Уилкинсу печаль, если он, Даниель, что-то увидел. Реставрация и вавилонское пленение в Кембридже убедили его в полном собственном ничтожестве, за исключением разве что области натурфилософской; впрочем, с каждым днём становилось всё яснее, что и здесь он полнейший ноль в сравнении с Гуком и Реном. Велика ли важность, если Даниель приметил флотилию адмиралов и заключил, что у Джона Комстока нашёл приют Джеймс, герцог Йоркский, брат Карла II и ближайший наследник трона?

Должно быть (заключил Даниель, шагая по облетевшему саду рядом с хмурым Уилкинсом), дело в том, что он — сын Дрейка. И хотя Дрейк — бывший застрельщик разгромленной и униженной секты — безвылазно сидит у себя дома, кто-то по-прежнему его опасается.

А коли не самого Дрейка, то его секты.

Однако секта распалась на тысячи клик и группировок. Кромвель в могиле, Дрейк — стар, Грегори Болструд казнён, его сын Нотт бежал на чужбину…

Остается одно. Они страшатся Даниеля.

— Что вас так насмешило? — спросил Уилкинс.

— Люди, — отвечал Даниель, — и то, что порою происходит у них в голове.

— Полагаю, вы это не обо мне?!

— Полноте, я не стал бы насмехаться над вышестоящими.

— И кто же, позвольте спросить, в этом поместье не выше вас?

Вопрос был трудный, и Даниель не ответил. Уилкинса его молчание, кажется, встревожило ещё больше.

— Я забыл, что вы — фанатик по рождению и воспитанию. — Что значило: «Вы не признаёте никого над собой, ведь так?»

— Напротив, я вижу, что вы никогда этого не забудете.

Однако мысли Уилкинса уже приняли новый оборот. Словно адмирал, лавирующий против ветра, он произвел некий ловкий манёвр и, после мгновенного замешательства, лёг на совершенно другой галс.

— Дама, которую вы видели, прежде звалась Анна Гайд. Она близкая родственница Комстока, то есть далёко не из простых. Однако недостаточно родовита для супруги герцога Йоркского. И всё же чересчур знатна, чтобы сбыть её с рук в какой-нибудь европейский монастырь, да и слишком тучна для столь дальнего путешествия. Она родила ему двух дочерей: Марию, затем Анну. Герцог в конце концов с нею обвенчался, хоть и не без труда. Поскольку Мария или Анна могут со временем унаследовать трон, этот брак стал вопросом государственной важности. Многих придворных уговорами, деньгами или угрозами заставили поклясться на стопке Библий, что они имели Анну Гайд сверху и снизу, на Британских островах и во Франции, в Нидерландах и на Шотландских нагорьях, в городах и весях, на кораблях и во дворцах, в постелях и в подвесных койках, в кустах, на клумбах, в отхожих местах и на чердаках, имели её пьяной и трезвой, поодиночке или всем скопом, сзади, спереди и с обоих боков, днём, ночью, во все фазы Луны и под всеми знаками Зодиака, а кроме того, доподлинно знают, что всё остальное время несчётное количество кузнецов, бродяг, французских жиголо, иезуитов, комедиантов, цирюльников и шорников предавались с ней подобным утехам. Тем не менее герцог Йоркский взял её за себя и запер в Сент-Джеймском дворце, где она разжирела, как некое энтомологическое диво в нашем подвале.

Разумеется, Даниель слышал много подобного дома — от людей, ищущих милости у Дрейка, отчего возникло странное впечатление, будто Уилкинс заискивает перед ним. Безусловно, совершенно ложное, поскольку Даниель не обладал ни властью, ни влиянием, ни перспективой когда-нибудь их заполучить.

Более правдоподобным представлялось другое объяснение: Уилкинс не боится Даниеля, а жалеет и пытается оградить от лишних опасностей, обучая, как жить в свете.

Если так, Даниелю следовало по меньшей мере усвоить урок, который Уилкинс пытался ему преподать. Принцессам, Марии и Анне, шёл соответственно четвёртый и второй год. Поскольку их мать — родственница Джона Комстока, им было естественно укрыться в его доме. Что объясняло слова графа: «Две из них — всё разом». Королевского рода, женского пола и малолетки.

Из-за тягостных ограничений, которые наложил на учёные изыскания хозяин поместья, пришлось провести длительный симпозиум на кухне. Уилкинс и Гук диктовали, а Даниель постепенно слабеющей рукой вел перечень опытов не шумных и не вонючих, но (с каждым часом) всё более причудливых. Гук поручил Даниелю чинить «сжимательную машину» — цилиндр с поршнем для сжатия и разрежения воздуха. Он считал, что воздух содержит некую субстанцию, поддерживающую жизнь и огонь; когда субстанция исчерпывается, они угасают. По этому поводу провели целый ряд опытов. В закупоренную стеклянную банку поместили мышь и горящую свечу и стали смотреть, что будет (свеча прожила дольше). Потом взяли большой бычий пузырь и, поднося его ко рту, поочерёдно дышали одним и тем же воздухом. Гук при помощи своей машины откачал воздух из стеклянного сосуда и заставил маятник колебаться в вакууме, а Чарльза — считать колебания. В первую же ясную зимнюю ночь Гук вынес на улицу телескоп и стал наблюдать Марс; он обнаружил на поверхности планеты тёмные и светлые пятна и с тех пор принялся следить за их смещением, чтобы определить длину марсианских суток. Он засадил Даниеля и Чарльза за шлифовку более мощных линз, а заодно выписал новые у Спинозы из Амстердама; потом все по очереди высматривали всё более мелкие детали лунной поверхности. И снова Гук видел то, чего не видел Даниель.

— Луна, как и Земля, обладает притяжением, — сказал он.

— Почему вы так решили?

— Горы и долины имеют устоявшуюся форму — какими бы зубчатыми они ни были, на всей планете нет ничего, что бы могло упасть под действием гравитации. Будь у меня линзы помощнее, я бы определил угол естественного откоса и рассчитал силу тяжести на Луне.

— Если Луна притягивает предметы, то должны притягивать и прочие небесные тела, — заметил Даниель[23].

Из Амстердама прибыл длинный свёрток. Даниель вскрыл его, ожидая увидеть очередную подзорную трубу, однако обнаружил тонкий прямой рог, покрытый спиральным рисунком.

— Что это? — спросил он Уилкинса.

Доктор оглядел предмет через очки и ответил с легкой досадой:

— Рог единорога.

— Но я думал, единорог — сказочное животное.

— Я ни одного не видел.

— Тогда откуда, как вы думаете, он взялся?

— Почём я знаю? — отвечал Уилкинс. — Мне известно лишь, что их можно приобрести в Амстердаме.

Монархи, хоть и сильны ратями, слабы доводами, ибо с колыбели приучены пользоваться своей волей, яко десницей, и разумом, яко шуйцей. Посему, вынужденные принять сражение подобного рода, они оказываются жалкими и ничтожными противниками.

Мильтон, предисловие к памфлету «Иконоборец»

Даниель привык видеть, как герцог Йоркский выезжает на охоту со своими вельможными друзьями, — насколько сын Дрейка мог привыкнуть к такому зрелищу. Раз охотники проехали на расстоянии пущенной стрелы, и он услышал, как герцог обращается к спутнику — по-французски. Даниелю захотелось броситься и убить этого француза во французском наряде, которого прочат в английские короли. Он подавил порыв, вспомнив, как голова герцогского отца скатилась с плахи перед Дворцом для приёмов, и подумал про себя: «Ну и чудная же семейка!»

Кроме того, он уже не мог воскресить в душе прежней ненависти. Дрейк учил сыновей ненавидеть аристократов, при любом случае указывая на их привилегии. Доводы эти действовали безотказно не только в доме Дрейка, но и в любом другом, где собирались диссиденты, — отсюда Кромвель и всё последующее. Однако Кромвель сделал пуритан сильными, и сейчас Даниель чувствовал, как эта сила, словно самостоятельное живое существо, пытается перейти к нему, а следовательно, он тоже пользуется наследственными привилегиями.

Таблицы философского языка были закончены; по мирозданию прошлись частым бреднем, и теперь всё на небе и на земле оказалось в какой-нибудь из мириадов его ячей. Чтобы определить конкретную вещь, надо было лишь указать её положение в таблицах, выражаемое числами. Уилкинс придумал систему, по которой предметам давалось название, — разложив название на слоги, можно было найти ячейку в таблице и узнать, чему оно соответствует.

Уилкинс выпустил всю кровь из большого пса и влил в маленького. Через несколько минут песик уже бегал за палкой. Гук собрал часы новой конструкции. Некоторые мелкие детали он рассматривал под микроскопом и попутно обнаружил неведомые мельчайшие существа на тряпье, в которое эти детали были завёрнуты. Он зарисовал их, а потом три дня напролёт пытался подобрать средство против этих существ. Действеннее всего оказался флорентийский яд, который он готовил из табачных листьев.

Приехал сэр Роберт Мори, растёр кусок единорожьего рога в порошок, насыпал его кольцом и посадил в середину паука. Однако паук постоянно убегал. Мори объявил, что рог поддельный.

Однажды Уилкинс разбудил Даниеля в самый неурочный час, и они вдвоём на возу с сеном отправились по ночной дороге в эпсомскую тюрьму.

— Судьба благоволит нашему начинанию, — сказал Уилкинс. — Человека, которого мы собрались вопрошать, приговорили к повешению. Однако петля сдавила бы те органы, которые нас интересуют, — некоторые деликатные части горла. На нашу удачу, накануне казни приговорённый умер от кровавого поноса.

— Это будет какое-то дополнение к таблицам? — устало спросил Даниель.

— Не глупите — устройство горла известно давным-давно. Покойник поможет нам с истинным алфавитом.

— На котором будет писаться философский язык?

— Вам отлично это известно. Проснитесь, Даниель!

— Я спросил лишь потому, что вы составили уже несколько истинных алфавитов.

— Более или менее произвольных. Натурфилософ из какого-то другого мира, видя документ, написанный этими значками, решил бы, что читает не философский язык, а «Криптономикон»! Нам нужен систематический алфавит, в котором само начертание букв говорило бы об их произношении.

Слова эти вселили в Даниеля нехорошие предчувствия, которые полностью оправдались. К восходу солнца они уже забрали мертвеца из тюрьмы, доставили в коттедж и отрезали ему голову. Чарльза Комстока подняли с постели и велели ему разрезать покойника, дабы попрактиковаться в анатомии (а заодно избавиться от трупа). Тем временем Уилкинс и Гук присоединили большие мехи к дыхательному горлу мертвеца, чтобы пропускать воздух через связки. Даниелю поручили спилить верхнюю часть черепа и удалить мозг, чтобы он мог взяться рукой за нёбо, язык и прочие мягкие части гортани, ответственные за извлечение звуков. Таким образом, действуя все вместе — Даниель выступал в роли своеобразного марионеточника, Гук манипулировал губами и носом, Уилкинс качал мехи, — они заставили мертвеца заговорить. При определённом расположении губ, языка и проч. он произнёс очень отчётливое «О», от которого Даниелю, уже изрядно уставшему, стало чуточку не по себе. Уилкинс нарисовал О-образную букву по форме губ покойника. Эксперимент продолжался весь день. Когда кто-нибудь проявлял признаки усталости, Уилкинс напоминал, что голова, с таким трудом раздобытая, не вечна — как будто они сами этого не понимали. Им удалось извлечь тридцать четыре звука; для каждого Уилкинс придумал букву, схематически изображавшую положение губ, языка и проч. Наконец голову отдали Чарльзу Комстоку для дальнейших анатомических штудий, а Даниель лёг спать и увидел серию красочных кошмаров.

Наблюдения за Марсом навели Гука на мысли о небесных делах; по этому поводу они с Даниелем как-то утром выехали в фургоне, прихватив с собой ящик инструментов. Опыт, видимо, был важный, потому что Гук самолично уложил инструменты. Уилкинс убеждал их воспользоваться исполинским колесом и не докучать Комстоку просьбой о повозке. Уилкинс уверял, что колесо, приводимое в движение молодым и крепким Даниелем Уотерхаузом, может (в теории) легко пересекать поля, болота и даже неглубокие ручьи, так что они прибудут на место по прямой, а не окольными дорогами. Гук предложение отверг и выбрал фургон.

Они несколько часов добирались до некоего колодца, пробитого в сплошном меловом известняке. Уверяли, что глубина его больше трёхсот футов. При виде Гука местные крестьяне предпочли убраться подобру-поздорову; впрочем, они всё равно ничего полезного не делали, а предавались праздности и пьянству. Гук поручил Даниелю соорудить над колодцем прочную ровную платформу, а сам достал лучшие свои весы и принялся их калибровать. Он объяснил:

— Допустим гипотезы ради, что планеты удерживаются на орбитах не вихрями эфира, а силою тяготения.

— Да?

— Тогда путём вычислений мы убедимся, что это возможно лишь в одном случае: если притягательная сила уменьшается при удалении от самого центра притяжения.

— То есть вес тела уменьшается с подъёмом?

— И увеличивается с опусканием. — Гук выразительно глянул в сторону колодца.

— Ага! Значит, мы должны взвесить что-то на поверхности, а затем… — Даниель в ужасе осёкся.

Гук повернул скрюченную шею и пристально вгляделся в Даниеля. Потом, впервые с начала их знакомства, рассмеялся.

— Вы боитесь, что я предлагаю спустить вас, Даниеля Уотерхауза, на триста футов в колодец, с весами, дабы вы что-то там взвесили? И что верёвка порвётся? — Снова смех. — Подумайте внимательнее о том, что я сказал.

— Да, конечно… так бы всё равно ничего не вышло, — проговорил глубоко сконфуженный Даниель.

— Почему? — вопросил Гук, словно намереваясь поймать его на противоречии.

— Мы взвешиваем при помощи гирь, и если на дне колодца предметы и впрямь становятся тяжелее, то ровно на столько же потяжелеют гири, и результат будет прежний, а мы ничего не установим.

— Помогите отмерить мне триста футов верёвки, — уже без улыбки распорядился Гук.

Они отмотали пятьдесят локтей, используя в качестве мерила палку длиной в локоть, и Гук привязал на верёвку тяжёлую медную гирю. Потом он водрузил весы на помост, сооружённый Даниелем, положил на одну чашку гирю вместе с верёвкой и тщательно её взвесил. Казалось, он никогда не закончит, тем более что налетающий время от времени ветерок сильно мешал работе. Часа два они убили на то, чтобы соорудить защитную холщовую ширму. Ещё полчаса Гук, глядя на стрелку весов в увеличительное стекло, подкладывал и убирал с чашки кусочки золотой фольги не тяжелее снежинок. Каждый раз стрелка начинала дрожать и успокаивалась только через несколько минут. Наконец Гук получил вес гири в фунтах, унциях, гранах и долях грана, а Даниель всё это записал. Затем Гук закрепил свободный конец верёвки в отверстии, которое заранее просверлил в чашке весов, и они с Даниелем, сменяясь, начали опускать гирю в колодец, на несколько дюймов за раз; если бы гиря качнулась, задела стенку и запачкалась мелом, она набрала бы лишний вес и опыт оказался бы испорчен. Когда они размотали все триста футов, Гук пошёл прогуляться, потому что гиря слегка покачивалась, а вместе с ней и чашка. Наконец она остановилась, и он снова смог взяться за увеличительное стекло и пинцет.

Короче, в тот день и у Даниеля было много времени на раздумья. Клетки, паучьи глаза, единорожьи рога, сжатый и разреженный воздух, необычные средства от глухоты, философские языки и летающие повозки были достаточно любопытны, но в последнее время интересы Гука переключились на дела небесные, и мысли Даниеля всё чаще устремлялись к однокашнику. Как доморощенный натурфилософ при дворе какого-нибудь европейского князька изнывает от желания проведать, что делают Уилкинс и Гук, так и Даниелю хотелось знать, чем занят Исаак в Вулсторпе.

— Вес одинаковый, — провозгласил наконец Гук. — Триста футов глубины не дают измеримой разницы.

Это был сигнал разобрать установку и убраться восвояси, чтобы крестьяне снова могли брать из колодца воду.

— Опыт ничего не доказывает, — сказал Гук, когда они в сумерках ехали домой. — Весы недостаточно точны. Однако если поместить маятниковые часы под стеклянный колпак, чтобы не влияли влажность и атмосферное давление… и на долгое время оставить в колодце… то разница в весе маятника проявит себя ускорением или замедлением хода.

— Но как узнать, что часы спешат или отстают? — спросил Даниель. — Их надо проверять по другим часам.

— Или по вращению Земли, — отвечал Гук. Вопрос Даниеля почему-то привёл его в мрачное настроение, и больше он ничего не сказал, пока, уже за полночь, они не вернулись в Эпсом.


Ночью температура стала опускаться ниже точки замерзания — пришло время градуировать термометры. Даниель, Чарльз и Гук уже несколько недель изготавливали их из длинных, в ярд, стеклянных трубок, которые заполняли подкрашенным кошенилью спиртом. Однако меток на них не было. В морозные ночи все трое закутывались потеплее, погружали термометры в бак с дистиллированной водой, а потом часами сидели, изредка помешивая воду, и ждали. Если внимательно слушать, можно было различить, как потрескивают, образуясь на поверхности, кристаллики льда; тогда они вставали и алмазом наносили метку на то место трубки, у которого остановилась красная жидкость.

Гук держал на улице квадратик чёрного бархата. Если днём шёл снег, он выносил микроскоп, клал бархат на предметный столик и разглядывал снежинки. Даниель, как и Гук, видел, что ни одна не повторяет другую. И вновь Гук заметил то, что упустил Даниель.

— У каждой конкретной снежинки все лучики одинаковы — почему так происходит? Почему каждый луч не принимает свою, отличную от других форму?

— Должно быть, тут действует некий центральный организующий принцип… — произнес Даниель.

— Это столь очевидно, что незачем было и говорить, — ответил Гук. — Будь у меня линзы получше, мы могли бы заглянуть в сердцевину снежинки и увидеть организующий принцип в действии.

Через неделю Гук вскрыл собаке грудную клетку и удалил рёбра, обнажив бьющееся сердце, однако лёгкие обмякли и, казалось, уже не работали.

Собака визжала почти как человек. Из дома Джона Комстока пришёл кто-то и низким красивым голосом осведомился, что происходит. Даниель, отупелый и полуслепой от усталости, принял его за мажордома.

— Я всё объясню в записке и присовокуплю извинения, — пробормотал Даниель, оглядываясь в поисках пера и вытирая окровавленные руки о штанины.

— И кому же вы адресуете записку, скажите на милость? — насмешливо проговорил мажордом. Впрочем, для мажордома он выглядел чересчур юным — ему явно ещё не исполнилось тридцати. Голова поблескивала короткой светлой щетиной — явный признак человека, который постоянно носит парик.

— Графу Эпсомскому.

— Почему бы не адресовать её герцогу Йоркскому?

— Хорошо, напишу герцогу.

— Тогда, может быть, обойдётесь без писанины и просто скажете мне, что вы тут, чёрт возьми, вытворяете?

Даниель возмутился было от такой дерзости, но тут, вглядевшись в посетителя, узнал герцога Йоркского.

Он должен был поклониться, однако от неожиданности лишь вздрогнул. Герцог движением руки показал, что принимает такой знак учтивости, а теперь, мол, давайте побыстрей к сути.

— Королевское общество, — начал Даниель, выставляя перед собой слово «королевское» как щит, — оживило мёртвую собаку при помощи крови другой собаки, а сейчас исследует искусственное дыхание.

— Мой брат любит ваше Общество, — сказал Джеймс, — вернее, своё Общество, коль скоро он объявил его королевским. — Даниель решил, что герцог объясняет, почему ещё не приказал отстегать их кнутом. — Меня интересуют звуки. Будут ли они продолжаться всю ночь?

— Напротив, они уже стихли, — заметил Даниель.

Лорд Верховный адмирал вслед за Даниелем прошёл на кухню, где Уилкинс и Гук вставили собаке в дыхательное горло бронзовую трубку, соединённую с теми же верными мехами, при помощи которых заставили говорить покойника.

— Раздувая мехи, они наполняют и опорожняют лёгкие, чтобы собака не умерла без воздуха, — объяснил Чарльз Комсток после того, как экспериментаторы поклонились герцогу. — Осталось лишь выяснить, как долго можно этим способом поддерживать в собаке жизнь. Мы с мистером Уотерхаузом должны по очереди раздувать мехи, пока мистер Гук не объявит, что эксперимент закончен.

При звуке Даниелевой фамилии герцог бросил на него взгляд.

— Если собака должна страдать во имя ваших исследований, благодарение Небесам, что она делает это тихо, — заметил герцог и повернулся к выходу. Остальные двинулись было его проводить, но он остановил их словами: «Продолжайте своё занятие». А вот Даниелю Джеймс сказал: «Позвольте вас на одно слово, мистер Уотерхауз», и тот вместе с герцогом вышел на луг, гадая, не вспорют ли ему сейчас живот, как несчастному псу.

Несколько минут назад он преодолел дурацкий порыв: преградить его королевскому высочеству путь в кухню, дабы уберечь его королевское высочество от жуткого зрелища. Однако он не учел, что герцог, при своей молодости, побывал во множестве сражений, морских и сухопутных. Какие бы муки ни терпела собака, герцог видел, как много худшее проделывают с людьми. В его глазах Королевское общество было не сборищем безжалостных мясников, а горсткою дилетантов.

Даниель знал лишь один способ управлять своим поведением — посредством рассудка. Принцев тоже учат мыслить рационально, как учат немного бренчать на лютне и танцевать сносный ричеркар. Однако к действиям их побуждает сила собственной воли, и в конечном счёте они делают что хотят, не оглядываясь на рациональность своих поступков. Даниелю нравилось убеждать себя, что рассудочный подход ведёт к более верному поведению, чем грубая воля; но вот герцог Йоркский увидел их эксперимент и лишь закатил глаза, не узрев ничего для себя нового.

— Мой друг привёз из Франции одну пакость, — объявил его королевское высочество.

Даниель далеко не сразу понял, о чём речь. Он пытался истолковать фразу то так, то эдак, но внезапно понимание раскатилось в мозгу, как гром в зарослях. Герцог сказал: «У меня сифилис».

— Какая жалость, — проговорил Даниель, по-прежнему не уверенный, что верно понял собеседника. Надо было вести себя осторожно и отвечать расплывчато, чтобы разговор не выродился в комедию ошибок с ударом шпагой в финале.

— Некоторые считают, что здесь помогает ртуть.

— Но при том она ядовита, — заметил Даниель.

Джеймс Стюарт, герцог Йоркский и лорд Верховный адмирал, кажется, счёл, что обратился по адресу.

— Наверняка учёные доктора, занятые искусственным дыханием и тому подобным, ищут и лекарство для таких, как мой друг.

«А также для его жены и детей», — подумал Даниель. Очевидно, Джеймс либо подцепил сифилис от Анны Гайд, либо заразил её, а она, вероятно, передала болезнь дочерям, Марии и Анне. На сегодняшний день старший брат Джеймса, король, так и не сумел произвести на свет ни одного законного ребёнка. Побочных вроде Монмута у него было хоть отбавляй, но никто из них не мог унаследовать трон. Так что пакость, которую Джеймс привёз из Франции, могла положить конец династии Стюартов.

Из этого вытекал другой занятный вопрос: почему Джеймс, имея под боком целое Королевское общество, обратился к сыну фанатика?

— Дело весьма деликатное, — продолжал герцог, — из тех, что марают честь, если пойдут разговоры.

Даниель перевёл это так: «Только проболтайтесь, и я велю кому-нибудь вызвать вас на дуэль». Впрочем, кто обратит внимание, если сын Дрейка начнёт пачкать имя герцога Йоркского? Дрейк пятьдесят лет без остановки обличал распущенность правящего дома в очень похожих словах. Теперь стало ясно, чем руководствовался герцог: если Даниель по недомыслию сболтнёт, что у него дурная болезнь, никто не услышит — правда утонет в потоке поношений, которые постоянно изрыгал Дрейк. Впрочем, Даниель и не будет долго болтать: вскоре его найдут на окраине Лондона с множеством глубоких колотых ран.

— Итак, вы дадите мне знать, если Королевское общество набредёт на какое-нибудь лекарство? — спросил Джеймс, поворачиваясь к дому.

— Чтобы вы сообщили о нём своему другу? Всенепременно, — отвечал Даниель.

На этом разговор закончился. Даниель вернулся на кухню узнать, сколько ещё продлится эксперимент.

Ответ: дольше, чем им хотелось бы. К тому времени, как они закончили, первый свет уже сочился в окно, и взгляд понемногу угадывал, что предстанет ему с рассветом. Гук сгорбился в кресле, мрачный, потрясённый, в ужасе от самого себя. Уилкинс подпер голову окровавленным кулаком.

Они собрались здесь, якобы спасаясь от Чёрной смерти, но на самом деле бежали от своего невежества. Они алкали знаний и набросились на еду, словно голодные бродяги в господском доме, которые тянутся к новым яствам, не переварив и даже не прожевав прежние. Оргия длилась почти год. Теперь, при свете дня, они внезапно очнулись, увидели разбросанные по полу собачьи рёбра, заспиртованные в банках селезёнки и желчные пузыри, редких паразитов, прибитых к дощечкам или приклеенных к стёклышкам, булькающие на огне яды — и внезапно стали себе противны.

Даниель собрал в охапку искромсанного пса, уже не боясь испортить одёжу — её так и так предстояло сжечь, — и вышел на поле к востоку от коттеджа, где останки подопытных животных сжигали, закапывали или использовали в экспериментах по самозарождению мух. Тем не менее воздух здесь был относительно свеж.

Опустив на землю собачий труп, Даниель обнаружил, что идет навстречу пылающей звезде, всего в нескольких градусах над горизонтом, которая могла быть только Венерой. Он шёл и шёл, а роса смывала кровь с его башмаков. Рассветные луга мерцали зелёным и розовым.

Исаак прислал ему письмо: «Треб. помощь кас. набл. Венеры. Приезжай, коли сможешь». Тогда Даниель ещё задумался, нет ли тут чего-то завуалированного. Сейчас, стоя на серебряном от росы лугу спиной к дому кровопролития и видя перед собой лишь Утреннюю звезду, он внезапно вспомнил давние слова Исаака о гармонии небесных тел и глаз, которыми мы их наблюдаем. Четыре часа спустя, одолжив лошадь, он уже скакал в Вулсторп.

На «Минерве», Плимутский залив, Массачусетс Ноябрь, 1713 г.

Даниель просыпается в беспокойстве. Жевательные мышцы занемели, лоб и виски ломит — видимо, во сне он о чем-то тревожился. Впрочем, лучше тревожиться, чем бояться, как всё последнее время, пока капитан ван Крюйк не бросил идею лавировать против штормового ветра и не вернулся в более спокойные воды у массачусетского побережья.

Капитан ван Крюйк, возможно, назвал бы это болтанкой или другим моряцким эвфемизмом, однако Даниель ушёл к себе в каюту с ведром, чтобы блевать, и пустой бутылкой, чтобы спрятать в неё записки последних дней. Быть может, столетия два спустя какой-нибудь мавр или готтентот вытащит бутылку и прочитает воспоминания доктора Уотерхауза о его знакомстве с Ньютоном и Лейбницем.

Даниель лежит на соломенном тюфяке; палуба юта всего в нескольких дюймах от его глаз. Он научился узнавать шаги капитана ван Крюйка по доскам у себя над головой. На корабле дурной тон — подходить к капитану ближе, чем на сажень, поэтому даже если на юте полно народу, капитан стоит особняком. За те две недели, что «Минерва» лавировала в поисках попутного ветра, Даниель научился угадывать настроения капитана по рисунку и ритму его движений — каждому настроению отвечали определённые фигуры, словно в придворном танце. Ровная широкая поступь означала, что всё хорошо и ван Крюйк просто обозревает свои владения. Когда он наблюдал за погодой, то кружил на месте, а когда брал замеры солнца, то стоял неподвижно, вдавив в палубу каблуки. Однако сегодня утром (Даниель предполагает, что сейчас раннее утро, хотя солнце ещё не встало) ван Крюйк ведёт себя необычно: расхаживает по юту быстрыми сердитыми шагами, на несколько секунд замирая у каждого борта. Чувствуется, что матросы уже проснулись, но они по большей части ещё в кубрике — перешёптываются или занимаются какой-то неслышной работой.

Вчера они вошли в залив Кейп-Код — мелкую бухту, образованную изгибом одноимённого мыса, — переждать северо-восточный ветер, произвести кое-какие починки и ещё лучше подготовить корабль к зиме. Однако ветер поменялся на северный и теперь грозил выбросить их на песчаные отмели в южной части залива, потому ван Крюйк взял курс на закат и, старательно лавируя между рифами по правому борту и подводными островами по левому, вошёл в Плимутский залив. С наступлением ночи бросили якорь в проливе, хорошо защищенном от ветра, и (как предполагал Даниель) решили дождаться более благоприятной погоды. Ван Крюйк явно нервничал: он удвоил ночную вахту и отправил матросов чистить внушительный корабельный арсенал ручного огнестрельного оружия.

Стёкла в каюте дрожат от далёкого грохота. Даниель скатывается с койки, как четырнадцатилетний мальчишка, и бросается к выходу, держа одну руку впереди, чтобы не размозжить себе голову в темноте. Выбежав на шканцы, он слышит ответную пальбу со всех окрестных склонов и островков и лишь потом понимает, что это эхо первого взрыва. Будь у него хорошие карманные часы, он мог бы определить расстояние до склонов…

Даппа, первый помощник, сидит возле штурвала по-турецки и разглядывает карты в свете свечи. Странное место для такого занятия. Над головой у него болтаются на верёвке перья и разноцветные ленты. Даниель думает, что это — племенной фетиш (Даппа — африканец), пока одна из пушинок не отклоняется от дыхания холодного ветерка и не становится ясно, что делает Даппа: пытается определить, каким будет ветер после восхода. Он поднимает ладонь, призывая к молчанию, раньше, чем Даниель успевает открыть рот. Над водой слышатся крики, но далеко, — сама «Минерва» тиха, словно корабль-призрак. Подойдя ближе к борту, Даниель видит рассыпанные по воде жёлтые звёзды, которые мигают, скрываясь за волнами.

— Вы ведь не знали, во что влипаете, — замечает Даппа.

— Вам удалось меня заинтриговать — так во что я влип?

— Вы на корабле, капитан которого не вступает ни в какие переговоры с пиратами, — говорит Даппа. — Ненавидит их лютой ненавистью. Прибил флаг к мачте двадцать лет назад; наш ван Крюйк — он скорее сожжёт корабль по ватерлинию, чем отдаст хоть пенни.

— А огни на воде…

— По большей части вельботы, — отвечает Даппа. — Может быть, барка-другая. С рассветом мы ожидаем увидеть парусники, но до тех пор придётся поспорить с вельботами. Слышали крики около часа назад?

— Видно, проспал.

— К нам подошёл вельбот на обмотанных тряпьем вёслах. Мы подпустили пиратов поближе — пусть думают, будто мы спим, — и, когда они подошли к борту, уронили на них комету.

— Комету?

— Небольшое ядро, обмотанное промасленным тряпьём и подожжённое. Когда оно падает в лодку, его трудно выбросить за борт. Пока горело, мы успели хорошенько всё рассмотреть: десяток англичан в лодке, и один уже замахнулся абордажным крюком.

— Вы хотите сказать, то были английские колонисты, или…

— Вот это мы, в частности, и хотим выяснить. Отпугнув тех пиратов, мы спустили собственный баркас.

— А взрыв?..

— Граната. Среди нас есть несколько отставных гренадеров…

— Вы бросили в чью-то лодку гранату?

— Да, а затем — если все идет по плану — наши филиппинцы, бывшие ловцы жемчуга, превосходные пловцы, перелезли через борт с ножами в зубах и перерезали несколько глоток…

— Но это безумие! Здесь Массачусетс!

Даппа смеётся.

— Истинная правда!

Через час солнце во всей красе встаёт над заливом Кейп-Код. Даниель расхаживает по палубе, пытаясь найти место, где не придётся слушать вопли пиратов. Сейчас рядом с «Минервой» качаются две шлюпки: корабельный баркас, недавно просмолённый и покрашенный, и пиратский вельбот, который явно и до сегодняшнего сражения находился не в лучшей форме. Щепки светлого дерева показывают, где банку взорвало гранатой, на дне плещется кровь. Участники вылазки захватили в плен пятерых уцелевших пиратов. Сейчас (судя по звукам) все они в трюме, и двое самых дюжих матросов окунают их головой в грязную воду. Когда пленникам дают наконец глотнуть воздуха, они отчаянно вопят, и Даниелю вспоминаются Уилкинс и Гук с их несчастными псами.

Вулсторп, Линкольншир Весна, 1666 г.

Он открывает глубокое и сокровенное; знает, что во мраке, и свет обитает с ним.

Даниил, 2, 22

По описаниям Исаака («Свернёшь налево у Граймсторпских развалин») он ожидал увидеть несколько лачуг на краю обветренной кручи, однако Вулсторп оказался самой прелестной английской деревушкой, какую ему только случалось видеть. К северу от Кембриджа тянулась унылая плоская равнина, прорезанная дренажными канавами. За Питерсборо болотистая низменность сменилась зелёными-презелёными лугами, похожими на усеянное овцами оконное стёклышко. Стали появляться редкие сосны, придававшие местности сходство с более северными краями. Ещё через день пути начались холмы; земля здесь была бурая, как кофе, каменистые выступы — белые, как сливки; каменотёсы превратили неправильной формы останцы в груды прямоугольных блоков. Вулсторп производил впечатление места возвышенного и близкого к небу; деревья вдоль деревенской дороги кривились в одну сторону, наводя на мысль, что в здешних краях не всегда так тихо и безветренно, как в этот весенний день.

Вулсторпская усадьба выглядела непритязательно и формой напоминала жирное Т, обращенное перекладиной к дороге. Как и всё здесь, она была сложена из мягкого светлого камня; крыша сплошь заросла лишайником. Дом стоял на южной, солнечной стороне холма, но строители почему-то разместили в этой стене только два окна, чуть больше бойниц, да чердачное окошко, назначения которого Даниель вначале не понял. Покуда лошадь с трудом ступала по раскисшей весенней дороге, он приметил, что Исаак сполна использовал преимущества южной стены, нацарапав на ней несколько солнечных циферблатов. Вниз с холма тянулись многочисленные амбары и конюшни — признак процветающего хозяйства.

Даниель свернул с дороги. Дом отстоял от неё не больше чем на двадцать футов. Над дверью красовался резной каменный герб: простой щит с двумя скрещенными человеческими мослами. Весёлый Роджер без черепа. Несколько мгновений Даниель, сидя на лошади, дивился неприкрытой чудовищности герба и чувствовал тупой, ноющий стыд за свою английскость. Он ждал, что слуга объявит о его приезде.

Исаак в письме сообщал, что родительница уехала месяца на полтора. Даниеля это вполне устраивало. Он знал про неё совсем немного: что она бросила трёхмесячного Исаака на бабку и переехала в соседнюю деревню к богатому мужу. Даниель заметил, что некоторые семьи (например, Уотерхаузы) умеют сохранять пристойную видимость, что бы ни происходило внутри; обман, разумеется, полнейший, однако он избавляет знакомых от неловкости. Бывают и другие семьи: в них душевные раны никогда не затягиваются, но вновь и вновь растравляются и выставляются напоказ, словно кровоточащие сердца и стигматы католических изваяний. Сидеть в таком доме за обедом или просто за беседой — всё равно что вместе с Гуком резать собаку: любое твое слово или поступок раздувают мехи, ты смотришь на раскрытую грудную клетку и видишь, как беспомощно отзываются органы, как бьется сам по себе вечный двигатель сердца. Даниель подозревал, что Ньютоны — одно из таких семейств. Герб на двери с евклидовой непреложностью доказывал его подозрения.

— Это ты, Даниель? — негромко произнёс голос Исаака Ньютона.

По жилам Даниеля пробежал маленький пузырёк эйфории: увидеть кого-либо после такого перерыва, во время чумы, и убедиться, что он по-прежнему жив, было чудом. Даниель поднял голову. Северная сторона дома была обращена к склону, на котором рос небольшой яблоневый сад. На скамейке спиной к Даниелю и к солнцу сидел кто-то — не то мужчина, не то женщина, — завернутый в одеяло, как в шаль. Длинные бесцветные волосы рассыпались по плечам поверх одеяла.

— Исаак?

Сидящий немного повернул голову.

— Да, я.

Даниель въехал по грязи в яблоневый сад, спешился и привязал лошадь к невысокой ветке — гирлянде белых цветов. Лепестки сыпались, как снег. Даниель описал вокруг Исаака большую коперниковскую дугу, вглядываясь в него сквозь благоуханную метель. Волосы у Исаака всегда были очень светлые, с ранней проседью, однако за год, что они не виделись, он стал седым как лунь. Белые локоны капюшоном обрамляли лицо. Даниель ожидал увидеть знакомые глаза навыкате, но увидел лишь два золотых диска, словно у Исаака вместо глаз — монеты по пять гиней. Наверное, Даниель вскрикнул, потому что Исаак сказал:

— Не пугайся. Я сам придумал эти очки. Ты, наверное, знаешь, что золото практически неограниченно ковкое, однако известно ли тебе, что в очень тонкой фольге оно становится прозрачным? Попробуй.

Он одной рукой протянул очки, а другой заслонил глаза. У Даниеля дернулась рука — очки оказались легче, чем он ожидал, не линзы, а лишь тончайшая золотая плёнка на проволочном каркасе. Он поднёс их к глазам, и всё поменяло цвет.

— Они синие!

— Ещё один ключ к разгадке природы света, — промолвил Исаак. — Золото жёлтое — оно отражает жёлтую часть света и пропускает остальное. Лишённый жёлтой составляющей свет становится синим.

Даниель смотрел на бледные призраки яблонь в синем цвету перед синим каменным домом и на синего Исаака Ньютона, который сидел спиной к синему солнцу, прикрыв глаза синей рукой.

— Прости, что такая грубая работа. Я делал их в темноте.

— У тебя что-то с глазами?

— Всё, с Божьей помощью, пройдёт. Я слишком много смотрел на солнце.

— Ой. — Даниель едва не онемел от угрызений пуританской совести. Как он мог так надолго оставить Исаака? Счастье ещё, что тот не загнал себя в гроб.

— Я по-прежнему могу работать в тёмной комнате со спектрами, которые отбрасывает через призму Солнце. Однако спектры Венеры слишком слабы.

— Венеры?!

— Я сделал много наблюдений касательно природы света, которые противоречат теориям Декарта, Гюйгенса и Бойля, — пояснил Исаак. — Я разложил белый солнечный свет на цвета, а затем соединил их и вновь получил белый. Я проделал этот опыт множество раз, меняя аппаратуру, чтобы исключить возможные источники ошибок. Осталось устранить ещё один: Солнце — не точечный источник света. Его лик на небе представляет собою заметных размеров диск. Те, кто будет искать погрешности в моей работе, смогут указать, что свет от разных участков Солнца входит в призму под чуть различными углами, а следовательно, выводы мои сомнительны и потому ничего не стоят. Чтобы устранить эти преграды, я должен повторить опыт не с Солнцем, а с Венерой — почти бесконечно малой точкой. Однако свет Венеры настолько слаб, что мои обожжённые глаза его не различают. Мне нужны твои здоровые глаза, Даниель. Ночью начнём. Хочешь пока вздремнуть?

Дом делился на две половины — северную и южную. В северной, где были окна, но не было света, располагалась вотчина ньютоновой родительницы: гостиная на нижнем этаже и спальня на верхнем, обставленные по тогдашнему вкусу небольшим количеством крайне громоздкой мебели. В южной половине, с обращенными к свету окнами-бойницами, обитал Исаак; внизу находилась кухня, пригодная для занятий алхимией, над ней — спальня.

Исаак убедил Даниеля лечь на материну постель, потом неосторожно проговорился, что на этой самой постели он был рожден, за несколько недель до срока, двадцать четыре года назад. Пролежав полчаса на кровати, твёрдой, как жертва столбняка, и глядя на то, что впервые предстало очам Исаака (окно и сад), Даниель встал и снова вышел из дома. Исаак по-прежнему сидел на скамье, на коленях у него лежала книга, но золотые очки были обращены к горизонту.

— Полагаю, разбили их наголову.

— Извини?

— Началось близко к берегу, потом стало отдаляться.

— О чём ты, Исаак?

— Морское сражение — мы бьемся с голландцами в проливах. Ты разве не слышал канонаду?

— Я лежал в постели очень тихо и ничего не слышал.

— Отсюда слышно отчётливо. — Исаак поднял руку и поймал трепетный лепесток. — Ветер благоприятствует нашему флоту. Голландцы неправильно выбрали время.

У Даниеля слегка закружилось в голове при мысли, что Джеймс, герцог Йоркский, с которым они недавно стояли на расстоянии вытянутой руки и говорили о сифилисе, сейчас на палубе флагмана обменивается залпами с голландской армадой, и грохот, прокатившись над морем, попадает в исполинскую ушную раковину залива Уош, изгибом которой служат Бостонская и Линнская впадины, а также Длинная Песчаная банка, оттуда в наружный слуховой проход Уэлленда и дальше по его притокам, через топи и холмы Линкольншира, в ухо Исаака. А может, в голове закружилось от того, что мириады белых лепестков падали на землю по одной и той же скошенной ветром траектории.

— Помнишь, как умер Кромвель, и сатанинский ветер налетел, чтобы унести его душу в ад? — спросил Исаак.

— Да. Я шёл в погребальной процессии и видел, как старых пуритан ветром сбивало с ног.

— Я был на школьном дворе. Мы прыгали в длину. Я выиграл, хотя был маленьким и хрупким. Нет, благодаря этому — я знал, что обязан думать. Я встал спиной к сатанинскому ветру и прыгнул во время особенно сильного порыва. Ветер понёс меня, как эти лепестки. На мгновение меня охватило сильнейшее чувство — наполовину восторг, наполовину страх. Мне чудилось, что ветер будет нести меня вечно — я никогда не коснусь ногами земли, а буду лететь и лететь, пока не обогну земной шар. Разумеется, я был ребёнком и не знал, что снаряд летит по параболе. Какой бы пологой ни была эта кривая, она рано или поздно склонится к земле. Однако предположим, что ядро или мальчик, подхваченный сверхъестественным ветром, будет лететь так быстро, что центробежная сила (как называет её Гюйгенс) его движения вокруг земли уравновесит тенденцию к падению. Что произойдёт тогда?

— Э… смотря как понимать природу падения, — проговорил Даниель. — Почему мы падаем? В каком направлении?

— Мы падаем к центру Земли. К тому самому, от которого направлена центробежная сила — когда крутишь камешек на бечевке.

— Думаю, если бы удалось уравновесить эти силы, ты бы летел и летел, не падая и не взлетая вверх. Впрочем, такое представляется невероятным. Господь должен был бы удерживать тебя, как удерживает планеты.

— Если принять некоторые допущения касательно природы тяготения и того, как вес уменьшается с расстоянием, это происходит само собой, — сказал Исаак. — Ты просто будешь лететь и лететь вечно.

— По кругу?

— По эллипсу.

— По эллипсу… — И тут граната, наконец, взорвалась у него в голове. Даниелю пришлось сесть на землю, прямо на прошлогоднюю падалицу. — Как планета.

— Вот именно — если бы мы могли прыгнуть достаточно сильно или бы нам в спину дул достаточно сильный ветер, мы все стали бы планетами.

Всё было так чисто и очевидно правильно, что Даниель догадался спросить о подробностях лишь несколько часов спустя. Солнце уже село, и они ждали, когда Венера переместится в южную часть неба.

— Я разработал метод флюксий, который делает это все вполне очевидным, — сказал Исаак.

Первой мыслью Даниеля было: «Надо сказать Уилкинсу». Уилкинс, написавший книгу, в которой люди путешествуют на Луну, восхитился бы фразой Исаака: «Мы все стали бы планетами». Однако он вспомнил Гука и опыт с глубоким колодцем. Некое предчувствие подсказывало, что Ньютона и Гука следует покамест держать в разных ячейках.

Спальня Ньютона была устроена словно нарочно для опытов с призмами. Для них нужно, чтобы свет входил через узкое отверстие, а само помещение было темным, иначе спектр на стене будет совсем бледным. Одна беда — Даниель всё время обо что-нибудь спотыкался. Исаак жил здесь несколько лет до поступления в Кембридж, и, судя по всему, одиноко. Пол усеивали остатки вещиц, которые Исаак смастерил, а потом не удосужился выкинуть. Белёные стены покрывали рисунки, сделанные углем или нацарапанные ногтем: чертежи мельниц, изображения птиц, геометрические доказательства. Даниель шаркал в темноте, не отрывая ног от пола, чтобы не наступить на кукольную мебель, камни для шлифовки линз, водяные часы, тонкий, словно пергаментный, череп мыши или тигелёк с прикипевшими капельками металла.

Исаак рассчитал, в какие именно ночные часы Венера будет бросать свой строго однонаправленный свет на южную стену Вулстропской усадьбы — не только на эту ночь, но и на каждую ночь в течение нескольких следующих недель. Все эти часы были расписаны: Исаак составил целую программу экспериментов. Даниель видел, что его друг защищает свою правоту перед целой коллегией воображаемых иезуитов, со всех сторон мечущих в него стрелы латинских возражений, частью просто смехотворных; что Исаак воображает себя разом Галилеем и святой Анной, но, в отличие от Галилея, не склонен сдаваться, и не намерен, как святая Анна, полечь под стрелами мучителей — он схватит их на лету и метнет обратно.

Вот чем Гук никогда бы не озаботился. Гуку было довольно сознания собственной правоты, его не интересовало чужое мнение.

Когда Исаак расположил призмы на окне и задул свечи, Даниель на некоторое время ослеп и по-настоящему испугался, что, не обладая Исааковой зоркостью, не различит на стене слабый спектр Венеры. «Наберись терпения», — произнес Исаак с нежностью, какой Даниель не слышал от него долгие годы. У Даниеля закралась мысль, что Исаак носит золотые очки не по одной лишь причине. Да, он защищает обожжённые глаза от света. Однако, может быть, он защищает и своё обожжённое сердце?

Тут он заметил на стене разноцветное пятнышко: полоску — красную с одного бока и фиолетовую с другой — и сказал: «Вижу».

На чердаке тяжело зашуршало, послышался звук, словно кто-то скребет когтями. Даниель вздрогнул.

— Что там?

— Наверху окошко, чтобы совы залетали на чердак и вили там гнезда, — сказал Исаак. — Тогда мыши не будут есть зерно, которое мы храним на чердаке.

Даниель рассмеялся. На мгновение они с Исааком стали мальчишками, заигравшимися в ночи; былые сложности позабылись, будущие опасности отступили.

Низкое уханье — словно резонирующая нота в органной трубе. Затем шорох — птица просунулась в окошко — и ритм мощных крыльев, словно биение сердца, затухающее в небе. Спектр Венеры на мгновение померк — сова затмила планету. Когда Даниель вновь повернулся, он увидел не только спектр Венеры, но и крохотные чёрточки по всей стене — спектры звезд, окружающих Венеру. Однако он не видел ничего, кроме спектров. Земля вращалась. Крохотные цветные полоски ползли по невидимой стене, перетекали по грубой штукатурке, словно гонимые ветром лужицы ртути, высвечивали фрагменты Исааковых рисунков. Каждая миниатюрная радуга выхватывала из тьмы лишь малую частичку рисунка, а каждый рисунок, в свою очередь, был лишь частью общего Исаакова замысла. Даниель подумал, что, если стоять так из ночи в ночь, ежась от холода и напряженно вглядываясь, можно составить в уме грубое представление об общей картине. Во всяком случае, так ему предстояло постигать Исаака Ньютона.

Я тогда верил и теперь уверен, что наш город будет сожжён огнем и серой, и потому оттуда удалился.

Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»[24]

Занятия в Кембридже должны были возобновиться весной, но не успели Даниель с Исааком переехать в старую комнатёнку, как кто-то снова умер от чумы и пришлось возвращаться — Исааку в Вулсторп, Даниелю — к прежней кочевой жизни. Несколько недель он провел у Исаака, ставя опыты по разложению света, ещё несколько — с Уилкинсом (тот перебрался в Лондон и вновь регулярно собирал Королевское общество) за составлением рукописи на всеобщем языке, остальное время — с Дрейком и старшими братьями, которых отец вытребовал в Лондон ждать конца света. Год Зверя, 1666-й, прошёл наполовину, потом на две трети. Чума кончилась. Война продолжалась и стала уже не просто англо-голландской; французы вступили в неё на стороне голландцев против англичан. Впрочем, планы, которые герцог Йоркский набросал со своими адмиралами холодным днём в Эпсоме, оказались не совсем уж никчёмными: англичане одерживали победы. Дрейк, надо думать, разрывался между патриотическим пылом и разочарованием, что война никак не перерастёт в Армагеддон. Она состояла из череды морских сражений, сводившихся к тому, что англичане медленно вытесняли французов и голландцев из Ла-Манша, и явно не укладывалась в схему, заданную Книгой Даниила и Откровением. Дрейк перечитывал их ежедневно, сочиняя все более притянутые за уши толкования. Что до самого Даниеля, иногда он по целым дням вообще не вспоминал про конец света.

Однажды сентябрьским днём он возвращался в Лондон из Вулсторпа, где помогал Исааку рассчитывать теорию планетарных орбит. Результат получился неудовлетворительный, поскольку они не знали, на каком расстоянии от центра Земли находятся, когда взвешивают предметы. Даниель завернул в чумной Кембридж за новой книгой, в которой якобы содержалось искомое число — радиус Земли, — и теперь ехал к отцу. Тот сообщил в письме, что рассчитал другое искомое число — точную дату светопреставления (она выпала у него как раз на начало сентября).

Даниель был в двадцати милях от Лондона, и сумерки уже сгущались, когда навстречу ему во весь опор промчался гонец, крикнув на скаку: «Лондон горел весь день и горит до сих пор!»

Даниель уже видел это, однако не хотел признавать. С утра в воздухе пахло гарью, дым висел над деревьями и скрадывал лощины. Солнце пылало на полнеба; клонясь к горизонту, оно стало оранжевым, потом алым и расцветило закатными красками столбы дыма — предзнаменования, казавшиеся неизмеримо большими, чем (всё еще неизвестный) радиус Земли. Даниель ехал в ночь, но не в темноту. Свод оранжевого света раскинулся на милю над Лондоном. Земля вздрагивала — поначалу Даниель думал, что с такой силой рушатся здания, однако толчки шли в явно продуманной последовательности, и он сообразил, что дома нарочно взрывают порохом, чтобы воздвигнуть завал на пути огня.

Сперва он полагал, что дому Дрейка за Холборном пожар не грозит, но число взрывов и размер зарева убеждали, что обольщаться не стоит. Теперь он ехал во встречном потоке измазанных сажей бедолаг. В складки одежды и даже в уши набился пепел, хлопья обугленного вещества, дождем сыпавшие вокруг.

— Прям как снег! — воскликнул какой-то мальчик, глядя вверх.

Даниель через силу поднял глаза и увидел, что небо полно какими-то ошмётками, которые медленно кружат, но в целом опускаются к земле. Он поймал один: страницу 798-ю из Библии, обугленную по краям; протянул руку и поймал другой: листок из амбарной книги золотых дел мастера, всё ещё тлеющий с угла. Листовку против свободной чеканки монет. Письмо одной дамы к другой. Они ложились на плечи, как палая листва, и вскоре Даниель перестал их читать.

Дорога заняла так много времени, что зрелище первого горящего дома оказалось столь же неожиданно, сколь и ужасно. Столбы пламени вставали из окон, чёрные фигурки бегали с вёдрами, плеща через край самоцветы воды. Погорельцы запрудили поля за Грейз-Инн-роуд и, устав смотреть на пожар, сооружали убежища из подручного материала.

Неподалеку от Холборна дорогу почти перегородили обломки взорванных домов — даже сквозь запах горящего Лондона Даниель различал сернистый пороховой дух. В следующий миг взлетело на воздух здание справа; Даниель увидел жёлтую вспышку, и тут же в лицо бросило щебнем (ощущение было такое, будто половину лица попросту снесло). Он оглох. Лошадь взвилась на дыбы, сломала ногу о груду камней и сбросила Даниеля. Он упал на камни и доски, потом встал, не помня, сколько времени пролежал. Взрывы звучали чаше; главный фронт пламени приближался. От стен, крыш, от одежды на живых и на мертвецах поднимались завесы пара. Даниель в свете зарева перебрался через завал на улицу, ещё не засыпанную, но обречённую сгореть.

Добравшись до Холборна, он повернулся спиной к огню и побежал на грохот взрывов. Часть мозга выполняла геометрические построения, нанося взрывы на мысленную карту и экстраполируя их дальше. По всему выходило, что дуга пройдет через дом Дрейка.

На Холборне тоже лежала груда, такая свежая, что камни еще осыпались, стремясь к углу естественного откоса. Даниель взбежал по ней, почти боясь увидеть под ногами отцовскую мебель. Однако с вершины ему открылся вид на дом Дрейка, который по-прежнему высился, хотя высился в одиночестве — оба соседних дома лежали в развалинах. Стены дымились, головешки сыпались вокруг, как метеоры, а Дрейк Уотерхауз стоял на крыше, держа над головой Библию. Он что-то кричал, но никто при всем желании не разобрал бы слов.

На улице внизу образовалось необычное скопление дворян в некогда ярких, а теперь чёрных от сажи нарядах, и мушкетёров, которым явно не по душе было стоять так близко к огню с пороховницами на поясе. Очень богатые и знатные люди смотрели на Дрейка, кричали и указывали вниз, призывая его спуститься. Однако Дрейк смотрел только на огонь.

Даниель повернулся туда, куда смотрел отец, и его едва не бросило на землю жаром и зрелищем Большого Пожара. Все от востока до юга пылало, всякая вещь под звёздами. Пламя взметалось и трепетало, взмывало к небу и колыхалось, дома ложились, как смятая трава под исполинским колесом Джона Уилкинса.

Оно надвигалось так быстро, что настигало бегущих людей — те окутывались дымом и взрывались пламенем, обращаясь в свет: вознесение. Дрейк указывал на них перстом, но придворные щеголи не желали ничего видеть. В глазах Дрейка они были демонами ещё до того, как Лондон объяло пламя, поскольку пресмыкались перед королём Карлом II, архидемоном самого Людовика XIV. И теперь эти люди сошлись перед его домом.

Взгляды придворных были обращены внутрь, на одного человека — даже Дрейк на него смотрел. Даниель приметил лорда-мэра и поначалу счёл центром внимания его, но лорд-мэр неотрывно глядел куда-то ещё. Отыскав новую позицию на куче, Даниель увидел наконец высокого смуглого человека в невероятно роскошном наряде. Огромный парик возбуждённо трясся. Его обладатель внезапно шагнул вперёд, выхватил у приспешника факел, последний раз глянул на Дрейка и коснулся факелом мостовой. Яркая звёздочка дымного пламени побежала к распахнутой двери.

Человек с факелом обернулся, и Даниель узнал короля.

В толпе произошло предварительное подобие взрыва: придворные и мушкетеры сомкнулись вокруг монарха, защищая его от летящего верджинела. На крыше Дрейк, указуя перстом на его величество, воздел Библию над головой, дабы призвать с неба новый поток проклятий. По пылающим головням, которые сыпались вокруг, словно копья ангелов-мстителей, он, вероятно, вообразил, будто играет важную роль в Страшном Суде. Однако ни одна головешка не упала на короля.

Искра взбиралась по ступеням. Даниель сбежал по развороченным останкам дома, уверенный, что сумеет обогнать её и вырвать запал раньше, чем огонь доберётся до пороховых бочонков в гостиной. Навстречу ему неслись королевские стражники. Уголком глаза он видел, что один из них разгадал его намерение — лицо внезапно разгладилось и осветилось, как у студента, до которого наконец дошло. Мушкетёр шагнул в сторону и поднял к плечу трубку с воронкообразным раструбом. Даниель взглянул на отцовский дом и заметил, что искра бежит по тёмной прихожей. Он напрягся в ожидании взрыва, но грохот раздался сзади — и тут же его ударило в сотне мест, бросило лицом на мостовую.

Даниель перекатился на спину, пытаясь загасить языки боли по всему телу, и увидел, что отец возносится к небесам. Чёрная одежда обратилась в одеяние пламени; конторка, книги и напольные часы летели следом.

— Отец! — позвал Даниель.

Призыв был бессмысленным, если признавать смысл исключительно в натурфилософских рамках. Даже предполагая, что Дрейк был жив, когда Даниель к нему обратился (довольно смелое допущение, не делающее чести молодому члену Королевского общества), он находился далеко и продолжал удаляться в грохоте и смятении, к тому же, вероятно, оглох от взрыва. Однако Даниель разом увидел, как взлетает на воздух родной дом, и получил в спину заряд картечи; всякий натурфилософский смысл из него вышибло. Осталась логика пятилетнего ребенка, видящего, что отец его покидает, хотя это неправильно и супротив естества. Более того, между ними осталось всё несказанное за последние двадцать лет: он согрешил перед Дрейком и мог бы, покаявшись, получить отпущение, а Дрейк согрешил перед ним и должен был дать ответ. Намеренный во что бы то ни стало предотвратить этот гнусный и противоестественный уход, Даниель прибег к единственному средству самосохранения, какое Бог даровал пятилетним: к голосу, который сам по себе ничего не делает, лишь сотрясает воздух. В любящем доме на крик сбегутся и помогут. «Отец!» — повторил Даниель. Однако его дом превратился в ураган кирпичей и брызги досок, прочерчивающих собственные дуги к дымной земле, а отец обратился в грозное облако. Как богоявление в Ветхом Завете. Только если Иегова в облаках являл Себя Своему народу, то это облако поглотило Дрейка и не извергло, а соединило с Великой Тайной. Он сокрылся от Даниеля навсегда.

На «Минерве», Плимутский залов, Массачусетс Ноябрь, 1713 г.

Мозг опередил перо; чернила высохли, лицо увлажнилось. Один в каюте, Даниель предается ещё одному излюбленному занятию пятилетних. Некоторые считают, что плакать — ребячество. Даниель (который с рождения Годфри досыта наслушался плача) придерживается противоположного мнения. Плакать в голос — ребячество, поскольку плачущий верит, что его услышат и опрометью бросятся спасать. Плакать беззвучно, как Даниель в это утро, — знак возмужалого страдальца, не питающего подобных иллюзий.

На орудийной палубе раздаются ритмичные выклики. Крики медленно нарастают и взрываются топотом ног по трапам красного дерева; и вот уже палуба «Минервы» заполнена матросами, они бегают и сталкиваются, словно живая иллюстрация гуковой теории тепла. Первая мысль Даниеля: в пороховом погребе пожар и команду высвистали наверх, чтобы покинуть судно. Однако паника в высшей степени упорядоченная.

Даниель вытирает лицо, закрывает чернильницу, выходит на шканцы и бросает за борт испорченное перо. Матросы по большей части уже на вантах и спускают огромные белые полотнища, словно стремясь защитить непривычный взгляд Даниеля от целой флотилии вельботов и шлюпов. Камни и деревья на берегу смещаются по отношению к неподвижному наблюдателю на «Минерве» явно недолжным образом. «Мы дрейфуем… нас несёт!» — возмущён Даниель. Поднять якорь на корабле такого размера — дело до нелепого долгое и муторное. Матросы с пением бегают взапуски вокруг огромного кабестана, юнги отскребают от ила и посыпают песком якорный канат, добиваясь лучшей сцепки с кабалярингом — бесконечной петлей, трижды обнесённой вокруг шпиля, к которой они занемевшими руками крепят якорный канат. В часы с восхода солнца ничего похожего даже не начиналось.

— Нас несёт! — вновь взывает Даниель к Даппе, ловко спрыгнувшему с юта только что не ему на плечи.

— Само собой, капитан, — мы все в панике, разве вы не видите?

— Вы несправедливы к себе и своей команде, мистер Даппа… и почему вы обращаетесь ко мне «капитан»? И почему нас несёт, если мы не подняли якорь?

— Ваше место на юте, капитан… вот так, ещё шажок…

— Позвольте мне сходить за шляпой…

— Ни в коем разе, капитан, надо, чтобы каждый пират в Новой Англии — а в данную минуту они все здесь — видел ваши блистающие на солнце седины и лысину, розовую и бледную, как у капитана, который много лет не поднимался на палубу. Сюда, смотрите на штурвал, сэр… вот так… не могли бы вы качнуться ещё раз? Сощурьтесь на непривычный свет… отлично сыграно, капитан!

— Боже милостивый, Даппа, мы дрейфуем! Какой-то безумец перерезал якорные канаты!

— Я же сказал: мы были в панике… осторожнее на трапе, капитан!

— Отпустите мой локоть! Я вполне в состоянии…

— Рады вам служить, капитан, — и я, и этот увечный голландец наверху трапа.

— Капитан ван Крюйк! Почему вы одеты как простой матрос?! И что сталось с нашими якорями?!

— Мёртвый груз, — бросает ван Крюйк и что-то добавляет по-голландски.

— Он говорит, вы проявляете именно ту бессильную сварливость, какая нам нужна. Вот возьмите подзорную трубу! У меня мысль — почему бы вам для начала не поднести её к глазу другим концом и не разыграть растерянность и гнев — как будто какой-то подчинённый по глупости поменял линзы.

— Да будет вам известно, мистер Даппа, что в своё время я знал об оптике больше любого из смертных, за исключением одного. Двух, если считать Спинозу, однако он был всего лишь практическим шлифовальщиком и больше предавался афеистическим размышлениям…

— Делайте что сказано! — рычит однорукий голландец. Он по-прежнему капитан, поэтому Даниель подходит к ограждению юта, поднимает трубу и смотрит в объектив. Слышно, как пираты в вельботах над ним смеются. Ван Крюйк отбирает у Даниеля трубу, поворачивает другим концом и суёт обратно. Даниель пытается навести стекло на приближающийся вельбот, однако нос судёнышка окутан завесой дыма, которая быстро рассеивается на утреннем ветру. Уже несколько минут паруса «Минервы» раздуваются, часто с резким хлопком, напоминающим пушечный выстрел, но…

— Дьявол! — говорит Даниель. — Они по нам палят!

Он видит теперь, что наносу вельбота установлен фальконет и какой-то верзила закладывает в жерло аккуратную связку свинцовых шариков.

— Предупредительный выстрел, — успокаивает Даппа. — Выражение ужаса на вашем лице, жесты… превосходно.

— Число судов изумляет… неужто они все пиратствуют вместе?

— Времени на объяснения будет ещё вдоволь, а пока вам стоит зашататься и схватиться за сердце — мы под руки отведём вас в вашу каюту на верхней палубе.

— Позвольте! Моя каюта, как вам известно, на шканцах…

— Только на сегодня вам уступили лучшую каюту на корабле, капитан. Идёмте, вы слишком долго были на солнцепёке — вам пора отдохнуть и откупорить бутылочку рома.


— Пусть обмен выстрелами не вводит вас в заблуждение, — произносит Даппа, просовывая курчавую, тронутую сединой голову в капитанскую каюту. — Будь это настоящее сражение, шлюпы и вельботы вокруг разлетались бы в щепки.

— Если это не сражение, то как прикажете называть, когда люди на кораблях обмениваются свинцом?

— Игрой… танцем. Театральным представлением. Кстати… вы в последнее время репетировали свою роль?

— Полагал небезопасным, пока летает картечь… но коль скоро это всего лишь развлечение, что ж… — Даниель выбирается из-под стола, под которым сидел на корточках, и направляется к окну, двигаясь как в парадоксе Зенона: каждый шаг вдвое короче предыдущего. Каюта ван Крюйка занимает всю ширину кормы: два человека могли бы играть здесь в волан. Кормовая переборка представляет собой одно слабо изогнутое окно, в которое, как понимает теперь Даниель, виден весь Плимутский залив: крохотные домики и вигвамы на берегу, а на воде многочисленные судёнышки, окутанные пороховым дымом. Иногда они мечут короткие жёлтые молнии в направлении «Минервы».

— Публика настроена враждебно, — замечает Даниель. Одно из оконных стёклышек слева разбивается — надо полагать, от пули.

— Превосходный жест! То, как ваши руки взметнулись к голове, словно вы пытаетесь зажать уши, и замерли в воздухе, будто уже охваченные трупным окоченением… благодарение Богу, что вы у нас есть!

— Должен ли я понимать, что всё происходящее — лишь какой-то сложный способ манипулировать сознанием пиратов?

— Не стоит заноситься — они точно так же поступают с нами. Половина пушек у них на борту вырезаны из брёвен и покрашены под настоящие.

Нечто метеороподобное сносит носовую дверь с петель и зарывается в дубовую кницу, сбивая и слегка перекашивая каюту — придавая Даниелевой системе отсчёта некую параллелограмматичность, отчего кажется, будто Даппа стоит теперь чуть-чуть под углом… или, может быть, весь корабль накренился набок.

— Некоторые пушки, разумеется, настоящие, — быстро говорит Даппа, пока Даниель не успел сам на это указать.

— Если мы воздействуем на сознание пиратов, зачем выставлять капитана выжившим из ума трусом, в чём, если я верно читаю между строк, и состоит моя роль? Что мешает открыть все орудийные порты, выдвинуть все пушки, огласить холмы эхом бортовых залпов и чтобы ван Крюйк на юте потрясал в воздухе крюком?

— Всё ещё будет, дайте срок. Однако сейчас мы должны применять стратегию многоуровневого блефа.

Зачем?

— Поскольку нам предстоит иметь дело не с одной группой пиратов.

Что?!

— Вот почему сегодня утром до зари мы захватили в плен и допросили…

Кое-кто сказал бы: «подвергли пыткам»…

— …нескольких пиратов. В Плимутском заливе чересчур много пиратов — это противно всякой логике. Некоторые из них, судя по всему, враждуют между собой. И впрямь, мы выяснили, что традиционные, честные работяги-пираты Плимутского залива, те, что в маленьких судёнышках… Эй, капитан! Два шага к штирборту, сделайте одолжение!

Даппа приметил что-то за окном. Даниель оборачивается и видит сразу за стёклами вертикально натянутый трос — зрелище само по себе необычное, но, главное, секунду назад его здесь не было. Трос дрожит, выбивая дробь по окну. Появляются две мозолистые руки, широкополая шляпа, голова с зажатым в зубах ножом. За спиной у Даниеля раздаётся оглушительный грохот, и что-то происходит с лицом пирата, отчётливо видным через дыру на месте внезапно исчезнувшего стекла. Дым стелется по уцелевшим стёклышкам; когда он рассеивается, пирата уже нет. Даппа стоит посреди каюты, держа в руках дымящийся ствол.

Он роется у ван Крюйка в сундуке, вытаскивает крюк с болтающимися на ремешках когтями.

— Вот о таких я и говорил. Они бы никогда не отважились на подобное безрассудство, если бы их не теснила новая генерация.

— Что за новая генерация?

Даппа брезгливо бросает крюк в отверстие от выбитого стекла, ловит пиратский трос, втаскивает в каюту и перерубает ловким ударом сабли.

— Поднимите глаза к горизонту, капитан, вам предстанет флотилия каботажных судов: шлюпы, марсельные шхуны и кеч — общим числом с полдюжины или чуть больше. Они обмениваются странной информацией при помощи флажков, выстрелов и солнечных зайчиков.

— Так это они оставили без хлеба других буканьеров?

— Именно так. Если бы мы сразу дали им отпор, они бы поняли, что дело швах, и могли бы объединиться с Тичем.

— С Тичем?

— Эдвардом Тичем, капитаном вон той флибустьерской флотилии. А так они растратили силы в тщетных попытках захватить «Минерву», прежде чем Тич успел поднять паруса. Теперь мы сможем заняться Тичем отдельно.

— Был какой-то Тич в Королевском флоте…

— Это он и есть. Тич сражался на стороне королевы, грабил испанские корабли. Теперь, когда мы замирились с Испанией, он остался не у дел и пересёк океан, чтобы разбойничать в Америке.

— Следовательно, я могу заключить, что Тичу нужен не столько наш груз, сколько…

— Даже если мы выбросим за борт все тюки до последнего, он от нас не отстанет. Ему нужна «Минерва». И мощный флагман флибустьерского флота из неё бы получился!..

Пальба стихла, и Даниель решается снова подойти к окну. Он смотрит, как, поднимая парус за парусом, флотилия Тича собирается в плотное облако.

— С виду корабли быстроходные, — замечает он. — Скоро мы Тича увидим.

— Его несложно будет узнать. Он вплетает в волосы тлеющую паклю, словно огненные косы, а по ночам зажигает в густой чёрной бороде фитили. Пол-Плимута убеждено, что он — дьявол во плоти.

— А вы как думаете, Даппа?

— Думаю, что не было ещё дьявола свирепей, чем капитан ван Крюйк, когда пираты покушаются на его красотку.

Чаринг-Кросс 1670 г.

Сэр РОБЕРТ МОРИ представил рассуждение о кофее, написанное доктором ГОДДАРОМ по указанию короля; сочинение было зачитано, и автор пожелал оставить Обществу один экземпляр.

Мистер БОЙЛЬ упомянул, что, по некоторым сведениям, чрезмерное употребление кофея вызывает дрожательный паралич.

Епископ Экстерский поддержал его, сказав, что тоже наблюдал за кофеем подобное действие, но полагает, что напиток вызывает названную болезнь, а также мышечную немочь исключительно в горячем виде.

Мистер ГРАУНТ подтвердил, что знает двух джентльменов, больших любителей кофея, весьма немощных.

Доктор УИСТЛЕР предложил выяснить, употребляют ли эти джентльмены также табак.

История Лондонского королевского общества по развитию знаний о природе. 18 января 1664/5[25] года

Страшась мышечной немочи и дрожательного паралича, Даниель избегал упомянутого напитка до 1670 года, когда впервые попробовал его в кофейне миссис Грин на перекрёстке Стренда и Чаринг-Кросс. Западнее располагалась церковь Святого Мартина-на-полях[26], с востока — Новая Биржа, уже обросшая целым торговым кварталом. Севернее лежал Ковент-Гарден, в нескольких сотнях ярдов к югу — по преданиям и молве — протекала Темза, однако увидеть ее было нельзя: дворцы и особняки знати образовали сплошную набережную от королевской резиденции (Уайт-холла) по всему изгибу реки до Флитской канавки, откуда начинались пристани.

Даниель Уотерхауз поравнялся с кофейней миссис Грин однажды летним утром 1670 года через минуту после Исаака Ньютона. Перед кофейней был расположен садик с несколькими столами; Даниель вошёл туда и осмотрелся, проверяя линии видимости.

Исаак проснулся ни свет ни заря, выскользнул из спальни и вышел на улицу, не позавтракав, что, впрочем, было вполне в его духе. Даниель последовал за ним через парадную дверь заново отстроенной и значительно расширенной резиденции Уотерхаузов, мимо Линкольн-Иннз-филд, где несколько модников с утра пораньше выгуливали собак или о чём-то шушукались, и (по совпадению) мимо того места на Друри-Лейн, где шесть лет назад двое французов умерли от чумы, положив начало памятному Чумному году. Оттуда в гибельную теснину летящей земли и шатких камней, в которую превратилась Сент-Мартин-лейн — ибо Джон Комсток, граф Эпсомский, в своей новой роли главного смотрителя городской канализации повелел замостить бывшую коровью тропу и превратить её в улицу — ось будущего Лондона.

Даниель следовал на некотором отдалении, чтобы Исаак не заметил его, обернувшись, — впрочем, с Исааком было не угадать, он обладал чутьём дикого зверя. Сент-Мартин-лейн заполнили тяжело нагруженные телеги с камнями; погонщики еле-еле справлялись с могучими ломовыми лошадьми. Даниелю приходилось уворачиваться от телег и перебираться через кучи земли, стараясь в то же время не упустить Исаака.

Наконец они добрались до Чаринг-Кросс и прилегающего подворья, где в былые времена останавливались шотландские короли, приезжая на поклон к английским сюзеренам. Здесь Даниель мог отстать сильнее: серебряные волосы Исаака отчётливо выделялись в толпе. Если Исаак направлялся в какую-нибудь лавочку, кофейню, на платную конюшню, на рынок или в один из дворянских домов вдоль перекрёстка, то за ним можно было, не суетясь, проследить из садика.

Даниель сам не знал, что на него нашло. Своим загадочным уходом Исаак словно напросился на слежку. Впрочем, он не очень и таился. Исаак привык быть настолько умнее остальных, что и в малой мере не представлял их реальных способностей. Если он пускался на хитрость, то придумывал уловки, которые не обманули бы и пса. Это несколько задевало, но общение с Исааком всегда было не для тонкокожих.

Они по-прежнему жили в Тринити-колледже, уже не в прежней комнатёнке, а в домике за Большими воротами. Ставили опыты с линзами и призмами. Исаак дважды в неделю читал перед пустой аудиторией лекцию на математические темы, столь заумные, что никто их, кроме него, не понимал. Так что в этом смысле ничего не изменилось. Однако в последнее время Исаак явно охладел к оптике (возможно, потому, что знал теперь о ней всё) и сделался таинственным. Три дня назад он объявил, что планирует несколько дней провести в Лондоне. Когда Даниель сказал, что собирается туда же — навестить беднягу Ольденбурга и побывать на собрании Королевского общества, — Исаак без особого успеха попытался скрыть раздражение. Впрочем, спасибо, что вообще попытался.

На полдороге к Лондону Даниель (в порядке эксперимента) ужаснулся намерению Исаака остановиться в гостинице. Об этом не может быть и речи, заявил он, тем более теперь, когда Релей потратил столько семейных средств на строительство большого нового дома. Глаза Исаака вылезли из орбит, а лицо приняло страдальческое выражение. Лишь уверения Даниеля, что дом огромен, в нем полно пустых комнат, и они скорее всего даже видеться не будут, сломили его упрямство.

По этим наблюдениям Даниель выстроил гипотезу, что Исаак совершает с кем-то грех супротив естества. Впрочем, ей противоречили некоторые факты — например, Исааку никто и никогда не писал.

Пока Даниель стоял перед кофейней, некий джентльмен[27] выехал на Сент-Мартин-лейн, привстал на стременах и оглядел вялотекущее столпотворение, какое всегда представлял собой Чаринг-Кросс. Некоторое время он озабоченно озирался, пока не нашёл того, кого искал. Тут он успокоился, опустился в седло и поехал навстречу… Исааку Ньютону. Даниель сел за стол перед заведением миссис Грин и заказал газету и кофей.

Здоровье Карла II Испанского не оставляло надежд, что он доживёт до конца года. Коменский тоже лежал при смерти. Анна Гайд, супруга герцога Йоркского, страдала тяжёлым недугом — по общему мнению, сифилисом. Джон Локк написал конституцию для Каролины, на Украине подавили казацкий бунт Стеньки Разина, турецкий султан левой рукой отобрал у Венеции Крит, а правой объявил войну Польше. В Лондоне снижение цен на перец разорило многих торговцев, а по другую сторону пролива голландская Ост-Индская компания выплачивала сорокапроцентные дивиденды.

Однако новостями были действия «Кабалы»[28] и придворных. Поскольку из придворных один Джон Черчилль был способен совершить нечто значительное — например, отправиться к Берберийскому побережью и сразиться врукопашную с языческими корсарами, — много писали о нём. Он вместе с остальным Королевским флотом взял в блокаду Алжир, пытаясь хоть как-то обуздать берберийских пиратов.

Всадник напоминал придворного, хотя сильно потрёпанного и обносившегося. Несколько минут назад он едва не задавил Даниеля, когда тот вышел из дома и опрометчиво остановился посреди дороги, ища глазами Исаака. Выглядел он бедным бароном из каких-нибудь северных сланцевых краёв, явившимся в Лондон без денег, но с большими надеждами. На нём были настоящие ботфорты, а не остроумный намёк на ботфорты, как у светских щеголей, и похожий на сутану плащ со множеством серебряных пуговиц. Посредственная лошадь под дорогим седлом выглядела как торговка рыбой в полковничьем мундире. Если Исаак искал метрессу (или метра, или что там у содомитов соответствует метрессе), он мог найти и похуже, а мог — и получше.

Даниель принёс с собой Ценный Предмет — не потому, что собирался им воспользоваться, а из страха, как бы кто-нибудь из Релеевых слуг не украл его или не повредил. Предмет этот находился в деревянном ящичке, который Даниель положил на стол. Сейчас он отпер замочки, поднял крышку и отогнул красный бархат, под которым оказалась трубка длиною примерно в фут, толщины такой, что в неё можно было бы просунуть кулак, и закрытая с одного конца. Она была установлена на деревянном шаре размером с большое яблоко, сам же шар помещался в выемке и свободно поворачивался по любой оси. Например, можно было поставить прибор на стол и навести трубу куда хочешь, что Даниель и сделал. Возле открытого конца в боковой стенке имелось отверстие размером в палец, а за ним, внутри, — зеркальце, развёрнутое к выгнутому посеребрённому стёклышку, закрывающему основание трубки. Замысел принадлежал Исааку, некоторые усовершенствования и почти всё практическое исполнение — Даниелю. Поднеся глаз к отверстию, он увидел расплывчатое цветное пятно; вращая винт со стороны зеркальца и, соответственно, укорачивая тубус, он превратил пятно в кусок орнаментального оконного переплёта с выбившейся наружу кружевной занавеской на противоположной стороне Чаринг-Кросс. Даниель вздрогнул, осознав, что смотрит на Грейт-корт перед Уайт-холлом, в чьё-то окно. Если он не очень сильно ошибся, это была резиденция леди Каслмейн, любимой фаворитки английского короля.

Чуть повернув трубу, он увидел край Дворца для приёмов, перед которым обезглавили Карла I, — божественное право королей упразднили, провозгласили Республику, объявили свободу предпринимательства, Дрейк был счастлив, а Даниель с его плеч смотрел, как скатилась королевская голова. В те дни наружные окна Уайт-холла были заложены кирпичом для защиты от пуль, а языческие роскошества, например, картины и статуи, запаковали в ящики и продали голландцам. Однако теперь окна вновь стали окнами, украшения выкупили обратно, и в пределах видимости не рубили голову ни одному королю.

Короче, не время вспоминать Дрейка. Даниель повернул отражательный телескоп и отыскал обтрёпанное перо на шляпе наездника — размытое белое колыхание наподобие заячьего хвостика. Наведя на резкость и ещё чуть-чуть повернув трубу, он поймал серебристый водопад волос — и вовремя, потому что Исаак уже поднимался по ступеням дома за Хеймаркетом, в начале Пэлл-Мэлл. Даниель направил трубу на фасад здания, ожидая увидеть кофейню, таверну или паб, где Исаак намерен дождаться приятеля-джентльмена. Он ошибся: это был самый обычный дом, однако в него входили хорошо одетые люди; когда же они выходили, у них (или у слуг) были в руках свёртки. Даниель решил, что это лавочка, хозяин которой не хочет привлекать излишнее внимание вывеской, — заведение для этой части Лондона вполне обычное, но не из тех, какие стал бы посещать Исаак.

Наездник в дом не вошёл. Он проехал мимо лавочки раз, другой, третий, искоса поглядывая на дверь, — явно озадаченный не менее Даниеля, потом вроде бы обратился к прохожему. Тут Даниель припомнил, что за всадником бежали двое пеших слуг. Сейчас один из этих пажей, или кто там они были, бегом припустил между разносчиками и возами с сеном, пересёк Чаринг-Кросс и пропал из вида на Стренде.

Всадник спешился, отдал поводья другому пажу и принялся расстегивать рукава, превращая сутану в плащ. Он стащил длинные гетры, явив взглядам чулки и панталоны, вышедшие из моды всего полгода назад, после чего свернул в кофейню напротив загадочной лавки, то есть на южном краю Сент-Джеймс-филдс — одного из тех самых полей, что совсем недавно окружали церковь Святого Мартина. Теперь вокруг понастроили домов, и место пахоты заняли сады.

Даниелю ничего не оставалось, кроме как сидеть в кофейне. В качестве арендной платы за стул он заказал ещё кофе. Первый глоток был такой гадкий, что Даниеля чуть не перекосило, — вроде тех экзотических отрав, которые любили варить некоторые члены Королевского общества. Однако через некоторое время он с изумлением обнаружил, что чашка пуста.

Вся история начала разворачиваться рано утром, когда знать ещё спит, к тому же было холодно, и стулья в садике покрывала роса. Покуда Даниель сидел и делал вид, будто читает газету, солнце показалось сперва над Йорк-хаусом, потом над Скотленд-Ярдом, воздух согрелся, и за соседними столиками начали появляться действующие лица. Они садились и тоже делали вид, будто читают газеты. У Даниеля даже возникло впечатление, что этих самых персонажей упоминали братья за семейным столом. Сидя среди них, он чувствовал себя зрителем, который после спектакля развлекается с актёрами — или, по тем фривольным временам, с актёрками.

Он довольно долго пытался разглядеть в телескоп верхние окна загадочной лавочки, за одним из которых вроде бы мелькнул отблеск серебристых волос, поэтому вначале различал других посетителей лишь по волнам духов, шуршанию кринолинов, зловещему скрипу корсетов из китового уса, звукам, с которым джентльмены, не рассчитав расстояния, задевали шпагой ножки стола, и щёлканью подбитых каблуков.

Духи казались знакомыми, и все шутки Даниель слышал раньше, за обедами в доме Релея. Релей, достигший к этому времени пятидесяти двух лет, состоял в дружбе с невероятным количеством зануд, у которых, похоже, не было других дел, кроме как кочевать из дома в дом наподобие бродяг-мародёров и обмениваться друг с другом своим занудством. Даниель всякий раз изумлялся, узнав, что это рыцари, бароны или богатые купцы.

— Ба, кого я вижу! Даниель Уотерхауз! Боже, храни короля!

— Боже, храни короля, — пробормотал Даниель, поднимая глаза на буйную мешанину одежд и покупных волос, в которой после недолгих поисков опознал лицо сэра Уинстона Черчилля, члена Королевского общества и отца того самого Джона Черчилля, который только что отличился под Алжиром.

Наступила минутная неловкость. Черчилль с секундным опозданием вспомнил, что вышеупомянутый король самолично взорвал Даниелева отца. У Черчилля в семье было много антироялистов, и он гордился своим дипломатическим тактом.

Останки Дрейка так и не нашли. Даниель смутно помнил (смутно, поскольку в него тогда же выстрелили из мушкетона), что взрыв бросил отца в общем направлении Большого Пожара. Вряд ли от него осталось что-нибудь, кроме стойкой плёнки жирного пепла на белье и на подоконниках подветренного квартала. Черепки сервиза «МЫ ОБА ПРАХ», найденные в развалинах соседних домов, подтверждали догадку. Джон Уилкинс, всё ещё оплакивающий утрату книг на всеобщем языке (они сгорели во время пожара), согласился провести заупокойную службу. Лишь благодаря его обаянию и миротворческому таланту похороны не переросли в бунт и толпа разъяренных пуритан не двинулась в цареубийственном раже на Уайт-холл.

С тех пор (и ещё потому, что почти все отцовские деньги достались Релею) Даниель редко видел родных. Вместе с Исааком он занимался оптикой и всякий раз дивился, что другие Уотерхаузы в его отсутствие не сидят сложа руки. Восславь-Господа, старший сын Релея, уехавший в Бостон накануне чумы, окончил Гарвард и женился, поэтому все (и хозяева, и гости) о нем говорили — но всегда с неким оттенком лукавства, словно напроказившие дети, и украдкой косясь на Даниеля. Он заключил, что они с Восславь-Господа — последние пережитки пуританизма в семье, и завсегдатаи кофеен тайно восхищаются тем, как ловко Релей сплавил одного в Гарвард, другого — в Кембридж, чтобы не путались под ногами.

По выразительным взглядам, которыми обменивались за столом старшие братья, их многочисленные домочадцы и пышно разодетые гости, Даниель заключил, что Уотерхаузы, Хамы и, возможно, кто-то ещё составляют огромный комплот, цель которого не ясна, но для самих заговорщиков не менее сложна и значительна, чем, скажем, разгром Священной Римской империи.

Томас Хам теперь звался виконтом Уолбруком. Все его золото расплавилось в огне, но ни капли не вытекло за пределы укрепленного подвала. Вернувшись через несколько дней, Хамы обнаружили многотонную золотую плиту — Самый Большой в Мире Золотой Слиток. Вкладчики не потеряли ни пенни. Другие спешно понесли своё золото надежнейшему мистеру Хаму. Тот начал ссужать короля средствами на восстановление Лондона. Отчасти за это, отчасти в компенсацию за то, что взорвал его тестя, король наградил Хама титулом.

В таком вот контексте Даниель смотрел сейчас на смущённое лицо сэра Уинстона Черчилля. Если бы Черчилль спросил, Даниель, возможно, ответил бы, что у короля, когда тот взрывал его отца, не было иного выхода. Однако Черчилль не спрашивал, он строил догадки. Вот почему он бы никогда не стал настоящим натурфилософом. В Королевском обществе его терпели, поскольку он исправно платил взносы.

Даниель осознавал, что окружён знатью и все глаза устремлены на него. Отражательный телескоп стоял на столе, уличающий, как отрубленная голова. Сэр Уинстон из-за конфуза ещё его не заметил, но заметит, а как давний член Королевского общества наверняка разгадает назначение прибора. Даже если Даниель что-нибудь соврёт, ложь вскроется сегодня же вечером, когда он от имени Исаака будет представлять телескоп на собрании Королевского общества. Хотелось поскорее спрятать прибор, однако это значило бы только больше заострить на нём внимание.

И сэр Уинстон был далеко не единственным из его знакомых. По-видимому, Даниель неосторожно уселся у большой охотничьей тропы: все, кто направлялся из Уайт-холла или Вестминстера на Новую Биржу за чулками, перчатками, шляпами, средствами от сифилиса и проч., заглядывали в кофейню миссис Грин — последний разок проверить, что нынче в моде.

Даниель не двигался и не говорил, как ему показалось, минут десять… собственно (он взглянул на пустую чашку), с ним приключился паралич! Он выручил сэра Уинстона из неловкого положения возгласом: «Надо же!» и попыткой вскочить, которая выразилась в дрожательно-паралитической судороге всего тела. Даниель вступил в короткую схватку со столом, в результате которой чашки спрыгнули с блюдец. Все повернулись в его сторону.

— Мистер Уотерхауз, ревностный натурфилософ, ставит на себе опыт по одурманиванию кофеем! — проворно объявил сэр Уинстон. Послышался громогласный смех и даже редкие хлопки.

Сэр Уинстон принадлежал к поколению Релея и во время войны сражался на стороне кавалеров. Он был человек солидный и носил наряд, в его кругу считавшийся умеренным: чёрный бархатный камзол чуть выше колен, из всех отверстий которого струйками пара выбивались носовые платки, жёлтый нижний камзол и ещё бог ведает что под ним; рукава всех этих одеяний заканчивались у локтя пышным венком кружев, гофреев и проч., ниспадающих на лайковые перчатки. Голову венчала широкополая шляпа, утыканная чем-то пушистым и белым, очевидно, надёрганным из седалища птицы, которая большую часть жизни проводит на арктическом льду. У сэра Уинстона были очень тонкие усики и очень большой белокурый парик, тщательно завитый и всклокоченный. Черные чулки по моде морщились на икрах, башмаки на каблуках украшали банты восьми дюймов в размахе. Стыковка чулок и панталон происходила где-то в районе колен и утопала в лентах, подвязках и оборках, которые должны были выглядывать из-под края верхнего камзола, нижнего камзола и примкнувших к ним одежд.

Миссис Черчилль, со своей стороны, проделала какой-то убийственный фокус со шляпкой. Шляпка была по общим очертаниям пуританская — усечённый конус на широких плоских полях, оживлённый, однако, цветными лентами, брошками, эгретками и другой галантереей — короче, пародия на пуританский головной убор и на пуританизм вообще. Всё от полей шляпки до подола платья начисто превосходило понимание Даниеля; он мог лишь ошалело таращить глаза, как неграмотный дикарь на первую страницу иллюстрированной Библии, однако приметил, что мальчик, держащий шлейф, наряжен лепреконом (сэр Уинстон по королевским делам частенько бывал в Ирландии).

Туалет, быть может, избыточный для утреннего посещения кофейни, но Черчилли, вероятно, ждали, что все будут поздравлять их с геройскими подвигами сына, и нарядились соответственно.

Миссис Черчилль смотрела Даниелю через плечо, на улицу, и тот мог без стеснения разглядывать её лицо, на которое она наклеила несколько чёрных бархатных кружочков. Поскольку кожа под ними была выбелена каким-то косметическим составом, мушки придавали ей сходство с далматином.

— Он здесь, — обратилась миссис Черчилль к тому, на кого смотрела, и тут же смутилась. — Вы ведь собирались встретиться с братом?

Даниель обернулся и увидел Стерлинга Уотерхауза, сорока лет, с молодой женой Беатрис и целой свитой особ, которые, судя по всему, только что совершили набег на Новую Биржу. Стерлинг и Беатрис неприятно удивились, заметив Даниеля в кофейне; тем не менее после слов миссис Черчилль им оставалось только подойти. Они и подошли — с достаточно бодрой миной. Знакомства и прочие формальности (в частности, все поздравляли Черчиллей с замечательным сыном и обещали молиться за его благополучное возвращение от берегов Триполи) затянулись примерно на полчаса. Даниелю хотелось перерезать себе глотку. Стерлинг и его знакомцы таким образом зарабатывают свой хлеб насущный; он — нет.

Однако он понял нечто такое, что впоследствии может пригодиться в общении с родными. Поскольку в загадочном комплоте, о котором Даниель в последнее время начал смутно догадываться, участвовал Релей, затея, вероятно, была как-то связана с землёй. Причастность дяди Томаса (виконта Уолбрука) Хама наводила на мысль, что планируется каким-то образом пустить в дело деньги богатых людей. А поскольку сюда же был замешан и Стерлинг, речь, очевидно, шла о лавках. После того, как Дрейк в пламени вознесся над Лондоном, Стерлинг отошёл от отцовского способа ведения дел (контрабанда, разъезды, прямые сделки в провинции) и стал торговать по-новому: свозить товары в определённое здание и ждать, пока покупатели сами за ними явятся. Вся схема сложилась у Даниеля в голове, пока он сидел в кофейне на Чаринг-Кросс и глядел, как придворные, франты, хлыщи и щёголи выходят из особняков, выросших за последние четыре года на пепелище или на месте полей. Братья затеяли какой-то проект, связанный с застройкой на краю города — может быть, на нескольких акрах луговой земли за резиденцией Уотерхаузов. Они воздвигнут там особняки, в центре разобьют площадь, по её периметру Стерлинг откроет лавки. Богатые люди переедут в новые дома, а Уотерхаузы вместе с сообщниками получат контроль над участком земли, который будет приносить больше дохода, чем тысяча квадратных миль Ирландии, — по сути, займутся возделыванием богатых людей.

Прекраснее же всего (и тут явно чувствовалась рука Стерлинга): затея не представляла большой сложности! Не надо было побеждать врагов и преодолевать сопротивление — только следовать неким неумолимым тенденциям. Всё, что от них (от Стерлинга) требовалось, — примечать эти тенденции. У него был глаз намётан на подобные вещи — вот почему его магазины пользовались такой хорошей репутацией, — и ему оставалось лишь находиться там, где лучше всего примечать веяния времени. Очевидно, таким местом и была кофейня миссис Грин.

А вот Даниелю, напротив, тут было совсем не место, он только хотел узнать, что замышляет Исаак. Вокруг звучала оживлённая беседа, однако Даниелю казалось, что говорят на иностранном языке — впрочем, так оно частенько и было. Даниель поочерёдно смотрел на телескоп, гадая, можно ли незаметно его спрятать, на загадочную лавку и джентльмена-наездника, на Стерлинга (тот надел сегодня алый шёлковый костюм с серебряными пуговицами, а лицо облепил мушками, хоть и не так густо, как Беатрис) и на сэра Уинстона Черчилля, который выглядел таким же скучающим, рассеянным и несчастным.

В какой-то момент он перехватил взгляд сэра Уинстона, устремлённый на телескоп; сэр Уинстон быстро двигал зрачками, соображая, как работает прибор. Выждав, когда тот повернётся к нему с вопросом на устах, Даниель подмигнул и чуть заметно мотнул головой. Сэр Уинстон поднял брови в восторге, что теперь у них с Даниелем есть своя маленькая интрига, — приятный сюрприз, всё равно что обнаружить у себя на коленях хорошенькую семнадцатилетнюю девушку. Одна из молодых приятельниц Беатрис заметила обмен взглядами и пожелала узнать, зачем нужен цилиндрический предмет.

— Спасибо, что напомнили, — сказал Даниель. — Мне лучше его убрать.

— Но что это? — спросила дама.

— Военно-морской прибор, — произнёс сэр Уинстон, — или его модель. Горе голландцам, когда изобретение мистера Уотерхауза получит должное признание!

— Как он работает?

— Здесь не место объяснять, — отвечал сэр Уинстон, выразительно озираясь в поисках голландских шпионов. Остальные тоже завертели головами и тут же заметили нечто выдающееся — со Стренда на Чаринг-Кросс выступила свита, явно сопровождающая какое-то значительное лицо. Покуда все пытались понять, кто это такой, Даниель убрал телескоп и закрыл крышку.

— Граф Апнорский, — шепнули за спиной, и Даниель поднял глаза, дабы узнать, что сталось с его бывшим однокашником.

Ответ: Луи Англси, граф Апнорский, свободный от монашеских строгостей Кембриджа и достигший полных двадцати двух лет, мог наконец жить и одеваться по своему вкусу. Впечатление складывалось такое, что во время утреннего туалета графа (1) одели в сорочку самого лучшего полотна с двадцатифутовыми рукавами; (2) перехватили эти рукава многочисленными пересекающимися подвязками; (3) намазали его клеем; (4) вываляли в чане с тысячами чёрных шёлковых мушек и (5) (поскольку Карл II, несколько лет назад постановивший, чтобы придворные одевались исключительно в белое и чёрное, так официально и не отменил прискучивший ему указ) добавили там и тут яркие цветовые пятна, по большей части в виде лент, завязанных причудливыми бантами — если все ленты распустить и связать в одну, она бы дотянулась до лавки графского поставщика в Париже. Ещё на нём был белый шейный платок с выпущенными наружу кружевными краями. Хорватские наемники из личной гвардии Людовика XIV, Les Cravates, завели обыкновение завязывать узлом огромные кружевные воротники, чтобы ветер не бросал их в лицо во время боя или дуэли, и граф Апнорский, как всегда, впереди всего света, повязал галстух-крават вместо вышедшего из моды (десять минут назад) воротника. Он носил парик шире плеч; на ботфорты пошло столько превосходнейшей белой кожи, что их при желании удалось бы дотянуть до паха, и каждый в обхвате был шире его талии; однако граф, разумеется, загнул отвороты, а чтобы они не мели по земле, загнул ещё раз, и на коленях образовались белые кожаные складки с хорошую корзину размером, наполненные кружевной пеной. Золотые, украшенные каменьями шпоры торчали дюймов на восемь, каблуки были вишнёво-красные, четырёхдюймовые; для защиты от грязи на них были надеты свободные кожаные туфли без задника на плоской деревянной подошве, громко стучащие при ходьбе. Из-за ширины отворотов граф при каждом шаге вынужден был заносить ногу вбок, да так сильно, что, вероятно, не устоял бы на ногах, если бы не опирался на инкрустированную, украшенную лентами трость.

Тем не менее двигался он достаточно быстро, восторженные зрители в кофейне еле-еле успевали рассмотреть подробности. Даниель застегнул пряжки на ящике с отражательным телескопом и снова взглянул через площадь на странного человека, который следил за Исааком.

Однако за столом в кофейне джентльмена не было. Даниель испугался, что потерял его, — пока снова не взглянул на графа Апнорского и не увидел, что свита расступилась, пропуская всё того же джентльмена-наездника.

Даниель, не обременённый шпагой, огромными ботфортами и стучащими туфлями на деревянной подошве, выбежал из кофейни, не попрощавшись. Он двинулся не прямиком к Апнору, а по широкой дуге, словно направлялся по делу на другую сторону Чаринг-Кросс.

Приблизившись, он заметил следующее: джентльмен спешился и шагнул к графу, раздвинув замшелые зубы в самодовольной улыбке.

Как раз когда он склонился в поклоне, Апнор взглянул на одного из приспешников и кивнул. Тот, нагнувшись, бросил что-то маленькое и бурое на носок графского ботфорта и тут же указал туда пальцем. Все за исключением графа и джентльмена-наездника ахнули.

— Что такое? — спросил граф.

— Ваш сапог! — вскричал кто-то.

— Не вижу, — сказал граф, — отвороты закрывают. — Опершись на трость, он выставил ногу и вытянул носок. Теперь весь Чаринг-Кросс, включая самого графа, отчетливо видел бурый комочек размером с гинею на узком носке ботфорта.

— Вы нагадили мне на сапог! — объявил граф. — Должен ли я вас убить?

Джентльмен совершенно опешил. Он ни на кого не гадил, однако подтвердить это могли только друзья графа Апнорского. Озираясь, он видел лишь нарумяненные, обклеенные мушками лица графских прихлебателей.

— Почему вы так говорите, милорд?

— Мне следовало сказать: «Вызвать вас на дуэль»; впрочем, это то же самое, что убить. До сих пор я убивал всех, с кем дрался, — отчего же вам быть исключением?

— Почему… почему дуэль, милорд?

— Поскольку я вижу, что извинений от вас не дождёшься. Даже у моей собаки есть стыд. Но вы!.. Почему вы не можете показать, что раскаиваетесь в своём поступке?

— В моём поступке…

— Вы нагадили на мой ботфорт!

— Боюсь, милорд, вас ввели в заблуждение.

Возмущённый ропот приближённых.

— Встретимся завтра утром у Тайберна. Возьмите с собой секунданта — достаточно сильного, чтобы смог потом унести ваше тело.

Наездник наконец понял, что оправдываться бесполезно.

— Однако я могу выразить раскаяние, милорд.

— Неужто? Как собака?

— Да, милорд.

— Когда собака гадит в неположенном месте, я тычу её носом в дерьмо. — И граф поднял заострённый носок почти в самое лицо наезднику.

Даниель был уже футах в двенадцати от джентльмена и отчётливо видел, как струйка мочи сбегает по его панталонам на мостовую.

— Умоляю, милорд, я сделал, как вы просили. Я проследил за седовласым и отправил гонца. За что вы так со мной поступаете?

Однако граф Апнорский, не сводя глаз с наездника, поднял ногу ещё на дюйм. Джентльмен нагнулся, но граф принялся опускать ногу, вынуждая того согнуться сильнее, потом встать на колени и, наконец, упереться локтями в грязь, чтобы коснуться лицом графского сапога.

Всё кончилось; джентльмен-наездник, закрыв лицо руками, бросился прочь, вероятно, чтобы никогда больше не возвращаться в Лондон, чего, надо думать, и добивался граф.

Сам же Апнор, отправив свиту в паб, зашёл в ту самую лавочку, что Исаак Ньютон, — Даниель даже не знал, по-прежнему ли его друг там. Пройдя мимо, он увидел наконец в окне вывеску: «МСЬЕ ЛЕФЕВР, АПТЕКАРЬ».

Следующие полчаса Даниель бродил по Чаринг-Кросс, время от времени поглядывая на окна мсье Лефевра, пока наконец не различил Исаака, беседующего с Луи Англси, графом Апнорским, который только кивал, кивал и кивал.

Как солнце выжгло свой лик на сетчатке Исаака в Вулсторпе, так этот образ стоял перед глазами Даниеля всё то время, что он, перекладывая телескоп с одного плеча на другое, шагал прочь от Чаринг-Кросс в общем направлении Бишопсгейта, где ему предстояло присутствовать на собрании. Всю дорогу его преследовало чувство, которое он поначалу затруднялся определить, пока не понял, что это своего рода ревность. Он не знал, что Исааку понадобилось в доме/лавке/лаборатории/салоне мсье Лефевра, но подозревал алхимию, мужеложство либо некую их гремучую смесь; а если нет, то заигрывание с тем или другим. Всё это было решительно не его дело. Даниель не испытывал ни малейшего влечения ни к одному из этих занятий, а следовательно, не имел никаких оснований ревновать. И всё же он ревновал. Исаак нашел друзей, с которыми обсуждает то, что не может сказать Даниелю. Это было больно и оскорбительно, как пощёчина. Однако у Даниеля тоже были друзья, и он направлялся на встречу с ними. Среди них встречались ничуть ни меньшие бестии, дураки или алхимики. Может быть, Исаак просто отплатил ему по заслугам.

Собрание Королевского общества, колледж Грешема 12 августа, 1670 г.

Полуночные собрания сего клуба, куда какого-нибудь выдающегося антика, к удовольствию общества, приглашают продемонстрировать силу воздуха посредством герметического горшка, определить разницу в плотности табачного дыма и дыма мать-и-мачехи либо провести другие подобные эксперименты, являют собой не менее занятное смешение человеческих типов, нежели собрание гильдии звонарей; здесь близорукий толстяк-философ восседает подле громогласного шлифовальщика линз, там — безмозглый щеголь подле облачённого в лохмотья математика, напротив — многодумный астроном подле физика, любителя переливать из пустого в порожнее, ближе — превращатель металлов подле искателя философского камня, дальше — болтливый механикус подле косорукого зодчего, а превыше всех — безбожник-аптекарь подле сумасброда-клирика; учёные грамотеи вперемежку с чудаковатыми ремесленниками и хвастливыми врачевателями; иные — согбенные под бременем лет и неусыпных трудов, иные — не менее изможденные воздержанием и еженощными размышлениями, назначено ли им, подобно тощим фараоновым скотам, предупредить мир о грядущем гладе, иные же вида не менее исступлённого, как если бы неудача собственных прожектов довела их до умопомрачения. Когда они так заседают, блажен муж, иже отыщет новую звезду на небосводе, заметит неверный шаг в поступи дневного светила, измыслит новейшее объяснение пятнам на лике Луны либо явит собратьям иную хитроумную тайну, лишит их покоя на следующий месяц и заставит ворочаться во сне, придумывая, как выправить свой прожект, дабы он выглядел прямым в очах разума, и устранить заковыристые преграды к собственной славе и благу общества.

Нед Уорд, «Клуб любознатца»

12 августа, на собрании Общества.

Мистер НИКОЛАУС МЕРКАТОР и мистер ДЖОН ЛОКК приняты в члены Общества.

Зачитаны остальные эксперименты мистера БОЙЛЯ касательно света, к большому удовлетворению Общества; постановили доклад зарегистрировать, а мистеру ГУКУ провести подобные опыты на собрании Общества, как только он сможет раздобыть светящуюся гнилушку либо рыбину.

Мистер КРАУН принёс мёртвого попугая.

Сэр ДЖОН ФИНЧ продемонстрировал асбестовую шляпную ленту.

Доктор ЭНТ привёл рассуждения о том, почему зимою холоднее, чем летом.

Мистер ПАУЭЛЛ предложил Обществу использовать его в любом качестве.

За отсутствием мистера ОЛЬДЕНБУРГА мистер УОТЕРХАУЗ зачитал письмо от португальского дворянина, который в самых учтивых выражениях поздравлял Общество с удачными экспериментами по удалению у собак селезёнки без всякого для тех вреда и любопытствовал, не согласится ли Общество сделать такую же операцию его супруге, дабы исправить чрезмерную желчность её характера.

Мистеру ЭНТУ пришла мысль составить мемуар касательно устриц.

Мистер ГУК продемонстрировал собственного изобретения прибор, позволяющий проверить горизонтальность поверхности и состоящий из воздушного пузырька, заключённого в наполненную водой трубку.

Был задан вопрос о собаке, которой на прошлом собрании удалили кусок кожи; член Общества, проводивший операцию, сообщил, что она удрала, и получил предписание к следующему разу представить новую.

Председатель продемонстрировал волосяной комок, извлечённый из коровьего желудка сэром УИЛЬЯМОМ КЕРТИСОМ.

ГЕРЦОГ ГАНФЛИТСКИЙ показал письмо от г-на ГЮЙГЕНСА из Парижа, в коем упоминались наблюдения касательно Сатурна, сделанные прошлой весной в Риме неким КАМПАНИ, а именно, что кольцо отбрасывает на планету тень. ГЮЙГЕНС считает это подтверждением его гипотезы о наличии кольца у Сатурна.

Перед Обществом предстал некий бродяга, которому не так давно выстрелом в живот перебило внутренности, посему теперь он испражняется через отрезок прямой кишки, торчащий из бока, что и было продемонстрировано Обществу.

Мистер ПОУВИ подарил Обществу скелет.

Мистер БОЙЛЬ сообщил, что в Балтии ласточки живут подо льдом.

Доктор ГОДДАР упомянул, что помещения, обшитые дубовыми панелями, потрескивают по утрам и вечерам.

Мистер УОЛЛЕР заметил, что жабы чаще всего появляются в холодную сырую погоду.

Мистер ГУК доложил, что, по его наблюдениям, пояс Ориона состоит не из трёх звёзд, как прежде полагал г-н ГЮЙГЕНС, а из пяти.

Доктор МЕРРЕТ представил записку, в которой сообщил, что в стене монастыря Блэкфрайарз обнаружены замурованные оловянные сосуды, покрытые непонятными письменами и содержащие человеческие черепа с мозгами и волосами. Записку постановили зарегистрировать.

Мистер ГУК поставил эксперимент с целью выяснить, увеличится ли в весе кусок стали, уравновешенный на точных весах, если коснуться его сильным магнитом; опыт увеличения в весе не выявил.

Доктор АЛЛЕН доложил о человеке, который недавно утратил некоторую часть мозга, но по-прежнему жив.

Доктор УИЛКИНС представил Обществу свою книгу, озаглавленную «Сочинение об истинном алфавите и философском языке».

Мистер ГУК предложил исследовать, есть ли в растениях подобия клапанов, без которых, он полагает, соки не могли бы подниматься по древесным стволам на высоту двести, триста и более футов.

Сэр РОБЕРТ САУТУЭЛЛ передал в кунсткамеру череп казнённого в Ирландии преступника, обросший мхом.

ЕПИСКОП ЧЕСТЕРСКИЙ предложил мистеру ГУКУ проверить, можно ли из обнаруженных им под микроскопом семян мха вырастить мох на черепе покойника.

Мистер ГУК возразил, что опыт, предлагаемый ЕПИСКОПОМ ЧЕСТЕРСКИМ, будет менее полезен для достижения нового знания, нежели другие, которые можно было бы перечислить, когда бы для этого имелось достаточно времени.

За отсутствием мистера ОЛЬДЕНБУРГА мистер УОТЕРХАУЗ зачитал выписку, присланную мистеру ОЛЬДЕНБУРГУ из Парижа, в которой со всей определённостью утверждается, что доктор ДЕ ГРААФ отпрепарировал мужские семенники и сохраняет один в заспиртованном виде. Некоторые из присутствующих врачей поведали, что подобные попытки делались в Англии много лет назад, но безуспешно, и выразили сомнения в утверждениях ДЕ ГРААФА.

ГЕРЦОГ ГАНФЛИТСКИЙ аттестовал доктора ДЕ ГРААФА наилучшим образом, сообщив, что в Париже упомянутый доктор пользовал его сына (ныне ГРАФА АПНОРСКОГО) от укуса ядовитого паука с самым положительным результатом.

К разговору о тарантулах один из членов Общества сообщил, что люди, пострадавшие от их укусов, даже полностью излечившись, раз год пускаются в пляс; другие возразили, что различные пациенты пускаются в пляс под воздействием различной погоды в зависимости от того, какого рода тарантул их укусил.

ГЕРЦОГ ГАНФЛИТСКИЙ ответил, что паук, укусивший его сына в Париже, вовсе не был тарантулом, и потому граф не испытывает ни малейшей потребности пускаться в пляс.

Общество поручило мистеру БОЙЛЮ изготовить переносные барометры и разослать их в различные части света: не только в удалённые уголки Англии, но и морем в Ост- и Вест-Индии и другие края, особливо на английские плантации в Виргинии, Новой Англии, на Бермудах, Ямайке и Барбадосе, а также в Танжер, Москву, на остров Святой Елены, мыс Доброй Надежды и в Александретту.

Доктору КИНГУ пришла мысль отпрепарировать омара и устрицу.

Мистер ГУК показал плоско-выпуклые линзы размером с булавочную головку, предназначенные служить объективами в микроскопе. Он выразил желание поместить их в принадлежащий Обществу большой микроскоп.

ГЕРЦОГ ГАНФЛИТСКИЙ продемонстрировал кожу мавра.

Мистер БОЙЛЬ сообщил, что два весьма толковых врача из числа его знакомых дали женщине, страдающей от заворота кишок, свыше фунта ртути, каковые и пребывали в её организме несколько дней без какого-либо вреда; по вскрытии тела в той части кишечника, где образовалась непроходимость кала, обнаружено гангренозное воспаление, однако ртуть, оставаясь выше, не вызвала даже обесцвечивания тканей.

Мистеру ГУКУ пришла мысль поставить эксперимент по получению металла тяжелее золота путем добавления к нему ртути, дабы проверить, будет ли он проникать в поры золота.

Доктор КЛАРК предложил, чтобы человек, приговорённый к повешению, мог обращаться к королю с просьбой вернуть его к жизни, и, буде воскрешение произойдёт, получал бы помилование.

Мистер УОТЕРХАУЗ показал новый телескоп, изобретённый мистером Исааком Ньютоном, профессором математики Кембриджского университета, и отличающийся от старых использованием зеркал. ГЕРЦОГ ГАНФЛИТСКИЙ, доктор КРИСТОФЕР РЕН и мистер ГУК, осмотрев прибор, высказали одобрение и предложили показать телескоп королю, описание же и чертёж отправить г-ну ГЮЙГЕНСУ в Париж, дабы закрепить приоритет за мистером Ньютоном.

Поступило предложение вскрыть грудную клетку собаки. Мистер ГУК и мистер УОТЕРХАУЗ, выполнявшие названный эксперимент ранее, попросили уволить их от этого зрелища.

Пятой кликой назовём математиков, готовых до хрипоты пререкаться о квадратуре круга, доколе, упившись допьяна и сорвав глотки, не начнут пускать тошнотные перпендикуляры в ночную посудину. Другой кружок будет увлеченно рядить о трансмутации и с горячностью спорить о превращении свинца в золото, покуда серебро из их карманов не утечёт к хозяину питейного заведения.

Нед Уорд, «Клуб любознатца»

Несколько участников заседания нашли приют в таверне (которая, как на грех, носила название «Собака») на Брод-стрит возле Лондонской стены. Уилкинс (ныне епископ Честерский), сэр Уинстон Черчилль и Томас Мор Англси, он же герцог Ганфлитский, забавлялись ньютоновым телескопом, подглядывая в окна Военно-морского казначейства, где горели свечи и клерки работали допоздна. Каждые несколько минут мимо проезжали тачки, нагруженные сундуками из златокузнечных лавок на Треднидл.

Гук затребовал себе небольшой стол и принялся выравнивать его поверхность с помощью воздушного пузырька, подкладывая под ножки клочки бумаги. Даниель глушил горькое пиво и думал, насколько ему сейчас лучше, нежели утром.

— За Ольденбурга! — сказал кто-то, и даже Гук приподнял скособоченную голову, чтобы выпить за здоровье секретаря.

— Дозволено ли нам узнать, почему король заключил его в Тауэр? — спросил Даниель.

Гук внезапно увлёкся выравниванием стола, остальные — созерцанием планеты, встающей над Бишопсгейтом. Даниель понял, что причина, по которой Ольденбург находится в Тауэре, из тех вещей, которые лондонцам положено просто знать — впитывать лёгкими вместе с сырым угольным дымом.

Джон Уилкинс взял из ящика на стене курительную трубку и, выразительно задев Даниеля плечом, шагнул на улицу. Даниель вместе с ним вышел покурить на воздухе. Стоял тёплый летний вечер. По другую сторону Лондонской стены сумасшедшие в Бедламе ожесточённо спорили с ангелами, демонами и усопшими родственниками; по эту из открытых окон Грешем-колледжа доносились ритмичные звуки пилы: епископы, рыцари, доктора и полковники сообща удаляли рёбра живой дворняге. Вывеска «Собаки» поскрипывала на ветерке. Глухо звякали монеты в сундуках, которые грузчики вносили по ступеням казначейства. Сквозь открытое окно можно было иногда заметить Самюэля Пеписа, который что-то говорил подчинённым, с тоской поглядывая на «Собаку». Даниель и епископ минуту стояли в ритуальном молчании — так паписты осеняют себе крестом перед входом в храм.

— Мистер Ольденбург — сердце Королевского общества, — начал епископ Уилкинс.

— Я бы отдал эту честь вам или, возможно, мистеру Гуку…

— Погодите, я не закончил… я строил метафору. Не забывайте, пожалуйста, что мне обычно внимают прихожане, исполненные восторга или хотя бы напускающие на себя восторженный вид… во всяком случае, они сидят тихо, покуда я разворачиваю метафору.

— Молю меня извинить и преисполняюсь напускного восторга.

— Отлично. Итак! Проделывая ужасные вещи над бродячими псами, мы выяснили, что сердце вбирает кровь, идущую от органов по венам, таким, как яремная, и выталкивает её к ним по артериям, как, например, сонная. Помните, что случилось, когда мистер Гук сшил мастифу яремную вену с сонной артерией? Только не говорите, что шов разошёлся и всё залило кровью, — это я помню.

— Кровь остановилась и стала сворачиваться внутри жил.

— И мы заключили что?..

— Я позабыл. Что обходить сердце — дурная идея?

— Можно заключить, — подсказал епископ, — что в бездействующем сосуде, который принимает циркулирующую жидкость, но не выталкивает её, образуется застой; другими словами, что сердце, выталкивая кровь, гонит её по кругу, к органам и конечностям, чтобы во благовремении принять обратно. Здравствуйте, мистер Пепис! — перенося взгляд на другую сторону улицы. — Затеваем войну, а?

— Слишком легко… завершаем эту, милорд. — Из окна.

— И близко ли конец? Ваше усердие — всем нам пример, однако пора бы уж и закругляться!

— Я предвижу некоторое затишье…

— Итак, Даниель, всякий, изучающий историю Королевского общества, заметит, что на каждом заседании мистер Ольденбург зачитывает несколько писем от континентальных учёных, таких, как господин Гюйгенс и в последнее время — доктор Лейбниц…

— Я этой фамилии не слышал.

— Услышите — он неутомимый корреспондент, протеже Гюйгенса и последователь пансофизма. В последнее время засыпал нас престранными эпистолами. Вы о нём не слышали, поскольку Ольденбург передаёт его послания мистеру Гуку, мистеру Бойлю, мистеру Барроу и другим в надежде, что кто-нибудь сумеет их хотя бы прочесть, а там, глядишь, и разберётся, чепуха это или нет. Однако я отклонился в сторону. На каждое прочитанное письмо мистер Ольденбург отправляет десять — почему так много?

— Потому что, подобно сердцу, он выталкивает обильную корреспонденцию наружу?

— Совершенно верно. Целые мешки его писем пересекают Ла-Манш — поддерживая циркуляцию, благодаря которой новые европейские идеи достигают наших собраний.

— А теперь, чёрт возьми, король запер его в Тауэре! — воскликнул Даниель, чувствуя, что скатывается на мелодраму — такого рода диалоги были не в его характере.

— Пуская кровь в обход сердца, — сказал Уилкинс без тени смущения. — Я уже чувствую, как Королевское общество застаивается. Спасибо, что принесли телескоп мистера Ньютона. Свежая кровь! Когда мы увидим его на своем заседании?

— Боюсь, что никогда — покуда члены Общества режут собак.

— Так он слабонервен — ненавидит жесткость?

— По отношению к животным.

— Некоторые члены предлагают брать пациентов из… — Епископ кивнул в сторону Бедлама.

— К этому Исаак отнёсся бы спокойнее, — признал Даниель.

Вышедшая из таверны служанка воспользовалась наступившим молчанием.

— Мистер Гук просит вашего присутствия.

— Слава Богу, — произнёс Уилкинс. — Я боялся, что вы пришли пожаловаться на его приставания.

Посетители «Собаки» отступили к стенам в диспозиции, принимаемой обычно во время кабацких драк, — то есть широким кольцом окружили стол, который (как показывала трубка с пузырьком) был теперь совершенно горизонтален и к тому же чист, только посередине лежала капля ртути, другие же, размером с булавочную головку, созвездием рассыпались вокруг. Мистер Гук смотрел на большую каплю — идеально правильный купол — в оптический прибор собственного изготовления. Зажав большим и указательным пальцами ежовую иголку, он подтолкнул невидимо малую капельку к большой, чтобы они слились, снова всмотрелся, затем бесшумно, как воришка, попятился от стола и, отойдя на целую сажень, сказал Уилкинсу:

— Универсальное мерило!

— Что?! Сэр! Вы уверены в своих словах?

— Согласитесь, что горизонтальность — понятие абсолютное, любой вменяемый человек может получить горизонтальную поверхность.

— Оно есть в философском языке, — ответил епископ Уилкинс, что означало «да».

Вошёл Пепис, как всегда великолепный, и хотел уже потребовать пива, когда заметил торжественную церемонию.

— Подобно тому и ртуть одинакова везде — на любой планете.

— Согласен.

— Как и число два.

— Разумеется.

— Здесь я создал плоскую, гладкую, ровную горизонтальную поверхность. На нее я поместил капельку ртути так, чтобы диаметр капли вдвое превосходил высоту. Кто угодно где угодно может повторить данную последовательность действий; результатом всегда будет капелька ртути точно такого же размера. Соответственно, диаметр капли может служить в философском языке универсальной единицей длины!

Было слышно, как все думают.

Пепис:

— Тогда вы можете сделать сосуд, содержащий определённое число этих единиц в длину, высоту и ширину, наполнить её водой и получить эталон веса.

— Совершенно справедливо, мистер Пепис.

— Из длины и веса можно получить стандартный маятник — период его колебаний дает универсальную меру времени!

— Однако вода образует капли разного размера на разных поверхностях, — заметил епископ Честерский. — Полагаю, ртуть подвержена такого же рода изменчивости.

Гук, недовольно:

— Поверхность можно оговорить: медь, стекло.

— Если сила тяжести меняется с высотой, как это повлияет на размер капли? — спросил Даниель Уотерхауз.

— Проводить измерения на уровне моря, — с легкой досадой отвечал Гук.

— Уровень моря зависит от приливов и отливов, — заметил Пепис.

— А как насчёт других планет? — громогласно вопросил Уилкинс.

— Других планет? Мы с этой ещё не разобрались.

— Как сказал наш соотечественник мистер Ольденбург: «Будьте любезны запомнить, что мы вопрошаем всю Вселенную, ибо для того созданы!»

Гук, мрачнее тучи, собрал ртуть в склянку и вышел; через минуту мистер Пепис (глядя через окно в ньютоновский рефлекторный телескоп) увидел, как тот направляется к Собачьей канавке в обществе потаскухи.

— Впал в очередной приступ меланхолии… мы не увидим его в следующие две недели и будем вынуждены вынести ему порицание, — проворчал Уилкинс.

Словно это было записано где-то истинным алфавитом, Пепис, Уилкинс и Уотерхауз знали, что у них есть незавершённое дело — поговорить об Ольденбурге вдали от посторонних ушей. Весь следующий час в «Собаке» происходил тройственный обмен выразительными взглядами и движениями бровей. Однако просто так встать и уйти было невозможно: Черчилль и другие требовали от Даниеля новых подробностей о мистере Ньютоне и его телескопе. Герцог Ганфлитский загнал Пеписа в угол и пытал по поводу финансирования Военно-морского казначейства. Забрызганные кровью, удручённые члены Королевского общества выползли из колледжа Грешема и сообщили, что доктора Кинг и Болл заблудились в дебрях собачьей анатомии, дворняга сдохла, и им нужен Гук — где он? Потом все обступили епископа Уилкинса и принялись обсуждать: будет ли Комсток снова баллотироваться на пост председателя? Организует ли Англси выдвижение своей кандидатуры?

* * *

Однако позже (слишком поздно для Даниеля, который встал сегодня рано, вместе с Исааком) все трое оказались в карете Пеписа.

— Я вижу, лорд Ганфлит внезапно увлекся гаданием на военно-морской гуще.

— Поскольку флот составляет нашу защиту от голландцев, — осторожно произнёс Пепис, — и большая его часть сейчас находится под Алжиром, многие вельможи разделяют любопытство герцога.

Уилкинс изобразил весёлое недоумение.

— Я не слышал, чтобы он спрашивал вас о пушках и фрегатах, лишь о купонах и переводных векселях.

Пепис некоторое время прочищал горло, с сомнением поглядывая на Даниеля.

— Те, чьё дело — опустошать флотскую казну, должны ответствовать перед теми, кто её наполняет, — сказал он наконец.

Даже Даниель, скучный университетский учёный, понял, что под опустошителем казны разумеется оружейник — Джон Комсток, граф Эпсомский, а под наполнителем — Томас Мор Англси, герцог Ганфлитский, отец Луи Англси, графа Апнорского.

— Это К и А, — сказал Уилкинс. — А что мыслит о флотских вопросах второй слог «Кабалы»?

— От Болструда[29] неожиданностей ждать не приходится.

— Поговаривают, будто Болструду на руку держать наш флот в Африке — он-де хочет, чтобы голландцы нас завоевали и всех сделали кальвинистами.

— Учитывая, что V.O.C.[30] платит дивиденды по сорок процентов, полагаю, на Треднидл появилось немало новых кальвинистов.

— И один из них — Апторп?

— Не верьте нелепым слухам. Апторп скорее будет развивать собственную Ост-Индскую компанию, нежели вкладываться в голландскую.

— Из чего следует, что Апторпу нужен сильный флот для защиты наших купеческих судов от голландских, столь тяжело нагруженных артиллерией.

— Да.

— А что генерал Льюис?

— Давайте спросим юного учёного, — весело предложил Пепис.

Даниель на несколько мгновений онемел; спутники, видя его смущение, по-мальчишески прыснули со смеху.

Телескоп словно бы тоже смотрел на него через крышку ящика; бестелесный орган чувств, принадлежащий Исааку Ньютону, взирал с нечеловеческой пристальностью. Казалось, Исаак вопрошает: какого черта он, Даниель Уотерхауз, раскатывает по Лондону в карете Самюэля Пеписа и корчит из себя интригана?

— Э… слабый флот заставляет нас содержать сильную армию, чтобы отразить голландское вторжение, — вслух предположил Даниель.

— Однако имея сильный флот, мы могли бы вторгнуться в Голландию! — возразил Уилкинс. — Новые победы и новая слава для генерала Льюиса, герцога Твидского!

— Победы невозможны без союза с Францией, — произнёс Даниель после минутного раздумья, — а лорд Твид — слишком хороший пресвитерианин.

— Не этот ли добрый пресвитерианин тайно принял графский титул из рук короля-изгнанника в Сен-Жермене, когда Кромвель правил страной?

— Он роялист, не более того, — возразил Даниель.

Так что он делает в этой карете — набивает шишки и выставляет себя на посмешище? Или в поездке есть какой-то смысл? Настоящий ответ ведал лишь Джон Уилкинс, епископ Честерский, автор «Криптономикона» и «Философского языка», который левой рукой зашифровывал, а правой являл истины всем возможным мирам. Тот Уилкинс, который устроил Даниеля в Тринити-колледж, приютил под крылом у Комстока во время чумы, рекомендовал в Королевское общество, а теперь, по всей видимости, задумал для него что-то ещё. Кто для Уилкинса Даниель — ученик, подмастерье, перенимающий мудрость мастера? Мысль была возмутительно гордая, совершенно непуританская, однако другой гипотезы Даниель предложить не мог.

— Хорошо, значит, это должно иметь некое касательство к письмам мистера Ольденбурга за границу, — сказал Пепис, когда какая-то перемена в атмосферном давлении (или в чём ещё) подсказала, что пришло время отбросить притворство и заговорить серьёзно.

Уилкинс:

— Полагаю, да. К какому именно письму?

— Какая разница? Все письма ГРУБЕНДОЛЮ перехватываются и прочитываются до того, как он их увидит.

— Мне всегда любопытно, кто их читает, — задумчиво произнёс Уилкинс. — Либо этот человек невероятно умён, либо пребывает в постоянной растерянности.

— Подобным же образом изучается вся исходящая почта Ольденбурга.

— И в каком-то письме он высказал что-то неосторожное?

— Самый объём его заграничной корреспонденции, вкупе с тем, что он — немец, служил в Европе дипломатом и дружен с кромвелевским стихотворцем…

— Джоном Мильтоном.

— Да… и, наконец, учитывая, что некоторые при дворе не понимают и десятой части из написанного им в письмах… люди определённого склада поневоле испытывают беспокойство.

— Вы хотите сказать, что его бросили в Тауэр из общих соображений?

— В качестве превентивной меры.

— Что?! Значит ли это, что он пробудет там до конца жизни?

— Нет, разумеется, — лишь пока не завершатся некие переговоры весьма чувствительного свойства.

— Чувствительного свойства, — несколько раз повторил Уилкинс, словно рассчитывал выжать из этих скупых слов некую дополнительную информацию.



И здесь разговор, бывший для Даниеля просто малопонятным, окончательно превратился в китайскую грамоту.

— Я и не подозревал, что у него есть столь чувствительное место. Нечего ухмыляться, мистер Пепис, я совершенно о другом!

— О, всем известно, что его чувства к sa sceur[31] весьма нежны. Последнее время он пишет ей постоянно.

— Она отвечает?

— Минетта поддерживает переписку усерднее иного дипломата.

— И, если я правильно догадываюсь, уведомляет высокого адресата о всех событиях в жизни сердечного друга?

— Объём её корреспонденции таков, — воскликнул Пепис, — что его величество сейчас как никогда близок к упомянутому вами лицу. Златые обручи прочнее стальных.

Уилкинс, с выражением лёгкой брезгливости на лице:

— Хм… В таком случае удачно, что официальные переговоры ведутся через двух архипротестантов…

— Отсылаю вас к главе десятой вашего опуса от 1641 года.

— Хм… что-то я туго стал соображать… мы говорим сейчас об Ольденбурге?

— Я не имел намерения менять разговор… мы по-прежнему беседуем о договорах.

Карета остановилась, Пепис вылез. Даниель слышал, как затихает на мостовой тук-тук-тук модных каблуков. Уилкинс смотрел в никуда, пытаясь расшифровать слова Пеписа.

Ехать в карете немногим лучше, чем получать ежесекундные удары дубиной. Даниелю захотелось размяться. Он тоже вылез, обернулся и понял, что стоит прямо перед аллеей, ведущей к Сент-Джеймскому дворцу. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, он увидел резиденцию Комстока — тяжёлую готическую громаду, встающую из садов и мостовых. Карета Пеписа свернула с Пиккадилли и остановилась прямо перед двором особняка. Даниель восхитился его расположением. Джон Комсток мог бы при желании встать в дверях своего дома, выпалить из мушкета через двор, ворота, вдоль трёхрядной псевдосельской аллеи, через Пэлл-Мэлл, прямо в парадный вход Сент-Джеймского дворца и, вероятно, подстрелить кого-нибудь очень пышно одетого. Каменные стены, живые изгороди и чугунные решётки были расположены так, чтобы отгородиться от Пиккадилли и соседних домов, создавая впечатление, будто Комсток-хаус и Сент-Джеймский дворец — одно большое семейное поместье.

Даниель обогнул ворота и стал на Пиккадилли лицом к Сент-Джеймскому дворцу. Он видел, как туда входит кто-то с тяжёлой сумкой: вероятно, врач пришёл выпустить Анне Гайд несколько пинт крови из яремной вены. Слева, в направлении реки, лежало открытое пространство, сейчас — огромный строительный участок, раскинувшийся примерно на четверть мили, до Чаринг-Кросс. Стояла тёмная ночь, никто здесь не работал, и чудилось, будто каменные стены растут из земли сами собой, словно поганки.

Отсюда особняк Комстока виделся в перспективе; на самом деле это был лишь один из богатых домов на Пиккадилли, обращенных к Сент-Джеймскому дворцу, словно солдаты на смотре. Беркли-хаус, Берлингтон-хаус и Ганфлит-хаус стояли в одном ряду, но лишь из Комсток-хауса открывался прямой вид на аллею.

Послышался скрип открываемой двери, негромкие голоса, и Джон Комсток вышел из дома под руку с Пеписом. Ему исполнилось шестьдесят три, и Даниель подумал, что он немного опирается на Пеписа при ходьбе — впрочем, возможно, не от дряхлости, а от старых боевых ран. Даниель подскочил к карете и велел кучеру надёжно закрепить телескоп на крыше, потом залез внутрь вместе с остальными тремя. Экипаж развернулся и загрохотал по Пиккадилли в направлении Сент-Джеймского дворца.

Джон Комсток, граф Эпсомский, председатель Королевского общества и советник короля во всём, что касается натурфилософии, был облачён в богатый персидского покроя кафтан, недавно введённый в моду королём и составлявший, вместе с галстухом-крават, последний придворный фасон. Пепис был одет так же, Уилкинс — старомодно, Даниель, по обыкновению, в строгое чёрное платье, какое носили двадцать лет назад странствующие пуританские проповедники. Никто на него не смотрел.

— Работаете допоздна? — спросил Комсток Пеписа, явно делая какие-то выводы из его туалета.

— Сегодня много дел по казначейской части.

— Король был весьма озабочен финансовыми вопросами — до недавнего времени, — сказал Комсток. — Теперь он готов вернуться к своей первой любви — натурфилософии.

— В таком случае нам есть чем его порадовать — новым телескопом, — вставил Уилкинс.

Однако телескопы явно не входили в повестку дня графа Эпсомского, и он, пропустив отступление мимо ушей, продолжал:

— Его величество просил меня завтра вечером собрать в Уайт-холле заседание. Герцог Ганфлитский, епископ Честерский, сэр Уинстон Черчилль, вы, мистер Пепис, и я приглашены присутствовать вместе с королём на демонстрации: Енох Красный покажет нам Phosphorus.

Перед самым Сент-Джеймским дворцом экипаж свернул на Пэлл-Мэлл и двинулся в сторону Чаринг-Кросс.

— Светоносный? Что это? — спросил Пепис.

— Новое элементарное вещество, — сказал Уилкинс. — Все алхимики Европы только о нём и говорят.

— Из чего он состоит?

— Не из чего! Это и значит элементарный!

— С какой планетой он соотносится? Мне казалось, все планеты расписаны! — возмутился Пепис.

— Енох объяснит.

— Были ли какие-нибудь движения касательно других вопросов, волнующих Королевское общество?

— Да! — произнес Комсток. Глядя Уилкинсу в глаза, он едва заметно покосился на Даниеля. Уилкинс отвечал таким же еле заметным кивком.

— Мистер Уотерхауз, имею удовольствие вручить вам приказ, — сказал Комсток, — от лорда Пенистона[32], — вытаскивая устрашающего вида документ с толстой восковой печатью на шнурке. — Предъявите его страже в Тауэре завтра вечером — и хотя мы будем в одном конце Лондона наблюдать демонстрацию фосфора, вам придётся оставаться с мистером Ольденбургом в другом, дабы позаботиться о его нуждах. Мне известно, что ему нужны новые струны для лютни, перья, чернила, некоторые книги — и, разумеется, есть огромное количество непрочитанной почты.

— Непрочитанной ГРУБЕНДОЛЕМ, — сострил Пепис. Комсток повернулся и наградил его таким взглядом, что Пепису показалось, будто он смотрит прямо в жерло заряженной пушки. Даниель Уотерхауз и епископ Честерский обменялись быстрыми взглядами. Теперь они знали, кто читает заграничную корреспонденцию Ольденбурга: Комсток.

Граф повернулся и вежливо — но неприятно — улыбнулся Даниелю.

— Вы остановились в доме старшего брата?

— Да, сэр.

— Я распоряжусь, чтобы утром вам принесли пакет.

Карета развернулась на южной границе Чаринг-Кросс и остановилась перед красивым новым особняком. Даниеля, который явно исчерпал свою нужность, самым учтивым и ласковым образом попросили перебраться на крышу. Тот выполнил просьбу и, без особого удивления, увидел, что они остановились перед лавкой мсье Лефевра, королевского аптекаря, — той самой, где Исаак Ньютон провёл почти всё сегодняшнее утро и по тщательно организованной случайности встретился с графом Апнорским.

Дверь открылась. Человек в длинном плаще, чёрный на фоне светлого дверного проёма, вышел наружу и направился к экипажу. Как только он оказался дальше от освещенных окон, в темноте, стало видно, что от края его плаща и от кончиков пальцев исходит странное зеленоватое сияние.

— Моё почтение, мистер Уотерхауз, — сказал он, и, прежде чем Даниель успел ответить, Енох Красный залез в карету и захлопнул за собой дверцу.

Карета свернула с Чаринг-Кросс и попала на мощёную площадь перед Уайт-холлом. Они ехали прямиком к воротам Гольбейн-гейт — узкому готическому замку с четырьмя зубчатыми башенками. Скопление невыразительных фронтонов и печных труб скрывало открытое пространство слева, сначала Скотленд-Ярд — неправильную мозаику дровяных складов, шпарней и винокурен с грудами угля и поленницами дров, а дальше — Большой двор Уайт-холла. Справа — где в детстве Даниеля был парк с видом на Сент-Джеймский дворец — высилась теперь каменная стена в два человеческих роста, совершенно глухая, если не считать бойниц. С кареты Даниель видел за ней ветки деревьев и крыши деревянных строений, которые Кромвель возвёл для своей конной гвардии. Новый король, вероятно, памятуя, что площадь эту некогда заполнил народ, сошедшийся на казнь его отца, сохранил и стены, и бойницы, и конную гвардию.

Через Большие ворота слева открывался вид на двор и пару высоких зданий в дальнем его конце, ближе к реке. В ворота по двое, по трое входили и выходили хорошо и не очень хорошо одетые люди; они шли по общественной дороге, что вилась между дворцовыми строениями и в конце концов выводила к Уайт-холлской пристани, где лодочники сажали и высаживали пассажиров.

Вид через Большие ворота отчасти закрывал угол Дворца для приёмов — исполинской белокаменной бонбоньерки. Здание освещали лишь в особо торжественных случаях, дабы в обычные дни дым факелов и свечей не коптил пышногрудых богинь, которых намалевал на потолке Рубенс. Сейчас внутри горели один-два факела, и Даниель на мгновение различил Минерву, подавляющую мятеж. Однако экипаж был уже в конце площади и замедлился, поскольку въехал в эстетический тупик настолько кошмарный, что даже лошадям поплохело: псевдоголландские фронтоны апартаментов леди Каслмейн прямо впереди, приземистые готические арки Гольбейн-гейт справа, средневековые готические башенки над головой и ренессансный Дворец для приёмов, выстроенный Иниго Джонсом в подражание итальянцам, по-прежнему слева; а напротив — глухая каменная стена с бойницами, воплощение пуританского духа в архитектуре.

Ворота Гольбейна вывели бы их на Кинг-стрит, а она — к временному пристанищу Пеписа в этой части города. Однако кучер круто поворотил упряжку влево, в узкий неосвещённый проезд, идущий позади Дворца для приемов вниз до самой реки.

Любой пристойно одетый англичанин мог пройти в Уайт-холле практически где угодно, даже через внешнюю часть собственно королевских покоев — обычай, который европейская знать находила вульгарным до сумасбродства. Тем не менее Даниель никогда не бывал во дворце, считая его Местом, Куда Молодому Пуританину Заглядывать Не След; он даже не ведал, есть ли здесь выход, и всегда воображал, что люди вроде Апнора ходят сюда приставать к служанкам и затевать дуэли.

По правой стороне дворца тянулась Внутренняя галерея. Строго говоря, это был просто коридор, ведущий в те части Уайт-холла, где король жил, забавлялся с любовницами и выслушивал советников. Однако, как Лондонский мост со временем оброс жилыми домами, галантерейными лавками и питейными заведениями, так и Внутренняя галерея, по-прежнему пустая воздушная труба, оделась древесными грибами пристроек, по большей части апартаментов, которые король жаловал очередным фаворитам и фавориткам. Они сливались в темный бастион справа от Даниеля и казались куда больше, чем были на самом деле, — так лягушка, которую можно засунуть в карман, растягивается чуть не на милю в очах юного натурфилософа, когда её надо отпрепарировать и разобраться в устройстве внутренних органов.

Даниеля несколько раз заставали врасплох взрывы смеха из освещенных свечами окон наверху; смех казался умным и злым. Проулок наконец повернул, так что стал виден его конец. Очевидно, он вёл в маленький мощёный двор, о котором Даниель знал понаслышке: теоретически король внимал проповедям из окон различных зал и гостиных, выходящих сюда окнами. Однако, не доехав до святого места, кучер натянул поводья и остановил лошадей. Даниель огляделся, пытаясь угадать причину остановки, и увидел лишь каменную лестницу, ведущую в туннель или склеп под Внутренней галереей.

Пепис, Комсток, епископ Честерский и Енох Красный вылезли из кареты. Внизу, в туннеле, горел свет и стоял накрытый стол, а на нем бараний окорок, круг чеширского сыра, блюдо с жаворонками, эль, апельсины. Однако зала была не пиршественная. Даниель различал отблески печей, поблескивание реторт, склянок со ртутью и аптекарских весов. Он слышал, что король повелел устроить в недрах Уайт-холла алхимическую лабораторию, но до сей поры это были лишь слухи.

— Мой кучер отвезёт вас в дом мистера Релея Уотерхауза, — сказал Пепис, останавливаясь на ступенях. — Прошу, располагайтесь внизу.

— Вы очень любезны, сэр, но здесь недалеко, и прогулка пойдёт мне на пользу.

— Как вам будет угодно. Кланяйтесь от меня мистеру Ольденбургу.

— С превеликим удовольствием, — отвечал Даниель и еле сдержался, чтоб не добавить: «А вы от меня — королю!»

Он собрался с духом и пошёл по Двору проповедей, заглядывая в окна королевских комнат, но стараясь надолго не задерживать взгляд, как будто гуляет здесь каждый день. Маленький проход под Внутренней галереей вывел его в уголок сада, вдоль которого параллельно реке тянулась другая галерея. По ней Даниель мог бы дойти до королевской лужайки для игры в шары и дальше до Вестминстера. Однако он уже довольно наэкспериментировался на сегодня и потому пошёл напрямик через сад, к Гольбейн-гейт. Повсюду гуляли и судачили придворные. Даниель то и дело оборачивался, чтобы полюбоваться на покои короля, королевы и придворных, встающие над садом в золотистом сиянии множества восковых свечей.

Будь Даниель и впрямь светским человеком, каким на короткое время попытался себя вообразить, он разглядывал бы исключительно людей в окнах и на садовых дорожках, высматривая новую деталь в покрое кафтанов или примечая парочку значительных лиц, занятых тихой беседой в тёмном уголке. Однако лишь одно влекло его взор, как Полярная звезда влечёт магнитную стрелку. Он повернулся спиною к дворцу и посмотрел через сад и лужайку для игры в шары на Вестминстер.

Здесь, высоко на почерневшем от дождей древке, темнело едва различимое в лунном свете пятно — голова Оливера Кромвеля. Когда король десять лет назад возвратился в Англию, он повелел выкопать труп из могилы, куда положили его Дрейк и другие, отрубить голову, водрузить её на пику и никогда не снимать. С тех самых пор бывший лорд-протектор беспомощно таращился на притон безудержного разврата, в который превратился Уайт-холл. И сейчас Кромвель, некогда качавший младшего Дрейкова сына на коленях, глядел на него с пики.

Даниель запрокинул голову, посмотрел на звёзды и подумал, что с точки зрения Дрейка, взирающего с небес, всё это — преисподняя, и он, Даниель, — в самом её центре.

* * *

Пребывание в лондонском Тауэре коренным образом изменило систему приоритетов Генриха Ольденбурга. Даниель думал, что секретарь Королевского общества первым делом кинется к мешку с заграничной корреспонденцией, но того интересовали только новые струны для лютни. Старик так растолстел, что передвигался с трудом, и Даниель носил ему нужные вещи из разных концов полукруглой комнаты: лютню, ещё свечи, камертон, ноты, дрова для камина. Ольденбург уложил лютню на колени, словно напроказившего мальчишку, которого собирался выпороть, и обвязал несколько жил вокруг грифа в качестве ладов — старые совсем истёрлись. Последовала получасовая настройка (новые струны постоянно растягивались), и наконец Ольденбург получил то, по чему стосковался: они с Даниелем, сидя лицом друг к другу, исполнили двухголосную партию, написанную так, что порою их голоса сливались в сладостно резонирующий аккорд; изогнутые стены отражали звук, словно зеркало в ньютоновом телескопе. Через несколько куплетов Даниель запомнил свою партию; теперь, исполняя припев, он пел, обращаясь к стенам, и разглядывал надписи, оставленные узниками прошлых столетий: не грубые каракули, как на стенах Ньюгейтской тюрьмы, а чинные изречения, как на надгробиях, по большей части латинские. Встречались астрологические чертежи и рунические заклинания, начертанные арестантами-колдунами.

Потом немного эля, чтобы остудить голосовые связки, пирог с дичью, бочонок устриц и апельсины — дар Королевского общества, и наконец Ольденбург приступил к почте. Он сложил в одну стопку последние вести из парижской «Академии Монмора», два письма от Гюйгенса и короткий мемуар от Спинозы, в другую — груду посланий от разного рода сумасшедших, а в третью, самую большую, — писания Лейбница.

— Этот чертов немец никогда не уймётся! — проворчал Ольденбург (поскольку он сам был немец и неутомимый корреспондент, слова его следовало расценивать как шутку). — Дайте-ка глянуть… Лейбниц предлагает создать Societas Eruditorum, дабы собрать малолетних бродяг, воспитать из них армию натурфилософов и прищучить иезуитов… рассуждает о свободе воли и предопределении… занятно было бы стравить его со Спинозой… спрашивает, знаю ли я о смерти Коменского… готов подхватить гаснущий факел пансофизма[33]… вот написанный лёгким, доступным языком мемуар о том, как дурная латынь, на которой общаются континентальные учёные, ведёт к искажению мысли, а в итоге — к религиозным расколам, войнам и неправильной философии…

— Напоминает мне Уилкинса.

— Уилкинс! Я подумывал украсить стены собственными надписями на всеобщем алфавите… но уж очень тоскливо. «Гляньте, мы изобрели новый философский язык, дабы, когда король бросит нас в тюрьму, покрывать стены более изощрёнными письменами».

— Может быть, новый язык приведёт к созданию мира, в котором короли не смогут или не захотят бросать нас в тюрьму…

— Сейчас вы вторите Лейбницу… А, вот новые математические доказательства… ничего такого, чего бы не доказали англичане… однако у Лейбница доказательства изящнее… нечто, скромно озаглавленное «Новая физическая гипотеза»… Хорошо, что я в Тауэре, не то бы мне в жизни этого не прочесть.

Даниель сварил кофе на огне, они выпили по чашечке и покурили виргинского табаку из глиняных трубок. Пришло время вечерней прогулки. Ольденбург впереди Даниеля двинулся по огромным каменным ступеням винтовой лестницы.

— Я бы придержал дверь и сказал: «После вас», но, положим, я упаду — тогда вы окажетесь у основания Широкой Стрелковой башни, раздавленный моей тушей, а я буду цел и невредим.

— Готов на всё ради блага Королевского общества, — пошутил Даниель.

— Вы для них ценнее, чем я, — сказал Ольденбург.

— Пфу!

— Я скоро исчерпаю свою полезность, у вас же всё ещё впереди. На ваш счёт имеются обширные планы.

— Я бы не поверил вам до вчерашнего вечера, когда мне позволили услышать разговор… совершенно для меня непонятный… однако, судя по всему, чрезвычайно важный.

— Перескажите мне его.

Они вышли на старую куртину, соединяющую Широкую Стрелковую башню с Соляной, и под руку двинулись по крепостной стене. Слева лежал ров — искусственная старица Темзы, за ним — оборонительный гласис, казармы и военно-морские склады, затем — луга Уоппинга в излучине реки, тусклые огни Рэтклиффа и Лайм-хауса, а дальше — тьма, скрывающая, помимо прочего, Европу.

— Действующие лица: Джон Уилкинс, епископ Честерский, и мистер Самюэль Пепис, эсквайр, секретарь адмирала, казначей флота, письмоводитель Военно-морской коллегии, второй секретарь лорда-хранителя печати, член гильдии рыбаков, казначей Танжерской комиссии, правая рука лорда Сандвичского, придворный… я что-нибудь упустил?

— Член Королевского общества.

— Ах да, спасибо.

— И что они говорили?

— Сперва недолго гадали, кто читает вашу переписку…

— Полагаю, Джон Комсток. Он шпионил для короля во времена Междуцарствия, почему бы ему не шпионить сейчас?

— Звучит правдоподобно. Далее перешли к двусмысленным намёкам на некие чувствительные сношения. Мистер Пепис сообщил — касательно английского короля, — что его чувства к sa sceur весьма нежны, и он пишет ей много писем.

— Ну, вам известно, что Минетта во Франции…

— Минетта?

— По-французски «киска». Так король Карл называет свою сестру, Генриетту-Анну, — пояснил Ольденбург. — Не советую употреблять это прозвище в приличном обществе, если не хотите переехать сюда ко мне.

— Она ведь замужем за герцогом Орлеанским[34]?

— Да, и мистер Пепис перешёл на французский, дабы подчеркнуть это обстоятельство. Пожалуйста, продолжайте.

— Милорд Уилкинс полюбопытствовал, пишет ли она в ответ, и мистер Пепис сообщил, что Минетта поддерживает переписку усерднее иного дипломата.

Ольденбург поморщился и расстроенно покачал головой.

— Топорная работа! Мистер Пепис дал понять, что обмен письмами носит дипломатический характер. Однако с Уилкинсом нет нужды говорить настолько в лоб… вероятно, он был утомлён, рассеян…

— Он сидел в присутствии допоздна — много золота доставили в Военно-морское казначейство под покровом тьмы.

— Знаю. Смотрите! — Ольденбург потянул Даниеля за руку и развернул на запад, к Внутреннему двору. Они стояли возле Соляной башни — юго-восточного угла крепости. Прочь от них параллельно реке тянулась южная стена, соединяющая череду круглых башен. Справа, посередине, одиноко высился старинный донжон — Белая башня. Несколько низких стен делили внутреннее пространство на прямоугольники, однако сверху заметнее всего была западная стена, укреплённая от атак со стороны беспокойного лондонского Сити. Между этой стеной и более низкой внешней тянулась узкая, невидимая сверху улочка. Сейчас над ней стояли клубы дыма и пара. Она звалась Минт-стрит, иди улица Монетного двора.

— Непрестанный стук молотов мешает мне спать по ночам; дым от печей просачивается в амбразуры.

В стенах здесь имелись узкие крестообразные бойницы для стрельбы из луков. Отчасти благодаря им Тауэр был такой надежной тюрьмой — особенно для толстяков.

— Так вот почему короли живут теперь в Уайт-холле — чтобы им не досаждал дым с Монетного двора? — пошутил Даниель.

На лице Ольденбурга проступило педантичное раздражение.

— Вы не поняли. Монетный двор работает крайне редко — несколько месяцев оттуда не доносилось ни звука, работники пьянствовали и бездельничали.

— А теперь?

— Теперь они пьянствуют и трудятся. Несколько дней назад, стоя на этом самом месте, я видел, как военный трёхмачтовик, осевший под тяжестью груза, бросил якорь сразу за изгибом реки. Между ним и речными воротами в южной стене принялись сновать лодки. В то же самое время Монетный двор вдруг ожил и с тех пор не затихал.

— И золото начало прибывать в Военно-морское казначейство, создавая хлопоты для мистера Пеписа.

— Давайте вернёмся к разговору, который вам позволили услышать. Как епископ Честерский отнёсся к довольно неуклюжим откровениям мистера Пеписа?

— Сказал что-то в таком духе: «Так Минетта уведомляет его величество о всех событиях в жизни сердечного дружка?»

— И кого он при этом разумел?

— Её мужа?.. Понимаю, моя наивность достойна жалости…

— Филипп, герцог Орлеанский, владеет лучшей и самой обширной во Франции коллекцией дамского белья. Он знает лишь один род любовных утех — когда дюжие офицеры имеют его в задницу.

— Бедная Минетта!

— Она отлично знала, за кого выходит замуж, — сказал Ольденбург. — И медовый месяц провела в постели своего деверя, короля Людовика XIV. Его-то епископ Честерский и назвал сердечным дружком Минетты.

— Благодарю за разъяснения.

— Пожалуйста, продолжайте.

— Пепис заверил Уилкинса, что, учитывая объём корреспонденции, король Карл сейчас как никогда близок к упомянутому человеку… и привёл аналогию с золотыми обручами.

— И вы решили, что он имеет в виду брачные узы?

— Даже я понял, что он имел в виду, — запальчиво отвечал Даниель.

— Епископ, разумеется, тоже. Каким он вам показался в ту минуту?

— Расстроенным. Просил подтвердить, что официальные переговоры ведут «два архидиссидента».

— Это секрет — впрочем, хорошо известный тем, кто ночами разъезжает по Лондону в частных экипажах. Переговоры с Францией ведут граф Шефтсбери и старый приятель короля, участник его беспутств герцог Бекингемский. Избранные не за дипломатический опыт, а за то, что даже ваш покойный батюшка не обвинил бы их в симпатиях к папистам.

Подошёл, совершая обход, лейб-гвардеец.

— Добрый вечер, мистер Ольденбург. Здравствуйте, мистер Уотерхауз.

— Добрый вечер, Джордж. Как подагра?

— Спасибо, сэр, сегодня получше — припарка вроде помогает. Где вы взяли рецепт?

Джордж назвал пароль другому гвардейцу на Соляной башне, получил ответ, развернулся и, ещё раз пожелав им доброго вечера, зашагал прочь.

Даниель любовался видами, покуда не убедился, что подслушать их может лишь гуляющий рядом ворон размером со спаниеля.

В полумиле выше по течению реку делили на рукава и практически перегораживали рукотворные острова, поддерживающие череду громоздких каменных арок. Арки соединяло перекрытие, местами деревянное, местами каменное, почти полностью застроенное домами, которые расползались во все стороны, далеко выступая над водой, так что от падения их удерживали лишь диагональные балки. Выше и ниже река текла медленно, но, загнанная между островами, принималась бурлить. Сами острова и берега Темзы на милю вниз были усеяны обломками лодок, не совладавших с порогами под Лондонским мостом. Такое случалось примерно раз в неделю, и тогда на берег выбрасывало трупы и пожитки незадачливых пассажиров.

Некоторые части моста оставались незастроенными, чтобы пожар не перекинулся через реку. В одном из таких просветов остановилась женщина, намереваясь закинуть кувшин в бурлящий поток. Даниель не видел её лица, но знал, что на нём намалёвана грубая маска — защита от сглаза. Мельничные колёса, сооружённые под одной из арок, громыхали так, что Ольденбургу с Уотерхаузом за милю от моста приходилось немного повышать голос и ближе наклоняться друг к другу. Даниель подозревал, что это не случайно — они приближаются к той части разговора, которую Ольденбург предпочел бы сохранить в тайне от лейб-гвардейцев.

За Лондонским мостом, но гораздо дальше по реке, светился огнями Уайт-холл. Даниель почти убедил себя, что сегодня он озарён зеленоватым сиянием, поскольку Енох Красный демонстрирует королю, придворным и самым уважаемым членам Королевского общества новый элемент под названием «фосфор».

— Дальше Пепис заговорил загадками, которых не смог понять даже Уилкинс, — продолжил Даниель. — Он сказал: «Отсылаю вас к главе десятой вашего опуса 1641 года».

— К «Криптономикону»?

— Полагаю, да. В главе десятой Уилкинс описывает стеганографию — способ скрыть сообщение в безобидном с виду письме… — Здесь Даниель остановился, поскольку Ольденбург изобразил на лице притворно-наивное любопытство. — Думаю, вам прекрасно это известно. Уилкинс извинился за тупость и спросил, говорит ли Пепис о вас.

— Хо-хо-хо! — загрохотал Ольденбург, и его хохот канонадой раскатился в каменных стенах Внутреннего двора. Ворон подлетел ближе и закричал: «Кар! Кар! Кар!» Ольденбург вытащил из кармана кусок хлеба и протянул ворону. Тот вприпрыжку подошёл и раскрыл клюв, чтобы взять хлеб из пухлой бледной руки, — однако Ольденбург отвёл её и сказал отчётливо: «Криптономикон».

Ворон склонил голову набок, открыл клюв и затрещал. Ольденбург вздохнул и раскрыл ладонь.

— Я учу его говорить, — сказал он, — но это слово для ворона сложновато.

Ворон схватил хлеб из его ладони и запрыгал прочь — вдруг Ольденбург передумает.

— Растерянность Уилкинса понятна, однако смысл пеписовых слов вполне ясен. Кое-кто выше по течению… — взмах рукой в сторону Уайт-холла, — считает, что я шпион и пересылаю континентальным монархам сведения, запрятанные в якобы философскую переписку. Им невдомёк, что человека могут и впрямь занимать новые виды угрей или методы квадратуры гиперболы. Однако Пепис говорил о другом — он неизмеримо умнее. Он объяснял Уилкинсу, что не слишком секретные переговоры, которые ведут Бекингем и Шефтсбери, подобно внешне безобидному письму, скрывают по-настоящему секретный договор, который два короля заключают при посредничестве Минетты.

— Боже правый, — проговорил Даниель и опёрся о стену, чтобы от головокружения не свалиться в ров.

— Договор, о подробностях которого мы можем лишь догадываться, за исключением одной: благодаря ему среди ночи появляется золото. — Ольденбург указал на речные ворота Тауэра. Осторожность не позволила ему произнести старинное название: Ворота предателей.

— Пепис мимоходом упомянул, что Томас Мор Англси наполняет флотскую казну… тогда я его не понял.

— Наш герцог Ганфлитский связан с Францией теснее, чем кто-либо думает, — сказал Ольденбург, но объяснять ничего не стал.

А так как серебро и золото имеют свою ценность от их материала, то они имеют, во-первых, ту привилегию, что их ценность не может быть изменена властью одного или нескольких государств, ибо они являются общим мерилом товаров всех стран. Деньги же, сделанные из неблагородных металлов, легко могут быть повышены или понижены в своей стоимости.

Гоббс, «Левиафан»

Чуть позже Ольденбург деликатно выставил его вон, чтобы заняться почтой. Под вежливо-любопытными взглядами лейб-гвардейцев и полуручных воронов Даниель прошёл по Уотер-лейн на южном краю Тауэра. Он миновал большую прямоугольную башню во внешней стене и с опозданием сообразил, что, повернув голову влево, мог бы взглянуть прямо через Ворота предателей. Теперь было поздно, а возвращаться не хотелось. Может, и к лучшему, что он не стал пялиться на ворота, — вдруг кто-нибудь за ним следит и догадается, что Ольденбург о них упомянул.

Неужто он стал думать как придворный?

Справа вставала тяжёлая восьмиугольная громада Колокольной башни. Проходя мимо, Даниель отважился заглянуть в промежуток между двумя стенами, не более пятидесяти футов шириной. Половину этого пространства занимали различные строения Монетного двора. Пылающие горны за окнами бросали тёплые отблески на высокие стены, выхватывая из тьмы чёрные силуэты угольных телег. Люди с мушкетами угрюмо смотрели на Даниеля. Рабочие ходили из здания в здание, устало волоча ноги.

Он прошёл в арку Сторожевой башни, стоящей над Уотер-лейн для защиты от нападения с суши. Ворон сидел на водосточной трубе и крикнул ему в спину: «Кромвель!», когда Даниель вступал на подъёмный мост, ведущий через ров, от Сторожевой башни к Средней. За Средней башней располагалась Львиная, но королевский зверинец спал, и львиного рыка Даниель не услышал. Здесь он по очередному подъёмному мосту миновал последнее ответвление рва, оказался в маленьком дворе, называемом Бастионным, и наконец через последние маленькие ворота вышел в большой мир, хотя ему предстояло ещё пройти по залитому луной безлюдному гласису, мимо шныряющих крыс и собачьих свадеб, прежде чем оказаться среди людей и домов.

Теперь Даниель был в лондонском Сити и чувствовал лёгкую потерю ориентации: некоторые улицы спрямили после Пожара. Он вытащил из кармана массивное золотое яйцо — одни из экспериментальных часов Гука, очередная неудачная попытка решить Задачу Определения Долгот. Стрелки показывали, что демонстрация фосфора в Уайт-холле пока не закончилась, а вот заглянуть к родственникам ещё прилично. Даниелю не очень хотелось идти к ним и не слишком верилось, что ему будут особенно рады, однако он знал, что именно так такие, как Пепис, становятся такими, как Пепис. Итак, к Хаму.

Окна горели ярко — на свечи тут явно не скупились; перед крыльцом стоял экипаж, запряжённый парою лошадей. Даниель с изумлением обнаружил на дверях кареты собственный семейный герб — замок, перекинутый через реку, как мост. Дом исходил дымом, словно кузнечный горн; серые клубы над огромными трубами подсвечивались желтоватыми отблесками огня. Поднимаясь по ступеням, Даниель различил пение, которое сбилось, но не смолкло, когда он постучал. Это была очень модная песенка, в которой высмеивались ум, трудолюбие и успехи голландцев. Дворецкий виконта Уолбрукского[35] открыл дверь и распознал в Даниеле гостя, а не клиента, который врывается среди ночи, размахивая распиской.

Мейфлауэр Хам, урождённая Уотерхауз — светленькая толстушка, которой никто не дал бы её пятидесяти лет, скорее тридцать, — стиснула Даниеля так, что ему пришлось встать на цыпочки. Климакс наконец-то положил конец её чрезвычайно сложным и запутанным отношениям с собственной утробой — легендарной саге нерегулярных кровотечений, одиннадцатимесячных беременностей, занесённых в анналы Королевского общества, пугающих предзнаменований, выкидышей, душераздирающих периодов бесплодия, перемежаемых полосами такой плодовитости, что дядя Томас боялся к ней приближаться, опущений, загибов, изгибов и прочих перегибов, жутких маточных колик, загадочных взаимодействий с Луной и прочими небесными телами, чудовищного дисбаланса всех четырёх гуморов, известных врачебной науке, и ещё нескольких, известных только Мейфлауэр, сейсмических урчаний, слышных в соседних комнатах, рассосавшихся опухолей и — как ни трудно поверить! — трёх успешных беременностей, завершавшихся четырёхдневными родами, во время которых прочные кровати ломались, как тростинки, картины тряслись и падали со стен, а череда викариев, повитух, врачей и родственников без сил расползалась по домам. Мейфлауэр родилась со счастливой способностью всегда и везде без смущения рассказывать про своё нутро; нельзя было угадать, в каком месте разговора или письма она пустится в подробный отчёт, от которого собеседники покрывались испариной и задумывались о вещах изначальней и проще эсхатологии: сам Дрейк затыкался про Апокалипсис, когда Мейфлауэр заводила о своём женском. Дворецкие сбегали, служанки падали без чувств. Лоно Мейфлауэр правило настроениями Англии, как Луна правит приливами.

— Как… э… здоровье? — спросил Даниель, внутренне напрягаясь, но она лишь улыбнулась, извинилась, что дом не до конца отделан (впрочем, модные дома никогда не бывали отделаны до конца), и повела его в гостиную, где дядя Томас развлекал Стерлинга и Беатрис Уотерхаузов, а также сэра Ричарда Апторпа с супругой. Наряды не настолько давили роскошью, и Даниель не чувствовал себя таким уж чудовищно неуместным, как вчера в кофейне. Стерлинг приветствовал его ласково, словно говоря: «Извини, братец, но тогда это были дела».

По-видимому, они что-то отмечали. Упоминалась большая предстоящая работа, и Даниель предположил, что речь идет о каком-то этапе проекта, связанного с застройкой. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь спросил, откуда он, чтобы можно было беспечно ответить: мол, ходил в Тауэр, помахивая приказом государственного секретаря. Однако никто не спрашивал. Через некоторое время Даниель понял, что, если бы они и узнали, им было бы, в сущности, всё равно. Дверь, выходящая на Корнхилл, постоянно скрипела, открываясь, и с грохотом захлопывалась. Наконец Даниель поймал взгляд дяди Томаса и глазами спросил, что там происходит. Через несколько минут виконт Уолбрукский встал, будто бы по нужде, однако, выходя из комнаты, похлопал Даниеля по плечу.

Даниель вышел вслед за ним в тёмный коридор, освещенный лишь алыми отблесками в дальнем конце. Он ничего не видел за карикатурным силуэтом хозяина, но слышал, как что-то с шумом пересыпают лопатой — видимо, забрасывают уголь в печь. Впрочем, иногда слышался ледяной звон падающей на каменный пол монетки.

В коридоре становилось всё более жарко и душно; наконец они попали в обложенное кирпичом помещение, где рабочий в исподнем засыпал уголь в раскрытую дверцу плавильной печи, которую заметно расширили, когда отстраивали дом после Пожара. Другой рабочий ногами раздувал мехи, взбираясь по бесконечной лестнице. В старые времена печь была как для выпечки пирожков — в самый раз для ювелира, который изготавливает ложки и серьги. Сейчас она выглядела так, словно в ней можно переливать пушки, и половина веса здания приходилась на трубу.

На полу стояли чугунные сундуки, частью пустые, частью наполненные серебряными монетами. Один из старших приказчиков Хама сидел на полу в луже собственного пота и вслух отсчитывал монеты на блюде: «Девяносто восемь… девяносто девять… сто!» — после чего вручил блюдо Чарльзу Хаму (младшему из братьев; Томас был старшим), который высыпал монеты на чашку весов, взвесил при помощи медной гири и ссыпал в плавильный тигель размером с хорошую корзину. Операция повторялась, покуда тигель не заполнился почти доверху. Тогда раскалённую дверцу печи распахнули — в комнату вонзились кинжалы голубоватого огня, — Чарльз Хам надел чёрные рукавицы, поднял с пола огромные клещи, сунул их в печь, попятился, потянул и вытащил другой тигель; чашу бело-жёлтого, словно нарцисс, огня. Поворачиваясь с большой осторожностью, он переместил тигель (Даниель мог бы проследить его движения с закрытыми глазами, по жару) и наклонил. Ток светящейся жидкости дугой устремился в глиняную форму. Другие формы стояли по всей комнате — жёлтые, оранжевые, красные, тускло-бурые до чёрного; однако, когда на них падал свет, они поблескивали серебром. Наполнив форму до краев, Чарльз Хам поставил её на весы, потом взял клещами тигель с монетами и сунул его в печь. Всё это время человек на полу не переставал отсчитывать монеты, осипший голос напевно выкликал числа, монеты звякали — дзинь-дзинь-дзинь.

Даниель шагнул вперёд, нагнулся, взял монету из сундука и повернул, как зеркальце в Исааковом телескопе. Он ожидал увидеть тусклый шиллинг с полустёртым портретом королевы Елизаветы, может быть, старый пиастр или талер из тех, что иногда попадали к Хамам при обмене. Однако увидел он новёхонький профиль Карла II, оттиснутый в яркой лужице блестящего серебра, — саму безупречность. Сияющий профиль напомнил о ночных событиях 1666 года. Даниель бросил монету в сундук. Потом, не веря своим глазам, запустил туда руку и вытащил пригоршню. Они были все одинаковые. Гуртики, только что из хитроумной машины мсье Блондо, едва не резали пальцы; монеты были тёплые, как парное молоко.

Жар выматывал. Даниель вместе с дядей Томасом вышел в уличную прохладу.

— Они ещё тёплые! — воскликнул он. Дядя Томас кивнул.

— С Монетного двора?

— Да.

— Вы хотите сказать, что деньги, отчеканенные сегодня на Монетном дворе, той же ночью переливают в слитки на Треднидл-стрит?

Теперь Даниель приметил, что трубы апторповой лавки, через два дома от них, тоже дымятся, как и в других златокузницах по всей Треднидл.

Дядя Томас ханжески поднял брови.

— И куда они отправляются потом? — спросил Даниель.

— Такое мог спросить только член Королевского общества, — сказал Стерлинг Уотерхауз, вышедший вслед за ними.

— О чем ты, брат? — спросил Даниель.

Стерлинг медленно шёл к ним. Вместо того чтобы остановиться, он раскинул руки, обнял Даниеля и поцеловал его в щеку. В дыхании — ни намёка на спиртное.

— Никто не знает, куда они отправляются, — это не важно. Важно, что они отправляются — движутся, и движение не останавливается. Это кровь в жилах коммерции.

— Но вы должны что-то делать с серебром…

— Мы передаём его джентльменам, которые дают нам что-то в обмен, — пояснил дядя Томас. — Спрашивает ли торговка на Биллинсгейтском рынке, куда отправляется ее рыба?

— Общеизвестно, что серебро просачивается на Восток и оседает в сокровищнице Великого Могола либо китайского императора, — сказал Стерлинг. — По дороге оно может сотни раз перейти из рук в руки. Я ответил на твой вопрос?

— Я уже не верю в то, что увидел, — промолвил Даниель и пошёл назад в дом. Сквозь тонкие кожаные подошвы чувствовалась каждая неровность булыжной мостовой, пуританское платье висело жесткими складками, чугунные перила холодили ладонь. Он был пылинкою в грязной луже и хотел одного: вернуться к огню, жару и цветному свечению.

Некоторое время он стоял в литейной и глядел, как плавят серебро. Больше всего ему нравилось, как жидкий металл собирается в носике наклоненного тигля, потом переливается через край и прочерчивает в воздухе светящуюся дугу.

— Ртуть есть первичный материал всех металлов, ибо все металлы при плавке превращаются в неё, и она их поглощает, ибо имеет одну с ними природу…

— Кто это сказал? — спросил Стерлинг, приглядывая за переменчивым младшим братцем.

— Какой-то чёртов алхимик, — отвечал Даниель. — Сегодня я оставил всякую надежду когда-нибудь уразуметь деньги.

— На самом деле это просто…

— И всё же не так просто, — сказал Даниель. — Они следуют простым правилам, подчиняются логике, следовательно, натурфилософия должна их охватывать и объяснять; я, знающий и разумеющий больше, чем почти все остальные члены Королевского общества, должен был бы их понимать. Но нет… мне этого не постичь. Если деньги — наука, то ещё более тёмная, чем алхимия. Она отделилась от натурфилософии тысячелетия назад и с тех пор развивается по собственным законам.

— Алхимики учат, что рудные жилы в земле суть ветви огромного древа, ствол которого расположен в центре земли, и металлы поднимаются по ним, словно сок, — сказал Стерлинг. Отблески огня лежали на его задумчивом лице.

Даниель так устал, что сперва не понял аналогии; а может быть, недооценил брата. Ему подумалось, что тот просит подсказки, где искать золотые жилы. Только в карете Стерлинга по пути к Чаринг-Кросс он понял, что хотел сказать брат: рост денег и коммерции с позиций натурфилософии подобен разрастанию огромного подземного древа. Его можно подозревать, ощущать, иногда использовать практически, но никогда — постичь до конца.

* * *

Таверна «Голова короля» была темна, но не закрыта. Войдя, Даниель увидел там и тут — на стенах и на столах — островки зеленоватого света и услышал, как знатные люди говорят приглушёнными голосами и время от времени взрываются озорным смехом. Но вот свечение померкло, и служанки горящими лучинами зажгли лампы. Теперь Даниель увидел Пеписа, Уилкинса и Комстока, а также герцога Ганфлитского, сэра Кристофера Рена, сэра Уинстона Черчилля и — за лучшим столом — графа Апнорского, одетого во что-то вроде трёхмерного персидского ковра, отороченного мехом и осыпанного бусинками цветного стекла; а может, это были драгоценные камни.

Апнор рассказывал про фосфор трём сухопарым дамам, обклеенным чёрными мушками:

— Адептам алхимии известно, что каждый металл создают лучи определённой планеты, проникающие в глубь Земли. Так, Солнце рождает золото, Луна — серебро, Меркурий — ртуть, Венера — медь, Марс — железо, Юпитер — олово и Сатурн — свинец. Открытая господином Роотом новая элементарная субстанция заставляет предположить, что есть неизвестная науке планета — возможно, зелёного цвета, — за орбитой Сатурна.

Даниель двинулся в сторону стола, за которым говорили, отрешённо глядя в пустоту, Черчилль и Рен.

— Он смотрит на восток и расположен довольно далеко на севере, ведь так? Быть может, король захочет назвать его Новым Эдинбургом?

— Да, чтобы пресвитериане возгордились! — колко произнёс Черчилль.

— Он не так далеко на севере, — подал голос Пепис из-за соседнего стола. — Бостон лежит севернее на полтора градуса широты.

— Мы не ошибемся, посоветовав ему назвать его в свою честь…

— Чарльстон? Это название уже использовано — опять-таки в Бостоне.

— Тогда в честь его брата? Однако Джемстаун уже есть в Виргинии.

— О чём речь? — спросил Даниель.

— О Новом Амстердаме. Наш монарх получил его в обмен на Суринам, — сказал Черчилль.

— Говорите, сэр, — ещё могут быть бродяги в Дорсете, которые вас не слышали! — захохотал Пепис.

— Король просил Королевское общество подыскать название для города, — очень тихо продолжал Черчилль.

— М-м-м… его брат ведь вроде как завоевал это место? — спросил Даниель. Он знал ответ, но не мог указывать таким людям.

— Да, — многозначительно произнёс Пепис. — Это была часть атлантической кампании Йорка — перво-наперво он отбил у голландцев несколько гвинейских портов, богатых золотом и рабами, а затем с попутным пассатом отплыл к следующей добыче — Новому Амстердаму.

Даниель отвесил ему лёгкий поклон и продолжил:

— Если нельзя использовать имя «Джеймс», быть может, воспользоваться титулом? В конце концов, Йорк — город на севере нашего восточного побережья, но не так далеко к северу…

— Уже думали, — мрачно отвечал Пепис. — Есть Йорктаун в Виргинии.

— А может, Нью-Йорк? — предложил Даниель.

— Умно… однако слишком очевидное производное от «Новый Амстердам», — заметил Черчилль.

— Если мы назовём его Нью-Йорк, то получится, что в честь города Йорка, а нам надо в честь герцога Йоркского, — ехидно возразил Пепис.

Даниель сказал:

— Вы, разумеется, правы…

— Да полно вам! — Уилкинс хлопнул ладонью по столу, разбрызгивая пиво и фосфор во все стороны. — Не педантствуйте, мистер Пепис. Все поймут, что это означает.

— По крайней мере все, кто достаточно умён, — вставил Рен.

— Э… ясно… вы предлагаете более тонкий подход, — пробормотал сэр Уинстон Черчилль.

— Давайте занесём его в список, — предложил Уилкинс. — Чем больше мы придумаем названий с «Джеймс» и «Йорк», тем лучше.

Сэр Уинстон Черчилль одобрительно хмыкнул — а может, он просто прочищал горло или подзывал служанку.

— Как вам будет угодно… моё дело маленькое, — сказал Даниель. — Я так понимаю, что демонстрация господина Роота была принята благосклонно?

По какой-то причине все разом покосились на графа Апнорского.

— Она шла успешно, — отвечал Пепис, придвигаясь к Даниелю, — пока мистер Роот не пригрозил отшлёпать графа. Не смотрите на него, не смотрите на него.

Продолжая спокойно говорить, Пепис взял Даниеля под руку и развернул от Апнора. Очень некстати, потому что Даниель только что различил слова «Исаак Ньютон» и намеревался подслушать.

Пепис провел Даниеля мимо Уилкинса, который в этот момент добродушно шлёпал по задику служанку. Трактирщик позвонил в колокольчик, и все задули свет; теперь в таверне светился лишь обретший новую силу фосфор. Все сказали «Ух ты!», и Пепис вытащил Даниеля на улицу.

— Вы знаете, что господин Роот получает фосфор из мочи?

— Ходят такие слухи, — отвечал Даниель. — Мистер Ньютон разбирается в алхимии лучше меня: он сказал, что Енох Красный пытался по старинному рецепту получить из урины философскую ртуть и случайно наткнулся на фосфор.

— Да, и рассказывает целую историю о том, как нашёл рецепт в Вавилонии. — Пепис закатил глаза. — Придворные слушали как зачарованные. Так или иначе, для сегодняшней демонстрации он собрал мочу из Уайт-холла и выпаривал её бесконечно на барже посреди Темзы. Не стану мучить вас подробностями, довольно сказать, что, когда он закончил и зрители перестали хлопать, все придворные как один начали сравнивать лучезарность короля с лучезарностью фосфора…

— Полагаю, это было обязательно…

Уилкинс, грохнув дверью, вышел из таверны, по-видимому, с единственной целью: посмотреть, как Даниелю будут пересказывать эту историю.

— Граф Апнорский высказался в том духе, что причиной всему некая особая субстанция — королевский гумор, — пронизывающая тело монарха и выделяемая с мочой. Когда все придворные согласились и отвосхищались философскими познаниями графа, Енох Красный сказал: «По правде говоря, большая часть мочи принадлежала королевским гвардейцам и лошадям».

— Тут граф вскочил! Рука его потянулась к шпаге — разумеется, чтобы защитить честь короля, — вставил Уилкинс.

— А что его величество? — спросил Даниель.

Уилкинс изобразил руками весы и покачал ими вверх-вниз.

— И тут мистер Пепис перевесил чашу весов. Он рассказал историю времен Реставрации. В 1660 году он был на корабле с королём и некоторыми приближёнными, включая графа Апнорского, тогда двенадцати лет. Ещё на борту был любимый старый пёс короля. Пёс нагадил на палубу. Молодой граф пнул пса и хотел выбросить за борт, но король остановил его, сказав со смехом: «Видишь, по крайней мере в некоторых смыслах короли ничем не отличаются от простых смертных!»

— Он правда это сказал?! — вскричал Даниель и тут же почувствовал себя полным болваном.

Разумеется, нет, — отвечал Пепис. — Я просто пересказал историю таким образом, поскольку это казалось мне полезным.

— И помогло?

— Король рассмеялся, — сказал наконец Пепис.

— И Енох Красный спросил, не пришлось ли отшлёпать графа, чтобы научить его почтению к старшим.

— К старшим?

— Пёс был старше графа… слушайте внимательнее! — сурово нахмурился Пепис.

— Мне кажется, это были опрометчивые слова, — пробормотал Даниель.

— Король ответил: «Нет, нет, Апнор всегда был учтивым малым» или что-то в таком роде, и дуэли не произошло.

— Однако Апнор злопамятен…

— Енох отправлял в ад людей получше Апнора, за него не тревожьтесь. Займитесь собственными недостатками, молодой человек, — излишней серьёзностью, например…

— Склонностью к беспокойству, — вставил Пепис.

— Недолжной трезвенностью… Идёмте назад в таверну!


Он проснулся на следующий день в наёмном экипаже по пути в Кембридж — в замкнутом пространстве вместе с Исааком Ньютоном и его разнообразными приобретениями: шестью томами «Theatrum Chemicum»[36], многочисленными ящичками, набитыми соломой, из которой торчали горлышки реторт и пахло чем-то незнакомым. Исаак говорил:

— Если будешь ещё блевать, то, пожалуйста, сюда, в миску: я собираю желчь.

Эту просьбу Даниель удовлетворил сразу.

— Думаешь преуспеть в том, что не удалось Еноху Красному?

— О чём ты?

— Хочешь получить философскую ртуть?

— А чем ещё можно заниматься?

— Королевское общество в восторге от твоего телескопа, — сказал Даниель. — Ольденбург просит тебя о нём написать.

— М-м-м… — рассеянно проговорил Исаак, сравнивая отрывки из трёх книг сразу. — Не подержишь на минуточку?

Так Даниель стал живой подставкой для книг; впрочем, сейчас он ни на что лучшее и не годился. Следующий час у него на коленях лежал фолиант четыре дюйма толщиной, оправленный в золото и серебро и явно изготовленный за столетия до Гутенберга. Даниель едва не ляпнул: «Он небось обошёлся тебе в чёртову уйму денег», но при ближайшем рассмотрении обнаружил вклеенный экслибрис с гербом Апнора и дарственной надписью:

Мистер Ньютон!

Пусть этот том будет так же драгоценен для Вас, как для меня — воспоминания о нашей нечаянной встрече.

АПНОР.

На «Минерве», залив Кейп-Код, Массачусетс Ноябрь, 1713 г.

Как только они выходят из Плимутской бухты в залив Кейп-Код, ван Крюйк снова становится капитаном и возвращается в свою каюту. Он несколько расстроен, застав её в беспорядке. Наверное, Даниель и впрямь горький старый атеист с мозгами набекрень, поскольку при взгляде на перекошенное лицо капитана с трудом сдерживает смех. «Минерва» — собрание досточек, удерживаемое вместе гвоздями, нагелями, найтовами и паклей и не тянущее даже на соринку в глазу мира, скорее на крохотный зародыш из тех, что Гук обнаружил под микроскопом. Она удерживается на плаву лишь потому, что матросы день-деньской качают помпы, не переворачивается лишь потому, что очень умные люди постоянно наблюдают за небом и за морем вокруг. Каждый парус и трос тают с заметной скоростью, словно снег под солнцем, и матросы должны постоянно тренцевать, клетневать, смолить и сплеснивать бесконечную паутину пеньковых снастей, чтобы «Минерва» не рассыпалась посреди океана, как воображает Даниель, с внезапностью взрыва. Подобно змее, меняющей кожу, она сбрасывает истёртое и сломанное, заменяя новым из внутренних резервов, — эволюционирует. Единственный способ поддержать эту постоянную и насущную эволюцию — пополнять припасы в трюме, убывающие столь же неумолимо, как сочится в щели вода. Единственный способ делать это — доставлять товары из порта в порт, зарабатывая немного денег в каждом рейсе бесконечного плавания. Каждый день сталкивает их с ураганами и пиратами. Выйти в море и увидеть «Минерву» — все равно что в пустыне обнаружить пирамиду Хеопса, стоящую вверх тормашками. Она — дитя в корзине, книга в огне. И при том ван Крюйку хватило духу оснастить свою каюту, словно барскую гостиную, хрупкими барометрами, часами и оптическими приборами, приличной библиотекой, инкрустированным кабинетом с фарфоровой посудой, запасом портвейна и бренди. У него тут зеркала, скажите на милость! Мало того, войдя в каюту и обнаружив немного битого стекла на полу и ударные кратеры в переборках, он приходит в такую ярость, что Даниель и без слов Даппы понимает: капитана лучше на время оставить одного.

— Итак, занавес над представлением опустился. Понимаю, человек в вашем положении может чувствовать себя ненужной ракушкой, приросшей к корабельному днищу, помехой морякам, однако на «Минерве» всем найдётся работа, — говорит Даппа, ведя его на батарейную палубу.

Даниель не слушает, захваченный зрелищем. Все преграды, загромождавшие палубу, убраны или выброшены за борт в угоду пушкам. Они были принайтовлены параллельно корпусу, но сейчас развернуты на девяносто градусов и нацелены в орудийные порты. Поскольку корабль идет заливом Кейп-Код, в милях от ближайшего неприятеля, порты закрыты. Однако матросы, словно рабочие за кулисами, суетятся с разными замысловатыми орудиями: фитильными пальниками, подъемными клиньями, правилами и такелажными лопатками. Один держит что-то похожее на большую лупу, только без стекла: пустое железное кольцо на рукоятке; он сидит верхом на ящике с ядрами и пропускает их в кольцо, сортируя по размеру. Другие выстругивают деревянные кругляшки, называемые поддонами, и привязывают их к ядрам. Однако возле пороховых бочонков люди с железным инструментом не приветствуются — от железа бывают искры.

Матрос-ирландец разговаривает с плимутским пиратом, захваченным сегодня утром. Их разделяет пушка, а когда людей разделяет пушка, то и говорят обычно о ней.

— Это Вострушка Венди, или цаца, как мы иногда для краткости кличем её в разгар боя, хотя можно называть её «милка» или «зазноба», но ни в коем случае не Вертихвостка и не Ветреница Венди, как вот они, — суровый взгляд в сторону расчёта другой пушки, Мистера Фута, — пытаются её обозвать.

— А что, и впрямь ветрена?

— Как всякую барышню, её надо узнать поближе, и тогда в её непостоянстве становится видна последовательность — своего рода верность. Первое, что ты должен запомнить про нашу девоньку, что она обычно бьёт выше и левее центра. И ещё она очень неподатлива, наша целочка Венди, поэтому ядра надо брать поменьше и вставлять их понежнее…

Кто-то из расчёта Манильского Сюрприза на мгновение приоткрывает орудийный порт, и в него бьёт солнце. Однако Манильский Сюрприз на левом борту корабля.

— Мы плывём на юг?! — восклицает Даниель.

— Лучший курс при северном ветре, — отвечает Даппа.

— Но там всего в нескольких милях — мыс Кейп-Код! Как же мы выберемся?

— Как вы правильно поняли, чтобы обогнуть полуостров, нам некоторое время придётся идти в бейдевинд, — соглашается Даппа. — Тут-то флотилия Тича на нас и нападёт. Однако у его кораблей косое парусное вооружение, и они смогут держать круче к ветру, чем наша дорогая «Минерва» с её прямыми парусами. Преимущество на стороне Тича.

— Так не следует ли нам направиться к северу, покуда не поздно?

— Он настигнет нас через несколько минут — весь флот разом. Мы предпочли бы сражаться с каждым из его кораблей по отдельности. Посему пока на юг. На фордачок под всеми парусами мы идём быстрее. Тич знает, что может упустить нас, преследуя к югу. Однако знает он и другое: рано или поздно мы должны повернуть к северу, потому расставит корабли в цепь и будет нас дожидаться.

— Однако разве Тич не будет думать о том же самом и держать свою флотилию вместе?

— В дисциплинированном флоте, рвущемся к победе, так бы оно и было. Мы же имеем дело с пиратским флотом, рвущимся к добыче, а по пиратским законам львиная доля достанется кораблю, взявшему приз.

— А… то есть каждый капитан постарается вырваться вперёд и напасть независимо.

— Именно так, доктор Уотерхауз.

— Но не безрассудно ли маленькому шлюпу атаковать такой корабль? — Даниель обводит рукой батарейную палубу: шумную ярмарку, по которой стремительно циркулируют ядра, поддоны, пороховые бочонки, враки, остроты и обещания.

— Отнюдь, если на корабле недостает команды, а капитан — выживший из ума трус. Теперь если вы соблаговолите спуститься со мной в трюм… не беспокойтесь, я зажгу фонарь, как только мы будем достаточно далеко от пороха… вот. Чистый корабль, вы согласны?

— Простите? Чистый? Да, думаю, для корабля… — говорит доктор Уотерхауз. Он не поспевает за быстрыми, как ртуть, мыслями Даппы.

— Благодарю вас, сэр. Однако это изъян, когда в бою дело доходит до мушкетонов. Мушкетоны, как вам, наверное, известно, хороши тем, что из них можно палить любыми гвоздями, камешками, щепками и другим подручным мусором, — однако мы на «Минерве» взяли в привычку выметать весь сор за борт несколько раз на дню. В такие дни, как сегодняшний, мы сожалеем о своей чистоплотности.

— Я знаю о мушкетонах больше, нежели вы можете вообразить. Чего вы от меня хотите?

— Чуть позже один из наших людей научит вас делать зажигательные снаряды, но пока мы к этому не готовы, потому я попрошу вас спуститься в трюм и…

Доктор Уотерхауз не верит своим ушам. Он прежде не бывал в трюме и думал увидеть полную неразбериху, как в хранилище Королевского общества. Но нет: бочки и тюки расставлены аккуратно и тщательно принайтовлены; на переборке у трапа висит схема с точными указаниями, что когда и куда помещено. В самом низу, под словом «льяло», рукой ван Крюйка приписка: «устаревший фаянс — держать под рукой».

Даппа оторвал двух матросов от дела, которому те предавались последние полчаса: учёной беседе о приближающемся пиратском шлюпе. Матросы считали это достойным времяпрепровождением, Даппа — нет. Минуту они сверяются со схемой, и Даниель с умеренным изумлением осознает, что оба умеют читать и понимают цифры. Матросы сходятся на том, что старый фаянс должен быть в носовой части трюма. Это самая красивая часть корабля: многочисленные шпангоуты отходят от изогнутого вверх киля, образуя перевернутый свод. Чувствуешь себя мухой, исследующей купол собора. Матросы отодвигают несколько ящиков, не умолкая ни на минуту — пытаются перещеголять друг друга леденящими кровь байками о жестокости знаменитых морских разбойников. Потом поднимают люк, ведущий в нижний отсек трюма, и в мгновение ока вытаскивают два ящика безобразнейшей фаянсовой посуды. Сами ящики — из отличного виргинского можжевельника, который не гниёт в сырости. Посуда ничем не переложена, так что часть работы за Даниеля уже сделана. Он благодарит матросов, те смотрят на него удивлённо и уходят наверх. Даниель расстилает на палубе старый гамак — два ярда парусины, — высыпает на него содержимое ящика и принимается орудовать молотком.

Каков оптимальный размер черепков (думает Даниель) для стрельбы из мушкетона? Когда во время Пожара королевский стражник выстрелил ему в спину, он получил синяки и порезы, но ни единой раны. Вероятно, чем больше, тем лучше, что облегчает дело. Легко представить, как острый треугольник ярко глазурованного фаянса впивается в пирата, рассекая вену или артерию. Однако слишком большие осколки не влезут в дуло. Даниель решает остановиться на скромном диаметре в полдюйма и соответственно бьёт тарелки, ссыпая куски нужного размера в парусиновые мешочки, а более крупные оставляя для дальнейшей экзекуции. Занятие приятное: через некоторое время он ловит себя на том, что поёт песенку: те самые куплеты, что исполнял с Ольденбургом в Широкой Стрелковой башне. Он отбивает ритм молотком, подбирая ноты, с которыми резонирует трюм. Вокруг сочится в щели между досок вода и, весело журча, бежит в льяло; помпы откачивают её с мерным чмоканьем и присвистом, словно бьющееся сердце в систолу и диастолу.

Колледж Грешема, Бишопсгейт, Лондон 1672 г.

Инквизитор-иезуит Риччоли тщился семьюдесятью семью доводами опровергнуть учение Коперника… Думаю, это единственное открытие ответит на них на все и ещё на семьдесят семь, ежели кто-нибудь сумеет столько измыслить.

Роберт Гук

Добрую половину двух прошлых месяцев Даниель провёл на крыше Грешем-колледжа, трудясь над дырой — пробивая её, не чиня. Гук не мог этого делать из-за усилившихся головокружений; случись очередной приступ на крыше колледжа, он бы рухнул вниз, словно червивое яблоко с ветки — последний эксперимент в исследовании загадочной силы тяжести.

Для человека, который, по собственным словам, ненавидит разглядывать острые предметы под микроскопом, Гук проводил удивительно много времени, оттачивая колкие доводы против иезуитов. Покуда Даниель проделывал дыру в крыше, Гук на безопасном уровне расхаживал взад-вперёд по галерее. В паху у него было закреплено жёсткое седло, от которого отходил прут к снабжённому циферблатом колесику: собственного изобретения шагомер, позволяющий определить, сколько он проходит, не уходя никуда. Цель (как объяснял он Даниелю и другим обескураженным членам Королевского общества) — не попасть из точки А в точку Б, а вспотеть. Каким-то образом с потом из организма выходит нечто, вызывающее мигрень, тошноту и головокружения. Время от времени Гук останавливался и, дабы освежиться, выпивал стакан чистой ртути. В одном из концов галереи он установил стол, на котором держал перья и модные снадобья из лавки мсье Лефевра. Перья были разные; одними он щекотал себе в горле, чтобы вызвать рвоту, другие затачивал, обмакивал в чернила и записывал ими показания шагомера, или изливал желчь на иезуитов, не признающих, что Земля вращается вокруг Солнца, или строчил филиппики против Ольденбурга, или просто выполнял рутинные обязанности городского землемера.

Инквизитор-иезуит Риччоли указал, что, будь небо усеяно звёздами, находящимися на разном расстоянии, и вращайся Земля вокруг Солнца по огромному эллипсу, звёзды смещались бы одна относительно другой в течение года, как движутся деревья в глазах идущего по лесу наблюдателя. Однако такой параллакс не наблюдался, и это доказывало (по крайней мере для Риччоли), что Земля неподвижно закреплена в центре Вселенной. Для Гука это доказывало лишь, что не построены достаточно мощные телескопы и не сделаны достаточно точные замеры. Чтобы добиться нужного увеличения, он собирался построить телескоп тридцати двух футов длиной. Дабы свести к нулю преломляющее действие земной атмосферы (очевидное по тому, что Солнце на восходе и на закате кажется сплюснутым), телескоп необходимо нацелить точно вверх, а для того — пробурить вертикальную скважину в крыше Грешем-колледжа. Старинный особняк походил на мазанку, которую столько чинили, что теперь она вся состоит из перекрывающихся заплат — сплошная рубцовая ткань. Это придавало работе занимательность — по ходу дела Даниель узнал уйму всего нужного и ненужного о том, как дома воздвигаются и почему не разваливаются.

Цель была глядеть вверх на небо и вычислять расстояния до ближайших звезд. Однако, поскольку Даниель работал днём, он в минуты отдыха смотрел вниз, на Лондон. С Великого пожара прошло шесть лет, но восстановление только сейчас развернулось в полную меру.

Раньше колледж Грешема был зажат домами примерно такой же высоты, теперь же высился одинокой усадьбой среди разорённого поместья — Пожар остановился у самых его дверей. Когда Даниель стоял на краю крыши и глядел на юг, в сторону Лондонского моста, всё в поле его зрения несло следы огня или копоти. Предположим, что город — огромные гуковы часы, и Грешем-колледж — центральная ось, а Лондонский мост отмечает двенадцать часов. Тогда Бедлам точно позади Даниеля на шести часах, Тауэр — на десяти; восточный ветер и гласис спасли его от пожара. Сектор от Тауэра до Лондонского моста представлял собой лабиринт старых кривых улочек, над которыми там и тут высились чёрные остовы колоколен — буквально как вешки землемера. Для Гука, предложившего план рационального градоустройства, они были досадной помехой — противники требовали восстанавливать улицы на прежних местах (пусть не такие кривые и узкие), используя обугленные колокольни в качестве ориентиров. Незаполненный фон между строительными участками («отрицательное пространство», как сказали бы живописцы) теперь обозначал новые улицы, лишь немногим шире и прямее старых. Точно в середине сектора зиял огороженный лунный кратер — место, где начался Пожар и где Рену с Гуком предстояло воздвигнуть монумент.

Прямо перед Даниелем, в секторе между полуднем и часом дня, лежала старая златокузнечная слобода, улицы Треднидл и Корнхилл — так близко, что Даниель слышал нескончаемую горячку покупок и продаж во дворе Биржи, подогреваемую последними вестями из-за границы; мог заглянуть в окно Томаса Хама, где Мейфлауэр (как матрона) взбивала подушки и (как школьница) играла в чехарду с Уильямом Хамом, своим младшеньким и любименьким.

Треднидл и Корнхилл, сливаясь, образовывали Чипсайд, который Гук значительно расширил, чем вызвал зубовный скрежет и почти апокалиптические вопли противников. По счастью, Гук, безразличный к тому, что о нём думают, как никто умел пропускать такие нападки мимо ушей. Чипсайд шёл так прямо, как Гук сумел его проложить, к собору Святого Павла, былому и грядущему. Сейчас он представлял собой россыпь бурых камней, оплавленного кровельного свинца и человеческих костей из чумных захоронений. Рен по-прежнему работал над чертежами и моделями нового собора. На улочках, прилегающих к кладбищу, располагались типографии, в частности, та, где печатали почти все труды Королевского общества, поэтому прогулки вверх и вниз по Чипсайду вошли у Даниеля в привычку: он ходил туда забирать экземпляры «Микрографии» и вычитывать гранки уилкинсова «Всеобщего алфавита».

Чуть дальше за развалинами собора (примерно на двух часах) стоял Брайдуэлл, бывший королевский дворец, в котором шлюхи, актрисы и побродяжки щипали паклю, мяли пеньку и занимались другими душеполезными исправительными работами. Здесь впадала в Темзу река Флит — на самом деле вонючая сточная канава. Из-за неё-то монархи и покинули Брайдуэлл, уступив его беднякам. Огонь легко перекинулся через канаву и принялся дальше пожирать город, пока нехватка топлива и героическая подрывная кампания короля и лорд-мэра не стянули его петлёй. Куда Даниель ни смотрел, ему неизбежно приходилось отслеживать границу между сгоревшей и не сгоревшей частями города от реки, через Флит-стрит и до самого Холборна (на трёх часах). За тем местом, где шесть лет назад взлетел на воздух его отец, лежал теперь обрамлённый домами и лавками квадрат садов, фонтанов и статуй. Такие же или похожие возникали вокруг, особенно близ новых домов на Пиккадилли, таких, как Комсток-хаус. Однако строительство и тот успех, который оно принесло Стерлингу и Релею, не были для Даниеля новостью, и он больше глазел на странные новые работы по окраинам города.

Если повернуться и посмотреть на север за остов старой римской стены, можно было заглянуть прямо в Бедлам, меньше чем в четверти мили от Грешем-колледжа. Он не сгорел, однако город поручил Гуку снести его и выстроить заново. Шутили, что Лондон и Бедлам поменялись ролями: на месте снесённого Бедлама раскинулся безмятежно-покойный сад камней, а Лондон (за исключением нескольких участков, таких, как площадка под монумент и собор Святого Павла) лихорадочно строился — телеги с камнем, брёвнами и кирпичом тянулись по улицам сплошным потоком, и казалось, будто смотришь, как колбасу набивают мясом. Обгоревшие дома сносили, рыли ямы, мешали раствор, с телег сбрасывали плиты, камни и кирпичи обтёсывали по размеру, окованные колёса гремели по брусчатке, и всё сливалось в безумный неумолчный грохот, словно титан жуёт холм.

За Бедламом на севере, северо-востоке и дальше к востоку за Тауэром располагались несколько артиллерийских стрельбищ и военных лагерей. Последнее время из-за англо-голландской войны там царило оживление. Не той англо-голландской войны, к которой Исаак прислушивался из Вулсторпского сада шесть лет назад, — та закончилась в 1667-м. Теперь шла новая и совершенно иная англо-голландская война, третья за такое же число десятилетий. Англичане наконец-то смекнули объединиться с французами. Если не принимать во внимание реальные интересы страны и отбросить всякие соображения морального плана (а нынешнего короля Англии ни те, ни другие особо не занимали), это и впрямь было куда разумнее, чем воевать против Франции. Хлынувшее в страну французское золото склонило Парламент на сторону Людовика XIV и дало средства построить много новых кораблей. Франция обладала огромной армией и не особо нуждалась в английской помощи на суше; что Людовик покупал с потрохами, так это английский флот, его пушки и порох.

Даниель не мог взять в толк, какую цель преследуют земляные работы на северо-востоке Лондона. За несколько дней у него на глазах ровные плацдармы пошли морщинами, которые со временем стали насыпями и рвами, постепенно оформляясь (как если бы он фокусировал подзорную трубу) в чёткие укрепления. Даниель никогда не видел такого воочию, поскольку в Англии их прежде не возводили, но по книгам и картинам узнавал валы, бастион, люнеты и равелины. Если это была подготовка к голландскому вторжению, то крайне плохо продуманная, поскольку укрепления стояли на отшибе и обороняли лишь пастбище с обескураженными, но очень хорошо защищенными коровами. Тем не менее из Арсенала в Тауэре вытащили пушки, и воловьи упряжки, надсаживая пупок, втянули их на валы. Щёлканье бичей, фырканье и рёв животных доносились через Собачью канавку, Лондонскую стену и скат крыши до слуха Даниеля. Тому оставалось лишь смотреть и дивиться.

Ближе к реке, в пойме за Тауэром, армейская суета уступала место военно-морской: на верфях пилили светлое дерево из Массачусетса и Шотландии, доски складывались в изогнутые корпуса, мёртвые ели восставали мачтами. Исполинские столбы чёрного дыма клубились над кузницами Комстока, где тонны чугуна переливали на пушки. На горизонте крутились крылья мельниц, вращая зубчатые передачи машин Комстока, сверлящих запальные отверстия в этих пушках.

Последняя мысль заставила Даниеля вновь поглядеть на Тауэр, с которого он и начал: центральную загадку, где золото с французских (как знала теперь вся Англия) судов перечеканивали на гинеи в уплату за пушки, корабли и за услуги Англии в ее новой роли флотского сателлита Франции.

* * *

Однажды днём, как только церковные колокола прозвонили два, Даниель спустился по лестнице в шахту телескопа. Гук отправился инспектировать какие-то мостовые, оставив по себе лишь металлический запах рвоты. Даниель перешёл улицу, ныряя между неучтивыми возами, забрался в карету Самюэля Пеписа и устроился поудобнее. Прошло несколько минут. Даниель смотрел в окно на идущий люд. В сотне ярдов отсюда улица бурлила маклерами, обязательства золотых дел мастеров и акции Ост-Индской компании переходили из рук в руки, но здесь, за Лондонской стеной, образовалась своего рода тихая заводь. Даниель наблюдал беспорядочное мельтешение флотских офицеров, диссидентских проповедников, членов Королевского общества, иностранцев и бродяг. Этот гордиев узел внезапно разрубила сцена погони: нечёсаный босоногий мальчишка выбежал с Брод-стрит, преследуемый бейлифом с дубинкой. Заметив проулок между голландской церковью и Военно-морским казначейством, мальчишка юркнул за угол, помедлил секунду, оценивая обстановку, и освободился от бремени, подбросив в воздух светлый кирпич. Тот рассыпался, ветер подхватил его и раздул в облако трепещущих прямоугольников. К тому времени, как Даниель или кто-то ещё снова взглянули на мальчишку, того уже и след простыл. Бейлиф раскорячился, словно сидя на невидимом пони, и принялся затаптывать памфлеты ногами, ловить в охапку, рассовывать по карманам. Несколько стражников подбежали, обменялись с ним короткими восклицаниями, взглянули на фасад голландской церкви и тоже принялись собирать листовки.

Самюэлю Пепису предшествовали парик и запах кёльнской воды; сзади семенил клерк с огромным рулоном бумаг.

— Ловко он придумал, этот мальчишка, — сказал Пепис, влезая в карету и протягивая Даниелю памфлет.

— Старый трюк, — отвечал Даниель.

На лице Пеписа отразилось приятное изумление.

— Неужто Дрейк отправлял на улицу вас?

— Разумеется… обычный обряд инициации для всех мальчиков Уотерхаузов.

На листке был изображен король Людовик XIV: спустив штаны и отклячив волосатую задницу, он срал в рот английскому моряку.

— Давайте отвезём Уилкинсу! Ему понравится, — предложил Пепис и заколотил по крыше кареты. Кучер тронул вожжи. Даниель постарался обмякнуть всем телом, чтобы не изувечиться, когда карету начнёт бросать на камнях.

— То, о чём мы говорили, при вас?

— Я всегда ношу его с собой, — сказал Пепис, извлекая из кармана неправильной формы ком размером с теннисный мяч, — как вы — свои потроха.

— Напоминание о собственной смертности?

— Человек, которому удалили камень, знает о ней без напоминаний.

— Тогда зачем?

— В качестве последнего средства оживить беседу. Он помогает разговорить кого угодно: немца, пуританина, краснокожего… — Пепис протянул Даниелю комок, тяжёлый, как камень.

— Не могу поверить, что его извлекли из вашего мочевого пузыря!

— Вот видите! Действует безотказно, — отвечал Пепис и больше разговаривать не стал, а развернул одну из больших бумаг, разделив карету пополам, словно ширмой. Даниель думал, что это — чертёж корабля, пока солнце не заглянуло в окно кареты и он не увидел на просвет столбцы цифр. Пепис что-то говорил клерку, тот записывал. Даниелю оставалось вертеть в руках камень и смотреть на город, который для седока выглядел совсем иначе, чем для пешехода. Проезжая мимо кладбища рядом с собором Святого Павла, он увидел содержимое целой типографии, вытащенное на улицу: несколько приставов и чиновник из ведомства сэра Роджера Лестрейнджа рылись в кипах несброшюрованных листов и подносили к зеркалу доски.

Через несколько минут карета остановилась перед домом Уилкинса. Пепис оставил писаря в экипаже, а сам взлетел по лестнице, потрясая мочевым камнем, словно странствующий рыцарь — частицей Животворящего Креста.

Он помахал камнем перед лицом Уилкинса; тот только рассмеялся. Впрочем, даже этот смех был хоть какой-то отрадой, поскольку всё остальное внушало ужас. Тёмный цвет панталон не мог скрыть того, что Уилкинс мочится кровью, порой — не добравшись до стульчака. Он разом усох и раздался, если такое возможно; запах, идущий от него, наводил на мысль, что почки не справляются со своим делом.

Покуда Пепис убеждал епископа Честерского удалить камень, Даниель оглядел комнату и расстроился, но не удивился, увидев несколько пузырьков из аптеки мсье Лефевра. Он понюхал один — «Elixir Proprietalis LeFebure»[37], то же снадобье, какое Гук принимал, когда от мигрени ему хотелось наложить на себя руки. Эликсир этот Лефевр изобрёл, исследуя свойство мака; новое лекарство пользовалось огромной популярностью при дворе, даже среди тех, кто не страдал от камней или головной боли. Однако когда у Джона Уилкинса начался приступ почечной колики, на несколько минут превративший епископа Честерского и создателя Королевского общества в обезумевшее бессловесное животное, Даниель подумал, что, может быть, мсье Лефевр не такой уж и мерзавец.

Когда всё закончилось и Уилкинс снова сделался Уилкинсом, Даниель показал ему памфлет и упомянул налёт Лестрейнджа на типографию.

— Те же люди занимаются одним и тем же вот уже десять лет, — объявил Уилкинс.

Из слов «те же люди» Даниель понял, что автор памфлетов — Нотт Болструд и что именно на него охотится Лестрейндж.

— Вот почему я не могу бросить свои дела и вырезать камень, — сказал Уилкинс.

* * *

Даниель соорудил на крыше Грешем-колледжа систему блоков, Гук отвлёкся на день от забот по восстановлению Лондона, и они установили телескоп. Гук морщился и вскрикивал всякий раз, как инструмент за что-нибудь задевал, словно это — отросток его собственного глаза.

Даниель же никак не мог полностью сосредоточиться на небесах. Лондон отвлекал его и теребил — записки, подсунутые под дверь, заговорщицкие взгляды в кофейнях, странные события на улицах занимали его больше, нежели следовало. За городом на месте загадочных укреплений тем временем воздвигли помост и начали сколачивать скамьи.

В один прекрасный день Даниель, а также вся лондонская знать и немалая часть городских карманников заняли места на этих скамьях или на поле. Выехал герцог Монмутский в наряде, чьё великолепие опровергало все проповеди, когда-либо произнесённые кальвинистами; ибо будь эти проповеди верны, ревнивый Господь поразил бы Монмута на месте. За ним Джон Черчилль, единственный, быть может, мужчина в Англии, превосходящий Монмута красотой и потому в чуть менее блистательном туалете. Король Франции не смог присутствовать лично, поскольку был занят покорением Голландской республики; рослый актёр в горностаевой мантии выехал вместо него на холм, уселся на трон и приступил к государственным занятиям: смотреть в подзорную трубу и указывать пышно разодетым любовницам на происходящее, поднимать скипетр, отправляя войска на приступ, спускаться с трона и говорить несколько ласковых слов раненым офицерам, которых подносили к нему на носилках, а в минуты опасности принимать величаво-гордые позы и мановением руки успокаивать трепетных femmes[38]. Ещё один актёр исполнял роль д'Артаньяна. Поскольку все знали, что с ним будет, ему при появлении хлопали громче всех, к досаде (настоящего) герцога Монмутского.

Так или иначе: пушки с валов «Маастрихта» дали впечатляющий залп, «голландцы» на укреплениях приняли картинные позы, чем вызвали негодующий гул зрителей (как эти наглецы смеют обороняться?!), быстро перешедший в патриотический рёв, когда по сигналу «Людовика XIV» Монмут и Черчилль бросились в атаку на люнет. После завораживающего звона клинков и обильного пролития бутафорской крови они установили английский и французский флаги по обе стороны парапета, пожали руку д'Артаньяну и обменялись разного рода учтивыми жестами с «королём» на холме.

Грянули рукоплескания. Ничего другого Даниель не слышал, но видел некую буффонаду прямо перед собой: молодой человек в строгой одежде, заслонявший ему вид своей пуританской шляпой, внезапно обернулся, раскинул руки, словно раздавленный жук, уронил голову на белый воротник, вывесил язык и закатил глаза. Он передразнивал «голландских» защитников крепости, которые теперь лежали на люнете hors de combat[39]. Выглядело это неприглядно: у молодого человека было что-то с лицом, какая-то ужасная кожная болезнь.

За его спиной разворачивались события: мёртвые защитники воскресли и убежали за укрепления, готовясь к следующему действию. Равным образом и молодой человек перед Даниелем поднял голову и оказался не мертвым голландцем, а вполне живым англичанином с постной физиономией. Одет он был не просто в унылое чёрное платье, а в такое унылое чёрное платье, какое в то время носили гавкеры. Впрочем (как с опозданием сообразил Даниель), оно очень походило на платье лжеголландских защитников «Маастрихта». Если задуматься, «голландцы» эти куда больше напоминали английских диссентеров, чем настоящих голландцев — те, если верить молве, давно закопали пилигримское платье (так и так навеянное испанским фасоном) и одевались теперь на общеевропейский манер. Соответственно, на поле не только представляли осаду Маастрихта, но и разыгрывали притчу, в которой пышно разодетые красавцы-щёголи побеждали скучных кальвинистов на улицах Лондона.

Медлительность, с какой это всё доходило до Даниеля, взбесила юного гавкера, у которого была большая круглая голова и могучая челюсть аутентичного Болструда.

— Гомер?! — вскричал Даниель, когда овации смолкли и сменились требованиями принести пива. Сын Нотта Болструда бывал в доме Дрейка маленьким мальчиком, однако за последние лет десять Даниель его ни разу не видел.

Гомер Болструд вместо ответа посмотрел ему прямо в лицо. На обеих щеках по бокам носа располагалась старая рана: комплекс красных траншей и кожных валов, складывающихся в грубые буквы S и L. Их выжгли калёным железом на дворе перед Олд-Бейли, через несколько минут после того, как суд признал Гомера подстрекателем и пасквилянтом.

Гомеру Болструду было никак не больше двадцати пяти, тем не менее круглая голова вкупе с клеймом придавали ему властный не по годам вид. Он выразительно кивнул на пространство позади скамей.

Гомер Болструд, сын государственного секретаря Нотта, внук прагавкера Грегори, вывел Даниеля в становище из палаток и фургонов, доставивших реквизит и всё остальное. Некоторые палатки предназначались для актёров и актрис. Гомер провёл Даниеля между двумя такими палатками во встречном потоке «французских любовниц», возвращающихся от трона «Короля-Солнца». Как в чутких глазах Исаака надолго запечатлелся солнечный диск, так в сетчатку Даниеля врезались несколько декольте. Где-то над ними должны были располагаться лица, глаза и губы, но те единственные, которые Даниель заметил, что-то говорили товарке с французским акцентом, из чего он заключил (как стало известно задним числом, несколько простодушно), что актриса — француженка. Однако прежде чем Даниель окончательно погрузился в мечтательную задумчивость, Гомер Болструд схватил его за локоть и втащил в соседнюю палатку, где подавали пиво.

Пиво было из Голландии. Человек за столом — тоже. А вот вафли, которые он ел, были определённо бельгийские.

Даниель сел на указанный стул и некоторое время смотрел, как голландский господин жуёт вафлю. Хотя его взгляд был устремлён вперед, перед глазами по-прежнему стояли декольте и лицо «француженки». Однако постепенно этот образ, увы, померк и сменился вафлей на тарелке дельфтского фаянса, которую перед ним поставили. И не грубой пилигримской работы, а превосходнейшего экспортного качества.

Он чувствовал, что его приглашают разделить трапезу, поэтому отломил кусочек вафли, положил в рот и стал жевать. Вафля была вкусная. Глаза привыкли к полумраку, и Даниель различил стопки памфлетов в углу, аккуратно завёрнутые в старые гранки. Слова на гранках были какие угодно, только не английские, — памфлеты отпечатали в Амстердаме и доставили сюда на корабле с пивом или, быть может, с вафлями. Время от времени полог палатки приподнимался, и кто-нибудь из молчаливых голландцев, не вынимая изо рта трубку, просовывал туда пачку памфлетов. Иногда это делал Гомер Болструд.

— Чтоо ообщего между бельгийскими ваафлями и вырезами женского плаатья? — спросил голландский посол, ибо это был не кто иной, как он. Посол салфеткой промокнул масло с губ. Он был белокурый и пирамидальный, как если бы потреблял большое количество пива и вафель. — Я видел, каак вы на них глаазели, — добавил он в качестве оправдания.

— Понятия не имею, сударь!

— Отрицаательное проостранство. — Посол растягивал гласные, как может делать только голландский тяжеловес. — Слыхаали о тааком? Это из живоописи. Мы знааем про отрицаательное проостранство, поскольку оочень любим каартины.

— Оно как-то соотносится с отрицательными числами?

— Это проомежуток между чем-либо, — сказал голландец и руками сдвинул жирные перси, создавая грубое подобие женских грудей. Даниель смотрел в учтивом недоумении, внутренне содрогаясь. Голландец взял с блюда новую вафлю и поднял двумя пальцами за уголок, словно тряпку, намоченную чем-то гадким. — Подобным ообразом и бельгийская ваафля определяется не сообственной изначальной прироодой, но раскаалёнными плаастинами, сжимающими её сверху и снизу.

— А, понял: вы говорите про Испанские Нидерланды.

Голландский посол закатил глаза и перебросил вафлю через плечо. Прежде чем она долетела до земли, толстая собака, удивительно похожая на обезьяну, подпрыгнула в воздух, схватила её и начала хрустеть — буквально, — ибо звук был такой, словно сидящий на полу гомункул бормочет: «Хрусть, хрусть, хрусть».

— Зажаатые между Фраанцией и Голлаандской Республикой Испанские Нидерлаанды быстро поглощаются Людовиком Четырнадцатым Бурбоном. Отлично. Однако когда Le Roi du Soleil[40] достиг Мааастрихта, он коснулся… чего?

— Политического и военного эквивалента раскалённых пластин?

Голландский посол, облизнув палец, тронул отрицательное пространство, но отдёрнул руку и зашипел. Может, по голландскому счастью, а может, посол так здорово рассчитал, однако в этот самый миг воздушная волна ударила Даниеля в живот, палатка сжалась и тут же раздулась вновь. Вафельницы дребезжали и щёлкали в полутьме, как зубы скелета. Собакообезьяна забилась под стол.

Гомер Болструд поднял полог, и стал виден люнет, разорванный надвое подземным взрывом большого количества пороха и похожий на разломанный дымящийся каравай. Воскресшие голландцы скакали наверху, топтали и жгли французские и английские флаги. Публика вопила.

Гомер опустил полог, и Даниель перевёл взгляд на голландского посла, который все это время не сводил с него глаз.

— Моожет быть, Фраанция заахватила Маастрихт, хоть и не без поотерь — она лишилась своего героя д'Артаньяна. Однако воойну выиграем мы.

— Рад слышать о ваших успехах в Голландии… Не думаете ли вы изменить свою тактику в Лондоне? — громко, чтобы слышал и Гомер, спросил Даниель.

— В кааком смысле?

— Вы знаете, что делает Лестрейндж.

— Я знааю, что Лестрейнджу не удается сделать! — хохотнул голландец.

— Уилкинс хочет превратить Лондон в Амстердам — я не про деревянные башмаки.

— Много церквей — ни одной госудаарственной религии.

— Это труд его жизни. В последние годы он забросил натурфилософию, чтобы направить все усилия к этой цели. Он стремится ко благу Англии, однако высокие англикане и криптокатолики при дворе возражают против всего, что отдаёт диссидентством. Задача Уилкинса и без того трудна, как же ему преуспеть, если в глазах общества диссиденты неразрывно связаны с нашими врагами-голландцами?

— Через год — когда сочтут мёртвых и осознают истинную цену войны — задача Уилкинса станет простой донельзя.

— Через год Уилкинса не будет. Он умрёт от мочекаменной болезни, если не согласится удалить камень.

— Могу порекомендовать цирюльника, весьма ловко орудующего ножом…

— Он считает, что не вправе потратить несколько месяцев на выздоровление, когда всё висит на волоске и ставки столь высоки. Он как никогда близок к успеху, господин посол, и если бы вы отступились…

— Мы отступимся, когда отступятся французы, — сказал посол и махнул рукою Гомеру. Тот поднял полог. Англо-французские войска, возглавляемые Монмутом, снова брали люнет. «Д'Артаньян» лежал раненный в бреши. Джон Черчилль, уложив его голову себе на колени, поил старого мушкетёра из фляжки.

Полог оставался поднятым, и Даниель наконец понял, что ему указывают на дверь. Выходя, он поймал Гомера за локоть и потянул на грязную улицу.

— Брат Гомер, — сказал он, — голландцы обезумели. Их можно понять, тем не менее наша ситуация не настолько отчаянна.

— Напротив, — отвечал Гомер. — Я бы сказал, что ты в смертельной опасности, брат Даниель.

В устах другого человека это означало бы физическую опасность, однако Даниель довольно варился среди единоверцев Гомера (другими словами, собственных единоверцев), чтобы понять: Гомер говорит о духовной опасности.

— Надеюсь, не потому, что я недавно заглядывал хорошенькой девушке за декольте?

Гомеру шутка не понравилась. Более того, ещё не договорив, Даниель понял, что окончательно стал для Гомера если не погибшим, то быстро погибающим в грехах. Он решил испробовать другой подход.

— Твой отец — государственный секретарь!

— Так иди и поговори с моим отцом.

— Я о том, что не будет беды — или опасности, если тебе угодно, — в том, чтобы применить тактику. Кромвель применял тактику, чтобы выигрывать сражения, это ведь не значит, что ему недоставало веры? Напротив, не использовать богоданные мозги и бросать все силы в лобовую атаку — грех, ибо сказано: не искушай Господа Бога твоего!

— У Джона Уилкинса камень, — отчеканил Гомер. — От дьявола это или от Бога, пусть спорят иезуиты. Так или иначе, он умрёт, если ты и твои коллеги не придумаете, как обратить камень в жидкость, которая выйдет с мочой. В страхе за его жизнь ты вообразил, что коли я, Гомер Болструд, перестану распространять на лондонских улицах возмутительные памфлеты, потянется некая цепочка последствий, и в итоге Уилкинс ляжет под нож, переживёт операцию, будет жить долго и счастливо, оставаясь тебе добрым отцом, какого у тебя никогда не было. И ты говоришь, что голландцы сошли с ума?

Даниель не мог ответить. Слова Гомера припечатали его с теми же силой, жаром и нестерпимой болью, что клеймо палача — самого Болструда.

— А коли ты воображаешь себя тактиком, подумай о паскудном балагане, который мы смотрим. — Гомер махнул рукой в сторону люнета.

На парапете Монмут вновь водружал английское и французское знамёна под оглушительный рёв зрителей, затянувших «Пики на плотинах». «Д'Артаньян» испустил последний вздох. Джон Черчилль на руках снёс его с крепостной стены и уложил на носилки, где героя тут же осыпали цветами.

— Узри мученика! — глумливо засмеялся Гомер. — Он отдал жизнь за идею и навсегда останется в сердцах знати!.. Вот тебе и тактика. Мне жаль Уилкинса. Я не стал бы причинять ему вред, ибо он нам друг. Однако я не в силах отвратить смерть от его дверей. А когда смерть придёт, он станет мучеником — не столь романтическим, как д'Артаньян, но за более правое дело. Не обессудь, брат Даниель. — И Гомер пошёл прочь, сдирая обертку с пачки памфлетов.

«Д'Артаньяна» несла перед трибунами процессия живописно растрёпанных кавалеров, зрители покупали букетики у цветочниц и забрасывали цветами героев живых и «мёртвых». Лепестки еще ложились на лжемушкетёра, а в воздухе над трибунами уже закружили подхваченные ветром листки. Даниель поймал один и увидел карикатуру, на которой несколько французских кавалеров зверски насиловали голландскую молочницу. На другом мушкетёр в кружевном галстухе, силуэтом на фоне горящей протестантской церкви, ловил на острие шпаги подброшенного младенца. На трибунах вокруг Даниеля зрители передавали листовки из рук в руки; иные даже засовывали их в карманы или за обшлага.

Итак, всё было непросто. И сильно усложнилось десять минут спустя, когда при обстреле «Маастрихта» на виду у всех взорвалась пушка. Зрители подумали, что это сценический трюк, пока на них не посыпались окровавленные руки и ноги бомбардиров, мешаясь с непрекращающимся кружением памфлетов.

Даниель вернулся в Грешем-колледж и всю ночь работал с Гуком. Гук снизу смотрел на различные звёзды, а Даниель с крыши наблюдал новую, вспыхнувшую на восточном краю Лондона: чернь с факелами в руках бурлила на Сент-Джеймс-филдс, время от времени слышались мушкетные выстрелы. Позже он узнал, что толпа, разъярённая взрывом пушки, напала на дом Комстока.

Сам Джон Комсток заявился в Грешем-колледж на следующее утро. Даниель не с первой минуты его узнал: так изменили Комстока потрясение, возмущение и даже стыд. Он потребовал, чтобы Гук и остальные, бросив все дела, изучили обломки пушки, с которой, по его уверениям, что-то сделали «мои недруги».

Коллегия Святой и Нераздельной Троицы, Кембридж 1672 г.

Имеются некоторые вещи, которые не могут быть представляемы на основе фикции.

Гоббс, «Левиафан»

СНОВА В ПОРТАХ
комедия

Действующие лица

Мужчины:

г-н ВАН УНДЕРДЕВАТЕР, голландец, основатель коммерческой империи по торговле свиными ушами и картофельными глазками.

НЗИНГА, негр-каннибал, бывший король Конго, ныне раб г-на УНДЕРДЕВАТЕРА.

ИОСАФАТ КУНШТЮК, граф ЖУПЕЛ, энтузиаст.

ТОМ БЕГГЛ, бывший солдат, бродяга.

Преподобный ИЕГОВА ТРЯСОГУЗ, пуританский святоша.

ЮДЖИН КУНШТЮК, сын лорда ЖУПЕЛА, капитан пехотного полка.

ФРАНСИС АНДРОФИЛ, граф де ГЛУХОМАНЬ, придворный вертопрах.

ХВАТ и СТЫРЬ, подручные ТОМА БЕГГЛА.

Женщины:

мисс ЛИДИЯ ВАН УНДЕРДЕВАТЕР, дочь и единственная наследница г-на ВАН УНДЕРДЕВАТЕРА, недавно из венецианского пансиона.

Леди ЖУПЕЛ, супруга ИОСАФАТА КУНШТЮКА.

Мисс НОЖКИВРОЗЬ, сообщница ТОМА БЕГГЛА.

Место действия:

ГЛУХОМАНЬ, сельское поместье в Кенте.


Действие I. Сцена I

Каюта на корабле в море. Гремит гром, сверкают молнии. Входит г-н ван Ундердеватер в халате и с фонарём.


ВАН УНД: Боцман!

Входит Нзинга, мокрый, с мешком.

НЗИНГА: Я здесь, господин!

ВАН УНД: Лопни мои глаза! Вы что, искупались в чане со смолой, боцман?

НЗИНГА: Это я, господин, ваш раб, моё королевское величество, милостью древесного бога, горного бога, речного бога и других богов, которых я не упомню, король Конго.

ВАН УНД: А что у тебя в мешке?

НЗИНГА: Яйца.

ВАН УНД: Яйца! Чтоб тебе ни дна ни покрышки! Ты забыл уроки цивилизации!

НЗИНГА: Ледяные.

ВАН УНД: Благодарение небесам.

НЗИНГА: Я собрал их с палубы, когда шёл град с куриное яйцо, — вы за это благодарите небеса?

ВАН УНД: Да, ибо это означает, что у боцмана всё на месте. Боцман!

Входит Лидия, в халате, растрёпанная.

ЛИДИЯ: Папенька, почему вы так громко требуете боцмана?

ВАН УНД: Моя дорогая Лидия, я хочу попросить, чтобы он прекратил этот ужасный шторм.

ЛИДИЯ: Но, папенька, боцман не может укротить бурю.

НЗИНГА: Я знаю одного гвинейского божка, который заведует погодой и берёт по-божески — думаю, за несколько бочонков рома он согласится её укротить.

ВАН УНД: Рома!.. Я тебе что, дурной? Если твой божок в трезвом виде устраивает такую погоду, то что он учинит в пьяном?

НЗИНГА: Можно расплатиться с ним раковинами каури. Если хозяин отрядит моё величество в ближайшей шлюпке на юг, моё величество с удовольствием выступит посредником…

ВАН УНД: Вижу, ты ловкий коммерсант. Мне вспомнилось, как я обменял миллион каннибальских ушей на миллион картофельных глазков и остался в приличном барыше.

Новый раскат грома.

ВАН УНД: Эй! Боцман!

Входит лорд Жупел.

ЛОРД ЖУПЕЛ: Что тут за крики?

ЛИДИЯ: Лорд Жупел, рада вас видеть.

ВАН УНД: Плата за окончание грозы слишком велика, рынок языческих божеств слишком далёк…

ЛОРД Ж.: Тогда зачем, сударь, вы зовёте боцмана?

ВАН УНД: Скажу ему, чтобы сохранял стойкость перед лицом опасности.

ЛИДИЯ: Поздно, отец!

ВАН УНД: О чём ты, дитя?

ЛИДИЯ: Услышав тебя, боцман утратил всякую стойкость и бежал в страхе.

ВАН УНД: Откуда ты знаешь?

ЛИДИЯ: Он опрокинул гамак и уронил меня на пол!

ВАН УНД: Лидия, Лидия, я издержал состояние, чтобы отправить тебя в венецианский пансион, где бы ты научилась быть добродетельной девицей…

ЛИДИЯ: Я старалась, отец, но это так трудно!

ВАН УНД: Так что, мои деньги пошли псу под хвост?

ЛИДИЯ: Ах нет, отец. От нашего учителя танцев, сеньора Дефлорацио, я научилась чудесным песенкам.

Поёт. [41]

ВАН УНД: Довольно! Боцман!

Входит леди Жупел.

ЛЕДИ ЖУПЕЛ: Милорд, вы узнали, кто так ужасно шумит?

ЛОРД Ж.: Миледи, вот этот голландец.

ЛЕДИ Ж.: Ну хорошо, а какие меры вы приняли, милорд?

ЛОРД Ж.: Никаких, миледи. Говорят, единственный способ заткнуть глотку голландцу — его утопить.

ЛЕДИ Ж.: Утопить… но, милорд, вы же не думаете бросить его за борт?

ЛОРД Ж.: Все на корабле только об этом и думают, миледи. Однако в случае с голландцами задача куда проще, ибо они изначально живут ниже уровня моря. Надо лишь вернуть море туда, где ему определил быть Господь Бог.

ЛЕДИ Ж.: И как же вы предлагаете это сделать, милорд?

ЛОРД Ж.: Я ставлю эксперименты с новыми машинами, которые заставят мельницы вращаться в обратную сторону и качать воду вниз…

ЛЕДИ Ж.: Эксперименты! Машины! А я скажу: топить голландцев надо при помощи французского пороха и английской отваги!


Всё, что говорит актёр, играющий лорда Жупела, тонуло, словно плевки в реке Амазонке. Ибо истинной сценой этих событий был Невиллс-корт[42] весенним вечером, а на полный список действующих лиц ушло бы много ярдов бумаги и не одна драхма чернил. Сценарий представлял собой мастерское хитросплетение университетских и придворных интриг, в которой более или менее остроумные реплики произносятся по преимуществу шёпотом. Общий эффект был чрезвычайно сложен и недоступен для молодого Даниеля Уотерхауза. Он прежде гадал, зачем вообще эти люди ходят в театр, если каждый день в Уайт-холле — сам по себе спектакль, однако теперь понял истинную причину: истории, разыгрываемые на сцене, — просты и приходят к определённой развязке в течение часа-двух.

Главным актёром сегодняшнего спектакля был король Карл II Английский, сидящий на верхнем этаже жалкой библиотеки колледжа. Несколько окон распахнули, так что получились временные ложи. Королева, Екатерина Браганца, португальская принцесса, знаменитая своим бесплодием, сидела рядом с королём и, как всегда, притворялась, будто понимает английский. Почётный гость, герцог Монмутский (сын Карла от Люси Уолтер), сидел по другую руку. Окна, соседние с королевским, занимали придворные дамы и кавалеры. В одном центральной фигурой была Луиза де Керуаль, герцогиня Портсмутская, любовница короля. В другом — Барбара Вилльерс, она же леди Каслмейн, она же герцогиня Кливлендская, бывшая любовница Джона Черчилля, а ныне любовница короля.

Через окно от короля восседали Англси: Томас Мор Англси, его ничем не примечательный сын Филипп, двадцати семи лет от роду, и Луи, двадцати четырех, но выглядящий куда моложе. Протокол требовал, чтобы граф Апнорский при посещении альма-матер облачался в академическую мантию. Хотя он нанял эскадрон французских портных, чтобы несколько её оживить, она осталась академической мантией, а в уродливой нахлобучке на его парике узнавалась квадратная университетская шапочка.

Окно, занимаемое Англси, уравновешивалось окном, в котором сидели Комстоки, конкретно — представители Серебряной ветви рода: Джон и его сыновья Ричард и Чарльз, все трое в мантиях и академических шапочках. В отличие от Апнора они нимало не тяготились своим нарядом, во всяком случае, пока не началась пьеса и не вышел Иосафат Кунштюк, граф Жупел, одетый в точности как они.

Королевские комедианты на временной сцене, возведённой посреди Невиллс-корта, вынуждены были продолжать спектакль, хотя никто не мог разобрать ни слова. Граф Жупел за что-то выговаривал жене: вероятно, за то, что она поставила французский порох выше английского. На другой планете это сошло бы за фигуру речи, но здесь сильно смахивало на камешек в огород Джона Комстока. Тем временем остальные зрители (которые, если им посчастливилось сесть, сидели на скамейках и стульях под королевскими окнами) попытались затянуть первые строки «Пик на плотинах», развесёлых куплетов, объяснявших, какая это отличная мысль — вторгнуться в Голландию. Однако король остановил их движением руки. Не то чтобы он не разделял их воинственности, просто на сцене Лидия ван Ундердеватер произносила реплику, которая обещала оказаться смешной, а король не любил, когда гул интриг заглушает его любовницу.

Все комедианты внезапно попадали на сцену, впрочем, очень живописно и театрально, в особенности Нелл Гвин, которая распростёрлась на скамье, изящно откинув руку и явив взорам квадратный ярд безупречных белых подмышек и бюста. Зрители были сражены наповал. Боцман, до которого столько времени пытались докричаться, выбежал наконец на сцену и объявил, что корабль сел на мель возле замка Глухомань. Лорд Жупел велел Нзинге принести его сундук, что тот и выполнил с быстротой, возможной только в театре. Владелец принялся рыться в сундуке, вытаскивая поочередно старую одежду и странные предметы, как то: реторты, тигли, черепа и микроскопы. Тем временем Лидия брезгливо приподнимала некоторые носильные вещи — крестьянские штаны или пастушьи башмаки — и кривила личико. Наконец лорд Жупел выпрямился, схватил под мышку бочонок с порохом и нахлобучил на голову выцветшую и пожёванную академическую шапочку.


ЛОРД Ж.: Порох — вот что сдвинет корабль с места!


Тем временем в партере — на скамейках и на траве — слышались недовольные шепотки; кисточки болтались из стороны в сторону: ученые в академических шапочках оборачивались друг к другу и спрашивали, кого здесь высмеивают, либо, склонив головы, молились о заблудших комедиантах, безвестном авторе пьесы и короле, который не мог сутки пробыть в Кембридже без развлечений.

Совсем иная сцена происходила в окнах-ложах. Герцогиня Портсмутская умирала со смеху. Её грудь раздувалась, как парус, голова запрокинулась, на белом оголённом горле тряслись драгоценности. От этого зрелища некоторые учёные в партере попадали со скамей. Герцогиню поддерживали двое молодых вертопрахов в завитых, украшенных лентами париках; они хохотали до слёз и утирали глаза лайковыми перчатками, поскольку платки галантно одолжили герцогине.

Тем временем пороховой магнат Джон Комсток, который всегда противостоял усилиям герцогини Портсмутской ввести при английском дворе французскую моду, выдавил кривую улыбку. Король, до сего дня поддерживавший Комстока, улыбался, Англси веселились от всей души.

Кто-то толкнул Даниеля в бок. Он отвёл взгляд от герцогини, хохотавшей с риском порвать на себе корсет, и увидел зрелище куда более скромное: сидевшего рядом Ольденбурга. Тучного немца выпустили из Тауэра так же внезапно, как туда упекли. Ольденбург посмотрел на дальний конец Невиллс-корта и спросил: «Он здесь? Или хотя бы она?», имея в виду Исаака Ньютона и статью о касательных соответственно, потом повернулся и глянул из-под квадратной академической шапочки на ложу Англси, где Луи Англси, граф Апнорский, несколько умерил своё веселье и многозначительно подмигнул Ольденбургу.

Даниель был рад предлогу встать и уйти. С самого начала пьесы он пытался проникнуться действием, но почему-то не проникался. Даниель встал, подобрал мантию и бочком двинулся вдоль рядов, наступая на ноги различным членам Королевского общества: сэру Уинстону Черчиллю: «Эк ваш сынок-то под Маастрихтом… мои поздравления, старина!», Кристоферу Рену: «Кончайте с собором, не тяните кота за хвост!», сэру Роберту Мори: «Давайте как-нибудь пообедаем и покалякаем об угрях». По счастью, Роберт Гук отважился не приехать, сославшись на занятость (он по-прежнему восстанавливал Лондон), и Даниелю не пришлось наступать на ноги ему. Наконец он вышел на открытое место. Строго говоря, это была работа для Уилкинса, но епископ Честерский лежал в Лондоне с мочекаменной болезнью.

Пробираясь за сценой, Даниель оказался среди фургонов, на которых театр приехал из Лондона. Между ними поставили палатки; верёвки были протянуты в темноте густо, словно корабельный такелаж, и привязаны к острым колышкам, вбитым в (доселе безупречный) университетский газон. Различные предметы одежды, которые могли быть только дамским неглиже (это определённо была одежда, но Даниель никогда такого не видел, Q.E.D.[43]), болтались на верёвках и время от времени пугали его до полусмерти, мокро хлопая по лицу. Поэтому Даниелю пришлось проложить сложный курс и медленно ему следовать, чтобы выбраться из лабиринта. Так что по чистой случайности он набрёл на двух актрис, которые занимались тем, чем там женщины занимаются, когда, выразительно переглянувшись, парочками выходят из комнаты. Даниель застал самый конец процесса.

— Куда мне девать старую? — произнёс мелодичный голос с простонародным выговором.

— Брось в толпу — то-то крику будет, — предложила её подружка-ирландка.

Обе загоготали — их явно не учили хихикать, как светские барышни.

— Они даже не поймут, что это такое, — отвечала девушка с мелодичным голосом. — Мы — первые женщины в этих стенах.

— Тогда они ничего не поймут, даже если ты бросишь её прямо здесь, — заметила ирландка.

Её спутница отбросила деревенский акцент и заговорила в точности как кембриджский школяр из хорошего семейства:

— Ба! Что это лежит посреди моей лужайки для игры в шары? Похоже на… приманку для лис!

Снова гогот, который прервал мужской голос со стороны фургонов:

— Тесс! Побереги свои шуточки для короля, тебя ждут на сцене!

Девушки подобрали юбки и упорхнули. Даниель увидел их в просвете между палатками и узнал в той, которую звали Тесс, актрису из «Осады Маастрихта». Тогда он принял её за француженку, потому что она грассировала и говорила в нос. Теперь он понял, что на самом деле она — англичанка, способная изображать разные голоса. Вполне обычное умение для актрисы, но для Даниеля оно было в новинку. Девушка его заинтриговала.

Даниель вышел из-за палатки, по другую сторону которой (скажем без обиняков) прятался, и — движимый исключительно любознательностью — шагнул к тому месту, где сладкоголосая имитаторша Тесс (скажем без обиняков) справляла нужду.

На крыше, водружённой над сценой, снова зажгли порох, изображая молнию, и на мгновение перед Даниелем возникло озерцо жёлтого света. На траве, зелёной, почти как фосфор (стояла весна), валялась свёрнутая тряпица, исходящая паром от тепла Тесс, алая от её крови.

…Ведь при помощи огня

Коптящих углей может превратить

Алхимик, или думает, что может,

Металл, рождённый шлаковой рудой,

В отменнейшее золото.

Мильтон, «Потерянный рай»[44]

У короля выдался напряжённый день. А может быть, так наивно предполагал Даниель, и для короля день был совершенно обычный, а выдохлись лишь кембриджцы, старавшиеся изо всех сил от него не отставать. Кавалькада возникла на южном краю горизонта в середине утра. В целом (на взгляд Даниеля) это чем-то напоминало недавнее вторжение Людовика XIV в Голландскую республику: королевская свита взметала пыль, истребляла овёс и оставляла груды навоза, как любой полк, однако повозки были сплошь золочёные, всадники — вооружены придворными рапирами, фельдмаршалы носили юбки, повелевали мужчинами и казнили их взглядами. Так или иначе, Карлу II в Кембридже сопутствовал больший успех, нежели Людовику XIV в Нидерландах. Город был сметён, растоптан. Женские груди повсюду, голозадые придворные падают из окон, запах травы и папоротника заглушён духами — и не просто парижскими, а индийскими и арабскими. Король вылез из кареты и прошёл по улицам под приветственные крики учёных, выстроившихся у своих колледжей по рангам и степеням, как солдаты на смотре. Уходящий почётный ректор презентовал королю огромную Библию — уверяли, будто можно было видеть за милю, как его величество сморщил нос и закатил глаза. Позже король (вместе со сворою умопомешанных спаниелей) отобедал в коллегии Святой и Нераздельной Троицы под портретом её основателя, Генриха VIII, кисти великого Гольбейна. Исаак и Даниель как члены совета привыкли обедать за главным столом, однако сейчас город наводнили персоны куда более важные, так что им пришлось сдвинуться на середину трапезной; Исаак в алой мантии беседовал о чём-то с Бойлем и Локком, а Даниеля затёрли в угол вместе с несколькими викариями, которые вопреки евангельским заповедям явно друг друга не любили. Даниель пытался сквозь их бубнёж разобрать, что говорят за главным столом. Король отпустил несколько реплик по поводу Генриха VIII, очевидно — шутливых.

Сперва насчёт старого греховодника и многоженства — настолько топорно, что даже смешно. Разумеется, всё было очень завуалировано, то есть он не сказал этого прямо, но смысл был таков: за что меня называют развратником? Я хотя бы не рублю им головы. Если бы Даниель (или другой учёный на его месте) желал себе немедленной смерти, он мог бы встать и выкрикнуть: «По крайней мере он в конечном счёте сумел зачать законного наследника!», однако ничего такого не произошло.

Осушив несколько бокалов, король пустился в рассуждения о том, насколько великолепен и богат Кембридж, и как примечательно, что Генрих VIII добился столь блистательных результатов, всего лишь порвав с Папой и разграбив несколько монастырей. Так, может быть, сокровища пуритан, квакеров, гавкеров и пресвитериан пойдут однажды на создание ещё более великолепного колледжа!.. Угроза была, само собой, шуточная; король тут же добавил, что речь идёт о добровольных пожертвованиях. Тем не менее присутствующие диссентеры озлобились, впрочем (как позже рассудил Даниель), не более, чем были уже озлоблены. К тому же это был мастерский выпад в сторону католиков. Короче, король пролил бальзам на души и успокоил страхи высоких англикан (таких, как Джон Комсток). Королю часто приходилось их успокаивать, поскольку многие подозревали его в симпатиях (а иные и в принадлежности) к папистам.

Другими словами, Даниель только что увидел маленькую толику обычной придворной политики, и ничего существенного не произошло. Однако с тех пор, как Джон Уилкинс утратил способность мочиться, обязанностью Даниеля стало всё примечать и впоследствии ему докладывать.

Затем все отправились в церковь, где герцога Монмутского (героя, прославленного учёного и внебрачного королевского сына) назначили почётным ректором Кембриджа. После чего состоялось представление комедии.


Даниель помедлил под готической аркой и оглядел каменные ступени, ведущие в Большой двор Тринити-колледжа: пространство, раза в четыре превосходящее Невиллс-корт. Странным образом двор напомнил ему Лондонскую биржу, только если Биржа была светлая, вся в порхающих Меркуриях и золотых кузнечиках Томаса Грешема и наполнена зычно орущими торговцами, то Большой двор Тринити-колледжа был воплощением готики, припорошенной голубоватым светом луны, а редкие обитатели, облачённые в мантии и/или длинные парики, тихо прогуливались по двое, по трое или секретничали в дверных проёмах. Если биржевики покупали акции кораблей или компаний и меняли ямайский сахар на испанское серебро, то эти люди обменивались мелкими заговорами или дворцовыми слухами. Приезд двора в Кембридж походил на Стаурбриджскую ярмарку — это был случай провернуть разного рода дела, по большей части тайного свойства. Простая прогулка через Большой двор к воротам не грозила Даниелю ничем плохим. Как член совета он имел право идти по траве, большая часть этих людей — нет. Не то чтобы они строго соблюдали педантичный устав колледжа, но придворный инстинкт заставлял их держаться тёмных углов. Даниель двинулся по широкому открытому пространству, чтобы никто не решил, будто он подслушивает. Линия, прочерченная от арки к воротам, прошла бы через нечто вроде бельведера в центре двора: восьмиугольное сооружение, окруженное несколькими ступенями, с фонтаном в форме кубка посередине. Луна косо освещала колонны, придавая им пугающий вид: трупно-белый камень в потёках крови, бьющей из рассечённых артерий. Даниель решил было, что это видение папистского толка, и уже хотел оглядеть руки — не проступили ли стигматы, — но тут уловил запах и вспомнил, что фонтан наполнили кларетом в честь короля и нового ректора. Затея сомнительной остроты, однако о вкусах не спорят…

— Негры не могут размножаться, — произнёс знакомый голос неожиданно близко.

— О чём вы? Они могут размножаться не хуже других, — возразил другой знакомый голос. — И даже лучше!

— В отсутствие негритянок — не могут.

— Да что вы говорите!

— Помните, плантаторы близоруки и мечтают об одном — скорее выбраться с Ямайки; каждый день они просыпаются в страхе, что их — или детей — свалила какая-нибудь туземная лихорадка. Ввозить негритянок стоит почти столько же, сколько ввозить негров, но женщины не способны добывать столько же сахара, особенно если рожают.

Даниель узнал наконец голос — говорил сэр Ричард Апторп, второе А в КАБАЛе.

— Так они вовсе не ввозят женщин?

— Именно, сэр. А мужчины, как правило, живут не больше нескольких лет.

— Что ж, это отчасти объясняет тот вой, который в последнее время несётся с Биржи.

Два человека сидели на ступенях фонтана, лицом к воротам, и Даниель не видел их, пока не подошёл ближе и не услышал. Он уже собирался изменить курс и обойти фонтан стороной, когда второй из говоривших (тот, что не Апторп) встал, обернулся, зачерпнул бокалом из фонтана — и увидел Даниеля, который стоял перед ним, как пень. Теперь и Даниель узнал этого человека — как было не узнать его среди темного двора Тринити-колледжа, с руками, обагрёнными кровью!

— Ба! — воскликнул Джеффрис. — Здесь новая статуя? Пуританский святой? О, я ошибся, она движется — то, что выглядело столпом добродетели, оказалось Даниелем Уотерхаузом, как всегда, всё примечающим. Сейчас он подглядывал за нами, однако не тревожьтесь, сэр Ричард, мистер Уотерхауз видит всё и ничего не делает — образцовый член Королевского общества.

— Добрый вечер, мистер Уотерхауз, — произнёс Апторп, давая понять, что находит Джеффриса утомительным и несносным.

— Мистер Джеффрис. Сэр Ричард. Боже, храни короля.

— Боже, храни короля! — повторил Джеффрис, отпивая из мокрого бокала. — Ну-ка отвечайте без запинки, мистер Уотерхауз, как примерный учёный. Почему друзья сэра Ричарда на Бирже подняли такой шум?

— Адмирал де Рёйтер отплыл в Гвинею и захватил почти все невольничьи порты герцога Йоркского, — сказал Даниель.

Джеффрис (прикрывая рукой рот, театральным шёпотом):

— Которые герцог Йоркский похитил у голландцев несколько лет назад — но кто вдаётся в такие мелочи!

— В те годы, когда компания герцога контролировала Гвинею, на Ямайку доставляли множество рабов, они производили сахар, состояния наживались, и доходы были устойчивы, покуда новые завозы покрывали убыль рабов. Однако теперь голландцы перекрыли их поступление. Полагаю, многие клиенты сэра Ричарда на Бирже явно видят последствия, и на рынке заметно некоторое волнение.

Как жертва неспровоцированного оскорбления действием, озирающаяся в поисках свидетелей, Джеффрис повернулся к Апторпу — тот поднял бровь и кивнул. Джеффрис уже несколько лет был лондонским барристером. Даниель полагал, что для него упомянутые события — всего лишь загадочная причина, по которой разоряются клиенты.

— Некоторое волнение, — театральным шёпотом повторил Джеффрис. — Пресный язык, не правда ли? Вообразите плантатора на Ямайке, который смотрит, как убывает рабочая сила и гибнет урожай… бьётся изо всех сил, силясь предотвратить разорение, желтую лихорадку, невольничий бунт… вглядывается в горизонт, молится о кораблях, которые станут его спасением… а вы говорите «некоторое волнение»?

Хотелось ответить: «Вообразите барристера, который видит, как худеет его кошель с каждой пропитой монетой, всматривается в Стренд, молится о состоятельном клиенте», однако Джеффрис был при шпаге и пьян, поэтому Даниель сказал:

— Если эти плантаторы в церкви и молятся, то они уже спасены. Добрый вечер, господа.

Он направился к воротам, держась подальше от фонтана, чтобы Джеффрису не вздумалось пырнуть его шпагой. Сэр Ричард Апторп вежливо аплодировал. Джеффрис рычал, однако через несколько секунд ему удалось выдавить:

— Вы тот же человек, каким были — или не были — десять лет назад, Даниель Уотерхауз! Тогда вами правил страх — теперь вы хотите, чтобы он правил Англией! Благодарение Богу, что вы заперты в этих стенах и не в силах заразить Лондон своим отвратительным фарисейством!

И далее в том же духе, покуда Даниель не юркнул под своды Главных ворот Тринити-колледжа. Они представляли собой декоративную крепость с башенками по четырем углам — самое место, чтобы укрыться от атаки Джеффриса. Ворота отстояли от церкви примерно на бросок камня; брешь в оборонительном периметре колледжа залепили жилым строением, перед которым со стороны города был разбит крошечный садик. В разное время тут ютились разные члены совета, а сейчас проживали Даниель Уотерхауз и Исаак Ньютон. Когда два бакалавра перевезли сюда свою жалкую мебель, места осталось хоть отбавляй, и на нём разместили ведущую алхимическую лабораторию мира. Даниель знал, потому что сам помог её оборудовать — вернее будет сказать, помогал, поскольку она постоянно достраивалась.

Войдя в дом, Даниель подобрал мантию, чтобы та не вспыхнула, задев раскалённый купол отражательной печи, в которой жар пламени отражался от свода, нагревая вещество сверху, потом приподнял подол, чтобы не волочить его по груде угля, которая, он знал (в помещении было темно), лежала на полу справа. И заодно по куче конского навоза слева (при горении навоз даёт мягкое влажное тепло). Он протиснулся между деревянными ящиками, овальными склянками со ртутью, составленными одна в одну, и попал в соседнюю комнату.

Комната походила на миниатюрный город, выстроенный иноземными зодчими и охваченный пожаром: каждое «здание» имело особую форму, чтобы определённым образом втягивать воздух, направлять пламя и отводить дым. Некоторые дымились, от некоторых поднимался пар или странно пахнущие испарения. Невозможно описать все запахи; легче сказать, чем здесь не пахло. Слитки золота лежали на столах, словно масло в бакалейной лавке — среди алхимиков высшего разряда модно было демонстрировать презрение к золоту, дабы отвести упрёк в корыстных мотивах. Не для всех операций требовались печи; были ещё столы, обитые кованой медью. Горящие на них масляные лампы бросали жёлтые отблески на круглые донышки колб и реторт.

К Даниелю обратились закопчённые лица; на сведённых бровях блестели капельки пота. Он сразу узнал Роберта Бойля и Джона Локка, членов Королевского общества. Однако были тут и некоторые господа, имевшие обыкновение заявляться в неурочное время, прячась под капюшоном — нелепая предосторожность в стране, где сам король практиковал алхимическое искусство. Глядя на их нетерпеливые лица в отблесках пламени, Даниель подумал, что лучше б им оставаться под капюшонами. Увы, это были не халдейские маги, не воинствующие монахи-иезуиты и не кудесники-друиды — всего лишь мелкие аптекари, скучающие дворяне и сумасшедшие с физиономиями либо тупыми, либо чересчур дерганными. Один из них выделялся своей молодостью — Даниель узнал Роджера Комстока из Золотых Комстоков; он учился вместе с Исааком, Даниелем, Апнором, Монмутом, и Джеффрисом. Исаак поставил его раздувать мехи; Роджер покраснел от натуги, но не жаловался. Еще был очень маленький и ладный седой старик с хищным орлиным профилем. Даниель узнал мсье Лефевра, который приобщил к алхимии Джона Комстока, Томаса Мора Англси и других, включая короля, в сен-жерменском изгнании во времена Кромвеля.

Однако все они были сателлиты или (как луны Юпитера) спутники сателлитов. Солнце стояло за конторкой в центре лаборатории, с пером в руке, и спокойно делало пометки в огромной пожелтелой книге. На нём был прожжённый до дыр грязный халат, из-под которого, правда, выглядывала алая мантия, а на голове — что-то вроде кожаного мешка с окошком. На стекле лежал отблеск пламени из открытой дверцы печи, и вместо глаз навыкате Даниель видел дрожащую завесу огня. В мешок была вшита трубка — сегменты полого тростника, соединённые кишками какого-то животного. Исаак перекинул её через плечо; дальше она тянулась к Роджеру Комстоку, который мехами закачивал в неё свежий воздух. Исаак обнаружил, что ртуть, попадая в организм, действует на него как кофе или табак, если не хуже, поэтому пользовался дыхательным аппаратом, когда руки у него начинали дрожать особенно сильно.

На столе остывал продукт какого-то опыта: тигель тускло светился во тьме, словно планета Марс. Даниель решил, что сейчас вполне можно вмешаться. Он вышел на середину комнаты и поднял окровавленную тряпицу.

— Менструальные выделения женщины, — объявил он, — всего лишь пятиминутной давности!

Несколько мелодраматично. Однако эти люди жили мелодрамой — иначе зачем бы они прятали лица под колдовскими капюшонами, а знания — за оккультными знаками? На некоторых, во всяком случае, слова произвели сильное впечатление. Ньютон повернулся и выразительно глянул на Роджера Комстока; тот, съежившись, принялся снова качать мехи. Мешок на голове Исаака раздулся и зашипел. Исаак глянул снова. Кто-то из мелкой сошки подбежал с лабораторным стаканом, Даниель опустил в него тряпицу. Мсье Лефевр подошёл и принялся отпускать какие-то спокойные замечания на смеси французского с латынью. Бойль и Локк вежливо слушали, алхимики рангом пониже образовали внешний круг и мучительно силились расшифровать слова королевского аптекаря.

Даниель повернулся к Исааку. Тот стянул с головы мокрый мешок и приподнял седые волосы, чтобы остудить шею. Разумеется, он знал, что тряпица — всего лишь отвлекающий манёвр, но его это никак не затрагивало.

— Есть ещё время посмотреть второе действие пьесы, — сказал Даниель. — Мы оставили вам свободные места, хотя оборонять их пришлось практически пиками и мушкетами.

— Так ты полагаешь, что Господь отправил меня на землю и в Своей неизреченной мудрости наделил различными дарованиями, дабы я прерывал работу и тратил часы на мерзкое богопротивное зрелище?

— Разумеется, нет, Исаак, не приписывай мне таких взглядов даже наедине.

Они беседовали в соседней комнате, которая в доме поприличней звалась бы гостиной, но здесь была мастерской: на полу валялись опилки и стружки с верстака, хрустели стёкла от неудачно выдутой посуды — стеклодувная лаборатория располагалась на соседнем столе — и лежали разбросанные инструменты. Исаак молчал, только выжидательно смотрел на Даниеля.

— Время от времени — примерно раз в день — я уговариваю тебя что-нибудь съесть, — сказал тот. — Следует ли из этого, будто я думаю, что Господь отправил тебя на землю с целью набивать брюхо? Однако, чтобы исполнить труд, ради которого, полагаю, Господь тебя создал, ты должен питаться.

— Ты правда считаешь, что смотреть «Снова в портах» равнозначно употреблению пищи?

— Для работы тебе потребны ресурсы, и еда — только один из них. Стипендия, мастерская, инструменты, утварь — откуда они у тебя?

— Смотри! — Исаак обвёл рукой царство орудий и печей. При движении край мантии выглянул из-под халата; заметив это, Исаак другой рукой отвернул засаленный рукав и продемонстрировал алое одеяние лукасовского профессора математики. Со стороны кого-то другого такой жест был бы невыносимым и ненужным бахвальством, однако Исаак лишь самым простым способом ответил на вопрос Даниеля.

— Членство в совете… жильё… лаборатория… Лукасовская кафедра — предел твоих мечтаний. У тебя есть всё потребное для работы — на сегодняшний день. Однако кто тебе всё это дал, Исаак?

— Промысел.

— Ты хочешь сказать, Божественный Промысел. Но как?

— Тебя интересует, как действует воля Божия в мире? Рад слышать, ибо такова и моя единственная цель. Ты мешаешь мне ей следовать — идём в соседнюю комнату и вместе поищем ответ.

— Отвлекшись от тиглей — на несколько часов, — ты лучше поймёшь и полнее оценишь дарованное тебе Провидением. — Даниелю пришлось напрячь все силы, чтобы сочинить эту фразу, однако результат был налицо: ему по крайней мере удалось поставить Исаака в тупик.

— Если я просмотрел что-то важное, просвети меня.

— Вспомни конкурс в совет несколько лет назад. Ты усердно исполнял то, ради чего создал тебя Господь, пренебрегая тем, чего ждал от тебя колледж; соответственно, перспективы твои были отнюдь не радужными — ведь так?

— Я всегда уповал на…

— На Господа, разумеется. Только не говори, будто ты не тревожился, что придется уезжать восвояси и до конца дней возделывать землю в Вулсторпе. Были другие кандидаты. Люди, искавшие милости в высоких сферах и затвердившие всю ту средневековую дребедень, которую нам положено знать. Помнишь, Исаак, что сталось с твоими соперниками?

— Один повредился в уме, — отвечал Исаак тоном скучающего ученика. — Другой в сильном подпитии заснул на улице, простудился и умер. Третий, будучи сильно нетрезв, упал с лестницы и вынужден был удалиться от дел по причине полученных увечий. Четвёртый… — Тут Исаак осёкся, что с ним случалось нечасто. Даниель воспользовался паузой, чтобы подойти ближе и сделать наивно-заинтересованное лицо.

Исаак отвёл глаза и промолвил:

— Четвёртый тоже в пьяном виде упал с лестницы и вынужден был удалиться от дел! Однако если ты хочешь сказать, что это крайне невероятное стечение обстоятельств, то я уже дал тебе мой ответ: Промысел.

— Однако как именно явил себя Промысел? Посредством неведомого действия на расстоянии? Или земной механикой соударяющихся тел?

— Я тебя не понимаю.

— Считаешь ли ты, что Господь простёр с небес длань и сбросил этих двоих с лестницы? Или Он отправил на землю кого-то, кто всё это устроил?

— Даниель… не мог же ты…

Даниель рассмеялся.

— Нет, я не сталкивал их с лестницы. Однако, кажется, знаю, кто это сделал. У тебя есть средства для работы, Исаак, благодаря кое-каким влиятельным силам. Не исключено, что Промысел действует через них. Однако из этого следует, что ты должен время от времени оставлять труды и тратить несколько часов на поддержание дружбы с названными силами.

Покуда Даниель говорил, Исаак расхаживал по комнате со скептическим выражением на лице. Несколько раз он открывал рот, чтобы возразить. Однако к концу речи Исаак вроде бы что-то заметил. Даниель подумал, что это какая-то статья или черновая запись из множества разбросанных на столе. Так или иначе, Исаак резко изменил решение. Лицо его обмякло, как будто внутри притушили пламень. Он принялся снимать халат.

— Отлично. Скажи остальным, что мы идём.

Остальные уже выжали тряпицу в реторту и пытались возгонкой получить тот порождающий дух, который якобы присутствует в женском лоне. Роджер Комсток и другие прихлебатели пришли в отчаяние, узнав, что профессор Ньютон их покидает, однако Локк, Бойль и Лефевр и бровью не повели. Ньютон подготовился к выходу за несколько минут (вот потому-то учёные любили мантии, а щеголи — ненавидели). Пять членов Королевского общества — Бойль, Локк, Лефевр, Уотерхауз и Ньютон — двинулись через Большой двор Тринити-колледжа. Все были в длинных чёрных мантиях и академических шапочках, за исключением Ньютона, который возглавлял процессию, словно кардинал, сопровождаемый свитой черноризцев, — яркое алое пятно на зелёном газоне Тринити.

* * *

— Я этой пьесы не видел, — сказал Локк, — однако присутствовал на одной или двух, из которых её герои и сюжет…

Ньютон:

— Украдены.

Бойль:

— Переняты.

Лефевр:

— Позаимствованы.

Локк:

— Приспособлены, и могу вам сообщить, что корабль в бурю сел на мель возле замка, принадлежащего придворному щеголю по имени Персиваль Форс или Реджинальд Буф.

— Франсис Андрофил, согласно программе, — вставил Даниель.

Исаак обернулся и строго посмотрел на него.

— Ещё лучше, — сказал Локк. — Однако, разумеется, щеголь в Лондоне и никогда не наезжает в поместье. Поэтому бродяга по имени Роджер Наскок или Джудд Наггл…

— Том Беггл.

— И его подружка Мадлен Шерамур или…

— Мисс Ножкиврозь в данном случае.

— …незаконно поселились в замке. Увидев потерпевших крушение, бродяги переодеваются в хозяйское платье и представляются сэром Франсисом Андрофилом и его нынешней пассией — к большому изумлению вышедшего на сцену пуританского святоши…

— Преподобного Иеговы Трясогуза, — сказал Даниель.

— Остальное вы можете видеть сами.

— Почему этот старик весь чёрный? — спросил Бойль, глядя на одного из актеров.

— Это негр, — объяснил Даниель.

— Кстати, — вставил Локк. — Надо написать брокеру — кажется, пора продавать акции Гвинейской компании.

— Нет, нет! — воскликнул Бойль. — Я имел в виду чёрный, в смысле прокопчённый, и из волос у него валит дым.

— В версии, которую я видел, такого не было, — заметил Локк.

— В предыдущей сцене имело место забавное происшествие с участием пороха, — сообщил Даниель.

— Э… комедия написана недавно?

— После… хм… событий?

— Можно только предполагать, — сказал Даниель.

Поглаживание подбородков и хмыканье со стороны нескольких членов Королевского общества (за исключением Ньютона), которые, усаживаясь на свои места, украдкой поглядывали на графа Эпсомского.


ЛИДИЯ: Нам предстоит идти или плыть?

ВАН УНД: Отличная грязь, отличный ураган. Добавить сюда дамбу, туда — ветряную мельницу, и я смогу присоединить это место к своим владениям в Нидерландах.

ЛИДИЯ: Но, папенька, оно не ваше.

ВАН УНД: Легко поправимо. Как оно зовётся?

ЛИДИЯ: Душка-боцман сказал, что мы сели на мель неподалёку от замка Глухомань.

ВАН УНД: Выбрось боцмана из головы — в таком месте наверняка обитают знатные люди… да вон они! Эгей!

ТОМ БЕГГЛ: Видишь, мисс Ножкиврозь, нас уже приняли за придворных. Несколько краденых тряпок ничем не хуже титула и родословной.

МИСС НОЖКИВРОЗЬ: Да, Том, верно, покамест мы на расстоянии выстрела. Однако мало хорошо начать, надо ещё хорошо кончить.

ТОМ (глядя в подзорную трубу): Это я завсегда. Вижу одну подходящую особу.

НОЖКИВРОЗЬ: Эта девица из воспитанных. Она запрезирает тебя, мой ветреный Том, как только услышит твой голос…

ТОМ: Я могу говорить что твой лорд.

НОЖКИВРОЗЬ: …и увидит твои мужицкие манеры.

ТОМ: Разве ты не знаешь, что грубость сейчас в моде?

НОЖКИВРОЗЬ: Ну уж!

ТОМ: Истинная правда: знатные люди оскорбляют друг друга с утра до вечера и зовут это остроумием! Потом тычут друг в друга шпагой и зовут это честью!

НОЖКИВРОЗЬ: Ну, коли у них такое остроумие и такая честь, сокровища с корабля, почитай, у нас в кармане.

ВАН УНД: Эй, сударь! Бросьте нам трос! Мы утопаем в вашем саду!

ТОМ: Вот деревянная башка! Принял болото за сад!

НОЖКИВРОЗЬ: Деревянная башка или деревянный башмак?

ТОМ: Ты хочешь сказать, он голландец? Коли так, я ввожу сбор за карабканье по веревке.

НОЖКИВРОЗЬ: И что в таком случае о тебе подумает его дочь?

ТОМ: Тоже верно…

Бросает верёвку.

ЛОРД ЖУПЕЛ: Кто этот француз на пристани? Неужто Англия завоёвана? Храни нас Небеса!

ЛЕДИ Ж.: Никакой он не француз, милорд, а добрый английский джентльмен в современном наряде — скорее всего граф Глухомань, а его спутница — знатная куртизанка.

ЛОРД Ж.: Картезианка? (мисс Ножкиврозь): Мадам, мне сказали, вы картезианка?

НОЖКИВРОЗЬ: Кто-кто?

ЛОРД Ж.: Поклонница Декарта? Когито эрго сум?

НОЖКИВРОЗЬ: Что верно, то верно, до карт я большая охотница. И до сумм тоже, особенно до круглых. (Тому): Я правильно говорю?

ТОМ: Отлично сыграно, моя птичка.

ЛЕДИ Ж.: Эта шлюха весьма неучтива.

ЛОРД Ж.: Не будь вульгарной, дорогая, — это просто значит, что она признала в нас ровню.

С противоположной стороны сцены появляется преподобный Иегова Трясогуз. В руках у него Библия и лопата.

ТРЯСОГУЗ: Вот доказательство того, что пути Господни неисповедимы. Я ожидаю увидеть разбитый корабль и тела утопших, нуждающихся в захоронении, — услуга, которую я за небольшую мзду всегда готов оказать (оптом дешевле), и что вижу? Придворную сцену! Куда там Сент-Джеймскому парку в солнечное майское утро!

ТОМ: У голландского купца и английского лорда наверняка есть чем поживиться. Если ты отвлечёшь их в замке, я переговорю с нашими весёлыми дружками — они украдут шлюпку и похитят сокровища.

НОЖКИВРОЗЬ: А ты тем временем похитишь девственность голландской красотки?

ТОМ: Боюсь, её похитили до меня.


На сцене меняли декорации: теперь они должны были представлять замок Глухомань. Ольденбург тем временем наклонился к Даниелю и спросил:

— Это он?

— Да, это Исаак Ньютон.

— Отлично. Доволен будет не только Англси. Как вам удалось вытащить его на свет Божий?

— Сам с трудом понимаю.

— А что статья о касательных?

— Не всё сразу, сэр.

— Зачем такая скрытность!

— За всю жизнь он опубликовал только одну работу.

— О цветах?! Это было два года назад!

— Для вас — два года невыносимого ожидания. Для Исаака два года войны — с Гуком на одном фланге, с иезуитами на другом.

— Может быть, если бы вы только рассказали ему, как провели последние два месяца…

Даниель с трудом удержался, чтобы не рассмеяться Ольденбургу в лицо.


На сцене интрига закручивалась в тугую спираль. Мисс Ножкиврозь, которую играла Тесс, обольщала Юджина Кунштюка, примчавшегося из Лондона на выручку родителям. Том Беггл по меньшей мере один раз переспал с Лидией ван Ундердеватер. Сэр Франсис Андрофил прибыл инкогнито и теперь домогался Нзинги в надежде проверить слухи о необычайных достоинствах африканцев.

Исаак Ньютон пощипывал себя за переносицу и выказывал лёгкое отвращение. Ольденбург поглядывал на Даниеля, а некоторые высокопоставленные особы — на Ольденбурга.

Начался пятый акт. Скоро пьеса должна была завершиться, и вступал в действие план, задуманный Ольденбургом: представить Исаака Ньютона королю и Королевскому обществу в целом. Если статья о касательных не будет прочитана сегодня, его запомнят лишь как алхимика, который когда-то изобрёл телескоп. Поэтому Даниель встал и снова пошёл через двор.

Гуляющих там стало меньше, или он больше не обращал на них внимания — решимость дала ему свободу, впервые за несколько месяцев, поднять голову и посмотреть на звёзды.

Как выяснилось, Гук, затевая проект с телескопом, рассчитывал не только посрамить нескольких педантичных иезуитов. Сидя в темной дыре посреди Грешем-колледжа, он излагал Даниелю зачатки большой теории: во-первых, все небесные тела притягиваются к другим, находящимся в сфере их влияния, посредством гравитации; во-вторых, всякое тело, получив толчок, движется по прямой, если только на него не действует какая-либо сила, и, в-третьих, сила притяжения возрастает при приближении к центру тела, её порождающего.

Ольденбург не осознавал всех масштабов ньютонова дарования. Не по глупости — уж глупцом-то Ольденбург не был. Просто Исаак в отличие, скажем, от Лейбница, наводнившего всю Европу своими письмами, или Гука, дневавшего и ночевавшего в Королевском обществе, не показывал своих результатов и не общался ни с кем, кроме полоумных алхимиков. Так что для Ольденбурга Ньютон был сообразительным, хоть и чудаковатым малым, который однажды написал мемуар о цветах и на этой почве схлестнулся с Гуком. Если бы Ньютон познакомился с Королевским обществом, считал Ольденбург, он бы понял, что Гук совершенно забыл про цвета и переключился на Всемирное Тяготение, которое уж точно не занимает молодого мистера Ньютона.

Короче, план изначально таил в себе семя грядущих бедствий. Однако могло пройти ещё много лет, прежде чем большая часть Королевского общества и король с его страстью к натурфилософии вновь остановятся на ночь в Кембридже, на расстоянии окрика от кровати, в которой Исаак спит, и стола, за которым он трудится. Исаака удастся вытащить на свет сегодня или никогда. Если это приведёт к открытой войне с Гуком, так, значит, тому и быть. Может статься, итог был предрешён вне зависимости от того, что Даниель собирался сделать в ближайшие несколько минут.

* * *

Даниель вернулся в своё жильё. Роджер Комсток, которого оставили, как Золушку, убираться и поддерживать огонь в печах, вероятно, улизнул в питейное заведение. Все свечи были погашены, комнату озаряли лишь алые отблески печей. Однако Даниель у себя дома легко ориентировался в темноте. Он взял с комода свечу, зажёг её от печи и пошёл в комнату, где раньше беседовал с Исааком. Ища среди бумаг статью о касательных — первый практический плод долгой работы над флюксиями, — он вспомнил, как что-то на столе смутило Исаака и заставило его пойти на мучительную пытку комедией. Впрочем, сколько Даниель ни высматривал, ему попадались только скучные алхимические заметки и рецепты. Многие были подписаны не «Исаак Ньютон», но «Jeova Sanctus Unus»[45] — псевдоним, который Исаак ставил под своими алхимическими трудами.

Так и не разрешив загадку, Даниель приметил статью о касательных на дальнем конце стола и потянулся, чтобы её взять.

Помещение наполняли странные звуки — шипели и пыхали различные горючие вещества в печах, потрескивали деревянные стенные панели. Порой до слуха Даниеля доносился ещё один звук, но суровый страж, что стоит в воротах сознания и гонит прочь всё не важное и незначительное, счёл его мышиной возней и не впустил за порог. Теперь, впрочем, Даниель различил этот звук, поскольку он стал громче: скорее крыса, чем мышь. Статья о касательных была у Даниеля в руках, однако он замер, определяя, где возится крыса, чтобы при свете дня вернуться и провести расследование. Хрумканье доносилось из-за перегородки, отделяющей комнату от большой лаборатории, в которой имелось несколько ниш и альковов, устроенных во время оно бог весть для какой цели: может, чтобы разместить печную трубу или небольшую буфетную. Даниель хорошо представлял, что находится за стеной, из-за которой слышался хруст: небольшая ниша в углу лаборатории, где в бытность ее гостиной, вероятно, располагались слуги. Теперь там стояли шкафы с алхимическими припасами Исаака и стол с пестиками и ступками. Некоторые вещества, с которыми работал Исаак, имели склонность быстро воспламеняться, потому он хранил их в этой конкретной нише, подальше от печей.

Даниель как можно тише вернулся в лабораторию. Статью о касательных он положил на стол и взял кочергу, лежащую рядом с печью. С крысами можно бороться по-разному, но иногда самое действенное — подкрасться и оглоушить. Даниель, сжимая кочергу, бесшумно прошел между печами. Нишу отделяла от остальной лаборатории ширма вроде тех, за которыми переодеваются, — деревянная рама с натянутой на неё тканью (довольно ветхою). Она должна была защищать от искр и сквозняков весы и порошки Исаака.

Даниель остановился, потому что хрупанье смолкло, словно крыса почуяла охотника. Впрочем, оно тут же раздалось вновь, ещё громче, и Даниель, шагнув вперёд, ногой отшвырнул ширму. Кочергу он занёс над головой, а свечу выставил перед собой, чтобы ослепить крысу, сидевшую, судя по всему, на столе.

Вместо этого он оказался в замкнутом пространстве с другим человеком. От изумления Даниель подпрыгнул на несколько дюймов и выронил кочергу; рука со свечой дёрнулась. Он едва не ткнул ею в лицо человеку, сидевшему за ширмой: Роджеру Комстоку. Тот в темноте что-то растирал в ступке и при виде свечи не только перепугался до полусмерти, но и ослеп. В панике он выронил ступку с серым порошком, который как раз пересыпал в полотняный мешочек. Впрочем, «выронил» — не то слово, гравитация не дала бы такой скорости; он отшвырнул ступку вместе с мешочком и в то же мгновение откинулся назад.

На глазах у Даниеля пламя выросло до размеров бычьей головы и окутало его руку до локтя. Он выронил свечу. Пламя разлилось по полу, пыхнуло и опало. Наступила полнейшая тьма — не потому, что пламя совсем погасло (Даниель слышал его потрескивание), но из-за наполнившего комнату чёрного дыма. Даниель вдохнул и тут же в этом раскаялся: Роджер возился с порохом.

Роджер вылетел из дома в пять секунд, даром что на четвереньках. Даниель выбрался за ним и постоял на улице, прочищая лёгкие несколькими глотками свежего воздуха.

Роджер уже пробежал через сад и выскочил за калитку. Даниель пошёл её закрывать, но прежде огляделся. Двое привратников под сводами Больших ворот смотрели на него с умеренным любопытством. Их не удивляло, что из дома лукасовского профессора математики исходят странные звуки и свет. То, что оттуда выскочил человек в дымящейся одежде, было если и происшествием, то незначительным. Разумеется, не закрыть калитку — прискорбное упущение, однако его Даниель исправил.

Потом, задержав дыхание, он вернулся в лабораторию, ощупью нашёл и распахнул окна. Огонь охватил упавшую ширму, тем не менее дальше не распространился, поскольку Исаак старался ничего горючего в комнате не держать. Даниель довольно быстро затоптал пламя.

Более изысканной обстановке дым бы, разумеется, повредил, однако здесь и так всё давно прокоптилось и провоняло гарью.

Порох, собственно, не взорвался (поскольку, по счастью, находился не в замкнутом объёме), а лишь вспыхнул. Шкафы в нише почернели. Весы упали со стола и, вероятно, испортились. Ступка, которую Роджер выронил, лежала грудой толстых осколков; Даниелю вспомнился взрыв пушки при «Осаде Маастрихта» и другие подобные инциденты, которые, он слышал, произошли за последнее время на кораблях Королевского флота. Вокруг валялись обугленные клочья — то, что осталось от мешка, в который Роджер пересыпал порох. Короче, мешок с порохом, вспыхнув в жилом доме, едва ли мог бы причинить меньший ущерб. Угол лаборатории предстояло убрать и вымыть, но Даниель знал, что эта обязанность так и так ляжет на Комстока. Если, разумеется, Исаак не прогонит его взашей.

Казалось бы, такой эпизод способен надолго выбить человека из колеи и смешать его планы. Однако всё произошло так быстро, что Даниель не видел причин отказываться от намеченной цели. Более того: тягостные проблемы, одолевавшие его по пути через двор, померкли рядом с приключениями последних нескольких минут. Руки и в меньшей степени лицо покраснели и горели от ожогов; Даниель подозревал, что ближайшие несколько недель ему предстоит ходить без бровей. Не мешало умыться и переодеться, что не составило труда, поскольку он жил на втором этаже.

Спустившись, Даниель взял статью о касательных, стряхнул с неё чёрный пепел и направился к дверям. Статья содержала не более десятой доли того, чего Исаак добился, работая над флюксиями, но это было хоть какое-то свидетельство — лучше, чем ничего. Членам Королевского общества будет чем помучить мозги в ближайшие несколько недель. Ночь была ясная, вид — превосходный, загадки Вселенной распростерлись над Тринити-колледжем. Однако Даниель опустил глаза и быстро зашагал к конусу влажного света, где дожидались остальные.

Лондонский мост 1673 г.

Как только будут получены численные определения для большей части понятий, род человеческий обретет орудие нового типа, орудие, которое увеличит силу ума много больше, нежели оптические линзы помогают глазу, орудие, которое будет настолько же превосходить микроскопы и телескопы, насколько разум превосходит зрение.

Лейбниц, «Философские опыты»

Почти посредине Лондонского моста, чуть ближе к Сити, чем к Саутуорку, дыркой от выбитого зуба зиял промежуток между зданиями, оставленный для того, чтобы пожар не мог перекинуться через реку. Если вы плыли по Темзе в лодке и видели все девятнадцать быков, удерживающих мост, и все двадцать каменных арок вместе с разводным мостом, вы различали это открытое пространство — «пятачок» — над самой широкой (тридцать четыре фута) аркой.

Приближаясь к мосту, вы всё яснее осознавали грозящую опасность, и ваш мозг сосредоточивался на вещах практических, посему вы замечали нечто куда более важное, а именно: расстояние между островками здесь тоже шире. Соответственно, течение под этой аркой меньше напоминало грохочущий водопад и больше — горную реку в паводок. Если лодка еще слушалась руля, вы направляли её в этот пролёт. Если же вы были пассажиром этой гипотетической лодки и ценили свою жизнь, то просили лодочника вас высадить, перебирались через нагромождение более или менее древних свай и склизких камней, поднимались по лестнице, перебегали через проезжую часть (не забывая уворачиваться от несущихся экипажей), спускались по другой лестнице и спешили, прыгая и скользя, на дальний край островка, где вас дожидались лодочник и лодка, коли им посчастливилось уцелеть.

Впрочем, это объясняло некоторую особенность части Лондонского моста, называемой пятачком. Пассажиры, следующие в наёмных лодках на восток или на запад по Темзе, были в среднем значительнее и богаче пешеходов, идущих по мосту на север или на юг, а те, что, ценя свою жизнь, здоровье и состояние, преодолевали его через верх, — ещё богаче и значительнее. Соответственно здания по обе стороны пятачка были самым лакомым куском для трактирщиков и торговцев модным товаром.

В то утро Даниель Уотерхауз часа два болтался в окрестностях пятачка, ожидая определённого человека в определённой лодке. Впрочем, лодка, которую он ждал, должна была подойти не по течению, а против, со стороны моря.

Он сидел в кофейне и забавлялся, глядя, как потные запыхавшиеся пассажиры возникают на лестнице, словно спонтанно самозародились в зловонной Темзе. Они забегали в ближайшую таверну, чтобы пропустить пинту пива для храбрости, прежде чем пересечь двенадцатифутовую проезжую часть, на которой кого-нибудь давили несколько раз в неделю. Если им удавалось благополучно её миновать, они заскакивали в галантерейную лавочку — прикупить какую-нибудь мелочь для успокоения нервов, или в кофейню — проглотить на бегу чашечку кофею. Остальные торговцы на Лондонском мосту хирели из-за конкуренции с более модными магазинами, которые Стерлинг и ему подобные понастроили в других частях города, однако из-за постоянной угрозы перевернуться вместе с лодкой и утонуть жизнь на пятачке по-прежнему била ключом.

Особенно оживленно здесь было в те дни, когда корабли из-за Ла-Манша бросали якорь в лондонской гавани, и пассажиры из Европы прибывали сюда на лодках.

Одна из таких лодок приближалась сейчас к мосту. Даниель допил кофе, расплатился и вышел. Толпа пешеходов запрудила улицы, создавая помехи гужевому транспорту. Все разом хотели спуститься на островок, так что образовали пробку не только на лестнице, но и на проезжей части. Видя, что это по большей части дельцы, а не бродяги, положившие глаз на его кошелёк, Даниель ввинтился в толпу и вместе с ней оказался на островке. Сперва он думал, что все эти хорошо одетые люди встречают каких-то конкретных пассажиров. Однако, когда лодка приблизилась на расстояние окрика, послышались не дружеские приветствия, а вопросы (на разных языках) о войне.

— Будучи, как и вы, протестантом, хоть и лютеранином, я надеюсь, что Англия и Голландия скоро замирятся, и войне, о которой вы говорите, придёт конец.

Молодой немец, одетый на французский лад, стоял в лодке, однако при приближении к бурунам у моста одумался и сел.

— Надежды надеждами, а что вы видели, сударь? — выкрикнул кто-то из дельцов.

Несколько десятков человек толпились на островке, силясь подобраться как можно ближе к лодкам и при этом не рухнуть в губительную стремнину. Другие свесились с моста наподобие горгулий, третьи, в лодках, двигались наперерез, словно буканьеры в Карибском море. Никого не занимала всякая там лютеранская дипломатия. Ни один из встречающих даже не знал, кто таков этот молодой немец, — для них он был просто разговорчивый иностранец. В лодке сидели ещё несколько пассажиров, но все они не обращали внимания на крики лондонцев. Если вновь прибывшие и владели информацией, то намеревались донести ее до Биржи, пересказать серебром и распространить по хтоническим каналам рынка.

— На каком корабле вы прибыли, сударь? — крикнул кто-то.

— На «Святой Екатерине», сударь.

— Откуда вышел ваш корабль, сударь?

— Из Кале.

— Вы беседовали с кем-нибудь из флотских офицеров?

— Немного.

— Слышно ли о взрывах пушек на английских кораблях?

— О, порой такое случается. Это бывает видно со всех кораблей, участвующих в сражении, поскольку взрывом разносит полкорпуса, и люди взлетают на воздух, по крайней мере так мне говорили. Для всех моряков, своих и вражеских, это служит напоминанием о собственной смертности. Отсюда и разговоры. Однако полагаю, в нынешнюю войну такое происходит не чаще обычного.

— Были ли то пушки Комстока?

До молодого немца наконец дошло, что он, не успев вступить на английскую почву, уже наговорил лишнего.

— Сударь! Пушки графа Эпсомского считаются лучшими в мире.

Однако это никому было не интересно. Тема разговора сменилась.

— Откуда вы прибыли в Кале?

— Из Парижа.

— Видели ли вы войска на марше по пути через Францию?

— Несколько полков, усталые, направляющиеся на юг.

Джентльмены некоторое время гудели и вибрировали, усваивая услышанное. Один протолкался к лестнице, и его тут же окружила орава подпрыгивающих босоногих мальчишек. Джентльмен что-то быстро написал на бумажке и отдал её мальчишке, который прыгал выше других. Тот пробился через толпу товарищей, через три ступеньки взлетел по лестнице, перепрыгнул через телегу, отпихнул торговку рыбой и припустил по мосту. Отсюда до берега было сто с чем-то ярдов и ещё примерно шестьсот до Биржи — таким темпом примерно минуты три. Расспросы тем временем продолжались:

— Видели ли вы военные корабли в Ла-Манше, майн герр? Английские, французские, голландские?

— Там был… — Здесь ему не хватило английского. Он беспомощно развёл руками.

— Туман!

— Туман, — повторил немец.

— Вы слышали выстрелы?

— Редкие. Скорее всего это были сигналы. Шифрованные сведения распространялись через туман, столь непроницаемый для света и столь прозрачный для звука… — И тут иностранца понесло. Он принялся вслух размышлять на смеси французского и латыни, как можно передавать шифрованные данные при помощи взрывов. Система основывалась на идеях из уилкинсова «Криптономикона» и предполагала столь значительный расход пороха, что наверняка пришлась бы по душе Джону Комстоку. Другими словами, молодой немец отождествил себя (по крайней мере для Даниеля Уотерхауза) с доктором Готфридом Вильгельмом Лейбницем. Наблюдатели утратили интерес и обратили расспросы к другим лодкам.

Лейбниц сошёл на английский берег. За ним следовали два других немца, постарше, не такие словоохотливые и (предположил Даниель) более значительные. За ними, в свою очередь, следовал старший слуга, возглавляющий целую колонну носильщиков с сундуками. Однако свой деревянный ящичек Лейбниц никому не доверил.

Даниель шагнул вперёд, но какой-то шустрый малый оттёр его плечом, вручил одному из старших господ запечатанный конверт и быстро зашептал на нижненемецком.

Даниель раздражённо выпрямился. Так случилось, что при этом взгляд его упал в сторону Сити и остановился на набережной ниже моста — груде чёрных камней, оставшихся после Пожара. Этот участок могли бы восстановить годы назад, но не восстановили, сочтя другие более важными. Несколько человек занимались там высокоинтеллектуальной работой — провешивали линии и делали зарисовки. Один из них — удивительно! — оказался Робертом Гуком, которого Даниель тихонько оставил в Грешем-колледже час назад. Менее удивительно, что Гук (при своей зоркости) узнал Даниеля на островке посреди реки, где тот встречал явно заграничную делегацию, а потому помрачнел и нахмурился.

Лейбниц и его спутники что-то обсуждали на верхненемецком. Шустрый малый взглянул на Даниеля. Это был один из посыльных (и по совместительству — лазутчиков) голландского посла. Немцы составили некий план, по которому им, видимо, предстояло разойтись. Даниель шагнул вперёд и представился.

Другие немцы, представляясь в ответ, называли свои фамилии, однако значение имели их родословные: один доводился племянником архиепископу Майнцскому, другой был сыном премьер-министра барона фон Бойнебурга. Другими словами, очень важные люди в Майнце, соответственно довольно значительные в Священной Римской империи, которая сохраняла относительный нейтралитет во франко-английско-голландской сваре. Судя по всему, они прибыли в качестве посредников в мирных переговорах. Лейбниц знал, кто такой Даниель, и спросил:

— Уилкинс ещё жив?

— Да…

— Благодарение Богу.

— Хотя очень болен. Если вы намерены его посетить, я бы посоветовал сделать это прямо сейчас. Охотно вас провожу, доктор Лейбниц… окажите честь, позвольте мне понести ящичек.

— Вы очень любезны, — отвечал Лейбниц, — однако я понесу его сам.

— Коли внутри золото или драгоценности, советую держать его крепко.

— Улицы Лондона небезопасны?

— Скажем так: мировые судьи заняты по большей части диссентерами и голландцами, и наши воришки не преминули этим воспользоваться.

— Содержимое ящичка много ценнее золота, — молвил Лейбниц, вступая на лестницу, — однако его невозможно украсть.

Он ничуть не походил на монстра.

По словам Ольденбурга, французы из академии Монмора, которая была для Франции примерно тем же, что Лондонское Королевское общество — для Англии, в последнее время называли Лейбница латинским словом monstro. И это люди, лично знавшие Ферма и Декарта!.. Поскольку в таких кругах преувеличения считались недопустимой вульгарностью, члены Королевского общества ударились в этимологические изыскания: следует ли понимать, что Лейбниц — урод? Неестественный гибрид человека с кем-то ещё? Божественное предзнаменование?

— Он живёт в той стороне, не так ли?

— Епископ вынужден был переехать из-за болезни — он в доме своей падчерицы на Чансери-лейн.

— Тогда нам всё равно в ту сторону, затем налево.

— Вы бывали в Лондоне, доктор Лейбниц?

— Я изучал его по картинам.

— Боюсь, после Пожара они превратились в антикварный курьёз — вроде карт Атлантиды.

— Всё же рассматривать виды пусть даже и воображаемого города в определенном смысле полезно, — сказал Лейбниц. — В конкретный момент времени художник видит город только с одной точки и потому перемещается: пишет сперва с холма на одной его стороне, затем с башни на другой и с перекрёстка в центре, всё на одном холсте. Значит, глядя на полотно, мы в некой малой степени постигаем, как Господь видит Вселенную, ибо Он зрит её со всех точек зрения одновременно. Населив мир столькими мыслящими созданиями, каждое из которых смотрит с собственной точки зрения, Он дает нам понять, что значит быть вездесущим.

Даниель решил промолчать, чтобы слова Лейбница повисли в воздухе, как звуки органа в лютеранской церкви. Тем временем они добрались до северной оконечности моста, где грохот водяных колёс под каменным сводом шлюза так и так заглушил бы разговор. Только начав подъём по Фиш-стрит, Даниель спросил:

— Я видел, что вы уже вступили в сношения с голландским послом. Можно ли заключить, что вы здесь с миссией не чисто натурфилософского свойства?

— Вопрос разумный — в определённой степени, — проворчал Лейбниц. — Мы ведь ровесники, вы и я? — Он быстро оглядел Даниеля. Глаза у него были как стеклянные бусинки или как буравчики, в зависимости от того, какого рода монстром его считать.

— Мне двадцать шесть.

— Мне тоже. Значит, мы оба родились в тысяча шестьсот сорок шестом. В тот год шведы захватили Прагу и вторглись в Баварию. Инквизиция жгла евреев в Мексике. Полагаю, подобные ужасы творились и в Англии?

— Кромвель разбил королевскую армию под Ньюарком… король бежал… Джон Комсток был ранен…

— Мы говорим лишь о королях и дворянах. Вообразите страдания простых крестьян и бродяг, которые не менее драгоценны в очах Господа. А вы спрашиваете, прибыл я с дипломатическими или с философскими целями, как будто эти два понятия можно разделить.

— Знаю, вопрос был бестактен и груб, однако моя обязанность — поддерживать разговор. Вы сказали, что цель всех натурфилософов — восстанавливать мир и гармонию среди людей. С этим я спорить не могу.

Лейбниц смягчился.

— Наша цель — не дать голландской войне перекинуться на всю Европу. Пусть вас не оскорбляет моя прямота: архиепископ и барон — члены Королевского общества, и я тоже. Они алхимики; я — нет, если не считать политики. Они надеются, что через натурфилософию я смогу войти в сношение с важными людьми, к которым нелегко было бы подобраться по дипломатическим каналам.

— Десять лет назад я, может быть, оскорбился бы, — сказал Даниель. — Однако теперь меня уже ничем не удивишь.

— Однако в стремлении увидеть епископа Честерского я руководствуюсь самыми чистыми из всех возможных мотивов.

— Он это почувствует и обрадуется, — заверил Даниель. — Последние несколько лет жизни Уилкинс целиком принёс в жертву политике — он пытается разрушить здание теократии, предупредить её возрождение в случае, если на английский престол взойдёт папист…

— Или уже взошёл, — вставил Лейбниц.

Лёгкость, с какой Лейбниц предположил, будто Карл II — тайный католик, подсказала Даниелю, что на Континенте это ни для кого не секрет. Он почувствовал себя жалким и наивным провинциалом. В каких бы преступлениях и обманах ни подозревал он короля, ему и в голову не приходило, что тот дерзко лжёт всей стране о своей вере.

У Даниеля было много времени, чтобы скрыть досаду, пока они шагали через центр города, превращенный в одну нескончаемую стройку, что, впрочем, не мешало деловой жизни златокузнечных лавок и Биржи. Булыжники свистели между Даниелем и Лейбницем, словно пушечные ядра, лопаты абордажными саблями рассекали воздух, тачки с золотом, серебром, кирпичами и глиной сновали, словно повозки с боеприпасами, по временным настилам из досок и утоптанной грязи.

Быть может, приметив озабоченность на лице Даниеля, Лейбниц сказал:

— Совсем как на рю Вивьен в Париже. Я часто хожу туда читать рукописи в Biblioteque du Roi[46].

— Я слышал, туда отправляют экземпляр каждой отпечатанной во Франции книги.

— Да.

— Однако она основана в год нашего Пожара, так что, полагаю, ещё очень мала — ведь ей всего несколько лет от роду.

— Эти годы были весьма плодотворны для математики; кроме того, в ней хранятся некоторые неопубликованные рукописи Декарта и Паскаля.

— Но не классические труды?

— Мне посчастливилось возрастать — или взращивать себя — в отцовской библиотеке, где все эти труды были.

— Ваш отец имел склонность к математике?

— Трудно сказать. Как путешественник, узнающий город по картинам, написанным с разных точек, я знаю отца лишь по книгам, которые он читал.

— Теперь я понял ваше сравнение, доктор. Biblioteque du Roi для вас — ближайшее на сегодняшний день приближение к тому, как Господь видит мир.

— И всё же более обширная библиотека дала бы лучшее приближение.

— При всем уважении, доктор, чем эта улица похожа на рю Вивьен? У нас в Англии нет подобной библиотеки.

Biblioteque du Roi — всего лишь здание, дом, который Кольбер приобрёл на рю Вивьен, вероятно, в качестве вложения в недвижимость, ибо на этой улице расположены златокузнечные лавки. Каждые десять дней, с десяти утра до полудня, все парижские торговцы отправляют свои деньги на рю Вивьен для пересчёта. Я сижу в доме Кольбера, силясь постичь Декарта или работая над математическими доказательствами, которые поручил мне мой наставник Гюйгенс, и гляжу на улицу, по которой бредут носильщики, сгибаясь под тяжестью золота и серебра. Теперь вы начинаете понимать мою загадку?

— Какую?

— Этот ящичек! Я сказал, что лежащее в нем ценнее золота, и всё же его невозможно украсть. Куда нам сейчас поворачивать?

Они достигли урагана, в котором сталкивались улицы Треднидл, Корнхилл, Полтри и Ломбард. Мальчишки-посыльные стремглав неслись через перекрёсток, словно стрелы из арбалета или (подозревал Даниель) словно прозрачные намёки, которые ему никак не удавалось взять в толк.

* * *

Добрая сотня лондонских епископов, лордов, проповедников и джентльменов-философов охотно приютили бы у себя болящего Уилкинса, однако он осел в доме своей падчерицы на Чансери-лейн, неподалёку от того места, где жил Уотерхауз. Вход в дом и улица были запружены толпою придворных — не лощёных царедворцев высшего уровня, но побитых и потрёпанных, чересчур старых или чересчур неказистых, короче, тех, на ком по-настоящему держалась государственная машина[47]. Они теснились вокруг кареты, украшенной гербом графа Пенистонского. Дом был старый (пожар остановился в нескольких ярдах от него), крытый соломой, фахверковый, прямиком из «Кентерберийских рассказов» — самый неподходящий фон для роскошного экипажа и тонюсеньких рапир.

— Видите, несмотря на чистоту своих мотивов, вы уже увязли в политике, — сказал Даниель. — Хозяйка этого дома — племянница Кромвеля.

— Кромвеля?!

— Того самого, чья голова смотрит на Вестминстер с пики. Далее, эта великолепная карета принадлежит Нотту Болструду, графу Пенистонскому, — его отец основал секту гавкеров, как правило, объединяемую с другими под уничижительной кличкою «пуритане». Впрочем, гавкеры всегда выделялись своей радикальностью: например, они считают, что правительство и церковь не должны иметь между собой ничего общего и что всех рабов в мире надо освободить.

— Однако люди перед входом одеты как придворные! Они хотят взять пуританский дом штурмом?

— Это клевреты Болструда. Понимаете, граф Пенистонский — государственный секретарь его величества.

— Я слышал, что король Карл Второй назначил фанатика государственным секретарём, но затруднялся поверить.

— Подумайте, возможны ли гавкеры в какой-то другой стране? За исключением Амстердама, конечно.

— Разумеется, нет! — с легким негодованием отвечал Лейбниц. — Их бы давно истребили.

— Посему, несмотря на своё отношение к королю, Нотт Болструд вынужден поддерживать свободную и независимую Англию, и когда диссентеры обвиняют короля в чрезмерной близости к Франции, его величество может просто указать на Болструда как на живое свидетельство независимой международной политики.

— Но это же фарс! — пробормотал Лейбниц. — Весь Париж знает, что Англия у Франции в кармане.

— Весь Лондон тоже это знает. Разница в том, что у нас тут три дюжины театров, а в Париже — только один.

Наконец и ему удалось поставить Лейбница в тупик.

— Не понимаю.

— Я хочу сказать, что мы любим фарсы.

— А почему Болструд навещает племянницу Кромвеля?

— Вероятно, он навещает Уилкинса.

Лейбниц в задумчивости остановился.

— Соблазнительно. Однако невозможно по протоколу. Я не могу войти в этот дом.

— Конечно, можете — со мной, — объявил Даниель.

— Я должен вернуться и пригласить своих спутников. Мой ранг не позволяет мне беспокоить государственного секретаря.

— А мне мой — позволяет, — сказал Даниель. — Одно из первых моих воспоминаний, как он кувалдой крушит церковный орган. Мой приход напомнит ему о приятном.

Лейбниц в ужасе замер. Даниель почти видел отражённые в его зрачках витражи и органные трубы уютной лютеранской кирхи.

— Почему он совершил такой вандализм?

— Потому что это была англиканская церковь. Ему едва исполнилось двадцать — возраст юношеской горячности.

— Ваши родные были последователями Кромвеля?

— Вернее сказать, что Кромвель был последователем моего отца — да упокоит Господь их души.

Вокруг уже сомкнулась толпа придворных, так что Лейбниц не мог подчиниться инстинкту и убежать.

Несколько минут они проталкивались через толпу всё более высокопоставленных и хорошо одетых людей, затем поднялись по лестнице и оказались в крохотной комнатёнке с низким сводчатым потолком. Пахло так, словно Уилкинс уже умер, однако большая его часть была ещё жива; он сидел, опершись на подушки и примостив на коленях доску с каким-то документом. Нотт Болструд — сорока двух лет — стоял на коленях рядом с кроватью. Когда Даниель вошёл, он обернулся. За десять лет в Ньюгейтской тюрьме, среди убийц и безумцев, у него выработалась привычка смотреть, кто подходит сзади, полезная для государственного секретаря, как была в своё время полезна для фанатика-разрушителя.

— Брат Даниель!

— Милорд.

— Вы сгодитесь не хуже любого другого и даже лучше многих.

— Для чего, сэр?

— Чтобы засвидетельствовать подпись епископа.

Болструд обмакнул перо в чернила, Даниель вложил его в пухлые пальцы Уилкинса. Несколько раз вздохнув, епископ Честерский принялся водить рукой, и на бумаге начали возникать закорючки, похожие на подпись Уилкинса, как призрак — на человека. Короче, хорошо, что в комнате было кому её засвидетельствовать. Даниель не знал, о чём документ, но по виду предположил, что он предназначен для короля.

Сразу после этого граф Пенистонский заторопился. Однако прежде чем выйти, он сказал Даниелю:

— Если у вас есть доля в Гвинейской компании герцога Йоркского, продайте её, ибо скоро этот папист-работорговец пожнёт бурю. — И тут, может быть, второй или третий раз в жизни Нотт Болструд улыбнулся.

— Покажите мне её, доктор Лейбниц, — сказал Уилкинс, пропуская все предварительные формальности. Он не мочился уже три дня и знал, что время поджимает.

Лейбниц осторожно присел на краешек кровати и открыл ящичек.

Даниель увидел шестерни, валы, ручки. В первый миг он подумал, что это новая конструкция часов, но циферблата и стрелок не было — только несколько колесиков с цифрами.

— Разумеется, она во многом восходит к машине мсье Паскаля, — сказал Лейбниц, — однако может не только складывать и вычитать числа, но и умножать.

— Покажите, как она работает, доктор.

— Должен признаться, она ещё не закончена. — Лейбниц нахмурился, повернул машинку к свету и резко дунул. Изнутри вылетел таракан, описал дугу и, коснувшись пола, убежал под кровать. — Это только демонстрационный образец. Законченная, она будет великолепна.

— Не важно, — сказал Уилкинс. — В ней используются десятичные числа?

— Да, как у Паскаля, хотя двоичные были бы лучше.

Мне можете не рассказывать, — проговорил Уилкинс и пустился в получасовое рассуждение, целыми страницами цитируя соответствующие главы «Криптономикона».

Наконец Лейбниц деликатно кашлянул.

— Есть и механические причины: трение и проскальзывание всё портят.

— Гук! Гук бы её построил, — сказал Уилкинс. — Однако довольно о машинах. Давайте поговорим о пансофизме. Добились ли вы успеха в Вене?

— Я несколько раз писал императору, рассказывал ему о Biblioteque du Roi

— Надеясь возбудить его зависть?

— Да… увы, в иерархии его пороков безраздельно царит леность. А как ваши успехи, милорд?

— Сэр Элиас Ашмол создает порядочную библиотеку, однако он разбрасывается и одержим алхимией. Мне пришлось заняться более фундаментальными вопросами. — Уилкинс слабым движением руки указал на дверь, через которую только что вышел Болструд. — Я верю, что двоичные арифметические машины будут очень важны. Ольденбург тоже преисполнен самого горячего интереса.

— Сочту за честь продолжить ваш труд, сударь.

— У меня нет времени на вежливые слова. Уотерхауз!

— Милорд? — только и смог выдавить Даниель. Дрейк был его родителем, Уилкинс — повелителем, наставником и духовным отцом.

— Отныне на вас ложится обязанность всё это осуществить.

— Что осуществить, милорд?

Однако Уилкинс то ли умер, то ли заснул.

* * *

Они прошли через тёмную кухоньку и далее через лабиринт подворотен и проулков, где на них обращали внимание главным образом петухи и собаки. Преследуемые лаем и кукареканьем мистер Уотерхауз и доктор Лейбниц оказались в квартале театров и кофеен. Сгодилась бы любая из этих кофеен, однако они были почти на Квин-стрит, ещё одной улице, которую перестраивал Гук. Даниель ощущал себя блохой под Великим Микроскопом. Гук, словно хорда, стянул собой чуть ли не половину космоса: Даниелю казалось, будто он прыгает из укрытия в укрытие, хоть ему и нечего скрывать. Лейбниц держался бодро и был явно не прочь прогуляться по городу, поэтому Даниель снова повёл его к реке. Он пытался понять, что за обязанность возложил на него Уилкинс, и потому плохо развлекал гостя. Примерно через четверть часа до него дошло, что у Лейбница могут быть соображения на сей счёт.

— Вы сказали, что хотели бы продолжить труды Уилкинса. Какие именно? Полёт на Луну или?..

— Философский язык, — произнёс Лейбниц, словно другого ответа и быть не может.

Он знал, что Даниель участвовал в проекте, и воспринял вопрос как знак, что тот не очень этим гордится (что было верно). Теперь у Даниеля закралось подозрение: может быть, философский язык обладает какими-то достоинствами, которые он по тупости не разглядел?

— Что ещё с ним делать? — спросил Даниель. — Вы хотите предложить какие-то усовершенствования? Дополнения? Перевести работу на немецкий?.. Вы качаете головой, доктор, — так что же?

— Я учился на законника. Не пугайтесь так, мистер Уотерхауз, в Германии это вполне уважаемая профессия. Помните, что у нас нет Королевского общества. Получив степень доктора юриспруденции, я поступил на службу к архиепископу Майнцскому, и тот поручил мне привести в порядок законодательство. Это настоящая Вавилонская башня — смешение римского, германского и местного права. Я решил, что нет смысла подлатывать его на скорую руку; надо свести всё к неким основным концепциям и начать с первопринципов.

— Я понимаю, как философский язык поможет разобрать всё до основания, — проговорил Даниель, — но чтобы отстроить здание заново, вам потребуется нечто иное…

— Логика, — сказал Лейбниц.

— У высших приматов, составляющих Королевское общество, логика не в чести.

— Потому что они ассоциируют её со схоластами, мучившими их в университете, — терпеливо произнёс Лейбниц. — Я о другом! Под логикой я разумею евклидову логику.

— Начать с неких аксиом и объединить их по определённым правилам…

— Да… и выстроить систему законов, столь же доказуемую и непротиворечивую, как теория конических сечений.

— Однако вы недавно перебрались в Париж, если я не ошибаюсь?

Лейбниц кивнул.

— Часть того же проекта. По очевидным причинам мне следовало усовершенствоваться в математике, а где это делать, как не в Париже? — Он нахмурился. — Вообще-то была и другая причина — архиепископ отправил меня с некоторыми предложениями к Людовику XIV.

— Так вы не в первый раз соединяете натурфилософию с дипломатией?

— И, боюсь, не в последний.

— Что же за предложения вы изложили королю?

— Вообще-то я добрался только до Кольбера. А предложение было такое: чем воевать с соседями, Франция могла бы предпринять поход на Египет и основать там империю, грозя туркам с левого фланга — из Африки, — что заставило бы тех оттянуть войска с правого фланга…

— Христианского мира.

— Да. — Лейбниц вздохнул.

— Мысль… э… дерзкая, — проговорил Даниель, тоже становясь дипломатом.

— К тому времени, как я прибыл в Париж и добился аудиенции у Кольбера, Людовик уже вторгся в пределы Голландии и Германии.

— А замысел хорош.

— Быть может, его воскресит какой-нибудь грядущий французский монарх, — пожал плечами Лейбниц. — Для голландцев последствия были ужасны, для меня — благотворны. Я мог, не отцеживая более дипломатических комаров, отправиться в дом Кольбера на рю Вивьен, чтобы потягаться с философскими исполинами.

— Я уже отчаялся с ними тягаться, — вздохнул Даниель, — и теперь лишь плетусь у них в хвосте.

Они прошли весь Стренд и сели в кофейне, выходящей окнами на юг. Даниель развернул арифметическую машину к свету и осмотрел колесики.

— Простите, доктор, это исключительно для разговора или?..

— Пожалуй, вам стоит вернуться и спросить Уилкинса.

— Упрёк принят.

Они пригубили кофе.

— Епископ Честерский был в определённой степени прав, говоря, что её мог бы построить Гук, — сказал Даниель. — Несколько лет назад он беззаветно служил Королевскому обществу и тогда построил бы. Теперь он беззаветно служит Лондону, и почти все его часы собирают ремесленники, за исключением тех, что предназначаются королю, герцогу Йоркскому и другим высокопоставленным лицам.

— Если бы я объяснил мистеру Гуку важность этой машины, уверен, он бы за неё взялся.

— Вы не знаете Гука, — возразил Даниель. — Из-за того, что вы немец и у вас обширные связи за границей, Гук решит, что вы принадлежите к клике ГРУБЕНДОЛЯ, которая в его воображении столь непомерно велика, что французское вторжение в Египет — лишь малейшая из её задач.

— ГРУБЕНДОЛЬ? — переспросил Лейбниц и, раньше чем Даниель успел объяснить, продолжал: — А, ясно, анаграмма фамилии «Ольденбург».

Даниель стиснул зубы, вспомнив, сколько времени потребовалось ему, чтобы разрешить эту головоломку.

— Гук убеждён, что Ольденбург крадёт его изобретения — пересылает за границу в шифрованных письмах. Что хуже, он видел, как вы сошли с лодки и получили письмо от небезызвестного голландца. Он захочет знать, в какие континентальные интриги вы замешаны.

— Я не скрываю, что мой покровитель — архиепископ Майнцский, — запротестовал Лейбниц.

— Мне казалось, вы назвали себя лютеранином.

— Я и есть лютеранин. Одна из целей архиепископа — примирить две церкви.

— Здесь бы мы сказали: более чем две, — напомнил Даниель.

— Гук религиозен?

— Если вы спрашиваете: «ходит ли он в церковь», то ответ — нет, — сказал Даниель. — Однако если вы хотите узнать, верит ли он в Бога, то я бы ответил: «да»: микроскоп и телескоп — его церковные витражи, анималькули в капле собственной спермы и тени Сатурнова кольца — небесные видения.

— Так он вроде Спинозы?

— Вы хотите сказать, из тех, для кого Бог — не более чем Природа? Сомневаюсь.

— Чего хочет Гук?

— Он день и ночь занят проектированием зданий и прокладкой улиц…

— Да, а я занимаюсь реформированием немецкого законодательства, однако это не то, чего я хочу.

— Мистер Гук строит различные козни против Ольденбурга.

— Но не потому, что хочет?

— Он пишет статьи и читает лекции…

Лейбниц фыркнул.

— Менее десятой части того, что он знает, изложено на бумаге, не так ли?

— Гука плохо понимают, отчасти из-за странностей, отчасти из-за скверного характера. В мире, где многие отказываются верить в гипотезу Коперника, некоторые самые передовые идеи Гука, будучи обнародованы, могли бы привести его в Бедлам.

Лейбниц сощурился.

— Алхимия?

— Мистер Гук презирает алхимию.

— Отлично! — выпалил Лейбниц, позабыв про дипломатию, — и ужасно смутился, испугавшись, что Даниель сам окажется алхимиком.

Даниель успокоил его, процитировав из Гука:

— «Зачем искать загадки там, где их нет? Уподобляться раввинам-каббалистам, ищущим энигмы в числах и расположении букв, ничего такого не содержащих, тем временем как в природных формах… чем более мы увеличиваем предмет, тем восхитительнейшие тайны раскрываем и тем более постигаем несовершенство собственных чувств и всемогущество нашего Создателя».

— Итак, Гук верит, что тайны мироздания можно открыть под микроскопом.

— Да. Снежинки, например. Коли каждая не похожа на другую, почему все шесть лучиков конкретной снежинки одинаковы?

— Если мы полагаем, что лучи растут из центра, значит, в центре есть нечто, придающее каждому из шести лучей общий организующий принцип — как все дубы и все липы имеют общую природу и вырастают примерно одинаковой формы.

— Человек, говорящий о некой загадочной природе, подобен схоласту — этакий Аристотель в камзоле.

— Или в мантии алхимика, — добавил Лейбниц.

— Согласен. Ньютон бы сказал…

— Это который изобрёл телескоп?

— Да. Он бы сказал, что, если поймать снежинку, расплавить и перегнать воду, можно получить дистиллят — сущность, которая воплощает её природу в физическом мире и определяет форму.

— Да, это точный дистиллят алхимического мышления — веры в то, что всё непонятное нам имеет некую физическую сущность, которую в принципе можно выделить из грубого вещества.

— Мистер Гук, напротив, убежден, что пути Природы созвучны человеческому разумению. Как биение мушиных крыл созвучно колебаниям струны и может войти с ним в резонанс — так и каждый феномен в мире может в принципе быть познан человеческим разумом.

— И обладая достаточно мощным микроскопом, — добавил Лейбниц, — Гук мог бы, заглянув внутрь снежинки при её рождении, увидеть, как сцепляются внутренние части, словно шестерни в творимых Богом часах.

— Именно так, сударь.

— И этого-то он хочет?

— Такова неназванная цель его исследований — в это он должен верить и к этому стремиться, ибо такова его внутренняя природа.

— Теперь вы говорите как аристотельянец, — пошутил Лейбниц. Он потянулся через стол и положил руку на ящичек. — Что часы для времени, то эта машина для мысли.

— Сударь! Вы показали мне, как несколько шестерён складывают и умножают числа, — превосходно. Но это не значит мыслить!

— Что есть число, мистер Уотерхауз?

Даниель застонал.

— Как вы можете задавать такие вопросы?

— Как можете вы их не задавать? Вы ведь философ?

— Натурфилософ.

— Тогда вы должны согласиться, что в современном мире математика — сердце натурфилософии. Она подобна загадочной сущности в центре снежинки. Когда мне было пятнадцать, мистер Уотерхауз, я бродил по Розенталю — это сад на краю Лейпцига — и определил свой путь к натурфилософии: отбросить старую доктрину субстанциальных форм и положиться в объяснении мира на механику. Сие неизбежно привело меня к математике.

— В свои пятнадцать я раздавал пуританские памфлеты на соседней улице и бегал от городской стражи — но со временем, доктор, когда мы с Ньютоном изучали Декарта в Кембридже, я пришёл к тому же, что и вы, заключению о ведущей роли математики.

— Тогда повторю свой вопрос: что есть число? И что значит перемножить два числа?

— В любом случае не то же, что мыслить.

— Бэкон сказал: «Всё, обладающее заметным различием, по природе своей способно обозначать мысль». Нельзя отрицать, что числа в этом смысле способны…

Обозначать мысль, да! Но обозначить мысль не значит мыслить — иначе перья и печатные прессы сами бы писали стихи.

— Может ли ваш разум манипулировать этой ложкой непосредственно? — Лейбниц взял серебряную ложечку и положил её на стол между ними.

— Без помощи рук — нет.

— И когда вы думаете о ложке, манипулирует ли ею ваш разум?

— Нет. Когда я о ней думаю, с ложкой ничего не происходит.

— Поскольку наш разум не может манипулировать физическими предметами — чашкой, блюдцем, ложкой, — он манипулирует их символами, хранящимися в нашем мозгу.

— Тут я соглашусь.

— Вы сами помогали епископу Честерскому придумать философский язык, который — и в этом главное его достоинство — приписывает каждой вещи положение в определённой таблице. Это положение может быть обозначено числом.

— Опять-таки соглашусь. Числа могут обозначать мысль, пусть и своего рода шифром. Но мысль — совершенно другое дело!

— Почему? Мы складываем, вычитаем и умножаем числа.

— Положим, число «три» обозначает курицу, а число «двенадцать» — кольца Сатурна. Сколько будет трижды двенадцать?

— Ну, нельзя делать это произвольно, — сказал Лейбниц, — как Евклид не мог бы, проведя произвольные окружности и прямые, получить теорему. Должна быть строгая система правил, по которым производятся действия над числами.

— И вы предлагаете построить для этого машину?

Pourquoi non?[48] При помощи машины истину удастся запечатлеть, как на бумаге.

— И всё равно это не мысль. Способность мыслить дал человеку Господь.

— И как, по-вашему, Господь её нам даёт?

— Не знаю, сударь!

— Если подвергнуть перегонке человеческий мозг, удастся ли извлечь таинственную сущность — присутствие Божие на земле?

— Алхимики зовут её философской ртутью.

— Или, если Гук посмотрит на человеческий мозг в микроскоп, увидит ли он крошечные зубчатые колёса?

Даниель молчал. В голове все смешалось. Зубчатые колёса застопорились, философская ртуть капала из ушей.

— Вы уже объединились с Гуком против Ньютона касательно снежинок, могу ли я предположить, что вы придерживаетесь таких же взглядов касательно мозга? — с преувеличенной вежливостью продолжал Лейбниц.

Даниель некоторое время смотрел через окно в какую-то далёкую точку. Постепенно его мысль вернулась в кофейню. Он покосился на арифметическую машину.

— В одной из глав «Микрографии» Гук описывает, как мухи вьются над мясом, бабочки — над цветком, комары — над водой, создавая видимость разумного поведения. Однако он считает, что пары, исходящие от мяса, цветов и прочего, включают некий внутренний механизм. Другими словами, он считает, что эти твари не разумней ловушки, в которой животное, хватая приманку, тянет за нить, привязанную к мушкету. Дикарь, видя, как ловушка убивает зверя, сочтёт её разумной. Однако ловушка не разумна, разумен человек, который её придумал. Так вот если вы, изобретательный доктор Лейбниц, создадите машину, которая будет якобы мыслить, — будет ли она мыслить на самом деле или только отражать ваш гений?

— С тем же успехом вы могли бы спросить: мыслим ли мы? Или только отражаем Божий гений?

— Предположим, я бы задал этот вопрос — что бы вы ответили, доктор?

— Я бы ответил: и то, и другое.

— И то, и другое? Невозможно. Должно быть либо то, либо это.

— Не согласен с вами, мистер Уотерхауз.

— Если мы всего лишь механизмы, работающие по правилам, которые положил Господь, то все наши действия предопределены, и мы на самом деле не мыслим.

— Однако, мистер Уотерхауз, вас воспитали пуритане, верящие в предопределение…

— Воспитали, да… — Он не договорил фразу.

— Вы больше не верите в предопределение?

— Оно не созвучно моим наблюдениям, как пристало хорошей гипотезе. — Даниель вздохнул. — Теперь я вижу, почему Ньютон избрал путь алхимии.

— Когда вы говорите «избрал», вы подразумеваете, что он отринул другой путь. Значит ли это, что ваш друг Ньютон исследовал идею механически детерминированного разума и отверг её?

— Если он исследовал её, то лишь в страшных снах.

Лейбниц поднял брови и некоторое время смотрел на чашки.

— Таков один из двух великих лабиринтов, в которые увлекается человеческая мысль: свободная воля или предопределённость. Вас учили верить в последнюю. Вы отвергли её — вероятно, в ходе мучительной душевной борьбы, — и стали мыслителем. Вы приняли современную, механистическую философию. И теперь эта самая философия вроде бы ведёт вас назад к предопределенности. Тяжело.

— Однако вы утверждаете, что знаете третий путь, доктор. Расскажите о нём.

— Охотно бы, — промолвил Лейбниц, — но должен сейчас с вами расстаться и встретиться с моими спутниками. Можем ли мы продолжить беседу в другой раз?

На «Минерве», залив Кейп-Код, Массачусетс Ноябрь, 1713 г.

В бытность свою молодым членом Королевского общества Даниель не раз препарировал человеческие головы и знает: череп, точно корпус корабля, сплошь опутан мокрым такелажем — внизу галсы сухожилий и брасы связок крепятся на кофель-планках нижней челюсти и височной кости, вверху, словно парус, растянуто широкое полотнище соединительной ткани. Покуда Даниель рысцой поднимается из трюма «Минервы», таща за собою мешок с боеприпасом, он чувствует, как все эти снасти неумолимо выбираются втугую. Каждая ступенька — щёлканье палов, как будто невидимые матросы вращают кабестан в его голове. Последний час он провёл ниже ватерлинии, не в самой уютной части корабля, зато вне опасности от летящих ядер, — разбивал тарелки молотком и горланил старые песни. Никогда в жизни он так не отдыхал душой. Однако сейчас он взбирается по трапу в самой середине корпуса: как раз в такое массивное «яблочко» будут целить пираты, не уверенные в своей способности навести фальконеты на более мелкую мишень.

Посредине «Минервы», сразу за огромным стволом грот-мачты, начинается шахта, идущая до самого трюма; два винтовых трапа закручены в противоположные стороны, чтобы те, кто спускается, не мешали тем, кто поднимается; или чтобы дряхлые доктора с мешками битой посуды не путались под ногами у юнг, бегущих из трюма… с чем? Свет тусклый. Вроде бы это полотняные мешочки: тяжёлые раздутые многогранники с торчащими из углов ржавыми гвоздями. Даниель рад, что поднимается по другому трапу. Не хотелось бы напороться на такой мешок — верная смерть от столбняка.

На батарейной палубе происходит какая-то важная операция. Все орудийные порты закрыты, за исключением одного, приоткрытого на ширину ладони, в правом борту, то есть недалеко от того места, где появляется с трапа Даниель. Несколько относительно важных офицеров стоят у этого порта полукругом, как на крестинах. Сквозь доски сверху доносятся глухие удары. Это может быть обстрел; а если может быть, значит, он самый и есть. Кто-то выхватывает у Даниеля мешок и тащит к центру батарейной палубы. Матросы с пустыми мушкетонами набрасываются на него, как шакалы на кость.

Даниеля резко отодвигает локтем человек, тянущий трос, пропущенный через маленькое отверстие над орудийным портом. В итоге: (1) Даниель падает на костлявый зад; (2) указанный порт раскрывается, являя квадрат внезапного света. В нём прорисован такелаж маленького судёнышка: так близко, что кто-нибудь помоложе мог бы на него перепрыгнуть. Человек — пират — с этого корабля направляет мушкет в сторону Даниеля, но его настигает яркий сноп старого фаянса с верхней палубы «Минервы». «Ежи бросай!» — кричит кто-то. Юнги с мешочками подбегают к орудийному порту и обрушивают лязгающий космос на палубу пиратского судёнышка. Через минуту та же процедура повторяется у левого борта — значит там тоже есть пиратский корабль. Орудийные порты снова закрываются, так что никто не успевает полюбоваться красочным зрелищем: выпущенными по ним созвездиями крупных свинцовых шариков.

Соотношение вопли/крики заметно возрастает. Даниель (помогая себе встать и бочком перебираясь в безопасный уголок поближе к грот-мачте, чтобы на досуге составить список жалоб) предполагает, что вопят босоногие пираты, напарываясь на ржавые гвозди. Тут он слышит: «Пожар! Горим!» и видит, как через приоткрытый порт, клубясь в солнечном луче, вползает облако дыма. Какой-то инстинкт заставляет Даниеля позабыть ушибы вместе с растяжениями — он с проворством восьмилетнего юнги преодолевает последний отрезок трапа и оказывается в кружевной тени парусов. Уж лучше мушкетные пули, чем пожар внутри корабля.

Однако горит не «Минерва», а пиратский шлюп. Вдоль половины правого борта провисают концы. Каждый из них привязан к ржавому абордажному крюку, закрепленному за фальшборт или за выбленку. Пираты рубят абордажные тросы!

Теперь моряки бросаются к левому борту, где по-прежнему остаётся пиратский вельбот. «Минерва» кренится влево. Показывается вельбот, и в тот же миг по нему выпаливают два десятка мушкетов и мушкетонов. Даниель едва успевает увидеть результат — ужасающий, — как «Минерва» снова кренится вправо и закрывает вельбот.

Матросы бросают оружие в ящики и лезут по вантам. Ван Крюйк на юте отдает команды в блестящий медный рупор. Внизу много матросов, которые могли бы подсобить в работе, но они не показываются. Даниель уже немного разобрался в тактике пиратской войны и понимает, что ван Крюйк хочет скрыть от Тича истинный размер команды.

Они больше часа шли с попутным северным ветром (хотя сейчас он, кажется, стал чуть западнее). Южная оконечность мыса Кейп-Код прямо впереди. Однако задолго до берега «Минерва» села бы днищем на грубый бурый песок. Поэтому она поворачивает и берёт курс круто к ветру. Простые слова — например, «поворачивает», — означают процедуру столь же сложную и разработанную в деталях, как избрание нового Папы. Рослые крепыши-матросы бегут к брасам и шкотам фока-рея и кливера; они занимают позиции на баке и на бушприте, но вежливо сторонятся, пропуская марсовых, которые взбираются по вантам, чтобы развернуть фок и что там ещё на фок-мачте выше. Это дремучий лес флотских частностей, наблюдать за ним — всё равно что смотреть, как пятьдесят врачей режут разом пятьдесят разных животных. Полвека назад Даниель восхитился бы, увлёкся такой жизнью, стал капитаном. Однако сейчас, как шкипер, спешащий зарифить или убрать паруса, пока чересчур свежий ветер не бросил корабль на мель, он старается пропустить всё, без чего может обойтись, и понять главное: «Минерва» берёт круче к ветру. В ее кильватерной струе беспомощно дрейфует шлюп, паруса полощутся, матросы пытаются мокрой парусиной сбить пламя, не наступая при этом на «ежи». В нескольких милях севернее, на выходе из залива, поджидают ещё четыре корабля.

Дрожь пробегает по снастям «Минервы»: паруса вступают в новые отношения с ветром, всё натягивается втугую, как и положено. Она идёт в самый крутой бейдевинд, курсом норд-ост. Через несколько минут судно снова рядом с пиратским шлюпом, от которого поднимается уже не столько дым, сколько пар. Пираты пытаются поднять паруса. Очевидно, фаянсовый бой и ржавые гвозди полностью их деморализовали; никто уже толком не понимает, что и когда делать. Движения шлюпа неубедительны.

Тем удивительней, что ван Крюйк, без всякой надобности, снова даёт команду к повороту. «Минерва» разворачивается и встаёт на дыбы, тараня шлюп в середину корпуса, потом вздрагивает, вдавливая килем в воду его обломки. Дюжие баковые матросы абордажными саблями и топорами срубают с бушприта паутину чужого такелажа. Ван Крюйк с юта наводит пистоль за борт и, распустившись внезапной лилией дыма, ускоряет тонущим пиратам дорогу в ад.

Собрание Королевского общества, Ганфлит-хаус 1673 г.

— Вновь заявляю протест, — сказал Роберт Бойль. — Неуважительно инвентаризовать внутренности нашего основателя, словно носильные вещи, оставленные им в сундуке.

— Отклоняется, — произнёс Джон Комсток, всё ещё председатель Королевского общества, пусть и уходящий. — Впрочем, из уважения к нашему исключительно щедрому хозяину я предоставлю решение ему.

Томас Мор Англси, герцог Ганфлитский, сидел во главе вызывающе нового стола в пышном барочном стиле. Другие большие шишки вроде Джона Комстока расположились вокруг стола в соответствии со столь же барочными правилами этикета. Англси вытащил из кармана часы и поднёс их к свету, льющемуся из огромного, в пол-акра, оконного стекла, исключительно чистого, бесцветного и недавно установленного.

— Сумеем ли мы уложиться в пятьдесят секунд? — спросил он.

Общий вздох. Краем глаза Даниель видел, как несколько членов Общества торопливо прячут часы в выцветшие, затёртые до лоска кармашки. Однако граф Апнорский и — кто бы мог подумать? — Роджер Комсток (сидящий рядом с Даниелем) полезли в новёхонькие карманы и вытащили новёхонькие часы, причем исхитрились повернуть их так, чтобы все увидели не две, а три стрелки. Третья двигалась с заметной скоростью — она отсчитывала секунды!

Многие украдкой покосились на Роберта Гука, Гефеста точных механизмов. Гук сидел с безучастным видом — вероятно, ему и впрямь было всё равно. Даниель взглянул на Лейбница; тот держал на коленях ящичек и отрешённо глядел вдаль.

Роджер Комсток тоже это приметил.

— Так немцы выглядят перед тем, как разрыдаться?

Апнор, перехватив взгляд Роджера:

— Или перед тем, как выхватить палаши и врубиться в ряды турок.

— Мы должны быть благодарны за то, что он вообще с нами, — пробормотал Даниель, заворожённый секундной стрелкой на часах Роджера. — Вчера пришло известие: в Майнце скончался его покровитель.

— От смущения, надо полагать, — прошипел граф Апнорский.

Врач, явно чувствуя себя не в своей тарелке, выступил на середину комнаты. Она была большая, и герцог Ганфлитский называл её Гранд-Салон. По-французски это значит всего лишь большая-пребольшая комната, однако, названная по-заграничному, она казалась чуть больше и даже чуть грандиознее.

Для врача она была чересчур велика и чересчур грандиозна даже в качестве просто большой-пребольшой комнаты.

— Пятьдесят секунд? — переспросил он.

Последовавшая неловкая сцена заняла куда больше пятидесяти секунд. Члены Общества пытались втолковать врачу, что такое секунда, а у того прочно засело в голове, что речь о второй ступени диатонической гаммы.

— Вспомните минуту долготы, — крикнул кто-то из дальнего конца большой-пребольшой комнаты. — Как зовется ее шестидесятая часть?

— Секунда долготы, — отвечал врач.

— Тогда по аналогии одна шестидесятая часть от минуты времени…

— Секунда… времени, — проговорил врач и что-то быстро просчитал в уме. Лицо у него вытянулось.

— Одна триста шестидесятая часа, — подсказал скучающий голос с французским акцентом.

— Время вышло! — выкрикнул Бойль. — Давайте перейдём к…

— Даем доктору ещё пятьдесят секунд, — объявил Англси.

— Благодарю, милорд. — Врач прочистил горло. — Может быть, джентльмены, покровительствовавшие изысканиям мистера Гука и теперь располагающие его остроумным прибором, соблаговолят информировать меня о ходе времени, покуда я зачитываю результаты посмертного вскрытия епископа Честерского…

— Идёт. Вы уже потратили двадцать секунд, — сказал граф Апнорский.

— Прошу тебя, Луи, давай проявим уважение к нашему покойному основателю и присутствующему здесь доктору.

— Первому, полагаю, наше уважение уже ни к чему, но ради второго соглашусь.

— Тишина! — потребовал Бойль.

— Большая часть органов епископа Честерского нормальна для человека его возраста, — сказал врач. — В одной почке я нашёл два маленьких камня. В мочеточнике — песок.

Он сел с поспешностью пехотинца, только что заметившего белые дымки над полками неприятельских мушкетов. Комната загудела, словно была стеклянным пчельником Уилкинса, и врач разворошил её палкой. Однако пчелиная царица умерла, и пчёлы не могли сойтись во мнении, кого жалить.

— Как я и подозревал: прекращения оттока мочи не было, — объявил наконец Гук. — Только боль от почечного камня. Боль, понудившая епископа Честерского искать облегчения в опиатах.

Это было всё равно что выплеснуть стакан воды в лицо мсье Лефевру. Королевский аптекарь встал.

— Я горжусь тем, что помог епископу Честерскому умерить страдания последних месяцев, — сказал он.

Снова гул, хотя в другой тональности. Роджер Комсток встал и прочистил горло.

— Если бы мистер Пепис любезно показал нам свой камень…

Пепис с готовностью вскочил и сунул руку в карман.

Джон Комсток чугунным взглядом усадил обоих на место.

— Любезность излишняя, мистер… э… Комсток, поскольку мы все его видели.

Черёд Даниеля.

— Камень мистера Пеписа огромен, и все же ему удавалось немного мочиться. Учитывая узость просвета мочевыводящих путей, не может ли маленький камень закупорить его так же и даже основательней, чем большой?

Уже не гул, но общий одобрительный рокот. Даниель сел, Роджер Комсток осыпал его комплиментами.

— У меня были камни в почке, — сообщил Англси. — Готов засвидетельствовать, что это невыносимая пытка.

Джон Комсток:

— Как те, что применяет папская инквизиция?

— Не разберусь, что происходит, — шепнул Даниель соседу.

— Вам стоит разобраться, прежде чем вы что-нибудь ещё скажете, — отвечал Роджер.

— Сперва Англси и Комсток сообща марают память Уилкинса — и через мгновение вцепляются друг другу в глотки из-за религии.

— И что это означает, Даниель? — спросил Роджер.

Англси, не поведя бровью:

— Уверен, что выражу мнение всего Королевского общества, если в самых искренних выражениях поблагодарю мсье Лефевра, облегчившего епископу Честерскому муки последних месяцев.

— «Elixir Proprietalis LeFebure» пользуется большим успехом при дворе, в том числе среди юных дам, не страдающих изощрённо-мучительными заболеваниями, — сказал Комсток. — Некоторые так к нему пристрастились, что завели новую моду: засыпать и не просыпаться.

Разговор принял характер теннисной партии, в которой игроки перебрасываются шипящей гранатой. Заскрипели стулья: члены Королевского общества ерзали и тянули шеи, чтобы не пропустить зрелище.

Мсье Лефевр, не дрогнув, отбил мяч:

— С древних времён известно, что настой мака, даже в малых дозах, ослабляет здравость суждений днём и вызывает кошмары ночью. Вы не согласны?

Джон Комсток, чувствуя ловушку, промолчал. Однако Гук ответил:

— Это я могу подтвердить.

— Ваша приверженность истине, мистер Гук, пример для всех нас. Разумеется, в больших дозах лекарство убивает. Первое следствие — ослабление умственных способностей — способно привести ко второму: смерти от избыточной дозы. Вот почему «Elixir Proprietalis LeFebure» следует принимать лишь под моим наблюдением; и вот почему я самолично навещал епископа Честерского каждые несколько дней в течение тех месяцев, что разум его был ослаблен лекарством.

Комстока раздражало упрямство Лефевра. Однако (как с опозданием осознал Даниель) Комсток преследовал и другую цель — не только замарать Лефевра — и в этой цели был един с Томасом Мором Англси, своим всегдашним соперником и врагом. Они переглянулись.

Даниель встал. Роджер схватил его за рукав, но не мог схватить за язык.

— В последние недели я неоднократно навещал епископа Честерского и не видел, чтобы его умственные способности ослабели! Напротив…

— Дабы кому-нибудь не пришла в голову вздорная мысль, будто мы несправедливы к покойному, — проговорил Англси, бросая на Даниеля яростный взгляд, — ответьте, мсье Лефевр: считал ли епископ ослабление умственных способностей приемлемой платой за то, чтобы провести последние несколько месяцев с близкими?

— О, он платил её с охотой, — сказал аптекарь.

— Вероятно, потому-то в последнее время он так мало сделал на ниве натурфилософии, — произнёс Комсток.

— Да, и вот почему стоит оставить без внимания его последние…

— Просчёты?

— Поползновения?

— Опрометчивые вылазки в низменную область политики…

— Его ум ослабел… сердце оставалось, как всегда, чистым… он искал утешения в прекраснодушных жестах.

Этих отравленных панегириков Даниель не снёс — через мгновение он был уже в саду Ганфлит-хауса перед белой мраморной нимфой, которую бесконечно тошнило в прудик струёй чистой воды. Роджер Комсток вышел следом.

Всюду стояли мраморные скамьи, но Даниель не мог сидеть. Его душила ярость. Даниель не был особенно подвержен этой страсти, однако сейчас понимал, почему греки считали фурий своего рода быстрокрылыми ангелами с бичами и факелами, которые вырываются из Эреба и доводят смертных до умоисступления. Роджер, глядя, как мечется Даниель, легко бы поверил, что того хлещут невидимыми бичами, а лицо его опалено факелами.

— О, мне бы меч! — вскричал Даниель.

— А вы не думаете, что тут бы вам сразу и конец?

— Знаю, Роджер. Иные сказали бы, что есть вещи похуже смерти. Слава Богу, здесь не было Джеффриса, и он не видел, как я сбежал словно вор! — Его голос сорвался, глаза наполнились слезами. Ибо это было самое страшное: в конечном итоге он ничего не сделал, только выбежал из Гранд-Салона.

— Вы умны, но не знаете, что делать, — сказал Роджер. — Со мной всё наоборот. Мы друг друга дополняем.

Даниель готов был вспылить, но потом рассудил, что дополнять Роджера Комстока — при его-то изъянах! — большая честь. Он оглядел бывшего однокашника с ног до головы, возможно, обдумывая, не дать ли тому в рожу. Роджер не столько носил парик, сколько пребывал в его просторах, и сам парик был великолепен. Даже будь Даниель человеком иного склада, у него бы не поднялась рука испортить такое великолепие.

— Вы умаляете себя, Роджер, — очевидно, вы провернули что-то исключительно умное.

— О, вы приметили мой наряд! Надеюсь, вы не находите его излишне щегольским.

— Я нахожу его очень дорогим.

— Вы хотите сказать, для Золотого Комстока.

Роджер подошёл ближе. Даниель нарочно говорил неприятные слова, чтобы Роджер его оставил, но тот воспринимал их как прямоту — знак близкой дружбы.

— Во всяком случае, вы выглядите куда лучше, чем при нашей последней встрече. — Даниель имел в виду случай в лаборатории, теперь уже давний — и у него, и у Роджера брови успели отрасти. С тех пор он Роджера не видел: Исаак, вернувшись и увидев следы взрыва, выставил того не только из лаборатории, но и вообще из Кембриджа. Таков был конец научной карьеры, которую и без того, вероятно, следовало пресечь из жалости. Даниель не знал, куда сбежала их Золушка, но, судя по всему, Роджер сумел неплохо устроиться.

Сейчас он явно не понимал, о чём речь.

— Не припомню… вы видели меня на улице перед отъездом в Амстердам? Тогда я впрямь выглядел довольно жалко.

Даниель проделал лейбницевский опыт: попытался взглянуть на события той ночи глазами Роджера.

Роджер работал в темноте: обычная предосторожность, чтобы порох не вспыхнул от огня. И не большая помеха, поскольку дело было самое простое: растирать порох в ступке и ссыпать в мешок. По звуку и по ощущению пестика под рукой он мог определить, что порох истёрт до какой уж там ему нужно кондиции. Соответственно, он работал вслепую, менее всего желая увидеть свет, то есть искру и неминуемый взрыв. Поглощённый опасной работой Роджер не знал, что Даниель вернулся — да и с какой стати тому было возвращаться? Роджер не слышал рукоплесканий и далёкого гула голосов, означавших бы конец пьесы. Шагов он тоже не слышал: Даниель, полагая, что подкрадывается к крысе, старался ступать бесшумно. Плотная ширма заслоняла свечу — куда менее яркую, чем отблески печей. Внезапно пламя оказалось перед самым лицом Роджера. В других обстоятельствах он бы смекнул что к чему, однако, стоя с мешком пороха в руках, предположил худшее — искру, поэтому отбросил мешок и ступку, а сам упал навзничь. В следующее мгновение грянул взрыв. Роджер не видел и не слышал ничего, пока не выбежал из дома. У него не было ни малейших оснований подозревать, что Даниель заходил в лабораторию. С тех пор они не виделись.

Даниель мог сказать Роджеру правду, а мог соврать, что действительно видел его перед отъездом в Амстердам. Правда представлялась безопасной, ложь могла завести в ловушку — вдруг Роджер на самом деле его испытывает?

— Я думал, вы знаете, — произнес Даниель. — Я был в лаборатории, когда это случилось. Зашёл взять Исаакову статью о касательных. Чуть сам на воздух не взлетел.

Наконец до Роджера дошло; лицо его осветилось как будто молнией. Однако, будь у Даниеля гуковы часы, он бы засёк лишь несколько секунд до того, как оно приняло прежнее глуповатое выражение. Так колпачок для тушения свеч опускается на горящий фитиль; трепетный свет, наполнявший взор, гаснет, остаётся лишь знакомый скучный блеск старого серебра.

— Мне казалось, что я слышал чьи-то шаги! — воскликнул Роджер. Это была очевидная ложь, однако она облегчила дальнейший разговор.

Даниелю хотелось спросить, чего ради Роджер возился с порохом, затем решил подождать, пока тот сам скажет.

— Итак, вы поехали в Амстердам, чтобы оправиться от пережитого волнения.

— Сначала туда.

— Затем в Лондон?

— Затем к Англси. Милейшее семейство. Общение с ними принесло свои выгоды. — Роджер потянулся было к парику, но не отважился его тронуть.

— Что?! Вы же не поступили к ним на службу?

— Нет, нет! Всё куда лучше. Я располагаю сведениями. В прошлом столетии некоторые Золотые Комстоки эмигрировали — ладно, ладно, кое-кто сказал бы сбежали в Голландию. Осели в Амстердаме. Я нанёс им визит. От них я узнал, что де Рёйтер направил свой флот в Гвинею, чтобы захватить невольничьи порты герцога Йоркского. Поэтому я продал акции Гвинейской компании, покуда они были ещё в цене. От Англси я узнал, что король Луи намерен вторгнуться в Голландию, но не может начать кампанию, пока не купит зерно — ни за что не угадаете, у кого.

— Не может быть!

— Именно так — голландцы продали Франции зерно, необходимое Людовику для вторжения в Голландию! Так или иначе, на деньги от продажи акций Гвинейской компании я закупил в Амстердаме изрядное количество зерна до того, как король Луи взвинтил цены! Вуаля! И теперь у меня гуковы часы, роскошный парик и участок земли на Уотерхауз-сквер!

— Вы купили… — Даниель уже собирался сказать: «Участок нашей семейной земли», когда увидел, что через клумбу идет Лейбниц, прижимая к груди мозг-в-ящике.

— Господин Лейбниц… Королевское общество потрясено вашей арифметической машиной! — воскликнул Роджер.

— Но не моими математическими доказательствами, — произнёс удручённый немецкий натурфилософ.

— Напротив, их признали необычайно изящными! — возразил Даниель.

— Мало чести в 1672 году изящно доказать теорему, которую какой-то шотландец варварски доказал в 1671-м!

— Вы никак не могли этого знать, — заметил Даниель.

— Такое случается сплошь и рядом, — объявил Роджер с видом знатока.

— Господин Гюйгенс должен был знать, когда давал мне эти задачи для упражнения, — пробурчал Лейбниц.

— И, вероятно, знал, — кивнул Даниель. — Ольденбург пишет ему раз в неделю.

— Всем известно, что ГРУБЕНДОЛЬ продает нас иностранцам! — Роберт Гук проломился через лавровый куст и направился к мраморной скамье, шатаясь от очередного приступа головокружения. Даниель стиснул зубы, ожидая драки, но Лейбниц оставил выпад в сторону Ольденбурга без внимания, как будто Гук просто испортил воздух.

— Можно выразиться иначе: господин Ольденбург держит господина Гюйгенса в курсе последних достижений английской науки, — сказал Роджер.

Даниель подхватил:

— Гюйгенс, вероятно, знал от него, что эти теоремы доказаны, и дал их вам, доктор Лейбниц, чтобы испытать ваши силы!

— Не предвидя, — заключил Роджер, — что превратности войны и дипломатии приведут вас на британские берега, где вы, ничтоже сумняшеся, представите эти результаты Королевскому обществу!

— А все Ольденбург — это он крадёт идеи моих часов и переправляет Гюйгенсу! — добавил Гук.

— И все же каково моё положение: представить теоремы Королевскому обществу, только чтобы какой-то джентльмен в килте поднялся с последних рядов и объявил, что доказал год назад…

— Все серьёзные люди понимают, что вашей вины тут нет.

— Это удар по моей репутации.

— Не страшитесь за свою репутацию. Когда арифметическая машина будет завершена, вы затмите всех! — объявил Ольденбург, катясь по дорожке, как капелька ртути по желобу.

— Всех на Континенте, возможно, — фыркнул Гук.

— Однако все французы, способные оценить мою мысль, увязли в тщетных попытках угнаться за мистером Гуком! — сказал Лейбниц. Это была вполне профессиональная лесть — такие вещи облегчают жизнь и создают репутации при маленьких европейских дворах.

Ольденбург закатил глаза и тут же резко выпрямился, перебарывая отрыжку.

Гук сказал:

— У меня есть замысел собственной арифметической машины, хотя нет времени, чтобы его завершить.

— Да, но придумали ли вы, на что её употребить, когда она будет завершена? — с жаром спросил Лейбниц.

— Рассчитывать логарифмы, полагаю, и заменить палочки Непера.

— Зачем утруждать себя такой скучной материей, как логарифмы?!

— Они — орудие, ничего больше.

— И для чего вы хотите употребить это орудие? — так же пылко спросил Лейбниц.

— Если бы я верил, что мои слова останутся в этих четырёх стенах, доктор, я бы ответил на ваш вопрос, да опасаюсь, что они будут переправлены в Париж с быстротой, пусть и не с грацией легконогого вестника богов. — Глядя прямо в глаза Ольденбургу.

Лейбниц сник. Ольденбург подошёл и начал его подбадривать — к ещё большему огорчению Лейбница, понимавшего, что дружба Ольденбурга навсегда опорочит его в глазах Гука.

Гук вытащил из нагрудного кармана длинный замшевый футляр и раскрыл его на коленях. Внутри были ровно уложены всевозможные перья и палочки. Гук вытащил тонкий китовый ус, отложил футляр, раздвинул колени, наклонился вперёд, вставил китовый ус глубоко в горло, пошерудил им и тут же принялся блевать желчью. Даниель наблюдал взглядом эмпирика, покуда не убедился, что в рвоте нет крови или глистов, то бишь оснований для серьёзной тревоги.

Ольденбург что-то говорил Лейбницу на верхненемецком, на котором Даниель не понимал ни слова — вероятно, потому-то Ольденбург на него и перешёл. Однако Даниель разобрал несколько фамилий — сперва покойного курфюрста Майнцского, затем нескольких парижан, таких как Кольбер.

Он обернулся, намереваясь продолжить разговор с Роджером, но тот посторонился, давая дорогу своему дальнему родичу. Граф Эпсомский надвигался на Даниеля с таким видом, будто не прочь столкнуться с ним лбами.

— Мистер Уотерхауз.

— Милорд.

— Вы любили Джона Уилкинса.

— Почти как отца, милорд.

— И вы хотите, чтобы будущие поколения англичан чтили его имя.

— Молю Бога, чтобы англичанам хватило ума отдать Уилкинсу должное.

— Отвечу вам: эти англичане будут жить в стране с одной государственной церковью. Если, с Божьей помощью, верх одержу я, это будет англиканская церковь. Если герцог Ганфлитский — римская. Возможно, чтобы разрешить наш спор, потребуется гражданская война, или две, или три. Возможно, я убью Ганфлита или Ганфлит — меня, возможно, моим сыновьям и внукам предстоит сражаться с его потомками. И все же, несмотря на роковые отличия, мы с ним едины в убеждении, что не может быть страны без государственной церкви. Неужто вы вообразили, будто горстка фанатиков в силах победить объединённых ганфлитов и эпсомов всего мира?

— Я не склонен тешить себя фантазиями, милорд.

— Так вы признаёте, что в Англии будет одна государственная церковь?

— Я признаю, что это весьма вероятно.

— И кем будут те, кто противодействовал государственной церкви?

— Не знаю, милорд… чудаковатыми епископами?

— Отнюдь. Они будут еретиками и предателями, мистер Уотерхауз. Превратить еретика и предателя в чудаковатого епископа — задача не из простых. Такого рода трансмутация требует тайной работы множества алхимиков; недоставало лишь, чтобы ученик чародея, забредя ненароком, принялся всё ронять.

— Прошу извинить мою недогадливость, милорд. Я действовал под влиянием порыва, ибо мне показалось, что на него нападают.

— Нападали не на него, мистер Уотерхауз. Нападали на вас.

* * *

Даниель шёл куда глаза глядят и, очнувшись перед Комсток-хаусом, торопливо свернул на Сент-Джеймские поля, разделённые теперь на аккуратные участки, где трава пробивалась через строительную грязь. Он сел на дощатую скамью и внезапно осознал, что Роджер Комсток всю дорогу шёл с ним и (вероятно) говорил без умолку. Однако тот решительно отказался вводить свои панталоны в соприкосновение с занозистой скамьей, усыпанной хлебными крошками, табачным пеплом из трубок и крысиным дерьмом.

— О чём говорили Лейбниц и Ольденбург? Входит ли немецкий в число ваших многочисленных познаний, Даниель?

— Думаю, они говорили о том, что Лейбниц лишился патрона и ему хорошо бы найти нового — по возможности, в Париже.

— О, трудно такому человеку пробиться без покровителя!

— Да.

— Мне показалось, Джон Комсток на вас зол.

— Очень.

— Его сын командует одним из наших боевых кораблей. Он нервничает, раздражён — не в себе.

— Напротив, я убеждён, что видел настоящего Джона Комстока. Можно смело сказать, что моей карьере в Королевском обществе конец — покуда он остаётся председателем.

— Знающие люди говорят, что на следующих выборах председателем станет герцог Ганфлитский.

— Ничуть не лучше. В ненависти ко мне Ганфлит и Эпсом единодушны.

— Сдаётся, и вам не помешал бы покровитель. Кто-то, кто бы вам сочувствовал.

— И кто же мне сочувствует?

— Я.

Мгновение спустя Даниель осознал, что это не просто смешно. Оба некоторое время сидели молча.

Что-то вроде праздничного шествия двигалось в сторону Чаринг-Кросс под барабанный бой и то ли дурное пение, то ли мелодичные выкрики. Даниель с Роджером встали и пошли к Пэлл-Мэлл — взглянуть, что творится.

— Вы делаете мне какое-то предложение? — спросил наконец Даниель.

— За этот год я кое-что заработал, и всё же я далеко не Эпсом и не Ганфлит! Я вложил почти все свободные средства в участок, купленный у ваших братьев.

— Который?

— Большой, сразу за углом от дома, что выстроил себе мистер Релей Уотерхауз… Кстати, что вы о нём думаете?

— О доме? Ну… он очень большой.

— Хотите его затмить?

— О чём вы?

— Я хочу возвести дом ещё больше. Однако я плохо учил математику в Тринити-колледже, не то что вы, Даниель. Я прошу вас спроектировать дом и руководить строительством.

— Но я не архитектор!

— Гук тоже не был архитектором, пока не взялся строить Бедлам и другие важные здания. Ручаюсь, вы поставите дом не хуже него и уж точно лучше того остолопа, которого подрядил ваш брат.

Они вышли на Пэлл-Мэлл, уставленную красавцами-особняками. Даниель уже рассматривал окна и очертания крыш, приглядывая идеи. Однако Роджер смотрел на шествие: несколько сотен более или менее типичных лондонцев, но с необычно высокой долей диссидентских и даже англиканских проповедников. Они несли чучело на длинном шесте: соломенного человека в длинном церковном облачении, непотребно ярком и украшенном, с тиарой на голове и епископским жезлом в руке. Папа. Даниель с Роджером отступили к краю дороги и сто тридцать четыре секунды (по часам Роджера) смотрели, как толпа течёт мимо и выплескивается в Сент-Джеймский парк. Выбрав место, одинаково хорошо видное из Уайт-холла и Сент-Джеймского дворца, участники процессии воткнули шест в землю.

Со стороны конногвардейских казарм к ним уже двигались солдаты: несколько верховых, но по большей части пехотинцы, выведенные так быстро, что не успели даже построиться в правильные шеренги. Они были в чудных, иноземного вида мундирах и островерхих шапках, смутно напоминающих польские[49]. Даниель сперва принял их за драгун, потом различил ядра с ручками — гранаты! — свисающие с ремней и вздрагивающие при каждом шаге.

Участники шествия также это приметили. Быстро посовещавшись, они факелами подожгли край папского одеяния и брызнули в стороны, словно осколки гранаты. К тому времени, как подоспели гренадеры, участники шествия уже растворились в городской толпе. Солдатам осталось только свалить горящее чучело и затоптать его ногами — следя, разумеется, чтобы пламя не коснулось гранат.

— Умно просчитано, — был вердикт Роджера. — Это королевские гвардейцы — новый полк герцога Йоркского. Да, ими командует Джон Черчилль, но не обольщайтесь, на самом деле они — люди Йорка.

— Что значит «умно просчитано»? Вы говорите так, словно смакуете хороший портвейн.

— Ну, можно было сжечь чучело где угодно, так ведь? Однако решили жечь именно здесь. Почему? Опаснее места не сыскать — рядом гренадеры. Ответ очевиден. Герцогу Йоркскому намекают: если он не откажется от папистских замашек, следующим сожгут его чучело… если не его лично.

— Даже я понял тогда в Кембридже, что теперь в фаворе Ганфлит и младшие Англси, — сказал Даниель. — Эпсома же высмеивают в пьесах, и толпа осаждает его дом.

— Ничего удивительного, если вспомнить слухи.

— Какие слухи? — Даниель едва не добавил: «Мне нет дела до глупых слухов», однако любопытство взяло верх над желанием покрасоваться.

— Что причины наших военных неуспехов — в дурных пушках и порохе.

До сих пор Даниель не слышал, чтобы кто-нибудь вслух жаловался на ход войны. Самая мысль, что Англия и Франция вместе не могут разбить горстку голландцев, представлялась полнейшей нелепицей. Однако сейчас он задним числом вспомнил, что давненько не было победных реляций. Немудрено, что чернь ищет козла отпущения.

— Пушка, которая взорвалась при «Осаде Маастрихта», — спросил Даниель, — была ли она дурного качества? Или всё подстроили враги Эпсома?

— Враги у него есть, — только и отвечал Роджер.

Это я вижу, — сказал Даниель, — как и то, что герцог Ганфлитский — один из них. Вижу, что он вместе с герцогом Йоркским и другими папистами забирает всё больше власти. Не могу взять в толк другого: почему два недруга, Эпсом и Ганфлит, несколько минут назад в один голос чернили память Джона Уилкинса?

— Эпсом и Ганфлит — как два капитана, спорящие за власть на корабле. Каждый зовёт другого бунтовщиком, — объяснил Роджер. — В этом сравнении корабль — страна, в которой господствует одна церковь — англиканская или католическая, в зависимости от того, кто из них возьмёт верх. Есть и третья партия — в кубрике, опасные головорезы, плохо вооружённые и неорганизованные. Что хуже всего, у них сейчас нет определённого вожака. Когда диссиденты, как их называют, кричат: «Долой Папу!», это музыка для англикан, чья церковь построена на ненависти ко всему римскому. Когда они кричат: «Долой принудительное единоверие! Да здравствует свобода совести!», это бальзам на душу католиков, которые не могут открыто исповедовать свою веру. Вот почему в разное время то одна, то другая партия считает диссидентов своими союзниками. Однако когда диссиденты хотят упразднить государственную церковь и превратить всю Англию в один большой Амстердам, вождям обеих партий кажется, что обезумевшие диссентеры подносят зажженный фитиль к пороховой бочке, чтобы взорвать весь корабль. Тогда они объединяются, дабы их раздавить.

— Вы хотите сказать, что наследие Уилкинса, декларация религиозной терпимости, для них — пороховая бочка?

— Запал, ведущий к пороховой бочке. Они должны его затоптать.

— И заодно растоптать меня.

— Потому что вы, не сочтите за обиду, подставили себя самым неумным образом.

— А что мне было делать, когда они на него нападали?

— Прикусить язык и выжидать, — сказал Роджер. — Всё может перемениться в секунду. Вспомните, что мы сейчас видели! Диссентеры жгут чучело Папы, угрожая папистам! Если бы вы, Даниель, шли во главе шествия, Эпсом числил бы вас своим союзником в борьбе с Англси.

— Этого мне как раз и недоставало — герцога Ганфлитского в качестве личного врага!

— Тогда болтайте о свободе совести! В этом превосходство вашей позиции, Даниель, если только вы захотите раскрыть глаза. Лавируя так тонко, чтобы в любой момент можно было с легкостью откреститься от прошлого манёвра, вы будете иметь на своей стороне то Эпсома, то Ганфлита.

— Попахивает малодушным вилянием, — заметил Даниель, вызывая в памяти таблицы философского языка.

Не опровергая его слов, Роджер сказал:

— Это способ добиться того, о чём мечтал Дрейк.

— Как?! Если вся власть у Англси и Серебряных Комстоков!

— Очень скоро вы убедитесь, что глубоко заблуждаетесь.

— Н-да? Есть ещё сила, о которой мне ничего не известно?

— Да, — отвечал Роджер. — Ею полны подвалы вашего дяди Томаса.

— Золото ему не принадлежит. Это сумма его обязательств.

— Вот именно! Вы попали в самую точку! Здесь ваша надежда. — Роджер сделал шаг, чтобы идти. — Надеюсь, вы обдумаете мое предложение. Сэр.

— Считайте, что уже обдумываю. Сэр.

— Даже если в вашей жизни нет времени на дома, может быть, я выпрошу у вас несколько часов для моего театра…

— Театра?!

— Я прикупил долю в «Королевских комедиантах»; мы поставили «Любовь в ванной» и «Похотливого врача». Время от времени нам нужна помощь в устройстве громов и молний, явлении демонов, посещении ангелов, отсечении голов, смены пола, повешениях, родах и проч.

— Ну, не знаю, что скажут мои родные, если я займусь такими вещами, Роджер.

— Пфу! Гляньте, чем они сами заняты! Теперь, когда Апокалипсис не случился, вам придётся искать новое приложение своим многочисленным дарованиям.

— По крайней мере я могу следить, чтобы вы не взорвали себя на куски.

— От вас ничего не скроется, Даниель. Да, вы правильно угадали. Той ночью в лаборатории я готовил порох для театральных эффектов. Если истереть его потоньше, он горит быстрее — ярче вспышка, больше впечатление.

— Я заметил, — кивнул Даниель.

От этих слов Роджер рассмеялся, и от его смеха у Даниеля потеплело на сердце — таким образом они вошли в своего рода спираль.

— У меня встреча с доктором Лейбницем в кофейне неподалёку от театрального квартала. Почему бы нам не пройтись вместе?

* * *

— Возможно, вам попадался мой недавний труд — «О Боговоплощении».

— Ольденбург упоминал его, но, признаюсь, мне не хватило духу прочесть.

— В последней беседе мы коснулись того, как трудно примирить механистическую философию со свободной волей. Эта проблема во многом созвучна теологическому вопросу о воплощении.

— В обоих случаях духовная субстанция пронизывает тело, по сути, механическое, — согласился Даниель. Щеголи и театралы, косясь на них, садились за столики подальше, так что в людной кофейне вокруг Лейбница с Даниелем образовалось вдоволь свободного места.

— Загадка Троицы — в таинственном единстве божественной и человеческой природ Христа. Равным образом, споря о том, думает ли механизм — скажем, муха, летящая на запах мяса, ловушка либо арифметическая машина — или только демонстрирует гений своего творца, мы спрашиваем: наделены ли эти машины бестелесным принципом или, вульгарно говоря, духом, который, подобно Богу и ангелам, обладает свободной волей.

— И вновь мне слышатся отзвуки схоластики.

— Мистер Уотерхауз, вы делаете общую ошибку! Вы считаете, что может быть либо Аристотель, либо Декарт, что две эти философии несовместимы. Напротив! Мы можем принять современное механистическое объяснение в физике и сохранить аристотелеву концепцию самодостаточности.

— Извините мой скепсис…

— Проявлять скепсис — ваша обязанность, мистер Уотерхауз, тут нечего извинять. Объяснять, как согласуются эти учения, было бы долго, скажу одно: я сумел их примирить, допустив, что всякое тело содержит бестелесный принцип, который я отождествляю с cogitatio.

— Мыслью.

— Да!

— И где же она помещается? Картезианцы считают, что в шишковидной железе.

— Бестелесный принцип не имеет местоположения в столь вульгарном смысле, однако его организующее действие проявляется в теле, и мы можем узнать о его существовании по этому проявлению. В чём разница между человеком, который только что умер, и тем, что умрёт через несколько секунд, отмеренных часами мистера Гука?

— Христианин должен ответить: один обладает душой, другой — нет.

— Превосходный ответ! Нужно лишь перевести его на новый философский язык.

— Вы бы перевели его, доктор, сказав, что живое тело пронизано организующим принципом, который есть зримый признак того, что механические тела, по крайней мере до поры до времени, едины с нематериальным принципом, именуемым Мыслью.

— Верно. Помните наш разговор о символах? Вы признали, что ваш разум не может манипулировать ложкою непосредственно и манипулирует её символом внутри себя. Бог может манипулировать ложкою непосредственно — мы зовём это чудом. Однако тварные разумы не могут — им нужен пассивный элемент, посредством которого действовать.

— Тело.

— Да.

— Однако вы сказали, что cogitatio и вычисление — одно и то же. В философском языке им бы соответствовало одно слово.

— Я пришёл к выводу, что они суть одно.

— Тем не менее ваша машина производит вычисления. Потому вынужден спросить: в какой момент она наполняется бестелесным принципом Мысли? Вы сказали, что cogitatio пронизывает тело и каким-то образом преобразует его в механическую систему, способную к действию. Пока соглашусь. В случае арифметической системы вы заходите с другого конца: создаете механическую систему в надежде, что она воспримет в себя дух свыше, как Пресвятая Дева. Когда происходит Благовещение? Когда вы вставляете последнее колесико? Когда поворачиваете ручку?

— Вы мыслите чересчур буквально, — отвечал Лейбниц.

— Однако вы сами сказали, что не видите противоречия между учениями о разуме как о механическом устройстве и о свободной воле. В таком случае должен наступить миг, когда ваша арифметическая машина будет уже не набором шестерён, но телом, в котором воплощен некий ангельский дух.

— Противопоставление ложное! — возразил Лейбниц. — Бестелесный принцип сам по себе не даёт нам свободы воли. Если мы признаём — а мы должны признавать, — что Бог вездесущ и знает будущее, то Ему ведомы наши поступки до того, как мы их совершим — даже если мы ангелы, — и нельзя сказать, что мы обладаем свободной волей.

— Этому меня с детства учили в церкви. Так что перспективы вашей философии безрадостны, доктор, — свободная воля не согласуется ни с богословием, ни с натурфилософией.

— Так вы говорите, мистер Уотерхауз, и тем не менее вы согласны с мистером Гуком, что есть загадочное созвучие между Природой и работой человеческого мозга. Откуда оно берётся?

— Не имею ни малейшего представления, доктор. Разве что правы алхимики: вся материя — и Природа, и наш мозг — пропитана одной философской ртутью.

— И гипотеза эта нам обоим не по душе.

— В чём состоит ваша гипотеза, доктор?

— Подобно двум лучикам снежинки, Материя и Разум растут из общего центра, и хотя они растут независимо и несвязанно, развиваясь сообразно собственным правилам, тем не менее вырастают в полной гармонии и обладают одинаковой формой.

— Это всё метафизика, — только и смог ответить Даниель. — Что есть общий центр? Бог?

— Бог изначально устроил так, чтобы Разум мог постигать Материю. Однако Он делает это не постоянным вмешательством в работу Разума и развитие Вселенной… скорее Он с самого начала создал гармоничной природу Разума и Натуры.

— Итак, я обладаю полной свободой действий… но Бог заранее знает, что я сделаю, поскольку в моей природе действовать в гармонии с миром, и Бог — соучастник этой гармонии?

— Да.

— Странно, что у нас произошёл этот разговор, доктор, поскольку в последние несколько дней, впервые в жизни, я увидел, что передо мной открываются различные возможности, которыми я могу воспользоваться, коли захочу.

— Вы говорите так, словно нашли себе покровителя.

При упоминании Роджера в качестве покровителя у Даниеля дёрнулся кадык. Однако он не мог отрицать догадливости Лейбница.

— Может статься.

— Рад за вас. Смерть моего покровителя оставила мне очень мало возможностей.

— Наверняка в Париже есть знатные люди, которые вас ценят.

— Вообще-то я подумываю отправиться в Лейден к Спинозе.

— Голландия скоро падёт… худшего места вам не сыскать.

— В Голландской республике хватит кораблей, чтобы перевезти двести тысяч человек из Европы, вокруг мыса Доброй Надежды, к самым дальним островам Азии, до которых Франция не дотянется.

— Мне это представляется чистейшей фантазией.

— Поверьте. Голландцы уже составляют планы. Вспомните, они создали половину своей страны трудом собственных рук! То, что сделано в Европе, можно повторить в Азии. Если Соединённые провинции окажутся под пятой Людовика, я хочу быть там, взойти на корабль, отправиться в Азию и вместе со всеми строить новую республику, подобную Новой Атлантиде, которую описал Фрэнсис Бэкон.

— Возможно, для вас, сударь, такие приключения — вещь статочная. Для меня — не более чем романтическая выдумка, — сказал Даниель. — До сегодня я всегда делал что должен, и это вполне согласовывалось с предопределением, в которое меня научили верить. Теперь, возможно, у меня есть выбор, и выбор практический.

— Что бы ни вызывало поступки, результат их бесповоротен, — заявил доктор.

Даниель вышел из кофейни и до конца дня бродил по Лондону. Он двигался, как комета, описывая длинные петли, тяготеющие тем не менее к нескольким неподвижным полюсам: Грешем-колледжу, Уотерхауз-скверу, голове Кромвеля и развалинам собора Святого Павла.

Гук — больше него как натурфилософ, но Гук занят восстановлением города и полуневменяем из-за воображаемых козней врагов. Ньютон — ещё более велик, но увяз в алхимии и толкованиях к Апокалипсису. Даниель надеялся, что сумеет проскользнуть меж двух исполинов и сделать себе имя. И тут явился третий исполин. Подобно двум другим, сейчас он отвлечён смертью патрона и мечтами о свободной азиатской республике. Однако он не будет отвлекаться вечно.

Смешно до слёз. Господь вложил в него желание стать великим натурфилософом — и отправил в мир вместе с Ньютоном, Гуком и Лейбницем.

У Даниеля было образование, чтобы стать пастором, и связи, чтобы получить место проповедника в Англии или в Массачусетсе. Он мог бы вступить на этот путь легко, как войти в кофейню.

Однако ноги вновь и вновь выносили его к развалинам собора — трупу посреди весёлой пирушки, — и не только потому, что они находились в центре.

На «Минерве», залив Кейп-Код, Массачусетс Ноябрь, 1713 г.

Вот эти-то частицы, что огнём

Насыщены подспудным, нам достать

Потребно из глубоких, мрачных недр,

Забить потуже в длинные стволы,

Округлые и полые, поджечь

С отверстия другого, и тогда,

От малой искры, вещество частиц,

Мгновенно вспыхнув и загрохотав,

Расширится и, развивая мощь

Огромную, метнёт издалека

Снаряды, полные такого зла,

Что, всё сметая на своем пути,

Повергнут недругов и разорвут

На клочья.

Мильтон, «Потерянный рай»[50]

Во время короткой передышки между стычками Даниель сидит у себя в каюте и напряжён до предела. Это не холодная собранность человека, вовлечённого в убийство других людей (бой идёт с утра, так что чего уж теперь), а сосредоточенность игрока, поставившего на кон свою жизнь. Вернее, чью жизнь поставил на кон капитан, у которого — мягко выражаясь — богатый и сложный внутренний мир. Разумеется, всходя на корабль, вы вверяете свою жизнь капитану, но

Кто-то смеётся на юте. Неуместное веселье расходится с мрачным настроением Даниеля и потому злит. Смех презрительный и несколько злорадный, но вполне искренний. Даниель уже ищет, чем бы стукнуть в палубу над головой, потом осознаёт, что смеётся ван Крюйк и что развеселила капитана некая техническая подробность, которая по-голландски зовётся «зог».

Грохот на верхней палубе[51], и «Минерва» вновь превращается в совершенно иное судно; она сильнее кренится, боковая качка заметно усиливается. Даниель догадывается, что переместили какой-то груз. Он встает, выходит на шканцы и убеждается, что так и есть: здесь стоят короткие пузатые каронады, по сути — многотонные мушкетоны с малой дальностью и низкой точностью стрельбы. Однако с широкими жерлами, в которые канониры забивают всевозможные железяки: ядра, соединённые попарно цепями, гвозди, гроздья крупной картечи, уложенные в деревянные поддоны и закреплённые знаменитыми морскими узлами. Заряженные каронады подкатывают к фальшборту, что меняет момент инерции корабля и объясняет изменение периода качки…

— Подсчитываете шансы на успех, доктор Уотерхауз? — спрашивает Даппа, сбегая с юта.

— Что значит «зог», Даппа, и почему это так смешно?

Даппа делает серьёзное лицо, как будто ничего смешного тут нет, и указывает через полмили открытого моря на шхуну под чёрным флагом с белыми песочными часами. Шхуна с наветренной скулы[52] и движется параллельным курсом, но с явным намерением скоро сблизиться и взять «Минерву» на абордаж.

— Видите, как медленно она движется. Мы их обгоняем, хотя ещё не поставили грот.

— Да, я собирался спросить — почему мы его не поставили? Это самый большой парус на корабле, а мы пытаемся идти быстро, разве не так?

— Грот традиционно ставят и поворачивают артиллеристы. Не поставив грот, мы заставим Тича поверить, что нам не хватает людей и на паруса, и на пушки.

— Не стоит ли раскрыть карты ради того, чтобы обогнать шхуну?

— Мы обгоним её в любом случае.

— Но пираты хотят, чтобы мы с ними поравнялись, и потому, наверное, спустили плавучий якорь или что там ещё — отсюда уменьшение скорости.

— Им незачем спускать плавучий якорь — шхуну тормозит «зог».

— Вот опять! Что означает сие слово?

— Ее кильватер, взгляните на её кильватер! — Даппа с досадой машет рукой.

— Да, сейчас, когда мы… э… пугающе близко, я вижу, что её кильватерная струя могла бы опрокинуть вельбот.

— Чёртовы пираты взяли на борт такое число пушек, что шхуна осела, и у неё огромный отвратительный «зог».

— Вы хотите меня этим успокоить?

— Это ответ на ваш вопрос.

— Так «зог» по-голландски «кильватер»?

Полиглот Даппа утвердительно улыбается. Половина зубов у него свои, белые, половина — золотые.

— Да, и это куда более удачное слово, поскольку происходит от глагола «зёйген», то есть «сосать».

— Не понимаю.

— Любой моряк вам скажет, что кильватер засасывает корабельную корму: чем больше кильватер, тем сильнее он засасывает и тем меньше скорость. Эта шхуна сосёт, доктор Уотерхауз.

Капитан ван Крюйк что-то сердито кричит. Даппа взбегает на ют, дабы завершить дело, которому помешал Уотерхауз. Даниель поднимается за ним, проходит на корму, огибает шпиль и спускается по узкому трапу в кормовую часть орудийной палубы. Отсюда он входит в каюту, из которой обычно брал замеры температуры, и начинает опасный путь к нависающим над водой окнам. Сухопутному наблюдателю каюта показалась бы приятно просторной; на взгляд Даниеля в ней решительно не хватает, за что держаться. То есть, когда корабль кренится, Даниель пролетает большее расстояние и развивает большую скорость, прежде чем на что-нибудь наткнётся и сумеет её погасить. Однако в конечном счете он добирается до окон и смотрит на «Минервин» зог. Тот, несомненно, присутствует, но в сравнении со шхуной «Минерва» практически не тормозится кильватерной струей. Бернулли следовало бы провести здесь день-два…

С подветренной стороны их нагоняет пиратский кеч, и Даниель почти уверен, что у того с кильватерной струей всё в порядке. Явственно виден плавучий якорь. «Минерва» идёт в самый крутой бейдевинд: она может идти полнее, но не может идти круче. Поскольку кеч с подветренной стороны, «Минерва», увалившись, немедленно подставит себя под мушкетный огонь и абордажные крючья, наверняка приготовленные на палубах. Однако кеч, с его косым парусным вооружением, легко может привестись к ветру. Так что даже если «Минерва» будет сохранять прежний курс, кеч запросто зайдет ей наперерез и тем облегчит задачу медлительной шхуне.

Это вполне объясняет вторую причину, по которой Даниель убрался в каюту: дальше от сражения он мог бы укрыться, только выпрыгнув за борт. Однако и здесь он не находит желанного успокоения, поскольку видит ещё два пиратских корабля, нагоняющих их сзади; оба больше, чем предыдущие.

Взрыв, затем второй, затем сразу несколько; очевидно, что-то преднамеренное, потому что Даниель ещё жив, и «Минерва» на плаву. Он распахивает дверь на орудийную палубу; там темно и тихо: все канониры у пушек левого борта, и ни одна из них не стреляла. Очевидно, палили каронады верхней палубы.

Даниель оборачивается и видит, что кеч остался позади, с подветренной раковины[53]. Впрочем, в нём уже трудно узнать кеч: это корпус, покрытый грудой провисшего такелажа и ломаной древесины. Одна из пушек окутывается дымом, и что-то ужасное несётся прямо на Даниеля, увеличиваясь в размерах. Он начинает падать, скорее от головокружения, чем с какой-то сознательной мыслью. Стена картечи достигает окон, стёкла вылетают разом. Лишь несколько осколков попадают в лицо и ни одного — в глаза; везение, труднообъяснимое с точки зрения натурфилософии.

Дверь снова распахивается, то ли от силы выстрела, то ли от того, что Даниель на неё упал, так что теперь он лежит головою на батарейной палубе. Внезапно плотно сжатые веки обдает светом и теплом. Может, это ангельский хор, а может, легионы огненных демонов, но он в такое не верит. Или на «Минерве» взорвался пороховой погреб, однако это сопровождалось бы громким звуком, а он слышит лишь скрип выкатываемых орудийных станков. Ноздрей касается освежающий морской бриз. Даниель отваживается рискнуть и открыть глаза.

Все орудийные порты левого борта распахнуты, все пушки выдвинуты. Артиллеристы тянут тали, наводя орудия на цель, другие правилами поднимают казённые части пушек и подставляют под них клинья: короче, идут лихорадочные приготовления, как к бракосочетанию короля. Держа в руках зажжённые пальники, артиллеристы выбирают нужный момент, а Даниель… бедный Даниель не догадывается зажать уши руками. Он слышит один или два выстрела, после чего глохнет. Одна за другой четырёхтонные махины пушек отскакивают назад легко, как воланы.

Он почти убеждён, что умер.

Вокруг другие мертвецы.

Они лежат на верхней палубе.

Двое матросов сидят на трупе Даниеля, третий мучает его мёртвую плоть иглой. Пришивает оторванные части тела, штопает живот, чтобы не вывалились кишки. Так вот что чувствовали бродячие псы в лапах Королевского общества!

Даниель лежит на спине, поэтому видит в основном небо, хотя, если повернуть голову — немалый подвиг для покойника! — он может разглядеть ван Крюйка на юте. Тот кричит в рупор, направленный почти прямо за борт.

— Что он кричит? — спрашивает Даниель.

— Мои извинения, доктор; я не видел, что вы очнулись, — произносит высокая смутная тень голосом Даппы, подходя и заслоняя Даниелю солнце. — Он ведёт переговоры с пиратами, которые подошли в шлюпке с флагмана Тича под белым флагом.

— Что им нужно? — спрашивает Даниель.

— Им нужны вы, доктор.

— Не понимаю.

— Вы слишком напряжённо думаете. Тут нечего понимать, всё исключительно просто, — говорит Даппа. — Они подошли на вёслах и сказали: «Отдайте нам доктора Уотерхауза, и разойдёмся с миром».

Теоретически доктор Уотерхауз должен надолго утратить дар речи, однако он обретает голос довольно скоро. Ощущение прочной шёлковой нити, протягиваемой через свежие дыры в мясе, исключает серьёзные размышления. «Разумеется, так вы и сделаете», — всё, что он может выдавить.

— Любой другой капитан так и поступил бы — но тот, кто отправлял вас на этом корабле, вероятно, знал отношение капитана ван Крюйка к пиратам. Смотрите! — Даппа отступает в сторону, открывая Даниелю зрелище, за которое удавились бы зеваки на Варфоломеевской ярмарке: по вантам карабкается человек с рукой-молотом. То есть на конце его руки не кулак и даже не крюк, а самый настоящий молоток. Ван Крюйк взбирается на самый верх бизань-мачты, туда, где плещутся флаги: голландский, а под ним второй, с изображением эгиды. Утвердившись на вантах — вплетя в них свое тело, — он по одному вынимает изо рта гвозди и приколачивает флаги к мачте.

Все матросы, которые не сидят на Даниеле, в мгновение ока взлетают по вантам и разворачивают неимоверное количество парусов. Даниель с одобрением отмечает, что грот наконец-то поставлен — с шарадой покончено. Тем временем «Минерва» чудесным образом растёт ввысь: асимптотическая прогрессия убывающих трапеций распускается на стеньгах всё более высокого порядка.

— Великолепный жест со стороны капитана — особенно после того, как он потопил половину Тичева флота, — говорит Даниель.

— Верно, доктор, — но не лучшую половину, — отвечает Даппа.

Сити 1673 г.

Пятое учение, ведущее к распаду государства, заключается в положении, что каждый человек обладает абсолютным правом собственности на своё имущество, исключающим право суверена.

Гоббс, «Левиафан»

Даниель, разумеется, сам никогда не играл на сцене, но когда смотрел пьесы в театре Роджера Комстока (особенно по пятому или шестому разу), то неизменно удивлялся: как эти мужчины (и женщины!) на подмостках в сотый раз повторяют ту же самую реплику и при этом пытаются вести себя так, будто на них не таращится из зала добрая сотня зрителей. Всё выглядело каким-то деланным, пустым и фальшивым; всем хотелось лишь поскорей завершить спектакль и заняться чем-то другим. Таков был Лондон во время Третьей Голландской войны в ожидании известия, что Голландия завоёвана.

Пока суд да дело, горожане довольствовались менее значительными известиями, которые время от времени просачивались из-за моря. Весь Лондон передавал и с большой помпой обсуждал слухи, как актёры на сцене рассказывают о якобы наблюдаемых событиях.

Странно — а может, и не очень, — но единственным утешением для лондонцев стало посещение театров, где можно было сидеть в темноте и смотреть, как актёры на сцене представляют их собственное поведение. Пьеса «Снова в портах» после кембриджского дебюта шла с огромным успехом. Когда два театра сгорели от пиротехнических просчётов, её стали давать у Роджера Комстока. Даниель должен был обеспечивать молнии, громы и взрывы лорда Кунштюка таким образом, чтобы не пострадала собственность Роджера. Он изобрёл новую громовую машину, в которой пушечное ядро скатывалось по архимедову винту в деревянной бочке, и злоупотребил своей вхожестью в ведущую алхимическую лабораторию мира, дабы составить новую формулу пороха, которая давала большую вспышку и меньшую детонацию. Пиротехнические эффекты занимали всего несколько минут в начале спектакля. Остальное время Даниель сидел за сценой и смотрел на Тэсс. Та всякий раз ослепляла его, как вспыхнувшая перед лицом пригоршня пороха; сердце принималось стучать, словно пушечное ядро, катящееся по бесконечному полому винту. Король Карл часто приходил послушать, как его Нелли исполняет свои куплеты, и Даниель утешался — или по крайней мере забавлялся, — что они с королём скрашивают томительное ожидание одним способом: пялясь на хорошеньких девушек.

Мелкие новости, приходившие в ожидании большой, поначалу принимали разные формы, однако в последнее время это всё чаше были извещения о смерти. Не как во времена Чумы; однако несколько раз Даниелю приходилось выбирать между двумя похоронами, идущими в один час. Первым скончался Уилкинс. Другие последовали за ним, как будто епископ Честерский ввёл новую моду.

Ричард Комсток, старший сын Джона и прототип отважного, хоть и глуповатого Юджина Кунштюка в «Портах», был на корабле, который в числе других попал под пушки де Рёйтера в Саутуолдском сражении. Вместе с тысячами других англичан он упокоился на морском дне. Выжившие участники боя ковыляли по Лондону на окровавленных культях или просили подаяния на улицах. Даниель очень удивился, получив приглашение на заупокойную службу. Не от Джона, а от Чарльза, четвёртого, ныне единственного его сына (ещё двое умерли в детстве от оспы). После окончания Чумы тот поступил в Кембридж, где Даниель был у него наставником. Чарльз обещал вырасти в толкового натурфилософа, однако теперь он остался единственным отпрыском великого рода и уже не мог быть никем иным, разве что род перестанет быть великим или сам он перестанет быть его частью.

Джон Комсток встал посреди церкви и сказал:

— Голландцы превосходят нас во всём, кроме зависти.

В один прекрасный день король Карл закрыл Казначейство, то есть признал государство несостоятельным: это значило, что корона отказывается выплачивать не только долги, но и проценты по ним. Через неделю скончался Даниелев дядя Томас Хам, виконт Уолбрук. Сердце его разорвалось от горя, или он сам наложил на себя руки, знала только тётя Мейфлауэр, да это и ничего, и сущности, не меняло. Итогом стала самая театральная сцена из всех, что Даниель видел за последний год в Лондоне (исключая, возможно, «Осаду Маастрихта»): открытие Крипты.

Государственные чиновники опечатали подвал Томаса Хама сразу после смерти владельца; вокруг поставили мушкетёров, чтобы так вкладчики, которые в последние несколько недель образовали плотную, никогда не расходящуюся толпу перед входом в дом — как другие держали памфлеты с обличением французских зверств в Голландии, так эти сжимали обязательства золотых дел мастера на имя Томаса Хама, — не ворвались и не потребовали свои блюда, подсвечники и гинеи. Начались юридические манёвры; они продолжались дни напролёт, бросая странную тень на погребение дяди Томаса. Владелец подвала лежал в могиле, его ближайших помощников нигде не могли сыскать; по слухам, их видели в Дюнкерке, где они пытались сплющенными золотыми кубками и супницами оплатить дорогу в Бразилию. Однако то были слухи. Факты находились в знаменитом своей надёжностью подвале братьев Хамов на Треднидл-стрит.

Его наконец распечатал эскадрон лордов и судей в сопровождении мушкетёров. Понятыми выступали Релей, Стерлинг и Даниель Уотерхаузы, а также сэр Ричард Апторп и другие государственные мужи. Прошло три дня с тех пор, как король умыл руки от государственных долгов и сэр Томас Хам принял крестную муку от Казначейства. Это обстоятельство не преминул отметить Стерлинг Уотерхауз, как всегда, внимательный к мелочам. Стоя среди знатных и важных особ перед домом своего шурина, он шепнул Даниелю: «Как знать, не найдём ли мы камень отвален и гроб пуст?»

Даниель возмутился было двойному кощунству, потом вспомнил, что сам практически переселился в театр и каждый вечер пялится на некую актёрку — ему ли упрекать Стерлинга за шутку?

Это оказалась не шутка. Подвал был пуст.

Вернее — не пуст. Сейчас он был полон онемевшими людьми, которые стояли на римском мозаичном полу, не в силах двинуться с места.

РЕЛЕЙ: Я знал, что дела плохи. Но, Господи, здесь нет даже картофелины!

СТЕРЛИНГ: Своего рода анти-чудо.

ЛОРД ВЕРХОВНЫЙ КАЗНАЧЕЙ: Скажите мушкетёрам, пусть позовут ещё мушкетёров.

Некоторое время они стояли, почти не шевелясь. Разговоры вспыхивали и тут же гасли, как порох на мокрых полках. Единственным исключением, как ни странно, были Уотерхаузы. Катастрофа прибавила им разговорчивости.

РЕЛЕЙ: Наш последний покупатель сказал, что ты решил заделаться архитектором, Даниель.

СТЕРЛИНГ: Мы думали, ты будешь учёным.

ДАНИЕЛЬ: Все другие учёные этим занимаются. Недавно Гук рассчитал наконец конструкцию арки.

РЕЛЕЙ: Ты хочешь сказать, что все существующие арки построены по наитию?

СЭР РИЧАРД АПТОРП: Арки — и финансовые учреждения.

ДАНИЕЛЬ: Кристофер Рен перепроектирует все арки в соборе Святого Павла теперь, когда Гук ему объяснил.

СТЕРЛИНГ: Славно! Может, новый не будет таким кособоким и убогим, как прежний.

РЕЛЕЙ: К слову, Даниель, ты не хочешь показать нам свои планы?

ДАНИЕЛЬ: Планы?

РЕЛЕЙ: Если мне простят беглое отступление, я бы хотел взглянуть на твои планы.

Это был плохой каламбур и скрытый намёк со стороны Релея, старшего в семье (он достиг пятидесяти пяти лет и казался Даниелю молодым Релеем в наряде богача и старческом гриме), что пора уносить ноги. Так братья и поступили; сэр Ричард Апторп последовал их примеру. Они поднялись на второй этаж, в ту самую спальню, куда Даниель в своё время смотрел с крыши Грешем-колледжа. Камень уже влетел в окно и несуразным украшением лежал на ковре среди стеклянных многоугольников. Другие стучали о стены; Даниель распахнул окна, чтобы уберечь стёкла. Все влезли на кровать посреди комнаты и стали смотреть на летящие камни.

СТЕРЛИНГ: Кстати о гинеях либо отсутствии оных: скверно получилось с Гвинейской компанией, а?

АПТОРП: Пф! Она вроде театральных пшиков вашего брата. Я свои акции продал давным-давно.

СТЕРЛИНГ: А ты, Релей?

РЕЛЕЙ: Я — её кредитор.

АПТОРП: Получите восемь шиллингов за фунт.

РЕЛЕЙ: Досадно, слов нет, но всё больше, чем получат вкладчики Томаса Хама.

ДАНИЕЛЬ: Бедняжка Мейфлауэр!

РЕЛЕЙ: Она с маленьким Уильямом переезжает ко мне, так что тебе придётся искать другое пристанище, Даниель.

СТЕРЛИНГ: Какой дурак скупает долговые обязательства Гвинейской компании?

АПТОРП: Джеймс, герцог Йоркский.

СТЕРЛИНГ: Вот я и спрашиваю, какой бесстрашный герой и так далее…

ДАНИЕЛЬ: Бред! Это же его собственные долги!

АПТОРП: Это долги Гвинейской компании. Герцог закрывает Гвинейскую компанию и создает новую Королевскую Африканскую компанию. Он будет её управляющим и единственным пайщиком.

РЕЛЕЙ: Мало ему потопить наш флот и поработить нас Папе — он её хочет продать в рабство всех негров.

СТЕРЛИНГ: Брат, ты говоришь подозрительно похоже на Дрейка.

РЕЛЕЙ: Возможно, на меня действует близость вооружённой толпы.

АПТОРП: Герцог Йоркский уходит из Адмиралтейства.

РЕЛЕЙ: Потому что от Адмиралтейства ничего не осталось.

АПТОРП: Женится на хорошенькой католичке[54] и улаживает свои африканские дела.

СТЕРЛИНГ: Сэр Ричард, наверное, вы опять знаете обо всём раньше всех, не то возмущённая толпа уже вышла бы на улицы.

РЕЛЕЙ: Она и вышла, малоумок, и, если у меня не видение в духе Дрейка, поджигает сейчас этот самый дом.

СТЕРЛИНГ: Я хочу сказать, возмущение было бы направлено против герцога, а не против нашего покойного шурина.

ДАНИЕЛЬ: Третьего дня я своими глазами видел возмущение против герцога, однако оно касалось его религиозных, а не военных, политических либо коммерческих изъянов.

СТЕРЛИНГ: Ты пропустил «интеллектуальных» и «моральных».

ДАНИЕЛЬ: Я стараюсь быть кратким — у нас маловато той субстанции, присутствующей в свежем воздухе, которую огонь отнимает у живых существ.

РЕЛЕЙ: Герцог Йоркский!.. Какой придворный лизоблюд удумал назвать Нью-Йорк в его честь?! Вполне приличный город.

ДАНИЕЛЬ: Если мне позволительно сменить тему, то причина, по которой я привёл вас в эту комнату, заключается в оной лестнице, каковая не только исправно служила для игр Уильяму Хаму, но и ведёт на крышу, где не столь жарко и дымно.

СТЕРЛИНГ: Даниель, что бы ни говорили, ума тебе не занимать.

[Следует ирони-комическая интерлюдия: братья Уотерхаузы нестройными и хриплыми (от дыма) голосами исполняют пуританский гимн о лестнице Иакова.]

СЦЕНА: Крыши Треднидл-стрит. Снизу доносятся крики, звон стекла, мушкетные выстрелы. Братья и сэр Ричард собираются возле исполинской печной трубы, из которой сейчас валит дым горящих мебели и стен.

СЭР РИЧАРД АПТОРП: Сколь отрадно, Даниель, взирать на спрямлённый и расширенный Чипсайд, сознавая, что на месте сем будет заново воздвигнут собор — по математическим принципам, так, что, может быть, простоит хоть малость.

СТЕРЛИНГ: Сэр Ричард, ваши слова пугающе напоминают речь проповедника, который, начав с простого житейского наблюдения, перекидывает от него длинное и притянутое за уши сравнение.

АПТОРП: Или, если угодно, арку — оттуда сюда.

РЕЛЕЙ: Так вы хотите воздвигнуть своего рода исполинскую триумфальную арку? Вы не думаете, что прежде нужен хоть какой-то триумф?

АПТОРП: Это лишь сравнение. То, что Кристофер Рен намерен заложить в строительство собора, я собираюсь заложить в основание банка. И как Рен использует принципы Гука, дабы собор вышел устойчивым, так и я воспользуюсь современным методом в создании банка, который — при всём уважении к светлой памяти и заслугам вашего покойного шурина — не станет поджигать озверелая толпа.

РЕЛЕЙ: Наш шурин разорился, потому что король одолжил все его деньги — вероятно, под дулом мушкета, — а потом отказался их возвращать. Какие математические принципы позволят вам это предотвратить?

АПТОРП: Те же, с помощью которых вы и ваши единомышленники сохраняете свою веру: я не позволю королю вмешиваться в мои дела.

РЕЛЕЙ: Королям не нравится, когда им такое говорят.

АПТОРП: Я видел короля только вчера, и, поверьте, банкротство нравится ему ещё меньше. Я родился в тот самый год, когда король прибрал к рукам золото и серебро, которые Дрейк и другие торговцы поместили на хранение в Тауэр. Помните?

РЕЛЕЙ: Да, то был чёрный год, он сделал бунтовщиками многих разорившихся торговцев.

АПТОРП: В итоге возникли дело вашего шурина и практика златокузнечных обязательств — никто больше не доверял Тауэру.

СТЕРЛИНГ: А после нынешнего дня никто больше не будет доверять золотых дел мастерам и их никчёмным распискам.

АПТОРП: Верно. И как пустой гроб на Пасху во исполнение времён привёл к Воскресению…

ДАНИЕЛЬ: Я зажимаю уши. Когда заговорите как христиане, махните рукой.


Весть, что Голландия выиграла войну, распространилась по Лондону невидимо, как чума. В мгновение ока она настигла каждого. Однажды утром Даниель проснулся в Бедламе, зная, что Вильгельм Оранский открыл шлюзы и затопил полреспублики, чтобы спасти Амстердам. Однако он не мог вспомнить, когда и от кого это услышал.

Они с братьями покинули Треднидл, перебираясь с крыши на крышу. Апторпа оставили на крыше его собственной златокузнечной лавки, которая покуда избежала банкротства, однако и перед ней бушевала вооружённая толпа — и перед следующей, и дальше по улице. Как с опозданием поняли братья, они не только не выбрались из смуты, но, напротив, угодили в самую её гущу. Разумнее всего было повернуть назад, но теперь навстречу им по крышам двигался взвод квакеров с фитильными ружьями, и у каждого в руках дымился зажжённый трут. Со стороны Грешем-колледжа по крышам Брод-стрит пробирался такой же армейский взвод; было ясно, что скоро квакеры и солдаты начнут перестрелку над головами других квакеров, гавкеров, трясунов, пресвитериан, евреев, гугенотов, диггеров и прочих индепендентов на улице.

Пришлось спускаться на улицу в мечущую камни толпу. Однако, оказавшись внизу, Даниель понял, что это не юные смутьяны славных Дрейковых дней, а пузатые торговцы, пришедшие узнать, где их деньги. Ответ был: там, куда деваются деньги во время финансового обвала. Даниель постоянно наступал на парики. Иногда сразу сотня людей поворачивалась и бросалась бежать от внезапной пальбы, и тогда все парики падали разом, как на военных учениях. На некоторых париках были шматки мозга, и от них на башмаках оставались перламутровые разводы.

Братья пробились на Брод-стрит, подальше от Биржи, где, судя по всему, и начались беспорядки. Псевдопольские гренадеры выстроились перед зданием бывшей Гвинейской, будущей Королевской Африканской компании. Уотерхаузы перебежали по дальней стороне улицы, оглядываясь, не летят ли им в спины роковые металлические шары. Попытались укрыться в Грешем-колледже, однако туда после Пожара переехали многие государственные учреждения, поэтому колледж был закрыт и охранялся почти так же, как Королевская Африканская компания.

Продолжая двигаться на север, они добрались до Бедлама, где и спрятались между штабелями обтёсанных плит. На следующее утро Стерлинг и Релей ушли, а Даниель остался — опустошённый, не чувствующий никакого желания возвращаться в город. Время от времени он слышал, как колокол на соседней церкви звонит по кому-то, погибшему в беспорядках.

О его местопребывании прознали; начали приходить посыльные, по несколько раз в день, с приглашениями на новые похороны. Там его обычно просили встать и сказать несколько слов (не о покойном — по большей части это были люди малознакомые), но о религиозной терпимости вообще. Другими словами, его просили механически воспроизвести то, что сказал бы Уилкинс. Даниелю это было легко — легче, чем придумывать собственные слова. Из уважения к памяти отца он упоминал и Дрейка, что представлялось медленной и непрямой формой самоубийства; впрочем, после разговора с Джоном Комстоком Даниель не видел особого смысла цепляться за жизнь. Его странно умиротворял вид прихожан в белом и чёрном. (Иногда ярким пятном присутствовал Роджер Комсток в сопровождении придворного-двух, сочувствующих или по крайней мере интересующихся.) Часто церковь не вмещала всех, кто хотел проводить усопшего; люди стояли во дворе или на улице, заглядывали в открытые двери и окна. Даниелю вспоминалось, как во время его учёбы в Кембридже Апнор убил пуританина. Тогда он проделал пять миль, чтобы попасть на службу, и чудесным образом встретил отца и братьев. Их разговор стал для него трудною, но поддержкой. Сейчас его слова звучали неожиданно страстно — как две инертные субстанции, смешанные в алхимической ступке, дают взрывчатый состав, так и воспоминания о Дрейке и Уилкинсе, соединяясь, наполняли его огнем.

Однако Даниель к этому не стремился, поэтому начал избегать похорон и все время проводил в тихом каменном саду Бедлама.

Гук тоже переселился сюда, ибо в Грешем-колледже не стало прохода от придворных интриганов. Бедлам был далек от завершения — каменщики даже не приступали к флигелям. Однако центральную часть уже закончили, и наверху располагалась круглая башня с окнами по всем сторонам, где Гук любил уединяться: здесь было хорошее освещение и никто не мешал работе. Что до Даниеля, он оставался внизу и выходил в город только для встреч с Лейбницем.

* * *

Доктор Вильгельм Готфрид Лейбниц взял кофейник и в третий раз наклонил над чашкой. Из кофейника в третий раз ничего не вылилось — он был пуст последние полчаса. Лейбниц тихонько вздохнул и нехотя встал.

— Прошу меня извинить, сегодня я отправляюсь в долгий путь. Сперва через Ла-Манш, затем из Кале в Париж по дорогам, на которых хозяйничают сейчас французские полки — разбитые, голодные и озверелые.

Даниель настоял на том, чтобы расплатиться за обоих, и вместе с доктором вышел на улицу. Они двинулись к гостинице, в которой остановился Лейбниц, неподалёку от Биржи. На немощёных улицах по-прежнему валялись булыжники и обгоревшие головни.

— Лондон не блещет божественной гармонией, — сказал Даниель. — Мне стыдно, что я англичанин.

— Если бы вы вместе с Францией завоевали Голландию, у вас было бы больше оснований для стыда, — отвечал Лейбниц.

— Тогда, добравшись с Божьей помощью до Парижа, вы сможете сказать, что ваша миссия увенчалась успехом: войны нет.

— Моя миссия провалилась, — молвил Лейбниц. — Я не смог предотвратить войну.

— В день приезда вы сказали, доктор, что ваши философские занятия не более чем ширма для дипломатии. Однако я подозреваю, что всё наоборот.

— Мои философские занятия тоже закончились провалом, — пожал плечами Лейбниц.

— Вы снискали себе приверженца…

— Да. Ольденбург одолевает меня просьбами закончить арифметическую машину…

— В таком случае двух приверженцев, доктор.

Лейбниц даже остановился и взглянул на Даниеля — не шутит ли тот.

— Весьма польщён, сударь, но я предпочёл бы считать вас другом, а не приверженцем.

— В таком случае это я весьма польщён.

Они взялись за руки и некоторое время шли в молчании.

— Париж! — воскликнул Лейбниц, как если бы лишь одна эта мысль могла поддержать его в следующие несколько дней. — Вернувшись в Biblioteque du Roi, я обращу все свои усилия к математике.

— Вы не хотите заканчивать арифметическую машину?

Впервые Даниель увидел на лице доктора раздражение.

— Я — философ, а не часовых дел мастер. Философские проблемы, связанные с арифметической машиной, решены. Из этого лабиринта я выбрался.

— Кстати, доктор, в день приезда вы упомянули, что вопрос свободной воли либо предопределения — один из двух лабиринтов, в который увлекается мысль. Каков второй?

— Состав континуума, или: что есть пространство? Евклид утверждает, что всякое расстояние можно разделить пополам, затем ещё пополам и так до бесконечности. Легко сказать, трудно представить.

— Думаю, труднее для метафизика, чем для математика, — заметил Даниель. — Как во многих других областях, современная математика даёт нам средства оперировать как бесконечно большим, так и бесконечно малым.

— Что ж, может, я и впрямь в слишком большой степени метафизик, — согласился Лейбниц. — Понимаю, вы говорите о методе бесконечных последовательностей и рядов.

— Именно так, доктор. Но, как всегда, вы себя умаляете. Вы продемонстрировали Королевскому обществу, что знаете об этих последовательностях больше кого-либо из живущих.

— Увы, они не разрешают моих затруднений, лишь заставляют задуматься о глубине нашего непонимания. Например…

Лейбниц шагнул к свисающему с карниза на углу здания фонарю. Проект освещения лондонского Сити застопорился из-за нехватки средств, однако в этой неспокойной части города, где (по мнению сэра Роджера Лестрейнджа) в любом тёмном углу могли прятаться непокорные диссиденты, расходы на ворвань для фонарей сочли оправданными.

Лейбниц взял палку из груды мусора, которая еще недавно была златокузнечной лавкой, и, встав в круг желтовато-бурого света, нацарапал в грязи несколько первых членов последовательности:

— Сумма этих членов стремится к «пи». Так что у нас есть способ приблизиться к значению «пи» — тянуться к нему, но никогда его не достичь… подобно тому и человеческий мозг, устремляясь к Божественной Сущности, получает несовершенное знание, но не способен взглянуть Богу в лицо.

— Бесконечные ряды не только служат метафорой непознаваемости — они могут и прояснять! Мой друг Исаак Ньютон творит с ними чудеса. Он научился описывать бесконечными рядами любую кривую.

Даниель забрал у Лейбница палку и нарисовал на земле кривую.

— Это отнюдь не отвращает его от познания, напротив, укрепляет в понимании, давая способ определить касательную в каждой точке.

Он прочертил прямую, касающуюся кривой.

По улице прогрохотала черная карета. Четвёрка лошадей, подстегиваемая кучером, опасливо шарахнулась от груды развалин. Даниель и Лейбниц отступили в арку, чтобы её пропустить, колёса расплескали лужу и превратили лейбницевы гиероглифы вместе с Даниелевыми загогулинами в систему каналов, быстро смывающих нарисованное.

— Проживёт ли дольше хоть что-либо из наших начинаний? — горько произнёс Даниель. Лейбниц коротко рассмеялся и на протяжении следующих нескольких ярдов не проронил ни слова.

— Я думал, Ньютон занимается одной алхимией, — сказал он наконец.

— Время от времени Ольденбургу, Комстоку или мне удаётся растормошить его на математическую статью.

— Наверное, меня тоже следует тормошить, — произнес Лейбниц.

— Это сможет делать Гюйгенс, когда вы вернётесь.

Лейбниц резко тряхнул плечами, как будто хотел сбросить с них Гюйгенса.

— До сих пор он был мне хорошим наставником, но сумел дать лишь задачи, уже разрешённые англичанами, а следовательно, знает математику не лучше меня.

— Ольденбург тоже вас подталкивает, хотя и к иному.

— Я постараюсь найти в Париже кого-нибудь, кто построит арифметическую машину ради Ольденбурга, — вздохнул Лейбниц. — Это достойный проект, но там осталась работа для механика.

Они вошли в свет от следующего фонаря. Даниель воспользовался случаем заглянуть спутнику в лицо и оценить его настроение. Лейбниц выглядел куда решительнее, чем под прошлым фонарём.

— Ребячество — ждать, что старшие направят мою мысль, — сказал доктор. — Никто не велел мне думать о свободной воле и предопределенности. Я сам вступил в этот лабиринт, и заплутал, и вынужден был отыскать выход.

— Вас ждёт второй лабиринт, — напомнил Даниель.

— Да… время углубиться в него. Отныне это моя единственная цель. В следующий раз, когда вы увидите меня, Даниель, я буду первым математиком мира.

В устах любого другого европейского законоведа эти слова прозвучали бы нелепым бахвальством; однако их произнёс монстр.

Я дал волю своим страстям.

Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»[55]

Однажды утром Даниель проснулся от приглушённого взрыва и решил, что за городом испытывают новую пушку. Он уже собирался заснуть, когда вновь раздалось «бух!», словно точка в конце книги.

Утренний свет наполнял башню Бедлама и медленно пробирался по балкам, крепям и лесам вниз, туда, где спал на соломенном тюфяке Даниель. Наверху кто-то двигался, не наобум, как вор или мыши, но проворно и точно, как птицы и Роберт Гук.

Даниель встал и, не надевая парик, чтобы прохладный ветер обдувал коротко остриженную голову, полез к свету по лесам и верёвочным лестницам. Просветы между досками над головой розовели прямыми линиями, тугими и параллельными, словно клавесинные струны. Он протиснулся в люк, вспугнув пару ласточек, и оказался под куполом башни, в полукруглом помещении вместе с Робертом Гуком. Воздух искрился пылинками. Гук разложил на полу большие чёрные крылья и воздушный винт. Перед окном он установил стекло, аккуратно расчерченное чёрной декартовой сеткой, на которое наносил параболы — траектории пушечных ядер. Гук любил наблюдать, как летит ядро, и восковым карандашом рисовать его траекторию.

— Отвесь мне пять гран пороха, — попросил Гук, не отрывая глаз от разрежающей машины: снабжённого поршнем цилиндра, одного из тех, при помощи которых они с Бойлем исследовали расширение газов.

Даниель подошёл к установленным на столе точным весам. Рядом на полу стоял бочонок с гербом Серебряных Комстоков. Затычка прилегала неплотно и была усеяна зёрнами чёрного пороха. Рядом лежал цилиндрический холщовый мешочек диаметром с кулак, набитый, как мучной куль. Когда-то он был зашит, но Гук разрезал неровные стежки. Заглянув под выцветшую ткань, Даниель тоже увидел порох.

— Взять из бочонка или из мешка? — спросил Даниель.

— Мне дороги мои глаза и машина, так что из бочонка.

— Почему вы так сказали? — Даниель снял затычку и увидел, что бочонок почти полон. Взяв медную ложку, которую Гук оставил рядом с весами (медь не даёт искр), он зачерпнул порох и начал сыпать на золотую чашку. Однако взгляд его постоянно устремлялся на мешочек; отчасти потому, что Гук, мало чего страшившийся, счёл его опасным. И ещё потому, что он казался смутно знакомым, хотя Даниель и не мог вспомнить, где его видел.

— Разотрите между пальцами, — посоветовал Гук. — Не бойтесь, не взорвётся.

Даниель взял из мешка щепоть пороха. Ответ не заставил себя ждать: порох в мешочке был тоньше, чем в бочонке. И тут же Даниель вспомнил, где такой видел: в ту ночь в лаборатории. Роджер Комсток растирал порох и ссыпал в очень похожий мешочек.

— Откуда это? Из театра?

Гук опешил, что с ним случалось нечасто.

— Почему вы задали такой странный вопрос? Как вам пришло в голову столь дикое предположение, скажите на милость?

— Тонкий порох используют в театре. — Даниель кивнул на мешочек, потому что руки у него были заняты. Отвесив пять гран пороха, он ссыпал их в бумажный кулёк и отнёс Гуку. — Такой горит много быстрее грубого. — В подтверждение своих слов Даниель потряс кульком; звук получился, словно встряхивали песок. Гук забрал порох и высыпал в цилиндр разрежающей машины. Некоторые из машин были стеклянные, но эта представляла собой тяжёлую медную трубку размером с чайницу, то есть, по сути, миниатюрную мортиру. Поршень входил в неё, как ядро.

— Знаю, — отвечал Гук, — потому и не хочу всыпать пять гран такого пороха в свою разрежающую машину. Пять гран комстоковского пороха горят медленно и ровно, выталкивая поршень, как мне нужно. То же количество пороха из мешочка сгорит в один миг, взорвав мой аппарат и меня.

— Вот почему я предположил, что он из театра, — сказал Даниель. — Такой порох не годится для разрежающей машины, но на сцене даёт эффектную вспышку.

— Этот мешочек, — сказал Гук, — доставлен с военного корабля. На некоторых кораблях порох по старинке сыплют в пушку из бочонка, как мушкетер заправляет своё оружие из рожка. Однако в пылу боя наши артиллеристы нередко просыпают порох на палубу или неверно отмеряют его количество. А держать открытый порох рядом с пушкой значит накликать беду. Сейчас появился новый метод. До боя, когда есть возможность работать сосредоточенно, порох тщательно отмеряют и ссыпают в мешки, называемые картузами, которые затем старательно зашивают. Картузы хранятся в пороховом погребе, и во время боя их подносят к пушкам по одному.

— Ясно, — сказал Даниель. — И канониру надо лишь разрезать мешок и всыпать порох в дуло.

Далеко не в первый раз Гука раздосадовала непонятливость Даниеля.

— Зачем возиться с ножом, если огонь сам вскроет мешок?

— Простите?

— Диаметр мешка равен диаметру дула. Зачем его вскрывать? Нет, весь мешок, как есть зашитый, забивают в дуло.

— И канонир даже не видит, что в нём?

Гук кивнул.

— Канониры имеют дело лишь с порохом для затравки, который насыпается в запальное отверстие и передаёт огонь мешку.

— Значит, канониры полагаются на тех, кто зашивает мешки, — вверяют им свою жизнь, — сказал Даниель. — Если положить в картуз не того пороха… — Он, не договорив, вернулся к мешку и запустил пальцы внутрь. Разница между этим порохом и комстоковским была как между мукой и песком.

— Вы говорите в точности как Джон Комсток, когда тот вручал мне бочонок и картуз.

— Он принёс их лично?

Гук кивнул.

— Сказал, что никому больше не доверяет.

Видимо, на лице Даниеля отразился ужас, потому что Гук поднял руку.

— Я прекрасно понимаю его состояние. Некоторые из нас, Даниель, подвержены меланхолии и во время ее приступов терзаются страхами, будто окружающие строят против них козни. Это опасное чувство. У меня время от времени возникают такие подозрения касательно Ольденбурга и других. Ваш друг Исаак Ньютон тоже к ним предрасположен. Из всех живущих, полагаю, Джон Комсток менее всего одержим подозрительностью. Однако когда он пришёл сюда с бочонком, то был целиком в её власти, и это огорчило меня более всех последних событий.

— Милорд считает, что его недруги подложили в пороховые погреба военных кораблей картузы с мелким порохом. Такой картуз, плотно зашитый, будет неотличим от остальных, но заправленный в пушку и подожжённый…

— Разорвёт ствол и убьёт всех вокруг, — закончил Гук. — Что спишут на дурную пушку или на дурной порох. Поскольку милорд поставляет и то, и другое, вина в любом случае ляжет на него.

— Откуда взялся картуз? — спросил Даниель.

— Милорд сказал, что получил его от своего сына Ричарда, который обнаружил картуз в пороховом погребе собственного корабля накануне отплытия к Саутуолду.

— Где Ричарда убило голландским бортовым залпом, — сказал Даниель. — И милорд попросил, чтобы вы осмотрели картуз и составили мнение, испорчен ли он некими заговорщиками.

— Именно так.

— И что вы сказали?

— Никто ещё меня не спросил.

— Даже Комсток?

— Даже он.

— Зачем было лично нести сюда картуз, чтобы потом ни о чём не спросить?

— Могу лишь предположить, — отвечал Гук, — что милорд пришёл к выводу о бессмысленности расследования.

— Какая странная мысль!

— Отнюдь, — возразил Гук. — Предположим, я засвидетельствую, что порох в картузе мелкий. Что это даст? Англси — ибо не сомневайтесь, за этим стоит он, — объявит, что Комсток подменил порох, дабы оправдаться за неисправные пушки. Сын Комстока — единственный, кто мог подтвердить подлинность мешка, — мёртв. Не исключено, что были и другие, но — спасибо адмиралу де Рёйтеру — они теперь на морском дне. Мы проиграли войну, и надо найти виновного — не короля и не герцога Йоркского. Комсток уже понял, что виновным назначат его.

В башне становилось светлее с каждой минутой. Гук вставил в цилиндр шатун и соединил его с кривошипом, потом через крошечное запальное отверстие поджёг порох. Бабах! Поршень подскочил так быстро, что Даниель не успел даже отшатнуться. Шестерни завертелись, закручивая пружину, свернутую в спираль диаметром с тарелку. Собачка остановила храповик, чтобы она не раскручивалась. Гук совместил шестерни так, чтобы огромная часовая пружина посредством ремня передавала движение ведущему валу странного спиралевидного предмета, очень лёгкого, изготовленного из пергаментной бумаги, натянутой на каркас из лозы. Наподобие архимедова винта. Пружина начала медленно раскручиваться, быстро и ровно вращая винт. Стоя рядом с ним, Даниель ощущал вполне заметный ветер. Это продолжалось больше минуты — Гук засёк время по своим новейшим часам.

— Если подобрать форму и закладывать порох через равные промежутки времени, эта машина сможет оторвать себя от земли, — сказал Гук.

— Добавлять порох будет непросто, — заметил Даниель.

— Я пользуюсь порохом потому лишь, что он у меня есть, — отвечал Гук. — Теперь, когда председателем Королевского общества избран Англси, я думаю испробовать горючие газы.

— Даже если к тому времени я переберусь в Массачусетс, — сказал Даниель, — я непременно вернусь взглянуть, как вы полетите по воздуху, мистер Гук.

Неподалеку начал бить колокол. Даниелю подумалось, что для похорон вроде рановато. Однако через несколько минут к первому колоколу присоединился второй. Затем третий. Они трезвонили не умолкая, словно праздновали некое радостное событие. Англиканские церкви не разделяли общего ликования; звонили только у голландцев, евреев и диссидентов.

* * *

Чуть позже к воротам Бедлама подъехал Роджер Комсток в карете, запряженной четвернёй. Герб прежнего владельца был сбит и заменен гербом Золотых Комстоков.

— Даниель, окажите милость сопровождать меня в Уайт-холл, — сказал Роджер. — Король ждёт вас на подписание.

— Подписание чего? — Даниель мог предположить несколько вариантов; самыми вероятными представлялись смертный приговор ему за подстрекательство либо Роджеру за саботаж в пользу Голландской республики.

— Как чего?! Декларации! Разве вы не слышали? Свобода вероисповедания для диссентеров всех мастей — почти. Как и мечтал Уилкинс.

— Весть добрая, соглашусь, — но зачем его величеству я?

— После Болструда вы у нас самый видный диссидент.

— Неправда!

— Не важно, — бодро отвечал Роджер. — Так считает король, и так будет с сегодняшнего дня.

— Почему он так считает? — спросил Даниель, уже почти зная ответ.

— Потому что я так говорю всем и каждому.

— Мне не в чем было бы пойти в бордель, не то что в Уайт-холл.

— Разница невелика, — рассеянно заметил Роджер.

— Вы не понимаете! В моём парике вывели птенцов ласточки, — отнекивался Даниель.

Однако Роджер щёлкнул пальцами, и тут же из кареты выскочил слуга с кучей свёртков. Через приоткрытую дверцу Даниель различил и женские наряды — на женщинах. Их было две. Сверху донеслись взрыв и приглушённая брань Гука.

— Не беспокойтесь, ничего щегольского, — сказал Роджер. — Всё прилично для ведущего диссидента.

— Относится ли сказанное к дамам? — спросил Даниель, входя вместе с Роджером и слугой в Бедлам.

— Они — не дамы, — ответил Роджер. — Окажите Лондону милость, снимите это тряпьё. Мой лакей сожжёт его в печке.

— Рубашка ещё вполне крепкая, — возмутился Даниель. — Впрочем, согласен, носить её больше нельзя. Однако она сгодилась бы на пороховой картуз для королевского флота.

— В них больше нет нужды, — заметил Роджер, — война ведь кончилась.

— Напротив, я бы сказал, что придётся шить много новых картузов, поскольку столько старых оказались дефектными.

— Что ж, для политического простачка вы неплохо осведомлены. Кто внушил вам подобные мысли? Очевидно, сторонники Комстока.

— Вероятно, сторонники Англси уверяют, будто порох был превосходен, а пушки Комстока — с изъяном.

— Это знает весь высший свет.

— Свет-то, может, и знает, но нам с вами и кое-кому ещё известно, что были изготовлены картузы с тонко истёртым порохом.

По совпадению или нет, к этому моменту разговора Даниель разделся догола; на нём было исподнее, но Роджер бросил ему новое и отвёл взгляд.

— Даниель! Я не могу смотреть на вас в таком виде и не желаю слышать ваших ядовитых намёков. Я поворачиваюсь спиной и буду некоторое время говорить. Обернувшись, я хотел бы увидеть нового человека, одетого и осведомленного.

— Что ж, полагаю, у меня нет особого выбора.

— Ни малейшего. Итак, Даниель. Вы видели, как я толку порох и ссыпаю его в мешок, — тут отпираться бессмысленно. Без сомнения, вы подумали обо мне худшее, как думаете со времён нашей общей учёбы в Кембридже. А как человек в моём положении может подкинуть картуз в пороховой погреб военного корабля? Ясно, что никак. Это сделал кто-то другой. Обладающий влиянием и связями, о каких мне нечего и мечтать.

— Герцог Ган…

— Молчите! Молчите! И в молчании поразмышляйте о сходстве между пушкой и ртом. Профан видит пушку и полагает, что это безотказное орудие против недругов. Однако старый канонир знает, что пушка, когда говорит, порою взрывается. Особенно если её заряжают в спешке. Когда это происходит, Даниель, враг остаётся невредим. Быть может, он ощущает лёгкое колебание воздуха, не способное даже взъерошить его парик. А вот ретивый канонир и все его товарищи — разорваны на куски. Задумайтесь об этом, Даниель, и хоть раз в жизни проявите чуточку осмотрительности. Не важно, как на самом деле зовут джентльмена, по чьей вине взорвалась пушка. Важно другое: я понятия не имел, что делаю. Откуда мне разбираться в военной артиллерии? В Королевском обществе я свёл знакомство с некими джентльменами. Им стало известно, что я помогаю Исааку Ньютону в алхимической лаборатории. Один из них попросил меня оказать им услугу. Ничего сложного. Очень тонко истереть порох и сложить в полотняный мешочек. Это, как вы помните, я исполнил. За год я изготовил полдюжины картузов. Один взорвался на месте благодаря вам. Из остальных, как я теперь понимаю, один подложили артиллеристам при «Осаде Маастрихта», и в результате пушка взорвалась на глазах у всего Лондона. Четыре попали на военные корабли. Один из них Ричард Комсток обнаружил и переслал отцу. Один взорвался во время боя с голландцами. Оставшиеся два лежат на морском дне. Касательно моей вины: я до последнего времени не подозревал, зачем упомянутый джентльмен обратился ко мне со столь странной просьбой. Заполняя мешочки, я не знал, что они послужат убийству.

Даниель, продевая руки и ноги в новую одежду, верил каждому слову. Он давно потерял счёт моральным изъянам Роджера. Роджер, подозревал Даниель, нарушил все заповеди и совершил все смертные грехи, какие только сумел, и активно искал способы добрать упущенное. Вся история не имела ни малейшего отношения к порочности Роджера. Кто-то подстроил смерть несчастных канониров, чтобы бросить тень на репутацию графа Эпсомского, — ничего гнуснее Даниель вообразить не мог. За этим мог стоять Томас Мор Англси или кто-то из его сыновей, ибо, как верно указал Роджер, самому ему такое было бы не под силу. Оставался один вопрос: понимал ли Роджер, для чего нужен порох. Англси ему, разумеется, не сказал, а карьера Роджера в Тринити не давала основания ждать от него гениальных прозрений.

Убежденность, что Роджер невиновен, сняла с плеч Даниеля бремя, о котором он до сей минуты даже не подозревал. Облегчение было такое, что включился пуританский самоанализ. Столь приятное чувство могло быть дьявольской уловкой. Быть может, он притворяется, будто верит Роджеру, ради собственного спокойствия.

— Как вы можете встречаться с этими людьми, если знаете, какие мерзости они творят?

— Собирался задать вам тот же вопрос.

— Простите?

— Вы встречаетесь с ними, Даниель, на каждом собрании Королевского общества.

— Я же не знал, что они — убийцы!

— Напротив, Даниель, вы знали это с той самой ночи в Кембридже, когда Луи Англси убил вашего единоверца.

Человек другого склада произнёс бы эти слова с мстительным торжеством. Дрейк изрёк бы их с горечью или гневом. У Роджера они прозвучали остротой. Даниель даже хохотнул, прежде чем одумался и помрачнел.

Условия сделки прояснялись. Почему Даниель отказывается ненавидеть Роджера? Не потому, что слеп к его недостаткам, — он видел моральную трусость Роджера, словно Гук, смотрящий в микроскоп. И не из христианского всепрощения. Он отказывался ненавидеть Роджера, потому что Роджер видел моральную трусость Даниеля, видел все эти годы — и не проникся к нему ненавистью. Всё честно. Они — братья.

Однако моральные терзания по поводу Роджера померкли через полчаса, когда Даниель, в парике, галстуке, камзоле и при часах, которые Роджер каким-то образом выцыганил у Гука, вышел из Бедлама и сел в карету. Ибо одна из женщин была Тесс Чартер. Сердце глухо стукнуло в груди. Бух.

Отсмеявшись вместе с подружкой выражению Даниелева лица, Тесс подалась вперёд и взяла его за руку. Она была умопомрачительно и пугающе живая — более живая, чем он. Тесс взглянула ему в лицо и сказала с французским акцентом:

— Право, Даниель, это такая замечательная роль — играть любовницу джентльмена столь чистого, столь духовного, что он не способен мыслить о тебе плотски! — Потом на простонародном лондонском наречии: — Однако я больше люблю играть перевоплощения — это и отделяет меня от Нелл Гвин.

— Интересно, что отделяет от Нелл Гвин короля? — спросила её товарка.

— Десять дюймов бараньей кишки с узлом на конце, если король себе не враг! — засмеялась Тесс. Бух.

И далее в том же духе. Даниель повернулся к Роджеру, сидевшему рядом с ним.

— Сэр! С чего вы взяли, будто я хочу притвориться, что у меня есть любовница?

— Кто говорит о притворстве? — отвечал Роджер и, когда Даниель не рассмеялся, сказал, подобравшись: — Пфу! Явиться в Уайт-холл без любовницы — всё равно что прийти на дуэль без шпаги. Право, Даниель, никто не воспримет вас всерьёз! Решат, будто вы что-то скрываете.

— А он и скрывает — хотя и не очень успешно, — сказала Тесс, указывая глазами на выпуклость в Даниелевых штанах.

— Мне понравилось, как вы сыграли в «Голландской потаскухе», — робко произнёс Даниель.

Всю дорогу вдоль Лондонской стены и дальше на запад за любой попыткой Даниеля завести серьёзный разговор следовала придворная острота — часто настолько фривольная, что Даниель не понимал её, как Тесс не поняла бы его выступление перед Королевским обществом, — затем взрыв женского смеха и необъяснимый переход на другую тему.

Как раз когда Даниелю казалось, что он завязал осмысленную беседу, карета въехала на Варфоломеевскую ярмарку. За окном отплясывали джигу медведи и ковыляли на ходулях гермафродиты. Набожные мужчины и благовоспитанные дамы отвели бы взгляд, однако Тесс и её приятельница (тоже актриса и, судя по всему, настоящая, не показная любовница Роджера) были не из таких. Десять минут спустя, когда карета въехала на Холборн, они всё ещё обсуждали увиденное. Даниель решил взять пример с Роджера, который не пытался беседовать с дамами, а смотрел на них и лыбился, словно деревенский дурачок.

Они остановились на углу Уотерхауз-сквер, чтобы ритуально восхититься земельным приобретением Роджера и съязвить по поводу дома, который построил себе Релей. Вердикт был таков: эту исполинскую кучу архитектор Релея наложил в приступе несварения желудка. Сходным образом дамы отозвались о наряде вдовой Мейфлауэр Хам, которая как раз выходила из дома, чтобы тоже отправиться в Уайт-холл.

Затем мимо многочисленных полей, церквей и скверов, носящих имя святого Эгидия, и по Пиккадилли до Комсток-хауса, где Роджер велел кучеру остановиться и несколько минут любовался тем, как Серебряные Комстоки выезжают из особняка, в котором их предки жили с войны Алой и Белой розы. Исполинские живописные холсты с охотничьими сценами и морскими баталиями стояли прислонённые к чугунной ограде. Рядом примостились картины поменьше, в основном портреты, лишённые золочёных рам, которые ушли с торгов. Казалось, будто целая толпа Серебряных Комстоков, по большей части в старинных дублетах и брыжах, уныло смотрит через ограду. «Да, за решётку их следовало отправить лет сто назад!» — сказал Роджер и рассмеялся собственной шутке так громко, что Джон Комсток, наблюдавший, как из дома выносят батальное полотно размером с грот линейного корабля, обернулся в его сторону.

Даниель смотрел на картины не отрываясь. Отчасти потому, что вид графа Эпсомского внушал ему грусть, отчасти потому, что слишком много времени провёл с Лейбницем, а тот часто говорил о таких картинах в связи с Божественным разумением. На одном холсте, словно бы с одной точки зрения, живописец изобразил различные стычки, прорывы, кавалерийские атаки и гибель нескольких главных участников, которые на самом деле происходили в разное время и в разных местах. И это была не единственная вольность в обращении с пространством и временем: подведение подкопа под бастион, взрыв и последующий штурм художник тоже нарисовал так, словно они происходили одновременно. Эти сцены располагались рядом, подобно заспиртованным личинкам в собрании Королевского общества, пребывая в одном времени, но так, что, скользя по ним взглядом, можно было представить себе весь ход событий. Батальное полотно, разумеется, было не одно, а в окружении других картин, вынесенных из дома ранее; его восприятие дополнялось другими сценами, которые Комстоки видели на своём веку и сочли достойным запечатления. Сейчас все они перемешались по скорбному поводу. Однако видеть падение Серебряных Комстоков в обрамлении стольких моментов их истории было не так страшно, чем если бы оно происходило само по себе, одинокое во времени и пространстве.


Граф Эпсомский повернул голову и взглянул через Пиккадилли на своего Золотого родича, однако чувств никаких не выказал. Даниель вжался в спинку сиденья, надеясь, что его скроет мрак. Джон Комсток показался ему почти умиротворённым. Поди плохо жить в Эпсоме, каждый день охотиться на лис и ловить рыбу? Так сказал себе Даниель — однако позже скорбное, осунувшееся лицо графа вставало перед его глазами в самые неподходящие минуты.

— Не глупите, Даниель, из-за того, что вы увидели его лицо, — сказал Роджер. — Этот человек вел кавалерийские атаки против парламентских пехотинцев. Видите эту кошмарную мазню: двоюродный дед Комстока вместе с друзьями преследует лису? Замените лису голодным йоменом, безоружным и одиноким, и вы поймёте, что делал Джон Комсток во время Гражданской войны.

— Знаю, — отвечал Даниель. — И всё же он и его семья мне милее герцога Ганфлитского с его семейством.

— Джона Комстока надо было убрать и войну проиграть, прежде чем случилось бы всё остальное, — сказал Роджер. — Что до Англси и его отродья, я люблю их не больше вашего. Не беспокойтесь из-за них. Радуйтесь своему торжеству и своей любовнице. Англси предоставьте мне.

Затем в Уайт-холл, где различные Болструды, Уотерхаузы и другие смотрели, как король подписывает декларацию религиозной терпимости. Составленный Уилкинсом, этот документ давал свободу вероисповедания всем. Версия, которую сейчас подписывал король, была сильно урезана: она исключала крайних еретиков, таких, как ариан, не признающих Троицу. Тем не менее это был достойный повод поднять в память Джона Уилкинса несколько кружек в нескольких тавернах на Друри-Лейн. Якобы любовница Даниеля сопровождала его на всех этапах эпохального загула, который завершился в театре у Роджера, в одном из помещений за сценой, где по чистой случайности оказалась кровать.

— Кто здесь изготавливает колбасы? — удивился Даниель. Тесс зашлась от хохота. Девушка как раз стягивала с него штаны.

— А у тебя очень даже хорошенькая колбаска, — выговорила она наконец.

— Я бы сказал, что это твоя работа, — возразил Даниель и (поскольку искомая часть тела была теперь на виду) добавил: — Хотя я не вижу в нём ничего хорошенького.

— Оба раза мимо! — Тесс протянула руку и схватила предмет их разговора. Даниель ойкнул. Тесс потянула. Даниель вскрикнул и шагнул к ней.

— Ах, так он всё-таки растёт из тебя. Значит, ты сам за него в ответе, и нечего валить всё на бедных девушек. Что до хорошенького… — Она ослабила хватку и, держа Даниелево хозяйство на ладони, всмотрелась внимательнее. — Ты просто не видел гадких, так ведь?

— Меня учили считать, что все они гадкие.

— Может, и так — это всё метафизика, верно? Но поверь, одни гаже других. Вот почему мы держим здесь кишки для колбас.

Затем она проделала нечто поразительное с десятью дюймами завязанной на конце бараньей кишки. Не то чтобы Даниелю нужны были десять дюймов, однако Тесс не поскупилась на кишку, может быть, желая сделать ему комплимент.

— Значит ли это, что соития на самом деле не происходит? — с надеждой спросил Даниель. — Раз я с тобой не соприкасаюсь? — На самом деле он с ней соприкасался, и не в одном месте, а она — с ним. Однако в самом главном месте он соприкасался только с бараньей кишкой.

— Твои братья по вере часто задают такой вопрос, — сказала Тесс. — Так же часто, как разговаривают во время этого дела.

— А ты что отвечаешь?

— Отвечаю: не соприкасаемся и не любимся, если тебе так спокойнее. Хотя, когда всё будет позади, тебе придется объяснить своему Творцу, зачем ты сношался с дохлым бараном.

— Ты меня смешишь! — воскликнул Даниель. — Больно ведь!

— Чего тут смешного? Я говорю правду. Тоже мне скажешь — больно!

Даниель понял, что она права. Слово «больно» совсем не передавало его ощущений.

Когда ближе к следующему полудню он проснулся на той же самой кровати, Тесс рядом не было. Она оставила записку. (Кто бы подумал, что она грамотная? Впрочем, ей же приходится читать роли.)


Даниель!

Попозже снова займёмся изготовлением колбас. Мне надо играть. Да, ты, верно, запамятовал, что я — актриса.

Вчера я работала: изображала твою любовницу. Роль была трудная, потому что скучная. Однако теперь это факт, не фарс, и мне больше не придется актёрствовать, что куда легче. И поскольку я больше не играю твою любовницу в профессиональном качестве, твой друг Роджер Комсток больше не будет выплачивать мне вознаграждение. А раз я теперь на самом деле твоя любовница, уместны были бы маленькие подарочки. Прости мою прямоту. Джентльмены знают, как принято, пуритане нуждаются в руководстве.

P.S. Тебе потребуются наставления в актёрском ремесле. Охотно помогу.


Даниель некоторое время ходил по комнате, сперва собирая одежду, затем пытаясь надеть её в правильной последовательности. Справившись, он пробрался между декорациями и реквизитом на подмостки. Театр был пуст, только несколько актёров дремали на скамьях. Даниель обрёл своё место: он — лицедей, хотя никогда не будет играть на сцене и должен придумывать реплики экспромтом.

Он ясно видел будущую роль: видный диссидент, по совпадению известный учёный, член Королевского общества. До последнего времени Даниель не счёл бы её трудной, поскольку она была очень близка к жизни. Однако все его иллюзии касательно собственной праведности умерли с Дрейком и сгорели с Тесс. Он воображал себя натурфилософом, но понял, что бессилен тягаться с Исааком, Гуком и Лейбницем. Что до роли, которую сочинил для него Роджер Комсток, она представлялась весьма заманчивой. Что ж, может, ему, как и Тесс, будет даже лучше.

Так думал Даниель в то утро 1673 года. Однако последствия были настолько же недоступны его уму, как дифференциальное исчисление — уму Мейфлауэр Хам. Он не мог предвидеть, что карьера актёра на лондонской сцене продлится двадцать пять лет, а если бы и предвидел, никогда не предположил бы, что сорок лет спустя его вызовут на бис.

На «Минерве», залив Кейп-Код, Массачусетс Ноябрь, 1713 г.

Чёрная борода охотится за ним! Даниель провёл день в страхе до того, как это узнал; теперь самое время оцепенеть от ужаса. Однако он спокоен. Отчасти потому, что врач больше его не штопает — всё перемена к лучшему. Отчасти потому, что во время операции он потерял немного крови и выпил немного рома. Впрочем, это механическое объяснение. Что бы ни говорил Даниель Терпи-Смиренно перед отъездом из Бостона о свободной воле и всём прочем, не хочется верить, что его поступками управляет баланс телесных гуморов. Нет, Даниель в хорошем расположении духа (во всяком случае, после часа или двух отдыха), поскольку картина начала обретать смысл. Пусть даже смутный. Боль пугает его, смерть — не особенно (он никогда не рассчитывал дожить до таких лет!), но вот хаос и чувство, что мир не подчиняется разумным законам, приводят его в состояние животного ужаса собаки, которую режут живьём, а она не понимает зачем. Закатившиеся глаза связанных, заключённых в намордники псов всегда были для него мерилом страха.

— Уже вышли прогуляться, доктор?

Даппа, очевидно, узнал его по звуку шагов и стуку палки — последние полчаса он не отрываясь смотрит в подзорную трубу.

— Что столь примечательного в той шхуне, мистер Даппа? Помимо того, что на ней полно убийц.

— Мы с капитаном поспорили. Я говорю, что это фламандка, лёгкая и увальчивая. Ван Крюйк видит в её оснастке свидетельства обратного.

— «Легкая» означает малую осадку, то есть она прыгает на волнах, как пробка, — что, полагаю, полезно для фламандцев и пиратов равно, ибо тем и другим приходится входить в мелкие бухточки.

— Пока все ваши замечания справедливы.

— В таком случае «увальчивая», вероятно, означает, что из-за малости киля ветер смешает её вбок, когда она идёт в бейдевинд — как сейчас.

— И как мы, доктор.

— «Минерва», полагаю, имеет тот же недостаток…

Такой поклёп заставляет Даппу оторвать от глаза подзорную трубу.

— С чего вы взяли?

— Все амстердамские корабли по необходимости имеют плоское днище, разве нет? Чтобы войти в Эйсселмер…

— «Минерва» построена на малабарском побережье.

— Мистер Даппа!

— Я не насмехаюсь над вами, доктор. Истинная правда. Я при этом присутствовал.

— Но как…

— Сейчас неподходящее время, чтобы излагать всю повесть, — замечает Даппа. — Довольно сказать, что она не увальчива. Её кажущийся курс очень близок к истинному.

— И вы хотите знать, относится ли то же самое к шхуне, — говорит Даниель. — С весьма похожей задачей сталкивается астроном, желающий установить истинную траекторию кометы, в то время как Земля под ним мчит по орбите и вертится вкруг своей оси.

— Теперь мой черед спросить, не насмехаетесь ли вы надо мной, доктор.

— Вода подобна небесному эфиру; то и другое — жидкая среда, в которой движутся тела. Кейп-Код подобен далёкой неподвижной звезде. Взяв азимут на церковный шпиль в Провинстауне, на гору южнее и на торчащую из воды мачту вон того затонувшего судёнышка, а затем, проведя некоторые тригонометрические вычисления, мы можем определить нашу позицию и, соединяя одну точку с другой, прочертить траекторию. Шхуна в таком случае подобна комете, что движется в эфире; измеряя угол, который она составляет с нами, с церковным шпилем и так далее, мы можем определить её истинный курс, сопоставить с кажущимся и легко понять, увальчива она или нет.

— Сколько это займёт?

— Если вы сделаете замеры и дадите мне спокойно провести вычисление, я дам ответ примерно через полчаса.

— Тогда приступим немедленно, — сказал Даппа.

Прокладывая курс на старой карте в кают-компании, Даниель понимает, почему вопрос так важен. Чтобы выйти из залива Кейп-Код, они должны обогнуть самую северную точку полуострова — мыс Рейс. Он от них к северо-востоку. Ветер последние несколько часов — норд-вест-тень-норд, «Минерва» может идти шесть румбов к ветру[56], то есть еле-еле держит северо-восточный курс. Короче, не будь пиратов, она в течение часа обогнула бы мыс Рейс.

Однако два пиратских корабля идут параллельным курсом, примерно как раньше шхуна и кеч. С наветренной стороны (то есть примерно к северо-западу от «Минервы») — большой шлюп, флагман Тича, имеющий в этих обстоятельствах полную свободу движений. Это ходкий, манёвренный, хорошо вооружённый корабль, способный держать четыре румба к ветру; он далеко к северу и не рискует сесть на мель возле мыса Рейс. Шхуна — с подветренной стороны между ними и мысом. Она тоже может держать четыре румба к ветру, то есть способна перехватить «Минерву» и взять её на абордаж раньше, чем та выйдет в открытый океан. Если всё так, «Минерве» стоит повернуться к ветру кормой, разделаться со шхуной, затем привестись к ветру (желательно не налетев до того на мель) и атаковать шлюп.

Однако если Даппа прав и шхуна увальчива, всё иначе, чем представляется. Ветер будет сносить её вбок, прочь от «Минервы» и ближе к мысу; чтобы не сесть на мель, ей придется сменить курс и прекратить погоню. Коли так, «Минерве» лучше и дальше идти в бейдевинд, выжидая, пока шлюп Тича сделает первый шаг.

Это всё вопрос арифметики — той самой арифметики, над которой, вероятно, корпит сейчас в Гринвичской обсерватории королевский астроном Флемстид, силясь доказать, что сэр Исаак неверно рассчитал орбиту Луны. Только здесь «Минерва» — Земля, шхуна — Луна, а неподвижный Бостон, без сомнения, центр Вселенной. Даниель проводит исключительно приятные полчаса, переводя аккуратные замеры Даппы в синусы, косинусы, конические сечения и производные. Приятные, потому что упорядоченность изгоняет страх. И ещё потому, что он в увлечении забывает про тянущие, пульсирующие швы.

— Даппа прав. Шхуну сносит под ветер; скоро она либо повернет, либо сядет на мель, — объявляет он ван Крюйку на юте.

Ван Крюйк раз, другой, третий пыхтит трубочкой, кивает и что-то бормочет по-голландски. Боцманы и вестовые разносят его волю по палубам корабля. «Минерва» забывает про шхуну и направляет все силы на предстоящий бой со шлюпом.

Ещё через полчаса увальчивая шхуна доставляет им повод повеселиться: она и впрямь садится на мель у самого окончания Трескового мыса. Позор, разумеется, но не то чтоб совсем неслыханный. Английские пираты в Массачусетсе всего несколько дней и не обязаны знать назубок все местные мели. Шкипер решил, что безопаснее сесть на мель и после с неё сняться, чем выйти из боя и отвечать перед Тичем.

Ван Крюйк немедленно приказывает взять курс вест-тень-зюйд, как если бы решил возвращаться в Бостон. Он намерен зайти Тичу в корму и дать по шлюпу продольный бортовой залп. Однако Тич успевает сменить галс, уйти из-под пушек «Минервы», повернуть к югу, пройти мимо севшей на мель шхуны и забрать с неё несколько десятков матросов, которые пригодятся в абордажном бою. Через несколько минут он уже нагоняет «Минерву» с кормы.

Состязания в лавировке продолжаются около часа. Тич хочет подойти к «Минерве» на расстояние мушкетного выстрела, не угодив под её пушки; ван Крюйк — дать один, хорошо просчитанный бортовой залп. Происходит вялая перестрелка. Тич проделывает в борту «Минервы» дыру, которую быстро латают; шквал железного лома с юта «Минервы» сносит один из парусов шлюпа, который тут же заменяют новым. Тоскливое однообразие и необходимость отойти подальше от берега, покуда ещё светло, берут верх над ненавистью ван Крюйка к пиратам. Даппа напоминает, что до Атлантического океана всего миля-две. Он убеждает ван Крюйка, что лучший способ унизить пирата — оставить его с носом. Обогнать пирата, уверяет он, более сладкая месть, нежели одолеть его в бою.

Ван Крюйк приказывает лечь на другой галс и взять курс на Англию. Канониры вынуждены, как древле Цинциннат, в самый момент торжества перейти к мирным трудам: в данном случае — поднять все паруса, какие «Минерва» может нести. Усталые, закопчённые матросы вылезают на свет и, едва хлебнув по глотку воды, принимаются выстреливать лисель-спирты. Лиселя разворачиваются и наполняются ветром. Словно альбатрос, что долго летел сквозь нагромождение скал и наконец, взмыв, увидел пред собой безбрежный простор, «Минерва» расправляет крылья и устремляется в полёт. Корпус обращается в точку, влекомую исполинской туманностью парусов.

Видно, как Тич мечется по шлюпу, из головы у него буквально валит дым. Он размахивает абордажной саблей и орёт на команду, однако все знают, что «Месть королевы Анны» не готова сейчас пересечь Атлантический океан.

«Минерва» несётся по синей воде с силой, которую Даниель ощущает ступнями. Она рассекает зыбь, как утром сокрушила пиратский кеч; покуда солнце садится над Америкой, «Минерва» с попутным ветром устремляется к Старому Свету.

2003

Переводчик: Е. М. Доброхотова-Майкова



Книга вторая КОРОЛЬ БРОДЯГ

Без сомнения, живописать навозную кучу — искусство не меньшее, нежели изобразить прекраснейший дворец, ибо совершенство заключается в исполнении; Искусство, как и Природа, должно иметь некую необычную форму либо качество, дабы угнаться за людскими прихотями и особенно чтобы угодить нашему переменчивому времени.

«Мемуары Достонегоднейшего Джона Холла», 1708

Грязь под Лондоном 1665

Мамка Шафто считала возраст сыновей по пальцам, которых у неё было шесть. Когда пальцы кончились, то есть когда Дику, самому старшему и умному, пошёл седьмой год, она собрала всех трех мальцов от разных отцов в хибарке на Собачьем острове и сказала, чтобы они уходили и без хлеба или денег не возвращались.

В восточной части Лондона детей по большей части так и воспитывали. Дик, Боб и Джек оказались на берегах Темзы в компании других ребят, искавших хлеба и денег, чтобы купить материнскую любовь.

Лондон был в нескольких милях, однако далёк и легендарен, как двор Великого Могола в Шахджаханабаде. Братья Шафто промышляли в бесконечном лабиринте кирпичных стен, свиных загонов и лачуг, где ирландцы или англичане ютились по десять — двенадцать душ вместе со свиньями, гусями и курами.

Ирландцы зимой работали грузчиками, носильщиками и угольщиками, а летом нанимались на сенокос. Они только и знали, что ходить в свои папистские церкви, и транжирили заработанное серебро на чистую блажь: платили писарям, чтобы облечь свои мысли в магические значки, которые прочтёт старушке-матери в Лимерике поп или какой другой грамотей.

В той части Лондона, где жила мамка Шафто, готовность ирландцев гнуть спину за хлеб и деньги объясняли отсутствием у них ума и самоуважения. И это ещё не говоря про ирландскую набожность и прочие вытекающие последствия, как то: упорную неприступность женщин и согласие мужчин с нею мириться.

Жохи, как называли себя молодчики, сменявшие друг друга в постели у мамки Шафто, поступали иначе: с наступлением темноты отправлялись к Темзе, где стояли на якоре корабли, пробирались на них и тырили всё, что можно обменять на хлеб, деньги и женские ласки.

Методы были разные. Самый простой заключался в том, что кто-то один карабкался по якорному канату и бросал товарищам верёвку — самая работа для бесхозного мальца. Дик, старший из Шафто, освоил азы мастерства, забираясь по водосточной трубе в весёлый дом и таская из брошенной одежды деньги или мелкие вещи. Вместе с братьями он вступил в артель вольных лодочников, у которых было средство доставлять хабар к берегу: они исхитрились угнать баркас.

Очень скоро выяснилось: матросы, поставленные охранять товары от жохов, ждут платы за то, чтобы не увидеть, как Дик с привязанной к щиколотке верёвкой карабкается по якорному канату. Они знали, что капитан, обнаружив пропажу, прикажет их выпороть, и желали получить за спущенную шкуру вперёд. Дику надо было иметь на запястье привязанный кошель и, когда матрос направит ему в лицо фонарь и мушкет, позвенеть монетами. Под эту музыку плясали матросы любого рода-племени.

Разумеется, денег у жохов не было. Им требовался начальный капитал. Джон Коул, самый дюжий и лихой из молодцов, угнавших баркас, придумал план похитрее: красть те части кораблей, за которыми не надо взбираться на борт, а именно якоря, и после продавать их капитанам. Могло получиться ещё лучше, если бы корабль, лишённый якоря, выбросило течением на мель, скажем, возле Собачьего острова, и весь товар в трюмах стал законной добычей жохов.

Однажды туманной ночью (впрочем, все ночи были туманные) артель отправилась на баркасе вверх по течению. Жохи называли вёсла «крыльями». Взмахивая крыльями, они пролетели мимо стоящих на якоре кораблей — все указывали носом против течения, поскольку якоря располагались на носу, и река разворачивала их, как флюгер. У кормы голландского галеота (одномачтового купеческого судна, примерно вдвое длиннее и в десять раз тяжелее баркаса) Дика, с обычной верёвкой на ноге и ножом в зубах, бросили в воду. Предварительно его снабдили следующими инструкциями: проплыть по течению к носу галеота, отыскать уходящий в воду якорный канат, привязать к нему веревку и перепилить канат выше узла. Таким образом, якорь внезапно и бесшумно переходил от галеота к баркасу. После этого Дик должен был трижды дернуть за верёвку; жохи, выбрав её, подтянули бы баркас к якорю и, ещё хорошенько поднатужившись, оторвали бы добычу от речного дна.

Минуты две верёвка разматывалась рывками — Дик плыл; потом перестала разматываться — Дик отыскал канат и приступил к работе. Жохи тихонько подгребали обмотанными вёслами, чтобы баркас не снесло течением. Джек держал верёвку, ожидая условленного сигнала. Однако рывков не было. Вместо этого верёвка провисла. Джек с Бобом выбрали слабину. Десять ярдов прошло через их руки, прежде чем веревка натянулась и они почувствовали если не три резких рывка, то, во всяком случае, какое-то трепыхание.

Очевидно, что-то разладилось, но Джон Коул не собирался бросать хорошую верёвку. Они принялись тянуть, таща баркас вверх по течению. В конце концов из воды показалась петля вместе с бледной холодной ногой, а за ней и бедняга Дик. К той же верёвке был привязан якорный канат. Покуда Джек и Боб пытались оплеухами вернуть Дика к жизни, жохи силились поднять якорь. Бесполезно: якорь был столь же тяжёл, сколь Дик мёртв. Тем временем раздражительные голландцы с галеота принялись палить в туман из мушкетов. Пришло время сматываться.

Боб и Джек, исполнявшие при Дике роль подмастерья и ученика соответственно, остались без наставника и с тенденцией просыпаться по ночам от кошмарных снов. Они поняли — не сразу, но постепенно, — что утопили брата, когда потянули за верёвку и утащили его под воду. Они распрощались с речным промыслом. Джон Коул нашел на место Дика нового мальчишку и (по слухам) дал ему немного другие инструкции: сначала отвязать верёвку от ноги, а потом закрепить её на канате.

Меньше чем через две недели Джона Коула и его товарищей поймали в баркасе средь бела дня. Один их план увенчался успехом, они надрались краденым ромом и проспали рассвет. Жохов отправили в Ньюгейт.

Некоторые из них — новички в системе судопроизводства, если не в преступлениях — поделились неправедными деньгами с голодным проповедником, который пришёл в Ньюгейт и встретился с ними в «базарне» — помещении на нижнем этаже, где арестант, прижавшись лицом к решетке, мог докричаться до посетителя. Здесь проповедник открыл импровизированную школу Закона Божьего, в которой жохи должны были выучить наизусть пятидесятый псалом — если не весь, то хотя бы начало:

Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое.

Наипаче омый мя от беззакония моего и от греха моего очисти мя; яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну.

Тебе единому согреших, и лукавое пред Тобою сотворих; яко да оправдишися во словесех Твоих и победиши, внегда судити Ти.

Се бо, в беззакониях зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя…


Непростое дело, но жохи учились поусерднее иного оксфордского грамотея. И было ради чего: некоторое время спустя они прошли узким коридором Олд-Бейли, встали под балконом, на котором расположился магистрат, и, глядя в раскрытую Библию, прочли наизусть затверженные стихи. По тогдашней системе взглядов это доказывало, что они клирики и не подлежат уголовному суду. Поскольку церковные суды давно упразднили, судить жохов было некому, и их отпустили по домам.

Иначе сложилась судьба Джона Коула, старшего в артели. Он уже бывал в Ньюгейте и стоял перед магистратом в Олд-Бейли. В этом же дворе его руку зажали в тиски, и палач приложил ему к основанию большого пальца калёное тавро в форме буквы «Т», навеки заклеймив Джона Коула вором. По существующим нормам судопроизводства он никак не мог объявить себя клириком. Его приговорили к казни через повешение.

Боб и Джек ничего из перечисленного не видели, а узнали обо всём от тех, кто пробубнил первые стихи пятидесятого псалма и, получив свободу, вернулся на Собачий остров. Такие истории братья сто раз слышали от друзей и соседей, однако эта содержала необычное продолжение: Джон Коул просил двух выживших Шафто встретиться с ним под виселицей в день казни.

Они пошли скорее из любопытства. Добравшись до Тайберна и пробившись через огромную толпу зрителей с помощью нескольких несложных приёмов (пнуть в лодыжку, наступить на ногу, двинуть локтем в пах), братья увидели Джона Коула и других осуждённых на телеге под Неувядающим Древом — локти у преступников были связаны за спиной, а на шее у каждого лежала удавка с длинным болтающимся концом. Тюремный священник усиленно пытался втолковать им что-то очень важное касательно регламента вечной жизни. Однако осуждённые были пьяны в дым и отвечали непристойными шутками быстрее, чем тот успевал вставить слово.

Коул, более серьёзный, чем остальные, объяснил Джеку и Бобу свою просьбу: когда палач его «вздёрнет» — то есть столкнёт с телеги и оставит болтаться на верёвке, — очень любезно было бы со стороны Джека повиснуть у него на правой ноге, а со стороны Боба — на левой (или наоборот, коли им так будет удобнее), чтобы он умер быстрее. За это он рассказал им про клад, спрятанный под оторванной половицей в одной хибарке на Собачьем острове.

Братья согласились. Теперь надо было следить за Джеком Кетчем. Орудие его труда, виселица, отличалось замечательной простотой: три высоких столба держали треугольник тяжёлых брусьев, на каждом из которых можно было повесить шестерых, а если не бояться некоторой скученности, то и больше.

Работа Джека Кетча состояла в следующем: подогнать телегу на свободное место под одной из перекладин, подхватить свисающую верёвку, перебросить её через брус, закрепить узлом и столкнуть малого на другом конце верёвки с телеги. Телега, полегчавшая на одного человека, перемещалась дальше, и процедура повторялась.

Джон Коул был восьмым из девяти приговорённых к казни в тот день, поэтому Джек и Боб имели возможность увидеть семь повешений до того, как приступить к своим обязанностям.

Поначалу они видели лишь очевидное, потом, немного освоившись с общим ритуалом, стали примечать различия. Другими словами, они начали вникать в тонкости и превращаться в знатоков, как и те примерно десять тысяч зрителей, что собрались вокруг.

Джек довольно быстро заметил, что люди в хорошей одежде умирают быстрее. Скоро стало понятно почему: когда Джек Кетч собирался вздёрнуть хорошо одетого человека, он размещал петлю за левым ухом клиента, оставляя запас верёвки, чтобы тот немного пролетел и успел набрать скорость, прежде чем застопориться с различимым на слух хрустом. Людям в лохмотьях он оставлял петлю свободной — по крайней мере на время, — без всякого запаса верёвки. Так вот Джон Коул, который и раньше-то ходил оборванцем, а за несколько месяцев в каменном мешке отнюдь не сделался пригляднее, был самым плохо одетым малым в телеге, и ему, очевидно, предстояло брыкаться в петле дольше других. Это объясняло, почему он предусмотрительно обратился к мальчикам Шафто, однако не объясняло другого.

— Эй! — сказал Джек, отодвигая локтем священника. Он стоял под телегой, задрав голову, и смотрел, как палач ловко закрепляет верёвку, другой конец которой лежал на плечах у Коула. — Если у тебя есть клад, чего ты не заплатил ему?

Он кивнул на Джека Кетча, который теперь через прорезь в балахоне с любопытством смотрел на Джека Шафто.

— Э… он ведь не при мне, верно? — Джон Коул и в лучшие времена отличался некоторой угрюмостью. Однако сейчас Джеку показалось, что он юлит.

— Послал бы кого-нибудь!

— А вдруг бы он его спёр?

— Заткнись, Джек, — сказал Боб. После смерти Дика он остался фактическим главой семьи и сперва не очень этим злоупотреблял, но с каждым днём всё больше набирался гонору. — Ему молиться положено.

— Пусть молится, когда будет плясать в петле!

— Не будет он плясать, потому что мы повиснем у него на ногах.

— Но он ведь наплёл про клад!

— Вижу, не держи меня за дурня. Но раз уж мы здесь, сделаем всё честь по чести.

Покуда они препирались, Коула вздёрнули. Он повис прямо над их головами. Оба отпрянули, но, разумеется, далеко он не пролетел. Мальчики подпрыгнули, ухватились за его ноги и принялись карабкаться, как по канату.

Провисев несколько мгновений в петле, Коул начал сильно брыкаться. Джеку хотелось разжать руки, но дрожь в ноге, за которую он держался, чем-то напомнила трепыхание верёвки, когда они тащили бедного Дика под водой. Джек убеждал себя, что это своего рода месть. Боб, возможно, думал о том же, во всяком случае, оба держались насмерть, покуда Коул не обмяк. Тут они поняли, что он обмочился, и разом спрыгнули в вонючую пыль. В толпе зааплодировали. Не успели братья отряхнуться, как к ним подошла сестра последнего из приговорённых (которого, судя по одёжке, тоже ждала долгая мучительная смерть) и предложила деньги за ту же услугу. Монеты были чёрные и стёртые, но всё равно какой-никакой барыш.

Оторванная половица оказалась вовсе не оторванной, а когда её всё-таки оторвали, под ней обнаружился не клад, а говно. Братья ничуть не удивились и не опечалились, поскольку теперь у них было прибыльное ремесло. Накануне каждой казни Боб и Джек отправлялись на новую службу: в Ньюгейтскую тюрьму.

Освоились они в ней далеко не с первого раза. Для начала мальчиков поставило в тупик название. Воротами в их окружении называли калитку из жердей, через которую люди попадают в свиной загон, не прыгая через изгородь. Не то чтобы её трудно было перемахнуть, но спьяну это чревато падением, а упавшего неровён час заедят свиньи. Так что ворота они знали.

Теперь выяснилось, что в некоторых частях Лондона есть большие здания, в названии которых присутствует слово «гейт», то есть «ворота»: Лудгейт, Мургейт, Бишопсгейт. Они даже несколько раз проходили через Олдгейт. Связь между этими воротами и калитками свиных загонов оставалась загадочной. Ворота в свинском смысле — не ворота, если не встроены в стену, плетень или какую-нибудь другую преграду, для прохода через которую служат. Однако лондонские здания, называемые «воротами», под такое описание не подходили. Они стояли на главных улицах, ведущих в город, но тот, кто не хотел через них идти, как правило, легко находил обход.

Относилось это и к Ньюгейту. Он представлял собой две могучие крепостные башни по двум сторонам дороги, которая, войдя в город и миновав Флитскую канавку, получала название Холборн. Между башнями дорога сужалась, так что в арку еле-еле проезжала карета четвернёй. Сверху их венчали сооружение наподобие замка и решетка из прутьев толщиною с Джекову ногу. Решетка опускалась, перегораживая проход. Однако это была одна показуха. Порыскав в соседних закоулках, Джек или кто другой мог в полминуты оказаться по ту сторону. Ньюгейт окружали не стены и не крепостные валы, а самые обыкновенные, то есть фахверковые двух- или трехэтажные дома, которые в Англии о ту пору росли часто, как грибы. Готическая крепость Ньюгейта торчала над ними, словно кость из корзины с хлебом.

Если вы входили в город по Холборну и ныряли под решетку в арку Ньюгейта, то видели справа дверь в привратницкую, где арестантов заковывали в цепи. Ещё через несколько ярдов вы оказывались на открытом пространстве, называемом Ньюгейт-стрит. Справа вы видели мрачные старые здания в три-четыре этажа высотой с редкими зарешеченными окошками. По слухам, когда-то здесь располагались гостиницы для въезжающих в город по Холборну. Однако за несколько столетий тюрьма расползлась по Ньюгейт-стрит, как гангрена, и поглотила несколько таких зданий. Двери, некогда гостеприимно встречавшие усталого путника, были теперь заложены кирпичом. Осталась одна, в перемычке между крепостью и прилегающими гостиничными зданиями. Пройдя в неё, посетитель мог свернуть направо в «базарню» или, если у него была свеча (ибо он сразу оказывался в темноте), спуститься по лестнице в тот или иной подвал либо каземат. Всё зависело от того, к кому он пришёл.

В свой первый визит Джек и Боб пришли без свечи и без денег, чтобы её купить. Они вслепую спустились в помещение с каменным полом, где что-то хрустело под ногами. Здесь было не продохнуть, и через несколько мгновений слепой паники братья выбрались наверх и выбежали на Ньюгейт-стрит. Тут Джек заметил у себя на ногах кровь и решил, что они прошли по битому стеклу. Боб тоже обнаружил кровь на ступнях, но поскольку в отличие от Джека был обут, сразу догадался, что она — чужая. Внимательно осмотрев подмётки башмаков, братья разрешили загадку: кровь застыла не потёками, а маленькими пятнышками наподобие клякс. В центре каждой кляксы пристала раздавленная блоха. Это объясняло хруст, который они слышали, когда шли. Как вскоре узнали братья, это помещение называлось каменный мешок или блошница и считалось худшей камерой в тюрьме. В неё бросали преступников самого низкого разряда вроде покойного Джона Коула — тех, у кого совершенно не было денег. Джек и Боб никогда больше туда не ходили.

За несколько следующих визитов братья узнали про другие помещения: «стряпную Джека Кетча», «журильню» (которую они обходили стороной), тюремную церковь (аналогично), привилегированные камеры, в которых самые богатые арестанты распивали кларет и портвейн с облачёнными в парики посетителями, таверну «Чёрный пёс», где избранные заключённые бойко торговали свечами и выпивкой — здесь были рады любому, у кого в кармане есть хоть несколько монет. Внутри всё выглядело как в обычной таверне, если не считать цепей на посетителях.

Короче, в Ньюгейте было на что посмотреть и о чём поговорить позже. Однако братья проделывали долгий путь с Собачьего острова не из праздного любопытства. Их вело сюда дело. Они искали клиентов и, как правило, находили. Ибо в самой крепости, в подвале башни на северной стороне улицы, располагался просторный каземат под названием «яма смертников».

Здесь главное было подгадать день. Повешения проходили восемь раз в году. Все остальное время никаких смертников в яме не было. Сюда помешали всех арестантов без разбора после того, как на другой стороне улицы освобождали от верёвок и заковывали в цепи, которые им предстояло носить до выхода из тюрьмы. Закованных в железо, так что они едва могли ступить шаг, новичков волокли в яму и оставляли в темноте на несколько дней или недель. Целью было выяснить, сколько у них денег на самом деле. Если деньги были, арестанты вскоре предлагали их тюремщикам за цепи полегче или даже за уютную камеру в привилегированной части Ньюгейта. Если денег не было, их переводили куда-нибудь еще, например, в блошницу.

Если посетить яму смертников в любой случайно выбранный день, там скорее всего оказались бы закованные в тяжёлые цепи новички, которые Джека и Боба не интересовали, по крайней мере пока. Братья приходили туда за несколько дней до казни, когда в яме смертников сидели люди, действительно приговорённые к виселице. Перед ними Шафто разыгрывали спектакль.

Незадолго до их рождения король вернулся в Англию и разрешил запрещённые при Кромвеле театры. Шафто залезали в театры через окна и набирались у актёров умения говорить и двигаться.

Выступление в Ньюгейте начиналось с небольшой пантомимы: Джек пытался обчистить Бобу карманы. Боб оборачивался и ловил его за руку. Джек закалывал его деревянным кинжалом, и Боб умирал. Потом (действие II) Боб вскакивал и превращался в блюстителя порядка: заламывал Джеку руку за спину (действие III), надевал парик (который они с немалым риском стащили из борделя неподалеку от Темпла) и приговаривал его к смерти. Затем (действие IV) Боб снимал парик, надевал чёрный балахон и набрасывал Джеку петлю на шею. Джек взмахом руки требовал тишины (ибо к этому времени в яме смертников уже царило столпотворение), складывал руки, как маленький ирландец перед первым причастием, и (действие V) произносил следующий монолог:

На выю мне Джек Кетч вервие возложил,

Грубое и жесткое, оно меня не тяготит.

Ибо, подобно ожерелью Гармонии,

Вводит носящего в жизнь вечную.

Палач грядёт — меня он сейчас вздёрнет

И душу мою от бренного тела отделит,

А как я с Создателем моим примирился,

Дух мой к вратам райским воспарит,

И здесь, после недолгих расспросов, Христос…

Боб делает шаг вперёд, толкает Джека и резким движением поднимает верёвку над его головой.

КХХ! Раны Господни! Удавка меня душит!

Какой мерзавец выдумал эту казнь!

Надо было подмазать Джека Кетча

Чтоб он мою смерть ускорил,

Да столько знатных цареубийц

Вешают нынче на Тайберне,

Что стоимость быстрой смерти выросла непомерно,

И бедняку стала совершенно не по карману.

Теперь он умрёт так же горько,

Как жил. Будь оно всё проклято!

Будь проклят Джек Кетч, и покойный Джон Тернер,

И судьи, отправляющие на виселицу столько богачей,

Что цены взлетели до небес. И будь проклята моя скупость!

Ведь за цену чуть больше одного вечера в пивной

Я мог бы нанять двух превосходнейших братьев Шафто,

Юного Джека и Боба, старшего,

Чтобы они повисли на моих ногах, которые, без груза,

Дергаются в воздухе самым бесполезным образом

На потеху зрителям.

Боб снимает верёвку с шеи Джека.

Но тише! Близится финал!

Земля тает — новый мир очам моим предстаёт.

Неужто это небо? Меня обдает теплом,

Как будто на земле развели жаровню.

Быть может, это жар Божественной любви…

Появляется Боб, наряженный чёртом, с острым железным прутом.

Что зрю? Почему у ангела на голове рога?

Где твоя арфа, тёмный серафим?

Зачем в твоих когтистых лапах пика, не то вертел?

ЧЁРТ:

Я чёрт-поварёнок.

Иди-ка сюда, грешник!

ДЖЕК:

Я думал, будто примирился с Богом.

Так и было, покуда я не закачался в петле.

Если бы я умер сразу, то стоял бы сейчас у райских врат.

Однако в минуты последних мучений

Я имя Господне всуе помянул

И без счёта других смертных грехов натворил

И тем себя на адскую муку обрёк.

ЧЁРТ:

Стой, не рыпайся!

Чёрт втыкает вертел Джеку в зад.

ДЖЕК:

О, боль!.. И всё ж это лишь предвестие грядущих терзаний!

Если б только я нанял Джека и Боба!

Джек при помощи циркового фокуса выталкивает изо рта окровавленный конец вертела; черт уводит его под оглушительные рукоплескания и топот толпы.


Когда аплодисменты стихали, Джек обходил приговорённых, сговариваясь о цене, а Боб как старший прикрывал его со спины и собирал денежки.

Континент конец лета 1683 года

Когда женщина остаётся, таким образом, в одиночестве, лишенная советов, она как две капли воды похожа на кошелёк с деньгами или драгоценный камень, оброненный на большой дороге и попадающий в руки любого прохожего.

Даниель Дефо, «Молль Флендерс»[57]

Всю весну и всё лето Джек внимательно наблюдал за погодой: она стояла отменная. Он жил в Страсбурге в непривычной роскоши и довольстве. Этот город на Рейне, прежде немецкий, недавно отошёл Франции. Страсбург лежал к югу от страны, которая звалась Пфальц и, насколько Джек понял, являла собой вшивый клочок земли на берегу Рейна. Всякий раз, как войска императора или солдаты французского короля не могли найти себе другого занятия, они жгли и разоряли этот край, одни с востока, другие с запада. Правитель Пфальца звался курфюрстом и был повыше герцога, поменьше короля, короче, по тем временам очень большая шишка. До недавних пор курфюрсты Пфальцские считались весьма знатным и процветающим семейством с кучею взрослых отпрысков; однако поскольку лишь один из них (старший) мог унаследовать трон, остальным пришлось найти себе дело за границей или погибнуть более или менее героически. Потом курфюрст приказал долго жить, и на престол вступил его слабоумный сын Карл, который любил устраивать потешные бои вокруг Рейнского замка, ни на что другое не годного. Бои были игрушечные, но апроши, параллели, дизентерия и гангрена — самые настоящие.

Джек несколько лет подвизался в качестве подставного солдата во Франции; затем некий Мартине, проведя во французской армии множество нудных реформ, прикрыл эту лавочку. Как только Джек услышал про тронутого курфюрста, он, не теряя времени, перебрался в Пфальц и устроился на хлебное место потешного мушкетёра.

Вскоре после этого Людовик XIV Французский прибрал к рукам Страсбург, и там, как частенько случается в разграбленных городах, вспыхнула чума. Едва у бедных в паху и под мышками начали появляться бубоны, богатые страсбуржцы заколотили дома и дали дёру в деревню. Многие просто грузились на лодки и отправлялись вниз по Рейну; течение естественным образом выносило их к старому развалюхе-замку, возле которого Джек (и его товарищи) изображали оловянных солдатиков на потеху придурковатому курфюрсту. Некий богатый страсбуржец, сойдя с лодки, завязал разговор не с кем иным, как с Джеком Шафто. Вообще-то богачи редко разговаривали с такими, как Джек, и тот недоумевал, пока не заметил, что собеседник во всё время разговора старательно держится с наветренной стороны.

Богач заключил с Джеком Шафто сделку и выправил ему «чумной пропуск»: огромный документ, написанный немецким готическим шрифтом со вставками на чем-то напоминающем латынь (когда следовало упомянуть милость Божью) или французский (чтобы лизнуть задницу королю Лую, стоявшему лишь на одну ступеньку ниже Всевышнего)[58]. Помахивая пропуском в нужных местах, Джек сумел исполнить свою миссию, то есть добраться до Страсбурга, найти дом богача, смыть красные кресты, отмечающие его как зачумлённый, оторвать доски от окон и дверей и поселиться внутри с тем, чтобы не пускать мародёров. Через несколько недель по условиям сделки Джек должен был, если не умрёт от чумы, известить владельца, что тот может спокойно возвращаться домой.

Первую часть поручения Джек завершил к маю, но к началу июня как-то запамятовал про остальное. Примерно в середине июня появился другой оборванец. Богач нанял его вынести тело Джека, чтобы не плодить крыс, поселиться в доме и через несколько недель (если не умрёт от чумы) прислать весточку. Джек, который устроился в хозяйской спальне, поселил гостя в детской, показал ему винные погреба и предложил чувствовать себя как дома. В конце июля явился ещё один бродяга и сказал, что ему поручено вынести трупы первых двух, и так далее, и тому подобное.

Всю весну и всё лето погода стояла идеальная: дождь и солнце в соотношении, благоприятном для урожая. Бродяги свободно мотались по Страсбургу, обходя стороной груды разлагающихся чумных трупов. Джек выискивал тех, кто пришёл с востока, и поил их хозяйским коньяком. Из сбивчивых разговоров на воровском жаргоне он извлёк два существенных факта: во-первых, в Польше и Австрии погода такая же, если не лучше. Во-вторых, великий визирь Кара-Мустафа во главе двухсоттысячного турецкого войска по-прежнему держит в осаде Вену.

В сентябре Джек и его товарищи вынуждены были покинуть богатый дом. Джек нимало не опечалился: долго изображать покойника бродяге-вагабонду не с руки. К той поре население дома разрослось до полутора дюжин человек, по большей части нудных, да и подвалы начали пустеть. В одну прекрасную ночь Джек велел распахнуть ставни, зажечь свечи и устроил великий бал бродяг. Бродяги-музыканты играли на дудочках и свистульках похабные песенки, бродяги-актёры разыгрывали комедии на арго, бродячие псы спаривались в домовой церкви, а Джек, в хозяйских шелках, едва не заснул во главе стола. Однако даже сквозь звуки веселья он различил цокот приближающихся копыт, звук вынимаемых из ножен шпаг и взводимых кремневых замков. Покуда слуги богача вышибали дверь, Джек взлетел на второй этаж и по верёвке, которую заблаговременно привязал к балкону, соскользнул точнёхонько в седло, ещё тёплое от жирного хозяйского зада. Он проскакал до кладбища на окраине города, где нарочно на такой случай припрятал запас провизии, и отправился дальше с приличным запасом вяленой рыбы и сухарей. Он ехал на юг всю ночь, пока лошадь не выбилась из сил, потом бросил дорогое седло в канаву, а саму лошадь отдал паромщику за переправу через Рейн. На другом берегу Джек отыскал Мюнхенскую дорогу и зашагал на восток.

Убирали ячмень, и большая часть урожая отправлялась туда же, куда и Джек. На подводах с ячменём он добрался до Неккара и Дуная, уверяя купцов, будто хочет вступить в христианское воинство и сразиться с ненавистными турками.

Это была не совсем ложь. Джек с братом Бобом воевали в Нидерландах под командованием Джона Черчилля, состоявшего при герцоге Йоркском. Йорк много времени проводил за границей, поскольку был католиком и вся Англия его ненавидела. Однако со временем он всё же вернулся домой. Джон Черчилль последовал за ним, и Боб, более верный солдат, чем Джек, отправился с Черчиллем. Джек остался на Континенте, где больше стран, больше королей и больше войн.

Справа, вдалеке, виднелись большие тёмные холмы. Когда за несколько дней они не сдвинулись с места, Джек понял, что это — горы. Он пристал к каравану подвод, принадлежащих богатому аугсбургскому купцу, который, возмутившись низкими ценами на мюнхенском рынке, решил отвезти ячмень ближе к тому месту, где он понадобится. День за днём они ехали по зеленой холмистой местности, на которой жнецы убирали ячмень. Церкви здесь, разумеется, были всё сплошь католические, с необычными куполами-луковками на тонких башнях.

Горы росли и росли. Наконец путники добрались до реки Зальцах, рассекающей горный массив. С высоких круч в долину смотрели церкви и замки. Вереницы телег с ячменём соединялись в единый поток и вливались в войско Римского Папы, а также Баварии и Саксонии. Парад растянулся на много миль: дворяне-добровольцы с крестами на одежде, как у крестоносцев древности, епископы и архиепископы, рейтерские полки, бьющие в землю, как в бубен. У каждого всадника была cheval de bataille, свежая cheval de marche или две, cheval de poursuite, чтобы преследовать оленей или турок, cheval de parade для торжественных случаев и грумы, чтобы за всеми ими ухаживать. За конницей следовали мушкетёры, а за ними — мутная пена босоногих пикинёров. Двадцатифутовые пики они несли на плечах, так что полки их походили на благодушных, прижавших иголки дикобразов.

Здесь аугсбургский купец нашёл наконец рынок сбыта и мог бы продать ячмень с солидным барышом. Однако зрелище христианского воинства на марше распалило в нём разом и корысть, и благочестие. Ему захотелось ехать дальше, увидеть, какие ещё чудеса лежат на востоке. Подобным образом и Джек, сравнив лохмотья и босые ноги пикинёров со своим краденым дорожным платьем и отличнейшими ботфортами, рассудил, что ближе к Вене сумеет заключить сделку повыгоднее. Поэтому они влились в основной поток и короткими переходами двинулись к Линцу, где (по словам купца) ожидалась очень большая Messe. Джек знал, что «Messe» по-немецки «месса», и подумал, будто герр Аугсбург собирается посетить обедню в линцском кафедральном соборе.

В Линце они увидели южный берег Дуная. Взглядам предстало огромное торжище, на котором расположился воинский стан — и никакого собора. «Die Messe!» — воскликнул герр Аугсбург, и тут Джек понял одну особенность немецкого языка: в нем довольно мало слов, поэтому одно частенько используется для нескольких разных понятий. «Messe» означало не только мессу, но и ярмарку.

Ещё одно войско пришло с севера и теперь струйками перетекало по линцским мостам с той стороны Дуная. Паромщики день и ночь сновали от берега к берегу, перевозя пушки, порох, фураж, провиант, лошадей и солдат. Джек мог связать пару слов на немецком, сносно калякал по-французски и, разумеется, знал английский и воровской жаргон. Люди, прибывшие с севера, говорили на каком-то совершенно ином языке; он не мог угадать, шведы это, русские или кто-то ещё. Однако внезапно над мостами и лодками раскатились приветственные крики, и под грохот копыт из лесов на севере показалась конница, равных которой Джек не видел ни в Англии, ни в Голландии, ни во Франции. Во главе её ехал человек, который мог быть только королём. Не то чтобы Джек впервые видел монарха: во время парадов он вдоволь насмотрелся на короля Луя. Однако Луй просто кривлялся, как поганый фигляр в Саутуорке, разыгрывая короля-воителя. Северянин же не ломал комедию; он въехал на мост с видом суровым и грозным, сулящим лихие дни великому визирю Кара-Мустафе. Джеку захотелось выяснить, кто это. Наконец он отыскал кого-то, немного говорящего по-французски, и узнал, что смотрит на войско Речи Посполитой, грозный король — Ян Собеский, заключивший с императором союз против турок, а могучая конница зовётся крылатыми гусарами.

Когда Ян Собеский и крылатые гусары переправились через Дунай, прослушали мессу в религиозном смысле и суматоха несколько улеглась, герр Аугсбург, торговец ячменем, и Джек Шафто, солдат-бродяга, прикинули последствия лично для себя. Две или (по слухам) три могучие конницы стояли сейчас под Линцем. То был авангард куда более многочисленных мушкетёрских и пикинёрских частей, равно нуждавшихся в пище. Провиант везли на телегах, запряженных лошадьми. Армия была бы бесполезна без пушек, а их тоже тащили лошади. Короче, для герра Аугсбурга это означало самую большую и выгодную в мире Messe ячменя. Цены были втрое выше, чем до переправы через Зальцах, и вдесятеро выше, чем в Мюнхене. Герр Аугсбург, дождавшись своего часа, теперь ждал, чьи фуражиры дадут больше — Собеского, баварцев, саксонцев или австрияков.

Джек, со своей стороны, понял, что такая великолепная конница, как крылатые гусары, не просуществовала бы и дня без огромного числа исключительно бедных крестьян и что удерживать в столь крайней бедности такое множество крестьян может лишь беспримерная жестокость польской знати. И впрямь, после красочной переправы Собеского через Дунай из лесов серым туманом выползли и осели на дальнем берегу какие-то несчастные. Джек не хотел быть одним из них. Поэтому он разыскал герра Аугсбурга, который сидел на телеге из-под ячменя в окружении переводных векселей на торговые дома Генуи, Венеции, Лиона, Амстердама, Лондона и Севильи, наваленных под самые борта телеги и придавленных камнями. Взобравшись на телегу, Джек-солдат на четверть часа превратился в Джека-актёра. На ломаном французском, который герр Аугсбург более или менее понимал, он поведал о грядущем светопреставлении под стенами Вены и своей готовности… нет, страстном желании полечь в самой его гуще. Если будет на то воля Божья, он сумеет прихватить с собою хоть одного турка или, на худой конец, нанести тому рану заострённой палкой либо иным подручным орудием, дабы упомянутый турок замешкался, и другой христианский воин, вооружённый настоящим мушкетом, сумел прицелиться в сказанного турка и уложить его насмерть. Всё это было обильно приправлено поповскими словечками и псевдобиблейскими цитатами, которые Джек якобы помнил из Книги Откровения.

Желаемый эффект был достигнут: герр Аугсбург, дабы внести свой вклад в грядущий Армагеддон, отправился с Джеком к оружейнику в центре Линца, где и приобрел ему мушкет с различными необходимыми принадлежностями.

Экипированный таким образом Джек отправился в австрийский полк и предложил свои услуги. Капитан с равным пристрастием оглядел его мушкет и ботфорты. И то, и другое произвело впечатление. Как только Джек показал, что действительно умеет заряжать мушкет и стрелять, его зачислили в полк. Так Джек стал мушкетёром.

Следующие две недели он провёл, глядя в спины другим людям и ступая по земле, прибитой тысячами людей и коней. В ушах стояли топот ног и цокот копыт, скрип перегруженных телег с ячменём, бессмысленные возгласы погонщиков, строевые песни на незнакомых языках, звуки труб и барабанов, которыми полковые музыканты пытались не дать мыслям мушкетёров смешаться с мыслями иноплеменников.

На Джеке была серовато-бурая фетровая шляпа с огромными полями, которые надо было подкалывать, чтобы не хлопали и не падали на глаза. У более состоятельных мушкетёров имелись для этого роскошные пряжки с перьями; Джек обходился булавкой. Как все английские мушкетёры, Джек называл своё ружье Бурая Бесс. Оно было наиновейшей конструкции: в замке помещался небольшой зажим с кремнем; когда Джек нажимал на спуск, кремень ударял об огниво — стальную пластину над полкой, высекал из неё искру и в большинстве случаев воспламенял порох. У половины мушкетёрских полков ружья были старые, с фитильным замком. Каждый такой стрелок должен был таскать намотанный на пальцы фитиль, который постоянно тлел — если, разумеется, не намокал и хозяин не забывал время от времени его раздувать. Зажатый в механизм вроде того, что у Джека держал кремень, фитиль этот при нажатии на спуск касался полки и более чем в половине случаев воспламенял порох.

В роте было сотни две таких, как Джек, и двигались они плотным каре — не потому, что любили тесноту, а чтобы неприятелю было труднее на полном скаку врезаться в их ряды. Труднее, потому что в центре каре размешалось другое каре, поменьше, из солдат с длинными палками, которые звались «пики». Размеры каре и длина пик были подобраны так, чтобы выставленные между мушкетёрами пики выдавались вперёд и не позволяли вражеским кавалеристам порубить мушкетёров, покуда те заряжают, — это священнодействие занимало времени примерно столько же, сколько месса[59].

Такова была общая схема. Что именно произойдёт, когда турки натянут луки и начнут осыпать каре острыми стрелами, не уточнялось. От самого Линца Джек шагал в середине такой роты. Она издавала различные звуки, по большей части производимые определённой частью экипировки, например, деревянными пороховницами. В отличие от рот, вооружённых фитильными мушкетами, рота Джека не дымилась и не пыхтела на ходу, раздувая фитили.

Они свернули прочь от Дуная, и стройные ряды смешались — войско штурмовало теперь отроги горного хребта. Барабаны и трубы, глухо звучавшие в лесах, эхом раскатывались в долинах; полки то и дело рассыпались, ища проходы в холмах. Джек часто терял ощущение сторон света, а когда не терял, то чувствовал, что поляки слева, баварцы и саксонцы — справа.

По сравнению с английскими холмами эти были выше, круче и густо поросли лесом. Зато между ними лежали широкие долины, удобные для марша, да и подъём, когда случалось переваливать через холмы, оказывался легче, нежели представлялось снизу: деревья на склонах были высокие, с голыми белыми стволами, а всю остальную растительность успевали вытоптать идущие впереди.

О том, что войско подошло к Вене, Джек догадался по тому, что они встали лагерем. Бивуак разбили в узкой долине, где солнце всходило поздно и пряталось рано. В некоторых его соратниках ощущалось явное нетерпение. Джек видел, что христианское воинство превратилось в огромную машину по переработке ячменя в конский навоз и что ячмень на исходе. Что-то должно было вскоре произойти.

После того, как они простояли бивуаком два дня, Джек до зари незаметно выскользнул из лагеря и взобрался на холм — отчасти из желания продохнуть от нестерпимой лагерной вони, отчасти чтобы взглянуть на город с птичьего полёта. Алый рассвет нащупывал путь между белыми стволами. Джек взобрался на высокий уступ. Вся местность лежала перед ним как на ладони.

Вена была маленьким городком и казалась ещё меньше из-за оборонительных сооружений, которые, в свою очередь, охватывали турецкое поселение всего нескольких месяцев от роду. Таким образом, город как таковой составлял лишь малую часть представшей Джеку картины, но при этом самую главную, словно потир в пустой огромности собора. Даже за мили Джек видел, какой это жалкий городишко. Улиц было не разглядеть, они лишь угадывались по чёрным провалам между красными черепичными крышами шести-семиэтажных зданий. Джек легко представлял себе эти гулкие вонючие колодцы, в которые никогда не заглядывает солнце. Он видел, как нечистоты мутной пеной плывут по каналу в Дунай, и по их цвету мог почти наверняка определить эпидемию дизентерии, которая и впрямь косила в то время турецкий лагерь.

Чуть в стороне от центра Вены стояло самое высокое здание из всех, какие Джек повидал на своём веку, — собор с коническим шпилем, похожим на островерхий колпак. Его венчал странный символ: звезда, зажатая в полумесяце, словно палка в акульей пасти[60]. Он казался пророческим изображением происходящего. С севера Вену подобием рва защищал канал, отходящий от Дуная. Мосты разрушили, чтобы никто не мог войти по ним в город или выйти из города. С остальных сторон Вену охватывал турецкий стан, сужающийся к реке, а в середине достигающий размеров самого города. То был колеблемый ветром мир шатров, стягов и вымпелов; сожжённые пригороды Вены торчали из него, словно остовы разбитых кораблей из пенного моря.

Между турецким лагерем и христианским городом лежала полоса того, что профан счёл бы пустой (хоть и странным образом взрытой) землей. Джек, не новичок в ратном деле, мог, сощурясь, вообразить, что она прочерчена линиями зрения, траекториями ядер и другими фантазиями сапёров так же густо, как пространство над корабельной палубой — натянутыми снастями. Ибо в коридоре между лагерем и крепостью царили сапёры; любой, вступивший туда, убедился бы в этом за время, потребное пуле, чтобы пролететь от шатров до стен. Подобно тому, как франки и турки выработали свои стили в зодчестве, так и сапёры вновь и вновь повторяли один и тот же архитектурный канон: зигзагообразные наклонные валы, укреплённые землей (чтобы гасить ядра), с бастионами по углам. Да, у Вены укрепления были старые — каменные зубчатые стены. Однако они представляли собой исторический курьёз, окружённый и посрамлённый новейшими сапёрными сооружениям.

За собором стояло единственное здание в Вене, на которое стоило посмотреть, — большое, бежевое, с множеством окон, пятиэтажное, выстроенное у самой стены, но куда более высокое, с флигелями, охватывающими невидимый двор. Очевидно, императорский дворец. Высокую крышу со множеством мезонинчиков венчали смешные, крытые медью купола, похожие на островерхие шлемы. В каждом мезонине было крохотное окошко, и Джеку показалось, что из одного выглядывает фигурка в белом. Ему захотелось совершить что-нибудь необыкновенное: спасти принцессу, получить награду… Однако между ним и фигуркой в белом лежала преграда, а именно: перед дворцом на гласис исполинским лемехом выдавался бастион, и против него-то великий визирь бросил свои силы.

Очевидно, турки слишком торопились, чтобы тащить осадную артиллерию через всю Венгрию, поэтому разрушали труды сапёров постепенно, лопата за лопатой. На фоне геометрически правильных оборонительных сооружений работа турок выделялась как кротовина на герцогском поле для игры в шары. Прежде безупречный гласис покрылся лабиринтом траншей. Каждая была окружена выброшенной землёй, отчего походила на вздувшуюся воспалённую рану. Некоторые тянулись к императорскому дворцу от самого турецкого лагеря; но то были траншеи-проспекты; траншеи-улицы отходили от них слева и справа, по большей части параллельно городским стенам, подобно перекладинам горизонтальной лестницы, по которой турки взбирались, покуда не достигли первого равелина — заострённого вала между бастионами. Здесь осаждающие подвели под равелин подкоп, заложили туда порох и взорвали, образовав осыпи, словно восковые потёки на свече. Через эти осыпи проложили свежие траншеи, чтобы обстреливать городские стены, защищая сапёров и минёров, покуда те, параллель за параллелью, подбирались к сухому рву. Теперь турки таким же образом подбирались к бастиону перед дворцом. Однако то была постепенная война, она развивалась, словно дерево, врастающее в каменную ограду, и в данную минуту ничего не происходило.

Джека, впрочем, занимал другой вопрос: где будет пожива побогаче. Он выбрал несколько перспективных целей в турецком лагере и в самой Вене и запомнил кое-какие ориентиры, по которым сможет отыскать их в дыму и сумятице сражения.

Когда он повернулся, чтобы идти, то заметил, что рядом есть и другой человек, на вершине камня; не то монах, не то отшельник в грубой дерюге. Неизвестный вытащил меч — именно меч, а не шпажонку, какими щеголи тычут друг друга на улицах Парижа или Лондона, — двуручный, с прямой перекладиной вместо эфеса, пережиток крестовых походов; таким Ричард Львиное Сердце мог рубить верблюдов на улицах Иерусалима. Он опустился на одно колено, причём истово и сноровисто. Когда богач преклоняет колени в церкви, у того уходит на это минуты две или три: слышно, как хрустят суставы, и слуги поддерживают его под локти — неровен час упадёт. Однако этот человек непомерных обхватов опустился на колено легко, даже страстно, если такое возможно, и, обратясь лицом к Вене, вонзил меч в землю подобием стального креста. Утреннее солнце било в заросшее щетиной лицо и дробилось на каменьях, украшающих рукоять. Человек склонил голову и забормотал на латыни. Рука, не державшая меч, перебирала чётки. Джек понял, что пора уходить, но, прежде чем повернуть прочь, он узнал в коленопреклонённом человеке с мечом короля Яна Собеского.

* * *

Позже раздали выпивку, ибо воинская аксиома гласила: пьяный солдат лучше трезвого. Теперь наёмникам было по крайней мере на что играть, и они живо вытащили из карманов карты и кости. В итоге Джек опрокинул полдюжины порций бренди, а товарищам по оружию осталось лишь коситься на него с подозрением и злобно ругаться на своём тарабарском языке. Однако тут снова запели трубы, забили барабаны, и все вскочили на ноги (Джек — с трудом). Ещё несколько часов они шагали, глядя в спины впереди идущих, а горизонт со всех сторон щетинился штыками и пиками.

Словно буря, налетевшая с гор, роты и полки сыпались из леса в расселины, по расселинам в долины, сливались в чёрный гремящий поток и пеною выплескивались на равнину, чтобы волной устремиться к Вене.

Артиллерия открыла огонь, сперва с одной стороны, затем и с другой. Однако если кого-то и косила турецкая картечь, рядом с Джеком ничего такого не происходило. Мушкетёры ускоренным маршем вошли из жаркого воздуха в клубы пыли, затем в сплошную дымовую занесу.

Тут земля задрожала под ногами, ряды сбились, налетая друг на друга, дым заклубился и разошёлся. Блеснули, проносясь мимо, золото и медь. Справа от них Ян Собеский во главе крылатых гусар устремился в атаку на турок.

Долго после того, как польская конница скрылась из глаз, на мушкетёров сыпались комья земли. За поляками на поле сражения образовался пустой коридор, и внезапно Джек увидел, что перед ним никого нет. Ярд свободного пространства манил словно кружка пива. Джек невольно рванулся вперёд, остальные — за ним. Строй рассыпался, солдаты из самых разных полков неслись по земле, прибитой польской кавалерией. Джек бежал не только чтобы поспеть к грабежу, но и чтобы его не затоптали задние. Он прислушивался, не раздастся ли впереди турецкая канонада или топот отступающей конницы, но ничего такого не слышал. Мушкеты палили вразнобой, а не залпами, как в организованной атаке.

Джек едва не споткнулся об отрубленную руку и заметил, что она одета в чудную восточную ткань. За руками начались тела — в кольчугах с драгоценными бляшками и золотыми звёздами. Его соратники при виде убитых турок закричали: «Ура!» Теперь все бежали сквозь дым и пыль по городу, который, как знал Джек, был поменьше Лондона, хотя куда больше, скажем, Страсбурга или Мюнхена. Город этот состоял из шатров — огромных конусов, растянутых на центральных столбах цветными верёвками, с пологами вместе стен. Шатры были не из грубой холстины, а из узорчатых тканей, расшитых звёздами, полумесяцами и затейливой вязью.

Джек вбежал в такой шатер и оказался на густом ковре с узором из перевитых цветов. Прямо перед ним сидела кошка размером с волка, золотисто-пятнистая, в драгоценном ошейнике, прикованном цепью к центральному столбу. Джек никогда не видел кошки, которая могла бы его съесть, поэтому выскочил из шатра и побрёл дальше. На пересечении улиц он увидел фонтан, где плавали золотые рыбки. Избыток воды, стекая в канавку, орошал сад, засаженный душистыми белыми цветами.

Дерево росло в горшке на колёсах, на ветках его сидели изумрудно-зелёные и рубиново-красные птицы с загнутыми клювами; они осыпали Джека затейливой бранью на неведомом ему языке. Мертвый турок с огромными нафабренными усами и в тюрбане абрикосового шелка лежал в мраморной ванне, наполненной кровью. Мушкетёры и пикинёры бродили вокруг, настолько ошеломленные, что даже не приступили к грабежу.

Джек споткнулся, упал физиономией на красную ткань и, встав, понял, что это алое знамя двадцати футов длиной, расшитое золотыми саблями и неведомыми письменами. Знамя было большое — не унести, — и Джек, оставив его лежать, побрёл дальше. Между шатрами валялись складные фонари, серебряные курильницы, мушкеты с прикладами, инкрустированными перламутром, лазуритом и золотом, ручные гранаты, тюрбаны с драгоценными пряжками, осадные мортиры и снаряды для них, опутанные паутиной фитилей. Бунчуки с длинными кистями из конского волоса скалились, словно мертвецы, бронзовыми полумесяцами наверший. Попадались расшитые колчаны и брошенные шомпола, стальные и деревянные. Баварцы с фитильными ружьями ошалело бегали взад-вперёд, фитили, раздутые ветром, алыми искорками подпрыгивали в дыму, оставляя за собой волнистый след более плотного дыма.

Тут послышался конский топот, и Джек, развернувшись, уставился в лошадиную морду, убранную дорогой уздечкой. Всадник в крылатом шлеме что-то говорил Джеку на языке, в котором тот уже научился узнавать польский. Крылатый гусар держал поводья второй лошади, cheval de bataille, в убранстве столь же роскошном, но совершенного иного стиля, не с крестами, а с полумесяцами. Вероятно, то был боевой конь какого-то знатного турка. Поляк совал Джеку поводья и что-то выкрикивал на своём шипящем, заносчивом языке. Джек протянул руку и взял лошадь под уздцы.

Что дальше? Хочет ли гусар, чтобы Джек сел на лошадь и поскакал с ним? Вряд ли! Он указывал на землю и повторял одни и те же слова, пока Джек не кивнул, притворяясь, будто понял. Наконец гусар вытащил саблю, указал Джеку в грудь, сказал что-то очень невежливое и ускакал прочь.

Теперь до Джека дошло: крылатый гусар собирается награбить сегодня очень много добычи. Конь ему достался в самом начале дня. Это был достойный трофей, но изрядная помеха, если вести его в поводу. Привязать к дереву нельзя — сведут. Поэтому он высмотрел вооруженного холопа (для поляка все, кто не в седле, — холопы) и завербовал в качестве живой коновязи. Делом Джека было стоять и держать поводья, если потребуется — весь день.

Джек еле-еле успел осознать всю фундаментальную несправедливость этого плана, когда прямо на него выбежало какое-то животное и, круто повернув, унеслось прочь. Животное было невероятно чудное, прямо как из Книги Откровения, — двуногое и в перьях, следовательно, птица, однако выше человека и, судя по всему, нелетающая. Бежала она, как курица, дергая для равновесия головой. Шея была длинная и голая, как Джекова рука, и вся в морщинах.

Птицу преследовала небольшая толпа пехотинцев.

Джек понятия не имел, что это за исполинская нелетающая птица. Ему бы в голову не пришло за ней гнаться, разве что из любопытства. Однако увидев, что другие изо всех сил преследуют птицу, он почувствовал сильнейшее желание присоединиться к погоне. Раз преследуют, значит, не просто так. Может, она чего-то стоит или у неё вкусное мясо.

Птица удирала очень быстро, плохо обутым пехотинцам было явно её не догнать. Джек, со своей стороны, держал под уздцы коня, причём (как он постепенно разглядел) превосходнейшего, под шитым золотом седлом, подобного которому никогда прежде не видывал.

Крылатому гусару, вероятно, и в голову не пришло, что Джек умеет ездить верхом. В его краях смерд так же не способен гарцевать в седле, как говорить на латыни и танцевать менуэт. А ослушаться вооруженного шляхтича для него было ещё немыслимей, чем взобраться на лошадь.

Однако Джек был не польское отребье, босоногое и прикованное к земле, и даже не французское отребье в деревянных сабо, задавленное попом и откупщиком, а английское отребье в отличных ботфортах, наделённое богоданными правами, которые (по слухам) записаны в какой-то там Хартии, и с заряженным мушкетом в руке. Он вскочил в седло что твой лорд, ловко поворотил коня, хлопнул его по крупу и взял с места в карьер. Через мгновение он уже промчался через толпу пехотинцев, которые гнались за гигантской птицей. Те могли рассчитывать лишь на то, что она забудет про преследователей и остановится. Джек не собирался этого допускать, поэтому каблуками ударил коня по бокам и направил его за птицей, чтобы та с перепугу припустила во все лопатки. Та и припустила, а Джек поскакал следом, оставив конкурентов далеко позади. Она улепётывала, балансируя короткими крыльями, словно канатоходец — шестом. Глядя сзади на эти крылья, Джек припомнил шляпы французской знати на военных парадах: они были украшены перьями… как же его?.. страуса.

Причина весёлой погони прояснилась: страуса, коли его поймать, можно ощипать, а перья доставить на рынок, где торгуют экзотической роскошью, и обратить в серебро.

Джек прикинул: если прочесать весь турецкий лагерь, можно найти трофеи побогаче, однако сейчас там мечется всё христианское воинство, и другие могут добраться до них раньше. Лучшая добыча достанется знатным людям на конях, мушкетёрам и пикинёрам предстоит драться из-за барахла. Перья — не самый богатый трофей в лагере, но лучше синица (точнее, страус) в руках, чем журавль в небе. Страусовые перья маленькие и лёгкие, их нетрудно спрятать от таможенников и пронести, если потребуется, хоть через всю Европу. А по ходу погони шансы только возрастали, поскольку страус бежал прочь от криков и суматохи, в ту часть турецкого стана, где ничего не происходило. Если бы только птица замедлила бег, чтобы прицелиться в неё из мушкета!..

Страус забил крыльями, вскрикнул и пропал. Джек, придержав поводья, осторожно направил коня вперёд и оказался на краю траншеи. Потом тряхнул уздечкой, ожидая, что конь заартачится, но тот бодро принялся спускаться в траншею, осторожно ставя копыта на разрытую землю. На дне траншеи виднелись свежие страусиные следы — Джек поехал по ним.

Через каждые несколько ярдов траншею под прямым углом пересекали другие, поменьше. Ни у одной не было наклонного частокола из острых кольев; похоже, это не внешняя оборона турок против христиан. Следовательно, траншеи вырыты для осады. Дым и пыль висели так густо, что Джек не видел, впереди Вена или позади. Впрочем, по тому, с какой стороны от траншей были насыпаны земляные валы для защиты от пуль, любой дурак бы сообразил, где город. Страус бежал к Вене, Джек — за ним.

Борта траншеи становились всё выше и круче. Начиная с какого-то места, их удерживали столбы и бревенчатые стены. Внезапно стены эти сошлись, образовав свод. Джек глядел в тёмный туннель, такой широкий, что трое конных могли бы въехать в него шеренгой. Он уходил в основание крутого холма, встающего над равниной, и Джек, подняв голову, различил изуродованную стену бастиона, а над ней — высокую крышу императорского дворца.

Выходило, что это подкоп, который турки подвели под бастион в надежде к чёртовой матери его взорвать. Пол туннеля был замощён бревнами, вдавленными в землю весом воловьих упряжек, на которых вывозили землю и завозили порох. Страусиные следы вели в темноту. И впрямь, чего птице прятать голову в песок, если она может уйти под землю целиком, даже не пригибаясь? Джеку не хотелось ехать в туннель, но жребий был брошен: либо он догонит страуса, либо останется без трофеев.

Как и следовало ожидать, у входа, в горшке со смолой, торчали факелы. Джек взял один, сунул в догорающие угли и, как только факел занялся, направил коня в туннель.

Своды удерживались надёжными крепями. Туннель полого уходил вниз. Достигнув уровня грунтовых вод, он превратился в грязное болото. Дальше снова начался подъём. Впереди показались огни. Джек заметил на дне туннеля яркую струйку крови. Это включило тот зачаточный инстинкт самосохранения, которым он всё-таки обладал. Джек бросил факел в лужу и пустил коня медленным шагом.

Свет впереди освещал пространство шире самого туннеля, какое-то помещение, вырытое под землей — где? Припомнив последние несколько минут, Джек сообразил, что покрыл порядочное расстояние — должно быть, проехал под бастионом или по меньшей мере добрался до городской стены. Приближаясь к свету (нескольким закреплённым на стене факелам), он заметил, что свежие турецкие крепи чередуются здесь с опорами, заложенными в землю столетия назад: просмолёнными сваями, кирпичной и каменной кладкой. Турки прорыли подкоп в фундамент чего-то грандиозного.

Джек по ручейкам крови въехал в освещенное пространство и увидел несколько маленьких ярких палаток, которые по каким-то неведомым турецким мотивам разбили глубоко под землей. Некоторые стояли, другие лежали в грязи. Двое турок короткими сильными ударами рубили эти палатки. Страус стоял рядом, с любопытством склонив голову. Палатки падали, из них лилась кровь.

В палатках люди! Их предают смерти одного за другим.

Здесь страуса ничего не стоило уложить из мушкета, но выстрел наверняка привлёк бы внимание турок. То были могучие детины с красавцами-ятаганами, первые живые турки, которых Джек сегодня увидел, и единственные, представлявшие реальную угрозу для христиан. Джек предпочел бы с ними не связываться.

Сабля врезалась в одну из цветных палаток, та вскрикнула женским голосом и умолкла после второго удара.

Значит, все они женщины. Видать, один из тех самых гаремов, про которые столько болтают. Интересно, поверят ли лондонские жохи, если Джек вернётся и расскажет, что видел живого страуса и турецкий гарем?

Однако эта случайная мысль мелькнула на мгновение и сменилась другой. Джеку представился случай совершить глупость куда более увлекательную, чем любой разумный поступок. С ним такое случалось каждые несколько дней, с Бобом — практически никогда. Боб только дивился: два брата живут сходной жизнью, но одному она то и дело подсовывает повод для сумасбродств, а другому — нет. Джек и ждал от сегодняшнего дня чего-то подобного, хотя до последней минуты был уверен, что уже отчебучил свою глупость, когда вскочил на лошадь и погнался за страусом. Однако сейчас подвернулась возможность свалять дурака ещё более вопиющим и славным образом.

Боб, внимательно наблюдавший за братом в течение многих лет, считал, что временами в Джека вселяется бес противоречия, о котором рассказывают в церкви. Названный бес невидимо разъезжает у Джека на плече, нашёптывая в ухо дурные советы, и единственный, кто может этому противостоять, — сам Боб, который стоит рядом, внушая предусмотрительность, осторожность и прочие пуританские добродетели[61].

«А гори оно всё синим огнем!» — подумал Джек и, ударив аргамака пятками по бокам, галопом устремился вперёд.

Ближний турок как раз собирался зарубить последнюю из женщин в палатках. Он уже занес саблю, но женщина метнулась в сторону (насколько можно метнуться в такой одежде). Турок шагнул за ней — и оказался прямо на дороге у Джека и его коня. Они просто проехали по нему. Конь, видать, был хорошо выучен этому манёвру — Джек про себя отметил, что со скотинкой надо будет обращаться поласковее.

Он одной рукой натянул уздечку, а другой сдёрнул с плеча мушкет. Конь развернулся, и Джек увидел ту часть помещения, по которой только что проехал. Первый турок лежал, раздавленный копытами в двух или трёх местах, второй надвигался, поигрывая ятаганом, словно учитель фехтования, разминающий запястье перед уроком. Джек тщательно прицелился в него и спустил курок. Турок спокойно смотрел поверх мушкетного дула. У него были русые волосы, зелёные глаза и пегие, с рыжиной усы — всё это исчезло в дыму, когда воспламенился порох на полке. Однако приклад не ударил в плечо. Пыхнула затравка, но выстрел не грянул.

Это называлось осечка. Огонь с полки не добрался до ствола — возможно, в запальное отверстие попала грязь. Тем не менее Джек по-прежнему направлял мушкет на турка (несколько наугад, поскольку тот скрылся в клубах порохового дыма). Если огонь в запальном отверстии ещё тлеет, мушкет может выстрелить без предупреждения в ближайшие минуту-две.

К тому времени, как дым более или менее рассеялся, турок уже схватил лошадь за узду и занёс ятаган. Джек, щурясь (глаза все ещё щипало от дыма), загородился мушкетом. Лязгнула сталь; жаркая вспышка ударила Джека по рукам и бросила металлом в лицо. Конь взвился на дыбы. В других обстоятельствах Джек был бы к этому готов; сейчас, ослепший и ошалелый, он перелетел через конский круп, плюхнулся на землю и откатился вбок в ужасе перед задними копытами.

Во время всех этих кульбитов Джек крепко сжимал мушкетный приклад. Он встал, пошатываясь, понял, что глаза его плотно зажмурены, и спрятал лицо в сгиб левого локтя, силясь стереть жар и боль. От жёсткого рукава веки засаднило, и Джек понял, что слегка обожжён. Он снова заслонился прикладом от удара саблей, который мог обрушиться в любое мгновение, но ружьё в руках оказалось неожиданно лёгким — оно было перерублено в нескольких дюймах от замка. Дуло попросту исчезло.

Женщина в палатке уже шагнула вперёд, взяла коня под уздцы и теперь разговаривала с ним ласковым успокаивающим тоном. Джек не видел второго турка и сперва запаниковал, потом заметил, что тот катается по полу, обхватив лицо руками, и глухо стонет. Это было отрадно, хотя в целом ситуация складывалась неудовлетворительно: дорогой мушкет сломан, конем завладела неведомая сарацинка, а никаких трофеев Джек пока не добыл.

Он бросился вперёд, чтобы схватить поводья, но тут что-то блеснуло на полу — турецкий ятаган. Джек схватил его, отпихнул женщину и вскочил на коня. Где чёртов страус? А, вот, в углу. Джек направил коня к птице, взмахивая саблей, чтобы приноровиться к клинку. Рубить головы на скаку — занятие, требующее изрядной сноровки, но лишь потому, что у людей шея короткая. Обезглавить страуса, который почти целиком состоит из шеи, оказалось настолько легко, что почти не доставило удовольствия — Джек сделал это одним быстрым ударом. Голова упала на землю и осталась лежать с открытыми глазами, поминутно сглатывая. Безголовый страус упал, затем поднялся и побрёл кругами, брызжа кровью из перерезанной шеи. Джек не хотел оказаться в крови, поэтому отъехал от страуса, однако птица, сменив направление, двинулась за ним. Джек метнулся в другую сторону — птица, снова повернув, заковыляла наперерез.

Женщина смеялась. Джек взглянул строго, и она переборола смех. Из палатки раздался голос, он что-то говорил на варварском наречии.

— Сэр рыцарь, я не знаю ни одного христианского языка, за исключением французского, английского, йглмского и чуточки мадьярского.

* * *

Впервые в жизни к Джеку Шафто обратились «сэр» или приняли его за рыцаря. Он взглянул на страуса, который бродил по кругу, шатаясь и теряя силы. Женщина тем временем перешла на какой-то ещё неведомый язык.

Джек перебил её:

— Йглмский я подзабыл. Помню, мальчишкой добрался как-то до Гттр Мнгргх. Мы прослышали, будто разбился испанский галеон, и пиастры валяются на берегу, как ракушки, однако нашли только нескольких пьяных французов, которые воровали кур и поджигали дома.

Он собирался поведать множество захватывающих подробностей, однако сбился, потому что палатка задвигалась, явив сложную систему шёлковых платков: один был завязан на переносице, скрывая всё, что внизу; другой, на лбу, закрывал всё, что сверху. В щёлочку между ними смотрели на Джека два синих глаза.

— Ты англичанин! — воскликнула девушка.

Джек заметил, что на этот раз она не обратилась к нему «сэр рыцарь». Во-первых, англичан уважали меньше, чем представителей великих государств — Франции или Речи Посполитой. Во-вторых, среди англичан выговор сразу выдавал в нём не-джентльмена. И даже говори Джек, как епископ, из рассказа явственно следовало, что когда-то он был бродягой. Чёрт! Не в первый раз Джек представил, как отрезает себе язык. Языком этим восторгалась та малая доля человечества, которую, по грубости воспитания или по скудоумию, восхищало в Джеке Шафто всё. Тем не менее, если бы Джек его придержал, синеглазая девушка, возможно, по-прежнему бы обращалась к нему «сэр рыцарь».

Та часть Джека Шафто, которая до сей поры удерживала его от гибели, советовала резко потянуть уздечку вправо или влево, развернуть коня и во весь опор умчаться прочь от напасти. Он взглянул на свои руки, держащие поводья, и заметил, что они замерли в неподвижности — очевидно, та часть Джека Шафто, которая хотела прожить жизнь короткую и весёлую, снова взяла верх.

Пуритане часто заходили в бродяжий табор, дабы сообщить, что при сотворении мира — тыщи лет назад! — Господь предопределил часть присутствующих ко спасению. Остальные обречены целую вечность гореть в аду. Эти сведения пуритане называли Благой Вестью. В следующие несколько дней любой мальчишка-вагабонд, пёрнув, объявлял, что так было предопределено Всевышним и записано в небесной книге при начале времен. Умора, короче. Однако сейчас Джек Шафто сидел на турецком скакуне и понуждал свои руки дёрнуть уздечку, а ноги — ударить в конские бока, чтобы умчаться от синеглазой девушки… А ничего не происходило. Не иначе как действовала Благая Весть.

Синие глаза были опущены.

— Я поначалу приняла тебя за рыцаря.

— В лохмотьях-то?

— Твой конь великолепен и отчасти мне тебя загораживал, — отвечала напасть. — А как ты сражался с янычарами — словно Галахад!

— Галахад… который ни разу не любился? — Снова язык. И снова ощущение, что каждое слово предопределено, что тело — запертая карета, мчащая под уклон, прямо к вратам преисподней. — Это единственное, что роднит меня со сказанным рыцарем.

— Я была гёзде, то есть султан меня присмотрел, но раньше, чем я стала икбал, то есть наложницей, он отдал меня великому вазиру.

— Я не шибко учён, — сказал Джек Шафто, — тем не менее про визирей слыхал, и не верится мне, чтоб они держали у себя в лагере хорошеньких белокурых рабынь девственницами.

— Не навечно. Однако плохо ли сберечь несколько девственниц для торжественного случая — скажем, чтобы отпраздновать разграбление Вены?

— А разве мало было бы девственниц в самой Вене?

— Судя по тому, что доносили вазиру лазутчики, могло не остаться ни одной.

Джек не склонен был ей верить. Однако если визирь, или вазир, как говорила синеглазка, возил с собой страусов, исполинских кошек в драгоценных ошейниках и деревья в горшках, с него бы стало и девственниц прихватить.

— Эти не успели тобой попользоваться? — Джек махнул саблей в сторону турок, нечаянно стряхивая с клинка капельки крови.

— Они — янычары.

— Слыхал про таких, — сказал Джек. — Даже подумывал отправиться в Константинополь, или как он теперь зовётся, чтобы вступить в их полки.

— А как насчёт обета целомудрия?

— Мне, синеглазка, без разницы. Смотри! — Он завозился с гульфиком.

— Турок бы уже справился, — спокойно заметила девушка. — У них спереди на штанах такое вроде окошко, чтобы без помех мочиться или насиловать.

— Я не турок, — объявил наконец Джек, привставая на стременах, чтобы она полюбовалась.

— Он так должен выглядеть?

— Ну ты и хитра!

— Что случилось?

— Некий дюнкерский цирюльник объявил, что выведал у странствующего алхимика рецепт против французского насморка. Мы только что вернулись с Ямайки и заглянули к нему как-то под вечер.

— У тебя французская болезнь?

— Я хотел только бороду подровнять, — сказал Джек. — А моему приятелю Тому Флинчу надо было отнять палец. Он загнулся в другую сторону во время схватки с французскими приватирами и уже так вонял, что никто не хотел сидеть рядом с Томом, — пришлось ему коштоваться на верхней палубе. Вот почему мы пошли и вот почему были пьяны в дым.

— Прости, не поняла.

— Надо было накачать Тома, чтобы меньше орал, когда палец отскочит на другой конец цирюльни. Правила этикета требовали, чтобы мы пили наравне с ним.

— И что дальше?

— Когда брадобрей сказал, что лечит французскую хворь, гульфики полетели, как пушечные ядра.

— Так она у тебя есть.

— И брадобрей, у которого глаза сделались по дублону, раскочегарил жаровню и положил греть железки для прижигания. Покуда он ампутировал Тому палец, они раскалились докрасна, потом добела. Тем временем ученик готовил травяную припарку по рецепту алхимика. Короче, я оказался последним на прижигание. Товарищи уже валялись на полу, прижав к елдакам припарки, и орали как резаные. Цирюльник с учеником привязали меня к стулу прочными верёвками и ремнями, заткнули мне рот кляпом…

— Они тебя ограбили?!

— Нет, сестрёнка, всё это входило в лечение. Так вот пораженная часть моего чёрта — болячка, которую надо было прижечь, — находилась сверху, на середине ствола. Однако одноглазый детина вжался в меня от страха, поэтому ученик схватил его щипцами и одной рукой растянул старину баловника — в другой он держал свечку, чтобы осветить язву. Брадобрей тем временем перебирал железяки, выбирая подходящую; на самом деле они были все одинаковые, но он хотел показать, что не зря деньги дерёт. Как раз когда он опускал раскалённое железо на болячку, сборщик налогов с помощниками вышибли разом заднюю и переднюю дверь. Это был рейд. Цирюльник уронил железку.

— Какая жалость! Такой дюжий молодец, сильный и ладный, ягодицы, что половинки каштана, ляжки — залюбуешься, красивый на свой манер — и никогда не будет иметь детей.

— Цирюльник опоздал — у меня уже были к тому времени два мальца. Вот почему я гоняюсь за страусами и сражаюсь с янычарами — надо семью кормить. А поскольку французская хворь никуда не делась, у меня всего несколько лет до того, как я спячу и протяну ноги. Надо скопить наследство.

— Твоя жена — счастливица.

— Моя жена умерла.

— Бедненький!

— Не, я её не любил, — бодро отвечал Джек. — А с тех пор, как цирюльник уронил железку, она мне стала и вовсе ни к чему. Так же, как я ни к чему тебе, напасть.

— С чего ты взял?

— Да глянь хорошенько. Не могу я.

— Как англичане это делают — наверное, да. Однако я много чего вычитала из индийских книг.

Молчание.

— Не больно-то я уважаю книжную премудрость, — проговорил Джек Шафто сдавленным голосом, как будто шею ему стянула петля. — Мне подавай опыт.

— Опыт у меня тоже есть.

— Ага, а плела, будто ты — девственница.

— Я практиковалась на женщинах.

— Что?!

— Ты же не думаешь, что весь гарем сидит и ждёт, пока у господина восстановится способность?

— А какой смысл, если нет елды?

— Этот вопрос ты, возможно, задавал себе сам.

У Джека — не первый раз — возникло ощущение, что пора срочно сменить тему.

— Знаю, что ты соврала, сказав, будто я красивый. На самом деле я битый-перебитый, рябой, щербатый, загрубелый и всё такое.

— Некоторым женщинам нравится. — Синеглазка взмахнула ресницами. Поскольку видны были только одни глаза, это усиливало впечатление.

Нужно было как-то обороняться.

— Ты выглядишь очень юной, — сказал он, — и говоришь как сопливая девчонка, которую не мешало бы выпороть.

— В индийских книгах, — холодно сообщила напасть, — этому посвящены целые главы.

Джек поехал вдоль стен, внимательно их оглядывая. В одном месте, сковырнув землю, он обнаружил бочонок, а рядом ещё и ещё.

Посреди помещения валялась груда досок для сооружения крепей, а рядом — брошенные в спешке инструменты.

— Чем болтать, сестрёнка, подай-ка мне лучше вон тот топор.

Синеглазка принесла топор и подала Джеку, спокойно глядя ему в глаза. Джек привстал на стременах и рубанул по бочонку. Доска треснула. Ещё удар, и дерево раскололось. На землю с шипением посыпался чёрный порох.

— Мы в дворцовом подвале, — объявил Джек, — прямо под императорским дворцом, вокруг нас кладовые, наполненные сокровищами. Знаешь, что нас ждёт, если мы это дело подожжём?

— Преждевременная глухота?

— Я собирался заткнуть уши.

— Тонны камня и земли, которые обрушатся на нас сверху?

— Можно насыпать в туннеле пороховую дорожку, поджечь её и подождать на безопасном расстоянии.

— Ты не думаешь, что взрыв и разрушение императорского дворца привлекут некоторое внимание?

— Просто первое, что в голову пришло.

— В таком случае, братец, наши дорожки разойдутся… да и не так достигают знатности. Пробить дыру в дворцовом полу и улепетнуть, словно крыса, в дыму и в копоти!..

— Невольница будет меня учить, как достигают знатности?

— Невольница, жившая во дворцах.

— Что же ты предлагаешь? Коли ты такая умная, давай послушаем твой план.

Девица закатила глаза.

— Кто знатен?

— Дворяне.

— Как они такими стали?

— Появились на свет от знатных родителей.

— Ой. Неужели?

— Да, разумеется. А что, у турок иначе?

— Нет, хотя по тому, как ты говоришь, я решила, что в христианских странах это как-то связано с умом.

— Не думаю. — Джек приготовился рассказать о пфальцском курфюрсте Карле, когда синеглазка спросила:

— Так нам не нужен умный план?

— Это праздная болтовня, сестрёнка, но я никуда не тороплюсь, так что валяй. Говоришь, нам нужен умный план, чтобы стать знатными. Мы-то с тобой из простых — где ж нам взять знатность?

— Купить.

— Нужны деньги.

— Так выберемся из этой дыры и раздобудем деньги.

— И как ты их думаешь раздобыть?

— Мне нужен сопровождающий, — объявила невольница. — У тебя есть конь и клинок.

— Ласточка, это поле боя. У многих они есть. Найди себя рыцаря.

— Я рабыня, — отвечала она. — Рыцарь получит своё и меня бросит.

— Так ты мужа хочешь?

— Компаньона. Не обязательно мужа.

— Я буду ехать впереди, убивать янычар, драконов, рыцарей и всё такое, а ты — плестись сзади и… что? Только не надо заливать мне про индийские книги.

— Я буду заниматься деньгами.

— У нас нет денег.

— Потому-то тебе и надо, чтобы кто-то ими занимался.

Джек не понял, но звучало это умно, поэтому он важно кивнул, как будто глубоко проник в смысл.

— Как тебя звать?

— Элиза.

Привстав на стременах, приподняв шляпу, с лёгким поклоном:

— Джек Куцый Хер к вашим услугам, сударыня.

— Раздобудь мне платье мужчины-христианина. Чем больше на нём будет крови, тем лучше. Я пока ощипаю страуса.

Бывший стан великого визиря Кира-Мустафы сентябрь 1683

— И ещё… — начал Джек.

— Как, опять?! — Элиза, в окровавленном офицерском камзоле, полулежала в седле, припав к лошадиной шее, так что голова её, обмотанная разорванной рубахой, была совсем близко к голове Джека, который вёл коня под уздцы.

— Если мы доберёмся до Парижа — что отнюдь нелегко — и если от тебя будут хоть малейшие неприятности… один косой взгляд… складывание рук на груди… театральные реплики в сторону, адресованные невидимой публике…

— Много у тебя было женщин, Джек?

— …притворное возмущение тем, что совершенно естественно… рассчитанные приступы сварливости… копание при сборах… туманные намёки на женское недомогание…

— Кстати, Джек, у меня как раз эти дела, так что изволь остановиться прямо на поле боя, скажем на… да, думаю, в полчаса я управлюсь.

— Ничуть не смешно. Ты видишь, чтобы я смеялся?

— Я вижу бинты.

— В таком случае сообщаю, что мне отнюдь не весело. Мы огибаем то, что осталось от лагеря Кара-Мустафы. Справа в траншее стоят пленные турки и крестятся — что странно…

— Я слышу, как они молятся на славянском наречии. Это янычары, скорее всего — сербы. Как те, от которых ты меня спас.

— Слышишь, как кавалерийские сабли рубят им головы?

— Так вот что это за звуки!

— А чего бы, по-твоему, они молились? Янычар предают смерти польские гусары!

— За что?

— Слыхала про старые родственные размолвки? Вот так они выглядят. Какая-то давняя обида. Лет сто назад янычары чем-то огорчили поляков.

Кавалерийские полки пронеслись по останкам турецкого стана словно волны по простыне. Хоть сейчас не время было думать о простынях.

— О чём я говорил?

— Добавлял очередной пункт к нашему партнёрскому соглашению, словно какой-нибудь бродяга-крючкотвор.

— И ещё одно…

Ещё?!

— Не называй меня бродягой. Сам я могу так себя называть — для смеху, чтобы оживить разговор, обаять даму и всё такое. Но ты не должна применять ко мне этот уничижительный эпитет. — Джек заметил, что потирает большой палец правой руки, куда палач когда-то приложил раскалённое клеймо в форме буквы V, оставив отметину, которая временами начинала чесаться. — Возвращаясь к тому, что я говорил, прежде чем ты так невежливо меня перебила: малейшая неприятность с твоей стороны, сестрёнка, и я брошу тебя в Париже.

— Ой, какой ужас! Только не это, жестокий человек!

— Ты наивна, как богатая барышня. Известно ли тебе, что всякую беспризорную женщину в Париже тут же арестует, острижёт, выпорет и прочее начальник полиции — всесильный ставленник короля Луя, обладающий неограниченной властью, жестокосердый гонитель нищих и бродяг?

— Ты же ничего не знаешь о бродягах, о высокородный господин.

— Лучше, но пока недостаточно хорошо.

— Где ты нахватался таких слов, как «уничижительный эпитет», «всесильный ставленник» и «жестокосердый гонитель»?

— В театре, глупая.

— Ты актёр?

— Актёр? Актёр? — Обещание попозже её выпороть вертелось у Джека на языке, однако он сдержался из опасения, что она снова выбьет его ответом из колеи. — Учись манерам, детка. Иногда вагабонды из христианского благодушия позволяют актёрам следовать за ними на почтительном расстоянии.

— Рассыпаюсь в извинениях.

— Ты закатываешь под бинтами глаза? Я насквозь вижу… Тише! К нам приближается офицер. Судя по гербу — неаполитанский граф и бастард по меньшей мере в трёх поколениях.

Поняв намек, Элиза, у которой, по счастью, был густой, чуть хрипловатый альт, принялась стонать.

— Мсье, мсье, — обратился к ней Джек, изображая французскую речь. — Знаю, седло давит на огромные чёрные вздутия, что появились у вас в паху после того, как вы вопреки моему совету переспали с теми двумя злополучными цыганками. Однако нам надо попасть к брадобрею-цирюльнику или, на худой конец, к цирюльнику-брадобрею, чтобы тот извлёк из вашей головы турецкое ядро, покуда вас опять не начал трясти озноб… — И так далее, пока неаполитанский граф не отъехал.

Последовала долгая пауза, во время которой мысли Джека витали вдалеке, а мысли Элизы, как выяснилось, нет.

— Джек, можно говорить без опаски?

— Для мужчины говорить с женщиной всегда небезопасно. Однако мы уже выехали из лагеря. Я более не наступаю на отрубленные руки. Дунай справа, Вена — за ним. Наёмники выстроились перед охраняемыми фургонами, дабы получить плату за сегодняшний день, — можно говорить более-менее без опаски.

— Погоди! А ты когда получишь свою плату?

— Перед боем нам выдали бренди и клочки бумаги с какими-то буквами, по которым (как уверял капитан) в конце дня выплатят серебро. Однако Джека Шафто не проведёшь. Я сразу продал свою бумажку жиду.

— Сколько ты за неё получил?

— Я отлично сторговался. Синица в руках стоит двух…

— Ты получил пятьдесят процентов?

— Неплохо, правда? Учти, мне достанется лишь половина выручки от страусовых перьев — из-за тебя.

— Ой, Джек, как я должна себя чувствовать, когда ты говоришь такие слова?

— Я что, слишком громко ору? Уши болят?

— Нет…

— Хочешь сесть поудобнее?

— Нет, нет, Джек. Речь не о телесных страданиях.

— Тогда как прикажешь тебя понимать?

— Когда ты говоришь: «Один косой взгляд, и я оставлю тебя среди поляков, которые выжигают беглым холопам клеймо на лбу» или «Погоди, пока начальник полиции короля Луи до тебя доберётся…»

— Ты нарочно выбираешь худшее, — возмутился Джек. — Я больше грозил оставить тебя в монастыре.

— Так ты признаёшь, что грозить клеймом более жестоко, нежели монастырём?

— Это очевидно. Но…

— А зачем вообще проявлять жесткость, Джек?

— Ловкий трюк. Надо будет запомнить. Так кто из нас крючкотвор?

— Если ты так беспокоишься, может, не стоило спасать меня от янычар?

— Что это вообще за разговор? В каком таком месте ты жила, где людей и впрямь волнуют чужие чувства? Ни один ли хрен, что там другой человек чувствует?

— У невольниц в гареме не так уж много занятий: коротать время за женскими рукоделиями; шитьём, вышиванием и вязанием тончайшего шёлкового белья, ажурного, как лёгкая паутина…

— Отставить!

— …и за беседами на разных языках (которые невозможны, если не следить самым внимательным образом за чувствами собеседниц) плести интриги и козни, торговаться на базаре…

— Этим ты уже хвасталась.

— …

— Ты что-то ещё собиралась упомянуть, девонька? Давай выкладывай.

— Только то, что я уже говорила, — при помощи изощрённейших знаний древнего Востока медленно доводить друг дружку до самозабвенных, потных, неистовых восторгов…

— Довольно!

— Ты сам попросил.

— Ты меня заставила — интригами и кознями!

— Боюсь, теперь это моя вторая натура.

— А какая у тебя первая? С виду ты типичная англичанка.

— Счастье, что тебя не слышит моя матушка. Она гордилась своим чисто йглмским происхождением.

— Короче, густопсовая дворняга.

— Ни капли английской крови, или кельтской, норвежской или чего ещё там в вас намешано.

— Сто процентов чего ещё, надо думать. И во сколько лет тебя похитили?

— В пять.

— Ты точно знаешь свой возраст, — уважительно произнёс Джек. — Из благородных, что ли?

— Матушка считает, что все йглмцы…

— Хватит. Я уже знаю про твою мать больше, чем про свою. Что ты помнишь о Йглме?

— Дверь нашего жилища, озарённую весёлым светом горящего гуано, обвешанную причудливой формы ломами и топориками, чтобы отец мог вырубить нас из-подо льда после июньских буранов, таких здоровых и бодрящих. Деревушка на круче, где простые селяне жгли безлунными ночами костры, направляя мореплавателей к безопасности… Джек, что это за звуки? В горле запершило.

— Костры жгут, чтобы заманить мореплавателей.

— Дабы обменяться с ними товарами?

— Дабы они вместе со всем добром разбились о Риф Цезаря, Горе Варяга, Рок Сарацина, Могилу Галеонов, Кладбище Французов, Молот Голландца или иные навигационные опасности, из-за которых о твоей родине идёт столь недобрая слава.

— А-а, — протянула Элиза мелодичным голосом, от которого у Джека едва не подогнулись колени. — Это проливает новый свет на некоторые другие наши обычаи.

— А именно?

— Выходить по ночам с большими длинными ножами, дабы избавить выброшенных на берег моряков от лишних мучений.

— По их просьбе, полагаю?

— И возвращаться с тюками или сундуками добра, полученными в благодарность за услугу. Да, Джек, твое объяснение куда правдоподобнее — как мило было со стороны добрейшей матушки оберегать мой детский слух от жестокой правды.

— Теперь ты понимаешь, почему английские короли долго терпели — вернее, поощряли, не исключено, что взятками, — корсарские набеги на берега Йглма?

— Это было во вторую неделю августа. Мы с матушкой шли по пляжу…

— Там есть пляжи?

— Мне он казался золотым — возможно, то была прибрежная топь. Перед нами ослепительно белел Снежный утёс.

— Как, летом?

— Не от снега. То был дар чаек, на котором держится процветание Йглма. У нас с матушкой были елке и сктл.

— Чего-чего?

— Первое — орудие для отбивания, рубки, соскребания и ворошения, состоящее из устричной раковины, привязанной к берцовой кости.

— Почему не к палке?

— Англичане вырубили все наши леса. Сктл — бадья или ведро. Мы были на полпути к утёсу, когда услышали некий ритмичный звук. Не привычное биение волн об острые скалы; он был быстрее, резче, гулче — бой дикарских африканских барабанов! Северных, не конголезских, но всё равно африканских, не свойственных нашей местности. В йглмской музыке ударные почти не используются…

— Трудно сделать барабан из крысиной шкуры…

— Мы повернулись к солнцу. В бухте — на смятом листе сусального золота — скользила тень, похожая на сколопендру; её бесчисленные ноги двигались взад-вперёд под барабанный бой…

— Исполинская сороконожка шла по воде?

— То была многовесельная галера берберийских корсаров. Мы бросились бежать, но грязь засасывала так, что у нас ещё несколько недель были сквщ.

— Сквщ?

— Синяки на пятках, подобные следу от поцелуя. Пираты спустили шлюпку и направили её по мелководью наперерез нам. Несколько человек — силуэты в тюрбанах, столь варварские и непривычные для моего юного взора — выпрыгнули и побежали за нами. Один угодил прямиком в зыбун.

— Так! Начинается то, что мы в Уоппинге зовём потехой!

— Только прирождённая йглмка могла бы отыскать проход в зыбучих песках. В мгновение он ушёл по шейку и забился, выкрикивая стихи из Корана.

— А твоя мать сказала: «Мы можем убежать, но христианский долг повелевает выручить бедного моряка; мы обязаны пожертвовать свободой, дабы спасти его жизнь», и вы остались.

— Нет, матушка сказала что-то вроде: «Есть шанс убежать, однако у чуреков мушкеты; я притворюсь, будто хочу помочь тому чернозадому, может, нам это зачтётся».

— Вот женщина!

— Она потребовала весло и протянула его увязшему моряку. Видя, что она не проваливается, другие отважились вылезти из лодки и вытащили товарища. Нас как-то странно обнюхал не говорящий по-английски офицер, всем своим видом показывая, что ему ужасно неловко. Затем нас посадили в лодку и доставили на галеру, а с неё — на сорокапушечный корсарский галеон. Не какую-нибудь развалюху-барку, а настоящий линейный корабль, отбитый, купленный или взятый в аренду у какого-то европейского военного флота.

— И над твоей матерью грубо надругались похотливые магометане.

— Нет. Этих людей, судя по всему, в женщинах влекло лишь то, что объединяет нас с мужчинами.

— Неужто брови?

— Нет, нет!

— Так ногти? Потому что…

— Прекрати!

— Но человеколюбие, которое проявила твоя мать к бедному моряку, не осталось без награды? В минуту нечаянной опасности он как-то её спас, верно?

— Он через два дня умер от тухлой рыбы, и его выбросили за борт.

— Тухлой рыбы? На корабле? В океане? Мне казалось, мусульмане очень серьёзно относятся к провианту.

— Он её не ел, просто коснулся, когда готовил.

— Какого черта…

— Не спрашивай меня, — сказала Элиза, — спрашивай странного господина, принудившего мою матушку утолять его извращённое сластолюбие.

— Ты вроде бы сказала…

— Ты спросил, надругались ли над ней магометане. Этот господин не был мусульманином. Или евреем. Или ещё кем из тех, кто практикует обрезание.

— Э…

— Мне остановиться и нарисовать картинку?

— Нет. Так кто он был?

— Не знаю. Он никогда не покидал свою каюту на корме корабля, как если бы страшился солнечного света или хотя бы загара. Когда матушку туда привели, высокие окна были завешены тяжёлым бархатом, темно-зеленым, словно кожица авокадо — плода, произрастающего в Новой Испании. Не успела она опомниться, как её припёрли спиной к ковру…

— Ты хотела сказать «бросили на ковёр».

— Нет. Ибо стены и даже потолок каюты были убраны ковром — шерстяным, тончайшей ручной работы, с самым густым и роскошным ворсом (по крайней мере так показалось моей матушке, которая до того ковров никогда не видела) и золотистым, словно спелая нива…

— По твоим словам, там было темно.

— С этих свиданий она возвращалась вся в ворсе. И даже в темноте чувствовала спиной затейливый узор, вытканный искусными ремесленниками.

— Пока вроде всё не так плохо — если сравнивать с тем, что обычно ждёт женщину на корабле корсаров.

— Я ещё не упомянула смрад.

— Мир вообще смердит, девонька. Лучше зажать нос и привыкать помаленьку.

— Ты не узнаешь, что такое смрад, пока…

— Извини меня. Ты бывала в Ньюгейтской тюрьме? В Париже на исходе лета? В Страсбурге после чумы?

— Подумай о рыбе.

— Теперь ты снова о ней.

— Господин ел исключительно тухлую рыбу — протухшую некоторое время назад.

— Всё. Довольно. Хватит меня дурачить. — Джек заткнул пальцами уши и спел несколько весёлых мадригалов, состоящий по большей части из «фа-ля-ля».


Минуло, быть может, несколько дней — дороги на западе длинные. Однако со временем Элиза возобновила рассказ:

— Берберийские пираты дивились ничуть не меньше твоего, Джек. Впрочем, судя по всему, господин обладал неограниченной властью и мог добиться, чтобы все его желания исполнялись. Каждый день кого-нибудь из моряков за провинность отправляли готовить тухлую рыбу. Несчастный падал на колени и молил лучше выпороть его или протащить под килем. Однако всякий раз кого-то одного избирали и отправляли за борт по верёвочной лестнице…

— Это ещё зачем?

— Рыба тухла в открытой лодке, которую тянули за кораблём на длинном-предлинном буксирном тросе. Раз в день лодку подтягивали к борту, и несчастный под дулами пистолетов спускался в неё, зажав в зубах листок с рецептом блюда, которое заказал господин. Матросы, задыхаясь, травили буксир, и повар приступал к готовке на маленькой жаровне. Закончив, он махал флагом с костями и черепом. Его подтягивали к корме, из каюты спускали верёвку, и он привязывал к ней корзину с приготовленной трапезой. Позже господин звонил в колокольчик, и юнгу били палками по пяткам, пока тот не соглашался забрать посуду и выбросить её за борт.

— Ясно. В каюте, значит, стояла вонь.

— Господин пытался заглушить её пряностями и восточными благовониями. Всюду стояли искусно изготовленные деревья с листочками, пропитанными редкими духами. Фимиам курился над золотыми решетками восточных жаровен, в хрустальных фиалах плескались благоуханные настои, окрашенные лепестками тропических цветов, а смоченные в них тампоны распространяли ароматы по воздуху. И всё, разумеется, тщетно, потому что…

— В каюте стояла вонь.

— Да. Разумеется, мы с матушкой почувствовали её примерно за милю, когда нас везли на галере, но объяснили тогда варварским обычаем корсаров и мужским бытом. Мы дважды видели, как готовят еду, однако ничего не поняли. На второй раз повар — тот самый моряк, которого спасла моя матушка, — не помахал Весёлым Роджером, а как будто заснул в лодке. Чтобы его разбудить, принялись дудеть в трубы и палить из пушек… всё тщетно. Наконец его втащили на палубу, и корабельный врач, дыша через повязку, смоченную цитрусовым маслом, миррой, мятой, бергамотом, опием, розовой водой, шафраном и анисом, объявил, что несчастный мёртв. Он порезал руку, разделывая недельной давности каракатицу, и трупный яд, попав в кровь, убил его, как стрела из арбалета промеж глаз.

— Ты описываешь каюту господина с подозрительной полнотой и дотошностью.

— О, меня тоже туда водили. После того, как матушка не выдержала проверки на вонь, господин пришёл в ярость, и в качестве жертвы ему предложили меня. Однако и я его не удовлетворила, поскольку, по малолетству, не выделяла тех женских гуморов, которые…

— Всё, замолчи. Моя жизнь с тех пор, как я подошёл к Вене, превратилась в балаган уродов на Варфломеевской ярмарке.


Прошёл час или, может быть, два.

— Так я должен поверить, что тебя и твою дражайшую матушку похитили средь Йглмских топей исключительно в надежде, что матушка пройдет проверку на вонь?

— Корсары думали, что пройдёт, но офицер, который её обнюхивал, ошибся — его обоняние…

— …отшибли миазмы прибрежных топей и залежей гуано. Господи, ничего хуже мне слышать не доводилось — а я-то боялся напугать тебя своей историей. — Джек замахал руками встречному монаху и крикнул: — Эй, в какой стороне Массачусетс? Я становлюсь пуританином.

— Позже во время плавания господин раз или два всё-таки попользовался моей бедной матушкой, но лишь за отсутствием иного выбора, ибо мы не проходили мимо отдалённых поселений, где можно похитить женщин.

— Ладно, давай начистоту — что он делал в своей убранной коврами каюте?

Тут на Элизу напала несвойственная ей робость. Они были уже в нескольких днях пути от Вены. Девушка сняла окровавленный офицерский камзол и сидела теперь в одеяле поверх палатки, в которой Джек впервые её увидел. Время от времени Элиза предлагала уступить ему место в седле и пойти пешком, но она была босая, а Джек не хотел мешкать. Голова Элизы, впрочем, выступала из куля, и Джек мог бы, обернувшись, сколько угодно её разглядывать. Обычно он этого не делал, понимая, что не следует всматриваться в плавную симметрию её лица, идеально ровные зубы и ловить оттенки пресловутых чувств, быстрых и завораживающих, как огонь. Однако сейчас Джек обернулся: Элиза замолчала так резко, что он подумал, уж не выбило ли её из седла шальное ядро. Она никуда не делась, просто смотрела на идущих впереди путниц: четырёх монахинь.

Вскоре они обогнали монашенок и оставили их позади.

— Можешь говорить, — сказал Джек, однако Элиза, стиснув зубы, смотрела вдаль.

Четверть часа спустя они миновали сам монастырь, а ещё через четверть часа Элиза как ни в чем не бывало принялась подробно расписывать, что происходило за занавесями цвета авокадо на ковре золотом, как спелая нива. Описывались довольно чудные вещи — из индийских книг, как подозревал Джек.

В целом рассказы Элизы странным образом достигали кульминационной точки на подъезде к монастырю или городу. Джек услышал всё, что хотел, и даже больше — сальная история, излагаемая в таких подробностях, стала однообразной, и с какого-то момента ему начало казаться, что цель повествования — внушить чувство глубочайшей вины и отвращения к себе любому слушателю-мужчине.

Припоминая последние несколько дней их общего странствия, Джек заметил, что в чистом поле или в лесу Элиза по большей части молчала. Однако стоило им заметить селение или монастырь (а последними этот католический край кишел, как блохами), она начинала говорить, и рассказ принимал крайне интересный оборот как раз у городских ворот или дверей обители. Здесь Элиза замолкала и не раскрывала рта, пока город или монастырь не оставались далеко позади.

— Следующая остановка: Берберийский берег. Поскольку мы не угодили господину, то попали в общий фонд европейских невольников, который насчитывает десятки тысяч человек.

— Чёрт, я понятия не имел!

— Вся Европа глуха к их участи! — воскликнула Элиза, и Джек с опозданием осознал, что наступил на больную мозоль. Слова хлынули стремительным потоком. Если бы только её голова была по-прежнему замотана: дернуть посильнее, затянуть узлом, и его мучения позади. Вместо этого, отпустив поводья на всю длину, Джек смог буксировать благородного жеребца, которого нарёк (или перенарёк) Турком, на значительном отдалении, как корабль в Элизиной сказочке — лодку с протухшей рыбой. Тем не менее до его слуха то и дело долетали отрывки страстного монолога. Джек узнал, что матушку продали в гарем оттоманского военачальника в алжирской касбе, и та все своё неограниченное свободное время посвятила созданию Общества британских невольников, которое имеет теперь отделения в Марокко, Триполи, Бизерте и Феце, встречается раз в две недели (исключая Рамадан), а его устав занимает сотни страниц, причём Элизе надлежало переписывать их от руки на краденой оттоманской бумаге после учреждения каждого нового филиала.

Путники приближались к Линцу. Монастыри, богатые усадьбы и посёлки встречались теперь всё чаше. В середине гневной проповеди об участи белых невольников в Северной Африке Джек (просто из желания проверить, что будет) замедлил шаг перед воротами особо мрачной готической обители. Оттуда доносилось заунывное пение монахинь. Внезапно Элиза резко сменила тему.

— Начиная фразу, — заметил Джек, — ты рассказывала о процедуре внесения поправок в устав Общества британских невольников, затем плавно переключилась на то, как целый корабль индийских танцовщиц сел на мель рядом с замком мальтийских рыцарей. Уж не боишься ли ты, что я брошу тебя здесь или продам какому-нибудь крестьянину?

— Что тебе до моих чувств?

— А ты не думаешь, что в монастыре тебе было бы лучше?

Судя по всему, Элиза прежде об этом не думала, но сейчас задумалась. Личико её наполнилось самым очаровательным испугом и обратилось к воротам обители.

— О, я свои обещания выполню. Проболтавшись столько лет на ногах у висельников, я научился ценить честное слово. — Джек на мгновение замолчал, перебарывая смешок. — Да, преимуществ в путешествии с Джеком Куцым Хером много: никто надо мной не властен. У меня есть ботфорты, сабля, топор и конь. Я не могу покуситься на твою честь. Мне ведомы тайные тропы контрабандистов. Я знаю арго и язык жестов, на котором общаются вагабонды, составляющие (если позволено выразиться поэтически) тайную сеть, что передаёт информацию по всему миру и действует безотказно, даже если какие-то части её повреждены. Благодаря ей я знаю, через какие страны можно идти без опаски, а в каких жестоко преследуют бродяг. Тебе достался не худший спутник.

— Так почему же ты говоришь, что мне было бы лучше здесь? — Элиза кивнула на монастырь, тянущийся к дороге готическими флигелями, словно жук — жвалами.

— Некоторые сказали бы, что я должен был предупредить раньше: ты пустилась в путь с человеком, которого в большинстве стран могут схватить и повесить без разбирательства.

— О-о-о! Ты ужасный преступник?

— Лишь отчасти — но не поэтому.

— Так почему же?

— Я принадлежу к определенному типу — дьяволов бедняк.

— Ой.

— Стыдно признаваться, однако в опьянении от боя и бренди я показал тебе другой мой секрет и не думаю, что могу упасть в твоих глазах ещё ниже.

— Что такое дьяволов бедняк? Ты сатанист?

— Если бы! Нет, это английское выражение. Есть два вида бедняков — Божьи и дьяволовы. Божьим беднякам — вдовам, сиротам и бежавшим из плена смазливым белым невольницам — можно и нужно помогать. Чертовым беднякам помогать бесполезно — только деньгам перевод. Разницу между этими двумя категориями признают все цивилизованные страны.

— Думаешь, тебя повесят прямо здесь?

Они остановились на холме над поймой Дуная. Внизу лежал Линц. После ухода войск он сжался раз в десять, до своих обычных размеров: на земле остался шрам вроде розовой кожицы на месте отпавшего струпа.

— Сейчас тут должно быть более или менее ничего — много солдат возвращается через этот край. Всех не перевешаешь — верёвки в Австрии не хватит. Я насчитал полдюжины висельников на деревьях у городских ворот и ещё столько же голов на стенах — умеренно низкое количество для города такого размера.

— Тогда на рынок, — объявила Элиза, сверкая глазами.

— Ага. Въезжаем в город, находим улицу торговцев страусовыми перьями и идём от лавки к лавке, выбирая, кто больше даст?

Элиза сникла.

— В том-то и беда с редким товаром, — сказал Джек.

— И что ты думаешь делать?

— О, любой товар можно продать. В каждом городе есть улица, где купят что угодно. Мое дело — знать эти улицы.

— Джек, какую цену даст скупщик краденого? Мы очень сильно прогадаем.

— Зато у нас будет в карманах серебро, девонька.

— Может, потому ты и дьяволов бедняк, что, заполучив ценную вещь, пробираешься в город, как человек, которого ждёт наказание, и идешь к последнему барыге, который работает даже не на самого перекупщика, а на его посредника.

— Заметь, я жив, свободен, при ботфортах, сберёг почти все части тела…

— И приобрёл французскую хворь, которая сведёт тебя с ума, а затем и в могилу за несколько лет.

— Это больше, чем я прожил бы в таком городе, выдавая себя за купца.

— Я клоню к другому — ты сам сказал, что наследство для сыновей надо скопить сейчас.

— Что я и предлагаю. Или у тебя есть предложение получше?

— Надо отыскать ярмарку, на которой мы сумеем сбыть перья непосредственно торговцу роскошью — такому, который отвезёт их в Париж и продаст знатным дамам и господам.

— О да. Такие торговцы всегда рады вести дела с бродягами и беглыми невольницами.

— Ой, Джек, надо просто одеваться, а не издеваться.

— Есть некоторые чуткие ранимые люди, которые сочли бы это замечание обидным. По счастью, я…

— Ты не задумывался, почему каждое мое движение сопровождается шелестом и шуршанием? — Элиза продемонстрировала.

— Воспитание не позволяло мне осведомиться о фасоне твоего белья, но коли ты сама завела этот разговор…

— Шёлк. Под бурнусом на мне намотано с милю шёлка. Я украла его в лагере вазира.

— Шёлк. Слыхал о таком.

— Иголка, немного ниток, и я стану знатной дамой с головы до пят.

— А я кем? Придворным недоумком?

— Моим слугой и телохранителем.

— О нет…

— Только для видимости! Небольшой спектакль ради дела! Всё остальное время я буду твоей преданной слугой, Джек!

— Что ж, знаю, ты любишь сказки, и не прочь разыграть с тобой короткий спектакль. Только прости, пожалуйста, но разве на то, чтобы сшить наряд из турецкого шёлка, не требуется долгое время?

— Джек, много на что требуется время. Это займёт всего несколько недель.

— Несколько недель… А ты знаешь, что в здешних краях бывает зима? И что сейчас октябрь?

— Джек?

— Элиза?

— Что твоя аргоговорящая сеть сообщает о ярмарках?

— Они по большей части проводятся осенью и весной. Нам нужна лейпцигская.

— Правда? — На Элизу эти слова, видимо, произвели впечатление. Джеку стало приятно — дурной знак. Если для тебя единственная радость — произвести впечатление на конкретную девушку, значит, пиши пропало.

— Да, потому что там восточные товары, привезённые из Турции и России, меняют на западные.

— Скорее на серебро — кому нужны западные изделия!

— Правда твоя. Старые бродяги тебе скажут, что парижских купцов лучше грабить по пути в Лейпциг, когда они везут серебро, нежели на обратном пути, когда они нагружены товаром, который ещё поди сбудь. Хотя молодёжь возражает, что серебро теперь вообще никуда не возят: расчёты совершаются в обменных векселях.

— В любом случае Лейпциг — то, что нам надо.

— За исключением одной мелочи: осенняя ярмарка закончилась, а до весенней надо пережить зиму.

— Помоги мне пережить зиму, Джек, и весной в Лейпциге я выручу тебе вдесятеро против того, что ты получил бы здесь.

Настоящий бродяга так не поступил бы. Ошибка многократно усугублялась перспективой провести столько времени с одной определённой девушкой. Однако Джек сам загнал себя в ловушку, когда упомянул сыновей.

— Всё обдумываешь? — спрос ила Элиза некоторое время спустя.

— Давным-давно бросил, — отвечал Джек. — Сейчас я пытаюсь вспомнить, что знаю о местности отсюда до Лейпцига.

— И что же ты пока вспомнил?

— Только что мы не увидим никого и ничего старше пятидесяти лет. — Джек двинулся к парому через Дунай. Турок следовал за ним. Элиза ехала молча.

Богемия осень 1683

В трёх днях езды от Дуная дорога сузилась до колеи в тощей древесной поросли, заглушаемой высоким бурьяном. Бурьян кишел насекомыми и шевелился от невидимых зверьков. Джек вытащил янычарскую саблю из одеяла, в которое та была завернута с самой Вены, и смыл в ручье засохшую кровь. Стоя в ярком солнечном свете, по колено в бурой воде, он нервно тёр саблю и встряхивал ею в воздухе.

— Что тебя тревожит, Джек?

— С тех пор, как паписты перебили всех приличных людей, в этих краях живут лишь разбойники, гайдуки и вагабонды…

— Я уже догадалась. Я хотела сказать, что-то насчёт сабли?

— Её невозможно вытереть: трогаешь — сухая, а на солнце струится, как вода.

Элиза отвечала стихами:

Булат струйчатый — мир его называет.

Напоённый ядом, врагов в смятенье повергает,

Стремительно разит, кровь всюду проливает.

И в мраморных чертогах лалы и яхонты сбирает.[62]

…во всяком случае, так сказал поэт.

— Кто сочинил такую дичь?

— Поэт, разбиравшийся в саблях лучше тебя. Ибо это почти наверняка дамасская сталь. Вероятно, сабля стоит больше, чем Турок и страусовые перья вместе взятые.

— Стоила бы, если б не это. — Джек уместил подушечку большого пальца в выщербину на клинке, ближе к острию. Сталь вокруг была чёрной. — Не поверил бы, что такое возможно.

— Это здесь он врубился в мягкое подбрюшье твоего мушкета?

— Мягкое?! Ты видела только деревянную часть. Однако в неё был упрятан железный шомпол. Сабля разрубила дерево — ничего примечательного, — разрезала шомпол и надсекла ствол. Когда порох наконец вспыхнул, пуля дошла только до этого места, и тут дуло разорвало. Что и погубило янычара, поскольку лицо его находилось…

— Я видела. Или ты отрабатываешь рассказ, чтобы потом развлекать друзей?

— У меня нет друзей. Я собираюсь устрашать врагов. — Джек рассчитывал, что слова прозвучат грозно, но Элиза только взглянула на горизонт и подавила вздох.

— Или, — сказала она, — таким рассказом можно привлечь человека, который скупает на рынке легендарные клинки.

— Сделай милость, выкинь из головы мысли о рынках. Как убеждает пример великого визиря, все богатства мира не впрок, коли не можешь их защитить. Это сокровище и средство защиты, слитые воедино, — совершенство.

— По-твоему, человек с конём и саблей достаточно защищен в таком месте?

— Ни один уважающий себя разбойник не станет селиться в безлюдье.

— А что, все леса в христианском мире такие? По матушкиным сказкам я ожидала увидеть деревья-исполины.

— Два-три десятилетия назад здесь зрела пшеница. — Джек ятаганом срезал несколько спелых колосьев, выросших на солнечном пятачке у ручья, спрятал саблю в ножны и понюхал зерно. — Добрые селяне приходили сюда в страдную пору, неся на плечах серпы. — Джек стянул ботфорты и вошёл в ручей, ощупывая дно босыми ступнями. Через мгновение нагнулся, вытащил длинный, зазубренный от камней серп — изъеденный полумесяц ржавчины на сломанной чёрной рукояти. — Точили серпы на окатанных водой камнях. — Он поднял голыш, несколько раз провёл им по серпу и снова бросил на берег. — За этим занятием они не прочь были промочить горло. — Джек снова пошарил ногой в воде, нагнулся, достал глиняный кувшин и вылил оттуда желтовато-бурую струю болотной воды. Кувшин он бросил на берег. Затем, по-прежнему держа в руке ржавую дугу серпа, двинулся к замеченному ранее экспонату. Он нашел, что хотел, и чуть не упал, стоя на одной ноге, как фламинго, и шаря другой по дну. — Так шла их простая, счастливая жизнь, пока не случилось нечто…

Джек медленно и (он надеялся) драматично провел серпом над водой, изображая смерть.

— Чума? Голод?

— Религиозная рознь! — объявил Джек и вытащил из воды побуревший человеческий череп, явно со следом от сабли на виске. Элизу (ему показалось) потряс фокус: не череп (она видела вещи похуже), но ловкость исполнения. Джек замер с серпом и черепом, растягивая мгновение. — Когда-нибудь видела моралите?

— Матушка про них рассказывала.

— Предполагаемая публика: вагабонды. Цель: вложить в их убогие умишки некую идиотскую мораль.

— И в чём же мораль твоей пьесы, Джек?

— О, моралей в ней много: держитесь подальше от Европы. Или: когда приходят люди с оружием, бегите. Особенно если в другой руке у них Библия.

— Разумный совет.

— Даже если это означает определённые жертвы.

Элиза рассмеялась, как девчонка.

— А, вот теперь-то, чую, мы переходим к настоящей морали.

— Смейся сколько хочешь над бедолагой, — сказал Джек, потрясая черепом. — Если бы он бросил урожай и дал дёру вместо того, чтобы цепляться за домишко и землю, то мог бы дожить до сего дня.

— А бывают восьмидесятилетние бродяги?

— Вряд ли, — согласился Джек. — Они просто выглядят вдвое старше своих лет.


Путники углубились в мёртвую Богемию по заросшим дорогам и звериным тропам. Зверья здесь расплодилось видимо-невидимо. Джек оплакивал утрату Бурой Бесс, из которой можно было настрелять сколько хочешь оленей — или по крайней мере напугать их до родимчика.

Порой они спускались с лесистых холмов и пересекали равнины — бывшие пастбища, заросшие колючим кустарником. Джек сажал Элизу в седло, чтобы колючки, крапива и насекомые не портили её внешность. Не из жалости; просто Элиза существовала для того, чтобы Джеку было чем любоваться. Иногда он без всякого уважения к дамасской стали рубил саблей кусты.

— Что вы с Турком видите? — спрашивал он, поскольку сам видел лишь пожухшие осенние листья.

— Справа вздымается уступ, за ним — высокие чёрные горы, на уступе крепость, совсем не такая изящная, как мавританские, однако недостаточно прочная, чтобы устоять перед разрушившей её неведомой силой.

— Это артиллерия, девонька, — рок старых крепостей.

— Значит, папистская артиллерия пробила в стенах несколько брешей, образовав каменные осыпи в сухом рву. Остатки раствора белеют на камнях, как осколки костей. Потом внутри вспыхнул пожар, и сгорело всё, за исключением нескольких балок. Стены над окнами и бойницами покрыты копотью — очевидно, замок пылал много часов, словно алхимическая печь, в которой целый город очищался от ереси.

— У вас в Берберии есть алхимики?

— Они есть у вас в христианском мире?

— Очень поэтично, как и прежние твои описания разрушенных замков, — но меня больше волнует практическая сторона. Ты видишь дымки костров?

— Я их упомянула. А также тропы в кустах, проложенные людьми или лошадьми. О них я тоже сказала.

— Ещё что-нибудь?

— Слева озеро — с виду довольно мелкое.

— Едем к нему.

— Турок сам к нему свернул — хочет пить.

Они нашли несколько озёр, и после третьего и четвёртого (все — под развалинами замка) Джек понял, что это пруды, вырытые или по крайней мере расширенные тысячами бедолаг с лопатами и кирками. Один цыган в Париже как-то рассказывал ему о прудах далеко на востоке, ближе к Румынии, где рыб разводят, как скот. По рыбьим скелетам на берегу Джек видел, что другие уже бывали здесь и вкушали от чешуйчатых стад, взращённых мёртвыми реформатами. У него потекли слюнки.

— За что паписты так возненавидели этот край? — спросила Элиза. — Матушка рассказывала, что протестантских стран много.

— Я вообще-то стараюсь в такое не вникать, — отвечал Джек, — но случилось, что под Вену я пришёл почти из такого же опустошённого края, где каждый крестьянин готов вновь и вновь пересказывать историю последних войн. Край тот зовётся Пфальц, и правители его несколько поколений назад были протестантскими героями. Один из них женился на англичанке по имени Елизавета, сеструхе Чака Первого.

— Карл Первый — это тот, который рассорился с Парламентом, и ему отрубили голову на Чаринг-Кросс?

— Он самый. Его сестрице, как ты скоро узнаешь, повезло немногим больше. Потому что здесь, в Богемии, протестанты устали от папистов, выбросили их из окон замка в навозную кучу и провозгласили страну свободной от папизма. В отличие от голландцев, которые прекрасно обходятся без монархов, богемцы не могли представить себе страну без короля, поэтому пригласили Елизавету и её муженька. Те и заняли престол — на одну зиму. Потом пришли папские легионы и устроили тут то, что ты сейчас видишь.

— А Елизавета и её муж?

— Зимние король и королева, как их стали называть, бежали. В Пфальц они вернуться не могли, поскольку в нём творилось то же самое (вот почему тамошние жители по сей день об этом говорят), поэтому некоторое время скитались, как вагабонды, пока не осели в Гааге, где и переждали войну.

— Дети у них были?

— Она щенилась без остановки. Господи! Послушать, так она плодила их одного за другим, через девять с половиной месяцев, всю войну… не помню сколько.

— Не помнишь? Сколько же длилась война?

— Тридцать лет.

— Ой.

— Она нарожала не меньше дюжины. Старший стал курфюрстом Пфальцским, другие, насколько я знаю, рассеялись по свету.

— Ты так чёрство о них говоришь, — фыркнула Элиза. — Я уверена, каждый хранит в сердце память о том, как поступили с его родителями.

— Прости, девонька, я запутался — ты о пфальцских щенках или о себе?

— И о себе тоже, — признала Элиза.

Они с Джеком питались по большей части зерном. Как Джек любил напоминать Элизе по несколько раз на дню, он был не из тех, кто обрастает имуществом. Тем не менее он обладал нюхом на то, что может пригодиться, и, когда все повара побежали грабить турецкий лагерь, стащил из военного обоза ручную мельницу. Довольно было повертеть ручку, и зерно превращалось в муку. Не хватало только печи — по крайней мере так думал Джек, покуда как-то вечером между Веной и Линцем Элиза палочками не вытащила из костра плоский чёрный диск. Когда она отряхнула золу, диск оказался бурым, а на изломе исходил паром почти как хлеб. Это, объяснила Элиза, магометанская лепешка, не требующая печи и вполне съедобная — ну разве что уголёк на зубах хрустнет. Сейчас они ели их уже больше месяца. По сравнению с настоящей едой это было не очень, по сравнению с голодухой — вполне сносно.

— Хлеб и вода, хлеб и вода — будто снова в корабельном карцере. Хочу рыбы! — объявил Джек.

— Когда ты побывал в корабельном карцере?

— Все-то тебе надо знать. Ну, наверное, после отплытия с Ямайки, но до нападения пиратов.

— Что ты делал на Ямайке? — с подозрением спросила Элиза.

— Воспользовался связями в армии, чтобы попасть на корабль, доставляющий порох и пули тамошним укреплениям его величества.

— Зачем?

— Порт-Рояль. Хотел увидеть Порт-Рояль, который для пиратов то же, что Амстердам для евреев.

— Ты хотел стать пиратом?

— Я хотел свободы. Пираты (так я думал) те же бродяги, только морские. Говорят, все моря, если собрать их вместе, больше суши, и я полагал, что пираты куда свободнее бродяг. И намного богаче — все знают, что улицы Порт-Рояля вымощены испанским серебром.

— И что, правда?

— Почти. Всё серебро мира берётся из Перу и Мексики…

— Знаю. В Константинополе расплачиваются пиастрами.

— …путь его в Испанию проходит мимо Ямайки. Пираты из Порт-Рояля перехватывают немалую часть. Я добрался туда в семьдесят шестом — всего через несколько лет после того, как Морган самолично разграбил Панаму и Портобелло, а добычу привёз на Ямайку. Это было богатое место.

— Рада, что ты хотел стать буканьером… а то я уже испугалась, что ты решил заделаться плантатором.

— В таком случае, девонька, ты единственная, кто ставит пиратов выше плантаторов.

— Я знаю, что на островах Зелёного мыса и на Мадере весь сахар выращивают рабы — так ли на Ямайке?

— Разумеется! Все индейцы перемёрли или разбежались.

— Тогда лучше быть пиратом.

— Ладно, не важно. За месяц на корабле я понял, что в море нет вообще никакой свободы. О, корабль, может, и движется. Однако вода повсюду одинакова, и пока ждёшь, что на горизонте покажется земля, ты заперт в ящике с кучей несносного дурачья. На пиратском корабле то же самое. Есть чёртова уйма правил, как оценивать и делить добычу между пиратами разного ранга. Так что я провёл мерзкий месяц в Порт-Рояле, стараясь уберечь задницу от этих козлов-буканьеров, и отплыл назад на корабле с сахаром.

Элиза улыбнулась, что делала нечасто. Джеку не нравилось, как действуют на него её редкие улыбки.

— Ты много повидал, — сказала она.

— Такой старикашка, как я, одной ногой в могиле, должен был прожить целую жизнь, повидать Порт-Рояль и прочие диковинные места. Ты — совсем дитя, у тебя впереди лет десять, а то и все двадцать.

— Это на корабле с сахаром ты угодил в карцер?

— Да, за какую-то воображаемую провинность. Напали пираты. Ядро пробило борт. Шкипер увидел, как его прибыль растворяется. Всю команду высвистали наверх, все грехи простили.

* * *

Элиза продолжала расспросы, Джек не отвечал: он изучал пруд и полуразрушенную деревушку на берегу, особенное внимание уделяя струйкам прозрачного дыма, которые тянулись вверх и вились клубами у какого-то невидимого атмосферного барьера. Они поднимались из хибарок и навесов, пристроенных к обвалившимся домам. Где-то скулила собака. Через кустарник от леса к пруду были протоптаны тропы, над самым лесом плыли дымы и пар.

Джек пошел вдоль пруда, хрустя рыбьими костями, и добрался до деревни. Крестьянин тащил к хибарке вязанку хвороста с себя ростом.

— У них нет топоров, поэтому они вынуждены топить не дровами, а хворостом, — заметил Джек, выразительно похлопывая по топору, который прихватил в подземном туннеле под Веной.

Крестьянин, окруженный облаком мух, был в деревянных башмаках и лохмотьях цвета золы. Он жадно смотрел на ботфорты Джека, изредка скорбно поглядывая на саблю и коня, означавших, что ботфортов он не получит.

J'ai besoin d'une cruche[63], — сказал Джек.

Элиза изумилась.

— Джек, мы в Богемии! Почему ты говоришь по-французски?

Il y a quelques dans la cave de ca — la-bas, monsieur[64], — ответил крестьянин.

Merci[65].

De rien, monsieur[66].

— Надо глядеть на башмаки, — беззаботно объяснил Джек, выждав несколько минут, чтобы Элиза смутилась по-настоящему. — Никто, кроме французов, не носит сабо.

— А как?..

— Во Франции крестьянам несладко. Они отлично знают, что на востоке есть пустующие земли. Как и те, кого мы ждем сегодня к обеду.

К обеду?

Джек нашёл в погребе глиняный кувшин и велел Элизе набросать внутрь камешков. Сам он занялся пороховницей, оставшейся от Бурой Бесс. Оторвал от рубашки полосу ткани, вывалял её в порохе до черноты, поджёг край с помощью кремня и огнива и стал смотреть, как пламя и чёрный дым побежали по тряпице.

Французские детишки, сплошь кишевшие блохами, собрались поглазеть. Джек велел им не подходить близко. Горящий запал их заворожил — ничего интереснее они в жизни не видели.

Элиза набрала полкувшина камешков. Остальное было довольно просто. Остатки пороха вместе с новым запалом отправились в кувшин. Джек поджёг конец запала, заткнул горлышко тёплым свечным огарком, чтобы не попала вода, и забросил кувшин далеко в воду. Пруд проглотил его и через мгновение рыгнул: вода заходила, запенилась, из неё как по волшебству поднялось облако сухого дыма. Через минуту вся поверхность пруда была покрыта оглушённой рыбой.

— Обед готов! — закричал Джек. Однако лес и без того ожил — цепочки людей двигались по тропам, как огонь по запалу.

— В седло, девонька, — посоветовал Джек.

— Они опасны?

— Смотря о чём речь. Мне повезло; меня не берут чума, проказа, гнойная язва…

Он мог не продолжать: Элиза уже запрыгнула на лошадь стремительным движением, которое восхитило бы любого мужчину (за исключением содомита). Джек, за отсутствием других развлечений, научил её верховой езде; сейчас она умело поворотила Турка и въехала на мшистый пригорок — самое высокое место поблизости.

— То было в лето Господне тысяча шестьсот шестьдесят пятое, — сказал Джек. — Мои дела шли в гору: мы с братом Бобом основали процветающее заведение, которое оказывало услуги осуждённым. Первым намёком стал запах серы, затем — серный дым на улицах, гуще и зловоннее обычного лондонского тумана. Серу жгли, чтобы очистить воздух.

— От чего?

— Затем по улицам потянулись повозки с дохлыми крысами, затем с кошками, затем с собаками и, наконец, с мёртвыми людьми. На некоторых домах стали появляться нарисованные красным мелом кресты: вооружённая стража стояла рядом с этими домами, чтобы несчастные обитатели не выломали забитые двери. Мне было никак не больше семи. Видеть, как они стоят в серном дыму, словно статуи героев, с алебардами и мушкетами наготове, под несущийся отовсюду похоронный звон, — мы с Бобом как будто попали в другой мир, не покидая Лондона. Все публичные увеселения запретили. Даже ирландцы не устраивали папистских праздников, и многие подались в бега. На Тайберне не вешали. Театры закрылись в первый раз со времён Кромвеля. Мы с Бобом разом лишились и заработка, и развлечений, на которые его тратить. Ушли из Лондона. Подались в леса. Как все. Там было не протолкнуться. Разбойникам пришлось собрать манатки и перебраться подальше. Ещё до того, как мы — лондонцы, бегущие от Чумы, — пришли в леса, там были целые города из шалашей, в которых жили вдовы, сироты, увечные, дурачки, безумцы, беглые подмастерья, бездомные проповедники, погорельцы, жертвы наводнений, дезертиры, бывшие солдаты, актёры, девицы, нагулявшие детей, лудильщики, коробейники, цыгане, беглые рабы, музыканты, списанные на берег матросы, контрабандисты, ошалелые ирландцы, рантеры, диггеры, левеллеры, квакеры и повитухи. Короче, обычный состав вагабондов. Теперь к ним добавились все лондонцы, которым хватило прыти удрать от Чёрной смерти. Через год Лондон сгорел дотла — ещё один исход. Через год обанкротилась флотская финансовая часть — к нам присоединились тысячи моряков, которые не получили жалованья. Мы кочевали по югу Англии, словно рождественские христославы из ада. Больше половины ждало, что через несколько недель наступит конец света, поэтому мы не загадывали надолго. Ломали изгороди и стены, борясь с Огораживанием, браконьерствовали в имениях особо набожных лордов и епископов.

Покуда он вещал, бродяги по большей части вышли на открытое место. Джек смотрел не на них — он и так знал, как они выглядят, — а на Элизу, которая явно нервничала. Турок почувствовал это и теперь косил на Джека, показывая белый магометанский полумесяц в глазу. Джек знал, что так будет со всяким человеком и животным, которого они встретят в дороге, — каждый охотно позволит Элизе сесть на себя верхом, будет сопереживать ей, словно актрисе, и злобно коситься на Джека. Осталось лишь придумать, как это использовать.

Элиза задышала спокойнее, увидев, что бродяги — просто люди. Они были даже чище и менее зверского вида, чем крестьяне, особенно когда полезли в пруд за рыбой. Двое цыганят, тащивших на берег огромного карпа, собрали толпу зрителей.

— Некоторые из этих рыбин, наверное, помнят войну, — задумчиво произнёс Джек.

Несколько человек подошли — не слишком близко, — чтобы засвидетельствовать почтение Джеку и (в большей мере) Элизе. Один из них был жилистый малый, чьи бледно-зелёные глаза смотрели с анатомического комплекса, менее всего напоминающего лицо. Нос отсутствовал, вместо него имелись два вертикальных дыхательных отверстия, верхней губы тоже не было, уши напоминали фестоны, на лбу алели какие-то слова. Он шагнул вперёд, остановился и отвесил низкий поклон. Странного человека окружали обладатели обычных ушей и носов, которые явно его любили. Они улыбались Элизе, убеждая её, что не надо с криком скакать прочь.

— Прокажённый? — с вежливым изумлением спросила девушка. — Но тогда он не пользовался бы такой популярностью.

— Беглый, — сказал Джек. — Когда польский крестьянин убегает, его ловят, клеймят и отрезают ему какую-нибудь часть тела — разумеется, ненужную для работы, — чтобы в следующий раз легче было узнать. Вот, девонька, кого я называю чёртовыми бедняками — тех, кого не могут исправить ни люди, ни церковь. Смотри, упорство принесло ему целую свиту обожателей.

Джек перевёл взгляд на берег, где вагабонды под зачарованными взглядами бродячих собак руками вырывали из рыб кишки. Потом посмотрел на Элизу, которая внимательно его разглядывала.

— Пытаешься вообразить меня без носа?

Элиза опустила глаза. Джек ещё никогда не видел её потупившейся. Это взволновало его, и он рассердился на свое волнение.

— Не смотри так. Последним, кто смотрел на меня вот так, с отличного скакуна, был сэр Уинстон Черчилль.

— Кто это? Англичанин?

— Джентльмен из Дорсетшира. Роялист. Люди Кромвеля сожгли его поместье. Он десять лет прожил на пепелище, растя детей, отбиваясь от бродяг и дожидаясь, когда вернётся король, а когда дождался, стал лондонским хлыщом.

— И почему он смотрел на тебя с лошади?

— На время Чумы и Пожара сэр Уинстон Черчилль сумел устроить себе местечко в Дублине — отправился туда по королевским делам. Время от времени он возвращался лизнуть задницу его величеству и осмотреть то, что осталось от поместий. В один из таких наездов он с сыном посетил Дорсет и поднял на ноги местное ополчение.

— А ты был там?

— Да.

— Не случайно, полагаю?

— Мы с Бобом и несколькими приятелями решили поддержать трогательный местный обычай.

— Деревенские пляски?

— Некогда по тамошним дорогам бродили толпы вооружённых дубинами крестьян. Кромвель их перебил, но не всех — мы надеялись на возрождение традиции. Прокормиться более мягкой формой бродяжничества стало трудно из-за всевозрастающей конкуренции.

— И как сэр Уинстон отнёсся к вашей затее?

— Не захотел, чтобы его дом снова сожгли: он как раз, через двадцать лет, сумел подвести крышу. Он был тамошний наместник — пост, на который король назначает главных своих подхалимов; соответственно, ему подчинялось местное ополчение. Большая часть наместников сидит в Лондоне, однако после Чумы и Пожара люди вроде меня устроили в провинции весёлую жизнь, так что наместникам дали право обыскивать подозрительных лиц на предмет оружия, заключать под стражу и всё такое.

— Тебя взяли под стражу?

— Что? Нет, мы были обычные мальчишки, а с недокорму выглядели даже моложе своих лет. Сэр Уинстон решил для острастки повесить несколько человек — обычный способ убедить бродяг перебраться в соседнее графство. Выбрал троих и вздёрнул на ближайшем суку, а мы с Бобом в качестве последней услуги повисли у них на ногах, чтоб сократить мучения. Тут нас и заметил сэр Уинстон Черчилль. Мы с Бобом на одно лицо, хотя отцы у нас наверняка разные. Вид двух одинаковых мальчишек, исполняющих своё дело с хладнокровием, порождённым большим опытом, позабавил сэра Уинстона. Он подозвал нас и тут-то (вместе со своим сыном Джоном, всего на десять лет старше меня) оглядел так, как ты смотришь сейчас.

— И к каким выводам пришёл он?

— Я не стал дожидаться, когда он придёт к выводам, а сказал что-то вроде: «Вы здесь ответственное должностное лицо?» Боб к этому времени уже смылся. Сэр Уинстон рассмеялся как-то чересчур весело и сказал, что да, он. «Ну, я бы хотел принести жалобу, — сказал я. — Вы объявили, что проведёте парочку показательных повешений. И так вы представляете себе образцовую казнь? Верёвка слишком тонкая, петля завязана плохо, сук того гляди сломается, а само повешение, позволю себе заметить, было проведено без должного эффекта. Вздумай Джек Кетч так халтурить на Тайберне, его бы порвали на куски».

— Но, Джек, разве ты не понял, что сэр Уинстон употребил слово «показательный» совершенно в другом смысле?

— Понял, разумеется. И разумеется, сэр Уинстон пустился в такие же нудные объяснения, что и ты сейчас, хоть я и перебивал его множеством куда более глупых шуток, — как вдруг Джон Черчилль взглянул в сторону и сказал: «Послушай, отец, второй малый роется в наших вещах».

— Что? Боб?

— Я отвлекал их, девонька, чтобы они смотрели на меня, покуда Боб что-нибудь у них стибрит. Только Джон Черчилль нас раскусил.

— И что сэр Уинстон подумал о тебе после этого?

— Он вытащил хлыст. Тут Джон заговорил с ним шёпотом и, как я понимаю, переубедил отца. Сэр Уинстон объявил, что увидел в мальчиках Шафто качества, полезные в полковой жизни. С этого дня мы стали чистильщиками сапог и мушкетов, мальчишками, которых гоняют за пивом, и вообще вестовыми в местном полку сэра Уинстона Черчилля. Получили возможность доказать, что мы Божьи, а не чёртовы бедняки.

— Так вот где ты получил воинские познания.

— Вот где я начал их получать. Это было добрых шестнадцать лет назад.

— И потому, наверное, ты сочувствуешь вот им. — Элиза повела взглядом в сторону бродяг.

— Ты что, думаешь, я устроил затею с рыбой из благотворительности?

— Ну…

— Нам надо получить сведения.

— От них?

— Я слышал, что в некоторых городах есть здания, которые зовутся «библиотеки», и в них полно книг, а в каждой книге — по истории. Так вот ни в одной библиотеке нет столько историй, сколько в лагере вагабондов. Как доктора словесности отправляются в библиотеку, чтобы читать истории, так и мне надо кое-что выведать у кого-то из этих людей. Я не знаю, у кого именно, и потому собрал всех.

— Что выведать?

— О лесистой, холмистой местности к северу от этих краев, где из-под земли круглый год бьёт горячая вода и бездомные странники не замерзают от холода. Видишь ли, детка, если мы собирались перезимовать здесь, то к сбору дров следовало приступить месяц назад.

Джек подошёл к бродягам и, поговорив с ними на не слишком благозвучной смеси воровского жаргона, французского и языка жестов, вскоре выяснил всё, что хотел. Среди них было много гайдуков, которые промышляли набегами на турок. По коню и сабле они угадали часть истории, поэтому стали звать Джека с собой. Джек счёл за лучшее ускользнуть, пока дружеские просьбы не перешли в требование. Кроме того, зрелище разношерстных бродяг, кромсающих пятидесятилетнего карпа, стало почти таким же апокалиптическим, как картины турецкого лагеря, и захотелось поскорее оставить его позади.

Элиза и Джек отправились на север. Ночь впервые выдалась такая холодная, что им пришлось лечь у костра под одним одеялом. Элиза спала крепким сном, Джек почти не сомкнул глаз.

Богемия зима 1683—1684

В две недели, прошедшие с тех пор, как Джек, уподобившись Христу, накормил тысячу бродяг при помощи одной маленькой пороховницы, они с Элизой почти не разговаривали, разве что о насущных заботах по поддержанию жизни. Холмистая местность с сожжёнными замками, прудами и широкими долинами сменилась гористой, которая то ли меньше пострадала от войны, то ли быстрее оправилась. С холмов и перевалов они видели бурые поля, на которых, как пузыри на стоячей воде, темнели копны сена, и аккуратные городки, ощетинившиеся трубами, словно пиками и мушкетами, выставленными против стужи. Джек пытался сравнивать увиденное с тем, что рассказали бродяги. Бывали ночи, когда путники думали, что точно погибнут, а потом находили брошенную лачугу, пещерку или просто расселину между камнями, где можно было сложить лежанку из палой листвы и развести костер.

Наконец они внезапно, как на засаду, вышли в долину, где ветви деревьев кутал седой туман, и пар поднимался от зловонной речки, бегущей по причудливому разноцветному ложу. «Мы на месте», — сказал Джек и, спрятав Элизу в лесу, выехал на открытое место. Он поговорил с двумя рудокопами, которые выковыривали из речных наносов камешки, пахнущие, как Лондон в чумной год. Сера! Джек почти не говорил по-немецки, они не знали английского, но прониклись уважением к коню, ботфортам и сабле. Сопением и жестами рудокопы показали, что не будут возражать, если он перезимует у горячих ключей, в полулиге выше по ручью.

Туда Элиза с Джеком и отправились. Ручей вытекал из пещеры, в которой было всегда тепло. Долго оставаться они там не могли из-за ужасающего зловония, однако ходили туда отогреваться, пока чинили развалившуюся лачугу на берегу ручья. Джек рубил деревца и носил Элизе, а та затыкала дыры. Крыша не защитила бы от дождя, но спасала от снега. У Джека осталось немного серебра, он покупал кроликов у рудокопов, которые ставили в лесу хитрые силки.

Таким образом, их первый месяц на горячих ключах состоял из маленьких побед в борьбе за выживание, которые забывались на следующий день, и разговаривали они о самых простых крестьянских делах. Затем пришёл день, когда уже не требовалось проводить каждую минуту в заботах. Джеку было все равно. Однако Элиза дала понять, что некоторые мысли не оставляли её всё это время.

— Чем ты недовольна? — выпалил Джек одним — вероятно, декабрьским, — днём.

— Не обращай внимания, — фыркнула Элиза. — Погода немного хмурится.

— Погода или ты?

— Просто думаю… о всяком.

— Так брось думать. В этой лачуге и так-то лечь почти негде, а тут ещё по полу течёт ручеёк слёз. Разве мы не говорили несколько месяцев назад о женских настроениях?

— Трогательная забота. Как тебя отблагодарить?

— Перестань реветь!

Элиза несколько раз всхлипнула так, что лачуга содрогнулась, затем распяла Джека фальшивой улыбкой.

— Так тот полк…

— Что-что? Я должен не только спасать тебя от голода и холода, но и развлекать?

— Ты не хочешь о нём разговаривать. Может, на тебя тоже напала тоска?

— Твой хитрый умишко ни на минуту не перестаёт работать. Ты употребишь мои рассказы против меня. В них есть некоторые подробности, не очень важные, к которым ты питаешь нездоровый интерес.

— Джек, мы живем, как скоты, в дикой глуши — что я сделаю с историей, которой лет почти как мне? И, Бога ради, что мне ещё делать, если у меня нет иголок и ниток?

— Ну вот, опять заладила. Где, по-твоему, скот в дикой глуши может раздобыть иголки и нитки?

— Попроси рудокопов купить в городе. Они возят Турку овёс — почему не нитку с иголкой?

— Тогда они догадаются, что у меня здесь женщина.

— У тебя не будет здесь женщины, если не расскажешь мне историю или не добудешь нитку с иголкой.

— Ладно. Та часть история, которая наверняка тебя чересчур взволнует, состоит в том, что хотя сэр Уинстон Черчилль не бог весть что за птица, его сын Джон на какое-то время достиг высокого положения. Теперь это в прошлом. Вряд ли он когда-нибудь снова отличится, разве что при дворе.

— Ты же говорил, что его отец был немногим лучше бродяги.

— Да. И Джон никогда не достиг бы таких высот, не будь он умён, красив, отважен и хорош в койке.

— Когда же ты меня с ним познакомишь?

— Знаю, именно к этому ты меня всё время подталкиваешь.

— И какого же «высокого положения» он достиг?

— Постели любимой фаворитки короля Карла II Английского.

Короткая пауза, затем вулканический хохот Элизы.

— Хочешь сказать, что ты, Джек Куцый Хер, лично знаком с хахалем королевской фаворитки?

— Успокойся, не то порвёшь себе что-нибудь, а тут врачей нет. Если бы ты видела что-нибудь, кроме азиатских гаремов, ты бы не удивилась. Другая любимая фаворитка короля была Нелл Гвин — актриса.

— Я с самого начала почувствовала, что ты не из простых. Но расскажи — раз уж начал, — как Джон Черчилль попал из отцовского полка в королевскую койку?

— О, учти, Джон никогда не был приписан к отцовскому полку — просто посещал его вместе с папашей. Семья жила в Лондоне. Джон учился в какой-то расфуфыренной школе. Сэр Уинстон прибег к старым связям — вероятно, стал ныть о своей верности королю в Междуцарствие, — и Джона назначили пажом Джеймса, герцога Йоркского, королевского братца-паписта, который, когда я о нём последний раз слышал, пытал в Эдинбурге шотландцев. Однако в то время, около 1670-го, герцог Йоркский жил в Лондоне, и Джон Черчилль, в качестве его пажа, тоже. Шли годы. Мы с Бобом отъелись на солдатских объедках и стали что два бычка для ярмарки.

— Это точно!

— Не притворяйся, будто восхищаешься мной, — ты знаешь мои тайны. Мы продолжали служить в полку. Джон Черчилль на несколько лет отправился в Танжер сражаться с берберийскими пиратами.

— Чего ж он меня не освободил?

— Может, ещё освободит. Сейчас я подхожу к осаде Маастрихта — это город в Голландии.

— Далековато от Танжера.

— Слушай внимательно. Он вернулся из Танжера, покрытый славой. Тем временем Карл II заключил пакт — вообрази! — с королём Луем Французским, архипапистом, таким богатым, что он подкупил не только английскую оппозицию, но и другую партию — просто для смеха. Итак, Англия и Франция вместе напали на Голландию. Король Луй в сопровождении передвижного города придворных, любовниц, генералов, епископов, официальных историографов, поэтов, портретистов, поваров, музыкантов и свиты всех этих ребят, а также свиты свитских, прибыл под Маастрихт и задал осаду, как обычные короли задают пир. Лагерь у него был не такой роскошный, как у великого визиря под Веной, но народец собрался познатнее. Все европейские модники поспешили туда. А Джон Черчилль был модник хоть куда. Он отправился под Маастрихт. Я и Боб — с ним.

— Что-то я перестала понимать. Кто пригласил двух шалопаев?

— Во-первых: мы в последнее время не шалили. Во-вторых: самым разблагородным господам надо, чтобы кто-то выносил ночные горшки и (в бою) закрывал их от пуль.

— В-третьих?

— Her никакого в-третьих.

— Врёшь. Ты приоткрыл рог и поднял палец, а потом передумал.

— Ладно. В-третьих, Джон Черчилль — придворный, временами альфонс, модный хлыщ — лучший командир, какого я видел.

— Ясно.

— Хотя Ян Собеский тоже неплох. Впрочем… мне больно это признавать.

— Очевидно.

— Но это правда. И как отличному командиру ему хватило ума собрать вокруг несколько человек, которые и впрямь на что-то способны. Тебе, наверное, трудно поверить, но попомни мои слова — когда серьёзным толковым людям надо что-то сделать в реальном мире, всякие соображения этикета и традиций летят в помойку.

— Так он считал, что вы с Бобом на что-то годитесь в реальном мире?

— Доставлять приказы на поле боя.

— Он был нрав?

— Наполовину.

— Один из вас оказался хорошим вестовым, а другой…

— Я не оказался плохим вестовым, я просто нашёл более разумный способ проводить время.

— Джон Черчилль дал тебе приказ, а ты отказался?

— Нет, нет, нет! Всё было не так. Ты следила за осадой Вены?

— Ещё бы! Ведь от исхода осады зависела моя девственность.

— Расскажи мне, что делал великий визирь.

— Рыл перед стенами одну траншею за другой, каждая следующая на несколько ярдов дальше предыдущей. Из самой дальней провёл подкоп под такую крепость, вроде наконечника стрелы…

— Называется равелин. Во всех современных крепостях такие есть, в том числе в Маастрихте.

— Не важно. Продвигался. И так далее.

— Все осады проводятся так. Включая маастрихтскую.

— Итак?

— К тому времени, как прибыла модная публика, всё рытье закончили. Траншеи и сапы выкопали. Пришло время штурмовать некое укрепление, которое сапёр правильно назвал бы люнетом, но очень похожее на равелин, который ты видела в Вене.

— Отдельная крепость.

— Да. Король Луй хотел, чтобы английские воины-джентльмены к концу были либо его должниками, либо покойниками, поэтому уступил им честь штурмовать люнет. Джон Черчилль и герцог Монмутский — ублюдок короля Карла — повели атаку и одержали победу. Черчилль самолично водрузил французский (как ни противно говорить) флаг на парапете захваченного укрепления.

— Потрясающе!

— Я сказал тебе, что когда-то он был очень значительным персонажем. Они спустились с изрытого траншеями гласиса, чтобы провести ночь в праздновании.

— Так тебе ни разу и не поручили доставить приказ?

— На следующий день я почувствовал, как земля переворачивается, и, взглянув на люнет, увидел, что пятьдесят французских солдат взлетели на воздух. Защитники Маастрихта подвели под люнет контрмину. Голландцы хлынули в пролом и ударили в штыки по тем, кто уцелел после взрыва. Казалось, они отобьют люнет и загубят славные достижения Черчилля и Монмута. Я был менее чем в десяти футах от Джона Черчилля, когда это случилось. Ни секунды не колеблясь, он бросился вперёд со шпагой в руке — ясно было, что мушкеты тут не помогут. Чтобы сберечь время, он бежал по верху — под огнём защитников города, на виду у всех историографов и поэтов, наблюдавших в усыпанные драгоценными камнями театральные бинокли из окон своих карет с расстояния, на которое не долетали пули и ядра. Я стоял, дивясь его глупости, пока не понял, что мой брат Боб бежит за ним следом.

— И?..

— И подивился Бобовой глупости. Сама посуди, в какое дурацкое положение он меня поставил!

— Ты всегда думаешь о себе.

— По счастью, передо мной появился герцог Монмутский и велел доставить сообщение ближайшей роте французских мушкетёров. Я побежал по траншее и нашел мсье д'Артаньяна, офицера, который…

— Перестань!

— Что?

— Даже я слышала о д'Артаньяне! Думаешь, я тебе поверю?

— Мне можно продолжать?

Вздох.

— Да.

— Мсье д'Артаньян — ты, похоже, не понимаешь, что он был вполне реальным человеком, а не только романтической легендой, — послал своих мушкетёров в атаку. Все мы с подозрительной отвагой двинулись на люнет.

— Потрясающе! — проговорила Элиза почти без иронии. Сперва она не поверила, что Джек действительно видел великого д'Артаньяна, но теперь увлеклась повествованием.

— Поскольку мы бежали не по апрошам, как сделали бы трусы, мы добрались до места сражения с той стороны, с которой голландцы не поставили достаточной обороны. Все мы — французские мушкетёры, английские ублюдки, альфонсы и бродяги-вестовые — добежали туда одновременно. Однако дальше надо было пробираться через брешь, в которую предстояло лезть по одному. Д'Артаньян добрался туда первым, преградил дорогу герцогу Монмутскому и в самой учтивой французской манере умолял его не лезть в опасный пролом. Монмут настаивал. Д'Артаньян согласился — но лишь с условием, что он, д'Артаньян, полезет первым. Так он и сделал, и ему прострелили башку. Остальные пробежали по его телу и одержали свою смешную победу, а я остался приглядеть за д'Артаньяном.

— Он был жив?!

— Нет, конечно. Его мозги разбрызгало по моей одежде.

— Ты остался стеречь его тело?..

— Вообще-то я положил глаз на его перстни.

У Элизы лицо стало такое, будто ей самой прострелили голову, причинив неведомой тяжести рану. Джек собирался перейти к более славной части повествования, однако Элиза упёрлась.

— Покуда твой брат рисковал жизнью, ты грабил убитого д'Артаньяна? В жизни не слышала ничего хуже.

— Почему?

— Это так… малодушно.

— Зря ты. Я был в большей опасности, чем Боб. Пуля пробила мне шляпу.

— И всё равно…

— Бой закончился. Перстни были размером с дверные ручки. Прославленного мушкетёра так и похоронили бы в перстнях — если бы кто другой не украл их раньше.

— Ты забрал их, Джек?

— Он надел их, когда был моложе и стройнее. Снять их было нельзя. Поэтому я уперся ногой в его поганую подмышку — не худшее место, в каком бывала моя нога, но близко к тому, — и потянул что есть силы, силясь перетащить перстни через наплывы жира, накопленного за годы распутства и пьянства, в то же время спрашивая себя, почему бы просто не отрезать пальцы к чертям собачьим… — Тут у Элизы стало такое лицо, будто она съела испорченную устрицу, и Джек торопливо продолжил: — И тут появляется — кто бы ты думала? — мой братец Боб с выражением праведного ужаса на физиономии, как у викария, который увидел, что служка дрочит в алтаре — или как у тебя сейчас, — в форме маленького барабанщика — с невероятно срочным посланием от Черчилля к одному из генералов короля Луя. Он останавливается, чтобы прочесть мне лекцию о воинской чести. «Ах, ты ведь сам не веришь в эту ахинею», — говорю я. «До сегодняшнего дня не верил, но если бы ты видел то, что видел сегодня я — те подвиги, которые совершили славные братья по оружию, Джон Черчилль, герцог Монмутский и Луи Эктор де Виллар, — ты бы поверил».

— И он поспешил с посланием, — сказала Элиза, глядя отсутствующим взглядом, который совершенно не понравился Джеку — тот предпочёл бы, чтоб она оставалась в лачуге с ним. — И Джон Черчилль не позабыл отвагу и верность Боба.

— Ага. Через два месяца Боб отправился с ним в Вестфалию и сражался под французскими знамёнами в качестве наёмника против безвинных реформатов, в сотый раз ровняя с землёй Пфальц. Не припомню, какое отношение это имеет к воинской чести.

— Ты же, со своей стороны…

— Глотнул коньяка из фляжки д'Артаньяна и скатился обратно в канаву.

Последние слова вернули Элизу в настоящее место (лачуга в Богемии) и время (лето Господне 1683-е). Она обратила на Джека всю силу своих синих глаз.

— Ты постоянно выставляешь себя таким негодником, Джек, — говоришь, будто хотел отрезать д'Артаньяну пальцы, предлагаешь взорвать дворец императора Священной Римской империи… И все-таки я не думаю, что ты на самом деле такой дурной.

— Мой изъян не позволяет мне поступать так дурно, как мне бы хотелось.

— Кстати, Джек. Если ты найдёшь кусок прочной, целой оленьей или бараньей кишки…

— Зачем?

— Турецкий обычай — проще показать, чем объяснить. И если ты полежишь несколько минут в горячем ключе, чтобы немного отмыться, — шанс поступить дурно представится.

* * *

— Ладно, отрепетируем ещё раз. «Джек, покажи господину вон тот отрез жёлтого муарового шёлка». Давай — твоя реплика.

— Да, миледи.

— Джек, перенеси меня вон через ту лужу.

— Охотно, миледи.

— Не говори «охотно» — звучит дерзостью.

— Как вам угодно, миледи.

— Замечательно, Джек, куда лучше, чем прежде.

— Вряд ли это оттого, что ты засунула кулак мне в задницу.

Элиза весело рассмеялась.

— Кулак? Джек, это всего два пальца. Кулак был бы больше похож на… вот!

Джек почувствовал, что тело его выворачивается наизнанку. Он забился и закричал и тут же захлебнулся сернистой водой. Элиза свободной рукой схватила его за волосы и вытащила на холодный воздух.

— Ты уверена, что именно так делают в Индии?

— Ты хочешь заявить… жалобу?

— А-а-а! Нет.

— Попомни мои слова, Джек, — когда серьёзным толковым людям надо что-то сделать в реальном мире, всякие соображения этикета и традиций летят в помойку.

Последовала долгая, загадочная процедура — скучная и в то же время нет.

— Чего ты там шаришь? — слабым голосом пробормотал Джек. — Желчный пузырь левее.

— Пытаюсь найти некую чакру… она должна быть где-то примерно здесь…

— Что такое чакра?

— Найду — узнаешь.

Чуть позже она нашла, и процедура стала напряжённой, если не сказать больше. Вися между руками Элизы, как рыночные весы, Джек чувствовал, что стрелка весов отклоняется по мере того, как большое количество жидкости перекачивается между внутренними резервуарами в подготовке к некоему Событию. И вот наконец оно. Джек забил ногами в горячей воде, словно пытаясь взлететь, однако тело его было насажено на кол. Пузырь непостижимого света, как будто солнце решило по ошибке взойти у него в голове. Некий индуистский апокалипсис. Он умер, попал в ад, взошёл на небо, воплотился в различных ржущих, визжащих и рычащих животных и повторил этот цикл несколько раз. Под конец он кое-как перевоплотился в человека. Несколько ошалевшего.

— Получил, что хотел? — спросила Элиза очень близко.

Джек некоторое время беззвучно смеялся или рыдал.

— В некоторых готических немецких городках, — сказал он наконец, — есть часы, большие, как дома. Большую часть времени они закрыты, а раз в час из маленькой дверцы выглядывает кукушка и кукует. Но раз в день они делают что-то особливое, раз в неделю — что-то ещё особливее, и как я слышал, при смене года, десятилетия и века со скрипом открываются целые ряды дверец, покрытых застарелой пылью, и весь доселе невидимый внутренний механизм приходит в движение под действием древних гирь на ржавых цепях. Флаги колышутся, механические птицы поют, голубиное дерьмо и паутина сыплются на головы зрителей. Смерть выходит и танцует фанданго, ангелы дуют в трубы, Христос корчится на кресте, потом испускает дух, морские сражения разыгрываются под канонаду, и не будешь ли ты так любезна вынуть руку из моей задницы?

— Я давно вынула — ты чуть её не сломал! — стаскивая завязанную баранью кишку, как элегантная дама — шёлковую перчатку.

— Так это навсегда?

— Кончай ныть. Несколько мгновений назад, Джек, если зрение меня не обманывает, я видела, как на удивление большое количество жёлтой желчи вышло из твоего тела и уплыло по течению.

— О чём ты? Я не блевал.

— Подумай ещё раз.

— А, ты об этом. Я не назвал бы её жёлтой, скорее беловато-жемчужной. Впрочем, я не видел её много лет. Может быть, от времени она пожелтела, как сыр.

— А ты знаешь, Джек, какой страсти соответствует жёлтая желчь?

— Я что, врач?

— Это гумор гнева и дурного характера. Ты много носил её в себе.

— Правда? Хорошо, что она не повлияла на мой нрав.

— Вообще-то я надеялась, что ты переменил своё мнение касательно иголки и нитки.

— А, это? Я никогда не возражал. Считай, что они куплены.

Лейпциг апрель 1684

Судя по всему, что я слышала, Лейбниц должен быть очень умён и, следовательно, приятен в общении. Так трудно найти мужчин, которые чисты, не воняют и наделены чувством юмора.

Лизелотта в письме Софии 30 июля 1705

— Жак, покажи господину вон тот отрез жёлтого муарового шёлка… Жак? Жак! — Элиза плавно перешла к жестокой шутке о том, как трудно сейчас найти надежного и работящего слугу. Она говорила на бойком французском, которого Джек не понимал. Упомянутый господин — очевидно, парижский торговец тканями, — оторвал взгляд от Элизиного декольте, чтобы взглянуть ей в лицо и нервно подхихикнуть: он понял, что прозвучало bon mot[67], но не услышал слов.

— Ба, он ошалел, что к твоим грудям еще и голова прилагается, — заметил Джек.

— Заткнись… когда-нибудь мы напоремся на человека, который понимает английский, — отвечала Элиза и кивнула на шелк. — Может, проснёшься?

— Я уже проснулся — в том-то и беда. — Джек наклонился отмотать шёлка. Не помешал бы луч света. Однако единственным лучезарным небесным телом тут была Элиза в одном из платьев, над которыми трудилась несколько месяцев. Джек видел, как наряды возникают из груды тряпья, поэтому на него они действовали не так сильно. Зато когда Элиза шла по рынку, платья привлекали такие взгляды, что Джеку практически пришлось привязать правую руку к боку, чтобы не выхватить дамасскую саблю и не научить лейпцигских купцов учтивым манерам.

Она вступила в долгий спор с парижанином. В конце концов тот вручил ей засаленный клочок бумаги, на котором что-то было много раз написано разными почерками, забрал у Джека шёлк и ушёл. Джек снова еле сдержал желание схватиться за саблю.

— Это меня убивает.

— Да. Ты всякий раз так говоришь.

— Ты уверена, будто эти клочки чего-то стоят?

— Да! Вот здесь написано, — сказала Элиза. — Прочесть тебе?

Подошёл карлик, торгующий шоколадом.

— Ничего не поможет, кроме серебра у меня в кармане.

— Боишься, как бы я тебя не обманула, пользуясь тем, что ты не можешь прочесть цифры на векселях?

— Боюсь, как бы с ними что-нибудь не случилось, прежде чем мы обратим их в настоящие деньги.

— Что такое «настоящие» деньги, Джек? Ответь мне.

— Ну, пиастры или, как там их ещё называют, доллары…

— «Т». Начинается с буквы вроде «т» — вот такой. Талеры.

— Д-д-доллары.

— Какое глупое название для денег, Джек. Никто не станет принимать тебя всерьёз, если будешь говорить так.

— Ну, «иоахимсталер» уже сократили до «талер», почему бы не изменить слово ещё малость?

* * *

Примерно через месяц зимовки на горячих ключах ими начало овладевать растущее безумие. Джек думал, что медленный запал сифилиса добрался-таки до важных частей мозга, пока Элиза не указала, что они несколько месяцев живут на хлебе, воде и редких ломтиках вяленого карпа. Солдатское жалованье довольно скудно, но вместе с тем то, что Джек награбил в доме Страсбургского богача, обеспечило бы их не только овсом для Турка, но и капустой, картошкой, турнепсом, солониной и яйцами — если бы Джек не боялся потратиться. В качестве закупщиков он нанял двух рудокопов, Ганса и Ганса. Они были не вольные старатели, а работники некоего герра Гейделя из Иоахимсталя, близлежащего городка, где добывали серебро. Герр Гейдель нанимал таких, как Ганс и Ганс, чтобы выкапывать руду и превращать её в слитки, из которых в городе чеканили иоахимсталеры.

Герр Гейдель, прослышав, что странный вооружённый человек поселился в лесах неподалёку от его серных промыслов, поехал с несколькими мушкетёрами выяснить, и чём дело, и застал Элизу одну за шитьём. К тому времени, как несколько часов спустя возвратился Джек, Элиза и герр Гейдель если не сдружились, то, во всяком случае, узнали друг в друге людей одного склада, а следовательно, потенциальных деловых партнёров, хоть и непонятно, в каком деле. Герр Гейдель восхищался Элизой и выражал уверенность, что на лейпцигской ярмарке её ждет успех. Джек понравился ему куда меньше; единственное, что говорило в пользу Джека, это желание Элизы с ним сотрудничать. Джек, со своей стороны, готов был мириться с герром Гейделем из-за его умопомрачительной профессии — тот буквально делал деньги. Первые несколько раз, когда Джеку пытались объяснить, он считал, что Элиза напутала при переводе. Так не бывает.

— И что, это всё? Выкапывают грязь из земли, пропускают через печь, печатают морду и несколько слов?

— Так он вроде говорит, — отвечала Элиза в несвойственном ей недоумении. — В Берберии пользуются испанскими пиастрами — я никогда не видела монетного двора. Хотела сказать, что не отличу монетного двора от скотного, но, судя по всему, разница и правда невелика.

Когда немного потеплело и они смогли добраться до Иоахимсталя, выяснилось, что так примерно и есть. Главным элементом монетного двора был бугай с клещами и молотом. Ему давали серебряные кругляшки — не деньги, — он зажимал их клещами и ударом молота выбивал портрет какой-то важной карги и латинское изречение, после чего кругляшки становились деньгами. Чиновники, инспектора, пробирщики, писари, охрана и прочие паразиты толпились вокруг бугая, но, как вши на быке, не могли скрыть обшей природы происходящего. Простота изготовления денег повергала Джека в прострацию.

— Зачем нам отсюда уезжать? После стольких скитаний я обрёл рай.

— Всё не так просто. Герр Гейдель расстроен — он вынужден добывать серу и другие руды. Говорит, что не может заработать деньги, делая деньги.

— Явная глупость. Отпугивает конкурентов.

— Видел заброшенные рудники?

— Руду выбрали, — предположил Джек.

— Тогда почему над устьями шахт по-прежнему стоят механизмы? Почему их не перевезли на те шахты, где ещё есть руда?

Джек не ответил. При следующей встрече Элиза устроила герру Гейделю форменный допрос. Джека за такое любопытство серебропромышленник вызвал бы на дуэль, Элиза же только выросла в его глазах. Герр Гейдель говорил по-французски немногим лучше Джека, и разговор шёл так медленно, что тот почти всё понял. По неведомым причинам испанцам дешевле было добывать серебро в Мексике и везти кораблями вокруг половины земного шара (несмотря на все усилия английских, голландских, французских, мальтийских и берберийских пиратов), чем герру Гейделю и его собутыльникам — в Иоахимстале, в нескольких днях езды от Лейпцига. Соответственно, работали лишь самые богатые рудники Европы. Стратегия герра Гейделя состояла в следующем: отправить безработных рудокопов добывать серу (до того, как рухнула европейская добыча серебра, это бы не сработало, поскольку те составляли сильную гильдию; однако теперь их труд подешевел), серу везти в Лейпциг и дёшево продавать изготовителям пороха в надежде сбить сцену на него и, соответственно, на войну[68]. Если воевать станет достаточно дёшево, начнётся чёрт-те что, и, возможно, несколько испанских галеонов потопят, а цена серебра вернётся на приемлемый уровень.

— А не станет ли разбойникам дешевле нападать на вас по пути в Лейпциг? — спросил Джек, смотревший на всё с точки зрения грабежа.

Элиза бросила на Джека взгляд, обещавший страшные кары в следующий раз, как она доберётся до его чакр.

— Джек хотел спросить: «Что, если война разразится в местности по пути в Лейпциг?»

Герр Гейдель бровью не повёл. Войны случаются всё время, повсюду и никак не затрагивают лейпцигскую ярмарку. Если нынешние неприятности минуют, он вновь станет богатым купцом. Вот уже пятьсот лет ярмарка пользуется привилегиями, дарованными Священным Римским императором: коль скоро торговец держится определённых дорог и платит номинальную пошлину тем князьям, чьи земли пересекает, он неприкосновенен, даже если едет прямиком через поле сражения. Купцы выше войн.

— А если вы везёте порох для продажи врагу? — спросила Элиза.

И снова герр Гейдель лишь нетерпеливо отмахнулся, словно говоря: войны — забава скучающих князей, а вот ярмарки — дело серьёзное.

Оказалось даже хорошо, что Джек упомянул про разбойников, поскольку герр Гейдель много размышлял на эту самую тему. Его обоз собирался на открытых местах в Иоахимстале. Возчики, натягивая постромки, уговаривали запряжённых попарно лошадей встать перед фургонами. Погонщики разыгрывали изумление, когда их мулы принимались артачиться, испробовав вес поклажи: первый акт в извечной игре, которая всегда заканчивается хлыстом и бранью. Герр Гейдель не был сейчас богатым купцом и в начале пути собирался избегать тех дорог, на которых хочешь, не хочешь надо нанимать вооружённый эскорт, так что первая часть поездки обещала быть интересной. Герр Гейдель располагал несколькими людьми, умеющими заряжать и разряжать мушкет, однако был не прочь добавить к своему сопровождению Джека; разумеется, Элиза могла воспользоваться любым из его фургонов.

Джек, сознавая, что на кону стоят Элиза и наследство его сыновей, воспринял свои обязанности серьёзнее, чем обычно. Время от времени он выезжал вперёд — проверить, нет ли засады. Дважды ему попадались кучки безработных рудокопов с кольями и дубинками. Джек рассказывал, как герр Гейдель намерен возродить добычу серебра, и они расходились. На самом деле на них действовало не красноречие, а он сам и его товарищи с ружьями и пистолями. Джек, знавший эту категорию людей, видел, что они недостаточно голодны (или им недостаёт решительного вожака), чтобы платить за добычу жизнью, особенно если добыча — сера, которую (как напомнил им Джек) нелегко будет обратить в серебро. Её придётся везти на ярмарку и продавать, если, конечно, среди них нет алхимика. Он умолчал, что в одном из фургонов под серой спрятан сундук со свежеотчеканенными иоахимсталерами. Ему подумалось упомянуть об этом и потом самому возглавить нападение, но он понимал, что в таком случае уедет без Элизы, единственной женщины в мире (во всяком случае, единственной, кого он знал лично), способной доставить ему плотскую радость. Тут он понял, почему герр Гейдель так пристально наблюдал за их с Элизой разговорами: решал, можно ли Джеку доверять. Очевидно, герр Гейдель рассудил, что Джек у неё в кармане. Джеку это было не по душе; впрочем, с герром Гейделем (хоть и не с Элизой) ему предстояло скоро расстаться.

Так или иначе, они проехали к северу от гор, которые герр Гейдель на своём языке называл просто Рудными, в Саксонию, о которой нечего сказать, кроме того, что она плоская. Здесь они выбрались на очень большую и древнюю дорогу, идущую, по словам герра Гейделя, от самой Вероны до Гамбурга и дальше. На Джека большое впечатление произвели дорожные столбы: десятифутовые каменные обелиски, украшенные гербами давно умерших королей. На каждом указывалось число миль до Лейпцига. По дороге двигалась череда купеческих обозов.

Во влажной низине, расчерченной множеством текущих в разные стороны речушек, она пересекалась с другой дорогой, ведущей якобы из Франкфурта на восток. На пересечении стоял Лейпциг. Джек большую часть дня бродил вокруг, оглядывая его со стороны пригородов, из общего принципа: прежде чем вступить в замкнутое пространство, проверь выходы. У южных ворот выстроилась очередь из фургонов в полмили длиной. Лейпциг оказался меньше и ниже Вены: несколько скромных шпилей и никаких тебе устремлённых в небеса соборов — короче, лютеранский бург. Вокруг крепостные стены и бастионы, всё честь по чести. Дальше простирались поместья и сады, некоторые — больше самого города. Все они принадлежали не знати, а купечеству[69]. Между поместьями ютились обычные пригороды; за изгородями, похожими на плетёные корзины, прогуливались свиньи. Едва заметное течение лениво вращало несколько мельничных колёс, однако в городе, где столько купцов, мельники стояли в иерархии немногим выше простых крестьян.

* * *

У городских ворот Элиза и Джек заплатили по десять пфеннигов за себя и пошлину за шёлк, который при них взвесили на весах. (Страусовые перья Элиза зашила между нижними юбками, так что их не нашли.) Широкая улица вела к центру города, всего на выстрел отстоящему от ворот. Спешившись, Джек впервые за полгода ощутил под ногами булыжную мостовую. Ступни чувствовали каждый камень — пришло время менять подмётки. По обеим сторонам улицы сводчатые подворотни извергали шум. Джек поминутно хватался за саблю, словно чуял засаду, и тут же злился, что ведёт себя как деревенский простофиля, впервые увидевший Париж. Элиза, впрочем, была ошарашена не меньше и постоянно сдерживала шаг, чтобы почувствовать за спиной Джека. На фасадах висели странные вывески или эмблемы, часто золочёные: змея, голова турка, красный лев, золотой лев. Они немного походили на вывески английских таверн, у которых эмблема заменяет надпись, чтобы неграмотные вроде Джека могли их узнать. Однако то были не таверны, а большие особняки со множеством окон, и в каждом имелась огромная сводчатая арка, ведущая во двор, где царил бедлам.

Элиза и Джек продолжали двигаться из страха, что, остановившись, покажут себя тем, кто они есть, — испуганными провинциалами. Через несколько минут они вошли на городскую площадь и оказались перед виселицей, на которой, как водится, болталось несколько трупов. На Джека знакомое зрелище подействовало скорее умиротворяюще, хотя Элиза и пробурчала что-то насчёт гудящего облака мух. Несмотря на пару-тройку повещенных, Лейпциг даже не очень вонял; поразительно, как несколько тонн шафрана, кардамона, аниса и чёрного перца, разложенных вокруг в мешках и тюках, заглушают запахи дыма и сточных вод.

Город тянулся по одной стороне площади и состоял из голландского вида фронтонов наверху и каменной аркады внизу. Здесь тихо и усердно работали хорошо одетые люди. Площадь разрезали узкие сточные канавы, через которые были переброшены мостки для телег и для того, чтобы дамы, хромые и толстяки могли перебраться на другую сторону, не выставляя себя на посмешище. Джек несколько раз огляделся. Закон явно ограничивал высоту зданий четырьмя этажами — выше поднимались только церковные шпили. Впрочем, закон, видимо, ничего не говорил о крышах, поэтому они были островерхие и очень высокие, иногда с само четырехэтажное здание. Смотреть на них с улицы было все равно что разглядывать горный хребет из долины: целая область мансард, башенок, щипцов, куполов, балконов и даже миниатюрных замков; растительности (в ящиках на окнах) и статуй — не Христа и святых, а Меркурия в крылатых сандалиях. Иногда его дополняла Минерва с эгидой, но чаще Меркурий был один; не требовалось большой учености, чтобы понять, что именно он, а не какой-то скорбный мученик, избран покровителем Лейпцига.

Смотреть на чердаки было легче, чем совладать с обилием впечатлений внизу. Восточные люди в огромных, отороченных мехом шапках беседовали с длиннобородыми евреями о пушнине; острозубые мордочки убитых зверьков зло таращились в небеса. Китайцы таскали ящики, надо полагать, с фарфором, бондари чинили бочки, булочники торговали хлебом, белокурые девицы предлагали апельсины, музыканты играли на лютнях. Армяне разливали кофе, усталые стражники стояли с пиками и алебардами, турки в тюрбанах пытались выкупить назад диковинные вещицы, тоже (как неожиданно осознал Джек) награбленные при освобождении Вены. Его отчасти позабавила, но гораздо сильнее смутила и раздосадовала мысль, что не они одни догадались отправиться в Лейпциг. В одном месте торговали кальянами; турченята в остроносых туфлях бегали от столика к столику с узорными серебряными жаровнями, брали серебряными щипцами угольки и аккуратно подкладывали в кальяны. Повсюду товары: но здесь, на площади, они были в бочках или тюках, помеченных монограммами купцов.

Джек и Элиза нашли конюшню, куда поместить Турка, потом вышли на улицу и, собравшись с духом, прошли в одну из арок — высокую и такую широкую, что в неё разом могли бы въехать четверо конных. Сам двор был не больше десяти — двадцати шагов и со всех сторон зажат четырёхэтажными зданиями, покрашенными весёлой жёлтой краской, так что попадавший внутрь солнечный свет отбрасывал на всё символический золотой отблеск. Здесь торговали пряностями, скобяным товаром, украшениями, книгами, тканями, вином, воском, вяленой рыбой, шапками, башмаками, перчатками, ружьями и фаянсом; многие торговцы стояли вплотную и кричали друг другу в ухо. Целую сторону двора составляли открытые сводчатые подклети — аркада, всего на пару ступеней выше уровня двора и отделённая от него лишь рядом толстых колонн, всё это — в основании собственно дома. В каждой за массивной конторкой, или banca[70], сидел солидный человек в хорошей одежде. К конторкам цепями были прикованы огромные книги, запиравшиеся на замки, здесь же располагались чернильницы и перья. Рядом на полу стояли сундуки, окованные железом или бронзой, опутанные цепями и запертые на замки, какими обычно запирают арсенал. Иногда тут же располагались тюки и бочки с добром, хотя большая часть товаров была свалена во дворе. Футах в шестидесяти — восьмидесяти наверху из фронтонов торчали толстые брусья, с которых свешивались верёвки; работники посредством блоков поднимали товары на вместительные чердаки.

— Ждут, пока взлетят цены, — сказала Элиза. Это был первый знак, что она не просто деревенская торговка и её ум работает на три уровня выше простого знания того, сколько стоит бочонок масла.

Джек увидел в Лейпциге столько всего странного и так быстро, что вынужден был немедленно выбрасывать из головы большую часть увиденного, освобождая место для нового. Выброшенное вспоминалось позже, когда он мочился или силился уснуть, и казалось тогда неимоверно странным. Джек не мог понять, что это: сон, явь или свидетельство того, что сифилис, много лет терпеливо подкапывавшийся под его мозг, взорвал первый заряд.

Например, они вошли в одну из факторий[71] обменять кое-какие монеты, которые Джек скопил в странствиях, но не смог потратить, поскольку никто их не узнавал. В комнате на столе лежали раскрытые книги с круглыми прорезями, в которые были вставлены монеты — по два экземпляра каждой, чтобы сразу видеть аверс и реверс. Под каждой разноцветными чернилами были написаны загадочные цифры и значки. Меняла листал книгу, пока не нашёл такие монеты, как у Джека, только новее и ярче. Он взял миниатюрные весы: золотые чашечки не больше талера на тонких шёлковых нитях. Положив на одну Джековы монеты, меняла пинцетом принялся укладывать на другую невесомую золотую фольгу, покуда чашки не уравновесились. После этого убрал весы в деревянную шкатулку меньше Элизиной ладони, что-то подсчитал и предложил Джеку пару лейпцигских рацмарок (Лейпциг чеканил свою монету). По настоянию Элизы они обошли несколько меняльных лавок и повторили церемонию, но результат был везде одинаков. Наконец они согласились на обмен, и меняла смахнул Джековы деньги в ящик со старыми монетами и серебряным ломом, по большей части чёрным от времени. «Мы их переплавим», — сказал он, видя Джеково удивлённое выражение. Элиза тем временем разглядывала таблицы обменных курсов и читала написанные мелом на доске названия монет: «Луидор, двойной баварский золотой гульден, соверен, дукат, экю, бреславльский дукат, швертгрошен, швайдницский геллер, майссенский грош, шильдгрошен, пфенниг, саксонский грош, энгельгрошен, реал, рацвертмарка, 2/3 талера, английский шиллинг, рубль, абаз, рупия…»

— Вывод: надо заняться меняльным делом, — сказал Джек, когда они вышли.

— Я пришла к другому выводу: в этом деле очень большая конкуренция, — отвечала Элиза. — Лучше добывать серебро. Монетчики покупают металл у тех, кто его добывает.

— Однако герр Гейдель скорее даст загнать себе под ногти горящие щепки, чем купит ещё рудник, — напомнил Джек.

— По мне, лучше покупать что-то, пока оно дёшево, и ждать, пока подорожает, — сказала Элиза. — Вспомни фактории с их чердаками.

— У нас нет чердака.

— Я выражалась метафорически.

— Я тоже. Нам придется купить серебряный рудник, зашить его тебе в юбки и носить, пока он не подорожает. — Джек был уверен, что привёл очень убедительный довод, но Элиза лишь глубоко задумалась.

В итоге они оказались на Бирже: в аккуратном домике белого камня, где хорошо одетые люди, сбившись в толпу, кричали на всех наречиях христианского мира в уверенности, что Святой Дух ярмарки, как в Пятидесятницу, соединит все языки в один. Здесь не было товаров, только бумаги. Джек мог бы до ночи ломать голову над этой странностью, если бы не позабыл обо всём в свете нового поворота событий. Элиза поговорила с торговцем, который, устроив себе передышку, попыхивал трубочкой и прихлёбывал золотое плъзеньское пиво, после чего вернулась к Джеку с торжествующим видом, который явно не сулил ничего доброго.

— Ответ: Кихеп, — сказала она. — Мы хотим купить Кихеп серебряного рудника.

Мы?

— Разве мы не решили? — Она, вероятно, шутила.

— Прежде объясни мне, что такое Кихеп.

— Паи. Рудник делится пополам. Каждая половина — на четверти. Каждая четверть — на осьмушки. И так, пока число долей не достигнет шестидесяти четырех или ста двадцати восьми. Это число долей продается. Каждая доля зовётся ких.

— А под долей ты, как я понимаю, разумеешь…

— То же, что воры, когда делят добычу.

— Я собирался сравнить с тем, как моряки делят прибыль от рейса, но ты меня опередила и взяла ниже.

— Тот человек чуть не поперхнулся пивом, когда я сказала, что хочу вложить деньги в серебряный рудник, — гордо сообщила Элиза.

— Н-да, хороший знак.

— Он сказал, что на всей ярмарке только один человек пытается их продать — некий доктор. Надо поговорить с доктором.

После долгих и утомительных расспросов, явно не улучшивших баланс Джековых гуморов, выяснилось, что доктор должен быть в стороне Jahrmarkt, что означало увеселительную часть Messe.

— Фу, как я это не люблю: отвратительное кривляние мерзких уродов, словно моралите, изображающее мою собственную жизнь.

— Доктор там, — мрачно объявила Элиза.

— Может, дождёмся, пока у нас будут деньги на покупку Кихеп? — взмолился Джек.

— Джек, это всё одно — если нам нужны Кихеп, зачем промежуточные шаги — менять шёлк или перья на монеты, потом монеты на Кихеп, если можно просто поменять шёлк или перья на Кихеп?

— Ой, надо же, у этого бочарная клёпка вместо носа! Ты говорила…

— Я говорила, что в Лейпциге любой товар — шёлк, монеты, паи серебряных рудников — теряет свою грубую материальную форму и обретает истинную, как руды в алхимическом тигле становятся ртутью. Всякая ртуть — ртуть, и её можно обменять на ртуть такого же веса.

— Очень мило, но НАМ ПРАВДА НУЖНЫ ПАИ В СЕРЕБРЯНОМ РУДНИКЕ?

— Ой, кто знает? — Элиза беспечно взмахнула рукой. — Мне просто хочется прицениться.

— Я должен таскать за тобой твой кошель, — пробормотал Джек, перекладывая рулоны шёлка с одного плеча на другое.

* * *

Итак, на увеселительную ярмарку, неотличимую (с точки зрения Джека) от приюта для одержимых, калек и совсем пропащих: акробатов, канатоходцев, пожирателей огня, иностранцев и загадочных персонажей, которых он иногда видел вместе с бродягами. Доктора они узнали по одежде и парику. Он пытался завести с китайским гадателем философский диспут на тему рисунка в книге. Рисунок состоял из шести горизонтальных черт, частью сплошных (—), частью разорванных (-). Доктор обращался к китайцу на самых разных языках, но тот с каждым разом принимал всё более достойный и удручённый вид. Достоинство было мудрым орудием против доктора, который выглядел сейчас не слишком достойно. На голове у него был самый большой парик, какой Джек видел в жизни; грозовая туча чёрных локонов, зрительно уменьшающих лицо. Со спины доктор выглядел так, словно ему на плечи спрыгнул с дерева медвежонок и теперь пытается открутить голову. Наряд не уступал парику. За долгую зиму Джек выяснил, что у платья больше деталей, названий отдельных частей и связанных с ними технологических операций, чем у кремнёвого замка. Платье доктора могло посрамить любое другое: его кожу отделяли от Лейпцига две дюжины слоев ткани, принадлежащих бог весть каким предметам одежды: рубашкам, камзолам, полукамзолам и чему-то ещё, для чего в лексиконе Джека не было слов. Если бы переплавить все тяжёлые, нашитые рядами пуговицы, можно было бы отлить фальконет. Ремешки, шнурки и кружево вылезали из отверстий вокруг запястий и горла. Однако кружево не мешало бы постирать, парик — причесать, и сам доктор был, в целом, не слишком хорош собой. Тем не менее Джек заподозрил, что он вырядился так не из тщеславия, а с определённой целью. В частности, чтобы выглядеть старше: когда доктор обернулся на Элизин голос, стало видно, что ему не больше сорока.

Балансируя на трехдюймовых каблуках, он отвесил церемонный поклон и приложился к Элизиной руке. С минуту разговор шёл на французском, которого Джек не понимал. Элиза против обыкновения нервничала, хоть и храбрилась; доктор, очень живой и подвижный, разглядывал её с любопытством. Впрочем, незаметно было, чтобы он таял. Джек заключил, что доктор — евнух или содомит.

Внезапно тот перешел на английский. Впервые за два года Джек услышал, чтобы кто-то, кроме Элизы, говорил на языке этого далёкого островка.

— По наряду я принял вас за знатную парижанку, однако теперь понимаю, что поспешил с выводом, ибо, присмотревшись, вижу в вас то, чего им обычно недостаёт: истинный вкус.

Элиза онемела, польщённая словами, но ошеломлённая выбором языка. Доктор с виноватым видом прижал руку к груди.

— Неужто я ошибся? Мне почудилось, что превосходный французский, на котором говорит сударыня, украшен чеканной звучностью англосаксонской каденции.

— Черт побери! — сказал Джек. Элиза метнула в него яростный взгляд, доктор удивлённо вскинул бровь. Теперь, когда Джек понял, что доктор знает английский, он с трудом ограничился одним этим восклицанием; ему хотелось говорить, говорить, говорить, отпускать шуточки[72], выражать своё мнение по самым разным вопросам, пересказывать забавные случаи и проч. Он сказал «Чёрт побери!», поскольку боялся, как бы Элиза не начала врать, будто происходит из дальнего уголка Франции. Джек знал толк во вранье и чувствовал, что с некстати проницательным доктором такой номер не пройдёт.

— Когда вы закончите беседу с восточным джентльменом, я бы хотела побеседовать с вами на предмет Кихеп, — сказала Элиза.

Бровь доктора взметнулась дважды, так что тяжёлый парик угрожающе закачался.

— О, я уже закончил. К несчастью для себя и своего народа, этот мандарин не стремится улучшить свою философскую позицию: отделить достойную науку — теорию чисел — от низкого суеверия — нумерологии.

— Я мало осведомлена в этих вопросах, — начала Элиза, очевидно (для Джека), пытаясь сменить тему и, очевидно (для доктора), прося разъяснить ей азы упомянутой науки.

— Предсказатели часто пользуются случайными элементами, такими как карты или чаинки, — начал доктор. — Этот китаец бросает на землю палочки и читает их — сейчас не важно, как именно, меня интересует конечный результат: набор из шести линий, частью целых, частью половинчатых. Мы можем добиться того же, бросив шесть монет. — И он принялся охлопывать себя, словно под одежду забралась мышь; всякий раз, отыскав монету в одном из многочисленных карманов, доктор вытаскивал её и подбрасывал в воздух. Монеты (тяжёлые и по большей части золотые) звенели о мостовую, как китайский гонг.

— Он богат, — прошептал Джек, — или связан с богатыми людьми.

— Да — наряд, монеты…

— Подделать легче лёгкого.

— Так как ты угадал, что он богат?

— В лесу только самые страшные хищники позволяют себе резвиться беззаботно. Олени и кролики — нет.

— Ну так вот, — сказал доктор, наклоняясь, чтобы взглянуть на упавшие монеты. — Орёл, решка, решка, решка, орёл и решка. — Он выпрямился. — Для китайского гадателя эта последовательность имеет глубокий смысл; за небольшое вознаграждение он растолкует вам её по книге, набитой языческой белибердой. — Доктор забыл про монеты; вокруг него удавкой сжималось кольцо ярмарочных завсегдатаев. Без весов и книг каждый пытался оценить, какая монета ценнее. Джек шагнул вперёд, большим пальцем на дюйм выдвинув из ножен саблю. Судя по всему, за ним оборванцы тоже приглядывали — кольцо мигом рассеялось. Джек собрал деньги, чтобы в качестве жеста невиданной порядочности вручить их доктору, как только тот перестанет говорить.

— Для меня же эта последовательность означает число семнадцать.

— Семнадцать? — хором переспросили Элиза и Джек. Оба вынуждены были поспевать за доктором, который с неожиданной резвостью припустил на своих высоких каблуках. Он был небольшого роста, но с крепкими икрами, которые замечательно подчёркивались чулками.

— Двоичные или бинарные числа — не новость, — сказал доктор, взмахивая кружевом на рукаве. — Мой покойный друг и коллега мистер Джон Уилкинс более сорока лет назад опубликовал построенную на ней криптографическую систему в своём великом «Криптономиконе»; голландское издание, выпущенное без ведома автора, можно, если заинтересуетесь, купить в книготорговом квартале. Из китайского гадания я беру способ получать двоичным методом случайные числа, что значительно укрепляет систему Уилкинса. — На взгляд Джека, это было не вразумительнее собачьего лая.

— Крипто… графия — тайнопись? — предположила Элиза.

— Да. Несчастливая необходимость нашего времени, — кивнул доктор.

Они выбрались из ярмарочной тесноты и остановились на площади перед церковью.

— Церковь Святого Николая, здесь меня крестили, — сказал доктор. — Кихеп! Тема, странным образом связанная с двоичными числами, ибо количество Кихеп конкретного рудника представляет собой степень двойки: один, два, четыре, восемь, шестнадцать… Впрочем, это просто математический курьёз, вам он не интересен. Я их продаю. Хотите купить? Некогда процветающая отрасль горной промышленности, создавшая состояния таких семейств, как Фуггеры и Хакльгеберы, добыча серебра подорвана Тридцатилетней войной и открытием испанцами чрезвычайно богатых месторождений: Потоси в Перу и Гуанахуато в Мексике. Покупая паи европейских рудников, разрабатываемых традиционными способами, сударыня лишь напрасно потратит деньги. Однако мои рудники, вернее, рудники государей Брауншвейг-Люнебургских, порученные моему попечению, будут, полагаю, лучшим вложением средств.

— Почему? — спросила Элиза.

— Это очень трудно объяснить.

— О, вы так хорошо объясняете…

— Предоставьте льстить мне, сударыня, ибо вы куда больше заслуживаете лести. Нет, это связано с нового рода машинами, которые я сам изобрёл, и новым способом извлечения металла из руды, который придумал очень мудрый и — для алхимика — порядочный человек, мой добрый знакомый. Хотя столь проницательная дама не променяет свои монеты.

— Шелка, — вставил Джек, разворачиваясь, чтобы продемонстрировать товар.

— Э… свои прекрасные шелка на мои Кихеп лишь потому, что я говорю на рынке такие слова.

— Вероятно, — согласилась Элиза.

— Вы должны будете прежде осмотреть рудники. Что я и приглашаю вас сделать… выезжаем завтра… однако если бы вы прежде обменяли свои шелка на деньги…

— Погодите! — вступил Джек в роли неотёсанного вооружённого мужлана.

Это дало Элизе возможность сказать:

— Любезный доктор, мой интерес к этой теме продиктован исключительно женским любопытством. Простите, что потратили ваше время…

— Но зачем-то вы со мной заговорили? Значит, у вас был резон. Поедем, не пожалеете.

— Где это? — спросил Джек.

— В прелестных Гарцских горах — несколько дней езды отсюда.

— В общем направлении Амстердама?

— Сударь, по турецкой сабле я принял вас за своего рода янычара, однако ваше знание земель к западу доказывает совсем иное — если бы даже вас не выдал восточно-лондонский акцент.

— Ну ладно, — пробормотал Джек, отводя Элизу на несколько шагов в сторону. — Прокатиться за счёт доктора — чего тут плохого?

— Он что-то задумал, — возразила Элиза.

— И мы что-то задумали, девонька. Это не преступление.

Наконец Элиза вернулась к доктору и сказала, что готова на время «оставить своё сопровождение» за исключением «одного верного слуги и телохранителя» и отправиться в Гарц осматривать рудники. Некоторое время они беседовали на французском.

— Иногда он начинает говорить очень торопливо, — сказала Элиза Джеку. Они в некотором отдалении шли за доктором по улице, состоящей из купеческих особняков. — Я хотела выяснить, сколько примерно стоит пай, а он посоветовал не беспокоиться.

— Странно для человека, который пытается собрать деньги.

— Доктор сказал, что сперва принял меня за парижанку из-за страусовых перьев на шляпе — они там сейчас в большой моде.

— Снова лесть.

— Нет. Он намекал, что мы должны запрашивать высокую цену.

— Куда он нас ведёт?

— В Дом Золотого Меркурия — факторию семьи фон Хакльгебер.

— Нас оттуда уже выставили.

— Он нас проведёт.

* * *

Так и получилось. Доктор поговорил с кем-то невидимым в глубине фактории, после чего их впустили в самый большой двор, какой они видели в Лейпциге: узкий, длинный, со сводчатыми аркадами по двум сторонам. Десятки кранов разом поднимали вверх товары, которые, по мнению Хакльгеберов, должны были подрасти в цене, и спускали те, которые пришло время продавать. Всю стену, обращенную к улице, занимало трёхэтажное строение, нависающее над двором, как если бы три яруса балконов слепили в сплошную башню. Все они были закрыты, за исключением верхнего, под золочёной крышей, откуда две непристойно длинношеие горгульи изготовились поливать дождевой водой (буде пойдёт дождь) торговцев внизу. «Напоминает кормовую надстройку галеона», — заметила Элиза. Только через несколько минут до Джека дошло, что она вспоминает свою давнюю историю и, таким образом, окольным женским путем даёт понять, что ей здесь не нравится. И это несмотря на то, что у них над головами навис, словно пускаясь в полёт, золочёный Меркурий в рост человека, с золотой палочкой, оплетённой змеями и снабжённой двумя крылышками. «Нет, это храм Меркурия, — сказал Джек, стараясь отвлечь её от галеона. — Храмы Христа в плане имеют крест. Этот — как палочка в его руке, длинный и узкий, арки по сторонам — извивы змей. Крылья фактории расходятся там, где расположена епископская кафедра, а мы — верующие, собравшиеся внизу на Messe».

Элиза продала шёлк; как предполагал Джек — удачно. Наблюдая, как тюки и бочки спускаются и поднимаются на тросах, он приметил одну странность: из многих окон, выходящих во двор, торчали короткие стержни. К ним на шарнирах крепились зеркала, примерно по квадратному футу, наклонённые под разными углами. Сперва Джек подумал, что это способ направить дополнительный свет в плохо освещенные конторы, потом заметил, что зеркала часто поворачиваются, оставаясь в целом обращенными вниз, во двор. Их было несколько десятков. Наблюдателей, затаившихся в тёмных комнатах, он так и не разглядел.

Позже Джек поднял взгляд к одному из верхних балконов и увидел, что там появилась новая горгулья, на этот раз из плоти и крови: плотный мужчина, не потрудившийся прикрыть отчасти седую, отчасти лысую голову. На каком-то этапе жизни он выдержал борьбу с оспой, утратив в процессе всякое подобие внешности. За долгие десятилетия сытой жизни лицо раздалось вширь, рябая кожа повисла брылами и подбородками, грузными, как сетки, в которых товары поднимают на корабль. Смотрел он на Элизу, и взгляд его Джеку не понравился. Лишь через несколько минут Джек заметил на балконе другого человека, куда более приглядного: доктор изливал слова с неустанным красноречием просителя и жестикулировал так, что кружевные манжеты порхали, точно пара голубков.

Словно двое крестьян под сводами собора Парижской Богоматери, Элиза и Джек исполнили свою роль в мессе и отбыли, не оставив следа, за исключением еле заметной ряби на мощном потоке ртути.

Саксония конец апреля 1684

Отъезд из города с доктором не был событием одномоментным: это чинное мероприятие заняло целый день. Даже после того, как Джек, Элиза и конь Турок отыскали караван доктора, им пришлось ещё несколько часов таскаться по городу. Сперва загадочный визит в факторию фон Хакльгебера, потом — в церковь Святого Николая, чтобы доктор мог помолиться и причаститься, затем в университет (как всё в Лейпциге, маленький и серьёзный, словно карманный пистоль), где доктор просто просидел в карете полчаса, болтая с Элизой на французском — любимом для возвышенных бесед языке. Джек, нетерпеливо ходивший вокруг кареты, как-то приложил ухо к окну и услышал, что они говорят о знатной даме по имени София, потом о нарядах, и ещё через минуту — о разнице католических и лютеранских взглядов на пресуществление. Наконец он распахнул дверцу.

— Простите, что прерываю, но я подумываю отправиться с паломниками в Иерусалим — туда и обратно на карачках — и хотел убедиться, что не задержу отъезд…

— Тс-с! Доктор пытается принять очень трудное решение, — сказала Элиза.

— Я всегда говорю: надо решаться, и всё, от думанья легче не станет, — посоветовал Джек.

У доктора на коленях лежала рукопись; он занёс над ней перо, на кончике которого уже собрались чернила, готовые сорваться кляксой. Доктор поводил головой из стороны в сторону (или это парик так подчеркивал движения), вновь и вновь вполголоса перечитывая один и тот же отрывок. Всякий раз выражения его лица сменялись в новой последовательности, словно у актёра, который разбирает двусмысленный стишок. Должен ли он читать как пресыщенный педант? Как унылый школьный учитель? Как скептик-иезуит? Судя по тому, что доктор сам написал эти слова, причина была в другом: он пытался понять, как воспримут их разного сорта читатели.

— Может, прочтёте вслух?

— Это на латыни, — сказала Элиза.

Снова ожидание. Потом:

— Так что надо решить?

— Опускать или не опускать рукопись в окошко на вон той двери. — Элиза указывала на одно из зданий.

— А что написано на двери?

— «Acta Eruditorum» — «Ученые записки». Журнал, который доктор основал два года назад.

— Я не знаю, что такое журнал.

— Газета для учёных.

— А, так он хочет это дело опубликовать?

— Да.

— Если журнал его, то чего он мается?

— О! Все учёные Европы прочтут слова на этих страницах — они должны быть безукоризненны.

— Так пусть бы взял их с собой и довёл до совершенства. Здесь явно не место.

— Они закончены годы назад, — проговорил доктор необычно скорбным голосом. — Надо решить: печатать ли их вообще?

— А что, занятный рассказец?

— Это не история, а математическая метода, столь новая, что лишь два человека в мире её понимают, — сказал доктор. — Будучи опубликована, она в корне изменит не только математику, но и все виды инженерного дела и натуральной философии. С её помощью будут строить машины, которые полетят по воздуху, как птицы, и достигнут других планет. Самая её мощь сметёт старые, обветшалые системы мышления в мусорное ведро.

— И вы её придумали, доктор? — спросила Элиза, поскольку Джек был занят: крутил пальцем у виска.

— Да — семь или восемь лет назад.

— И до сих пор о ней никто не знает, кроме…

— Меня и того, другого.

— Почему же вы не поведали о ней миру?

— Потому что, сдаётся, тот другой придумал её десятью годами раньше меня — и хранит молчание.

— Ой.

— Я ждал, пока он что-нибудь скажет. Однако он придумал эту методу почти двадцать лет назад и не выказывает ни малейшего намерения поделиться ею с человечеством.

— Вы ждали восемь лет… почему сегодня? Уже сильно за полдень, — заметил Джек. — Забирайте бумаги с собой — подумайте-ка над ними ещё года два-три.

— Почему сегодня? Я не верю, что Господь отправил меня на землю и дал мне лучший или почти лучший разум в сегодняшнем мире, чтобы я тратил жизнь, клянча деньги у таких, как Лотар фон Хакльгебер на очень большую дыру в земле, — сказал доктор. — Не хочу, чтобы моей эпитафией стало: «Он снизил стоимость добычи серебра на одну десятую процента».

— Верно. По мне, это и есть решение. — Джек сунул руку в карету, взял рукопись, донёс её до искомой двери и опустил в окошко. — А теперь в горы!

— Ещё одно небольшое дельце в книготорговом квартале, — сказал доктор, — раз уж я начал нарываться на неприятности.


Книготорговый квартал выглядел и жил так же, как весь остальной Лейпциг, только здешним товаром были книги: они вываливались из ящиков, громоздились шаткими кипами, укладывались в стопки, которые рабочие заворачивали, обвязывали и складывали одну на другую. Согбенные грузчики таскали их в заплечных корзинах. Доктор, всё делавший неторопливо, несколько минут выстраивал свой караван перед самым большим и чистым входом на книжную ярмарку. В частности, он учтиво попросил Джека сесть на Турка и занять позицию, между каретой и книгопродавцами. Джек добродушно согласился, поскольку всё равно потерял надежду выехать из города засветло.

Доктор расправил плечи, разгладил различные подсистемы одежды (сегодня на нём был камзол, расшитый такими же, как на карете, цветами) и вошёл на книжную ярмарку. Дальше Джек его не видел, но слышал: не голос доктора, а то, как его появление подействовало на ярмарочные шумы. Эффект был такой, как будто в готовую закипеть воду бросили щепоть соли: сперва шипение, затем низкий, нарастающий гул.

Доктор выбежал — вполне резво для человека на высоких каблуках. За ним гнались книгопродавцы из[73] Кенигсберга, Базеля, Копенгагена, Антверпена, Севильи, Парижа и Данцига; почти сразу за первым эшелоном следовал второй. Доктор юркнул мимо Джека, заметно опередив преследователей. При виде верхового с языческой саблей торговцы затормозили и удовольствовались тем, что принялись швырять в него книгами: любыми книгами, которые попались под руку. Они перехватывали грузчиков, разрушали выставочные экспозиции, переворачивали ящики, чтобы добыть свежие метательные снаряды. Воздух вокруг Джека потемнел от книг, как если бы над головой пролетала птичья стая. Книги падали на мостовую, из них высыпались гравюры: портреты великих мужей, изображения осады Вены, чертежи горных машин, карта какого-то итальянского города, внутренности в разрезе, таблицы чисел, воинские учения, геометрические построения, человеческие скелеты в вызывающих позах, зодиакальные созвездия, рангоут и такелаж иноземной баркентины, схемы алхимических печей, яростные готтентоты с костями в носу, тридцать разновидностей барочных оконных рам. Вся сцена происходила почти без крика, как будто изгнание доктора для книгопродавцев — дело самое заурядное. Когда кучер щелкнул бичом, они напоследок бросили по книжке-другой и вернулись к тем разговорам, которые прервал доктор. Джек со своей стороны занял позицию почётного арьергарда за телегой с багажом доктора (к которому теперь прибавилось несколько случайно залетевших книг). Звонкое цоканье копыт и скрип колёс по булыжной мостовой райской музыкой ласкали его бродяжий слух.

* * *

Разъяснения Джек получил лишь несколько часов спустя, когда они, порядком отъехав от северных ворот Лейпцига, остановились в гостинице по дороге в Галле. К этому времени Элиза совершенно прониклась докторовым взглядом на события, равно как и его мрачной обидой. Она остановилась в комнате для дам, Джек — в комнате для мужчин; встретились в общей гостиной.

— Он родился в Лейпциге, здесь учился самоучкой, здесь ходил в школу.

— Так он самоучкой учился или в школе?

— И так, и так. Его отец, университетский профессор, умер, когда он был совсем маленький. Он выучился латыни в том возрасте, в каком ты висел на ногах у висельников.

— Забавно. Знаешь, я ведь пытался выучиться латыни, но сперва Чума, потом Пожар, всё такое…

— За неимением отца он читал отцовские книги, а потом пошёл в школу. А ты сам видел, как с ним обошлись.

— Может, у них есть серьёзные основания. — Джек скучал, а дразнить Элизу было развлечение не хуже любого другого.

— У тебя нет никаких причин кусать доктора за пятки, — сказала Элиза. — Он из тех мужчин, которые способны завязать глубокую дружбу с особами прекрасного пола.

— Видел я эту дружбу, когда он указывал на твои прелестные груди Лотару фон Хакльгеберу.

— На то, вероятно, была причина — доктор плетёт ковёр из множества нитей.

— И что за нить привела его на книжную ярмарку?

— Несколько лет они с Софией убеждают императора в Вене учредить большую библиотеку и академию для всей империи.

— Кто такая София?

— Ещё одна из подруг доктора.

— И на какой же ярмарке он её подцепил?

Элиза отвечала шёпотом, едким, как царская водка:

— Не говори о ней так. София ни много ни мало — дочь Зимней королевы. Герцогиня Ганноверская!

— Мама родная! И как доктор очутился в такой компании?

— София унаследовала его от деверя.

— Как это? Он раб?

— Он библиотекарь. После смерти деверя София получила библиотеку и доктора в придачу.

— Но ему этого мало — он метит выше, хочет быть библиотекарем императора?

— Сейчас лейпцигский учёный может и не узнать о книге, вышедшей в Майнце, и потому научный мир разобщён — не то что в Англии, где все учёные друг друга знают и принадлежат к одному Обществу.

— Что?! Доктор хочет завести здесь английский обычай?

— Доктор предложил императору издать новый закон, по которому все книгопродавцы на лейпцигской и франкфуртской ярмарках должны будут составлять описание каждой изданной ими книги и отправлять его вместе с одним экземпляром…

— Дай-ка попробую угадать. Доктору?

— Да. И тогда он создаст из них нечто огромное, труднообъяснимое — тут он перешел на латынь, которую я вообще-то не знаю, — частью библиотеку, частью академию, частью машину.

— Машину? — Джеку представилось мельничное колесо, составленное из книг.

Их прервал безудержный гогот из угла гостиной, где доктор сидел на табуретке и читал (как они увидели, встав и подойдя ближе) одну из книг, ненароком залетевших в телегу с багажом. Как всегда, их — точнее, Элизино, — движение по комнате приковало взгляды торговцев, чьи глаза практически высунулись из орбит на длинных отростках. Прежде Джека удивляло, теперь просто злило, что другие мужчины тоже видят Элизину красоту: ему чудились в этом некие низкие побуждения, совершенно отличные от его собственных.

— Обожаю романы! — воскликнул доктор. — Их можно понимать, почти не думая.

— А я-то полагала, вы — философ, — заметила Элиза. Очевидно, отношения между ними были уже настолько близкими, что допускали поддразнивание.

— Философствуя, мозг следует природным наклонностям, извлекая разом и удовольствие, и пользу. Следить за чужими философскими построениями — всё равно что идти по горной выработке, пробитой другими людьми: тяжкий труд в холодном и тёмном месте, мучительный, когда хочешь свернуть в одну сторону, а тебя вынуждают идти в другую. А вот это… — поднимая книгу, — можно читать без остановки.

— О чем она?

— О, романы все одинаковы. В них рассказывается о похождениях авантюристов — плутов и мошенников. Герой или героиня кочуют из города в город, подобно бродягам (только они куда умней и находчивее), попадают в смешные переделки и морочат — или пытаются морочить — герцогов, епископов, генералов и… докторов.

Долгое молчание. Наконец Джек спросил:

— Э… в этой ли главе я должен вытащить саблю?

— Полноте! — сказал доктор. — Я не для того вас сюда привёз, чтобы создавать недоразумения.

— Зачем же тогда? — спросил Джек, потому что Элиза была ещё вся красная, и он подумал, что не умно и не находчиво будет дать ей возможность вставить слово.

— Затем же, зачем Элиза пожертвовала часть ваших шелков на наряды, чтобы дороже продать остальное. Мне надо привлечь внимание к горному проекту, чтобы люди хотя бы подумали о вложении средств.

— Полагаю, моя роль — спрятаться за самым большим шкафом и не казать носа, пока важная публика не отбудет? — спросил Джек.

— С благодарностью принимаю ваше предложение, — кивнул доктор. — Тем временем Элиза… ну, вы когда-нибудь видели, как орудуют парижские шарлатаны? Что бы они ни впаривали, у них всегда есть в толпе сообщник, одетый как потенциальная жертва.

— То есть как тёмная деревенщина, — пояснил Элизе Джек. — Сперва сообщник якобы настроен скептичнее всех в толпе: задает трудные вопросы, зубоскалит, а под конец, будто бы уверовав, первым покупает то, что продаёт мошенник.

— В данном случае Кихеп? — спросила Элиза. Доктор:

— Да. А публика в данном случае будет состоять из Хакльгеберов, богатых майнцских купцов, лионских банкиров, амстердамских игроков на денежном рынке — короче, богатых и модных особ со всего христианского мира.

Джек мысленно взял на заметку выяснить, кто такие игроки на денежном рынке, и, поймав Элизин взгляд, понял, что она думает о том же. Однако тут доктор отвлёк её следующей фразой:

— Чтобы вы слились с толпой, Элиза, надо лишь вполовину скрыть ваш ум и приглушить природный блеск, чтобы их не ослепили священный ужас и зависть.

— Ой, доктор! — воскликнула Элиза. — Почему мужчины, которые влекутся к женщинам, не умеют говорить таких слов?

— Ты видишь таких мужчин только в своём присутствии, — сказал Джек. — Как они могут говорить красивые слова, когда у них рты елдаками заткнуты?

Доктор загоготал примерно как в первый раз.

— Что в таком случае извиняет тебя, Джек? — спросила Элиза. У доктора приключилось что-то вроде горлового спазма.

Слёзы радости выступили у Джека на глазах.

— Слава Богу, что женщины не умеют самостоятельно избавляться от жёлтой желчи! — объявил он.

В этой же гостинице к ним присоединился караван из маленьких, но прочных телег с товаром, который доктор закупил в Лейпциге и выслал вперёд с поручением его дожидаться. Некоторые были нагружены индийской селитрой, другие — серой из Рудных гор[74], третьи, хоть и везли всего несколько ящиков, проседали и стонали, как неверные на дыбе. Заглянув сквозь щели в один из ящиков, Джек увидел переложенные соломой маленькие глиняные сосуды. Он спросил возчика, что это. «Quecksilber»[75], — был ответ.

Отряд

Маммон ведёт; из падших Духов он

Всех менее возвышен. Алчный взор

Его — и в Царстве Божьем прежде был

На низменное обращен и там

Не созерцаньем благостным святынь

Пленялся, но богатствами Небес,

Где золото пятами попиралось.

Пример он людям подал, научил

Искать сокровища в утробе гор

И клады святокрадно расхищать,

Которым лучше было бы навек

Остаться в лоне матери-земли.

Мильтон, «Потерянный рай»[76]

Караван, состоящий теперь из двадцати с лишним повозок, проехал Галле и другие города дальше к западу. Над каждыми городскими воротами высились островерхие каменные башни, чтобы бюргеры заранее увидели приближение бродяжьих полчищ и успели принять меры. В нескольких днях пути от Галле дорога пошла вверх и принялась петлять, заставляя (подобно философским книгам, о которых говорил доктор) сворачивать туда, куда им не особо хотелось. Перемены происходили исподволь, но вот однажды утром они проснулись в определённо межгорной долине, самой красивой, какую Джек видел в жизни, светло-зелёной от первой апрельской поросли и усыпанной сильно уменьшившимися за зиму стогами. Склоны полого уходили вверх, постепенно превращаясь в нечто более хладное и скалистое — укрепления, воздвигнутые исполинами на подступах к ещё более загадочным высям. Кряжи были усеяны чёрными точками, по большей части деревьями; впрочем, попадались и сторожевые башни. Джек поневоле задумался, кого они стерегут. А может, в них по ночам зажигают огни, чтобы передавать странную информацию над головами спящих селян?.. В этой же долине они проехали мимо озера, в которое сползали развалины бурого замка; вода от ветра шла мурашками, дробя отражение.

Элиза и доктор по большей части ехали в карете. Она перешивала платья в соответствии с тем, что, по его словам, было модно; он писал письма или читал плутовские романы. Доктор сказал, что София-Шарлотта, дочь Софии, выходит в этом году за курфюрста Бранденбургского, и приданое выписали прямиком из Парижа, что дало повод для бесконечной беседы о туалетах. В хорошую погоду Элиза иногда ехала на верху кареты, придавая жизни возчиков новый смысл. Временами Джек, чтобы дать отдых Турку, шёл пешком или ехал в карете — внутри либо наверху.

Доктор постоянно что-нибудь делал — рисовал схемы фантастических машин, писал письма, составлял пирамиды из нулей и единиц по ему одному ведомым правилам.

— Что вы делаете, док? — спросил как-то Джек, просто чтоб потрепаться.

— Усовершенствую свою теорию вещества, — отрешенно ответил доктор и замолчал часа на три, по прошествии которых крикнул кучеру, что ему надо справить нужду.

Джек пытался болтать с Элизой. После разговора в гостинице она была явно не в духе.

— Почему ты готова выполнять сложные действия с одного моего конца и не хочешь целовать другой? — спросил он как-то вечером, когда в ответ на его нежности она только закатила глаза.

— Чего ты хочешь? Я теряю кровь — гумор страсти.

— В обычном женском смысле или…

— В этом месяце больше обычного. И потом, я целую только тех, кто меня любит.

— С чего ты взяла, будто я тебя не люблю?

— Ты почти ничего обо мне не знаешь, так что твои чувства продиктованы исключительно похотью.

— А кто в этом виноват? Я несколько месяцев назад просил тебя рассказать, как ты попала из Берберии в Вену.

— Неужто? Не помню.

— Может, у меня размягчение мозгов от французской хвори, девонька, но я отчётливо помню: несколько дней ты сосредоточенно думала, а потом сказала: «Не хочу об этом говорить».

— Ты не спрашивал в последнее время.

— Элиза, как ты попала из Берберии в Вену?

— Часть истории так печальна, что неприятно вспоминать, часть — настолько скучна, что ты сам не захочешь слушать. Довольно сказать, что когда я настолько повзрослела, чтобы считаться взрослой на вкус любвеобильного мавра, то стала в их глазах дивидендом — процентами, набежавшими на прежнюю стоимость моей матери. Меня пустили в расчёт.

— Что?!

— Передали константинопольскому визирю в ходе сделки, мало отличной от тех, что заключаются в Лейпциге. Как видишь, человека тоже можно свести к нескольким каплям ртути и влить в международный поток.

— И сколько визирь за тебя заплатил? Просто любопытно.

— Два года назад цена за одну меня на средиземноморском рынке равнялась одному жеребцу, чуть постройнее и порезвее того, на котором ты только что ехал.

— По мне… ну, разумеется, любая цена была бы слишком низкой, и всё же…

— Однако ты забываешь, что Турок — не обычный конь. Он, может, чуть староват, но, что главное, способен произвести потомство.

— А, так в уплату за тебя пошёл кровный жеребец.

— Необычного вида арабский скакун. Я видела его в порту. Он был совершенно белый, за исключением, разумеется, копыт, и с красными глазами.

— Берберы разводят скаковых лошадей?

— Через Общество британских невольников я узнала, что скакун направляется во Францию. Кто-то там связан с берберийскими пиратами — полагаю, тот, кто обратил нас с матушкой в рабство. Из-за этого человека я никогда не увижу матушку: когда я покидала Берберию, у неё был рак. Когда-нибудь я разыщу и убью мерзавца.

Джек мысленно сосчитал до десяти и сказал:

— Его убью я. Мне всё одно подыхать от французской хвори.

— Прежде ты должен объяснить ему, за что убиваешь.

— Отлично. Постараюсь оставить в запасе несколько часов.

— Столько не потребуется.

— Ой ли?

— За что ты убьёшь его, Джек?

— Ну, за ваше похищение с Йглма… гнусные измывательства на корабле… годы рабства… насильственную разлуку с любящей…

— Нет, нет! За это я хочу его убить. За что ты?

— За то же самое.

— Однако торговцев невольниками не счесть. Будешь убивать всех?

— Нет, просто… а, понял. Я хочу убить этого мерзавца из чистой и пламенной любви к тебе, моя единственная Элиза.

Она не бухнулась в обморок, но на лице её появилось выражение, означавшее «разговор окончен», по которому Джек заключил, что выбрал верное направление.

Ещё через два дня доктор дал сигнал поворачивать на север. Начался подъём в горы. Сперва это были заросшие травой склоны. Потом на них стали попадаться тёмные курганы. Там и тут люди вращали вороты вроде колодезных, только больше, и поднимали они не вёдра с водой, а металлические клети с чёрной породой. Элиза и Джек видели такое в Богемии: кучи состояли из шлака, оставшегося после выплавки металла (в данном случае меди). После дождей (а дожди здесь шли часто) кучи становились сине-лиловыми и блестящими. Из клетей руду пересыпали в тачки и везли мимо шлаковых куч к дымящимся печам, возле которых суетились перепачканные углем кочегары.

Несколько раз они въезжали в наполненные дымом лесистые равнины и по колеям от протащенных волоком стволов добирались до пороховых заводов. Здесь высокие худосочные деревца ольхи рубили и пережигали на уголь. Уголь мололи на водяных мельницах и смешивали с другими ингредиентами. Из заводов выходили рабочие, издёрганные и осунувшиеся от мысли, что в любой миг они могут взлететь на воздух; доктор снабжал их серой и селитрой. Джек усвоил, что войны, как реки, берут начало в многочисленных межгорных долинах.

* * *

Элиза наконец-то увидела деревья-исполины из матушкиных сказок; правда, многие были выворочены ветром, и их корни походили на скрюченные пальцы, сжимающие последние пригоршни грязи. Дождь, облака и солнце сменялись каждые четверть часа, но то в дымных долинах; выше погода стояла ясная и холодная. Караван двигался медленно, однако раз небо прояснилось, когда они проезжали по открытому месту (Гарц — скалы, и лес на них не серьёзнее вьющейся поросли на шлаковых кучах); тут-то и стало видно, что долины — далеко внизу. Шлаковые кучи — словно монашеская процессия в клобуках. Чёрные птицы вьются, словно зола в дымоходе. Здесь и там — сторожевая башня на вершине и купа деревьев, сбившихся в кучку, как заговорщики. Вороны промышляли внизу на только что засеянных полях, серебристые птицы отрабатывали неведомые манёвры в невидимых воздушных потоках. Доктор решил для поднятия духа сводить их в заброшенную медную штольню.

— София была первой женщиной, которая вошла в шахту, — обрадовал он. — Вы, Элиза, можете стать второй.

Рудная жила (вернее, полость, оставшаяся на месте выбранной жилы) проходила близко к поверхности, так что им не пришлось спускаться по множеству лестниц в глубокую шахту. Они остановились перед полуобвалившимся строением, отыскали в перекособоченном шкафу факелы, спустились по уклону, где раньше была короткая лестница, и угодили в туннель высотой с Джека и шириной в длину руки. Факелы назывались kienspan — лучины из смолистого дерева, с рапиру размером, обмакнутые во что-то вроде смолы. Они весело горели и больше всего напоминали огненные мечи в руках ангелов. В их свете можно было различить крепи, стоящие через каждые несколько ярдов, и уложенные между ними толстые горизонтальные брёвна. Все вместе образовывало длинную деревянную клетку — не для того, чтобы стеснить свободу посетителей, а для зашиты от осыпающейся породы.

Доктор повел их внутрь, и вскоре вход скрылся из виду. Часто попадались боковые туннели, но они были Джеку ниже чем по пояс, и никто не собирался в них лезть.

По крайней мере так Джек думал, покуда доктор не остановился перед одним таким отверстием. Пол вокруг был усеян странной формы дощечками, полукруглыми кусками кожи и пластинами чёрного сланца.

— В конце этого штрека — не больше чем в полудюжине саженей — диковина, которую вам стоит посмотреть.

Джек принял слова доктора за шутку, однако Элиза без колебаний согласилась лезть в дыру. По правилам, которые распространяются даже на бродяг, это означало, что Джек должен отправиться туда первым и проверить, нет ли опасности. Доктор сказал ему, что кусок кожи называется arsch-leder (Джек перевёл для себя: «нажопник»), и показал, как горняки защищают дощечкой руку и локоть, когда ползут на боку. Джек надел нажопник, лег на пол и, держа в одной руке лучину, а другой передвигая дощечку, пополз в штрек. Ползти было несложно, если только не думать… ну, ни о нём.

Выставленная вперёд лучина упёрлась в забой. Брызнул сноп искр, и Джек на мгновение ослеп. Когда к нему вернулась способность видеть, он оказался один на один с исполинской птицей… или не птицей — вроде страуса, но без крыльев. Огромные, больше пальцев, когти тянутся к руде — а может быть, к Джеку. Длинную костистую шею, только что не завязанную узлом, венчал узкий череп с открытой пастью и… такими… огромными… зубами.

Джек заорал. Вернее, заорал дважды: второй раз оттого, что, попытавшись вскочить, треснулся башкою о кровлю. Вне себя от боли и ужаса, он отполз на две сажени назад, потом замер, прислушался и не услышал ничего, кроме ударов собственного сердца.

Разумеется, зверюга была мёртвая — одни кости. Доктор, хоть и антик во многих отношениях, не отправил бы Джека в логово к чудищу. Джек медленно, стараясь не очень шевелить больной головой, пополз к выходу. Он слышал, как доктор говорит Элизе: «Все горы усыпаны ракушками. Видите, какая слоистая порода — она колется на пластинки… и посмотрите, что между слоями! Надо полагать, это создание занесло илом — вероятно, речными наносами, — расплющило, тело разложилось, а оставшуюся пустоту заполнил каменный материал, подобно тому, как скульптор заливает бронзу в форму из гипса».

— Кто вам всё это рассказал? — спросил Джек, просовывая окровавленную голову между ног.

— Я сам дошёл, — отвечал доктор. — Кто-то же должен придумывать новые идеи.

Джек перекатился на живот и обнаружил, что пол штольни вроде как вымощен сланцевыми плитами с отпечатками сушёной апокалиптической фауны.

— Какая река? Мы в горах. Здесь нет реки, — сообщил Джек доктору после того, как они запустили Элизу в штрек. Джек держал её дорожное платье, покуда Элиза ползла по туннелю в нажопнике и панталонах.

— Но она была раньше, — сказал доктор, поводя лучиной над отпечатками рыбин с явно избыточным количеством плавников, тварей наподобие абордажных крючьев, стрекоз размером с арбалеты.

— Река в горах?

— Тогда откуда ракушки?


Наконец они выехали на плоскую гору, где стояла каменная башня, окружённая вместо бастионов кучами шлака. Дурак увидел бы, что здесь потрудился хитроумный доктор. Над башней торчала странная ветряная мельница: её лопасти вращались не как катящееся колесо, а как волчок, поэтому их не надо было разворачивать к ветру. Основание башни защищала каменная куртина, старая, но недавно отремонтированная (очевидно, здесь опасались нападения людей, не располагающих современной артиллерией). Ворота тоже были новые и на засове. Как только доктор назвал себя, управляющий с мушкетом открыл их и тотчас запер за вошедшими.

Сама башня была не приспособлена для жизни. Доктор нашёл Элизе комнату в домике по соседству. Джек шуганул из комнаты крыс, потом поднялся по винтовой лестнице в башню. Та стонала от ветра, как пустой кувшин, если дуешь в него от нечего делать. Колодец из скреплённых коваными обручами брусьев шёл от ветряка к отверстию в полу — очевидно, устью шахты. Множество ведер ползло по замкнутой цепи так, чтобы мельница вытаскивала их из шахты вместе с водой. Огибая огромный шкив, они опрокидывались в длинный деревянный лоток, проходящий через сводчатое отверстие в стене башни. Затем пустые вёдра снова ныряли в шахту. Таким образом вода откачивалась из неких глубоких горизонтов, которые иначе давно бы затопило. Здесь, наверху, вода была далеко нелишней. Сбегая по лотку, она вращала небольшие колёса, приводившие в движение мехи и падающие молоты, после чего собиралась в бочки.

Отсюда Джек (благоразумно потративший часть выручки на тёплое платье) смог оглядеть местность на несколько дней пути в каждую сторону. Горы (за исключением одной большой к северу) были не скалистые, а округлые, разделенные бездонными ущельями, леса — пёстрые, частью лиственные, в светлом весеннем убранстве, частью хвойные, почти чёрные. Тут и там на южных склонах виднелись пятнышки лугов, на северных — снега. Деревушки с красными черепичными крышами были разбросаны неравномерно, словно чахоточные плевки. Небольшой городок лежал прямо внизу, в ложбине, отделяющей эту гору от более высокой к северу — лысой скалистой вершины, увенчанной странными длинными камнями. Облака неслись, как крылатые гусары, быстро и яростно, и Джеку казалось, что башня падает. Странные изогнутые лопасти ветряка рассекали воздух над головой, словно плохо нацеленные ятаганы.

* * *

— Минуточку, доктор, со всем уважением… вы заменили работников ветряком, который откачивает воду… но что будет, если ветер утихнет? Вода поднимется снова? Рудокопы утонут?

— Нет, просто выберутся в лодочках по старым дренажным штольням.

— И что думают рабочие, которых заменили машинами, доктор?

— Рост производительности более чем…

— А легко «случайно» уронить сабо в механизм?

— Э… возможно, я поставлю охрану, чтобы предотвратить такой саботаж.

Возможно? Дорого ли обойдется охрана? Где она будет жить?

— Элиза, прошу вас… если мне позволено прервать репетицию, — сказал доктор. — Умоляю, не делайте свою работу чересчур хорошо. Не говорите ничего, что может запасть в голову… э… слушателям.

— Но я думала, затея в том и состоит.

— Да, да, но не забудьте, будут подавать напитки… вдруг кто-нибудь из потенциальных вкладчиков почувствует потребность выйти до ветра в то самое время, когда вы наконец прозреете и поймете, какая это великолепная возможность…

Элиза репетировала, полулёжа на кушетке — быть может, в её деликатном состоянии не следовало ползать по холодному штреку. Она была очень бледна. Джек подумал, что, коли уж они сейчас при деньгах, вполне можно спуститься в городок, найти аптекаря и купить снадобье или зелье, которое снимет последствия кровотечения, вернет Элизиным щекам румянец и вообще гумор страсти в ее жилы.

О городке, который звался Бокбоден, доктор почти ничего не говорил, если не считать мелких замечаний вроде: «Я бы туда не ходил», «Не ходите туда», «Не стоит туда соваться» и «Держитесь от него подальше». Однако он не подкрепил свои высказывания живописной сказочкой, которую непременно присовокупил бы бродяга, и потому звучали они не слишком убедительно. Сверху городок выглядел чинным, но не настолько, чтобы внушать опасения.

Турок в последние день-два прихрамывал на одну ногу, и Джек отправился пешком. Идя мимо старых шлаковых куч и брошенных печей, он думал, что надо хорошенько присматриваться и, возможно, узнать что-нибудь новое про выделку денег, в частности: как разбогатеть, не вкладывая средства (и чтобы прибыль была сразу, а не через пару десятилетий). Из новенького он увидел только стоящий на отшибе заводик. Здесь над чанами, под которыми горела ольха, поднимался зловонный пар. Разило мочой, и Джек предположил, что это сукновальная мануфактура. И впрямь, двое рабочих, кривясь от вони, лили из ведра в чан что-то жёлтое. Однако никакого сукна видно не было: судя по всему, ребята только понапрасну переводили добрую мочу.

Едва вступив в город, Джек почувствовал запоздалые опасения — ничего особенного не произошло, просто, как всегда в городе, в нём проснулся страх ареста, пыток и казни. Он напомнил себе, что одет во всё новое. Если не снимать перчатку с руки, на которой годы назад в Олд-Бейли выжгли букву V, ничто не выдаст в нём вагабонда. Более того, он — друг доктора, которого здесь наверняка уважают. Поэтому Джек продолжал идти.

Как многие английские и почти все немецкие города, Бокбоден состоял из домов, выстроенных фахверковым способом: возводили деревянный остов из столбов, поперечин и раскосов, а промежутки заполняли чем ни попадя. Здесь, судя по всему, их заплетали чем-то вроде плетня и замазывали глиной, которая затем высыхала на солнце. Каждое новое здание поначалу опиралось на предыдущее; во всем городе практически не было отдельно стоящих домов. Бокбоден представлял собой единую постройку со множеством тел и щупальцев. Каркасы домов, вернее, общий каркас всего городка был, вероятно, когда-то ровным и правильным, но за столетия просел и перекосился. Год за годом мазаные стены латали и подновляли. Впечатление было такое, словно корни дерева выворотило вместе с комом земли, в котором затем выкопали жилище.

Даже здесь попадались небольшие шлаковые кучи и ошмётки руды на улочках. За одной из дверей Джек услышал неравномерное щёлканье ручного ворота. Внезапно дверь растворилась, и человек выкатил тачку с рудой. Поймав на себе пристальный взгляд незнакомца, он переменился в лице. Джек не успел изобразить притворное безразличие, как рудокоп отвесил несуразный кривобокий поклон, стараясь одновременно не упустить тачку вниз по наклонной улочке (то-то была бы потеха!).

— Аптекарь? — спросил Джек.

Рудокоп отвечал на каком-то немецком диалекте, показавшемся Джеку смутно знакомым, и указал головой дальше по улице. За дверью ворот на несколько мгновений смолк, потом защёлкал снова.

Джек пошёл за рудокопом; тот всё время пытался убежать вперёд, но мешала тяжеленная тачка. Джек подумал, что, может быть, все шахты соединяются под землёй, и местное население бесплатно пользуется тем, что доктор откачивает воду. Тогда понятно, почему их пугают незнакомцы, приходящие со стороны башни. Если тут вообще нужны какие-то причины.

Аптека по крайней мере оказалась отдельно стоящим домом на краю усеянного шлаковыми кучами луга, наискосок от почерневшей церкви. Крыша была высокая и острая, стены — выложены плитами чёрного сланца. Каждый следующий этаж нависал над предыдущим, а под выступами тянулись ряды резных деревянных лиц: очень жизненные изображения монахинь, королей, рыцарей в шлемах, волосатых дикарей и пучеглазых турок, а также ангелов, демонов, ликантропов и козловидного дьявола.

Джек вошёл в аптеку и никого в окошке не обнаружил. Он свистнул разок, но получилось так жалко, что второй раз свистеть не захотелось. Потолок украшала громоздкая лепнина, по большей части изображавшая людей, которые превращаются во что-то другое. Некоторые из этих историй Джек знал по пьесам: например, про охотника, который нечаянно подсмотрел, как купается богиня — та обратила его в оленя, и бедолагу разорвали собственные собаки. Получеловек-полуолень был изображён на потолке в натуральную величину.

Наверное, аптекарь туг на ухо… Джек пошёл по дому, нарочно стараясь побольше шуметь. Он оказался в большой комнате, наполненной предметами, которые явно не стоило трогать: настольные печи дышали жаром, на спиртовках над пламенем синим, как Элизины глаза, булькали в ретортах мутные жидкости. Джек открыл следующую дверь — в кабинет аптекаря — и сильно вздрогнул, напоровшись на висящий скелет. Он поднял глаза к потолку и снова увидел массивную лепнину. Она изображала всё сплошь богинь: богиню зари, богиню весны на убранной цветами колеснице, ту, в честь которой назвали Европу, богиню любви (эта смотрелась в ручное зеркальце), а в центре — Минерву (некоторые имена Джек всё-таки знал), в шлеме, с суровым взглядом. Одной рукой она держала щит с изображением страшилища, чьи волосы-змеи свешивались почти до середины комнаты.

На верёвке болталась мёртвая усохшая рыба. Вдоль стен тянулись полки и шкапчики с различными профессиональными орудиями. Здесь были щипцы, пугающие функциональным разнообразием, целое собрание ступок и пестиков с какими-то надписями, черепа разных животных, закрытые цилиндрические сосуды, стеклянные и каменные, тоже с надписями, огромные готические часы (гротескные существа неожиданно выскакивали из дверок и прятались раньше, чем Джек успевал обернуться, чтобы их разглядеть), зеленые стеклянные реторты, приятной округлостью напомнившие ему женские формы, весы с невероятным количеством гирь и разновесов, начиная от пушечных ядер и заканчивая листочками фольги, которые можно ненароком сдуть в соседнюю страну, блестящие серебряные стержни, при ближайшем рассмотрении оказавшиеся стеклянными трубочками, невесть зачем наполненными ртутью, нечто высокое и тяжёлое, закутанное в плотную ткань: оно источало внутреннее тепло и в то же время вздымалось и опадало, словно мехи…

Guten Tag, или, наверное, лучше сказать, добрый день, — произнесло оно.

Джек от неожиданности сел на копчик и, подняв глаза, увидел рядом со скелетом человека, закутанного в дорожный плащ или монашеский балахон. Джек даже не вскрикнул, так он был изумлён — не в последнюю очередь тем, что незнакомец заговорил по-английски.

— Откуда вы знаете… — только и сумел выговорить он.

У человека в балахоне были седые волосы и рыжая борода. Взгляд выражал сдержанную веселость, и Джек решил выждать минуту, прежде чем выхватить саблю и проткнуть незнакомца насквозь.

— …что ты — англичанин?

— Да.

— Возможно, тебе невдомёк, но ты имеешь привычку разговаривать с самим собой — рассказывать себе, что видишь и что может произойти. Поэтому я уже знаю, что тебя зовут Джек. Я — Енох. И ещё есть нечто очень английское в азарте, с каким ты отправился исследовать то, что немец или француз благоразумно счёл бы не своим делом.

— Эти слова наводят на размышления, — сказал Джек, — но, полагаю, не слишком оскорбительны.

— Я не вкладывал в них ровным счётом ничего оскорбительного, — отвечал Енох. — Чем могу помочь?

— Я здесь в интересах дамы, которая стала бледной и ослабела по причине излишне обильных женских… э…

— Месячных?

— Да. Есть что-нибудь от этого?

Енох взглянул в окно на пасмурное серое небо.

— Ну… что бы ни говорили аптекари…

— Так вы не аптекарь?

— Нет.

— А где он?

— Где сейчас все приличные люди. На городской площади.

— Так о чём разговор?

Енох пожал плечами.

— О том, что ты хочешь помочь подруге, а я знаю как.

— Так как?

— Ей не хватает железа.

Железа?!

— Она выздоровеет, если будет есть много говядины.

— Вы сказали «железа». Почему бы ей не съесть подкову?

— Они невкусные. Говядина содержит железо.

— Спасибо. Так вы сказали, аптекарь на городской площади?

— Вон там, неподалёку, — кивнул Енох. — Там же мясная лавка, на случай, если захочешь купить говядины.

Aufwiedersehen, Енох.

— До встречи, Джек.

Отвязавшись, таким образом, от сумасшедшего (имевшего, как подумалось Джеку уже на улице, что-то общее с доктором), он отправился поискать кого-нибудь в здравом уме. На площади было много народу — который тут аптекарь? Следовало спросить у Еноха, как он выглядит.

Бокбоденцы сошлись кольцом у вертикального столба, врытого в землю и наполовину засыпанного хворостом. Джек поначалу не понял, что это такое, поскольку прибыл из Англии, где чаще практикуется виселица. К тому времени, как до него дошло, он уже протолкался в середину толпы и не мог повернуть назад, не навлекши на себя подозрение в сочувствии ведьмам. Джек знал, что большая часть зрителей пришла сюда ради сохранения репутации; однако именно такие люди скорее всего обвинят чужака в колдовстве. Настоящие ведьмоненавистники были в первых рядах и что-то кричали на местном диалекте немецкого, который порой до обидного походил на английский. Слов Джек не понимал, но, по-видимому, это были угрозы. Бессмыслица какая-то: что проку грозить ведьме, которая и без того скоро умрёт? Потом Джек различил слова «Walpurgis» и «heute Nacht», что, как он знал, означает «сегодня ночью», и понял, что грозят не обречённой женщине, а соседям, которых подозревают в ведьмовстве.

Женщина была обрита, хотя не только что. По длине щетины Джек мог догадаться, что следствие длилось около недели. Руки и ноги её побывали в тисках, поэтому женщину предстояло жечь сидя. Когда её усаживали на кучу хвороста, она скривилась от боли, потом прислонилась к столбу, радуясь, что скоро навсегда покинет Бокбоден. Над ней была прибита дощечка с клочком бумаги, содержащим какие-то полезные сведения. Тем временем палач связал ей руки за столбом, потом несколько раз обмотал верёвку вокруг шеи, а свободный конец отбросил прочь от столба, вызвав возмущение первых рядов. Подошёл ещё кто-то с большим глиняным кувшином и облил хворост маслом.

Джек как бывший специалист по облегчению мук при казни наблюдал с профессиональным интересом. Когда пламя занялось, палач сильно потянул за верёвку, задушив женщину и, в глазах некоторых, совершенно испортив зрелище. Впрочем, большинство смотрели, но не видели. Джек знал, что те, кто пришел на казнь, даже если смотрят во все глаза, не видят смерти и не могут вспомнить её позже, поскольку на самом деле думают о собственной кончине.

Однако у Джека на душе было так худо, как если бы жгли Элизу. Прочь он шёл, плотно сведя лопатки, под носом было мокро. Затуманенный взор не способствовал ориентации. Джек шагал быстро, и к тому времени, как понял, что идёт не по той улочке, площадь — его единственная путеводная звезда — совершенно скрылась из виду. Ему не улыбалось бесцельно бродить по улицам или ещё как-то навлекать на себя подозрения. Лучше всего было поскорее выбираться отсюда.

Так он и сделал и заблудился в лесу.

Гарц Вальпургиева ночь 1684

Куда, несчастный, скроюсь я, бежав

От ярости безмерной и от мук

Безмерного отчаянья? Везде

В Аду я буду. Ад — я сам. На дне

Сей пропасти — иная ждёт меня,

Зияя глубочайшей глубиной,

Грозя пожрать. Ад, по сравненью с ней,

И все застенки Ада Небесами

Мне кажутся.

Мильтон, «Потерянный рай»[77]

Джек сидел на поваленном дереве. Он был голоден и, что хуже, чувствовал себя дураком. До темноты оставалось совсем немного времени, и Джек намеревался разумно им распорядиться. Он был не прочь поступать разумно, если только этого не требует какой-нибудь джентльмен или проповедник, поэтому спустился с бугра в ложбину, где рассчитывал развести огонь, не привлекая внимания бокбоденцев. Пока не стемнело, он собирал хворост, а когда солнце зашло, запалил костерок. Возню с кремнём, огнивом и трутом можно заметно сократить, если вместо трута взять щепотку пороха. С помощью этой несложной пиротехники он развёл костер. Теперь оставалось лишь время от времени подбрасывать ветки да пялиться в огонь, как болван, пока не заснёшь. Чтобы не думать о сожжённой ведьме, он пытался обратиться мыслями к Бобу и близнецам Джимми и Дэнни, которым всё собирался, но пока так и не собрался скопить наследство.

Он вздрогнул, увидев в отблесках пламени мужчину и трёх женщин. Судя по лицам, они углубились ночью в лес, рассчитывая найти у костра какого-то другого спящего[78] бродягу. Первой мыслью Джека было бы: «Охотники на ведьм!», если бы пришельцы не растерялись больше него (они заметили саблю). Кроме того, трое из них были женщины, и все четверо — не вооружены, если не считать оружием свежесрезанные ветки, на которые они опирались при ходьбе, как на посохи. Так или иначе, пришельцы повернулись и заспешили прочь, похожие со своими ветками на толстых горничных, вздумавших вымести лес импровизированными помелами.

После их ухода Джек не мог уснуть. Через несколько минут появилась вторая такая же группа. Что-то в этом лесу, будь он неладен, оказалось слишком много народа!.. Джек собрал свои скудные пожитки и отошёл в темноту посмотреть, какие ещё мотыльки прилетят на огонь. Через несколько минут костёр окружила целая толпа женщин, от почти девочек для дряхлых старух. Они разворошили пламя, вытащили чёрный котёл, наполнили его водой из ближайшего ручья и поставили на огонь. Как только над водой начал подниматься пар, подсвеченный отблесками костра и пропадающий в холодном небе, женщины принялись бросать в котёл ингредиенты для какого-то варева: большие тёмно-синие ягоды, красные, в белых пятнышках, грибы, пучки трав. Джек, к своему разочарованию, не видел ни знакомых овощей, ни мяса, однако он так проголодался, что согласился бы и на немецкую еду. Вопрос был: насколько безопасно напроситься на ужин?

Наконец он решил присоединиться к трапезе. Народ всё прибывал, его бы в любом случае рано или поздно заметили. Для начала Джек саблей срезал себе ветку, как у других. Поскольку все были безоружны, он спрятал саблю вместе с ножнами в штанину, а сверху соорудил подобие лубков, как будто у него что-то с ногой. В таком виде он проковылял к костру, где его вежливо, если не сказать тепло, приветствовали стряпухи. Одна из них протянула Джеку половник варева, который тот проглотил, обжегши себе пищевод до самого желудка. Оно, может, и к лучшему, потому что вкус у похлёбки был преотвратный. Исходя из принципа, что никогда не знаешь, где снова придётся пожрать, он жестом попросил ещё. Женщина нехотя зачерпнула второй половник и опасливо посмотрела, как Джек пьёт. Вторая порция оказалась не лучше первой, но по крайней мере на дне плавали грибы — хоть что-то сытное для поддержания сил.

Видимо, Джек и впрямь выглядел потерянным, потому что через некоторое время стряпухи принялись указывать ему в ту сторону, куда уходили остальные. Все двигались вверх, куда Джек и сам собирался отправиться в расчёте выбраться к башне или увидеть её с горы, когда рассветёт. Он заковылял вслед за другими.

В следующий раз, когда к нему вернулась способность воспринимать окружающее (похоже, он шёл и спал одновременно, хотя всё теперь было как во сне и вполне могло быть сном), Джек понял, что поднялся мили на две в гору. Здесь было куда холоднее, а ветер бушевал так, что деревья ломались с грохотом пушечной канонады. Полная луна неслась среди рваных туч. Иногда что-то проносилось сквозь кроны деревьев, осыпая Джека градом сухих сучьев. Подняв глаза, он увидел, что это ветки или даже целые вырванные с корнем деревца, заброшенные вверх ураганом. Он по-прежнему ковылял в гору, однако уже не помнил зачем. Высокие тонкие деревья росли плотно, как выставленные пики. Луна, на мгновение выныривая из туч, озаряла лес короткими вспышками, как от рвущихся гранат. Джеку чудились звуки труб и поступь множества ног. Он забыл, для чего замотал ногу, и вообразил, будто ранен в бою (вероятно, не только в ногу, но и в голову), и его перевязал цирюльник. Некоторое время он был убеждён, что по-прежнему сражается с турками под Веной, а Элиза была всего лишь длинным, сложным, жестоким сном.

Наконец он выбрался из леса. Ветки и что-то потяжелее по-прежнему пушечными ядрами свистели над головой. Джек поглядел на луну, пытаясь понять, что там такое. На фоне мятущихся рваных туч трудно было разглядеть чётко, но Джек почти не сомневался, что на ветках сидят люди — они мчались, как крылатые гусары на своих скакунах… шли в атаку на гору! Джек наконец вышел на дорогу, ведущую к вершине, и его едва не сбила с ног атакующая пехота: поток людей с ветками и другими украшениями, например, вилами. Забыв про ногу, Джек попытался бежать со всеми, упал и довольно долго не мог подняться.

Он выбрался к каменным выступам на макушке горы чуть позже остальных и увидел, как толпа преследует пяток мушкетёров, которых, видимо, поставили стеречь вершину. Те не стреляли, явно не желая уложить несколько человек и остаться лицом к лицу с сотнями других. Люди с ветками отпускали замечания в том же духе, что и утром во время казни, только теперь звучало слово «Wacher». Джек, мучительно перенапрягая мозги, предположил, что оно означает «стража».

Выиграв битву, ведьмы (бессмысленно было теперь отрицать, что это они, хотя примерно половину составляли мужчины — надо полагать, ведьмаки) быстро разложили по всей вершине костры (многие принесли с собой вязанки хвороста), и они тут же разгорелись на ветру ослепительным белым пламенем. Джек ковылял вокруг и смотрел. Вероятно, много столетий назад на горе воздвигли высокий каменный столб, который расходился на конце, образуя подобие козлиных рогов. Когда-то он должен был выглядеть как арбалет, поставленный на попа, однако давным-давно рухнул, так что успел зарасти грязью и мхом. Его окружали десятка два стоячих камней, теперь по большей части тоже поваленных. Ведьмы привели с собой черного козла и привязали его к лежащему столбу, чтобы смотрел на шабаш.

Люди, многие голые, плясали вокруг костров. И они, и камни были украшены цветами. Многие, разумеется, занимались непотребством, но по крайней мере часть — церемониально: женщины в гирляндах из весенних цветов, мужчины — с повязками на глазах, словно актёры в своеобразном аморалите. Некие мелкие животные, возможно, умирали насильственной смертью. Слышалось пение на каком-то не вполне немецком языке.

Разумеется, председательствовал на шабаше сатана, князь тьмы, во всяком случае, так предположил Джек. А как иначе прикажете называть чёрную-пречёрную рогатую фигуру высотой футов сто, пляшущую в дымном мятущемся небе над вершиной, то видимую, то невидимую, выставляющую вверх козлиную бороду, чтобы то ли захохотать, то ли завыть на луну? Джек искренне верил, что это сатана, и точно знал, что всё, когда-либо сказанное о Люцифере проповедниками, — истинная правда. Он понял, что надо драпать, и побежал куда глаза глядят. Тут из-за туч выглянула луна. Джек увидел, что ещё пара шагов, и он побежал бы по воздуху: гора обрывалась вниз, в бездонную пропасть, куда не достигал лунный свет. Джек остановился и, за неимением другого выхода, повернул назад. С натужным и не вполне искренним спокойствием он обозрел панораму костров и теней в надежде отыскать путь не совсем близко к дьяволу — вернее, к нескольким дьяволам разного размера, которые сошлись на вершине горы.

Взгляд его остановился на крохотном чёрном силуэте в ореоле светящейся шерсти: чёрный козёл задрал морду, чтобы замекать. Один из дьяволов в точности повторил его движение. Джек понял, что бежал от тени, которую козёл отбрасывает на дым и облака в пляшущем свете костров.

Он сел где стоял, почти на краю пропасти, хохоча и силясь прочистить голову, чтобы сориентироваться. Уступ был каменистый, с торчащими вверх причудливыми глыбами, и (кстати) начисто опровергал теорию доктора о том, как образовались эти каменюги, поскольку слои в них шли строго вертикально. Очевидно, то были останки исполина, убитого в какой-то битве ещё до Потопа: он умер, лежа на спине и выставив вверх костлявые пальцы.

Джек подошёл ближе к костру, отчасти потому что замёрз, отчасти из желания получше разглядеть пляшущую у огня голую девицу — чуть полноватую и обречённую со временем обратиться в очередную старую каргу из тех, что ездят на помеле, но всё же не такую грузную, как остальные немки. Жар сделался почти невыносимым. Тут бы Джеку сообразить, что и свет очень яркий, но он понял это, только услышав роковое слово «Wache»! Обернувшись, он увидел, почти на расстоянии вытянутой руки, одну из тех женщин, что разбудили его вечером, когда он спал у костра с саблей на виду. Именно на саблю она и уставилась после того, как привлекла общее внимание ненавистным словом. Саблю можно спрятать под лубками в темноте, когда никто особенно не всматривается, но тут это не сработало: женщина пригляделась и тут же завопила голосом, который, вероятно, было слышно в Лейпциге: «Er ist eine Wache! Er hat em Schwert!»[79]

Веселье закончилось для всех, в первую очередь для Джека. Любой мог сейчас толкнуть его в костёр, что было бы если не концом, то, во всяком случае, занятным началом, однако вместо этого все бросились врассыпную. Осталась только женщина, которая первая на него указала. Она отскочила на расстояние, недоступное для сабли, и продолжала истерически голосить. Джеку не хотелось вытаскивать саблю и злить ведьм ещё больше, но (а) вряд ли их можно было разозлить сильнее и (б) если он хотел бежать (а именно этого он хотел), надо было сбросить лубки к чертям собачьим. Итак. Кинжал. Тётка взвизгнула и отпрыгнула ещё дальше. Джек, переборов желание крикнуть ей, чтобы заткнула хлебало, разрезал тряпьё, которым замотал ногу, и лубки упали на землю. Он вытащил ножны вместе с саблей, чтобы освободить ногу. Тётка пронзительно верещала. Люди теперь бежали к Джеку, за криками: «Wacher!» ничего другого было не слышно. Джек уже достаточно нахватался немецкого, чтобы понять: «Wacher!» означает «стражники», а не «стражник». Они вообразили, будто Джек — один из множества переодетых вооружённых врагов, что, разумеется, было единственным объяснением. Только самоубийца сунулся бы сюда в одиночку.

Джек побежал.

Он пробежал совсем немного, прежде чем понял, что участники шабаша, не будь дураки, гонят его к обрыву. Впрочем, им недоставало слаженности. Джек заметил брешь в их рядах и, устремившись в неё, припустил под гору. Крики стали на пару октав ниже. Сперва визжали испуганные женщины, поднимая тревогу (надо сказать, успешно), теперь перекликались разъярённые мужчины, организуя облаву. Джеку подумалось, что им не впервой охотиться на крупную дичь в здешних лесах.

Тем не менее охота продолжалась примерно час, постепенно перемещаясь вниз. У Джека была одна надежда — вырваться вперёд и скрыться во тьме. Однако преследователи знали местность, и у них были факелы; как Джек ни бежал, он оставался в окружении. Много раз ему казалось, что он вот-вот вырвется, и всякий раз надежда обманывала. Миллионы колючих веток ольхи царапали лицо, грозя выколоть глаза и заставляя его производить больше шума, чем следовало.

Под конец сложилась ситуация, когда он мог бы спастись или по крайней мере на несколько минут продлить себе жизнь, убив преследователя-другого. И тем не менее Джек этого не сделал. Вот было бы здорово, если бы некий вышний наблюдатель с зеркалом на шарнире отметил такое благородство и сообщил о нём Элизе и прочим, кто всегда думал о Джеке плохо. Какое там: Джек не только не снискал всеобщего восхищения, но и оказался в кругу полудюжины мужчин, которые стояли на расстоянии, недосягаемом для сабли, и норовили заехать ему факелом в морду.

Джек рискнул обернуться и увидел, что сзади никого нет. Странный способ окружать человека. Он развернулся, пробежал пару шагов и налетел на стену. На стену. Снова обернувшись, он заметил нацеленный в лицо факел и рефлекторно парировал удар. Еще один факел стремительно надвигался с другой стороны — Джек парировал и его. Третий он отбил остриём сабли, а не плашмя, разрубил факел пополам, поймал в воздухе горящую половину, рубанул вслепую и кого-то задел. Теперь, когда пролилась первая кровь, загонщики отступили, ожидая подкрепления[80]. Джек двинулся боком, спиной к стене, сжимая в одной руке саблю, в другой факел и время от времени оглядываясь в его свете через плечо на стену.

То было старое деревянное здание. На двери висел замок размером с окорок, ставни на окнах были закрыты изнутри на засовы. Джентльмен растерялся бы, но Джек знал, что у любого дома самое слабое место — крыша, поэтому, отыскав поленницу, взобрался по ней и вскоре уже стоял на черепице. Она была толстая и тяжёлая для защиты от града и веток, но паника придала Джеку сил: он принялся бить каблуком, пока не проломил несколько черепиц. Снизу в него летели камни размером с кулак. Джек остановил один, пока тот не скатился с крыши. Действуя им, как молотом, он пробил отверстие в крыше, бросил внутрь факел, протиснулся между брусьями, на которых держалась кровля, спрыгнул и приземлился на стол. Схватил факел, пока тот ничего не поджёг, и оказался лицом к лицу с портретом Мартина Лютера.

Загонщики — судя по голосам, несколько десятков, — окружили дом и пробовали на прочность окна и двери. По этим звукам Джек мог примерно определить размеры и форму здания. Оно состояло из нескольких комнат, так что явно было не церковью, но и не обычным крестьянским домом. Никто не пытался пролезть вслед за ним через дыру в крыше. Джек знал, что никто и не полезет — дом просто подожгут. Он уже слышал, как рядом рубят деревья.

Эта конкретная комната была чем-то вроде молельни, а то, на что Джек приземлился, — алтарём. Рядом с портретом Лютера висело старое и не слишком искусное изображение девушки с протянутой чашей, над которой парила церковная облатка. Джека (сегодня он уже пил непонятное зелье из рук таинственных женщин) передернуло. Однако он последнее время тёрся среди горняков, поэтому узнал святую Варвару — покровительницу тех, кто бьёт туннели в земле, — хоть и без католических атрибутов. Остальную часть комнаты занимали дощатые скамьи. Прыгая с одной на другую, Джек отыскал что-то вроде гостиной с парой стульев и высокой чёрной печью, какие так любят немцы. Повернувшись на каблуках, он отправился в другую сторону, увидел свисающие с потолка огромные весы, гири размером с круги сыра, шкаф и, наконец — вот оно, везение! — лестницу вниз.

Внутри становилось дымно, и не только из-за его факела. Джек распахнул шкаф и схватил сноп лучин. Шляпу он потерял во время бегства, поэтому прихватил суконный шахтёрский колпак, защищающий голову от ударов о каменную кровлю. Затем принялся спускаться по лестнице, и вовремя: деревянный дом занялся, как порох. Богбоденские бюргеры увидят огромный костёр; охотники на ведьм сочтут его намёком и не смогут расшифровать.

* * *

Ступенек через двадцать начался туннель. Почти прогоревший факел осветил лишь малую его часть. Джек зажёг лучину. Она горела ярче, но всё равно не осветила дальний конец туннеля. Отлично. Джек побежал, пригнувшись, чтобы не вмазаться башкой в деревянные крепи. Через минуту он миновал нишу с ручным воротом. Верёвки уходили вниз. Ещё через минуту ему попалась вторая такая ниша, затем третья. Наконец Джек остановился, решив, что надо спускаться. Гордость за собственную смекалку успела схлынуть, уступив место тревоге. Участники шабаша знают местность лучше него. Им точно известно, что под домом — вход в шахту; несложно предположить, что он отыскал туннель. Вскоре они могут появиться с факелами, собаками и что там ещё берут немцы, когда охотятся на норных зверей со своими похожими на сосиски псами.

Одна из бадей, привязанных к вороту, была внизу, другая — наверху. Джек забрался в верхнюю, потянул за вторую верёвку и, перехватывая её руками, начал спуск. В какой-то момент он утратил бдительность, и бадья заскользила чересчур быстро. В панике Джек крепко сжал верёвку, обжёг ладони, выпустил её, снова схватил и снова выпустил от ещё более нестерпимой боли. Так бы оно и продолжалось, если бы на середине спуска поднимающаяся бадья не ударила его в подбородок. Дальше он продолжал падать, уже не хватаясь за верёвку. Спасло то, что бадья-противовес от удара закачалась и стала биться краями о стены шахты, всё быстрей и быстрей по мере подъёма, высекая искры и осыпая Джека градом мелких камней, но в то же время тормозя падение. Джек втянул голову в плечи, а лучину выставил вверх, на случай, если внизу окажется вода — возможность, которую следовало предусмотреть несколько раньше.

Внизу оказался камень — бадья приземлилась на бок и выбросила Джека. Сверху продолжали сыпаться камни, больно ударяя по ногам — добрый знак, что его не парализовало. Лучина по-прежнему горела. Джек вцепился в неё мёртвой хваткой и увидел, как голубоватое пламя пожелтело и вытянулось вбок, вопреки обыкновению пламени, которое, как правило, тянется вверх. Джек отбросил ногой бадью и, пройдя пару шагов, почувствовал воздушный ток из туннеля. Он отступил в другую сторону от шахты: здесь ветер дул в противоположном направлении. Обе воздушные струи сливались и устремлялись вверх по шахте с воем, который, ясное дело, напомнил Джеку о неприкаянных душах и всём таком прочем. Теперь он понял, зачем участники шабаша валили деревья: они знали, что сильный огонь вытянет воздух из шахты.

Надо было выбираться наружу, но каким образом? Задним умом Джек понимал, что в шахту спускаться не стоило. Всё же он выбрал туннель, из которого тянуло сильнее, и двинулся так быстро, как только мог. Чем быстрее он бежал, тем ярче разгоралась лучина, хотя в целом её пламя становилось всё более тусклым. Джек зажег другую; та тоже горела слабо, если только не размахивать ею в воздухе, а если размахивать, отблески прыгали по толстым брусьям деревянной клетки, отбрасывая тени, похожие на злобные рожи расплющенных великанов и птицеящеров, — под вой ветра в каменных переходах это действовало особенно сильно.

Примерно тогда же Джек понял, что ползёт на четвереньках, скребя по полу тускло горящей лучиной. Время от времени он видел то слева, то справа узкие входы боковых туннелей. Из одного сильно тянуло сквозняком, и лучина разгорелась ярче; дальше воздух был неподвижен, и лучина погасла совсем. Из последних сил Джек в кромешной тьме пополз назад, пока не почувствовал на лице воздушный ток из бокового туннеля. Здесь он лёг и некоторое время просто дышал.

Наконец в голове прояснилось, и Джек понял, что сквозняк означает выход. Он пошарил по полу, отыскал досточки для локтей и пополз на боку навстречу ветру. Трудно сказать, сколько это продолжалось. Наконец туннель открылся во что-то вроде пещеры с плоским и ровным дном. Здесь воздушная река делилась на множество едва ощутимых рукавов, вьющихся меж камней и сталактитов. Высунув язык и держа нос у пола, Джек пополз вперёд. Иногда он вставал и шёл через залы, гулкие, как церкви, иногда полз на животе, с трудом протискиваясь между полом и кровлей. Раз ему попалось мелкое стоячее озерцо с обжигающе холодной водой. Джек выбрался на другой берег и снова угодил в туннель, потом миновал еще череду туннелей, высоких и низких, наклонных и ровных — так много, что потерял счёт тому, сколько раз терял им счёт. Очень хотелось спать, но Джек знал, что, если пламя наверху погаснет, воздушный поток остановится — оборвётся нить, указывающая ему путь, как тому малому в мифе. Глаза, не довольствуясь полной тьмой, рождали адские образы из всего плохого, что видели за последние дни.

Джек услышал булькающий присвист, какой мог бы издавать дракон или змей, пошёл по нему навстречу воздушному току, вниз по наклонному туннелю, и оказался на краю воды. Высекши кремнём и огнивом несколько искр, Джек увидел, что воздух, навстречу которому он всё это время шёл, поднимается пузырями со дна озера в каменном тупике. Больше делать было нечего.

Джек сел умирать и вместо этого заснул. Кошмары, которые ему снились, были куда лучше яви.


Разбудили его звуки и свет, и то, и другое — слабые. Свет — зеленоватое свечение, идущее от воды (которая перестала булькать), — Джек отказался принимать всерьёз. Это явно было очередное наваждение от ведьминского пойла. Однако звуки, пусть и слабые, казались интереснее. Раньше их заглушало бульканье воды, теперь Джек отчетливо слышал мерные удары и что-то вроде шипения.

Зелёный свет стал ярче. Джек различал на его фоне очертание своих рук.

Перед самым пробуждением ему снился исполинский кальян, какие турки курили в Лейпциге. Они тянули дым через мундштук, и тот, проходя через воду, остужался и очищался. Очевидно, сон навеяли звуки, которые он слышал, засыпая, поскольку вода точно так же шипела и булькала. Других занятий всё равно не было, поэтому Джек стал размышлять. Что, если туннель действовал как огромный кальян: пламя, словно исполинский турок, втягивало наружный воздух, и тот, проходя через воду, заставлял её булькать?

Может ли быть, что, проплыв небольшое расстояние под водой, он окажется на воздухе? И зелёное свечение — рассвет, сочащийся через невидимое отверстие под водой? Джек начал собираться с духом, опасаясь, как бы на это не потребовалось несколько часов. Думать он мог только о бедном брате Дике: как тот уплыл живой и розовый, а вытащили его бледным и неподвижным.

Джек решил плыть сейчас, пока ведьминское пойло не даёт соображать ясно. Он снял почти всю одежду (если всё пройдёт хорошо, за ней можно будет вернуться), оставил только саблю (чёрт его знает, что там впереди), кремень, огниво и шахтёрский колпак на случай, если ударится обо что-нибудь под водой. Потом отступил на пару шагов в туннель, разбежался под уклон и нырнул. Ледяная вода обожгла так, что Джек едва не вскрикнул и не выпустил последний воздух. Взглянул вверх — свет вроде стал ярче. Это был не потолок! Джек оттолкнулся от дна и вырвался к воздуху! Ему пришлось проплыть от силы три или четыре ярда.

Однако свет, теперь гораздо более яркий, не был солнечным. По эху неразборчивых голосов и капающей воды Джек понял, что по-прежнему находится под землёй. Зелёный свет сочился из-за изгиба пещеры и странными отблесками вспыхивал на отдельных участках стен.

Прежде всего Джек сплавал за ботфортами и платьем, оделся и пополз на четвереньках, перебарывая озноб. Отблески, которые он заметил раньше, отбрасывали растущие из стены кристаллы в палец толщиной — алмазы! Он был в пещере со сказочными сокровищами. Стены щетинились самоцветами. Может, свет потому такой зелёный, что сочится через огромный изумруд?

Джек обогнул выступ, и его едва не ослепил диск ярко-зелёного света на полу огромного помещения. Постепенно он различил кольцо каких-то людей — а может, и не людей, — в причудливых одеяниях.

Посредине стоял некто в длинном балахоне с надвинутым капюшоном. Лицо было в тени, но зелёные отблески на скулах и подбородке придавали ему сходство с черепом. Зелёный огонь отражался в зрачках.

Голос заговорил по-французски — Элизин голос! Она была расстроена, недовольна — все повернулись к ней. Джек понял: это ад или преддверие ада, черти похитили Элизу, а может быть, она умерла — умерла потому, что он вовремя не принёс лекарство, — и сейчас её утащат в пекло.

Джек выхватил саблю, ринулся вперёд… и провалился в зелёный диск. Внезапно оказалось, что он плывёт в зелёном свете. Внизу был твёрдый камень. Джек вскочил и, стоя по колено в зелёной светящейся воде, заорал:

— Отпустите её, черти! Возьмите лучше меня!

Все с визгом убежали, включая Элизу.

Джек поглядел вниз и увидел, что его одежда пропиталась зелёным свечением.

Остался только человек в капюшоне. Он спокойно вышел из лужи, открыл потайной фонарь, достал горящий фитиль и пошёл вокруг, зажигая воткнутые в пол факелы. Их яркий свет прогнал зеленоватое сияние. Джек стоял в бурой луже, одежда на нём была мокрая.

Енох сбросил с лица капюшон и сказал:

— Самое великолепное в твоём появлении, Джек, что, пока ты не вылез из лужи весь в фосфоре, ты был совершенно невидим. Ты словно материализовался из воздуха, с саблей, облачённый в колпак, как у гнома, и заорал на языке, которого никто не понимает. Ты никогда не думал поступить в театр?

Джек от растерянности даже не оскорбился.

— Кто это были?

— Богатые господа, которые ещё несколько минут назад подумывали купить Кихеп у доктора Лейбница.

— Но… их несуразные наряды… уродский вид?

— Последняя парижская мода.

— У Элизы был расстроенный голос.

— Она спрашивала у доктора, какое отношение этот, как она выразилась, фокус имеет к стоимости рудника?

— Но зачем возиться с добычей серебра, если стены усеяны алмазами?

— Кварц.

— Что это светится, а заодно и впрямь — какое отношение оно имеет к руднику?

— Фосфор, и ничего больше. Кстати, Джек, разденься, пока ты не вспыхнул. — Енох повёл его в боковой туннель. По пути они миновали огромный механизм, который шипел и бумкал, откачивая воду из шахты. Здесь Енох заставил Джека раздеться и вымыться, потом сказал: — Не думаю, что об этом случае будут рассказывать с тем же восторгом, что о захвате чумного дома в Страсбурге и насыщении бродяг в Богемии.

— Что?! Откуда вы знаете?

— Я путешествую. Говорю с бродягами. Слухами земля полнится. Тебе занятно будет узнать, что твои подвиги собрали в плутовской роман под названием «L'Emmerdeur»[81], который уже сожгли в Париже и контрабандой доставили в Амстердам.

— Провалиться мне! — Джеку впервые подумалось, что дружеская манера Еноха может быть знаком истинного расположения, а не исключительно тонким ехидством.

Енох плечом открыл шестидюймовой толщины дверь и провёл Джека в сводчатое подземное помещение со столом, свечами и печкой — точно в таком могли бы обитать гномы. Оба сели и стали коротать время за куревом и выпивкой. Через некоторое время к ним присоединился доктор. Он не выказывал никаких признаков гнева, напротив, выглядел повеселевшим, как будто никогда и не хотел добывать серебро. Енох выразительно взглянул на доктора (Джек был почти уверен, что взгляд этот означает: «Я вам говорил не связываться с бродягами»). Доктор кивнул.

— Что делают… э… потенциальные вкладчики?

— Стоят снаружи на солнце. Дамы соревнуются, кто эффектней упадёт в обморок, мужчины ведут учёный спор на тему, кто ты такой: разгневанный гном, вставший на защиту своих сокровищ, или адский демон, пришедший по наши души.

— А что Элиза? Не в обмороке, полагаю?

— Ей некогда падать в обморок: она выслушивает похвалы своей проницательности.

— Тогда, возможно, она меня не убьёт.

— Напротив, Джек. Девушка раскраснелась, она светится, и отнюдь не от фосфора.

— Почему?

— Потому что, Джек, ты предложил пойти вместо неё на вечные муки. Это, если я не ошибаюсь, абсолютный минимум того, что каждая женщина требует от возлюбленного.

— Так вот чего им надо… — протянул Джек.

Элиза спиной отворила дверь. Руки у неё были заняты ворохом рекомендательных писем, визитных карточек, векселей, бумажек с нацарапанным адресом и кошельков, в которых позвякивали разнообразные монеты.

— Нам тебя недоставало, Джек, — промолвила она. — Где ты пропадал?

— Бегал по поручениям… знакомился с местными… приобщался к их богатым традициям, — отвечал Джек. — И, пожалуйста, давай поскорее выбираться из Германии.

Место лето 1684

Торговлю, как и религию, все обсуждают, но мало кто понимает.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

— Если бы в Амстердаме ничего не происходило, кроме того, что все везут туда, а потом оттуда…

— То там бы ничего не было, — закончила Элиза.

Обоим ещё только предстояло побывать в Амстердаме. Однако по сравнению с потоком товаров на дорогах и каналах Нидерландов Лейпциг казался суетней второстепенных актёров, которые бегают по сцене с тюками, создавая видимость коммерции. Такого обилия людей и добра Джек не видел с битвы под Веной, только там это произошло один раз, а здесь творилось постоянно. И он знал, что все эти товары — слёзы по сравнению с тем, что доставляют в Амстердам морем.

Элиза была в строгом чёрном наряде с жёстким белым воротником: ни дать ни взять супруга зажиточного голландского крестьянина, только по-голландски ни бельмеса. Почти весь долгий, временами смертельно скучный путь через герцогство Брауншвейг-Вольфенбюттельское, герцогство Брауншвейг-Люнебургское, епископство Гильдесгеймское, герцогство Каленбергское, ландграфство еще какое-то, княжество Липпе, епископство Оснабрюкское, графство Лингенское, епископство Мюнстерское и графство Бентгеймское она проделала в мужском платье, в сапогах и при шпорах. Не то чтобы кто-нибудь и впрямь принимал её за мужчину — она выдавала себя за итальянскую куртизанку, едущую в Амстердам на свидание с генуэзским банкиром. Смысла в этом никакого не было, но Джек знал, что пограничной страже больше всего хочется хоть как-то развеять скуку. Замучаешься перед каждой следующей границей угадывать, живут по ту сторону реформаты или католики и насколько ярые реф. или кат. соответственно; куда проще выглядеть бесстыдно нерелигиозными везде, а если местные обидятся — делать ноги. У местных хватало своих забот: если хотя бы половина слухов была правдива, королю Лую показалось мало обстрелять Геную, взять в осаду Люксембург, цыкнуть на Папу Иннокентия XI, изгнать евреев из Бордо и стянуть войска к испанской границе — он ещё и объявил, что владеет северо-западной Германией. Поскольку они ехали как раз через северо-западную Германию, обстановка здесь выглядела напряжённой, но переменчивой, что было им скорее на руку.

Огромные стада тощих телят гнали для откорма из восточных долин на рукотворные пастбища Нидерландов. Вместе с ними направлялись в поисках заработка полчища безработных, так называемых Hollandganger — ходоков в Голландию. Поэтому границы были легко проходимы, за исключением рубежей Голландской республики, где на пути встали все возможные препоны: не только природные реки, но и стены, рвы, валы, пикеты и частоколы, частью новые, охраняемые солдатами, частью старые, полузаросшие, — следы битв, происходивших ещё до рождения Джека. Раз или два им велели убираться подобру-поздорову при обстоятельствах, над которыми задним числом можно было даже посмеяться, однако наконец они проникли в Гелдерланд, восточную окраину республики. Джек терпеливо учил Элизу внимательно разглядывать тела, руки и головы казнённых преступников, украшающие городские ворота и пограничные столбы: по ним можно угадать, какое именно поведение наиболее ненавистно местным. Вот почему сейчас Элиза была в чёрном и закрытом, а Джек — на костыле. Оружие и голое тело (как, например, шею, не говоря уже обо всём остальном) здесь следовало прятать.

Пошлину брали повсюду, но единого центра власти не наблюдалось. Стада уходили с дороги на плоские, словно пруды, луга. Через день или два жидкая процессия голландгенгеров вышла на более широкие дороги, идущие с востока и с юга. Сплошные вереницы телег, нагруженных добром, боролись со столь же мощным встречным течением.

— Почему бы просто не остановиться и не устроить торг посреди дороги? — спросил Джек отчасти для того, чтобы подначить Элизу.

Однако она сочла вопрос вполне дельным — из тех, что мог бы задать философствующий доктор.

— И впрямь почему? Должна быть причина. В коммерции причина есть для всего — тем она мне и нравится.

Пейзаж составляли узкие полоски ровной земли, разделённые прямыми канавами со стоячей водой. Всё, что происходило на этой земле, было невероятно чудным: например, выращивание тюльпанов. Каждый цветок пестовали по отдельности, словно гуся, которого откармливают к Рождеству; свиней и телят холили, как детей в богатой семье. На непривычного вида полях росли лён, конопля, рапс, табак, хмель, марена и вайда. Курьёзнее же всего были те предприимчивые селяне, которые занимались делами, никак не связанными с сельским хозяйством. Во многих местах крестьянки вымачивали рулоны английских тканей в пахте и выкладывали на полях сушиться под солнцем. Где-то выращивали репейник и собирали репьи, чтобы делать орудия для кардования шерсти. Целые деревни сидели и плели кружево, так что только пальцы мелькали; дети ходили от мастерицы к мастерице с питьём и хлебом, чтобы те подкреплялись, не прерывая работы. Некоторые крестьяне держали в хлевах не коров, а художников: молодые французы, итальянцы и савояры сидели перед мольбертами и со страшной скоростью копировали пейзажи, марины и огромные изображения осады Вены. Картины складывали в стопки, увязывали в тюки и тоже отправляли в Амстердам.

Иногда поток приводил путников в городки, где тоже шли нескончаемые ярмарки. В этой стране всё делалось шиворот-навыворот: крестьяне не выращивали себе пропитание и вынуждены были ходить за ним на рынок, как горожане. Чтобы купить хлеб, яйца и сыр в дорогу, Элизе и Джеку пришлось протискиваться между грубыми мужланами и ругаться с деревенскими бабами, чьи руки украшали серебряные кольца. Элиза впервые увидела аистов: как они строят гнёзда на крышах и слетают на улицы, чтобы раньше собак подхватить оброненную корку. Пеликаны ей тоже понравились. А вот диковинки, на которые больше всего глазел Джек — четырехногие цыплята и двухголовые бараны, коих крестьяне показывали на улице, — её не впечатлили. В Константинополе она видала тварей почудней.

По одному из городков водили женщину в деревянной бочке с отверстиями для рук и головы — уличённую прелюбодейку. После этого Элиза не могла успокоиться сама и не давала покоя и отдыха Джеку. Они гнали себя по землям, опустошённым два десятилетия назад, когда Вильгельм Оранский открыл шлюзы, чтобы спасти Амстердам от войск короля Луя. Ночевали в домах, разрушенных искусственным потопом, двигались вдоль каналов, обходя торфяные костерки тамошних пиратов и поселения прокажённых, которые собирали подаяние следующим образом: забрасывали на проходящие баржи пустые ящички и тянули их назад на верёвках уже с монетами.

Однажды, двигаясь по берегу канала, они увидели впереди реку; та шла прямо, как натянутая тетива, затем поворачивала за холм. Кораблей было столько, что казалось, некуда запустить ореховую скорлупку. Очевидно, близился Амстердам.

Бегство из Германии (как звалась вся эта мешанина герцогств, курфюршеств, ландграфств, маркграфств, епископств, архиепископств и княжеств) заняло куда больше времени, чем хотелось бы Джеку. Доктор предложил довезти их до Ганновера, где он присматривал за библиотекой герцогини Софии[82], когда не строил ветряные мельницы над их серебряными рудниками в Гарце. Элиза тут же с благодарностью согласилась, не полюбопытствовав, что скажет Джек. Джек сказал бы «нет», поскольку имел привычку идти когда и куда ему заблагорассудится. А ехать с доктором в Ганновер означало торчать в Бокбодене, пока доктор не уладит все свои тамошние дела.

* * *

— На что он собирается убить сегодняшний день? — спросил как-то Джек у Еноха Роота. Они ехали по горной дороге перед двумя воловьими упряжками. Енох отправлялся по таким делам каждое утро. Джек решил для разнообразия составить ему компанию.

— На то же, на что вчерашний.

— А чем таким он занят? Простите невежественного бродягу, я привык к людям действия, и когда доктор день за днём каждый день с кем-то говорит, мне кажется, что он ничего не делает.

— Он ничего не добивается, но это совсем иное, чем ничего не делать.

— А чего он хочет добиться?

— Он убеждает управляющих на герцогских рудниках не отказываться от его усовершенствований из-за того, что очередная попытка продать Кихеп разделила судьбу прежних.

— Ну и с какой стати они его послушают?

— Мы отправимся туда, где доктор побывал вчера, — сообщил Енох, — и узнаем, что он хотел от управляющего.

— Прости, начальник, по-моему, это не ответ на мой вопрос.

— Весь день будет тебе ответом, — сказал Енох и выразительно оглянулся на тяжёлую телегу, нагруженную глиняными сосудами с ртутью в деревянных ящиках.

Они подъехали к руднику, который ничем не отличался от остальных: шлаковые кучи, ручные вороты, печи, тачки. Джек видел это в Рудных горах, видел в Гарце, но сегодня (быть может, поскольку Енох намекнул на возможность узнать новое) увидел кое-что ещё.

Обломки руды — урожай, снятый с жилы, что выросла в земле, — сваливали в кучу, потом разгребали граблями и били молотом. Горняки, слишком юные, слишком старые или слишком увечные, чтобы лезть в забой, оглядывали полученные куски и раскладывали в три кучки. Первую — породу без руды — ссыпали в отвал. Вторую — богатую руду — отправляли прямиком к печам, где дробили жерновами, всыпали в расплавленный свинец, заталкивали в высокие печи, мехи которых качали мулы, и отливали в серебряные чушки. Всё это Джек видел на рудниках герра Гейделя. А вот третьей кучи — с бедной рудой — в Рудных горах не было. Герр Гейдель считал, что она не стоит затрат на обогащение.

Джек прошёл за телегой с рудой из третьей кучи до луга, на котором громоздились странные, покрытые промасленной рогожей кучи. Здесь мужчины и женщины толкли бедную руду в больших чугунных ступах. То, что получалось, мальчишки просеивали сквозь сита, потом смешивали с водой, солью и отходами медного производства. Месиво они высыпали в большие деревянные кадки. Тут подходил старшой; за ним двое дюжих пареньков, обливаясь потом, тащили на спине что-то знакомое: те самые глиняные бутыли со ртутью, которые доктор купил в Лейпциге, а Енох сегодня привёз на рудник. Старшой трогал месиво, проверяя его консистенцию, и, если всё было правильно, обхватывал бутыль, вытаскивал деревянную пробку, и ртуть серебристой молнией лилась в кадку. Босоногие мальчишки принимались ногами перемешивать её с толчёной рудой.

Несколько таких кадок обрабатывались разом. Енох объяснил, что амальгаму надо месить двадцать четыре часа. Затем кадку опрокидывали на землю, накрывали от дождя промасленной рогожей, а сверху втыкали табличку с указанием дня и часа. Сейчас на лугу были десятки таких куч.

— Эту последний раз мешали десять дней назад — она подоспела, — сказал Енох, прочитав одну из табличек. И впрямь, некоторое время спустя один из рабочих перегрузил её в кадку и вновь принялся перемешивать ногами.

Енох пошёл дальше, заглядывая под рогожу и давая советы старшим. Из леса выползли местные: любопытство гнало их вперёд, страх — назад. «В этой слишком много ртути, — сказал Енох про одну кучу, — потому она такая чёрная». Другая была цвета отрубей — в неё следовало добавить ртути. Цвет остальных куч — серый, — по всей видимости, устраивал Еноха, но он совал в них руку, проверяя температуру. В холодные следовало добавить медной окалины, в чересчур горячие — воды. Енох нёс с собой тазик с водой, в которой промывал образцы месива из куч, покуда на дне не оставались серебристые лужицы. Одну из куч, равномерно пепельного цвета, он объявил созревшей. Работники перегрузили её в тачки и отвезли к ручью, где был устроен каскад для промывки. Вода уносила пепельного цвета муть, оставляя серебристое вещество. Его укладывали в конические мешки, как для сахарных голов, и вешали над горшками. Они болтались рядами, словно коровьи соски, только вместо молока из них капала ртуть. В мешках оставалась блестящая полутвёрдая масса. Из неё лепили комья наподобие снежков и по несколько штук складывали в тигли. Каждый тигель накрывали железной заслонкой, переворачивали и ставили на другой тигель, наполовину зарытый в землю, так чтобы они соприкасались краями, а заслонка наполовину перегораживала отверстие. На дно нижнего тигля была налита вода. Затем все засыпали углем и жгли, пока верхний тигель не раскалится добела. Когда всё остывало, золу разгребали и видели, что ртуть ушла из комков амальгамы и собралась внизу; сверху оставались слипшиеся пористые комки серебра — бери и чекань талеры.

Почти всю дорогу домой Джек думал об увиденном. Он заметил, что Енох Роот довольно мурлычет себе под нос — видимо, радуется, что так успешно заткнул ему рот.

— Как видишь, и от алхимии есть польза, — сказал Енох, заметив, что Джек вышел из задумчивости.

— Это вы придумали?

— Я лишь усовершенствовал. Прежде использовали только ртуть и поваренную соль. Кучи были холодными, им приходилось созревать по году. Если добавить медную окалину, они разогреваются, и всё происходит за три-четыре недели.

— Сколько стоит ртуть?

Енох хохотнул.

— Ты говоришь, как твоя приятельница.

— Это первый вопрос, который она задаст.

— По-разному. Хорошая цена за центнер ртути — восемьдесят.

— Восемьдесят чего?

— Пиастров, — отвечал Енох.

— Существенное уточнение.

— Христианский мир очень невелик, Джек, — сказал Енох. — За его пределами универсальная валюта — пиастры.

— Ладно. И сколько серебра можно получить при помощи центнера ртути?

— В зависимости от качества руды, примерно сто испанских марок[83], — и упреждая твой следующий вопрос, испанская марка серебра стандартной пробы стоит восемь пиастров и шесть реалов…


— В пиастре восемь реалов… — сказала Элиза. Предыдущие два часа она просидела совершенно неподвижно, покуда Джек расхаживал, скакал и прыгал по её спальне, излагая события дня в почти неприукрашенном виде.

— Это даже я знаю, — объявил Джек. Он стоял босиком на Элизином соломенном тюфяке, где только сейчас показывал, как работники ногами месят амальгаму.

— Восемь пиастров и шесть реалов составят семьдесят реалов. В таком случае сто марок серебра стоят семь тысяч реалов… или… восемьсот семьдесят пять пиастров. А цена требуемой ртути…

— Восемьдесят реалов будет хорошей ценой.

— Итак: тем, кто делает деньги, нужно серебро, а тем, кто делает серебро, нужна ртуть… ртуть, приобретённая на пиастр, при должном применении позволит произвести серебра на десять пиастров.

— И её можно использовать по второму разу, что они и делают, — сказал Джек. — Только ты забыла, что нужны ещё кое-какие мелочи. Серебряный рудник. Горы угля и соли. Армия рабочих.

— Всё можно раздобыть, — отвечала Элиза. — Разве ты не понял, что говорил тебе Енох?

— Подожди! Сейчас догадаюсь… — сказал Джек и подошёл к бойнице взглянуть вверх на ветряк и вниз, на воловьи упряжки во дворе. Через бойницу можно было глядеть только вверх или вниз. — Доктор доставляет ртуть тем управляющим, которые его слушаются.

— Итак, — промолвила Элиза, — у доктора есть… что?

— Власть, — ответил наконец Джек после нескольких неверных догадок.

— Потому что у него есть… что?

— Ртуть.

— Вот и ответ. Мы едем в Амстердам покупать ртуть.

— Отличный план. Будь у нас деньги…

— Пфу! Воспользуемся чужими, — сказала Элиза, стряхивая что-то с ногтей.


Сейчас, глядя вдоль запруженного кораблями канала на город, Джек мысленно представил себе карту, которую видел в Ганновере. Эрнст-Август и София унаследовали библиотеку (не говоря уже о библиотекаре, т е. докторе), когда брат Эрнста-Августа, папист (в семье не без урода!), любезно скончался во цвете лет, не оставив наследника. Братец этот, видать, книжками интересовался больше, чем женщинами, потому что библиотека (по словам доктора) ко времени его смерти была одной из крупнейших в Германии и с тех пор только росла. Разместить её было негде, оставалось только перетаскивать из хлева в хлев. Эрнст-Август вечно отбивался от короля Луя на берегах Рейна или мотался в Венецию за новыми любовницами; построить здание для библиотеки у него руки не доходили.

Так или иначе, Элиза и Джек по пути на запад несколько дней провели в Ганновере, и доктор пустил их ночевать в одну из многочисленных пристроек, где размещалась библиотека. От книг Джеку не было никакого прока, а вот карты его заинтересовали. Он их постарался запомнить. Далёкие острова и континенты были разбросаны по пергаменту, как растоптанные мозги: в середине белые пятна, береговая линия обрывается в океане, поскольку дальше никто не плавал, а россказни путешественников противоречивы.

Одна из карт изображала торговые пути: прямые линии от города к городу. Джек не мог прочесть подписей, однако узнал Лондон и ещё несколько городов; остальные названия прочла ему Элиза. Один город на побережье Голландии был не подписан; к нему сходилось столько торговых путей, что он превратился в кляксу, в чёрное солнце. При следующей встрече с доктором Джек торжествующе указал на изъян в карте. Архибиблиотекарь только пожал плечами.

— Евреи даже не потрудились дать ему имя, — сказал он. — На их языке он зовётся просто мокум, что означает «место».


От желания возникает мысль о некоторых средствах, при помощи которых, как нам уже довелось видеть, достигалось нечто подобное тому, к чему мы стремимся, а от этой мысли — мысль о средствах достижения этих средств и т. д., пока мы не доходим до некоего начала, находящегося в нашей собственной власти.

Гоббс, «Левиафан»[84]

Ближе к Месту их взглядам представало все больше диковинного: баржи с водой (пресной питьевой водой для горожан), баржи с торфом, градирни, где добывали соль… Однако Джек мог смотреть на все это лишь несколько часов в день. Остальное время он смотрел на Элизу.

Она ехала на Турке и сейчас разглядывала свою левую руку так пристально, словно обнаружила там проказу или что-то подобное. При этом она шевелила губами. Джек уже открыл было рот, но Элиза подняла правую руку, прося его замолчать. Потом подняла левую. Рука была розовая и совершенно здоровая, но странным образом скрюченная: средний палец согнут, большой и мизинец придерживают друг друга, безымянный и указательный торчат вверх.

— Ты похожа на жрицу новой секты. Ты меня благословляешь или проклинаешь?

— Ди, — только и отвечала она.

— Ах, доктор Джон Ди, прославленный алхимик и шарлатан? Думаю, при помощи Еноховых салонных фокусов мы могли бы пощипать богатых купеческих жёнушек…

— Буква D, — твёрдо сказала Элиза. — Четвёртая в алфавите. Четыре — вот, — поднимая левую руку с загнутым средним пальцем.

— Да, вижу, что ты держишь четыре пальца…

— Нет… это двоичные числа. Мизинец означает единицу, безымянный — двойку, средний — четвёрку, указательный — восьмёрку, большой — шестнадцать. То есть когда загнут только средний, это четыре, то есть D.

— Но у тебя только что были загнуты ещё большой и мизинец.

— Доктор научил меня шифровать их, добавляя другое число, в данном случае — семнадцать. — Элиза подняла правую руку со сведёнными мизинцем и большим пальцем, потом, опустив её, объявила: — Двадцать один, то есть, в английском алфавите, U.

— А в чём смысл?

— Доктор научил меня прятать сообщения в письмах.

— Ты собираешься ему писать?

— А как мне в противном случае рассчитывать на его письма? — невинно отвечала Элиза.

— Зачем они тебе? — спросил Джек.

— Чтобы продолжить образование.

— Уф! — Джек согнулся пополам, как будто Турок лягнул его в живот.

— Игра в угадайку? — холодно произнесла Элиза. — Или ты считаешь, что я и так слишком образованна, или надеялся услышать что-то другое.

— Оба раза в точку, — сказал Джек. — Ты часами учишься — и никакого проку. Я надеялся, что доктор или его София поддержат тебя финансово.

Элиза рассмеялась.

— Сколько раз говорить — я и близко к Софии не подходила. Доктор разрешил мне забраться на колокольню, из которой открывается вид на Герренхаузен, её парк, чтобы посмотреть, как она выходит на прогулку. Таких, как я, к таким, как она, не подпускают.

— Так чего ради было стараться?

— Чтобы увидеть её: дочь Зимней королевы, правнучку Марии Стюарт. Тебе не понять.

— Просто тебя всё время занимают деньги. Глядя за милю на бабёшку во французском наряде, не больно разбогатеешь.

— В любом случае Ганновер бедная страна — у них нет средств, чтобы участвовать в нашем предприятии.

— Хотел бы я пожить в такой бедности!

— Почему, по-твоему, доктор ищет инвесторов для серебряных рудников?

— Спасибо, ты вернула меня к первому вопросу: чего хочет доктор?

— Перевести всё человеческое знание на новый язык, состоящий из чисел. Записать его в огромную энциклопедию, которая будет вроде машины, чтобы не только находить старое знание, но получать новое посредством некоторых логических операций с числами. При помощи нового знания положить конец религиозной розни, вытащить бродяг из нищеты и освободить их потенциальную энергию — уж не знаю, что это значит.

— Что до меня, я бы предпочёл кружечку пива и зарыться лицом в твои ляжки.

— Мир велик — возможно, и тебе, и доктору удастся осуществить мечты, — отвечала Элиза, подумав. — Езда на лошади приятна, но очень возбуждает.

— Не жди сочувствия от меня.

Некоторое время путники продвигались вдоль реки Амстел до того места, где перед самым её слиянием с рекой Эй голландцы в древности, подобно бобрам, воздвигли плотину. Затем (как видел Джек, большой дока в фортификации), когда всё, на что может покуситься враг — добро, церкви и женщины, — оказалось за Амстелской дамбой, рачительные владельцы-прихожане-мужья принялись возводить линии обороны. С севера естественным рвом служила широкая Эй — скорее узкий морской залив, чем река. Со стороны суши воздвигли валы, широкой буквой U окружающие Амстел-Дам и подходящие к Эй по обе стороны от впадения Амстела; изгиб U пересёк Амстел выше дамбы. Землю для валов надо было откуда-то брать. За неимением холмов пришлось рыть узкие карьеры, которые, заполнившись водой, превратились во рвы. Однако для ретивых голландцев любой ров тут же становился каналом — что месту зря пропадать. Со временем всё пространство внутри U заполнилось зданиями, и новым поселенцам пришлось строиться за пределами вала, а следовательно, возводить следующие U. Город наращивал кольца подобно дереву. Внешние слои были широкие, с каналами на значительном расстоянии; во внутренних каналы отстояли один от другого на ширину камня, так что Джек с Элизой то и дело оказывались на хитро устроенных подъёмных мостах. Оттуда они смотрели на каналы, покрытые небольшими судёнышками, способными пройти под мостом, и (на Амстеле и каналах побольше) скрипучими шлюпами со складными мачтами. Даже такие судёнышки могли везти под ватерлинией огромное количество грузов. Каналы и суда объясняли, как в Амстердаме вообще можно двигаться: всё то добро, которым были запружены сельские дороги, здесь перегружали в трюмы, а улицы по большей части оставляли людям.

Вдоль каналов стояли длинные ряды пятиэтажных строений. В центре города ещё сохранились несколько древних деревянных домов, однако по большей части здания были кирпичные, крашенные дёгтем, с белыми кромками вдоль фасадов. Джек, как деревенский разиня, изумлялся амбарным воротам на пятом этаже дома. Товары туда поднимали при помощи торчащего сверху бруса. Если в Лейпциге товар хранили на чердаках, то здесь складами служили целые дома.

За самой богатой из складских улиц — Вармусстрат — лежала длинная площадь Дам. Насколько Джек понял, это и была первоначальная дамба, только замощённая. Здесь ходили люди в тюрбанах и чужеземных меховых шапках; кавалеры в шелках раскланивались, снимая украшенные перьями шляпы; на множество высоких зданий и других диковин Джек мог бы пялиться до вечера. Однако не успел он как следует вытаращить глаза, как его внимания потребовал некий феномен масштабов войны, пожара и библейского Потопа на севере. Джек повернулся лицом к мокрому ветру. Взгляду его предстали короткий широкий канал и бурое облако, затянувшее горизонт. Может, это был дым от пожара вроде лондонского. Нет, скорее лес, голая безлистая чаща шириною в несколько миль. Или даже вовсе армия, в сотни раз превосходящая турецкую, чьи пики размером с сосны украшали флажки и вымпелы.

Только через несколько минут Джек разрешил себе поверить, что смотрит на все корабли мира разом — мачты, канаты и реи сливались в сплошной горизонт, сквозь который еле-еле просвечивали церкви и ветряные мельницы на другой стороне. Корабли, входящие в Эйсселмер и выходящие из него, обменивались пушечным салютом с береговыми батареями; облака дыма над снастями судов сливались в сплошную ткань, словно глина, наляпанная на плетень из сухих прутьев. Морские волны распространялись, как медленные вести.

После того, как Джек получил несколько часов, чтобы освоиться со странностями Амстердама — его зданиями, улицами-каналами, агрессивной опрятностью горожан, их неспособностью сообща принять ту или иную церковь, — он понял это место. Все кварталы и слободы были те же, что в любом другом городе. Точильщики ножей могли одеваться со строгостью пасторов, но ножи точили точно так же, как их парижские собратья. Даже порт отличался от устья Темзы лишь размерами.

И тут они забрели в слободу, подобной которой Джек не видел нигде. Вернее, слобода набрела на них, ибо то была кочующая толпа. Хотя Амстердам, как водится, делился на бедные и богатые кварталы, в этой подвижной слободе все сословия перемешались — такой же нонсенс для бродяги Джека, что и для французского дворянина. Даже издали, пока слобода на них надвигалась, было видно, что она взбудоражена, словно толпа у дворцовых ворот в ожидании вести о кончине монарха. Однако, как ясно увидел Джек, когда слобода окружила их и увлекла за собой, ни дворцовых ворот, ни чего подобного здесь не было.

Это могла быть одна из причуд мироздания, вроде кометы, только Элиза крепко схватила Джека за руку и потащила со всеми, так что они на полчаса стали частью слободы, которая перекатывалась среди амстердамских домов, словно капелька ртути в деревянном лабиринте. Джек видел, что люди эти ждут новостей, но не извне, а изнутри: информация или слухи о ней пробегали по толпе, словно волны по встряхиваемому половику, с тем же шумом и шквалом мелкого мусора. Подобно оспе, она стремительно передавалась от человека к человеку в ходе быстрого обмена словами и числами. Каждый такой обмен сопровождался жестом, который поколения назад мог быть рукопожатием, а теперь выродился в быстрый удар ладонью о ладонь. При должном исполнении слышался звонкий хлопок, и рука становилась красной. Итак, распространение новостей, слухов и тенденций в толпе можно было проследить по волнам хлопков. Если волна накатила и пронеслась дальше, а ладонь у тебя не красная и в ушах не звенит, значит, ты пропустил что-то важное. Джека такое положение дел более чем устраивало, Элиза же его снести не могла. Вскоре она принялась мигрировать вместе с волнами шума туда, где он был громче. Что хуже, Элиза вроде бы понимала происходящее. Она худо-бедно знала испанский, на котором говорила немалая часть толпы, особенно многочисленные евреи.

Элиза отыскала жильё на юго-западе от площади Дам, в улочке настолько узкой, что Джек мог одновременно коснуться руками стен по обе её стороны. Кто-то перекинул брусья между вторым, третьим и четвёртым этажами противоположных домов и на этом каркасе соорудил новое строение. Дома по обе стороны в разной мере осели в торфяное болото, на котором стояли, так что постройка над улицей перекосилась, пошла трещинами и в дождь текла. Элиза сняла четвёртый этаж после апокалиптического торга с хозяйкой (Джек, отводивший Турка в конюшню, застал лишь последние полчаса). Хозяйка, остролицая кальвинистка, с ходу поняла, что Элиза предопределена к погибели, приход Джека мало что добавил к этому впечатлению. Тем не менее она твердо сказала: «Никаких гостей!» — указывая на Джека, так что серебряные кольца забрякали, как звенья цепи. Джек подумал было сбросить штаны в доказательство своей нравственной чистоты. Впрочем, поездка в Амстердам была Элизиной затеей, не его, и он решил, что не стоит. Жильё они получили (во всяком случае, получила Элиза), а Джек всегда мог проникнуть туда по крыше или по водосточной трубе.

Некоторое время они прожили в Амстердаме.

Джек думал, что Элиза начнёт что-нибудь делать, но она проводила время в кофейне на площади Дам, иногда писала письма доктору, иногда получала его ответы. Кочующая слобода взбудораженных людей прокатывала мимо кофейни «Дева» дважды в день, ибо двигалась по определённому распорядку. До полудня эти люди толпились на площади Дам, затем перебирались на площадь под названием Биржа и оставались там до двух часов, после чего возвращались на площадь Дам и делились на клики и фракции, заседавшие по разным кофейням. Элизина квартира располагалась над одним из важных торговых путей, так что — дома ли, в кофейне ли — Элиза была в курсе всех новостей.

Джек решил, что она намерена, как какая-нибудь дворянка, промотать их общие деньги, и ничуть не огорчился, поскольку сам больше любил тратить, чем зарабатывать. Он вернулся к прежней привычке: целыми днями бродить по новому городу и выяснять, как тут всё устроено. Не умея читать, не зная языка, он учился, наблюдая — а посмотреть здесь было на что. Первый раз он допустил промашку — оставил костыль у Элизы дома и вышел погулять, как здоровый. Тут же выяснилось, что, несмотря на приток голландгенгеров с востока, Амстердаму отчаянно не хватает рабочих рук. Меньше чем через час его задержали как праздношатающегося и отправили чистить каналы. Видя, сколько ила поднимает со дна драга, Джек подумал, что в теории доктора о том, как мелких тварей заносит илом, есть здравое зерно.

Когда к вечеру его и других бедолаг отпустили, Джек с трудом выбрался на пристань — столько там столпилось людей с тяжёлыми звенящими кошельками. Все они пытались набрать матросов на корабли. Джек поспешил унести ноги, ибо там, где такой спрос на моряков, непременно есть и принудительная вербовка: неосторожно заглянешь в тёмный проулок или выпьешь на дармовщинку в таверне — и очнёшься с головной болью на корабле, идущем к мысу Доброй Надежды.

В следующий раз он вышел на костыле, привязав левую ступню к ягодице. В таком виде можно было свободно бродить по берегам реки Эй и смотреть сколько влезет, только не останавливаться надолго, чтобы не приняли за попрошайку и не отправили в работный дом.

Кое-что Джек знал от бродяг и из карт доктора, например, что Эй расширяется, образуя залив Эйсселмер, вход в который загораживает остров Тексел. Возле Тексела есть глубокие якорные стоянки, а вот между ним и Эйсселмером лежат песчаные отмели, как в устье Темзы, сгубившие множество мореходцев. Тем больше его изумляло количество торговых судов на Эй, ведь он понимал, что по-настоящему большие корабли сюда добраться не могут.

В дно Эй вбили ряды свай, запечатав окончания U, чтобы английские и французские военные корабли не могли подойти прямо к площади Дам. На сваи был уложен настил с разводными мостами, дабы мелкие судёнышки — плоскодонные кааги, фламандские флейты, бочонкообразные смэки — проходили во внутреннюю гавань, каналы и Дамрак — короткую бухту, оставшуюся от первоначальной реки Амстел. Корабли побольше швартовались по другую сторону заграждения. В восточной части внутренней гавани насыпали новый остров — Остенбург — и устроили на нём верфь. Над ней развевался флаг с буквами О и С, насаженными на рога V, что означало Голландскую Ост-Индскую компанию. Здесь изумляло всё: канатные мастерские — узкие здания в треть мили длиной, ветряки, сверлящие отверстия в пушечных стволах, парильня, чтобы гнуть дерево, постоянно окутанная мглой, десятки кузниц, в том числе две огромные, где изготавливали якоря, и маленькая чистенькая (в ней делали гвозди), дегтярный заводик (на отдельном островке, чтобы, если он вспыхнет, не загорелось всё остальное). Огромные парусные мастерские. И, разумеется, остовы больших судов на стапелях, по которым рабочие ползали, как муравьи по китовому скелету.

Вероятно, где-то были ещё искусные резчики по дереву и позолотчики, поскольку корма и нос каждого корабля Ост-Индской компании были украшены, как парижский бордель, золочёными статуями: скажем, дева полусидела на кушетке, возложив руку на золотой шар, а Меркурий слетал с небес увенчать её лаврами. Сразу за мельницами и сторожевыми башнями по краю города начинались поля, разделённые канавами. Коровы паслись в нескольких ярдах от ост-индских кораблей, разгружавших пряности и ситец в шлюпки, уходившие затем под разводные мосты в Дамрак.

Дамрак упирался в новую весовую: приятное на вид здание, постоянно облепленное судёнышками. Нижний этаж был полностью открытым: здание стояло на сваях, как бродяжья лачуга в лесу. Всё пространство первого этажа заполняли весы различных размеров и полки с медными и бронзовыми цилиндрами, украшенными завитушками букв — гирями и гирьками для всех мер веса, сколько их есть в голландских провинциях и остальном мире. Джек знал, что это третья весовая в городе, и всё равно здесь не успевают взвесить и проштамповать весь товар. Баркасы, подходившие к весовой, и те, что везли взвешенное и проштампованное добро к складам, еле-еле ухитрялись разминуться в узких каналах. Каждые несколько минут через площадь Дам проезжали повозки с монетами, полученными в уплату пошлины; они неслись к Обменному банку, распугивая коммерсантов в тюрбанах, лентах и париках. Обменный банк располагался в Ратуше; неподалёку находилась Биржа — прямоугольный двор, окружённый колоннадой, как в Лейпциге, только светлее и больше.

Раз вечером Джек зашёл за Элизой в «Деву», где та в поте лица пила кофе и транжирила наследие Шафто. Внутри было людно, и Джек решил, что сможет проскользнуть, не привлекая внимания вышибал. Кофейня — просторная, с высокими потолками — ничуть не походила на таверну. Здесь было жарко; умные люди оживлённо беседовали на полудюжине языков. За угловым столиком у окна, где северный свет с Эй удачно ложился на лицо, сидела Элиза в обрамлении двух женщин и судила (или так показалось Джеку) парад итальянцев, испанцев и прочих смуглых господ с рапирами, в париках и ярких нарядах. Иногда она брала круглый кофейник и тогда становилась точь-в-точь Амстердамская Дева на корме корабля — или, к слову, на фреске, украшавшей потолок в этой самой кофейне: задрапированная в ярды золотистого шёлка, одна рука на шаре, одна грудь полуобнажена, справа, чуть позади, — Меркурий, снизу восточные люди в тюрбанах и негры в перьях, несущие дань в виде жемчугов и серебряных блюд.

Она флиртует с сынками генуэзских и флорентийских купцов! Это Джек ещё мог бы снести, не будь они все богаты. У него потемнело в глазах. Потом ярость рассеялась, словно пепел, смываемый с амальгамы, и остался блеск серебра под чистой проточной водой. Элиза смотрела на него — видела всё. Она взглядом показывала Джеку, чтобы тот посмотрел направо, потом устремила синие глаза на собеседника и засмеялась его остроте.

Джек посмотрел и увидел возле стены что-то вроде алтаря: застеклённый шкапчик, украшенный резными позолоченными серафимами, как если бы внутри хранились частицы Истинного Креста или обрезки архангельских ногтей. Однако на самом деле в шкапчике лежали скучные повседневные вещи: слитки свинца, комки шерсти, кучки селитры, сахара, кофейных зерен и чёрного перца, железные, медные, оловянные бруски, лоскутья хлопка и шёлка. И в хрустальном флакончике, как духи, — образчик ртути.

— Я должен поверить, что ты там ворочаешь делами? — спросил он, когда Элиза освободилась, и они вместе вышли на площадь Дам.

— А чем, по-твоему, я занимаюсь?

— Что-то я не видел, чтобы деньги или товар переходили из рук в руки.

— Здесь это зовётся Windhandel[85].

— Торговля воздухом? Меткое словцо.

— Знаешь ли ты, Джек, сколько ртути хранится на складах вокруг нас?

— Нет.

— А я знаю.

Она остановилась в таком месте, где можно было через арку заглянуть на Биржу.

— Как мельничное колесо, приводимое в движение струйкой воды или дуновением ветра, вращает целый сложный механизм, так струйка бумаг, переходящих из рук в руки тут, — указывая на Биржу, — и тёплый ветерок, который ты ощущаешь на лице, входя в «Деву», направляют поток добра через вон ту весовую.

Взгляд Джека привлекло какое-то движение. В первый миг он подумал, что французская артиллерия обрушила сторожевую башню. Но нет, он в сотый раз обознался — это крутились лопасти мельницы. На Эй тоже все было в движении — там шёл прилив. По каналу ползло судно; бедняги-голландгенгеры драгой вычерпывали со дна ил — тот самый, что, по словам доктора, заносит живые подвижные существа и обращает их в камень. Неудивительно, что здесь постоянно чистят каналы. Самая мысль должна быть нестерпимой для голландцев, которые превыше всего ставят движение и для которых стихия земли слишком косна — помеха торговле, преграда на пути товаропотока. Там, где всё пронизано ртутью, важно размыть грань между твердью и зыбкою влагой, превратить целую республику в постепенный переход от суши к воде, начинающийся на берегах Эй и заканчивающийся только в море за Текселом.

— Я должен ехать в Париж.

— Зачем?

— Отчасти — чтобы продать Турка и страусовые перья.

— Умно, — отвечала она. — Амстердам — оптовый рынок, Париж — розничный. Там ты выручишь вдвое больше.

— На самом деле я привык быть единственной подвижной вещью в косной и недвижной вселенной. Хочу стоять на каменной набережной Сены, где здесь — твердь, там — текучая вода, и граница между ними четкая, как отрезанная.

— Дело твоё, — сказала Элиза, — но я принадлежу Амстердаму.

— Знаю, — отвечал Джек. — Я везде вижу твои портреты.

Голландская республика 1684

Джек выехал из Амстердама через Харлем и внезапно очутился в одиночестве и только что не под водой: осенние дожди залили пастбища, и над ними редкими островками высились укреплённые города. Вскоре он достиг полосы дюн, ограждающих страну от Северного моря. Даже голландцы не смогли найти применения такому количеству песка. Турок поначалу с опаской вступил на зыбкую почву, потом, видимо, вспомнил, как по ней ходить, — может быть, турецкий хозяин скакал на нём по магометанской пустыне. С усилием жеребец вынес Джека на гребень дюны. В миле к северу зелёные Альпы с шипением и рёвом бились грудью о песок. Джек сидел и смотрел, покуда Турок не начал сердиться. Для коня всё здесь было холодное и чужое, для Джека — своё и уютное. Он пытался вспомнить, сколько лет не видел открытого моря.

Путешествие на Ямайку — да, но после начиналась путаница. Или, может, французская хворь уже начала шутить шутки с его памятью. Пришлось считать на пальцах. Не помогло. Джек спешился и принялся костылём чертить на песке карты и родословные. Возвращение с Ямайки удобно принять за начало: 1678 год. Он соблазнил прекрасную Марию-Долорес, шесть футов ирландской добродетели, и сбежал в Дюнкерк, чтоб избежать ареста; здесь и приключилась история с его струментом. Покуда он отлёживался, явился Боб и сообщил новость: Мария-Долорес беременна. А Джон Черчилль (вот те на!) женился, стал полковником — нет, бригадиром! — и командует теперь кучей полков. Он набирает солдат и по-прежнему помнит Шафто — не хочет ли Джек пойти на жалованье, чтобы жениться на Марии-Долорес и растить потомство?

— Чинно-благородно, в духе Боба! — сердито выкрикнул Джек волнам. За шесть или семь лет обида так и не выветрилась. Турок нервничал, и Джек решил обращаться к нему, раз уж всё равно говорит вслух. Интересно, понимают лошади, что происходит, когда беседуешь с отсутствующими людьми?

— Пока всё просто, дальше начинается чехарда. Джон Черчилль был в Гааге, потом в Брюсселе — почему? Даже конь увидит противоречие… извини, забыл, что ты османский конь. Ладно, объясняю. Вся эта земля, — топая для выразительности ногой, — была когда-то испанской. Слышишь меня — испанской! Затем чёртовы голландцы заделались кальвинистами, взбунтовались и прогнали испанцев за Маас и кучу других речушек — хрен все упомнишь, — в общем, за Зеландию, скоро мы ещё на эти речки насмотримся. Остался клин папистской Испании между Голландской республикой на севере и Францией на юге. Клин этот включает в себя Брюссель, Антверпен и несчитанные поля сражений. Этакая турнирная площадка, куда европейцы отправляются воевать. Иногда голландцы и англичане объединяются против французов и сражаются с ними в Испанских Нидерландах. Иногда англичане и французы объединяются против голландцев и сражаются с ними в Испанских Нидерландах. Короче, в то время, если не путаю, англичане были с голландцами против французов, поскольку вся Англия ненавидела папистов. Запретили ввоз французских товаров, я и оказался в Дюнкерке — самое время для контрабанды. И вот почему Джон Черчилль набирал солдат. В Голландию он отправился на переговоры с Вильгельмом Оранским, который считался главным докой по изгнанию католических орд — как-никак затопил полстраны, чтобы не пустить короля Луя.

Пока вроде все понятно, да? Но почему — спросит умный конь, — почему Джон Черчилль оказался в Брюсселе, то есть в испанских, а следовательно, папских владениях? Ну, потому что ловкий папаша Уинстон ещё мальцом пристроил его к Джеймсу, герцогу Йоркскому, брату короля Чака. А Йорк, наследник престола, был и остаётся — как тебе это понравится? — ярым папистом! Понимаешь теперь, с чего лондонцы нервничали, а может, и теперь нервничают? Король решил, что лучше братцу погостить за границей, и, ясное дело, Джеймс выбрал ближайший католический город — Брюссель! А Джон Черчилль в качестве придворного должен был навещать его хотя бы время от времени.

Короче, Боб пошёл в солдаты, я — нет. Из Дюнкерка мы поехали вместе по ничейной земле — которой, повторю, ты скоро насмотришься — через Ипр, Ауденарде, Брюссель до Ватерлоо; дальше наши пути разошлись. Я отправился в Париж, он — назад в Брюссель и потом, надо думать, всё больше доставлял приказы, как в детстве.

Говоря, Джек разматывал костыль: изогнутую палку с перекладиной, на которую опираться подмышкой. Перекладина была для мягкости обвязана тряпьём, а сама палка — сплошь обмотана грубой бечёвкой. Когда Джек её размотал, в руках у него остались две деревяшки, бечёвка и тряпьё. Однако из длинной палки торчала рукоять янычарской сабли.

Он обыскал пол-Гарца, прежде чем нашёл палку с изгибом, в точности повторяющим саблю. Рукоять торчала наружу, но когда Джек добавил перекладину и замотал всё тряпьём, получился идеальный костыль, а если пограничный стражник хотел тряпьё размотать, Джек всегда мог сунуть руку под мышку и пожаловаться на чёрные вздутия.

Костыль был удобен в законопослушных местах, где только дворянин вправе носить оружие, — однако отсюда до северной Франции Джек рассчитывал объезжать их стороной. Он повесил саблю на пояс, а бывший костыль приторочил рядом с седлом. Джек — странствующий калека превратился в Джека — вооружённого всадника и на боевом турецком коне поскакал вдоль побережья.

* * *

Южнее Гааги Джек заглянул к знакомым владельцам маленьких судёнышек и от них выяснил, что Франция запретила ввоз дешевых набивных ситцев из индийской Калькутты. Естественно, теперь голландцы контрабандой доставляли их вдоль побережья на небольших судах, называемых флейтами. Друзья Джека перевезли его, Турка и тонну ситца через Зеландию — огромное песчаное болото, где Маас, Шельда и ещё множество рек впадают в Северное море. Однако в Ла-Манше бушевал осенний шторм, так что им пришлось укрыться в одной из фландрских пиратских бухточек. Отсюда Джек, воспользовавшись исключительно-сильным отливом, за ночь доскакал берегом до Дюнкерка и старой гостеприимной таверны «Ядро и картечь».

Однако от мистера Фута, владельца таверны, он узнал, что с тех пор как король Луй купил Дюнкерк у короля Чака, всё здесь переменилось. Французы расширили гавань под большие военные корабли архиприватира Жана Бара и выжили оттуда мелких пиратов и контрабандистов — гордость и опору Дюнкерка.

Возмущённый и расстроенный Джек, не задерживаясь, повернул к Артуа, где по-прежнему мог ехать вооружённым. Город лежал на самой границе с Испанскими Нидерландами; солдаты, которых король Луй отправил туда воевать, предпочитали грабить путешественников, следующих из Лондона в Париж (те на радостях, что живыми пересекли Ла-Манш, отдавали деньги чуть ли не с охотой).

Джек, изображая одного из этих разбойников (без особого труда, ибо год или два подвизался в таком качестве), довольно быстро добрался до Пикардии. Судя по всему, знаменитый полк сейчас разорял Испанские Нидерланды. Слегка переменив наряд (нахлобучив старую мушкетёрскую шляпу и т п.), Джек превратился в солдата из пикардийского полка — дезертира или разведчика.

В одной из пикардийских деревушек колокол трезвонил без остановки. Чуя какой-то непорядок, Джек поехал на звон, через поля, где крестьяне убирали урожай. Треть земли была засеяна пшеницей, треть — овсом, треть оставлена под пар — по ней-то Джек и ехал. Несчастные смотрели на него со страхом, чрезмерным даже для запуганных французских крестьян. Многие вглядывались в северный горизонт, а один даже лёг на землю и прижался к ней ухом. Джек заключил, что боятся не его самого, а тех, кто может ехать следом.

Он решил, что в этой деревушке можно без особой опаски показаться с оружием, и поехал туда, потому что хотел купить Турку овса. Увидел он только босоногого мальчонку в грязной рубахе на нижнем этаже колокольни. В низкий дверной проём можно было разглядеть лишь ноги и тощий зад, который дергался при каждом рывке за верёвку.

Затем Джек встретил всадника в добротном, но простом платье — тот ехал со стороны Парижа. Они остановились посреди брошенной рыночной площади, объехали друг друга раз или два и принялись на смеси английского и французского перекрикивать оглушительный трезвон.

Джек:

— Почему звонят в колокол?

— Католики верят, что набат прогоняет грозу, — объявил француз. — Почему они такие?.. — начал он и, не доверяя своему английскому и французскому Джека, втянул голову в плечи, изображая забитого крестьянина.

— Они боятся, что я — передовой вестник пикардийского полка, возвращающегося с войны, — ответил Джек. Он шутил на тему привычки полка реквизировать у местного населения всё, что потребуется. Однако гугенот был настроен вполне серьёзно.

— Правда? Полк подходит?

— Сколько это тебе принесёт?

Всё в гугеноте напоминало Джеку английских торговцев-индепендентов, которые в страдную пору разъезжают по дальним деревням, дёшево скупая зерно. И Джек, и торговец (представившийся мсье Арланком) понимали: цены упадут ещё ниже, если крестьяне решат, будто пикардийский полк на подходе и вскоре всё заберёт даром.

Итак, речь шла о сделке. Бродяга и гугенот объехали друг друга ещё несколько раз. Крестьяне продолжали трудиться на поле, не забывая поглядывать в сторону незнакомцев. Через некоторое время подъехал староста на осле.

Мсье Арланку так и не хватило духу обмануть бедолаг.

— Нас и без того ненавидят, — сказал он, очевидно, имея в виду гугенотов, — не хватало нам ещё сеять ложную панику. Здешние крестьяне и так основательно запуганы — вот почему мы с сыновьями отправляемся в столь опасные поездки.

— Отлично. К слову, я не собирался тебя грабить, — с досадой произнёс Джек, — можно было не выдумывать сказочку про вооружённых сыновей сразу за тем пригорком.

— Баснями в наше время не защитишься. — Мсье Арланк развёл плащ, показывая по меньшей мере четыре пистоля: два за поясом, один в ручке топорика и один — в рукоятке трости.

— Отлично сыграно, мсье, — протестантская практичность и французский здравый смысл.

— Я хочу сказать: ты уверен, что стоит ехать в амьенскую гостиницу с одной лишь саблей на поясе? Большие дороги…

— Я не останавливаюсь во французских гостиницах и, как правило, не езжу по большим дорогам, — отвечал Джек. — Однако если нам по пути…

И они вместе поехали в Амьен, только прежде приобрели у старосты овса. Джек — столько, чтобы накормить Турка, мсье Арланк скупил весь остальной урожай (за которым позже намеревался прислать подводы). Джек не стал лгать про идущий за ним полк, просто стоял рядом с деревенским колодцем, ни дать ни взять «волонтёр», как называли здесь разбойников и дезертиров. Дальше они поехали в Амьен, въезд в который практически перегораживало некое заведение: платные конюшни, почти доверху засыпанные сеном, загоны с волами, вереницы пустых фургонов вдоль дороги (некоторые из них собирался вскорости нанять мсье Арланк), несколько кузниц (в одних подковывали лошадей, в других чинили колёса). Были здесь шорная мастерская, плотницкая и бочарная. Возы с зерном, чьи хозяева ждали очереди, чтобы заплатить подать, запрудили дорогу. Где-то, оправдывая название «гостиница», располагался и дом для проезжих. Издали он выглядел тёмным, дымным и неуютным. Джек, поняв, что его туда не тянет, снял с пояса саблю, спрятал в костыль и принялся снова заматывать бечёвкой.

— Идём в гостиницу — увидишь, что у меня и впрямь есть сыновья, — сказал мсье Арланк. — Они ещё маленькие, но…

— Я своих-то сыновей никогда не видел, что мне на твоих глядеть, — отвечал Джек. — И вообще ваши французские гостиницы мне не по нутру…

Мсье Арланк понимающе кивнул.

— По твоей стране товар можно возить беспрепятственно?..

— А гостиницы там — приют для усталых путников, а не рогатки на дороге.

И Джек распрощался с мсье Арланком, от которого узнал кое-что о том, где в Париже продать коня и страусовые перья. В свою очередь, гугенот узнал от Джека кое-что о фосфоре, серебряных рудниках и контрабанде ситца. Обоим вместе было безопасней, чем порознь.

* * *

Джек — одноногий лудильщик, ведя в поводу клячу, унюхал Париж за день до того, как увидел. Поля уступили место огородам и пастбищам. Из города сплошной вереницей ползли телеги с бочками говна из сточных канав и отхожих мест; крестьяне граблями и вилами разбрасывали его по огородам. То ли парижане испражнялись обильней других людей, то ли так казалось из-за обилия чеснока в их пище, но Джек был рад миновать огороды и вступить в предместья: скопление лачуг, где вчерашние крестьяне жгли всякий мусор, чтобы приготовить еду и согреться, а также демонстративно страдали от всяких колоритных хворей. Джек не останавливался, пока не достиг постоянного лагеря паломников у Сен-Дени, где почти каждый мог безнаказанно околачиваться несколько часов. По пути он купил у крестьян сена Турку и сыра себе, после чего расположился среди прокажённых, припадочных и безумцев у базилики и проспал почти до рассвета.

Когда стало светать, Джек присоединился к толпе крестьян, которые каждый день везли на рынок овощи, молоко, яйца, мясо, рыбу и сено. Толпа была больше, чем он помнил по прошлому разу, и медленнее входила в город. В воротах Сен-Дени стояла невыносимая давка, и Джек решил попытать счастья в воротах Сен-Мартен. К этому времени солнечный свет уже вовсю сиял на новом каменном барельефе: король Луй в образе Геракла беззаботно опирался на дубинку обхватом с хороший дуб. Он был в чем мать родила, если не считать парика размером с облако и львиной шкуры, переброшенной через плечо так, чтобы краешком прикрыть королевский срам. Победа слетала к нему с небес, держа в одной руке пук пальмовых веток, а другой собираясь нахлобучить поверх парика лавровый венок. Одной ногой король попирал раздавленного врага, на заднем плане горела высокая башня.

— Чтоб ты сдох, король Луй, — пробормотал Джек, против воли вбирая голову в плечи. Он пытался проехать Францию как можно быстрее, чтобы избежать именно этого чувства, но всё равно дорога заняла несколько дней. Сама огромность страны по сравнению с немецкими княжествами или штатами Голландской республики так подавляла, что, проехав столько по владениям короля, невозможно было, минуя ворота, не съёжиться под его властью.

Не важно: он в Париже. Слева солнце вставало над башнями и бастионами Тампля, где у рыцарей-храмовников когда-то был город в городе — только окружающие его стены недавно срыли. Однако по большей части вид закрывали вертикальные стены белого камня: шести-семиэтажные здания по обеим сторонам улицы направляли поток крестьян и рыботорговок в узкие каналы, где те отчаянно толкались, в то же время стараясь не свалиться в сточную канаву посередине. Чуть дальше значительная часть толпы сворачивала вправо, к центральному рынку, оставляя более или менее открытым вид на Сену и остров Сите.

У Джека возникло подозрение, что за ним идёт шпик, с которым он неосторожно встретился глазами в воротах. Джек, разумеется, не оглядывался, но видел, что встречные, особенно бедняки, сперва удивляются, потом пугаются. С лошадью в поводу невозможно затеряться в толпе, однако он знал, как испортить преследователю жизнь. Лучше всего для этого годился центральный рынок, поэтому Джек повернул вправо. Другой вариант — вскочить на Турка, выхватить саблю — привёл бы его на галеры. Впрочем, для Джека почти любая дорога из Парижа вела в Марсель, к цепям на галерной скамье.

Кого-то за его спиной отчаянно костерили рыботорговки. Джек слышал, как усы агента сравнивают с подмышечными волосами представителей разных африканских народов. Была высказана и поддержана гипотеза, согласно которой полицейский слишком часто занимается оральным сексом с некоторыми крупными сельскохозяйственными животными, знаменитыми своей нечистоплотностью. На остальное у Джека просто не хватило знаний французского нецензурного. Он несколько раз прошёл через рынок в надежде, что толпа, вонь вчерашних рыбьих потрохов и торговки надоедят шпику, и тот отстанет, но всё тщетно. Джек купил хлеба, чтобы, если кто-нибудь спросит, объяснить свой приход. Кроме того, он хотел показать себя человеком при деньгах, а не каким-нибудь попрошайкой, и к тому же проголодался.

Он принялся петлять по улочкам, направляясь в целом в сторону рю Вивьен. Полиция хочет арестовать его за то, что он шляется по Парижу без дела. Джек настолько с этим свыкся, что совершенно забыл: на сей раз у него и впрямь есть дело в Париже.

Улицы начали заполняться разносчиками. Один вёз на тачке большой круг белого, в синих прожилках сыра, другой предлагал горчицу из ведёрка с крышечкой, третий — кубики масла из заплечной корзины; дюжие водоносы тяжело шагали под тяжестью деревянных рам, обвешанных деревянными же вёдрами. Джек знал, что скоро в городе станет не протолкнуться; до тех пор следовало где-то оставить Турка. Легче лёгкого — он уже миновал несколько платных конюшен, а возы с сеном наполняли узкие улочки дурманящим ароматом. Джек дошёл за одним до конюшни и договорился оставить Турка на несколько дней.

После этого он вышел на площадь, посреди которой высилась — надо же! — статуя короля Луя. На барельефе с одной стороны постамента Луй лично возглавлял кавалерийскую атаку через канал, а может быть, через Рейн, навстречу горизонтальному лесу мушкетов. С другой он же восседал на троне; европейские императоры и короли с коронами в руках дожидались своей очереди коленопреклонённо облобызать носок его башмака.

Видимо, Джек выбрал правильный курс, потому что ему стали попадаться разносчики рангом повыше: книгоноши — они держали над головами таблички с названиями книг, кондитер с миниатюрными весами; продавец eau-de-vie[86] с корзиной бутылочек и стаканом, продавец паштетов с чем-то вроде палитры, на которой были намазаны образцы товара, торговки апельсинами. У каждого был свой клич, свойственный именно этому роду торговцев, как у каждой породы птиц есть свой посвист. Рю Вивьен поразительно напоминала Амстердам: хорошо одетые люди из разных стран прогуливались и беседовали на серьёзные темы; зарабатывали деньги, обмениваясь словами. И ещё она походила на квартал книгопродавцев в Лейпциге: целые возы книг, отпечатанных, но не переплетённых, исчезали в одном особо роскошном доме: королевской библиотеке.

Джек проковылял сперва по одной стороне улицы, потом по другой и наконец отыскал Дом золотого фрегата, украшенный изображением боевого корабля. Художник, судя по несоразмерности деталей, никогда близко не подходил к морю; число пушечных палуб превосходило всякое вероятие. Однако всё равно получилось красиво. На парадном крыльце итальянский господин вставлял в замок кованый ключ причудливой формы.

— Синьор Коцци? — спросил Джек.

Si, — отвечал тот, несколько удивлённый, что к нему обращается одноногий бродяга.

— Письмо из Амстердама, — сказал Джек по-французски, — от вашего кузена.

Однако в этом не было надобности: синьор Коцци узнал печать. Оставив ключ в замке, он сломал её и быстро прочёл несколько красивых, витиевато написанных строк. Женщина с бочонком чернил за спиной, заметив его интерес к письменным документам, тут же обратилась к синьору Коцци с деловым предложением; не успел тот отказаться, как появилась другая, с чернилами куда лучше и притом много дешевле. Торговки заспорили; синьор Коцци проскользнул в дом, движением больших карих глаз велев Джеку следовать за собой. Только сейчас Джек позволил себе обернуться. Он увидел, как человек при шпаге и в тёмной накидке поворачивает прочь: этот полицейский пол-утра следовал за совершенно порядочным банковским гонцом.

— За вами следят? — произнёс синьор Коцци таким тоном, будто спрашивал Джека, дышит ли тот воздухом.

— Сейчас нет, — отвечал Джек.

Здесь тоже были конторки с большими, запертыми на замки книгами и тяжёлые сундуки.

— Откуда вы знаете моего кузена? — спросил Коцци, явно показывая, что не предложит Джеку сесть. Сам Коцци сел за стол и принялся, поочерёдно беря перья из кувшина, оглядывать их кончики.

— С ним водит дела моя знакомая. Когда он узнал от неё, что я собираюсь в Париж, то поручил мне это письмо.

Коцци что-то записал, потом отпер ящик стола и начал рыться внутри, выбирая монеты.

— Здесь сказано, что, если печать будет сломана, тебя надо отправить на галеры.

— Так я и полагал.

— Если печать цела и если письмо будет доставлено в течение двух недель со дня написания, тебе следует луидор. Если ты уложишься в десять дней, то два. Если меньше чем за десять, то ещё по луидору за каждый сэкономленный день. — Коцци высыпал Джеку в ладонь пять золотых монет. — Как тебе это удалось? Никто не добирается из Амстердама в Париж за семь дней.

— Секрет мастерства.

— Ты с ног валишься от усталости, тебе надо поспать, — сказал Коцци. — А когда соберёшься в Амстердам, загляни ко мне — может быть, я дам тебе письмо для кузена.

— С чего вы взяли, будто я соберусь обратно?

Коцци впервые улыбнулся.

— У тебя были такие глаза, когда ты упомянул свою знакомую… Ты ведь сходишь с ума от любви, не так ли?

— От сифилиса, если быть точным, — отвечал Джек. — И всё же да, я настолько сошёл с ума, что намерен вернуться.

* * *

На те деньги, что Джек привёз с собой и получил от синьора Коцци, можно было остановиться в приличном месте, но он не знал, где такое место искать и как там себя вести. За последний год он усвоил, как мало на самом деле значат деньги. Богатый бродяга — всё равно бродяга, а всем известно, что король Карл в Междуцарствие жил в Голландии без денег. Поэтому Джек побрёл через весь город в квартал Марэ. Давка была уже такая, что приходилось протискиваться в эфемерные просветы между другими пешеходами. По большей части то были торговцы, предлагавшие peaux de lapins (связки кроличьих шкурок), корзины (у этих были огромные короба, наполненные плетушками поменьше), шляпы (срубленные деревца с надетыми на ветки шляпами). Белошвейки, обвешанные шарфами и кружевом. Медники с котлами и сковородками на палках. Продавцы уксуса с бочками на колёсах, музыканты с волынками и лютнями, пироженщики с плоскими корзинами, от которых шёл такой дух, что у Джека кружилась голова.

Он наконец углубился в Марэ, свернул за угол, где можно было постоять тихо, и с полчаса смотрел поверх голов и прислушивался, пока не услышал некий определённый клич. Все в толпе что-нибудь выкрикивали, по большей части — название своего товара, и первые часа два Джеку казалось, что он в Бедламе. Однако постепенно слух научился вычленять отдельные голоса — так солдат различает в шуме сражения звуки барабана и труб. Он знал, что у парижан это умение развито очень сильно, оно сродни способности начальника полиции взглядом выхватить бродягу из толпы у городских ворот. Джек уловил пронзительные выкрики: «Mort-aux-rats! Mort-aux-rats!»[87] и, повернув голову, увидел длинную палку вроде пики, которую кто-то нёс на плече. На палке болтались, привязанные за хвосты, штук десять дохлых крыс. Свежесть их служила надёжной гарантией, что обладатель палки работал в самое недавнее время.

Джек протиснулся через толпу, костылём, как ломиком, расширяя зазоры между людьми. Через несколько минут он догнал Сен-Жоржа и взял его за плечо, как полицейский. Другой бы бросил всё и дал стрекача, но пугливые люди не становятся легендарными крысоловами. Сен-Жорж повернулся (крысы на палке качнулись разом, словно слаженная труппа канатных плясунов) и узнал Джека.

— Жак! Так, значит, ты всё-таки спасся от немецких ведьм?

— Пустяки, — отвечал Джек, силясь скрыть изумление, а затем и гордость от того, что весть о его приключениях достигла Парижа. — Невелика хитрость — уйти от такого дурачья. Вот если бы за мной гнался ты…

— Итак, вернулся к цивилизации… Зачем? — Холодное любопытство — ещё одна черта хорошего крысолова. У Сен-Жоржа были светлые курчавые волосы и карие глаза — в детстве он, вероятно, выглядел ангелочком. С возрастом скулы (а по легенде, и некоторые другие части тела) увеличились, став не такими ангельскими; воронкообразное лицо сходилось к плотно сжатым губам, глаза казались нарисованными. — С практикой passe-volant[88] покончено — зачем ты сюда явился?

— Чтобы возобновить дружбу с тобой, Сен-Жорж.

— Ты ехал верхом — я чую запах.

Джек решил увильнуть от ответа.

— Как ты тут чуешь что-то, кроме говна?

Сен-Жорж принюхался.

— Говна? Кто тут срёт? И не мне ли на мозги?

Это была в некотором роде шутка и намёк, что Джеку пора в знак дружбы чем-нибудь его угостить. После некоторого торга Сен-Жорж согласился — не потому, что нуждался в угощении, а потому, что человеку иногда надо расщедриться, и в таком случае дружба требует пойти на уступку. Начали рядиться, чем именно Джек его угостит. Сен-Жорж пытался косвенно выведать, сколько у Джека денег, Джек — заинтриговать его ещё больше. Сошлись на кофе — при условии, что они отправятся к знакомому Сен-Жоржа по имени Христофор.

С полчаса они искали Христофора.

— Он маленького роста…

— Значит, его трудно найти.

— Зато в красной феске с золотой кисточкой…

— Турок?

— Конечно. Я же сказал, что он торгует кофе.

— Турок по имени Христофор?

— Брось паясничать, Джек.

— И всё-таки?

Сен-Жорж закатил глаза.

— Все турки, продающие кофе на улице, на самом деле армяне, наряженные турками.

— Извини, не знал.

— Прости за резкость, — смилостивился Сен-Жорж. — Когда ты покидал Париж, кофе ещё не вошёл в моду. Это случилось после того, как турки бежали из-под Вены и оставили там горы кофе.

— В Англии он в моде ещё с моего детства.

— В Англии он не мода, а прихоть, — процедил Сен-Жорж.

Они продолжали искать. Сен-Жорж ввинчивался в толпу, как хорёк, огибая торговцев мебелью, нагруженных фантастическими конструкциями из связанных стульев и табуреток, молочников с крынками на голове, золотарей с незажжёнными фонарями в руках и бочками дерьма за спиной, точильщиков с точильными кругами. Джек орудовал костылём и подумывал, не вытащить ли саблю. Элиза была права: Париж — розничный рынок. Занятно, что она поняла это, ни разу не побывав в Париже, а он хоть и жил здесь долгие годы…

Лучше думать о Сен-Жорже. Если бы не палка с крысами, Джек давно бы потерял его в толпе. Впрочем, помогало и то, что его всё время окликали из окон, предлагая работу; некоторые владельцы лавочек даже выбегали ему навстречу. Лавками владели лишь самые богатые ремесленники: портные, шляпники, изготовители париков. Однако Сен-Жорж со всеми вёл себя одинаково: задавал несколько вопросов и завершал разговор твёрдым отказом.

— Даже дворяне и философы — мужланы в понимании крыс, — проговорил он. — Как я могу им помочь, если они мыслят столь примитивно?

— Ну, для начала ты мог бы избавить их от крыс…

— От крыс нельзя избавиться! Ты ничем не лучше этих людей!

— Прости, Сен-Жорж. Я…

— Смог ли кто-нибудь извести бродяг?

— Конкретных индивидуумов — да. Но…

— Это для тебя они индивидуумы, а для дворянина, как крысы, на одно лицо, n'est-ce pas[89]? С крысами надо жить.

— Исключая тех, что болтаются на твоей палке?

— Это как показательное повешение. Головы на пиках у городских ворот.

— Чтобы напугать остальных?

— Верно, Жак. Для крыс они были то же, что ты, друг мой, для вагабондов.

— Спасибо на добром слове. Ты мне льстишь.

— Самые умные — те, что способны отыскать крохотную щёлочку, пролезть в сточную трубу, сказать обыкновенным крысам: «Грызите эту решетку, mes amis[90]. Да, вы сточите зубы, но за ней вас ждёт небывалое пиршество!» Они были учёные, магелланы.

— И они мертвы.

— Они истощили моё терпение. Многим другим я позволяю жить и даже плодиться.

— Нет!

— В некоторых погребах — неведомо для живущих над ними аптекарей и парфюмеров — я держу крысиные серали, в которых моим любимцам дозволено производить потомство. Некоторые линии я развожу на протяжении сотни поколений. Как собачник выводит псов, особенно злых к чужим, но послушных хозяину…

— Ты выводишь крыс, послушных Сен-Жоржу.

Pourqoui non?[91]

— А ты твёрдо уверен, что не крысы выводят тебя?

— Не понял.

— Твой отец ведь тоже был крысолов?

— И его отец, мой дед, тоже. Оба умерли в чумные года, да будет земля им пухом.

— А может, их убили крысы?

— Ты меня злишь. Впрочем, в твоей теории что-то есть.

— Наверное, ты появился в результате отбора. Тебе позволено жить и плодить детей, поскольку твоя теория устраивает крыс.

— И всё же я очень многих убиваю.

— Ты убиваешь глупых — не способных к самопознанию.

— Я понял, Жак. У тебя бы я крысоловом работал — и задаром. А вот у этих… — Он отмахнулся от человека в роскошном парике, пытавшегося зазвать его в лавку. У того вытянулось лицо — но только на мгновение, поскольку Сен-Жорж, смягчившись, шагнул к узкой двери в мастерскую по изготовлению париков, рядом с открытым окном. Дверь внезапно распахнулась, и кругленький коротышка, топорща огромные усы, выкатился с лестницы чуть шире его самого. На пузе он нёс пристёгнутый ремнями дымящий медный аппарат.

Когда Христофор (а это был не кто иной, как он) вышел на солнце, яркий свет вспыхнул на меди, позолотил облачко пара, заблестел на золотой кисточке, заиграл на загнутых носах туфель и медных пуговицах. Зрелище великолепное — ни дать ни взять ходячая мечеть. Перескакивая посреди фразы с французского на испанский и с испанского на английский, он объявил, что знает о Джеке Шафто (которого называл «Эммердёр») всё, и попытался угостить его кофе, мотивируя тем, что сию минуту наполнил сосуд, и ему тяжело. Сен-Жорж предупредил Джека, что так оно и будет, поэтому они заранее разыграли несколько сценариев разговора. План был следующий: Джек торгуется, Сен-Жорж молчит, а в нужный момент нечаянно пробалтывается, что Джек ищет жильё. Джек и словом не обмолвился, что нуждается в пристанище, но именно за этим обращались к Сен-Жоржу те, кто приходил в Марэ. По роду занятий он бывал во всех здешних домах и особенно — на чердаках и в подвалах, где обычно селились такие, как Джек.

Принять даровой кофе значило уронить себя, переплатить — публично оскорбить Христофора допущением, будто его заботит столь низменная материя, как деньги; просто принять справедливую цену — провозгласить себя, да и Христофора, простаками. А страстный торг помогает людям сродниться. Так или иначе, дело сладилось, к большой радости хозяина, ломавшего руки из-за того, что одноногий бродяга, толстый лжетурок и крысолов орут друг на друга перед его лавкой, отпугивая посетителей. Тем временем Сен-Жорж сторговался с парикмахером; Джеку некогда было подслушивать, но он заключил, что крысолов воспользовался своим влиянием, чтобы выговорить ему комнатку или по крайней мере угол наверху.

* * *

Итак: после церемониальной чашки кофе на улице Джек простился с Сен-Жоржем (который тут же проследовал в подвал) и Христофором (которому надо было продавать кофе), прошёл в узкую дверь и начал подниматься по лестнице — мимо лавки на первом этаже, парадных хозяйских комнат — гостиной и столовой — на втором и его же спален на третьем. На четвёртом этаже жили слуги, пятый снимал ремесленник попроще. Каждый следующий этаж выглядел хуже предыдущего. Внизу и стены, и лестница были основательные, каменные, дальше пошли деревянные ступени и оштукатуренные стены. Ещё выше на штукатурке появились трещины; через этаж она уже пузырилась и отслаивалась кусками. На последнем этаже стены были и вовсе небелёные. Здесь в одной большой комнате, разделённой несколькими распорками, на которых держалась крыша, обитала семья Христофора: бесчисленные армяне сидели и спали на тюках с кофейными зёрнами. Приставная лестница вела на крышу, где прилепилась лачуга, носящая гордое название «мезонин». Из угла в угол был натянут матросский гамак, несколько кирпичей образовывали подобие очага. Желтовато-бурые потёки на черепичной крыше отмечали место, где прежние квартиранты справляли нужду.

Джек запрыгнул в гамак и обнаружил, что бывшие жильцы предусмотрительно провертели в стенах глазки. Зимой здесь бы зуб на зуб не попадал, но Джеку жилище понравилось: тут тебе и обзор, и пути к отступлению по крышам на все четыре стороны. В соседнем здании имелась мансарда, не дальше от Джекова мезонина, чем одна комната в доме от другой, но отделённая от него расселиной в шестьдесят — семьдесят футов глубиной. Именно на таком чердаке естественней всего было бы поселиться Джеку. Там он слышал бы разговоры, обонял запахи соседских еды и тел, здесь же, лежа в гамаке, наблюдал за их жизнью, как зритель за представлением. Судя по всему, то был обычный приют для проституток, улизнувших от сутенёров, беглых слуг, беременных девиц и молодых крестьян, явившихся в Париж на поиски счастья.

Джек попытался уснуть, однако день лишь начал клониться к вечеру, а Париж его будоражил. Он двинулся по крышам, запоминая повороты, места, где придётся прыгать, где можно укрыться, а где — встать и отбиваться, если начальник полиции вздумает его арестовать. В итоге он довольно долго слонялся, пугая чердачных обитателей, живших в постоянном страхе перед полицейскими рейдами. На крышах почти никого не было, попадались лишь стайки оборванных детей да многочисленные крысы. Почти всегда в конце квартала обнаруживалась драная верёвка или тонкая палка, переброшенная на другую сторону, слишком ненадёжная для человека, но вполне пригодная для крыс. В других местах верёвки лежали свёрнутые, палки — в водосточных желобах. Джек заключил, что это работа Сен-Жоржа, и тот управляет миграцией крыс, словно генерал, который рушит мосты на одних участках спорной территории, а на других возводит временные переправы.

Наконец Джек спустился на улицу и понял, что оказался в более благополучной части города, у реки. Ноги сами понесли его к местам юности — мосту Пон-Нёф. По низу идти было разумнее — полиция не жалует тех, кто пробирается по крышам, однако между каменными стенами царил серый полумрак, а балконы, выдающиеся до середины улицы, полностью закрывали обзор. Окованные железом двери в глубоких арках стояли запертые на замки. Иногда Джек проходил мимо, как раз когда слуга отпирал дверь; тогда он замедлял шаг и видел тёмный проход в залитый солнцем двор, где журчащие фонтаны орошают целую лавину цветов. Потом дверь захлопывалась. Таким, как Джек, Париж представал сетью глубоких траншей с редкими бастионами, а в остальном — величайшим в мире собранием запертых дверей.

Он миновал статую короля Луя в образе римского военачальника, то есть в условно классических доспехах и с голым пупком. По одну сторону пьедестала крылатая Победа раздавала хлеб беднякам, по другую Пресвятая Дева возносила крест и церковную чашу. Перед ней ангел с пылающим мечом и тремя королевскими лилиями на щите сокрушал отвратительных демонов. Демоны падали на груду книг; Джек не мог прочесть, что написано на книгах, но знал, что там стоят имена М. Лютера, Дж. Уиклифа, Яна Гуса и Жана Кальвина.

Между домами показалось небо. Чувствуя близость Сены, Джек прибавил шаг и вскоре вышел к Пон-Нёф. Мосты в Париже — перекинутые через реку каменные острова: внизу рассекают воду могучие пилоны, сверху — мостовая и обычные дома; и не замечаешь, что идёшь над водой. В этом смысле Пон-Нёф разительно отличался от других мостов: здесь не было зданий, только резные головы языческих божеств, нисколько не закрывающие обзор. Джек поднялся на мост и принялся глазеть вместе со многими другими людьми, которым пришла в голову та же блажь. Выше по течению предзакатное солнце озаряло дома на мосту Менял; из окон в Сену лился частый дождь дерьма и помоев. Рядом с высокими берегами теснились баржи и лодочки. Стоило судёнышку подойти к пристани, как к нему бросалась толпа потенциальных грузчиков. Некоторые баржи доставляли камни, обтёсанные выше по течению; эти подходили к специальным причалам, оборудованным кранами. Рабочие, бесконечно взбираясь по ступеням в огромном колесе, вращали ворот, на который наматывался трос, пропущенный через блок на стреле. Затем весь кран, вместе с колёсами — по два на каждый — и рабочими в них, поворачивали, и камень опускали в телегу.

В любом другом месте такое же количество труда произвело бы бочонок масла или недельный запас дров; здесь эти усилия шли на то, чтобы на несколько дюймов приподнять камень. Дальше камень везли в город, где другие рабочие поднимали его вверх, дабы у парижан были комнаты больше в высоту, чем в ширину, и окна выше деревьев, на которые они смотрят. Париж — каменный город, прекрасный и твёрдый; ударишься о него — и не останется следа. Насколько Джек понимал, он был выстроен по принципу, что нет ничего невозможного, надо лишь согнать десятки миллионов крестьян на лучшую в мире землю и тыщу лет кряду выколачивать из них мозги. Справа, выше по течению, над островом Сите вставали двойные прямоугольные башни Нотр-Дам и двойные круглые башни тюрьмы Консьержери: спасение и проклятие, словно две карты, из которых тебе предлагает выбрать уличный шарлатан. Там же высился и Дворец Правосудия: белое каменное чудище, украшенное хищными орлами.

Пёс выбежал на мост, удирая от привязанной к хвосту длинной цепи. Джек, отбиваясь от бесчисленных шарлатанов, попрошаек и уличных девок, перешёл на другой берег. Обернувшись, он увидел Лувр, где жил король, пока не достроили Версаль. Тень западной городской стены наползала на сад Тюильри; там сейчас садовники кромсали деревья, наказывая всякое отклонение от предписанной формы.

Джек прислонился спиной к нагретому солнцем парапету и услышал рядом с ухом слабое шебуршание. Он обернулся: в камне застыло маленькое расплющенное существо. Не диво: в мраморе их находили довольно часто и считали капризом природы вроде сросшихся телят. Доктор полагал иначе: прежде эти твари были живые, теперь замурованы навек. Сейчас, когда каждый камень в Париже давил Джеку на грудь, в теорию доктора верилось как-то больше. Рядом снова зашуршало. Он внимательно оглядел парапет и наконец уловил движение: между двумя ракушками силилась вылезти из камня крохотная — не больше мизинца — человеческая фигурка. Джек, вглядевшись пристальнее, узнал Элизу.

Весь обратный путь через Пон-Нёф к мезонину в Марэ он старался глядеть только на булыжники мостовой. Однако из них тоже тщились выползти вмурованные твари. Джек поднимал глаза: там разносчики торговали человечьими головами; глядел в небо — на город пикировал ангел с пылающим мечом, похожим на шахтёрскую лучину. Он силился сосредоточиться на резных головах, украшающих Пон-Нёф, но те оживали и молили освободить их из каменных тисков.

Джек наконец тронулся рассудком, и его мало утешало, что он выбрал для этого самый подходящий город.

Париж зима 1684—1685

Армяне, живущие над парикмахером и под Джеком, знали лишь два способа обходиться с чужаком: убить его или принять в семью, без всяких промежуточных вариантов. Поскольку Джек пришёл по рекомендации Сен-Жоржа и доказал свою порядочность, поторговавшись с Христофором из-за кофе, убивать его было как-то нехорошо. Так Джек стал тринадцатым из братьев. Вернее, кем-то вроде полоумного сводного братца, который всех сторонится, живёт в мезонине, уходит в неурочное время и не понимает нормального языка. Однако ничто из этого не беспокоило мать семейства, мадам Исфахнян. Её вообще ничто не беспокоило, кроме предположения, будто что-то её беспокоит или может обеспокоить. Если вы допускали в разговоре подобную мысль, почтенная женщина, вскинув брови, напоминала, что родила и поставила на ноги двенадцать сыновей, — так о чём речь? Христофор и остальные научились просто не приставать к ней. Джек тоже вскоре завёл привычку уходить и возвращаться по крыше, чтобы не прощаться и не здороваться с мадам Исфахнян. Она, разумеется, не говорила по-английски, а французский понимала ровно настолько, чтобы любые слова Джека приводили к анекдотичному недоразумению.

Как всегда в его путешествиях, первый день в Париже был ярким событием, а дальше замелькали пустые месяцы: один, второй… К тому времени, как Джек всерьёз задумался об отъезде, пора для путешествия на север уже прошла. Давка на улицах стала ещё ожесточенней, но теперь её создавали косматые дровосеки из тех частей Франции, где волки по-прежнему оставались главной причиной смертности. Дровосеки сбивали прохожих, как кегли, и представляли опасность для всех, особенно когда дрались между собой. Обитатели мансарды через улицу от Джека начали вербоваться на галеры, лишь бы спастись от холода.

Памятное видение прошло после ночного сна и не возвращалось, если сильно не устать или не напиться. Лежа в гамаке и глядя в мансарду, Джек каждодневно благодарил Сен-Жоржа, устроившего ему жильё, где не так часто случаются полицейские налёты, тиф, выкидыши и другие досадные происшествия: он видел, как молодых женщин — беглых служанок, — только вчера поселившихся в мансарде, выволакивают наружу и тащат (так он предполагал) к городским воротам, чтобы остричь, высечь и вышвырнуть из города. Иногда девицы и стражи порядка приходили к полюбовному соглашению, и тогда Джек слышал (а при благоприятном направлении ветра и обонял), как полицейский инспектор получает плотское удовлетворение способом, для самого Джека более недоступным.

Он выставил страусовые перья на торги своим коронным методом: найдя, кто это за него сделает. После того, как Джек две недели прожил в мезонине, не проявляя никакого намерения съезжать, Артан (старший из братьев, живущих сейчас в Париже) полюбопытствовал, что он намерен делать. Подразумевалось, что, если Джек ответит: «Грабить дома» или «Насиловать девиц по тёмным проулкам», Исфахняны не станут думать о нём хуже — им просто надо знать. Дабы продемонстрировать Джеку широту своих взглядов, Артан посвятил его в семейную сагу.

Судя по всему, Джек застал четвертый или пятый акт пьесы — не комедии, не драмы, а просто истории, которая началась, когда Исфахнян-старший в 1644 году отплыл в Марсель на самом первом корабле с кофе. Груз стоил чёртову уйму денег. Вся огромная семья Исфахнян, базирующаяся в Персии, на доходы от торговли с Индией закупила в Мокке кофейные зёрна и отправила их через Красное море и Нил в Александрию и оттуда во Францию. Так или иначе, папа Исфахнян успешно реализовал кофе, но в реалах — в испанских пиастрах. Почему? Потому что во Франции не хватало денег, и он не мог бы брать за кофе французской монетой, даже если бы захотел, — её попросту не было в обращении. А почему так? Потому что (и здесь надо вообразить армянина, двумя кулаками бьющего себя по голове: «Идиот!!!») испанские рудники в Мексике давали неимоверное количество серебра…

— Да, да, знаю, — сказал Джек.

Однако Артана было не остановить. Груды серебра лежали на земле в Портобелло, соответственно его цена в золотом выражении падала каждый день. В Испании (где ходили серебряные деньги) началась инфляция, а во Франции золотые монеты придерживали в ожидании, что они подорожают ещё больше. Итак, мсье Исфахнян остался с кучей быстро обесценивающегося серебра. Ему бы отплыть к Леванту, где всегда есть спрос на серебро, так он выбрал Амстердам в надежде на гениальную сделку, которая покроет убытки от смены курсов. Однако (уж не везёт, так не везёт) его корабль сел на мель, а ему самому прищемило яйца железными клещами Тридцатилетней войны. Когда корабль мсье Исфахняна вошёл килем в песок и перестал двигаться, Швеция как раз завоёвывала Голландию; короче, семейное достояние Исфахнянов отправилось на север, притороченное к спине шведской вьючной кобылы.

Всё описанное, собственно, предшествовало первому акту; будь это пьеса, в прологе мсье Исфахнян пересказывал бы свои злоключения в стихах, стоя на обломках корабля и глядя в зрительный зал, где якобы исчезает за горизонтом шведская колонна.

Одним словом, мсье Исфахнян впал в немилость у родственников. Кое-как он добрался до Марселя, забрал мадам Исфахнян и её (к тому времени уже трёх!) сыновей, а также, возможно, дочку-другую (девочек по достижении зрелости отправляли на Восток) и со временем осел в Париже (конец первого акта). С тех самых пор они пытались погасить должок перед остальной семьёй в Исфахане. Главным образом они торговали кофе вразнос, но готовы были продавать что угодно…

— Страусовые перья? — выпалил Джек, не решаясь финтить с армянами.

Так продажа страусовых перьев, которые Джек мог три с половиной года назад сбыть барыге в Линце, превратилась в мировой заговор, включающий Исфахнянов в Лондоне, Александрии, Мокке и Исфахане. К ним полетели письма с вопросами, сколько в их краях стоят страусовые перья, дешевеют они или дорожают, чем отличаются первосортные перья от второсортных, как выдать плохие за хорошие и так далее. В ожидании ответных вестей делать на этом фронте было нечего.

С дурной башки Джек начисто позабыл о Турке. Когда он наконец пришёл в конюшню, то выяснил, что хозяин чуть не продал Турка в уплату за съеденный овёс. Джек покрыл долг и стал думать, как обратить боевого коня в деньги.

* * *

В прежние времена он поступил бы так: отправился на площадь Дофина — острие Иль-де-ля-Сите, направленное в самую середину Пон-Нёф. Здесь, на месте казней, всегда было на что поглядеть. Даже если сегодня никого не казнили, на площади толпились шарлатаны, фигляры, кукольники; в крайнем случае можно было поглазеть на останки казнённых неделю назад. Главное же происходило в дни больших воинских смотров: аристократы, командующие полками (во всяком случае, получающие за это деньги от короля), выходили из своих домов на правом берегу и шли через Пон-Нёф, набирая по дороге бродяг. На несколько часов площадь Дофина становилась огромным человечьим рынком. Новобранцы получали ржавые мушкеты и несколько монет, и свежеиспечённые полки шли по левому берегу под крики патриотически настроенных горожан. Колонны, возглавляемые аристократами на красавцах-конях, проходили в городские ворота, мимо столбов с обмякшими телами недавно выпоротых мелких правонарушителей, и оказывались в Сен-Жермен-де-Пре. Шагая вдоль Сены, они видели несколько господских особняков, но в основном здания здесь были пониже и победней, потом начинались огороды и цветочные грядки зажиточных крестьян. Реку по большей части загораживали штабеля леса и тюки с товарами на левом берегу. Дальше Сена поворачивала к югу; здесь войско пересекало лужайку перед Дворцом Инвалидов и оказывалось на Марсовом поле. Король Луй торжественно выезжал из Версаля, чтобы дать войскам смотр — до того, как Мартине реорганизовал армию, это означало их пересчитать. Passe-volantes — как назывались такие, как Джек, — стояли (или, если не могли стоять сами, опирались на тех, кто может), а их пересчитывали по головам. Затем аристократы получали жалованье, а passe-volantes отправлялись тратить деньги в бесчисленные кабаки и бордели левого берега. Джеку о таком виде заработка рассказал по пути из Дюнкерка в Брюссель Боб, который воевал под знаменами Джона Черчилля в Германии бок о бок с французами — разорял страны, имевшие наглость граничить с Францией. Боб сетовал, что из-за этой практики реальная сила французских полков близка к нулю. Джек, со своей стороны, мигом смекнул, что только придурок не воспользуется такой лафой.

Так или иначе, именно на этой практике держались все знания Джека о Париже. В случае с Турком они говорили ему, что в южной части Марэ живут богатеи, которым хошь, не хошь надо покупать боевых коней или (если у них есть голова на плечах) — жеребцов-производителей. Джек поговорил с хозяином конюшни, проследил, куда едут возы с сеном и аристократы по пути с Марсова поля. Так он узнал, что лучший в Париже конский рынок — на Королевской площади.

Королевская площадь была из тех мест, которые людям вроде Джека представлялись дырами посреди города. Внимательный бездельник мог иногда различить в приоткрытые ворота кусочек залитой солнцем зелени. Попытавшись проникнуть туда с одной и с другой улицы, Джек выяснил, что площадь представляет собой квадрат с четырьмя огромными воротами по четырём странам света. Над каждыми воротами высилось могучее здание, вокруг стояли богатые особняки. Дважды в неделю в воротах возникала пробка из телег — одни доставляли овёс и сено, другие вывозили навоз, — а также из неимоверного количества красавцев-коней, которых вели под уздцы заботливые грумы. Лошадьми торговали и в прилегающих улочках, однако то был блошиный рынок по сравнению с тем, что творилось на Королевской площади.

Джек договорился с крестьянином, что тот за умеренную сумму провезёт его внутрь на телеге с сеном. Как только выдалась безопасная минутка, крестьянин ткнул его рукояткою вил в бок; Джек выполз из-под сена, спрыгнул с телеги — и впервые с прихода в Париж оказался на зелёной траве.

Королевская площадь была парком, засаженным каштанами (сейчас они, правда, стояли голые). В центре высилась статуя любезного королевского папеньки, Луя Тринадцатого, — ясное дело, конная. Всё окружали сводчатые колоннады, как в лейпцигских торговых дворах или на амстердамской Бирже, только гораздо шире и выше. И ворота, и арки были такие широкие, что в них мог проехать не просто всадник, а целая карета, запряжённая четвёркой или даже шестёркой коней. То был словно город в городе, выстроенный для людей настолько богатых, что вся их жизнь проходила в седле или в собственном экипаже.

Только это одно объясняло размах конской ярмарки, которая шумела сейчас вокруг Джека. Лошади толпились здесь так же тесно, как прохожие на улицах, исключая огороженные верёвками места, где товар мог погарцевать, а покупатели — оценить его стати и выучку. Увидь Джек любого из этих коней на английской или немецкой дороге, запомнил бы на всю жизнь. Они были не только дивно хороши, но и вычищены до блеска, с косичками в гриве и хвосте и выучены всяким штукам. Здесь продавались ездовые лошади, пары, четвёрки и даже шестёрки упряжных, подобранных в масть, а в одном углу — боевые кони, чтобы красоваться перед королём на Марсовом поле. Джек отправился туда и поглядел. Собираясь в бой, он не променял бы Турка ни на одного из этих коней. Однако они были хорошо подкованы, ухожены и в отличной форме — прямая противоположность Турку, который несколько недель простоял в конюшне, откуда его лишь изредка выводили на прогулку.

Джек знал, как поправить дело. Прежде чем покинуть Королевскую площадь, он ненадолго поднял взгляд и оглядел особняки по сторонам парка, пытаясь что-нибудь выяснить про будущих покупателей.

Дома здесь были не каменные, а кирпичные. У Джека даже сердце защемило — вспомнилась добрая старая Англия. У четырёх больших зданий по четырём странам света были очень высокие — в два-три этажа — крыши с балконами и кружевными занавесками на окнах мансард. Джек представил, как богатые любители лошадей снимают там квартиры, чтобы смотреть из окон на конскую ярмарку.

На одной из соседних площадей — всех не упомнишь — Джек видел конную статую короля Луя, отправляющегося в поход; на пьедестале оставалось свободное место для ещё не одержанных побед и ещё не завоёванных стран. Так и в некоторых домах имелись свободные ниши. Всякий в Париже понимал, что туда поставят статуи военачальников, которые эти победы одержат. Оставалось найти человека, который мечтает до скончания веков стоять в такой нише, и убедить его, что побеждать легче всего будет на Турке или его потомках. Впрочем, прежде следовало привести Турка в надлежащую форму, а для этого поездить на нём какое-то время.

Джек выходил с Королевской площади через южные ворота, когда сзади послышались скрежет стальных ободьев о мостовую, неестественно слаженный цокот копыт и крики: «Разойдись!» Джек по-прежнему опирался на костыль (не хотел расставаться с саблей и не мог ходить с ней открыто). Он замешкался. Дюжий лакей в серо-голубой ливрее толкнул его в сторону, так что Джек «здоровой» ногой по колено угодил в канаву со стоячим дерьмом.

Он поднял глаза и увидел, что на него несутся четыре коня из Апокалипсиса. По крайней мере так ему на мгновение почудилось, ибо у всех четырёх глаза горели красным огнём. Тут они пронеслись мимо, и Джек сообразил, что глаза были на самом деле розовые. Четыре облачно-белых коня с розовыми глазами и пёстрыми копытами, в белой кожаной сбруе, везли карету в виде белой раковины на пенной морской волне, украшенную золочёными гирляндами, лавровыми венками, русалками и купидонами.

Кони эти напомнили Джеку про Элизу: на такого её обменяли в Алжире.

Он отправился на центральный рынок, где рыботорговки под предлогом, что у него штанина в дерьме, принялись забрасывать Джека рыбьими головами и ехидными каламбурами.

Джек спросил, не ходит ли слуга какого-нибудь богатого господина специально за тухлой рыбой для своего хозяина.

По лицам торговок было видно, что вопрос не напрасен, но тут одна из них фыркнула, и все остальные хором закричали, чтобы Джек катился в Дом Инвалидов — мол, там и приставай к людям со своими глупостями.

— Я не ветеран, — отвечал Джек. — Какой дурак будет воевать ради богачей?

Ответ торговкам понравился, однако не развеял их настороженность.

— Так кто ты такой? — полюбопытствовала одна.

— Бездельник! Вагабонд! — закричали её товарки.

Джек решил поставить то, что доктор назвал бы экспериментом.

— Не просто вагабонд, — объявил он. — Перед вами Джек Куцый Хер.

— Эммердёр! — ахнула торговка помоложе, не такая страхолюдная, как остальные.

Наступила тишина. И тут снова послышалось фырканье.

— Ты четвёртый бродяга за месяц, который это говорит…

— И меньше всего на него похож…

— Эммердёр — король средь бродяг. Семь футов роста…

— Всегда при оружии, чисто дворянин…

— У него украшенный каменьями ятаган, который он вырвал из рук турецкого паши…

— Он умеет заклятиями жечь ведьм и морочить епископов…

— Он не калека, у которого одна нога в сухотке, а другая в дерьме!

Джек спустил испачканные штаны, потом исподнее и явил свой аттестат. Затем, доказывая, что он не калека, отбросил костыль и принялся отплясывать разудалую джигу. Торговки не знали, падать им в обморок или визжать. Когда они пришли в себя, то принялись горстями бросать Джеку медные денье. Сбежались попрошайки и уличные музыканты; один, не переставая играть на волынке, тут же принялся ногами сгребать в кучу медяки и отпихивать нищих.

Убедившись собственными глазами, что Джек — и впрямь тот, за кого себя выдаёт, каждая сочла своим долгом выбежать на середину, стряхивая с замызганной юбки каскад рыбьей чешуи, и сплясать с ним вместе. Джек хоть и не был в восторге от таких партнёрш, воспользовался случаем шепнуть на ухо каждой, что, будь у него деньги, щедро заплатил бы за имя господина — любителя тухлой рыбы. Однако не успел он задать вопрос два или три раза, как пришлось хватать подштанники и смываться — судя по звукам на другом конце рынка, начальник полиции с немалым отрядом подчинённых заявился собрать с торговок взятки деньгами, сексуальными услугами и/или устрицами за то, чтобы не давать хода делу о возмутительном нарушении общественного порядка.

Джек проследовал на платную конюшню, взял Турка и нанял ещё двух лошадей. Потом подъехал к Дому золотого фрегата на рю Вивьен и сказал, что собирается в Лион — не надо ли отвезти письмо?

Синьор Коцци очень обрадовался. Сегодня его дом был полон итальянцев, которые напряжённо строчили письма и векселя, а рабочие носили из подвала и с чердака что-то очень похожее на сундуки с деньгами. Банкиры-конкуренты и уличные посыльные толпились перед домом и гадали, из-за чего сыр-бор: знает Коцци что-то, чего не знают они, или просто блефует?

Итальянец черкнул пару слов на листке и даже не стал его запечатывать. Джек недостаточно быстро протянул руку за письмом, и Коцци сам вложил бумагу в его ладонь:

— В Лион! Меня не заботит, сколько лошадей ты загонишь по дороге. Чего ждёшь?

Джек собирался ответить, что не хочет загонять своего коня, однако синьор Коцци был не в настроении беседовать. Джек повернулся, выбежал из дома и вскочил на Турка.

— Поосторожнее! — крикнул кто-то вслед. — Говорят, в городе Эммердёр!

— Я слышал, он только приближается, — отвечал Джек, — во главе целой армии бродяг.

Он бы с удовольствием задержался и поболтал ещё, но Коцци сурово смотрел из дверей, и Джек, верхом на Турке, с двумя наёмными лошадьми в поводу, во весь опор проскакал по рю Вивьен до первого поворота налево. Он нарочно галопом пронёсся через центральный рынок, где полиция переворачивала всё вверх дном в поисках пешего калеки с укороченным членом. Джек подмигнул давешней молоденькой рыботорговке, и трепет разбежался по рынку, словно огонь по пороху. Джек тем временем уже скакал в Марэ — мимо Королевской площади. Маневрируя между навозными телегами, он добрался до Бастилии — сплошной каменной глыбы в редких оспинах окошечек. По стене — самой высокой и толстой в Париже — прохаживались гренадеры. Крепость окружал канал, отходящий от Сены. На мосту через канал было не протолкнуться, и Джек выехал из города по правому берегу. Он боялся, что Турок уже устал, однако аргамак, завидев простор, рванулся вперёд под сердитое ржание двух других лошадей, вынужденных подстраиваться под его бег.

Путь до Лиона не близкий — почти до самой Италии (потому-то, сообразил Джек, там и расположены итальянские банки) или, если вам так больше нравится, почти до самого Марселя. Местность делилась на разные земли, каждая из которых брала свою собственную пошлину за проезд — как правило, в гостиницах на основных перекрёстках. Джек, всю дорогу меняя лошадей, словно соревновался с узким и чёрным, будто скорпион, экипажем, запряжённым четвёркой лошадей. Славная была гонка: то Джек оказывался впереди, то экипаж. Однако в конце концов из-за гостиниц и необходимости часто перепрягать коней экипаж всё-таки отстал, и Джек первым въехал в Лион с неведомыми ему новостями.

* * *

Ярко разодетого генуэзского банкира он отыскал на рынке, ничуть не похожем на парижский; здесь продавали уголь, тюки со старым платьем, рулоны некрашеной ткани. Банкир вынул из кармана монету, протянул Джеку и прочёл письмо от синьора Коцци.

— Ты англичанин?

— Да, а что?

— Твой король скончался.

С этими словами банкир вернулся в контору, а другие гонцы во весь опор поскакали в Геную и Марсель. Джек поставил лошадей на конюшню и некоторое время ошалело бродил по Лиону, жуя купленный на рынке инжир. Единственный король, какого он знал, умер, и Англия теперь, в некотором смысле, другая страна — подвластная паписту!

Гаага февраль 1685

Позёмка уже взяла в кавычки сугробов вишнёвые каблуки французской делегации, а под носами у англичан, на усах, повисли дюймовые сосульки. Элиза, скользя на коньках, развернулась и замерла, чтобы полюбоваться на то, что приняла за колоссальную скульптурную группу. Разумеется, статуй в одежде не бывает, но послы со свитами (восемь англичан против семерых французов) простояли столько, что снег забился во все поры париков, камзолов и шляп; издали они смотрелись топорно высеченными из большой глыбы низкопробного камня. Куда живее (и куда теплее одеты) были голландские зеваки, спорящие, какая из делегаций сдастся первой. Грузчики и дровосеки взяли сторону англичан, горожане побогаче поддерживали французов; эти прохаживались туда-сюда, притоптывали ногами, дули на руки и отряжали быстроногих мальчишек-конькобежцев к Генеральным Штатам и Бинненхофу.

Элиза была единственной конькобежкой, и когда она остановилась на краю канала, в нескольких фугах от двух групп людей на прилегающей улице, скульптурная композиция ожила. Захрустел намёрзший на воротники снег: пятнадцать английских и французских голов повернулись к Элизе. Великое стояние обрело новый характер.

Самый богато одетый француз содрогнулся. Дрожали все, но этого передёрнуло.

— Мадемуазель, — сказал он, — вы говорите по-французски?

Элиза оглядела его. На французе была шляпа: таз, наполненный экзотическими перьями и сейчас покрытый снегом. Новомодные длинные языки башмаков закручивались; скопившийся за ними снег, подтаивая, затекал внутрь, так что кожа уже потемнела.

— Только когда у меня есть на то причина, мсье, — отвечала она.

— Что за причина?

— Какой французский вопрос!.. Наверное, когда господин, должным образом мне представленный, забавляет меня остроумной шуткой или комплиментом.

— Смиренно молю мадемуазель меня извинить, — проговорил француз, с трудом ворочая серыми от холода губами. — Поскольку вы без спутника, мне некого просить, чтобы нас представили сообразно обычаю.

— Он там, — сказала Элиза, указывая на кого-то в полулиге по каналу.

MonDieu! Ваш спутник дергает руками и ногами, как грешник, низвергаемый в ад! — воскликнул француз. — Скажите, мадемуазель, почему юная пава катается на канале с орангутангом?

— Он уверял, будто умеет кататься на коньках.

— Девушка вашей красоты наверняка слышала из мужских уст немало изысканных уверений и при таком уме должна была понять, что все они лживы.

— В то время как вы, мсье, честны и чисты сердцем?

— Увы, мадемуазель, я всего лишь стар.

— Не настолько.

— И всё же я могу скончаться от старости или от воспаления лёгких раньше, чем ваш кавалер доковыляет сюда, чтобы нас познакомить, посему… Жан-Антуан де Меем, граф д'Аво, ваш покорный слуга.

— Очень приятно. Меня зовут Элиза…

— Герцогиня Йглмская?

Элиза рассмеялась такой нелепости.

— Откуда вы знаете, что я с Йглма?

— Ваш родной язык английский, однако вы катаетесь так, будто родились на льду, а не семените пьяной походкой англосаксов, жестоких утеснителей вашего острова. — Д'Аво нарочно повысил голос, чтобы слышали англичане.

— Умно — однако вы прекрасно знаете, что я не герцогиня.

— И всё же я убеждён, что в ваших жилах течёт голубая кровь.

— Судя по цвету губ, в ваших она ещё голубее. Почему бы нам не пойти и не посидеть у жаркого огня?

— Теперь вы жестоко искушаете меня иным способом, — произнёс д'Аво. — Я должен стоять здесь за честь и славу Франции. Однако вы не связаны подобными обязательствами — что вы делаете здесь, где место лишь моржам и белым медведям, да ещё в такой юбке?

— Юбка должна быть короткой, чтобы не зацепиться за лезвия коньков, видите? — Элиза делала небольшой пируэт. В следующий миг из середины французской делегации донеслись стон и хруст — долговязый пожилой дипломат рухнул на снег. Двое других присели было ему помочь, но лаконичные слова д'Аво заставили их выпрямиться.

— Как только мы начнём делать исключения для тех, кого не держат ноги — или для притворщиков, — вся делегация посыплется, как кегли. — Посол обращался к Элизе, но слова его предназначались свите. Упавший свернулся в позе зародыша; двое голландцев при шпагах подбежали к нему с одеялом. Тем временем из ближайшей таверны появилась девушка с подносом. Она прошла мимо французов, обдав их ароматом глинтвейна от восьми кружек, и направилась прямиком к англичанам.

— Исключения из чего? — спросила Элиза.

— Из правил дипломатического этикета, которые гласят, в частности, что если два посла столкнулись на узкой улице, дорогу уступает младший — тот, чей король позже вступил на трон.

— А, вот в чём дело. И вы спорите, кому принадлежит старшинство.

— Я представляю Его Христианнейшее Величество[92], вот эти — короля Якова II Английского… по крайней мере так можно допустить, ибо мы слышали о смерти Карла II, но не знаем, коронован ли его брат.

— В таком случае, очевидно, старшинство принадлежит вам.

— Очевидно вам и мне, мадемуазель. Однако эти уверяют, что не могут представлять некоронованного короля, следовательно, по-прежнему представляют Карла II, коронованного в 1651 году после того, как пуритане отрубили голову его отцу и предшественнику. Мой король был коронован в 1654-м.

— При всём уважении к Его Христианнейшему Величеству, не означает ли это, что, будь Карл II жив, старшинство принадлежало бы ему?

— Горстка шотландцев нахлобучила на Карла корону, — отвечал д'Аво, — после чего он жил нахлебником у голландцев до 1660-го, когда здешние сыровары заплатили, чтобы сбыть его с рук. Де-факто его правление началось с отплытия к Дувру.

— Что до фактов, сударь, — крикнул англичанин, — вспомните, что ваш король начал править по-настоящему лишь после смерти Мазарини девятого марта 1661 года. — Он поднёс кружку к губам и принялся пить большими глотками, постанывая от удовольствия.

— По крайней мере мой король жив, — пробормотал д'Аво. — Слышали, мадемуазель? А ещё обвиняют иезуитов в казуистике!.. Ба, что я вижу! Вашего ухажёра разыскивает рота святого Георгия?

Общественный порядок в Гааге поддерживали две гильдии стрелков. Часть города вокруг рынка и ратуши, где жили обычные голландцы, находилась в ведении гильдии святого Себастьяна. Гильдия святого Георгия несла караул в Хофгебейде — районе, где располагались дворец, иностранные посольства, особняки богатых семейств и тому подобное. Обе гильдии были представлены в толпе зевак, собравшихся поглазеть, как д'Аво и его английский коллега умирают от переохлаждения. Слова д'Аво отчасти имели целью повеселить стрелков из гильдии святого Георгия — быть может, за счёт более плебейских коллег из гильдии святого Себастьяна, болеющих за англичан.

— Что вы, мсье! В таком случае эти храбрые и бдительные люди давно бы его заметили. Почему вы спросили?

— Он закрывает лицо, как какой-нибудь волонтёр.

(Что означало солдата, подавшегося в разбойники.)

Элиза повернулась и увидела, что Гомер Болструд жмётся (трудно было бы подобрать другое слово) за поворотом канала, закрывая лицо длинной полосой клетчатой ткани.

— Живущие в северном климате нередко так поступают.

— Фи, как вульгарно! Если ваш ухажёр боится лёгкого ветерка…

— Он мне не ухажёр, просто компаньон.

— В таком случае, мадемуазель, ничто не препятствует вам завтра встретиться со мною здесь и преподать мне урок катания на коньках.

— Помилуйте, мсье! По тому, как вы содрогнулись при виде меня, я заключила, что вы почитаете это занятие ниже вашего достоинства.

— Разумеется, но я — посол и должен сносить любые унижения.

— Ради чести и славы Франции?

Pourquoinon?

— Надеюсь, улицу скоро расширят, граф д'Аво.

— Весна близка, а когда я гляжу на вас, мадемуазель, то чувствую, что она уже наступила.

* * *

— …совершенно невинно, мистер Болструд! Я принимала их за статуи, покуда они не повернулись в мою сторону!

Они сидели перед огнём в основательном охотничьем домике. Внутри было довольно тепло, но дымно и тесно от звериных голов по стенам, которые, казалось, тоже повернулись к Элизе.

— Вы думаете, будто я сержусь, однако это не так.

— Тогда что вас гнетёт? Вы мрачнее тучи.

— Кресла.

— Я не ослышалась, сэр?

— Гляньте на них, — глухим от отчаяния голосом проговорил Гомер. — Тот, кто строил это поместье, не испытывал недостатка в деньгах, уж будьте покойны, но мебель! Либо топорная, как трон людоеда, на котором сижу я, либо собрана из прутиков. Гляньте, на чем вы сидите, — это кресло или вязанка хвороста? Я бы сделал получше за один вечер, пьяный, перочинным ножом!

— Тогда прошу прощения, что подумала, будто вы сердитесь из-за той нечаянной встречи.

— Моя вера учит, что ваши заигрывания с французским послом были предопределены. Если я размышляю о них, то не потому, что сержусь. Я просто должен понять, что это значит.

— Что он — похотливый старый козёл.

Гомер Болструд обречённо тряхнул большой головой и повернулся к окну. Стёкла звенели от вьюги.

— Надеюсь, всё не закончится побоищем.

— Какое побоище могут учинить восемь окоченевших англичан и семь полумёртвых французов?

— Я о голландцах. Народ, как всегда, на стороне штатгальтера[93], но поскольку сейчас заседают Генеральные Штаты, в городе полно офранцузившихся купцов — все они при шпагах и пистолетах.

— Кстати об офранцузившихся купцах, — сказала Элиза. — У меня хорошие новости для клиента по поводу рынка. Судя по всему, накануне войны 1672 года один амстердамский банкир предал республику.

— Вообще-то не один… но продолжайте.

— По наущению маркиза де Лувуа предатель, некий Слёйс, скупил в республике почти весь свинец, чтобы оставить Вильгельма без пуль. Слёйс считал, что война закончится в несколько дней, и Людовик, утвердив французский флаг на площади Дам, лично его вознаградит. Однако всё обернулось иначе. С тех самых пор у Слёйса полный склад свинца, который он не может продать открыто из страха, что толпа, узнав о предательстве, сожжёт склады, а его самого разорвёт в клочки, как в своё время братьев де Виттов. Однако сейчас он вынужден избавиться от своих запасов.

— Почему?

— Прошло тринадцать лет. Под тяжестью свинца склад оседает в два раза быстрее, чем прилегающие дома. Соседи возмущаются: он тянет за собой в трясину целый квартал!

— Отлично, господин Слёйс будет сговорчив, — сказал Гомер Болструд. — Благодарение Богу. Клиент обрадуется. Скупал ли тот же предатель порох? Запалы?

— Всё испорчено сыростью. Впрочем, к Текселу должна вот-вот подойти Ост-Индская эскадра. Ожидается, что она доставит селитру — цены на порох уже пошли вниз.

— Вряд ли они опустятся до приемлемого уровня, — пробормотал Болструд. — Можем ли мы купить селитру и сами его изготовить?

— Стоимость серы упала из-за вулканических извержений на Яве, — сказала Элиза, — но качественный уголь очень дорог. Герцог Брауншвейг-Люнебургский трясётся над своей ольхой, как скряга над сундуком с монетами.

— Бог даст, мы захватим арсенал в самом начале кампании, — проговорил Болструд.

От слов «кампания» и «захватим арсенал» Элизе стало не по себе. Она попыталась сменить тему.

— Когда я буду иметь удовольствие видеть клиента?

— Как только мы сможем застать его одетым и трезвым, — тут же отвечал Болструд.

— Для гавкера это должно быть несложно.

— Клиент совершенно не таков! — фыркнул Гомер.

— Странно.

— Что тут странного?

— Как можно быть противником рабства, если не по религиозным соображениям?

— Вы противница рабства, хоть и не кальвинистка.

— У меня есть личные причины. Однако я полагала, что клиент — ваш единоверец. Он ведь и впрямь против рабства?

— Давайте оставим в стороне домыслы и будем держаться фактов.

— Не могу не заметить, сэр, что мой вопрос по-прежнему без ответа.

— Вы появились на пороге нашей амстердамской церкви — некоторым показалось, как ангельское видение, — сделали более чем щедрое пожертвование и предложили любым способом содействовать нашей борьбе против рабства. Этим вы сейчас и занимаетесь.

— Однако если клиент — не противник рабства, как я содействую этой борьбе, покупая ему пули и порох?

— Вы, очевидно, не знаете, что мой отец, упокой, Господи, его душу, был государственным секретарём при покойном короле, пока английские паписты, действуя по указке Франции, не загнали его в ссылку, а там и в гроб. Он пошёл на это, зная, что ради высшего блага иногда приходится иметь дело с такими, как Карл II. Вот и мы, противники рабства, государственной церкви и в особенности — гнусностей римской веры, должны поддержать человека, который помешает Джеймсу, герцогу Йоркскому, долго оставаться на троне.

— Джеймс — законный наследник, не так ли?

— Как доказали дипломаты в споре о старшинстве королей, — произнес Болструд, — нет такого вопроса, который нельзя было бы затемнить, и в особенности — пороховым дымом. Людовик ставит на всех своих пушках слова: «Ultima Ratio Regum».

— Последний довод королей.

— Вы и латынь знаете?

— Я получила классическое образование.

— На Йглме?!

— В Константинополе.

* * *

Граф д'Аво двигался по гаагским каналам походкой человека, ступающего по раскалённым углям, однако некий внутренний стержень неизменно удерживал его от падения.

— Не хотите ли вернуться домой, мсье?

— Отнюдь, мадемуазель, мне нравится, — отвечал он, выкусывая по слогу за раз, словно крокодил, захватывающий пастью весло.

— Сегодня вы одеты теплее. Это русский соболь?

— Да, хотя плохонький. Вас ждёт гораздо лучше — если доставите меня домой живым.

— Это совершенно лишнее, мсье.

— Подарки и должны быть излишеством. — Д'Аво вытащил из кармана и протянул Элизе квадратик чёрного бархата. — Вуаля!

— Что это? — Она, забирая вещицу, воспользовалась случаем поддержать спутника под локоть.

— Так, безделица. Я бы хотел, чтобы вы её надели.

Безделица оказалась длинной и широкой, с Элизину ладонь, лентой, скреплённой на концах золотой брошью в виде бабочки. Элиза, догадавшись, что её носят через плечо, продела внутрь руку и голову.

— Ну как?

Д'Аво вопреки обыкновению не нашёлся с комплиментом. Он только пожал плечами, словно говоря: «Не важно как». Это укрепило Элизино подозрение, что чёрная бархатная лента поверх наряда для катания на коньках выглядит довольно нелепо.

— Как вы вчера выпутались из своего затруднения?

— Попросил штатгальтера отозвать английского посла назад в Бинненхоф. Тому пришлось совершить поворот кругом — манёвр, к которому дипломатам коварного Альбиона не привыкать. Мы двинулись за ними и свернули на первом же перекрёстке. А вы из своего?

— О чём… а, вы о прогулке с увальнем.

— Разумеется.

— Помучила его ещё полчаса и доставила домой, чтобы заняться делом. Вы считаете меня шлюхой, мсье? Это было видно по вашему лицу, когда я произнесла «дело». Хотя вы, вероятно, сказали бы «куртизанка».

— Для моего круга, мадемуазель, все, кто марает руки каким-либо делом, — шлюхи. Французская аристократия не видит разницы между первым негоциантом Амстердама и уличной потаскухой.

— За это Людовик так ненавидит голландцев?

— О нет, мадемуазель, в отличие от скучных кальвинистов мы шлюх любим — в Версале их полно. Нет, у нас есть множество разумных причин для ненависти к голландцам.

— И какого рода шлюхой вы меня считаете?

— Это я и пытаюсь выяснить.

Элиза рассмеялась.

— В таком случае вам стоит повернуть назад.

— Нет! — Д'Аво с риском упасть устремился в другой канал. Нечто громадное и угрюмое выступало в просвет между домами. Элиза сперва подумала, что это особо сумрачная кирпичная церковь, потом увидела оскаленные зубцы парапета, амбразуры и поняла, что здание это воздвигнуто не для спасения душ. Высокие острые башенки торчали по углам; готические украшения на фронтоне сжатыми кулаками грозили морозному небу.

— Рыцарский зал, — проговорила Элиза, сориентировавшись. Она совершенно запуталась в лабиринте каналов, пронизывающих Хофгебейд, словно сетка кровеносных сосудов. — Значит, мы на Спей.

Чуть впереди канал расходился надвое, охватывая Рыцарский зал и другие хоромы голландских графов. Д'Аво свернул в правый канал.

— Давайте пройдём через эти ворота, на Хофвейвер! — Он имел в виду прямоугольный пруд перед Бинненхофом — дворцом голландских правителей. — Вид Бинненхофа, встающего надо льдом, будет… э…

— Волшебным?

— Нет.

— Великолепным?

— Не глупите.

— Менее тоскливым, чем всё остальное?

— Теперь вы воистину говорите по-французски, — одобрил посол. — Вояка[94] на очередной своей невыносимой охоте, но кое-кто из важных особ сейчас здесь. — Д'Аво с неожиданной — почти пугающей — скоростью вырвался вперёд, на несколько шагов опередив Элизу. — Мне ворота откроют, — уверенно продолжал он, бросая слова через плечо, словно шарф. — И тут вы со свойственным вам изяществом разгонитесь и мимо меня выскользнете на Хофвейвер.

— Очень изобретательно… но почему бы вам не попросить, чтобы пропустили и меня тоже?

— Так будет эффектнее.

Ворота охраняли мушкетёры и лучники в синем, с кружевными галстуками и оранжевыми шарфами через плечо. Они узнали Жана-Антуана де Месма, графа д'Аво, спустились на скользкий лёд и открыли одну створку ворот, после чего, сняв шляпы и метя по льду кончиками оранжевых перьев, склонились в поклоне. Ворота были достаточно широки, чтобы в более тёплые месяцы пропускать прогулочные барки, так что Элиза свободно пронеслась мимо французского посла на прямоугольник льда перед дворцом Вильгельма Оранского. Будь она мужчиной, не избежать бы ей стрелы в спину, однако появление девушки в короткой юбке было воспринято надлежащим образом — как забавная графская шутка.

Элиза катилась очень быстро — быстрее, чем нужно, ибо радовалась случаю размять занемевшие от холода мышцы. Скользя по восточному берегу, она услышала справа выстрелы и на какой-то жуткий миг перепугалась, что получит сейчас пулю в лоб. Напрасные опасения: это стрелки упражнялись в тире, устроенном на берегу пруда перед богато изукрашенным зданием. Элиза узнала помещение гильдии святого Георгия. Дальше на восток, сколько хватал глаз, тянулся Гаагский лес — охотничьи угодья голландских графов, где в более тёплую погоду прогуливались — верхом или на своих двоих — представители всех сословий.

Прямо впереди был мощёный спуск, где улица уходила в пруд; когда воду не покрывал лёд, здесь поили лошадей и коров. Чтобы не налететь на него, Элизе пришлось, сильно наклонившись, описать крутой поворот. Виляя бёдрами, она немного разогналась, катя по длинному северному берегу Хофвейвера. Южный берег, справа от нее, представлял собой винегрет из бурых кирпичных зданий с чёрными шиферными крышами; у многих окна были почти вровень с прудом, так что Элиза могла бы вкатиться внутрь и пообщаться с обитателями. Впрочем, она бы никогда на такое не отважилась, ведь это был Бинненхоф, дворец штатгальтера, Вильгельма Оранского. Сейчас его отчасти закрывал круглый островок, сидящий посреди Хофвейвера, как половинка вишенки на куске торта. На нём росли деревья и кусты, по-зимнему голые, но покрытые длинным мхом. За Бинненхофом Элиза видела узкие башенки Рыцарского зала, вздетые в небо, словно копья эскадрона рыцарей.

На этом знакомство с достопримечательностями окончилось: миновав островок, Элиза увидела большую группу нарядно одетых мужчин и женщин на коньках. Врезаться в них было бы невежливо, остановиться и представиться — ещё невежливей. Она оборотилась лицом к д'Аво и заскользила назад, по инерции пронеслась мимо нарядной группы, описала длинную дугу по западному берегу Хофвейвера, снова развернулась и набрала скорость, даже не отрывая коньков ото льда, а только плавно виляя бёдрами. Так, змейкой, она прокатилась вдоль длинной стороны Бинненхофа и остановилась прямо перед д'Аво, разведя коньки и взметнув искристую стену ледяной пыли. Ничего особенного, но стражники, стрелки святого Георгия и знатная публика на коньках захлопали в ладоши.

— Я учился в парижской академии господина дю Плесси, где лучшие фехтовальщики мира собираются похвастать своим искусством, однако вы затмили их всех изяществом обращения с парой стальных лезвий, — произнёс, поднося Элизину руку к губам, самый красивый мужчина, какого она видела в жизни.

Д'Аво представил их. Писаный красавец оказался герцогом Монмутским. Он сопровождал долговязую, но полнолицую особу лет двадцати с небольшим — Марию, дочь нынешнего короля Англии, супругу Вильгельма Оранского.

Покуда д'Аво называл имена и титулы, Элиза впервые на своей памяти чуть не растерялась. Она вспомнила Ганновер и как доктор водил её на колокольню рядом с дворцом Герренсхаузен — взглянуть на Софию в подзорную трубу. А ведь д'Аво знает её куда хуже доктора. Как может он, понятия не имея, кто она такая, ввести её в святая святых голландского двора?

Оказалось — запросто. Посол, наклонившись к Монмуту и Марии, проговорил заговорщицки: «Это Элиза». Те понимающе закивали, а по рядам английских слуг и прихлебателей Марии пробежал взволнованный шепоток. Очевидно, их представлять было не обязательно — невелики персоны; тем более не заслуживали такой чести арапчонок и дрожащий от холода карлик-яванец.

— А я комплимента не заслужил? — спросил д'Аво у Монмута, покрывавшего поцелуями Элизину перчатку.

— Напротив, мсье, я собирался сказать, что вы — лучший конькобежец среди французов, — с улыбкой отвечал Монмут. Руку Элизы он выпустить позабыл.

Мария чуть не грохнулась на лёд — отчасти потому, что смеялась герцогской шутке чуть громче, чем следовало, отчасти потому, что плохо стояла на коньках. (Элизе подумалось, что она похожа на ветряную мельницу, которая машет крыльями, но не движется с места.) С первого взгляда было видно, что она влюблена в Монмута, как кошка. Это несколько смущало. С другой стороны, следовало признать, что в герцога трудно не влюбиться.

Мария Оранская собиралась что-то сказать, но граф д'Аво не дал ей времени открыть рот.

— Мадемуазель Элиза героически пыталась обучить меня катанию на коньках, — веско произнёс он, обращая на неё масленый взгляд, — однако я подобен крестьянину на лекции господина Гюйгенса. — Он посмотрел на ворота, в которые они с Элизой только что въехали, где, сразу за углом, стоял особняк Гюйгенсов.

— Я бы всё время падала, если бы герцог меня не поддерживал, — вставила Мария.

— Сгодится ли на то же посол? — Д'Аво, не дожидаясь ответа, подкатил к Марии, едва не сбив её с ног. Та еле-еле успела уцепиться за его руку. Свита тут же бросилась возвращать свою государыню в стоячее положение; карлик-яванец, упершись двумя руками в её ягодицы, давил что есть мочи.

Герцог Монмутский не видел развернувшейся драмы, поскольку внимательно изучал Элизу. Он начал с волос, добрался до щиколоток, вновь двинулся вверх и тут вздрогнул, заметив глядящие прямо на него синие глаза. От этого на него напал столбняк; д'Аво, крепко зажав руку Марии локтем, проговорил:

— Пожалуйста, ваша светлость, покатайтесь, разомните ноги, а мы, новички, подождём вас на Хофвейвер.

* * *

— Мадемуазель? — спросил герцог, подставляя Элизе руку.

— Ваша светлость, — отвечала Элиза, беря его под локоть.

Через несколько мгновений они уже были на канале Спей. Элиза выпустила руку Монмута и крутанулась на месте. Она увидела закрывающиеся ворота и, сквозь решетку, Марию Оранскую и Жана-Антуана де Месма, графа д'Аво. У Марии было такое лицо, словно её ударили под дых, у посла — словно он делает такое по несколько раз на дню. Как-то в Константинополе Элиза помогала держать одну из невольниц, покуда врач-араб удалял той аппендикс, и её поразило, что может сделать в мгновение ока человек, вооруженный неколебимостью и острым ножом. Это проделал сейчас д'Аво с сердцем Марии.

Дальше канал расширялся. Монмут сделал полный оборот на месте. Выглядело не так чтобы изящно, но Элиза невольно загляделась. Катался он точно лучше неё. Герцог заметил, что Элиза на него смотрит, и решил, что она им любуется.

— В Междуцарствие я делил своё время между Гаагой и Парижем, — пояснил он, — и много времени проводил на каналах. А вы где учились, мадемуазель?

Ответ «Пробираясь по льдинам, чтобы отскребать птичье дерьмо со скал» прозвучал бы грубовато. Элиза выдумала бы какую-нибудь красивую историю, будь у неё время, но сейчас она была поглощена другим — пыталась оценить, что происходит.

— Ах, простите мою назойливость, я забыл, что вы здесь инкогнито. — Герцог Монмутский задержал взгляд на чёрной бархатной ленте. — Это, и ваше осторожное молчание, красноречивее целых томов.

— Неужто? И что же в этих томах?

— История невинности, жестоко обманутой каким-то немецким или скандинавским аристократом. Или то был поляк? Или прославленный совратитель Густав-Адольф Шведский? Не отвечайте, мадемуазель, скажите лишь, что простили моё любопытство.

— Простила. Так вы тот самый герцог Монмутский, что отличился при осаде Маастрихта? Знаю одного человека, который участвовал в том сражении — по крайней мере был там — и много рассказывал о ваших подвигах.

— Кто же? Маркиз де?.. Или граф де?..

— Вы забываетесь, мсье, — отвечала Элиза, поглаживая бархатную ленту.

— О… ещё раз примите извинения, — с озорной улыбкой проговорил Монмут.

— Вы можете искупить свою вину, объяснив мне вот что: осада Маастрихта была частью кампании, имевшей целью уничтожить Голландскую республику. Чтобы выиграть войну, Вильгельм затопил полстраны. Вы сражались против него, а теперь, всего несколько лет спустя, гостите под его кровом.

— Пустое! Через год после Маастрихта я уже сражался вместе с Вильгельмом против французов под Монсом, а Вильгельм женился на Марии, которая, как вы, вероятно, знаете, приходится дочерью королю Якову II, бывшему герцогу Йоркскому. Он был адмиралом английского флота, пока адмиралы Вильгельма этот флот не уничтожили. Могу продолжать в том же духе до вечера.

— Будь у меня такой враг, я бы не знала покоя, покуда он жив, — молвила Элиза. — К слову, у меня есть враг, и я уже давно не знаю покоя…

— Кто он? — с жаром спросил Монмут. — Тот, кто выучил вас кататься на коньках, а потом…

— Другой, — отвечала Элиза, — я не знаю его имени, ибо наша встреча произошла в тёмной каюте корабля…

— Какого?

— Не знаю.

— Под каким флагом он шёл?

— Под чёрным.

— Чтоб мне провалиться!

— О, это был обычный пиратский галеон — ничего особенного.

— Вас похищали пираты?

— Только один раз. Такое случается чаще, чем вам кажется. Однако мы отступили от темы. Я не успокоюсь, пока не узнаю, кто мой враг, и не сведу его в могилу.

— Предположим, вы узнали, кто он, и выяснилось, что это ваш двоюродный дед, деверь вашей кузины и крёстный лучшей подруги.

— Я говорю лишь об одном враге…

— Знаю. Однако королевские семьи Европы так тесно переплетены, что враг может состоять с вами во всех этих родственных связях одновременно.

— Какой ужас!

— Напротив, это вершина цивилизации. Мы не забываем обид, что было бы неразумно. Однако будь убийство единственным способом сатисфакции, вся Европа превратилась бы в поле боя!

— Она и без того поле боя! Вы не следили за политикой?

— Некогда было следить, сражаясь под Маастрихтом, Монсом и в других местах, — сухо отвечал Монмут. — Я хочу сказать, что могло быть много хуже — как в Тридцатилетнюю войну или в Гражданскую войну в Англии.

— Наверное, вы правы, — проговорила Элиза, вспоминая разрушенные замки в Богемии.

— Теперь мы мстим при дворе. Иногда дело может дойти до дуэли, хотя, как правило, мы состязаемся в метких словах, а не в метких выстрелах. Жертв меньше, и у дам есть возможность принять участие в войне — как сейчас.

— Простите?

— Вы когда-нибудь стреляли из мушкета, мадемуазель?

— Нет.

— Однако за время нашего разговора вы уже выпустили несколько словесных залпов. Так что, как видите, в придворных битвах женщины ничем не уступают мужчинам.

Элиза остановилась, услышав, что часы на ратуше пробили четыре. Монмут по инерции пролетел вперёд, изящно развернулся и с глупой ухмылкой покатил назад.

— Мне надо на встречу, — сказала Элиза.

— Вы позволите проводить вас до Бинненхофа?

— Нет. Там д'Аво.

— Общество посла вам более не приятно?

— Я боюсь, что он захочет подарить мне шубу.

— Это было бы невыносимо!

— Не хочу доставлять ему такое удовольствие… он в некотором роде меня использовал.

— Французский король поручил ему вести себя с Марией как можно более дерзко. А поскольку Мария сегодня влюблена в меня…

— Почему?

— Почему в меня? Мадемуазель, я оскорблён.

— Я прекрасно знаю, почему она влюблена в вас. Я хотела спросить, почему французский король отправил посла в Гаагу с единственной целью досаждать Марии?

— О, граф д'Аво занят не только этим. Отвечая на ваш вопрос: Людовик хочет развести Вильгельма с Марией — ослабить влияние Вильгельма на Англию и выдать Марию за какого-нибудь из своих бастардов.

— Я чувствовала, что это какая-то семейная интрига — уж так всё гадко и мелочно.

— Вот теперь вы начали понимать!

— Разве Мария не любит мужа?

— Вильгельм и Мария — идеальная пара.

— Вы говорите мало, но подразумеваете многое — что?

— Теперь мой черёд напустить на себя таинственность, — сказал Монмут. — Это единственный способ наверняка увидеться с вами снова.

Он продолжал в том же духе. Элиза ловко ушла от ответа, и они расстались.

Однако через два часа они встретились снова. На этот раз в обществе Гомера Болструда.

* * *

В паре миль к северу от Гааги плоская земля Голландской республики обрезана морским побережьем. Цепочка дюн худо-бедно защищает от морских ветров. За ней, параллельно берегу, тянется полоска земли, по большей части заросшая лесом, но не дикая, а окультуренная каналами и дорогами. Здесь расположились разнообразные поместья — загородные приюты купечества и дворянства. Каждую такую усадьбу окружает сад, а те, что побогаче, — целые охотничьи угодья с домиками, куда мужчины могут скрыться от женщин.

Элиза по-прежнему очень мало знала про Болструда и его планы; очевидно, его поддерживал какой-то купец, владелец подобного поместья, разрешивший использовать для деловых встреч свой охотничий домик. Канал соединял поместье с Гаагским лесом, который тянулся от самого Бинненхофа. Расстояние составляло несколько миль, так что весной или летом прогулка могла занять всё утро или весь вечер. Однако когда каналы были подо льдом, а гость — на коньках, он добирался сюда совсем быстро.

Так и прибыл Монмут — без спутников, инкогнито. Он сидел в кресле, которое Болструд сравнил с троном людоеда, Элиза и Болструд — на скрипучих стульях из хворостин. Болструд пытался официально представить клиента, но…

— Итак, — сказала Элиза, — совсем недавно вы утверждали, что обычай сражаться при помощи оружия устарел и…

— Мне выгодно, чтобы люди думали, будто я впрямь верю в эту чепуху, — отвечал Монмут, — а женщины обманываются охотнее всех.

— Почему? Потому что на войне женщины становятся добычей, а нам это не нравится?

— Полагаю, да.

— Я была добычей, и мне это не понравилось. Ваша небольшая лекция о современности в некотором роде меня вдохновила.

— Как я сказал, женщины обманываются охотнее других.

— Вы знакомы?! — выговорил наконец Болструд.

— Как показал мой покойный папенька, те из нас, кому предопределено гореть в аду, должны хоть немного поразвлечься при жизни, — пожал плечами Монмут. — Мужчины и женщины — не пуритане — сходятся самыми разнообразными способами! — добавил он, нежно смотря на Элизу. Взгляд Элизы должен был ледяной сосулькой пронзить его насквозь, однако Монмут отвечал лишь лёгким чувственным трепетом.

Элиза сказала:

— Если вы так легко пошли у д'Аво на поводу и отвернулись от Марии, что проку будет от вас на английском троне?

Монмут уронил челюсть и взглянул на Болструда.

— Я этого не говорил! — запротестовал тот. — Только сказал, что мы собираемся закупить.

— Из чего со всей очевидностью следовали ваши намерения, — заметила Элиза.

— Не важно, наверное, — проговорил Монмут. — Поскольку мы не можем сделать закупки без какого-то обеспечения, а обеспечение в данном случае — трон.

— Мне сказали иначе, — промолвила Элиза. — Меня уверили, что за всё будет уплачено золотом.

— Да — после.

— После чего?

— После того, как мы завоюем Англию.

— Ой.

— Большая часть Англии на нашей стороне — это дело от силы нескольких месяцев.

— А большая часть Англии вооружена?

— Он говорит правду, — вставил Гомер Болструд. — Всюду, где он появляется в Англии, народ выходит на улицы, разводит костры и жжёт чучела Папы.

— Так что помимо закупки требуемых товаров вы просите временный заём, обеспечением в котором станет…

— Лондонский Тауэр, — успокаивающе пообещал Монмут.

— Я торгую акциями, но я не акционер, — сказала Элиза. — Я не могу быть вашим финансистом.

— Как вы можете торговать акциями, не будучи акционером?

— Я торгую дукатовыми акциями, составляющими одну десятую от настоящих акций Ост-Индской компании, поэтому куда более ликвидными. Я держу их — или опционы — ровно столько, чтобы получить небольшую прибыль. Вашей светлости надо будет проделать на коньках сорок миль вон в ту сторону, — она указала на северо-восток, — и договориться с амстердамскими ростовщиками. Среди них есть настоящие князья рынка, владеющие целыми мешками акций Ост-Индской компании. Однако поскольку вы не можете положить лондонский Тауэр в карман и поставить его на стол в качестве обеспечения, вам потребуется что-то другое.

— Мы это знаем, — заверил Болструд. — Мы просто даём вам понять, что, когда дело дойдёт до оплаты, её внесем не мы, а…

— Некий легковерный заимодавец.

— Не такой уж легковерный. С нами значительные люди.

— Могу я поинтересоваться кто?

Болструд и Монмут переглянулись.

— Не сейчас. Позже, в Амстердаме, — сказал Болструд.

— Ничего не выйдет. У амстердамцев более чем достаточно надёжных начинаний для вложения лишних средств, — возразила Элиза. — Впрочем, возможно, удастся добыть деньги иным способом.

— Где вы предлагаете их добыть, если не у амстердамских ростовщиков? — спросил Монмут. — Моя любовница уже заложила свои драгоценности — этот ресурс исчерпан.

Несколько долгих минут Элиза смотрела в огонь, затем повернулась к собеседникам.

— Мы можем получить их от господина Слёйса.

— Это тот, что предал свою страну тринадцать лет назад? — с опаской спросил Болструд.

— Он самый. У него много связей среди французских инвесторов, и он очень богат.

— Так вы хотите его шантажировать?.. — спросил Монмут.

— Не совсем. Сперва мы найдём другого инвестора и расскажем тому о вашем плане вторгнуться в Англию.

— Это тайна!

— Он будет всячески хранить тайну — ибо, как только узнает о ваших намерениях, начнёт играть на понижение акций Ост-Индской компании за счёт коротких продаж.

— Я слышал, как голландцы и евреи говорят об «игре на понижение», но не знаю, что это значит, — сказал Монмут.

— На рынке есть две воюющие фракции: liefhebberen[95] или «быки», которые хотят, чтобы акции росли, и contremines[96], или «медведи», которые хотят, чтобы они падали. Часто несколько «медведей» входят в тайный сговор и распространяют ложные слухи о пиратах либо начинают демонстративно сбывать акции по очень низкой цене, чтобы посеять панику и сбить цену.

— Как же они зарабатывают на этом деньги?

— Подробности не важны. Можно продавать акции на срок без покрытия, то есть акции, которых у продавца на самом деле нет, — это называется «короткие продажи». Наш инвестор — как только мы расскажем ему о ваших планах — начнёт строить игру в расчёте на то, что акции Ост-Индской компании упадут. И будьте покойны — они упадут. Несколько лет назад всего лишь слухи об ухудшении англо-голландских отношений уронили акции на десять — двадцать процентов. Как только станет известно о вторжении, они упадут ниже некуда.

— Почему? — спросил Монмут.

— У Англии мощный флот. При плохих отношениях с Голландией она может блокировать морскую торговлю, и Ост-Индская компания камнем пойдёт на дно.

— Однако я буду куда более дружествен голландцам, чем король Яков!

У Болструда тем временем лицо стало такое, будто его душат невидимым шнурком.

Элиза набрала в грудь воздуха, улыбнулась Монмуту, затем подалась вперёд и положила ладонь ему на руку.

— Естественно, когда станет ясно, что ваш мятеж увенчается успехом, акции Ост-Индской компании взмоют, как жаворонок поутру. Но поначалу на рынке будут преобладать невежды, которые по глупости вообразят, будто Яков возьмёт верх и станет мстить голландцам за то, что их страна послужила плацдармом для вторжения.

Болструд немного успокоился.

— Значит, поначалу акции будут дешеветь, — рассеянно произнёс Монмут.

— Покуда не прояснится истинная ситуация. — Элиза ещё раз твёрдо похлопала его по руке и выпрямилась.

Гомер Болструд, кажется, успокоился окончательно.

— В этот промежуток, — продолжала Элиза, — наш инвестор сможет получить колоссальную прибыль на коротких продажах. В благодарность он охотно купит вам порох и свинец для вторжения.

— Однако этот инвестор не господин Слёйс?

— При игре на понижение кто-то остаётся в барыше, а кто-то — внакладе, — сказала Элиза. — Внакладе останется господин Слёйс.

— Почему именно он? — спросил Болструд. — Это может быть любой спекулянт, играющий на повышение.

— Короткие продажи запрещены три четверти века назад! Против них изданы многочисленные эдикты, в том числе во времена штатгальтера Фридриха-Генриха. Если покупатель понёс убытки, он вправе «апеллировать к Фридриху».

— Фридриха-Генриха давно нет в живых! — возмутился Монмут.

— Это просто термин, означающий, что обязательства по контракту можно не выполнять. Контракт аннулируется в суде.

— Однако если верно, что при коротких продажах кто-то всегда останется внакладе, то эдикт Фридриха-Генриха должен был покончить с такой практикой!

— О нет, ваша светлость, в Амстердаме процветают короткие продажи! Многие спекулянты ими живут!

— Почему же все проигравшие не апеллируют к Фридриху?

— Дело в том, как составлен контракт. При достаточной ловкости можно поставить проигравшего в такое положение, что он не сможет апеллировать к Фридриху.

— Значит, всё-таки шантаж, — проговорил Болструд, глядя в окно на снежное поле, что не мешало ему на лету ловить мысли Элизы. — Мы выбираем Слёйса в проигравшие, и если он решит апеллировать к Фридриху, всё — включая полный склад свинца — выплывет в суде, и его предательство обнаружится. Так что ему придётся молча проглотить убытки.

— Если я правильно понял, надо, чтобы Слёйс не знал о планах вторжения в Англию, — вставил Монмут, — иначе он не станет играть на повышение.

— Разумеется, — кивнула Элиза. — Он должен верить, что акции Ост-Индской компании будут расти.

— Однако, продавая свинец, он поймёт, что у нас есть какие-то планы.

— Да, но ему незачем знать, что именно планируется и когда. Нужно лишь манипулировать его сознанием, чтобы он думал, будто акции Ост-Индской компании скоро подорожают.

— И — как я начинаю понимать — вы виртуозно умеете манипулировать сознанием людей, — заметил Монмут.

— Всё куда проще, — отвечала Элиза. — Как правило, я сижу и смотрю, как они сами собой манипулируют.

— Ну что ж, — сказал Монмут, — я испытываю сильнейшее желание заняться самоманипуляцией наедине… если только…

— Не сегодня, ваша светлость, — отвечала Элиза. — Мне надо уложить вещи. Быть может, увидимся в Амстердаме?

— Ничто не доставит мне большего удовольствия.

Франция начало 1685

Но знай, у нас

Гнездится в душах много низших сил,

Подвластных Разуму; за ним, в ряду,

Воображенье следует; оно,

Приемля впечатления о внешних

Предметах, от пяти бессонных чувств,

Из восприятий образы творит

Воздушные; связует Разум их

И разделяет. Все, что мы вольны

Отвергнуть в мыслях или утвердить,

Что знаньем и сужденьем мы зовём, —

Отсюда возникает. Но когда

Природа спит и Разум на покой

В укромный удаляется тайник,

Воображенье бодрствует, стремясь,

Пока он отлучился, подражать

Ему; однако, образы связав

Без толку, представленья создаёт

Нелепые, тем паче — в сновиденьях,

И путает событья и слова

Давно минувших и недавних дней.

Мильтон, «Потерянный рай»[97]

В начале 1685 года Джек несколько раз ездил из Парижа в Лион и обратно с вестями. Париж: английский король умер! Лион: продаются несколько губернаторских постов в Испанской Америке! Париж: Людовик тайно женился на мадам де Ментенон и подпал под влияние иезуитов. Лион: жёлтая лихорадка тысячами косит невольников на бразильских рудниках — золото должно подскочить в цене.

Это неприятно напоминало работу на других — тот самый наёмный труд, который Джек всегда почитал ниже своего достоинства. Сказать проще — очень смахивало на то, чем занимался Боб. Джеку приходилось напоминать себе, что на самом деле он не служит на посылках, а только притворяется, будто служит, чтобы подготовить коня к продаже, — а там банкиры пусть катятся к чёртовой бабушке.

Как-то не по-весеннему холодным мартовским днём на пути из Лиона в Париж ему встретилась бредущая навстречу колонна человек в пятьдесят. Все были обриты наголо и одеты в лохмотья; некоторые изорвали последнюю одежду на бинты, чтобы обмотать кровоточащие ноги. Руки у них были связаны за спиной, являя взглядам торчащие ребра в язвах и следах от бичей. Колонну сопровождали пять или шесть верховых лучников, которые легко могли настичь стрелой отставшего или беглеца.

Короче, очередную партию осуждённых гнали в Марсель. Однако эти люди выглядели куда хуже обычного. Как правило, галерник — это дезертир, контрабандист или вор, следовательно, крепкий молодчик. Колонна осуждённых, вышедшая из Парижа зимой, теряет в пути от холода, голода, болезней и побоев не более половины. Тем не менее эта партия — как и некоторые другие, встреченные Джеком по дороге, — состояла чуть ли не из одних стариков. Видно было: им не то что до Марселя — до ночлега не дотянуть. Осужденные оставляли за собой кровавые следы и еле передвигали ноги. Джек подумал, что таким манером они проведут не одну неделю в пути, который любой предпочёл бы свести к минимуму.

Он съехал на обочину, чтобы пропустить колонну. Один из стражников приблизился к отставшим, спокойно развернул nerf de boeuf[98], со свистом раскрутил его над головой и резким ударом отсёк каторжнику кусок уха. Крайне довольный своим мастерством, он добавил что-то про RPR. Джеку всё стало ясно. RPR означало «Religion pretendue reformee», то есть «мнимо улучшенная религия». Так презрительно говорили о гугенотах. Гугеноты были в основном состоятельные купцы или ремесленники и от каторжного обращения страдали куда больше обычных бродяг.

Несколько часов спустя, пропуская другую такую же колонну, Джек увидел мсье Арланка. Тот смотрел на Джека — обритый, с ввалившимися от голода щеками, тем не менее вполне узнаваемый.

Сейчас Джек ничего поделать не мог. Даже будь он при мушкете, лучник не дал бы ему сделать второго выстрела. Однако позже вечером Джек вернулся к постоялому двору в нескольких милях южнее того места, где встретил мсье Арланка, выждал в синей ночи, глядя, как кони, сердясь, выпускают ноздрями морозный пар, а когда охрана улеглась спать, подкупил сторожа и вместе с лошадьми въехал во двор конюшни.

Несколько гугенотов, совершенно голые, стояли прикованные цепью во дворе. Некоторые переступали с ноги на ногу, силясь согреться, остальные, судя по виду, были мертвы. Однако мсье Арланка среди них не оказалось. Сторож отворил засов на дверях конюшни, впустил Джека внутрь и (за ещё одну монетку) одолжил ему фонарь. Здесь Джек нашёл остальных каторжников. Самые слабые зарылись в солому, те, что посильнее, — в груды тёплого навоза по стенам. Среди последних был и мсье Арланк. Он мирно храпел, когда свет Джекова фонаря упал ему на лицо.

На следующее утро мсье Арланк вышел вместе с другими каторжниками если не выспавшийся, то, во всяком случае, сытый и в добрых ботфортах. Джек тем временем ехал на север в деревянных башмаках, купленных у крестьянина по дороге.

Он готов был ускакать ночью, увозя мсье Арланка на одной из запасных лошадей, но гугенот спокойно и с превосходной французской логикой объяснил, почему побег невозможен.

— Если утром меня здесь не будет, накажут остальных каторжников. Большинство из них — мои единоверцы и, возможно, пошли бы на это, но остальные — обычные преступники. Чтобы избежать наказания, они поднимут тревогу.

— Я могу их убить, — заметил Джек.

Мсье Арланк — бестелесная, освещенная фонарём голова над грудой тёплого, окутанного паром навоза — скривился.

— Тебе придётся убивать их по одному. Остальные поднимут тревогу. Очень благородно с твоей стороны было предложить, учитывая, что мы едва знакомы. Это что, английская хворь так сказывается?

— Наверное, — признал Джек.

— Сочувствую, — сказал мсье Арланк.

Джеку стало досадно, что его жалеет каторжник.

— Твои сыновья…

— Спасибо, что вспомнил. Когда король воздвиг на нас гонения, мне удалось переправить их в Англию. А твои?..

— По-прежнему ждут наследства, — ответил Джек.

— Сумел продать страусовые перья?

— Поручил это армянам.

— С конём, как вижу, ещё не расстался.

— Привожу его в форму.

— Чтобы он понравился барышникам?

— Барышникам? Зачем мне барышники? Чтобы он понравился покупателям!

Голова Арланка задвигалась в свете фонаря, словно тот пытается глубже зарыться в навоз. На самом деле гугенот тряс головой, досадуя, что Джек очередной раз сморозил глупость.

— Невозможно, — сказал Арланк. — Торговлю лошадьми в Париже полностью контролируют барышники. Бродяга не может въехать на Королевскую площадь и продать коня, как не может войти в Версаль и получить полк, — так просто не делается.

Если бы Джек недавно приехал во Францию, он бы воскликнул: «Что за бред!» Однако он знал, что Арланк говорит правду. Тот присоветовал ему лошадиного барышника, которого можно найти в Доме Рыжего Кота на рю дю Тампль, потом вспомнил, что барышник этот тоже гугенот: если он и жив, то в любом случае больше не торгует.

Они проговорили всю ночь. Джек время от времени скармливал мсье Арланку по маленькому кусочку хлеба и сыра, оделяя и других каторжников, чтобы те не подняли шум. К рассвету Джек отдал ботфорты и всю провизию, что было по-своему глупо. С другой стороны, он сидел в седле, а мсье Арланк шёл пешком.

Джек ехал на север промерзший, голодный, усталый и практически босой. Не отдохнувшие за ночь лошади в отместку упрямились. С недосыпу Джек ничего не соображал. Он нечаянно свернул не на том перекрёстке и в итоге поехал к Парижу незнакомой дорогой, что привело к ряду досадных происшествий. В результате одного из таких злоключений он провёл без сна ещё ночь, прячась в лесу от егерей какого-то аристократа. Наёмные лошади всё время ржали, и Джеку пришлось оставить их в качестве приманки, а самому ускользнуть вместе с верным Турком.

К утру он был на шаг от того, чтобы вновь стать жалким бродягой. Он потерял двух лошадей, которых надо было вернуть. Теперь все хозяева платных конюшен и лошадиные барышники Парижа — его враги, значит, продать Турка будет ещё невозможнее. Джек не получит денег, а Турок — жизни, которую заслужил: в просторной барской конюшне, где его кормили бы и холили, только крой бесконечную череду великолепных кобыл. Джек не получит денег и скорее всего никогда не увидит сыновей: он не посмеет с пустыми руками заявиться к их тетушке Мейв, чтобы вся мужская родня Марии-Долорес бегала за ним по восточному Лондону с ирландскими дубинками…

От такого можно было рехнуться и без сифилиса и двух бессонных ночей кряду. Джек решил, что рехнуться — проще всего.

* * *

Подъезжая к Парижу мимо огородов, исходящих паром от ещё тёплого городского дерьма, он увидел бурое поле в белых полосках извести, из которых выступали человеческие кости и черепа. Тут и там торчали грубые покосившиеся кресты в пятнах вороньего помёта. Сами вороны неподвижно застыли на перекладинах.

Покуда Джек ехал через поле, птицы снялись с места и полетели навстречу процессии, только что вышедшей из городских ворот. Впереди вышагивал поп; его сутана, заляпанная грязью, висела стальной кольчугой. Он опирался на длинное распятие и временами скорбно позванивал в колокольчик, который нёс в свободной руке. За ним шагали оборванцы, опираясь на лопаты, как поп — на распятие, а следом два умученных мула тащили телегу с длинными зашитыми свёртками наподобие мучных кулей.

Джек смотрел, как они опрокинули телегу, так что кули — судя по размерам, трое взрослых, полдюжины детей и пара младенцев, — скатились в ров. Покуда поп что-то бубнил на плохой латыни, его помощники закидали тела негашёной известью и землёй.

Джек начал слышать приглушённые голоса, доносящиеся, естественно, из земли. Черепа вокруг полезли из грязи и принялись неуверенно выпрямляться на скелетах, у которых не хватало части костей. При этом они монотонно гудели что-то божественное. Тем временем могильщики, подняв лопаты штыками вверх, затянули своё: разудало-матросское, с отчетливыми ирландскими завываниями.

Джек резвым галопом вырвался вперёд и оказался в авангарде весёлого шествия. Он возглавлял журавлиный клин из бродяг-могильщиков, исполнявших зажигательный групповой танец, одновременно выделывая лопатами всякие штуки, словно солдаты на плацу.

Вслед за ними вышагивал поп, звякая колокольчиком. Мертвецы, по-прежнему в саванах, вылезли из могилы и забрались обратно в телегу. Они хрипло постанывали, как органные трубы, под заунывное пение скелетов. Выстроившись вдоль дороги, те загремели на четыре голоса:

Что, чёрт возьми, задумал Бог

На шестьдесят шестой денёк —

Из Темзы глины взял комок

И вагабонда сляпал?

Бог и врагу не мог желать,

Как Джеку, в жизни бедовать.

Что требовалось доказать:

Иегова малость спятил

Переключаясь на грегорианский хоровой распев:


Quod erat demonstrandum. Quod erat demonstrandum…


А тем временем, приближаясь к воротам, они встретили колонну галерников, надо полагать, гугенотов, бредущих на юг синкопированным шагом, от которого цепи бряцали, как колокольчики. Верховые надсмотрщики, щёлкая бичами, отмеряли ритм для бравурной песенки гугенотов:

В цепях, в ошейниках, как есть

Мы будем на галерах гресть,

Луи-Каторзовы рабы,

Но механизм Вселенной

Запущен неизменно:

На грош себе не выберешь судьбы.

Тут из городских ворот навстречу могильщикам вышли торговки рыбой и, встав с ними в пары, завели пронзительными сопрано и визгливыми альтами озорную кельтскую рилу, заглушившую и скелетов, и гугенотов:

Жил-был бродяга-весельчак,

Постранствовал не слабо,

Из-за морей приплыл домой,

Найти задумал бабу.

Таким добром на Друри-Лейн

Недолго разживиться,

А он искал — кошель-то пуст —

Не шлюху, а девицу.

Наш Джек любил ходить в театр,

Но больше — за кулисы.

Там он и встретил как-то раз

Ирландочку-актрису.

Поп, нимало не сердясь, что его перебили, подхватил куплеты и превратил их в торжественный церковный напев, пусть на совершенно другой мотив:

Ему бы в церковь путь найти,

Припасть к Отцу и Сыну,

А он хористку соблазнил

И в тягости покинул.

Бог с Неба девке не желал

Такой несчастной доли.

Джек, безусловно, доказал.

Сам факт Свободной Воли.


Quod erat demonstrandum. Quod erat demonstrandum…


Неугомонные галерники опять влезли со своим:

Хотел ли он,

Не хотел ли он,

Всё предопределено.

Катится по-заведённому

Чреда отпущенных дён ему —

Решать ничто не дано.

Снова поп:

Кто Создателя клянёт,

Молвил Папа в своё время —

Безнадёжный идиот

Или дьяволово семя.

Первым следует послушно

И прилежно слушать всех,

Тем же в Церковь возвратиться

И очистить всякий грех.


Quod erat demonstrandum. Quod erat demonstrandum…


Галерники, очевидно, хотели бы остаться и продолжить диспут, однако надсмотрщики гнали их всё на юг и на юг:

Бредём обречённо

От солнечной Роны,

Как Бог повелел изначала;

Джек, нечего охать:

Твоя же ведь похоть

В колодки тебя заковала.

Их утащили «за кулисы» следующим комическим образом: надсмотрщик выехал в начало колонны, накинул цепь на луку седла и пришпорил лошадь. Цепь заскользила через ошейники каторжников, дёрнула последнего, так что тот налетел на идущего перед ним, а тот — на следующего, так что в результате цепной реакции вся колонна сложилась гармошкой, и её утащили в сторону Средиземного моря.

Тем временем процессия ворвалась через ворота в милый Париж. Скелеты, которые до сей поры вели себя крайне мрачно, вдруг принялись разбираться на части и лупить себя и соседей бедренными костями, создавая мелодичную ксилофонию. Поп вскочил на телегу с мертвецами и сильным контртенором затянул новый мотивчик.

Джек, ты дура-а-ак —

Чему удивляться, что стало паскудно

Вот та-а-ак —

Какой ещё вляпался бы безрассудно

Проста-а-ак —

Что толку пытать, как пытают

Бродя-а-аг —

Тебе это шутки, тебе это просто

Пустя-а-ак —

Хоть бы драли тебя, как дерут

Соба-а-ак —

Не просто вор,

Совсем обормот,

Не обаяшка,

А мордоворот,

Бог дал тебе ум.

Его ты с тех пор отправил в нужник,

А сам хоть бы хны, и вот

Смердишь!

Поспорил бы тут, но

Учуять не трудно,

Смердишь!

И так далее. Тут вперёд выступила прехорошенькая девочка в белом платье, какие надевают паписточкам на первое причастие. Светящаяся — но грустная. Поп остановил мулов, спрыгнул с похоронных дрог и присел на корточки рядом с девочкой.

— Простите меня, отче, ибо я согрешила! — сказала та.

— Ух! — взвыли разом скелеты, мертвецы, могильщики, рыботорговки и проч., собираясь в круг, словно поглазеть на ирландскую драку.

— Поверь мне, детка, не ты одна! — завопила одна из торговок, сложив руки рупором; остальные заулыбались и закивали.

Поп подобрал грязную сутану, придвинулся к девочке и приложил ухо к ее губам; та что-то зашептала, поп затряс головой в искреннем, хоть и недолгом ужасе, затем выпрямился во весь рост и что-то сказал. Девочка молитвенно сложила руки и закрыла глаза. Весь Париж, замерев, слушал, как тоненький голосок произносит краткую папистскую молитву. Девочка открыла голубенькие глазёнки и с трепетом взглянула на священника. Его каменное лицо внезапно расплылось в улыбке, и он осенил девочку крестом. С радостным визгом та подпрыгнула и пошла по улице колесом в вихре кружевных юбок. Немедленно вся процессия ожила. Поп шёл за кувыркающейся девочкой и танцорами; мертвецы в телеге виляли бёдрами и гортанно ухали в такт музыке. Могильщики и рыботорговки, к которым по пути присоединились цветочницы и крысоловы, отплясывали под пение священника попурри из всевозможных танцев: канкана, ирландского степа и средиземноморской тарантеллы.

Если был ты воришка

Иль была ты малышка,

Что смущалась не слишком

По поводу брачных обетов,

Если лихо кутил,

И без просыху пил,

И сироток давил

На дороге богатой каретой…

И так достаточно долго, ибо им надо было протанцевать через всю Вселенную и мимо римских бань в Клюни. Когда они вступили на Малый мост, целая толпа несчастных высыпала из Hotel-Dieu — исполинской богадельни у самого собора Парижской Богоматери, откуда изначально взялись поп, могильщики и мертвецы. В сопровождении органа Нотр-Дам они исполнили величественный хорал под занавес представления:

Смотри, все такие — все грешат,

Смотри, на скольких шапки горят,

В уголке потискаться каждый рад

И пару стаканов хлопнуть подряд.

Так покайся в грехах и не скрой своих зол,

Это вам не причуда и не прикол,

Каждый, Папа сказал, до того дошёл,

Что вполне заслужил, чтоб ему испол —

Осовали весь зад (коль не в кайф кой-кому).

Дайте ж бой беспощадный греху своему,

Что бедняк, что Людовик, от массовых убийств

До мелких проступков; и вот, потому,

Чуть вы сбились с прямого пути, всякий раз

Исповедайтесь Богу, хоть с глазу на глаз,

Хоть в соборе, хоть в церкви, услышит Он вас,

И получите ВЕЛИКУЮ МИЛОСТЬ тотчас!

Песня пошла по кругу, символизируя (как предполагал Джек) циклический характер процесса: одни оборванцы, торговки и проч. совокуплялись прямо на улице, другие строем бежали к попу исповедоваться, после чего преклоняли колени перед собором и тут же снова толпой бежали совокупляться. Так или иначе, теперь у каждого скелета, оборванца, могильщика, торговки, разносчика и попа была своя роль и своя партия в спектакле, только Джек оставался ни при чём. Спутники один за другим откалывались от него или растворялись в воздухе, так что он в одиночестве (правда, под приветственные возгласы тысячных толп) въехал на площадь за собором Парижской Богоматери, ещё более величественную, чем Джек её помнил. Ибо некий жутко важный папист — на ступеньку или две ниже самого Папы — благословлял здесь знамёна всех полков короля Луя. Он был в митре и стоял под балдахином из ткани, расшитой королевскими лилиями. Самих полков не было — места бы не хватило, — зато присутствовали благородные военачальники в сопровождении герольдов и знаменосцев. Над ними реяли атласные, шёлковые и парчовые штандарты, рассчитанные на то, чтобы за милю различаться в клубах порохового дыма, а когда их после победы водрузят на стены захваченного города — убеждать покорённых голландцев, немцев или англичан в могуществе и, главное, утончённости короля Луя. Каждый обладал определённой магической властью над своим полком; увидеть их разом было всё равно что узреть всех двенадцать апостолов за одним столом или что-то в таком роде.

При всей ненависти к Лую Джек вынужден был признать, что зрелище знатное; он даже пожалел, что опоздал к началу и застал лишь последние четверть часа представления. Вскоре всё закончилось. Знаменосцы отправились к своим полкам, расквартированным за городом, аристократы — через Аркольский мост на правый берег, и оттуда — частью к Лувру, частью — в обход Ратуши к Королевской площади и Марэ. Один из тех, кто свернул к Марэ, был в адмиральской шляпе и восседал на белом коне с розовыми глазами. Конь был крупный — надо полагать, боевой.

* * *

Джек ещё не решил, что делать дальше. Не имея иной цели в жизни, он последовал за адмиралом в узкую улочку и вскоре услышал со всех сторон шебуршание вроде мышиной возни и увидел в воздухе облачка светящейся пыли. Он присмотрелся, и ему почудилось, что все крохотные твари, заключенные в камни, ожили и вылезают из своих узилищ, словно некий невидимый ток ртути, пронизав стены, вернул им жизнь. Сочтя это знаком, Джек ударил Турка по бокам деревянными сабо, проулками обогнал адмирала, пригибаясь под нависающими балконами, и выехал на улицу перед ним, прямо у въезда на Королевскую площадь — на ту самую улицу, где его столкнули в канаву слуги (надо думать) этого самого господина.

Сейчас слуги как раз очищали дорогу перед адмиралом и его многолюдной свитой, поэтому улица, на которую выехал Джек, была совершенно пуста. Лакей в голубой ливрее шагнул навстречу, глядя на деревянные башмаки и костыль: видимо, принял Джека за крестьянина, угнавшего рабочую лошадку. Джек слегка тронул поводья, словно говоря Турку: «Давай!» Турок, взяв с места в карьер, сбросил лакея в канаву с дерьмом. Джек натянул поводья. Между ним и адмиралом было ещё несколько слуг, но они, видя, что произошло с их товарищем, жались к стене.

Адмирал был невозмутим. Он смотрел на Джековы сабо. Джек сбросил башмаки, и они с деревянным стуком упали на мостовую. Ему хотелось сказать что-то умное в том смысле, что лягушатники вечно смотрят на форму, а не на суть. Замечание было бы вполне уместно здесь и сейчас, ибо относилось заодно к их предполагаемой неспособности распознать превосходные качества Турка. Однако в нынешнем помрачении рассудка он не мог сформулировать этого даже на английском.

Кто-то решил, что он опасен: молодой человек в наряде гвардейского капитана выехал вперед и достал шпагу, ожидая, что Джек сделает дальше.

— Сколько бы вы дали за эту клячу? — выкрикнул Джек и, поскольку разбирать костыль было некогда, поднял его, как рыцарское копьё, упёр перекладиной в рёбра и пятками сжал Турку бока. Свежий ветерок приятно обдувал босые ступни. Выражение сдержанного недоумения на лице капитана Джек запомнил до конца дней. Те, кто был за ним, сдали назад; только тут капитан осознал, что попал в невозможную ситуацию, и сделал попытку отклониться. Костыль ударил его в предплечье и, вероятно, оставил серьёзный синяк. Джек проехал через адмиральскую свиту и поворотил Турка — не так быстро, как хотел, но всем этим адмиралам, полковникам и капитанам тоже предстояло развернуться, а кони у них были не так хороши, как у Джека.

Один, вороной красавец под седоком в парике и лентах, заартачился. Сейчас он стоял поперёк улицы, боком к Джеку.

— Так сколько за этого великолепного аргамака? — вопросил Джек и снова послал Турка вперёд. Тот, разогнавшись, грудью сшиб вороного — конь рухнул, взметнув копыта, а ничего не ожидавший всадник отлетел в соседний квартал.

— Я куплю его прямо сейчас, Джек, — произнёс по-английски смутно знакомый голос, — если перестанешь выдрючиваться.

Джек взглянул на говорящего. Первой мыслью мелькнуло: бывают же такие красавцы! Второй: это Джон Черчилль!.. На вполне приличном коне рядом с Джеком.

Кто-то пробивался к ним, крича по-французски. Джек в первое мгновение не понял зачем, но тут Черчилль, не сводя с него глаз, выхватил рапиру, крутанул её — показалось, через кулак, — и отвёл вниз удар, направленный Джеку в сердце. Клинок на несколько дюймов вошёл в бедро. От боли Джек очнулся и понял, что всё происходит на самом деле.

— Боб шлёт приветы из солнечного Дюнкерка, — сказал Черчилль. — Если заткнёшь хлебало, есть бесконечно малый шанс, что тебя не замучают до смерти прямо сегодня.

Джек промолчал.

Амстердам апрель 1685

Искусство Войны столь хорошо изучено и столь хорошо повсюду известно, что ныне набитый кошель побеждает острую шпагу. Если есть страна, жители которой менее других воинственны и способны к ратному делу, но при этом богаче соседей, они вскоре превзойдут тех мощью, ибо деньги — сила.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

— Это было фантастически, мадемуазель, лучше францу…

Словно тихий пруд, в который мальчишка швырнул пригоршню камней, красота Монмута, озарённая золотым светом амстердамского вечера, затуманилась рябью мысли. Брови пошли вверх, губы оттопырились, глаза, возможно, немного скосились к носу — трудно сказать, учитывая их с Элизой нынешнюю позу — прямиком с индуистского фриза.

— В чём дело?

— Осуществили ли мы… э… соитие в ходе этого… э… акта?

— Пфу! Вы что, папист, которому надо вести перечень своих грехов?

— Мадемуазель, вы прекрасно знаете, что нет, но…

— Так вы ведёте подсчёт? Как завсегдатай таверны, который гордится записанным на стене рядом с его именем числом пинт и кварт — только в вашем случае это женщины?

Монмут попытался изобразить возмущение. Однако поскольку сейчас его тело содержало меньше жёлтой желчи, чем когда-либо с детства, даже возмущение получилось расслабленным.

— Не вижу ничего дурного в желании узнать, кого я поимел либо не поимел! Мой отец — упокой, Господи, его душу — имел попросту всех! Я всего лишь первый и главный из легиона королевских ублюдков! Негоже было бы терять счёт…

— …вашим королевским ублюдкам?

— Да.

— Тогда успокойтесь: от того, что мы делали, никаких королевских ублюдков произойти не может.

Монмут принял менее экзотическую позу, а именно — сел и нежно уставился на Элизины соски.

— Послушайте, вы не хотели бы стать герцогиней или вроде того?

Элиза выгнула спину и рассмеялась. Монмут перевёл взгляд на её пульсирующий пупок и скорчил обиженную мину.

— Что я должна сделать? Выскочить за какого-нибудь сифилитичного герцога?

— Разумеется, нет. Будьте моей любовницей, когда я стану английским королём. Отец всех своих любовниц сделал герцогинями.

— Зачем?

Монмут, шокированно:

— Так положено!

— У вас уже есть любовница.

— Каждый может иметь одну любовницу…

— А избранные — много?

— Что проку быть королём, если не можешь трахать кучу герцогинь?

— Ваша правда, сэр!

— Хотя не знаю, можно ли назвать траханьем то, что мы делали.

— То, что я делала. Вы только извивались и дёргались.

— Не правда ли, похоже на танец, в котором только один партнёр знает все па? Вы просто должны научить меня моей роли.

— Я польщена, ваша светлость, — означает ли это, что мы ещё увидимся?

Монмут, обиженно и чуть оробело:

— Я искренне предложил сделать вас герцогиней.

— Прежде вы должны сделаться королём.

Герцог Монмутский вздохнул и снова откинулся на матрац, подняв вихрь пыли, соломинок, клопов и мушиного дерьма — всё заискрилось в вечернем воздухе, словно нарисованное на полотне каким-нибудь Брейгелем.

— Знаю, это так утомительно. — Элиза отвела ему волосы со лба и аккуратно убрала за ухо. — Позже будете биться на полях ужасающих сражений. Сейчас мы едем в Оперу!

Монмут скривился.

— По мне, лучше сражаться.

— Там будет Вильгельм.

— Надеюсь, он не собирается ломать утомительную комедию на сцене?

— Кто, принц Оранский?..

— После Бредского мира он увлёкся балетом и появлялся в виде Меркурия, несущего вести об англо-голландском примирении. Ужасно видеть, как неплохой воин выкозюливается, прицепив к щиколоткам пару гусиных крыльев.

— Это было давно — сейчас он солидный человек. Будет просто смотреть из ложи, притворяясь, будто шепчет остроты на ухо Марии, которая будет притворяться, будто их понимает.

— Если он собирается в Оперу, мы можем приехать попозже, — сказал Монмут. — Театр непременно обыщут — не заложена ли гам адская машина.

— В таком случае надо приехать пораньше, — возразила Элиза. — Больше времени на интриги и заговоры.

* * *

Человек штудирует книги и слышит рассказы о чужой стране, потом приезжает и видит её своими глазами — это Элиза в Опере. Не столько само место (всего лишь здание), сколько люди, и не столько титулованные или облечённые государственной властью (например, великий пенсионарий Голландии, различные члены городского совета и магистраты с разряженными жёнами), сколько властители рынка.

Элизе, как и большинству тех, кто драл глотку и бил по рукам в толпе, кочующей между Биржей и площадью Дам, собственно акции Голландской Ост-Индской компании были не по карману. Когда она была при деньгах, то покупала и продавала «дукатовые акции», когда на мели — опционы и контракты на их продажу и покупку. Строго говоря, никаких дукатовых акций на самом деле не существовало. То были доли настоящих акций — фикция, созданная для того, чтобы в торгах участвовали не только богатеи.

Однако над теми, кто торговал полными акциями Ост-Индской компании, существовали князья рынка, которые ворочали целыми пакетами акций, а занятые под них деньги ссужали на различные начинания: рудники, дальние плавания, невольничьи порты на гвинейском побережье, колонии, войны и порой, при благоприятном раскладе, и на свержение того или иного монарха. Такому человеку, чтобы изменить ход торгов, вызвать обвал или взлёт, довольно было просто появиться на Бирже — пройтись с определённым выражением лица и оставить за собой хвост продаж и покупок, словно шлейф фимиама за епископским кадилом.

Казалось, все эти люди приехали сегодня в Оперу с жёнами и любовницами. Толпа напоминала внутренность клавесина: каждый, словно натянутая струна, готов был загудеть или зазвенеть от прикосновения. По большей части это порождало какофонию, как если бы кошки спаривались на клавишах, но появление определённых лиц отзывалось вполне ощутимым аккордом.

— У французов есть специальное слово: frisson[99], — прикрываясь лайковой перчаткой, шепнул герцог Монмутский, покуда они пробирались к ложе.

— Я, подобно Орфею, борюсь с желанием обернуться…

— Не стоит: тюрбан упадёт.

Элиза подняла руку и потрогала циклон небесно-голубого шёлка, закреплённый на её волосах разнообразными восточными шпильками и заколками.

— Не упадёт.

— А зачем вы хотите обернуться?

— Увидеть, кто вызвал frisson.

— Вы, глупенькая. — В кои-то веки герцог Монмутский изрёк нечто безусловно верное. На них смотрело столько золочёных, усыпанных драгоценными камнями театральных биноклей, что публика казалась сборищем пучеглазых амфибий на берегу пруда.

— Никогда ещё спутница герцога не была наряжена пышнее, чем он, — предположила Элиза.

— И никогда больше не будет, — буркнул Монмут. — Надеюсь, ваше великолепие не заслонит от них то, что мы хотим показать.

Они стояли у перил ложи, давая возможность собою полюбоваться, ибо пространство, на котором скакали актёры, было лишь одной из сценических площадок Оперы, а действо, которое те разыгрывали, — лишь одной из идущих одновременно пьес. Например, в ложе штатгальтера, всего в нескольких ярдах от Элизы с Монмутом, стражники переворачивали всё вверх дном, ища адскую машину. Это зрелище уже всем прискучило, поэтому внимание большей части зала переключилось на герцога Монмутского и его новую пассию. Взгляды стольких акционеров Голландской Ост-Индской компании через столько вручную отшлифованных стёкол заставили Элизу почувствовать себя букашкой под лупой естествоиспытателя. Она радовалось, что наряд одалиски включает в себя покрывало, закрывающее всё, кроме глаз.

Даже сквозь узкую щёлочку над покрывалом некоторые наблюдатели, возможно, различили мгновенную панику или по крайней мере беспокойство в глазах Элизы, когда frisson сменился общим недоуменным гулом: зрители тыкали друг друга в бок, указывали вверх еле заметным движением век или пальцев в перстнях и перчатках, спутывались париками, делясь на ухо наблюдениями.

Публика не в первое мгновение поняла, кто именно сопровождает Элизу. Наряд Монмута был сугубо функционален, как будто герцог собирается сразу после оперы вскочить на коня и скакать по полям и буеракам навстречу врагу. Даже на боку у него вместо шпаги висела кавалерийская сабля. В этом смысле его вид был достаточно красноречив. Оставался вопрос: в какую сторону поскачет Монмут и чьи конкретно головы он собирается рубить?

— Так я и знал, оголять вам пупок было ошибкой! — прошипел герцог.

— Напротив, он — замочная скважина, открывающая загадку, — ответила Элиза. На «т» и «к» её покрывало сильно колыхалось, однако внутренне она была совсем не так спокойна, как старалась показать. С риском выдать свои намерения она якобы бесцельно обвела взглядом полукруг лож, пока не отыскала ту, в которой граф д'Аво сидел в обществе нескольких амстердамцев, крутящих торговые шуры-муры с Парижем. Среди них был и предатель Слёйс.

Д'Аво отнял от глаз золотой театральный бинокль и десять секунд кряду смотрел Элизе в лицо.

Потом перевёл взгляд на ложу Вильгельма, где бесконечно громыхали стражники.

Снова взглянул на Элизу. Вуаль прятала улыбку, но в глазах ясно читалось приглашение.

— Не работает, — проворчал Монмут.

— Работает безупречно, — отвечала Элиза.

Д'Аво встал, извинился перед соседями по ложе: Слёйсом, одним из членов городского совета и молодым французским дворянином, вероятно, очень высокопоставленным, ибо д'Аво отвесил ему низкий поклон.

Через несколько минут он так же низко поклонился Монмуту и поцеловал руку Элизе.

— В следующий раз, мадемуазель, когда вы осчастливите Оперу своим посещением, стражникам придётся обыскивать и вашу ложу — ибо, не сомневайтесь, сегодня вы затмили всех дам. Ни одна из них вам этого не простит. — Обращаясь к Элизе, он тем временем с любопытством оглядывал Монмута, ища подсказок.

На герцоге были различные эмблемы и значки, рассмотреть которые можно было только с близкого расстояния: в частности, простой красный крест крестоносца и герб Священной Лиги — союза Польши, Австрии и Венеции, который сейчас теснил остатки турецкой армии из Венгрии.

— Ваша светлость, — сказал д'Аво, — путь на Восток опасен.

— Путь на Запад закрыт навеки, во всяком случае, для меня, — отвечал Монмут, — а моё присутствие в Голландии даёт пищу отвратительным слухам.

— Вам всегда будут рады во Франции…

— Единственное, что я умею хорошо, это сражаться… — начал Монмут.

— Ну, не только… милорд, — сладострастно проговорила Элиза.

Д'Аво вздрогнул и облизнул губы. Монмут слегка покраснел и продолжил:

— Поскольку мой дядя[100] принёс мир Европе, мне придётся искать славы на Востоке.

Что-то происходило на периферии Элизиного зрения: Мария и Вильгельм вошли в ложу. Все встали и захлопали; впрочем, аплодисменты длились недолго. Граф д'Аво шагнул вперёд и расцеловал Монмута в обе щеки. Видели это не все, но кое-кто видел — достаточно, чтобы зазвучала новая струна, низкий гул, вскоре заглушивший первые такты увертюры.

Амстердамские дамы и господа усаживались в кресла, но их слуги и лакеи оставались в тени за ложами. Сейчас хозяева подзывали некоторых из них жестами, что-то шептали им на ухо или совали в руку торопливую записку.

Рынок стронулся. Элиза двинула его тюрбаном и оголённым пупком, д'Аво — более чем обычной теплотой к Монмуту. Взятое вместе, это означало одно: Монмут отказался от притязаний на английский престол и берёт курс на Константинополь.

Рынок стронулся. Больше всего Элизе хотелось быть на площади Дам и двигаться вместе с ним, однако сейчас её место было здесь. Д'Аво вернулся в ложу и сел. Актёры на сцене уже запели, однако соседи д'Аво, склонившись к нему, что-то шептали и выслушивали ответы. Молодой французский дворянин кивнул, повернулся к Монмуту, осенил себя крестным знамением и раскрыл ладонь, словно посылая герцогу молитву. Элиза почти ожидала, что из рукава у него вылетит голубок. Монмут сделал вид, будто ловит и целует послание.

Господин Слёйс был не в настроении молиться. Он думал. Даже в полутьме, за миазмами табачного и свечного дыма, Элиза могла прочесть мысли на его лице: «Раз Монмут собрался рубить турок в Венгрии, значит, он не воспользуется Голландией как плацдармом для высадки в Англии — англо-голландские отношения не испортятся — английский флот не станет топить голландские купеческие суда — акции Ост-Индской компании пойдут вверх». Слуга навис над его плечом, что-то записывая и загибая пальцы. Потом резко кивнул, словно чайка, пикирующая на добычу, и пропал.

Элиза завела руки за голову и развязала вуаль. Потом стала слушать оперу.

В ста футах от неё Авраам де ла Вега прятался за кулисами с подзорной трубой, стёкла для которой отшлифовал его троюродный брат Барух де Спиноза. Через эти стёкла он видел, как соскользнуло покрывало. Авраам де ла Вега, девяти лет от роду, тенью птицы в ночи шмыгнул через заднюю дверь на улицу, где дожидался верхом на резвом коне его дядя Аарон де ла Вега.


— Он уже предложил сделать вас герцогиней? — спросил в антракте д'Аво.

— Сказал, что сделал бы, если бы не отказался от претензий на трон, — отвечала Элиза.

Д'Аво позабавила её осторожность.

— Поскольку ваш кавалер возобновил платоническую дружбу с принцессой, не позволите ли сопроводить вас в ложу господина Слёйса? Мне больно видеть вас в небрежении.

Элиза взглянула на штатгальтерскую ложу. Мария была там, но Вильгельм уже ускользнул, уступив поле боя Монмуту. Мария чуть ли не плакала: весть, что доблестный Монмут уезжает сражаться с турками, разбила ей сердце.

— Я так и не увидела принца, — посетовала Элиза, — только его затылок, когда он уходил.

— Поверьте, мадемуазель, смотреть особенно не на что. — Д'Аво подал Элизе руку. — Коли правда, что ваш кавалер вскоре отбывает на Восток, вам потребуются новые воздыхатели. Сказать по чести, давно пора. Франция изо всех сил старалась цивилизовать Монмута, но англосаксонский дух выветрить нелегко. Он так и не научился французской сдержанности в словах.

— Монмут сболтнул лишнее? Какой ужас! — весело произнесла Элиза.

— Весь Амстердам и примерно половина Лондона и Парижа наслышаны о ваших чарах. Однако, хотя описания герцога невыразимо скабрезны — когда не совершенно бессвязны, — культурные господа способны заглянуть дальше непотребства и понять, что вы обладаете и другими достоинствами помимо чисто гинекологических.

— Говоря «культурные», вы разумеете «французские»?

— Знаю, что вы меня дразните. Вы ждёте, что я отвечу: «Все французские господа культурны». Увы, это не так.

— Мсье д'Аво, мне удивительно слышать от вас такие слова.

Они были уже почти у входа в ложу.

— Как правило, в ложе, куда мы с вами войдём, в обществе таких, как Слёйс, встречаются французские господа самого низкого разбора. Однако сегодняшний вечер — исключение.


— Людовик Великий — как он сам себя теперь именует — выстроил новый дворец под Парижем, в месте под названием Версаль, — сказал ей Аарон де ла Вега несколько дней назад, во время одной из встреч в тесном еврейском квартале Амстердама, который, по совпадению, примыкал к Опере. — И перенёс туда свой двор.

— Я слышал об этом, но не поверил, — сказал тогда Гомер Болструд. С евреями он явно чувствовал себя свободнее, чем с англичанами. — Перевезти столько людей из Парижа — безумие какое-то!

— Напротив — гениальный ход, — возразил ему тогда де ла Вега. — Помните греческий миф об Антее? Для французской знати Париж — земля-матерь: там у них есть власть, информация, деньги. Людовик, переселив их в Версаль, уподобился Геркулесу, который оторвал Антея от земли и тем принудил покориться.

— Очаровательное сравнение, — сказала тогда Элиза, — но какое отношение оно имеет к нашим делам с господином Слёйсом?

Де ла Вега позволил себе улыбнуться и взглянул на Болструда, решительно не настроенного на веселье.

— Слёйс — из тех богатых голландцев, которые заигрывают с французами. Он прикармливал их с войны 1672 года — по большей части безуспешно, ибо они находили его грубым и неотёсанным. Теперь всё переменилось. Французские аристократы кормились от своих поместий; Людовик заставил их держать дом не только в Париже, но и в Версале, разъезжать в каретах, носить роскошные наряды и парики…

— Они отчаянно нуждаются в деньгах, — сказал тогда Болструд.


В Опере, перед дверью в ложу Слёйса, Элиза спросила:

— Вы о тех французских дворянах, что, не довольствуясь обычаем, хотят играть на амстердамской бирже, дабы содержать выезд и любовницу?

— Вы меня развращаете, мадемуазель, — отвечал д'Аво. — Как я смогу вернуться к обычным женщинам — тупым и невежественным — после бесед с вами? Да, как правило, ложа Слёйса переполнена такого рода французскими дворянами. Однако сегодня он принимает молодого человека, который получил своё состояние как положено.

— То есть?..

— Унаследовал… вернее, унаследует от отца, герцога д'Аркашона.

— Не будет ли вульгарностью поинтересоваться, как герцог д'Аркашон приобрёл это состояние?

— Кольбер увеличил французский флот с двадцати кораблей до трех сотен. Герцог д'Аркашон — адмирал этого флота. Он руководил почти всем строительством.

Пол у кресла господина Слёйса был усеян мятыми бумажками. Элизе очень хотелось разгладить их и прочесть, однако его брутальное веселье и то, как он разливал шампанское, говорили ей, что вечерние торги идут успешно — во всяком случае, так полагает Слёйс.

— Евреи не ходят в Оперу — вера не позволяет! Аарон де ла Вега пропустил замечательное зрелище!

— «Не посещай Оперу»… Это Исход или Второзаконие? — спросила Элиза.

Д'Аво — непривычно нервозный — воспринял её слова как остроту и скривился в улыбке, жидкой, словно спитой чай. Господин Слёйс принял их за глупость и пришёл в сексуальное возбуждение.

— Де ла Вега по-прежнему играет на понижение! И будет делать это до завтра — пока утром не услышит новости и не велит своим брокерам остановиться!

Слёйс был почти возмущён, что так легко огребёт кучу денег.

Казалось, он готов сколько угодно пить шампанское и зариться на Элизин пупок под пение толстых дам, но вынужден был отвлечься на очень грубую возню в своей собственной ложе. Элиза обернулась и увидела, что молодой французский дворянин — сын герцога д'Аркашона — стоит у перил ложи, а его обнимает — страстно и, быть может, чересчур сильно — лысый человек с расквашенным носом.

Мамочка всегда учила Элизу не пялиться на посторонних, но сейчас она просто не могла удержаться. Молодой Аркашон перекинул ногу через перила, словно хочет сигануть в пустоту. На тех же перилах опасно балансировал большой и довольно хороший парик. Элиза шагнула вперёд и подхватила его. Это определённо был парик Жана-Антуана де Месма, графа д'Аво, а значит, лысый человек, удерживающий молодого Аркашона от самоубийства, мог быть только послом.

Д'Аво, с неожиданной в столь рафинированном господине силой, отшвырнул наконец молодого человека назад в кресло, ловко срежиссировав это па так, чтобы самому оказаться рядом на коленях. Он вытащил из кармана носовой платок и, держа его под носом, чтобы унять кровь, принялся жарко увещевать молодого человека, который сидел, закрыв руками лицо. Говоря, посол то и дело искоса поглядывал на Элизу.

— Молодой Аркашон играл на понижение акций Ост-Индской компании? — спросила та Слёйса.

— Отнюдь, мадемуазель…

— Ах, забыла. Он не из тех, кто балуется спекуляциями. Но зачем ещё сыну французского герцога приезжать в Амстердам?

У Слёйса стало такое лицо, будто он поперхнулся костью.

— Не важно, — беспечно проговорила Элиза. — Уверена, что это ужасно сложно — я ничего не смыслю в таких делах.

Слёйс успокоился.

— Я только пытаюсь понять, из-за чего он хотел покончить с собой — если таково было его намерение.

— Этьенн д'Аркашон — самый учтивый человек во Франции, — выразительно проговорил Слёйс.

— Надо же!

— Тс-с! — Слёйс украдкой затряс мясистыми лапищами.

— Господин Слёйс! Не хотите же вы сказать, что этот спектакль как-то связан с моим появлением в вашей ложе?

Слёйс наконец поднялся на ноги. Он был слегка пьян и весьма тучен, поэтому, наклоняясь, крепко держался за перила ложи.

— Вы всех выручите, если скажете мне, что расцените самоубийство Этьенна Аркашона как личный афронт.

— Господин Слёйс! Если он покончит с собой на моих глазах, то испортит мне весь вечер.

— Спасибо, мадемуазель. Я ваш неоплатный должник.

— Ах, вы сами не понимаете, что говорите, господин Слёйс.


До конца вечера в тёмных уголках шептались, передавали записки, перемигивались или обменивались еле заметными жестами, что было и к лучшему, поскольку опера оказалась невыносимо скучной.

Д'Аво каким-то образом сумел подсесть в карету к Монмуту и Элизе. Покуда они тряслись, подпрыгивали и грохотали по тёмным набережным и разводным мостам, он объяснил:

— Ложа принадлежит Слёйсу. Следовательно, он и должен был представить вас Этьенну д'Аркашону. Однако где уж голландцу, тем более пьяному и занятому другими заботами, выполнить хозяйский долг. Ни разу в жизни я не прочищал горло столько раз подряд — всё тщетно. Мсье д'Аркашон попал в невозможную ситуацию.

— И попытался покончить с собой?

— Это был единственный достойный выход, — просто отвечал д'Аво.

— Он самый учтивый человек во Франции, — добавил Монмут.

— Вы всех спасли, — заметил д'Аво.

— Полноте… мне подсказал господин Слёйс.

При упоминании Слёйса посол брезгливо скривил лицо.

— Он кругом виноват. Как можно было испортить такой вечер!

* * *

Аарон де ла Вега, который сегодня определённо не ехал в гости, относился к гроссбухам и акциям Ост-Индской компании, как учёный — к инкунабулам и пергаментам. Соответственно, Элиза застала его трезвым и серьёзным донельзя. Однако и он был не прочь кое над чем посмеяться, в частности, над домами господина Слёйса, а точнее, над их всевозрастающим числом. По мере того как первый дом тянул соседние вниз, превращал в параллелограммы, выдавливал оконные рамы и заклинивал двери, Слёйс вынужден был их приобретать. Сейчас он владел пятью домами в ряд и мог себе это позволить, поскольку управлял капиталами половины обитателей Версаля. Средний дом, тот, в котором господин Слёйс прятал бремя свинца и вины, был сейчас по меньшей мере на фут ниже, чем в 1672-м, и Аарон де ла Вега на своем родном языке шутливо назвал его «embarazado», то есть беременным.

Когда герцог Монмутский помогал Элизе выйти из кареты перед этим самым домом, та подумала, что эпитет подобран исключительно метко. Сейчас, когда господин Слёйс жёг тысячи свечей и свет их лился через подозрительно перекошенные оконные рамы, невольно напрашивалось сравнение с женщиной на восьмом месяце, которая пытается скрыть свой секрет при помощи портновских ухищрений.

Дамы и господа в одежде парижского покроя входили в беременный дом почти непрерывной чередой. Господин Слёйс, запоздало вошедший в роль радушного хозяина, каждые несколько секунд утирал взопревший лоб, словно боялся, что дополнительный вес стольких гостей, словно удар кувалдой, окончательно загонит здание в мокрый суглинок.

Элиза вошла внутрь, вытерпела, что господин Слёйс приложился к её руке, и огляделась, весело игнорируя ядовитые взгляды благочестивых голландских матрон и разряженных француженок. Она ясно увидела, что господин Слёйс прибег к помощи горных инженеров. Потолочные балки, хоть и спрятанные под гирляндами и фестонами барочной лепнины, были невероятно толсты, а поддерживающие их столбы, пусть рифлёные и с капителями на римский манер, — обхватом с грот-мачту. И всё же в очертаниях потолка мерещилась беременная округлость…

— Не говорите, что хотите купить свинец, — скажите, что желали бы облегчить его бремя… а ещё лучше, что хотели бы насильственно переложить его на плечи турок… или что-нибудь в таком роде, — рассеянно шепнула Элиза на ухо Монмуту, когда они заканчивали танцевать первую гальярду. Герцог повернулся с некоторой досадой, но все-таки зашагал к Слёйсу. Элиза на миг пожалела, что принизила его умственные способности или, во всяком случае, воспитание. Однако ей было не до чувств Монмута из-за внезапно накатившей тревоги. Дом, со всей своей лепниной и свечами, напомнил ей гарцские рудники доктора: дыру в земле, которой не дают рухнуть лишь постоянные ухищрения и подпорки.

Вес свинца передавался доскам пола, от них — балкам, от балок — поперечинам, от поперечин — столбам, а от столбов — бревенчатым сваям, держащимся за счёт сцепления с суглинком, в который они вбиты. Итог бухгалтерии таков: если сцепление достаточно прочно, то, что над ним, — здание; если нет — медленный оползень.

— Удивительно, мадемуазель: студёные ветра Гааги лишь добавляли вам румянца, а здесь, в тёплом помещении, вы вся в мурашках и обнимаете себя за плечи…

— Зябкие мысли, мсье д'Аво.

— Немудрено — ваш кавалер отбывает в Венгрию. Вам нужны новые друзья — быть может, из тех, кто живёт в более теплом климате?

Нет. Безумие. Я принадлежу Амстердаму. Это признал даже Джек, который меня любит.

Из угла, полускрытого коловращением людей и табачного дыма, донёсся громогласный хохот господина Слёйса. Элиза взглянула туда и увидела, как Монмут обхаживает хозяина — возможно, произносит те самые слова, которые подсказала она. Слёйс слушал, шалый от радости, что сбудет с рук ненавистное бремя, и страха, что сделка почему-нибудь сорвётся. Тем временем рынок бурлил: Аарон де ла Вега играл на понижение. В итоге Монмут вторгнется в Англию. Сегодня всё стронулось. Не время застывать на месте.

У одного из танцующих на шляпе было страусовое перо, и Элизе вспомнился Джек. Когда они ехали через Германию, при ней были только её перья, его сабля и их общая смекалка, и все-таки она чувствовала себя куда безопаснее, чем теперь. Что надо, чтобы вновь почувствовать себя в безопасности?

— Хорошо иметь друзей в тёплых краях, — рассеянно отвечала она, — однако я там никому не нужна. Вам прекрасно известно, что я не знатного и даже не благородного происхождения. Для голландцев я чересчур диковинна, для французов — слишком заурядна.

— Королевская фаворитка родилась в тюрьме, а теперь она маркиза, — напомнил д'Аво. — Как видите, важны только ум и красота.

— Увы, ум подводит, а красота вянет. Я не хочу жить в доме на сваях, который с каждым днём немного погружается в болото, — сказала Элиза. — Мне надо за что-то зацепиться. Найти незыблемое основание.

— И где же на земле сыщется подобное чудо?

— Деньги, — отвечала Элиза. — Здесь я могу сделать деньги.

— Деньги, о которых вы говорите, не более чем химера, порождённая воображением нескольких тысяч евреев и голодранцев, орущих друг на друга посреди площади Дам.

— И все же мало-помалу я смогу обратить их в золото.

— Неужели это все, к чему вы стремитесь? Не забывайте, мадемуазель, золото имеет цену лишь постольку, поскольку некоторые люди говорят, что оно ею обладает. Позвольте рассказать вам кое-что из современной истории: мой король отправился в место под названия Оранж… слышали про такое?

— Княжество на юге Франции, неподалёку от Авиньона, — земли Вильгельма, насколько я понимаю.

— Мой король отправился в Оранж — вотчину принца Вильгельма — три года назад. Каким бы воителем ни воображал себя Вильгельм, король вошёл в его земли без боя. Он поднялся на городскую стену, отколупнул крошечный кусок отвалившейся кладки — не больше вашего мизинца, мадемуазель, — и бросил на землю. Потом ушёл. Через несколько дней полки короля сровняли стены и укрепления Оранжа с землёй, и Франция проглотила княжество так же легко, как господин Слёйс — дольку спелого апельсина.

— Зачем вы рассказали эту историю, если не из желания объяснить, откуда в Амстердаме столько беженцев из Оранжа и за что Вильгельм так ненавидит вашего короля?

— Завтра король может взять кусок гауды и бросить его псам.

— Вы хотите сказать, Амстердам падёт, а мое золото станет добычей пьяной солдатни?

— Ваше золото — и вы, мадемуазель.

— Я понимаю это куда лучше, нежели вы думаете, мсье, но не понимаю другого: зачем вы притворяетесь, будто вам интересна моя судьба. В Гааге вы увидели во мне смазливую девчонку, которая умеет кататься на коньках и потому способна привлечь внимание Монмута, причинить Марии боль и внести раздор в семейство Вильгельма. Тогда всё вышло по-вашему. Однако чем я могу быть полезна вам теперь?

— Живите интересной и прекрасной жизнью… и время от времени беседуйте со мной.

Элиза рассмеялась — громко, от души, вызвав неодобрительные взгляды женщин, которые никогда не смеялись так или не смеялись вообще.

— Вы хотите, чтобы я стала вашей шпионкой?

— Нет, мадемуазель. Я хочу, чтобы вы были моим другом, — просто и почти грустно проговорил д'Аво.

Элиза растерялась. В этот миг д'Аво ловко развернулся на каблуках и схватил её под локоть. Элизе ничего не оставалось, кроме как пойти с ним, и постепенно стало ясно, что они направляются к Этьенну д'Аркашону. А тем временем в самом дымном и тёмном углу комнаты все смеялся и смеялся господин Слёйс.

Париж весна 1685

С тобой, как вижу, уже что-то приключилось. На твоей одежде грязь топи Уныния. Но топь — только начало скорбей, которые ожидают идущих этим путём. Послушайся меня, ведь я намного старше тебя.

Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»[101]

Джек сидел по шею в навозе от белых, красноглазых коней герцога д'Аркашона, стараясь не корчиться от того, что целые легионы жирных личинок объедают мёртвую кожу и мясо по краям раны. Рана чесалась, но не болела, только пульсировала. Джек не знал, сколько дней здесь пробыл; слушая колокола и глядя, как пятна солнечного света пробираются по конюшне, он догадывался, что сейчас около пяти часов дня. Послышались приближающиеся шаги, затем скрежет ключа в замке. Если бы его удерживал в конюшне один этот замок, Джек давно сбежал бы, однако он был прикован за ошейник к колонне белого камня, и цепь длиной в несколько ярдов позволяла ему самое большее зарыться в тёплый навоз.

Засов отворился, и в клин света вступил Джон Черчилль. По сравнению с Джеком он был не то что не в дерьме — как раз наоборот! На нём был украшенный самоцветами тюрбан из блестящей парчи, что-то вроде халата, тоже очень богатое, и старые стоптанные сапоги; кроме того, он был вооружён до зубов — ятаганом, пистолетами и гранатами.

Черчилль с порога произнёс:

— Заткнись, Джек, я иду на бал-маскарад.

— Где Турок?

— Я поставил его в стойло. — Черчилль указал глазами на соседнюю конюшню. У герцога было много конюшен; эта, самая маленькая и неказистая, служила только для перековки лошадей.

— Значит, бал, на который вы собрались, будет здесь.

— Да, в особняке д'Аркашона.

— И кем вы будете? Турком? Или берберийским корсаром?

— Я похож на турка? — с надеждой спросил Черчилль. — Насколько я понимаю, ты лично их видел.

— Нет. Лучше назовитесь корсаром.

— По крайней мере этих я видел лично.

— Ну, если бы вы не путались с любовницей короля, он бы не отправил вас в Африку.

— Да, было такое дело. В смысле, он отправил меня в Африку, но я вернулся.

— И теперь он в могиле, а у вас с Аркашоном будет тема для разговора.

— О чём ты? — мрачно спросил Черчилль.

— Вы оба хорошо знаете берберийских корсаров.

Черчилль опешил — мелкое удовольствие и незначительная победа для Джека.

— Ты хорошо осведомлен. Хотел бы я знать, всему свету известно, что герцог Аркашон имеет дело с Берберией, или это ты такой особенный?

— А что, похоже?

— Говорят, что Эммердёр — король бродяг.

— Тогда почему герцог не поселил меня в лучших своих покоях?

— Потому что я немало постарался, чтобы твоя личность осталась неизвестной.

— А я-то гадал, почему до сих пор жив.

— Если бы они узнали, кто ты, тебя бы несколько дней кряду рвали железными клещами на площади Дофина.

— Отличное место — вид оттуда красивый.

— Это всё, что ты хочешь сказать в благодарность?

Молчание. По всему особняку со скрипом открывались двери, словно мобилизуясь для бала. Джек слышал, как бочонки катят через двор, и (поскольку к дерьму уже принюхался) ловил аромат жаркого на вертелах и пирожных, вынимаемых из печей.

— Мог бы по крайней мере ответить на мой вопрос, — сказал Черчилль. — Все ли знают, что герцог тесно связан с Берберией?

— Здесь не помешала бы встречная любезность.

— Я не могу тебя выпустить.

— Я вообще-то думал о трубочке.

— Забавно; я тоже. — Черчилль подошёл к двери конюшни и, знаком подозвав мальчика, потребовал des pipes en teire, du tabac blonde и du feu[102].

— Так король Луй тоже будет на маскараде у герцога?

— По слухам, он готовит костюм в Версале, в большой тайне. Говорят, что-то невероятно дерзкое. Все французские дамы трепещут.

— Разве это не постоянное их состояние?

— Мне знать не положено. Я женился на строгой, некоторые бы даже сказали суровой английской девушке по имени Сара.

— И кем же нарядится она? Монахиней?

— О, она в Лондоне. Я тут с дипломатической миссией. Тайной.

— Вы стоите передо мной в таком наряде и уверяете, будто миссия тайная?

Черчилль расхохотался.

— Вы меня за недоумка держите? — продолжал Джек. Боль в ноге раздражала непомерно, а от того, что он часто дёргал головой, отгоняя мух, ошейник до крови натёр кожу.

— Ты до сих пор жив только из-за своего теперешнего недоумия, Джек. Известно, что Эммердёр умен, как лис. Из-за невероятной глупости твоих поступков никто пока не додумался, что ты — это он.

— И как во Франции наказывают недоумков, отчебучивших ужасную глупость?

— Ну, вообще-то тебя собирались прикончить. Однако мне, кажется, удалось их убедить, что, поскольку ты не просто сельский дурачок, а английский сельский дурачок, вся история на самом деле комична.

— Комична? Не нахожу.

— Герцог Бурбонский задал званый обед. Пригласил известного литератора. Обиделся на него. Когда тот отвернулся, герцог в шутку высыпал ему в вино содержимое своей табакерки. Литератор выпил и умер — обхохочешься.

— Какой дурак станет пить вино с табаком?

— Речь не об этом, речь о том, что французская знать находит смешным, — и как я спас твою жизнь. Не отвлекайся!

— Давайте отбросим вопрос «как» и спросим «зачем»; зачем вы спасли мне жизнь, ваше благородие?

— Когда человека рвут на части клещами, неизвестно, что он сболтнёт.

— А-а.

— Когда мы последний раз виделись, ты был обычный бродяга. Если бы выяснилось, что мы — старые знакомые, ничего особенного не случилось бы. Теперь ты — легендарный побродяга, герой авантюрных романов, о котором говорят в салонах. Если станет известно о наших давних связях, мне это будет весьма некстати.

— Что же вы не дали тому малому меня заколоть?

— Наверное, надо было, — скорбно произнёс Черчилль. — Я не сообразил. Очень странно. Если бы я придержал руку и дал событиям развиваться своим чередом, тебя бы уже не было. Однако что-то меня дёрнуло…

— Бес противоречия?

— Твой старый приятель? Да, видать, он спрыгнул с твоего плеча на моё. Как последний недоумок, я спас тебе жизнь.

— Ну, вы показали себя в высшей степени благородным и доблестным недоумком. Убьёте меня сейчас?

— Непосредственно — нет. Ты теперь каторжник. Твоя партия выходит из Марселя завтра утром. Дорожка неблизкая.

— Знаю.

Черчилль сел на скамейку, стащил один сапог, затем второй, вынул из-за голенищ мягкие турецкие туфли и натянул на ноги. Потом бросил сапоги Джеку; они плюхнулись в навоз, на время разогнав мух. Тут как раз подошёл мальчик с двумя набитыми трубками и свечой. Через некоторое время мужчины уже довольно пускали дым.

— Я знаю о берберийских связях герцога от беглой рабыни, которая считает эту информацию частью глубоко охраняемой личной тайны, — сказал наконец Джек.

— Спасибо, — произнес Черчилль. — Кстати, как нога?

— Кто-то пырнул её шпагой, а в остальном замечательно.

— Тебе надо на что-то опираться… — Черчилль вышел наружу и через мгновение вернулся с Джековым костылём. Некоторое время он держал костыль на руках, взвешивая. — Что-то немного тяжеловат с этого края — иноземный, что ли?

— Да.

— Турецкий?

— Хватит со мной шутки шутить, Черчилль.

Черчилль развернул костыль и, как копьё, метнул в навозную кучу.

— Куда бы ты ни собрался, вали поскорей и не задерживайся во Франции. В двух днях пути отсюда по Марсельской дороге начинаются владения графа де Жуани.

— Это ещё кто?

— Тип, которого ты сбил с лошади. Несмотря на мои прежние утешительные заверения, он не находит тебя комичным, и если ты войдёшь на его земли…

— Клещи.

— Именно. Так вот для страховки. Я отправил хорошего знакомого на постоялый двор к северу от Жуани. Он должен смотреть на Марсельскую дорогу и, если увидит, что тебя по ней гонят, проследить, чтобы дальше этой гостиницы ты живым не ушёл.

— Как он меня узнает?

— К этому времени ты будешь раздет догола, и твой самый главный признак — отлично виден.

— Вижу, вы всерьёз опасаетесь, что я доставлю вам неприятности.

— Я, как уже сказал, здесь с дипломатической миссией. Очень важной.

— Решаете, как разделить Англию между Луем и Папой Римским?

Черчилль некоторое время попыхивал трубкой, красиво, но не очень убедительно разыгрывая спокойствие, потом произнёс:

— Я знал, что рано или поздно мы до этого дойдём: ты скажешь, что я предал родину и веру. Поэтому я был готов и не отсеку тебе башку прямо на месте.

Джек рассмеялся. Нога сильно болела, да и свербела тоже.

— Хоть и не по собственному выбору, я много лет состоял при его величестве, — начал Черчилль. Джек сперва оторопел, потом вспомнил, что «его величество» сейчас означает не Карла II, а Якова II, прежде герцога Йоркского. — Наверное, я мог бы тебе поведать, каково быть протестантом и патриотом в кабале у франколюбивого короля-католика, но жизнь коротка, и я намерен как можно меньшую часть её провести в тёмных конюшнях, оправдываясь перед выпачканными в дерьме вагабондами. Довольно сказать, что для Англии будет лучше, если я выполню эту миссию.

— Предположим, я сбегу до Жуани… что помешает мне рассказывать всем и каждому о давних связях между Шафто и Черчиллями?

— Никто из важных людей тебе не поверит, Джек, если ты не скажешь это под пыткой… только если тебя растянут на дыбе у какого-нибудь важного господина, ты станешь опасен. И потом, не забывай про наследство Шафто. — Черчилль вытащил кошель и позвенел монетами.

— Я обратил внимание, что вы забрали моего коня, а денег не заплатили. Фи, какой моветон.

— Деньги за него здесь — и, кстати, очень приличная сумма, — сказал Черчилль и спрятал кошель в карман.

— Эй, куда!

— Нагому каторжнику кошель не к лицу, а французские монеты такие большие, что даже в твою задницу не влезут. Когда я вернусь в Англию, то прослежу, чтобы эти деньги пошли на благо твоим сыновьям.

— Пошли им на благо или пошли им? Меня смущает некоторая двусмысленность обещания.

Черчилль снова расхохотался, на этот раз так задорно, что Джеку и вправду захотелось его убить. Он встал, взял у Джека докуренную трубку и, поскольку не хотел стать виновником пожара в герцогской конюшне, подошёл к небольшому кузнечному горну для подков и выбил обе трубки туда.

— Попытайся сосредоточиться. Ты — каторжник, прикованный к столбу в парижской конюшне. Думай об этом. Бон вояж, Джек.

Черчилль вышел. Джек посоветовал бы ему не спать с француженками — кстати, про турецкую выдумку с бараньей кишкой тоже не мешало бы рассказать, — но не успел. Да и кто он такой, чтобы учить Джона Черчилля, как спать с женщинами?

Заполучив сапоги и саблю, Джек задумался, как снять треклятую цепь. На нём был традиционный арестантский ошейник — два железных полукольца, соединённых чем-то вроде дверной петли. С другой стороны у них были две проушины; когда ошейник застегивался, они входили одна в другую. Если продеть в торчащую проушину цепь, его было уже не открыть. Это позволяло одной цепью закрепить сразу много ошейников, а следовательно, и арестантов, не прибегая к дорогим и ненадёжным замкам. Такая практика снижала расходы на скобяные товары и была настолько удобна, что в каждом французском шато и немецком шлоссе всегда висели под рукой несколько ошейников на случай, если кого-нибудь понадобится посадить на цепь.

Цепь, на которую посадили Джека, заканчивалась большим кольцом. Её обмотали вокруг колонны, продели в кольцо, затем — в Джеков ошейник, после чего один из герцогских кузнецов раскалил цепь в горне и приклепал к ней старую подкову, чтобы нельзя было вытащить обратно. Типично французская расточительность!.. Впрочем, у герцога было без счёта челядинцев, и труд кузнеца нисколько ему не стоил.

Табачный пепел из трубок в почерневшей сердцевине горна ещё немного тлел. Джек вылез из навозной кучки, проковылял к печи и раздул огонёк. Как правило, здесь кишмя кишели грумы и конюхи, однако сейчас все они были заняты: разводили коней, на которых приехали гости, по лучшим герцогским конюшням. Единственное, что могло выдать огонь, это лёгкий дым из трубы — зрелище для холодного мартовского вечера в Париже вполне обычное.

Впрочем, Джек забежал вперёд. До огня ещё очень далеко.

Он огляделся в поисках чего-нибудь вроде трута. Идеально подошла бы солома, но конюхи постарались убрать столь горючий материал подальше от горна — вся она лежала у дальней стены, куда Джека не пускала цепь. Он лёг на брюхо и попытался подгрести её костылём, но ему всё равно не хватило почти ярда. Он вернулся к печи и вновь раздул золу. Видно было, что надолго её не хватит.

Взгляд Джека упал на костыль, обмотанный самым дешевым, разлохматившимся шпагатом. Идеальный трут. Однако предстояло сжечь его почти весь, а больше связать костыль было нечем, значит, не оставалось и способов спрятать саблю. Получалось, что, если он не убежит сегодня, ему конец. В таком случае разумнее было дождаться утра, когда его раскуют. Однако его расковали бы лишь для того, чтобы продеть в ошейник новую цепь — общую, а Джек решительно не намеревался оказываться в колонне каторжников — вероятнее всего, дряхлых гугенотов. Бежать надо сейчас.

Итак, он размотал костыль, распушил конец бечёвки, поднёс к последнему тлеющему огоньку и подул. Искорка было погасла, затем одна ниточка отогнулась, съежилась, окуталась тоненькой струйкой дыма и превратилась в пульсирующий огонёк: крохотный, он был для Джека больше целых горящих деревьев в Гарце.

Через некоторое время в горне уже плясали жёлтые языки. Одной рукой подкладывая в них шпагат, Джек другой попытался вслепую нашарить растопку, которая должна была лежать где-то рядом. Отыскалась лишь пара сучков; пришлось вытащить саблю и настругать щепок от костыля. Их надолго не хватило; тогда в ход пошли щепки от столбов, потом — скамейки и табуреты. Вскоре пламя разгорелось настолько, чтобы поджечь уголь. Джек одной рукой подбрасывал его в горн, другой качал мехи. Сперва уголь черным камнем лежал в огне, затем по конюшне распространился его резкий сернистый запах, пламя сделалось белым, уничтожило последние остатки дерева и стало метеором в кольце цепи, которую Джек уложил в горн. Жар сперва высушил навоз на Джеке, потом вогнал его в пот, так что корочки засохшего дерьма начали отшелушиваться от кожи.

Дверь приоткрылась.

Ou est marechal-ferrant?[103] — спросил кто-то.

Дверь открылась шире — так, что могла бы войти лошадь, которая и вошла. Лошадь вёл шотландец в высоком парике — а может, и не шотландец. На нём было что-то вроде килта, но из красного шёлка, на плече болталось нечто несуразное: целая свиная шкура, набитая соломой, чтобы казаться надутой, и утыканная рожками, флейтами, дудками — пародия на волынку. Лицо было размалёвано синей краской, поверх парика сидел шотландский берет диаметром фута в два, а за пояс вместо положенной дворянину шпаги была заткнута кувалда. Рядом позвякивали фляжки с виски.

Лошадь выступала красиво, но прихрамывала на одну ногу — она потеряла подкову.

Marechal-ferrant? — щурясь, повторил пришелец.

Джек сообразил, что он, Джек, виден лишь силуэтом на фоне яркого пламени, и ошейник незаметен. Он поднёс ладонь к уху — кузнецы славятся своей глухотой. «Шотландец» счёл это положительным ответом, подвёл лошадь к горну, бормоча что-то про «fer a cheval», а потом даже вытащил карманные часы, чтобы посмотреть время.

Джек рассвирепел. Он знал, что «фер» означает железо, а «фер-а-шваль» — «подкова», однако только сейчас до него дошло, что английское слово «farrier» — коваль — происходит от этого самого «фер», хотя подкова и зовётся совсем иначе. Он смотрел исторические пьесы, а странствуя по Франции, прислушивался к речи, поэтому смутно представлял, что когда-то французы завоевали Англию и засорили английский всякими там словечками, которые простые люди теперь употребляют постоянно, не зная, что говорят на языке захватчиков, меж тем как у чёртовых французов язык чистый и аккуратный, и название человека, который куёт лошадей, в нём точно соответствует слову «подкова». Просто зла не хватает!.. А теперь, когда Яков стал королём, — открывай ворота!

Quelle heure est-il?[104] — спросил наконец Джек.

«Шотландец», не задумываясь, зачем кузнецу время, снова полез в карман, вытащил часы, откинул крышку и посмотрел на стрелки, для чего ему пришлось повернуться лицом к огню. Джек того и ждал. Как раз когда шотландец произносил «что-то», включающее «sept»[105], Джек выхватил цепь из огня и набросил ему на шею.

Короче, в Париже-городке пробил час душенья. Неудачным образом на горло «шотландца» пришёлся раскалённый отрезок цепи, который Джек не мог ухватить, пока не разыщет клещи. Правда, какого-то результата он всё-таки достиг: «шотландец» не мог больше издать ни звука.

Чего нельзя было сказать о лошади: она ржала, пятилась и явно намеревалась встать на дыбы. Впрочем, Джеку пока было не до неё. Он нашёл наконец клещи и прикончил «шотландца», наполнив конюшню шкворчанием и запахом жаркого, потом оторвал горячую цепь с кусками пришпаренного мяса — которое наверняка в некоторых частях Франции могло бы считаться деликатесом — и бросил её назад в огонь. Разделавшись с этим, он нехотя взглянул на лошадь. Джек боялся, что она выбежит в открытую дверь и поднимет на ноги конюхов. Однако, как ни странно, дверь в это самое мгновение закрывал и запирал на щеколду тощий парнишка в не слишком хорошей одежде. Он, очевидно, поймал лошадь под уздцы, привязал к столбу и даже сообразил набросить ей на голову мешок, чтобы уберечь от лишних неприятных впечатлений, которых здесь было в избытке.

Затем цыганёнок — ибо это явно был цыганёнок — повернулся к Джеку и отвесил церемонный поклон. Он был бос — вероятно, добрался сюда по крышам.

— Ты, наверное, Джек Куцый Хер, — сказал он без тени улыбки на жаргоне.

— А ты кто?

— Не важно. Меня Сен-Жорж послал. — Парнишка подошёл, старательно переступая через раскалённые уголья (Джек просыпал их, сдёргивая цепь с горна), и начал раздувать мехи.

— И что Сен-Жорж тебе велел? — спросил Джек, подбрасывая ещё угля.

— Узнать, какая помощь тебе будет нужна во время потехи.

— Что за потеха?

— Он не сказал мне всё.

— А какое Сен-Жоржу до меня дело?

— Сен-Жорж на тебя зол. Говорит, ты поступил некрасиво.

— Что ты ему скажешь?

— Скажу, — тут цыганёнок впервые улыбнулся, — что Эммердёр не нуждается в его помощи.

— Верно. — Джек взялся за мехи, парнишка развернулся, пробежал через конюшню и выскользнул через отверстие в крыше, о существовании которого Джек прежде не подозревал.

Покуда цепь грелась, Джек коротал время, обыскивая одежды жертвы и гадая, сколько там будет золотых монет. Через пару минут (по часам, которые валялись открытыми на полу) он вытащил из огня светящуюся цепь, положил её, пока не остыла, на наковальню и ударил тяжёлым молотом с острым, как зубило, бойком. Теперь он был свободен, хотя не мог, не обжегшись, вытащить из ошейника горячую цепь. Джек сунул её в поилку с водой. Тут выяснилось, что последнее звено расплющилось и не лезет в ошейник. Не хотелось затевать всю волынку по-новой. Ну и хрен с ним. Снаружи темно, будет виден лишь тёмный силуэт; надо только, чтобы силуэт этот выглядел респектабельно и не вызывал у людей желания с ходу разрядить в него пистолет. Поэтому Джек снял с «шотландца» парик (изрядно попорченный и обгорелый, но всё равно парик), дурацкий берет, правда, брать не стал. Он натянул сапоги — дар Джона Черчилля — и забрал у «шотландца» длинный плащ. А заодно перчатки — по старой привычке прятать клеймо на руке. Наконец Джек снял с лошади роскошное седло и вышел во двор.

Зрелище якобы знатного господина с седлом на плече могло показаться необычным, кроме того, Джек приволакивал ногу, сжимал в руке ятаган и громко бормотал на простонародном английском, что тоже не вполне вязалось с образом французского аристократа. Однако, как он и надеялся, почти все конюхи были заняты в главном дворе — как раз начался главный наплыв гостей. Джек ввалился в соседнюю конюшню, тускло освещенную парой фонарей, и оказался лицом к лицу с грумом. Джек в общем-то видел, как люди столбенеют, но чтобы так — впервые.

— Турок! — крикнул Джек. Чуть дальше в ряду стойл послышалось ржание. Джек шагнул ближе к груму и сбросил с плеча седло. Малый рефлекторно его поймал и вроде бы успокоился, получив конкретную работу. Джек, указывая саблей, направил его в сторону Турка.

Малый наконец понял, что его просят посодействовать в краже лошади, и окончательно впал в ступор. Пришлось несколько раз ткнуть его саблей, чтобы всё-таки надел на Турка седло. После этого Джек ударил недоумка эфесом в подбородок, но так и не смог вырубить. Пришлось тащить его поближе к выходу, укладывать на пол и чуть ли не в картинках объяснять, как тому изобразить, что его оглушил ударом негодяй-англичанин.

Потом снова к Турку, который вроде даже обрадовался. Покуда Джек затягивал подпругу, мускулы у коня напряглись, словно струна, готовая запеть. Джек проверил подковы и отметил, что Джон Черчилль сводил Турка к опытному марешаль-феррану. «Мы оба с обновкой», — сказал он, хлопая по сапогам, чтобы конь ими полюбовался.

Потом вставил один из этих сапог в стремя, перебросил ногу через седло и, ещё не усевшись как следует, помчался через герцогский двор. Турок стремился на свободу не меньше него. Джек рассчитывал отыскать заднюю калитку, но Турок рванул прямиком к воротам, через которые въехал на нём Черчилль, — в главный двор особняка д'Аркашона.

* * *

Джек почувствовал вокруг множество людей, но увидеть их толком не мог, потому что ослеп от ярких огней: исполинских канделябров, подобных кострам на пиках, фонарей, развешанных на цветных верёвках, тысяч ламп и свечей в двадцатифутовых окнах, составляющих фасад огромного особняка прямо перед ним. Сотни спермацетовых китов отдали жизнь ради этой иллюминации. Что до свечей, даже сквозь запахи готовки, изысканных духов, дровяного дыма и лошадиного навоза Джек различал медвяную сладость мавританского воска. Всё это благоуханное сияние влажно блестело на огромном фонтане посреди двора: всевозможные нептуны, наяды, дельфины и морские чудища, сплетаясь, поддерживали испещрённый королевскими лилиями фрегат. Обломки выброшенных на берег английских и голландских судов служили скамьями для французских задниц.

Сила, с которой Джек натягивал поводья, и бьющий в глаза свет умерили порыв Турка к свободе, но, увы, несколько запоздало: жеребец, а следовательно, и Джек почти галопом вылетели во двор и застыли на несколько секунд, словно напрашиваясь на внимание. И внимание не замедлило последовать: пуритане, феи, персы и краснокожие, толпящиеся на газоне, повернулись в их сторону. Джек тронул коня каблуками, крепко сжимая поводья, чтобы тот не встал на дыбы.

Турок двинулся по ухоженной гравийной дорожке; Джек надеялся, что она выведет их на такое место, с которого они по крайней мере увидят выход. Однако они ехали прямо на свет из окон. За окнами виднелись исполинская бальная зала, белые стены с позолоченной лепниной и беломраморные полы, на которых аристократы в маскарадных костюмах танцевали под музыку жавшегося в углу оркестра.

Тут — как всякий человек, прибывший на светский раут, — Джек оглядел себя. Он рассчитывал выскользнуть под покровом тьмы, а выехал на яркий свет и был потрясён тем, как отчетливо видны измазанные навозом лохмотья и железный ошейник.

В доме он приметил одного из давешних спутников герцога. Не желая, чтобы его узнали, Джек поднял воротник краденого плата и спрятал нижнюю половину лица.

Гости сбились в кучки на газоне и перед домом. Все разговоры смолкли, все лица были обращены на Джека, однако никто не кричал «Караул!». Довольно долго все смотрели на него, словно на новую и очень дорогую статую, с которой только что сдернули покрывало. Некий заразительный трепет пробежал по толпе, как по рядам торговок, когда Джек скакал через центральный рынок. Послышался ритмический звук. Джек понял, что ему рукоплещут. Служанка, подобрав юбки, опрометью кинулась в дом, чтобы сообщить какую-то новость. Музыканты перестали играть, все повернулись к окнам. Люди на лужайке бросились к Джеку и, остановившись на почтительном отдалении, склонились в низких поклонах и реверансах. Двое лакеев едва не растянулись на газоне, спеша распахнуть дверь. В проеме стоял толстый господин с трезубцем, таким большим и острым, что Джек невольно втянул голову в плечи — надо думать, сам герцог д'Аркашон в наряде Нептуна. Герцог с низким поклоном протянул трезубец на вытянутых руках — предлагая его Джеку — и, не разгибаясь, попятился, жестом приглашая в дом. Внутри гости выстроились в две шеренги — Джек инстинктивно подумал, что его намерены пропустить сквозь строй, и только потом сообразил, что тут не экзекуция предстоит, а парадная встреча!

Похоже, его приглашают въехать в дом на коне — вещь совершенно неслыханная. Однако Джек уже научился (или думал, будто научился) отличать реальность от снов наяву, которые в последнее время посещали его всё чаше, и, беспечно решив, что ему мерещится, решил оттянуться вволю. Соответственно, он проехал на Турке (ступавшем с большой неохотой) мимо герцога прямиком в большую залу. Теперь все склонились низко-низко, давая Джеку возможность заглянуть во множество пудреных декольте. Зазвучали фанфары. Одно декольте было особенно глубоким — Джек испугался, что упадет туда и его придётся вытаскивать на верёвке. Обладательница декольте, заметив пристальный взгляд Джека, видимо, решила, что он смотрит на жемчужное колье. Некоторое время что-то сложное происходило в голове у дамы, затем она покраснела, прижала ладони к оклеенному мушками лицу, вскрикнула и затараторила что-то вроде: «Ах, пожалуйста, только не мои драгоценности, Эммердёр…», потом расстегнула колье, сняла, снова застегнула и набросила Джеку на кончик сабли, словно деревенская девушка, играющая на ярмарке в «колечки». Сделав это, она мастерски упала в обморок точно на подставленные руки своего спутника — сатира с двухфутовым красным кожаным фаллосом.

Ещё одна дама вскрикнула; Джек поднял саблю на случай, если придётся её уложить, но она лишь повторила то, что сделала предыдущая, — подбежала, приколола драгоценную брошь на полу его плаща со словами: «Pour les Invalides»[106] и отступила раньше, чем Джек успел брякнуть: «Если вы хотите пожертвовать на благотворительность, сударыня, то обратились не по адресу».

Дамы как с цепи сорвались: отталкивая друг друга локтями, они бросились украшать его одежду, саблю и сбрую Турка драгоценностями. Обшей экзальтации не разделял лишь некий очень красивый берберийский корсар — весь красный, он смотрел на Джека глазами, которые, будь они клещами…

Внезапно тишина распространилась по залу, словно струя холодного воздуха из распахнутой бурей двери. Все смотрели на вход. Дамы пятились от Джека, привставали на цыпочки и тянули шеи. Джек выпрямился в седле и развернул Турка — отчасти из желания посмотреть, на что все вытаращились, отчасти потому, что чувствовал — скоро надо будет уносить ноги.

Второй человек въехал в бальную залу на коне. Джек поначалу принял его за бродягу, недавно бежавшего из тюрьмы, где тому, несомненно, самое место. Однако, разумеется, это был какой-то аристократ, наряженный бродягой, в костюме куда лучше, чем у Джека, — цепь на шее, сломанные оковы на руках и ногах выглядели цельнозолотыми, в руках блестел украшенный самоцветами ятаган, а из штанов демонстративно выступал хоть и усыпанный бриллиантами, но комично маленький гульфик. Позади, во дворе, толпилась свита: цыгане, наряженные согласно некоему в высшей степени романтическому представлению о цыганах, мавры в страусовых перьях, красавицы, разодетые весёлыми нищенками.

Джек убрал с лица воротник.

Такого долгого молчания ему ещё слышать не доводилось. Оно длилось столько, что Джек мог бы привязать Турка к канделябру и соснуть под клавесином. Или мог бы доскакать с вестями до Лиона (вероятно, это было бы самым разумным). Однако он просто сидел на коне и ждал, что будет дальше.

Молчание заставило его вспомнить, что дом — огромный улей, который живёт, даже если аристократы застыли. Например, на кухне по-прежнему гремели посудой. Однако Джек обратил внимание на потолок, который (а) того стоил, (б) издавал различные звуки. Джек подумал было, что начался ливень — отчасти из-за шума воды, отчасти оттого, что потолок явно протекал сразу в нескольких местах. Он был украшен и лепниной, и росписью, так что любому лежавшему на полу представала целая картина: боги четырёх ветров по углам, раздув щёки, гнали лепные облака и врагов Франции: например, английские и голландские корабли неслись с Бореем, испанские и португальские галеоны, берберийские, мальтийские и турецкие пираты, а также всевозможные морские чудища — с Нотом. Нет надобности говорить, что центр композиции составлял объёмный лепной флот Франции: пушки торчали во все стороны, а на корме самого мощного фрегата, увенчанный лаврами, высился в окружении адмиралов король Луй, держа в одной руке астролябию, а другой наводя пушку. Сейчас для пущего правдоподобия по лепнине текла вода, словно океан рвался засвидетельствовать почтение въехавшему в зал живому королю. Из-за того-то Джек и подумал, будто внезапный дождевой шквал пробился сквозь дырявую крышу. Он взглянул на окно — никакого дождя там не было. Кроме того, Джек вспомнил, что особняк д'Аркашона — не деревенский дом, в котором потолок — просто изнанка крыши; он не раз лазил в такие особняки и знал, что потолок здесь — оштукатуренное деревянное перекрытие, над которым есть узкое пространство, где пылится всякое старьё вроде лебёдок для подъема люстр и, быть может, бочек.

Вот оно — наверное, прохудилась бочка с дождевой водой, а возможно, ей помог Сен-Жорж или кто-то из его друзей, чтобы создать неразбериху и сыграть на руку Джеку. Вода сперва текла по перекрытию, теперь просочилась через штукатурку, которая уже потемнела в нескольких местах: грозовые тучи обложили французский флот, а лазурное море приобрело более реалистичный свинцово-серый оттенок. Серое и свинцовое, оно больше не было гладким: потолок вспучивался и провисал. Кое-где грязная вода уже лилась на пол. Слуги сбегали за тряпками и швабрами, но не решались официально нарушить Молчание.

Турок недовольно мотнул головой, и Джек увидел, что сатир с невероятно длинным красным кожаным членом схватил его за уздечку.

— А вот это очень зря, — сказал Джек по-английски (на его французском с такой публикой не стоило даже заговаривать). Он говорил шёпотом, не желая официально нарушать Молчание, и большинство присутствующих не услышали его за странным шебуршанием и визгом, исходящими от потолка. Возможно, визжали штукатурные гвозди, вырываемые из старых сухих балок весом набрякшего потолка. В любом случае хорошо, что Джек поглядел вниз, поскольку он попутно заметил, что Джон Черчилль выбирается из толпы, проверяя кремнёвый замок пистолета с явным намерением его разрядить. У Джека пистолета не было, только сабля, да и то обременённая украшениями. Он надрезал ею атласную подкладку плаща и ссыпал приобретения внутрь.

Сатир отвечал на английском, какой Джеку и не снился.

— Это чудовищный проступок с моей стороны — всей жизни не хватит, чтобы его загладить. Молю, поверьте, что я пытаюсь лишь сколь можно исправить нелепейшее…

Однако сатира перебил король Людовик XIV Французский, который что-то сострил, не повышая голоса, но так, что слова его наполнили всю залу. Одна лишь фраза, или сентенция, говорила больше, чем трехчасовая архиерейская проповедь. Джек почти ничего не услышал, а и услышал бы — не понял, однако он разобрал слова «вагабонд» и «noblesse»[107] и понял, что прозвучало нечто в высшей степени философское. Философское не в смысле педантизма — здесь были житейский ум, ирония и подлинная искорка остроумия — веселого, но никогда — пошлого. Луй забавлялся, однако в жизни бы не опустился до того, чтобы рассмеяться в голос. Это он предоставил придворным, которые, привстав на цыпочки, жадно ловили шутку. На мгновение Джеку почудилось, что если бы Джон Черчилль, начисто лишённый чувства юмора, не надвигайся на него с заряженным пистолетом, все бы со всеми помирились, ему можно было бы остаться, выпить вина и потанцевать с дамами.

Джек не мог скрыться от Черчилля, пока сатир держал Турка за узду.

— Уберёшь руку, или мне её отрубить? — спросил он.

— Искренне сознаю, что недостоин лучшего, — отвечал сатир. — Я столь уничижён, что сделаю это сам, лишь бы восстановить честь мою и моего отца. — Он вытащил из-за пояса кинжал и принялся пилить красную кожаную перчатку на руке, которая сжимала уздечку, — пытаясь правой рукой отрезать себе левую!

Вероятно, Джеку это спасло жизнь. Зрелище, как человек пилит себе руку и алая кровь капает на мраморный пол, остановило Черчилля в двух шагах от него. Первый и последний раз в жизни Джек видел, чтобы Черчилль замялся.

Из дальнего угла донеслись скрежет и хруст. Чуть раньше восточный ветер расколола зияющая трещина, и из неё стеной хлынула грязная вода. Теперь целый кусок потолка, в пару ярдов шириной, отошёл, словно доска от корабельной обшивки. Трещина добралась до французского флота — полутонны сухой лепнины. Корабли слаженным манёвром отчалили от потолка и на мгновение словно зависли в воздухе, прежде чем устремиться к полу. Все бросились врассыпную. Алебастр разлетелся по полу мокрыми творожными катышками. Однако сверху что-то продолжало сыпаться — тёмные комочки, которые, коснувшись пола, встряхивались и бросались бежать.

Джек взглянул на Черчилля и увидел движение кремня, сноп искр, дымок над пистолетной полкой. Тут одна из дам налетела на Черчилля — она бежала не разбирая дороги, ибо поняла, что у неё на парике крысы, хоть и не знала, в каком количестве (Джек насчитал три, но поскольку они продолжали сыпаться с потолка, он бы не поручился). Дама ударила Черчилля под руку. Струя пламени длиной с человеческую руку вырвалась из дула и задела Турку морду, хотя пуля явно пролетела мимо. Учтивому сатиру повезло — она просвистела в нескольких дюймах от его головы.

Турок на мгновение застыл. В этот миг берберийская пиратская галера, увлекаемая весом воды и крыс, шмякнулась рядом на пол. Сколько-то воды и сколько-то крыс попали Турку на шею. И тут конь взорвался. Он встал было на дыбы, но сатир по-прежнему сжимал узду окровавленной рукой, поэтому Турок (по счастью, Джек заранее понял, что к этому идёт) взбрыкнул задними ногами. Будь сзади человек, остаться бы ему без головы; впрочем, центральная часть зала была занята по преимуществу крысами. Джек удержался в седле, понимая, что, если Турок взбрыкнёт еще раз-другой, ему не усидеть. Пора давать ходу. Черчилль как раз обходил сатира, чтобы тоже взяться за уздечку.

— В жизни не видал такой говенной гулянки! — сказал Джек, раскручивая саблю, как лопасти ветряной мельницы.

— Извините, сударь, но…

Учтивый сатир не закончил извинений, поскольку Джек рассёк ему руку посередине между локтем и запястьем. Сабля прошла как по маслу. Отрубленная кисть сжалась в кулак и осталась висеть на уздечке, а однорукий сатир рухнул на Черчилля. Турок почувствовал свободу и взвился на дыбы. Джек глянул на Черчилля сверху вниз и крикнул:

— В следующий раз, как захочешь какого-нибудь из моих коней, плати вперёд, мошенник!

Турок рванул к парадному входу, но жёсткие подковы скользили и царапали по мрамору, и он не мог набрать скорость. Морское чудище рухнуло прямо перед ним и извергло из внутренностей сотни крыс. Конь метнулся к толпе дам, которые отплясывали что-то вроде тарантеллы, вдохновляемые мыслью, что крысы штурмуют их нижние юбки. Когда Джек уже думал, что боевой конь растопчет женщин копытами. Турок вроде бы приметил дверь в дальнем конце зала. Проём был низкий — Джек увидел, что на него несётся притолока, украшенная посредине лепным гербом д'Аркашонов[108], и, не дожидаясь, пока геральдический щит навеки впечатается ему в морду, откинулся назад и упал с лошади.

Он успел высвободить правую ногу, однако не левую, и Турок протащил его по коридору (пол там был гладкий, но, на вкус Джека, недостаточно). Почти вверх тормашками Джек отчаянно цеплялся за пол рукой, свободной от сабли, стараясь отклониться вбок и не угодить под задние копыта. Снова и снова рука его натыкалась на крыс, которые бежали по коридору, — возможно, их влёк некий запах. Турок бежал, разумеется, быстрее крыс, руководствуясь какими-то своими соображениями.

Джек знал, что они миновали несколько помещений, так как пересчитал рёбрами и боками определённое количество порогов. Перед глазами мелькали юбки и штаны слуг.

Внезапно они оказались в тускло освещенной комнате одни. Турок больше не бежал, хотя по-прежнему нервничал. Джек осторожно шевельнул левой ногой. Турок вздрогнул и посмотрел на него.

— Не ожидал увидеть? Я был с тобою всё это время, как верный друг, — объявил Джек. Он освободил ногу и встал. Времени продолжать беседу не оставалось. Они были в буфетной. Слышался писк приближающихся крыс и топот башмаков, а где башмаки, там и шпаги. В стене напротив располагалась запертая дверь, и Турок с интересом её обнюхивал.

Если это не выход, то Джеку крышка. Он подошёл и, выразительно глядя на Турка, ударил в дверь рукояткой сабли. Дверь была прочная. Что самое удивительное, щели между досками были забиты паклей, как на корабле, а вдоль косяков подсунуты тряпки.

Турок развернулся задом к двери. Джек отскочил в сторону. Боевой конь наклонил голову, перенося вес на передние копыта, а задние с силой пушечных ядер обрушил на дверь. Дверь прогнулась и сорвалась с верхней петли. Турок ударил снова, и её не стало.

К этому времени Джек стоял на коленях, зажимая рот и нос испачканным в навозе рукавом, чтобы не сблевать. Вонь, хлынувшая из двери после первого удара, едва не сбила его с ног. Даже Турок попятился. Джеку едва хватило присутствия духа захлопнуть другую дверь и запереть щеколду, чтобы конь не выбежал в коридор.

Джек схватил единственную свечу, освещавшую буфетную, и шагнул в дверь, ожидая увидеть склеп, наполненный гниющими трупами. Однако оказался в чистенькой кухоньке.

Посередине на мясницкой плахе лежала рыбина, такая тухлая, что кожа на ней пузырилась.

В дальнем конце была маленькая дверь. Джек открыл её и увидел типичный парижский закоулок. Однако перед его мысленным взором стояла совсем другая картина: несколько минут назад он с обнажённой саблей в руке проехал мимо герцога д'Аркашона. Одно движение, и человек, который (как Джек теперь знал наверняка) обратил в рабство Элизу и её мать, был бы мёртв. Джек мог вернуться в дом и довершить несделанное, однако он понимал: время упущено.

Турок лбом подтолкнул Джека в дверь, торопясь выбраться на относительно свежий воздух, пахнущий помоями и человеческими испражнениями. Было слышно, как сзади ломают дверь буфетной.

Турок взглянул вопросительно. Джек вскочил в седло, и конь, не дожидаясь приказа, взял с места в карьер. В городе уже подняли тревогу. Скача через Королевскую площадь — искры летят из-под новеньких подков, плащ развевается на ветру, короче, тот самый силуэт, на который Джек рассчитывал, — он обернулся, указал саблей в проулок и заорал: «Vagabonds! Vagabonds anglais!»[109] Над крышами темнели в лунном свете зубчатые стены Бастилии; рассудив, что именно туда дворянин поскакал бы за подкреплением (не говоря уже о том, что это самая короткая дорога из города), Джек развернул к ним Турка и отпустил поводья.

Амстердам 1685

К делам тебя влечёт рассвет?

В любви порока злее нет!

Скупца, глупца и подлеца

Любовь простит — но не дельца!

Любовник, что к делам с восходом солнца

Бежит от милой, — хуже двоежёнца.

Джон Донн, «Утро»[110]

— Кто это такой громадный, высоченный, бородатый, неопрятный, неотёсанный, с острогой?.. — У Элизы закончился набор эпитетов. Она смотрела в окно кофейни «Дева» на неприкаянного Нимрода, который маячил у дверей, заслоняя солнце косматой меховой шубой. Служители кофейни, и Джека-то впустившие неохотно, решительно преградили путь свирепому дикарю с острогой.

— Ах, он? — невинно переспросил Джек, как будто под описание подпадал кто-то ещё. — Евгений-раскольник.

— Что значит «раскольник»?

— Убей меня… знаю только, что они бегут из России со всех ног.

— Ну а как ты с ним познакомился?

— Понятия не имею. Просыпаюсь в «Ядре и картечи», а он сопит рядом, и борода у меня на шее, словно шарф.

Элиза грациозно передёрнула плечами.

— Однако «Ядро и картечь» в Дюнкерке…

— И что?

— Как ты попал туда из Парижа? У тебя не было приключений, бешеных скачек, поединков…

— Может, и были. Не помню.

— А что с раной?

— Мне удалось заручиться помощью целой команды голодных червей — они не дали ей загноиться. Заросло, как на собаке.

— Разве можно забыть целую неделю пути?

— У меня теперь так голова работает. Как в пьесе, где зрителям показывают самые яркие моменты, а всё скучное якобы происходит за сценой. Я вылетаю с Королевской площади… занавес, антракт. Занавес поднимается: я в Дюнкерке, в лучшей комнате «Ядра и картечи», у мистера Фута, рядом Евгений, а на полу вокруг разбросаны его меха и янтарь.

— Так он своего рода коммерсант? — спросила Элиза.

— Не надо снобизма, девонька.

— Я просто пытаюсь понять, откуда он взялся в этой пьесе.

— Понятия не имею: он ни на каком языке не говорит. Я спустился и задал несколько вопросов мистеру Футу, владельцу гостиницы, человеку весьма выдающемуся, бывшему приватиру.

— Ты говорил мне, говорил мне, говорил мне о мистере Футе.

— Он сказал, что неделю-две назад Евгений вошёл на баркасе в бухточку, где стоит «Ядро и картечь».

— То есть подошел на баркасе с какого-то корабля, стоящего на якоре в Дюнкерке?

— Нет, все как я говорю: просто появился из-за горизонта. Догрёб до берега и рухнул на пороге ближайшего дома, который оказалась старушка-гостиница. В лучшие времена мистер Фут, вероятно, выбросил бы бедолагу, как дохлую рыбину, но нынче с постояльцами негусто, выбирать не приходится. Кроме того, выяснилось, что баркас доверху наполнен арктическими сокровищами. Мистер Фут перенёс их наверх, потом закатил самого Евгения в грузовую сеть и лебёдкой втащил в окно, рассчитывая, что тот, проснувшись, расскажет, где водится такое добро.

— Что ж, деловая стратегия мистера Фута вполне ясна.

— Вот снова ты. Если дашь мне закончить, то не станешь судить мистера Фута так строго. Ценою многочасового каторжного труда он предал земле останки…

— Что?! Ты не говорил ни о каких останках.

— Забыл упомянуть, что в баркасе с Евгением были товарищи, павшие жертвой стихий…

— …или Евгения.

— Мне тоже так подумалось. Но затем, поскольку Господь дал мне больше мозгов и меньше желчи, чем некоторым, я сообразил, что в таком случае раскольник просто выбросил бы их за борт, особенно когда они начали вонять. Мистер Фут — рассказываю это для того лишь, дабы очистить Евгения от подозрений, — сообщил, что некоторые трупы до костей обклевали чайки.

— Или обгрыз голодный Евгений. — Элиза поднесла чашку к губам, чтобы скрыть торжествующую улыбку и взглянуть на русского, который прохаживался, попыхивая грубой трубкой и остря зубья гарпуна карманным оселком.

— Решительно невозможно представить моего друга-раскольника в хорошем свете — хотя на самом деле у него золотое сердце, — пока ты, вся такая из себя чистенькая недотрога, смотришь на его грубую внешнюю оболочку. Так что пошли дальше, — сказал Джек. — Следом появляюсь я, весь обвешанный французскими побрякушкам, и не многим живее русского. Мистер Фут забирает к себе и меня. И наконец, некий французский дворянин предлагает купить у него «Ядро и картечь», чем доказывает, что Бог троицу любит.

— Вот теперь ты меня изумляешь, — промолвила Элиза. — Как эти события связаны между собой?

— Ну, как раз когда мы с Евгением без сил — но с несметными сокровищами — доползли до гостиницы, мистер Фут оказался на мели — здесь я выражаюсь фигурально…

— Да, у тебя всегда при этом бывает такой самодовольный вид.

— Дюнкерк стал совсем не тот после того, как король Луй купил его у короля Чака. Теперь это большая военно-морская база. Все английские и неанглийские приватиры, которые жили, пили, играли и блядовали в «Ядре и картечи», пошли на службу к мсье Жану Бару или отплыли на Ямайку, в Порт-Рояль. И всё-таки у мистера Фута оставалось кое-что ценное: сама гостиница. План начал обретать форму в его голове, подобно театральному призраку, возникающему из клубов дыма.

— Мрачное предчувствие начинает обретать форму в моей груди.

— В Париже у меня было видение — довольно сложное, — в котором много пели и танцевали, а жуткое и непотребное мешалось в равных долях.

— Зная тебя, Джек, от твоих видений я не ожидаю ничего иного.

— Не буду утомлять тебя подробностями, негодными для ушей столь благовоспитанной дамы. Довольно сказать, что под впечатлением от небесных знаков, а также прочих предзнаменований, как то: Три Сходных События в «Ядре и картечи», я решил оставить бродяжничество и вместе с Евгением и мистером Футом заняться коммерцией.

Элиза поникла, как будто что-то в ней сломалось.

— Почему, — сказал Джек, — когда я предлагаю взять меня за чакру, ты и бровью не ведёшь, а когда я произношу слово «коммерция», ты вся подбираешься, словно добродетельная девица, которой похотливый хозяин сделал неприличное предложение?

— Пустяки. Продолжай, — отвечала Элиза бесцветным голосом.

Однако у Джека сдали нервы. Он отклонился от основной темы.

— Я надеялся, что Боб окажется в городе — он обычно путешествует вместе с Черчиллем. Мистер Фут сказал, что он действительно недавно заходил и спрашивал про меня. Однако, когда герцог Монмутский неожиданно для всех инкогнито прибыл в Дюнкерк, чтобы встретиться с некоторыми недовольными англичанами, а после спешно отправился в Брюссель, один из офицеров Черчилля отрядил Боба, хорошо знающего эти края, проследить за Монмутом и узнать, что он затевает.

При упоминании герцога Монмутского Элиза снова поглядела Джеку в лицо, из чего тот заключил: либо она заделалась романтической сторонницей претендента (весьма сомнительного) на английский престол, либо политические интриги теперь тоже в сфере её интересов. И впрямь, когда он вошел в «Деву», Элиза правой рукой писала, а левой производила двоичные расчёты по системе доктора.

Так или иначе, поскольку она смотрела на него, Джек решил нанести удар.

— И тут-то я и узнал от мистера Фута об открывающейся возможности.

Лицо Элизы помертвело, как когда врач говорит: «Сядьте, пожалуйста».

— У мистера Фута знакомые в каботажном деле…

— Контрабандисты.

— Почти все грузовые перевозки так или иначе связаны с контрабандой, — важно объявил Джек. — Недавно его посетил некий господин Влийт, голландец, владеющий средних размеров судном, способным пересечь Атлантику с грузом в столько-то тонн. Мистер Фут без промедления зафрахтовал «Раны Господни», испытанный в походах двухмарсельный бриг.

— Ты хоть понимаешь, что это значит?

— Что он несёт и прямые, и косые паруса, а посему может как идти с попутным пассатом, так и лавировать против изменчивых прибрежных ветров. У него не слишком многочисленная, но опытная команда…

— И его надо лишь отремонтировать и снабдить провиантом?

— Само собой, потребуются определённые капиталовложения…

— Поэтому господин Влийт отправился в Амстердам…

— Господин Влийт отправился в Дюнкерк и объяснил мистеру Футу, который в свою очередь объяснил мне и, насколько возможно, Евгению основную идею предстоящего рейса, исключительно простую и совершенно беспроигрышную. Мы решили вложиться на паях. По счастью, в Дюнкерке всегда можно быстро реализовать товар. Я продал драгоценности, Евгений — меха, ворвань и янтарь, а мистер Фут — «Ядро и картечь».

— Далековато господин Влийт отправился за деньгами, — заметила Элиза, — хотя под боком, в Амстердаме, процветает рынок капитала.

Много позже (когда появилось время подумать) Джек понял, что Элиза говорила: господин Влийт — мошенник, и только сумасшедший захочет вложиться в его предприятие. Однако она слишком долго жила в Амстердаме и сказала это на жаргоне банкиров.

— Почему бы просто не продать драгоценности и не отдать деньги сыновьям? — продолжила она.

— Почему бы не вложить их в дело и не учетверить за несколько лет?

— Учетверить?!

— Меньшего мы не ждём.

У Элизы стало такое лицо, будто ей пришлось проглотить целый грецкий орех.

— Кстати о деньгах, — проговорила она, — что с конем и перьями?

— Благородный скакун в Дюнкерке, дожидается Джона Черчилля, который выразил намерение его приобрести. Перья в надёжных руках моих парижских агентов, — сказал Джек и двумя руками ухватился за стол, ожидая пристрастного допроса. Однако Элиза не стала развивать тему, словно боялась узнать истину. Джек понял: она не надеялась увидеть ни его, ни деньги, она давным-давно вышла из партнерства, заключенного под императорским дворцом в Вене.

Элиза не смотрела ему в глаза, не смеялась его шуткам, не краснела, когда он её поддевал… Словно холодный Амстердам заморозил её душу, высосал гумор страсти из жил. Однако Джек все же уговорил её выйти с ним на улицу. Пока Элиза вставала и хозяин кофейни подавал ей пелерину, Джек изумился, как хорошо она одета. Он чуть было не поздравил её с успехами в портняжном искусстве, потом заметил кольца на руках, дорогое ожерелье на шее и сообразил, что она с приезда в Амстердам, вероятно, не прикасалась к иголке и нитке.

— Торговля воздухом или подарки от воздыхателей?

— Я не для того бежала из рабства, чтобы стать шлюхой, — отвечала Элиза. — Ты можешь проснуться рядом с Евгением и шутить об этом…

Евгений, не подозревая, что его имя так нелестно склоняют, следовал за ними по чисто вымытым городским улочкам, стуча острогой по мостовой. Они вошли в юго-западную часть города, где улочки были не такие чистые и где часто слышались французский и ладино — здесь жили гугеноты, сефарды и даже несколько раскольников, которые останавливали Евгения, чтобы обменяться новостями и слухами. Дома тут были покосившиеся и оседали практически на глазах, каналы — узкие и забитые мусором из-за отсутствия торгового сообщения.

Они подошли по такой улочке к складу, из которого в трюм шлюпа загружали тяжелые мешки.

— Вот он — наш товар, — сказал Джек. — Не хуже — а в иных частях мира даже лучше — золота.

— Что это? Фундук? — спросила Элиза. — Кофе?

У Джека не было особых причин от нее таиться, но Элиза впервые проявила хоть какой-то интерес к его предприятию — хотелось этот интерес растянуть.

Шлюп был уже загружен. Как раз когда Элиза, Евгений и Джек подошли к складу, матросы отдали швартовы, подняли паруса, и шлюп с ветерком направился к внутренней гавани, в нескольких минутах ходьбы отсюда.

Они двинулись пешком.

— Есть ли у вас страховка? — спросила она.

— Интересный вопрос, — сказал Джек. На это Элиза закатила глаза, а потом сразу как-то сникла, словно оседающий дом по соседству. — Мистер Фут сказал, что приключение большое, однако…

— Он имел в виду, что вы одолжили господину Влийту деньги a la grosse aventure[111], как торговые плавания обычно и финансируются, — пояснила Элиза. — Те, кто берет такие займы, обычно покупают страховку — если кто-нибудь согласится их застраховать. Я могу показать тебе кофейни, где занимаются именно этим. Но…

— Сколько это стоит?

— Фиксированной цены нет, она зависит от множества факторов. Ты хочешь мне сказать, что у вас не осталось денег на страховку?

Джек промолчал.

— В таком случае ты должен немедленно забрать свою долю.

— Поздно. Припасы закуплены и погружены в трюм. Хотя мы могли бы взять в долю кого-то ещё…

Элиза фыркнула.

— Что за муха тебя укусила? Бродяжничество очень тебе шло. А вот коммерция — явно не твоя стихия.

— Жаль, что ты не сказала раньше, — проговорил Джек. — Как только я услышал от мистера Фута об этой возможности, то подумал, что таким способом сумею вырасти в твоих глазах.

Тут Джек едва не свалился в канал — неосторожно сболтнув правду, он почувствовал приступ головокружения. Меж тем у Элизы лицо стало такое, будто Евгений пырнул её острогой пониже спины: она остановилась, расставила ноги, обняла себя руками, словно от колики в животе, взглянула мутным взглядом на канал и пару раз шмыгнула носом.

Тут бы Джеку возликовать, но его внезапно настигла тупая обречённость. Он не рассказал Элизе ни про тухлую рыбу, ни про красноглазых коней. Не сказал, что мог убить, но по дури пощадил негодяя, который обратил её в рабство. Однако он точно знал, что когда-нибудь она это выяснит, а когда выяснит — лучше ему не быть на Европейском континенте.

— Покажи мне корабль, — сказала она наконец.

Они обогнули угол, и, как это часто бывает в Амстердаме, перед ними неожиданно открылся вид на усеянный кораблями Эйсселмер. На берегу Эй стояла Селедочная башня: круглая и кирпичная, она высилась над склизкой вонючей пристанью, у которой пришвартовались три судна: два транспортных, доставляющих провиант кораблям на внешнем рейде, и «Раны Господни». Бриг выглядел так, будто его разбирают на части: все люки открыты, да и остальные части палубы структурно не менее сомнительны, особенно сейчас, когда на них опускали огромные бочки с селёдкой и загадочные мешки со шлюпа.

Не успел Джек заговорить о подлинных мореходных качествах шлюпа, как Элиза с непонятной ему решимостью выбежала на пристань, метя юбками то, что не каждая хотела бы принести домой. Один из мешков лопнул: содержимое высыпалось на пристань и захрустело под башмаками Элизы. Она нагнулась, вложила руку в дыру, чем-то напоминая в это мгновение Фому Неверного, вытащила пригоршню товара и, подержав его мгновение, просыпала звенящим дождём.

— Каури, — произнесла она отрешенно.

В первый миг Джек подумал, что Элиза остолбенела — возможно, от гениальности их плана, — однако, присмотревшись внимательнее, понял, что она сосредоточенно думает.

— Они самые, — сказал Джек. — В Африке это деньги!

— Ненадолго.

— О чём ты? Деньги есть деньги. Господин Влийт двадцать лет на них сидел, ожидая, пока упадут цены.

— Несколько недель назад, — сказала Элиза, — пришла весть, что голландцы приобрели некие острова неподалёку от Индии, Мальдивы и Лаккадивы, и что там нашли огромное количество каури. С тех пор, как новость стала известна, они не стоят практически ничего.

Джеку потребовалось некоторое время, чтобы оправиться от услышанного.

При нём была сабля, а господин Влийт, пухлый и белобрысый, стоял на вершине камня, разбираясь в каких-то бумагах с поставщиком провианта. Джеку, естественно, представилось, как он подбегает, вставляет лезвие между двумя подбородками господина Влийта и нажимает посильней. Однако это лишь доказало бы правоту Элизы (а именно, что он не рождён ворочать делами), а Джек не хотел доставлять ей такой радости. Уж коли сам Джек не получит удовольствия, о котором мечтал последние шесть месяцев, с какой стати баловать её? Чтобы чем-то занять тело, покуда работает голова, он помог закатить по сходням несколько бочек.

— Теперь слова «торговля воздухом» обрели для меня новый смысл. — Всё, что Джек смог придумать. — Это реально, — сказал, хлопая по бочке, — и это реально, — топая по палубе «Ран Господних», — и это, — поднимая пригоршню раковин, — тоже; все ничуть не менее реально, чем десять минут назад, или до того, как прибыли новости с Мальдивов и Лаккадивов…

— Они прибыли по суше — куда быстрее, чем идет корабль, огибающий мыс Доброй Надежды. Не исключено, что вы попадёте в Африку раньше нагруженных раковинами судов, которые, надо думать, идут туда с Мальдивов.

* * *

— Именно на это, я уверен, и рассчитывает господин Влийт.

— Но, добравшись до Африки, что вы купите на каури, Джек?

— Ткань.

Ткань?!

— Потом поплывем на запад — говорят, что африканские ткани хорошо идут в Вест-Индии.

— Африканцы не экспортируют ткани, Джек. Они их ввозят.

— Ты ошибаешься. Господин Влийт говорил совершенно определённо: мы поплывём в Африку, обменяем наши каури на куски ситца — полагаю, ты знаешь, что это такая индийская ткань, — и доставим их через Атлантику…

— «Кусок ситца» означает негра в возрасте от пятнадцати до сорока лет, — сказала Элиза. — Ситец, как и каури, заменяет в Африке деньги, и африканцы продают за него своих собратьев.

Тишина длилась столько же, сколько на балу герцога д'Аркашона. Джек стоял на медленно движущейся палубе «Ран Господних», Элиза — на пристани.

— Ты собираешься заняться работорговлей, — безжизненным голосом произнесла она.

— Ну… я до сей минуты понятия не имел…

— Верю. Но сейчас ты должен покинуть этот корабль и уйти прочь.

Идея была великолепная, и что-то в Джеке готово было за неё ухватиться. Однако бес противоречия взял верх, и он решил ответить возмущённым отказом:

— И пустить по ветру свою долю?

— Лучше, чем пустить по ветру свою бессмертную душу. Ты пустил по ветру страусовые перья и коня, Джек. Знаю, что так. Почему не повторить это сейчас?

— Моя доля куда ценнее.

— А как насчёт другой добычи из лагеря великого визиря, Джек?

— Ты о сабле?

Элиза мотнула головой, не глядя ему в глаза.

— Я помню эту добычу, — признал Джек.

— Пустишь по ветру и её?

— Верно, она куда ценнее…

— И стоит больше денег, — ввернула Элиза.

— Уж не предлагаешь ли ты себя продать…

С Элизой случился странный приступ смеха и рыданий одновременно.

— Я хочу сказать, что уже заработала больше, чем стоили перья, сабля и конь вместе взятые, и скоро заработаю ещё больше. Так что если тебя волнуют деньги, сойди с «Ран Господних», останься со мною в Амстердаме и скоро вообще забудешь про этот корабль.

— Не очень-то уважаемое дело — жить за счёт женщины.

— С каких пор тебя заботит чьё-то уважение?

— С тех пор, как люди стали меня уважать.

— Я предлагаю тебе безопасность, счастье, богатство — и моё уважение, — сказала Элиза.

— Ты не будешь уважать меня долго. Дай мне сходить в одно плавание, вернуть деньги, и…

— Одно плавание для тебя. Вечные страдания для негров, которых вы купите, и для их потомков.

— Так или иначе я теряю мою Элизу… — Джек пожал плечами. — Я становлюсь вроде как дока по вечным страданиям.

— Тебе дорога жизнь?

— Эта? Не очень.

— Сойди с корабля, если хочешь сохранить хоть какую-нибудь.

Элиза видела то, чего не заметил Джек: погрузка «Ран Господних» закончилась. Люки опустили на место, за селёдку расплатились (серебряными монетами, не каури), матросы отдавали швартовы. На пристани остались только господин Влийт и Евгений: голландец торговался с аптекарем из-за сундучка с лекарствами, русский получал благословение от старообрядческого попа. Сцена была настолько курьёзна, что полностью захватила внимание Джека; он очнулся, только когда матросы закричали. Он повернулся к ним — из-за чего шум. Однако они все с ужасом смотрели на пристань. Джек перепугался, что на Элизу напали негодяи.

Он обернулся и как раз успел увидеть, что Элиза схватила гарпун, оставленный Евгением у ящиков, и в этот самый миг бросает его в Джека. Она, разумеется, никогда не метала гарпун, но по-женски умела целить в самое сердце, и острога летела на него прямо, как Истина. Джек, припомнив давние уроки фехтовального мастерства, хотел обернуться боком, но потерял равновесие и упал на грот-мачту, выбросив левую руку, чтобы смягчить удар. Широкие зубья гарпуна пропахали его грудь и отскочили от ребра, или от чего ещё, так что остриё, пройдя в узкий промежуток между лучевой и локтевой костью, вонзилось в мачту — пригвоздило его к дереву. Джек почувствовал это раньше, чем увидел, потому что глядел на Элизу. Однако она уже шла прочь, даже не обернувшись посмотреть, попала в него или нет.

Амстердам июнь 1685

Д'Аво и два высоких, необычно свирепых на вид лакея проводили Элизу до пристани за площадью Дам, на канале, ведущем к Харлему. Здесь стояло пришвартованное судно; на его борт входили по сходням пассажиры. Издали оно показалось Элизе маленьким из-за странно игрушечного вида: нос и корма круто загибались вверх, придавая судёнышку сходство с толстым мальчиком, который, лежа на животе, хочет дотянуться пятками до затылка. Приглядевшись, она увидела, что судно хоть и лёгкое, тем не менее двадцати футов длиной и при этом узкое.

— Я не собираюсь утомлять вас скучными подробностями — их возьмут на себя Жак и Жан-Батист.

— Они отправляются со мной?!

— Дорога в Париж не лишена опасностей, — сухо отвечал д'Аво, — даже для слабых и невинных. — Тут он поглядел на ещё дымящиеся дома господина Слёйса, не более чем на выстрел по этому же самому каналу.

— Очевидно, меня вы к этой категории не относите, — фыркнула Элиза.

— Ваша привычка метать гарпуны в моряков должна была излечить от иллюзий даже самых отъявленных сластолюбцев.

— Вы об этом слышали?

— Чудо, как вас не арестовали — здесь, в городе, где даже целоваться запрещено.

— Вы установили за мной слежку, мсье? — Элиза возмущённо взглянула на Жака и Жана-Батиста, которые, временно притворившись глухонемыми, возились с многочисленным багажом. Большую часть тюков Элиза видела впервые, но д'Аво явственно дал понять, что они вместе с содержимым принадлежат ей.

— Вы всегда будете возбуждать интерес, мадемуазель, так что привыкайте. Тем не менее — даже если вынести за скобки склонность к метанию гарпунов — некоторые досужие сплетники в этом городе уверяют, будто вы причастны к финансовой атаке на господина Слёйса и нападению разъярённой толпы на его жилище, а также к отплытию к Англии эскадры под знамёнами герцога Монмутского. Не веря, разумеется, нелепицам, я все же тревожусь о вас…

— Как заботливый дядюшка. Я тронута!

— Посему этот кааг доставит вас и ваших сопровождающих…

— Через Харлемермер в Лейден и оттуда в Брилле через Гаагу.

— Как вы угадали?

— Герб Брилле вырезан на гакаборте напротив амстердамского. — Элиза указала на кораблик. Д'Аво обернулся посмотреть, Жак и Жан-Батист — тоже. В этот самый миг послышалось сипение, словно от прохудившейся волынки, и Элизу отодвинул плечом направляющийся к сходням крестьянин. Покуда неучтивый мужлан поднимался на кааг, Элиза приметила странно знакомый горбоносый профиль, и у неё на миг перехватило дыхание. Д'Аво обернулся и пристально взглянул ей в лицо. Некое шестое чувство подсказывало Элизе, что сейчас не время поднимать шум. Она быстро продолжила: — Здесь больше парусов, чем нужно для плавания по каналам, — вероятно, чтобы пересечь Харлемермер. Кааг узкий — чтобы пройти в шлюз между Лейденом и Гаагой. Однако он не столь прочен, чтобы совладать с течениями Зеландии — никто такой не застрахует.

— Верно, — кивнул д'Аво. — В Брилле вы пересядете на лучше застрахованное судно, которое доставит вас в Брюссель. — Он как-то странно взглянул на Элизу. Мужлан тем временем затерялся среди пассажиров и груза на палубе. — Из Брюсселя вы сушей отправитесь в Париж, — продолжал посол. — Летом сухопутная дорога не столь комфортабельна, но во времена вооружённых мятежей против английского короля куда более безопасна.

Элиза глубоко вздохнула, пытаясь удержать перед глазами видение тысяч освобождённых рабов, однако призрачная конструкция таяла под летним амстердамским солнцем, и сквозь неё проступали жёсткие очертания чёрных домов и белых оконных рам.

— Мой душка-герцог! — сказала она. — Какое безрассудство!

— Этьенн д'Аркашон — который, к слову, спрашивает о вас в каждом письме — страдает тем же недостатком. В его случае безрассудство сглажено умом и воспитанием, но именно по безрассудству он потерял руку в схватке с бродягой!

— Ах, мерзкие бродяги!

— Уверяют, что он быстро идёт на поправку.

— Как доберусь до Парижа, сразу сообщу вам новости о нём.

— Сообщайте мне всё, особенно то, что не представляется новостями, — потребовал д'Аво. — Если научитесь читать версальскую жизнь, как гакаборты и страховые полисы голландских судов, обернуться не успеете, как станете вертеть Францией.

Элиза расцеловала д'Аво в обе щеки, тот расцеловал её. Жак и Жан-Батист провели Элизу по сходням и, едва кааг двинулся по каналу, принялись раскладывать вещи в маленькой каюте, которую ей нанял посол. Элиза меж тем стояла у поручня в обществе других пассажиров и любовалась амстердамскими набережными. В этом городе вечно некогда замедлить шаг, остановиться, потому так странно и приятно рассматривать его вблизи и в то же время не набегу — словно низко летящий ангел, наблюдающий за людской суетой.

Кроме того, ускользнуть из Амстердама после недавних событий казалось почти чудом. Д'Аво не зря дивился, как её не арестовали после истории с гарпуном. От Селёдочной башни Элиза шла не разбирая дороги, слёзы ярости застилали глаза. Однако вскоре ярость сменилась страхом, когда она поняла, что за ней следят, не особо скрываясь, две группы людей. Оглядываться было бы ещё хуже, поэтому она скорым шагом прошла через площадь Дам на Биржу — самое подходящее место если не отделаться от преследователей, то по крайней мере напомнить им, что есть занятия повыгоднее слежки. Наконец Элиза вошла в «Деву», где и просидела у окна несколько часов, наблюдая. Увидела она немногое: двух рослых обормотов (которых, как она теперь знала, звали Жак и Жан-Батист) и одного шаромыгу с характерным горбоносым профилем и постоянным надсадным кашлем.

Кааг тянула в направлении Харлема упряжка идущих по берегу лошадей, хотя матросы уже выдвигали боковые кили и ставили складную мачту, чтобы поднять парус-другой. Лошади замедлили шаг, вступив на развороченную, чёрную от расплавленного свинца мостовую. Три дня назад свинец серебряной рекой тёк из дома господина Слейса, делился на рукава меж булыжников мостовой и наконец низвергался с пристани в канал, так что столб пара поднимался над клубами дыма из горящих домов. К тому времени поджигателей, разумеется, след простыл; магистратам оставалось допрашивать малочисленных свидетелей и выяснять, кто всё-таки поджёг дома: разгневанные оранжисты, мстящие за помощь французам, или люди, нанятые самим Слёйсом. Он так много и так стремительно потерял на обвале акций Ост-Индской компании[112], что мог выпутаться только одним способом: спалить всё, что у него есть, и стребовать деньги с тех, кто имел глупость его застраховать. Сегодня утром рабочие, которых страховщики наняли в надежде покрыть хоть часть убытков, ломами и лебёдками поднимали из канала ручьи и лужицы свинца.

Элиза снова услышала рядом давешнее сипение, но более громкое, словно тележное колесо проехалось по дырявой волынке, выдавливая из нее воздух. Сипение перешло в хриплый, лающий смех. Горбоносый мужлан стоял у поручня неподалёку от Элизы и смотрел на рабочих.

— Мятеж герцога Монмутского вновь поднял цену на свинец, — сказал он. В такой мере Элиза голландский разбирала. — Он теперь на вес золота.

— Прошу прощения, минхеер, хотя стоимость свинца и впрямь выросла, он всё же куда дешевле золота и даже серебра, — возразила она на ломаном голландском.

Сипатый мужлан отвечал на вполне сносном английском.

— Смотря где. Армия, окружённая врагами и страдающая от нехватки боеприпасов, охотно променяет золотые монеты на равный вес пуль.

Элиза ничуть не сомневалась в справедливости этих слов, но самый взгляд неприятно поразил её своей мрачностью, поэтому она не ответила и больше с мужланом не разговаривала. Кааг меж тем миновал шлюз в западной стене Амстердама. Вокруг тянулась сельская местность, разрезанная канавами на зелёные торфяные бруски, которые лежали вдоль канала, как на прилавке. Другие пассажиры тоже сторонились мужлана: отчасти потому, что боялись подцепить лёгочную болезнь, отчасти потому, что купцов и зажиточных земледельцев, едущих из Амстердама с мешками золотых и серебряных монет, раздражало общество человека, готового пустить флорины на пули. Мужлан, судя по всему, отлично это понимал и первые несколько часов путешествия забавлялся, разглядывая попутчиков с видом высокомерного превосходства, за который во Франции его вызвали бы на дуэль.

Больше он ничего примечательного не делал, пока, чуть ближе к вечеру, внезапно не убил Жака и Жана-Батиста.

А было так: судёнышко дошло каналами до Харлема, где взяло на борт ещё нескольких пассажиров, затем, прибавив парусов, двинулось через Харлемермер — приличных размеров озеро, продуваемое резким морским бризом. Свежий воздух произвёл в мужлане разительную перемену. Сипение исчезло как по волшебству, каждый вдох уже не требовал неимоверных усилий. Он выпрямился, став среднего роста, и помолодел лет на двадцать. Кислое выражение исчезло с физиономии, и он, покинув корму, зашагал по палубе почти весело. После того, как мужлан несколько раз прошёлся из конца в конец корабля, остальные пассажиры привыкли и перестали обращать внимание — так он и смог обойти Жака со спины, схватить за щиколотки и перебросить через борт.

Все случилось настолько быстро, что легко было поверить, будто ничего не произошло. Однако Жан-Батист в это не поверил и бросился на мужлана с обнажённой шпагой. У того шпаги не было, зато была у стоящего рядом антверпенского купца — мужлан просто выхватил её из ножен и принял боевую стойку.

Жан-Батист задумался — и совершенно напрасно. Когда он наконец бросился вперёд, кааг, как на грех, качнулся на волне, едва не сбив его с ног. Клинки скрестились, и стало видно, что Жан-Батист — никудышный фехтовальщик. Однако мужлан и без этих преимуществ взял бы верх; для него убивать людей в ближнем бою было всё равно что для пекаря — месить тесто. Жан-Батист считал фехтование делом серьёзным, требующим определённых церемоний. Чёрные ветряки по берегам Харлемермера, рубя лопастями воздух, мрачно наблюдали за поединком. Вскоре у Жана-Батиста из спины уже торчали два фута окровавленного клинка, а дорогой эфес нелепым украшением застыл на груди.

Только это Элизе и дали увидеть, прежде чем джутовый мешок накрыл ей голову и — плотно, но не чересчур туго, — стянулся на шее. Кто-то обхватил её за колени и оторвал от палубы, другой сгрёб под мышки. На мгновение она испугалась, что её бросят за борт, как Жака и (судя по слышному сквозь мешок всплеску) Жана-Батиста. Покуда Элизу несли вниз, она услышала резкие выкрики на голландском, затем вся палуба наполнилась стуком и шелестом: пассажиры, срывая шляпы, падали на колени.

С Элизы сняли мешок, и она увидела, что находится в каюте вместе с двумя людьми: бугаем и ангелом. Бугай — тот, что надел ей на голову мешок, — почти сразу вышел, повинуясь приказу ангела — белокурого голландского дворянина такой изумительной красоты, что Элиза почувствовала скорее ревность, нежели влечение.

— Арнольд Йост ван Кеппел, — коротко представился он, — паж принца Оранского.

Он смотрел на Элизу с той же холодностью, что и она на него, — очевидно, его мало интересовали женщины. И всё же слухи гласили, что у Вильгельма Оранского — любовница-англичанка. Может быть, он из тех, кто в любви не делает различия между полами.

* * *

Вильгельм Оранский, генерал-капитан и великий адмирал Соединённых провинций, бургграф Безансона, герцог, либо граф, либо барон различных мелких клочков Европы[113], вошёл в каюту несколькими минутами позже, небритый, раскрасневшийся, слегка забрызганный кровью и в целом ничуть не похожий на голландца. Как не уставал напоминать д'Аво, он был помесью самых разных кровей: его предки происходили чуть ли не со всех концов Европы. В грубом крестьянском платье Вильгельм Оранский смотрелся так же естественно, как герцог Монмутский — в турецких шелках. Возбуждение и самодовольство не давали ему сесть, что было к лучшему, поскольку Элиза занимала единственное кресло в каюте и не выказывала намерения его освобождать. Вильгельм отослал Арнольда Йоста ван Кеппела, а сам упёрся плечами в кницу и остался стоять.

— Господи, да вы совершенное дитя — вам ведь и двадцати нет? Что ж, отрадно: это извиняет вашу глупость и даёт надежду на исправление.

Элиза всё еще злилась из-за джутового мешка и не только не ответила, но и не подала виду, что слышит.

— Без промедления напишите благодарственное письмо доктору. Если бы не он, вы бы отправились тихоходным кораблём в Нагасаки.

— Вы знакомы с доктором Лейбницем?

— Встречались в Ганновере пять лег назад. Я ездил туда и в Берлин…

— В Берлин?

— Городишко в Бранденбурге, ничем не примечательный, кроме того, что там у курфюрста дворец. У меня много родственников среди герцогов и курфюрстов в тех краях; я объезжал их, пытаясь собрать коалицию против Франции.

— Надо полагать, безуспешно?

— Они были всей душой. Большинство голландцев — тоже, но только не Амстердам. Члены городского совета по наущению вашего приятеля д'Аво замышляли переметнуться к Франции, чтобы Людовик поддержал их флот против английского.

— И тоже безуспешно, иначе бы все об этом знали.

— Льщу себя мыслью, что мои усилия в северной Германии — которым немало способствовал ваш приятель-доктор — и усилия д'Аво взаимно нейтрализовали друг друга, — объявил Вильгельм. — Я радовался своим успехам, Людовик был в ярости, что ничего не добился.

— И на этом основании захватил Оранж?

Вильгельм разозлился не на шутку, и Элиза сочла, что отплатила за джутовый мешок. Однако принц взял себя в руки и отвечал резко:

— Поймите, Людовик не такой, как мы. Он не нуждается в основаниях. Он сам себе основание. Поэтому его и надо уничтожить.

— И ваша честолюбивая мечта — это осуществить?

— Сделайте милость, детка, замените «честолюбивая мечта» на «судьба».

— Однако вы и над своею землей не властны! Оранж — в руках Людовика, и даже в Голландии вы ходите переодетым из страха перед французскими головорезами!

— Я здесь не для того, чтобы выслушивать от вас общие места, — отвечал Вильгельм уже гораздо спокойнее. — Вы правы. Более того, я не умею танцевать, писать стихи и развлекать гостей за обедом. Я даже не выдающийся военачальник, что бы ни говорили мои сторонники. Знаю одно: ничто не может долго мне противостоять.

— Франция как будто противостоит.

— Я добьюсь, чтобы её замыслы пошли прахом. И в некой малой степени вы мне поможете.

— Зачем?

— Вам следовало спросить: «Как?»

— В отличие от французского короля я нуждаюсь в основаниях.

Мысль, что Элизе нужны какие-то основания, явно позабавила принца, однако убийство двух французских головорезов настроило его на игривый лад.

— Доктор говорит, что вы ненавидите рабство. Людовик хочет поработить весь христианский мир.

— Однако все невольничьи форты в Африке принадлежат голландцам либо англичанам.

— Лишь потому, что флот д'Аркашона слишком слаб, чтобы их отбить, — отвечал Вильгельм. — Иногда в жизни нужно действовать мало-помалу, и в особенности — подзаборным девчонкам, вздумавшим покончить с таким всеобщим установлением, как рабство.

Элиза сказала:

— Удивительно, что принц наряжается крестьянином и пускается в плавание, чтобы просветить подзаборную девчонку.

— Вы себе льстите. Во-первых, как вы сами упомянули, в Амстердаме я всегда хожу переодетым, ибо граф д'Аво наводнил город наёмными убийцами. Во-вторых, я так и так собирался в Гаагу, поскольку вторжение вашего любовника в Англию требует от меня выполнить кое-какие обязательства. В-третьих, я убил ваших телохранителей и велел доставить вас сюда не для того, чтобы просветить вас или что-либо ещё, но чтобы перехватить письма, которые д'Аво спрятал в вашем багаже.

У Элизы вспыхнули щеки. Вильгельм некоторое время забавлялся её смущением, потом, видимо, решил не добивать жертву.

— Арнольд! — крикнул он.

Дверь каюты отворилась, и Элиза увидела, что её вещи, мокрые и перемазанные в смоле, разбросаны по палубе, а наиболее сложные туалеты ещё и разорваны в клочья. Багаж, переданный ей д'Аво, разъяли на части и теперь препарировали по слоям.

— Пока два письма. — Арнольд шагнул в каюту и с лёгким поклоном вручил принцу исписанные листки.

— Оба зашифрованы, — заметил Вильгельм. — Без сомнения, после того, что случилось в прошлом году, ему хватило ума поменять шифр.

Подобно камню, в который ударило пушечное ядро, сознание Элизы разлетелось на большие независимые фрагменты. Первый: существование этих писем делает её в глазах голландского закона французской шпионкой и оправдывает любые мыслимые кары. Второй: что именно замыслил д'Аво? (Несколько замысловатый способ отправлять письма… а может быть, и нет?) Третья часть сознания бездумно поддерживала светский разговор:

— Что случилось в прошлом году?

— Я перехватил предыдущего дурачка, завербованного д'Аво. Мои криптографы расшифровали письма, которые тот вёз в Версаль. В них рассказывалось, как Слёйс и некоторые члены амстердамского совета выслуживаются перед Людовиком.

Эта ремарка по крайней мере вывела Элизу из раздумий о роке и карах.

— Этьенн д'Аркашон посещал Слёйса несколько дней назад… очевидно, не для того, чтобы поговорить о размещении денег…

— Она зашевелилась… веки подрагивают… наверное, скоро проснётся, сир, — сказал Арнольд Йост ван Кеппел.

— Не попросите ли вы этого человека освободить каюту? — обратилась Элиза к Вильгельму с изумившей всех твёрдостью.

Вильгельм еле заметно шевельнул рукой, и ван Кеппел вышел, затворив дверь. Хруст ткани послышался с новой силой.

— Он собирается оставить меня вовсе без одежды?

Вильгельм задумался.

— Да. За исключением одного платья, которое сейчас на вас. Вы зашьёте это письмо в корсет после того, как Арнольд снимет с него копию. Затем вы прибудете в Париж — измученная, растерзанная, без спутников или багажа — и расскажете в красках, как грубые сыровары убили ваших слуг, изобидели вас, разворошили ваши тюки, но всё же вы сумели доставить одно письмо, предусмотрительно зашитое в нижнее бельё.

— Романтическая история.

— В Версале она произведёт фурор. Вам это куда более на руку, чем заявиться свежей и расфранчённой. Графини будут вас жалеть, а не страшиться, и возьмут под своё крыло. План настолько превосходен, что я удивляюсь, как д'Аво сам до него не додумался.

— Может быть, д'Аво и не хотел, чтобы меня приняли при французском дворе. Может быть, он хотел использовать меня для доставки писем, а затем выбросить, как ненужную вещь.

Это должно было прозвучать жалостливо и вызвать жаркие опровержения со стороны принца, однако тот всерьёз задумался, чем нимало не успокоил Элизины страхи.

— Д'Аво вас с кем-нибудь знакомил?

— С упомянутым Этьенном д'Аркашоном.

— Значит, у д'Аво на ваш счёт планы, и я знаю какие.

— У вас такое торжествующее лицо, о принц… Я ничуть не сомневаюсь, что вы прочли мысли д'Аво, как прочтёте его письма. Я, увы, лишена такого преимущества и весьма желала бы знать ваши планы на мой счёт.

— Доктор Лейбниц научил вас шифру, в сравнении с которым этот, — Вильгельм встряхнул письмами д'Аво, — детские игрушки. Воспользуйтесь им.

— Вы хотите, чтобы я шпионила для вас в Версале?

— Не только для меня, а еще и для Софии и для всех, кто противостоит Людовику. Пока это. Возможно, впоследствии мне потребуется что-то ещё.

— Сейчас я в вашей власти, однако, когда я достигну Франции, когда окажусь под опекой герцогинь и под защитой французского флота…

— Что помешает вам рассказать французам всё и стать двойным агентом?

— Вот именно.

— Разве недостаточно того, что Людовик отвратителен, а я стою за свободу?

— Быть может, и достаточно… но с вашей стороны было бы глупо верить мне на этом основании, а я не стану шпионить для глупца.

— Неужто? Вы шпионили для Монмута.

Элиза задохнулась.

— Сударь!

— Детка, не следует выезжать на турнир, если боитесь быть выбитой из седла.

— Согласна, Монмут не семи пядей во лбу… зато он замечательный воин.

— Он не плох, хотя с Джоном Черчиллем не сравнится. Вы же не думаете, что он и впрямь свергнет короля Якова?

— Я бы не поддержала его, если бы так не думала.

Вильгельм мрачно рассмеялся.

— Он предлагал сделать вас герцогиней?

— Почему меня все об этом спрашивают?

— Своим предложением он вскружил вам голову… Монмут обречён. По условиям мирного договора с Англией у меня в Гааге стоят шесть английских и шотландских полков. Как только я доберусь туда, я отправлю их через Ла-Манш — помочь в подавлении мятежа.

— Зачем?! Яков — практически вассал Людовика! Вам следует поддержать Монмута!

— Элиза, таился ли Монмут в Амстердаме? Ходил ли в крестьянском платье?

— Нет, он гордо расхаживал во всей красе.

— Стерегся ли он французских наёмных убийц?

— Нет, он был беспечен, как павлин.

— Находили ли в его карете гранаты с дымящимся запалом?

— Нет, только другие гранаты — плоды.

— Д'Аво — человек умный?

— Разумеется!

— В таком случае, коли он знал, что замышляет Монмут — а ваши замыслы прочитывались так легко, — то почему не попытался его убить?

Никакого ответа из уст бедной Элизы.

— Монмут высадился в Дорсете — в Дорсете! — родных краях Джона Черчилля. Черчилль скачет из Лондона, чтобы вступить с ним в бой, а когда доскачет, мятеж будет подавлен. Мои полки прибудут к шапочному разбору — я отправлю их только для приличия.

— Разве вы не хотите, чтобы Англией правил протестант?

— Хочу, разумеется! Чтобы победить Людовика, мне нужна Британия.

— Вы говорите это так небрежно.

— Простая истина. — Вильгельм пожал плечами. Внезапно ему пришла в голову мысль. — Я люблю простые истины. Арнольд!

Арнольд снова вошёл в кабину — он обнаружил еще два письма.

— Сир?

— Мне нужен свидетель.

— Свидетель чего, сир?

— Девочка боится, что я поступлю глупо, если буду ей доверять. Она родом с Йглма… посему я сделаю её герцогиней Йглмской.

— Однако… Йглм принадлежит английскому королю, сир.

— В том-то и суть, — сказал Вильгельм. — Девочка будет герцогиней тайно, только по имени, покуда я не воссяду на английский престол — тут-то она и станет герцогиней явно. В таком случае я смогу рассчитывать на её верность, а у неё не будет причины подозревать меня в глупости.

— Или так, или тихоходное судно в Нагасаки? — спросила Элиза.

— Не такое уж оно тихоходное, — сказал Арнольд. — К концу пути у вас ещё сохранятся один или два зуба.

Элиза, словно не слыша его, смотрела Вильгельму в глаза.

— На колени! — приказал он.

Элиза подобрала подол платья — единственного, которое у неё осталось, — и упала на колени перед принцем Оранским. Тот сказал:

— Вы не можете принять титул без церемонии, демонстрирующей вашу покорность сюзерену. Такова традиция, идущая из древних времён.

Арнольд вытащил из ножен короткую шпагу и попытался на вытянутых руках подать её принцу, но при этом несколько раз задел локтями, эфесом и проч. различные крепления, кницы и предметы мебели: в крохотной каюте было очень тесно. Принц наблюдал за ним с холодной весёлостью.

— Господин ударяет вассала по плечу мечом, — сказал он, — но здесь им орудовать небезопасно. Кроме того, я произвожу вас не в рыцари, а в герцогини.

— Предпочитаете кинжал, сир? — спросил Арнольд.

— Да, — отвечал принц. — Не трудитесь его доставать, у меня есть свой. — Он быстрым движением руки распустил пояс и сбросил штаны. Доселе невидимое орудие явилось на свет так близко от лица Элизы, что та ощутила его жар. Не самый короткий и не самый длинный такого рода клинок, какой ей случалось видеть. Она порадовалось, что он совершенно по-голландски чистый и ухоженный. «Клинок» пульсировал в такт биению сердца своего обладателя.

— Если вы хотите ударить меня им по плечу, вам надо подойти на шаг, — сказала Элиза, — ибо, при всем своем великолепии, он не дотягивает до шпаги длиной.

— Напротив, это вы должны приблизиться, — отвечал принц. — Как вам отлично известно, моя цель не ваше плечо, правое или левое, но более нежное и заманчивое гнёздышко посередине. Не стоит разыгрывать изумление, я знаю вашу историю. Мне известно, что вы научились этому и многому другому в гареме турецкого султана.

— Там я была невольницей. Здесь я таким образом стану герцогиней?

— Как было с Монмутом, как будет во Франции, так здесь и сейчас, — обходительно произнёс Вильгельм, хватая её за волосы. — Может, научите Арнольда штучке-другой.

Он потянул Элизу к себе. Она плотно зажмурилась. То, что предстояло, было само по себе не так и ужасно, но не в присутствии же свидетеля!

— Забудьте про него, — сказал принц. — Откройте глаза и смотрите на меня смело, как надлежит герцогине.

Побережье Европы и Северной Африки 1685

Что ждёт нас в море? Радости Мидаса:

Златые сны и впроголодь припаса,

Под жгучим солнцем в гибельных краях

До срока можно обратиться в прах.

Корабль — тюрьма, причём сия темница

В любой момент готова развалиться,

Иль монастырь, но торжествует в нём

Не кроткий мир, а дьявольский содом;

Короче, то возок для осужденных

Или больница для умалишённых:

Кто в Новом Свете приключении ждёт,

Стремится в Новый, попадёт на Тот.

Джон Донн, элегия XX, «Любовная война»[114]

Джек рыдал впервые с детства, когда брата Дика вытащили из Темзы, белого и застывшего.

Команда не особенно удивлялась. Отплытие корабля всегда сопровождается бурными всплесками чувств, особенно со стороны оставляемых на пристани женщин. Господин Влийт, испугавшись, что инцидент приведёт к каким-нибудь юридическим затруднениям, взбежал по сходням, за ним поднялся должным образом благословлённый Евгений. Бриг без всяких церемоний отвалил от пристани, выскользнул в Эйсселмер и, подняв паруса, устремился вперёд по неспокойному морю. Евгений подошёл, упёрся огромным унтом в мачту и, что-то виновато бормоча, вытащил гарпун из неё, а заодно из Джековой руки. Один из матросов, сказавшийся цирюльником, развёл на камбузе огонь, чтобы раскалить железо для прижигания. У Джека была глубоко рассечена грудь и пропорота рука, так что прижигать предстояло много. Наверное, с полкоманды сидело на нём. чтоб не дёргался, пока железо прикладывали, снова накаляли, снова прикладывали, и так снова и снова чуть ли не всю дорогу через Эйсселмер. В начале этого нескончаемого таврения Джек вопил как резаный. Кто-то из матросов, сидящих на нём, явно забавлялся, другие смотрели с осуждением, но никто — с жалостью. Да и как могло быть иначе на невольничьем корабле? Вскоре Джек доорался до того, что сорвал голос, и уже не слышал ничего, кроме шипения собственного мяса.

По окончании он, завёрнутый в простыню, уселся на бушприте, словно носовая фигура, изображающая бродягу. Евгений принёс трубку, и Джек закурил. Странным образом он вообще ничего не чувствовал. Большие купеческие суда в огромных, наполненных воздухом деревянных коробах для уменьшения осадки буксировали через мели, усеянные старыми ажурными остовами. Ритм океана слегка изменился, как перед представлением, когда цветистая увертюра переходит в грозную музыку Драмы или Истории. Стало темнее и ощутимо холоднее; большие корабли, освобождённые из коробов, расправляли паруса по ветру, словно торговец тканями, демонстрирующий свой товар богатому покупателю. Товар пришёлся по вкусу; паруса наполнились ветром, напряглись, и корабли устремились к морю. Ближе к Текселу все моряки бросили работу, чтобы поглазеть на голландские линейные суда. Флаги и вымпелы вились, как клубы дыма, три яруса орудий грозно смотрели на Англию.

Наконец вышли в открытое море, и некоторое умиротворение снизошло на Джека, ощущавшего себя приговорённым на каждом клочке суши. Ненадолго заглянули в Дюнкерк — набрать ещё матросов. Поскольку раны не позволяли Джеку ходить, брат Боб навестил его на корабле. Они обменялись несколькими историями, которые Джек тут же начисто позабыл. Встреча с братом происходила как во сне — мелькание несвязанных обрывков. Кажется, кто-то сказал Бобу, что Джек повредился в уме.

Дальше на юг. У Сен-Мало их взяли на абордаж французы, которые лишь посмеялись над бесполезным грузом и, немного пограбив для порядка, отпустили их с миром. Однако один из приватиров, покидая «Раны Господни», подошёл к господину Влийту. Тот втянул голову в плечи, и в ответ на трусливый жест, больше чем на что-либо ещё, француз отвесил голландцу такую пощёчину, что тот рухнул на палубу.

Даже в нынешнем полубреду Джек понимал, что эта оплеуха повредила его вложениям больше, чем если бы французы дали по бригу бортовой залп. Матросы обнаглели, а господин Влийт теперь большую часть времени проводил, запершись в каюте. От мятежа корабль спас мистер Фут. Используя Евгения в качестве мышечной силы, он стал истинным капитаном корабля. Старые привычки вернулись легко, как будто он и не простоял двадцать лет за стойкою «Ядра и картечи».

Следуя вдоль побережья, они обошли различные мысы Бретани, затем двинулись юго-западным курсом через Бискайский залив и несколько тревожных недель спустя увидели галисийское побережье. Джек не разделял обшей тревоги, поскольку раны воспалились. Приступы горячечного бреда перемежались бесконечными кровопусканиями, которыми цирюльник пытался сбить жар; Джек представления не имел, где они находятся, а порою и вовсе не помнил, что он — на корабле. Господин Влийт отказывался покидать каюту и, вероятно, правильно делал, поскольку у команды крепло желание выбросить его за борт. Однако лишь он на корабле знал навигацию. Джек валялся в гамаке под палубой, день за днем глядя на синие иголки света между досками над головой и слыша, как весело пересыпаются раковины каури всякий раз, как волна поднимает и опускает бриг.

Когда он наконец сумел выбраться на палубу, там было очень жарко, а солнце стояло так высоко, как Джек ещё никогда не видел. Ему сообщили, что бриг некоторое время назад заходил в Лиссабон. Джек пожалел, что пропустил это событие: по слухам, под Лиссабоном располагалось огромное становище бродяг. Если б он сбежал с корабля, то, возможно, остался бы с ними в качестве короля. Впрочем, то была бредовая фантазия смертника, прикованного за шею к стене, и Джек вскорости её позабыл.

Согласно господину Влийту, который бесконечно брал замеры квадрантом и выполнял бесчисленные расчёты, корабль миновал широту Гибралтара, соответственно, земля, которую они иногда видели по левому борту, была Африка, однако от Невольничьего берега далеко-далеко на юге их отделяли долгие недели пути.

Впрочем, тут он ошибся. В тот же день вперёдсмотрящие подняли крик. Выбежав на палубу, Джек и его товарищи увидели, что с кормы к ним приближаются два странных судна — казалось, они скользят, по-паучьи перебирая бесчисленными лапками. То были галеры — типичные боевые корабли берберийских корсаров. Господин Влийт некоторое время изучал их в подзорную трубу, делая на грифельной доске какие-то геометрические расчёты, потом его затошнило, и он удалился в каюту. Мистер Фут открыл несколько сундуков и принялся раздавать ржавые абордажные сабли и мушкетоны.

* * *

— Зачем биться за раковины? — спросил один матрос-англичанин. — Будет как с французами у Сен-Мало.

— Их интересует не наш груз, — ответил мистер Фут. — Думаете, свободные люди станут так грести?

Джек не первым, но и не последним на бриге поставил бы под сомнение разумность лозунга «Стоять до конца», однако когда понял, что корсары хотят обратить их в галерных рабов, то резко переменил взгляды. Команда распалась на кучки — явный зародыш мятежа. Джек взобрался на шлюпку, принайтовленную к палубе, а с неё — на навигационную рубку сразу за фок мачтой. С этой высоты он обозрел «Раны Господни» и (в который раз) подивился узости судна. И всё же бриг, как все европейские корабли, казался неповоротливым боровом в сравнении с галерами, которые скользили по волнам, как лезвия голландских коньков по замёрзшему каналу. Их влекли не только вёсла, но и огромные, шафранового цвета треугольные паруса; приближались они в кильватерном строю строго с кормы, дабы жалкие пушечки «Ран Господних» не могли дать по ним бортовой залп. Единственный фальконет на корме мог бы запулить в передовую галеру парочкой ядер размером с мандарин, но ближайшие матросы спорили, а не заряжали пушку.

— Что за мир! — крикнул Джек.

Почти все подняли к нему головы.

— Год за годом мы в родных краях рубим дрова, таскаем воду из колодца, ходим в церковь и не видим никаких развлечений, кроме градобития или голода, а стоит выйти в море и пройти под парусами несколько дней — на тебе! Получай берберийских корсаров у берегов Африки! У господина Влийта, как я погляжу, отсутствует вкус к приключениям. Что до меня, я лучше сражусь с корсарами, чем буду грести на галере! Итак, я за драку! — Джек выхватил янычарскую саблю, и она ярко блеснула на солнце — не то что ржавые железяки мистера Фута. Джек отбросил ножны; те, вращаясь, отлетели к борту, на мгновение зависли в воздухе и отвесно вошли в воду. — Вот всё, что получат корсары от Джека Куцего Хера!

Речь вызвала одобрительные крики со стороны той части команды, которая так и так собиралась драться. Вторая половина только краснела за Джека — ну можно ли так скоморошничать?

— Тебе легко — все знают, что ты умираешь, — сказал некий Генри Флет, до сей поры состоявший с Джеком в приятельских отношениях.

— И всё же я проживу дольше тебя! — Джек спрыгнул с надстройки и двинулся на Флета. Тот застыл ошарашенно, не подозревая, что его друзья уже бросились врассыпную. Когда Джек приблизился, и повернулся боком, и полусогнул колени, и показал Флету кривой клинок, тот машинально принял боевую стойку, затем, опомнившись, попятился, развернулся и побежал. Грянул смех, что было и приятно, и, если хорошенько подумать, плохо. Предстоит ответственная работа, не балаган. Эти дурни не поймут, что дело нешуточное, пока кого-нибудь не убьёшь. Поэтому Джек загнал Флета на бак и оттуда на бушприт, уворачиваясь от кливера, мидель-кливера и бом-кливера, дрожавших и хлопавших на ветру, поскольку никто не следил за их правильным положением. Наконец бедняга Флет застыл на самом конце бушприта, цепляясь за единственный доступный трос[115], чтобы не слететь в воду от качки. Другой рукой он поднял саблю в слабой попытке защищаться.

— Погибнуть от руки христианина сейчас или от руки магометанина десятью минутами позже — мне все одно. Но если ты решил сделаться галерным рабом, твоя жизнь никчёмна, и я сброшу тебя в океан, как кусок говна.

— Я буду сражаться, — пообещал Флет.

Джек явственно видел, что он лжёт. Однако сейчас все смотрели на него — не только команда «Ран Господних», но и неожиданно большое число вооружённых людей, высыпавших на палубу галер. Надо было соблюдать декорум. Поэтому Джек демонстративно двинулся назад по бушприту с намерением развернуться и зарубить Генри Флета, когда тот неизбежно нападёт сзади.

Тут мистер Фут взмахнул саблей и рассёк трос, закреплённый на баковой кофель-планке, — трос, держащий тупой угол бом-кливера. Джек пригнулся и ухватился за какую-то снасть. С громким металлическим хлопком парус саваном обвил Флета, подержал мгновение и сбросил в море, где того сразу затянуло под несущийся вперёд корпус.

Джек сам едва не слетел в воду, поскольку повис, одной рукой цепляясь за снасть, а другой сжимая ятаган, однако Евгений могучей лапищей схватил его за локоть и втащил в безопасность.

Если это можно было назвать безопасностью. Две галеры, шедшие до сих пор в линию, за время происшествия с Флетом разделились, чтобы одновременно подойти к бригу с боков. До слуха уже давно доносилось слабое многоголосое пение; странная мелодия наподобие ирландских мотивов резала английское ухо Джека своей нездешностью — впрочем, если подумать, правильно было бы сказать «здешностью».

Так или иначе, непривычное пение на каком-то варварском языке сперва звучало медленно, ибо удары весел о воду задавали ритм, как барабан. Теперь же, когда галеры разошлись, с них донеслась резкая очередь щелчков — Джек подумал, что стреляют какие-то мавританские ружья. Пение сразу сделалось громче. Джек различал тарабарские слова:

Хава нагила, хава нагила, хава нагила вэнисмэха!

Хава нагила, хава нагила, хава нагила вэнисмэха…

— Что-то вроде шотландских волынок, — объявил он. — Шум, который производят перед боем, чтобы не слышно было, как коленки стучат.

Кто-то — один или двое — рассмеялись, но на них зашикали другие, напряжённо вслушивающиеся в песню корсаров. Вместо того, чтобы продолжиться в прежнем ритме, как положено доброй христианской мелодии, она вроде бы зазвучала быстрее:

Уру, уру ахи!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Хава нагила…

Песня точно звучала быстрее; и поскольку вёсла входили в воду на каждый такт, то и гребля ускорилась вместе с ней. Расстояние между носом первой галеры и кормой «Ран Господних» сокращалось на глазах.

Уру, уру ахим!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Хава нагила.

Хава нагила, хава нагила, хава нагила вэнисмэха!

Хава нагила, хава нагила, хана нагила вэнисмэха.

Корсары пели и гребли самозабвенно. Галеры легко настигли бриг и шли теперь по бокам так близко, чтобы только не задевать его вёслами. Даже не считая невидимых гребцов, число людей на них превосходило всякое вероятие: как будто на каждой галере столпилось по целому пиратскому городу.

Левая галера первой поравнялась с бригом: снасти и паруса убраны для атаки, на борту и на юте видимо-невидимо корсаров. Многие размахивали абордажными крючьями на верёвках или держали абордажные лестницы, тоже с крючьями на концах. Джек и остальные на бриге разом увидели и поняли одну вещь. Увидели — что среди воинов почти нет арабов, за исключением аги, выкрикивающего приказы; то были европейцы, негры, даже несколько индусов. Поняли — что это янычары: не-турки, воющие на стороне турок.

Вслед за этим пришло осознание, что в их случае не так уж и плохо стать берберийскими корсарами.

Джек, чуть посообразительнее среднего морского бродяги, понял это на мгновение раньше других и решил первым облечь истину в слова, чтоб прослыть автором идеи. Он схватил со дна сундука абордажный крюк вместе с бухтой троса и, снова вскарабкавшись на рубку, заорал:

— Отлично! Кто хочет сделаться турком?

Команда дружно завопила: «Ура!» Кажется, все достигли полного единомыслия — кроме Евгения, который, как всегда, не понял, что говорят. Покуда остальные пожимали друг другу руки, радуясь привалившей удаче, Джек зажал саблю в зубах, забросил трос за плечо и полез по фок-вантам к фор-марсу — платформе на середине мачты. Пение бешено ускорилось. Вёсла двигались вразнобой — не все гребцы успевали попадать в такт.

Уру, уру ахим!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Уру ахим бэлэв самэах!

Хава нагила…

Уру ахим бэлэв самэах

Уру ахим бэлэв самэах

Уру ахим бэлэв самэах

Уру ахим бэлэв самэах…[116]

Обе галеры теперь на полкорпуса опередили бриг. По сигналу аги обе разом подняли вёсла и развернулись, чтобы сойтись с ним бортами. Гребцы замертво рухнули на весла и не попадали со скамей потому лишь, что в такой тесноте падать им было некуда.

— Вы видите тюрбаны, богатое платье и сабли янычар! — орал Джек. — Я вижу невольников. Эти галеры — гробы, забитые полуживыми горемыками! Слышали щелчки? Это не стрельба, это бичи надсмотрщиков! Я вижу сотню обессиленных людей с кровавыми полосами на спине! Мы все через полчаса будем рабами, если не покажем аге, что умеем драться и достойны стать янычарами!

Произнося этот спич, Джек раскладывал трос на платформе, чтобы тот не запутался, когда будет разматываться. Абордажный крюк с левой галеры едва не угодил ему в лицо. Джек пригнулся и подобрал голову. Крюк зацепился за доску и застонал, когда янычар внизу всем телом повис на тросе. Джек выхватил саблю и разрубил веревку; корсар упал, и его тут же раздавило сходящимися бортами.

Стоявшая до сей минуты невероятная, почти безмятежная тишина сменилась нестройным грохотом: пираты дали залп. И снова стало тихо — ни у кого не было времени перезаряжать. На какое-то время все окуталось дымом. Почти напротив Джека была высокая грот-мачта левой галеры с «вороньим гнездом» на самой макушке. Идеальная мишень для абордажного крюка — Джек попал с первого раза, потом, выбирая слабину, едва не сорвался с марса: корабли качнуло в разные стороны, и мачты резко разошлись. Джек решил воспользоваться этим и несколько раз обмотал трос вокруг левой руки. Следующим движением кораблей его сорвало с марса, вогнав в живот несколько тысяч заноз, и выбросило в пространство. Верёвка, задержав полёт, чуть не оторвала ему руку. Джек со свистом пронёсся над галерой, увидев лишь ало-шафрановое пятно, и повис над океаном. Глядя туда, откуда прилетел и куда теперь летел снова, он увидел, что несколько человек — включая одного надсмотрщика — смотрят на него с любопытством. Пролетая над палубой, Джек взмахнул саблей и рассёк надсмотрщику голову пополам. Однако от удара саблей о череп верёвка раскрутилась. Вращаясь в воздухе, Джек долетел до палубы «Ран Господних» и с такой силой врезался в фок-мачту, что из него вышибло дух. Рука, держащая верёвку, разжалась. Джек лежал на палубе среди множества человеческих ног — всё сплошь незнакомых. Корабль был полон янычарами, и никто, кроме Джека, не поднял на них оружие.

За одним исключением: Евгений уловил суть первой зажигательной речи Джека, хоть и не понял более прагматичную вторую. Соответственно, он загарпунил раиса, капитана правой галеры, точно в солнечное сплетение.

Всё это и прочие подробности боя (если тут применимо такое слово) сообщил Джеку мистер Фут, когда их, раздев догола, согнали на галеру, где кузнец раскочегаривал горн, чтобы надеть оковы на узкие части их тел.

Корсары за пятнадцать минут перерыли трюмы «Ран Господних» и явно не соблазнились каури. Из пленных на галеру не перевели только господина Влийта. Его вытащили из льяла, куда он схоронился в самом начале боя, раздели и привязали к бочке. Теперь негр энергично насиловал его в задницу.

— Что за бред ты орал с фок-мачты? — спросил мистер Фут. — Никто ничего не понял. Мы только переглядывались… — Он показал, как они недоуменно пожимали плечами.

— Чтобы вы показали себя настоящими бойцами, — вкратце передал Джек основную суть, — иначе вас сразу прикуют к вёслам.

— Хм… — Вежливость не позволила мистеру Футу сказать, что в случае Джека тактика не сработала. Впрочем, судя по тому, что некоторые окровавленные, чёрные от солнца бедолаги украдкой подмигивали Джеку, убийство надсмотрщика сделало его не менее популярным среди галерных рабов, чем прежде среди бродяг.

— Тебе-то что? — спросил мистер Фут несколькими минутами позже, когда стало ясно, что телесное надругательство над его бывшим партнером завершится не скоро. Бочка с господином Влийтом медленно продвигалась по палубе «Ран Господних», пока не упёрлась в борт, где и осталась стоять, гудя, как барабан. — Ты так и так долго не проживешь.

— Если окажешься в Париже, задай этот вопрос крысолову Сен-Жоржу, — сказал Джек. — Он показал мне, как поступать красиво. У меня, понимаешь ли, реноме…

— Слыхал.

— Я надеялся, что ты или кто из ребят помоложе проявите боевой дух, станете янычарами, а потом когда-нибудь вернётесь в христианский мир и расскажете, как я героически бился с корсарами. Чтобы все узнали: моя история закончилась знатно. Вот и всё.

— Ну, в следующий раз говори чётче, — сказал мистер Фут, — потому что мы не разобрали буквально ни слова.

— Да, да, — буркнул Джек, надеясь, что его не прикуют к одному веслу с мистером Футом, — с таким занудой сбесишься. Он вздохнул. — Одно сплошное жоподралово — прям как в Библии!

— В Писании нет про жоподралово! — возмутился мистер Фут.

— Ну, откуда мне знать, — отвечал Джек. — Дорогу! Скоро я буду в таком месте, где всё время читают Библию.

— В раю?

— По-твоему, это рай?

— Что ж, похоже, меня посадят на другую скамью, Джек, — сказал мистер Фут. И впрямь, мёртвого гребца вытащили из-за весла на корме и мистеру Футу указывали, чтобы тот сел на его место. — Вряд ли еще случится поговорить. С Богом!

— С Богом? С Богом!.. Хрена ли говорить такое галерному рабу? — были последние (как Джек думал) его слова мистеру Футу.

Двое янычар бросили господина Влийта за борт. Джек слышал всплеск, садясь на засранную скамью, на которой ему предстояло грести до последнего вздоха.

Переводчик: Е. М. Доброхотова-Майкова


Книга третья ОДАЛИСКА

Короли и лица, облечённые верховной властью, вследствие своей независимости всегда находятся в состоянии непрерывной зависти и о состоянии и положении гладиаторов, направляющих оружие друг на друга и зорко следящих друг за другом. Они имеют форты, гарнизоны и пушки на границах своих королевств и постоянных шпионов у своих соседей, что является состоянием войны.[117]

Гоббс, «Левиафан»

Уайтхолл февраль 1685

Как всадник, пришпоривший дикого скакуна, что пронёс его, не разбирая дороги, через несколько стран, или шкипер, который после ночной схватки с волнами вновь поднимает паруса и правит в неведомое море, так доктор Даниель Уотерхауз в лето Господне 1685-е наблюдал последние часы короля Карла II.

Многое произошло за двенадцать лет, однако мало что изменилось. Мир Даниеля, словно каучук, растягивался, но не рвался и всегда сохранял исходную форму. Он получил докторскую степень; дальше оставаться в Кембридже значило читать лекции перед пустыми аудиториями, вдалбливать науки тупым герцогским сынкам и смотреть, как Исаак всё глубже погружается в беспросветную темень поисков философской ртути, Соломонова храма и толкований на Апокалипсис. Даниель перебрался в Лондон, где события свистели мимо, как пули.

Падение Джона Комстока, его отъезд и уход с поста председателя Королевского общества в своё время представлялись эпохальными переменами. Через несколько недель Томас Мор Англси не только стал председателем Общества, но и купил особняк Комстока — лучший в Лондоне, считая королевские дворцы. Несгибаемого консерватора и архиангликанина сменил кичливый папист, и ничто, по сути, не изменилось. Даниель усвоил, что в мире полно влиятельных людей, однако пока они исполняют одну и ту же роль, они взаимозаменяемы, как актёры второго плана, произносящие те же реплики с той же сцены.

Семена, посеянные в 1672–1673 годах, за двенадцать лет взошли и стали деревьями: одни — могучими и красивыми, другие — кривыми и уродливыми, а третьи сожгло молнией. Нотт Болструд умер в изгнании, его сын Гомер жил теперь в Голландии, другие Болструды перебрались в Новую Англию. Всё из-за того, что Нотт в 1679-м вздумал через суд объявить Нелл Гвин непотребной женщиной. Шума эта история тогда наделала много. Чем старше становился Карл, тем больше лондонцы боялись возврата к папизму с приходом его брата Джеймса и тем больше король нуждался в склочном пуританине — Болструде, чтобы эти страхи успокаивать. Однако чем больше власти забирал Болструд, тем сильнее он распалял народ против Джеймса и католичества. В 1678 году ненависть достигла таких масштабов, что католиков начали хватать и вешать за участие в мифическом «папистском заговоре». Когда закончились католики, начали вешать протестантов за сомнения в том, что заговор вообще был.

К тому времени сыновья Англси — Луи, граф Апнорский, и Филип, граф Ширнесский, промотали почти все семейные капиталы. Терять им было нечего, кроме своих кредиторов, и они бежали во Францию. Роджер Комсток, ставший к тому времени пэром Англии, маркизом Равенскарским, купил Англси-хаус (прежде Комсток-хаус). Вместо того, чтобы въехать в особняк, Роджер велел его снести, а на освободившейся земле разбить «самую красивую площадь Европы». На самом деле выходило подобие Уотерхауз-сквер, только больше и лучше. Релей умер в 1678-м, однако Стерлинг заступил на его место так же легко, как Англси — на место Джона Комстока; теперь они с Равенскаром занимались тем же, что двенадцать лет назад, только с большим финансовым размахом и меньшим числом ошибок.

Король распустил Парламент, чтобы прекратить казни своих друзей-католиков, спровадил Джеймса в Испанские Нидерланды, чтобы не мозолил недругам глаза, и вдобавок выдал его дочь Марию за главного защитника протестантской веры: Вильгельма Оранского. На случай, если и этого будет мало, герцогу Монмутскому (протестанту) позволили разъезжать по стране, дразня англичан надеждой, что посредством какого-нибудь генеалогического мухлежа его объявят законнорожденным и наследником трона.

Другими словами, Карл II по-прежнему мог изумлять, ошеломлять и водить за нос. Однако его алхимические изыскания в подвале под Внутренней галереей не принесли плодов: он не мог делать золото из свинца. И не мог без Парламента увеличить налоги. Уцелевшие златокузнецы на Треднидл-стрит и сэр Ричард Апторп со своим новым банком не желали давать ему в долг. Людовик XIV щедро снабжал Карла золотом, но под конец оказался не лучше любого другого богатого родственничка: научился взамен процентов по долгам всячески изводить Карла. Итак, король вынужден был созвать Парламент. В итоге победили сторонники Болструда («Враги произвола», называли они себя) и первым пунктом в повестке поставили не увеличение налогов, а запрет Джеймсу (и любому другому католику) занимать английский престол. Парламент немедленно сделался столь непопулярным у сторонников короля, что пришлось переместить его (вместе с париками, мешками шерсти и проч.) в Оксфорд, подальше от лондонских толп, подстрекаемых сэром Роджером Лестрейнджем — тот, отчаявшись изничтожить чужие памфлеты, печатал теперь собственные. Полагая, что в Оксфорде им ничто не грозит, виги (как окрестил их Лестрейндж) проголосовали за новый закон о престолонаследии и рукоплескали Болструду, когда тот объявил Нелли шлюхой.

Даниель услышал о решениях Парламента от уличного глашатая. Они с Робертом Гуком стояли там, где у Комстока, а после у Англси, была бальная зала, а сейчас под синим октябрьским небом белела россыпь итальянского мрамора. Рабочим столом им служила коринфская капитель. Нанятые Роджером ирландцы выдернули из-под неё колонну, и капитель, рухнув, до половины ушла в землю. Она стояла как раз под нужным углом; Даниель и Гук разложили сверху чертежи и придавили осколками мрамора: кончиками ангельских крыльев и оббитыми листьями аканта. Чертежам этим предстояло воплотить замысел Роджера внести немного картезианской ясности в тот клубок спутанных корней, что представляли собой лондонские улицы. Землемеры вместе с помощниками протянули верёвки и вбили колышки, наметив оси трёх коротких параллельных улиц, на которых, согласно Роджеру, должны были расположиться лучшие лавки в Лондоне. На одной из табличек значилось «Англси», на второй — «Комсток», на третьей — «Равенскар». Однако вечером явился Роджер, вооружённый обмакнутым в чернила пером, вычеркнул эти названия и написал «Нортумберленд»[118], «Ричмонд»[119] и «Сент-Олбанс»[120].

Через месяц в Британии не было ни Парламента, ни Болструдов. Джеймс вернулся с чужбины, Монмута прогнали с королевской службы, и Англия, по сути, превратилась в подразделение Франции: Карл теперь открыто получал сто тысяч фунтов в год, а большинство лондонских политиков — как виги, так и тори — взятки от Короля-Солнца. Католиков, брошенных в Тауэр за участие в мифическом папистском заговоре, выпустили, чтобы освободить место для такого же количества протестантов, якобы участвовавших в «заговоре Ржаного дома» с целью посадить на престол Монмута. Как многие «папистские заговорщики», они быстро начали «кончать с собой». Один, например, исхитрился перерезать себе горло до самого позвоночника!

Итак, труд Уилкинса пошёл прахом, по крайней мере, на время. Тысячу триста квакеров, гавкеров и других диссентеров бросили в тюрьму. Тогда-то Даниель и провёл несколько месяцев в тесноте и вони, слушая, как озлобленные люди поют те самые гимны, которым его в детстве учил Дрейк.

Карл II любил Францию, ненавидел пуритан, не знал недостатка в любовницах, зато вечно нуждался в деньгах. И ничто по-настоящему не менялось.

* * *

Теперь доктор Уотерхауз стоял на пристани Уайтхолла: грубой деревянной платформе, что прилепилась к отвесной стене, сложенной из каменных блоков, — такой же, как у всех дворцовых зданий со стороны реки. Глядя вниз по течению, откуда должна была прибыть лодка с врачами, Даниель видел сплошную известняковую стену с редкими окнами или декоративными бастионами. Тремя сотнями футов ниже по течению в реку выдавался пирс; по нему, стуча от холода зубами, расхаживали несколько героических лодочников. Рядом покачивались на воде лодки, однако час был поздний, погода — холодная, король умирал, и никто из горожан не спешил воспользоваться древним правом свободного прохода через дворец.

За пирсом река плавно сворачивала вправо, к Лондонскому мосту. Когда тусклый день сменялся серым вечером, от «Старого лебедя» — таверны у северного края моста, где собирались осторожные люди, не желающие доверять свою жизнь стремнине под арками, — отвалила лодка и с тех самых пор упорно двигалась против течения. Сейчас Даниель, вытащив из кармана подзорную трубу, уже мог различить, что в ней всего два пассажира.

Ему вспомнился вечер в 1670 году, когда он приехал сюда в карете Пеписа и бродил по саду, пытаясь держаться естественно. В ту пору это казалось ему романтическим и опасным; теперь при мысли о тогдашней своей глупости он только стиснул зубы и возблагодарил Бога, что на него смотрела лишь отрубленная голова Кромвеля.

В последнее время он часто и подолгу бывал в Уайтхолле. Король решил немного ослабить хватку, выпустил из тюрем часть гавкеров и квакеров, а Даниеля назначил своего рода секретарём по делам безумных пуритан: преемником Нотта Болструда, с теми же обязанностями, но куда меньшей властью. Из примерно двух тысяч помещений Уайтхолла Даниель видел, быть может, сотни две — довольно, чтобы понять: эта путаница грязных, покрытых плесенью закутков — исполинский макет мозгов царедворца. Целые комнаты были отданы своре полудиких спаниелей, разнузданных даже для обитателей королевского дворца и безмозглых даже для спаниелей. Короче, Уайтхолл был домом королевского семейства, семейства, надо сказать, престранного. За последнюю неделю Даниель познакомился с этим семейством куда ближе, чем хотел. Нынешнее ожидание на пристани стало лишь предлогом выбраться из монаршей опочивальни и вдохнуть воздуха, не пахнущего августейшими телесными соками.

Через некоторое время к нему присоединился маркиз Равенскарский. Когда в понедельник король заболел, Роджер Комсток — самый малообещавший и покуда самый успешный из тех, с кем Даниель учился в Кембридже, — был на севере, наблюдал за строительством своей сельской усадьбы по чертежам, которые сделал для него Даниель. Новости туда идут день или два, вероятно, Роджер выехал сразу, как их получил, — сейчас был вечер четверга. Он даже не переменил дорожного платья, придававшего ему непривычно строгий, почти пуританский вид.

— Милорд.

— Доктор Уотерхауз.

По лицу Роджера Даниель видел, что тот уже побывал в королевской опочивальне. Чтобы не оставлять сомнений, Роджер подобрал длинные полы камзола, опустился на колени, нагнулся вперёд и сблевал в Темзу.

— Прошу меня извинить.

— Прямо как в студенческие дни.

— Я и не подозревал, что у человека в теле может быть столько соков, гуморов или как там они зовутся!

Даниель кивнул на приближающуюся лодку.

— Скоро узрите новые чудеса.

— Судя по виду его величества, врачи трудятся не покладая рук?

— Они сделали всё, чтобы ускорить переход короля в мир иной.

— Даниель! Умоляю, понизьте голос, — прошипел Роджер. — Не все оценят ваш сочный юмор.

— Забавно, что вы вновь упомянули о соках. Всё началось с апоплексического удара в понедельник. Король, при своём крепком организме, смог бы выкарабкаться, если бы в той же комнате не случился врач с полным набором ланцетов!

— Как некстати!

— Сверкнуло лезвие, врач нашёл вену, и король простился с пинтой-двумя гумора страсти. Впрочем, его величество всегда отличался полнокровием, так что продержался до вторника и сумел оттянуть консилиум до вчерашнего дня. Тут, увы, с ним приключилась падучая. Съехались врачи и заспорили, какой гумор и в каком количестве следует выпустить. После бессонных дня и ночи спор перешёл в состязание: кто предложит более кардинальные меры. Когда король, изнемогши в борьбе, впал в забытьё, они набросились на него, как псы. Врач, утверждавший, что король страдает от избытка крови, вонзил ланцет в его левую яремную вену раньше, чем остальные успели открыть свои сумки. Изрядное количество крови брызнуло наружу…

— Я как будто вижу собственными глазами.

— Погодите, я только начал. Врач, диагностировавший избыток желчи, указал, что кровопускание лишь увеличило дисбаланс. Двое его дюжих подручных усадили короля на постели, раскрыли ему рот и принялись щекотать горло различными перьями, китовым усом и прочим. Последовала рвота. Третий лекарь, утверждавший, что беды короля вызваны чрезмерным скоплением кишечных соков, перекатил его величество на живот и вставил в августейший анус исполинских размеров клистир. Внутрь излилась неведомая, очень дорогая жидкость, наружу…

— Да.

— Четвёртый эскулап поставил банки, дабы оттянуть через кожу другие яды, — отсюда огромные синяки, окружённые кольцевыми ожогами. Тут первый доктор пришёл в ужас, видя, что действия трёх других вновь привели к избытку крови: всё это, как вы знаете, относительно. Он вскрыл правую яремную вену, пообещав, что выпустит лишь малую толику крови, однако выпустил очень даже большую толику. Теперь остальные возмутились и потребовали повторить каждый своё лечение. Однако тут появился я и, воспользовавшись (некоторые бы сказали, злоупотребив) положением секретаря Королевского общества, посоветовал избавить короля не от гуморов, а от врачей. Несмотря на угрозы в адрес моей жизни и репутации, я выставил их из королевской опочивальни.

— Однако, въезжая в Лондон, я слышал, будто его величество идёт на поправку.

— После того, как сыны Асклепия сделали своё дело, король не двигался двадцать четыре часа кряду. Кто-то мог подумать, что он спит. У него не было сил забиться в судорогах — кто-то мог истолковать это как знак выздоровления. Иногда я подносил холодное зеркальце к его губам, и отражение королевского лица замутнялось. Сегодня в середине дня он заворочался и застонал.

— Трудно его винить! — вскричал Роджер.

— Тем не менее некоторые врачи сумели к нему проникнуть и диагностировали лихорадку. Его величеству дали королевскую порцию патентованного эликсира Лефевра.

— И, надо думать, на душе у короля сразу полегчало неимоверно!

— Мы можем лишь строить догадки. Ему стало хуже. Соответственно, врачи, которые прописывают порошки и микстуры, снова в немилости, и скоро сюда прибудут сторонники кровопусканий и клистиров!

— В таком случае я добавлю мой вес как председателя к вашему весу секретаря, и посмотрим, на какой срок нам удастся удержать ланцеты в футлярах…

— Занятно, Роджер, что вы заострили…

— Ой, Даниель, у вас на лице проступило такое уотерхаузовское раздумье, что мне сделалось страшно: вдруг вы хотели сказать «заострил» не в буквальном смысле, как «заострить ланцет», но в философском, как «заострить внимание».

— Я думал…

— Помогите! — завопил Роджер, размахивая руками. Однако лодочники на пирсе повернулись спиной к королевской пристани и смотрели на приближающуюся лодку с врачами.

— Помните, как Енох Роот получил фосфор из лошадиной мочи? А граф Апнорский выставил себя на посмешище, предположив, что из королевской?

— Я шокирован, Даниель, банальностью вашей мысли: что королевские кровь, желчь и прочее неотличимы от ваших. Можно ли мне в ответ просто допустить, что республиканский строй не лишён некоторых оснований, даже вроде бы неплохо зарекомендовал себя в Голландии, и перейти к чему-нибудь менее избитому?

— Я клоню к несколько иному, — возразил Даниель. — Я думал, как легко Англси сменил вашего родственника и как до обидного мало это изменило.

— Покуда вы снова не загнали себя в угол, Даниель, и мне не пришлось, как всегда, вас вытаскивать, попрошу больше не прибегать к этому сравнению.

— Какому сравнению?

— Вы собирались сказать, что Карл — как Джон Комсток, а Джеймс — как Англси, и, в конечном счёте, не важно, кто правит. Опасное утверждение с вашей стороны, ибо дом, где жили Комсток и Англси, срыт и замощён, — Роджер кивнул на Уайтхолл. — Не такой участи мы желаем этому зданию.

— Однако я собирался сказать совсем другое!

— Что же? Нечто не очевидное?

— Англси сменил Комстока, Стерлинг — Релея, я, в каком-то смысле, Болструда…

— Да, доктор Уотерхауз, мы живём в упорядоченном обществе, и люди сменяют друг друга.

— Иногда. Но есть незаменимые.

— Вряд ли соглашусь.

— Представьте, что, не дай Бог, умрёт Ньютон. Кто его заменит?

— Гук или, быть может, Лейбниц.

— Однако Гук и Лейбниц — иные. Я хотел сказать, что некоторые люди обладают уникальными качествами и потому незаменимы.

— Ньютоны встречаются редко. Он — исключение из любого правила, какое вы решите назвать. Очень дешёвый риторический приём с вашей стороны, Даниель. Не намерены баллотироваться в Парламент?

— Тогда мне следовало привести другой пример, ибо я хотел сказать, что вокруг, на рынках и в кузнях, в Парламенте, в Сити, в церквях и угольных шахтах, есть люди, чья смерть и впрямь что-то изменит.

— Почему? Чем эти люди отличаются от других?

— Вопрос очень глубокий. В последнее время доктор Лейбниц усовершенствует свою систему метафизики…

— Разбудите меня, когда закончите.

— Когда много лет назад я впервые увидел его на Лионской набережной, он обнаружил прекрасное знакомство с Лондоном, хотя никогда прежде здесь не бывал. Он изучал изображения города, сделанные разными художниками с разных точек. Тогда он пространно говорил о том, что сам город имеет некую определённую форму, но воспринимается по-разному каждым из своих обитателей, в зависимости от их обстоятельств.

— Каждый первокурсник так думает.

— То было более двенадцати лет назад. В последнем письме ко мне Лейбниц пишет, что склоняется к взгляду, согласно которому город вовсе не имеет одной абсолютной формы…

— Очевидная чушь.

— …но в каком-то смысле являет собой сумму перцепций — восприятий себя всеми своими слагаемыми.

— Я знал, что не следует принимать его в Королевское общество!

— Я плохо объясняю, — поморщился Даниель, — поскольку пока не вполне понял его мысль.

— Так зачем вы морочите мне ею голову именно сейчас?

— Суть имеет отношение к перцепциям и тому, как разные части мира — разные души — воспринимают все другие части — другие души. Некоторые души обладают перцепциями слабыми и неотчётливыми, как если бы смотрят в плохо отшлифованные линзы. Другие подобны Гуку, глядящему в свой микроскоп, или Ньютону, глядящему в свой отражательный телескоп. Их перцепции — высшие.

— Потому что у них лучше оптика!

— Нет, даже без линз и параболических зеркал Ньютон и Гук видят такое, чего не видим мы с вами. Лейбниц предлагает перевернуть с ног на голову то, что мы обычно подразумеваем, называя человека незаурядным или уникальным. Обычно мы подразумеваем, что человек этот как-то выделяется из толпы. Лейбниц же утверждает, что исключительность коренится в способности человека с необычной ясностью воспринимать остальную вселенную — отличать одно от другого лучше, чем прочие души.

Роджер вздохнул.

— Я знаю лишь, что доктор Лейбниц недавно наговорил гадостей о Декарте…

— Да, в своём труде «Brevis Demonstratio Erroris Memorabilis Cartesii et Aliorum Circa Legem Naturalem…»[121].

— И французы на него ополчились.

— Вы сказали, Роджер, что добавите свой вес как председателя Королевского общества к моему весу как секретаря.

— Да.

— Однако вы мне польстили. Да, некоторые люди взаимозаменяемы. Этих двух врачей можно заменить другими, и всё равно король умрёт нынче вечером. Но могу ли я — или кто иной — так же легко заменить вас, Роджер?

— Ну, знаете, Даниель, вы впервые в жизни выказали мне что-то вроде уважения!

— Вы — человек незаурядный, Роджер.

— Я тронут и, разумеется, согласен с тем, к чему вы клоните, хотя, убейте меня, по-прежнему не понимаю, что это.

— Отлично. Рад слышать, что вы, как и я, считаете: Джеймс — не замена Карлу.

До того, как Роджер очухался — но после того, как он поборол гнев, — лодка подошла так близко, что продолжать разговор стало невозможно.

— Да здравствует король! Милорд, доктор Уотерхауз… — произнёс некий доктор Хэммонд, выбираясь из лодки на пристань. Роджер и Даниель вынуждены были ответить тем же.

Вслед за Хэммондом из лодки вылез доктор Гриффин и тоже приветствовал их словами: «Да здравствует король!» Это означало, что они ещё раз должны пожелать здравия короля.

Даниель, видимо, произнёс здравицу недостаточно искренне; во всяком случае, доктор Хэммонд наградил его пристальным взглядом и повернулся к доктору Гриффину, словно приглашая того в свидетели.

— Хорошо, что вы прибыли вовремя, милорд, — сказал Хэммонд Роджеру Комстоку, — ибо сдаётся, что окружённый иезуитами с одной стороны и пуританами с другой, — взглядом пуская в Даниеля струи кипящей серной кислоты, — король чрезмерно обременён дурными советчиками.

Роджер имел обыкновение говорить с длинными паузами. Когда он был презренным шутом-субсайзером в Тринити, это воспринималось как придурковатость, теперь, когда он стал маркизом и Председателем Королевского общества, придавало его словам особую важность. Итак, когда они поднялись по ступеням до самого балкона, ведущего к королевским апартаментам, Роджер изрёк:

— Разум короля так же не должен страдать от недостатка советов со стороны людей учёных и набожных, как его тело — от недостатка различных соков, потребных для жизни и здоровья.

Махнув рукой на высящееся над ними здание, доктор Хэммонд сказал Роджеру.

— Это место — такой рассадник интриг и пересудов! Буде, не дай Бог, произойдёт худшее, ваше присутствие, милорд, сможет остановить перешёптывания.

— Сдаётся, кое-кто зашёл куда дальше перешептываний, — заметил Даниель, входя в здание вслед за Роджером и врачами.

— Убеждён, что доктор Хэммонд озабочен исключительно сохранением вашей репутации, доктор Уотерхауз, — сказал Роджер.

— Прошло почти двадцать лет с тех пор, как его величество взорвал моего отца. Неужто кто-то думает, что я так надолго затаил злобу?

— Не в том дело, Даниель…

— Напротив! Отец покинул мир сей столь скоропалительно, не оставив по себе бренной оболочки, что для меня своего рода утешение — сидеть с королём ночь за ночью, вдыхать воздух, пахнущий его кровью, утирать её собственной рукой, не говоря уже о прочих удовольствиях, которых я был лишён, когда отец вознёсся…

Маркиз Равенскарский и два лекаря замедлили шаг и обменялись выразительными взглядами.

— Да, — сказал Роджер после очередной продолжительной паузы, — слишком долгое сидение в спёртой атмосфере неблаготворно воздействует на тело, разум и дух… Быть может, Даниель, вам следует отдохнуть, дабы, когда эти два заботливых врача восстановят королевское здравие, вы могли с новыми силами принести его величеству свои поздравления, а также вновь засвидетельствовать те верноподданнические чувства, которые питаете и всегда питали к нему, невзирая на события двадцатилетней давности, о коих, сдаётся, и без того уже сказано слишком много.

Ему потребовалась ещё четверть часа, чтобы завершить фразу. Прежде чем прикончить её из милости, Роджер исхитрился пропеть дифирамбы доктору Хэммонду и доктору Гриффину, сравнив одного с Асклепием, другого с Гиппократом и не преминув в то же время отпустить несколько осторожно-хвалебных замечаний в адрес всех врачей, на сто ярдов приближавшихся к королю за последний месяц. Кроме того, он сумел (как почти восхищённо отметил Даниель) доходчиво объяснить присутствующим, какая катастрофа разразится, если король умрёт и предаст Англию в руки безумного паписта, герцога Йоркского, и в том же пассаже и практически в тех же словах заверить, что Йорк — отличный малый, и ради блага страны им следовало бы немедленно придушить Карла II подушкой. Подобным же образом в своего рода рекурсивной фуге придаточных предложений он смог провозгласить Дрейка Уотерхауза лучшим из англичан, умом и совестью нации, и признать, что, взорвав его с помощью тонны пороха, Карл II явил миру величайший пример монаршего гения, делающего его столь колоссальной фигурой, — или деспотичного произвола, внушающего светлые надежды на воцарение его брата.

Всё это — покуда Даниель и врачи тащились за ним через передние, коридоры, галереи, покои и часовни Уайтхолла. Возможно, когда-то весь дворец состоял из одного здания, но теперь уже никто не помнил, какое из них было первым. Новые лепились с той скоростью, с какой успевали подвозить камень и раствор; между чрезмерно отстоящими флигелями, словно бельевые верёвки, протянули галереи, между ними возникли дворы, которые со временем делились на дворики и зарастали новыми постройками. Потом строители принялись закладывать старые окна и двери и прорубать новые, затем закладывать новые и разбирать старые или прорубать ещё более новые. Так или иначе, в каждой клетушке, комнате или зале гнездилась своя клика придворных, как у каждого клочка Германии был свой барон. Соответственно, путь от пристани до королевской опочивальни пролегал через множество границ и, следуй они в молчании, был бы связан со множеством протокольных трений. Однако маркиз уверенно вёл докторов через лабиринт, ни на мгновение не прекращая речь: подвиг, сравнимый с тем, чтобы проскакать верхом через винный погреб, на лету вдевая нитку в иголку. Даниель потерял счёт кликам и камарильям, которые они, поприветствовав, оставили позади; однако он приметил изрядное число католиков и немало иезуитов. Роджер вёл их по ломаной дуге, огибающей покои королевы; давным-давно превращённые в подобие португальского женского монастыря с молитвенниками и жуткой богослужебной утварью, покои тем не менее бурлили своими собственными интригами. Миновали королевскую часовню, из которой и брало начало это католическое вторжение, что не особо удивило Даниеля, но подняло бы на ноги девять десятых Англии, если бы стало известно за пределами дворца.

Наконец подошли к двери в королевскую опочивальню, и Роджер изумил всех, закончив-таки фразу. Он изловчился отделить врачей от Даниеля и в чём-то кратко их наставить, прежде чем впустить в комнату.

— Что вы им сказали? — спросил Даниель, когда маркиз вернулся.

— Что, если они достанут ланцеты, я из их мудей теннисных мячиков понаделаю, — разъяснил Роджер. — У меня к вам поручение, Даниель: ступайте к герцогу Йоркскому и сообщите ему о здоровье брата.

Даниель вдохнул и задержал воздух в лёгких. Он сам не мог поверить, как непомерно устал.

— Я могу выдать какую-нибудь банальность, например, что с таким делом справится любой, а многие и лучше меня, а вы ответите чем-то, от чего я почувствую себя тупицей, например…

— В заботах о прежнем короле мы не должны забывать о необходимости поддерживать добрые отношения с будущим.

— «Мы» в данном случае означает…

— Королевское общество, разумеется! — вскричал Роджер, дивясь вопросу.

— Отлично. Что я должен ему сказать?

— Что прибыли лучшие лондонские врачи — теперь уже недолго.

* * *

Даниель мог бы укрыться от холода и ветра, пройдя по Внутренней галерее, но Уайтхолл уже сидел у него в печёнках, поэтому он вышел наружу, пересёк пару дворов и оказался перед Дворцом для приёмов, перед которым когда-то сняли голову Карлу I. Люди Кромвеля держали пленного монарха в Сент-Джеймском дворце и на казнь его вели через парк. Четырёхлетний Даниель, сидя у отца на плечах, видел каждый королевский шаг.

Сегодня тридцатидевятилетнему Даниелю предстояло воспроизвести последний путь короля — только в обратную сторону.

Двадцать лет назад Дрейк первым бы признал, что почти все достижения Кромвеля сведены на нет Реставрацией. Но, по крайней мере, Карл II был протестантом (или хотя бы для приличия притворялся). Разумеется, Даниелю не следовало придавать своей прогулке слишком большое символическое значение — не хватало только, как Исааку, видеть в каждой мелочи таинственный знак свыше. И всё же он невольно воображал, будто время покатилось вспять ещё дальше, за царствование Елизаветы, в дни Марии Кровавой. Тогда Джон Уотерхауз, дед Дрейка, бежал в Женеву — осиное гнездо кальвинистов. Он вернулся лишь после воцарения Елизаветы, вместе с сыном Кальвином и многими другими англичанами и шотландцами, разделявшими его религиозные взгляды.

Так или иначе, Даниель шёл через старый турнирный двор и спускался по лестнице в Сент-Джеймский парк на пути к человеку, который, по-всему, обещал стать новой Кровавой Мэри. Джеймс, герцог Йоркский, жил в Уайтхолле с королём и королевой, покуда склонность англичан собираться толпой и жечь крупные предметы при одном упоминании его имени не понудила короля сплавить братца куда подальше — скажем, в Брюссель или Эдинбург. С тех пор Джеймс оставался своего рода политической кометой: большую часть времени пребывал за пределами видимости, но нет-нет, да и врывался в Лондон и пугал всех до полусмерти, пока пламя костров и горящих католических церквей не прогоняло его обратно во тьму. Затем король потерял терпение, распустил Парламент, вышвырнул вон Болструдов и бросил остальных диссентеров за решётку. Джеймс вернулся вместе со всей свитой, хотя поселился не в Уайтхолле, а в Сент-Джеймском дворце.

От Уайтхолла туда было пять минут хода через несколько садов, парков и торговых рядов. Почти все старые деревья повалил «дьявольский ветер», который пронёсся над Англией в день похорон Кромвеля. Мальчишкой, раздавая памфлеты на Пэлл-Мэлл, Даниель видел, как сажают молодые деревца. Сейчас у него сжалось сердце при виде того, как они вымахали.

За весну и лето придворные протоптали колеи на дорожках между деревьями. Теперь здесь было пусто — ни гуляющих, ни парадных процессий. Бурые колдобины превратились в тонкую корочку замёрзшей грязи на месиве из земли и конского навоза. Башмаки Даниеля всё время продавливали её и уходили в вязкую жижу. Он старался подальше обходить вмятины от копыт, оставленные несколько часов назад гвардейским полком Джона Черчилля во время показательных учений. Гвардейцы скакали взад-вперёд и рубили головы соломенным чучелам. Чучела не были наряжены вигами и диссентерами; тем не менее и Даниель, и лондонцы, палящие костры на Чаринг-Кросс, прекрасно понимали намёк.

Некий Наум Тейт недавно перевёл на английский полуторавековой давности поэму итальянского астронома Джироламо Фракасгоро, озаглавленную в оригинале: «Syphilis, Sive Morbys Gallicys», а у Тейта: «Сифилис, или Поэтическая история французской болезни». И в оригинале, и в английском переложении речь шла о пастухе по имени Сифилис, которого (как всех мифических пастушков) постигла страшная и совершенно незаслуженная участь: первым подцепить одноимённый недуг. Пытливые умы гадали, с какой стати мистер Тейт взял на себя труд переводить латинские вирши, без которых англичане спокойно прожили сто пятьдесят лет, — стихи о болезни, сочинённые астрономом. Некоторые ехидные лондонцы полагали, что разгадка кроется в определённых параллелях между пастушком и герцогом Йоркским. Например, все любовницы и жёны упомянутого герцога заболевали сказанной хворью; первая жена, Анна Гайд, от неё, скорее всего и умерла; дочери, Мария и Анна, страдали глазами и по женской части, а сам герцог был то ли непроходимо туп, то ли совершенно невменяем.

Даниель как натурфилософ отлично понимал склонность людей всему подыскивать объяснение — склонность порочную и граничащую с суеверием. Однако сходство между пастушком Сифилисом и Джеймсом, герцогом Йоркским, и впрямь выглядело неслучайным. Словно желая развеять последние сомнения, сэр Роджер Лестрейндж сейчас запугивал Тейта, понуждая того разыскать и перевести другие замшелые латинские эклоги. Все точно знали, что Лестрейндж это делает, и догадывались зачем.

Джеймс был католиком и хотел стать святым. Всё к тому сходилось, потому что родился он пятьдесят два года назад в Сент-Джеймском дворце — дворце Святого Иакова. Здесь был его настоящий дом. Здесь в юные лета он обучался тому, что положено знать принцу, — французскому и фехтованию. Во время Гражданской войны его вывезли в Оксфорд и более или менее бросили на произвол судьбы. Иногда папаша прихватывал сына в очередное сражение, за очередной трёпкой от Оливера Кромвеля.

Какое-то время Джеймс болтался вместе с кузенами, сыновьями своей плодовитой, но невезучей тётки Елизаветы (Зимней королевы), затем вернулся в Сент-Джеймский дворец, где и жил в качестве избалованного дитяти-заложника, гуляя по парку и время от времени предпринимая мальчишеские попытки убежать со всеми их непременными атрибутами, включая шифрованные письма тайным сторонникам. Одно такое письмо перехватили, призвали Джона Уилкинса его расшифровать, после чего Парламент пригрозил отправить Джеймса в куда менее гостеприимный Тауэр. В конечном счёте он всё-таки выскользнул из парка, переодевшись в девичье платье, и бежал через море в Голландию. Покуда Гражданская война в Англии затихала, возмужавший Джеймс мотался между Голландией, островом Джерси и парижским пригородом Сен-Жермен, коротая время в приличествующих принцу забавах: верховой езде, охоте и распутстве. Кромвель тем временем продолжал сокрушать роялистов на каждом шагу — не только в Англии и Шотландии, но даже во Франции. Вскоре Джеймс остался без гроша и вынужден был стать воякой — очень, к слову, неплохим — под знамёнами маршала Тюренна, блистательного французского полководца.


По дороге Даниель несколько раз поворачивал голову и смотрел на север через Пэлл-Мэлл. Перспектива всякий раз открывалась новая, в полном соответствии с утверждениями доктора Лейбница. Однако при удачном параллаксе зданий можно было различить за кострами, которые жгли недовольные протестанты, в просвет улиц, названных в честь незаконных королевских отпрысков, площадь, где Роджер Комсток и Стерлинг Уотерхауз возводили дома и лавки. На постройку некоторых пошли камни от особняка Джона Комстока — те самые, что Джон Комсток в своё время позаимствовал из развалин южного трансепта собора Святого Павла. В окнах горели огни, из труб поднимался дым, пахло по большей части углём, но порой ветер доносил аромат жареного мяса. Пробираясь по колдобинам пустого парка, перешагивая через головы, срубленные у чучел несколько часов назад, Даниель нагулял себе аппетит. Хорошо было бы сейчас посидеть у камелька с кружкой в одной руке и куриной ножкой в другой… Тем не менее он продолжал упрямо идти к своей цели. К какой именно?

До Сент-Джеймского дворца оставалось всё меньше, и ответ надо было найти до того, как он туда доберётся.


В какой-то момент Кромвель, как ни трудно поверить, заключил союз с Францией, и юному Джеймсу пришлось влачить одинокое, унылое, нищенское существование в Испанских Нидерландах. Во Фландрии он сколотил армию из беглых ирландцев, шотландцев и англичан и некоторое время досаждал кромвелевским поискам в окрестностях Дюнкерка. После Реставрации он унаследовал титул Верховного адмирала и принял участие в нескольких увлекательно-кровопролитных схватках с голландским флотом.

Так вышло, что сёстры его умерли молодыми, брат Карл не сумел произвести на свет законного наследника, и в вопросе продолжения рода мать могла рассчитывать только на Джеймса. Покуда матушка жила себе припеваючи во Франции, её золовку Елизавету пинали по Европе, как набитый соломой свиной пузырь по ярмарочной площади. Тем не менее Елизавета рожала с нечеловеческой быстротой и заполонила своим потомством всю Европу. Многие её дети кончили ничем, однако дочь София поддержала фамильную традицию семью дожившими до совершеннолетия отпрысками. В итоге по количеству приплода Генриетта-Мария Французская, мать Карла и Джеймса, проигрывала жалкой Зимней королеве. Джеймс был единственной её надеждой. Соответственно, она всеми правдами и неправдами оберегала его от опасности — оставляя у Джеймса чувство, что он уничтожил меньше неприятельских армий и потопил меньше вражеских флотов, чем мог бы, не мешай ему матушка.

Чем он занимался после 1670-го? Добывал в Африке золото, а когда из этого ничего не вышло — негров. Без особого успеха убеждал английских дворян переходить в католичество. Жил в Брюсселе, потом в Эдинбурге, рыскал по Шотландии, истребляя диких пресвитериан в их сельских молельнях. На самом деле он просто ждал своего часа. В точности как Даниель.

Двенадцать лет пронеслись, волоча Даниеля за собой, словно всадника, зацепившегося ногой за стремя.

Что это означает? Что пора взять дело в свои руки и навести в жизни порядок. Найти, чему посвятить отпущенные ему годы. Он слишком уподобился Дрейку, дожидаясь некоего Апокалипсиса, который никогда не наступит.

При мысли, что Джеймс будет править Англией душа в душу с Людовиком XIV, ему делалось худо. Вот оно, бедствие такое же, как Великий лондонский пожар.

Прозрение явилось разом, как Афина из головы Зевса, оставалось лишь сортировать его следствия.

В чрезвычайных ситуациях нужны решительные меры — например, взрывать дома (как Карл II) или открывать шлюзы, оставляя пол-Голландии под водой (как Вильгельм Оранский). Или даже свергать королей и рубить им головы, как Дрейк и его сподвижники. Такие, как Карл, Вильгельм, Дрейк, действуют без колебаний, в то время как Даниель то ли (а) жалкое трусливое ничтожество, то ли (б) мудро выжидает время.

Может быть, для того Господь с Дрейком и отправили его в этот мир, чтобы он сыграл некую ключевую роль с последней схватке между Вавилонской блудницей (она же римско-католическая церковь), с одной стороны, и Свободной торговлей, Свободой совести, Конституционной монархией и прочими англосаксонскими добродетелями — с другой, схватке, которой предстояло начаться примерно через десять минут.

Латиняне теперь чувствуют себя при дворе куда увереннее, чем когда-либо со времён Реформации.

Дневники Джона Ивлина

Мысли эти настолько напугали Даниеля, что при входе в Сент-Джеймский дворец у него едва не подломились колени. Неловкость, впрочем, получилась бы куда меньшая, чем можно вообразить, снующие туда-сюда придворные и гренадеры, согревающие руки над синим огнём колеблемых ветром факелов, сочли бы просто, что с очередным безумным пуританином приключился религиозный экстаз. Однако Даниель устоял на ногах и даже втащил себя по лестнице, оставляя на полированном камне грязные отпечатки башмаков. Наследить при входе — сомнительное начало для заговорщика.

Сент-Джеймский дворец был просторнее бывших апартаментов Джеймса в Уайтхолле и (как отметил сейчас Даниель) дал тому возможность завести собственный двор, который пересечёт парк и заменит двор Карла в миг перехода власти. То было странное смешение оголтелых папистов и серой посредственности. Даниель ругал себя за то, что не присматривался к этим людям внимательнее. Кто-то из них будет исполнять ту же роль и разыгрывать те же диалоги, что и предшественники, но кто-то (если размышления Даниеля на королевской пристани — не полная чушь) обладает уникальными перцепциями. Их следует распознать.

Пробираясь через дворец, Даниель видел всё меньше гренадеров и всё больше красивых щиколоток, мелькающих под пышными юбками. У Джеймса имелось пять главных любовниц (включая графиню и герцогиню) и семь второстепенных — по большей части весёлых вдовушек, тоже, разумеется, не абы чьих. Почти все они были фрейлины, что позволяло им безвылазно торчать в Сент-Джеймском дворце. Даниель героически старался уследить за подобными вещами и мог по памяти перечислить королевских любовниц, но герцогских не превозмог. Впрочем, было эмпирически установлено, что герцог не способен пропустить ни одной молодой особы в зелёных чулках, так что Даниель мог более или менее отсортировать их, просто глядя на щиколотки.

С любовницами следовало повременить до тех пор, пока он узнает хотя бы, как их зовут. Оставались приближённые. Некоторые сполна определялись словами «придворные» или «безмозглые щёголи», других следовало изучить и понять во всём многообразии их перцепций. Даниель содрогнулся при виде субъекта, которого, не будь тот во французском дворянском платье, принял бы за шаромыжника. Казалось, это плод какого-то чудовищного эксперимента, поставленного Королевским обществом: две человеческие головы, одну побольше, другую поменьше, разрезали пополам и срастили по шву. Субъект постоянно дёргался, словно половинки головы спорили, куда смотреть. Время от времени спор заходил в тупик; тогда он замирал на несколько мгновений, открыв рот. Потом моргал и вновь с сильным французским акцентом обращался к своему собеседнику — молодому офицеру Джону Черчиллю.

Лучшая половина странного француза выглядела лет на сорок — пятьдесят. То был Луи де Дюра, племянник маршала Тюренна, давно и прочно осевший в Англии. Женившись на правильной англичанке и собрав для Карла II изрядно налогов, он стал бароном Троулейским, виконтом Сондским и графом Февершемским. Февершем, как его обычно называли, был постельничим Карла II, и сейчас ему следовало находиться в Уайтхолле. Его отсутствие на месте можно было бы расценить как постыдное небрежение обязанностями. Однако Февершем к тому же командовал конной гвардией, что давало ему предлог околачиваться в Сент-Джеймском дворце: Джеймс, ненавистный всем, но здоровый будущий король, нуждался в охране больше всенародно любимого, но умирающего Карла.

За угол и в другой зал, такой холодный, что у говорящих изо рта поднимался пар. Даниель приметил Пеписа и направился было к нему. Тут порыв сквозняка из неплотно пригнанной рамы отогнал облачко пара от человека, с которым тот разговаривал, и Даниель узнал Джеффриса. Лицо его с годами обрюзгло, но глаза были всё так же прекрасны и смотрели прямо на Даниеля. На миг его парализовало, как мелкого зверька под гипнотическим взглядом змеи, однако он сообразил отвернуться и юркнул через ближайший дверной проём в галерею, соединяющую различные герцогские покои.

Где-то здесь томилась Мария-Беатриса д'Эсте, она же Мария Моденская, вторая жена герцога. Даниель старался не думать, что она чувствует — итальянская принцесса, выросшая между Генуей, Флоренцией и Венецией, окружённая любовницами мужа-сифилитика, окружённого в свою очередь протестантами, окружёнными в свой черёд холодным Северным морем, — в бессрочном заточении с единственной целью в жизни: произвести на свет сына, чтобы трон закрепился за католиками… и до сих пор бесплодная.

Куда веселее выглядела Катерина Седли, герцогиня Дорсетская, которая и прежде была не бедна, а теперь ещё заполучила пенсион, родив двух из бесчисленных незаконных отпрысков Джеймса. Она была не хороша собой, не католичка и даже не потрудилась натянуть зелёные чулки — и всё-таки обладала загадочной властью над герцогом, к зависти прочих его любовниц. Катерина Седли прогуливалась по галерее с иезуитом, отцом Петром, который, помимо прочего, наставлял в католической вере незаконных детей Джеймса. Лицо мисс Седли светилось улыбкой, и Даниель подумал, что иезуит рассказывает что-то забавное о проделках её детей.

Галерею, лишённую окон, освещали лишь несколько свечей. Незваный гость должен был казаться им призраком — бледное лицо, тёмное платье. Пуританский фантом, ночной кошмар, от которого никогда не избавиться аристократам, пережившим Гражданскую войну. Умилённые улыбки сменились тревожным взглядом: кто это — приглашённый или фанатик-убийца? Даниель сознавал всю свою гротескную неуместность, однако годы в Тринити-колледже научили его многому. Он поклонился герцогине Дорсетской и обменялся натянутыми приветствиями с иезуитом. Эти люди никогда его не полюбят, между ними никогда не будет добрых доверительных отношений. И всё же сквозила в происходящем некая неприятная симметрия. Он видел недоумение на их лицах, затем — узнавание и, наконец, вежливую маску, под которой они силились определить, зачем он здесь и как Даниель Уотерхауз вписывается в общую картину событий.

Если бы Даниель поднёс зеркало к собственному лицу, он увидел бы ту же смену выражений.

Он один из них; не столь влиятельный, не столь сановитый, вернее, вовсе без всякого сана, однако он здесь, сейчас — единственный сан, имеющий вес в глазах этих людей. Быть тут, дышать воздухом дворца, раскланиваться с герцогскими любовницами — своего рода посвящение. Дрейк сказал бы, что просто войти к этим людям и проявить к ним элементарную вежливость, значит стать соучастником власти. Когда-то Даниель вместе с другими смеялся над отцовскими разглагольствованиями. Теперь он понял, что всё так и есть, ибо, когда герцогиня его узнала и назвала по имени, он почувствовал гордость. Дрейк, будь у него могила, перевернулся бы в гробу. Увы, могила Дрейка — в воздухе над Лондоном.

Очередной порыв ветра налетел на дворец, и старые потолочные балки затрещали.

Герцогиня наградила Даниеля многозначительной улыбкой. У него была любовница, и мисс Седли это знала: несравненная Тесс, умершая от оспы пять лет назад. Теперь у него не было любовницы, и мисс Седли, вероятно, знала об этом тоже.

Он настолько замедлил шаг, что почти остановился. Сзади послышались стремительные шаги, и Даниель втянул голову, ожидая, что тяжёлая рука ляжет ему на плечо, но двое придворных, затем ещё двое (включая Пеписа) разошлись за его спиной, как ручей перед камнем, и вновь сошлись у большой готической двери, такой старой, что дерево от времени стало серым, словно небо. Последовал некий длительный ритуал: постучать, прокашляться, повертеть ручку. Дверь отворилась изнутри; петли застонали, как тяжелобольной.

Сент-Джеймский дворец содержался в лучшем порядке, чем Уайтхолл, и всё равно это был огромный старый дом. Куда более ветхий, чем тот, что выстроил Комсток и купил Англси. Однако тот дом рухнул. И обрушил его не государственный переворот, а рынок. Комстока и Англси сгубили не свинцовые пули, а золотые монеты. У людей, что селились теперь на развалинах, такого боеприпаса было в достатке.

Чтобы привести в движение эти силы, довольно властной способности решать и действовать.

Ему сделали знак войти. Пепис шагнул навстречу, протягивая руку, словно хотел взять Даниеля под локоток. Будь Даниель герцогом, Пепис сейчас шепнул бы ему на ушко мудрый совет.

— Что мне сказать? — спросил Даниель.

Пепис ответил сразу, как будто три недели репетировал этот разговор перед зеркалом.

— Не думайте слишком много о том, что герцог боится и ненавидит пуритан, Даниель. Думайте лучше о тех, кого герцог любит. Папах и полководцах.

— Хорошо, мистер Пепис, я о них думаю, и мне ни капли не легче.

— Верно, Роджер мог отправить вас на заклание, и герцог, не исключено, увидит в вас убийцу. Коли так, любые попытки подольститься будут восприняты превратно. Да вы в этом и не сильны.

— Что ж, если мне суждена казнь, я должен мужественно положить голову на плаху.

— Спойте парочку гимнов! Поцелуйте Джека Кетча и простите его заранее! Покажите этим вертопрахам, чего вы стоите!

— Вы правда думаете, что Роджер послал меня сюда ради…

— Разумеется, нет! Я пошутил.

— Есть традиция убивать вестника.

— Как ни трудно вам будет поверить, Даниель, герцог восхищается некоторыми качествами пуритан: их строгостью, их сдержанностью, их неколебимостью. Он видел Кромвеля в бою, Даниель! Он видел, как Кромвель вырубил под корень поколение придворных щёголей, и не забыл этого.

— Вы хотите, чтобы я изобразил Кромвеля?!

— Изображайте кого угодно, Даниель, только не придворного. — Самюэль Пепис крепко взял Даниеля за локоть и практически втолкнул в дверь.

Даниель Уотерхауз стоял перед Джеймсом, герцогом Йоркским.

Герцог был в белокуром парике. Светлая кожа и выпуклые глаза всегда придавали ему сходство с юнцом, только каким-то уродливо-старообразным. Вокруг придворные перешёптывались и переминались с ноги на ногу. Иногда звякала шпора.

Даниель поклонился. Джеймс словно и не заметил. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Карл давно бы отпустил остроту, разрядил обстановку, дал Даниелю понять, как к нему относится. Джеймс лишь выжидательно молчал.

— Как мой брат, доктор Уотерхауз? — спросил он наконец.

По тону вопроса Даниель понял, что Джеймс понятия не имеет, насколько плох его брат. Все знали крутой нрав герцога, ему не осмеливались говорить правду.

— Ваш брат умрёт в течение часа, — сказал Даниель.

— Так ему хуже?! — вскричал Джеймс.

— Он был при смерти всё это время.

— Почему же никто мне прямо не сказал?

Правильный ответ был бы, вероятно: «Говорили, да вы не поняли», однако никто не смог бы такое произнести.

— Не знаю, — отвечал Даниель.

* * *

Роджер Комсток, Самюэль Пепис и Даниель Уотерхауз стояли в передней Уайтхолла.

— Он сказал: «Меня окружают люди, которые боятся говорить мне правду в глаза». Он сказал: «Я не такой многогранный, как мой брат. Не настолько многогранный, чтобы быть королём». Он сказал: «Мне нужна ваша помощь».

— Он так и сказал?! — изумился Роджер.

— Разумеется, нет, — фыркнул Пепис. — Но подразумевал.

В передней были две двери. Одна вела в Лондон, и пол-Лондона, казалось, собралось по другую её сторону. Вторая вела в королевскую опочивальню, где у ложа умирающего собрались Джеймс, герцог Йоркский, герцогиня Портсмутская, главная любовница короля, отец Хаддингтон, католический священник, и Луи де Дюра, граф Февершемский.

— Что ещё он сказал? — спросил Роджер. — А главное, что ещё подразумевалось?

— Он туп и неподатлив, потому нуждается в ком-то сообразительном и гибком. Очевидно, некоторые полагают, что я обладаю обоими этими качествами.

— Отлично! — воскликнул Роджер с не вполне уместной сейчас весёлостью. — Благодарите мистера Пеписа: герцог ему доверяет, а мистер Пепис хорошо о вас отзывался.

— Спасибо, мистер Пепис…

— Всегда пожалуйста, доктор Уотерхауз!

— …что заверили герцога в моей трусливой готовности поступаться убеждениями.

— Как ни горько мне было бы возводить на вас столь гнусный поклёп, Даниель, я охотно бы это сделал, чтобы услужить доброму другу, — мигом откликнулся Пепис.

Роджер нетерпеливо спросил:

— Его высочество обращался к вам за советом?

— По пути через парк я сообщил ему, что мы живём в протестантской стране и он принадлежит к религиозному меньшинству. Герцог был ошарашен.

— Должно быть, для него это тяжёлый удар.

— Я посоветовал ему обратить сифилитическое слабоумие себе на пользу: оно продемонстрирует народу, что король — тоже человек, и в то же время послужит оправданием части его поступков.

— Вы такого не говорили!

— Доктор Уотерхауз просто проверяет, внимательно ли вы слушаете, — вставил Пепис.

— Он сказал мне про свой сифилис двадцать лет назад в Эпсоме, — объявил Даниель, — и тайна — тогда это была тайна — не выплыла на свет немедленно. Быть может, потому он меня и уважает.

Роджера не интересовали столь старые новости. Взгляд его был устремлён в противоположный угол, где плечом к плечу стояли отец Пётр и французский посол Барийон.

Одна из дверей отворилась. За ней на испачканной постели лежал покойник. Отец Хаддингтон осенял его крестным знамением, бормоча последние строки елеепомазания. Герцогиня Портсмутская рыдала в платок, а герцог Йоркский — нет, король Англии! — молился, сжав руки.

Герцог Февершемский, пошатываясь, вышел из комнаты и прислонился к косяку, не радостный и не опечаленный, просто растерянный. Он только что стал главнокомандующим английской армией. У Поля Барийона было такое лицо, словно он тайком сосёт шоколадный трюфель. Самюэль Пепис, Роджер Комсток и Даниель Уотерхауз озабоченно переглянулись.

— Ну как, милорд? — спросил Пепис.

— Что? А-а… Король умер. — Февершем закрыл глаза и уронил голову на локоть, словно собрался вздремнуть.

— Да здравствует… — напомнил Пепис.

Февершем очнулся.

— Да здравствует король!

— Да здравствует король! — подхватили все.

Отец Хаддингтон завершил обряд и повернулся к двери. Роджер Комсток воспользовался моментом, чтобы перекреститься.

— Не думал, что вы католик, милорд, — заметил Даниель.

— Заткнитесь, Даниель! Вы же знаете, что я горой за свободу совести — разве я когда-нибудь допытывался о вашей религии? — отвечал маркиз Равенскарский.

Версаль лето 1685

Нынче наш пол ценят дёшево; молодая женщина может быть писаной красавицей, знатной, воспитанной, остроумной, рассудительной, изящной и скромной, обладать всевозможными прекрасными качествами, но если у неё нет денег — у неё нет ничего, в наши дни одни только деньги заставляют уважать женщину; нет денег — и мужчины не церемонятся с нашей сестрой.[122]

Даниель Дефо, «Молль Флендерс»

Графу д'Аво

12 июля 1685

Монсеньор,

Как видите, я зашифровала письмо согласно Вашим инструкциям, хотя лишь Вам ведомо, от кого Вы хотите его уберечь: от голландских шпионов или от Ваших недругов при дворе. Да, я обнаружила, что у Вас есть недруги.

По пути меня ограбили грубые неотёсанные голландцы. Хотя по их виду и манерам этого не скажешь, у них есть нечто общее с братом французского короля, а именно — страсть к женскому белью. Ибо они тщательно прочесали мой багаж и облегчили его на несколько фунтов.

Стыдитесь, монсеньор! Как Вы могли спрятать письма в моих вещах! Некоторое время я боялась, что меня бросят в какой-нибудь ужасный голландский работный дом и заставят до скончания дней скоблить мостовую и вязать чулки. Однако по вопросам, которые мне задавали, я вскоре поняла, что Ваш французский шифр совершенно поставил их в тупик. Для проверки я ответила, что могу прочесть эти письма ровно так же, как они; по кислым минам вопрошавших стало ясно, что я разом обличила их невежество и доказала собственную невиновность.

Я прощу Вас, монсеньор, за пережитые по Вашей милости треволнения, если Вы простите, что я до последнего времени полагала чистым безумием Вашу затею отправить меня в Версаль. Ибо такой, как я, не место в прекраснейшем дворце мира.

Теперь я многое узнала и поняла.

Здесь циркулирует история, которую Вы наверняка слышали. Героиня — девушка, немногим лучше невольницы, дочь разорившегося мелкопоместного дворянина. От безысходности она вышла за калеку-литератора. Литератор держал в Париже салон, который посещали многие важные особы, уставшие от глупой светской болтовни. Молодая женщина познакомилась со знатными гостями супруга. Когда тот умер, оставив её без гроша, некая герцогиня из жалости взяла овдовевшую женщину в Версаль и приставила гувернанткой к своим незаконнорожденным детям. Эта герцогиня была не кто иная, как официальная любовница короля, а её дети — внебрачные королевские отпрыски. Далее история повествует, что Людовик XIV вопреки давней традиции христианских владык ставит своих побочных детей немногим ниже дофина и прочих законных чад. Этикет требует, чтобы законных королевских детей воспитывала герцогиня; соответственно, гувернантку своих бастардов король сделал маркизой. В последующие годы он охладел к официальной любовнице, которая превратилась в жирную кривляку, и каждый день, приезжая к ней после мессы, направлялся прямиком к вдове — маркизе де Ментенон, как теперь её называли. И наконец я узнала то, о чём известно всему Версалю: не так давно король тайно женился на маркизе де Ментенон, и теперь она королева Франции во всём, кроме официального титула.

Ясно видно, что Людовик держит своих вельмож в узде; им остаётся лишь забавляться азартными играми в отсутствие короля и копировать королевские поступки в его присутствии. Соответственно, каждый герцог, граф и маркиз в Версале рыщет по детским и классам, мешая учёбе, в поисках хорошеньких гувернанточек. Без сомнения, Вы знали об этом, когда устраивали меня гувернанткой к детям графа де Безьера. С ужасом думаю, в каком долгу у Вас бедный вдовец, если согласился на такое! С тем же успехом Вы могли бы определить меня в бордель, монсеньор, столько юных вертопрахов ошиваются у входа в графские покои и преследуют меня в саду, куда я выхожу со своими питомцами, — не из-за моей природной неотразимости, а потому, что так поступил король.

По счастью, его величество не счёл нужным удостоить меня высокого титула, иначе я не знала бы и минуты покоя, чтобы писать Вам письма. Я сказала этим бездельникам, что мадам де Ментенон славится своей набожностью и что король (которому не откажет ни одна женщина в мире и который меняет любовниц как перчатки) полюбил её за ум. Они немного присмирели.

Надеюсь, читая мой рассказ, Вы несколько развеялись и отвлеклись от утомительных обязанностей в Гааге, посему простите, что я не пишу ничего существенного.

Ваша покорная слуга

Элиза

P. S. Финансовые дела графа де Безьера в страшном расстройстве — за прошлый год он потратил четырнадцать процентов дохода на парики и тридцать семь — на проценты по долгам, в основном карточным. Типично ли это? Попытаюсь ему помочь. Того ли Вы хотели? Или Вы желаете, чтобы он оставался в стеснённых обстоятельствах?

Язык мой тёмен, но в моих словах

Таится истина, как злато в сундуках.[123]

Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»

Готфриду Вильгельму Лейбницу

4 августа 1685

Дорогой доктор Лейбниц,

Начальная трудность[124] сопутствует всякому новому предприятию, и мой приезд в Версаль не стал исключением. Я благодарю Бога, что провела несколько лет в серале константинопольского дворца Топкапы, где обучалась роли султанской наложницы, ибо ничто иное не подготовило бы меня к Версалю. В отличие от Версаля султанский дворец рос без единого плана и снаружи представляется случайным нагромождением минаретов и куполов. Однако изнутри оба дворца одинаковы; множество тесных комнатёнок без окон, выгороженных из других комнат. Разумеется, таков дворец глазами мышонка: как я никогда не была в сводчатом чертоге, где турецкий султан лишает невинности своих невольниц, так мне не довелось вступить в Салон Аполлона и узреть Короля-Солнце во всём его великолепии. В обоих дворцах я видела лишь чуланы, подвалы и чердаки, где ютятся придворные.

Некоторые части дворца и почти все сады открыты для любого прилично одетого посетителя. То есть поначалу для меня они были закрыты, ибо люди Вильгельма изорвали все мои платья. Однако после того, как моя история стала известна, многие дамы принялись задаривать меня обносками со своего плеча — то ли из сострадания к моей горькой участи, то ли из желания освободить тесные гардеробы от прошлогодних нарядов. Мне удалось перешить их если не в совсем модные, то по крайней мере в такие, чтобы не вызывать насмешек, гуляя по саду с сыном и дочерью графа де Безьера.

Дворец живописать словами невозможно. Полагаю, так и задумывалось: всякий, кто хочет о нём узнать, должен явиться сюда лично. Замечу только, что каждая капля воды, каждый лист или лепесток, каждый квадратный дюйм стены, пола и потолка несёт на себе печать человека: всё продумано величайшими умами, ничто не случайно. Дворец преисполнен намерения, и куда ни глянь видишь устремлённые на тебя взгляды зодчих и, чрез них, Верховного Зодчего — Людовика. Я сравниваю увиденное здесь с каменными глыбами и кусками дерева, которые встречаются в Природе и которым строители в других местах лишь слегка придают форму. Ничего подобного в Версале нет.

В Топкапы всё убрано великолепными коврами, доктор, каких никто в христианском мире не видел, созданными нить за нитью, узелок за узелком трудами человеческих рук. Таков и Версаль. Здания, возведённые из обычного камня и дерева, рядом с ним — что мучной куль рядом с бриллиантовым ожерельем. Чтобы нарисовать рядовое событие, скажем, беседу или обед, надо было бы отвести пятьдесят страниц описанию залы и её убранства, ещё пятьдесят — нарядам, драгоценностям и парикам собравшихся, пятьдесят — их родословным, пятьдесят — разъяснению их нынешней роли в различных придворных интригах; наконец, собственно произнесённые слова уместились бы на одной.

Нет надобности говорить о бессмысленности такой затеи, и всё же надеюсь, что Вы простите многословные цветистые описания, от которых я порой не в силах удержаться. Знаю, доктор, что, даже не видя здешних нарядов, Вы, при Вашем несравненном уме, сумеете вообразить их по тем грубым подражаниям, которые наблюдаете при немецких дворах. Посему воздержусь от перечисления каждой мелочи. Знаю также, что Вы составляете генеалогическое древо Софии, и богатство Вашей библиотеки позволяет Вам ознакомиться с родословной любого захудалого дворянчика, какого мне случится упомянуть. Посему не буду чрезмерно распространяться и об этом. Попытаюсь описать нынешнее состояние придворных интриг, ибо о них Вам знать неоткуда. Например, два месяца назад моему хозяину, графу де Безьеру, выпала честь держать свечу на вечернем туалете короля, и в следующие две недели его приглашали на все самые значительные приёмы. Однако с тех пор его звезда закатилась, и жизнь стала очень тихой.

Если Вы читаете это, значит, нашли ключ из «Книги Перемен». Судя по всему, криптография во Франции сильно отстаёт от искусства украшения интерьеров, голландцы взломали их дипломатический шифр, однако шифр этот изобрёл придворный, о котором король весьма высокого мнения, поэтому никто ничего не смеет сказать. Если правда то, что говорят о Кольбере, он бы никогда такого не допустил, как Вы знаете, Кольбер умер два года назад, и шифры с тех пор не менялись. Я пишу этим взломанным шифром д'Аво в Голландию, полагая, что каждое слово расшифруют и прочтут голландцы. Вам я пишу, полагая, что Ваш шифр сохранит тайну нашей переписки.

Поскольку Вы пользуетесь шифром Уилкинса, в котором одна буква послания шифруется пятью буквами открытого текста, мне приходится писать пять слов чепухи, чтобы зашифровать одно слово сути, посему готовьтесь к длинным описаниям нарядов, этикета и тому подобным скучным длиннотам в следующих моих письмах.

Надеюсь, не будет чрезмерной самонадеянностью предположить, что Вы любопытствуете узнать о моём положении при дворе. Разумеется, я — ничто, меньше самого маленького чернильного пятнышка на полях «Уложения о церемониях». Однако от внимания знати не ускользнуло, что Людовик XIV выбирал наиболее значительных своих министров (таких, как Кольбер, который приобрёл одну из Ваших вычислительных машин!) из представителей третьего сословия и женился (тайно) на женщине низкого звания, посему модно иногда беседовать с простолюдинкой, если та умна или может быть чем-нибудь полезна.

Разумеется, толпы молодых людей мечтают о близости со мной, но расписывать подробности было бы безвкусно.

Поскольку жилище графа де Безьера в южном флигеле весьма неудобно, а погода стояла прекрасная, я по несколько часов в день гуляла с моими подопечными, Беатрисой и Луи, девяти и шести лет соответственно. Версаль окружён садами и парками, которые по большей части пустуют и наполняются придворными, лишь когда король выезжает на охоту или на прогулку. До недавнего времени здесь толпились простолюдины, приходившие из самого Парижа полюбоваться красотами, но они создавали такую давку и так портили статуи, что недавно король изгнал чернь из своих садов.

Как Вам известно, знатные дамы, выходя из дома, покрывают лицо маской, дабы уберечь его от загара. Многие утончённые мужчины поступают так же; брат короля Филипп, которого обычно называют Мсье, носит такую маску, хоть и жалуется, что она смазывает белила и румяна. Однако в сильную жару маска причиняет крайнее неудобство, и в последние дни версальские дамы, а также их слуги и ухажёры предпочитали вовсе не выходить на улицу. Я часами бродила по саду с питомцами, встречая лишь садовников да влюблённых, ищущих укромную рощицу или грот.

Сад прорезан прямыми дорожками и проспектами; на каждом шагу взорам открывается новая неожиданная панорама фонтанов, скульптурных групп или самого дворца. Я учу Беатрису и Луи геометрии, заставляя их рисовать план сада.

Если эти дети — будущее дворянства, то Франция, какой мы её знаем, обречена.

Вчера я гуляла вдоль канала к западу от замка. Канал имеет форму креста: длинная ось вытянута с запада на восток, короткая — с юга на север, и, поскольку это единый водоём, поверхность его, как свойственно воде, ровная. Я вставила иголку в один конец пробки, другой утяжелила (штопором, на случай, если Вам интересно!) и пустила её в круглый пруд на пересечении каналов, рассчитывая (как Вы уже наверняка догадались) ознакомить Беатрису и Луи с концепцией третьего пространственного измерения, перпендикулярного двум на плоскости. Увы, пробка не захотела плавать стоймя. Она отплыла, так что мне пришлось лечь на живот и рукой подгребать её к берегу. Рукава дарёного платья намокли. Всё это время я была занята нытьём скучающих детей и собственными чувствами: ибо, должна признаться, слёзы бежали у меня по щекам при воспоминании об уроках, преподанных мне, тогда ещё маленькой девочке, в Алжире матушкой и добровольным женским сестринством Общества британских невольников.

В какой-то момент я различила голоса — мужской и женский — и поняла, что они разговаривают неподалёку уже какое-то время, хотя я за другими заботами услышала их только сейчас. Я подняла голову и увидела на противоположном берегу двух всадников: высокого статного мужчину величавой наружности, в парике, напоминающем львиную гриву, и женщину борцовского сложения, в охотничьем наряде, с хлыстом в руке. Лицо её было открыто солнцу, и, вероятно, уже давно, ибо почернело от загара. Они со спутником говорили о чём-то другом, но когда я подняла голову, то привлекла внимание мужчины: он снял шляпу, приветствуя меня с другого берега! В этот миг солнце осветило его лицо, и я узнала Людовика XIV!

Я не знала, куда спрятаться от неловкости, и сделала вид, будто ничего не заметила. По прямой мы были совсем близко, однако, пожелай король и его дианоподобная спутница подъехать ко мне, им пришлось бы проделать значительный путь по своей стороне канала, обогнуть круглый пруд в дальнем конце и покрыть такое же расстояние по ближнему берегу. Итак, я убедила себя, что до них далеко, притворилась, будто ничего не вижу, и, чтобы скрыть неловкость, затараторила детям про Евклида и Декарта.

Король надел шляпу и спросил: «Кто это?»

Я закрыла глаза и вздохнула с облегчением; король решил мне подыграть и сделал вид, будто мы друг друга не видели. Наконец я поймала злополучную пробку, села, разложив юбки, в профиль к королю и тихо продолжила урок.

Меж тем про себя я молилась, чтобы спутница короля не знала моего имени. Однако, как Вы наверняка уже догадались, доктор, то была невестка его величества, Елизавета-Шарлотта, которую обитатели Версаля называют Мадам, а любимая тётушка София — Лизелоттой.

Почему Вы не сказали мне, что Рыцарь Шуршащих Листьев — лесбиянка? Полагаю, не следовало удивляться, учитывая, что её муж — педераст, однако в тот миг я совершенно опешила. Есть ли у неё любовницы? Впрочем, я забегаю вперёд; знает ли она сама, что ей нравятся женщины?

Долгое мгновение она смотрела на меня; в Версале ни одно значительное лицо не отвечает быстро и под влиянием чувств; каждая фраза просчитывается, как шахматный ход. Я понимала, что она собирается ответить: «Не знаю её», и молилась, чтобы прозвучали именно эти слова: тогда король понял бы, что я никто и достойна его внимания не более мимолётной ряби на поверхности канала. Наконец до меня донёсся голос Мадам: «Кажется, та девица, которую обманул д'Аво и всячески изобидели голландцы, — она ещё заявилась растерзанная, взывая к состраданию».

Мне представляется маловероятным, чтобы Лизелотта узнала меня, не имея какого-то дополнительного канала информации. Не Вы ли ей написали, доктор? Я не могу понять, до какой степени Вы действуете самостоятельно, а до какой — в качестве пешки (правильнее, наверное, было бы написать «слона» или «ладьи») Софии.

Будь я из сельских графинь, что приезжают в Версаль, дабы утратить невинность в постели какого-нибудь вельможи, эти жестокие слова исторгли бы у меня слёзы. Однако я уже освоилась здесь и знала, что по-настоящему жестоки были бы слова: «Она — никто». Их Мадам не произнесла. Соответственно, король ещё на несколько мгновений задержал на мне взгляд.

Луи и Беатриса заметили короля и застыли в священном ужасе, словно статуи. Последовала новая долгая пауза.

Король сказал:

— Я слышал эту историю. — И, помолчав, добавил: — Если бы д'Аво спрятал письма на груди у вонючей старой карги, за их сохранность можно было бы не тревожиться, однако какой голландец откажется вскрыть печать на таком конверте?

— Однако, сир, — отвечала Лизелотта, — д'Аво — француз, а какой француз согласится?

— Он не так разборчив, как пытался вас убедить, — возразил король, — а она не так груба, как вы хотели бы уверить меня.

Тут маленький Луи стремительно рванулся вперёд — я даже испугалась, что он упадёт в воду и придётся за ним нырять, однако он замер на краю, выставил ногу и поклонился королю, словно придворный. Я притворилась, будто лишь сейчас его увидела, и вскочила. Мы с Беатрисой сделали реверанс. Король вновь приветствовал нас, подняв шляпу, быть может, с некоторым шутливым преувеличением.

— Вижу блеск в ваших глазах, сир, — сказала Лизелотта.

— А я — в ваших, Артемида, — отвечал король.

— Вы напрасно верите слухам. Скажу вам, что простолюдинки, которые являются ко двору соблазнять дворян, подобны мышиному помёту в перце.

— В этом она пытается нас убедить? Как банально!

— Банальные уловки — самые действенные, сир.

На этом они закончил свой странный разговор и медленно поехали прочь.

Говорят, что король — великолепный наездник, однако в седле он сидит неестественно прямо. Полагаю, он страдает от геморроя или от болей в спине.

Я немедленно отвела детей домой и села писать Вам. Для такого ничтожества, как я, сегодняшнее событие — верх славы и торжества, и хочется записать его, пока подробности свежи в памяти.

Графу д'Аво

12 июля 1685

Монсеньор,

Сегодня у меня столько же посетителей, сколько и всегда (к большой досаде графа де Безьера), но поскольку я сильно загорела, стала носить дерюгу и пространно цитировать из Библии, их интересуют не амуры. Теперь они приходят спросить о моём испанском дядюшке. «Сожалею, что ваш испанский дядюшка вынужден был перебраться в Амстердам, мадемуазель, — говорят они, — по слухам, испытания закалили его разум». Когда некий сын маркиза впервые обрушил на меня эту чепуху, я объявила, что он меня с кем-то путает, и попросила закрыть дверь с другой стороны. Однако второй обронил Ваше имя, и я поняла, что его неким образом направили ко мне Вы — вернее, что он явился ко мне в ложном убеждении, будто у меня есть мудрый испанский дядюшка и что убеждение это возникло вследствие некой запущенной Вами цепочки событий. Исходя из этой догадки, я начала подыгрывать, осторожно, ибо не знаю, в чём состоит игра. С его слов я поняла, что меня считают тайной еврейкой — незаконной дочерью смуглого испанского сефарда и белокурой голландки; весьма правдоподобно, ибо от солнца волосы у меня выцвели, а лицо загорело.

Остальные беседы были такими же, посему не стану повторяться. Очевидно, Вы распускаете обо мне сплетни, монсеньор, и половина обитателей Версаля теперь убеждена, что с моей (или моего мифического дядюшки) помощью удастся выпутаться из карточных долгов, оплатить переустройство замка или приобрести новый модный экипаж. Могу лишь дивиться их алчности. Впрочем, если верить рассказам, их отцы и деды на свои доходы собирали войска и укрепляли города против отца и деда нынешнего монарха. Вероятно, лучше, чтобы деньги уходили портным, ваятелям, живописцам и поварам, нежели ландскнехтам и оружейникам.

Разумеется, золото, с умом вложенное в Амстердаме, принесёт больший доход, чем в сундуке под кроватью. Единственная трудность заключается в том, что я не могу заниматься размещением средств, сидя в версальском чулане и обучая двух крошек чтению и письму. Испанского дядюшку Вы придумали, вероятно, из опаски, что французский дворянин не доверит свои деньги женщине. Следовательно, размещать вложения я должна самостоятельно, а для этого необходимо посещать Амстердам несколько раз в году…

Готфриду Вильгельму Лейбницу

12 сентября 1685

Сегодня утром меня вызвали к фрейлине дофины. Её просторные и богатые апартаменты расположены в южном крыле дворца, рядом с покоями самой дофины.

У фрейлины, герцогини д'Уайонна, есть младшая сестра, маркиза д'Озуар, которая сейчас гостит в Версале вместе с девятилетней дочерью.

Девочка с виду умненькая, но страдает тяжёлой астмой. Маркиза, рожая её, что-то себе порвала и больше не может иметь детей.

Д'Озуары — редкое исключение из правила, по которому всякий сколько-нибудь значительный французский дворянин обязан жить в Версале. Причина в том, что обязанности удерживают маркиза в Дюнкерке. На случай, если генеалогический отдел Вашей библиотеки содержится не в должном порядке, напомню Вам, доктор, что маркиз д'Озуар — внебрачный сын герцога д'Аркашона.

Который, будучи пятнадцатилетним юнцом, заделал будущего маркиза некоей девице, проживавшей из милости у его бабки, — бедняжку принудили давать будущему герцогу первые уроки любви.

Герцог женился в двадцать пять лет, а его супруга произвела на свет жизнеспособное дитя — Этьенна д'Аркашона — лишь три года спустя. К тому времени незаконный сын герцога был уже юношей. Его отправили в Сурат с Буллэ и Вебером, которые в середине 60-х годов пытались учредить Французскую Ост-Индскую компанию.

Вы, наверное, знаете, что Французская Ост-Индская компания преуспела куда меньше английской и голландской. Буллэ и Вебер начали снаряжать в Сурате караван, но вынуждены были отбыть в спешке, не закончив приготовлений, ибо к городу подступили мятежные маратхи. Французы направились в глубь Индостана, чтобы заключить торговые соглашения. В воротах крупного города их встретила делегация банья — богатейших и влиятельнейших местных негоциантов, — сообразно индийскому обычаю неся в мисочках дары. Буллэ и Вебер приняли их за нищих и прогнали хлыстами, как поступает всякий уважающий себя французский аристократ с попрошайками, тянущими к нему миски для подаяния.

Ворота города захлопнулись перед французами. Они вынуждены были скитаться, как отверженные. Проводники и носильщики, нанятые в Сурате, разбежались. Несколько раз на отряд нападали разбойники и мятежные маратхи. Кое-как французы добрались до Шахджаханабада, где намеревались воззвать к Великому моголу Аурангзебу, но тот, как выяснилось, отбыл в Красный форт Агры. Они отправились туда и узнали, что сановники, перед которыми следует с дарами пасть ниц, дабы вымолить аудиенцию у Великого могола, находятся в Шахджаханабаде. Так они мотались туда-сюда по одной из опаснейших дорог Индостана, пока Буллэ не прикончили бандиты, а Вебера не скосила болезнь (или наоборот) и почти все члены экспедиции не пали жертвой экзотических напастей.

Внебрачный сын герцога д'Аркашона пережил своих спутников, добрался до Гоа, уговорил португальцев взять его на судно, следующее в Мозамбик, и после долгих и опасных скитаний по невольничьему побережью Африки приметил наконец корабль, над которым реял флаг его отца: негритянские головы в железных ошейниках и королевские лилии.

Негров, доставивших его на корабль, в благодарность окрестили, наградили украшениями на шею, бесплатным проездом на Мартинику и пожизненными рабочими местами в сельскохозяйственном секторе.

Итогом стала успешная карьера работорговца. За семидесятые годы молодой человек сколотил небольшое состояние на доставке негров во Французскую Вест-Индию и купил или получил от короля в награду титул маркиза, после чего женился и осел во Франции. Они с супругой не живут в Версале по нескольким причинам. Во-первых, герцог д'Аркашон предпочитает держать незаконного сына на отдалении. Во-вторых, дочь маркиза страдает астмой и нуждается в морском воздухе. В-третьих, обязанности требуют от него оставаться на побережье. Вы, наверное, знаете, доктор, что индусы верят в переселение душ; подобно тому Французскую Ост-Индскую компанию можно назвать духом, который разоряется каждые несколько лет, но всякий раз заново воплощается в другом обличье. Недавно произошла очередная реинкарнация. Естественно, часть деятельности компании сосредоточена в Дюнкерке, Гавре и других портах, поэтому маркиз проводит там заметную долю времени. Впрочем, его супруга часто навещает сестру, герцогиню д'Уайонна, и берёт с собой дочь.

Как я уже упоминала, герцогиня д'Уайонна — фрейлина дофины, то есть дама весьма высокопоставленная. Французская королева умерла два года назад, а король отдалился от неё много раньше. Теперь у короля есть мадам де Ментенон, однако официально она ему не жена. Соответственно, первая женщина в Версале — номинально, согласно этикету, а не на самом деле, разумеется, — дофина, супруга старшего королевского сына и наследника. Знатные французские дамы отчаянно борются за место её фрейлины.

Настолько отчаянно, что, по меньшей мере, четыре претендентки были отравлены. Не знаю, отравила ли герцогиня кого-нибудь собственноручно, но общеизвестно, что она предоставляла своё нагое тело в качестве живого алтаря для чёрных месс, проводившихся в заброшенной сельской церкви возле Версаля. Это было до того, как король узнал, что его двор кишит сатанистами, и учредил chambre ardente[125]. В числе других четырёхсот с лишним дворян герцогиню арестовали и допросили, однако уличить ни в чём не смогли.

Собственно, я хочу сказать, что герцогиня д'Уайонна — очень важная дама и принимает свою сестру маркизу д'Озуар по самому высокому разряду. Войдя в её салон, я изумилась, увидев моего хозяина, графа де Безьера, на табуреточке столь низкой, что казалось, будто он сидит на корточках, как собака. И впрямь, он втянул голову в плечи и поглядывал на маркизу, словно шавка в ожидании косточки. Герцогиня восседала в кресле литого серебра, а маркиза — на стуле без подлокотников, тоже серебряном.

Я осталась стоять. Опустив перечисление скучных церемоний и светской болтовни, сразу перейду к сути: маркиза сказала, что ищет наставницу для своей дочери. Нынешняя гувернантка практически неграмотна, и потому девочка отстаёт в развитии или, возможно, она умственно неполноценна. Почему-то маркиза остановилась на моей кандидатуре. Это работа д'Аво.

Я разыграла изумление и довольно долго отказывалась под тем предлогом, что не справляюсь с ответственностью, и вообще — кто же будет присматривать за бедными Беатрисой и Луи? Граф де Безьер сообщил мне радостную весть: он покидает Версаль, ибо перед ним открываются блистательные возможности на юге.

Вы, возможно, не знаете, что для французского дворянина единственный способ заработать, не теряя касты, — поступить офицером на торговый корабль. Безьер получил место на судне Французской Ост-Индской компании; весной он отправляется из бухты д'Аркашон к мысу Доброй Надежды, далее на восток и, если я что-нибудь в этом смыслю, на корм рыбам.

Если на следующий год мадам де Ментенон откроет, как собирается, пансион для девиц из обедневших дворянских семей в Сен-Сире — предмет её личной одержимости, Сен-Сир, лежит сразу за стеной Версаля, — Беатрису можно будет отправить туда — пусть постигает навыки придворной жизни.

В таких обстоятельствах мне, разумеется, негоже было упрямиться и оставалось лишь с благодарностью принять лестное предложение, посему пишу Вам уже с нового места — мансарды над покоями герцогини. Один Бог ведает, какие приключения меня ждут! Маркиза рассчитывает прожить в Версале до конца месяца, король, как всегда, проведёт октябрь в Фонтенбло, а без него в Версале делать нечего, после чего отбудет в Дюнкерк. Я, разумеется, отправлюсь с ней, а до тех пор ещё раз непременно Вам напишу.

Графу д'Аво

25 сентября 1685


Две недели, как я на службе у маркизы д'Озуар, и неделя до того, как мы отбываем в Дюнкерк; соответственно, это моё последнее письмо до отъезда.

Если я правильно угадываю Ваши намерения, в Дюнкерке я должна пробыть ровно столько, сколько надо, чтобы подняться по сходням отплывающего в Голландию корабля. Если так получится, то все письма, отправленные после сегодняшнего дня, доберутся до Амстердама после меня.

Когда я приехала сюда и остановилась на ночь в Париже, то имела возможность наблюдать в окно следующую сцену: на рыночной площади перед домом, куда Вы любезно меня направили, некие люди установили балку наподобие тех, с помощью которых купцы поднимают на чердак товары. Через балку перекинули верёвку, а внизу развели костёр.

Приготовления собрали значительную толпу, и мне трудно было разглядеть, что творится внизу, но по хохоту толпы и дрожанию верёвки я заключила, что там происходит какая-то потешная борьба. Из толпы вырвалась кошка, за которой тут же погнались двое мальчишек. Наконец верёвка натянулась, и в воздух взвился огромный мешок; он повис над огнём, и я решила, что в нём жарят или коптят какие-то колбасы.

Тут я увидела, что в мешке что-то шевелится.

Извивающийся мешок опустился, так что на нём заплясали отблески огня. Изнутри донёсся истошный визг, мешок забился и закачался. Только тут я поняла, что он наполнен бродячими кошками, выловленными на улицах Парижа и принесёнными сюда на забаву толпе. И, поверьте мне, толпа веселилась от души.

Будь я мужчиной, я бы вылетела на площадь верхом на коне и перерубила верёвку саблей, чтобы несчастные животные умерли быстрой смертью в огне. Увы, я не мужчина, у меня нет коня и сабли, а главное, мне в любом случае не хватило бы смелости. За всю свою жизнь я знала лишь одного человека, которому достало бы отваги или безрассудства на такой поступок, но он морально не стоек и, боюсь, забавлялся бы зрелищем вместе с толпой. Мне осталось лишь закрыть ставни и заткнуть уши; однако я успела заметить, что многие окна на площади открыты. Купцы и дворяне тоже наблюдали потеху, а многие прихватили с собой детей.

В недоброй памяти годы Фронды, когда малолетнего Людовика XIV преследовали на улицах мятежные принцы и голодная чернь, он, вероятно, видел кошачьи аутодафе, поскольку завёл в Версале нечто подобное: дворян, мучивших его, запуганного мышонка, поймали, засунули в мешок и вздёрнули на воздух; верёвку король держит в руке. Сейчас я в мешке, монсеньор, но я всего лишь котёнок, чьи когти ещё не отросли, посему могу лишь жаться к тем кошкам, что побольше и повоинственней.

Герцогиня д'Уайонна командует домом, как линейным кораблём: всё блестит, всё по распорядку. Я ни разу не вышла на улицу с тех пор, как поступила на службу к её сестре. Мой загар сошёл, все перешитые обноски из моего гардероба порвали на тряпки и заменили новыми. Не скажу, что роскошными — мне негоже затмевать высокородных сестёр в их собственных апартаментах, но не пристало и позорить их, так что теперь, по крайней мере, герцогиня не морщится, когда я попадаюсь ей на глаза.

В итоге юные вертопрахи вновь стали меня замечать. Будь я по-прежнему на службе у графа де Безьера, они не давали бы мне прохода, но у герцогини д'Уайонна есть когти (некоторые сказали бы — отравленные) и клыки. Посему вожделение придворных выливается в обычные слухи и домыслы на мой счёт: что я потаскуха, что я ханжа, что я лесбиянка, что я — неопытная девственница, что я — мастерица невиданных любовных утех. Забавное следствие моей славы: молодые люди табунами ходят к герцогине, но если большинство стремится со мною переспать, то некоторые приносят векселя или мешочки с бриллиантами и, вместо того чтобы нашёптывать мне на ушко льстивые или скабрезные слова, спрашивают: «Какой процент это может принести в Амстердаме?» Я всегда отвечаю: «Всё зависит от прихоти короля; ибо разве амстердамский рынок не колеблется вследствие войн и перемирий, объявлять которые во власти его величества?» Они думают, что я осторожничаю.

Сегодня меня посетил король, но не за тем, о чём Вы подумали.

Меня предупредил о визите его величества кузен герцогини, иезуитский священник Эдуард де Жекс, приехавший из семейного поместья на юге. Отец Эдуард очень набожный человек. Ему поручили некую небольшую роль в ритуале вечернего королевского туалета, и он услышал, как двое придворных обсуждают, кому удастся похитить мою девственность. Третий предложил побиться об заклад, что моя девственность уже похищена, четвёртый — что её похитит не мужчина, а женщина: либо дофина, у которой связь с собственной горничной, либо Лизелотта.

В какой-то момент, по словам отца Эдуарда, король обратил внимание на спор и спросил, о какой даме речь. «Она не дама, а воспитательница при дочери д'Озуаров», — сказал один из придворных, на что король, помолчав, ответил: «Я о ней слышал. Говорят, красавица».

Выслушав от де Жекса эту историю, я поняла, почему в последнее время ни один вертопрах не смеет мне докучать. Они вообразили, будто король мною заинтересовался, и не смеют перейти ему дорогу!

Сегодня герцогиня, маркиза и вся их челядь вопреки обыкновению отправились на мессу в половине первого. Меня оставили одну под предлогом, что надо собирать вещи для отъезда в Дюнкерк.

В час зазвонили колокола, но мои хозяйки не вернулись. Внезапно с чёрного хода вошёл знаменитейший парижский хирург, а за ним — толпа помощников и священник: отец Эдуард де Жекс. Через мгновение с парадного входа появился король Людовик XIV, один, прикрыл золочёную дверь перед носом придворных и приветствовал меня самым учтивым образом.

Мы с королём стояли в углу герцогининого салона и (как ни дико) обменивались ничего не значащими пустяками. Помощники лекаря тем временем развернули кипучую деятельность. Даже я, ничего не смыслящая в придворном этикете, знаю, что в обществе короля не принято замечать кого-либо ещё, посему делала вид, будто не вижу, как они отодвигают к стенам тяжёлые серебряные кресла, скатывают ковёр, застилают пол рогожей и втаскивают могучую деревянную скамью. Врач раскладывал на столике отталкивающего вида инструменты и время от времени вполголоса отдавал указания, но в целом стояла полная тишина.

— Д'Аво говорит, у вас талант к деньгам.

— Я бы сказала, у д'Аво талант льстить молодым дамам.

— В разговорах со мной напускная скромность неуместна, — твёрдо, но не сердито произнёс король.

Я осознала свою ошибку. Мы прибегаем к самоуничижению из страха, что собеседник увидит в нас угрозу или соперника. Это верно в общении с простыми и даже знатными людьми, однако не может относиться к монарху; умаляя себя в разговоре с его величеством, мы подразумеваем, что король так же мелочно завистлив и неуверен в себе, как остальные.

— Простите мою глупость, сир.

— Никогда; но я прощаю вашу неопытность. Кольбер был простолюдин. Он обладал талантом к деньгам и выстроил всё, что вы видите. Поначалу он не умел со мной разговаривать. Испытывали ли вы оргазм, мадемуазель?

— Да.

Король улыбнулся.

— Вы быстро научились отвечать на мои вопросы. Отрадно. Вы сможете доставить мне ещё некоторое удовольствие, если будете издавать звуки, какие обычно издаёте во время оргазма. Потребуется некоторое время — вероятно, около четверти часа.

Видимо, я прижала руки к груди или ещё как-то проявила девичий испуг. Король покачал головой и проницательно улыбнулся.

— Мне было бы приятно через четверть часа увидеть некоторый беспорядок в вашей одежде — но лишь с тем, чтобы его заметили стоящие в галерее. — Он кивнул на дверь, через которую вошёл. — А теперь извините меня, мадемуазель. Можете начинать, когда вам будет угодно.

Король отвернулся от меня, снял камзол, отдал одному из лекарских помощников и шагнул к скамье. Она теперь стояла посреди комнаты на рогоже и была застлана чистой белой простынёй. Лекарь и помощники облепили короля как мухи. И тут — к моему несказанному ужасу — штаны короля сползли до щиколоток. Он лёг животом на скамью. На миг я вообразила, будто французский король — из тех, кто получает наслаждение от порки. Однако тут он развёл ноги и упёрся ступнями в пол по две стороны скамьи. Я увидела огромный лиловый узел между его ягодицами.

— Отец Эдуард, — тихо сказал король, — вы один из образованнейших людей Франции, даже среди иезуитов вас почитают за скрупулёзность. Поскольку я не увижу операцию, окажите мне милость: следите за ней самым пристальным образом. Потом всё расскажете мне, дабы я знал, считать ли этого лекаря другом или врагом Франции.

Отец Эдуард кивнул и произнёс несколько слов, которые я не расслышала.

— Ваше величество! — запротестовал лекарь. — За те шесть месяцев, что мне известно о вашем недуге, я сделал сто таких операций, дабы довести своё искусство до совершенства…

— Эти сто меня не интересуют.

Отец Эдуард заметил меня в углу. Предпочитаю не гадать, что выражало моё лицо. Отец Эдуард устремил на меня взгляд пронзительный чёрных глаз (он очень хорош собой), потом выразительно поглядел на дверь. Было слышно, как за ней придворные обмениваются сальностями.

Я встала поближе — но не слишком близко — к двери и протяжно вздохнула: «М-м-м, ваше величество!» Придворные зашикали друг на друга. С другой стороны донёсся лёгкий звон — лекарь взял со стола нож.

Я застонала.

Король тоже.

Я вскрикнула.

Король тоже.

— О, не так сильно, это мой первый раз! — вопила я, покуда король изрыгал проклятия в подушку, которую отец Эдуард держал перед его лицом.

Так и продолжалось. Я кричала словно от боли, но через некоторое время начала постанывать как бы от удовольствия. Мне показалось, что прошло куда больше четверти часа. Я легла на скатанный ковёр и принялась рвать на себе одежду и выдирать ленты из волос, дыша как можно сильнее, чтобы лицо раскраснелось и вспотело. Под конец я закрыла глаза: отчасти чтобы не видеть кровавой картины посреди комнаты, отчасти — чтобы полностью войти в роль. Теперь я отчётливо различала голоса придворных за дверью.

— Ну здорова орать, — восхищённо произнёс один. — Мне нравится. Кровь горячит!

— Весьма нескромно с её стороны, — посетовал другой.

— Любовнице короля скромность ни к чему.

— Любовнице? Скоро он её бросит, и где она тогда окажется?

— В моей постели, надеюсь!

— Тогда советую прикупить затычки для ушей.

— Сперва научись ублажать, как король, тогда и затычки понадобятся.

Что-то мокрое капнуло мне на лоб. Испугавшись, что это кровь, я открыла глаза и увидела прямо надо собой отца Эдуарда де Жекса. Он и впрямь был весь в королевской крови, но упала на меня капелька пота с его лба. Он глядел прямо мне в лицо; не знаю, как долго он тут простоял. Я взглянула на скамью. Всё вокруг было в крови. Лекарь сидел на полу, выжатый как лимон. Его помощники запихивали ветошь меж королевских ягодиц. Замолчать внезапно значило бы погубить всю игру. Я закрыла глаза и довела себя до бешеного, пусть и притворного, оргазма, затем, испустив последний стон, открыла глаза.

Отец Эдуард по-прежнему стоял надо мной, однако глаза его были закрыты, лицо обмякло. Мне доводилось видеть такое выражение.

Король уже стоял. Двое помощников изготовились поддержать его, если бы он начал падать. Королевское лицо заливала смертельная бледность, он пошатывался, но — невероятно! — был жив, не в обмороке и сам застёгивал штаны. За его спиной другие помощники скатывали окровавленные простыни и рогожу, чтобы вынести их с чёрного хода.

— Французские дворяне заслуживают моего уважения по крови, но могут упасть в моих глазах, совершив промах. Простолюдины могут заслужить моё уважение, угодив мне, и тем возвыситься. Вы можете угодить мне, если проявите скрытность.

— Как насчёт д'Аво, сир? — спросила я.

— Можете рассказать ему всё, — отвечал король. — Пусть гордится в той мере, что он мне друг, и страшится в той мере, что он мне недруг.

Монсеньор, я не поняла, что его величество хотел сказать, однако Вы, без сомнения, поймёте…

Готфриду Вильгельму Лейбницу

29 сентября 1685

Доктор,

Пришла осень и принесла с собой заметное помрачение света[126]. Через два дня солнце опустится ещё ниже, ибо я еду с маркизой д'Озуар в Дюнкерк, самую северную точку королевских владений, а оттуда, Бог даст, в Голландию. Слышала, солнце по-прежнему ярко светит на юге, в Савойе (об этом позже).

Король воюет — не только с протестантской заразой в своём королевстве, но и с собственными врачами. Несколько недель назад ему вырвали зуб. Тут справился бы любой зубодёр с Пон-Неф, однако лейб-медик д'Акин что-то напортачил, и образовался гнойник. Чтобы вылечить его, д'Акин вырвал королю оставшиеся верхние зубы, при этом раскурочил нёбо и вынужден был прижечь рану калёным железом. Тем не менее она снова нагноилась, и пришлось прижигать ещё неоднократно. Есть и другие истории касательно королевского здоровья; о них в другой раз.

Немыслимо, что королю приходится так страдать; если бы простолюдины узнали о его несчастьях, то превратно истолковали бы их как знак Божьего гнева. В Версале, где почти обо всех — впрочем, не совсем! — королевских болезнях знает каждая собака, нашлись невежественные глупцы, рассуждающие подобным же образом. К счастью для всех нас, во дворце последние несколько недель живёт отец Эдуард де Жекс, рьяный молодой иезуит из хорошей семьи. Когда в 1667-м Людовик захватил Франш-Конте, родственники отца Эдуарда предали испанцев и открыли ворота французским войскам. Людовик вознаградил их титулами. Он пользуется большим расположением мадам де Ментенон, которая видит в нём своего духовного наставника. В то время как придворные малодушно обходили молчанием теологические вопросы, связанные с болезнями короля, отец Эдуард недавно взял быка за рога. Он разом поставил и разрешил эти вопросы самым решительным и публичным образом. После мессы он произносит длинные проповеди, которые мадам де Ментенон отдаёт в типографию и распространяет в Париже и Версале. Постараюсь как-нибудь прислать вам экземпляр. Суть в том, что король — Франция, и его недуги отражают нездоровье королевства в целом. Воспаления в различных полостях тела короля суть метафора неискоренённой ереси — RPR, или «religion pretendue reformed», иначе называемой гугенотством. Схожесть между гнойниками и RPR многообразна и включает в себя…

Простите эту бесконечную проповедь, но я многое должна Вам сказать и устала для заметания следов пространно описывать наряды и драгоценности. Семья де Жекса, герцогини д'Уайонна и маркизы д'Озуар издревле обитала в Юрских горах между Бургундией и южной оконечностью Франш-Конте. В этом краю сходятся народы и верования, потому всё пронизано враждой.

На протяжении поколений де Жексы с завистью наблюдали, как их сосед герцог Савойский пожинает богатство и власть, сидя поперёк дороги, соединяющей Женеву и Геную, — финансовой аорты христианского мира. Из своего замка в северной Юре они могли буквально смотреть на холодные воды Женевского озера, этого рассадника протестантизма, куда английские пуритане бежали в царствование Марии Кровавой и где находят убежище от гонений французские гугеноты. В последнее время я часто вижу отца Эдуарда, когда тот навещает кузин, и читаю в его глазах такую ненависть к реформатам, что у Вас мороз пошёл бы по коже.

Как я уже писала, счастливый случай представился де Жексам, когда Людовик завоевал Франш-Конте, и они не упустили свой шанс. В прошлом году им привалила новая удача: герцога Савойского вынудили жениться на Анне-Марии, дочери Мсье от первой жены, Генриетты Английской, то есть на племяннице Людовика. Герцог — до сей поры независимый — породнился с Бурбонами и должен теперь подчиняться старшему в семье.

Савойя граничит с пресловутым озером, и кальвинистские проповедники издавна вербуют прозелитов среди тамошнего простого люда, который, следуя примеру герцога, всегда был независим и потому восприимчив к бунтарской вере.

Вы можете сами досказать эту историю, доктор. Отец Эдуард говорит своей духовной ученице, мадам де Ментенон, что реформаты благоденствуют в Савойе и распространяют заразу RPR по Франции. Де Ментенон повторяет это страдающему королю, который и в лучшие-то времена ради блага королевства не останавливался перед жестокостью к подданным и даже близким. А сейчас для короля времена явно не лучшие — произошло заметное помрачение света, почему я и выбрала эту гексаграмму в качестве шифровального ключа. Король сказал герцогу Савойскому, что «мятежников» надо не просто подавить — истребить. Герцог тянул время в надежде, что король выздоровеет и смягчится. Однако не так давно он допустил ошибку: объявил, что не в силах выполнить волю короля, ибо не располагает средствами на военную кампанию. Король тут же щедро пообещал оплатить её из собственного кармина.

Покуда я пишу это письмо, отец Эдуард де Жекс готовится ехать на юг в качестве капеллана французской армии под командованием маршала де Катина. Они отправятся в Савойю, войдут в долины, населённые реформатами, и всех там перебьют. Нет ли у Вас возможности отправить туда предупреждение?

Король и все, кто знает о его муках, утешаются пониманием, которое дал нам отец Эдуард, а именно: меры против реформатов, при всей своей внешней жестокости, болезненны для короля не менее, чем для них; однако боль необходимо стерпеть, дабы не погибло всё тело.

Мне пора — надо спускаться к подопечной. В следующий раз, Бог даст, напишу уже из Дюнкерка.

Ваша любящая ученица и слуга

Элиза.

Лондон весна 1685

Философия написана в великой книге Вселенной, которая постоянно открыта нашему взгляду, но прочесть её может лишь тот, кто научится понимать её язык и толковать буквы, коими она написана. Написана же она языком математики, и буквы её суть треугольники, круги и другие математические фигуры, без которых в ней нельзя постичь ни слова; философствовать без них значит вслепую блуждать в тёмном лабиринте.

Галилео Галилей, «Пробирщик»

Воздух в кофейне был такой спёртый, что Даниелю казалось, будто он задыхается под грудой старого тряпья.

Роджер Комсток смотрел через глиняную курительную трубку, словно пьяный астроном, положивший глаз на некую звезду. Звездой в данном случае был Роберт Гук, член Королевского общества, видимый неясно (за дымом и полумраком) и спорадически (за толкотнёй посетителей). Гук, забаррикадировавшись склянками, мешочками и фляжками, готовил себе ужин из ртути, железных опилок, серного цвета, слабительных вод (по большей части смертельных для водоплавающей птицы), а также настоек и вытяжек различных растений, включая ревень и опийный мак.

— Вижу, он ещё жив, — пробормотал Роджер. — Если он будет и дальше топтаться у дверей смерти, сам дьявол отправит его прочь, чтобы не мозолил глаза. Как только я начинаю гадать, смогу ли выкроить время на его похороны, надёжные источники сообщают, что он прошёлся по всем борделям Уайтчепела, словно французский полк.

Даниель не нашёл, что к этому добавить.

— А Ньютон? — спросил Роджер. — Вы говорили, будто он долго не протянет.

— Ну, он получал пищу только через меня, — устало ответил Даниель. — С тех пор, как мы поселились вместе, и до моего изгнания в 1677-м я нянчился с ним, как с младенцем. Так что у меня были все основания предсказывать его смерть.

— Значит, кто-то приносит ему еду — один из учеников?

— У него нет учеников, — сказал Даниель.

Однако он должен есть, — возразил Роджер.

Даниель увидел, что Роберт Гук размешивает стеклянной палочкой свою стряпню.

— Быть может, он создал Elixir Vitae[127] и теперь бессмертен.

— Не судите, да не судимы будете! По-моему, это ваша третья порция асквибо[128], — сурово произнёс Роджер, глядя на стопку янтарной жидкости перед Даниелем.

Даниель спрятал её в кулаке.

— Я совершенно серьёзен, — продолжал Роджер. — Кто о нём печётся?

— Какая разница? Лишь бы пеклись.

— Разница большая, — отвечал Роджер. — Вы говорили, что студентом Ньютон давал деньги в рост и следил за их возвратом, как жид!

— Мне казалось, что заимодавцы-христиане тоже предпочитают получать деньги назад.

— Не важно, вы поняли, о чём я говорю. Подобным же образом, Даниель, если кто-то взял на себя заботу о Ньютоне, он будет ждать ответных любезностей.

Даниель выпрямился.

— Вы думаете об эзотерическом братстве.

Роджер выгнул брови, грубо пародируя полнейшее неведение.

— Нет, но, очевидно, так думаете вы.

— Когда-то Апнор пытался запустить когти в Исаака, — признал Даниель, — но то было давным-давно.

— Позвольте напомнить, что для людей, которые не забывают долги и — в противоположность тем, кто их прощает, — «давным-давно» означает «очень большие проценты на проценты». Вы говорили мне, что каждый год он исчезает на несколько недель.

— Не обязательно с дурной целью. У него есть земли в Линкольншире, за которыми надо присматривать.

Тогда вы намекали, что речь явно идёт о чём-то дурном.

Даниель сжал руками виски. Теперь он видел собственную розовую ладонь в щербинах от оспы. Болезнь на четверть обратила тело Тесс в гнойники и уничтожила почти всю кожу, прежде чем несчастная наконец испустила дух.

— Если честно, мне безразлично, — сказал Даниель. — Я пытался удержать его. Обратить к астрономии, динамике, физике — естественным наукам в противоположность неестественной теологии. Безуспешно. Я уехал. Он остался.

— Уехал или был изгнан?

— Я оговорился.

— В какой раз?

— Произнося слово «изгнание», я выражался фигурально.

— Вы безобразно лжёте, Даниель!

— Что?!

— Произнося слово «лжёте», я выражался фигурально.

— Поймите, Роджер, обстоятельства моего разрыва с Исааком были… э-э… сложными. Питаясь определить их одним существительным, как то: «отъезд», «изгнание», — я поневоле лгу и в таковом качестве безобразен.

— Так назовите другие существительные! — Роджер встретился глазами со служанкой, словно говоря ей: «Я его подцепил, не забывай подливать и следи, чтобы нам не докучали». Потом подался вперёд в клубах табачного дыма. Свеча озаряла снизу его лицо, придавая чертам пугающую гротескность.

— Тысяча шестьсот семьдесят шестой год! — загремел он. — Лейбниц второй раз приезжает в Лондон! Ольденбург зол, потому что он не привёз обещанную вычислительную машину! Вместо этого Лейбниц последние четыре года хороводился с парижскими математиками! Теперь он задаёт крайне неудобные вопросы про какие-то математические изыскания, выполненные Ньютоном годы назад. Происходит нечто загадочное. Ньютон поручает вам, доктор Уотерхауз, переписывать какие-то бумаги и шифровать формулы… Ольденбург вне себя… Енох Роот как-то в этом замешан… ходят слухи о переписке и даже беседе между Ньютоном и Лейбницем. Потом Ольденбург умирает. Вскоре у вас в комнатах происходит пожар, и многие алхимические записи Ньютона гибнут в многоцветном пламени. Так какое существительное правильное: «отъезд» или «изгнание»?

— Мне там просто не оставалось места. Моя кровать занимала пространство, на котором мог бы разместиться ещё один алхимический горн.

— Интриги? Козни?

— Пары ртути подрывали моё здоровье.

— Поджог? Вредительство?

Даниель взялся за подлокотники с таким видом, будто сейчас встанет и уйдёт. Роджер поднял руку.

— Я председатель Общества, и мой долг — проявлять любознательность.

— Я секретарь, и мой долг — призвать к порядку, когда председатель делает из себя позорище.

— Лучше позорище в Лондоне, чем пожарище в Кембридже. Вы должны простить мне мою настойчивость.

— Раз вы теперь строите из себя католика, то за дешёвым отпущением грехов обращайтесь к своим французским попам, не ко мне.

— Такого рода праведное негодование ассоциируется у меня с честным человеком, который втайне совершил нечто очень дурное. Не утверждаю, что у вас есть тёмные тайны, — однако ваше поведение заставляет так думать.

— Вы просто добиваетесь, чтобы мне захотелось вас убить, Роджер, или у этого разговора есть и ещё цель?

— Я всего лишь пытаюсь выяснить, чем занят Ньютон.

— Тогда к чему расспросы о семьдесят седьмом?

Роджер пожал плечами.

— Вы отказываетесь говорить о настоящем, вот я и решил попытать счастья в прошлом.

— Откуда такой внезапный интерес к Исааку?

— Из-за «De Motu Corporum in Gyrum»[129]. Галлей говорит, это ошеломляет.

— Не сомневаюсь.

— Он говорит, это лишь набросок огромного труда, который сейчас целиком поглотил энергию Исаака.

— Рад, что Галлей получил объяснение для орбиты своей кометы, и ещё больше — что он взял на себя попечение об Исааке. Чего им от меня хотите?

— Галлей ослеплён кометой, — фыркнул Роджер. — Он счастлив, что Ньютон решил заняться проблемой тяготения и планетарных орбит. А поскольку Флемстид портит статистику, нам нужно больше счастливых астрономов.


В лето Господне 1674-е шевалье де Сен-Пьер (французский придворный, подробности не важны) присутствовал на великолепном королевском балу, когда внезапно над краем его бокала возникло декольте Луизы де Керуаль. Как любой мужчина, шевалье немедленно восхотел произвести на неё впечатление. Зная, что при дворе Карла II увлекаются натурфилософией, он разыграл следующий гамбит: заметил, что задачу определения долготы можно разрешить, наблюдая за движениями Луны на фоне звёздного неба, которое в данном случае будет играть роль исполинского циферблата. Керуаль в натурфилософской постельной беседе пересказала это королю. Его величество поручил четырём членам Королевского общества (герцогу Ганфлитскому, Роджеру Комстоку, Роберту Гуку и Кристоферу Рену) проверить, возможно ли такое. Те обратились к некоему Джону Флемстиду. Флемстид, ровесник Даниеля, по слабости здоровья не мог посещать школу и, сидя дома, самостоятельно изучал астрономию. Позже здоровье его улучшилось настолько, что он сумел поступить в Кембридж и узнать всё (весьма немногое), чему там учили. Когда уважаемые члены Королевского общества обратились к нему с вопросом, он как раз оканчивал университет и присматривал себе место. Флемстид ответил в письме, что метод, предложенный шевалье де Сен-Пьером, хоть и возможен в теории, совершенно бесполезен на практике за недостатком надёжных астрономических данных — каковой недостаток могли бы восполнить лишь продолжительные дорогостоящие исследования. То был первый и последний политический манёвр в жизни Флемстида. Карл II без промедления назначил его королевским астрономом и основал Королевскую обсерваторию.

Первые годы Флемстид размещался в лондонском Тауэре, на самом верху Белой башни. Здесь он делал свои первые наблюдения, покуда на пустующем клочке королевской земли в Гринвиче возводили Королевскую обсерваторию.

Генрих VIII, не довольствуясь шестью жёнами, содержал целый штат любовниц. Наследники его были не столь любвеобильны, и королевский сераль на вершине холма за Гринвичским дворцом постепенно разрушился. Фундамент, впрочем, ещё стоял. На нём-то, работая в спешке и при сильной нехватке средств, Гук с Реном и воздвигли несколько помещений, ставших опорой для восьмиугольной будки. На ней, в свою очередь, возвели башенку, миниатюрную аллюзию на норманнские донжоны Тауэра. В нижних помещениях жил Флемстид. Будка понадобилась, чтобы придворно-щёгольской части Королевского общества было где с умным видом заглядывать в телескоп. Однако здание, построенное на фундаменте старого блудилища, было ориентировано неправильно. Чтобы проводить собственно наблюдения, пришлось поставить в саду отдельную стену, вытянутую с севера на юг, а вдоль неё — что-то вроде хибарки без потолка. На концах стены Гук закрепил собственной работы квадранты, снабжённые визирными трубами. Соответственно, жизнь Флемстида текла так, днём он спал, а ночами, прислонясь к стене, смотрел через визирные трубы на проплывающие звёзды и отмечал их положение. Каждые несколько лет его труд разнообразила очередная комета.

— Что делал Ньютон год назад, Даниель?

— Если мои источники не лгут, рассчитывал день и час светопреставления, основываясь на тёмных намёках Библии.

— Сдаётся, у нас одни и те же источники, — вкрадчиво произнёс Роджер. — Сколько вы им платите?

— Я в ответ рассказываю им что-нибудь ещё. Это называется беседой, и некоторых такая оплата вполне устраивает.

— Наверное, вы правы, Даниель, ибо несколько месяцев назад Галлей заявляется к Ньютону и проводит с ним беседу «Послушай, старина, как насчёт комет?» Ньютон откладывает Апокалипсис, берётся за Евклида и — хлоп! — пишет «De Motu».

— Большую часть работы он проделал в семьдесят девятом, во время своей тогдашней грызни с Гуком, — сказал Даниель, — потом куда-то засунул, не смог найти и вынужден был повторить.

— Что общего, доктор Уотерхауз, между алхимией, Апокалипсисом и эллиптическими орбитами небесных тел? Помимо того, что Ньютон одержим ими всеми?

Даниель промолчал.

Что угодно? Всё? Ничего? — вопросил Роджер и хлопнул ладонями по столу. — Ньютон — бильярдный шар или комета?

— Не понял.

— Идёмте покажу. — Роджер хохотнул и немедля пришёл в движение. Вместо того, чтобы сперва встать, а потом пойти, он надвинул парик, приподнял зад и, как бык, устремился в толпу. Несмотря на возраст, комплекцию, подагру и опьянение, он значительно опередил Даниеля. Когда тот в следующий раз увидел Роджера, маркиз плечом отодвигал придворного. Придворный сжимал длинную палку и целился в раскрашенный деревянный шар на зелёном суконном поле.

— Смотрите! — вскричал Роджер и рукой толкнул шар. Тот ударился о другой шар и остановился; второй шар покатился дальше. Придворный схватил палку двумя руками, намереваясь сломать её о голову Роджера, однако маркиз вовремя обернулся. Узнав его, придворный выронил палку.

— Превосходный удар, милорд, — начал он, — хотя не вполне соответствует духу и букве игры…

— Я — натурфилософ и подчиняюсь лишь богоданным законам Вселенной, а не произвольным правилам вашей несуразной игры! — прогремел Роджер. — Шар передаст свою vis viva другому шару, количество движения сохраняется, всё более-менее упорядоченно, — Роджер раскрыл ладонь — оказалось, он прихватил со стола ещё один шар. — Или я могу подбросить его в воздух, — подкрепляя свои слова действием, — и он опишет галилееву траекторию, параболу.

Шар плюхнулся в кружку с горячим какао на другом конце помещения; владелец кружки, быстро оправившись от неожиданности, поднял её, салютуя Роджеру, который тем временем продолжал:

— Кометы же не признают никаких законов, они являются бог весть откуда, непредсказуемо, и несутся сквозь космос по своим собственным неведомым траекториям. Итак, я спрашиваю вас, Даниель: Ньютон сходен с кометой? Или, подобно бильярдному шару, он следует по некой осмысленной траектории, которую мне не хватает ума постичь?

— Теперь я понял ваш вопрос, — кивнул Даниель. — Астрономы, объясняя попятное движение планет, измыслили небесные шестерни на хрустальных сферах. Теперь мы знаем, что планеты обращаются по эллипсам, а попятный ход есть иллюзия, порождаемая тем, что мы смотрим на них с движущейся платформы.

— То есть с Земли.

— Если бы мы могли увидеть планеты из некой неподвижной системы отсчёта, попятный ход исчез бы. Вот так и вы, Роджер, наблюдая блуждающую траекторию Ньютона — вчера рецепт философской ртути, сегодня конические сечения, — задаётесь вопросом; существует ли система отсчёта, в которой движение Исаака имеет хоть какой-нибудь, чёрт возьми, смысл?

— Сказано словно самим Ньютоном, — заметил Роджер.

— Вы хотите знать, что есть его нынешние занятия тяготением — смена темы или просто новая точка зрения, новый способ взглянуть на ту же самую Тему?

— Вот теперь вы говорите как Лейбниц, — проворчал Роджер.

— И не случайно, ибо Лейбниц и Ньютон работают над одной и той же задачей по меньшей мере с семьдесят седьмого. Над задачей, которую не смог разрешить Декарт. Она сводится к следующему: можно ли объяснить соударение бильярдных шаров с помощью геометрии и арифметики либо надо удалиться от чистой мысли в области эмпирики и метафизики?

— Довольно! — сказал Роджер. — У меня эмпирически раскалывается голова. Не желаю слушать про метафизику. — Слова его звучали отчасти искренне, однако взгляд был обращён на кого-то за спиной у Даниеля. Даниель обернулся и увидел, что прямо перед ним стоит…

— Мистер Гук! — сказал Роджер.

— Милорд.

— Вы, сэр, учили Даниеля делать термометры!

— Да, милорд.

— Я сейчас говорил, что хотел бы отправить его в Кембридж — замерить температуру в городе.

— На мой взгляд, вся страна перегрета, — мрачно заметил Гук, — в особенности восточный лимб.

— Я слышал, жар распространяется на запад.

— Вот повод, — сказал маркиз Равенскарский, засовывая стопку бумаг Даниелю в правый карман, — а вот чтение в дорогу, только что из Лейпцига, — засовывая в левый что-то потяжелее. — Доброй ночи, коллеги!

— Давайте прогуляемся по улицам Лондона, — сказал Гук. Ему не было нужды добавлять: «Большую часть которых я заложил лично».


— Равенскар ненавидел своего родича Комстока, разорил его, купил и снёс его дом, — Гук говорил так, словно загнан в угол и вынужден это признать, — и всё равно у него учился! Почему Джон Комсток поддержал Королевское общество на первых порах? Потому что интересовался натурфилософией? Возможно. Потому что его уговорил Уилкинс? Отчасти. Однако вы не могли не заметить, что многие наши эксперименты той поры…

— Были связаны с порохом. Разумеется.

— У Роджера Комстока нет пороховых заводов. И всё же не обольщайтесь, его интерес к нашему Обществу не менее практичен. Сейчас французы и паписты правят страной; правят ли они Ньютоном?

Даниель промолчал. Гук много лет цапался с Исааком по поводу тяготения, однако после визита Галлея тот вознёсся на недосягаемую для Гука высоту.

— Ясно, — сказал наконец Даниель. — Что ж, мне так и так отправляться на север в роли пуританского Моисея.

— В таком случае стоит заглянуть в Кембридж, дабы…

— …очистить имя Ньютона от гнусной клеветы, которой марают его завистники, — закончил Даниель.

— Я хотел сказать: дабы отвратить его от иноземных сподвижников обречённого короля, — сказал Гук. — Доброй ночи, Даниель. — И он, волоча ноги, исчез в сернистом тумане.

* * *

«На мой взгляд, вся страна перегрета… в особенности восточный лимб». Гук может бросаться обвинениями, но не словами. У людей, которые глядят в телескоп, слово «лимб» означает освещённый край видимого небесного тела, например, лунного серпа. Собираясь на северо-восток утром следующего дня, Даниель сверился с картой Эссекса, Суффолка и Норфолка и обнаружил, что они образуют выпирающий в Северное море лимб, ограниченный Темзой с юга и заливом Уош с севера. Яркий свет, зажжённый над Гаагой, преодолев сотни морских миль, озарил бы всё побережье, и оно бы засияло, как лунный серп — алхимический знак серебра. Луна — двойник Солнца, чей элемент — золото. И поскольку Король-Солнце изливает на Англию поток золота, существование серебряного полумесяца к северу от Лондона исполнено глубокого смысла. Роджер терпеть не может алхимических суеверий, но в политике он — дока.

Даниель неплохо знал эти края. Северное море запустило в побережье Суффолка длинные-предлинные рукава солоноватой воды; если на рассвете повернуться к востоку, то покажется, что вся местность лучится реками света. Вдоль берега тут не проехать; дорога идёт милях в десяти — двадцати от моря, более или менее прямо из Челмфорда в Колчестер и далее до Ипсвича, и всё, что справа от неё, безнадёжно с точки зрения короля или любого другого потенциального владельца: болота, разрезанные затопленными устьями рек, равно непреодолимые верхом и на лодке. Сюда легче попасть из Голландии, нежели из Лондона. Оставаться здесь неплохо, оставаться где-нибудь подальше отсюда — ещё лучше, но вот двигаться — врагу не пожелаешь. В сопротивляющейся среде тело перемещается лишь под воздействием некой значительной силы. В этой прибрежной полосе могли перемещаться только контрабандисты, движимые жаждой наживы. Даниель, как и его братья Стерлинг, Оливер и Релей, в юные лета провёл здесь немало времени, разгружая и загружая плоскодонные голландские судёнышки, укрытые за плакучими ивами по тёмным протокам.

В начале пути Даниель чувствовал себя так, будто его вместе с несколькими другими людьми заколотили в гроб и теперь несут через угольную шахту страдающие падучей носильщики. После Челмфорда пассажиров в карете поубавилось, дорога стала ровнее, и Даниель вытащил отпечатанные листки, которые Роджер сунул ему в Лондоне — «Acta Eruditorum», учёный журнал, основанный Лейбницем в родном Лейпциге.

Лейбниц давно пытался объединить умных немцев. Умные британцы считали это жалким подражанием Королевскому обществу, умные французы — потугами доктора (который с семьдесят седьмого жил в Ганновере) отразить в тусклом и кривом зеркале блистательную интеллектуальную жизнь Парижа. Даниель нехотя признавал резонность обоих мнений, но подозревал, что Лейбницем движет не страсть к подражанию, а то, что затея на самом деле хорошая. Так или иначе, «Acta Eruditorum» были лейбницевым (а следовательно, немецким) ответом «Journal de Savants»[130] и, как правило, публиковали самые свежие и занятные идеи из Германии — а именно: то, что думал сейчас Лейбниц.

Журнал был отпечатан несколько месяцев назад и содержал статью Лейбница о математике. Даниель начал её читать и сразу наткнулся на термины, которых не видел с семьдесят седьмого…

— Лопни мои глаза! — пробормотал Даниель. — Свершилось!

— Что?! — вопросил Благоговенье Гатер, сидевший напротив Даниеля в обнимку с сундучком денег.

— Лейбниц опубликовал дифференциальное исчисление!

— И что это, скажите на милость, брат Даниель? Исчисление дифферента корабля?

Экипаж покачивался из стороны в сторону на подвеске (вечно французы, будь они неладны, удумают что-нибудь такое полезное!), и монеты глухо позвякивали у Благоговенья Гатера в сундучке.

— Новый математический метод, основанный на счислении величин, бесконечно малых и стремящихся к нулю.

— Припахивает метафизикой, — заметил преподобный.

Даниель поднял на него глаза. Трудно было представить себе что-либо менее метафизическое, чем Благоговенье Гатер. Даниель вырос в обществе очень похожих людей и долгое время не замечал в их облике ничего необычного. Однако за несколько лет в лондонских кофейнях, театрах и королевских дворцах вкусы его коренным образом изменились. Теперь при виде члена пуританской секты он внутренне сжимался — чего пуритане и добивались. Если бы преподобного Гатера звали «Благоволенье», его внешность разительно противоречила бы имени; однако его звали «Благоговенье», а среди таких, как он, благоговению надлежало быть суровым и мрачным.

Даниель наконец убедил Якова II, что заверения короля в веротерпимости будут звучать куда убедительнее, если снять череп Кромвеля с кола, на котором тот проторчал всё четвертьвековое правление Карла II, и предать земле рядом с остальным Кромвелем. Для Даниеля и некоторых других череп был постоянным бельмом в глазу, а просьба его снять — вполне оправданной. Однако его величество и придворные страшно удивились — они и позабыли, что он здесь! Череп стал частью лондонского пейзажа, как птичий помёт на подоконнике, к которому давно присмотрелись. Просьба Даниеля, последовавший за ней декрет Якова и захоронение лишь привлекли к нему внимание. А внимание при нынешнем дворе означало поток злых острот. У придворных вошло в моду называть бродячих пуританских проповедников «Оливер», без париков, тощие, в строгой одежде, они очень напоминали череп на палке. Благоговенье Гатер напоминал череп на палке в такой степени, что Даниель почти физически перебарывал желание сбить его с ног и присыпать землёй.

— Ньютон, судя по всему, с вами согласен, — сказал Даниель, — или опасается таких же выводов со стороны иезуитов, что, по сути, одно и то же.

— Не надо быть иезуитом, чтобы остерегаться суетных умствований, — произнёс несколько уязвлённый Гатер.

— И всё же что-то в этом есть, — отвечал Даниель. — Посмотрите в окно. Водотоки — частью естественные, частью вырытые рачительными фермерами — делят болота на бесчисленные прямоугольные участки. Каждый такой прямоугольник можно разделить пополам; довольно провести по земле палкой, и вода заполнит борозду, как эфир — пустоту между частицами вещества. Это метафизика?

— Отнюдь, хорошее сравнение, земное, весомое, как из Женевской Библии. Давно ли вы открывали Женевскую Библию…

— Что будет, если делить дальше? — спросил Даниель. — Будет ли всё так же? Или что-то произойдёт — мы достигнем предела, за которым деление невозможно и в игру вступают фундаментальные свойства мироздания?

— Э… не знаю, брат Даниель.

— Суетно ли задаваться этим вопросом? Или Господь дал нам мозги не просто так?

— Ни одна религия, за возможным исключением иудейской, не поощряет образование, как наша, — сказал Благоговенье. — Так что не стоило и спрашивать. Однако мы должны рассматривать эти… э-э… бесконечно малые, стремящиеся к нулю, самым строгим и отвлечённым образом, избегая как языческого идолопоклонства, так и французской суетности вкупе с метафизическими увлечениями папистов.

— Лейбниц согласен. Применив рецепт, который вы только что прописали, к математике, он создал то, что на этих листах, — дифференциальное исчисление.

— А что брат Исаак? Согласен ли он?

— Был согласен двадцать лет назад, когда изобрёл всё это, — сказал Даниель. — Сейчас не знаю.

— Я слышал от одного из наших кембриджских братьев, что поведение брата Исаака в церкви ставит под сомнение его веру.

— Брат Благоговенье, — резко проговорил Даниель, — прежде чем распространять слухи, за которые Исаака могут бросить в тюрьму, озаботимся хотя бы, чтоб часть наших братьев оттуда выпустили, идёт?


Ипсвич искони был портом, из которого вывозили ткани, и теперь хирел по роковому стечению обстоятельств — дешевизны индийских тканей и способности голландцев доставлять их в Европу. Типичный образчик нелепого в своей древности английского городка, он стоит в устье реки Оруэлл, на таком месте, где любой — от троглодита до кавалера — решит вбить в землю колышек и осесть. Даниель предположил, что первой — пять или шесть тысячелетий назад — возвели тюрьму, и крысы перебрались в неё не позже чем неделю спустя. Когда Карлу II неожиданно взбрело в голову ужесточить закон против инакомыслия, всех сколько-нибудь заметных квакеров, гавкеров, рантеров, конгрегационалистов и пресвитериан Суффолка вкупе с подвернувшимися под руку евреями согнали вместе и бросили в эту тюрьму. Их вполне можно было выпустить месяц назад, но король желал, чтобы Даниель, его избранный представитель, приехал и осуществил это лично.

Карета остановилась перед тюрьмой. Благоговенье Гатер остался сидеть, нервно сжимая сундучок, а Даниель пошёл внутрь и до смерти напугал тюремщика официальным документом чуть поменьше скатерти с восковой печатью чуть поменьше человеческого сердца. Затем Даниель вошёл в тюрьму, прервав молитвенное бдение, и отбарабанил речь, которую произнёс уже в полудюжине других тюрем, — настолько заезженную и банальную, что сам не понимал, говорит что-то осмысленное или внезапно впал в глоссолалию. Судя по настороженным лицам, пуритане какой-то смысл из этого потока слов извлекали. Впрочем, Даниель не знал, какой именно, и не имел возможности узнать, по крайней мере, прямо сейчас. Заключённых выпускали по одному, причём каждый должен был прежде заплатить за кормёжку и иные услуги, а многие просидели здесь не один год.

Затем-то и требовался Благоговенье Гатер с сундучком денег. Мало кто оценил бы королевскую милость, останься узники в тюрьме — теперь уже за долги, набежавшие за время их (неправедного и нехристианского) заточения. Посему король (через Даниеля) организовал сбор средств в церквях соответствующего толка и (хотя сие почиталось строжайшей тайной) добавил недостающее из собственной казны. На практике это означало, что лондонские нонконформисты и английский король сгрузили в сундучок к Благоговенью Гатеру все свои самые старые и чёрные монеты — самые стёртые, отпиленные по краям и вообще порченые. Стоимость каждой оценивали (и оспаривали), с одной стороны, ипсвичский тюремщик, с другой — Благоговенье Гатер и те из освобождённых пуритан, кто любил (а) деньги и (б) попрепираться, то есть все до единого.

Даниель организованно отступил на церковный двор, выходящий к морю, — здесь звуки спора отчасти перекрывал прибой. Некоторые освобождённые пуритане находили его и выстраивались в очередь, чтобы прочесть нотацию. Так продолжалось до вечера, но только один — Эдмунд Поллинг — подошёл и пожал Даниелю руку.

Эдмунд Поллинг был вечный старик. Так всегда казалось Даниелю. Во всяком случае, полное отсутствие волос мешало определить возраст. Он выглядел стариком, когда бок о бок с Дрейком сражался против Карла I; стариком шагал он в погребальной процессии Кромвеля. Старый торговец Поллинг частенько появлялся на Стаурбриджской ярмарке с тем или иным товаром и всякий раз нежданно наведывался к Даниелю в Кембридж. Старик Поллинг был на поминальной службе по Дрейку, и, живя в Лондоне, Даниель нет-нет, да встречал почтенного старца на улице.

Сейчас он спросил:

— Скажи, Даниель, это глупость или безумие? Ты знаешь короля.

Эдмунд Поллинг был человек разумный. Собственно, он был из тех англичан, чья разумность переходит в идиотизм. Как объяснит любой офранцузившийся придворный, попытки разумно всё объяснить сами по себе неразумны.

— Глупость, — отвечал Даниель. Придворный до мозга костей, он не мог хитрить с такими, как Эдмунд Поллинг. В обществе подобных людей он чувствовал, что его отбросило на четыре десятилетия назад, когда обычные разумные англичане сплошь и рядом высказывали вслух многими признаваемую, но прежде непроизносимую мысль, что монархия — дрянь. То, что с тех пор произошла Реставрация и сейчас Европой правят великие короли, не имело никакого значения. Так или иначе, Даниель чувствовал себя с этими людьми легко и свободно — обстоятельство несколько тревожное, учитывая, что он был ближайшим советником Якова II. Он так же не мог защищать нынешнего короля, да и любого другого, перед Эдмундом Поллингом, как на собрании Королевского общества встать и объявить, что Солнце вращается вокруг Земли. Эдмунд Поллинг кивнул.

— Понимаешь, некоторые говорят, что безумие. Из-за сифилиса.

— Неправда.

— Удивительно, поскольку все убеждены, что он болен сифилисом.

— Болен. Однако, неплохо зная его величество, я как секретарь Королевского общества полагаю, что когда он… э-э…

— Откалывает чудовищную глупость.

— Как сказали бы некоторые, мистер Поллинг, да.

— Например, выпускает нас из тюрьмы в надежде, что мы не сочтём это циничной уловкой и поверим, будто он и впрямь стоит за свободу совести.

— Воздерживаясь от какой-либо позиции по отношению к последним вашим словам, мистер Поллинг, всё же полагаю, что ответ на поставленный вами вопрос следует искать в глупости. Учтите, я не исключаю и приступов сифилитического безумия…

— Так в чём разница? И есть ли она?

— Вот это, — Даниель указал на ипсвичскую тюрьму, — глупость. Приступы сифилитического безумия, напротив, выразятся в жестоком произволе, повальных арестах и массовых казнях…

Мистер Поллинг покачал головой и повернулся к воде.

— Однажды солнце, воссияв над морем, рассеет туман глупости и тень сифилитического безумия.

— Очень поэтично, мистер Поллинг. Однако я знаком с герцогом Монмутским, делил комнату с герцогом Монмутским, бывал облёван герцогом Монмутским и смею вас заверить: герцог Монмутский — не Карл II! И уж тем паче — не Оливер Кромвель!

Мистер Поллинг закатил глаза.

— Что ж, если Монмут потерпит неудачу, я первым же кораблём отплыву в Массачусетс.

* * *

Проведите прямую, затем ещё одну, пересекающуюся, и вращайте первую вокруг второй — получите конус. Проденьте его сквозь плоскость и (рис. 1) и отметьте все общие точки плоскости и конуса. Чаще всего получится эллипс (рис. 2), но если склон конуса параллелен плоскости, то выйдет парабола (рис. 3), если же плоскости параллельна его ось — то кривая из двух частей, называемая гиперболой.


Во всех этих кривых — эллипсе, параболе и гиперболе — интересно то, что их порождает нечто прямое — две линии и плоскость. В гиперболе интересно то, что посередине она круто изгибается, а на удалении ветви её приближаются к прямым.

Греки — например, Евклид, — проделали всё сказанное давным-давно и открыли разные более или менее интересные свойства конических сечений (как называется данное семейство кривых), а также других геометрических фигур — окружностей, треугольников и проч. Всякое утверждение Евклида и др. касательно геометрии поддержано цепочкой логических рассуждений, восходящей к одной или нескольким аксиомам — самоочевидным истинам вроде того, что кратчайшее расстояние между точками есть прямая. Истины геометрии — всеобщие истины. Человеческий мозг в силах вообразить Вселенную, в которой Даниель звался бы Дэвидом, или Ипсвич стоял бы на другом берегу Оруэлла, однако геометрия и арифметика непременно верны — ни в одной мыслимой вселенной 2 + 3 не равняется 2 + 2.

Время от времени обнаруживается соответствие между чем-то в реальном мире и математическими абстракциями. Например, траектория Даниеля от Лондона до Ипсвича была почти прямолинейной, однако после того, как всех диссентеров выпустили из тюрьмы, он круто поменял направление и утром следующего дня на взятой внаём лошади отправился в Кембридж по плавно спрямляющейся дуге. Другими словами, на пути через Эссекс, Сассекс и Кембриджшир он описал что-то вроде гиперболы.

Однако он двигался по ней не потому, что это гипербола (как и она стала гиперболой не оттого, что он по ней двигался). Просто сей дорогой всегда ездили купцы, направляющиеся из Ипсвича с фургонами импортного или контрабандного товара. Он мог бы ехать зигзагом. То, что его путь на карте Англии напоминает гиперболу, — случайная истина. Она ничего не значит.

В кармане Даниеля лежали заметки, которые его патрон, добрый маркиз Равенскарский, сунул ему в Лондоне со словами: «Вот повод». Их составил королевский астроном Джон Флемстид, очевидно, в ответ на запрос Ньютона. Даниель не решался распечатать и прочесть сами заметки: Исаак унюхает следы его пальцев или что-нибудь в таком роде. Однако сопроводительное письмо было не запечатано. Между исполинскими глыбами барочной словесности пробивались несколько сухих стебельков информации; выдернув их и связав воедино, Даниель выяснил, что Ньютон запрашивал сведения о комете 1680 года, недавнем схождении Юпитера и Сатурна и об океанских приливах.

Любой другой учёный, смешав в кучу столь далёкие друг от друга предметы, расписался бы в собственной невменяемости. То, что Ньютон думает обо всех трёх сразу, явственно указывало на их общность. Приливы определённо связаны с Луной, поскольку их высота зависит от её фазы: но как воздействие передаётся от далёкого каменного шара каждому морю, озеру и лужице на Земле? Временами Юпитер, мчась по второй с краю орбите, нагоняет плетущийся на задворках Солнечной системы Сатурн. Известно, что Сатурн замедляется при сближении с Юпитером и ускоряется, когда тот умчит прочь. Расстояние между Юпитером и Сатурном по меньшей мере в две тысячи раз превосходит расстояние от Луны до приливов. Какое воздействие способно преодолеть эту пропасть? А кометы, почти по определению, выше и вне доселе неразгаданных законов, правящих миром планет и лун. Кометы — не столько астрономические объекты и даже природные явления, сколько метафора чуждого, исключительного, трансцендентного; это чудища, перуны, письмена Бога. Подвести их под юрисдикцию любого свода естественных законов — дерзость, за которую могут и покарать.

Однако несколько лет назад в небе увидели приближающуюся комету, а ещё чуть позже — удаляющуюся, после чего Джон Флемстид вытянул шею миль так на десять и задал вопрос: «Может, кометы не две, а одна?» Очевидное возражение состояло в том, что они летят по разным прямым. Одна прямая — одна комета. Две прямые — две кометы. Флемстид, лучше любого из живущих знакомый с несовершенством астрономических наблюдений, ответил, что кометы не движутся по прямой и никогда не двигались. Астрономы наблюдают лишь короткий отрезок их пути, который на самом деле может быть частью исполинской кривой. Известно, например, что гипербола почти на всём своём протяжении едва ли отличима от прямой: кто скажет, что две кометы 1680 года на самом деле не одна, совершившая крутой поворот близ Солнца, где астрономы не могли её наблюдать?

Ещё полвека назад это поставило бы Флемстида вровень с Кеплером и Коперником, однако он жил сейчас и посему превратился в своего рода информационную корову, которой надлежит стоять в гринвичском хлеву и доиться всякий раз, как Ньютоном овладеет жажда. Даниель в роли молочницы спешил сейчас в Кембридж с тёплым подойником.

Любого европейца, претендующего на образованность, должно было во всём перечисленном занимать следующее:

1) Кометы свободно несутся в космическом пространстве, их траекторию определяет лишь (пока неведомое) воздействие Солнца. Коль скоро они движутся по коническим сечениям, это не случайно. Строго гиперболическая траектория кометы — не грубо гиперболический путь Даниеля через три графства. Коль скоро планеты с кометами движутся по коническим сечениям, за этим должна стоять некая всеобщая необходимая истина, некое непреложное свойство вселенной. Это что-то значит. Что именно?

2) То, что Солнце оказывает на планеты некое центростремительное действие, признали почти все, однако, запрашивая данные о взаимоотношениях моря и Луны, Юпитера и Сатурна, Исаак практически объявляет, что всё едино: всё притягивает всё. Влияние на, скажем, Сатурн Солнца, Юпитера и Титана (спутника, обнаруженного Гюйгенсом у Сатурна) различается лишь направлением и масштабом. Так товары, сваленные на каком-нибудь амстердамском складе, привезены из разных мест и стоят по-разному, но в конечном счёте важно лишь то, сколько золота дадут за них на площади Дам. Золото, вырученное за фунт малабарского перца, смешивается с золотом за сельдь, выловленную в Северном море, и не пахнет ни рыбой, ни пряностями. В случае небесной динамики золотом — универсальным мерилом — оказывается сила. Одна и та же сила действует на Сатурн со стороны Титана и со стороны Солнца. В конечном счёте они складываются, давая вектор, причём результирующая сила не несёт никаких следов своего источника. Это мощная алхимия: она сводит движение планет с недосягаемых высот в область, доступную людям, овладевшим оккультным искусством алгебры и геометрии. Силы и загадки, бывшие доселе исключительной прерогативой богов, — вот на что замахнулся Исаак.


Типичное следствие этого алхимического слияния состоит в том, что комета, несущаяся к Солнцу по почти прямой ветви гиперболы, испытывает влияние планеты, мимо которой летит. Солнце — не абсолютный монарх и не обладает особенной богоданной властью. Комета не должна чтить его притяжение больше, чем притяжение других планет; собственно, комета даже не ощутит эти влияния как различные, ибо они уже слились во всеобщий эквивалент, в единый вектор. Далеко от Солнца и вблизи планеты воздействие последней будет преобладать, и комета плавно изменит курс.

Так и Даниель, большую часть дня следовавший почти по прямой через болотистую местность к северу от Кембриджа, за утоптанным пустырём Стаурбриджской ярмарки, у реки Кем, внезапно свернул на орбиту, в центре которой лежали некие комнаты у главных ворот Тринити-колледжа.

У Даниеля по-прежнему были от них ключи, но сразу идти туда не хотелось, и он, поставив лошадь в конюшню, вошёл через задние ворота, о чём вскорости пожалел. Он знал, что библиотека Рена уже строится, поскольку Тринити-колледж в своё время дал званый обед в честь него, Роджера и прочих отцов-основателей. По бодрым или унылым отчётам, которые Рен представлял на каждом заседании Королевского общества, Даниель знал, что строительство несколько раз останавливалось и возобновлялось. Однако он не подумал о практических следствиях. На лугу между рекой и колледжем расположилась лагерем целая армия строителей со всем своим тягловым скотом и той публикой, какая обычно следует за армией, — не только потаскушками, но и торговцами спиртным, точильщиками, мальчишками на посылках и т. п. Даниелю пришлось довольно долго месить ногами конский навоз, забредать в тупики, спотыкаться о кур или отклонять более или менее заманчивые предложения половой близости, прежде чем он хотя бы увидел библиотеку.

Покуда он пробирался через становище строителей, большая часть Кембриджа погрузилась в сумерки. Не то чтобы это многое изменило: небо с раннего утра набрякло свинцовой серостью. Впрочем, с верхнего этажа библиотеки Рена можно было взглянуть ни завтрашнюю погоду, которая обещала быть хорошей и ясной. Крышу в основном уже настелили, в остальных местах её форму обозначили стропилами красного дуба. Казалось, они резонируют с закатом: не просто заслоняют свет, но гудят с ним в унисон. Даниель стоял там довольно долго: он знал, что такая красота быстротечна, и хотел, вернувшись в Лондон, описать её многострадальному Рену.

Зазвонил колокол, созывая профессоров на трапезу. Даниель, пройдя через пустые арки библиотеки и Невиллс-корт, еле-еле успел набросить мантию и присоединиться к коллегам.

Лица сидящих, красные от портвейна и пылающих свеч, выражали самые разные чувства, по большей части довольство. Последнего главу колледжа, пытавшегося установить хоть какое-нибудь подобие дисциплины, хватил удар, когда он распекал особо буйных студентов. И студенты, и преподаватели не преминули сделать свои выводы. Нынешний глава, друг Равенскара, граф, с начала семидесятых исправно посещал заседания Королевского общества и столь же исправно засыпал на их середине. Он наведывался в Кембридж, только когда там ждали кого-нибудь поважней него. Герцог Монмутский больше не числился почётным ректором; во время очередной опалы его лишили всех званий. Теперь им был герцог Твидский, он же генерал Льюис, «Л» в «кабальном кабинете» Карла II.

Впрочем, кто бы ни считался номинальным главой, университетом распоряжалась профессура. Двадцать пять лет назад, как раз когда Исаак и Даниель поступили в Тринити, Карл II вышвырнул вон пуритан, окопавшихся здесь при Уилкинсе, и насажал дилетантствующих кавалеров. Все они были джентльменами в первую очередь, учёными — во вторую. Покуда Исаак и Даниель занимались самообразованием, эти люди превратили колледж в свой личный муравейник. Теперь они возглавляли совет. Околопочечный жир, сыры и портвейн сделали своё дело, и трудно было определить, что размягчилось больше — телеса или мозги.

Никто не помнил, когда Исаак последний раз посещал совместную трапезу. Его отсутствие за общим столом рассматривалось не как знак некой ущербности колледжа, но как знак некой ущербности Исаака. В каком-то смысле так оно и было: если цель колледжа — приобщать следующее поколение к определённому образу жизни, то всё шло замечательно, и присутствие Исаака лишь портило бы картину.

Это прекрасно сознавала профессура. Так теперь Даниель о них думал — не целая комната индивидуумов, но «профессура», некий улей или стадо, совокупность. Вопрос совокупности в последнее время постоянно терзал Лейбница. Баранье стадо состоит из отдельных баранов и стадом зовётся потому, что так принято: свойство стадности привнесено людьми и существует лишь в их перцепциях. Недавно Гук открыл, что человеческий организм состоит из клеток, следовательно, представляет собой совокупность, как и баранье стадо. Означает ли это, что тело, как и стадо, — всего лишь домысел перцепции? Или есть некое объединяющее влияние, которое собирает клетки в единый организм? И что такое профессура Тринити-колледжа — стадо баранов или организм? Даниелю сейчас казалось, что скорее организм. Чтобы выполнить поручение, возложенное на него Роджером Комстоком, надо было как-то ослабить неведомое объединяющее влияние, а затем отсечь от стада нескольких баранов. Совокупность под названием «профессура Тринити-колледжа» заметила, что Исаак посещает церковь лишь раз в неделю, по воскресеньям, и не одобряла его поведение, хотя в отличие от пуритан джентльмены (все они принадлежали к Высокой церкви) находили неприличным говорить о религии. Даниеля, отлично знавшего, что делает Исаак и что здесь о нём думают, такое положение дел устраивало как нельзя лучше.

Однако чуть позже, когда часть профессуры поднялась наверх, чтобы выпить портвейна в более тесном кругу, Даниель забросил сакраментальный вопрос как наживку, чтобы протащить её через стоячий пруд и глянуть, что выловится в мутной воде.

— Учитывая, с кем водит сейчас компанию Ньютон, поневоле гадаешь, не склоняется ли он к папизму.

Молчание.

— Джентльмены! — продолжал Даниель. — В этом нет ничего зазорного. Вспомните, наш король — католик.

В комнате, кроме него, было тринадцать гостей. Одиннадцать сочли замечание неслыханным моветоном (чем оно и было) и потому промолчали. Даниель не переживал — его простят, потому что он пьян и знаком с высокопоставленными людьми. Один — Вигани, алхимик, — с ходу раскусил, к чему Даниель клонит. Если Вигани всё последнее время ходил за Исааком по пятам, как сегодня за Даниелем, и так же внимательно ловил каждое слово, он должен был знать многое. Во всяком случае, кончики его усов пошли вверх, и он спрятал нехорошую улыбку за бокалом с вином.

Однако самый молодой и пьяный из собеседников Даниеля, не скрывавший, что отчаянно хочет вступить в Королевское общество, проглотил наживку вместе с крючком.

— Уж скорее ночные посетители мистера Ньютона обратятся в его веру, чем он — в их!

Послышались сдержанные смешки. Раззадоренный оратор продолжал:

— Только Боже сохрани их потом вернуться во Францию! После того, что Людовик сделал с гугенотами, можно представить, как он примет завзятого…

— А уж тем более — в Испанию с её инквизицией! — со смехом ввернул Вигани, умело пытаясь свести разговор к чему-то совершенно банальному и не стоящему слов. В конце концов, вряд ли кто-нибудь из его собеседников стал бы защищать испанскую инквизицию.

Однако Даниель не для того столько лет прожил среди придворных, чтобы спасовать перед такой уловкой. Он так же умело развернул разговор назад.

— Боюсь, нам придётся ждать учреждения английской инквизиции, дабы узнать, что не договорил наш друг!

— За этим дело не станет, — пробормотал кто-то.

Круговая оборона дрогнула! Однако Вигани уже оправился от удара.

— Инквизиция! Чепуха! Король — рьяный поборник свободы совести… по крайней мере так уверяет доктор Уотерхауз.

— Я лишь говорю то, что поручил мне король.

— Не вы ли только что выпустили из тюрьмы целую толпу диссентеров?

— Вы исключительно хорошо осведомлены о моих занятиях, сэр, — сказал Даниель. — Истинная правда. В тюрьмах освободилось немало мест.

— Негоже им простаивать, — заметил кто-то.

— Король найдёт, кем их заполнить, — подхватил другой.

— Предсказать несложно. Вопрос позаковыристей: как будет зваться этот король?

— Англией.

— Я имею в виду христианское имя.

— Так вы считаете, он будет христианином?

— А вы считаете, сейчас он христианин?

— Мы о короле, который живёт в Уайтхолле, или о том, что был замечен в Гааге?

— Тот, что живёт в Уайтхолле, мечен с тех пор, как побывал во Франции; мечен на лице, на руках, на…

— Господа, господа, вы, кажется, угорели от духоты! — вскричал самый старый из учёных мужей с таким видом, будто его самого сейчас хватит удар. — Доктор Уотерхауз всего лишь справляется о своём старом друге, нашем коллеге Ньютоне.

— Эту ли версию мы будем излагать английской инквизиции?

— Господа, будьте серьёзнее! — возмутился старейший из учёных мужей, весь багровый (и не от неловкости). — Берите пример с мистера Ньютона: сколь прилежно он занимается геометрией, алгеброй, астрономией…

— Эсхатологией, астрологией, алхимией…

— Нет, нет! С тех пор, как здесь побывал мистер Галлей, Ньютон куда реже принимает гостей, и синьор Вигани вынужден искать общества в трапезной.

— Мне нет надобности его искать, — отвечал Вигани, — ибо оно всегда обретается под этими сводами.

— Прошу меня извинить, — сказал Даниель. — Сдаётся мне, что Ньютону не помешает гость.

— Возможно, ему не помешает пригоршня хлебных крошек, — проговорил кто-то. — Замечено, что в последнее время он роется у себя в саду, как курица.

Не могу не осудить тех, кто в ослеплении перед героическими свершеньями древних вознёс их до небес, не думая, что новое время явило нам не меньше славного и удивительного.

Джемелли Карери

В воротах Даниель одолжил у привратника фонарь и вступил в проход, ведущий к улочке между зубчатыми стенами. В стене слева от него была дверь; отомкнув её своим ключом, Даниель оказался в саду, засаженном отчасти невысокими плодовыми деревцами, отчасти кустами и травой. Слева деревья повыше заслоняли окна жилых помещений, втиснутых между воротами и церковью. Только что проклюнувшиеся листья фосфорическим взрывом застыли в свете из Исааковых окон. Впрочем, на первом этаже окна были темны, звёзды над крышей горели ясно и чётко, а не колыхались от жара и не прятались за дымом из труб. Исааковы печи простыли, содержимое тиглей затвердело, как камень. Весь их жар перешёл в его голову.

Даниель, держа фонарь на уровне колена, осветил гравийную дорожку, и всё, что Исаак нарыл, как курица, проступило отчётливым барельефом.

Каждый чертёж начинался одинаково: Исаак носком башмака или палкой проводил на земле кривую. Не какую-то определённую — окружность или параболу, — но кривую вообще. Всё во Вселенной криволинейно, всякая кривая постоянно меняется, однако движением ноги или палки Исаак выхватывал частную кривую — какую угодно — из гудящего многообразия, как лягушка языком — одного комара из роя. Заключённая в гравии кривая становилась недвижной и беззащитной. Исаак мог стоять и смотреть на неё сколько вздумается, как сэр Роберт Мори — на заспиртованного угря. Затем Исаак принимался чертить прямые, возводить эшафот из лучей, касательных, нормалей и хорд. Поначалу казалось, будто они растут произвольно, но когда прямые складывались в треугольник, тот как по волшебству оказывался эхом другого треугольника, расположенного в другом месте. Факт этот открывал шлюз, по которому информация устремлялась из одной части чертежа в другую или даже перетекала на соседний чертёж. Правда, результата Даниель так ни разу и не увидел, ибо на самом интересном месте чертёж обрывался и переходил в цепочку следов — лунных кратеров на гравии. Исаак спешил в дом, дабы закрепить чертёж чернилами на бумаге.

Даниель прошёл по следам в их некогда общее жильё. Всюду громоздился привычный алхимический сор, но не столь опасный, как прежде, ибо всё здесь давно остыло. Даниель обводил фонарём одну притихшую комнату за другой и видел застывшее минеральное вещество, косное и неподатливое, в которое всегда возвращается природа: тигли в коросте окалины, закопчённые колбы, оплавленные щипцы, чёрные куски угля, шарики ртути в трещинах между половицами, открытую шкатулку с гинеями у окна, оставленную словно в желании уверить прохожих, что здешний обитатель вполне равнодушен к золоту.

На столе лежали письма, написанные на латыни господами из Праги, Неаполя, Сен-Жермена и адресованные JEOVA SANCTUS ONUS. Между ними проглядывал огромный, прибитый к столешнице чертёж. Даниель сдвинул часть книг и бумаг, чтобы его рассмотреть. Ему подумалось, что Исаак — подобно Рену, Гуку и самому Даниелю — подался в архитекторы.

Судя по всему, он проектировал квадратный, обнесённый стеною двор с прямоугольным строением посередине. Осветив написанные внизу буквы, Даниель прочёл: «Один и тот же Господь дал размеры скинии Моисею и храма с его двором Иезекиилю и Давиду, не изменив пропорции, лишь удвоив их для храма. Итак, Иезекииль и Соломон сходятся, указывая размеры вдвое против Моисеевых».

— Я всего лишь силюсь восстановить то, что знал Моисей, — проговорил Исаак.

Щадя его слабые глаза, Даниель, прежде чем обернуться, поднял и задул фонарь. Исаак бесшумно спустился по каменной лестнице. В кабинете на втором этаже горели свечи, и на камнях за Исааком лежали тёплые оранжевые отсветы. Сам Исаак был чёрным силуэтом в шлафроке, голова — облако серебра. Он ничуть не поправился со студенческих лет — ничего удивительного, если он всё так же пренебрегает едой.

— Порою мне кажется, что ты и даже я знаем практически обо всём куда больше Соломона, — сказал Даниель.

Исаак долго не отвечал, однако что-то в его силуэте выдавало не то обиду, не то грусть.

— Всё есть в Библии, Даниель. Первая глава — Эдем. Последняя — Апокалипсис.

— Знаю, знаю. Мир вначале был совершенен и с тех пор только портится. Вопрос лишь в том, насколько он испортится до того, как Господь задёрнет занавес. С детства меня учили, что это непреложно, как тяготение. Однако в 1666-м конец света не наступил.

— Он наступит вскоре после 1867-го, — сказал Исаак. — В тот год падёт Зверь.

— Англиканские доктринёры предрекают падение католической церкви в 1700 году.

— Англикане ошибаются не только в этом.

— А не допускаешь ли ты, Исаак, что мир становится лучше или по крайней мере остаётся таким же? Ибо, по моему твёрдому убеждению, мы знаем много такого, что не приходило в голову Соломону.

— Я там наверху работаю над Системой Мира, — небрежно бросил Исаак. — Есть резон полагать, что Соломон и другие древние знали её и зашифровали в устройстве храмов.

— Согласно Библии, это устройство продиктовал им непосредственно Бог.

— Выйди наружу, взгляни на звёзды, и ты увидишь, что Господь диктует то же самое тебе. Надо лишь научиться Ему внимать.

— Если Соломон всё знал, почему он не сказал просто: «Солнце — в центре Солнечной системы; планеты ходят вкруг него по эллипсам»?

— Думаю, он сказал это устройством храма.

— Да, но почему Господь и Соломон так чертовски уклончивы? Почему не сказать прямым текстом?

— Хорошо, что ты не стал докучать мне письмами, — промолвил Исаак. — Читая письмо, я вижу слова, но не знаю, что на уме у писавшего. Лучше, что мы встретились в ночи.

— Как алхимики?

— Или как первые христиане в языческом Риме.

— Чертящие кривые на гравии?

— …или любые христиане, дерзнувшие противостоять идолопоклонникам. Если бы ты сказал это всё в письме, я бы заключил, что ты служишь Зверю, как иные про тебя говорят.

— Из-за предположения, что мир не только загнивает?!

— Разумеется, он загнивает, Даниель. Вечного двигателя нет.

— Кроме сердца.

— Сердце тоже загнивает. Иногда ещё при жизни владельца.

Эту тему Даниель развивать не решился. Помолчав, Исаак продолжал чуть более хрипло:

— Как отыскать Господа в этом мире? Вот всё, что я хочу знать. Пока я Его не нашёл. Однако, когда я вижу что-то, неподвластное тлению — ход Солнечной системы, евклидово доказательство или безупречность золота, — я чувствую, что приближаюсь к Божеству.

— Ты нашёл философскую ртуть?

— В семьдесят седьмом Бойль был уверен, что отыскал её.

— Помню.

— Какое-то время я ему верил… но то был обман. Теперь я ищу её в геометрии — вернее, там, где геометрия бессильна.

— Бессильна?

— Идём со мной наверх, Даниель.

Первый чертёж Даниель узнал сразу, как собственную подпись.

— Объект под действием центральной силы сохраняет момент количества движения; линии, соединяющие его с центром, описывают в равное время равные площади.

— Ты прочёл моё «De Motu Corporum in Gyrum»?

— Мистер Галлей представил эту работу Королевскому обществу, — сухо отвечал Даниель.

— Некоторые леммы выводятся из этого, — сказал Исаак, кладя второй чертёж поверх первого, — а отсюда можно перейти непосредственно к…

— …самому главному, — подхватил Даниель. — Если центральная сила подчиняется закону обратных квадратов, то объект движется по эллипсу или, во всяком случае, по коническому сечению.

— Я бы сказал: «То, что небесное тело движется по коническому сечению, доказывает закон обратных квадратов». Однако пока мы говорим лишь о собственных измышлениях. Доказательства сделаны для точечных тел, обладающих массой; в природе таких нет. Настоящие небесные тела обладают геометрической формой — состоят из большого числа крохотных частиц, вместе образующих сферу. Если существует всемирное тяготение, то каждая из частиц, слагающих Землю, притягивает Луну и наоборот. И каждая из частиц Луны притягивает воду в земных океанах, порождая приливы. Как же сферическая геометрия планет сказывается на их притяжении?

Он вытащил ещё лист, с виду гораздо более новый.

Даниель не узнал чертёж и поначалу принял его за схему глазного яблока, какие Исаак рисовал в студенчестве. Однако тут говорили о планетах, не о глазах.

Последовало несколько неловких мгновений.

— Исаак, — сказал наконец Даниель, — ты можешь нарисовать такую схему, сказать: «Вот!», и доказательство закончено. Мне требуются объяснения.

— Ладно. — Исаак указал на круг в центре чертежа. — Представь себе сферическое тело, то есть на самом деле совокупность бесчисленных частиц, каждая из которых создаёт гравитационное притяжение в соответствии с законом обратных квадратов. — Он взял ближайший предмет — чернильницу — и поставил её на край чертежа, как можно дальше от «сферического тела». — Что ощущает вот этот спутник, когда притяжение отдельных частиц складывается в совокупную силу?

— Разумеется, не мне учить тебя физике, Исаак, но, по-моему, это задача как раз для интегрального исчисления, так зачем ты решаешь её геометрически?

— Почему бы нет?

— Потому что Соломон не знал интегрального исчисления?

— Интегральное исчисление, как некоторые его называют, — грубый и некрасивый метод. Я предпочитаю строить доказательства на геометрии.

— Потому что геометрия идёт из древности, а всё древнее — хорошо?

— Пустой разговор. Итог, как всякий может увидеть из моего чертежа, состоит в том, что любое шарообразное тело — планета, луна, звезда, — состоящее из определённого вещества, притягивает так же, как если бы всё вещество было сосредоточено в геометрической точке — его центре.

— Так же? Ты хочешь сказать — в точности так же?

— Это доказано геометрически, — просто сказал Исаак. — То, что частицы распределены внутри шара, ничего не меняет, ибо такова геометрия сферы.

Даниелю пришлось отыскать стул; казалось, вся кровь от ног прихлынула к голове.

— Если так, — проговорил он, — то всё, что ты доказал прежде для точечных объектов — например, что они движутся по коническим сечениям…

— Без всяких изменений приложимо к сферическим телам.

Реальным объектам. — Даниелю предстало странное видение: храм, восстающий из праха. Колонны поднимаются над руинами, обломки камня собираются в херувимов и серафимов, пламя вспыхивает на алтаре…

— Так, значит… ты создал Систему Мира.

— Её создал Господь. Я лишь её нашёл. Заново открыл позабытое. Взгляни на чертёж, Даниель. Всё здесь. Это явленная истина. Откровение.

— А ты говорил, что ищешь Бога там, где геометрия бессильна.

— Разумеется. Здесь нет выбора, — сказал Исаак, похлопывая по чертежу измождённой рукой. — Даже Бог не мог бы создать мир иначе. Бог, заключённый здесь, — он с силой ударил по листу, — Бог Спинозы, Бог, который есть всё и, следовательно, ничто.

— Однако, мне кажется, ты объяснил всё.

— Я не объяснил закон обратных квадратов.

— Ты доказал, что если тяготение следует закону обратных квадратов, то спутники движутся по коническим сечениям.

— А Флемстид подтверждает, что так оно и есть. — Исаак вытащил бумаги из кармана у Даниеля. Не обращая внимания на сопроводительное письмо, он сорвал печать и начал просматривать листки. — Значит, тяготение подчиняется закону обратных квадратов. Однако мы вправе сделать это утверждение лишь потому, что оно согласуется с наблюдениями Флемстида. Если завтра Флемстид обнаружит комету, летящую по спирали, он докажет, что я не прав.

— Ты говоришь: зачем нам вообще нужен Флемстид?

— Я говорю: самый факт, что он нам нужен, доказывает, что Бог делает выбор.

— Или сделал.

Лицо Исаака брезгливо скривилось. Он закрыл глаза и покачал головой.

— Я не верю, будто Бог сотворил мир и почил от дел, что Ему больше нечего выбирать и Его присутствие в мире неощутимо. Я убеждён: Он повсюду и всё время принимает решения.

— Но лишь потому, что не всё можешь объяснить с помощью геометрии.

— Я сказал тебе, что ищу Бога там, где она бессильна.

— Может быть, есть неизвестное доказательство закона обратных квадратов. Может быть, он как-то связан с эфирными вихрями.

— Никто ещё не сказал ничего вразумительного про эфирные вихри.

— Тогда с неким взаимодействием частиц?

— Частиц, несущихся от Солнца к Сатурну и назад, с бесконечной скоростью, не встречая сопротивления эфира?

— Ты прав, всерьёз об этом говорить не приходится. Какова же твоя гипотеза, Исаак?

— Hypotheses non fingo[131].

— Неправда. Ты начинаешь с гипотезы — я видел некоторые на гравии внизу. Потом рисуешь чертёж. Не знаю, как тебе это удаётся, разве что сам Господь водит твоей рукой. Когда ты заканчиваешь, это уже не гипотеза, а доказанная истина.

— Геометрия никогда не объяснит тяготения.

— Может быть, метод флюксий?

— Метод флюксий — лишь подручное средство для геометрии.

— И то, что недоступно геометрии, недоступно методу флюксий.

— Да, по определению.

— По-твоему выходит, что внутренняя сущность тяготения недоступна натурфилософии. Так к кому мы должны обратиться? К метафизикам? Теологам? Чародеям?

— Для меня они все едины, — сказал Исаак. — И я — один из них.

Побережье к северу от Схевенингена октябрь 1685

Казалось, Вильгельм Оранский прочесал весь мир в поисках места, наименее похожего на Версаль, и велел Элизе дожидаться его там. В Версале всё задумано и воплощено человеком, здесь взгляду представали только вода и песок. Каждую песчинку принесли сюда волны, рождающиеся в океане по неведомым законам, понятным, быть может, доктору, но не Элизе.

Она спешилась и пошла вдоль берега на север, ведя коня в поводу. Плотный мокрый песок был усеян пёстрыми ракушками всех форм и размеров — возможно, они и надоумили первых голландцев пуститься в странствия на поиски заморских богатств. Раковины являли приятный контраст унылой однообразности берега, воды и пасмурного неба. Они зачаровывали Элизу; ей требовалось усилие, чтобы время от времени поднять глаза и оглядеться. Впрочем, видела она лишь росчерки пены, оставленные волнами на песке.

Каждая волна, думала Элиза, уникальна, словно человеческая душа. Каждая набегает на берег, исполненная силы, замедляется, слабеет, растекается шипящею лентою белой пены и захлёстывается следующей. Итог их нескончаемых усилий — берег. Конкретная волна, окончившая здесь свою жизнь, оставила сложный узор песчинок, который можно было бы рассмотреть в лупу, однако Элиза с высоты своего роста видела лишь невыразимо плоский песок — «мерзость запустения в тёмном месте», выражаясь языком Библии.

За спиной раздался громкий треск, как будто рвут ткань. Элиза обернулась к югу, туда, где начиналась выемка в побережье — Схевенингенская гавань. Несколько минут назад там было безлюдно, лишь двое или трое местных жителей собирали моллюсков. Сейчас над песком стремительно двигался парус: треугольник холста, втугую натянутый влажным морским ветром. Ниже располагалась ажурная деревянная конструкция; основу её составлял поперечный брус с двумя тележными колёсами на концах. Конструкция сильно кренилась, и одно колесо висело в воздухе, усиливая впечатление полёта. Оно медленно вращалось, разбрызгивая мокрые комья с широкого — чтобы катиться, а не вязнуть в песке и ракушках — обода. Широкий след от второго колеса вился между согбенными сборщиками моллюсков; ярдах в ста позади его уже смыли волны.

Перед отливом к берегу подвели рыбачью лодку; теперь море отступило, оставив её на песке. Рыбаки подпёрли лодку брусьями и разложили на песке улов. Получился импровизированный рыбный рынок — до вечера, когда прилив разгонит покупателей и поднимет лодку. Горожане приходили с корзинами и приезжали на телегах, дабы подискутировать с рыбаками о стоимости того, что те извлекли из морских глубин.

Многие обернулись взглянуть на песчаный парусник. Он пронёсся мимо Элизы быстрее, чем лошадь на полном скаку. Элиза узнала человека, который управлял тросами и рулём. Узнали его и некоторые покупатели, а кое-кто даже потрудился приподнять шляпу и отвесить поклон. Элиза села на лошадь и поскакала вдогонку.

Берег отделяли от пляжа дюны, похожие не столько на барханы, какие Элиза видела в Сахаре, сколько на помесь дюны с живой изгородью. Их покрывала цепкая растительность, светло-зелёная внизу, кое-где с отливом в голубизну, а на самом гребне густая и тёмная, словно хмурящиеся на море кустистые брови.

Примерно в миле от рыбачьей лодки берег плавно изгибался, скрывая вид на город, и от дюны отходил небольшой поперечный отрог. Дальше о том, что Голландия — обитаемая страна, свидетельствовала лишь высокая сторожевая башня на расстоянии примерно в милю. Здесь песчаный парусник остановился, парус обвис и затрепетал на ветру.

— Я, наверное, должна спросить: «Где ваш двор, о принц, ваша свита, телохранители, придворные историографы, поэты и живописцы?» И выслушать суровую отповедь на тему разложения французского двора.

— Возможно, — сказал Вильгельм Оранский, штатгальтер Голландской республики. Он слез с парусинового сиденья и стоял теперь лицом к морю. Многослойная одежда, мокрая от брызг и облепленная песком, скрадывала щуплость его фигуры. — А может, мне просто нравится кататься в одиночестве, а то, что вы придаёте тому чрезмерное значение, доказывает, что вы слишком долго пробыли в Версале.

— Интересно, почему здесь эта дюна?

— Не знаю. Быть может, завтра её здесь не будет. А что?

— Я смотрю, как волны неустанно трудятся, передвигая песчинки, и дивлюсь, как порою они создают нечто удивительное, например, дюну. Этот песчаный бугор подобен Версалю — чудо мастерства. Волны Индийского океана, встречая товарок с аравийского или малабарского побережья, должно быть, обмениваются слухами о ней и спрашивают о последних вестях из Схевенингена.

— Женщинам свойственно в некоторые дни месяца и в некоторые времена года впадать в подобное настроение, — задумчиво проговорил принц.

— Догадка остроумная, но неверная, — сказала Элиза. — Знаете, христианские невольники в Берберии прилагают огромные усилия, чтобы достичь сущей малости, например, смастерить что-то из мебели в баньёлы.

— Баньёлы?

— Невольничьи лачуги.

— Какая жалобная история.

— Да, но невольники правы, стремясь к малому, ибо живётся им хуже некуда, — сказала Элиза. — В какой-то мере они счастливцы, ибо им есть куда воспарять в головокружительных мечтах, не рискуя удариться о потолок. Обитатели Версаля забрались так высоко, как только возможно смертному, и должны постоянно ходить пригнувшись, ибо задевают париками небосвод, который, соответственно, кажется им низким и заурядным. Подняв голову, они видят не манящие заоблачные выси, а…

— Безвкусно раскрашенный потолок.

— Да. Понимаете? Нет простора. И потому, прибыв из Версаля, легко смотреть на волны, достигающие столь малого, и думать, что, сколько бы мы ни пыжились, мы лишь перекладываем песчинки на берегу, который, по сути, остаётся прежним.

— Верно. А если мы воистину велики, то можем создать дюну или бугор, которые прослывут восьмым чудом света!

— Вот-вот!

— Очень поэтично, хоть и в мрачном готическом духе. Однако я поднимаю голову и не вижу потолка. Я вижу клятых французов, которые презрительно смотрят на меня с высоты в милю. Я должен низвести их до себя или вскарабкаться к ним, прежде чем судить, удалось ли мне создать дюну или чего ещё. Так что не будем рассеиваться мыслями.

— Хорошо. Здесь мало что может рассеять мысль.

— Что, по-вашему, означает угроза короля, которую вы приводите в конце последнего письма?

— Вы о том, что он сказал мне после операции?

— Да.

— «Пусть гордится в той мере, что он мне друг, и страшится в той мере, что он мне недруг»? Это?

— Да.

— Мне кажется, смысл самоочевиден.

— Но с какой стати королю адресовать такое предупреждение д'Аво?

— Может быть, король не вполне доверяет графу.

— Ерунда. Д'Аво предан ему душою и телом.

— Может быть, король слабеет, и ему мерещатся несуществующие враги.

— Сомнительно. У него слишком много настоящих врагов, чтобы воображать мнимых, и слабости в нём пока не замечено!

— Хм. Сдаётся, все мои объяснения нехороши.

— Теперь, за пределами Франции, вам следует отказаться от привычки надувать губки. У вас это получается очень мило, но у голландца может возникнуть желание шлёпнуть вас по губам.

— Вы поделитесь со мною своими наблюдениями, если я пообещаю не надувать губки?

— Очевидно, угроза короля предназначалась кому-то, кроме д'Аво.

Элиза на мгновение опешила. Вильгельм Оранский возился с тросами, давая ей время собраться с мыслями.

— Вы хотите сказать; король знает, что мои письма д'Аво читают голландцы… и в таком случае угроза адресовалась вам. Угадала?

— Вы почти начали догадываться… и это начинает меня утомлять. Давайте я объясню, ибо, пока вы не поймёте, вы для меня бесполезны. Всякое письмо, отправленное из Версаля, исходит оно от вас, от Лизелотты, от Ментенон или от какой-нибудь горничной, почтмейстер вскрывает и отправляет в Чёрный кабинет для прочтения.

— О Боже! Что такое Чёрный кабинет?

— Не важно. Главное, что там читают ваши письма д'Аво и всё существенное докладывают королю. Затем письмо возвращают почтмейстеру, тот искусно запечатывает его и отправляет на север… затем мой почтмейстер вскрывает его, прочитывает, вновь запечатывает и пересылает д'Аво. Итак, угроза короля могла адресоваться кому угодно в цепочке: д'Аво (хоть это и маловероятно), мне, моим советникам, членам его Чёрного кабинета… и вам.

— Мне?! С какой стати ему стращать такое ничтожество?

— Я упомянул вас лишь для полноты.

— Не верю.

Принц Оранский рассмеялся.

— Отлично. Вся система Людовика держится на том, что знать должна быть бедна и бессильна. Некоторым это по душе, некоторым — нет. Те, кому не по душе, стремятся раздобыть деньги. В той мере, в какой им это удаётся, они представляют угрозу для короля. Как вы думаете, почему Французская Ост-Индская компания всё время разоряется? Потому что французы тупы? Они не тупы. Вернее, тупых отправляют в Индию, поскольку Людовик хочет, чтобы компания разорилась. Целый порт богатых купцов, вроде Лондона или Амстердама, для него — страшный сон.

Некоторые дворяне в стремлении раздобыть деньги обратили взор к Амстердаму и начали нанимать голландских посредников. Королю на руку, что вы пустили по ветру Слёйса, поскольку вместе с ним разорились несколько французских графов: урок французским дворянам, ищущим богатства на амстердамском рынке. Однако теперь стали обращаться к вам. Только и разговоров, что о вашем «испанском дядюшке».

— Никогда не поверю, что король видит во мне угрозу.

— Разумеется, видит.

— Вы, Вильгельм Оранский, защитник протестантской веры, вы — угроза.

— Я, Вильгельм, какие бы титулы вы на меня ни навешивали, — враг, а не угроза. Я могу пойти на него войной, но не способен расшатать его власть. Опасны лишь те, кто живёт в Версале.

— Ужасные принцы, герцоги и так далее.

— И герцогини с принцессами, да. А поскольку вы в состоянии им помочь, за вами нужен пригляд. Зачем, по-вашему, д'Аво отправил вас в Париж? По доброте душевной? Нет, чтобы за вами удобнее было присматривать. В той мере, в какой вы помогаете Людовику сохранять власть, вы — орудие. Одно из многих в его наборе, но необычное, а необычные орудия, как правило, самые полезные.

— Если я так полезна Людовику — вашему врагу, — то кто я для вас?

— Покамест — довольно тупая ученица, на которую не следует полагаться.

Элиза вздохнула, пытаясь изобразить скуку и раздражение, но не смогла сдержать дрожь в плечах — предвестье рыданий.

— Хотя и не вполне безнадёжная, — снисходительно добавил Вильгельм.

Элиза почувствовала себя лучше и сразу разозлилась, что так похожа на одну из Вильгельмовых собак.

— Пока вы лишь осваиваете азы, — сказал принц, перебирая, как арфист, бегучий такелаж песчаного парусника. Он залез на сиденье, подтянул одни тросы, вытравил другие. Парусник покатился по склону дюны и, набирая скорость, устремился к Схевенингену.

Элиза взобралась в седло и развернула лошадь. Теперь ветер бил в лицо, как заряд льда и каменной соли из мушкетона. Она решила, что дальше от берега будет не так ветрено. Дюна здесь достигала значительной высоты, и выехать на гребень оказалось делом нелёгким.

В прибрежных кустах — кусты здесь были в человеческий рост, с бурыми листьями и красными ягодами — пауки растянули паутины. Туман унизал их сверкающими жемчужинами, сделав видимыми за сто футов. Вот и уповай на скрытность. Впрочем, человек, затаившийся в кустах, чтобы наблюдать за морем, был бы совершенно невидим. Выше по склону росли кривые деревца, и живущие в них хриплоголосые птицы сочли своим долгом известить весь мир об Элизином приближении.

Наконец она выбралась на гребень. Впереди расстилалось открытое море травы, через которое лежал путь к польдерам — осушенным землям вокруг Гааги. Чтобы туда попасть, надо проехать через рощицу низкорослых кривых деревьев с подветренной стороны дюны Элиза придержала коня и огляделась. С гребня она видела колокольни Гааги, Лейдена и Вассенара и смутно различила прямоугольники садов в усадьбах вдоль побережья.

Она въехала в рощицу. Шум волн затих, сменившись шелестом измороси в серебристых листьях. Впрочем, Элиза недолго наслаждалась покоем. Человек в плаще с капюшоном выступил из-за дерева и хлопнул в ладоши перед конской мордой. Лошадь встала на дыбы. Застигнутая врасплох Элиза свалилась на мягкий песок. Человек в плаще звонко шлёпнул лошадь по крупу, и та галопом унеслась в направлении дома.

Незнакомец какое-то время стоял спиной к Элизе, провожая глазами лошадь, потом оглядел гребень дюны и берег до сторожевой башни — не смотрит ли кто в их сторону. Однако единственными свидетелями нападения были вороны, которые с карканьем и хлопаньем крыльев взмывали в воздух, когда лошадь проносилась мимо их сторожевых пикетов.

У Элизы были все основания полагать, что ей уготовано нечто очень плохое. Она лишь краем глаза видела, как нападавший выступил из-за дерева, но заметила, что движения у него резкие и стремительные, без жеманной грации джентльмена. Он явно никогда не брал уроков фехтования или танцев и двигался как янычар… как солдат, поправила себя Элиза. Что не сулило ничего хорошего. Значительное число убийств, грабежей и насилий совершалось в Европе солдатами, оставшимися не у дел, а таких в Голландии были сейчас тысячи.

По условиям мира между Англией и Голландией шесть английских и шотландских полков расквартировали на голландской земле в качестве щита от вторжения из Франции (или, что более вероятно, из Испанских Нидерландов). Несколько месяцев назад, когда герцог Монмутский поднял в Англии мятеж, Яков II срочно затребовал эти полки обратно. Вильгельм Оранский, хоть и сочувствовал Монмуту больше, нежели королю, выслал их без промедления. Однако к прибытию полков восстание уже подавили. Король не торопился отсылать их обратно, поскольку не доверял зятю (Вильгельму Оранскому) и опасался, что когда-нибудь эти полки станут авангардом голландского вторжения. Яков хотел разместить их во Франции, но Людовик, у которого своих полков хватало, не захотел кормить лишние рты, и Вильгельм настоял, чтобы условия мира были соблюдены. Полки вернулись в Голландию.

Вскоре их распустили, и теперь Голландия кишела иноземными солдатами, голодными и неуправляемыми. Элиза догадывалась, что незнакомец — один из них; и, судя по тому, что он не потрудился украсть лошадь, намерения у него были иные.

Она перекатилась на четвереньки и, упёршись локтями в песок, часто задышала, как будто из неё вышибло дух. Одной рукой она поддерживала голову, другой схватилась за живот. Длинный плащ закрывал её, как шатёр. Упираясь лбом в запястье, Элиза смотрела внутрь этого шатра, а свободной рукой рылась во влажных складках пояса.

Живя во дворце Топкапы, она помимо прочих интересных фактов узнала, что больше всего в Оттоманской империи боятся не янычар, а гашишинов — специально натренированных убийц, вооружённых одним лишь спрятанным в поясе кинжалом. Элиза не обладала выучкой гашишина, но удачную мысль оценить могла, поэтому никогда не расставалась со стилетом. Вытащить его прямо сейчас было бы ошибкой. Она лишь убедилась, что он на месте.

Элиза подняла голову, выпрямилась, не вставая с колен, и взглянула на своего обидчика. Тот как раз обернулся и сбросил с лица капюшон. На Элизу смотрело лицо Джека Шафто.


В первый миг её парализовало.

Поскольку Джек почти наверняка умер, логика требовала признать, что перед нею его призрак. Однако всё обстояло прямо противоположным образом. Призрак был бы бледнее оригинала, истаявшая тень. Скорее уж Джек (по крайней мере Джек, каким она его последний раз видела) был призраком этого человека — крепкого, румяного, с более здоровыми зубами и кожей.

— Боб… — сказала она.

Он слегка удивился, потом с лёгким поклоном произнёс:

— Да, Боб Шафто, к вашим услугам, мисс Элиза.

— Сбить меня с лошади, по-твоему, услуга?

— Позвольте, вы сами упали с лошади. Приношу извинения. Просто я не хотел, чтобы вы ускакали прочь и позвали стражу.

— Что ты здесь делаешь? Ты состоял в одном из распущенных полков?

Видно было, как Боб ворочает мозгами. Теперь, когда он начал говорить и обдумывать её слова, сходство с Джеком ослабело. Внешне они были почти одинаковы, но их тела наполнял совершенно различный дух.

— Вижу, Джек кое-что обо мне рассказал, но опустил подробности. Нет. Мой полк по-прежнему существует, хоть и зовётся теперь по-новому. Он в Лондоне, охраняет короля.

— Так почему ты не с ним?

— Джон Черчилль, командир полка, отправил меня с довольно странным поручением.

— И впрямь странное поручение, если выполнять его надо по другую сторону моря.

— Это нечто вроде сбора обломков кораблекрушения. Никто не ждал, что здешние полки распустят. Я пытаюсь собрать нескольких старых сержантов и капралов, пока их не повесили за кражу кур, не забрили в войско Вильгельма Оранского или не загребли на корабль Ост-Индской компании.

— Я похожа на старого сержанта, Боб Шафто?

— Я отложил задание на несколько часов, чтобы поговорить с вами по личному делу. Я вполне успею всё объяснить по пути в Гаагу.

— Тогда идём, а то я уже замёрзла.

Дорсет июнь 1685

Я никогда не оправдывал цареубийство, однако несчастья, постигающие монархов в расплату за произвол, не вполне бесполезны и, словно маяки, освещают их преемником мели, коих следует избегать.

«Беды, которых можно справедливо ожидать от правительства вигов»,

приписывается Бернарду Мандевилю, 1714 г.

— Если в бреднях бедняги Джека была хоть капля истины, вы вращаетесь среди знати. Коли так, вам известно, что для аристократов семья: она даёт им не только фамилию, но и титул, дом, клочок земли, который можно назвать своим, доход и пропитание. Всё вместе составляет окно, через которое они видят и воспринимают мир. И в этом же их беда: они наследуют властителей, которым следует покоряться, крыши, которые надо чинить, местные неурядицы, которые принадлежат им точно так же, как родовое имя.

Замените «аристократов» на «служивых», «семью» на «полк» — и получите правдивую картину моей жизни.

Вы, похоже, много времени провели с Джеком, так что не буду утомлять вас рассказом о том, как два лондонских жоха оказались в Дорсетском полку. Однако мой путь отражает его как в зеркале, в смысле — у нас всё было наоборот.

Полк, о котором он вам рассказывал, больше походил на исконный английский — то есть на ополчение. Солдаты — местные жители, командиры — местные джентльмены, а во главе стоял пэр, наместник, в нашем случае Уинстон Черчилль, который добывал свой хлеб, живя в Лондоне, одеваясь как положено и говоря то, что хотят от него услышать.

Некогда Кромвель собрал из местного ополчения Новую Образцовую армию, которая разбила кавалеров, снесла голову королю, упразднила монархию и даже пересекла Ла-Манш и выгнала испанцев из Фландрии. Карл II этого не забыл. Вернувшись, он завёл обычай держать профессиональных солдат на жалованьи. Они должны были приглядывать за ополчением.

Вы, вероятно, знаете, что кавалеры, посадившие Карла II на престол, высадились на севере и по пути из Твида форсировали Колдстрим. Командовал ими генерал Льюис. Теперь этот полк зовётся Гвардейским Колдстримским, а генерал Льюис — герцогом Твидским. Подобным же образом Карл создал гренадерский гвардейский полк. Будь его воля, он бы вообще отменил ополчение, но в шестидесятых было неспокойно из-за Пожара, Чумы и брожения среди пуритан. Король хотел, чтобы наместники держали народ в узде; он дал им право обыскивать дома и бросать в тюрьму всех, кого сочтут подозрительными. Без местного ополчения они бы не справились, поэтому его сохранили. Тогда-то мы с Джеком из бродяг стали полковыми мальчишками.

Не стоит рассказывать, как я служил под началом Джона Черчилля; наверняка вы слышали от Джека опошленную версию тех событий. По большей части служба состояла из долгих переходов и осад на Континенте — очень однообразных; в остальное время мы маршировали перед Уайтхоллом и Сент-Джеймским дворцом, ибо нашей номинальной обязанностью было охранять короля.

После смерти Карла II Джон Черчилль некоторое время провёл в Европе, встречаясь в Версале с Людовиком и время от времени наезжая в Дюнкерк — присмотреть за герцогом Монмутским. Меня он брал с собой, и когда Джек оказался в Дюнкерке на купеческом корабле, загруженном каури, я зашёл навестить брата.

Не буду описывать Джека. Довольно сказать, что на полях сражений я видел и похуже, и получше. Французская хворь окончательно доконала его рассудок. От Джека я услышал о вас, в частности, о том, что вы всем сердцем ненавидите рабство. Однако об этом позже.

На борту «Ран Господних» был некий мистер Фут, один из тех приятных и внешне безобидных людей, которым все всё рассказывают и которые потому всех и всё знают. Дожидаясь, пока Джек вернётся в сознание, я провёл с мистером Футом несколько часов и выслушал свежие новости — или, как говорят в армии, донесения разведки — из Амстердама. Мистер Фут сказал, что войска Монмута собираются на Текселе и почти наверняка высадятся в Лайм-Риджисе.

Распрощавшись с беднягой Джеком, я отправился на поиски своего командира, Джона Черчилля, чтобы сообщить ему новости. Однако он уже отплыл в Дувр и оставил мне приказ следовать за ним с некоторой частью полка.

Из моего рассказа вы, наверное, заключили, что гренадерский гвардейский полк стоял в Дюнкерке, но это не так. Полк в Лондоне охранял короля. Почему я не был с полком? Для ответа пришлось бы долго рассказывать, кто я для Джона Черчилля и кто Джон Черчилль для меня. Из-за солидного возраста — почти тридцать — и долгой службы я — старший унтер-офицер в полку. Если бы вы знали воинскую жизнь, то поняли бы, что это во многом объясняет необычный характер моих поручений. Я делаю то, что не всегда растолкуешь.

Не очень ясно, да? Вот пример: я ослушался приказа, сбросил мундир, одолжил деньги под честное имя командира и сел на корабль, идущий в сторону Лайм-Риджиса. Предварительно я отправил Черчиллю письмо, что еду на запад, где, по слухам, не мешало бы повесить нескольких смутьянов. Как вы наверняка догадались, это было разом и пророчество, и напоминание. Монмут отплыл в Дорсет, давний рассадник пуританских беспорядков. Эш-Хаус, усадьба Черчиллей, смотрит на Лайм-Риджис, выдержавший жестокую осаду во время Гражданской войны. Одни Черчилли были круглоголовые, другие — кавалеры. Уинстон примкнул к кавалерам и сумел усмирить бунтующую вотчину, за что их с сыном сделали большими людьми. Теперь Монмут — старый соратник Джона по осаде Маастрихта — собрался учинить там новую кровавую смуту. В глазах Парламента это выставило бы Уинстона либо дураком, либо изменником и бросило бы тень на Джона.

Джон с юных лет состоял в свите герцога Йоркского — теперь короля Якова, а вот его жена Сара недавно стала камер-фрейлиной герцогской дочери, принцессы Анны, протестантки, которая со временем может сделаться нашей королевой. Лондонцы, чей хлеб — сплетни, сочли, что Джон лишь для видимости хранит верность Якову, а на самом деле только и ждёт случая посадить на трон протестанта. Обычные придворные толки, но если бы Монмут поднял протестантский мятеж в родных краях Джона, как бы это выглядело?

Флот Монмута бросил якоря в заливе Лайм через два дня после того, как я туда добрался. Горожане как с цепи сорвались — им казалось, будто воскрес Кромвель. В первый же день под знамёнами Монмута собралось полторы тысячи человек. Кажется, единственным, кто не бросился к нему, был мэр, которому я заранее посоветовал собраться и оседлать лошадей. Я помог мэру и его семье выбраться из города тайными бродяжьими тропами, и он доставил вести Черчиллю в Лондон, чтобы Уинстон мог пойти к королю и сказать: «Мои подопечные бунтуют; вот что мы с сыном по этому поводу предприняли», и новость не оказалась для него громом с ясного неба.

Я понимал, что мой полк доберётся сюда самое раннее через неделю, то есть у Монмута была неделя, чтобы собрать армию, у меня — чтобы сделать что-нибудь полезное. Я отстоял очередь на ярмарочной площади Лайм-Риджиса, и писарь занёс меня в большую книгу. Я назвался Джеком Шафто и под этим именем записался в армию Монмута. На следующий день нас выстроили за городом, и мне выдали оружие: привязанный к палке серп.

То, что происходило в последующие дни, сильно повеселило Джона Черчилля, когда я ему рассказывал, но вам, вероятно, покажется утомительным. Событие, которое может заинтересовать вас, случилось в Таунтоне. Это городишко, в который мы вступили после четырёхдневного перехода. К тому времени нас было три тысячи. Таунтон встретил Монмута ещё большим ликованием, чем Лайм-Риджис. Школьницы из местного пансиона вручили герцогу знамя, которое для него вышили, а для нас на городской площади разбили полевую кухню. Среди девушек, которые обносили солдат едой, была шестнадцатилетняя Абигайль Фром.

Описать ли в тысяче слов или в десяти тысячах, как я влюбился в Абигайль Фром? «Я влюбился» ничего не говорит, но и десять тысяч слов ничего не выразят, так что остановлюсь на этом. Может, я влюбился в неё, потому что она была бунтарка, а я — душою с восставшими. Рассудком я понимал, что они обречены, но в сердце поселился бес противоречия. Я взял имя «Джек», поскольку считал, что брат умер и оно ему больше не нужно. Только стоило мне стать Джеком Шафто, как в душе проснулась давно забытая страсть: мне хотелось податься в бродяги и прихватить с собой Абигайль Фром.

Такими были мои чувства в первый, может, во второй день влюблённости. Однако между длинными июньскими днями были короткие ночи, когда тревожные мысли сменялись кошмарами, от которых я, проснувшись, вскакивал на постели, как матрос, чей корабль налетел на риф. Я чувствовал, что не дело валяться — надо что-то предпринимать. Я не переспал с этой девушкой, даже не целовался с нею, но верил, что отныне мы вместе и надо готовиться к совершенно иной жизни. В ней не будет места бродяжничеству и мятежу. Они хороши для мужчин, но мужчина, который втягивает в них жену и детей, — последняя сволочь. Если вы долго странствовали с Джеком, то поймёте, о чём я.

Итак, бродяжья страсть к мятежнице заставила меня в конце концов отказаться от участия в мятеже. Я должен был выбирать либо одно, либо другое и выбрал Абигайль.

Стало известно, что мой бывший полк, состоящий из местных жителей, призвали к своим обязанностям, а именно — к подавлению беспорядков. Я дезертировал от Монмута и явился на место сбора. Некоторые ополченцы готовы были встать на сторону мятежников, некоторые остались верны королю, а большая часть пребывала в полной растерянности. Я собрал тех, что понадёжнее, и привёл этот сброд — немногим лучше дезертиров — в Чард, где занял позицию подоспевший наконец Черчилль.

Здесь можно упомянуть, что, пока я выбирался из Таунтона, меня заметили — не часовой, сонный деревенский увалень, а его собака. Пёс догнал меня, схватил за штанину и не выпускал, пока не подбежал сам крестьянин с вилами. Как видите, я дал маху. Беда в том, что я страшно люблю собак — всегда любил, с самого детства, когда был бездомным жохом и любой аристократ называл меня псом. Серп я отвязал и оставил в Таунтоне, но палку прихватил с собой и теперь, размахнувшись, ударил собаку точно промеж смотрящих на меня глаз. Однако пёс был вроде терьера и челюстей не разжал. Крестьянин пырнул меня вилами. Я успел повернуться боком; один зубец прошёл под кожей на расстояние примерно в ладонь. Я палкой ударил парня по переносице. Он выпустил вилы и схватился за лицо. Я вытащил вилы из спины, занёс их над собакой и сказал парню, что, если тот велит своей зверюге выпустить мою ногу, мне не придётся проливать ничью кровь.

Тот увидел резон в моих словах. Однако к тому времени парень меня узнал. «Шафто! — сказал он. — Неужто так быстро сдрейфил?» Тут я тоже его узнал: мы вместе стояли в очереди, дожидаясь, когда нас запишут в армию Монмута.

Я привык к размеренной предсказуемости перехода, муштры, осад. И вот, едва успев влюбиться в Абигайль Фром, я запутался в нелепой коллизии вроде тех, что ждёт героя в четвёртом акте комедии. Меня, убившего немало людей, поймали и опознали из-за того, что я пожалел дворнягу. И я, не сочтите за хвастовство, совершавший поступки, которые требовали какой-никакой храбрости, и тем доказавший свою верность, отныне буду трусом и предателем в глазах Абигайль.

Штатский, не в обиду будет сказано, растерялся бы; я солдатским умом сразу смекнул, что оказался в жопе. Ну, нам не привыкать: такое случается сплошь и рядом, и последствия обычно хуже, чем презрение хорошенькой девушки. Чёрный юмор и крепкая выпивка — вот чем мы спасаемся. Я ушёл, никого больше не изувечив. Однако пока я добирался до своих, рана воспалилась, и полковому цирюльнику пришлось её вскрывать, Сам я её не видел, но кто видел, вздрагивал. Вообще-то она была неглубокая и затянулась, как только я окреп настолько, чтобы отбиваться от цирюльника. А вот то, что я ввалился в лагерь окровавленный, в лихорадке и с колонной местного ополчения, восприняли чуть ли не как героизм. Джон Черчилль наговорил мне хвалебных слов и подарил кошель с деньгами. Когда я рассказал ему всю историю, он рассмеялся и задумчиво произнёс:

— Теперь я вдвойне обязан твоему брату — и за великолепного коня, и за ценные сведения.

Джон сказал мне, что вы грамотная, так что подробности сражении читайте в исторических книжках. Упомяну лишь несколько деталей, потому как сомневаюсь, что историки решатся их обнародовать.

Король не доверял Джону Черчиллю по причинам, мною уже описанным. Верховное командование поручили Февершему, который, несмотря на английскую фамилию, француз. Годы назад Февершем взялся взорвать несколько домов, якобы стремясь остановить пожар, но на самом деле, подозреваю, из свойственной всем мужчинам тяги к разрушению. Удовлетворяя свою страсть, он получил летящим обломком по голове и потерял сознание. Мозг вздулся. Чтобы дать ему место, врачи проделали в черепе дыру. Подробности можете вообразить сами. Довольно сказать, что теперь он — ходячий парикмахерский болванчик. Яков II его любит, и даже если ничего больше не знать про нашего короля, по этому одному можно составить представление о его царствовании.

Вот этого-то Февершема и поставили во главе войск, ему и достались награды за подавление мятежа, однако сражения выигрывал Джон Черчилль, а сражался, как всегда, наш полк. В какой-то момент кавалерийскую атаку против Монмута возглавил герцог Графтонский. Стычка была не то чтобы важная, и я упоминаю её только для колорита, ибо Графтон, как и Монмут, незаконный сын Карла II.

Интригу кампании придавала лишь постоянная сонливость Февершема, который и наяву-то плохо соображает. День или два казалось, будто у Монмута и правда есть шанс. Я почти всё время пролежал пластом, залечивая рану, и считаю, что мне крупно повезло, потому что я не люблю и не любил короля и сочувствовал деревенским нонконформистам с их серпами и мушкетонами.

Под конец Монмут бросил тех, кто за него сражался и умирал. Мы нашли его в канаве и доставили в лондонский Тауэр, где он до самой казни униженно молил о прощении.

Крестьяне и ремесленники из Лайм-Риджиса и Таунтона были англичане до мозга костей. Им в голову не приходило, что Монмут попытается сбежать из страны. Но я долгие годы сражался на Континенте, поэтому догадывался, что этим всё кончится.

Равным образом они не предвидели всей жестокости карательных мер. Живя средь зелёных полей или в сонном городке, не представляешь горячечного сознания лондонцев. Если вы часто ходите в театры, как некогда мы с Джеком, то заметили, что сюжетов раз-два и обчёлся, поэтому их повторяют снова и снова. Часто проберёшься на новый спектакль, а персонажи и коллизии кажутся странно знакомыми. К концу первой сцены понимаешь, что уже видел пьесу сто раз, только теперь действие происходит не в Тоскане, а во Фландрии, школьный учитель превратился в пастора, а выживший из ума полковник — в безмозглого старика-адмирала. Так и у высокопоставленных англичан засела в башке история Кромвеля. Случись где беспорядки, особенно если в сельской местности, да с участием нонконформистов, им тут же мерещится, что началась гражданская война. Дальше нужно только выяснить, кто теперь Кромвель, и насадить его голову на палку, а само восстание подавить. И так будет, пока те, кто правит Англией, не придумают себе новый сюжет.

Хуже того, Февершем — французский дворянин, и для него мужичьё (как он воспринимает этих людей) — хворост для камина. К тому времени, как он вернулся в Лондон, на каждом дереве в Дорсете висели мёртвые йомены, колесники, бочары и рудокопы.

Черчилль не хотел принимать в этом участия. Он постарался как можно скорее вернуться в Лондон вместе с полком. Февершем без устали рассказывал о славных победах. Себя он, разумеется, выставлял героем и все остальные события раздувал до небес. Канава, в которой мы отыскали спрятавшегося Монмута, превратилась в бушующий поток под названием Блекторрент. Король, потрясённый рассказом, присвоил моему полку новое название; отныне и вовеки мы Собственный королевский блекторрентский гвардейский полк.

Теперь я наконец могу поговорить с вами о рабстве, к которому, по словам Джека, вы питаете величайшее отвращение.

Лорд главный судья — некий Джеффрис, который и в лучшие-то времена славился кровожадностью. Всю жизнь он заискивал перед кавалерами, католиками, офранцузившимся двором и, когда Яков взошёл на трон, получил-таки свою награду: стал верховным судьёй королевства.

Едва лишь в воздухе запахло кровью, Джеффрис, как угодливый пёс, держа нос по ветру, учредил ассизы — выездную сессию суда. Он осудил на казнь не менее четырёхсот человек — вдобавок к тем, кто погиб в боях или был вздёрнут Февершемом. В иных европейских странах четыреста казней прошли бы почти незамеченными; для Дорсета это очень и очень немало.

Как видите, Джеффрис всячески изыскивал поводы, чтобы отправить людей на виселицу, но против иных даже он не мог отыскать улик и вместо казни приговаривал их к рабству. И этот ирод считает, что рабство — более лёгкое наказание, чем смерть!.. Джеффрис продал в неволю тысячу двести протестантов из западной части страны. Сейчас их везут на Барбадос, где они, а затем их потомки будут рубить сахарный тростник вместе с ирландцами и неграми без малейшей надежды когда-нибудь обрести свободу.

Девушку, которую я люблю, Абигайль Фром, продали в рабство. Как и всех таунтонских школьниц. По большей части их на сахарные плантации не отправили — они бы не выдержали дороги, — а распродали лондонским придворным. Джеффрис торговал людьми, как устрицами из бочки. Таунтонским родственникам оставалось лишь выкупать их назад за любые деньги, которые потребует владелец.

Абигайль досталась старому однокашнику Джеффриса — Луи Англси, графу Апнорскому. Её отец повешен, мать давным-давно умерла, из двоюродных братьев, дядьёв и тёток многие сейчас плывут на Барбадос, а у оставшихся нет денег на выкуп. Апнор своими карточными долгами разорил отца и заставил его много лет назад продать дом; теперь он надеется расплатиться с частью долгов, продав Абигайль.

Можно не говорить, что я хотел бы убить Апнора и когда-нибудь, Бог даст, убью. Однако это не спасёт Абигайль — она перейдёт к его наследникам. Её свободу могут купить только деньги. Вы хорошо разбираетесь в деньгах. Выкупите Абигайль. Взамен я отдаю себя. Знаю, вы ненавидите рабство и не захотите владеть человеком, но если вы мне поможете, я буду вашим рабом во всём, кроме названия.

* * *

Рассказывая свою историю, Боб Шафто вёл Элизу по тропам через лес, который, судя по всему, знал как свои пять пальцев. Вскоре они вышли к каналу, идущему от города к схевенингенскому побережью. Берега здесь не были облицованы камнем, как в городе, а полого спускались к воде и местами заросли камышом. Коровы, жуя камыш, смотрели на Боба с Элизой, временами прерывая его повествование протяжными бессмысленными жалобами. Ближе к Гааге Боб засомневался, куда поворачивать, и Элиза взяла руководство на себя. Пейзаж почти не менялся, только дома и мелкие поперечные каналы стали попадаться чаще. Слева начался лес. Гаага подкрадывалась исподволь, ибо не была укреплённым городом, в который входят через ворота. У одного канала — настоящего, взятого в каменные берега, — Элиза свернула вправо, и Боб впервые понял, что они в пригороде. И не просто в пригороде, а в Хофгебейде. Ещё несколько минут, и они оказались у основания Бинненхофа.

В лесу Элиза остерегалась говорить со всей откровенностью; здесь, в городе, она могла, если что, кликнуть на помощь стражников из гильдии святого Георгия.

— Твоя готовность отплатить мне ровным счётом ничего не значит, — сказала она.

Ответ был холодный, но и день выдался холодный, и Вильгельм Оранский обошёлся с ней холодно, а Боб Шафто сбил её с лошади.

Боб сник. Не привыкший быть обязанным никому, кроме Джона Черчилля, командира, он внезапно оказался во власти двух девушек, не достигших и двадцати лет: Абигайль владела его сердцем, Элиза (по крайней мере так он полагал) могла купить Абигайль. Человек, более привычный к беспомощности, не сдался бы без борьбы. Однако Боб Шафто опустил руки, как янычары под Веной, когда те увидели, что все турки-командиры погибли. Он мог лишь смотреть на Элизу увлажнившимися глазами и ошалело трясти головой. Элиза продолжала идти. Ему ничего не оставалось, кроме как следовать за ней.

— Меня обратили в рабство так же, как твою Абигайль, — сказала Элиза. — Нас с матушкой смыло на берегу волною и унесло в пучину. Никто не бросился выкупать меня. Значит ли это, что я справедливо попала в рабство?

— Теперь вы говорите ерунду. Я…

— Если дурно, что Абигайль — рабыня, а я считаю именно так, то твоё предложение услуг несуразно. Если её следует освободить, то следует освободить и других. От того, что ты предложил мне какие-то услуги, она никак не становится первой в очереди.

— Ясно, вы хотите всё превратить в моральный вопрос.

Они вышли на площадь к востоку от Бинненхофа, Плейн. Боб настороженно огляделся. На вершине камня от них располагалась кордегардия, служившая заодно тюрьмой; Боб гадал, уж не туда ли Элиза его ведёт.

Она остановилась перед домом: большим, барочным, но несколько чудно украшенным. Над трубами, где обычно располагают кресты или статуи античных богов, торчали армиллярные сферы, флюгера и подзорные трубы. Элиза порылась в складках пояса и, отодвинув стилет, вытащила ключ.

— Это что, женская обитель?

— Не пори чушь. Я похожа на французскую мамзель, которая останавливается в монастыре?

— Постоялый двор?

— Это дом моего знакомого. Вернее, друга моего знакомого.

Элиза помахала ключом на красной ленточке, к которой тот был привязан.

— Идём, — сказала она наконец.

— Простите?

— Идём в дом и там поговорим.

— Соседи…

— Ничто не обеспокоит соседей этого джентльмена.

— А что сам джентльмен?

— Он спит, — отвечала Элиза, отпирая дверь. — Тише.

— Спит? В полдень?

— Он бодрствует по ночам — наблюдает звёзды.

На крыше, в четырёх этажах над ними, была установлена деревянная платформа с цилиндрическим приспособлением, недостаточно прочным, чтобы стрелять из него ядрами.

Большая комната на первом этаже выглядела бы великосветски, ибо смотрела огромными окнами на Плейн и Бинненхоф, не будь она замусорена отходами шлифовального производства и заставлена книгами — тысячами книг. Хотя Бобу это было невдомёк, здесь имелись не только натурфилософские труды, но также исторические и литературные сочинения, почти сплошь на французском и на латыни.

Бобу обстановка казалась лишь умеренно чудной, и он, несколько раз нервно оглядевшись, научился её не замечать. Что на самом деле парализовало его, так это всепроникающий шум — и не потому, что был громким, а совсем наоборот. В комнате разместились по меньшей мере две дюжины часов или часовых заготовок, приводимых в движение гирями и пружинами, суммарная энергия которых могла бы оторвать от земли амбар. Энергию эту сдерживали и направляли в нужное русло механизмы самых разных конструкций: бронзовые жучки неумолимо ползли по ободу шипастых колёс, созвездия металлических шестерёнок вращались на тёмных медлительных осях, всё — в ритме качающихся отвесов.

В Бобовом ремесле живучесть напрямую связана с умением постоянно быть начеку. Даже самый тупой новобранец наверняка услышит громкий звук. Старикам вроде Боба полагается различать тихие. У Элизы сложилось впечатление, что Боб — из тех, кто постоянно шикает на всех в комнате, чтобы задержать дыхание и понять, кто там скребётся: мышь в буфете или вражеские сапёры, ведущие подкоп под укрепления. Или что там мерно отдаётся вдалеке: сапожник в соседнем доме стучит молотком или вражеская колонна подходит к городу.

Каждая шестерёнка в комнате производила звук, от которого в обычных обстоятельствах Боб Шафто застыл бы, как испуганный зверь. Даже когда он окончательно усвоил, что всё это — часы, ощущение спокойной механической жизни вокруг заставило его утихнуть и присмиреть. Он стоял навытяжку посреди большой комнаты, пуская ртом пар и стреляя глазами по комнате. Все часы были созданы исключительно для того, чтобы точно показывать время, и ни для чего больше. Если Боб ждал боя, мелодий и уж тем более кукушек, он мог бы ждать долго — покуда не превратится в пыльный скелет среди затянутых паутиной зубчатых колёс.

Элиза заметила, что он перед встречей побрился — Джеку бы такое никогда не пришло в голову. Интересно, что заставляет мужчину сказать: «Перед этим делом я должен выскрести щёки бритвою». Может быть, он такой жертвой символически выражает свою любовь к Абигайль.

— Это вопрос гордости, да? — спросила Элиза, засовывая кусок торфа в чугунную печку. — Или, как бы ты сказал, чести?

Вместо ответа Боб на неё посмотрел. А может, взгляд и был ответом.

— Вести себя тихо не означает молчать, — сказала Элиза, ставя на печку чайник.

— Что у нас с Джеком общего — мы ненавидим побираться, — ответил Боб наконец.

— Так я и думала. Значит, ты не клянчишь у меня выкуп за Абигайль, а предлагаешь сделку — заём с последующей оплатой услугами.

— Я не знаю таких слов, но что-то в таком роде имел в виду.

— Тогда почему я? Ты в Голландской республике, финансовой столице мира. Ни к чему искать определённого кредитора. Ты можешь обратиться к любому.

Боб медленно мял в руках складки плаща.

— Для меня финансовый рынок — тёмный лес. Я предпочитаю не обращаться к чужим.

— А я тебе разве не чужая? — со смехом спросила Элиза. — Я хуже, чем чужая. Я метнула гарпун в твоего брата.

— Да, потому-то вы мне и не чужая. Отсюда я вас и знаю.

— Это доказывает, что я ненавижу рабство, да?

— Да, и другие качества, которые здесь важны.

— Я не важная особа, и нет у меня важных качеств, так что не говори со мной так. Это доказывает, что ненависть к рабству толкает меня на странные поступки — как тот, о котором ты меня просишь.

Боб выпустил из рук скомканный плащ и неуверенно присел на стопку книг.

Элиза продолжала:

— Она бросила гарпун в моего брата, быть может, бросит мне толику денег?

Боб Шафто закрыл лицо руками и заплакал — так тихо, что тиканье часов заглушало его рыдания.

Элиза ушла в кухню и заглянула в холодный чулан, где на палку были намотаны кишки для колбас. Отмотала шесть дюймов, потом, подумав, двенадцать. Завязала на одном конце узел. Надела получившийся чулок на рукоять топора, торчащего из чурбана для рубки мяса, и пальцами начала сворачивать в рулон. Быстрыми движениями она скатала всю кишку, так что получился прозрачный бублик, а завязанный конец натянулся, как кожа на барабане. Подобрав юбку, Элиза засунула его под чулок, доходивший до середины бедра, и наконец вернулась в комнату, где плакал Боб Шафто.

Церемонии были ни к чему, поэтому она просто втиснулась между его ног и прижалась грудью к лицу.

После недолгого колебания Боб убрал ладони, отделяющие его мокрые щёки от её груди. В первый миг лицо было прохладным, но только в первый. Потом его руки сошлись у неё за спиной, там, где корсаж соединяется с юбкой.

С минуту он держал её и уже не плакал, а думал. Элизе это прискучило, поэтому она перестала гладить ему волосы и занялась ушами, зная, что долго он не выдержит. Тут наконец Боб понял, что надо делать. Элиза видела, что для него самая трудная часть дела — принять решение. Долгие годы бродяжничества он был старшим и мудрым братом, сурово наставляющим Джека в одно ухо, в то время как бес противоречия нашёптывал в другое, и потому стал медлительным и осторожным. Однако, раз решившись, он превращался в выпущенное из пушки ядро. Элиза подумала, сколько братья могли бы совершить вместе, и пожалела, что жизнь рассудила иначе.

Боб одной рукой стиснул её талию и резким движением встал с книг. Она задела головой пыльную потолочную балку, пригнулась и обхватила его голову. Он сдёрнул с дивана покрывало; лежавшие на покрывале книги рассыпались по дивану в новом порядке. Неся Элизу и волоча покрывало, Боб под громкий треск половиц добрался до овального обеденного стола с остатками учёной трапезы: яблочной кожурой и корками от гауды. Обойдя его по медленной эллиптической орбите, Боб загнул углы скатерти к центру и потянул, превратив её в мешок с мусором, который мягко опустил на пол. Потом набросил покрывало на стол, прихлопнул ладонью, чтоб не слетело, и закатил Элизу на середину деревянного овала.

Стоя над ней, он принялся возиться со штанами, что Элиза сочла преждевременным, поэтому, продев колено между его ног, потянула Боба за вихор и заставила лечь сверху. Некоторое время они лежали, сплетясь ногами, словно пальцами рук; Элиза чувствовала, как в нём и в ней нарастает готовность. Однако они ещё долго продолжали вжиматься друг в друга, как будто Боб может проникнуть через столько слоёв мужской и женской одежды. Они лежали потому, что им хорошо вместе в холодном и гулком гаагском доме и никто их никуда не торопит. Элиза поняла, что Боб не привык чувствовать себя хорошо, и ему нужно время, чтобы расслабиться. Сперва всё его тело было напряжено, и лишь очень постепенно напряжение отпустило руки и плечи, сосредоточившись в одном-единственном члене, и так же не скоро он принял мысль, что на это потребно время. Поначалу он стоял, зарывшись лицом в её грудь, и прочно упирался ногами в пол, но Элиза дюйм за дюймом заманивала его всё выше. Как всякий вояка, он не хотел отрываться от земли, пока мало-помалу она не убедила его, что дальше — ещё лучше, и он, сбросив башмаки, не перебрался коленями, а потом и всеми ногами на стол.

Долгое время они лежали лицом к лицу, и лишь постепенно Боб согласился поднять подбородок и доверить Элизе горло. Исследуя его губами, она расстегнула несколько пуговиц на Бобовой рубашке и стянула её с плеч, прижав руки к бокам и оголив соски.

Обвив правым коленом его левое, она раздвинула языком защитный войлок волос, отыскала и легонько куснула сосок. Боб отпрянул в сторону и вверх. Удерживая правой ногою его колено, она подняла левую, упёрлась ступнёю ему в бедро и надавила. Боб перекатился на спину. Элиза высвободилась и уселась ему на ноги. Резким движением она сдёрнула с него штаны, оголив напряжённый член, вытащила из-за чулка кишку, надела на него и с силой уселась сверху. Боб притворялся, будто сердится, и внезапная нега застигла его врасплох. Элиза не ожидала такой боли — она впервые впустила в себя мужчину. Слёзы брызнули из глаз: она вскрикнула от злости прижала кулаки в глазницы, силясь удержать мышцы ног, норовящие стащить её с Боба. Элиза чувствовала, что он качает её вверх-вниз, и разозлилась ещё больше, однако колени её по-прежнему упирались в стол, так что ощущение качки было вызвано скорее головокружением — обмороком, который следовало пересилить.

Элиза не хотела, чтобы Боб, открыв глаза, увидел её такой, потому рухнула вперёд, упёрлась ладонями в стол по обе стороны его головы и опустила лицо, чтобы волосы упали завесой, скрыв всё, что выше груди. Не то чтобы Боб особо пялил глаза; он явно счёл, что попал в далеко не худшую ситуацию.

Некоторое время Элиза двигалась вверх-вниз — очень медленно, отчасти из-за боли, отчасти из-за того, что не знала, насколько близок финал. Все мужчины разные, и даже у одного мужчины это происходит по-разному в зависимости от времени суток; судить можно только по ритму дыхания (которое она слышала) и расслабленности лица (за которым могла наблюдать в просвет между прядями). Судя по всему, скорой развязки ждать не приходилось. Однако через какое-то время он всё-таки кончил честь по чести: выгибая спину и колотясь головой о стол.

Боб сделал первый вдох, показывающий, что оргазм позади, и открыл глаза. Элиза смотрела прямо на него.

— Чертовски больно, — объявила она. — Я проделала это над собою в качестве демонстрации.

— Чего? — спросил Боб, ошалевший, растерянный, но довольный собой.

— Хотела показать, что думаю о твоей хвалёной чести. И где сейчас была Абигайль?

Боб Шафто попытался рассердиться, но без особого результата. Англичанин познатней или побогаче сказал бы: «Знаешь что…», однако Боб лишь стиснул зубы и попытался сесть. В этом он преуспел больше — поначалу, — ибо Элиза была девушка миниатюрная. Тут из-за шелковистого занавеса вынырнула рука с маленьким турецким кинжалом. Изящный клинок дамасской стали, нацеленный в левый глаз, принудил Боба снова лечь на спину.

— Демонстрация очень важна, — продолжала Элиза, вернее, прорычала, поскольку ей было по-прежнему очень больно. — Ты приходишь и говоришь красивые слова о чести, ожидая, что я бухнусь в обморок и выкуплю тебе Абигайль. Я много раз слышала, как мужчины распинаются о чести при дамах и забывают о ней, когда похоть или телесный страх берёт верх над показным благородством. Как кавалеры, которые бросали дорогое оружие и пышные стяги, чтобы бежать от восставшей черни. Ты не хуже их, но и не лучше. Я не стану помогать тебе оттого, что растрогана твоею любовью и пустозвонством о чести. Я помогу тебе, потому что не хочу, как волна, уйти в песок на заброшенном берегу. Господин Мансар может строить королевские замки, чтобы оставить свой след в жизни, ты можешь жениться на Абигайль и наплодить целый клан Шафто, но если я оставлю по себе память, это будет как-то связано с рабством. Я буду помогать тебе постольку, поскольку это служит моей цели. Выкуп одной девушки моей цели не служит, но Абигайль может быть полезна мне в чём-то другом. Я должна подумать. Покуда я думаю, она будет рабыней Апнора. Если она тебя и помнит, то лишь как труса и перебежчика. Удел твой жалок. С течением скорбных лет ты, возможно, оценишь мудрость моей позиции.

Тут разговор — если это можно назвать разговором — нарушило мощное «кхе» из другого конца комнаты: галлоны воздуха выталкивали флегму из дыхательных путей.

— Кстати о позициях, — произнёс хриплый голландский голос, — не будете ли вы с вашим кавалером так любезны отыскать себе другую? Поскольку спать из-за вас невозможно, я намерен хотя бы поесть.

— Со всей охотой, минхеер, но ваша жиличка приставила мне к глазу кинжал.

— Вижу, с мужчинами ты ведёшь себя хладнокровнее, чем с женщинами, — шёпотом заметила Элиза.

— Такие, как ты, никогда не видят мужчин хладнокровными, разве что через щёлочку в заборе, — возразил Боб.

Хозяин дома — седой здоровяк лет пятидесяти пяти — снова громко прочистил горло. Бровями его Бог не обидел; сейчас он поднял одну, словно мохнатое знамя, и смотрел из-под неё на Элизу — типично для астронома, привыкшего глядеть одним глазом.

— Доктор предупредил меня, что следует ожидать странных гостей, однако ничего не сказал о деловых сношениях.

— Некоторые назвали бы меня шлюхой, а кое-кто и не без основания, — отвечала Элиза, предостерегающе глядя на Боба, — но в данном случае вы ошиблись, мсье Гюйгенс. Дело, которое мы обсуждаем, никак не относится к сношению, которое мы имели.

— Тогда к чему заниматься ими одновременно? Неужто вы настолько торопитесь? Так ли ведут дела в Амстердаме?

— Я пыталась прочистить ему мозги, дабы он лучше соображал, — сказала Элиза, выпрямляясь, потому что спина у неё заболела, а корсаж давил на рёбра.

Боб резким движением отвёл её руку и сел, так что Элиза кувыркнулась назад. Она бы приземлилась головой, если бы он не поймал её за плечи и не развернул — а может быть, он сделал что-то в равной степени сложное и опасное. Элиза — когда всё было позади — поняла только, что сердце у неё оборвалось, голова кружится, волосы упали на лицо, а кинжала в руке нет. Боб, выставив её перед собой, как ширму, одной рукой натягивал штаны. Другой рукой он крепко, как уздечку, держал её кружевной воротник.

— Никогда не выпрямляй руку, — тихо объяснил это, — это показывает противнику, что ты не можешь сделать выпад.

В благодарность за урок фехтования Элиза крутанулась так, чтобы вывернуть ему пальцы. Боб чертыхнулся, выпустил воротник и натянул наконец штаны.

— Господин Гюйгенс, Боб Шафто, сержант Собственного королевского блекторрентского гвардейского полка. Боб, это Христиан Гюйгенс, величайший натурфилософ мира.

— Гук бы вас за такие слова укусил. Лейбниц талантливее меня. Ньютон, хоть и сбился с пути, по слухам, очень даровит. Скажем лучше, что я — величайший натурфилософ в этой комнате. — Гюйгенс быстрым взглядом пересчитал присутствующих: себя, Боба, Элизу и висящий в углу скелет.

Боб только сейчас заметил скелет и несколько опешил.

— Прошу прощения, сударь, это было безобразно…

— Не оправдывайся, — прошипела Элиза. — Господин Гюйгенс философ, ему безразлично.

— Когда я был совсем юн, сюда приходил Декарт и за этим самым столом в сильном подпитии вещал о проблеме ума-тела.

— Проблема? В чём проблема? Не вижу никакой проблемы, — бормотал Боб, покуда Элиза не придавила каблуком его ногу.

— Так что Элиза не могла отыскать лучшего места, чтобы усилить ваш умственный процесс путём избавления от лишних телесных соков.

— Кстати о телесных соках, что мне делать с этим? — спросил Боб, покачивая на пальце продолговатый мешочек.

— Положи в коробку и отправь Апнору в качестве задатка, — предложила Элиза.

Покуда они говорили, солнце выглянуло и осветило комнату. Любой голландец обрадовался бы такой внезапной перемене, но Гюйгенс повёл себя странно, как будто ему внезапно напомнили о тягостной обязанности. Он обвёл глазами часы.

— У меня есть четверть часа на еду. Потом нам с Элизой предстоит работа на крыше. Вы, сержант Шафто, можете остаться…

— Не буду злоупотреблять вашим гостеприимством, — сказал Боб.

* * *

Работа Гюйгенса состояла в том, чтобы неподвижно стоять на крыше и щуриться в инструмент, покуда все колокола Гааги бьют полдень. Элизе было велено не вертеться под ногами, а записывать цифры в черновую тетрадь и время от времени подавать нужные принадлежности.

— Вы хотите знать, где солнце находится в полдень…

— Вы сформулировали с точностью до наоборот. Полдень — время, когда солнце достигает определённого места. Ничего другого полдень не означает.

— Так вы хотите знать, когда полдень…

— Сейчас! — объявил Гюйгенс и поглядел на часы.

— Тогда все часы в Гааге врут.

— Да, и мои в том числе. Даже хорошие часы спешат или отстают, поэтому их время от времени следует подводить. Я делаю это всякий раз, как выглядывает солнце. Через несколько минут Флемстид будет делать то же самое с вершины Гринвичского холма.

— Жаль, что людей нельзя так же просто отрегулировать, — заметила Элиза.

Гюйгенс взглянул на неё не менее пристально, чем за мгновение до того смотрел в инструмент.

— Очевидно, вы имеете в виду кого-то конкретного, — проговорил он. — Про людей могу сказать следующее: трудно определить, идут ли они верно, но всегда видно, когда они сбились.

— Очевидно, вы о ком-то конкретном, — сказала Элиза, — и боюсь, что обо мне.

— Вас рекомендовал Лейбниц, — отвечал Гюйгенс, — тонкий знаток человеческого ума. Увы, не столь тонкий знаток характеров, ибо предпочитает о каждом думать хорошо. Я навёл справки в Гааге, и весьма достойные люди заверили, что вы меня не скомпрометируете. Из этого я заключил, что вы умеете себя вести.

Элиза внезапно почувствовала себя очень высоко и у всех на виду. Она отступила на шаг и взялась за тяжёлую треногу телескопа.

— Простите, — сказала она. — Я поступила глупо. Я знаю это и знаю, как себя вести. Однако я не всегда жила при дворе. Я шла к своему нынешнему положению кружным путём, и жизнь не во всём сделала меня приглядной. Вероятно, мне следует стыдиться. Однако мне больше хочется держать себя вызывающе.

— Я понимаю вас лучше, чем вы думаете, — промолвил Гюйгенс. — Меня с детства готовили в дипломаты, но в тринадцать лет я соорудил себе токарный станок.

— Что, простите?

— Токарный станок. Там, внизу, в этом самом доме. Вообразите ужас родителей. Они учили меня латыни, греческому, французскому и другим языкам. Учили играть на лютне, виоле и клавесине. Из истории и литературы я выучил всё, что было в их силах. В математике и философии меня наставлял сам Декарт. А я сделал себе токарный станок, потом научился шлифовать линзы. Родители боялись, что произвели на свет ремесленника.

— Я очень рада, что для вас всё обернулось так хорошо, — сказала Элиза, — но по тупости не могу взять в толк, как ваша история относится ко мне.

— Не беда, что часы спешат или отстают, если время от времени проверять их по солнцу и подводить. Солнце может выглядывать раз в две недели. Больше и не надо. Достанет нескольких светлых полуденных минут, чтобы заметить ошибку и подправить часы, — при условии, что вы даёте себе труд делать наблюдения. Родители это понимали и потому смирились с моими странными увлечениями. Они верили, что научили меня видеть, когда я сбился, и выправлять моё поведение.

— Теперь я, кажется, поняла. Осталось лишь применить этот принцип ко мне.

— Если я вхожу утром в столовую и вижу, что вы совокупляетесь на столе с иноземным дезертиром, словно какая-нибудь голодранка, я возмущён. Признаю. Однако куда важнее ваше дальнейшее поведение. Если вы держитесь вызывающе, я понимаю, что вы не умеете распознать и поправить свою ошибку. В таком случае вы должны покинуть мой дом, ибо такие люди могут катиться лишь дальше к гибели. Однако если вы обдумываете своё поведение и делаете правильные выводы, то я понимаю, что в конечном счёте у вас всё будет как надо.

— Хороший совет, и я за него признательна, — сказала Элиза. — В принципе. Однако на практике я не знаю, как быть с Бобом.

— Мне кажется, вам кое-что с ним надо утрясти, — предположил Гюйгенс.

— Мне кое-что надо утрясти с миром, — отвечала Элиза.

— Что ж, утрясайте. Можете оставаться у меня. Только впредь, если захотите с кем-нибудь переспать, будьте так добры заниматься этим у себя в спальне.

Биржа (Между улицами Треднидл и Корнхилл) сентябрь 1686

Великие, слыхал я, с давних пор

Умели мысль свою как разговор

Представить; те, кто так склоняли к злу,

Проклятье заслужили и хулу

Своим трудом; но истину открыть,

Чтоб тоею нас с вами покорить,

Угодно Богу.[132]

Джон Беньян, «Путешествие пилигрима»

Действующие лица:

ДАНИЕЛЬ УОТЕРХАУЗ, пуританин.

СЭР РИЧАРД АПТОРП, бывший золотых дел мастер, владелец Банка Апторпа.

ГОЛЛАНДЕЦ.

ЕВРЕЙ.

РОДЖЕР КОМСТОК, маркиз Равенскарский, придворный.

ДЖЕК КЕТЧ, главный палач Англии.

ГЕРОЛЬД.

БЕЙЛИФ.

ЭДМУНД ПОЛЛИНГ, старик.

ТОРГОВЦЫ.

ПРИСПЕШНИКИ АПТОРПА.

ПОДРУЧНЫЕ ПАЛАЧА.

СОЛДАТЫ.

МУЗЫКАНТЫ.


Обрамлённый колоннадою двор. ДАНИЕЛЬ УОТЕРХАУЗ сидит на стуле среди спешащих и кричащих торговцев. Входит СЭР РИЧАРД АПТОРП с приказчиками, подручными и прихлебателями.

АПТОРП: Ба, кого я вижу! Никак доктор Даниель Уотерхауз!

УОТЕРХАУЗ: Рад встрече, сэр Ричард!

АПТОРП: На стуле, скажите на милость!

УОТЕРХАУЗ: День долог, сэр Ричард, у меня устали ноги.

АПТОРП: В таком случае лучше двигаться — для того и создана Биржа! Это храм Меркурия, не Сатурна!

УОТЕРХАУЗ: Вам кажется, что я угрюм, как Сатурн? Сатурн — Хронос, бог времени. Воистину сатурнианскую личность вы обретёте в Гуке, величайшем часовщике мира…


Входит голландец.


ГОЛЛАНДЕЦ: Сударь! Ваш Гук всему научился у нашего Гюйгенса!


Уходит.


УОТЕРХАУЗ: Разные народы чтят одних богов под разными именами. У греков был Хронос, у римлян — Сатурн. У голландцев — Гюйгенс, у нас — Гук.

АПТОРП: Коли не Сатурн, то кто вы такой, чтобы сидеть на стуле в угрюмом раздумье посреди Биржи?

УОТЕРХАУЗ: Я тот, кто рождён представлять семью при конце света и назван по самой тёмной из книг Библии, кто покинул Лондон с Чумой и въехал в него с Пожаром. Я провожал Дрейка Уотерхауза и короля Карла в мир иной и вот этими двумя руками положил в могилу голову Кромвеля!

АПТОРП: Вот тебе на! Сударь!

УОТЕРХАУЗ: В последнее время я замечен в Уайтхолле, где брожу весь в чёрном, наводя страх на придворных.

АПТОРП: Что привело Плутона в храм Меркурия?


Входит еврей.


ЕВРЕЙ: Простите, сеньор, простите, где здесь tablero?


Уходит.


АПТОРП: Он видит, что у вас есть Стул, и любопытствует, где Стол.

УОТЕРХАУЗ: В таком случае он сказал бы mesa. Возможно, его интересует banca, конторка.

АПТОРП: Все, кроме вас, сидящие здесь на стульях, сидят за конторками. Он хочет знать, куда подевалась ваша.

УОТЕРХАУЗ: Я хотел сказать, возможно, он ищет банковскую контору.

АПТОРП: То есть меня?

УОТЕРХАУЗ: Банк — новый титул, который вы присвоили своей златокузнечной лавке, не так ли?

АПТОРП: Да, но почему в таком случае он не спросил обо мне?

УОТЕРХАУЗ: Сеньор! Будьте любезны, на минуточку.


Еврей возвращается с бумажкой.


ЕВРЕЙ: Вот такая, вот такая!

АПТОРП: Что там у него? Я без очков.

УОТЕРХАУЗ: Он начертил то, в чём натурфилософ узнал бы декартову координатную плоскость, а вы — ведомость, и накарябал в одном столбце слова, в другом — числа.

АПТОРП: Tablero! Он ищет доску, на которой записывают названия товаров.

ЕВРЕЙ: Товары! Да!

УОТЕРХАУЗ: Прах меня побери, она за углом! Он что, слеп?!

АПТОРП: Рабби, не обижайтесь на сварливость моего друга, ибо он властелин подземного царства и славится своим норовом. Здесь, в храме Меркурия, всё движется; знания и сведения циркулируют подобно текущей воде, о которой говорится в Притчах. Однако вы совершили ошибку, обратив вопрос к Плутону, божеству тайн. Зачем здесь Плутон? Это своего рода загадка; я сам изумился, увидев его здесь, и подумал, будто гляжу на призрак.

УОТЕРХАУЗ: Tablero вон там.

ЕВРЕЙ: И это всё?!

АПТОРП: Вы из Амстердама?

ЕВРЕЙ: Да.

АПТОРП: Сколько товаров записано на tablero в Амстердаме?

ЕВРЕЙ: Вот столько.


Пишет.


АПТОРП: Даниель, что он там написал?

УОТЕРХАУЗ: Пятьсот пятьдесят.

АПТОРП: Боже, храни Англию. У голландцев на tablero почти шестьсот наименований, а у нас тут дощечка с несколькими десятками.

УОТЕРХАУЗ: Немудрено, что он её не узнал.


Еврей уходит в направлении дощечки, сетуя и закатывая глаза.


АПТОРП (приспешнику): Ступай за этим когеном и выясни, что он задумал: ему что-то известно.


Приспешник уходит.


УОТЕРХАУЗ: Так кто из нас божество тайн?

АПТОРП: Вы, ибо до сих пор не объяснили мне, зачем здесь сидите.

УОТЕРХАУЗ: Как властелин Аида я обычно сижу на троне в колодце, где души умерших кружат, подобно сухим листьям. Сегодня утром, покинув Грешем-колледж, я направлялся по Бишопсгейт, когда взгляд мой случайно упал меж колонн Биржи. Она была пуста, но ветер носил средь конторок листки, брошенные торговцами, словно вихрь палой листвы. Я ошибочно счёл, что оказался в аду, и воссел на привычное место.

АПТОРП: Ваша манера выражаться утомительна.


Входит маркиз Равенскарский в роскошном одеянии.


РАВЕНСКАР: «Гипотеза вихрей подавляется многими трудностями»!

УОТЕРХАУЗ: Боже, храни короля, милорд!

АПТОРП: Боже, храни короля… и разрази плутов, говорящих загадками, милорд!

УОТЕРХАУЗ: Излишне клясть Плутона.

РАВЕНСКАР: Он клянёт меня, Даниель, за болтовню о вихрях.

АПТОРП: Загадка разрешилась. Ибо теперь я вижу, что вы условились здесь встретиться. А поскольку вы говорите о вихрях, милорд, я заключаю, что цель вашей встречи философическая.

РАВЕНСКАР: Со всем уважением, позволю себе не согласиться, сэр Ричард. Ибо место встречи назначил сей, сидящий на стуле. Обычно мы встречаемся в «Золотом кузнечике».

АПТОРП: Итак, загадка остаётся. Так почему вы сегодня на Бирже, Даниель?

УОТЕРХАУЗ: Скоро узнаете.

РАВЕНСКАР: Быть может, потому что он хочет кое-чем обменяться. Вуаля!

АПТОРП: Что это вы достали из кармана, милорд? Я без очков.

РАВЕНСКАР: Только что из Ганновера. Доктор Лейбниц шлёт вам, Даниель, подписанный экземпляр последних «Учёных записок». Много математических заклинаний с вытянутыми продолговатыми S — впервые вижу!

УОТЕРХАУЗ: Значит, доктор уронил-таки второй башмак, ибо это может быть только интегральное исчисление.

РАВЕНСКАР: А также письма, адресованные вам в собственные руки, а значит, их прочли пока не более десяти человек.

УОТЕРХАУЗ: Позвольте.

АПТОРП: Боже правый, милорд, мистер Уотерхауз не выхватил бы их быстрее, займись они огнём. Обитателям подземного мира следует быть осторожнее с горючими материалами.

УОТЕРХАУЗ: А вот, милорд, только что из Кембриджа, как обещано. Вручаю вам книги первую и вторую «Математических начал натуральной философии» Исаака Ньютона. Побережней, сэр, документы весьма ценные.

АПТОРП: Лопни мои глаза, это закладной кирпич здания или рукопись?

РАВЕНСКАР: Хм! Судя по весу, кирпич.

АПТОРП: В любом случае слишком длинно, слишком длинно.

УОТЕРХАУЗ: Здесь разъясняется Система Мира.

АПТОРП: Вашему приятелю нужен строгий редактор!

РАВЕНСКАР: Только гляньте на эти клятые иллюстрации! Вы представляете, во сколько встанут гравюры?

УОТЕРХАУЗ: Утешайтесь мыслью, что каждая из них экономит тысячу страниц скучных рассуждений, пересыпанных продолговатыми S.

РАВЕНСКАР: Так или иначе, типографские издержки обанкротят Королевское общество!

АПТОРП: Так вот почему мистер Уотерхауз сидит на стуле без banca. Он символически представляет финансовое положение Королевского общества. Опасаюсь, что сейчас у меня попросят денег. Эй! Кто-нибудь из вас слышит, что я говорю?


Молчание.


АПТОРП: Читайте на здоровье, я не в претензии. Так это что-то очень увлекательное?


Молчание.


АПТОРП: Ах, подобно лососю, что на пути к истокам огибает валуны и прыгает через брёвна, мой помощник пробирается обратно ко мне.


Входит приспешник.


ПРИСПЕШНИК: Вы были правы касательно еврея, сэр. Он намерен закупить большое количество определённого товара.

АПТОРП: Сейчас на доске в Амстердаме цена этого товара выше, нежели на нашей жалкой английской дощечке. Еврей хочет купить дёшево здесь и продать дорого там. Что же за товар пользуется таким спросом в Амстердаме?

ПРИСПЕШНИК: Он проявляет интерес к грубому и прочному полотну…

АПТОРП: Парусина! Кто-то строит флот.

ПРИСПЕШНИК: Он спрашивает не парусину, а более дешёвую ткань.

АПТОРП: Для палаток! Кто-то создаёт армию! Быстрее, скупим всё, потребное для войны.


Апторп и его спутники уходят.


РАВЕНСКАР: Так Ньютон трудился над этим?

УОТЕРХАУЗ: Как бы он написал столько, если бы не трудился?

РАВЕНСКАР: Когда я над чем-нибудь тружусь, оно выходит урывками, по кускам, сие же есть единое целое, подобно хитону нашего Спасителя, не сшитому, а тканому нацело… Что он свершит в книге третьей? Воскресит мёртвых и вознесётся на небеса?

УОТЕРХАУЗ: Объяснит орбиту Луны, если вырвет у Флемстида нужные данные.

РАВЕНСКАР: Если Флемстид не даст, я вырву у него ногти! Господи! Вот только послушайте, что за чудо: «Действию всегда есть равное и противоположное противодействие, иначе — взаимодействия двух тел друг на друга между собой равны и направлены в противоположные стороны. Если кто нажимает пальцем на камень, то и палец его также нажимается камнем»[133]. Совершенство этого труда очевидно даже мне, Даниель! А как на ваш взгляд?

УОТЕРХАУЗ: Если двигаться дальше в том же направлении, то резонней спросить, как на взгляд Лейбница, ибо он настолько же впереди меня, насколько я впереди вас. Если Ньютон палец, то Лейбниц — камень, и они давят друг на друга с силой равной и противоположно направленной, постепенно возрастающей год от года.

РАВЕНСКАР: Однако Лейбниц не читал этих страниц, а вы читали, так что какой прок в его мнении?

УОТЕРХАУЗ: Я взял на себя смелость изложить самое существенное Лейбницу, посему он и шлёт все эти клятые письма.

РАВЕНСКАР: Однако, полагаю, Лейбниц не посмеет оспаривать столь блистательное сочинение?

УОТЕРХАУЗ: Лейбниц, на свою беду, его не видел. А может быть, и на своё счастье, ибо всякий, увидевший сей труд, будет ослеплён блеском геометрических доказательств, а трудно критиковать сочинение, когда лежишь ниц, закрыв рукою глаза.

РАВЕНСКАР: По-вашему, Лейбниц нашёл ошибку в одном из этих доказательств?

УОТЕРХАУЗ: Нет, в доказательствах Ньютона ошибок быть не может.

РАВЕНСКАР: Не может?

УОТЕРХАУЗ: Как человек, видя яблоко на столе, скажет: «На столе лежит яблоко», так вы, взглянув на чертежи Ньютона, можете сказать: «Ньютон изрёк истину».

РАВЕНСКАР: Тогда я перешлю экземпляр доктору, и, может быть, он вместе с нами падёт ниц.

УОТЕРХАУЗ: Не трудитесь. Лейбниц возражает не против того, что Ньютон сделал, а против того, чего он не сделал.

РАВЕНСКАР: Так, быть может, мы уговорим Ньютона восполнить пробел в книге третьей! Вы имеете на него влияние.

УОТЕРХАУЗ: Не путайте способность раздражать Исаака с влиянием.

РАВЕНСКАР: Тогда мы передадим ему вопросы Лейбница напрямую.

УОТЕРХАУЗ: Вы не осознали суть лейбницевых возражений. Дело не в том, что Ньютон не обосновал какое-то следствие или недостаточно развил некую многообещающую мысль. Вернитесь в начало, ещё до законов движения, и прочтите, что Исаак говорит в «Определениях». Скажу по памяти: «Эти понятия должно рассматривать как математические, ибо я ещё не обсуждаю физических причин и места нахождения сил».

РАВЕНСКАР: Что тут дурного?

УОТЕРХАУЗ: Некоторые возразят, что натурфилософам должно обсуждать физические причины и места нахождения сил! Сегодня утром, Роджер, я сидел в пустом дворе посреди воздушного вихря. Вихрь был невидим; откуда я знал, что он здесь? По движению, которое он сообщал бесчисленным кружащим листкам. Сподобься я принести инструменты, сделать замеры, рассчитать скорость и построить траектории листков и будь я гениален, как Ньютон, я бы свёл все данные в стройную систему воздушного вихря. Однако, будь я Лейбницем, я бы не стал со всем этим возиться. Я бы спросил: «Отчего здесь вихрь?»


АНТРАКТ


Шум за сценой: мрачная процессия движется по Фиш-стрит-Хилл со стороны ЛОНДОНСКОГО ТАУЭРА.

Торговцы выражают изумление и отчаяние из-за того, что процессия вступает на Биржу, нарушая торги.

Выходят два взвода Собственных королевских блекторрентских гвардейцев с мушкетами; к дулам примкнуты недавно принятые на вооружение французской армией длинные багинеты, или штыки. Ими солдаты разгоняют торговцев с середины Биржи и выстраивают концентрическими кругами, как на ярмарочном кукольном представлении.

Входят трубачи и барабанщики, за ними ГЕРОЛЬД, возглашающий казённую галиматью.

Под медленную скорбную каденцию барабанов входит ДЖЕК КЕТЧ в чёрном балахоне. Торговцы стоят в гробовом молчании.

Въезжает телега, запряжённая вороной лошадью, нагруженная связками дров и горшками. По бокам вышагивают ПОДРУЧНЫЕ Джека Кетча. Они сваливают дрова на землю и поливают маслом из горшков.

Входит БЕЙЛИФ с КНИГОЙ, окованной цепью и обвешанной замками.


ДЖЕК КЕТЧ: Именем короля, стой и назови своё имя.

БЕЙЛИФ: Джон Булль, бейлиф.

ДЖЕК КЕТЧ: Изложи своё дело.

БЕЙЛИФ: По велению короля я должен вручить тебе арестанта.

ДЖЕК КЕТЧ: Как зовётся арестант?

БЕЙЛИФ: «История гонений, воздвигнутых на французских гугенотов, с кратким описанием многих кровавых злодеяний, совершённых противу безвинных реформатов в герцогстве Савойском по велению короля Людовика XIV Французского».

ДЖЕК КЕТЧ: Обвинён ли арестант в каком-либо преступлении?

БЕЙЛИФ: Не только обвинён, но и справедливо осуждён за распространение лживых измышлений, попытки возбудить общественное недовольство и гнусную клевету на христианнейшего короля Людовика XIV, доброго друга нашего монарха и верного союзника Англии!

ДЖЕК КЕТЧ: Воистину гнусные преступления! Оглашён ли приговор?

БЕЙЛИФ: Да. Верховный судья лорд Джеффрис повелевает предать арестанта немедленной казни.

ДЖЕК КЕТЧ: Коли так, я приветствую его, как приветствовал покойного герцога Монмутского.


Джек Кетч подходит к бейлифу и берётся за цепь.

Бейлиф выпускает книгу, и она падает в пыль.

Под приглушённую каденцию барабанов Джек Кетч тащит книгу по мостовой, водружает её на груду дров, отступает на шаг и берёт у подручного факел.


ДЖЕК КЕТЧ: Последнее слово, гнусная книга? Нет? Тогда ступай в ад!


Поджигает костёр.


Торговцы, солдаты, музыканты, подручные палача и проч. молча смотрят, как пламя пожирает книгу. Бейлиф, герольд, палач, его подручные, солдаты и музыканты удаляются, оставив за собой дымящуюся груду углей. Торговцы возвращаются к торгам, как будто ничего не случилось, за исключением ЭДМУНДА ПОЛЛИНГА, старика.


ПОЛЛИНГ: Мистер Уотерхауз! Так как вы один прихватили с собой стул, справедливо ли будет допустить, что вы знали о предстоящем постыдном балагане?

УОТЕРХАУЗ: Здесь предполагался невысказанный намёк.

ПОЛЛИНГ: Занятное словцо — «невысказанный»… а как же правда, высказанная покойной книгой о преследовании наших братьев во Франции и Савойе? Осталась ли она невысказанной оттого, что сгорели листы?

УОТЕРХАУЗ: Я слышал немало проповедей, мистер Поллинг, и вижу, куда вы клоните… вы собирались сказать, что подобно тому, как душа, разлучась с телом, воспаряет к небесному Отцу, так и сказанное в этой книге разлетелось вместе с дымом по всем четырём ветрам… Разве вы не собирались в Массачусетс?

ПОЛЛИНГ: Меня удерживал лишь недостаток средств на дорогу, который я бы уже восполнил, если бы Джек Кетч не нарушил естественное течение торгов.


Выходит.

Входит сэр Ричард Апторп.


АПТОРП: Сожжение книг… не это ли излюбленная практика испанской инквизиции?

УОТЕРХАУЗ: Мне не доводилось бывать в Испании, сэр Ричард; что там жгут книги, я знаю лишь по обилию книг, об этом рассказывающих.

АПТОРП: Хм-м… я вас понял.

УОТЕРХАУЗ: Ради всего святого, не говорите «я вас понял» с таким многозначительным видом… я не желаю быть следующим гостем Джека Кетча. Вы неоднократно любопытствовали, почему я сижу на стуле. Теперь вы знаете ответ. Я пришёл посмотреть, как свершится правосудие.

АПТОРП: Вы знали, что произойдёт… вероятно, вы как-то приложили к этому руку. Зачем вы определили местом сожжения Биржу? На Тайберне, в день казни, успех был бы куда больше. Да что там, вы могли бы сжечь целую библиотеку, и чернь бы топала ногами, требуя продолжения.

УОТЕРХАУЗ: Чернь не читает книг. Она бы не поняла сути.

АПТОРП: Если цель — устрашить грамотеев, почему бы не сжечь её в Оксфорде или в Кембридже?

УОТЕРХАУЗ: Джек Кетч ненавидит переезды. В повозке некуда вытянуть ноги, большой топор не помещается в багажное отделение…

АПТОРП: А может быть, дело в том, что учёные мужи не располагают средствами на вооружённый мятеж?

УОТЕРХАУЗ: Ваша правда. Что проку стращать слабых? Лучше грозить сильным.

АПТОРП: Зачем? Чтобы держать их в повиновении? Или подтолкнуть к мятежу?

УОТЕРХАУЗ: Задавая такой вопрос, вы практически спрашиваете, кто я: отступник, предавший дело отцов и развращённый тлетворной атмосферой Уайтхолла, или изменник, сеющий тайную крамолу.

АПТОРП: Да, наверное.

УОТЕРХАУЗ: Тогда извольте задавать вопросы полегче или ступайте своею дорогой. Ибо кто бы я ни был — ренегат или фанатик, — я уже не тот учёный, с которым можно было шутить шутки. Коли вам угодно задавать такие вопросы, задайте их себе; коли желаете получить ответ, раскройте свои тайны, прежде чем выпытывать мои. Если они у меня есть.

АПТОРП: Полагаю, что есть, сэр.


Кланяется.


УОТЕРХАУЗ: Почему вы сняли передо мной шляпу?

АПТОРП: Дабы выразить уважение к вам, сэр, и восхищение тем, кто вас создал.

УОТЕРХАУЗ: Как, Дрейком?

АПТОРП: О нет, я говорю о вашем менторе, Джоне Уилкинсе, епископе Честерском, живом воплощении Януса. Ибо сей достойный муж написал одной рукой «Криптономикон», другой — «Всеобщий алфавит»; будучи добрым другом многих влиятельных кавалеров, женился на сестре самого Кромвеля и был подобен двуликому Янусу во многом другом, чего не стану перечислять. Ибо вы истинно его ученик и творение: то разносите вести, словно Меркурий, то храните тайны, словно Плутон.

УОТЕРХАУЗ: Обличье Ментора принимала Афина, чьим выучеником был сам великий Улисс. Прибегнув к столь строгой классической экзегезе, я стараюсь не расценивать ваши слова как оскорбление.

АПТОРП: Уж сделайте милость, любезный, ибо я ни в коей мере не желал вас оскорбить. Что ж, желаю здравствовать.


Уходит.

Входит Равенскар с «Математическими началами».


РАВЕНСКАР: Я несу их прямиком к печатнику, но по пути задумался про ньютоновы-лейбницевы дела…

УОТЕРХАУЗ: Как?! Представление Джека Кетча вас не впечатлило?

РАВЕНСКАР: А, это? Полагаю, что вы подстроили его, дабы укрепить свою репутацию пуританского лизоблюда при короле и в то же время возбудить недовольство мужей богатых и влиятельных. Простите, что не сказал комплимента. Лет двадцать назад я бы восхитился, но по теперешним моим меркам оцениваю лишь как умеренно закрученную интригу. Про Ньютона и Лейбница куда интереснее.

УОТЕРХАУЗ: Коли так, продолжайте.

РАВЕНСКАР: Декарт давным-давно объяснил, что планеты движутся вокруг Солнца, подобно кружащим в вихре листкам. Посему возражения Лейбница беспочвенны. Загадки нет, и Ньютон ничего не упустил.

УОТЕРХАУЗ: Лейбниц долгие годы пытался осмыслить декартову динамику и наконец сдался. Декарт не прав. Его теория динамики прекрасна чисто математически. Однако стоит сравнить теорию с реальным миром, как она рассыпается в прах. Гипотеза вихрей попросту не работает. Нет сомнений, что всеобщий закон обратных квадратов существует и управляет движением всех небесных тел по коническим сечениям. Однако вихри, небесный эфир и прочая подобная чепуха тут ни при чём.

РАВЕНСКАР: Так что же его определяет?

УОТЕРХАУЗ: Исаак говорит, что Бог или Божье присутствие в материальном мире. Лейбниц — что взаимодействие незримых взгляду частиц.

РАВЕНСКАР: Атомов?

УОТЕРХАУЗ: Атомы — если совсем в двух словах — не могут двигаться и меняться с достаточной скоростью. Вместо них Лейбниц говорит о монадах, которые ещё фундаментальнее атомов. Он не на шутку увлёкся, так что о них мы ещё услышим.

РАВЕНСКАР: Очень странно, ибо в личном письме он мне сообщил, что, опубликовав интегральное исчисление, намерен посвятить себя генеалогии.

УОТЕРХАУЗ: Таковая работа сопряжена с путешествиями, а доктору лучше всего работается в карете. К тому же он может заниматься и тем, и другим одновременно.

РАВЕНСКАР: Иные сочтут, что, занявшись историей, он признаёт своё поражение в схватке с Ньютоном. Я лично не понимаю, зачем ему терять время, выкапывая древние генеалогические деревья.

УОТЕРХАУЗ: Быть может, я — не единственный натурфилософ, способный провернуть «умеренно закрученную интригу».

РАВЕНСКАР: Что вы несёте?

УОТЕРХАУЗ: Откопайте несколько древних генеалогических деревьев, перестаньте считать Лейбница тупым неудачником и пустите в ход свои философические познания: например, что дети сифилитиков часто получают сифилис от родителей и не способны иметь жизнеспособное потомство.

РАВЕНСКАР: Сейчас вы заплываете в опасные воды, Даниель. Не забывайте, что в них обитают чудища.

УОТЕРХАУЗ: Истинная правда, и когда человек достигает той поры в жизни, когда должен сразить чудище, как святой Георгий, или быть проглоченным, как Иона, тут-то он и пускается и плавание.

РАВЕНСКАР: Так вы намерены сразить или быть проглоченным?

УОТЕРХАУЗ: Меня уже проглотили. Либо я сражу чудище, либо оно изблюёт меня на некий участок суши — быть может, в Массачусетс.

РАВЕНСКАР: Ладно. Иду к печатнику, пока вы не напугали меня ещё больше.

УОТЕРХАУЗ: Быть может, это лучшее дело в вашей жизни, Роджер.


Маркиз Равенскарский уходит.

Входит сэр Ричард Апторп, один.


АПТОРП: О горе! Ужасные вести! Страшись, Англия… удел твой — скорбь!

УОТЕРХАУЗ: Что в храме Меркурия ввергло вас в такое уныние? Вы потеряли много денег?

АПТОРП: Нет, заработал, скупая дёшево и продавая дорого.

УОТЕРХАУЗ: Покупая что?

АПТОРП: Ткань для палаток, селитру, свиней и другое, потребное для войны.

УОТЕРХАУЗ: У кого?

АПТОРП: У тех, кто знает меньше меня.

УОТЕРХАУЗ: И продавая кому?

АПТОРП: Тем, кто знает больше.

УОТЕРХАУЗ: Обычная коммерческая сделка.

АПТОРП: Только в придачу я кое-что узнал. И знание это наполняет меня ужасом.

УОТЕРХАУЗ: Так поделитесь им с Плутоном, ибо Плутон ведает все тайны, почти все хранит и купается в страхах, как старый пёс — в лучах летнего солнца.

АПТОРП: Покупатель — король Англии.

УОТЕРХАУЗ: Добрая весть! Король укрепляет нашу оборону.

АПТОРП: С чего, по-вашему, еврей отправился через море покупать полотно здесь?

УОТЕРХАУЗ: Потому что оно здесь дешевле?

АПТОРП: Не дешевле. Однако, покупая полотно в Англии, он экономит на перевозе. Ибо все военные припасы будут доставлены не на поле боя в какой-нибудь далёкой стране. Король намерен использовать их здесь, в Англии.

УОТЕРХАУЗ: Поразительно, ибо здесь нет чужеземцев, с которыми бы следовало воевать.

АПТОРП: Одни англичане, сколько хватает глаз!

УОТЕРХАУЗ: Быть может, король боится иноземного вторжения.

АПТОРП: Вас эта мысль утешает?

УОТЕРХАУЗ: Мысль о вторжении? Ничуть. Мысль, что Колдстримский гвардейский, Гренадерский и Собственный королевский блекторрентский гвардейский полки будут убивать иноземцев вместо англичан — да, немало.

АПТОРП: В таком случае выходит, что всякий добрый англичанин должен всемерно способствовать такому вторжению.

УОТЕРХАУЗ: Давайте осмотрительнее выбирать слова, ибо Джек Кетч сразу за углом.

АПТОРП: Никто не выбирает слова осмотрительнее вас, Даниель.

УОТЕРХАУЗ:

Чтоб братская не проливалась кровь,

Пусть мы увидим в битве справедливой

У наших берегов голландские суда,

В кольце осады наши города.

Солдаты, чтоб явить вождю любовь,

Кровь чужаков прольют на наши нивы,

А если дрогнут, бросив стяг в пыли,

То вождь их не годился в короли.

Версаль 1687

Д'Аво,

март 1687

Монсеньор!

Наконец-то настоящий весенний день — пальцы оттаяли, и я снова могу писать. Хорошо бы выйти и полюбоваться цветами; вместо этого я шлю письма в страну тюльпанов.

Вам приятно будет узнать, что с прошлой недели во Франции нет нищих. Король объявил нищенство вне закона. Дворяне, обитающие в Версале, обеспокоены. Разумеется, все согласны, что закон прекрасен, но многие сами практически нищи и боятся, как бы он не затронул их.

По счастью — по крайней мере для тех, у кого есть дочери, — мадам де Ментенон открыла девичий пансион в Сен-Сире, в нескольких минутах езды от Версаля. Это несколько осложнило моё положение. Моя воспитанница, дочь маркизы д'Озуар, теперь посещает занятия в пансионе, и я осталась не у дел. Правда, пока речь о том, чтобы меня отослать, не заходила. Я воспользовалась свободным временем, чтобы дважды съездить в Лион и ознакомиться с тамошней коммерцией. По всей видимости, Эдуард де Жекс расхвалил мадам де Ментенон мой педагогический дар, и та вознамерилась определить меня учительницей в Сен-Сир.

Упоминала ли я, что все тамошние учительницы — монахини?

Де Ментенон и де Жекс так преисполнены внешнего благочестия, что я не могу их раскусить и почти готова поверить, будто они подозревают во мне монашеское призвание — другими словами, настолько слепы к мирским делам, что не понимают моей истинной роли. А может быть, они знают, что я управляю капиталами двадцати одного французского дворянина, и намерены меня устранить либо подчинить себе угрозой монастыря.

К делу: прибыль за первый квартал 1687 года вполне удовлетворительная, о чём Вы знаете как клиент. Я объединила все средства в один фонд и инвестировала через надёжных посредников, которые спекулируют определённым товаром или деривативами на акции Голландской Ост-Индской компании. Мы по-прежнему зарабатываем на индийских тканях — благодаря Людовику, который наложил эмбарго на их ввоз и тем взвинтил цены. Однако акции Голландской Ост-Индской компании упали, когда Вильгельм провозгласил Аугсбургскую лигу. Вильгельм на седьмом небе и думает, что теперь-то протестантский союз задаст Франции жару, меж тем его собственный биржевой рынок уверен в обратном. И здешний двор тоже — все потешаются, что Вильгельм, София Ганноверская и прочий побитый морозом лютеранский хлам рассчитывает противостоять Франции. Многие горячие головы считают, что отец де Жекс и маршал де Катина, раздавившие реформатов в Савойе, должны теперь ехать на север и угостить тем же голландцев с немцами.

Сейчас я должна отбросить все личные чувства по поводу политики и думать лишь о том, как эти события отразятся на рынке. Здесь я вступаю на зыбкую почву и подобно кобыле, скачущей по песку, боюсь оступиться и увязнуть. Амстердамский рынок меняется ежеминутно, и я не могу управлять капиталами из Версаля — покупку и продажу осуществляют мои люди на севере.

Однако французским дворянам зазорно вести дела с испанскими евреями и еретиками-голландцами. Посему я подобна деревянной русалке на носу корабля, груженного чужим добром и ведомого смуглыми корсарами. Единственный плюс: русалка видит далеко вперёд, и у неё много времени на раздумья. Помогите мне, монсеньор, по возможности яснее увидеть лежащее впереди море. Похоже, в ближайшие год-два я должна буду поставить капиталы клиентов на кон грядущих великих событий. Инвестировать перед восстанием Монмута было несложно, ибо я знала Монмута и видела, чем всё кончится. Вильгельма я тоже знаю, пусть и не так хорошо, но достаточно, чтобы понимать: я не могу играть против него столь же уверенно. Монмут был деревянной лошадкой, Вильгельм — боевой конь; опыт детской способен лишь подвести при попытке оседлать скакуна.

Посему пишите мне, монсеньор. Рассказывайте мне больше. Можете смело доверять свои тайны бумаге — превосходный шифр надёжно защитит их в дороге — и мне — здесь нет друзей, которым я могла бы их выболтать.

Лишь мелкие умы хотят быть всегда правыми.

Людовик XIV

Д'Аво,

июнь 1687

Монсеньор!

Жалуясь, что отец де Жекс и мадам де Ментенон намерены сделать меня монахиней, я вообразить не могла, что Вы в ответ ославите меня шлюхой! Герцогиня д'Озуар практически вынуждена ставить у дверей швейцарцев, чтобы оградить Вашу покорную слугу от молодых селадонов. Что за слухи Вы распускаете? Что я нимфоманка? Что первый француз, который меня завоюет, получит тысячу луидоров?

По крайней мере теперь я догадываюсь, кто входит в Чёрный кабинет. В один прекрасный день отец де Жекс стал очень со мною холоден, а Этьенн д'Аркашон, однорукий герцогский сын, явился с визитом, дабы сказать, что не верит распускаемым обо мне слухам. Возможно, хотел ошеломить меня своим благородством; трудно сказать, я очень плохо понимаю его мотивы. С одной стороны, он столь чрезмерно учтив, что иные сомневаются в его рассудке, с другой — видел меня в Опере с Монмутом и знает часть моей истории. Иначе зачем герцогскому сыну тратить время на простую служанку?

Мужчина его ранга и женщина моего могут, не нарушая приличий, появиться вместе лишь в маскараде. Позавчера Этьенн сопровождал меня в Дампьер, замок герцога де Шевреза. Он был одет Паном, я — нимфой. Здесь настоящая придворная дама на нескольких страницах описала бы наряды, а также какими правдами и неправдами они добывались, но поскольку я — не настоящая придворная дама, а Вы — человек занятой, сберегу Ваше время и упомяну лишь, что Этьенн специально заказал себе искусственную руку из самшита. Она сжимала серебряную флейту и была увита плющом (изумрудные листья с рубиновыми ягодами, разумеется). Время от времени он подносил её к губам, и флейта наигрывала мелодию, специально сочинённую для него Люлли.

По дороге в карете Этьенн заметил: «Знаете ли вы, что наш хозяин, герцог де Шеврез, — зять простолюдина Кольбера, генерального интенданта финансов, помимо всего прочего выстроившего Версаль?»

Как вам известно, не первый раз высокопоставленный француз обращает ко мне подобный завуалированный намёк. Первый раз я пришла в необычайное волнение, полагая, что с минуты на минуту стану дворянкой. Затем некоторое время я полагала, что это кусок мяса, который держат перед мордой собаки, чтобы та служила на задних лапках. Однако в тот вечер, направляясь в роскошный замок Дампьер под руку с будущим герцогом, в маске и костюме, на несколько часов освободивших меня от бремени низкого рождения, я вообразила, будто замечание Этьенна — не пустые слова, и если я приложу все старания к чему-то великому, то получу ту же награду, что и Кольбер.

Притворимся, что я подробно описала костюмы, кушанья, убранство зал и увеселения, которые герцог де Шеврез устроил в замке Дампьер. Сэкономленные страницы составили бы небольшую книгу. Сперва все были в несколько подавленном настроении, ибо присутствовал королевский архитектор Мансар, только что узнавший о разрушении афинского Парфенона. Очевидно, турки устроили там пороховой склад, а венецианцы, обстреливая его из мортир, вызвали взрыв. Мансар, всегда мечтавший совершить паломничество в Афины и своими глазами увидеть это прекрасное здание, был безутешен. Этьенн с жаром объявил, что лично поведёт эскадру отцовского флота в Афины и возвратит их христианскому миру. Поскольку Афины стоят не на морском берегу, воцарилось неловкое молчание.

Я решила нанести удар. Никто не знал, кто я, а если бы и догадался, мою репутацию (с Вашей лёгкой руки) уже ничто не могло испортить.

— Мы так расстроены вестью из дальних стран, — сказала я, — но что суть вести, как не слова, и что суть слова, как не воздух?

Послышались смешки: все сочли, что ещё одна дура-герцогиня начиталась Паскаля. Однако мне удалось завладеть общим вниманием (видели бы Вы мой наряд. Вы бы не удивились: лицо моё скрывала плотная ткань, всё остальное — воздушная).

Я продолжала:

— Почему не создать новые по собственному вкусу и не повергнуть в горе наших врагов-голландцев, дабы самим преисполниться радостью и веселием?

Большинство присутствующих остались равнодушны к моим словам, хотя некоторые заинтересовались, особенно один, наряжённый Орионом после того, как Ойнопион его ослепил: маска изображала струящуюся из глазниц кровь. Орион просил меня продолжать, и я сказала: «Мы здесь подвержены сантиментам, ибо обладаем сильными чувствами и страстями; мы скорбим о гибели Парфенона, ибо ценим прекрасное. У амстердамцев вместо чувств — капиталы, и ценят они лишь акции Ост-Индской компании. Мы могли бы разрушить все сокровища античного мира, нимало их тем не опечалив, но если они услышат дурные вести касательно Ост-Индской компании, то упадут духом, вернее, упадут их акции, что для голландцев одно и то же».

— Сдаётся, вы в этом сведущи; скажите же, какая весть будет для них горше всего, — осведомился слепой Орион.

— Ну конечно, падение Батавии — краеугольного камня всей их заморской империи.

К этому времени Орион повернулся ко мне лицом, и нас окружило кольцо костюмированных придворных, ибо не было сомнений, что человек, одетый Орионом, — сам король. Он сказал:

— Дела сыроваров для нас — вульгарная суета; вникать в неё — всё равно что смотреть, как грязное английское мужичьё дерётся на кулачках, и силиться понять правила. Коль так легко обрушить амстердамский рынок, почему он не падает каждый день? Ибо любой может распустить подобный слух.

— Многие и распускают. Весьма обычно для нескольких игроков составить клику и манипулировать рынком в свою пользу. Махинации эти ныне достигли невероятной сложности и подобны замысловатому танцу со множеством движений и па. Однако в конечном счёте все они сводятся к распространению лживых слухов. Клики сходятся и расходятся, как облака на небе, и рынок выработал устойчивость к известиям, особенно к плохим; все игроки убеждены, что дурные вести из-за границы — дело рук очередной клики.

— Как же мы убедим недоверчивых еретиков, что Батавия и впрямь пала? — спросил Орион.

— Мой ответ затруднён тем, что все здесь под масками, — сказала я, — тем не менее есть резон полагать, что интендант Французской Ост-Индской компании (маркиз д'Озуар) и верховный адмирал французского флота (герцог д'Аркашон) присутствуют и слышат мои слова. Людям такого ранга несложно будет уверить французский флот сверху донизу и все порты, от Фландрии до Испании, будто французская эскадра обогнула мыс Доброй Надежды и внезапно овладела Батавией. Весть распространится на север вдоль побережья, как по пороховой дорожке, а когда она достигнет площади Дам…

— Площадь Дам взорвётся, как пороховой бочонок, — заключил Орион. — План изящен, ибо не связан для нас ни с риском, ни с издержками, а Вильгельму Оранскому причинит больше вреда, нежели вторжение пятидесяти тысяч наших солдат.

— И одновременно обогатит тех, кто будет знать о нём заранее и займёт правильную позицию на рынке.

Далее, монсеньор, мне достоверно известно, что на следующее утро Людовик XIV посетил свой охотничий домик в Марли, пригласив с собой герцога д'Аркашона и маркиза д'Озуара.

Что до меня, я весь день отвечала на расспросы французских дворян, желающих знать, какая позиция «правильная». Не упомню, сколько раз я объясняла принцип коротких продаж и то, как с падением акций Голландской Ост-Индской компании обычно дорожает любой товар, ибо деньги перетекают в другой сегмент рынка. А главное, я должна была растолковать, что, если множество французских дворян, новичков на рынке, бросятся играть на понижение акций Голландской Ост-Индской компании и вкладываться в товарные фьючерсы, голландцы сразу поймут, что при дворе Короля-Солнце создана клика. Короче, что подготовительную работу надо вести как можно более хитро и незаметно; другими словами, её надо поручить мне.

Так или иначе, на следующей неделе к северу отправится немало французского золота. Подробности следующим письмом.

Рачительный голландец, зря, сколь несложно выращивать Ягоду и как сия зависит от Земли, Воды и Воздуха не более, нежели в каком ином месте, сделал должный вывод и насадил Кофейное Дерево на острове Яве, близ города Батавии, где оное произрастает и плодоносит ничуть не хуже, чем в Мокке, и теперь поставляет от двадцати до тридцати тонн за раз из Батавии, на пяти градусах южной широты.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Лейбницу,

август 1687

Доктор!

«Приумножение»[134] — девиз нынешней поры во Франции; сады и виноградники гнутся под тяжестью плодов, дороги запружены телегами, везущими их на рынок. Наступили мирные времена, солдаты вернулись по домам, чинят свои жилища и брюхатят девок, чтобы народилось следующее поколение солдат. По всему Версалю развернулось строительство, и многие здесь умеренно обогатились или по крайней мере покрыли карточные долги на биржевом кризисе в Амстердаме.

Простите, что не писала столько недель. Шифр требует исключительно много времени, а я была занята махинациями, связанными с «Падением Батавии».

Третьего дня герцогиня д'Уайонна давала приём в саду: главным увеселением было «Падение Батавии» — как теперь известно, мнимое, — разыгранное на канале. Французские «фрегаты» — не больше обычных прогулочных лодочек, но снабжённые парусами и феерически убранные, — атаковали «Батавию», выстроенную на берегу. Голландцы в городе пили пиво и считали золото, пока не уснули. Тут на них и напал игрушечный флот. Голландцы поначалу перепугались, затем пробудились и поняли, что это был сон… однако, вернувшись к своим конторкам, увидели, что золото и впрямь испарилось! Исчезновение золота было хитрым цирковым трюком, изумившим гостей. Затем чудесный флот почти час курсировал по каналу, и все любовались им, столпившись на берегу. Каждый кораблик символизировал некую добродетель, присущую Франции, как то: Воинскую Доблесть, Благочестие и проч., и проч., а капитаном на каждом был герцог либо принц в соответствующем наряде. Проплывая вдоль берега, они пригоршнями швыряли гостям добытое золото.

Дофина была в золотом платье, расшитом… Я видела пресловутого Апнора. Он занимает высокое положение при дворе Якова II и состоит в дружбе со многими здешними господами, ибо детство провёл во Франции. Все спрашивают его о рабыне-протестантке, и он говорит о ней с большой охотой. Воспитание не позволяет ему открыто кичиться, но видно, что он весьма горд своим приобретением. Здесь обращение в рабство английских мятежников сравнивают с французским обычаем отправлять гугенотов на галеры и находят более гуманным, чем то, что произошло в Савойе, где реформатов попросту перебили. Я не знала, верить ли Бобу Шафто, и была потрясена, увидев Апнора во плоти и услышав подтверждение из его уст. По мне, это постыдная история, которую виновник должен всячески скрывать. Сочувствуя бедняжке Абигайль Фром, я тем не менее рада, что так получилось. Если бы рабовладельцы были осмотрительнее и обращали в неволю лишь обитателей чёрной Африки, никто бы и бровью не повёл; я сама не лучше других, ибо кладу в кофе сахар, не вспоминая о неграх, которые взрастили тростник. Куда больше Яков и его присные рискуют, вывозя рабов из Ирландии, пусть даже за преступления. То, что в рабство продали школьниц из английского городка, возбуждает негодование почти везде (за исключением Версаля) и зовёт к мятежу. Слушая Апнора, я ещё больше уверилась, что вскоре Англия возьмётся за оружие. Очевидно, Яков думает так же, судя по тому, что разбил военный лагерь на окраине Лондона и осыпает деньгами любимые полки. Страшусь лишь, что в угаре восстания англичане позабудут о таунтонских школьницах и рабстве вообще… руль и румпель которого были увиты живыми виноградными лозами.

Простите за подробное описание герцогов с их удивительными корабликами. Перечитала несколько страниц и вижу, что непозволительно увлеклась.

Лейбницу,

октябрь 1687

Доктор!

Домашние[135], семья, род — только об этом здесь и разговоров. Как же, спросите Вы, говорят со мною, простолюдинкой? Ответ прост: в этом великолепном дворце целые залы отведены для азартных игр — единственного развлечения здешних дворян. В таких местах правила этикета менее строги, и каждый может обратиться к каждому. Разумеется, самое трудное — попасть в такой салон, однако успех «Падения Батавии» раскрыл для меня некоторые двери (по крайней мере с чёрного хода — я могу входить через двери для слуг), и теперь мне нередко случается обменяться несколькими словами с герцогиней или даже принцессой. Впрочем, я бываю там не так часто, как Вы можете подумать, ибо там только играют, а я не люблю игру, вернее было бы сказать — ненавижу картёжников, но среди тех, кто будет читать это письмо, есть завзятые игроки, и мне следует соблюдать осторожность.

Всё чаще и чаще меня спрашивают о семье. Кто-то пустил слух, что в моих жилах течёт голубая кровь! Надеюсь, Вы в своих генеалогических изысканиях найдёте какое-нибудь тому подтверждение… сделать меня герцогиней куда проще, чем Софию — курфюрстиной. Сейчас от меня зависит столько людей, что статус простолюдинки становится досадной помехой. Им нужен предлог, чтобы даровать мне титул, и тогда уже беседовать со мной, не прибегая к таким ухищрениям, как, например, маскарад.

Третьего дня я играла в бассет с герцогом Бервикским, незаконным сыном Якова II от Арабеллы Черчилль, сестры Джона. Здесь он в большой чести, ибо, как Вы понимаете, его бабкой по отцу была Генриетта-Мария Французская, сестра Людовика XIII… простите генеалогическую болтовню. Не разузнаете ли Вы всё, связанное с чернокнижниками, алхимиками, тамплиерами и сатанистами? Известно, что в начале карьеры Вы морочили богатых алхимиков, притворяясь, будто и впрямь верите в их бред. Тем не менее Вы дружны с неким Енохом Роотом, судя по всему — видным алхимиком. Время от времени за карточным столом возникает его имя. Кто-то пропускает его мимо ушей, однако иные поднимают бровь, кашляют в ладонь, обмениваются многозначительными взглядами и прочая, и прочая, заметно стараясь делать это незаметно. Такое же поведение я наблюдаю в связи с другими оккультными или эзотерическими темами. Все знают, что Версаль кишит сатанистами, отравителями, абортмахерами и проч.; в конце 1670-х многих (но не всех) осудили или изгнали, отчего атмосфера стала лишь ещё более зловещей. Отец герцога Апнорского умер, выпив стакан воды на приёме у герцогини д'Уайонна, чей муж за две недели до того скончался при сходных обстоятельствах, оставив ей титул и состояние. Нет никого, кто бы не подозревал в этих и других случаях действие яда. Апнор и д'Уайонна привлекли бы к себе больше внимания, если бы не множество других отравлений. Так или иначе, Апнор из тех, кто интересуется оккультными вопросами, и постоянно намекает на какие-то свои знакомства в кембриджском Тринити-колледже. Я склонна списать это на прихоть светского щёголя, приевшегося невыносимой скукой и унизительной тщетой Версаля. Однако, поскольку я избрала Апнора своим врагом, мне следует понять, значит ли это что-нибудь? Может ли он навести на меня порчу? Есть ли у него тайные собратья в каждом городе? Кто такой Енох Роот?

Я проведу большую часть зимы в Голландии, так что буду писать Вам оттуда.

Элиза.

Берег Ла-Манша между Гаагой и Схевенингеном декабрь 1687

Никто не забирается так высоко, как тот, кто не знает, куда идёт.

Кромвель

— Приятная встреча, брат Уильям, — сказал Даниель, вставая на подножку и запрыгивая в карету, чем до полусмерти напугал пухлолицего англичанина с прямыми тёмными волосами. Пассажир торопливо подтянул к себе край долгополой пуританской одежды, то ли освобождая Даниелю место, то ли брезгуя к нему прикасаться — обе гипотезы правдоподобны. Человек этот дольше Даниеля пробыл в тесных английских тюрьмах и научился как можно меньше мешать другим. Наряд Даниеля был забрызган грязью, платье же пассажира, хоть строгое и чопорное, сверкало чистотой. У брата Уильяма был маленький рот, сейчас — плотно сжатый наподобие заднего прохода.

— Узнал ваш герб, — объяснил Даниель, закрывая дверцу и высовывая в окно руку, чтобы фамильярно по ней похлопать, — и остановил кучера, предположив, что мы едем в один и тот же охотничий домик к одному и тому же джентльмену.

— Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто джентльменом был спервоначала?

— Простите, я должен был сказать, к одному и тому же малому… Как дела в ваших заморских владениях, мистер Пенн? Уладили спор с Мэрилендом?

Уильям Пенн закатил глаза и выглянул в окно.

— Чтобы его уладить, потребуются сто лет и полк землемеров! По крайней мере клятых шведов удалось унять. Все воображают, будто, если я владею величайшим Пенсом в мире, мои дела устроены раз и навсегда… но скажу вам, Даниель, это одна сплошная морока… если грех стремиться к земным благам, лошади там или дверному молотку, то во что я угодил? Это целая новая вселенная греховности.

— Насколько я понимаю, выбор был: либо вы берёте Пенсильванию, либо король остаётся должен вам шестнадцать тысяч фунтов?

Пенн не отвёл взгляд от окна, хотя и сощурился, будто силясь сдержать сильнейший метеоризм, и уставился в какую-то точку за тысячу миль отсюда. Однако они ехали по Голландии, и за окном не было ничего, кроме закругления земли. Под низким зимним солнцем даже галька отбрасывала исполинские тени. Не замечать Даниеля было невозможно.

— Я огорчён, возмущён, взбешён вашим непрошеным появлением! Не желаю вас видеть, брат Даниель, и не будь я пацифистом, забил бы вас камнем до смерти!

— Брат Уильям, столь часто встречаясь в Уайтхолле в присутствии короля и мило беседуя о религиозной терпимости, трудно говорить начистоту; я рад, что вы наконец нашли случай вылить на меня ту желчь, которую столько копили.

— Я, как видите, человек прямой. Может быть, вам следовало чаще высказывать свои истинные мысли, брат Даниель, — всё было бы куда проще.

— Легко говорить со всей прямотой, владея убежищем размером с Италию по ту сторону океана.

— Такой выпад недостоин вас, брат Даниель. Но в ваших словах есть доля правды. И впрямь в самый неподходящий момент я ловлю себя на мыслях о том, что творится на берегах Сасквеханны…

— Верно! И если жизнь в Англии станет совсем уж невыносимой, вам есть куда скрыться. В то время как мне…

Пенн наконец поднял на него глаза.

— Не говорите мне, будто не думали о переезде в Массачусетс.

— Я думаю об этом каждый день. Однако большая часть моих соотечественников такой возможности лишена, и я хотел бы, чтобы мы сумели уберечь Добрую Старую Англию от ещё большей порчи.

Пенн сошёл с корабля в Схевенингене меньше часа назад. Портовый город соединяли с Гаагой несколько дорог и канал. Кучер Пенна поехал вдоль канала, мимо осушенных земель, где сейчас проводились учебные манёвры, и полей, подступавших к самому Бинненхофу.

Карета свернула на гравийную дорогу вдоль неогороженного парка под названием Малифелд, куда в хорошую погоду состоятельные горожане выезжали кататься верхом. Сегодня тут никого не было. На востоке Малифелд переходил в Гаагский лес, очень ухоженный, с многочисленными дорогами для верховой езды. Почти милю карета тряслась по одной из них. Пассажирам уже казалось, что они забрались в дикую глушь, как вдруг гравий под колёсами сменился булыжной мостовой, и они проехали сперва в ворота, затем по разводному мосту через канал. Дальше начинался сад. Карета остановилась перед сторожкой. Даниель успел заметить садовую изгородь и угол аккуратного домика, но тут окно загородила голова и в большей мере шляпа гвардейского капитана.

— Уильям Пенн, — сказал Уильям Пенн. Потом нехотя добавил: — И доктор Даниель Уотерхауз.


Охотничий домик располагался на удачном удалении от Гааги — и ехать недолго, и воздух по-сельски чист. Здесь Вильгельм Оранский не страдал от астмы и в то время года, когда вынужден был оставаться в Гааге, жил в этом домике.

Уотерхауза и Пенна провели в гостиную. На улице было свежо, и хотя в комнате горел жаркий огонь, оба не торопились снимать верхнюю одежду.

В комнате, кроме них, находилась девушка — миниатюрная, с огромными синими глазами; Даниель поначалу принял её за голландку. Услышав, что гости говорят по-английски, она обратилась к ним на французском и что-то объяснила про принца Оранского. Пенн знал французский куда лучше Даниеля, поскольку изгнанником несколько лет провёл в (ныне уничтоженной) протестантской академии Сомюра. Он обменялся с девушкой несколькими фразами, потом сказал Даниелю:

— Сегодня прекрасный день для катания на песчаном паруснике.

— Можно было догадаться по ветру.

— Принц будет только через час.

Англичане стояли перед огнём, пока хорошенько не подрумянились с боков, потом сели в кресла. Девушка, одетая в строгое голландское платье, поставила греться котелок с молоком и принялась дальше хлопотать по хозяйству. Что-то в её облике болезненно задевало Даниеля, и единственным лекарством было смотреть на неё, чтобы выяснить причину тревоги, но чем дольше он смотрел, тем хуже — а может быть, тем лучше, — становилось у него на душе.

Так они и сидели некоторое время. Пенн думал про Аллеганские горы, Уотерхауз пытался понять, что в девушке его мучит. Это походило на свербящее чувство, будто где-то человека встречал, но не помнишь, при каких обстоятельствах, однако он точно знал, что видит её впервые. И тем не менее внутри что-то зудело.

Она сказала Пенну несколько слов. Тот вышел из задумчивости и строго взглянул на Даниеля.

— Девица оскорблена. Она говорит, что, возможно, есть женщины непроизносимого свойства в Амстердаме, которые не прочь, когда на них смотрят; но как смеете вы, гость на голландской земле, позволять себе такую вольность?

— Много же она сказала, в пяти французских словах.

— Она выражалась кратко, ибо верит в мой ум. Я выражаюсь пространно, ибо не верю в ваш.

— Знаете, капитулировать перед королём только из-за того, что он помахал у вас перед носом Декларацией о Веротерпимости — отнюдь не признак ума. Некоторые бы даже сказали, что наоборот.

— Вы и впрямь хотите новой гражданской войны, Даниель? Мы с вами оба выросли во время такой войны. Одни из нас решили двигаться дальше, другим, сдаётся, охота заново пережить детство.

Даниель закрыл глаза и увидел картину, впечатавшуюся в его сетчатку тридцать пять лет назад: Дрейк швыряет мраморную голову святого в витраж, вместо пёстрых стекляшек возникает зелёный английский холм, серебристая изморось влетает в окно, словно Святой Дух, холодит и освежает лицо.

— Вы не понимаете, какой мы можем сделать Англию, если только постараемся. Меня воспитывали на вере в грядущий Апокалипсис. Затем я много лет в него не верил. Однако я плоть от плоти веривших и мыслю так же. Только я зашёл с другой стороны и смотрю с другой точки, как выразился бы Лейбниц. Есть что-то в идее Апокалипсиса: внезапная перемена всего, низвержение старого. Дрейк и другие ошиблись в частностях: заклинились на определённой дате, превратили её в идола. Если идолопоклонство — в поклонении образу вместо первообразного, то именно так они поступили с символическими образами из Откровения. Дрейк и другие подобны птичьей стае, которая, почувствовав что-то, разом взлетает в воздух: дивное зрелище и чудо Божьего мира. Однако они по ошибке залетели в сеть, их возмущение кончилось ничем. Означает ли это, что вообще не следовало расправлять крылья? Нет, они чувствовали верно, просто их подвёл разум. Должны ли мы вечно презирать их за ошибку? Неужто их наследие достойно лишь осмеяния? Напротив, я бы сказал, что теперь мы без особых усилий можем осуществить Апокалипсис… не так, каким мнилось, а лучше.

— Вам правда следовало бы переехать в Пенсильванию, — задумчиво проговорил Пенн. — Вы одарённый человек, Даниель, и некоторые из ваших дарований, за которые вас в Лондоне лишь повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют, сделали бы вас видным гражданином Филадельфии — или по крайней мере распахнули бы перед вами двери гостиных.

— Я ещё не разуверился в Англии, спасибо.

— Англия, возможно, охотнее пережила бы ваше разочарование, чем ещё одну Гражданскую войну или ещё одни Кровавые ассизы.

— Большая часть Англии считает иначе.

— Вы можете причислять меня к этой партии, Даниель, но кучке нонконформистов не по силам осуществить перемены, которыми вы грезите.

— Ваша правда… а как насчёт людей, чьи подписи стоят под этими письмами? — Даниель вытащил стопку сложенных бумаг, каждая из которых была обвязана лентой и запечатана воском.

Рот Пенна сжался до размеров пупка, мозг напряжённо работал. Девушка подошла и подала шоколад.

— Не по-джентльменски так меня огорошивать…

— Когда Адам пахал, а Ева пряла…

— Бросьте глумиться. Владение Пенсильванией не подняло меня в очах Господа выше простого бродяги, но служит напоминанием, что со мной лучше не шутить.

— Вот потому-то, брат Уильям, я с риском для жизни пересёк штормовое Северное море и скакал во весь опор по мёрзлой грязи, чтобы перехватить вас до встречи с вашим будущим королём. — Даниель вытащил гуковы часы и повернул к свету циферблат из слоновой кости. — Вы ещё успеете написать своё письмо и положить сверху на эту стопку.

* * *

— Я намеревался спросить, известно ли вам, сколько людей в Амстердаме жаждет вас убить… однако, приехав сюда, вы ответили на мой вопрос: «Нет», — сказал Вильгельм, принц Оранский.

— Вы получили моё предупреждение в письме к д'Аво, не так ли?

— Оно еле-еле поспело… главный удар пришёлся по тем крупным акционерам, которых я не стал предупреждать.

— Франкофилам?

— Ну, этот рынок совершенно подорван, мало кто из голландцев теперь продаётся французам. Сегодня мои враги — те, кого можно назвать политически недальновидными. Так или иначе, ваша батавская шарада доставила мне уйму хлопот.

— Первоклассный источник сведений при дворе Людовика XIV не мог обойтись дёшево.

— Ваш убогий трюизм легко вывернуть наизнанку: сведения, купленные столь дорого, обязаны быть первоклассными. К слову, что вы узнали от двух англичан? — Вильгельм взглянул на грязную ложку и раздул ноздри. Юный слуга-голландец, куда красивей Элизы, засуетился и принялся убирать свидетельства того, что здесь долго пили горячий шоколад. Звон чашек и ложек, казалось, досаждал Вильгельму больше грохота канонады на поле боя. Он откинулся в кресле, закрыл глаза и повернулся лицом к огню. Мир для него представал тёмным подвалом с натянутой внутри хрупкой, как паутина, сетью тайных каналов, по которым время от времени поступают слабые шифрованные сигналы: огонь, открыто рассылающий во все стороны явное тепло, был своего рода чудом, явлением языческого божества средь готического храма. Лишь когда слуга закончил уборку и в комнате снова стало тихо, морщины на лице принца слегка разгладились. Он не достиг ещё и сорока лет, но выглядел и вёл себя как человек преклонного возраста: солнце и солёные брызги преждевременно состарили кожу, сражения испортили характер.

— Оба верят в одно и то же и верят искренне, — сказала наконец Элиза, имея в виду двух англичан. — Оба прошли через горнило страданий. Сперва я думала, что толстый свернул с пути. Однако худой так не считает.

— Быть может, худой наивен.

— Он наивен в ином. Нет, оба принадлежат к одной секте или чему-то в таком роде — они знают и узнают друг друга. Они испытывают взаимную неприязнь и стремятся к разному, однако предательство, продажность и отступление от избранной цели для них немыслимо. Это та же секта, что у Гомера Болструда?

— И да, и нет. Пуритане — как индуисты, бесконечное разнообразие, а по сути одно и то же.

Элиза кивнула.

— Чем вас так завораживают пуритане?

Вопрос прозвучал неласково. Вильгельм подозревал какую-то детскую слабость, некий оккультный мотив. Элиза взглянула на него, как девочка, которую переехало телегой. От такого взгляда большинство мужчин распалось бы, словно варёная курица. Не сработало. Элиза видела, что Вильгельм окружает себя красивыми мальчиками. Однако у него была и любовница, англичанка Элизабет Вилльерс, умеренно красивая, зато очень умная и острая на язык. Принц Оранский никогда не позволил бы себе такую слабость, как зависимость от одного пола, любые чувства, которые внушала ему Элиза, он мог с лёгкостью направить на прислужника, как голландский крестьянин, открывая и закрывая шлюз, направляет воду на то или иное поле. А возможно, он лишь старался произвести такое впечатление, окружая себя красавчиками.

Элиза чувствовала, что допустила опасный промах. Вильгельм нашёл в ней изъян, и если она немедленно не рассеет его подозрений, запишет её в недруги. И если Людовик держит врагов в золочёной клетке Версаля, то Вильгельм, надо полагать, расправляется со своими куда проще.

Элиза решила, что сказать правду — не самое плохое.

— Я нахожу их занятными, — проговорила она наконец. — Они так не похожи на других. Такие странные. Однако они не простачки — в них есть пугающее величие. Кромвель был лишь прелюдией, упражнением. Пенн владеет немыслимо огромными землями. Нью-Джерси также принадлежит квакерам, и различные пуритане закрепились по всему Массачусетсу. Гомер Болструд говорил поразительнейшие вещи, низвержение монархии из них — самая заурядная. Он говорил, что негры и белые равны перед Богом, что с рабством надо покончить повсеместно и что его единоверцы не успокоятся, пока не убедят всех в своей правоте. «Сперва мы склоним на свою сторону квакеров, ибо они богаты, — сказал он, — потом других нонконформистов, затем англикан, следом католиков, а там и весь христианский мир».

Покуда Элиза говорила, Вильгельм перевёл взгляд на огонь, показывая, что верит ей.

— Ваша одержимость неграми внушает удивление. Однако я заметил, что лучшие люди частенько обладают той или иной странностью. Я взял себе за правило выискивать их и не доверять тем, у кого странностей нет. Ваши несуразные идеи по поводу рабства мне глубоко безразличны. Однако то, что у вас есть взгляды, внушает к вам некоторое, пусть и малое, доверие.

— Если вы доверяете моему мнению, обратите внимание на худого пуританина.

— Однако у него нет ни обширных владений в Америке, ни денег, ни последователей!

— Потому на него и следует обратить внимание. Готова поспорить, у него был властный отец и, наверное, старшие братья. Его постоянно проверяли и тюкали. Он никогда не был женат, не самоутвердился даже в такой малости, как рождение сына, и теперь достиг той поры, когда либо что-то свершит, либо уже не свершит никогда. Всё это смешалось в его голове с грядущим восстанием против английского короля. Он решил поставить на успех восстания свою жизнь; не в смысле — жить или умереть, а в смысле — добьётся в ней чего-нибудь или нет.

Вильгельм поморщился.

— Никогда не заглядывайте так глубоко в меня.

— Почему? Может быть, вам это было бы на пользу.

— Нет, нет, вы уподобляетесь члену Королевского общества, режущему живую собаку, — вы преисполнены холодной жестокости.

— Я?! А вы? Воевать — доброта?

— Для многих легче получить стрелу в грудь, чем выслушать ваше описание.

Элиза невольно рассмеялась.

— Не думаю, что жестоко описываю худого. Напротив, я верю, что он преуспеет. Судя по стопке писем, за ним стоят влиятельные англичане. Завербовать столько сторонников, оставаясь в такой близости к королю, очень трудно.

Элиза надеялась, что сейчас Вильгельм хотя бы отчасти проговорится, чьи это письма. Однако он едва ли не с первых слов разгадал её игру и отвёл взгляд.

— Безумно опрометчиво, — сказал он. — Не знаю, стоит ли полагаться на человека, затеявшего столь отчаянный план.

Наступила тишина. Одно из поленьев в камине с шипением и треском рассыпалось на угольки.

— Вы хотите мне что-то в связи с ним поручить?

Снова молчание, однако теперь бремя ответа лежало на Вильгельме. Элиза, отдыхая, изучала его лицо. Судя по всему, роль испытуемого ему не нравилась.

— У меня для вас важное дело в Версале, — признал он. — Я не могу отправлять вас в Лондон возиться с Даниелем Уотерхаузом. Впрочем, что касается него, в Версале вы будете даже полезней.

— Не понимаю.

Вильгельм широко открыл глаза, набрал в грудь воздуха и выдохнул, прислушиваясь к своим лёгким. Потом выпрямился, хотя его маленькое поджарое тело всё равно утопало в кресле, и взглянул на огонь.

— Я могу сказать Уотерхаузу, чтобы он был осмотрительнее. Он ответит: «Да, сир», но то лишь слова. Он не будет по-настоящему осторожен, пока ему не для чего жить.

— И вы хотите, чтобы я дала ему этот смысл.

— Я не могу потерять его. И тех, кто поставил свою подпись под письмами, из-за того, что однажды ему станет безразлично, жить или умереть. Ему нужна причина, чтобы цепляться за жизнь.

— Не вижу сложностей.

— Вот как? Я не могу придумать предлога, чтобы свести вас в одной комнате.

— У меня есть ещё одна странность, сир. Я увлекаюсь натурфилософией.

— Ах да. Вы остановились у Гюйгенса.

— А сейчас в городе находится ещё один друг Гюйгенса, швейцарский математик Фатио. Он молод, честолюбив и отчаянно хочет вступить в Королевское общество. Даниель Уотерхауз — секретарь Общества. Я устрою обед.

— Имя Фатио мне знакомо, — рассеянно произнёс Вильгельм. — Он назойливо добивается аудиенции.

— Я выясню, что ему нужно.

— Отлично.

— А что касательно остального?

— Простите?

— Вы упомянули, что у вас для меня важное дело в Версале.

— Да. Зайдите ещё раз перед отъездом, и я объясню. Сейчас я утомился, устал говорить. То, что вам предстоит сделать, очень существенно, от этого зависит всё остальное. Я должен собраться с мыслями, прежде чем давать вам указания.

Г-н Декарт умеет весьма правдоподобно подавать свои умопостроения и выдумки. С тем, кто читает его «Начала философии», происходит то же, что с читателем романов, которые доставляют удовольствие и производят впечатление подлинных историй. Образы мельчайших частиц и вихрей увлекают своей новизной. Когда я читал его книгу… впервые, мне казалось, будто всё превосходно обосновано; сталкиваясь с затруднениями, я полагал, что недостаточно хорошо понял его мысль… Однако со временем, обнаруживая вновь и вновь утверждения явно ложные или весьма сомнительные, я полностью избавился от былого преклонения и теперь не нахожу в его физике ничего, что могу принять как истину.

Гюйгенс, «Концепция силы в ньютоновой физике: динамика в семнадцатом столетии», Уэстфолл, 1971 г., стр. 186

Христиан Гюйгенс сидел во главе стола, в перигелии эллипса, Даниель Уотерхауз — напротив него, в афелии. Элиза и Николя Фатио де Дюийер — друг напротив друга посередине. Обед — жареного гуся, ветчину и овощи — подавали члены семьи, давно превратившиеся в слуг. Где кому сидеть, Элиза продумала заранее. Уотерхауза с Гюйгенсом нельзя было сажать рядом — они бы замкнулись на себя и больше ни с кем не разговаривали. Так получилось лучше; Фатио хотел говорить только с Уотерхаузом, Уотерхауз — только с Элизой, Элиза притворялась, будто слушает только Гюйгенса, и в итоге разговор шёл вокруг стола по часовой стрелке.

Приближалось зимнее солнцестояние, солнце зашло в середине дня. Лица, освещённые натюрмортом из свечей в заплывших воском бутылях, висели во тьме, словно луны Юпитера. Тиканье часовых механизмов в дальнем конце комнаты сперва отвлекало, потом стало частью материи пространства, словно биение собственных сердец: они слышали его, только когда хотели, и тем не менее оно постоянно напоминало о ходе времени. Трудно быть дикарём в окружении стольких часов.

Даниель Уотерхауз пришёл первым и сразу извинился перед Элизой, что в прошлый раз принял её за служанку. Она встретила его извинения ехидной улыбкой и ничего объяснять не стала. То был самый заурядный флирт; в Версале любой, удостоивший его внимания, лишь закатил бы глаза. Однако Уотерхауз пришёл в полный ужас. Элизу это слегка встревожило.

Он попытался сделать новый заход.

— Мадемуазель, я был бы менее чем…

— О, говорите по-английски! — перебила Элиза по-английски. Собеседник едва не лишился чувств: сперва от удивления, что она говорит на его языке, затем — от испуга, что она слышала их с Пенном разговор.

— Так что вы хотели сказать? — продолжала она.

Он попытался вспомнить, что говорил. В человеке вдвое моложе такое смущение казалось бы даже милым, сейчас же Элиза с ужасом гадала, что будет, когда первая графиня, получившая выучку при французском дворе, запустит в него когти. Вильгельм прав: Даниель Уотерхауз — подводный риф, опасность для навигации.

— Э-э… я был бы менее чем честен… э-э… — Он поморщился. — По-французски это звучало галантно. По-английски — напыщенно. Я хотел спросить… при том, сколь сложны отношения между нашими странами и тем паче — между мужчинами и женщинами, а также не будучи силён в этикете… могу ли я сыскать предлог беседовать с вами и писать вам письма, не нарушая общественных приличий?

— Вам мало этого обеда? — кокетливо-обиженно произнесла она, и тут вошёл Фатио. На самом деле Элиза видела, как он идёт через Плейн, и соответственно подгадала время разговора. Уотерхауз вынужден был стоять в сторонке и мысленно пересчитывать свои оплошности, покуда Элиза и Фатио разыгрывали ритуал точно как в версальском салоне Аполлона. В нём было много от придворного танца, но с обертонами дуэли: они прощупывали друг друга, посылая сигналы, зашифрованные в наряде, интонации либо жесте, и с пристальностью фехтовальщиков примечали: заметил ли противник и как отреагировал. Элиза, только что от двора Короля-Солнце, была в превосходящем положении, оставалось лишь выяснить, какой приём оказать Фатио. Будь он католик, француз, титулованный, вопрос бы решился до того, как он вошёл в дверь. Однако он был протестант, швейцарец, незнатного дворянского рода. Никто не назвал бы его красавцем; из-под высокого выпуклого лба смотрели огромные голубые глаза, однако нижняя половина лица была мелковата, острый нос напоминал клюв, а во всей внешности сквозила мучительная настороженность пойманной в силок птицы.

В какой-то миг Фатио оторвал взгляд голубых глаз от Элизы и затеял такой же танец-поединок с Уотерхаузом. Опять-таки, будь Фатио член Королевского общества или доктор какого-нибудь университета, Уотерхауз знал бы, как к нему относиться, а так Фатио приходилось извлекать рекомендации из воздуха, роняя имена разоблачённых им шарлатанов, названия прочитанных книг, решённых задач, проделанных опытов и увиденных существ.

— Я почти ожидал встретить здесь Еноха Роота, — произнёс он на определённом этапе, — ибо один мой, гм, знакомец, любитель, гм, химии, поделился со мной слухом — учтите, всего лишь слухом, — будто человек сходной наружности третьего дня сошёл с корабля, прибывшего по каналу из Брюсселя.

Размазывая свою новость всё более тонким слоем, Фатио несколько раз устремлял взор на Даниеля. Некоторые французские придворные давно бы подмигнули и погладили усы, Уотерхауз лишь смотрел неподвижным взглядом василиска.

Больше Фатио об алхимии не заикался, с этого момента беседа шла только о математике и последней работе Ньютона. Элиза слышала и от Лейбница, и от Гюйгенса, что Ньютон написал нечто такое, от чего все другие натурфилософы попрятали головы между колен и не смеют больше взяться за перо, она понимала, почему Фатио свернул в эту сторону. Тем не менее он временами обращался к Элизе, поддерживая светское течение беседы. Все эти экзерсисы Фатио выполнял без малейших усилий, что делало честь и его выучке, и общему балансу гуморов. И всё же смотреть, как он отчаянно карабкается вверх, было утомительно. Едва переступив порог, молодой математик завладел разговором, до конца вечера все только и делали, что реагировали на Фатио. Элизе это было на руку, поскольку раздражало Уотерхауза, а ей давало возможность спокойно наблюдать. Она не могла понять одного, из какого источника Фатио черпает свой завод. Он и впрямь был самыми громкими и быстрыми часами в комнате, словно у него внутри свёрнутая пружина. И не проявлял никакого мужского интереса к Элизе, что тоже её устраивало: она ясно видела, что в ухаживаниях он крайне назойлив.

Почему они просто не прогнали Фатио и не пообедали в своё удовольствие. Потому что он обладал истинными достоинствами. Поначалу, увидев человека, столь явно стремящегося произвести впечатление, Элиза и, судя по всему, Уотерхауз склонны были счесть его позёром. Однако это было не так. Поняв, что Элиза не католичка, он нашёл, что сказать интересного про религию и состояние французского общества. Выяснив, что Уотерхауз — не алхимик, он заговорил о математических функциях, да так, что англичанин сразу встрепенулся. Даже Гюйгенс, когда наконец продрал глаза и спустился в гостиную, явственно показал, что видит в Фатио равного — во всяком случае, человека, настолько близкого к его уровню, насколько вообще можно приблизиться к Гюйгенсу.

— Человек моих юных лет и скромных достижений не может в полной мере воздать честь мужу, сидевшему однажды за этим столом…

— Вообще-то Декарт обедал за этим столом не однажды, а многажды! — прогремел Гюйгенс.

— …и предложившему объяснять физическую реальность с помощью математики, — заключил Фатио.

— Вы не стали бы так рассыпаться в похвалах, если бы не собирались сказать что-то против него, — заметила Элиза.

— Не против него, а против некоторых сегодняшних его эпигонов. Проект, начатый Декартом, закрыт. Вихри никуда не годятся. Удивлён, что Лейбниц по-прежнему возлагает на них какие-то надежды.

Все за столом чуточку выпрямились.

— Возможно, у вас более свежие вести от Лейбница, чем у меня, сударь, — сказал Уотерхауз.

— Вы оказываете мне незаслуженную честь, доктор Уотерхауз, предполагая, будто доктор Лейбниц сообщит о своих новых прозрениях мне до того, как отослать их в Королевское общество! Пожалуйста, поправьте меня.

— Дело не в том, что Лейбниц так уж привязан к вихрям, а в том, что он не может поверить в загадочное действие на расстоянии.

Услышав эти слова, Гюйгенс поднял руку, словно пытался остановить время. Жест его не ускользнул от Фатио. Уотерхауз продолжал:

— Действие на расстоянии есть некое оккультное понятие — быть может, и привлекательное для определённого рода умов…

— Но не для тех из нас, кто принял механическую философию, которую господин Декарт проповедовал за этим самым столом!

— Сидя в этом самом кресле, сударь! — возгласил Гюйгенс, указуя на Фатио жареной куриной ножкой.

— Я создал свою теорию гравитации, которая объясняет закон обратной квадратичной зависимости, — сказал Фатио. — Как от камня, брошенного в воду, расходятся круги, так и планеты производят концентрические возмущения небесного эфира, давящие на спутники…

— Запишите это, — сказал Даниель, — и пришлите ко мне. Мы напечатаем вашу гипотезу вместе с гипотезой Лейбница, и пусть верх возьмёт более сильная.

— С благодарностью принимаю предложение! — Фатио быстро взглянул на Гюйгенса, словно проверяя, слышал ли тот слова Уотерхауза и сможет ли их потом подтвердить. — Однако, боюсь, мы утомили мадемуазель Элизу.

— Ничуть, мсье, мне интересно всё, что имеет отношение к доктору.

— Есть ли тема, которая так или иначе не касается Лейбница?

— Алхимия, — мрачно произнёс Уотерхауз.

Фатио, чьей главной целью сейчас было вовлечь Элизу в разговор, оставил эту реплику без внимания.

— Я гадаю, уж не рука ли доктора угадывается за созданием Аугсбургской лиги.

— Полагаю, нет, — сказала Элиза. — Лейбниц давно мечтает объединить католическую и лютеранскую церковь и предотвратить новую Тридцатилетнюю войну. Аугсбургская лига больше похожа на подготовку к войне. Таковы устремления не доктора, а Вильгельма Оранского.

— Защитника протестантской веры, — присовокупил Фатио. Элиза привыкла слышать это сочетание, приправленное ядом французского сарказма, но Фатио произнёс его тщательно, словно натурфилософ, оценивающий недоказанную гипотезу. — Нашим соседям в Савойе не помешал бы защитник, когда де Катина прошёл по стране огнём и мечом. Да, тут я расхожусь с доктором, при всём уважении к его благим намерениям, нам и впрямь нужен защитник, и Вильгельм Оранский будет в этой роли весьма хорош, если не угодит в лапы к французам. — При последних словах он выразительно взглянул на Элизу.

Гюйгенс хохотнул.

— Дело несложное, учитывая, что он никогда не покидает голландскую почву.

— Однако побережье длинно и по большей части безлюдно. Французы высадят своих людей, где захотят.

— Французский флот не сможет незаметно подойти к голландскому берегу, — отвечал Гюйгенс, явно забавляясь такой мыслью.

По-прежнему наблюдая за Элизой, Фатио сказал:

— Я не говорю о флоте. Довольно будет одной яхты, полной головорезами.

— И что эти головорезы сделают против голландской армии?

— Если они встанут лагерем на берегу и будут дожидаться армии, им несдобровать, — сказал Фатио. — Однако если они подойдут к тому участку побережья, где Вильгельм катается на песчаном паруснике, в нужное время дня, то смогут в несколько минут перекроить карту и переписать историю Европы.

Несколько минут не было слышно ничего, кроме часов. Фатио по-прежнему смотрел на Элизу большими голубыми глазами — исполинскими линзами, которые словно вобрали в себя весь свет в комнате. Чего они не знают или о чём не догадывается их обладатель?

С другой стороны, каких только уловок не измыслит мозг, а глядя в такие глаза, кто не попадётся в их ловушку?

— Умно придумано. Похоже на главу из авантюрного романа, — сказала Элиза.

Высокий лоб Фатио собрался морщинами, взгляд, секунду назад столь проницательный, сделался молящим. Элиза взглянула на лестницу.

— Теперь, когда Фатио нас развлёк, быть может, господин Гюйгенс расширит наш кругозор?

— Как мне трактовать ваши слова? — полюбопытствовал Гюйгенс. — Последний раз, когда вы в этом доме расширяли кругозор своего гостя, мне пришлось отводить глаза.

— Пригласите нас на крышу, откуда мы увидим звёзды и планеты, и расширьте наш умственный кругозор, показав нам в телескоп новые явления природы, — спокойно отвечала Элиза.

— Ту же просьбу вы могли бы обратить к любому из присутствующих мужей, ибо я ничем не выше их, — сказал Гюйгенс.

Некоторое время Уотерхауз и Фатио состязались с ним в самоуничижении, затем все облачились в зимнее платье и поднялись на крышу. Небо замутнял лишь морозный пар изо рта. Гюйгенс закурил глиняную трубку. Фатио, помогавший ему прежде, с напряжённой точностью колибри расчехлил большой ньютоновский телескоп, одновременно прислушиваясь к Уотерхаузу и Гюйгенсу, беседующим об оптике, и поглядывая на Элизу, которая прогуливалась вдоль парапета, любуясь видами. На востоке лежал тёмный Гаагский лес, на юге дымились трубы и сияли окна Хофгебейда. На западе открытая всем ветрам площадь Плейн тянулась до Гренадерских ворот Бинненхофа. Много воска и ворвани жгли там в ту ночь, освещая торжество в большом зале. Для приглашённых на празднество молодых дам иллюминация была невиданной роскошью. Для Гюйгенса — досадной помехой: от множества ламп и свечей влажный воздух дрожал слабым рассеянным светом, неразличимым для большинства людей, однако губительным для наблюдений.

Через несколько минут старшие мужчины принялись наводить телескоп на Сатурн, отчётливо видимый вне зависимости оттого, сколько свеч жгут в Бинненхофе. Фатио подошёл к Элизе.

— Давайте не будем церемониться и поговорим напрямую, — сказала она.

— Как желаете, мадемуазель.

— Яхта и головорезы — ваше измышление или…

— Скажите, ошибаюсь ли я: каждое утро, если погода не совсем ужасна и ветер дует с моря, принц Оранский в десять часов отправляется на окраину Схевенингена, берёт песчаный парусник и мчит вдоль побережья до дюн у Катвейка, хотя в погожие дни он доезжает до самого Нордвейка, затем поворачивает назад и возвращается в Схевенинген к полудню.

Не желая радовать Фатио подтверждением его правоты, Элиза отвечала:

— Вы изучали привычки принца?

— Не я. Граф Фениль.

— Фениль… я слышала это имя в салоне герцогини д'Уайонна. Он из тех мест, где сходятся Швейцария, Савойя, Бургундия и Пьемонт.

— Да.

— Католик, франкофил.

— Он савояр по имени, но очень рано понял, что Людовик XIV затмит герцога Савойского и поглотит его земли, поэтому стал больше французом, чем сами французы, и поступил в армию Лувуа. Это одно должно было доказать французскому королю его верность. Однако после того, как французская армия продемонстрировала свою силу на самом пороге его страны, Фениль, очевидно, счёл, что надо выслужиться как-то ещё. Он составил план, о котором я вам рассказывал: похитить Вильгельма и доставить во Францию в цепях.

Они остановились на углу крыши, откуда открывался вид на Плейн и на Бинненхоф. Когда д'Аво впервые привёл сюда Элизу кататься на коньках, дворец выглядел в её глазах великолепным, по крайней мере по европейским меркам. Теперь она привыкла к Версалю, и Бинненхоф казался ей дровяным сараем, невзирая на множество огней. Там сейчас должен быть Уильям Пенн, а также другие члены дипломатического корпуса, включая д'Аво. Он пригласил Элизу сопровождать его; она сперва согласилась, потом переменила решение ради сегодняшнего обеда. Посол был недоволен и задавал неприятные вопросы. После того, как он завербовал её и отправил в Версаль, их отношения приняли характер вассальной зависимости. Не раз д'Аво показывал Элизе свою жестокую, мстительную сторону, главным образом через завуалированные намёки, чем чревато для неё его недовольство. Элиза подозревала, что именно д'Аво сообщил Фенилю о привычках Вильгельма.

Зима стояла тёплая, и Хофвейвер перед Бинненхофом лежал чёрным, ещё не замёрзшим прямоугольником; порывы ветра дробили отражение праздничных фонарей. Элиза вспомнила своё собственное похищение на берегу и едва не заплакала. Фатио мог говорить правду, а мог лгать, но вместе с недавними угрозами д'Аво слова швейцарца наполнили её сердце щемящей тоской — не связанной с каким-либо человеком, планом или событиями; просто тоской, чёрной, как вода, поглощающая весь свет.

— Откуда вам известно, что на уме у графа де Фениля?

— Несколько недель назад я навещал отца в Дюийере — нашем швейцарском поместье. Фениль в то же время нанёс ему визит. Мы вышли прогуляться, и он рассказал мне то, что я сейчас передал вам.

— Он должен быть совсем безмозглым, чтобы говорить об этом открыто.

— Допускаю. Хотя в той мере, в какой его главная цель — поднять свой престиж, чем больше он говорит, тем лучше.

— Очень необычный план. Граф изложил его кому-нибудь, кто способен его оценить?

— Да, маршалу Лувуа, который в ответ прислал письмо и велел начинать приготовления.

— Как давно это было?

— Достаточно давно, мадемуазель, чтобы закончить все приготовления.

— Так вы приехали, чтобы предупредить Вильгельма?

— Я всеми силами пытаюсь его предупредить, — сказал Фатио, — но он не даёт мне аудиенцию.

— Непонятно, зачем вы обратились ко мне. С чего вы взяли, будто принц Оранский станет меня слушать? Я живу в Версале, занимаюсь тем, что инвестирую капиталы придворных французского короля. Время от времени я езжу сюда посоветоваться с агентами, а также встретиться с моим добрым другом и клиентом д'Аво. Откуда вы взяли, будто я как-то связана с Вильгельмом?

— Довольно сказать, что я это знаю, — спокойно отвечал Фатио.

— Кто ещё знает?

— Кто ещё знает, что тело, подчиняющееся закону обратных квадратов, движется по коническому сечению? Что между кольцами Сатурна есть щель?

— Всякий, кто читает «Начала» и смотрит в телескоп, соответственно.

— И способен проникнуть в то, что прочёл или увидел.

— Да, из тех, кто владеет книгой Ньютона, мало кто может её понять.

— Истинная правда, мадемуазель. Подобным же образом всякий может вас видеть или слушать сплетни о вас, но, чтобы извлечь из этого истину, нужны дарования, которыми Господь одаряет немногих.

— Так вы узнали обо мне от своих собратьев? Они есть при каждом дворе, в каждой церкви и в каждом университете и узнают друг друга по тайным словам и знакам. Пожалуйста, не темните со мной, Фатио, это так утомляет.

— Темнить? Я и в мыслях не посмел бы оскорбить женщину вашего ума. Да, скажу без утайки, что принадлежу к эзотерическому братству, в рядах которого немало людей знатных и влиятельных, что самая цель этого братства — обмениваться знаниями, которые нельзя открывать профанам, и что из этого-то источника я и знаю про вас.

— Выходит, милорд Апнор и прочие господа, справляющие нужду в коридорах Версаля, знают о моих связях с Вильгельмом Оранским?

— Среди них большинство — позёры, не обладающие истинной способностью к пониманию. Не меняйте своих планов, вообразив, будто они смогут проникнуть в то, во что проник я.

Ответ не слишком успокоил Элизу. Она не ответила, и Фатио вновь взглянул на неё с мольбой. Она отвернулась — в противном случае пришлось бы фыркнуть и закатить глаза — и посмотрела на Плейн. Её внимание привлекла высокая фигура в длинном плаще, с рассыпанными по плечам серебристыми волосами. Человек вышел из Гренадерских ворот, словно только что с торжества. Он прокричал, выпуская изо рта облачко морозного пара:

— Как видимость?

— Много лучше, чем мне бы хотелось, — отвечала Элиза.

— Очень, очень плохо, господин Роот, из-за нашего беспокойного соседа.

— Не отчаивайтесь, — крикнул Енох Красный. — Полагаю, что сегодня ночью Пегас украсится метеором; обратите свой телескоп в ту сторону.

Элиза и Фатио обернулись к телескопу, стоявшему на противоположном углу крыши, где Гюйгенс и Уотерхауз не могли ни видеть, ни слышать Еноха Роота. Когда они снова посмотрели вниз, Роот уже повернулся спиной и пропал в одной из улочек Хофгебейда.

— Какая досада! Я хотел пригласить его сюда… должно быть, он с праздника в Бинненхофе, — сказал Фатио.

Элиза про себя закончила мысль: «Где по-свойски общался с моими собратьями при голландском дворе — теми самыми, что не смогли промолчать насчёт вас, Элиза».

Фатио взглянул на Полярную звезду.

— Полночь миновала, что бы ни говорили вам церковные колокола.

— Откуда вы знаете?

— Читая положение звёзд. Пегас далеко на западе, вон там. Через два часа он уйдёт за горизонт. Ужасное место для наблюдений! К тому же метеоры проносятся так быстро, что на них не успеваешь навести телескоп… что он имел в виду?

— Так это образчик того, как общаются в вашем эзотерическом братстве? Немудрено, что алхимики знамениты главным образом взрывами в собственных домах, — сказала Элиза, отчасти довольная, что заглянула одним глазком в загадку и не увидела там ничего, кроме намеренной каверзности.

Почти час они разглядывали и обсуждали щель между кольцами Сатурна, названную в честь французского королевского астронома Кассини. — Фатио объяснял её математически. Другими словами, Элизе было холодно, скучно и одиноко. В окуляр мог смотреть только один человек, а мужчины, совершенно забыв про учтивость, ни разу не подпустили её к трубе.

Потом Фатио уговорил остальных навести телескоп на созвездие Пегаса, вернее, на те несколько звёзд, что ещё не утонули в Северном море. Пегас занимал их куда меньше Сатурна, поэтому они уступили Элизе инструмент, и та могла сколько угодно поворачивать трубу, выискивая предсказанный метеор.

— Что-нибудь разглядели, мадемуазель? — спросил в какой-то момент Фатио, заметив, что Элиза взялась задубевшими пальцами за верньер.

— Облако. Оно только что вышло из-за горизонта.

— Такая славная погода, как сегодня, никогда не стоит долго, — произнёс Гюйгенс с чисто голландским пессимизмом, ибо погода была и без того ужасная.

— Похоже на дождевую тучу, или…

— Это я и хочу выяснить, — сказала Элиза, пытаясь навести телескоп на резкость.

— Енох над вами подшутил, — объявил Гюйгенс, ибо Элиза с Фатио уже рассказали ему про загадочные слова Еноха. — У него болят кости, и он знает, что погода меняется! И ещё он знает, что тучи придут из Пегаса, потому что Пегас на западе, и ветер дует оттуда. Очень умно.

— Несколько облачков, и впрямь… но то, что я сперва приняла за тучи, на самом деле корабль под парусом… воспользовался лунной ночью, чтобы поднять паруса, и мчит к берегу, — сказала Элиза.

— Контрабандисты, — предположил Уотерхауз. — Из Ипсвича. — Элиза отступила на шаг, и он заглянул в окуляр. — Нет, я ошибся. Парусное вооружение иное.

— Корабль быстроходный, но сейчас движется осторожно, — заявил Гюйгенс.

Наступил черёд Фатио:

— Уверен, он везёт контрабанду из Франции: соль, вино…

И так оно продолжалось некоторое время, всё скучнее и скучнее, пока Элиза не сказала, что идёт спать.


Разбудил её колокольный звон. Почему-то она знала, что очень важно сосчитать удары, но проснулась слишком поздно и могла пропустить первые. Элиза нащупала длинный плащ, которым укрывалась поверх одеяла, и быстрым движением накинула его на плечи, пока холодный воздух не забрался под ночную сорочку. Потом сбросила ноги с кровати, пнула меховые домашние туфли на случай, если внутрь забралась мышь, и сунула в них ступни.

Ибо как ночью мыши тихонько устраиваются в одежде, так в спящее сознание Элизы прокралась некая мысль. По-настоящему она оформилась чуть позже, когда Элиза спустилась в гостиную развести огонь и увидела на всех гюйгенсовых часах одно и то же время: несколько минут десятого.

Она выглянула в окно и увидела высокие белые облака. Дым из всех труб Бинненхофа стлался на восток. Идеальный день для катания на песчаном паруснике.

Элиза подошла к двери в спальню Гюйгенса и подняла кулак, потом замерла. Если её догадка ошибочна, глупо его беспокоить. Если верна, глупо тратить четверть часа, чтобы будить Гюйгенса и убеждать его в своих подозрениях.

Гюйгенс не держал много лошадей. На выстрел от его дома начинались Малифелд и Коекамп, так что, если ему самому или кому-нибудь из гостей хотелось покататься, они могли без труда дойти до любой из тамошних платных конюшен.

Элиза выбежала через чёрный ход, едва не сбив голландку, подметавшую мостовую, и, как была в домашних туфлях, побежала дальше.

Тут она остановилась, вспомнив, что не взяла денег.

Она обернулась и увидела, что к ней по улице бежит Николя Фатио де Дюийер.

— У вас есть деньги? — крикнула она.

— Да!

Элиза припустила вперёд. До конюшни было шагов двести. Сердце её колотилось, лицо раскраснелось. К тому времени, как Фатио её догнал, она уже торговалась с хозяином. В тот миг, когда швейцарец вбежал в ворота, она указала на него пальцем и крикнула: «…он платит!»

Чтобы взнуздать коней, требовалось несколько минут. Элизу мутило, она боялась, что её вырвет. Фатио тоже волновался, однако воспитание взяло верх над здравым смыслом: он попытался завязать разговор.

— Я заключаю, мадемуазель, что вы тоже имели сегодня утром разговор с Енохом Роотом?

— Только если он пришёл и нашептал мне что-то во сне.

Фатио не знал, как это понимать.

— Я встретил его несколько минут назад в кофейне, куда хожу по утрам. Он разъяснил свои вчерашние загадочные слова…

— Мне хватило того, что он сказал вчера, — отвечала Элиза.

Сонный конюх выронил седло и вместо того, чтобы сразу за ним нагнуться, решил отпустить шуточку. Хозяин конюшни суммировал цифры пером, на котором не держались чернила. Слёзы отчаяния брызнули из глаз Элизы.

— Чёрт!

* * *

«Скакать без седла — то же самое, что просто скакать, только круче», — сказал ей как-то Джек Шафто. Элиза старалась думать о Джеке как можно реже, но сейчас невольные воспоминания нахлынули сами собой. До их встречи под Веной она никогда не сидела на лошади. Поначалу Джек учил её с удовольствием, особенно когда она была не уверена в себе, или падала, или Турок от неё убегал. После того, как она стала заправской наездницей, Джек сделался привередлив и при всяком удобном случае напоминал, что невелика хитрость — держаться в седле; кто не умеет ездить без седла, тот вообще ничего не умеет. Джек, разумеется, умел, потому что так бродяги крадут коней.

Самое главное (объяснял он) — правильно выбрать лошадь. Если их много, надо красть скакуна с плоской спиной, но не слишком широкого в боках, чтобы их можно было обхватить ногами. Холка должна быть не слишком высокая — на неё не ляжешь, когда будешь скакать во весь опор, но и не слишком низкая — не за что будет уцепиться. И лошадь должна быть покладистой, потому что рано или поздно на крутом повороте или ухабе конокрад начнёт с неё сползать, и только от лошади зависит, удержать его или сбросить.

По чистому совпадению любимая Элизина лошадь в этой конюшне — кобыла, которую она брала всякий раз, как выезжала кататься, — обладала плоской, но не слишком широкой спиной, средней — не высокой и не низкой — холкой и покладистым нравом. А может, выбор Элизы подсознательно определили советы Джека. Так или иначе, кобыла звалась Фла («Крем»), и Элиза полагала, что сможет усидеть на ней без седла. Конюх седлал другую лошадь, однако Фла стояла всего в нескольких шагах. Элиза подошла, открыла дверцу стойла, приветствовала Флу по имени, потом поднесла нос к самому носу кобылы и легонько дунула ей в ноздри. Фла огромной мордой потянулась ближе к теплу. Элиза рукой взяла кобылу за подбородок и снова дохнула ей в ноздри; Фла благодарно затрепетала. Могучие мышцы задвигались, пробуждаясь. Элиза вошла в стойло, ведя рукой по лошадиному боку, потом забралась по дощатой перегородке настолько, чтобы запрыгнуть Фле на спину. Одной рукой сжимая идеальных размеров холку, она ногами обхватила лошадиные бока — для этого пришлось задрать узкую ночную сорочку, но плащ закрывал её с обеих сторон. Голые ягодицы и ноги прижимались к восхительно-тёплому телу кобылы. Фла восприняла всё довольно спокойно. Когда Элиза первый раз хлопнула её по крупу, она словно не заметила, на второй раз вышла во двор, а когда Элиза назвала её умницей и хлопнула в третий раз, пустилась рысью. Элиза, едва не слетев на землю, вытянулась вдоль лошадиной спины, зарылась лицом в гриву и вцепилась зубами в жёсткий конский волос. Несколько мгновений она думала только о том, как удержаться. Конюхи бежали сзади, не понимая, что произошло — нелепая случайность или преступление. Впрочем, Элиза скоро от них оторвалась.

Они направлялись по краю большого поля, называемого Коекамп и ограниченного с одной стороны каналом, идущим до самого Схевенингена. Фла хотела отворотиться мордой от холодного морского ветра и свернуть на Коекамп, где обычно отрабатывала свой овёс, катая седоков. Элиза строго пожурила кобылу и плотнее стиснула её бока. И так, покуда справа лежал Коекамп, а затем Манифелд, отношения между наездницей и лошадью оставались натянутыми. Однако когда соблазны остались позади, Фла наконец сообразила, что они скачут вдоль канала в Схевенинген, и заметно успокоилась. Элиза снова хлопнула её по крупу, и кобыла перешла на полевой галоп, куда более быстрый и не такой тряский. Очень скоро Элиза уже неслась во весь опор вдоль канала, крича: «Дорогу во имя штатгальтера!» всякому, кто попадался на пути. Впрочем, это происходило редко — здесь, за городом, коровы встречались чаще прохожих.

Прав был Джек, удержаться без седла на скачущей лошади оказалось вопросом равновесия, способности предугадать её движения, а также её доброй воли. Бока кобылы скоро покрылись мылом и стали скользкими. Элизе пришлось отбросить всякую мысль, что она сумеет удержаться за счёт грубой силы, и целиком положиться на странное, поминутно меняющееся взаимопонимание между ней и Флой.

Фатио нагнал её лишь ближе к Схевенингену. Их преследовали, правда, далеко отстав двое — надо думать, стрелки из гильдии святого Георгия. Пока их разделяло больше выстрела, можно было не беспокоиться. Время объясниться ещё будет.

— Корабль… который мы видели… — прокричала Элиза, задыхаясь и подпрыгивая на лошади, — это была яхта?

— Да… «Метеор»… флагман… герцога… д'Аркашона! Можно не сомневаться… что на нём… солдаты! — крикнул Фатио.

За их спиной кто-то затрубил в рог, предупреждая начальника схевенингенской полиции, подведомственного городскому совету Гааги; очень скоро Элизе и Фатио предстояло узнать, как хорошо начальник полиции справляется со своими обязанностями и насколько бдительны его часовые.

Они доскакали до лодочной станции в десять минут одиннадцатого. Элиза издалека увидела песчаный парусник, над которым трудились мастеровые, и крикнула: «Ага!», думая, что они поспели вовремя. Но тут она заметила полосы на песке и, проследив их на север, увидела другой парусник, уже на расстоянии мили, подгоняемый морским ветром.

Станция была на самом деле не одним зданием, а полукругом сараев, навесов и мастерских: кузнечной, столярной, парусной. На какой-то миг Элиза потерялась во всех этих частностях, затем, обернувшись, увидела настоящее столпотворение: запыхавшиеся гаагские стрелки, гвардейцы, моряки и схевенингенские дозорные пытались схватить Фатио, а тот торопливо объяснялся на французском. Он бросал взгляды на Элизу, то ли умоляя помочь, то ли желая защитить её от толпы.

— Палите из пушек! — закричала Элиза по-голландски. — Принц в опасности! — И, как могла, принялась на ломаном голландском пересказывать, что им известно. На каждое её слово кивал головой капитан синих гвардейцев, который, по всей видимости, изначально не ждал ничего хорошего от одиноких катаний принца. В какой-то момент он решил, что выслушал достаточно, и выстрелил в воздух, чтобы утихомирить толпу, потом кинул дымящийся пистолет гвардейцу, который перебросил ему назад заряженный. Затем капитан что-то сказал по-голландски, и толпа рассеялась.

— Что он сказал, мадемуазель? — спросил Фатио.

— Он сказал: «Гвардейцы — вперёд! Дозорные — огонь! Моряки — на воду! Остальные — с дороги!»

Фатио зачарованно смотрел, как эскадрон верховых гвардейцев во весь опор поскакал за принцем. Моряки бежали к пристани, артиллеристы на береговых батареях заряжали орудия. Каждый, у кого было огнестрельное оружие, палил в воздух, однако принц не слышал их за воем ветра и волн.

— Полагаю, мы относимся к «остальным», — обречённо проговорил Фатио. — Думаю, всё будет хорошо… кавалеристы скоро его догонят.

Солнце выглянуло из-за туч и осветило пар, поднимающийся от конских боков.

— На таком ветру им его не догнать, — сказала Элиза.

— Может быть, он услышит это! — возразил Фатио, вздрагивая от нестройной канонады.

— Он просто решит, что батарея салютует входящему в порт кораблю.

— Так что делать?

— Исполнять приказ. Убираться отсюда.

— Тогда почему вы спешиваетесь?

— Фатио, вы — дворянин, — крикнула Элиза через плечо, сбрасывая домашние туфли и босиком направляясь к песчаному паруснику, — и выросли на Женевском озере. Вы умеете управляться с парусом?

— Мадемуазель, — отвечал Фатио, спрыгивая с лошади, — на таком паруснике я дам фору голландцу. Мне недостаёт одного.

— Говорите.

— Парусник будет крениться, а парус — терять ветер. Если только кто-то маленький, ловкий, цепкий и очень храбрый не станет с наветренной стороны в качестве противовеса.

— Так вперёд, и защитим Защитника! — воскликнула Элиза, взбираясь на деревянную конструкцию.

* * *

Парусник не мог нестись так быстро, как мнилось Элизе; во всяком случае, так она думала, пока они не догнали гвардейцев. Повернув румпель, Фатио мог бы обогнуть всадников, словно те стоят неподвижно. Вместо этого он потравил шкот, выпустив из паруса заметную долю воздуха. Движение сразу замедлилось; казалось, парусник катится со скоростью пешехода, оставаясь тем не менее вровень со скачущими гвардейцами. Он опустился на все три колеса, и Элиза, игравшая роль противовеса, чуть не зарылась головой в песок. По счастью, она двумя руками держала трос, который Фатио обмотал вокруг мачты, и сумела вовремя выпрямиться. Теперь у неё было несколько мгновений, чтобы стереть с лица солёную грязь и завязать мокрые волосы узлом, чтобы не хлестали по лицу.

Фатио криками на смеси языков привлёк внимание гвардейцев. Что-то полетело к ним, крутясь в воздухе, ударилось о парус и сползло на колени Фатио — мушкет. Другой пролетел над их головами, зарылся дулом в песок, и его тут же накрыло волной. Теперь к ним летел пистоль; Элиза, сообразив наконец что к чему, поймала его в воздухе.

Тут же Фатио натянул шкот, и скорость резко возросла. Они обогнали передовых гвардейцев и свернули с прибойной полосы на более сухой и твёрдый песок. Элиза успела затолкать пистоль под пояс плаща и намотать трос на запястья; Фатио сильнее потянул шкот, и парусник рванул вперёд так, что чуть не опрокинулся. Одно колесо вращалось в воздухе, мокрый песок летел в нависшую над ободом Элизу. Та, упираясь босыми ступнями и перехватывая верёвку, отклонилась почти горизонтально и теперь видела (когда вообще что-нибудь видела) днище песчаного парусника.

Наверное, ещё никому в мире не случалось нестись с такой скоростью… Минуту она жила с этой мыслью, потом натурфилософ в ней напомнил, что на льду трение меньше, и такие парусники мчатся, наверное, ещё быстрее.

Тогда откуда упоение?.. Ибо несмотря на холод, опасность и неизвестность исхода, ей было легко, как никогда со времён скитания в обществе Джека. Интриги и заботы Версаля остались позади.

Вывернув шею, она могла посмотреть на море. Там сновали обычные судёнышки с косыми парусами. Яхта герцога д'Аркашона с её прямым парусным вооружением сразу бросилась бы в глаза. И впрямь, Элиза вроде различила в нескольких лигах к северу стоящий на якорях корабль с прямыми реями — наверняка это «Метеор»! Видимо, солдаты до зари подошли к берегу на шлюпке и спрятали её где-то неподалёку.

Фатио уже несколько минут что-то кричал о братьях Бернулли — швейцарских математиках, а следовательно, его друзьях и коллегах.

— Сто лет назад парусные мастера считали, будто паруса буквально вбирают воздух — потому-то на старых картинах паруса выгнуты так, что их хочется подтянуть… теперь мы знаем, что парус развивает тягу за счёт воздушных токов по двум его сторонам… Мы знаем, что они определяются кривизной паруса и сами её определяют, но не понимаем частностей… Бернулли этим занялись… скоро мы сможем использовать моё дифференциальное исчисление, чтобы шить паруса в соответствии с научными принципами…

Ваше дифференциальное исчисление?

— Да… и сможем достигать скоростей… даже больших… чем эта!

— Вон он! — закричала Элиза.

Парус закрывал Фатио обзор, однако Элиза отчётливо видела мачту песчаного парусника за низким песчаным бугром. До него было, может, полмили. В четверти мили впереди (расстояние это быстро сокращалось) тянулась песчаная гряда — как раз такая, за которой можно устроить засаду. И впрямь, в это самое мгновение мачта выпрямилась и задрожала, останавливаясь…

— Началось! — крикнула Элиза.

— Хотите, чтобы я остановился и ссадил вас, мадемуазель, или…

— Не болтайте чепухи!

— Отлично! — Фатио по стремительной дуге обогнул бугор, и взглядам предстала миля открытого побережья.

Прямо впереди и пугающе близко с северной стороны дюны лежала груда разворошенных веток. Человек шесть рослых французов тащили к воде баркас — его киль пересекал след, оставленный парусником Вильгельма десять минут назад. Шлюпка отрезала принцу путь к отступлению, а Элизе и Фатио — путь вперёд. Фатио резко повернул румпель и обогнул баркас со стороны берега — Элиза едва удержалась за верёвку. Она стиснула зубы, чтобы не прокусить язык, и зажмурилась. Два колеса прыгали на борозде, пропаханной килем шлюпки, третье — то, что было в воздухе, — задело одного из французов, и тот рухнул, как истукан.

На расстоянии выстрела из лука шестеро французов бежали к паруснику принца Оранского. Он налетел на цепь, натянутую между вбитыми в песок колышками. Французы не видели Элизу и Фатио, они смотрели только вперёд, на принца, который спрыгнул на песок и повернулся лицом к противнику.

Вильгельм отступил от парусника, сбросил плащ и вытащил шпагу.

Фатио наехал на бегущих солдат и повалил двоих. На этом их с Элизой регата закончилась: парусник зарылся носом и аккуратно перевернулся. Элиза впечаталась лицом во влажный песок. Рядом сыпались обломки парусника, но её задели лишь несколько мокрых верёвок. Когда она с трудом поднялась на ноги — мокрая, замёрзшая, в песке и синяках, — то обнаружила, что потеряла пистолет, а когда отыскала, сражение уже закончилось: шпага Вильгельма, сверкавшая за мгновение до того, стала алой, а два француза лежали на песке. Ещё одного Фатио держал под дулом мушкета, последний бежал к баркасу, размахивая руками и крича.

Баркас уже качался на волнах, готовый доставить французов и пленника на «Метеор». Обменявшись несколькими словами, четверо из тех, что тащили его к воде, побежали к стоящим парусникам, а ещё один остался держать баркас за верёвку. Шестой по-прежнему лежал носом в песок, след от колеса шёл через его спину.

Элизу никто пока не заметил.

Она присела на корточки за сломанным парусником и несколько мгновений изучала замок пистоля, пытаясь вычистить песок и в то же время не стряхнуть весь порох.

Раздался крик. Элиза обернулась и увидела, что Вильгельм просто подошёл к французу, которого Фатио держал под дулом мушкета, и пропорол того шпагой. Потом забрал мушкет, опустился на одно колено, тщательно прицелился и выстрелил в бегущих солдат.

Ни один не упал.

Элиза легла на живот и поползла к берегу. В какой-то момент солдаты пробежали в десяти шагах. Как она и надеялась, её не заметили. Французы смотрели только на Фатио и Вильгельма, которые стояли теперь спина к спине, обнажив шпаги.

Элиза поднялась на ноги и сбросила длинный тяжёлый плащ. Перед тем, как взобраться на парусник, она одолжила у Фатио кинжал и теперь обрезала им подол ночной сорочки, освободив ноги. Покончив с этим, она бегом припустила к баркасу, с ужасом ожидая выстрелов, означавших бы, что французы решили уложить Вильгельма и Фатио на месте. Однако слышен был только шум прибоя. Видимо, французы получили приказ доставить принца живым. Фатио они не знали и убили бы без всякого сожаления, однако не могли стрелять в него, не задев Вильгельма.

Одинокий солдат у баркаса ошалело смотрел на бегущую к нему Элизу. Даже если бы он не ошалел, то всё равно ничего бы не сделал, поскольку не мог ни отпустить шлюпку, ни в одиночку втащить её на берег. Подбежав ближе, Элиза увидела, что за пояс у француза заткнут пистоль, но волны дохлёстывали ему до груди, так что порох уже намок.

Она остановилась, подняла свой пистоль, извела курок и с десяти шагов прицелилась в солдата.

— Он может выстрелить, может не выстрелить, — сказала она по-французски. — Пока я считаю до десяти, решай, готов ли ты поставить на кон жизнь и бессмертие души. Раз… два… три… я упомянула, что у меня месячные? Четыре…

Солдат додержался до семи. Его сломил не столько вид пистолета, сколько Элизино остервенение. Он отпустил верёвку, поднял руки, бочком выбрался на берег и побежал к товарищам. Решение было разумным. Пистолет мог бы выстрелить, он был бы мёртв, и баркас унесло бы в море, а так оставался шанс позднее отбить у Элизы шлюпку.

Она аккуратно отпустила затвор, бросила пистоль в баркас, пробежала несколько шагов по воде, схватилась за транец и подтянулась. После нескольких неудачных попыток ей удалось закинуть ногу наверх, выбраться на корму и перекатиться в лодку.

Первое, что бросилось ей в глаза, был законопаченный сундук. Взобравшись на него, Элиза увидела, что в лодке таких ещё несколько — вероятно, с оружием. Однако, если дело дойдёт до перестрелки, им всем конец.

Ей нужен был не мушкет, а весло. Они лежали на виду, поперёк дощатых банок. Элиза попыталась схватить одно и с ужасом обнаружила, что оно вдвое выше её ростом и почти неподъёмное. Кое-как удалось оторвать его от банок и погрузить лопастью в воду. Стоя на корме, где вода была мельче всего, Элиза упёрлась веслом в песчаное дно. Баркас не двигался; человек, не знакомый с «Началами» Исаака Ньютона, мог бы отчаяться. Однако из основных положении этого труда следовало, что если давить на весло, лодка должна двигаться, даже если движение поначалу будет незаметным для глаза. Поэтому она продолжала налегать всем телом, пренебрегая свидетельством собственных чувств, утверждавших, что лодка стоит на месте. Наконец весло наклонилось, и лодка начала отходить от берега.

Стоило вытащить весло, как волны погнали её назад, гася приданную шлюпке vis inertiae. Элиза снова упёрлась веслом в дно. Вода теперь оказалась глубже, чем в первый раз.

Элизе отчаянно хотелось взглянуть, что творится на берегу, но в этом не было бы никакого прока. Помочь Вильгельму она могла, лишь отведя лодку подальше в море. Только увеличив расстояние до берега вдвое, Элиза решилась поднять глаза.

Фатио лежал. Один из французов сидел на швейцарце верхом, приставив что-то к его голове. Вильгельм стоял с обнажённой шпагой, но под дулами четырёх мушкетов. Один из французов, судя по позе и жестам, говорил с принцем — видимо, обсуждал условия капитуляции. Солдат, которого оставили стеречь баркас, бежал к ним, крича и размахивая руками. Те, что стояли вокруг Вильгельма, не обращали внимания, однако тот, что сидел на Фатио, поднял голову и посмотрел на Элизу.

Она взглянула на берег и поняла, что прибой отнёс её назад на несколько ярдов, поэтому торопливо вставила вёсла в уключины, села и попыталась грести. Сперва ничего не получалось; волны взмывали и падали, вёсла проскальзывали по воде. Элиза привстала, глубже опустила вёсла и, упираясь ногами, откинулась назад. Лодка двинулась.

Фатио лежал неподвижно, никто его не охранял. Двое солдат стояли рядом с Вильгельмом, приставив мушкеты к его голове. Остальные пробежали по берегу и смотрели теперь на Элизу через примерно пятьдесят ярдов волн. Один уже почти разделся. Если бы Элиза привстала для следующего гребка, она бы увидела, как он забежал в воду и поплыл. Остальные трое, упираясь коленями в песок, целили в лодку, ожидая, когда Элиза снова поднимет голову.

Пригнувшись, она оставалась ниже линии огня — но не могла грести.

Над бортом показалась рука. Элиза ударила её рукояткой пистоля, рука исчезла, а через мгновение появилась, окровавленная, в другом месте. За ней последовала вторая рука, затем локти и голова. Элиза прицелилась промеж моргающих глаз и нажала на спуск. Кремень чиркнул, высек слабую искру… больше ничего не произошло. Элиза развернула пистолет, намереваясь ударить рукоятью, но француз поднял руку, защищая голову от удара, и она передумала. Выпрямившись, она схватила сундук за ручки, оторвала от палубы и обрушила на солдата, когда тот перекидывал ногу через планширь. Сундук и француз вместе упали в воду. Солдаты на берегу выстрелили. Пули отбили щепки от банок, но не задели Элизу. Тем не менее вид развороченного дерева начисто уничтожил всякое облегчение, которое она могла бы почувствовать, избавившись от пловца.

Покуда французы перезаряжали мушкеты, Элиза успела отвести лодку подальше от берега. Привстав для очередного гребка, она краем глаза различила какое-то движение на юге и, повернув голову, увидела, что десятки синих гвардейцев взлетают на песчаную гряду или скачут в объезд по берегу. Привстав на стременах, они оглядели открывшуюся картину, вытащили сабли и устремились вперёд со смешанными криками гнева и торжества. Французы, оскорблённые в лучших чувствах, бросили оружие на песок.

* * *

— Теперь вам долго не следует ко мне приближаться, — сказал Вильгельм Оранский. — Я прикажу, чтобы вас незаметно вывезли отсюда, а мои агенты распространят какие-нибудь слухи, чтобы объяснить, где вы провели это утро.

Принц замолчал, отвлечённый криками с дальней стороны дюны. Один из гвардейцев выбежал на гребень и объявил, что нашёл свежие следы конских подков. Кто-то совсем недавно (конский навоз не успел остыть) стоял за дюной, покуривая табак, и несколько мгновений назад ускакал прочь (песок, задетый конскими копытами, был ещё сухой). При этом известии трое гвардейцев пришпорили коней и устремились в погоню. Однако их кони устали от скачки, а лошадь наблюдателя, напротив, хорошо отдохнула; ясно было, что им его не догнать.

— Это д'Аво, — сказал Вильгельм. — Ему не терпелось увидеть меня в цепях.

— Тогда он знает про меня.

— Возможно, да, а возможно, нет, — отвечал принц с безразличием, не прибавившим Элизе спокойствия. Он взглянул на Фатио. Тот сидел на песке, один из гвардейцев перевязывал ему окровавленною голову. — Ваш друг — натурфилософ? Я пожалую ему кафедру в местном университете. Вас, когда придёт время, я провозглашу герцогиней. А сейчас вы должны вернуться в Версаль и пленить Лизелотту.

Что?!

— Не разыгрывайте изумление, это утомляет. Думаю, вам известно, кто я, и потому вы должны знать, кто она.

— Но зачем?!

— Вот куда более разумный вопрос. Знаете что вы сейчас наблюдали? Искру, что воспламеняет порох, что выбрасывает пулю, что сразит короля. Запомните это накрепко. Теперь у меня нет иного выбора, кроме как завладеть Британией. Для того мне потребуются войска, а я не могу забрать их с южных рубежей, покуда мне угрожает Людовик. Однако если он, как я ожидаю, решит расширить свои владения за счёт Германии, то оттянет силы от голландского фланга и развяжет мне руки для вторжений в Англию.

— А при чём здесь Лизелотта?

— Лизелотта — внучка Зимней королевы, которые, как многие говорят, зажгла искру Тридцатилетней войны, приняв корону Богемии. Сказанная королева провела большую часть Тридцатилетней войны неподалёку, в Гааге; мой народ дал ей приют, ибо в Богемии царил хаос, а Пфальц, принадлежащий ей по праву, победитель забрал в качестве трофея. Сорок лет назад по условиям Вестфальского мира Пфальц вернулся в семью; курфюрстом стал Карл-Людвиг, старший сын Зимней королевы. Некоторые его братья и сёстры, включая Софию, перебрались туда и обосновались в Гейдельбергском замке. Карл-Людвиг умер несколько лет назад и передал престол слабоумному брату Лизелотты. Не так давно тот погиб во время потешного сражения, которое устроил в одном из своих замков на Рейне. Теперь идёт спор о наследстве. Французский король рыцарственно принял сторону Лизелотты — как-никак она замужем за его братом.

— Какая находчивость! — заметила Элиза. — Протянув руку помощи Лизелотте, король может присоединить к Франции Пфальц.

— Да, и не будь Людовик XIV Антихристом, наблюдать за этим было бы даже приятно, — сказал Вильгельм. — Я бессилен помочь Лизелотте и заступиться за бедных пфальцсцев, но я могу заставить Францию заплатить за Рейн Британскими островами.

— Вам надо знать, собирается ли король перебросить войска с ваших границ на Рейн.

— Да. И никто не будет знать этого лучше Лизелотты — если не совсем пешки, то, во всяком случае, пленной королевы на французской стороне доски.

— Коли ставки так высоки, я хотя бы попытаюсь завоевать её дружбу.

— Мне не надо, чтобы вы завоевали её дружбу. Мне надо, чтобы вы её соблазнили. Чтобы она стала вашей рабой.

— Я просто пытаюсь соблюсти декорум.

— Мои извинения! — Вильгельм отвесил придворный поклон и взглядом смерил Элизу. Перепачканная песком, в окровавленном солдатском камзоле, она была очень далека от того, что подразумевает слово «декорум». Видимо, это он собирался сказать, однако промолчал и отвёл взгляд.

— Вы сделали меня дворянкой, мой принц. С тех пор прошло несколько лет, и вы привыкли смотреть на меня как на дворянку, даже если это наш с вами секрет. В Версале я по-прежнему простолюдинка и чужестранка в придачу. Уверяю, Лизелотта на меня и внимания не обратит.

При людях.

— Даже наедине! Не все там такие лицемеры, как вы склонны полагать.

— Я не обещал, что будет легко. Потому-то и обращаюсь к вам.

— Я сказала, что готова попробовать. Но если д'Аво видел меня здесь, то возвращаться в Версаль неразумно.

— Д'Аво гордится своим умением вести тонкую игру, и в этом его слабость, — объявил Вильгельм. — Кроме того, он зависит от ваших финансовых советов и потому не уничтожит вас сразу.

— Тогда потом?

Попытается, — поправил Вильгельм.

— И преуспеет.

— Нет. Потому что к этому времени вы будете любовницей Мадам Лизелотты — королевской невестки. У которой тоже есть свои слабости и свои недоброжелатели, но которая несравненно выше д'Аво.

Версаль начало 1688

Лейбницу,

3 февраля 1688

Доктор!

Мадам любезно предложила отправить это письмо в Ганновер вместе с другими, которые её друг доставит лично Софии, поэтому обхожусь без шифра.

Вероятно, Вы удивлены, почему Мадам, ещё недавно считавшая меня мышиным помётом в перце, предложила мне такую любезность.

А дело вот в чём: однажды король, восстав от сна, объявил на церемонии утреннего туалета, будто слышал, что «особа с Йглма» благородных кровей, хоть и держит это в секрете.

Для меня это тоже было секретом, пока кто-то не обратился ко мне «Графиня де ля Зёр». Не сразу, но я сообразила, что так они произносят слово «схра». Как вы знаете, мой остров — хорошо известная навигационная опасность, которую перепуганные моряки узнают по трём высоким утёсам, носящим это название. Очевидно, некий придворный, имевший неосторожность в какой-то момент жизни пройти на корабле в виду Йглма, запомнил слово и сочинил для меня титул. Для придворных дам, особливо древнего рода, он звучит варварски. Однако здесь полно иностранных принцесс, не столь переборчивых, и они уже шлют мне приглашения.

Разумеется, король может даровать дворянство кому и когда пожелает, и непонятно, почему из меня решили сделать наследную дворянку. Впрочем, вот подсказка: отец Эдуард де Жекс расспрашивал меня о йглмской церкви, которая формально не считается протестантской, поскольку основана раньше римско-католической. Отец Эдуард собирается посетить Йглм и собрать доказательства, что наша вера, по сути, не отличается от его и должна с нею слиться.

Тем временем я выслушиваю соболезнования по поводу того, что моя страна стонет под игом англичан. На самом деле каждый йглмец был бы рад, если бы англичане и впрямь заняли наш остров, — по крайней мере они принесли бы с собой еду и тёплую одежду. Полагаю, Людовик знает, что скоро английским королём будет его заклятый враг, и хочет заранее привлечь на свою сторону Ирландию, Шотландию и ту песчинку в море, на которой я родилась. На Йглме много веков нет наследных дворян (девятьсот лет назад шотландцы загнали их в пещеру с медведями и привалили камнями), но теперь решено, что такой дворянкою буду я! Матушка бы очень гордилась!

Судя по дате Вашего последнего письма, Вы писали его, гостя у дочери Софии при бранденбургском дворе накануне Рождества. Пожалуйста, расскажите мне про Берлин! Я знаю, что туда бежали многие гугеноты. Удивительно думать, что несколько лет назад София и Эрнест-Август предлагали свою дочь в жёны Людовику XIV. Теперь София-Шарлотта — курфюрстина Бранденбургская и (если верить слухам) возглавляет берлинский салон религиозных диссидентов и вольнодумцев. Стань она женою Людовика, ей бы пришлось нести некую меру ответственности за убийство и преследования тех же самых людей. Полагаю, она рада-радёхонька, что всё обернулось иначе.

Говорят, будто София-Шарлотта на равных участвует в спорах между учёными мужами. Наверняка это потому, что она росла рядом с Вами, доктор, и слышала, как Вы беседуете с её матушкой. Теперь, получив в качестве графини возможность общаться с Мадам, я спросила, о чём Вы с Софией беседовали в Ганновере. Она лишь закатила глаза и объявила, что ничего не понимает в умных разговорах. Наверное, слишком много времени провела с доморощенными алхимиками и считает все учёные беседы пустой болтовнёй.

Звёздная палата, Вестминстерский дворец апрель 1688

…ибо (такова природа человека) для обвинения требуется меньше красноречия, чем для оправдания, и осуждение нам представляется более сообразным с принципом правосудия, чем оправдание.[136]

Гоббс, «Левиафан»

— Как там говорится? «От работы без забавы мальчуган тупеет, право», — произнёс бестелесный голос. Лишь эту перцепцию получало сейчас сознание Даниеля. Зрение, вкус и прочие чувства спали, память отсутствовала, поэтому голос воспринимался с более чем обычной чёткостью во всём многообразии своих необычайных достоинств. Он был очень красивый и явно принадлежал человеку из высшего общества, который привык и любит, чтобы его слушали.

— Да уж, мальчуган сильно отупел от неусыпных трудов, туго соображает, — продолжал голос.

Смешки, движение одетых в шёлк тел. Эхо от очень высокого каменного потолка.

Сознание Даниеля вспомнило, что заключено в теле, однако, подобно полку, лишённому командира, оно давно не получало приказов, вышло из повиновения и не посылало сигналов в штаб.

— Дайте ему ещё воды! — приказал бархатный голос.

Даниель услышал шаги слева: что-то коснулось занемевших губ, бутылочное горлышко звякнуло о передние зубы. Лёгкие начали наполняться какой-то жидкостью. Он попытался запрокинуть голову, но шея слушалась плохо, и что-то жёсткое упёрлось в загривок. Жидкость бежала по подбородку и затекала под одежду. Грудь сдавило; силясь откашлять воду, он подался вперёд — но тут что-то холодное упёрлось в кадык. Его вырвало. Тёплая жидкость выплеснулась на колени.

— Пуритане совершенно не умеют пить — их никуда не возьмёшь.

— Разве что на Барбадос, милорд! — подхватил другой голос.

Глаза у Даниеля опухли и слиплись. Он попытался поднять руки к лицу, однако наткнулся на какой-то металлический прут, схватился за него, и тут же что-то очень плохое произошло с шеей. Кое-как он нащупал глаза, потом стёр с подбородка рвоту и воду. Теперь Даниель видел, что сидит посреди большой комнаты; ночь, и в помещении горят лишь несколько свечей. В полумраке смутно белели кружевные шейные платки джентльменов, стоящих перед ним полукругом.

Свет был тусклый, видел он неотчётливо, поэтому не мог разобраться, что за железяка у него на шее, и вынужден был исследовать её руками. Судя по всему, это была железная полоса, свёрнутая в ошейник. С четырёх сторон от неё отходили штыри длиною примерно в ярд, и каждый заканчивался двумя крюками наподобие абордажного.

— Покуда вы спали под воздействием настойки мсье Лефевра, я взял на себя смелость заказать вам новый воротник, — продолжал голос, — но поскольку вы пуританин и презираете роскошь, я вместо портного пригласил кузнеца. Такой фасон нынче моден на сахарных плантациях Барбадоса.

Даниель подался вперёд, и задний крюк зацепился за спинку стула. Он схватился за передний штырь и, надавив, сумел освободить задний. Инерция увлекла его вместе с ошейником; позвоночник упёрся в стул, ошейник же продолжал двигаться, силясь оторвать голову. Она запрокинулась так, что теперь Даниель смотрел прямо в потолок. Сперва ему подумалось, что кто-то зажёг там свечи, а может, солдаты от нечего делать стреляли в потолок горящими стрелами; потом взгляд сфокусировался, и стало видно, что блестят нарисованные на потолке звёзды. Теперь Даниель знал, где находится.

— Суд Звёздной палаты объявляю открытым. Председательствует лорд-канцлер Джеффрис, — произнёс другой бархатистый голос, наэлектризованный торжеством. Кем же надо быть, чтобы ликовать по такому поводу?

Как чувства возвращались к Даниелю по одному, начиная со слуха, так и сознание пробуждалось по частям. Та, в которой складируются старые факты, функционировала лучше той, что отвечает за разумные действия.

— Чепуха… Суд Звёздной палаты упразднён Долгим парламентом в 1641 году… за пять лет до моего рождения… и вашего тоже, Джеффрис.

— Я не признаю своекорыстных декретов мятежного Парламента, — брезгливо отвечал Джеффрис. — Суд Звёздной палаты славен своей древностью — он учреждён Генрихом VII, однако процедуры его ещё древнее и восходят к римской юриспруденции. Посему он являет собой образец чёткости и действенности в отличие от замшелого паскудства общего права — этого дряхлого, затянутого паутиной чудища, этого маразматического собрания бабьих сказок, этого гнусного решета, собирающего всю пену общественной жизни в один юридический ком.

— Правильно! Правильно, — поддакнул один из судей, видимо, чувствуя, что Джеффрис охватил все стороны английского общего права. Во всяком случае, Даниель предполагал, что все эти джентльмены — судьи, и каждый подобран лично Джеффрисом. Или, вероятно, они сами к нему стянулись; таких людей тот всегда видел, когда давал себе труд оглядеться по сторонам.

Другой сказал:

— Покойный архиепископ Лод находил Звёздную палату достойным средством, дабы сломить религиозных диссидентов, таких, как ваш отец, Дрейк Уотерхауз.

— Суть истории моего отца как раз в том, что его не сломили. Звёздная палата отрезала ему уши и нос и тем сделала его ещё более грозным.

— Дрейк был исключительно силён и упорен, — кивнул Джеффрис. — Мальчиком я видел его в кошмарах. Отец рассказывал мне про него сказки, как про какое-нибудь чудище. Но вы — не Дрейк. Двадцать лет назад в Тринити-колледже вы стояли и смотрели через окно, как милорд Апнор убивает вашего единоверца, и ничего не сделали. Ничего, припомните, и я знаю это не хуже вас.

— У этого фарса есть какая-либо цель, кроме как повспоминать университетские дни? — спросил Даниель.

— Сделайте ему революцию[137], — приказал Джеффрис.

Тот же человек, что раньше лил в Даниеля воду, подошёл и надавил на один из четырёх штырей. Колесо начало поворачиваться на шее, как на оси, пока Даниель не схватил его руками. Профан от одной только боли мог бы вообразить, что шея наполовину перепилена. Однако Даниель вскрыл немало шей и знал, где находится всё важное. Короткая проверка показала, что он в состоянии глотать, дышать и двигать пальцами ног, а следовательно, основные магистрали целы.

— Вы обвиняетесь в извращении английского языка, — объявил Джеффрис. — А именно: неоднократно за досужими беседами в кофейнях и в частной переписке вы употребляли доселе невинное и полезное слово «революция» в совершенно новом смысле, придуманном вами и означающем насильственную смену правления.

— О, насилие здесь совершенно ни при чём.

— Так вы признаёте свою вину?

— Я знаю, как вершила расправу настоящая Звёздная палата, и не думаю, что этот фарс в чём-то отличен, посему не вижу смысла подыгрывать и оправдываться.

— Подсудимый признан виновным! — объявил Джеффрис таким тоном, словно сверхчеловеческим усилием довёл до конца изнурительный процесс. — Не буду делать вид, будто для меня это неожиданность: пока вы спали, мы допросили нескольких свидетелей, и все подтвердили, что вы употребляли слово «революция» в значении, неведомом астрономам. Мы даже спросили вашего старого знакомца по Тринити…

— Монмута? Разве вы его не казнили?

— Нет, нет, другого. Натурфилософа, имевшего дерзость перечить королю в деле отца Фрэнсиса.

— Ньютона?!

— Да, его. Я спросил: «Вы написали столько толстых книжек о революции; как вы понимаете это слово?» Он ответил, что оно означает вращение планет, и даже не заикнулся о политике.

— Не могу поверить, что вы впутали сюда Ньютона!

Джеффрис внезапно перестал строить из себя Великого Инквизитора и отвечал небрежным тоном усталого придворного:

— Ну, мне так и так пришлось дать ему аудиенцию по поводу истории с отцом Фрэнсисом. Он не знает, что вы здесь… как и вы, очевидно, не знаете, что он в Лондоне.

Даниель отвечал тем же тоном:

— Немудрено, что вы удивлены! Ну разумеется! Вы считали, что, приехав в Лондон, Ньютон поспешит возобновить знакомство со мною и другими членами Королевского общества.

— По сведениям из надёжных источников, он проводит всё время с предателем-швейцарцем.

— С каким предателем?

— Тем, что предупредил Вильгельма Оранского о нападении французов.

— Фатио?

— Да, с Фатио де Дюийером.

Джеффрис рассеянно поглаживал парик, размышляя о странных знакомствах Ньютона. Такая перемена в настроениях лорда-канцлера толкала Даниеля к опасному легкомыслию, которое он силился перебороть. Однако сейчас его живот затрясся от сдерживаемого смеха.

— Джеффрис! Фатио — швейцарский протестант, предупредивший голландца о французском заговоре… и вы называете его предателем?

— Он предал графа де Фениля. Теперь предатель укрывается в Лондоне, поскольку на Континенте — везде, где значит правосудие, — его ждёт смерть. Но здесь! В Лондоне, в Англии! О, в иное время его бы здесь не потерпели. Однако в наши горькие времена, когда такой человек приезжает и селится в нашем городе, никто и ухом не ведёт, а когда он скупает алхимические припасы и беседует в кофейнях с нашим ведущим натурфилософом, никто не возмущается.

Даниель видел, что Джеффрис накручивает себя, и, пока лорд-канцлер снова не вошёл в раж, напомнил.

— Настоящая Звёздная палата славилась суровостью своих приговоров и скоростью их исполнения.

— Истинно! И обладай это собрание такой властью, ваш нос уже валялся бы в канаве, а сами вы плыли бы на корабле в Вест-Индию, чтобы до конца дней рубить тростник на моих сахарных плантациях. В нынешних обстоятельствах я не могу покарать вас, пока не вынесу приговор в суде общего права. Что, впрочем не так и сложно.

— И как же, по-вашему?

— Наклоните обвиняемого назад!

Приставы, или палачи, или кто там они были, подбежали к Даниелю сзади, схватились за спинку стула и дёрнули, так что ноги его повисли в воздухе. Теперь он не сидел, а лежал на спине; железный ошейник, придя в движение, попытался упасть на пол. Этому препятствовала шея Даниеля. Он дёрнулся было, чтобы схватиться за ошейник, пережавший дыхательные пути, но подручные Джеффриса не зевали: каждый свободной рукой прижал к стулу руку Даниеля, один — правую, другой — левую. Даниель не видел теперь ничего, кроме звёзд; звёзды, нарисованные на потолке, сияли в открытые глаза; другие возникали, стоило зажмуриться. Лицо лорда-канцлера полной луной выплыло на середину небосвода.

В юности Джеффрис отличался редкой красотой даже по меркам поколения, давшего миру таких адонисов, как герцог Монмутский и Джон Черчилль. Особенно хороши были глаза, может быть, поэтому юный Даниель Уотерхауз всякий раз цепенел под их взглядом. В отличие от Черчилля Джеффрис с годами подурнел. Живя в Лондоне и карабкаясь со ступеньки на ступеньку — поверенный герцога Йоркского, борец с мнимыми заговорщиками, верховный судья и, наконец, лорд-канцлер, — он заплыл жиром, как баранья почка. Брови выросли в огромные кустистые крылья, почти рога. Глаза хранили былую красоту, но смотрели уже не с юного безупречного лица, а из своего рода амбразуры между складками жира и ощеренными бровями. Прошло, наверное, лет пятнадцать с тех пор, как Джеффрис мог припомнить всех, кого отправил на смерть, он должен был сбиться со счёта, если не на папистском заговоре, то уж точно на Кровавых ассизах.

Во всяком случае, Даниель смотрел в глаза лорда-канцлера и не мог отвести взгляд. В некотором смысле Джеффрис просчитался, задумывая этот спектакль. Снотворное, вероятно, подмешали Даниелю в кофейне; затем подручные Джеффриса похитили его, когда он заснул в лодке. Однако под действием опия он до последнего мига забывал испугаться.

Дрейк не испугался бы и без всякого опия; в этой самой комнате он обличал архиепископа Лода в лицо, зная, что его ждёт. Даниель до сих пор держался храбро лишь потому, что плохо соображал. Сейчас же, глядя в лицо Джеффриса, он вспомнил все ужасы, которые про него слышал. О диссидентах, что «кончали с собой», перерезав себе горло до самого позвоночника; о повешенных в Таунтоне, умирающих долгой мучительной смертью, о том, как герцогу Монмутскому отрубили голову с пятого или шестого удара, в то время как Джеффрис смотрел на несчастного вот этими самыми глазами.

Мир утратил всякие краски. Что-то белое и воздушное возникло рядом с лунным лицом — рука в кружевной манжете. Джеффрис схватился за один из штырей.

— Говорите, ваша революция не связана с насилием… — промолвил он. — Советую вам серьёзней задуматься над природою революции. Ибо, как вы видите, этот крюк сейчас наверху. Другой внизу. Верно, мы можем поменять их местами, совершив переворот. — Джеффрис повернул ошейник, всем весом лежащий на Даниелевом кадыке. У Даниеля были все резоны закричать, но он только жалобно силился глотнуть воздуха. — Посмотрите! Тот, что был наверху, теперь внизу. Давайте повернём его, ведь ему это не по вкусу. — Джеффрис вернул ошейник в прежнее положение. — Увы, мы пришли к тому, с чего начали; верхи наверху, низы внизу, так в чём же смысл переворота? — Джеффрис повторил демонстрацию, смеясь тому, как Даниель ловит ртом воздух. — Можно ли мечтать о лучшей карьере! — воскликнул он. — Медленно обезглавливать однокашников! Мы всячески длили казнь Монмута, однако топор — грубое орудие, Джек Кетч — мясник, и всё закончилось скоро. Ошейник — идеальное средство для перепиливания шеи, с ним я мог бы растянуть смерть Монмута на дни! — Джеффрис вздохнул от удовольствия. Даниель уже ничего не видел, кроме бледно-лиловых пятен в сером клубящемся тумане. Однако Джеффрис, по всей видимости, дал приставам знак поднять стул — вес ошейника переместился на ключицы, и попытки Даниеля вздохнуть увенчались-таки успехом. — Надеюсь, я избавил вас от глупых обольщений касательно революции. Чтобы низы стали верхами, верхи должны стать низами, но верхи любят быть наверху, и у них есть армия и флот. Революция без насилия невозможна; рано или поздно она закончится поражением, как закончилась поражением революция вашего отца. Вы усвоили урок? Или повторить?

Даниель пытался что-то сказать, а именно — взмолиться, чтобы Джеффрис не повторял. Он должен был взмолиться, потому что демонстрация причиняла чудовищную боль и могла бы его убить, и молчал лишь потому, что гортань не работала.

— Судья обязан отчитать виновного, дабы направить его на путь исправления, — задумчиво продолжал Джеффрис. — С этим покончено, переходим к вынесению приговора. Касательно него у меня есть дурная новость и хорошая новость. Обычай требует, чтобы тот, кого они затрагивают, сам выбрал, какую услышать первой. Однако хорошая новость для меня — дурная для вас и наоборот, так что предоставить выбор вам значило бы внести путаницу. Итак, дурная новость для меня, что вы правы и суд Звёздной палаты до сих пор официально не восстановлен. Это лишь забава для нескольких старших юристов без полномочий выносить законный приговор. Хорошая новость для меня: вам я могу вынести суровейший приговор и без всяких законных полномочий; я приговариваю вас, Даниеля Уотерхауза, быть Даниелем Уотерхаузом до скончания дней и жить каждый час, каждый миг с сознанием собственной омерзительной трусости. Прочь! Вы позорите эту палату! Ваш отец был злодей и заслужил свою кару. Вы — жалкая пародия на него! Да, да, встать, кругом, марш! Убирайтесь! То, что вам придётся терпеть себя до смертного часа, не означает, что мы должны сносить тот же срам! Вон! Вон! Приставы, бросьте это трусливое животное в канаву, и пусть моча, текущая по его ногам, смоет его в Темзу!

* * *

Даниеля выбросили, как труп, за Вестминстером, между аббатством и городком Челси. Когда его сбрасывали с телеги, он чуть не лишился головы: один из крюков зацепился за борт и рванул так, словно душу выдирают из тела. Однако доска сломалась раньше позвоночника, и Даниель рухнул в грязь — во всяком случае, так он заключил, придя в сознание.

Больше всего на свете он хотел упасть ничком и рыдать, пока не умрёт от обезвоживания. Однако ошейник не позволял лечь, всё равно как если бы Дрейк стоял рядом и распекал его за нежелание встать. Поэтому Даниель поднялся и побрёл прочь, глотая горькие слёзы. Он узнал место: Свиной пустырь, или Пимлико, как предпочитали называть его торговцы недвижимостью; не город и не деревня, а собрание всего худшего, что в них есть. Бродячие псы гоняли диких кур по земле, изрытой свиньями и обглоданной козами до того, что не осталось и травинки. Ночные огни пекарен и пивоварен бросали багровые отблески на пьяниц и потаскух.

Впрочем, было бы куда хуже, если бы его бросили в лесу или в кустарнике. Ошейник изобрели для рабов: каждая ветка, лиана или ствол превращались в констебля, хватающего беглеца за шкирку. Даниель ощупал его и нашёл забитый в петли деревянный колышек, который без особого труда сумел раскачать и вытащить, после чего ошейник легко снялся. У Даниеля возник театральный порыв швырнуть его в реку, потом он опомнился и сообразил, что предстоит ещё милю тащиться по нехорошему месту, возможно, отбиваясь от бродячих псов и просто бродяг. Поэтому он крепко сжал ошейник и принялся помахивать им взад-вперёд, просто для храбрости. Однако никто не думал на него покушаться. Враги Даниеля были не из тех, кого можно отпугнуть железным прутом.

К югу от обжитой и цивилизованной части Вестминстера начали разбивать новую модную улицу — очередной проект Стерлинга Уотерхауза, который звался теперь графом Уиллсденским и большую часть времени проводил в своём скромном имении на северо-западе Лондона, стараясь собственным примером поднять престиж этих мест.

Среди тех, кто вложил средства в Вестминстер-стрит, была и небезызвестная Элиза, ныне графиня де ля Зёр. Мысли о ней занимали у Даниеля примерно пятьдесят процентов времени, то есть несообразно много. Если бы он приходил к новым и оригинальным соображениям касательно Элизы, это оправдывало бы трату десяти, ну, двадцати процентов времени. Однако он думал одно и то же снова и снова. За час, проведённый в Звёздной палате, он почти о ней не вспоминал и теперь навёрстывал упущенное.

В феврале Элиза посетила Лондон. Пользуясь рекомендательными письмами от Лейбница и Гюйгенса, она сумела попасть на заседание Королевского общества — одна из первых женщин, если не считать уродиц, которые демонстрировали множественные влагалища или кормили грудью двухголовых младенцев. Даниель немного нервничал, сопровождая графиню де ля Зёр в Грешем-колледж, — боялся, что она выставит себя на посмешище или члены Общества по ошибке проведут на ней вивисекцию. Однако Элиза пришла в скромном наряде и вела себя соответственно, так что всё прошло хорошо. Позже Даниель повёз её в Уиллсден и познакомил со Стерлингом. Они отлично поладили, что неудивительно: полгода назад оба были простолюдинами, а теперь расхаживали по будущему французскому саду Стерлинга, обсуждая, где поставить вазы и урны и в каких лавках лучше покупать фамильные ценности.

Так или иначе, теперь они вместе вкладывали средства в окультуривание Свиного пустыря. Даниель тоже внёс несколько фунтов (не потому, что собирался сделаться финансистом, но все последние двадцать лет британская монета только обесценивалась, и это был единственный способ сохранить деньги). Чтобы прежние обитатели (дву- и четвероногие) не совершали набеги на свои старые территории, здесь поселили сторожа с целой сворой полоумных собак. Перелезая через ограду в четвёртом часу утра, Даниель перебудил их всех. Сторож, разумеется, проснулся последним — к тому времени собаки изорвали на Даниеле одежду. Впрочем, после всего остального одежда была не самой большой потерей.

Даниель радовался уже тому, что кто-то его узнал. Само собой, он соврал про нападение негодяев, и сторож, само собой, подмигнул. Он напоил Даниеля пивом — от такой доброты у того снова навернулись слёзы — и послал мальчишку к Вестминстеру за портшезом — своего рода вертикальным гробом, который несли на палках рослые молчуны. Даниель забрался внутрь и уснул.

Проснулся он на заре перед Грешем-колледжем, на другом конце Лондона. Его ждало письмо из Франции.


Письмо начиналось:

Всё так ли ужасна погода в Лондоне? Здесь, в Версале, мы уже сподобились посещения весны. Ждите вскоре и моего посещения.

На этом месте Даниель, читавший письмо в вестибюле колледжа, остановился, сунул письмо за пояс и вступил в тайное святилище.

Сам сэр Томас Грешем, вернись он на землю, не узнал бы своего дома. Королевское общество хозяйничало в здании почти три десятилетия и практически исчерпало его возможности. Даниель только фыркал, слыша речи о том, чтобы поручить Рену строительство нового здания и переехать туда. Королевское общество не сводится к коллекции, и его так же нельзя переселить в другое здание, перевезя экспонаты, как невозможно отправиться во Францию, вырезав свои органы и отправив их через Ла-Манш в бочке. Как геометрическое доказательство содержит в ссылках и терминах всю историю геометрии, так и отдельные помещения Грешем-колледжа хранили историю натурфилософии с первых встреч Бойля, Рена, Уилкинса и Гука до сего дня. Расположение и порядок слоёв отражали то, что происходило в умах членов Общества (главным образом Гука) в любую конкретную эпоху; переместить их или разобрать всё равно что сжечь библиотеку. Тот, кто не может найти здесь нужную вещь, недостоин сюда входить. Даниель относился к Грешем-колледжу как француз — к французскому языку: тому, кто его знает, всё понятно, а кто не знает, может катиться к чёрту.

Он за полминуты отыскал в потёмках «И-Цзин», пошёл туда, где розовоперстая Аврора уже скреблась в пыльные окна, и открыл девятнадцатую гексаграмму, «Посещение». Далее книга расписывала неисчерпаемые значения символа. Даниеля интересовало только одно — 000011. Так узор сплошных и прерывистых линий переводился в двоичное число. В десятичном выражении ему соответствовало 3.

Даниель имел полное право подняться в свою мансарду и уснуть, но считал, что более чем выспался за сутки под влиянием опиума, а события в Звёздной палате и позже на Свином пустыре взбудоражили его разум. Любая из трёх причин сама по себе могла бы прогнать сон: свежая рана на шее, суета пробуждающегося Сити и животная, неутолимая страсть к Элизе. Он поднялся в комнату, которая оптимистично звалась библиотекой — не из-за книг (они были повсюду), а из-за окон. Здесь он положил Элизино письмо на заляпанный старыми чернильными пятнами стол, а рядом поместил листок черновой бумаги (на самом деле — пробный оттиск гравюры для третьего тома ньютоновых «Математических начал»). Исследуя буквы в Элизином письме, Даниель относил каждую к алфавиту 0 или к алфавиту 1 и записывал цифры на листке группами по пять, вот так:


DOCTO RWATE RHOUSE

01100 00100 100000


Первая группа цифр соответствовала числу 12, вторая — 4, третья — 16, четвёртая — 6. Записав их в новую строчку и вычтя из каждого тройку, он получил:

12 4 16 6

3 3 3 3

9 1 13 3

или в буквах:

IAMC


Покуда он работал, стало светлее.

Лейбниц строит великолепную библиотеку в Вольфенбюттеле, с высокой ротондой, в которой свет будет изливаться на стол через крышу…

Он лежал лбом на столе. Не лучшая поза для работы. И для сна тоже, разве что шея у тебя так раскарябана, что по-другому не ляжешь и не заснёшь. А Даниель и впрямь спал. Страницы под его лицом обратились в море жуткого света, невыгодного света полудня.

— Воистину вы — пример для всех натурфилософов, Даниель Уотерхауз.

Даниель выпрямился. Он окостенел, словно горгулья, и чувствовал, как трескается корка на шее. Через два стола от него, с пером в руке, сидел Николя Фатио де Дюийер.

— Сударь!

Фатио поднял руку.

— Не хотел вас беспокоить. Нет никакой надобности…

— Ах, но у меня есть надобность выразить вам благодарность. Я ещё не видел вас с тех пор, как вы спасли жизнь Вильгельму Оранскому.

Фатио на мгновение закрыл глаза.

— То было как схождение планет — чистая случайность, без всякой моей заслуги, посему не надо об этом.

— Я недавно узнал, что вы в Лондоне и что на Континенте ваша жизнь была в опасности. Узнай я раньше, я бы предложил посильное гостеприимство…

— А будь я достоин звания джентльмена, я бы спросил вашего разрешения, прежде чем располагаться здесь, — отвечал Фатио.

— Полагаю, Исаак вам всё тут показал? Очень рад.

Даниель заметил, что Фатио смотрит на него пристальным, анализирующим взглядом, словно Гук — через оптическое стекло. Почему-то у Гука это выходило естественно, у Фатио — самую чуточку оскорбительно. Разумеется, Фатио гадал, откуда Даниель знает про его дружбу с Исааком. Даниель мог бы рассказать про Джеффриса и Звёздную палату, но лишь запутал бы этим дело.

Фатио, кажется, только сейчас заметил, что у Даниеля с шеей. Глаза его видели всё, но были такие большие и лучезарные, что не могли скрыть, куда смотрят. В отличие от Джеффриса, чьи глаза выглядывали из глубоких амбразур, Фатио не мог ни на что посмотреть украдкой.

— Не спрашивайте, — сказал Даниель. — Вы, сударь, получили свою почётную рану на побережье. Я свою, не столь почётную, — в Лондоне, в борьбе за то же общее дело.

— Не вызвать ли врача, доктор Уотерхауз?

— Благодарю за заботу. Всё отлично. Чашка кофе, и я буду как новенький.

Даниель собрал бумаги и отбыл в кофейню, где было людно, хотя чувствовал он себя там уединённее, чем под взглядом Фатио.

Двоичные числа, запрятанные в тонкостях Элизиного почерка, в десятичном выражении принимали вид:


12 4 16 6 18 16 12 17 10


и, после вычитания тройки (ключа, зашифрованного в ссылке на «И-Цзин»):


9 1 13 3 15 13 9 14 7…


что означало:

I AM COMING…


Я приезжаю…


Полная расшифровка отняла изрядное время: Элиза подробно расписывала, как собирается ехать и что намерена делать в Лондоне. Записав сообщение, Даниель внезапно понял, что сидит очень долго, выпил много кофе и должен немедленно отлить. Он уже не помнил, когда последний раз справлял малую нужду. Итак, Даниель вышел на двор за кофейней.

Ничего не произошло, поэтому через полминуты он нагнулся вперёд, словно кланяясь, и упёрся лбом в каменную стену. Он знал, что такая поза помогает расслабить некоторые мышцы внизу живота, и тогда моча потечёт легче. Вместе с особыми движениями бёдер и глубоким дыханием это позволило вызвать несколько струек буроватой мочи. Когда метод перестал работать, Даниель повернулся, задрал одежду и сел на корточки, чтобы помочиться на арабский манер. Перемещая центр тяжести, он сумел выдавить тонюсенькую тёплую струйку, которая, если её поддерживать, должна была принести облегчение.

Соответственно, у него было вдоволь времени поразмышлять об Элизе, если можно назвать размышлением череду безумных фантазий. Из письма явственно следовало, что она рассчитывает посетить Уайтхолл. Это не составило бы труда, ибо через дворец мог пройти любой человек в одежде и без зажжённой гранаты в руке. Однако поскольку Элиза была графиня, а Даниель (чего бы там ни говорил Джеффрис) оставался придворным, её слова о желании посетить Уайтхолл означали намерение пообщаться со знатью. Что тоже несложно было устроить: Даниель представил, как католики-франкофилы, составляющие большую часть придворных, наперебой бросятся обхаживать Элизу хотя бы с тем, чтобы посмотреть на последнюю французскую моду.

Однако всё следовало тщательно спланировать — опять-таки если можно назвать планированием поток дурацких мечтаний. Подобно астроному, составляющему таблицы приливов, Даниелю надлежало спроецировать смену времён года, литургический календарь, сессии Парламента, помолвки, смертельные болезни и беременности разных выдающихся особ на то время, когда Элиза собирается посетить Лондон.

Сначала он подумал, что она приедет в самый подходящий момент: через три недели король должен подписать новую Декларацию о Веротерпимости, которая сделает его героем, по крайней мере в глазах нонконформистов. Однако затем, сидя на корточках и отсчитывая недели, словно кап-кап-кап желтоватой струйки, Даниель сообразил, что Элиза приедет никак не раньше мая. У священников Высокой церкви будет несколько воскресений, чтобы со всех амвонов обличить декларацию, Они скажут, что её истинная цель — расчистить дорогу папизму, а сам Даниель Уотерхауз в лучшем случае — глупец, в худшем — предатель. К тому времени ему придётся жить в Уайтхолле.

Вот тут-то — воображая, как живёт заложником под охраной гвардейцев Джона Черчилля, — Даниель припомнил ещё одну мысленную таблицу эфемерид, отчего вообще перестал журчать.

Королева была в тягости. До сих пор ей не удалось доносить ни одного ребёнка. Беременность явилась большей неожиданностью, чем обычно у других женщин. Может быть, о ней не торопились объявлять, боясь, что всё закончится очередным выкидышем. Однако, судя по виду, сейчас королева была на большом сроке, и весь Уайтхолл обсуждал размеры её живота. Предполагали, что она разрешится в конце мая — начале июня, тогда же, когда приедет Элиза.

Элиза рассчитывала с помощью Даниеля попасть в Уайтхолл, чтобы как можно раньше узнать, родится ли у Якова II законный наследник, и соответственно распределить инвестиции. Даниелю это должно было быть так же ясно, как то, что у него большой камень в мочевом пузыре, тем не менее загадочным образом он сумел закончить своё дело и вернуться в кофейню, не осознав ни того, ни другого.

Единственным, кто, казалось, всё понимает, был Роберт Гук, сидевший в той же кофейне. Он беседовал, как обычно, с сэром Кристофером Реном, однако в открытое окно наблюдал за Даниелем. У него было лицо человека, настроенного без обиняков поговорить о неприятных вещах, и Даниель сумел ловко уклониться от разговора.

Версаль июль 1688

Д'Аво

Мсье!

Как Вы и просили, я перешла на новый шифр. Никогда не поверю, что голландцы взломали старый и читали все Ваши письма! Однако, как всегда, я — сама осторожность и буду выполнять всё, что Вы мне предписываете.

Спасибо Вам за любезные, хоть и несколько ироничные поздравления по случаю вступления в наследственный титул. (Поскольку мы теперь ровня, несмотря на Ваши возможные сомнения в законности моего титула, надеюсь, Вы не обидитесь, что я обращаюсь к Вам не монсеньор, а мсье.) До последнего письма Вы молчали несколько месяцев. Сперва я предположила, что Вильгельм Оранский из вульгарной мести за так называемую «попытку похищения» заключил Вас под домашний арест и лишил возможности отсылать письма. Потом я забеспокоилась, что Вы охладели к Вашей покорной и преданной слуге. Теперь я вижу, что это были глупые фантазии — пустое беспокойство, свойственное нашему полу. Мы с Вами близки, как и всегда. Посему постараюсь написать Вам хорошее письмо, дабы побудить Вас ответить тем же.

Прежде всего о деле. Я ещё не подвела итоги второго квартала 1688 года, так что пока, пожалуйста, не сообщайте этого другим инвесторам, но думаю, мы добились больших успехов, чем кто-либо догадывается. Да, акции Голландской Ост-Индской компании падали, но рынок был слишком неустойчив для успешной игры на понижение. Однако кое-что — в Лондоне, как ни странно, — спасло наши инвестиции. Во-первых, это движение товаров, в особенности — серебра. Английская монета с каждым днём становится всё менее полновесной, фальшивомонетчики — бич Британских островов… дабы не утомлять Вас подробностями, скажу, что обесценивание денег подхлёстывает движение золота и серебра за рубеж и обратно, на чём можно получить неплохой профит, если правильно сделать ставки.

Вы, возможно, удивитесь, откуда я, живя в Версале, узнаю, как правильно делать ставки. Позвольте Вас успокоить и сообщить, что с нашей последней встречи я дважды посетила Лондон — первый раз в феврале и второй — в мае, тогда же, когда у Якова II родился сын. Второй визит я обязана была нанести, поскольку все знали, что английская королева беременна и будущее Европы и Британии зависит от того, родит ли она наследника. Ожидалось, что амстердамский рынок бурно отреагирует на вести из Англии, поэтому я поспешила туда. Я пленила англичанина, близкого к королю — настолько близкого, что он сумел провести меня в Уайтхолл в самое время родов. Поскольку это деловой отчёт, не стану распространяться подробнее, но появление на свет младенца сопровождали некоторые странные обстоятельства, которыми я позабавлю Вас позже.

Англичанин этот — довольно заметная фигура в Королевском обществе. У него есть старший брат, который делает деньги столькими способами, что всех и не перечислить. Старые семейные узы связывают их со златокузнечными лавками на Треднидл и Корнхилл, а более новые — с банком, учреждённым сэром Ричардом Апторпом после того, как Карл II разорил почти всех ювелиров. На случай, если Вы не знакомы с концепцией банка, это нечто вроде златокузнечной лавки, только без всякого отношения к ювелирному делу, — чисто финансовое учреждение, оперирующее металлами и ценными бумагами. Как ни трудно поверить, такая деятельность приносит солидный доход, по крайней мере в Лондоне, и Апторп занимается ею вполне успешно. Через него-то я и узнала о вышеупомянутых тенденциях в изменении курсов золота и серебра, так что смогла правильно распределить ставки.

У англичан, по их дикости, нет ничего похожего на Версаль; в Лондоне перемешаны знать, приверженцы разных религий, коммерсанты и вагабонды. Вы бывали в Амстердаме и можете представить себе Лондон, только тут всё куда менее упорядоченно. Встречи происходят в кофейнях. Вокруг Биржи полно заведений, где подают кофе или шоколад, и в каждом свой круг посетителей. Акционеры Ост-Индской компании собираются в определённой кофейне… и так далее. Английская заморская торговля сейчас на подъёме, поэтому большое значение приобрело страховое дело. Те, кому нужна страховка, отправляются в кофейню Ллойда, которую почему-то облюбовали страховщики. Это удобно и покупателю, и продавцу: покупатель может сравнить условия, просто переходя от столика к столику, а продавцы — объединиться и распределить риск. Надеюсь, что не утомила Вас до смерти, мсье, но дело это невероятно увлекательное; Вы сами получили на нём неплохой доход и можете на часть вырученных денег приобрести авантюрный роман, дабы прогнать скуку, которую я на Вас нагнала. Весь Версаль расхваливает книгу «Эммердёр в Берберии»; надёжные люди утверждают, что видели экземпляр в королевской опочивальне.

Довольно о деле: перейдём к сплетням.

Теперь, когда я — графиня, Мадам соблаговолила меня заметить. Долгое время она считала меня выскочкой, и я ждала, что она последняя при дворе согласится принять мой титул. Однако она изумила меня любезным и почти ласковым отношением, а третьего дня, в саду, даже удостоила короткой беседы. Её прежнюю холодность я объясняю двумя причинами. Во-первых, подобно другим членам иноземных королевских семейств, Палатина (как здесь порой называют Лизелотту по французскому произношению слова «Пфальц») не вполне уверена в своём положении, потому склонна возвышать себя, принижая тех, чья родовитость ещё сомнительнее. Это неприятно, но очень по-человечески! Во-вторых, её главная соперница — де Ментенон, которая из грязи стала неофициальной королевой Франции. Всякая честолюбивая молодая особа при дворе напоминает Лизелотте её врагиню.

Многие аристократы презирают меня за то, что я ворочаю деньгами. Лизелотта не такая. Напротив, полагаю, потому-то она до меня и снизошла.

Проведя два года в семье герцогини д'Уайонна в окружении молодых женщин того самого типа, который так презирает Мадам, я могу понять, почему она их сторонится. У этих девиц совсем немного за душой: имя, тело и (при некотором природном везении) ум. Имени и прилагающейся к нему родословной довольно, чтобы попасть в Версаль. Это подобно приглашению на бал. Однако у большинства семей долгов больше, чем средств. Очутившись в Версале, девица должна за несколько лет устроить свою жизнь. Она — словно срезанная роза в вазе: каждый день на заре выглядывает в окно, видит, как садовник вывозит телегу её увядших товарок за город, где их пустят на перегной, и ясно осознаёт своё будущее. Через несколько лет её затмят те, что помоложе. Братья получат наследство, пусть и обременённое долгами. Если она удачно выйдет замуж, как София, то, возможно, её ждёт будущее; если нет, её отправят в монастырь, как двух сестёр Софии, при всём их уме и красоте. Когда такая решимость во что бы то ни стало добиться своего соединяется с безоглядным эгоизмом юности, жестокость входит в привычку.

Немудрено, что Мадам чурается особ подобного рода. До последнего времени она относила к ним и меня, ибо не видела никаких отличий. Позже, как я уже писала, ей стало известно, что я занимаюсь вложением денежных средств. Это сразу меня выделило — показало ей, что я имею за душой что-то помимо придворных интриг и потому не так опасна, как остальные. Она держится со мной словно я вышла за красавчика-герцога и устроила свою жизнь. Я уже не срезанная роза, а розовый куст, пустивший корни в благодатную почву.

А может быть, я делаю слишком смелые выводы из короткого разговора!

Она спросила меня, хороша ли охота на Йглме. Зная её увлечение этим искусством, я ответила, что никакая, если не считать охотой метание камней в крыс… А какова охота в Версале? Разумеется, я имела в виду здешние охотничьи угодья, но Лизелотта отвечала:

— Во дворце или за его пределами?

— Я видела, как охотятся в стенах дворца, — проговорила я, — но лишь при помощи силков и яда на манер низкого люда.

— Йглмцы больше привыкли к жизни вне стен?

— Хотя бы потому, что ветер постоянно сносит наши жилища, Мадам.

— Вы умеете ездить верхом, мадемуазель?

— В некотором роде; ибо научилась ездить без седла, — отвечала я.

— Там, откуда вы родом, нет сёдел?

— Были, пока мы с вечера вешали их на деревья, дабы уберечь от прожорливых грызунов. Однако англичане вырубили все деревья, и теперь мы ездим на неосёдланных лошадях.

— Хотела бы я посмотреть, — сказала она, — хотя вряд ли это прилично.

— Мы — гости короля и должны следовать правилам приличий, которые он установил, — отвечала я.

— Если вы покажете здесь, что хорошо ездите в седле, я приглашу вас в Сен-Клу — моё имение, где вы сможете подчиняться моим правилам.

— Не будет ли Мсье возражать?

— Мой супруг возражает против всего, что я делаю, — сказала она, — и посему его возражения не имеют никакого веса.

В следующем письме опишу, сумела ли я показать себя достойной наездницей и получить приглашение в Сен-Клу.

Тогда же пришлю и квартальный отчёт!

Элиза де ля Зёр.

Лондонский Тауэр зима и осень 1688

Поэтому обычно люди, кичащиеся своим богатством, смело совершают преступления в надежде, что им удастся избежать наказания путём подкупа государственного правосудия или получить прощение за деньги или другие формы вознаграждения.[138]

Гоббс, «Левиафан»

Англия — страна, где чтят традиции: его поместили в ту же камеру, в которой двадцать лет назад сидел Ольденбург.

Однако кое-что изменилось: Яков II в отличие от старшего брата был злобен и подозрителен, поэтому Даниеля стерегли строже, чем Ольденбурга, и редко выпускали прогуляться по стенам. Почти всё время он проводил в круглой комнате среди загадочных значков, нацарапанных алхимиками и колдунами древности, и скорбных латинских сетований, оставленных папистами при Елизавете.

Двадцать лет назад они с Ольденбургом шутили, что надо бы написать изречение на универсальном алфавите Джона Уилкинса. Эхо разговора с Ольденбургом словно висело в комнате, как будто стены — зеркало телескопа, вечно возвращающее информацию в его центр. Теперь идея универсального алфавита казалась Даниелю наивной. Первые две недели заточения он даже не думал о том, чтобы царапать на стенах. Он полагал, что занятие это долгое, и не надеялся столько прожить. Джеффрис бросил его в Тауэр, чтобы убить, а когда Джеффрис намечает жертву, он действует неотвратимо, как крестьянка, выбравшая на обед курицу. Однако никакого судебного разбирательства не происходило — следовательно, убийство предполагалось не юридическое (то есть упорядоченное и более или менее предсказуемое), а иного рода.

В Тауэре было на удивление тихо. Монетный двор не работал, посетители к Даниелю не приходили, и хорошо: убийцы нечасто дают жертве такую возможность навести порядок в своей душе. Пуритане в отличие от католиков перед смертью не исповедуются; тем не менее Даниель считал, что стоило бы немного прибраться в пыльных уголках души, прежде чем придут люди с кинжалами.

Итак, он тщательно исследовал свою душу и ничего в ней не нашёл. Она была пустой и голой, как разорённая церковь. Он не обзавёлся ни женой, ни детьми. Он вожделел к Элизе, графине де ля Зёр, однако в этом круглом запертом помещении внезапно осознал, что она не питает к нему ни ответной страсти, ни даже особого расположения. Он не сделал в науке ничего выдающегося, потому что родился в одно время с Гуком, Ньютоном, Лейбницем и вынужден был довольствоваться ролью писаря, резонатора, мальчика на посылках. Апокалипсис, к которому его готовили, не состоялся, и он направил все силы на приближение мирского Апокалипсиса, который назвал революцией. Сейчас в подобного рода перемены верилось с трудом. Можно было бы нацарапать что-нибудь на тюремной стене — хоть какой-то след в жизни, да времени не оставалось.

В конечном счёте его эпитафией будет «ДАНИЕЛЬ УОТЕРХАУЗ, 1646–1688, СЫН ДРЕЙКА». Обычный человек впал бы в уныние, но душе пуританина и рассудку натурфилософа импонировала самая скудость этих слов. Положим, он родил бы дюжину детей, написал сотню книг, освободил от турок множество городов и весей, любовался бы памятниками самому себе, а потом угодил в Тауэр, где ему перережут горло. Что изменилось бы? Или всё это означало бы лишь лживую спесь, пустой блеск, мнимое утешение?

Душа каким-то образом создаётся и попадает в тело, которое некоторое время живёт. Всё остальное — вера и домыслы. Может быть, после смерти ничего нет. Но если есть, Даниель не верил, что это как-то связано с мирскими достижениями тела — рождением детей, накоплением золота — иначе как через те следы, какие остаются в сознании. Он убеждал себя, что скудная событиями жизнь ничуть не повредила его душе. Скажем, рождение детей могло бы его изменить, однако лишь через переживания, которые ускорили бы некое преображение духа. Всякий рост или перемена в душе должны быть внутренними, как метаморфозы в коконе, в яйце, в семени. Внешние причины в состоянии подтолкнуть их или замедлить, но не являются строго необходимыми. Иначе всё бессмысленно. Ибо всякая душа, как бы ни была она связана с миром, подобна Даниелю Уотерхаузу в одиночестве круглой камеры посреди каменного мешка, куда внешние впечатления попадают через редкие узкие амбразуры.

Во всяком случае, так он себе говорил; вскоре ему предстояло либо умереть и убедиться в своей правоте или неправоте, либо остаться в живых и гадать дальше.

На двенадцатый день заточения (17 августа 1688 года, если Даниель не сбился со счёта) перцепции, поступающие через амбразуры, сообщили о разительных переменах. Солдаты, которых он видел во дворе, исчезли, их сменили новые, в других мундирах. По виду — Собственный его величества блекторрентский гвардейский полк, что не могло соответствовать реальности, ибо полк этот размещался в Уайтхолле, и Даниель не понимал, с какой стати его бы перевели в Тауэр.

Незнакомые солдаты пришли вынести ночную посудину и принесли еду — много лучше той, к которой он успел привыкнуть. Даниель задал несколько вопросов. С дорсетширским акцентом солдаты объяснили, что и впрямь принадлежат к Блекторрентскому полку, а еда, которую они принесли, некоторое время лежала в привратницкой. Её присылали друзья Даниеля, а прежние тюремщики — пехотинцы самого низкого разбора — не давали себе труда передать.

Следом Даниель перешёл к вопросам, на которые солдаты отмечать не стали даже после того, как он угостил их устрицами. Он продолжал настаивать, и солдаты пообещали передать вопросы сержанту, который (предупредили они) сейчас страшно занят: принимает под своё начало заключённых и оборонительные сооружения Тауэра.

Сержант зашёл только через два дня. Эти двое суток дались Даниелю нелегко. Стоило убедить себя, что душа — бестелесное сознание в каменной башне, как ему принесли устриц. Самых лучших — от Роджера Комстока. Они доставляли радость телу, а душа отзывалась на них сильнее, чем приличествует бестелесному сознанию. Либо его теория ошибочна, либо мирские соблазны сильнее, чем он помнил. Когда Тесс умирала от оспы, гнойники слились, и вся кожа сошла, а внутренности через задний проход кровавым месивом выпали на постель. После этого она ещё как-то прожила десять с половиной часов. Памятуя телесные удовольствия, вкушённые с нею за десять лет, Даниель истолковал это в духе Дрейка: как притчу о бренности земных наслаждений. Лучше смотреть на мир глазами Тесс в эти десять с половиной часов, чем глазами Даниеля, когда он с ней тешился. Однако устрицы были отменные, их вкус — сильный и слегка опасный, консистенция — отчётливо эротическая.

Даниель угостил устрицами сержанта. Тот согласился, что они отменные, но в остальном всё больше молчал: на некоторые вопросы Даниеля только отводил глаза, от других — вздрагивал. Наконец он обещал передать вопрос своему сержанту, и у Даниеля возникло кошмарное видение бесконечной череды сержантов, всё более главных и недоступных.

Роберт Гук пришёл со жбанчиком эля. Даниель набросился на жбанчик, примерно как убийцы должны были наброситься на него.

— Я боялся, что вы презрите мой дар и выльете его в Темзу, — с досадой произнёс Гук, — но вижу, что уединение Тауэра превратило вас в истинного сатира.

— Я развиваю новую теорию взаимодействия перцепций с душой, так что это исследование. — Даниель опрокинул стакан, вытер пену с усов (он не брился несколько недель) и попытался сделать вдумчивое лицо. — Ожидание смерти — мощный стимул для философических умопостроений, которые будут утрачены для человечества в миг исполнения приговора. По счастью, я до сих пор жив…

— И можете изложить их мне, — кисло заключил Гук. Потом, с неуклюжим тактом: — У меня слабая память — лучше запишите.

— Мне не дают бумаги и перьев.

— Спрашивали ли вы в последнее время? До сего дня сюда не впускали ни меня, ни кого другого. Теперь здесь новый полк, новые порядки.

— Вместо бумаги я царапаю на стене. — Даниель махнул рукой в сторону начатого геометрического построения.

Серые глаза Гука скользнули по нему безразлично.

— Я увидел чертёж, как вошёл, и решил, будто это что-то древнее, сглаженное временем. Мне никогда не пришло бы в голову, что это нечто новое, в процессе развития.

Даниель опешил ровно настолько, чтобы пульс участился, кровь прихлынула к лицу, а горло перехватило.

— Трудно не счесть ваши слова упрёком. Я всего лишь проверял, смогу ли на память воспроизвести одно из доказательств Ньютона.

Гук отвёл взгляд. Солнце только-только зашло. Западные амбразуры отражались в его зрачках двумя парами алых параллельных щелей.

— Идеальная оборонительная тактика, — признал он. — Если бы в юности я больше изучал хитрости геометров и меньше вглядывался, учась видеть, возможно, я написал бы «Начала» вместо него.

Это были омерзительные слова. Зависть клубилась на заседаниях Королевского общества, как табачный дым, но мало кто отваживался высказывать её столь беспардонно. Впрочем, Гука никогда не заботило, что о нём думают.

Даниелю потребовалось несколько мгновений, чтобы прийти в себя. Выдержав паузу, он произнёс:

— Лейбниц сказал о перцепциях много такого, чего я до последнего времени не понимал. Вы можете как угодно относиться к Лейбницу. Однако рассудите: Ньютон думает о том, о чём никто до него не думал. Великое достижение, не поспоришь. Может быть, величайшее за всю историю человеческого разума. Отлично. Что это говорит о Ньютоне и о нас всех? Что мозг его устроен по-особому и даст фору любому. Итак, честь и хвала Исааку Ньютону! Восславим его и неведомую силу, породившую этот мозг. Теперь рассмотрим Гука. Гук видит то, чего никто до него не видел. Что это говорит о Гуке и обо всех нас? Что Гук как-то иначе устроен? О нет. Роберт, посмотрите на себя — не обессудьте, но вы сутулый, не флегматичный, дёрганный, снедаемый недугами, ваши зрение и слух не лучше, чем у людей, не видящих и тысячной доли того, что открыто вам. Ньютон совершает открытия в геометрических эмпиреях, куда нашему разуму не дано воспарить; он гуляет по саду чудес, к которому ни у кого больше нет ключа. Но вы, Гук, стоите на одной земле с обычными лондонцами. Всякий может взглянуть туда, куда смотрите вы. Но то, что видите вы, не видит никто. Вы — миллионный человек, глядящий на искру, блоху, каплю, луну, и первый, их увидевший. Сказать, что вы — ниже Ньютона, значит расписаться в собственной неглубокости, всё равно что сходить на шекспировскую пьесу и запомнить лишь поединки.

Гук некоторое время молчал. В комнате темнело, и он обратился в серого призрака, только алые искорки по-прежнему горели в глазах. Потом он вздохнул; искорки на мгновение исчезли.

— Я непременно раздобуду вам бумагу и перья, если вы об этом собирались писать, сэр, — молвил он наконец.

— Убеждён, что по прошествии времени взгляд, высказанный мною сейчас, утвердится среди учёных, — сказал Даниель. — Вряд ли это поднимет ваш статус в оставшиеся годы, ибо слава — былинка, репутация — медленно растущий дуб. При жизни мы можем лишь скакать, как белки, и собирать жёлуди. Мне нет причин скрывать свои мысли, однако предупреждаю, что могу высказывать их сколько угодно и не прибавить вам славы или богатства.

— Станет и того, что вы поведали их мне, в мрачном уединении этой комнаты, — отвечал Гук. — Отныне я ваш должник и обещаю вернуть долг, подарив вам некое сокровище, когда вы меньше всего будете ждать. Многоценную жемчужину.


Вид старшего сержанта заставил Даниеля почувствовать себя стариком. По тому, как о нём отзывались подчинённые, он ожидал увидеть седобородого старца, утратившего в сражениях руки-ноги. Однако, несмотря на шрамы и задубевшую кожу, было видно, что сержанту не больше тридцати. Он вошёл в комнату без стука, не представившись, и принялся осматривать её по-хозяйски, особо примечая, какой участок простреливается из каждой бойницы. Переходя от одной к другой, он, казалось, представлял себе груды мёртвых врагов на земле внизу.

— Собираетесь вести войну, сержант? — спросил Даниель. Он что-то писал пером на бумаге и лишь изредка косил на вошедшего глазом.

— Собираетесь её затеять? — отозвался сержант минуту спустя, как будто никуда не торопится.

— Почему вы задаёте мне такой странный вопрос?

— Пытаюсь сообразить, как пуританин сумел угодить в Тауэр сейчас, когда единственные друзья короля — пуритане.

— Вы забыли католиков.

— Нет, сэр, это король их забыл. Многое изменилось за то время, что вы тут сидите. Сперва он бросил в тюрьму англиканских епископов за отказ проповедовать терпимость к католикам и диссидентам.

— Знаю, тогда я ещё был на свободе, — сказал Даниель.

— Вся страна возмутилась, католические церкви запылали, как свечки, и король от них отвернулся, пока всё не уляжется.

— Это совсем не то же, что забыть католиков, сержант.

— Да, но с тех пор — покуда вы были в темнице, сэр, — дела у короля стали ещё хуже.

— Покуда я не узнал ничего нового, кроме того, что в королевской армии есть сержант, знающий слово «темница».

— Понимаете, никто не верит, что сын и вправду его.

— О чём вы, скажите на милость?

— Сделалось известно, что королева не была в тягости, просто носила под платьем подушку, а так называемый принц — на самом деле младенец, которого похитили из сиротского приюта и пронесли во дворец в грелке.

Даниель слушал в полном ошеломлении.

— Я своими глазами видел, как младенец выходил из королевиных недр, — сказал он.

— Что ж, профессор, берегите это знание, возможно, оно спасёт вам жизнь. Вся Англия убеждена, что младенец — безродный найдёныш. А король отступает по всем фронтам. Англикане его больше не страшатся, паписты на всех углах кричат, что он отрёкся от истинной веры.

Даниель задумался.

— Король хотел, чтобы Кембридж присвоил степень бенедиктинскому монаху, отцу Фрэнсису, которого весь университет считает засланцем Папы Римского, — сказал он. — Есть какие-нибудь новости о нём?

— Король пытался натолкать иезуитов и им подобных повсюду, — сказал сержант, — а за последние две недели почти всех отозвал. Уверен, что Кембридж выстоит, ибо власть стремительно ускользает от короля.

Даниель молчал. Некоторое время спустя сержант заговорил снова, более тихим, дружеским голосом.

— Я человек неучёный, но видел много пьес, из которых и нахватался словечек вроде «темница». Часто — особенно если пьеса идёт недавно — случается, что актёр забывает реплику, и слышно, как лютнист или оруженосец ему подсказывает. Я тоже подскажу вам следующую реплику, что-нибудь вроде: «Клянусь честью, это горькая весть; мой король, истинный друг нонконформистов, в опасности, что будет со всеми нами и чем я могу помочь его величеству?»

Даниель вновь промолчал. Сержант пришёл в некоторое возбуждение и принялся расхаживать по комнате, как будто Даниель — такое существо, которое лучше изучить с разных углов.

— С другой стороны, может быть, вы не такой уж рядовой нонконформист, коли вы в Тауэре.

— Как и вы, сержант.

— У меня есть ключ.

— Ха! А разрешение выйти?

Сержант на время приутих.

— Наш командир — Джон Черчилль, — сказал он наконец, пробуя зайти с другой стороны. — Король уже не вполне ему доверяет.

— Я всё гадал, когда же король усомнится в верности Джона Черчилля.

— Он хочет держать нас поблизости, потому что мы — лучшие его солдаты, но не так близко, как Королевскую конную гвардию, в самом Уайтхолле, на выстрел от его покоев.

— И потому вас поместили на хранение в Тауэр.

— Вам письмо.

Сержант выложил на стол конверт. На нём значилось: ЛОНДОН, ГРУБЕНДОЛЮ.

Письмо было от Лейбница.

— Это ведь вам? Не отпирайтесь, вижу по вашему лицу, — продолжал сержант. — Мы всю голову сломали, кому его отдать.

— Оно адресовано тому в Королевском обществе, кто сейчас занимается иностранной корреспонденцией, — возмущённо проговорил Даниель, — и в данный момент эта обязанность возложена на меня.

— Так это вы? Тот человек, который доставил некие письма Вильгельму Оранскому?

— Не имею никакого резона отвечать на ваш вопрос, — сказал Даниель после того, как слегка оправился от потрясения.

— Тогда ответьте вот на какой: есть ли среди ваших друзей некие Боб Кастет и Дик Шибб?

— Впервые слышу.

— Странно, потому что мы наткнулись на письменные указания тюремщику не впускать к вам никого, кроме Боба Кастета и Дика Шибба, которые могут явиться в любой час дня и ночи.

— Я их не знаю, — повторил Даниель, — и прошу ни при каких обстоятельствах не впускать в мою комнату.

— Вы многого просите, профессор, ибо указания написаны собственноручно милордом Джеффрисом, и под ними стоит его подпись.

— В таком случае вы не хуже меня должны знать, что Боб Кастет и Дик Шибб — просто убийцы.

— Я знаю, что милорд Джеффрис — лорд-канцлер, и ослушаться его — бунт.

— Тогда я прошу вас взбунтоваться.

— После вас, — отвечал сержант.

Ганновер,

август 1688

Даниель!

Не знаю, где Вы сейчас, поэтому шлю это письмо доброму старому Грубендолю и надеюсь, что оно застанет Вас в добром здравии.

Вскоре я отбываю в длительное путешествие по Италии, где надеюсь собрать доказательства, что смахнут последнюю паутину сомнений с родословного древа Софии. Возможно, Вы полагаете, что глупо отдавать столько сил генеалогии, но наберитесь терпения и в своё время увидите, что для того есть основания. Я проеду через Вену; там, коли Бог даст, попаду на аудиенцию к императору и расскажу ему о замысле Универсальной библиотеки. (Планы по добыче серебра в Гарце провалились — не потому, что мои изобретения были плохи, а потому что рудокопы, из страха остаться без работы, всячески мне противодействовали; следовательно, если библиотека будет основана, то не на прибыль от серебряных рудников, а на средства из казны какого-нибудь могущественного князя.)

Путь предстоит опасный, поэтому хочу до отъезда из Ганновера кое-что записать и отправить Вам. Это свежие идеи — незрелые яблоки, способные вызвать резь в животе. По дороге у меня будет много времени, чтобы облечь их в слова более благочестивые (дабы умиротворить иезуитов), витиеватые (дабы произвести впечатление на схоластов) либо простые (дабы потрафить салонам), но Вы, надеюсь, простите их грубость и прямоту. Если по дороге со мною приключится какое-нибудь несчастье, надеюсь. Вы или другой член Королевского общества сумеете подобрать оброненную мной нить.

Оглядываясь вокруг, мы легко можем увидеть множество Истин, например, что небо — синее, луна — круглая, люди ходят на двух ногах, собаки — на четырёх и так далее. Некоторые из истин просты и геометричны по природе, и не существует мыслимого способа их обойти, например, что прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками. До Декарта считалось, что истины такого рода малочисленны и что все они найдены Евклидом и другими мужами древности. Однако после Декарта у нас вошло в привычку рассматривать предметы в пространстве, которое можно описать числами. Теперь мы проводим две перпендикулярные прямые, которые называем декартовыми числовыми осями, и привычка эта столь заразительна, что в редкой аудитории не увидишь, как преподаватель рисует на доске большой +. Так или иначе, когда мы завели обыкновение описывать размеры, положение и скорость всего на свете посредством чисел, кривых, прямых и прочих построений, знакомых учёным мужам со времён Евклида, стало своего рода модным поветрием объяснять всё во Вселенной при помощи геометрии. Я помню, как сам увлёкся этой системой взглядов. Мне было четырнадцать, я гулял по Розенталю под Лейпцигом, якобы вдыхая ароматы цветов, а на самом деле ведя внутренний спор между схоластикой и механистической философией Декарта. Как Вы знаете, я выбрал последнюю. И с тех самых пор не перестаю изучать математику.

Сам Декарт исследовал движение и соударение шаров, как они набирают скорость, скатываясь по наклонной плоскости и проч., и пытался объяснить наблюдения в терминах теории, по природе своей чисто геометрической. Результат его труда — сугубо французский, то есть никак не соотносится с реальностью, зато красив и логически связен. С тех пор Ваши друзья Гюйгенс и Рен приложили немало усилий в том же направлении. Однако едва ли есть надобность говорить Вам, что Ньютон превыше всех расширил область истин, геометрических по своей природе. Воистину, когда бы Евклид и Эратосфен восстали из мёртвых, они бы простёрлись ниц и, будучи язычниками, поклонялись ему, как богу. Ибо их геометрия описывала лишь самые простые абстрактные фигуры, ньютонова же полагает законы, управляющие самими планетами.

Я прочёл экземпляр «Математических начал», который Вы мне столь любезно прислали, и не льщусь отыскать ошибки в доказательствах либо развить этот труд в области, автором не покорённые. Труд сей подобен куполу, который не устоял бы, не будучи целостным, а будучи целостным, стоит, и нет надобности чего-нибудь к нему прибавлять.

Однако самая его полнота наводит на мысль о необходимости дальнейшей работы. Я верю, что величественное здание «Математических начал» включает почти все геометрические истины о мире, какие только можно записать. Однако всякий купол, сколь бы ни был он велик, имеет нечто внутри и нечто вовне; ньютонов заключает в себе все геометрические истины, зато исключает прочие, имеющие основание в целесообразности и конечных причинах. Когда Ньютон встречает такую истину — например, что сила тяготения обратно пропорциональна квадрату расстояния, — он не тщится её понять, но объявляет, что мир таков, ибо таким его сотворил Бог. Для Ньютона все истины подобного рода вне сферы натурфилософии и лежат в области, к которой он почитает за лучшее приближаться с помощью алхимии.

Позвольте мне объяснить, почему Ньютон не прав.

Я пытался извлечь хоть что-нибудь ценное из геометрической теории соударений Декарта и не нашёл в ней ни капли истины.

Декарт утверждает, что два соударяющихся тела имеют до удара и после одно и то же количество движения. Откуда он это взял? Из эмпирических наблюдений? Нет, очевидно, он их не делал, а если и делал, то видел лишь то, что хотел. Он заранее решил, что его теория должна быть геометрической, а геометрия — строгая дисциплина; геометру позволено измерять и вносить в уравнения лишь некоторые определённые величины. Первейшая из них «протяжённость» — витиеватое слово, означающее «то, что можно измерить линейкой». Декарт и большинство других включают сюда и время, ибо его можно измерить с помощью маятника, а маятник — с помощью линейки. Пройденный телом путь (который можно измерить линейкой), делённый на время прохождения (которое можно измерить маятником, который, в свою очередь, можно измерить линейкой), даёт скорость. Скорость входит в декартовы вычисления количества движения: чем больше скорость, тем больше движения.

Пока всё прекрасно, а вот далее он допускает ошибку, рассматривая количество движения как скаляр, лишённое направления число, в то время как на самом деле оно — вектор. Но это ещё наименьший промах. В системе двух ортогональных осей достанет места для векторов, мы просто изображаем их стрелками на том, что я называю декартовой координатной плоскостью, и — хлоп! — получаем геометрические элементы, послушные геометрическим правилам. Мы можем складывать их геометрически, вычислять их модуль по теореме Пифагора и так далее.

Однако такой подход чреват двумя затруднениями. Первое — относительность. Нет неподвижной системы отсчёта для измерения протяженностей. Геометр в лодке, влекомой речным течением, измерив скорость летящей птицы, получит иное число, нежели его собрат, стоящий на берегу; а геометр, оседлавший сказанную птицу, не намеряет никакой скорости!

Второе: декартово количество движения, масса, помноженная на скорость (mv), не сохраняется при падении тел. Тем не менее проделав или хотя бы вообразив простейший эксперимент, легко показать, что масса, помноженная на квадрат скорости (mv2), сохраняется.

Величина mv2 обладает некоторыми интересными свойствами. Например, она определяет работу, которую движущееся тело способно произвести. Работа есть нечто, имеющее абсолютное значение, оно свободно от вышеупомянутой проблемы относительности, с которой неизбежно сталкивается всякая теория, основанная на использовании линейки. В формуле mv2 скорость возведена в квадрат и, следовательно, утрачивает направление — она уже не имеет геометрического смысла. В то время как mv можно нанести на декартову плоскость и подвергнуть любым евклидовым ухищрениям, mv2 нельзя, ибо при возведении в квадрат скорость v утратила направленность и, если позволите, приобрела метафизичность, вышла из геометрической плоскости в новую область, в область Алгебры. Величина mv2 тщательно сохраняется Природой, и самое её сохранение может считаться одним из законов Вселенной; однако он вне Геометрии, следовательно, вне купола, выстроенного Ньютоном. Это иной случай, негеометрическая истина, одна из множества, что открыла либо откроет натурфилософия. Должны ли мы, подобно Ньютону, сказать, что все такие истины созданы Богом по произволу? Должны ли мы искать их в оккультном? Ибо если Господь установил законы произвольно, то они оккультны по природе.

Для меня такой взгляд оскорбителен; он отводит Богу роль капризного деспота, желающего сокрыть от нас истину. В одних вещах, вроде теоремы Пифагора, Бог, создавая мир, возможно, не имел иного выбора. В других, как в случае обратно квадратичного закона гравитации, Он, возможно, имел выбор; но я склонен верить, что в таких случаях Он действовал мудро и в согласии с неким планом, который наш ум — будучи образом и подобием Его — способен постичь.

В отличие от алхимиков, которые всюду зрят ангелов, демонов, чудеса и божественные сущности, я не различаю в мире ничего, кроме тел и разумов. А в телах не различаю ничего, кроме неких наблюдаемых качеств, как то: протяжённость, форма, положение и перемена названных. Всё остальное просто говорится, но не понимается; пустой звук. Ничто в мире нельзя ясно постичь, не сведя к перечисленным понятиям. Если физическое невозможно объяснить механически, то Господь, даже пожелав, бессилен явить и растолковать нам природу.

Сдаётся, я проведу остаток жизни, объясняя эти идеи тем, кто пожелает слушать, и защищаясь от тех, кто не пожелает, и потому всё, исходящее от меня, будет рассматриваться в этом свете. Если Королевское общество вознамерится сжечь моё чучело, объясните им, Даниель, что я желаю расширить ньютонов труд, не ниспровергнуть.

Лейбниц.

P. S. Я знаю эту Элизу (ныне де ля Зёр), которую Вы упомянули в последнем письме. Она чрезвычайно увлечена натурфилософией. Необычная черта в женщине, но нам ли сетовать?

— Доктор Уотерхауз.

— Сержант Шафто.

— К вам посетители: мистер Дик Шибб и мистер Боб Кастет.

Даниель сел на постели; никогда он не просыпался так быстро.

— Умоляю вас, сержант Шафто… — начал он и осёкся, подумав, что, наверное, сержант Шафто уже принял решение, дело, почитай, сделано, и он только зря унижается. Он встал и зашаркал к лицу сержанта Шафто и свече, висящим в тёмной камере, словно нерезкая двойная звезда: лицо — размытое красноватое пятно, свеча — горящая белая точка. Кровь отхлынула от головы, и Даниель ступал как пьяный, однако не колебался. Он будет блеющим голосом из темноты, покуда не вступит в шар света от дрожащей свечи, и если Боб Шафто думает, впускать ли сюда убийц, пусть прежде посмотрит ему в глаза. Яркость света, как и сила тяготения, подчиняется закону обратных квадратов.

Лицо Шафто наконец сфокусировалось. Казалось, его слегка мутит.

— Я не такой бессердечный скот, чтобы позволить наёмным убийцам зарезать беззащитного профессора. Лишь одному человеку в мире я желаю подобной участи.

— Спасибо, — отвечал Уотерхауз, приближаясь так, что теперь ощущал на лице тепло пламени.

Шафто что-то заметил, повернулся боком к Даниелю и прочистил горло. То было не деликатное «гм» придворного, а честное отхаркивание вставшей в горле флегмы.

— Вы заметили, что я обмочился, да? — сказал Даниель. — Вы вините себя — думаете, будто напугали меня, и я со страху пустил струю. Да, я и впрямь немного струхнул, но моча течёт по моим ногам не из-за этого. У меня камень, сержант. Я не могу мочиться, когда пожелаю, а теку, как плохо проконопаченный бочонок.

Боб Шафто кивнул, явно радуясь, что он тут не виноват.

— И сколько вам осталось?

Вопрос был задан так небрежно, что Даниель не сразу его понял.

— Вы спрашиваете, сколько мне осталось жить?

Сержант кивнул.

— Простите, сержант Шафто, я забыл, что по роду деятельности вы близко сталкиваетесь со смертью и говорите о ней, как шкипер о ветре. Сколько мне осталось? С год, наверное.

— Его можно удалить.

— Спасибо, я наблюдал, как удаляют камень, сержант, и предпочту смерть. Бьюсь об заклад, это хуже, чем то, что вам случалось видеть на поле боя. Нет, я последую примеру своего наставника Джона Уилкинса.

— Люди живут после такой операции, разве нет?

— Мистеру Пепису камень удалили тридцать лет назад, и он до сих пор жив.

— Он ходит? Говорит? Мочится?

— Разумеется, сержант Шафто.

— В таком случае, доктор Уотерхауз, эта операция не хуже того, что я видел на поле боя.

— Знаете, как её делают, сержант? В промежности, между мошонкой и задним проходом…

— Мы можем обмениваться кровавыми байками, покуда свеча не догорит, и всё без толку; а если вы и впрямь намерены умереть от камня, вам не следует терять время.

— Здесь мне ничего другого не остаётся.

— Вот тут вы ошибаетесь, доктор Уотерхауз, ибо у меня интересное предложение. Мы с вами друг другу поможем.

— Вы хотите денег за то, чтобы не пускать сюда подосланных Джеффрисом убийц?

— Если бы хотел, то был бы жалким трусливым гадом, — сказал Боб Шафто. — И если вам угодно так обо мне думать, что ж, возможно, я впущу сюда Дика и Боба.

— Приношу извинения, сержант. Вы вправе обидеться. Мои слова продиктованы лишь тем, что я не знаю, какого рода дело…

— Видели малого, которого секли перед самым закатом? За сухим рвом, вы могли наблюдать сквозь вон ту бойницу.

Даниель отлично помнил экзекуцию. Вышли трое солдат с пиками, связали их концами и установили наподобие треноги. Вывели человека, голого по пояс, со связанными впереди руками, перебросили верёвку через треногу и натянули, так что руки его вздёрнулись над головой. Ноги развели и привязали к двум пикам, так что он не мог двинуться. Наконец вышел детина с плетью и пустил её в ход. Такая практика широко применялась среди военных и многое объясняла, почему состоятельные люди предпочитают селиться подальше от казарм.

— Я особо не вглядывался, — сказал Даниель, — но в целом с процедурой знаком.

— Возможно, вы смотрели бы внимательнее, если бы знали, что наказуемый зовётся мистер Дик Шибб.

Даниель на время утратил дар речи.

— Они пришли к вам вчера ночью, — продолжал Боб Шафто. — Для начала я рассадил их по разным камерам. Поговорил с каждым в отдельности, и оба отвечали мне с гонором. Некоторые люди имеют право так говорить — они заслужили его тем, что сделали в жизни. Мне не показалось, что Дик Шибб и Боб Кастет — люди такого рода. Другим разрешают так говорить, потому что они всех веселят. У меня когда-то был такой брат. Боб и Дик — не из этих. Увы, я не судья, поэтому не могу бросить их в тюрьму, заставить отвечать на вопросы и всё такое. С другой стороны, как сержант я вправе вербовать солдат на королевскую службу. Поскольку Боб и Дик — явные бездельники, я рекрутировал их в Собственный королевский блекторрентский гвардейский полк. В следующий миг я понял, что допустил оплошность, поскольку они не умеют подчиняться дисциплине и нуждаются в строгом наказании. Есть старый, как мир, приёмчик: я велел высечь Дика (который показался мне покрепче) под окнами у Боба Кастета. Дик — кремень, он выстоял, и, возможно, я оставлю его в полку. Однако Боб отнёсся к своей экзекуции — которая должна пройти на рассвете — как вы к удалению мочевого камня. Поэтому час назад он разбудил охранников, те разбудили меня, и я побеседовал с мистером Кастетом.

— Сержант, вы столь предприимчивы, что я едва поспеваю за вами мыслью.

— Он сказал, что Джеффрис лично велел ему и мистеру Шиббу перерезать вам горло, причём медленно, и, покуда вы будете умирать, объяснить, по чьему приказу они действуют.

— Чего я и ждал, — сказал Даниель, — и всё же от этих слов, произнесённых вслух, у меня кружится голова.

— Тогда я подожду, пока вы придёте в чувство. А главное — подожду, пока вы разозлитесь. Не пристало мне подсказывать мужу столь образованному, но в таких случаях положено злиться.

— Удивительное свойство Джеффриса: он поступает с людьми чудовищно, не вызывая злости. Его влияние на ум жертвы подобно действию стеклянного стержня, отклоняющего струйку воды; мы чувствуем, что наказаны по заслугам.

— Вы давно его знаете?

— Да.

— Давайте его убьём.

— Простите?

— Прикончим, порешим. Лишим жизни, чтобы он вам больше не досаждал.

Даниель был потрясён.

— Какая причудливая идея!

— Ничуть. И что-то в вашем голосе говорит мне, что вам она по душе.

— Почему вы сказали «мы»? Вам нет дела до моих забот.

— Вы занимаете высокое положение в Королевском обществе.

— Да.

— Вы знаете многих алхимиков.

— Хотел бы я, чтобы это было не так.

— Вы знакомы с милордом Апнором.

— Да, столько же, сколько с Джеффрисом.

— Апнор владеет моей милой.

— Простите… вы сказали, «владеет»?

— Да. Джеффрис продал ему её во время Кровавых ассизов.

— Таунтон… Ваша милая — из таунтонских школьниц!

— Да.

Даниель был зачарован.

— Так вы предлагаете своего рода пакт.

— Мы с вами избавим мир от Джеффриса и Апнора. Я получу свою Абигайль, а вы проживёте год, или сколько уж там даст Господь, в мире.

— Мне не положено мычать и телиться, сержант…

— Валяйте, профессор! Мои люди всё время так делают.

— …однако позвольте напомнить вам, что Джеффрис — лорд-канцлер королевства.

— Ненадолго, — отвечал Шафто.

— Откуда вы знаете?

— Он практически объявил это своими действиями! Вас бросили в Тауэр за что?

— За сношения с Вильгельмом Оранским.

— Так это измена! Вас должны повесить, выпотрошить, четвертовать! Но вам сохранили жизнь — почему?

— Потому что я — свидетель рождения принца и как таковой могу подтвердить законность следующего короля.

— И если Джеффрис теперь решил вас убить, что это означает?

— Что он предал короля… Боже мой, всю династию! — и готов бежать из страны. Да, теперь я понимаю ваши резоны. Благодарю за терпение.

— Учтите, я не предлагаю вам взяться за оружие или сделать что-то иное супротив вашей природы.

— Некоторые оскорбились бы, сержант, но…

— Хотя главный источник моих несчастий — Апнор, Джеффрис — первопричина, и я, не колеблясь, взмахнул бы саблей, если бы он случайно подставил мне шею.

— Приберегите саблю для Апнора, — отвечал Даниель после некоторого раздумья. На самом деле он давно принял решение, однако сделал вид, будто размышляет, не желая оставить впечатление, что для него это пустяки.

— Так вы со мной.

— Не столько я с вами, сколько мы с большей частью Англии, и Англия — с нами. Вы говорили о том, чтобы своими руками убить Джеффриса. Я скажу, что, будь мы вынуждены полагаться на мощь ваших рук, в коей я нимало не сомневаюсь, нас ждало бы поражение. Но коль скоро, как я полагаю, Англия с нами, нам довольно будет разыскать его и сказать громко: «Это милорд Джеффрис», и смерть его воспоследует закономерно, как шар, положенный на наклонную плоскость, неотвратимо скатится вниз. Вот что я имею в виду, когда говорю о революции.

— Так французы называют мятеж?

— Нет, мятеж — то, что затеял герцог Монмутский: мелкое возмущение, аберрация, обречённая на провал. Революция подобна кружению звёзд вокруг полярной оси. Ею движут неведомые силы, она неумолима, и люди мыслящие способны понять её, предсказать и употребить к своей выгоде.

— Тогда мне лучше отыскать мыслящего человека, — задумчиво пробормотал Шафто, — а не тратить ночь на жалкого неудачника.

— Я просто до сего момента не понимал, как могу употребить революцию к своей выгоде. Я делал всё для Англии, не для себя, и мне не хватало организующего принципа, чтобы придать форму моим планам. Никогда я не отваживался думать, что уничтожу Джеффриса.

— Как вор и солдат удачи всегда рад подсказать вам низкие, преступные мысли, — ответил Боб Шафто.

Даниель ушёл в полумрак к столу и вытащил из бутылки свечу. Потом быстро вернулся и зажёг её от свечи Боба.

Тот заметил:

— Я видел, как знатные люди умирали на поле боя, — реже, чем мне хотелось бы, но всё же достаточно, чтобы знать: это ничуть не похоже на картины.

— Картины?

— Ну, знаете, когда Победа спускается в солнечном луче, тряся голыми грудями, дабы возложить лавровый венок на чело умирающего, а Дева Мария соскальзывает по другому…

— Ах да. Такие картины. Да, я вам верю. — Даниель шёл вдоль круглой стены, держа свечу близко к камню, чтобы надписи, оставленные узниками на протяжении веков, отчётливее выступали в её свете. Он остановился перед незаконченной системой дуг и лучей, процарапанной поверх старой наскальной живописи.

— Не думаю, что закончу чертёж, — объявил он несколько мгновений спустя.

— Сегодня мы не уйдём. У вас скорее всего будет ещё неделя, может, больше. Нет надобности бросать работу.

— Это древние воззрения, ранее имевшие смысл, но теперь они перевернулись вверх тормашками и представляются мешаниной нелепых умствований. Пусть остаются здесь с прочим старьём, — сказал Даниель.

Замок Жювизи ноябрь 1688

От мсье Бонавантюра Россиньоля, замок Жювизи

Его Величеству Людовику XIV, в Версаль

21 ноября 1688

Сир!

Отцу моему выпала честь служить Вашему Величеству и Вашего Величества августейшему родителю в качестве придворного криптоаналитика. В искусстве дешифровки батюшка вознамерился обучить меня всему, что знал сам. Движимый сыновней любовью и рвением подданного услужить государю, я учился со всем тщанием, какое дозволяли мои скромные способности, и, когда несколько лет назад батюшка скончался, передав мне лишь десятую долю своих познаний, я тем не менее подошёл на роль Вашего Величества криптоаналитика лучше любого другого в христианском мире, не по моим достоинствам (коими не обладаю), но по отцовским, и по тому упадку, в коем пребывает криптография средь невежественных народов, окружающих Францию, как некогда варвары окружали могучий Рим.

Вместе с малой толикой отцовских знаний я унаследовал жалованье, которое Вы в своей щедрости ему положили, а равно и дворец, выстроенный ему Ленуаром в Жювизи и прекрасно Вашему Величеству известный, ибо Вы не раз посещали его по пути из Фонтенбло и обратно. Многие государственные дела обсуждались в малом салоне и саду, ибо Ваш блаженной памяти родитель и кардинал Ришелье также удостаивали этот скромный кров своими визитами во дни, когда мой отец расшифровывал письма из осаждённых гугенотских крепостей, способствуя тем самым разгрому мятежных еретиков.

Никто из монархов не осознаёт важность криптографии, как Ваше Величество. Именно прозорливости Вашего Величества, а не собственным заслугам, могу я приписать те почести и богатства, которыми Вы меня осыпаете. И лишь по глубокому интересу Вашего Величества к подобного рода вещам осмеливаюсь я взяться за перо и записать повесть о криптоанализе, не лишённую неких занимательных черт.

Как известно Вашему Величеству, несравненный Версальский дворец украшают несколько дам, ведущих обширную переписку, из которых наиболее плодовиты моя приятельница мадам де Севинье, Палатина и Элиза, графиня де ля Зёр. Есть и другие, но мы, имеющие честь служить в Чёрном кабинете Вашего Величества, тратим на корреспонденцию этих трёх столько же времени, что на письма всех прочих версальских дам.

Рассказ мой будет главным образом о графине де ля Зёр. Она часто пишет графу д'Аво в Гаагу, пользуясь одобренным шифром, дабы уберечь свои послания от моих голландских коллег. Также она постоянно переписывается с некоторыми амстердамскими евреями; письма эти состоят из цифр и финансового жаргона, который, прочитав, невозможно расшифровать, а расшифровав — понять. Они исключительно кратки и не интересны никому, за исключением евреев, голландцев и прочих меркантильных особ. Особенно пространны её письма ганноверскому учёному Лейбницу, чьё имя Вашему Величеству известно — несколько лет назад он сделал для Кольбера счётную машину, а ныне подвизается в качестве советника при герцоге и герцогине Ганноверских, усилия коих в объединении протестантов столь досаждают Вашему Величеству. В письмах к Лейбницу графиня де ля Зёр бесконечно расписывает великолепие Версаля и его обитателей. Самый объём и постоянство корреспонденции побудили меня задуматься, не шифрованный ли это канал передачи данных, однако мои слабые усилия отыскать скрытую закономерность в цветистых словах графини оказались тщетны. Если я подозреваю её, то не из-за каких-то упущений в шифре (который, если он существует, исключительно хорош), но по тому малому пониманию человеческой природы, коими обладаю. Ибо, заглядывая в Версаль, я несколько раз завязывал с графинею разговоры, в коих она обнаружила острый ум и знакомство с последними работами математиков и натурфилософов, как отечественных, так и зарубежных. И, разумеется, ум и гениальность Лейбница общеизвестны. Мне трудно поверить, что такая женщина будет столько писать, а такой мужчина столько читать про причёски.

Года два назад граф д'Аво во время одного из визитов ко двору Вашего Величества разыскал меня и, зная, что я вхожу в Чёрный кабинет, принялся настойчиво расспрашивать об эпистолярных привычках графини. Позже он сообщил, что своими глазами видел инцидент, доказывающий, что сия особа состоит на службе у принца Оранского. Д'Аво также упомянул швейцарского дворянина Фатио де Дюийера и сообщил, что этот господин и графиня де ля Зёр как-то связаны.

Д'Аво не сомневался, что знает достаточно, чтобы её уничтожить. Однако он решил, что сумеет лучше послужить Вашему Величеству, избрав другую, более рискованную стратегию. Как хорошо известно, графиня зарабатывает деньги для многих подданных Вашего Величества, в том числе д'Аво, управляя их инвестициями. Цена её немедленной ликвидации была бы очень высокой; довод, не могущий повлиять на суждения Вашего Величества, тем не менее весомый для тех, чей ум слабее, а кошельки — легче. Мало того: д'Аво разделяет мои подозрения, что она обменивается шифрованной информацией с Софией, а через Софию — с Вильгельмом, и надеется, что я взломаю шифр, и Чёрный кабинет сможет читать её депеши. Сие было бы куда полезнее Франции и Вашему Величеству, чем просто заточить её в монастырь и лишить связи с внешним миром до конца дней, как она того, несомненно, заслуживает.

В первой половине нынешнего года имел место некий флирт между графиней де ля Зёр и Палатиною, достигший кульминации в августе, когда Мадам пригласила графиню де ля Зёр присоединиться к ней (и Вашего Величества брату) в Сен-Клу. Все были уверены, что это обычная, хоть и сапфическая, интрижка — объяснение столь очевидное, что по самой своей природе должно было бы возбудить больший скептицизм у тех, кто гордится своей проницательностью. Однако всё произошло летом, погода стояла жаркая, и никто не обратил внимания. Вскоре по прибытии в Сен-Клу графиня отправила д'Аво в Гаагу письмо, которое затем оказалось на моём письменном столе. Вот оно.

Сен-Клу август 1688

Элиза, герцогиня де ля Зёр, графу д'Аво

16 августа 1688

Мсье!

Лето в разгаре, и для тех, кто, подобно Мадам, услаждается охотой на диких зверей, лучшие месяцы ещё впереди. Иные же, подобные Мсье, охотники на (и до) утончённо-воспитанных людей, находят эту пору лучшим временем года. Посему Мадам изнывает от зноя, забавляется с комнатными собачками и пишет письма, а Мсье жалуется лишь на то, что от жары румяна и пудра стекают со щёк. В Сен-Клу полно молодых людей, по большей части заядлых фехтовальщиков, готовых на всё, лишь бы воткнуть свой клинок в его ножны. Судя по звукам, долетающим из опочивальни Мсье, главный его любовник — шевалье де Лоррен. Однако когда силы шевалье иссякают, то за ним всегда есть маркиз д'Эффиа, а за маркизом — ещё череда молодых красавцев. Другими словами, в Сен-Клу, как и в Версале, существует строгая иерархия, и большинству молодых людей не приходится рассчитывать на иную роль, кроме декоративной. Однако кровь в них играет точно так же, как и во всех остальных. Не имея возможности утолить свою страсть с Мсье во дворце, они практикуются друг на дружке в саду. Невозможно отправиться на пешую или конную прогулку, не нарушив чьё-либо свидание. Когда этих молодых людей вспугиваешь, они не убегают в смущении, но, осмелев от милостей, оказанных им Мсье, принимаются поносить тебя самым что ни на есть оскорбительным образом. Куда бы я ни шла, обоняние различает гумор похоти в каждом дуновении ветерка, ибо он разлит здесь повсюду, как вино в таверне.

Лизелотта терпит такое уже семнадцать лет, с тех пор, как раз и навсегда пересекла Рейн. Немудрено, что она избегает появляться на людях, предпочитая общество чернильницы и комнатных собачонок. Известно, что Мадам очень привязывается к домочадцам — у неё была фрейлина, некая Теобон, единственная её отрада. Однако любовники Мсье, живущие за его счёт и не имеющие иных занятий, кроме интриг, нашёптывали про неё гадости, и Мсье отослал Теобон прочь. Мадам так рассердилась, что пожаловалась королю. Король сурово отчитал любовников Мсье, но не пожелал вмешиваться в семейные дела брата, так что Теобон, вероятнее всего, томится в каком-нибудь монастыре и никогда оттуда не выйдет.

Время от времени здесь принимают гостей, и тогда, как Вам известно, протокол требует облачаться в малый парадный туалет, который (как ни трудно это вообразить) ещё жёстче и неудобнее большого парадного. Как посол Вы постоянно видите дам, одетых таким образом, но как мужчина не знаете, какие усилия они прикладывают в течение нескольких часов перед выходом в своих гардеробных, дабы так выглядеть. Надеть малый парадный туалет не легче, чем оснастить судно, — в обоих случаях нужна большая вышколенная команда. Увы, своими мелочными происками любовники Мсье добились того, что домашний корабль Мадам совсем обезлюдел. Да и в любом случае она презирает женскую тщету. Она достаточно взрослая, достаточно иностранка и достаточно умна, чтобы понимать: мода (на которую женщины поглупее смотрят как на своего рода закон всемирного тяготения) — лишь выдумка, изобретение. Её придумал Кольбер, дабы нейтрализовать тех французов и француженок, которые по своему богатству и независимости представляли угрозу для короля. Однако Лизелотта уже нейтрализована тем, что выдана замуж за Мсье и вошла в королевскую семью. Единственное, что мешает Франции захватить её родину, — спор, кто должен наследовать её покойному брату: сама Мадам или другой потомок Зимней королевы.

Так или иначе, Лизелотта отказывается играть в придуманную Кольбером игру. Разумеется, в её гардеробе есть туалеты, достойные называться и малым парадным, и большим парадным. Однако Мадам велела изготовить их совершенно особым образом. В её гардеробе все слои белья, корсетов, нижних юбок и проч., обычно существующие порознь, сшиты в единое целое, настолько жёсткое, что стоит само по себе. Когда устраивают большой приём, Мадам входит в туалетную нагишом, забирается в наряд через разрез сзади и ждёт несколько минут, покуда камеристка застёгивает пуговицы и крючки. Затем она выходит прямиком к гостям, даже не взглянув в зеркало.

Я завершу свой маленький портрет жизни в Сен-Клу историей про собак. Как я уже упомянула, Лизелотта, подобно Артемиде, никогда не расстаётся со своей сворой. Разумеется, это не быстроногие гончие, а комнатные собачонки, которые зимой сворачиваются у её ног, согревая их собственным теплом. Она назвала любимиц в честь городов и людей Пфальца, памятных ей с детства. Собачонки весь день снуют по её покоям и грызутся из-за каждого пустяка, словно истинные придворные. Иногда она выводит их на лужайку, и они носятся, нарушая любовные утехи нахлебников Мсье, и тогда покой изысканных садов нарушается гневными воплями миньонов и лаем пёсиков; кавалеры в спущенных штанах пытаются их отогнать, а Мсье выходит на балкон в халате, ругается на чём свет стоит и проклинает час, когда женился на Лизелотте.

У короля есть пара гончих — Фобос и Деймос. Клички подходят им как нельзя лучше; псы, питаясь объедками с королевского стола, выросли до ужасающих размеров. Король так их балует, что они совершенно распустились и считают себя вправе задирать кого вздумается. Зная, как Лизелотта любит охоту и собак, а также сочувствуя её одиночеству и заброшенности, король решил разбудить в ней интерес к этим псам. Он предлагает Мадам смотреть на них как на своих собственных, дабы они с наступлением сезона могли поохотиться на крупную дичь в её восточных угодьях. Покуда это лишь предложение, которое Мадам не очень хотела бы принимать. Фобос и Деймос слишком велики и неуправляемы для Версаля, и король повелел своему брату держать их в Сен-Клу, в отдельном загоне, где они могут резвиться без помех. За это время псы выловили и сожрали всех кроликов, обитавших в пределах изгороди, и теперь неустанно ищут в ней слабые места, чтобы разорить и сопредельные территории. Недавно они проделали дыру в юго-восточном углу ограды, вырвались во двор и передавили всех кур. Дыру заделали. Покуда я пишу, Фобос прохаживается вдоль северной ограды, примеряясь, как бы перепрыгнуть на земли соседа, дворянина, к которому мои хозяева питают давнюю неприязнь. Тем временем Деймос подкапывается под восточную ограду, дабы учинить разбой во дворе, где Мадам выгуливает своих собачек. Не знаю, который из них преуспеет первым.

Сейчас я должна отложить перо, поскольку несколько месяцев назад обещала показать Мадам, как йглмцы ездят без седла, и теперь это время наконец настало. Надеюсь, моё маленькое описание жизни в Сен-Клу не шокировало вас своей вульгарностью; как всякий образованный человек, вы наверняка изучаете человеческую натуру и рады будете узнать, какие мужицкие свары происходят за аристократическим фасадом Сен-Клу.

Элиза, графиня де ля Зёр.

Россиньоль — Людовику XIV, продолжение ноябрь 1688

Ваше Величество уже поняли, что Фобос и Деймос — метафора вооружённой мощи Франции, эпизод с убийством кур — недавняя кампания, в ходе которой Ваше Величество усмирили мятежных савойских реформатов, а сомнения, какой из псов нападёт первым, означают, что графиня в то время не ведала, ударит Ваше Величество по Голландской республике на севере или по Пфальцу на востоке. Столь же очевидно, что фразы эти предназначались не столько адресату, сколько Вильгельму Оранскому, чьи люди прочли письмо прежде, нежели оно попало к д'Аво.

Менее прозрачен намёк на езду без седла. Я бы допустил, что это некая разновидность любовных утех, но графиня никогда не опускается в письмах до подобной вульгарности. Со временем я понял, что слова эти следует понимать буквально. От некоторых друзей Мсье я узнал, что Мадам и графиня де ля Зёр и впрямь отправились на верховую прогулку, причём графиня попросила не седлать её лошадь. Они выехали в сопровождении двух юных ганноверских кузенов Мадам, когда же вернулись, на лошади графини не было не только седла, но и наездницы; остальные уверяли, что она не удержалась на конской спине, упала и сильно расшиблась, так что не могла уже ехать верхом. Дело происходило на берегу реки, они сумели докричаться до проходящей лодки; она-то и доставила пострадавшую графиню в ближайший монастырь, который Мадам поддерживает от своих щедрот. Там, согласно уверениям Мадам, графиня должна пребывать, пока не срастутся сломанные кости.

Нет надобности говорить, что лишь младенец поверил бы в такую сказочку; все сочли, что графиня беременна и будет выздоравливать в монастыре ровно столько, сколько надо, чтобы вызвать искусственный выкидыш или родить. Я сам не вспоминал про эту историю, пока несколько недель назад не получил письмо от д'Аво. Оно было, естественно, зашифровано; прилагаю расшифровку за вычетом любезностей, формальностей и прочих длиннот.

Французское посольство в Гааге 17 сентября 1688

От Жана-Антуана де Месма, графа д'Аво

Французское посольство в Гааге

Мсье Бонавантюру Россиньолю

Шато Жювизи, Франция

Мсье Россиньоль!

У нас с Вами был случай поговорить о графине де ля Зёр. Довольно давно я знал, что она тайно служит принцу Оранскому. До сего дня она хотя бы пыталась это скрывать, теперь же отбросила всякое притворство. Все были убеждены, что она беременна и скрывается в монастыре под Сен-Клу. Однако сегодня она сошла перед самым Бинненхофом с баржи, только что прибывшей по каналу из Нимвегена. На том же корабле пожаловали еретики из куда более далёких краёв — жители Пфальца, узнав о неминуемом вторжении, они бегут оттуда, как крысы, которые, по слухам, успевают покинуть дом за секунды до землетрясения. Чтобы дать Вам представление о попутчиках графини, сообщу что среди них по меньшей мере две принцессы (Элеонора Саксен-Эйзенахская и её дочь, Вильгельмина-Каролина Бранденбург-Ансбахская), а также много других высокопоставленных особ, хотя по их оборванному и жалкому виду такого не скажешь. Соответственно графиня, ещё более оборванная и жалкая, чем остальные, не привлекла к себе обычного внимания. Однако я знаю, что она здесь, ибо мои источники в Бинненхофе сообщили, что принц Оранский приказал отвести ей апартаменты на неопределённое время. Прежде она скрывала свои связи с названным принцем, сегодня поселилась в его доме.

Мне ещё будет что по этому поводу сказать, сейчас же хочу задать риторический вопрос: как она сумела добраться из Сен-Клу в Гаагу с заездом на Рейн, в течение одного месяца, во время подготовки к войне, никем не замеченная? То, что она шпионка принца Оранского, не требует обсуждения за явной очевидностью, но где она побывала и что сейчас рассказывает в Бинненхофе Вильгельму?

Ваш в спешке,

Д'Аво

Россиньоль — Людовику XIV, продолжение ноябрь 1688

Ваше Величество уже поняли, насколько меня заинтриговало письмо д'Аво. Оно попало ко мне со значительным опозданием, ибо из-за войны д'Аво вынужден был переправлять его в Жювизи весьма хитроумными путями. Я знал, что следующих ждать не приходится, и отвечать значило бы попусту переводить бумагу. Соответственно я решил инкогнито посетить Гаагу, ибо ложусь спать и просыпаюсь с мыслью послужить Вашему Величеству, а в этом деле, оставаясь дома, я не принёс бы никакой пользы.

О моём путешествии в Гаагу я мог бы много написать в вульгарном и сенсационном ключе, когда бы первой своей обязанностью полагал доставить Вашему Величеству минутное развлечение. Однако все эти события не связаны с сутью моего отчёта. Мне не пристало их излагать в то время, как люди более достойные жертвуют жизнью на благо Франции, не помышляя об иной награде, кроме славы Отечества; в конце концов, то, что англичанин (к примеру) счёл бы волнующими и славными приключениями, для французского дворянина вполне обыденно.

Я прибыл в Гаагу 18 октября и явился во французское посольство, где по приказанию мсье д'Аво остатки моей одежды сожгли на улице, тело моего слуги достойно предали земле, мою лошадь уничтожили, чтобы не заразить остальных, а к моей скромной особе вызвали француза-цирюльника, дабы обработать раны от вил и ожоги от факелов. На следующий день я начал расследование, основываясь, разумеется, на прочном фундаменте, заложенном д'Аво в прошедшие месяцы. Так случилось, что в тот самый день, 19 октября лета Господня 1688-го, несчастливая перемена ветра позволила принцу Оранскому отплыть в Англию с эскадрой из пятисот голландских судов. Как ни огорчило это событие здешнюю французскую колонию, нам оно оказалось на руку, ибо еретики так ликовали (для них вторжение в чужую страну есть нечто новое и чрезвычайно будоражащее), что почти не обращали на меня внимания.

Первым делом я ознакомился с тем, что сделал за предшествующие недели д'Аво. В Хофгебейде, амстердамском дипломатическом квартале, слуг и придворных куда меньше, нежели в аналогичном районе Парижа, но всё же более чем достаточно; корыстных д'Аво подкупил, распутных так или иначе скомпрометировал, и теперь, дабы знать всё, что происходит в округе, ему довольно прилежания, чтобы опросить всех, и ума, чтобы связать обрывочные сведения в единое целое. Ваше Величество не удивится, узнав, что к моему приезду он всё это уже проделал. Д'Аво сообщил мне следующее.

Во-первых, графиня де ля Зёр в отличие от других пассажиров прибыла не из Гейдельберга, а из более близких краёв. Она поднялась на борт в Нимвегене, грязная и обессиленная, в сопровождении двух не менее потрёпанных молодых господ, судя по выговору — уроженцев Рейнской области.

Это само по себе поведало мне многое. И прежде было очевидно, что в Сен-Клу Мадам как-то сумела посадить графиню на баржу, идущую вверх по Сене. Следуя против течения, баржа легко могла после Шарантона избрать восточный приток и по Марне добраться до северо-восточных пределов королевства, откуда до родных краёв Мадам лишь несколько дней пути. Менее всего я желал бы бросить подозрение на Вашу невестку; подозреваю, что графиня де ля Зёр, известная интриганка, играя на вполне естественных чувствах Мадам к своим зарейнским подданным, каким-то образом сумела ей внушить, что таковая поездка послужит их благу. Разумеется, графиня сочла нужным посетить ту часть Франции, где приготовления к войне были особенно очевидны.

Во время многочисленных победоносных кампаний Ваше Величество уделили много часов изучению карт и разрешению всевозможных вопросов, от общей стратегии до мельчайших деталей, и Вы вспомните, что не существует водного сообщения между Марной и какой-либо из рек, протекающей через Нидерланды. Тем не менее в Аргоннском лесу берут начало как Марна, так и Мёз, проходящий, уже под названием Маас, в нескольких милях от Нимвегена. Посему, как д'Аво до меня, я принял рабочую гипотезу, что графиня высадилась вблизи Аргоннского леса — в котором, как Вашему Величеству известно, в то время разворачивались активные военные приготовления, — и как-то добралась до Мёза, а по Мёзу до Нимвегена, откуда д'Аво и получил о ней первые сведения.

Во-вторых, все, видевшие её на пути из Нимвегена в Гаагу, утверждают, что при ней почти ничего не было. Личные вещи графини помещались в седельной сумке одного из её спутников. Всё вымокло насквозь, так как в предшествующие дни лил дождь. На корабле графиня и её спутники вывернули седельные сумки и разложили содержимое на просушку. За всё время никто не видел книг, бумаг, перьев или чернильницы. В руках графиня держала сумочку и пяльцы с вышивкой — больше ничего. То же говорят и агенты д'Аво в Бинненхофе. По сообщению служанок, приставленных к графине, с корабля во дворец попали только:

1) Платье, бывшее на графине. Подопревшее от долгого лежания в седельной сумке, оно было пущено на тряпки, как только графиня сумела его от себя отлепить. Под ним ничего не было.

2) Комплект мужского платья приблизительно графининых размеров, изодранный и грязный.

3) Пяльцы и вышивка, неоднократно намокавшая и высушенная, а потому совершенно испорченная (нитки полиняли на ткань).

4) Сумочка, в которой обнаружились обмылок, гребень, тряпичные прокладки, швейный набор и почти пустой кошелёк.

Всё упомянутое было выброшено и уничтожено, за исключением монет, швейного набора и вышивки, к которой графиня питала трудно объяснимое пристрастие — оберегала её от слуг, а на ночь даже прятала под подушку, дабы её по ошибке не пустили на ветошь.

В-третьих, оправившись с дороги и получив приличный наряд, графиня на следующий после приезда день поспешила в охотничий домик принца Оранского, расположенный неподалёку в лесу, и три дня подряд встречалась с ним и его советниками, после чего принц отозвал войска с юга и начал готовиться к вторжению в Англию. Утверждают, что графиня как по волшебству представила объёмистый отчёт с фамилиями, фактами, цифрами и прочими подробностями, которые сложно было бы удержать в памяти.

Итак, д'Аво дал мне всё, что нужно криптологу, оставалось лишь применить бритву Оккама к полученным фактам. Я заключил, что графиня делала заметки не чернилами на бумаге, но иголкой и ниткой на куске ткани. Способ этот, при всей своей необычности, имеет ряд преимуществ. Женщина, которая постоянно что-то записывает, очень заметна, но едва ли кто обратит внимание на дамское рукоделье. Если человека заподозрят в шпионаже, то первым делом обыщут его вещи; прежде всего будут искать бумаги, но кто посмотрит на вышивку? Наконец, чернила в сырости расплывутся, вышитые же заметки можно уничтожить, лишь распустив нитку за ниткой.

Ко времени моего приезда в Гаагу графиня уже освободила покои во дворце и перебралась через площадь в дом своего друга, «философа»-еретика Гюйгенса. По прибытии я узнал, что она как раз сегодня уехала в Амстердам для встречи с деловыми партнёрами. Я нанял воришку, не раз выполнявшего сходные поручения для д'Аво, чтобы тот забрался в дом Гюйгенса, нашёл вышивку, не потревожив больше ничего в комнате, и доставил мне. Через три дня, закончив приведённый ниже анализ, я поручил тому же воришке поместить вышивку обратно. Графиня вернулась из Амстердама лишь несколько дней спустя.

Это кусок грубого холста, квадрат со стороною примерно в один фламандский локоть. Графиня оставила по краям пустое пространство в ладонь шириной. Таким образом, сама вышивка имеет приблизительно по восемнадцать дюймов в длину и ширину, вполне достаточно для opus puivinarium или, проще говоря, чехла на подушку. Пространство это почти целиком заполнено стежками, называемыми gros-point или «крестиком»; такая разновидность вышивки популярна в Англии, в заокеанских колониях и в иных краях, где царят грубость и простота нравов. Поскольку во Франции её совершенно вытеснил petit-point, мелкий шов, Ваше Величество едва ли видели вышивку крестом, и я позволю себе кратко её описать. Ткань берётся грубая, в которой уток и основа видны невооружённым глазом и образуют подобие декартовой координатной сетки. Каждый из крохотных квадратиков закрывается в процессе вышивки стежком в форме буквы «X», образующим квадратик цвета; при взгляде издалека стежки сливаются в картину. Рисунок, таким образом, неизбежно получается ступенчатым, особенно там, где сделана попытка передать кривизну; вот почему такого рода изделия не встретить в Версале и прочих местах, откуда утончённый вкус изгнал сентиментальную пошлость. Тем не менее Ваше Величество легко вообразит, как выглядит вблизи крохотный X-образный стежок: одна нить идёт с северо-востока на юго-запад, другая, внахлёст, с юго-востока на северо-запад. Какая будет сверху, зависит от последовательности шитья. У хороших вышивальщиц последовательность всегда одна, и все верхние нити наклонены в одну сторону, у более неряшливых могут идти вразнобой. Исследуя работу графини в увеличительное стекло, я обнаружил, что она относится к последним, и удивился, ибо во всём прочем она чрезвычайно педантична. Я задумался, не несёт ли ориентация стежков некой скрытой информации.

Плотность ткани примерно двадцать нитей на дюйм. Несложно сосчитать, что общее число стежков по одной стороне примерно 360, что даёт приблизительно 130000 крестиков.

Один крестик может содержать лишь крупицу информации, ибо допускает лишь два состояния; либо СВ-ЮЗ элемент сверху, либо СЗ-ЮВ. На первый взгляд это может показаться бесполезным, ибо как составить послание на алфавите, в котором только две буквы?

Mirabile dictu[139], способ такой существует, и я совсем недавно о нём узнал благодаря болтливости уже упоминавшегося господина Фатио де Дюийера. Сей Фатио, опасаясь за свою жизнь, бежал из Европы в Англию, где свёл дружбу с выдающимся английским алхимиком по фамилии Ньютон. Он стал своего рода Ганимедом при Зевсе-Ньютоне и неотступно ходит за ним по пятам; если же обстоятельства ненадолго их разлучают, бахвалится перед всеми и каждым дружбою с великим человеком. Я знаю это от синьора Вигани, алхимика, — он подвизается в том же колледже, что и Ньютон, а потому часто вынужден делить трапезу с Фатио. Фатио склонен к беспочвенной ревности и готов без устали чернить всякого, в ком подозревает соперника. Среди прочих мишенью его нападок стал некий доктор Уотерхауз, который в юности делил с Ньютоном комнату и, полагаю, состоял с ним в противоестественной связи; впрочем, важно не что было на самом деле, а что воображает Фатио. Недавно последний застал доктора Уотерхауза в библиотеке Королевского общества спящим на неких вычислениях, составленных исключительно из нулей и единиц. Сию курьёзную область математики активно развивает Лейбниц. Доктор Уотерхауз проснулся раньше, чем Фатио успел взглянуть на его работу, но документ походил на письмо из-за рубежа, и Фатио заключил, что это какой-то шифр. Вскоре после упомянутой встречи он отправился с Ньютоном в Кембридж и мимоходом обронил эту историю за общим столом, дабы показать свой ум и намекнуть, что доктор Уотерхауз — глупец и, по всей вероятности, шпион.

Из своих архивных записей я знаю, что графиня де ля Зёр вблизи указанной даты писала в Королевское общество и что у неё деловые связи с братом доктора Уотерхауза. Кроме того, я уже упоминал её подозрительно пространную и бессодержательную переписку с Лейбницем. Вновь применив бритву Оккама, я сформулировал гипотезу, что графиня использует шифр, вероятно, изобретённый Лейбницем и основанный на двоичном счислении, то есть состоящий из нулей и единиц; двухбуквенный алфавит, идеальный для вышивки крестом.

Д'Аво предоставил в моё распоряжение писаря, обладающего острым зрением, и тот переписал всю вышивку на бумагу, ставя единицу для крестиков, у которых СЗ-ЮВ элемент наверху, и ноль для остальных. Затем я приступил к взлому шифра.

Цепочка двоичных знаков может представлять число, например, 01001 — это 9. Пяти двоичных цифр хватит для 32 букв, то есть для всего латинского алфавита. Я исходил из гипотезы, что таков и графинин шифр, но, увы, не получил ни связного текста, ни хотя бы внушающих надежду закономерностей.

Из Гааги я, прихватив с собой запись нулей и единиц, отправился на корабле в Дюнкерк. Большая часть матросов были фламандцы, но некоторые отличались как обликом, так и языком — отрывистым и гортанным, не похожим ни на одно слышанное мною наречие. На вопрос, откуда они, эти люди — к слову, отважные мореходцы, — с изрядной гордостью назвались йглмцами. Тут я понял, что божественный промысел привёл меня на этот корабль. Я задал им множество вопросов касательно их языка и письменности — системы рун, едва заслуживающей названия алфавита. В нём нет гласных и только шестнадцать согласных, часть из которых может произнести лишь уроженец этого скалистого острова.

Шестнадцатибуквенный алфавит как нельзя лучше подходит для передачи двоичными цифрами; для одной буквы нужны всего четыре цифры — четыре стежка. Йглмский язык невероятно лаконичен: йглмец может сказать в нескольких щёлкающих или хрипящих звуках то, для чего французу потребуется несколько фраз. И то, и другое крайне выгодно для графини, которой в данном случае надо было общаться только с самой собой. В целом йглмский язык не требует шифровки, ибо сам по себе почти идеальный шифр.

Я попытался разбить записанные нули и единицы на группы по четыре и перевести каждую в число от 1 до 16. Вскоре я обнаружил закономерности из числа тех, что внушают криптографу уверенность в избранном пути. По возвращении в Париж я сумел отыскать в королевской библиотеке учёный труд, посвящённый йглмским рунам, и перевести числа в этот алфавит — всего около 30000 рун. Сверка результатов с кратким словарём в конце книги подтвердила, что текст расшифрован, однако перевести его я не мог. Я обратился к отцу Эдуарду де Жексу, который питает к Йглму большой интерес; он надеется обратить островитян в истинную веру, чтобы Йглм стал острым шипом в боку у еретиков. Отец Эдуард рекомендовал мне отца Мкенгра из Общества Иисуса, проживающего в Дублине, йглмца по рождению и воспитанию, всей душой преданного Вашему Величеству; он часто с большой опасностью для жизни посещает Йглм, чтобы крестить тамошних жителей. Я отправил ему расшифровку и через несколько недель получил латинский перевод в почти сорок тысяч слов, то есть в одной йглмской руне заключено больше смысла, нежели в целом латинском слове!

Текст настолько лапидарен и отрывочен, что читается с огромным трудом, кроме того, там используются странные словесные замены, например, «мушкет» — «английская палка» и так далее. Большую его часть составляет скучный перечень фамилий, полков, городов и проч., явственно доказывающий шпионаж, но никому не интересный теперь, когда война уже началась и всё меняется поминутно. Другая часть текста — личные записки графини, которые она на досуге поверяла вышивке. Они разъясняют, как ей удалось добраться из Сен-Клу в Нимвеген. Я взял на себя смелость переложить их более изящным слогом и объединить в связный, хоть и несколько фрагментарный рассказ, который прилагаю для Вашего Величества развлечения. Время от времени я вставлял примечания касательно действий графини, основываясь на сведениях, почерпнутых из других источников. В конце прилагаю постскриптум и записку д'Аво.

Ежели бы я читала романы подолгу, они бы мне приедались, но я прочитываю лишь по три-четыре страницы утром и вечером, сидя на (простите великодушно!) стульчаке, и не успеваю прискучить чтением.

Лизелотта в письме к Софии, 1 мая 1704

ЗАПИСЬ ОТ 17 АВГУСТА 1688

Любезный читатель!

Не знаю что станется с этим куском холста, быть может, он пойдёт на подушку или будет уничтожен сознательно либо по небрежности, а может, некий умный человек расшифрует его годы или столетия спустя.

Хотя сейчас ткань, на которой я вышиваю эти слова, новая, сухая и чистая, к тому времени как кто-нибудь их прочтёт, она неизбежно покроется пятнами от слёз и сырости, плесени и дождя, возможно, почернеет от крови и дыма. В любом случае поздравляю тебя, неведомый читатель, когда бы ты ни жил, с тем, что тебе хватило ума прочесть мои записи.

Некоторые скажут что лазутчице не следует вести дневник, дабы он не попал в руки врагов. Отвечу, что мой долг — собрать подробную информацию и передать её моему господину, если я не узнаю больше, чем могу запомнить, значит, недостаточно усердна.

16 августа 1688 года я встретилась с Лизелоттой фон дер Пфальц, Елизаветой-Шарлоттой, герцогиней Орлеанской, которую французы называют Мадам и Палатина, а родственники в Германии — Рыцарь Шуршащих Листьев, у ворот конюшни в её поместье Сен-Клу на Сене, вблизи Парижа. Она велела вывести и оседлать свою любимую охотничью кобылу, я же тем временем переходила от стойла к стойлу, выбирая лошадь, на которой можно ехать без седла, ибо такова была внешняя цель нашей прогулки. Вместе мы углубились в лес, который тянется вдоль Сены на несколько миль от дворца. Нас сопровождали двое молодых людей из Ганновера. Лизелотта поддерживает тесную связь с роднёй; время от времени племянника или кузена направляют к ней «отшлифоваться» в версальском обществе. История этих юношей сама по себе примечательна, но не касается моего повествования, посему скажу лишь, что они немцы, протестанты, гетеросексуалы, а следовательно, на их молчание в пределах Сен-Клу можно было положиться хотя бы уже потому, что никто там с ними не разговаривал.

В тихой излучине Сены, закрытой от посторонних взглядов нависшими деревьями, ждала плоскодонка. Я забралась в неё и спряталась под грудой рыбачьих сетей. Лодочник оттолкнулся шестом, и мы вышли в основное русло, где вскоре встретились с судёнышком побольше, идущим вверх по течению. С тех пор я на нём. Мы уже прошли через центр Парижа, к северу от острова Сите, а сегодня за городом, на слиянии рек, выбрали левую развилку и теперь поднимаемся по Марне.

ЗАПИСЬ ОТ 20 АВГУСТА 1688

Несколько дней мы двигались навстречу марнским струям. Вчера миновали Мо и (как я полагала) оставили его в милях позади, но сегодня снова прошли так близко, что слышали звон тамошних колоколов, а всё оттого, что река ужасно петляет и меняет направление, словно доводы отца Эдуарда де Жекса. Наша баржа, или, как говорят французы, chaland — узкий, длинный, дешёвый в изготовлении деревянный гроб с единственным прямым парусом, который поднимают всякий раз, как ветер дует с кормы. Однако по большей части мачта служит для крепления буксирных тросов, за которые шаланду тянут против течения идущие по берегу лошади.

Мой капитан и защитник — мсье Лебрён, — должно быть, смертельно боится Мадам, ибо стоит мне подойти к борту или как-то ещё подвергнуть себя опасности, он покрывается потом и хватается за голову, словно боится её потерять. По большей части я сижу на корме, на бочонке с солью, смотрю, как мимо проплывает Франция, и разглядываю другие шаланды. Я одета мальчиком и прячу волосы под шляпой — этого довольно, чтобы скрыть мой пол от людей на других баржах или на берегу. Если меня окликают, я молча улыбаюсь, и они вскоре отстают, сочтя меня дурачком — возможно, ушибленным в детстве сыном мсье Лебрёна. Бездействие устраивает меня как нельзя лучше; пару дней назад начались месячные, и сейчас я сижу на груде тряпичных прокладок.

Очевидно, что эта местность в изобилии производит фураж. Через несколько недель поспеет ячмень, и армия, проходя через здешние края, не будет испытывать недостатка в кормах. Если планируется вторжение в Пфальц, войска перебросят с севера (ибо они стоят вдоль голландской границы), а фураж будут закупать на месте, так что лазутчику нечего высматривать, кроме, быть может, доставки боеприпасов. Что-то войска повезут с собой, но вполне разумно предположить, что порох и в особенности свинец отправят судами из арсеналов вблизи Парижа. Чтобы перевезти тонну свинца на телегах, нужны несколько воловьих упряжек и ещё несколько телег фуража; куда легче доставить этот груз по воде. Поэтому я вглядываюсь в шаланды, идущие вверх по реке, и гадаю, что у них в трюмах. Судя по виду, то же, что и у нас, — солёная рыба, соль, вино, яблоки и прочий товар из низовьев Сены.

ЗАПИСЬ ОТ 25 АВГУСТА 1688

В долгом сидении без дела есть свои преимущества. Я пытаюсь смотреть на окружающее глазами натурфилософа. Несколько дней назад я глядела на другую шаланду, идущую вверх по течению в четверти мили впереди нас. Одному из матросов потребовалось отвязать от мачты трос на высоте выше своего роста. Он схватился за обод огромной бочки, стоящей на палубе, наклонил её на себя, поворачивая, придвинул к мачте и взобрался на крышку. По тому, как он управлялся с бочкой, и по звукам было ясно, что она пустая. Ничего удивительного, ведь пустые бочки часто возят с места на место. Однако я задумалась: не существует ли внешних признаков, по которым можно отличить шаланду, нагруженную, как наша, от той, у которой в трюме несколько тонн пуль, для отвода глаз прикрытых пустыми бочками?

Я одолжила у мсье Лебрёна пару сабо и пустила их плавать в затхлой трюмной воде. В один я положила железку, в другой — столько же по весу соли, высыпавшейся из треснутой бочки. Хотя вес груза в сабо был одинаков, распределялся он по-разному: соль заполнила весь башмак, железка лежала в «трюме». Когда я качнула башмаки, то сразу заметила, что груженный железом качается медленнее, поскольку весь его вес дальше от оси движения.

Возвратив мсье Лебрёну его сабо, я вернулась на корму, на этот раз с часами, подаренными мне господином Гюйгенсом. Сперва я сосчитала сто качаний нашей шаланды, затем стала проводить те же наблюдения над другими баржами на реке. По большей части они качались с той же частотой, что и наша, хотя я заметила две, качавшиеся значительно медленнее. Разумеется, я принялась внимательно их изучать. К моему разочарованию, первая оказалась нагружена каменными плитами: само собой, никто и не пытался скрывать истинный характер груза. Однако вторая была наполнена бочками.

Теперь мсье Лебрён и впрямь считает меня дурочкой, но это не важно, поскольку скоро мы с ним расстанемся.

ЗАПИСЬ ОТ 28 АВГУСТА 1688

Мы пересекли Шампань и пришли в Сен-Дизье, где Марна подходит к самой границе Лотарингии, а затем поворачивает к югу. Мне надо на север и на восток, поэтому здесь моё путешествие на барже заканчивается. Оно было очень долгим, зато я увидела то, что пропустила бы, будь дорога более увлекательной, а сидеть на солнце в лодке, проплывающей через тихую местность, — занятие далеко не худшее. Как ни сильны мои убеждения, я чувствовала, что при дворе понемногу теряю решимость. Невозможно жить среди людей столь богатых, могущественных, привлекательных, уверенных в себе — и не подпасть под их влияние. Сперва оно еле заметно, но внезапно обнаруживаешь, что вращаешься по орбите вокруг Короля-Солнце.

Местность, которую мы оставили позади, плоская и в отличие от западной Франции открытая. Даже без карт чувствуешь, какие просторы лежат к северу и к востоку. Выражение «пуп земли» звучит здесь почти буквально, ибо нивы поспевают на моих глазах, словно жирные сливки, всплывающие из самой почвы. Для меня, родившейся на холодной скале, это почти рай, однако, глядя на столь благодатную землю глазами человека могущественного, я вижу, что она сама просится в руки завоевателя. Война нагрянет сюда оттуда или отсюда, так что лучше самому её упредить, не дожидаясь, покуда тучи сгустятся на горизонте. Всякий увидит, что захватчики будут проходить по этим полям, покуда Франция не расширится до естественных границ Рейна. Ни один рубеж, проведённый по такой земле, не устоит.

Судьба дала Людовику выбор: либо он попытается сохранить влияние на Англию — предприятие весьма сомнительное и для безопасности Франции несущественное, либо двинется к Рейну, захватит Пфальц и навсегда оградит Францию от германского вторжения. Не сложно увидеть, какой путь мудрее. Увы, лазутчик бессилен советовать королям, как им править, и может лишь наблюдать, как они это делают.

Сен-Дизье, где мне предстоит сойти на берег, скромных размеров речной порт, гордящийся несколькими очень древними церквями и римскими развалинами. За ним встаёт тёмный Аргоннский лес, а где-то в этом лесу проходит граница Франции с Лотарингией. В нескольких лигах к востоку раскинулась долина Меза, который несёт свои воды на север в Испанские Нидерланды, а далее переплетается с изменчивыми границами испанских, голландских и немецких государств.

Ещё в десяти лигах за Мезом, на Мозеле, стоит город Нанси. Мозель также течёт на север, но затем, обогнув герцогство Люксембургское, сворачивает на восток и впадает в Рейн между Майнцем и Кёльном — по крайней мере так я заключила из карт, которые изучала в библиотеке Сен-Клу. Учтивость не позволила мне захватить их с собой!

Согласно картам, на двадцати или тридцати лигах, отделяющих Нанси от Рейна, раскинулся архипелаг епископств и графств, принадлежавших до Тридцатилетней войны Священной Римской империи. Миновав их, попадаешь в Страсбург. Людовик XIV захватил его несколько лет назад. В некотором роде это событие создало меня, ибо чума и хаос увлекли Джека в Страсбург, а затем урожай ячменя и его неизбежное следствие — война — под Вену, где мы и встретились. Интересно, удастся ли мне завершить круг, добравшись в этот раз до Страсбурга? Коли так, я одновременно завершу и другой круг, ибо из этого самого города Лизелотта семнадцать лет назад отправилась во Францию, чтобы выйти замуж за Мсье и никогда больше не возвращаться на родину.

ЗАПИСЬ ОТ 30 АВГУСТА 1688

В Сен-Дизье я вновь сменила мужское платье на женское и поселилась в монастыре. Это одна из тех обителей, в которых доживают свои век знатные дамы, не сумевшие или не пожелавшие выйти замуж, а по образу жизни — скорее бордель, нежели монастырь. Многие здешние монахини и послушницы молоды и обуреваемы плотскими страстями, когда они не могут провести мужчин в монастырь, то выскальзывают в город, а когда не могут выскользнуть, то практикуются друг на дружке. Среди них есть Лизелоттины знакомые по Версалю, с которыми она поддерживает переписку. Она заранее уведомила их о моём приезде и сообщила, будто я её дальняя-предальняя родственница, направляюсь в Пфальц забрать некие ценные вещицы, которые должны были перейти ей по смерти брата, но оспариваются родственниками. Поскольку женщине немыслимо предпринять такое путешествие в одиночку, я должна дождаться некоего пфальцского дворянина, который прибудет с лошадьми и каретой, дабы отвезти меня на северо-восток через Лотарингию и спутанный клубок границ к востоку от неё в Гейдельберг. Имя и поручение у меня вымышленные, однако сопровождающий ожидается самый настоящий, ибо нет надобности говорить, что жители Пфальца с нетерпением ждут вестей о своей пленной королеве.

Мой сопровождающий ещё не прибыл, и вестей от него нет. Я тревожусь, что его задержали или даже убили, но пока мне остаётся лишь ходить к мессе по утрам, спать днём и кутить с монахинями ночью.

Я побеседовала с матерью-настоятельницей, милейшей женщиной лет шестидесяти, закрывающей глаза на проделки своих подопечных. Она между прочим упомянула, что неподалёку есть литейная мастерская, и я усомнилась в своих наблюдениях касательно медленно качающихся шаланд — быть может, они везли не свинец, а железо. Позже я вместе с несколькими молодыми монахинями отправилась в город, и мы прошли рядом с пристанью, у которой разгружали шаланду. Бочки вытаскивали и ставили на причал, здесь же дожидались запряжённые волами телеги. Я спросила спутниц, часто ли такое бывает, но они гордятся своим полным невежеством в житейских делах и не смогли ответить ничего путного.

Позже я, сказавшись усталой, ушла в свою келью якобы для сна, а на самом деле переоделась в мужское платье и выскользнула из монастыря через потайной лаз, которым монахини бегают в город на свидания. На сей раз мне удалось ближе подобраться к пристани. Я спряталась за бочками, которые сгрузили днём, и принялась наблюдать. И впрямь из трюма шаланды в телеги таскали что-то маленькое и тяжёлое. Присматривал за разгрузкой человек, чьего лица я не видела, но чей наряд многое мне сказал. В его ботфортах были некие нюансы, которые я перед отъездом из Сен-Клу начала примечать в ботфортах у любовников Мсье. Его штаны…

Нет. К тому времени, как кто-нибудь прочтёт эти слова, фасоны переменятся, так что подробно описывать его платье будет пустой тратой времени — довольно сказать, что оно было сшито в Париже не более месяца назад.

Мои наблюдения прервала неловкость нескольких бродяг, которые пробрались на пристань в надежде чем-нибудь поживиться. Один из них опёрся на бочку, полагая её полной, но она, будучи пустой, упала с глухим стуком. В тот же миг придворный выхватил шпагу и направил её на меня, ибо заметил, что я прячусь за бочками; несколько его людей бросились в мою сторону. Бродяги дали стрекача, и я за ними, рассудив, что они лучше меня знают, как скрыться в городе. И впрямь, перемахнув через несколько стен и проползя по нескольким канавам, они успешно скрылись от меня, отстававшей всего на десяток шагов.

Позже я разыскала их на погосте, где они устроили временное пристанище под дикими виноградными лозами сбоку от старинного мавзолея. Бродяги не звали меня к себе и не гнали прочь, так что я оставалась во тьме чуть поодаль и прислушивалась к разговору. Большая часть жаргона была мне непонятна, однако я сумела разобрать, что бродяг четверо. Трое вроде бы оправдывались, словно смирились с некой неминуемой участью; четвёртому хватало энергии не соглашаться с остальными и желания что-то изменить. Когда он отошёл по малой нужде, я приблизилась на несколько шагов и сказала: «Приходи один к углу монастыря, который зарос плющом», после чего побежала прочь, боясь, как бы он меня не схватил.

Через час я заметила его с монастырской стены. Я бросила ему монетку и пообещала ещё десять, если он проследит за возами и через три дня расскажет мне, что увидел. Он, не ответив, пропал во мраке.

На следующий день настоятельница вручила одной из молоденьких монахинь письмо, объяснив, что его ночью передали привратнице. Девушка взглянула на печать и воскликнула: «Ах, это от моего дорогого кузена!», после чего вскрыла письмо и начала читать, проговаривая вслух половину слов, ибо еле-еле складывает слоги. Я смогла уловить главную суть: её кузен был накануне в Сен-Дизье, но к своему величайшему сожалению не смог нанести визит, так как дело его весьма спешного свойства; впрочем, он надеется пробыть в этих краях ещё некоторое время и в самом скором времени с ней всё же увидеться.

Когда она вскрывала письмо, восковая печать отскочила и закатилась под стул. Я её подняла. Герб был мне не знаком, но некоторые элементы я видела в Версале; полагаю, что этот человек состоит в родстве с одним знатным гасконским семейством, прославленным военными подвигами. Вполне можно допустить, что его я и видела на пристани вчера ночью.

ЗАПИСЬ ОТ 2 СЕНТЯБРЯ 1688

ПРИМЕЧАНИЕ ДЕШИФРОВЩИКА: В оригинале этот раздел содержит немало подробностей касательно того, что выгружали с шаланд в Сен-Дизье, и гербов лиц, которых графиня здесь наблюдала, куда более интересных принцу Оранскому, нежели Вашему Величеству. Я их выпустил. Б. Р.


За три дня в монастыре я более чем наверстала свою вышивку!.. Надеюсь, бродяга вернётся сегодня с новостями. Если до завтра я ничего не узнаю о пфальцском сопровождающем, то вынуждена буду отправиться одна, хоть и не представляю как.

Я решила, как прежде на шаланде, извлечь пользу из вынужденного бездействия: старалась завязать разговор с Элоизой, девушкой, получившей письмо от кузена. Это было нелегко, ибо она не отличается умом, и общих интересов у нас нет. Я словно бы нечаянно проболталась одной из её подруг, что недавно побывала в Версале и Сен-Клу. Через некоторое время Элоиза подсела ко мне за едой и стала расспрашивать, что я знаю о тех или иных людях и как поживает тот-то и тот-то. По крайней мере я узнала, кто она и кто её расфранчённый кузен; это шевалье д'Адур, последние несколько лет искавший милостей у королевского главнокомандующего маршала Лувуа. Он отличился в недавнем истреблении пьемонтских реформатов и вполне походит на человека, которому могли дать важное поручение.

По вечерам я стараюсь наблюдать за пристанью. Здесь разгрузили ещё несколько шаланд, примерно так же, как первую.

ЗАПИСЬ ОТ 5 СЕНТЯБРЯ 1688

Столько событий пронеслись стремительно, что я на несколько дней совершенно забросила вышивку. Теперь навёрстываю в тряской карете по дороге через Аргоннский лес. Такой способ письма куда удобнее для странствующей лазутчицы, нежели я предполагала вначале. Пером по бумаге я бы сейчас писать не могла, иголкою же вполне справляюсь.

Если совсем кратко: мой бродяга вернулся и получил десять серебряных монет за рассказ о том, что возы с грузом, доставленным шаландами, отправились на восток, из Франции в Лотарингию, по лесным дорогам в объезд Туля и Нанси, далее в Эльзас, который тоже принадлежит Франции (герцогство Лотарингское граничит с Францией и на востоке, и на западе). За отсутствием времени мой бродяга вынужден был повернуть назад, но вполне очевидно, что возы направляются к Рейну. От другого бродяги он узнал, что такие же возы по нескольким дорогам движутся в сторону Хагенауского леса, где в последнее время стало шумно и дымно. Человек этот бежал оттуда, потому что французские солдаты хватают бездельников и заставляют рубить деревья: мелкие на дрова, крупные на брёвна. Даже лачуги вагабондов разбирают и жгут.

Услышав эти новости, я не могла заснуть до утра. Если я правильно помню карты, Хагенау стоит на притоке Рейна и входит в «железный заслон», выстроенный Вобаном для защиты Франции от Испании, Германии, Голландии и прочих врагов. Предположим, я правильно угадала, что груз — свинец; тогда рассказ бродяги означает, что в Хагенау его переливают на ядра и пули. Это объясняет потребность в дровах. Но зачем брёвна? Я решила, что французы строят баржи для доставки боеприпасов по Рейну. Течение вынесет их к Пфальцу за день-другой.

Кое-что из виденного при дворе теперь обрело для меня новый смысл. Шевалье де Лоррен — властитель земель, которыми возы проезжают в Хагенау, — давно уже главный любовник Мсье и самый жестокий из притеснителей Мадам. Теоретически он вассал императора Священной Римской империи, однако на практике земли его полностью окружены Францией — ни в Лотарингию, ни из неё нельзя проехать, минуя области, управляемые из Версаля. Вот почему он проводит время при французском дворе, а не в Вене.

Принято думать, что герцога Орлеанского растили женственным и безвольным, чтобы он не стал соперником старшему брату-королю. Можно было бы предположить, что шевалье де Лоррен, который каждодневно входит в Мсье и правит его чувствами, пользуется слабостью французской династии. Опять-таки так принято считать при дворе. Однако теперь я вижу это в ином свете. Невозможно войти, не оказавшись стиснутым, и как шевалье де Лоррен бывает внутри Месье, так и его земли стиснуты теперь Францией. Людовик овладевает и входит, его брат отдаётся и объемлет, они действуют заодно и по-братски дополняют друг друга. Я видела извращенца, который заключил лживый брак и отвергает супругу ради любовника. Однако Людовик видит брата, который поведёт лживую войну в Пфальце якобы за права супруги, используя в качестве плацдарма владения любовника.

Когда всех троих — Мсье, Мадам и шевалье — без долгих слов отправили в Сен-Клу, я решила, что королю просто прискучили их дрязги. Теперь я понимаю, что король мыслит метафорами и собрал их вместе, чтобы стравить, как собак, перед началом кампании. Как в глазах римлян домашние свары Юпитера и Юноны проявлялись громом и молнией, так скандальный треугольник в Сен-Клу проявится войной в Пфальце. Империя Людовика, которая сейчас заканчивается в Аргоннском лесу, расширится до Мангейма и Гейдельберга, а когда в Сен-Клу воцарится семейный мир, Франция станет на двести миль шире, и «железный заслон» пройдёт по выжженным землям, населённым прежде немецкими реформатами.

Всё это я осознала в считанные мгновения, а затем всю ночь лежала без сна, гадая, что мне делать. Некоторое время назад я сочинила собственную метафору касательно псов по кличке Фобос и Деймос и вставила в письмо к д'Аво, надеясь, что люди принца Оранского прочтут её и поймут. Тогда я очень гордилась своим умом. Однако теперь моя метафора кажется детской и беспомощной в сравнении с метафорой Людовика. Хуже того, тогда я давала понять, что не знаю, ударит ли Лувуа по Голландской республике или отведёт армию к востоку и переправится через Рейн. Теперь я уверена, что знаю ответ и должна уведомить принца Оранского. Однако я была в Сен-Дизье и не имела никаких подтверждений своим догадкам, кроме слов бродяги и собственного убеждения, что я проникла в логику короля, да и это могло через несколько часов растаять, подобно росе, как с наступлением дня тают ночные страхи.

Я уже готова была сама пуститься в дорогу, словно бродяжка, когда, перед началом утренней мессы, у ворот обители остановился пыльный, забрызганный грязью экипаж, и некий господин, постучав в ворота, спросил меня по имени, которым я здесь назвалась.

Мы с ним двинулись в путь, как только его лошадей накормили и напоили. Моим новым спутником был доктор Эрнест фон Пфунг, многострадальный учёный муж из Гейдельберга. В его детстве Пфальц заняли и разорили императорские войска; по окончании Тридцатилетней войны, когда Пфальц, согласно договору, передали Зимней королеве, его семья помогала ей в обустройстве двора и осталась жить в гейдельбергском замке. Он давно знает Софию, её братьев и сестёр; образование, в том числе степень доктора юриспруденции, получил в Гейдельберге. Он служил советником у курфюрста Карла-Людвига (брата Софии, отца Лизелотты) и пытался вразумлять Лизелоттиного брата Карла, когда тот унаследовал трон. Однако Карл был слабоумный от рождения и хотел лишь устраивать потешные осады в своих рейнских замках, куда собирал отребье вроде Джека в качестве солдат. Во время одной из таких осад он подхватил лихорадку и умер, после чего и возник спор о наследстве, которым Людовик не преминул воспользоваться.

Доктор фон Пфунг, видевший ребёнком, как католическая армия грабит, насилует и жжёт его родину, вне себя от тревоги, что теперь то же самое повторят французы. События последних дней нимало не умерили его страхов.

Между Гейдельбергом и герцогством Лотарингским Священная Римская империя образует стомильной ширины клин, вдающийся во Францию до самого Мозеля. Он зовётся Сааром; доктор Пфунг, дворянин и подданный императора, всегда проезжал им свободно и безопасно. Ближе к Лотарингии Саар дробится на несколько микроскопических княжеств. Через них-то доктор фон Пфунг и намеревался добраться до Лотарингии, которая формально подчинена императору, а затем пересечь её границу с Францией неподалёку от Сен-Дизье.

По счастью, доктор фон Пфунг сполна наделён умом и предусмотрительностью, присущими человеку его возраста и учёности. Он не просто предположил, что его план увенчается успехом, а загодя выслал вперёд нескольких верховых, чтобы разведать местность. Когда они не вернулись, он всё же тронулся в путь, надеясь на лучшее, но вскоре встретил одного из них на дороге — тот возвращался с дурными вестями. Обнаружились некие препятствия весьма сложного свойства, которые доктор фон Пфунг разъяснять не стал. Он велел поворотить карету и проехал по восточному берегу Рейна до самого Страсбурга, там переправился в Эльзас и двинулся дальше со всей возможной поспешностью. Как дворянин он может носить оружие и не пренебрегает этим правом: помимо рапиры у него два пистолета и мушкет в экипаже. Его сопровождают двое верховых — сходным образом вооружённые молодые дворяне. Каждую заставу и переправу им пришлось брать обманом и хитростью; по лицу доктора фон Пфунга видно было, как утомило его постоянное напряжение. Как только мы выехали из Сен-Дизье, он весьма учтиво извинился, снял парик, явив обрамлённую седым пушком лысину, и на четверть часа закрыл глаза.

По пути сюда он укрепился в худших своих догадках, хотя и не узнал ничего определённого, посему терзался теми же сомнениями, что и я. Когда он немного ожил, я сказала:

— Не сочтите меня дерзкой, доктор, но, как мне представляется, очень многое зависит от того, что мы сумеем либо не сумеем выяснить в последующие несколько дней. Мы с вами пустили в ход весь свой ум, однако узнали лишь самую малость. Не следует ли нам, ослабив осторожность, укрепиться в мужестве и направиться в самую гущу событий?

Вопреки моим ожиданиям лицо доктора фон Пфунга тут же смягчилось и разгладилось. Он улыбнулся, явив отличные вставные зубы, и кивнул, словно отвешивая лёгкий поклон.

— Я уже решил испытать судьбу, — признал он, — и если кажусь вам нервным и рассеянным, то лишь потому, что не смел подвергать опасности вашу жизнь. Я по-прежнему неспокоен, ибо у вас в отличие от меня всё ещё впереди. Но…

— Довольно, не будем тратить силы на пустые разговоры, — отвечала я. — Решено. Бросаем жребий. А как ваши спутники?

— Они офицеры кавалерийского полка и в случае войны, вероятно, падут первыми. Оба — люди чести.

— А ваш кучер?

— Он сызмала служит нашему семейству и никогда бы не позволил мне пуститься в путь или умереть в одиночку.

— Тогда прикажите ему повернуть к Мёзу, до которого отсюда два или три дня пути через Аргоннский лес.

Доктор фон Пфунг, не колеблясь, постучал по крыше кареты и велел кучеру весь следующий день править на восток. Тот, естественно, выбрал самую наезженную дорогу, так что мы двинулись по колеям, оставленным тяжело нагруженными воловьими упряжками.

Уже через несколько часов мы нагнали обоз, который взбирался на возвышенность между Орненом и Марной. Кучер вынужден был обгонять возы по одному — на тех участках, где дорога расширялась. В окно кареты мы с доктором фон Пфунгом ясно видели, что возы нагружены чушками серого металла, явно не железа, судя по отсутствию каких-либо следов ржавчины. Итак, свинец. Читатель, надеюсь, ты не сочтёшь меня легкомысленной, если я признаюсь, что возликовала, видя подтверждение своей проницательности. Однако первый же взгляд на доктора фон Пфунга рассеял мою глупую радость: такое лицо бывает у человека, который поздно вечером вернулся домой и видит, что из окон валит дым и вырывается пламя.

Колонну возглавлял французский офицер, явно усталый и не очень опрятно одетый; он не стал нас окликать, и мы быстро оставили обоз позади. К сожалению, нашим попыткам наверстать упущенное время воспротивилась Природа. Аргоннская возвышенность тянется с севера на юг поперёк нашего пути и разрезана многочисленными ущельями. Там, где земля ровная, она густо заросла лесом. Нам оставалось лишь следовать по дорогам и переправляться по существующим бродам и мостам, пусть даже опасным и обветшалым.

Тем не менее жалкий вид молодого офицера подсказал мне мысль. Я попросила доктора фон Пфунга закрыть глаза и дать слово, что не будет подсматривать. Он настолько смутился, что вылез из кареты и пошёл рядом пешком. Я переменила затрапезное платье, взятое в монастыре, на то, которое привезла с собой. В Версале им бы побрезговали мыть полы. Здесь, в Аргоннском лесу, от него легко мог заняться пожар.

Через час, на спуске к Орнену, мы нагнали другой гружённый свинцом обоз; возы ползли под уклон, поминутно сталкиваясь, отчего долина оглашалась треском и яростной бранью погонщиков. Как прежде, во главе обоза ехал молодой офицер. Вид у него был такой же страдальческий, что у предыдущего, во всяком случае, пока я не высунулась из окна кареты и в значительной мере из декольте. Как только прошло первое изумление, он едва не разрыдался от счастья. Мне было приятно, что я доставила бедняге радость, да ещё без малейших усилий — всего лишь надев платье и выглянув в окно. Офицер так широко раскрыл рот, что напомнил мне рыбу, и я решила закинуть удочку.

— Простите, мсье, не скажете ли, где я могу найти моего дядю?

Он ещё шире открыл рот и залился краской.

— Тысяча извинений, мадемуазель, но я его не знаю.

— Не может быть! Все офицеры его знают! — вскричала я.

— Простите, мадемуазель, вы неправильно меня поняли. Без сомнения, ваш дядя — великий человек, чьё имя я бы немедленно узнал, если бы услышал, но я по тупости и невежеству не узнаю вас, а посему не ведаю, какой из знатных полководцев имеет счастье доводиться вам дядей.

— Мне казалось, что меня все знают! — Я надула губки. Офицер окончательно смешался. — Моё имя… — Тут я обернулась и легонько хлопнула доктора фон Пфунга по руке. — Прекратите! — Затем офицеру: — Мой сопровождающий — нудный старикашка — не позволяет мне представиться!

— Разумеется, мадемуазель, для юной дамы представиться молодому человеку было бы непростительно.

— Тогда будем беседовать инкогнито и скроем наш разговор от всех, будто любовное свидание. — Я ещё дальше высунулась из окна и поманила офицера рукой. Бедняга едва не грохнулся в обморок — я боялась, что он упадёт с лошади и намотается на ось нашего экипажа. Впрочем, он кое-как усидел в седле и подъехал настолько близко, что я смогла опереться на эфес его шпаги, после чего продолжила уже шёпотом: — Вы, наверное, догадались, что мой дядя — человек очень высокого ранга, присланный сюда королём, дабы в предстоящие дни исполнить волю его величества.

Офицер кивнул.

— Я возвращалась из Уайонны в Париж, но, прослышав по дороге, что он здесь, решила нанести ему внезапный визит — и ни вы, ни мой сопровождающий, никто на свете не сможет этому помешать! Мне надо лишь знать, где его ставка!

— Мадемуазель, ваш дядя — шевалье д'Адур?

Я сделала такое лицо, словно подавилась ложкой.

— Разумеется, нет, я и не думал… и вы не из Лотарингского дома, иначе не спрашивали бы дорогу… так это Этьенн д'Аркашон? О нет, он единственный ребёнок в семье и не может иметь племянницы. Однако по тому, как смягчилось ваше прекрасное лицо, мадемуазель, я вижу, что приближаюсь к истине. А в этих краях выше молодого д'Аркашона только сам маркиз де Лувуа. К сожалению, я не знаю, прибыл ли он уже с голландской границы… Если прибыл, вам следует искать его на берегу Мёза. Если же там скажут, что он уже отбыл, вам придётся последовать за ним в Саар.


Этот разговор произошёл позавчера, и с тех самых пор мы едем лесами на восток. Настроение похоронное, ибо как только доктор фон Пфунг услышал фамилию Лувуа, он понял, что вторжение предрешено. Впрочем, офицер мог строить догадки, или передавать беспочвенный слух, или говорить мне то, что я хочу услышать. Мы должны своими глазами получить неопровержимые свидетельства.

Покуда я пишу, мы вновь преодолеваем утомительный спуск, на этот раз к Мёзу. Отсюда река течёт через Арденны и через Испанские Нидерланды к территориям у голландской границы, где лучшие французские полки долгое время угрожали Вильгельму с фланга.


ПРИМЕЧАНИЕ ДЕШИФРОВЩИКА: Здесь отчёт теряет всякую связность. Графиня по неосторожности заехала в расположение войск Вашего Величества, где с ней произошёл инцидент, который она не успела описать. Далее, по пути к Нимвегену, она оставила несколько обрывочных заметок о том, что произошло на берегу Мёза. Они перемежаются записями о полках, которые двигались на юг, дабы соединиться с силами Вашего Величества на Рейне. Опросив людей, видевших графиню во французской армии, я смог восстановить её перемещения и таким образом разобраться в записях. Приведённый рассказ осмысленнее оригинала, но, полагаю, не уступает ему в точности и будет куда содержательнее, а следовательно, приятнее Вашему Величеству. Одновременно я выпустил всё касательно передислокации батальонов и проч. Б. Р.

ЗАПИСЬ ОТ 7 СЕНТЯБРЯ 1688

Скачу на север и едва успеваю набросать несколько слов, покуда меняют лошадей. Карета разбита, кучер и доктор фон Пфунг погибли. Я скачу вместе с двумя кавалеристами из Гейдельберга. Пишу эти слова в деревеньке на Мёзе, по всей видимости, неподалёку от Вердена. Меня уже зовут.

Продолжаю вечером. Думаю, мы недалеки от того места, где Франция сходится с Испанскими Нидерландами и герцогством Люксембургским. Пришлось свернуть от Мёза и углубиться в лес. Отсюда и до Льежа, который лежит примерно в ста милях к северу, река течёт не по прямой, а изгибается к западу, преимущественно по территории Франции, что удобно для доставки французских боеприпасов, но неудачно для нас. Вместо того чтобы следовать вдоль реки, попытаемся пересечь Арденны (как зовётся этот лес) с юга на север.

ЗАПИСЬ ОТ 8 СЕНТЯБРЯ 1688

Переводим дух и потираем мозоли от сёдел, покуда Ганс ищет брод. Попытаюсь пока разъяснить, что с нами произошло.

Когда три дня назад [вынуждена была посчитать на пальцах, ибо казалось, что прошло не менее трёх недель!] мы наконец добрались до Мёза, то немедля увидели ожидаемые свидетельства: тысячи древних деревьев повалены, долина наполнена дымом, вдоль реки сооружены временные пристани. Авангарды полков с голландской границы прибыли по воде, встретились с присланными из Версаля офицерами и начали подготовку к встрече самих полков.

В течение нескольких часов доктор фон Пфунг не произнёс ни слова, когда же он попытался наконец что-то сказать, я услышала лишь бессвязное мычание и поняла, что его хватил удар.

Я спросила, не хочет ли он повернуть назад. Доктор лишь отрицательно помотал головой, указал на меня, затем на север.

Всё рассыпалось. До того момента я предполагала, что мы действуем по некоему продуманному доктором фон Пфунгом плану, но тут задним числом поняла, что мы опрометчиво устремились навстречу опасности, как человек, которого дикий конь вынес на поле брани. Способность мыслить на время совершенно меня покинула. Стыдно признаться, из-за этого мы и угодили прямо в лагерь кавалерийского полка. Капитан постучал по дверце кареты и потребовал объяснить, кто мы такие.

Он уже видел, что большая часть нашего отряда — немцы, и скоро догадался бы о пфальцском происхождении доктора фон Пфунга и остальных моих спутников, что неизбежно повлекло бы за собой подозрения в шпионаже и худшие из возможных последствий.

Во время долгого путешествия по Марне я не раз проигрывала в голове различные повороты событий и отрепетировала несколько легенд, которые смогу рассказать, если меня задержат. Однако сейчас, глядя в лицо капитана, я была так же не способна лгать, как онемевший от удара доктор фон Пфунг. На беду, мы с Лизелоттой не предусмотрели истинных масштабов операции, соответственно, не ожидали, что ею будут руководить люди столь высокопоставленные; поблизости мог оказаться граф или маркиз, с которым я обедала либо танцевала в Версале. Назваться чужим именем и поведать вымышленную историю значило бы расписаться в шпионаже.

Потому я сказала правду.

— Не ждите, что этот господин меня представит — с ним приключился удар, и он не может говорить. Я — Элиза, графиня де ля Зёр, прибыла сюда по поручению Елизаветы-Шарлотты, герцогини Орлеанской, законной наследницы Пфальца, во имя которой вы собираетесь вступать в эту страну. Мой спутник — сановник гейдельбергского двора — состоит у неё на службе. Она отправила нас сюда в качестве своих официальных представителей — проследить, чтобы всё было должным образом.

Последние бессмысленные слова я присовокупила, ибо не знала, что сказать, и почти потеряла голову. Даже под императорским дворцом в Вене, когда янычарский ятаган должен был опуститься на мою шею, я не чувствовала такого смятения.

Полагаю, капитана впечатлила сама расплывчатость моих слов; он отступил от кареты, низко поклонился и сказал, что без промедления доложит обо мне начальству.


Ганс вернулся и сказал, что нашёл брод, посему сообщу лишь, что весть о нашем прибытии передавалась по цепочке вверх, пока не достигла человека, который мог меня принять без ущерба для моего ранга. Человеком этим оказался Этьенн д'Аркашон.

ЗАПИСЬ ОТ 10 СЕНТЯБРЯ 1688

Мои спутники полагают, что мы в окрестностях Бастони. Некоторое время не могла вести записи из-за множества событий. Арденнский лес даже в мирное время кишит бродягами и разбойниками (а также, по уверениям некоторых, ведьмами и лешими). Теперь к ним прибавились французские дезертиры: они прыгают с медленно идущих шаланд и убегают в леса. Мы вынуждены продвигаться медленно и всю ночь поочерёдно нести дозор. Сейчас моя очередь бодрствовать: сижу в развилке дерева, закутавшись в одеяло, и вышиваю при лунном свете.

Люди, пережившие жестокие испытания, склонны в доказательство своего успеха воспитывать детей никчёмными и пустыми, подобно тому, как богатые арабы отращивают длинные ногти. Так и с герцогом д'Аркашоном и его единственным законным сыном Этьенном. Герцог пережил кошмар Фронды и построил королю флот. Этьенн выбрал армию — это его представление о юношеской непокорности.

О некоторых говорят: «Он скорее отрежет себе правую руку, чем сделает то-то и то-то». Об Этьенне говорили, что он пожертвует рукой, лишь бы не нарушить малейшее правило этикета. Теперь же говорят, что из вежливости он и впрямь отрезал себе правую руку: нечто подобное произошло на балу несколько лет назад. Свидетельства расходятся; полагаю, это было что-то постыдное для семьи. Короче, я не знаю подробностей, хотя нет дыма без огня. С тех самых пор молодой д'Аркашон сделался щедрым покровителем резчиков и ювелиров, которым заказывает искусственные руки. Некоторые из них совсем как живые. Рука, которую он подал мне, помогая выйти из экипажа, была слоновой кости с перламутровыми ногтями. Когда мы в его ставке обедали жареным гусем, у него была уже другая рука, чёрного дерева, с навеки закреплённым ножом для резки мяса — судя по виду, это ещё и превосходное оружие! А после ужина, когда он принялся меня соблазнять, я увидела совершенно новую руку — выточенную из нефрита, с непропорционально большим средним пальцем, собственно, не пальцем даже, а точным подобием восставшего фаллоса. Само по себе мне это было не в диковину: версальские господа и даже некоторые дамы коллекционируют подобные вещицы, и некоторые превращают свои покои в истинные святилища Приапа. Однако меня застигло врасплох удивительное свойство этой игрушки, когда Этьенн д'Аркашон нажал скрытый рычажок, палец ожил и зажужжал, словно шмель в банке. По всей видимости, в нём располагалась туго скрученная пружина.

Нет надобности объяснять тебе, читатель, что после недавних событий я сама была как пружина, и уверяю тебя, тело моё ослабело куда раньше, чем в нефритовом пальце кончился завод.

Ты вправе укорить меня за то, что я предавалась плотским утехам, покуда доктор фон Пфунг лежал, сражённый ударом, однако долгие часы в тесном экипаже один на один с умирающим пробудили во мне неукротимую жажду жизни. Я закрыла глаза и в экстазе рухнула на кровать, огласив воздух протяжным криком. Всё тело было пронизано сладкой истомой. Этьенн проделал какой-то ловкий манёвр, но я едва ли сознавала, что происходит. Когда я открыла глаза, то поняла, что место нефритового фаллоса занял настоящий. Ты скажешь, что безумие отдаваться подобным образом, — что ж, твоё право. И впрямь, выйти замуж за такого человека было бы роковой ошибкой; а вот опрятный, исключительно вежливый любовник с упоительно вибрирующим фаллосом вместо большого пальца — не худшее, что можно придумать. Его озорник меж моих чресел был тёплым и ласковым, мне не пришло в голову возражать, и, ещё не осознав возможных последствий, я поняла, что он кончает во мне.

ЗАПИСЬ ОТ 12 СЕНТЯБРЯ 1688

По-прежнему в треклятых Арденнах, ползём на север, время от времени останавливаясь, чтобы понаблюдать за перемещениями войск. Когда-нибудь этот лес должен закончиться!.. По крайней мере мы привыкли к местности, хотя временами всё равно продвигаемся не быстрее, чем мышь, прогрызающая ход в дереве.

Когда на следующий день я проснулась в постели Этьенна д'Аркашона, он, как это обычно бывает, уже ушёл; необычнее то, что он сочинил и оставил на столике любовное послание:

Дам возвышает знаменитый род,

Гербы и грамоты под древней пылью.

Но древо родовое червь грызёт,

И тронуты побеги жадном гнилью.

Кровь моей дамы, как родник, чиста,

Заплачено за титул — мне нет дела.

Её краса залог, что сбудется мечта

Об отпрысках, чьё безупречно тело.

Этьенн расположился в небольшом замке на восточном берегу Мёза. Из окна я видела бельгийские баржи — взятые внаём, купленные или реквизированные — с французскими солдатами на борту. Все они двигались в одну сторону — на юг. Я оделась и спустилась вниз, где меня дожидался кучер доктора фон Пфунга.

Накануне я рассказала Этьенну д'Аркашону, какая беда приключилась с моим другом, и тот отправил к нему своего личного врача. Я собственными глазами видела, что сотворил лейб-медик с французским королём, поэтому согласилась неохотно. И впрямь, кучер сообщил, что доктору фон Пфунгу ночью дважды отворяли кровь, и теперь он совсем слаб. Несчастный знаками выразил желание немедленно вернуться в Пфальц, чтобы перед смертью последний раз взглянуть на Гейдельбергский замок.

Мы с кучером понимали, что это невозможно. Согласно моей легенде, мы были здесь посланцами Лизелотты, и в таком случае нам надлежало либо оставаться с войском, либо возвращаться на запад в Сен-Клу, но никак не мчаться впереди наступающей армии. Однако доктор фон Пфунг хотел вернуться домой, мне же требовалось пробираться на север — сообщить принцу Оранскому, что французские войска скоро уйдут с его южного фланга. Итак, мы составили план: уехать в тот же день, якобы с целью доставить доктора фон Пфунга на запад, и выбраться из расположения войск, после чего экипаж повернёт на восток к Гейдельбергу, а я отправлюсь на север в сопровождении двух кавалеристов (оба они носят звучные титулы, но я буду называть их по именам — Иоахим и Ганс). Позже я могла бы оправдаться, объявив, что они оказались протестантскими шпионами на службе у Вильгельма Оранского и похитили меня силой.

Сперва всё шло по плану: мы переправились через Мёз, как если бы собирались на запад, но вместо этого двинулись на север навстречу нескончаемым вереницам конных и воловьих упряжек, тянувших вверх по реке баржи с французскими солдатами.

Примерно к середине дня мы достигли переправы, где и решили разделиться. Я поцеловала доктора фон Пфунга и сказала ему несколько слов — хотя никакие слова, тем более сочинённые в спешке, не могли выразить моих чувств; куда больше доктор сумел поведать глазами и тёплым рукопожатием. Я вновь переоделась в мужское платье, надеясь сойти за пажа моих спутников, и села на пони, которого любезно одолжил мне Этьенн д'Аркашон. С паромщиком пришлось долго торговаться — он не хотел двигаться наперерез баржам; однако наконец карета заехала на паром, под колёса подложили колодки, лошадей стреножили, и начался недолгий путь к другому берегу Мёза.

Они были уже у другого берега, когда их окрикнул французский офицер с одной из шаланд. Он в подзорную трубу разглядел герб доктора фон Пфунга на дверце кареты и узнал в нём пфальцского уроженца.

У кучера было письмо от Этьенна д'Аркашона с разрешением следовать на запад, но карета явно направлялась на восток. Оставалось одно: гнать прочь, что кучер и сделал, едва паром пристал к берегу. Единственная дорога шла вдоль реки и лишь затем сворачивала к деревне; кучер вынужден был править на виду у нагруженных мушкетёрами барж. У некоторых на корме были установлены фальконеты. Офицер отдал трубу помощнику, вытащил саблю, поднял её и в следующее мгновение опустил, давая сигнал. Немедленно французские баржи окутались облаком дыма. Над Мёзом закружили птицы, вспугнутые грохотом пальбы. Карета разлетелась в щепки, лошадей разорвало в клочья, судьба отважного кучера и недужного пассажира не оставляла сомнений.

Я могла бы остаться и немного поплакать, но местные крестьяне видели, что мы приехали вместе с экипажем; очень скоро кто-нибудь из них продал бы эти сведения французам. Итак, мы тронулись в путь, который продолжаем и по сей день.

ЗАПИСЬ ОТ 13 СЕНТЯБРЯ 1688

Жители говорят, что здешние земли принадлежат епископу. Это вселяет надежду, что мы в епископстве Льежском, не так далеко от Голландской республики. Иоахим и Ганс долго спорили на немецком, который я с трудом разбираю. Иоахим хочет в одиночку повернуть к востоку, добраться до Рейна и возвратиться в Пфальц, чтобы предупредить сограждан. Ганс считает, что родине уже не помочь; остаётся лишь мстить, помогая Защитнику протестантской веры.


Позже. Спор разрешился так: мы двинемся мимо французских позиций к Маастрихту, а дальше баржей доберёмся до Нимвегена, где Рейн и Мёз едва не сливаются в поцелуе. Это сто миль к северу отсюда, но, возможно, до Рейна так добраться быстрее, чем напрямик к востоку через бог весть какие опасности. В Нимвегене Иоахим и Ганс узнают последние новости от лодочников и пассажиров, прибывших по Рейну из Мангейма и Гейдельберга.

Покинув место привала под Льежем, мы довольно быстро миновали зону французского военного контроля и ехали по развороченной земле, где ещё несколько дней назад стояли французские полки. На границе для видимости оставлены несколько французских рот. Они останавливают и проверяют всех, кто едет с севера на юг, хотя беспрепятственно пропускают тех, кто, подобно нам, всего лишь направляется к Маастрихту.

ЗАПИСЬ ОТ 15 СЕНТЯБРЯ 1688

На судёнышке, идущем из Маастрихта в Нимвеген. Условия не лучшие, но по крайней мере не надо больше идти или скакать верхом. Возобновила знакомство с мылом.

ЗАПИСЬ ОТ 15 СЕНТЯБРЯ 1688

Я в каюте корабля, идущего по каналу на запад через Голландскую республику.

Рядом спят принцессы.

Немцы, при всём своём аккуратизме, обожают сказки или, как они говорят, Marchen. Параллельно с их опрятным христианским миром существует Marchenwelt, языческое царство чудес и волшебных персонажей. Почему они верят в Marchenwelt, для меня было и остаётся загадкой, однако сегодня я ближе к пониманию, чем вчера. Ибо вчера мы добрались до Нимвегена и тут же отправились на пристань. Я стала искать баржу, идущую в Гаагу или Роттердам, Иоахим и Ганс тем временем расспрашивали пассажиров, прибывших по Рейну. Не успела я устроиться в удобной каюте, как появился Иоахим с двумя персонажами прямиком из Marchenwelt. Это были не гномы и не феи, а принцессы: одна взрослая (думаю, ей нет тридцати), другая с ноготок (она уже трижды повторила мне, что ей пять). Натурально, у маленькой была кукла, по её уверениям — тоже принцесса.

Они ничуть не походили на государынь. У матери — её зовут Элеонора — есть что-то от королевской повадки, но тогда я этого не заметила, ибо, едва увидев чистую постель (мою) и поняв, что я пригляжу за Каролиной — так зовут дочь, — она рухнула на (мою) кровать, уснула и проспала несколько часов кряду. К тому времени баржа давно уже была в пути. Я почти всё это время болтала с маленькой Каролиной, которая старательно уверяла меня, что она — принцесса, но поскольку то же самое она говорила про грязный лоскутный комок у себя в руках, я не очень-то обращала внимание.

Иоахим заверил, что оборванка, храпящая в моей постели, и впрямь принадлежит к августейшему дому. Я уже хотела ответить, что его провела мошенница, когда вспомнила про Зимнюю королеву: как та, изгнанная папистами из Богемии, скиталась по всей Европе, покуда не обрела пристанище в Гааге. Живя в Версале, я больше, чем нужно, узнала о бедственном положении многих аристократических и королевских семейств. Так ли невероятно, что три принцессы — мать, дочь и кукла — остались без крова и куска хлеба на Нимвегенской набережной? Ведь в эту часть Европы пришла война, а войны рвут завесу между повседневным миром и Marchenwelt.

К тому времени, как Элеонора проснулась, я успела починить куклу и настолько прониклась ответственностью за Каролину, что готова была похитить её у матери, если бы та, проснувшись, оказалась сумасшедшей. (Я вовсе не склонна относиться так к детям вообще; в Версале моим заботам то и дело поручали малолетних засранцев, чьи имена я давно позабыла. Однако Каролина умна, с ней интересно разговаривать; такой приятной беседы у меня не было уже несколько недель.)

Когда Элеонора встала, умылась и подкрепилась моей провизией, она поведала историю, хоть и дикую, но по современным меркам вполне правдоподобную. Она назвалась дочерью герцога Саксен-Эйзенахского, вдовою маркграфа Бранденбург-Ансбахского; дочь её полностью именуется Вильгельминой Каролиной Ансбахскою. Когда несколько лет назад маркграф умер, его титул перешёл к сыну от первого брака, который всегда считал Элеонору злой мачехой (куда без неё в сказке!), поэтому выгнал их с Каролиной из замка. Они вернулись на родину Элеоноры, в Эйзенах — местность на краю Тюрингского леса, в двухстах милях к востоку от того, где мы сейчас. Её положение тогда, несколько лет назад, было полной противоположностью моему: знатный титул и никаких средств, в то время как я, не имея иных титулов, кроме «невольница» и «бродяжка», располагала кое-какими деньгами. Так или иначе, они с Каролиной вынуждены были поселиться в фамильном охотничьем домике среди Тюрингского леса. Однако в Эйзенахе Элеонору хотели видеть не больше, чем в Ансбахе после смерти мужа, поэтому она хоть и проводила там часть года, старалась больше гостить у дальних родственников в разных частях северной Европы, переезжая время от времени, чтобы не слишком надоесть хозяевам.

Недавно она нанесла короткий визит в Ансбах, пытаясь наладить отношения с пасынком, а оттуда отправилась в Мангейм к какому-то кузену, который и прежде им помогал. Они с Каролиной прибыли, разумеется, в самое неудачное время, несколько дней назад, когда выстроенные в Хагенау французские баржи подошли по Рейну и принялись бомбардировать городские укрепления. Кому-то хватило присутствия духа посадить их на баржу с состоятельными беженцами. Вскоре они были вне опасности, хотя ещё день или два слышали отголоски канонады. До Нимвегена добрались без происшествий, но на борту было столько беженцев, в том числе тяжелораненых, что Элеоноре лишь изредка удавалось прикорнуть. Когда они с дочерью, пошатываясь, перебирались по сходням на пристань, Иоахим — знатный пфальцский дворянин — узнал их и привёл ко мне.

Теперь рейнское течение несёт нас, вместе с плавучим мусором, к морю. Я не раз слышала, как немцы и французы презрительно сравнивают Нидерланды со сточной канавой, которая собирает все помои христианского мира, но не может смыть их в море, а откладывает грудой под Роттердамом. Это грубый и нелепый поклёп на отважную маленькую страну. Однако глядя на себя и на принцесс, а также вспоминая наши недавние странствия (долгий мучительный путь через тёмные опасные края к воде и дальше вниз по течению), я различала в приведённом сравнении долю жестокой правды.

Впрочем, мы не позволим, чтобы нас смыло в море. В Роттердаме мы отклонимся от естественного течения реки и по каналу двинемся к Гааге. Здесь принцессы обретут убежище, как Зимняя королева на исходе своих мытарств, а я попытаюсь дать связный отчёт принцу Оранскому. Вышивка моя, ещё не законченная, уже безнадёжно испорчена, но в ней есть всё, что нужно Вильгельму. Закончив отчёт, я сошью из неё подушку. Все будут дивиться, зачем я храню в доме старую линялую тряпку; я не выброшу её, что бы ни говорили. Начиная её, я думала отмечать лишь перемещения французских войск и тому подобное, однако странствия давали мне досуг для вышивки, и я понемногу начала поверять ей свои мысли и чувства. Может быть, мною двигала скука, а может — желание, чтобы какая-то частичка меня сохранилась, если я погибну или попаду в плен. Глупо, наверное, но женщина, лишённая семьи и почти без друзей, живёт на краю отчаяния, проистекающего из страха умереть, не оставив по себе следа; страха, что всё, ею сделанное, канет в небытие, а воспоминания (скажем, о докторе фон Пфунге) оборвутся, как крик в тёмном лесу. Писать такой подробный дневник небезопасно; я делаю это, дабы не думать с тоской, что жизнь моя пройдёт бесследно. Так по крайней мере я становлюсь частью истории, вроде тех сказок, какие матушка рассказывала мне в алжирских баньёлах или какими Шахерезада продлила себе жизнь на тысячу и одну ночь.

Впрочем, учитывая шифр, которым я пользуюсь, тебя, любезный читатель, скорее всего не будет, посему не вижу причины и дальше тыкать иглой в грязную ткань, когда я так устала и покачивание барки соблазняет меня смежить веки.

Россиньоль — Людовику XIV продолжение ноябрь 1688

Ваше Величество ужаснётся истории дерзости и предательства, которая, стань она известна, нанесла бы непоправимый ущерб репутации Вашей невестки, герцогини Орлеанской. Говорят, она убита горем и не ценит усилий, которые Вы, Ваше Величество, приложили к восстановлению её законных прав на Пфальц. Из уважения к рангу и человеческого сострадания к чувствам Мадам я тщательно храню в тайне те сведения, которые в случае огласки лишь усугубили бы её муки. Приложенный отчёт я направляю только Вашему Величеству. Д'Аво неоднократно просил у меня экземпляр, но я отклонил все его просьбы и буду отклонять впредь, если только Ваше Величество не повелит мне отправить ему этот документ.

За то время, что я его дешифровывал, Фобос и Деймос вырвались на восточный берег Рейна. Свинец, за которым графиня столь дерзко следовала до самого Мёза, окончил свой долгий путь в телах и домах пфальцских еретиков. Половина молодых версальских придворных отправилась на охоту в Германию; многие из них пишут письма, которые мне по долгу службы приходится читать. Я узнал, что Гейдельбергский замок ярко пылал несколько дней, и всем не терпится повторить эксперимент в Мангейме. Филипсбург, Майнц, Шпейер, Трир, Вормс и Оппенгейм запланированы на конец года. В начале зимы Ваше Величество с прискорбием узнает о совершённых зверствах. Вы отзовёте армию и примерно отчитаете Лувуа за излишнюю жестокость. Историографы объяснят, что Король-Солнце не может отвечать за поступки своих солдат.

От своих агентов в Англии Ваше Величество, несомненно, знает, что Вильгельм Оранский сейчас там, во главе войска, составленного не только из голландцев, но также из английских и шотландских полков, размещённых на голландской земле согласно мирному договору, гугенотского отребья, бежавшего из Франции, скандинавских наёмников и пруссаков, которых для такого случая одолжила ему София-Шарлотта, дочь треклятой ганноверской сучки Софии.

Всё это лишь доказывает, что Европа — шахматная доска. Ваше Величество не в силах получить (скажем) Рейн, не пожертвовав (скажем) Англией. Подобным образом София и Вильгельм в конечном счёте поплатятся за то, что выиграли своими бесчестными махинациями. Что до графини де ля Зёр, новый английский король может сделать её герцогиней Йглмской, но Ваше Величество, без сомнения, позаботится, чтобы утраты её были сопоставимы.

Граф д'Аво удвоил наблюдения за графиней в Гааге. Прачка, стирающая бельё в доме Гюйгенса, заверила его, что с самого приезда у графини ни разу не было обычного женского. Она брюхата от Аркашона и посему принадлежит теперь к французскому королевскому дому, коего Ваше Величество является главой. Поскольку это теперь дело семейное, я устраняюсь от дальнейшего вмешательства, если только Ваше Величество не распорядится иначе.

С глубоким почтением имею честь быть Вашего Величества нижайший и покорнейший слуга Бонавантюр Россиньоль.

Ширнесс, Англия 17 декабря 1688

Тогда царь изменился в лице своём, мысли его смутили его, связи чресл его ослабели, и колени его стали биться одно о другое.

Даниил, 5, 6

В обычное время Даниель не имел ничего общего с другими придворными; собственно, за это его и держали при дворе. Сегодня, впрочем, его объединяли с ними сразу два обстоятельства. Во-первых, большую часть ночи и почти весь день он рыскал по Кенту в поисках короля. Во-вторых, ему просто необходимо было промочить горло.

Обнаружив себя в одиночестве на берегу среди лодок и заприметив неподалёку таверну, Даниель отправился прямиком в неё, рассчитывая исключительно на кружечку пива и, может быть, на сосиску, в придачу к каковым обнаружил Якова (милостью Божией короля Англии, Шотландии, Ирландии и небольшого клочка Франции) Стюарта, избиваемого двумя пьяными английскими рыбаками. Именно такого унижения абсолютные монархи всячески стараются избежать. Как правило, на сей счёт имеются телохранители и регламент. Можно вообразить, как какой-нибудь древний английский государь, Свен Вилобородый там или Эдмунд, король Кентский, заходит в трактир и раздаёт пару зуботычин. Однако за последующие пять столетий куртуазная мода вытеснила кабацкие драки из списка того, что положено уметь принцам. И это сказалось: королю Якову II расквасили нос. Причём расквасили хорошо: ему предстояло ходить с красной дулей ещё несколько недель. Как прежние поколения воспевали схватки Ричарда Львиное Сердце и Саладина, так грядущие будут славить расквашенный нос Якова II Стюарта.

Короче, такой сценарий не предусматривали книги по этикету, которые Даниель изучал, подавшись в придворные. Он знал, как обратиться к королю на маскараде в Уайтхолле или на охоте в обширных угодьях его величества, но представления не имел, как нарушить монарший мордобой в портовом кабаке, поэтому просто заказал кружечку пива и принялся обдумывать свои дальнейшие действия.

Его величество держался на удивление достойно. Разумеется, он участвовал в сражениях на суше и на море; ещё никто ни разу не назвал его трусом. Да и сама потасовка состояла больше из оплеух, не столько настоящая драка, сколько развлечение для себя и для тех, кому нечасто доводится посмотреть на представления с Пульчинелло. Таверна была очень старая, наполовину вросшая в землю; близость потолка к полу не позволяла рыбакам размахнуться как следует. Град мощных ударов не достигал короля, ему доставались лишь звонкие шлепки да затрещины. Даниель чувствовал, что, если бы король просто перестал втягивать голову в плечи, отпустил шутку и заказал всем по кружечке пива, атмосфера мигом переменилась бы. Впрочем, будь Яков такого рода королём, он бы тут просто не оказался.

Во всяком случае, Даниель обрадовался, поняв, что это не серьёзное избиение, — в противном случае он должен был бы обнажить шпагу, которой не умел пользоваться. Король Яков II со шпагой управился бы отлично; погружая верхнюю губу в пивную пену, Даниель на мгновение вообразил, как отстёгивает шпагу и бросает через комнату государю, тот ловит её в воздухе, выхватывает из ножен и начинает разить подданных. Даниель мог бы отличиться ещё больше, огрев кого-нибудь кружкой по голове, а лучше — получив рану-другую, чем заслужил бы бесплатный (строго в одну сторону) билет до Парижа, заочное графство в Англии и почётное место при дворе короля-изгнанника.

Впрочем, он недолго предавался фантазиям. Один из нападавших почувствовал в кармане его величества что-то твёрдое и, запустив туда руку, извлёк распятие. Наступила тишина. Те, кто хоть что-то видел, сочли своим долгом воздать должное символу страданий нашего Спасителя — в значительной мере потому, что крест был из чистого золота.

В атмосфере таверны, густой и тяжёлой, как рыбное заливное, золотисто поблёскивающее распятие окружал слабый ореол. Декарт не признавал вакуума; то, что мы считаем пустотой, утверждал он, есть на самом деле скопище частиц, которые, соударяясь, перераспределяют фиксированный импульс, приданный Вселенной Богом при сотворении. Наверное, он пришёл к своим взглядам в кабаке вроде этого. Даниель сомневался, сумела бы пуля, выпущенная у одной стены, пробить туннель в воздухе и долететь до противоположной.

— Это чё?! — вопросил тот, который держал крест.

Яков II неожиданно пришёл в ярость.

— Чё-чё!.. Распятие!

Новая пауза. Даниель окончательно прогнал мысль стать графом-изгнанником в Версале и теперь сам чувствовал себя в какой-то степени голодранцем. Его сильно подмывало встать и засветить королю по физиономии, хотя бы в память о Дрейке, который сделал бы это без колебаний.

— Ну, ежли ты не сукин кот езуит, откуда у тебя с собой идолище? — допытывался ловкий на руку малый. — Гри, где взял святыню? Спёр в церкви, гри?

Они знать не знают, с кем имеют дело. Теперь всё встало на свои места. До сей минуты Даниель гадал, у кого тут галлюцинации на почве сифилиса.

Яков изумил лондонцев, во весь опор ускакав из Уайтхолла после полуночи. Кто-то видел, как он швырнул в Темзу большую королевскую печать — поступок для государя не вполне обычный — и умчался на восток. Никого из людей благородного или учёного звания не было подле него до той минуты, когда Даниель забрёл в таверну с намерением промочить горло.

По счастью, желание двинуть королю в зубы отпустило. Пьяница, развалившийся на скамье, смотрел на Даниеля не вполне благожелательно. Тот задумался: если здешние нравы позволяют избить и ограбить хорошо одетого незнакомца, в котором заподозрили иезуита, то и для пуританина Даниеля Уотерхауза всё может обернуться не слишком удачно.

Он одним глотком выпил полкружки пива и повернулся к середине таверны, так, чтобы плащ распахнулся и стала видна шпага. Наличие оружия отметил с профессиональным интересом кабатчик, на Даниеля не смотревший; он был из тех, у кого сильно развито периферическое зрение — дай ему подзорную трубу, он поднесёт её к уху и увидит не меньше Галилея. Его лицо, с не раз переломанным носом и запавшим от удара левым глазом, походило на смятую в кулаке глиняную фигурку. Даниель сказал ему:

— Передайте своим друзьям, что, если с этим джентльменом случится беда, есть свидетель, от слов которого у судьи парик встанет дыбом.

С этими словами он вышел на набережную, которая могла бы откликаться и на «веранду» и на «пристань», смотря откуда глядеть. Теоретически судёнышки с неглубокой оснасткой могли бы швартоваться прямо к ней, практически они лежали футах в пятидесяти от обросших ракушками опор. Цепочки следов вспухшими ранами тянулись от лодок и грязными шлепками продолжались на пристани. В полумиле отсюда, там, где Медуэй впадает в Темзу, покачивались на якоре корабли. Шёл отлив!.. Яков, прославленный флотоводец, сражавшийся с голландцами на море и порою даже их побеждавший, великий адмирал, наполнивший уши Исаака Ньютона отзвуками своей канонады, прискакал из Лондона в самое неудачное время. Подобно королю Кануту, он вынужден был дожидаться прилива. Жестокая ирония судьбы! Измотанный долгой скачкой и вынужденный как-то убить несколько часов, король забрёл в таверну — а почему бы нет? Куда бы он ни заходил, ему служили, преклонив колени. Однако Яков, который не пил и не ругался, заика, не говорящий на языке английских рыбаков, с тем же успехом мог бы зайти в индуистский храм. Он сменил белокурый парик на тёмный, который свалился в самом начале потасовки, так что стали видны рябая плешь и сальный, липкий от пота бобрик. Парик скрадывает возраст. Сейчас Даниель видел пятидесятипятилетнего малосимпатичного неудачника.

Он внезапно почувствовал, что у него больше общего с этим сифилитичным деспотом-папистом, чем с простыми ширнессцами. Ему совсем не понравилось, куда подобные мысли могут занести, поэтому он просто позволил ногам нести себя в другую сторону — на улочку, которая в Ширнессе носила гордое название главной, в гостиницу, где множество хорошо одетых джентльменов метались из угла в угол, заламывая руки и отпихивая ногами кур. Все они, включая Даниеля, сломя голову примчались из Лондона, полагая, что если государь покинул город, то они, оставшись там, пропустят что-то весьма важное. Наивные!

* * *

Он рассказал об увиденном Элсбери, постельничему короля, который тут же ринулся к выходу, где его едва не затоптали другие придворные; каждый торопился поспеть первым. На конюшне Даниелю подвели лошадь. Взобравшись в седло и оказавшись вровень с другими всадниками, он увидел обращённые к себе нетерпеливые лица и, ни в коей мере не разделяя с остальными чувство романтической драмы, бодрым галопом устремился к реке. Сторонний наблюдатель мог бы подумать, что отряд кавалеров преследует круглоголового, и Даниель искренне надеялся, что образ не станет пророческим.

Доскакав до таверны, представители знати в весьма незаурядном количестве набились внутрь и принялись делать громкие заявления. Казалось бы, пьяницы и прочая голытьба должны брызнуть в окна, как мыши от фонаря, но никто и не подумал очистить таверну, даже когда стало ясно, что перед ними — его величество. Другими словами, ширнесский сброд так и не научился всерьёз воспринимать идею монархии.

Даниель минуту-другую стоял на улице. Солнце садилось в рваные тучи, бросая полосы закатного света на Медуэй — громадный отстойник в несколько миль шириной, с берегами извилистыми, как мозг, наполненный всевозможными торговыми и военными кораблями. Военные робко жались к дальнему концу, за цепью, протянутой через реку под защитою пушек замка Апнор. Яков почему-то решил, что флот Вильгельма Оранского ударит сюда, в самое неподходящее место, однако протестантский ветер донёс голландца до залива Тор, в сотне миль к западу, почти в Корнуолле. С тех самых пор принц уверенно продвигался на восток. Английские полки, посланные преградить ему путь, немедленно переходили под знамёна голландца. Если Вильгельм ещё не в Лондоне, то скоро там будет.

Тем временем портовый люд уже возвратился к незлобивому английскому радушию; женщины, подобрав юбки, спешили к таверне. Они несли королю провизию! Они ненавидели его и хотели, чтобы он убрался, но это не повод забывать о гостеприимстве. У Даниеля были причины медлить: он чувствовал, что должен зайти и попрощаться с королём. В смысле же практическом он почти не сомневался в том, что, если развернуть лошадь к Лондону, его могут обвинить в конокрадстве.

С другой стороны, до темноты оставался ещё час, а по отливу можно было сэкономить немало времени, если не огибать эстуарий. В Лондоне, чувствовал Даниель, происходят важные события; что до короля и придворных в Ширнессе — если кабацкая рвань не принимает их всерьёз, то с какой стати должен принимать секретарь Королевского общества? Он развернул лошадь крупом к английскому королю и поскакал к свету.

Со дней халдейских звездочётов солнечные затмения время от времени отбрасывали на землю зловещую тень, но Англия зимою иногда радует многострадальных жителей феноменом противоположного свойства, когда после нескольких недель беспроглядной серости солнце, казалось бы, уже севшее, внезапно пробивается из-за туч и заливает всё розовой, оранжевой и зелёной иллюминацией. Даниель, хоть и был эмпириком, счёл возможным приписать увиденному символический смысл. Впереди всё горело, как будто он ехал через витраж. Позади (а он лишь раз удосужился оглянуться) лежали синюшно-чёрное небо и земля — длинная полоса грязи. Таверна торчала средь покосившихся свай, на дощатых стенах лежали слабые закатные отблески; единственное оконце поблёскивало карбункулом. Такой гротескный пейзаж следовало бы написать голландцу. Впрочем, если подумать, голландец его и написал.

* * *

Редкий путешественник обратит внимание на замок Апнор — каменный форт, выстроенный Елизаветой сто лет назад, но по виду куда более древний: вертикальные стены были пережитком уже в шестнадцатом столетии. После Реставрации он стал номинальной вотчиной Луи Англси, графа Апнорского, владельца прелестной Абигайль (во всяком случае, Даниель полагал, что она прелестна), и потому Даниель не мог смотреть на замок без содрогания; он чувствовал себя мальчишкой, едущим мимо дома с привидениями. Он объехал бы Апнор стороной, но здесь располагалась ближайшая переправа, и сейчас было не время поддаваться суевериям. Иначе пришлось бы тащиться несколько миль до базы военного флота в Чатаме и там нанимать лодку, а военная база во время чужеземного вторжения — не лучший перевалочный пункт.

На пристани он сделал вид, будто даёт лошади отдохнуть, и без особого энтузиазма провёл рекогносцировку. Солнце окончательно село, всё стало тёмно-синим на ещё более тёмно-синем фоне. Замок на западном берегу утопал в собственной тени. Впрочем, некоторые окна — особенно в служебных пристройках — светились. На канале под стеной замка стоял двухмачтовик.

Когда в шестьдесят седьмом голландцы подошли с моря, хозяйничали тут три дня, захватили несколько военных кораблей Карла II, а остальные сожгли, замок Апнор выстоял; оттуда даже постреливали по голландцам, когда те приближались. Отблеск этих славных деяний лёг и на Апнора, чьи мытарства — истерия папистского заговора и карточные долги — были ещё впереди. Однако даже такому нерадивому хозяину, как Карл II, показалось обидно, что голландцы заходят в его главный военный порт, словно к себе домой, поэтому с тех пор тут выстроили современные укрепления, а замок Апнор низвели до статуса огромного порохового погреба — с тем подтекстом, что, если он взлетит на воздух, никто не расстроится. Баржи подходили от Тауэра и бросали якорь там, где сейчас стоял двухмачтовик. Даниель плохо разбирался в кораблях, но даже фермер увидел бы, что у этого на корме несколько кают с большими окнами и что за их закрытыми ставнями горит свет. Луи Англси редко здесь бывал: да и какой нормальный граф отправится в сырой каменный мешок сидеть на бочонках с порохом? Другое дело, что во времена беспорядков замок был бы не худшим убежищем. Каменные стены, вероятно, не выдержат голландских ядер, зато остановят разъярённую протестантскую толпу, а до реки рукой подать: Апнору довольно выйти на причал, и он, почитай, во Франции.

Редкие дозорные на стенах стояли в обнимку с алебардами, грели руки под мышками и травили баланду; по большей части они смотрели на римскую дорогу внизу, хотя иногда оборачивались, чтобы позабавиться какой-нибудь домашней сценкой во дворе. По течению плыли куриные перья и картофельные очистки, ветер доносил запах дрожжей. Короче, замок жил своей немудрёной жизнью. Даниель заключил, что сейчас Апнора здесь нет, но его ждут.

Он оставил Апнорский замок позади и поскакал через Англию — один, в темноте. Сейчас ему казалось, что так он провёл полжизни. После переправы через Медуэй между ним и Лондоном в двадцати пяти милях впереди не осталось серьёзных преград. Даже не будь здесь римской дороги, он, наверное, смог бы отыскать путь, следуя от огня к огню. Опасаться можно было лишь одного: как бы местные жители не приняли его за ирландца. То, что Даниель ничуть на ирландца не походил, значения не имело — пронёсся слух, будто Яков выписал в Англию легион кельтских мстителей. Без сомнения, многие англичане сегодня согласились бы, что незнакомого всадника лучше для начала сжечь, а уже потом, когда пепел остынет, опознавать по зубам.

И так всю дорогу: скука и страх, скука и страх. На скучных отрезках у Даниеля было время задуматься о тяготеющем над ним фамильном проклятии: присутствовать при конце английских королей. Он видел, как скатилась голова Карла I, видел, как Карла II залечили врачи, теперь вот это. Если следующий государь хочет править долго, он позаботится, чтобы Королевское общество отправило Даниеля до скончания дней ежеутренне замерять атмосферное давление на Барбадосе.

Последний отрезок пути проходил в виду реки, которая являла собой приятное для глаз зрелище: извилистое созвездие корабельных фонарей. С ней резко контрастировала плоская местность, утыканная столпами дымного огня, жар которых щёки Даниеля ощущали за милю, как первый безотчётный румянец стыда. По большей части это были просто костры — единственный способ англичанину выказать чувства. Впрочем, в одном городке, через который он проезжал, папистскую церковь не просто жгли, но и крушили — разбивали ломами оранжевые от зарева люди, в коих он больше не узнавал своих соотечественников.

Река притягивала к себе. Сперва Даниель думал, что его манят её спокойствие и прохлада. Добравшись наконец до Гринвича, он свернул с дороги на траву. Не видно было ни зги — забавно, потому что место это звалось обсерваторией. Однако он придерживался неукоснительной политики: заставлял лошадь идти туда, куда она не хочет, то есть вверх; с таким же успехом можно поднимать на революцию большую и в целом благополучную страну.

На вершине холма торчало одинокое здание, нелепое и наполненное тенями. Тенями натурфилософов. Нижнюю — жилую — часть обступили деревья, закрывавшие весь вид из окон. Любой другой жилец давно бы их вырубил. Флемстиду они не мешали: днём он спал, а ночами смотрел не вокруг, а вверх.

Даниель достиг того места, с которого мог различить между деревьями лондонские огни. Мерцающее небо рассекал чёрный крест шестидесятифутового отражательного телескопа, подпёртого корабельной мачтой. Приближаясь к гребню, Даниель взял вправо, машинально избегая Флемстида, обладающего загадочной отталкивающей силой. Скорее всего сейчас тот не спал, но и наблюдения вести не мог по причине зарева, поэтому был наверняка раздражительнее обычного и, возможно, напуган. Ставни он для безопасности велел заколотить намертво и сейчас, должно быть, сидел в своей каморке, не слыша ничего, кроме тиканья часов. Наверху, в восьмиугольной башенке, располагалась пара сконструированных Гуком и изготовленных Томпсоном часов с тринадцатифутовыми маятниками, которые тикали или, вернее, лязгали каждые две секунды, медленнее, чем человеческое сердце, — гипнотический ритм, ощущавшийся во всём здании.

Даниель вёл лошадь в обход вершины холма. Внизу, у реки, показались сперва кирпичные руины Плацентии, Тюдоровского дворца, потом новые каменные постройки, которые начал возводить Карл II. Следом Темза: сначала гринвичская излучина, затем прямой отрезок до самого Ист-Энда. И наконец перед Даниелем открылся весь Лондон. Огни отражались в морщинистой водной глади, нарушаемые лишь неподвижными силуэтами кораблей. Если бы когда-то он не видел собственными глазами Лондонский пожар, то решил бы сейчас, что весь город охвачен пламенем.

Здесь, на краю рощицы, дубы и яблони цеплялись за самую крутую часть склона. Жилище Флемстида осталось в нескольких ярдах выше и позади, на нулевом меридиане. Голова кружилась от пьяного запаха преющих на земле яблок — Флемстид не давал себе труда их подбирать. Даниель не стал привязывать лошадь, а пустил её покормиться падалицей — тут тебе и выпивка, и закуска. Потом выбрал место, с которого меж деревьями видел Лондон, спустил штаны, сел на корточки и стал экспериментировать с разными положениями таза, пытаясь выдавить из себя струйку. Он чувствовал, как камень перекатывается в мочевом пузыре, словно пушечное ядро в торбе.

Лондон не был таким ярким с тех пор, как двадцать два года назад сгорел до основания. И не звучал так за всю свою многовековую историю. Когда Даниель привык к тишине рощицы, он стал различать несущийся из города гул — не канонады и не тележных колёс, но человеческих голосов. Иногда лондонцы просто горланили, каждый сам по себе, а временами сливались в глухие хоры, которые взмывали, сталкивались и рассыпались, словно волны прилива в извилистом речном устье. Люди пели «Лиллибуллеро» — песню, которая в последнее время звучала повсеместно. Слова не значили почти ничего — пустой набор звуков, однако общий смысл понимали все: долой короля, долой папизм, ирландцев — вон.

Если бы сцена в таверне не показала этого со всей определённостью, Даниель понял бы сейчас по виду ночного города: свершилось то, что он назвал Революцией. Революция произошла, она была Славной — славной тем, что не стала потрясением. На сей раз не было ни гражданской войны, ни резни, деревья не гнулись под тяжестью повешенных, корабли с невольниками не отплывали к Барбадосу. Льстил ли себе Даниель, полагая это своей заслугой?

Воспитание научило его ждать одномоментного драматического Апокалипсиса. Апокалипсиса не было; была медленная эволюция, действующая постепенно и незаметно, как навоз на пашне. Если что-то важное и происходило, то там, где Даниеля не было. Где-то существует неведомая точка перегиба, про которую потом скажут: «Вот тогда-то всё и случилось».

Даниель не был настолько старым и усталым пуританином, чтобы не радоваться происшедшему. Однако самая безбурность революции, её, если можно так выразиться, диффузность, воспринималась как знак. Подобно астроному, читающему в письме Кеплера, что Земля на самом деле не центр Вселенной, Даниель знал многое и лишь кое в чём заблуждался; но теперь должен был пересмотреть и переосмыслить всё. Это несколько охладило его пыл, словно случайный порыв ветра, что, залетев в трубу, обдаёт веселящихся золой и оставляет на пудинге горькую корку сажи. Он был не вполне готов жить в этой новой Англии.

Теперь Даниель понял, почему его так тянуло к реке; не потому, что она безмятежна, а потому, что она может его отсюда унести.

Он оставил лошадь в рощице, с объяснительной запиской Флемстиду, который будет вне себя, потом спустился к реке и разбудил знакомого перевозчика, мистера Бхнха, патриарха крохотной йглмской колонии на южном берегу Темзы. Мистер Бхнх давно привык, что натурфилософы переправляются через реку в самое неурочное время; кто-то в шутку даже предложил выбрать его членом Королевского общества. Он согласился доставить Даниеля на Собачий остров.

Снижение цен на стекло и прогресс в архитектуре позволили строить лавки с большими, выходящими на улицу окнами, чтобы прохожие видели разложенный в них дорогой товар. Ушлые застройщики, такие как Стерлинг (граф Уиллсденский) Уотерхауз и Роджер (маркиз Равенскарский) Комсток возвели целые кварталы, куда придворные ходили глазеть на витрины. Развлечение вошло в моду. Даниель, разумеется, никогда не опускался до новоизобретённого порока, только всякий раз, переправляясь через реку, глазел на корабли, словно переборчивый покупатель. Лодки и баржи, снующие по Темзе, для него не существовали; каботажные судёнышки с косыми парусами казались досадной помехой. Он поднимал глаза от их толчеи, чтобы глядеть на большие корабли, которые вздымали реи, словно англиканские священники — руку с благословением, в небо, где веял свежий и чистый ветер. Паруса свисали с реев, как иерейские ризы. Сегодня в лондонской гавани таких кораблей было немного, и каждый из них Даниель придирчиво оценивал. Он выискивал, какой мог бы унести его прочь, чтобы не видеть эту землю, чтобы умереть и быть похороненным в другой части света.

Один корабль в особенности приковывал взгляд чёткостью обводов и проворством команды; пользуясь начавшимся приливом, он со слабым южным ветерком поднимался вверх по реке. Движение воздуха было таким слабым, что Даниель не ощущал его на лице, но команда «Зайца» приметила колыхание вымпелов и подняла марсели. Паруса заслонили какую-то часть ветра. Ещё они заслонили свет от костров, отбросив на небо длинные призматические тени. Паруса «Зайца» нависли над чёрной Темзой, светясь, как зашторенные окна. Мистер Бхнх с полмили шёл в его кильватере, пользуясь тем, что маленькие судёнышки расступаются перед большим кораблём.

— Снаряжён для дальнего плавания, — заметил он, — небось уходит в Америку со следующим отливом.

— Будь у меня абордажный крюк, — сказал Даниель, — я бы взобрался на борт, как пират, и уплыл с ними.

Мистер Бхнх, не привыкший к таким взлётам фантазии у пассажиров, опешил.

— Собираетесь в Америку, доктор Уотерхауз?

— Когда-нибудь, — отвечал Даниель, — а пока ещё надо навести порядок в этой стране.

Сердобольному мистеру Бхнху не хотелось высаживать Даниеля в джунглях восточного Лондона, где пьяная рвань преследовала реальных и вымышленных иезуитов. Даниель не разделял этой тревоги. Он без всяких помех доехал от самого Ширнесса. Даже в таверне его не тронули. Его либо не замечали, либо, заметив, сразу теряли к нему интерес, либо (самое странное) дрейфили и отводили глаза. Ибо в Даниеле чувствовалась сейчас непритворная бесшабашность человека, который знает, что так или иначе скоро умрёт; от него словно веяло кладбищенским духом, и это распугивало людей.

С другой стороны, тому, кто скоро умрёт, не оставив наследников, можно не скупиться. «Плачу фунт, если доставите меня прямиком в Тауэр», — сказал Даниель. Потом, прочтя сомнение на лице мистера Бхнха, раскрыл кошель и высыпал рядом с корабельным фонарём пригоршню монет, в которой отыскал одну не очень тусклую и почти круглую. Если повертеть её под разными углами к свету, сощуриться и добавить капельку воображения, можно было угадать полустёртый портрет Якова I, который умер шестьдесят с лишним лет назад, но в своё время сумел навести порядок на Монетном дворе. Лодочник взял монету; мгновение спустя веки Даниеля захлопнулись с почти различимым стуком. Он смутно почувствовал, как мистер Бхнх укрыл его тяжёлым шерстяным одеялом, и тут же провалился в беспамятство.

Ибо царь северный возвратится, и выставит войско больше прежнего, и через несколько лет быстро придёт с большим войском и большим богатством.

В те времена многие восстанут против южного царя, и мятежные из сынов твоего народа поднимутся, чтобы исполнилось видение, и падут.

И придёт царь северный, устроит вал и овладеет укреплённым городом, и не устоят мышцы юга, ни отборное войско его; недостанет силы противостоять.

Даниил, 11, 13—15

Заснув ночью в лодке, естественно проснуться в той же лодке в ту же самую ночь; однако Даниель далеко не сразу сообразил, что к чему. Телу было жарко сверху, холодно снизу и вообще плохо. Он попытался несколько раз открыть и закрыть глаза, чтобы усилием воли вызвать тёплую постель, но чья-то более мощная воля судила иначе и приговорила его к этим времени и месту. Для кошмара всё выглядело чересчур отчётливым, чересчур вывернутым наизнанку. Лондон — горящий, дымный, поющий — по-прежнему окружал Даниеля. Прямо перед ним вставала из Темзы отвесная каменная стена, густо заляпанная всей той дрянью, которая плывёт по реке. На стене разместились небольшие строения, подъёмные балки, пушки, несколько маленьких и дисциплинированных костров; средь вооружённых людей шныряли мальчишки. Запахи угля, железа и серы напомнили Даниелю лабораторию Исаака. А поскольку обоняние сообщается с самыми глубинными подвалами мозга, где живут и плодятся полуоформленные мысли, Даниелю на миг представилось, что Исаак приехал в Лондон, захватил власть и построил лабораторию размером с Иерусалим.

Потом он заметил над пристанью каменные башни и стены, за ними другие, ещё более высокие, и понял, что смотрит на Тауэр. Рёв искусственных стремнин между опорами Лондонского моста справа подтверждал догадку.

Причальную стену пронзала арка, полом которой служила чёрная вода Темзы. Лодка мистера Бхнха держалась более или менее рядом с аркой, хотя течение толкало её в одну сторону, а прилив — в другую, так что шальные волны и разбойные водовороты трепали её, как вздумается. Короче, мистер Бхнх использовал все навыки выживания на воде, приобретённые у берегов Йглма, и более чем отрабатывал свой фунт: он не только боролся с рекой, но и вёл переговоры с кем-то на причале, сразу над аркой. Человек этот в свою очередь перекрикивался в рупор с джентльменом на парапете стены. Из-за средневековых зубцов выглядывали вполне современные пушки, и возле каждой угадывался в темноте внушительный орудийный расчёт.

Некоторые солдаты на пристани стояли близко к кострам, и Даниель видел цвет их мундиров. Это был Блекторрентский полк.

Он встал, превозмогая тяготение сырых одеял и недовольство тела, разом припомнившего все обиды, причинённые ему с тех пор, как двадцать четыре часа назад Даниеля разбудили известием, что король ударился в бега.

— Сержант! — закричал он человеку на пристани. — Пожалуйста, сообщите вон тому офицеру, что беглый узник вернулся.

* * *

Собственный королевский блекторрентский гвардейский полк пробыл на востоке ровно столько, сколько потребовалось его командиру, Джону Черчиллю, на тайную встречу с Вильгельмом Оранским. Это, возможно, удивило некоторых гвардейцев, но ничуть не удивило Даниеля, который больше года назад отвёз письма Джона Черчилля, в числе прочих, Вильгельму Оранскому в Гаагу; что в письмах говорится, он не знал, хотя примерно догадывался.

Через несколько дней Черчилль и его солдаты вернулись в Лондон. Однако если они надеялись снова разместиться в Уайтхолле, то жестоко просчитались. Вильгельм окружил себя голландцами, а Черчилля отправил стеречь Тауэр, который так и так нуждался в защите, ибо там располагались арсенал и Монетный двор, а пушки на стенах держали под прицелом реку.

Даниеля солдаты этого полка знали как человека, которого Яков II бросил в тюрьму, — ура Даниелю! Джеффрис подослал к нему убийц — двойное ура! И он о чём-то столковался с сержантом Бобом — тройное ура! Так что в последние недели перед «побегом» Даниель стал чем-то вроде полкового талисмана; ирландские полки держали исполинских волкодавов, Блекторрентский гвардейский — пуританина.

Короче, мистеру Бхнху разрешили провести лодку в туннель под пристанью. За аркой небо ненадолго показалось вновь, недобрую половину его закрывала башня Святого Фомы, сама по себе крепость, прилепленная к внешней стене Тауэра. В её основании располагалась ещё одна арка, вымощенная затхлой речной водой. Вход в арку закрывали ворота; при приближении лодки они распахнулись, оставив на воде череду маслянистых завихрений. Мистер Бхнх замялся, как замялся бы всякий на его месте, и быстрым движением запрокинул голову, словно не рассчитывая больше увидеть небо. Потом стал нащупывать шестом дно.

— Это мой фамильный герб, — заметил Даниель. — Замок, переброшенный через реку.

— Не говорите так! — прошипел мистер Бхнх.

— Почему?

— Мы входим через Ворота предателей!

* * *

За воротами лежал прудик, перекрытый большой каменной аркой. Некий инженер недавно поставил здесь машину, которая, используя энергию прилива, качала воду в более высокие здания цитадели, и её жуткий скрежет — как будто тролль в пещере скрипит зубами — пугал мистера Бхнха больше, чем все впечатления этой ночи. Он с большой охотой повернул назад. Даниель выбрался на древние склизкие ступени и осторожно вышел к Уотер-лейн, идущей между внешними и внутренними укреплениями. Здесь раскинулся импровизированный лагерь: по меньшей мере несколько сотен ирландцев лежали на одеялах либо соломе, курили трубки, если повезло разжиться табачком, или наигрывали на дудочках жалобные мелодии, от которых волосы шевелились на голове. Праздничных костров тут не жгли, только несколько невесёлых костерков согревали чайники и бросали скупые отблески на руки и лица ирландцев. Наверняка их присутствие здесь объяснялось как-то рационально, однако Даниель не мог сообразить как. Тем-то и увлекательна городская жизнь.

Подошёл Боб Шафто, за которым трусили двое босоногих, несмотря на декабрь, мальчишек, которым он резко, даже грубо велел убираться прочь. Когда один обернулся, Даниель успел увидеть его лицо и вроде бы приметил фамильное сходство с Бобом.

Сержант Шафто шёл по направлению к Сторожевой башне, то есть к выходу из Тауэра. Даниель догнал его и пошёл рядом. Оба молчали, чтобы не перекрикивать скрежещущую машину.

— Я уже готов был отправиться без вас, — с лёгкой укоризной проговорил Боб, когда они отошли достаточно далеко.

— Куда?

— Не знаю. В замок Апнора.

— Его там нет. Ручаюсь, он ещё в Лондоне.

— Тогда к Чаринг-Кросс. Вроде бы у него там дом, — сказал Боб.

— Можем мы раздобыть лошадей?

— Вы спрашиваете, одолжит ли комендант Тауэра лошадь беглому узнику?..

— Не важно, есть и другие способы добраться до Стренда. Есть какие-нибудь новости о Джеффрисе?

— Я объяснил Бобу Кастету, как важно для него раздобыть нам сведения о местонахождении этого человека, — сказал Боб. — Не думаю, что он напуган; напротив, у него короткая память, а в Лондоне сегодня много развлечений, заманчивых для человека такого склада.

За Сторожевой башней им предстояло пересечь ров: сперва по деревянному подъёмному мосту, затем по каменной дамбе. Здесь они увидели Джона Черчилля, курившего трубку в обществе двух вооружённых господ, которых Даниель хорошо знал в лицо; он бы даже вспомнил их имена, если бы дал себе такой труд. Черчилль, заметив Даниеля, откололся от них и взглядом приказал Бобу, чтобы тот шёл и не останавливался. В итоге Даниель остался на середине дамбы лицом к лицу с Черчиллем.

— Правду сказать, не знаю, собираетесь вы обнять меня и поблагодарить или заколоть и бросить в ров, — выпалил Даниель. Он был на взводе и от усталости уже не контролировал свою речь.

Черчилль воспринял эти слова с величайшей серьёзностью; видать, Даниель ненароком изрёк что-то крайне глубокомысленное. Они часто встречались в Уайтхолле, где Черчилля окружал некий ореол значимости, начинавшийся с парика. Всегда заранее чувствовалось, что он подходит. Сегодня Черчилль был куда значительнее обычного, и всё же от ауры остался один парик, который не мешало бы почистить и причесать. Легко было увидеть просто сынишку сэра Уинстона, выпестованного Королевским обществом и отправленного на время в мир царедворцев.

— Отныне так будет при встрече с каждым, — сказал Черчилль. — Старые схемы, по которым мы оценивали человека, рухнули вместе с абсолютной монархией. Ваша революция проникла повсюду. И она коварна. Не знаю, может быть, в конечном счёте вы падёте её жертвой, но, коли это случится, не от моей руки…

— Ваше лицо словно говорит: «при условии»…

— При условии, что вы и впредь будете врагом моих врагов.

— Увы, у меня нет выбора.

— Так вы говорите. Однако когда вы пройдёте в эти ворота… — Черчилль указал на Среднюю башню в конце дамбы — зубчатый силуэт на фоне оранжевого неба, — то окажетесь в новом, неузнаваемом Лондоне. Пожар столько не изменил. В этом Лондоне узы верности и союзничества тонки и непостоянны. Будто шахматная доска, на которой есть фигуры не только чёрные и белые, но и других оттенков. Вы — слон, я — конь. Я могу заключить это по нашим силуэтам и по тем переменам, которые мы производим на доске, но в свете костров трудно определить ваш истинный колер.

— Я не спал двадцать четыре часа и затрудняюсь вас понять, когда вы говорите метафорами.

— Дело не в усталости, а в том, что вы пуританин и натурфилософ. Обе эти категории не горазды воспринимать намёки и недомолвки.

— Я безоружен против ваших выпадов. Поскольку никто нас не слышит, прошу вас говорить без обиняков.

— Отлично. Я многое знаю, мистер Уотерхауз, поскольку принадлежу к тем людям, которые обмениваются новостями, как торговцы бумагами на бирже. В частности, я знаю, что Исаак Ньютон сегодня в Лондоне.

Даниеля изумило, что Джон Черчилль вообще знает, кто такой Исаак Ньютон. Тот продолжал:

— И ещё я знаю, что несколько дней назад в городе объявился Енох.

— Енох Красный?

— Не стройте из себя дурачка. Это внушает подозрения, поскольку я знаю, что вы умны.

— Я так презираю алхимию, что сердце отказывается принимать ведомое разуму.

— Именно так вы бы ответили, будь вы из их числа и желай это скрыть.

— А-а, теперь я понимаю, что вы имели в виду, говоря о цвете шахматных фигур… Вы думаете, что я прячу под платьем алую мантию алхимика?! Какой абсурд!

— По-вашему, мне должно быть известно, что это абсурд? Прошу вас, ответьте, сэр, откуда? Я не так учён, как вы, признаю; но ещё никто не обвинял меня в тупости. И я говорю, что не знаю, связаны вы с алхимией или нет.

— И вам досадно не понимать, — задумчиво протянул Даниель.

— Не просто досадно — опасно. Я знаю, как в данных обстоятельствах поступит солдат, пуританин, французский кардинал или бродяга, — за одним-единственным исключением; однако мотивов эзотерического братства не понимаю, и мне это не по душе. А поскольку при новой власти я собрался быть человеком влиятельным…

— Да, да, ясно. — Даниель вздохнул и постарался взять себя в руки. — По-моему, вы слишком серьёзно их воспринимаете. Ибо не было ещё такого скопища прохиндеев, фанфаронов, шарлатанов и простофиль…

— И к какой из этих категорий относится Исаак Ньютон?

Вопрос оглушил Даниеля, как удар в челюсть.

— А как насчёт короля Карла II? Кто был его величество — шарлатан или простофиля?

— Я так и так должен с ними поговорить, — сказал наконец Даниель.

— Если вы сумеете разъяснить эту загадку, мистер Уотерхауз, я буду вам обязан.

— Насколько?

— Что вы задумали?

— Если граф встретит смерть нынешней ночью, может ли это сойти с рук?

— Смотря какой граф, — спокойно отвечал Черчилль. — Кто-то и где-то этого не забудет. Учтите.

— Сегодня я прибыл со стороны реки, — сказал Даниель.

— Это уклончивый способ сказать, что вы попали сюда через Ворота предателей?

Даниель кивнул.

— Я, как видите, прибыл по суше, но многие скажут, что я вошёл через те же ворота.

— Значит, мы в одной лодке, — объявил Даниель. — Говорят, что нет чести меж ворами — не знаю, не проверял, зато, может быть, есть честь меж предателями. Если я и предатель, то честный; совесть моя чиста, если не репутация. Посему сейчас я протягиваю вам руку, Джон Черчилль, и можете стоять и смотреть на неё всю ночь, коли вам так угодно. Однако если вы готовы встать за моей спиной и поддержать меня, покуда я буду разбираться с алхимиками, мне бы очень хотелось, чтобы вы взяли мою руку в свою и пожали по-джентльменски; ибо, как вы заметили, эзотерическое братство сильно, и я не могу против него действовать, не чувствуя за собой другого эзотерического братства.

— Вы прежде заключали договоры, мистер Уотерхауз?

— Да, когда работал архитектором.

— Тогда вы знаете, что всякий договор включает взаимные обязательства. Я могу поддержать вас, когда под вас будут подкапываться. А в ответ буду время от времени к вам обращаться.

Даниель не шелохнулся.

— Что ж, отлично, — сказал Черчилль, протягивая руку сквозь дым, сырость и мрак.

* * *

Чаринг-Кросс пылал кострами, но внимание Даниеля привлёк зелёный огонь.

— Особняк милорда Апнора там! — прокричал Боб Шафто, настойчиво указывая в сторону Пиккадилли.

— Положитесь на меня, сержант, — сказал Даниель, — как если бы я был проводником и вёл вас на охоту за диковинным зверем, о котором вам ничего не известно.

Они начали протискиваться через обширный космос площади, наполненный сейчас тёмной материей: толпами, распевающими «Лиллибуллеро», нищими и ворами со Свиного пустыря, выбравшимся сюда для поживы, и драными псами, дерущимися из-за того, что пропустили воры и нищие. Даниель потерял из вида зелёный огонь и уже готов был сдаться, когда на том же месте взметнулось красное пламя — не обычное оранжево-красное, но неестественное ало-малиновое.

— Если толпа нас разделит, встречаемся в начале Кинг-стрит.

— Так точно, ваш-благородь.

— Что за мальчишка говорил с вами, когда мы выходили из Тауэра?

— Посланец Боба Кастета.

— И какие новости?

— Дом Джеффриса заколочен, в окнах темно.

— Что ж, он предусмотрителен, коли велел заколотить дом.

— Как мы заключили несколько недель назад, — отвечал Боб, — Джеффрис хорошо спланировал свой отъезд.

— Хорошо для нас. Если бы он бежал в панике, где бы мы его искали? Сообщил ли мистер Кастет что-нибудь ещё?

— В намерение Кастета входило не столько сообщить нам новости, сколько продемонстрировать усердие и расторопность.

— Этого я и опасался, — рассеянно произнёс Даниель. Его внимание привлёк взметнувшийся к небу синий огонь.

— Фейерверк? — догадался Боб.

— Некоторые планируют свой отъезд лучше, чем остальные, — отвечал Даниель.

Наконец они выбрались на юго-восточный край площади, где Кинг-стрит встречается с Пэлл-Мэлл, а особняки выпирают на Чаринг-Кросс, словно плотина, сдерживающая неимоверный напор сзади. Костёр, который постоянно менял цвет, был разложен на расстоянии полёта стрелы от этих домов. Его не окружала толпа — может быть, потому что главная гульба происходила в другом месте, ближе к Сенному рынку, а может, потому, что костёр взрывался разноцветными языками и распространял удушливый смрад. Даниель двинулся вкруг него по орбите и заметил, что огонь пожирает книги, карты и деревянные ящики. Из горящего сундука сыпались склянки; они лопались от жара и выпускали облачка пара, которые иногда взрывались ярко окрашенным огнём.

Боб Шафто толкнул Даниеля в бок и указал на один из особняков. Слуга придерживал парадную дверь, двое других, помоложе, тащили с лестницы чемодан. Крышка открылась, на ступени высыпались бумаги и книги. Слуга, державший дверь, отпустил её и бросился к остальным, подбирая то, что они выронили, и складывая в охапку на своём объёмистом животе, после чего засеменил к огню. Казалось, он хочет с разбега нырнуть в разноцветное пекло, однако он остановился и мощным движением живота бросил охапку в пламя. Двое других, подоспев, забросили чемодан в геенну. Пламя на миг присмирело, словно опешив, затем языки принялись вгрызаться в новое топливо и побелели, разгораясь ещё жарче.

Продолжая обход, Даниель остановился взглянуть на карту, вычерченную разноцветной тушью на превосходном пергаменте. Пламя костра светилось через белые пятна, которые преобладали (карта изображала по большей части неисследованные моря), — обширные лакуны, украшенные левиафанами и косматыми каннибалами. Некая россыпь островов была нанесена позолотой и подписана «Острова царя Соломона». Пока Даниель смотрел, позолота вспыхнула, словно пороховая дорожка; слова исчезли из мира, но огненными буквами запечатлелись в сознании Даниеля.

— Дом мсье Лефевра, — сказал Даниель идущему за ним Бобу. — Обратите внимание на три больших окна над входом, завешенные кроваво-красными шторами. Однажды через эти окна я увидел Исаака Ньютона в его собственный телескоп.

— Что он там делал?

— Знакомился с графом Апнорским, который так желал встречи, что даже установил за ним слежку.

— Так что это за дом? Притон содомитов?

— Нет, главное гнездо алхимиков со времён Реставрации. Я никогда там не был, но сейчас войду. Если не выйду, отправляйтесь в Тауэр и скажите Черчиллю, что пришло время выполнить свою часть обязательств.

Пузатый слуга увидел Даниеля и встал в дверях.

— Я к ним, — бросил Даниель, проскальзывая мимо него в прихожую.

Дом был украшен в версальском стиле, со всем великолепием и расточительностью, чтобы сразу повергнуть в священный трепет знатных господ, приходящих сюда за порошками и мазями мсье Лефевра. Самого хозяина и след простыл. Впрочем, его бегство ещё не объясняло, почему дом сегодня изящен примерно как рыбный рынок. Слуги и два джентльмена сносили вещи со второго этажа, вываливали их на столы или на пол и разбирали. Несколько мгновений спустя Даниель сообразил, что один из джентльменов — Роберт Бойль, другой — сэр Элиас Ашмол. Девять предметов из десяти бросали в сторону дверей, чтобы нести в костёр. Остальное укладывали в ящики и мешки для транспортировки. Для транспортировки куда, вот в чём вопрос. На кухне бондарь запечатывал старинные книги в бочки; очевидно, кто-то собрался путешествовать морем.

Даниель двинулся вверх по лестнице — решительно, как будто и впрямь знал дорогу. На самом деле он руководствовался воспоминаниями о том, что видел в телескоп двадцать лет назад. Если память не подводила, Апнор и Ньютон сидели тогда в комнате, обшитой тёмным деревом, со множеством книг. Два десятка лет эта комната являлась Даниелю в причудливых снах. Теперь ему предстояло войти в неё наяву. Однако он валился с ног от усталости, поэтому явь мало отличалась от сна.

По меньшей мере две сотни свечей горели на лестнице и в прихожей второго этажа — что их было теперь беречь! Из кладовых вытащили затянутые паутиной канделябры; свечи, не поместившиеся в них, прилепили прямо к дорогим полированным перилам. Живописное изображение Гермеса Трисмегиста, сорванное со стены, подпирало дверь в маленькую комнатку вроде буфетной. Там было темно, но в свете из прихожей Даниель различил худощавого длинноносого человека с чёрными глазами, придававшими лицу вид печальный и озабоченный. Он беседовал с кем-то в дальнем конце комнаты, кого Даниель не видел, Человек прижимал к груди старинную книгу, держа палец на заложенном месте. Большие глаза без всякого удивления остановились на Даниеле.

— Доброе утро, мистер Уотерхауз.

— Доброе утро, мистер Локк. Поздравляю с возвращением из голландской ссылки.

— Какие новости?

— Король укрылся в Ширнессе. А вы, мистер Локк, разве вы не должны сейчас писать нам новую конституцию или что-нибудь в таком роде?

— Я жду соизволения принца Оранского, — спокойно отвечал Джон Локк, — и это место годится для ожидания не хуже любого другого.

— Оно определённо лучше того, в котором я обретался несколько прошлых месяцев.

— Мы все у вас в долгу, мистер Уотерхауз.

Даниель повернулся, прошёл пять шагов по коридору и остановился перед большой дверью в его конце. Он слышал, как Исаак Ньютон говорит:

— И что мы на самом деле знаем о вице-короле? Положим, он и впрямь переправит его в Испанию — осознает ли он его истинную ценность?

Даниель послушал бы ещё, однако знал, что Локк на него смотрит, поэтому открыл дверь.

Три больших окна, выходящих на Чаринг-Кросс, были завешены алыми шторами размером с корабельный парус. Их освещало множество свечей в причудливых канделябрах, похожих на обращённые в серебро увитые лианами ветви. Даниелю показалось, что он падает в море алого света; он медленно сморгнул, перебарывая головокружение.

Посреди комнаты стоял стол чёрного, с алыми прожилками мрамора; за ним лицом к Даниелю сидели двое: слева — граф Апнорский, справа — Исаак Ньютон. В дальнем углу небрежно расположился Николя Фатио де Дюийер, делая вид, будто читает книгу.

Почему-то Даниель сразу увидел эту сцену подозрительным взглядом Джона Черчилля. Вот сидят дворянин-католик, которому Версаль роднее, чем Лондон; англичанин пуританской закваски, недавно впавший в ересь, умнейший человек в мире; швейцарский протестант, знаменитый тем, что спас Вильгельма Оранского от французского заговора. Сейчас к ним вошёл нонконформист, только что предавший своего короля. Различия, которые в других местах порождали дуэли и войны, здесь значения не имели, их братство было важнее мелочных склок вроде Реформации или грядущей войны с Францией. Немудрено, что Черчилль ожидал какого-нибудь подвоха.

Исааку через две недели должно было исполниться сорок шесть. С тех пор, как он поседел, внешность его почти не менялась; он никогда не прерывал работу для еды и питья, поэтому оставался всё таким же худым, только кожа с годами становилась всё прозрачнее, и отчётливее проступали синие прожилки у глаз. Как многие университетские учёные, Ньютон охотно пользовался возможностью спрятать одежду (в его случае не только ветхую, но и заляпанную и прожжённую реактивами) под мантией, только мантия у него была алая, что выделяло его и в Кембридже, и особенно здесь, в Лондоне. На улицах он её не носил, а сейчас был в ней. Париков он не признавал, и белые волосы свободно лежали по плечам. Кто-то их старательно расчесал. Вряд ли Исаак; наверное, Фатио.

Графу Апнорскому за эти два десятилетия пришлось хлебнуть лиха. Раз или два его высылали за убийство на дуэлях, которые для него были делом самым обыденным, примерно как для грузчика — поковырять в носу. Он спустил в карты семейный особняк, потом вынужден был бежать на Континент в разгар преследований по так называемому папистскому заговору. Соответственно и одевался он теперь строже; к высокому чёрному парику и чёрным усикам носил в целом чёрное платье — обязательные верхний камзол, нижний камзол и штаны, всё из одной материи, вероятно, тончайшей шерсти. Костюм был покрыт серебряной вышивкой, под которую подложили что-то вроде тонких полосок пергамента, чтобы она выступала над чёрной тканью. Впечатление было такое, будто он с головы до ног опутан серебристыми лианами. На нём были сапоги с золотыми шпорами: гарду испанской рапиры образовывал смерч изящных стальных стержней с утолщениями на концах, словно рой комет, рвущихся из сжатой руки.

Фатио был одет относительно скромно: долгополый камзол со множеством пуговиц поверх льняной рубахи, кружевной галстук и каштановый парик.

Они лишь самую малость удивились при виде Даниеля и не более чем естественно возмутились, что он ворвался без стука. Апнор не выказал намерения проткнуть его насквозь рапирой. Исаак, похоже, счёл, что явление Даниеля здесь и сейчас не причудливее других перцепций, предстающих ему в обычные дни (как оно, вероятно, и было), а Фатио, по обыкновению, просто наблюдал.

— Простите великодушно, что тревожу, — сказал Даниель, — я полагал, вы захотите узнать, что король обнаружился в Ширнессе — менее чем в десяти милях от замка Апнор.

Граф Апнорский с заметным усилием поборол некое сильное чувство, готовое проступить на его лице; Даниель не стал бы утверждать наверняка, однако полагал, что это — недоверчивая усмешка. Покуда Апнор силился с ней совладать, Даниель продолжил:

— В данный момент при особе его величества находится лорд-постельничий; прочие государевы приближённые, полагаю, сегодня же отправятся к нему. Пока же он лишён всего; еду, питьё и постель пришлось изыскивать на месте. Проезжая сегодня вечером мимо замка Апнор, я подумал, что вы располагаете возможностью обеспечить его величество всем потребным…

— Да, да, — кивнул Апнор, — у меня есть всё.

— Мне распорядиться, чтобы послали гонца?

— Я могу и сам.

— Разумеется, я понимаю, милорд, что вы можете отправить своих людей, но в желании быть полезным я…

— Нет. Я хотел сказать, что сам отдам приказания, ибо на рассвете выезжаю в Апнор.

— Приношу извинения, милорд.

— Что-нибудь ещё, мистер Уотерхауз?

— Нет, если только я не могу быть чем-нибудь полезен в этом доме.

Апнор взглянул на Ньютона. Ньютон, смотревший на Даниеля, уголком глаза это заметил и заговорил:

— В этом доме, Даниель, скопилось большое собрание алхимических знаний. Преобладающая часть — злостная дребедень. Малая доля — истинная мудрость и должна оставаться в тайне от тех, в чьих руках станет опасной. Наша задача — отобрать одно от другого, сжечь бесполезное и проследить, чтобы всё истинное и ценное оказалось в библиотеках и лабораториях адептов. Я затрудняюсь представить, как вы можете этому способствовать, ибо вы считаете всю алхимию дребеденью и уже продемонстрировали поджигательские склонности в присутствии такого рода писаний.

— Вы по-прежнему видите мои действия с 1677 года в худшем возможном свете.

— Нет, Даниель, я понимаю: вы думали, что действуете мне во благо. Тем не менее случившееся в 1677-м не позволяет доверять вам алхимическую литературу вблизи открытого огня.

— Хорошо, — молвил Даниель. — До свидания, Исаак. Милорд. Сударь.

Апнор и Фатио несколько опешили от загадочных слов Исаака. Даниель, не теряя времени, откланялся и вышел в коридор.

Они вернулись к разговору, как будто Даниель был слугой, заглянувшим подать чай. Апнор сказал:

— Кто знает, каких мыслей он набрался за десять лет бок о бок с криптоиудеями и краснокожими, которые приносят друг друга в жертву под пирамидами.

— Вы могли бы просто спросить его письмом, — предложил Фатио голосом столь бодрым и рассудительным, что даже Даниелю сделалось тошно, и он отступил подальше от двери. Уже по этим словам можно было заключить, что Фатио — не алхимик или новичок в алхимии, не привыкший ещё напускать туман по поводу и без повода.

Даниель наконец обернулся и едва не налетел на человека, в котором по первому впечатлению определил забредшего сюда ненароком весёлого монаха; тот был в длинном балахоне и держал большую глиняную кружку, какие подают в питейных заведениях самого низкого разбора.

— Осторожнее, мистер Уотерхауз. Для человека, который так внимательно слушает, вы слишком невнимательно смотрите, — дружески произнёс Енох Роот.

Даниель вздрогнул и отпрянул. Локк по-прежнему стоял в обнимку с книгой; Роот и был его недавним собеседником. Несколько мгновений Даниель приходил в себя. Роот воспользовался затишьем, чтобы отхлебнуть эля.

— От хозяйских щедрот? — спросил Даниель.

— Что вы сказали? Роот?

— Я сказал, что невежливо пить в одиночку хозяйский эль.

— У каждого своя невежливость. Некоторые врываются в дома и без разрешения встревают в разговоры.

— Я доставил важные новости.

— А я их отмечаю.

— Вы не боитесь, что эль сократит ваше долголетие?

— Вас сильно занимает долголетие, мистер Уотерхауз?

— Оно занимает всякого человека, и я — человек. А кто вы?

Глаза Локка двигались вправо-влево, как на теннисном матче. Сейчас они остановились на Енохе. Тот старательно изображал спокойствие — что совсем не означает быть спокойным.

— В вашем вопросе, Даниель, содержится некая априорная дерзость. Как Ньютон допускает, что есть некое абсолютное пространство, мерило всех вещей — включая кометы! — так вы считаете вполне естественным и предначертанным, что земля должна быть населена людьми, чьи предрассудки обязаны служить мерилом всего сущего; но почему бы мне не спросить вас: «Кто вы, доктор Уотерхауз? И для чего мироздание кишит такими, как вы? Ради какой цели?»

— Напомню вам, любезный, что канун Дня всех святых был больше месяца назад, и я не расположен слушать сказки про нечисть.

— А я не расположен быть причисленным к нечисти и прочим человеческим измышлениям, ибо меня, как и вас, измыслил Господь и тем дал нам бытие.

— Вы исходите презрением к нашим суевериям и домыслам, и всё же вы здесь, как всегда, в обществе алхимиков.

— Вы могли бы сказать: «Здесь, в сердце Славной Революции, беседуете с выдающимся политическим философом». — Роот обратил взгляд на Локка, который потупил глаза в лёгком намёке на поклон. — Однако вы никогда не оказывали мне такой чести, Даниель.

— Я видел вас исключительно в обществе алхимиков. Разве нет?

— Даниель, я видел вас исключительно в обществе алхимиков. Однако я знаю, что вы занимаетесь и другим. Например, вы были с Гуком в Бедламе. Возможно, вы видели священников, которые приходят к безумцам. Вы считаете, что священники безумны?

— Не уверен, что одобрю сравнение… — начал Локк.

— Полноте, это просто фигура речи! — рассмеялся Роот, трогая Локка за плечо.

— Неверная, — сказал Даниель, — ибо вы сами алхимик.

— Меня называют алхимиком. Ещё живы люди, помнящие времена, когда так называли всех, кто изучал то же, что я — и вы, кстати. А большинство и сейчас не видит различия между алхимией и более молодой, более здоровой отраслью знаний, которая ассоциируется с вашим клубом.

— Я слишком устал, чтобы отвечать на ваши увёртки. Из уважения к вашим друзьям мистеру Локку и Лейбницу поверю вам на слово и пожелаю успехов, — сказал Даниель.

— Храни вас Бог, мистер Уотерхауз.

— И вас, мистер Роот. Однако скажу вам… и вам, мистер Локк… Идя сюда, я видел в костре карту, только что из этого дома. Карта была пустая, ибо изображала океан — скорее всего ту часть, где люди ещё не бывали. На пергаменте были проведены несколько параллелей, и несколько островов изображены с большой уверенностью, а там, где картограф не смог сдержать воображение, он изобразил фантастических чудищ. Эта карта для меня — алхимия. Хорошо, что она сгорела, и правильно, что она сгорела сейчас, в канун Революции, которую я осмелюсь назвать делом своей жизни. Через несколько лет мистер Гук создаст настоящий хронометр, завершив труд, начатый тридцать лет назад Гюйгенсом, и тогда Королевское общество составит карты, на которых будут не только широты, но и долготы, дающие сетку, которую мы называем декартовой, хоть не он её изобрёл, и если там есть острова, мы нанесём их правильно. Если нет, мы не будем рисовать ни их, ни драконов, ни морских чудищ. Настанет конец алхимии.

— Устремление достойное, и Бог вам в помощь, — сказал Роот. — Но не забывайте про полюса.

— Какие полюса?

— Северный и Южный, в которых сойдутся ваши меридианы — уже не отдельные и параллельные, но слитые воедино.

— Это лишь геометрическая абстракция.

— Когда вы строите всю науку на геометрии, мистер Уотерхауз, абстракции становятся реальностью.

Даниель вздохнул.

— Что ж, возможно, мы в конце концов вернёмся к алхимии, но покамест никто не может подобраться к полюсам — разве что вы летаете туда на помеле, мистер Роот, — я буду верить геометрии, а не тем сказочкам, которые мистер Бойль и сэр Элиас разбирают внизу. На мой краткий век хватит и того. А сейчас мне некогда.

— Остались ещё дела?

— Хочу как следует проститься с моим старинным другом Джеффрисом.

— Графу Апнорскому он тоже старинный друг, — чуть рассеянно заметил Енох Роот.

— Ясно, ибо они взаимно покрывали друг другу убийства.

— Несколько часов назад Апнор послал Джеффрису ящик.

— Бьюсь об заклад, что не домой.

— Шкиперу на стоящий в гавани корабль.

— Что за корабль?

— Не знаю.

— Тогда как звать посыльного?

Енох Роот перегнулся через перила и поглядел на лестницу.

— Тоже не знаю. — Он переложил кружку в левую руку, а правой указал на молодого слугу, который только что вышел из двери с очередной охапкою книг. — Да вот.

* * *

«Заяц» качался на якорях, сверкая огнями, напротив Уоппинга — района, примостившегося в излучине Темзы сразу за Тауэром. Если Джеффрис уже поднялся на борт, то поделать ничего было бы нельзя, разве что нанять пиратов, чтобы те нагнали его в открытом море. Однако лодочники в один голос уверяли, что никаких пассажиров на корабль не доставляли. Очевидно, Джеффрис чего-то ждал, и наверняка неподалёку, чтобы в случае чего быстро добраться до «Зайца». А будучи пьяницей, он должен был выбрать место, где можно выпить. Это сужало круг до полудюжины таверн между Тауэром и Шадвеллом, расположенных вблизи пристаней — врат из мира сухого во влажный. Светало, обычные питейные заведения должны были бы закрыться часов шесть назад. Однако таверны у Темзы обслуживали сомнительную публику в сомнительные часы; время здесь определяли по приливам, а не по солнцу. А ночка выдалась бурная — одна из самых бурных в истории Англии. Ни один вменяемый кабатчик не запрёт сейчас двери.

— Теперь давайте скоренько, ваш-благородь, — сказал Боб Шафто, выбираясь на пристань короля Генриха из лодки, которую они наняли у Чаринг-Кросс. — Может, это и самая длинная ночь в году, но и она когда-нибудь кончится, а я надеюсь, что моя Абигайль ждёт меня в замке Апнор.

Не самое вежливое обращение со старым, усталым и больным натурфилософом, однако лучше, чем первая настороженная холодность в Тауэре и пришедший ей на смену покровительственный тон. Рукопожатие Джона Черчилля подняло Даниеля в глазах Боба — отсюда уважительное «ваш-благородь», — но не избавило того от утомительной привычки поминутно спрашивать: «Вы не устали?», «У вас ничего не болит?», пока четверть часа назад Даниель не предложил для экономии времени пройти на лодке под Лондонским мостом.

Он первый раз в жизни отважился на такой риск. Боб — во второй, лодочник — в четвёртый. Вода горой вставала перед мостом и устремлялась в арки, как обезумевшая толпа — к выходу из горящего театра. Вес лодки не имел ровно никакого значения; она завертелась, как флюгер, ударилась о пирс так, что треснул планширь, отлетела к другому пирсу и, набирая скорость, боком понеслась дальше, успев черпнуть примерно тонну воды. Даниель с детства воображал, как пройдёт под аркой, и всегда гадал, каково это — взглянуть на мост снизу; однако когда он решился поднять голову, они были уже в полумиле ниже по течению и вновь проходили перед Воротами предателей.

Боб наконец понял, что Даниель твёрдо решил доконать себя в эту ночь, и отстал со своей заботливостью: позволил Даниелю самостоятельно выпрыгнуть из лодки и не предложил на закорках внести его по ступеням. Они затрусили к Уоппингу, роняя на мостовую галлоны речной воды, а лодочник (которому щедро заплатили) остался работать черпаком.

Даниель и Шафто успели побывать в четырёх тавернах, прежде чем зашли в «Рыжую корову». За ночь веселящиеся изрядно её покрушили, но сейчас тут уже наводили порядок. Район был малозастроенный: один-два слоя таверн и складов вдоль самой Темзы. Сразу за главной улицей, ведущей прямиком к Тауэру, начинались зелёные поля. Так что в «Рыжей корове» сошлись те же крайности, что Даниель наблюдал в Ширнессе, а именно: молочница, такая свежая и чистая, будто ангелы только что перенесли её с росистых девонширских лугов, внесла подойник через чёрную дверь, уверенно переступив через одноногого матроса-португальца, заснувшего на соломе в обнимку с бутылью из-под джина. Эти и другие подробности, скажем, малайского вида джентльмен, курящий гашиш у парадной двери, навели Даниеля на мысль, что «Рыжую корову» надо будет обыскать потщательнее.

Как на корабле, когда усталые матросы спускаются с вантов и падают в гамаки, ещё тёплые от тех, кто сменил их на вахте, так и здесь ночные гуляки, пошатываясь, выходили вон, а освободившиеся места занимали люди, так или иначе профессионально связанные с водой, заглянувшие выпить и перекусить.

Лишь один человек в дальнем углу не шевелился. Он застыл в свинцовой неподвижности, лицо скрыто в тени — то ли без единой мысли в голове, то ли весь обратившись в зрение и слух. Рука лежала на столе, обхватив стакан, — поза человека, которому надо просидеть много часов и который делает вид, будто просто растягивает выпивку. Пламя свечи освещало руку. Большой палец дрожал.

Даниель подошёл к стойке в другом конце комнаты, которая была не больше вороньего гнезда. Заказал стопку, заплатил за десять.

— Вон тот малый, — сказал он, указывая глазами. — Ставлю фунт, что он из простых, простой, как башмак.

Трактирщик был лет шестидесяти, такой же чистокровный англичанин, что и молочница, седой и красномордый.

— Согласиться на такое пари было бы хуже воровства, потому что вы видите только его одежду, а я слышал его голос и точно знаю: он не из простых.

— Тогда ставлю фунт, что он кроток, как новорождённая овечка.

Лицо трактирщика скривилось, словно от боли.

— Как ни жалко отвергать ваше глупое пари, согласиться не могу — точно знаю, что не так.

— Ставлю фунт, что у него самые роскошные брови, какие вы когда-либо видели, — брови, которыми можно было бы чистить горшки.

— Он вошёл в надвинутой шляпе, низко опустив голову, бровей его я не видел. Принимаю ваше пари, сэр.

— Позволите?

— Не трудитесь, сэр, я пошлю мальчишку. Если сомневаетесь, можете послать другого.

Трактирщик обернулся, поймал за руку парнишку лет десяти и, нагнувшись, что-то ему прошептал. Мальчик направился прямиком к человеку в углу и произнёс несколько слов, указывая на стакан. Человек, не давая себе труда ответить, только отмахнулся. На миг блеснуло массивное золотое кольцо. Мальчик вернулся и что-то сказал на птичьем языке портовых окраин. Даниель ни слова не понял.

— Томми говорит, вы должны мне фунт, — объявил трактирщик.

Даниель сник.

— У него не было густых бровей?

— Мы об этом не спорили. Его брови не густые — мы спорили об этом. А уж какие там они были, до дела не касается.

— Не понимаю.

— У меня за стойкой живёт крепкая дубинка — свидетельница нашего пари, и она говорит, что вы должны мне фунт, как ни юлите!

— Пусть ваша дубинка спит дальше, любезный, — сказал Даниель. — Вы получите свой фунт, я только прошу вас объясниться.

— Может, вчера у него и были густые брови — почём мне знать, — сказал трактирщик, несколько остывая, — но сегодня у него вообще бровей нет. Одна щетина.

— Он их сбрил!

— Уж не знаю, сэр. Моё дело маленькое.

— Вот ваш фунт.

— Спасибо, сэр, я предпочёл бы полновесный, серебряный, а не эту фальшивку…

— Погодите. У меня будет для вас кое-что получше.

— Другая монета? Так давайте её сюда.

— Нет, другая награда. Хотите, чтобы ваша таверна прославилась на сто и более лет как место, где задержали именитого убийцу?

Теперь сник трактирщик. По его лицу было видно, что он предпочёл бы обойтись без именитых убийц в своём заведении. Однако Даниель подбодрил его несколькими словами и убедил отправить мальчишку в Тауэр, а самому с дубинкою встать у чёрного хода. Бобу Шафто хватило одного взгляда, чтобы занять позицию у другой двери. Даниель взял из камина головню, прошёл в дальний конец и замахал ею из стороны в сторону, чтобы она разгорелась и осветила угол.

— Будь ты проклят, Даниель Уотерхауз, вонючий пёс! Продажная девка, ублюдок, ссущий в штаны! Как смеешь ты так обращаться с дворянином! По какому праву? Я — барон, а ты — трусливый предатель! Вильгельм Оранский — не Кромвель, не республиканец, но принц, дворянин, как я! Он выкажет мне заслуженное уважение, а тебе — презрение, которого ты достоин! Это по тебе плачет топор, это ты сдохнешь в Тауэре, как побитая сука!

Даниель повернулся и обратился к другим посетителям — не столько к бесчувственным от ночного пьянства гулякам, сколько к завтракающим матросам и лодочникам.

— Прошу прощения, что отвлекаю, — сказал он. — Вы слышали о Джеффрисе, судье-вешателе, который украсил дорсетские деревья телами простых англичан и продал в неволю английских школьниц?

Джеффрис вскочил, опрокинув стол, и метнулся к ближайшему, то есть чёрному выходу, однако трактирщик двумя руками поднял дубинку и занёс её, как дровосек над деревом. Джеффрис развернулся к другой двери. Боб Шафто выждал, пока он разгонится и поверит в своё спасение, потом встал в двери и вытащил из-за голенища кинжал. Джеффрис еле-еле успел затормозить, чтобы не напороться на остриё; по лицу Боба было ясно, что он не отведёт клинок.

Теперь и остальные посетители принялись, вскочив, хлопать по одежде, обнаруживая местоположение ножей, свинчаток и других полезных предметов. Все ждали указаний от Даниеля.

— Человек, о котором я говорил и чьё имя вы все знаете, виновник Кровавых ассизов и множества других преступлений — юридических убийств, за которые до сей минуты надеялся никогда не ответить, — Джордж Джеффрис, барон Уэмский. — И Даниель направил палец, как пистолет, в лицо Джеффриса, чьи брови взметнулись бы от ужаса, будь у него брови. Без них лицо было лишено всякой способности выражать чувства и всякой власти над чувствами Даниеля. Никакое его выражение не могло бы возбудить у Даниеля страх, или жалость, или невольное жутковатое восхищение. Нелепо приписывать такое значение всего лишь паре бровей; вероятно, что-то изменилось в самом Джеффрисе, а может быть, в Даниеле.

Ножи и свинчатки появились на свет — не для того, чтобы пойти в ход, но чтобы Джеффрис не вздумал рыпаться. Впервые на памяти Даниеля тот онемел. Он не мог даже браниться.

Даниель поймал взгляд Боба и кивнул.

— Бог в помощь, сержант Шафто. Надеюсь, вы спасёте свою принцессу.

— И я надеюсь, — отвечал Боб. — Переживу я эту ночь или погибну, не забывайте, что я вам уже помог, а вы мне — пока нет.

— Не забыл и никогда не забуду. Я не горазд преследовать по бездорожью вооружённых людей, не то бы отправился с вами. Жду случая оказать ответную услугу.

— Это не услуга, а ваш долг по договору, — напомнил Боб, — и осталось лишь решить, в какой монете я его получу. — Он повернулся и выбежал на улицу.

Джеффрис огляделся, быстро оценивая людей и оружие вокруг, потом снова взглянул на Даниеля — уже не гневно, но с недоумённой обидой, словно спрашивая: почему? Зачем было утруждаться? Я убегал! Какой смысл?

Даниель посмотрел ему в глаза и сказал первое, что пришло в голову:

— Мы с тобой прах.

Потом вышел в город. Солнце уже поднялось, от Тауэра к таверне бежали солдаты с мальчишкою во главе.

Венеция июль 1689

Венецианская республика возникла так: жалкая горстка людей бежала от ярости варваров, захвативших Римскую империю, и укрылась на недоступных островках в Адриатическом море.

Город их мы зрим великолепным и процветающим, а их богатое купечество причтено к древней знати — всё сие благодаря коммерции.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Элизе, графине де ля Зёр, герцогине Йглмской

От Г. В. Лейбница

Июль 1689

Элиза,

Ваши опасения касательно надёжности венецианской почты вновь оказались необоснованны — Ваше письмо добралось до меня быстро и, судя по внешнему виду, не вскрытое. По правде сказать, я думаю, что вы слишком долго живёте в Гааге и заразились у голландок их ханжеством. Вам надо приехать сюда ко мне. Тогда Вы убедитесь, что самый разгульный в мире народ без труда своевременно доставляет почту и справляется со множеством других трудных занятий.

Я пишу, сидя у окна, выходящего на канал. Два гондольера, чуть не столкнувшиеся минуту назад, яростно кричат и грозятся друг друга убить. Утверждают, что раньше такого не было, гондольеры, мол, так между собой не бранились, а нынче развелось хамство. Это воспринимают как симптом стремительных перемен в современном мире и сравнивают с отравлением ртутью, превратившим стольких алхимиков в сварливых безумцев.

Вид из моего окна мало изменился за последние сто лет (да и комнату не помешало бы прибрать!), однако письма, разбросанные на столе (все пунктуально доставлены венецианцами), рассказывают о переменах, невиданных с падения Рима. Не только Вильгельм и Мария коронованы в Вестминстере (о чём Вы и некоторые любезно меня уведомили); с той же почтой пришло письмо от Софии-Шарлотты, которая пишет из Берлина, что в России новый царь по имени Пётр. Он высок, как Голиаф, силён, как Самсон, и мудр, как Соломон. Русские подписали договор с китайским императором и провели границу по реке, которая даже на картах не обозначена; по всем отчётам Россия теперь простирается до самого Тихого океана или (в зависимости от того, каким картам верить!) до самой Америки. Возможно, Пётр мог бы дойти до Массачусетса, не замочив ног!

Впрочем, София-Шарлотта пишет, что взоры нового царя обращены на запад. Они с её несравненной матушкой уже замышляют пригласить его в Берлин и Ганновер, чтобы обворожить лично. Я ни за что на свете не желал бы пропустить их встречу, но Петру предстоит уничтожить столько соперников и сразить столько турок, прежде чем он сможет хотя бы задуматься о подобном путешествии, что я вполне успею вернуться в Германию.

Тем временем этот город глядит на восток: венецианцы объединились с другими христианскими воинствами, чтобы ещё дальше оттеснить турок, поэтому здесь только и разговоров, что о новостях, пришедших с последней почтой. Для тех из нас, кого более занимает философия, такие застольные беседы очень скучны! Священная Лига взяла город, который зовётся Липова (как Вы наверняка знаете, это ворота Трансильвании), так что есть надежда вскорости отбросить турок к самому Чёрному морю. Через месяц я смогу написать Вам письмо с той же фразой, но с другим набором неудобоваримых географических названий. Бедные Балканы!

Простите, если мой стиль покажется Вам легкомысленным — таково воздействие Венеции. Она финансирует войны по старинке, обкладывая налогами торговлю, и потому не может вести их с большим размахом. По контрасту очень тревожат вести из Англии и Франции. Сперва Вы сообщаете, что (согласно Вашим источникам в Версале) Людовик XIV велел переплавить серебряную мебель из парадных покоев, чтобы на эти средства собрать ещё большую армию (может, ему просто захотелось сменить убранство?). Затем Гюйгенс пишет из Лондона, что правительство решило финансировать армию и флот за счёт государственного долга — используя в качестве обеспечения всю Англию — и установить особую подать на его погашение. Затрудняюсь вообразить, какой шум это произвело в Амстердаме! Гюйгенс пишет, что на корабле с ним плыли множество амстердамских евреев, которые перебираются в Лондон со всем скарбом, чадами и домочадцами. Без сомнения, часть серебра, бывшего когда-то любимым креслом Людовика, через амстердамское гетто попадёт в лондонский Тауэр, где будет перечеканена на монеты с изображением Вильгельма и Марии, чтобы потом пойти на постройку новых военных кораблей в Чаттеме.

В этих краях покамест никак не сказывается то, что Людовик объявил войну Англии. Флот герцога д'Аркашона по-прежнему господствует в Средиземном море; по слухам, он захватил много английских и голландских купеческих судов, хотя о крупных морских сражениях на сегодняшний день ничего не слышно. Опять-таки по слухам, Яков II высадился в Ирландии, откуда рассчитывает нанести удар по Англии, но никаких вестей оттуда ещё нет.

Больше всего меня заботите Вы, Элиза. Гюйгенс подробно о Вас написал. Он очень тронут, что Вы с принцессой Элеонорой и маленькой Каролиной пришли его проводить, в особенности учитывая Ваше деликатное положение. Он прибег к различным астрономическим метафорам, чтобы описать Вашу округлость, Вашу непомерность, Вашу лучезарность и Вашу красу. Он явно к Вам неравнодушен и, как мне кажется, слегка огорчён, что ребёнок — не его (чей, кстати? Помните, что я в Венеции. — Вы смело можете писать что угодно без страха меня шокировать).

Так или иначе, зная Вашу привязанность к финансовым рынкам, я опасаюсь, как бы последние бурные события не увлекли Вас на площадь Дам — самое неподходящее место для будущей матери.

Впрочем, что толку мне теперь тревожиться, ибо к этому сроку вы должны были с тем или иным исходом разрешиться от бремени; молюсь, чтобы и Вы, и Ваш малютка были сейчас живы. Всякий раз, видя изображение Мадонны с Младенцем (что в Венеции случается примерно три раза за минуту), я воображаю, будто смотрю на Ваш портрет.

Также молюсь за принцесс и шлю им наилучшие пожелания. Участь их была прискорбной ещё до того, как война погнала бедняжек на чужбину. Рад, что в Гааге они обрели надёжное пристанище и такого друга, как Вы. Однако новости с Рейнского фронта (Бонн и Майнц захвачены и проч.) заставляют думать, что они не скоро смогут вернуться в Германию.

Вы задали мне много вопросов о принцессе Элеоноре, и Ваше любопытство возбудило моё; Вы напомнили мне купца, который наводит справки о человеке, с которым собрался заключить крупную сделку.

Я не встречал принцессу Элеонору, только слышал сдержанные описания её красоты (например, «самая очаровательная из немецких принцесс»). Впрочем, я знал её покойного супруга, маркграфа Иоганна-Фридриха Бранденбург-Ансбахского. Кстати, я только вчера о нём вспоминал, ибо нового русского царя описывают теми же словами, что некогда супруга Элеоноры: прогрессивно мыслящий, дальновидный, намеренный во что бы то ни стало закрепить место своей страны в новой экономической системе.

Отец Каролины всячески привечал гугенотов и различных умельцев, он пытался превратить Ансбах в центр того, что наш общий друг Даниель Уотерхауз называет технологическими искусствами. Однако он ещё и писал романы, покойный Иоганн-Фридрих (а Вы знаете мою постыдную слабость к такому чтению), любил музыку и театр. Очень жаль, что он скончался от оспы, и возмутительно, что его собственный сын дурным обращением вынудил Элеонору уехать.

Кроме этих фактов, не могу сообщить Вам о принцессах ничего, кроме сплетен. Зато сплетни у меня первостатейные. Ибо София и София-Шарлотта в своих интригах имеют виды на Элеонору, почему имя её то и дело возникает в письмах, летающих между Ганновером и Берлином. Я убеждён, что София и София-Шарлотта вознамерились создать некое немецкое сверхгосударство. Разумеется, оно невозможно без принцев. Немецкие протестантские принцы и принцессы в дефиците, а война далее сократит их число; соответственно, красивая безмужняя принцесса — ценный товар.

Будь Элеонора богата, она могла бы сама выбирать свою судьбу или хоть как-то на неё влиять. Однако из-за неладов с пасынком она осталась без гроша, и всё её достояние — собственное тело и дочь. Поскольку её тело доказало свою способность производить на свет маленьких принцев, оно отныне в ведении властей предержащих. Я очень удивлюсь, если в ближайшие годы Элеонору не выдадут за какого-нибудь более или менее гадкого немецкого принца. Я бы посоветовал ей выбирать из сумасбродов — по крайней мере жить станет интереснее.

Надеюсь, мои слова не покажутся Вам чёрствыми, ибо такова правда. Всё не так плохо. Они в Гааге, здесь им не грозят зверства, которые творит над немцами армия Лувуа. Есть более блистательные города, но Гаага — место вполне приемлемое и уж точно лучше той кроличьей норы в Тюрингском лесу, где, по слухам, Элеонора с Каролиной прозябали несколько лет. Что главное, в Гааге принцесса Каролина смотрит на Вас, Элиза, и учится быть великой женщиной. Какую бы участь ни готовили Элеоноре две ненадёжные свахи, София и София-Шарлотта, Каролина, надеюсь, научится от Вас и от них, как устраивать свои дела, и, достигнув брачного возраста, сможет выбрать того принца и ту страну, которые ей больше по вкусу. И тем утешит Элеонору на склоне лет.

Что до Софии, она никогда не удовольствуется одной Германией. Её дядя был английским королём, она хочет стать английской королевой. Вы знаете, что она прекрасно говорит по-английски? Вот почему я здесь, вдали от дома, пытаюсь проследить всех предков её мужа средь гвельфов и гибеллинов. Ах, Венеция! Каждый день я коленопреклонённо благодарю Бога, что София и Эрнст-Август не произошли от князей какой-нибудь Липовы.

Так или иначе, надеюсь, что Вы, Элеонора, Каролина и, дай Бог, Ваш малютка здоровы и находитесь на попечении степенных голландских кормилиц. Пишите, как только окрепнете.

Лейбниц.

P. S. Мистический подход Ньютона к силе так меня раздражает, что я начал разрабатывать отдельную дисциплину, посвящённую этому предмету. Подумываю назвать её «динамикой», от греческого названия силы. Как Вам? Ибо я могу знать греческий вдоль и поперёк, но у Вас есть вкус.

Гаага август 1689

Дорогой доктор,

«Динамика» напомнила мне не только о силе, но и о династиях, которые используют для своего поддержания силы, часто сокрытые, как Солнце посредством неведомой силы заставляет планеты вращаться вокруг себя. Так что, думаю, слово удачное, тем более что Вы становитесь дивным знатоком династий, старых и новых, и умело уравновешиваете могущественные силы. А поскольку наречение имени даст именующему определённую власть, Вы очень умно поступаете, включая свои возражения против Ньютона в само название дисциплины. Хочу лишь предупредить, что граница между понятиями «умный» и «умник» определена так же плохо, как большинство границ нынешнего христианского мира. Особенно умников не любят англичане, что странно, поскольку они сами большие умники. Они хотели бы провести границы так, чтобы все творения Ньютона (или любого другого англичанина) попали в страну «умных». Вас же изгнать в государство «умников». Англичан, безусловно, стоит принять в расчёт; они, похоже, становятся главными картографами. Гюйгенс отправился в Англию, чтобы присоединиться к Королевскому обществу, ибо это единственное место в мире (не считая помещения, в котором находитесь Вы), где он может вести беседу, не умирая со скуки. И несмотря на постоянные оскорбления, чинимые Гуком, ему не хочется с этим Обществом расставаться.

Я не тороплюсь писать о себе. Отчасти поскольку письмо, которое Вы читаете, само по себе доказывает, что я жива, отчасти из-за того, что никак не соберусь с силами написать про моего малютку, да упокоит Господь его невинную душеньку. Ибо сейчас он на Небесах с ангелами.

После нескольких ложных предвестников схватки начались вечером 27 июня, на мой взгляд, с большим опозданием — я чувствовала, что проходила беременной года два! На следующее утро воды хлынули из меня, словно море, нашедшее выход[140] в плотине. В Бинненхофе воцарилась суета. Тут же был запущен механизм повивального искусства и родовспоможения. Послали за докторами, акушерками и священниками, а каждый сплетник в радиусе пяти миль навострил уши.

Как Вы догадались, непомерно затянутое описание родов ниже — лишь сосуд для шифрованного послания. Однако всё же прочтите его, ибо мне потребовались несколько черновиков и галлон чернил, чтобы вложить в слова одну сотую долю мук, того нескончаемого возмущения в утробе, от которого всё тело норовит вывернуться наизнанку. Вообразите, что проглотили дынную косточку, чувствуете, что она выросла внутри Вас в полновесный плод, и теперь силитесь изблевать его через то же малое отверстие. Благодарение Богу, ребёнок наконец родился. Но молите Бога помочь мне, ибо я его люблю.

Да, я пишу «люблю», а не «любила». Вопреки тому, что написано в незашифрованном письме, ребёнок жив. Впрочем, я забегаю вперёд.

По причинам, которые вскоре станут понятны, я прошу Вас уничтожить моё письмо. Если я сама не уничтожу его, растворив слезами слова. Простите за неприглядные расплывшиеся пятна.

Для голландцев и англичан я герцогиня Йглмская. Для французов — графиня де ля Зёр. Однако ни протестантской герцогине, ни французской графине не позволено иметь внебрачных детей.

Беременность свою мне удалось скрыть от всех, за исключением небольшого числа людей, ибо, когда живот начал расти, я почти перестала появляться на людях. По большей части я оставалась на верхних этажах в доме Гюйгенса, так что весна и лето выдались для меня очень скучными. Принцессы Ансбахские, Элеонора и Каролина, остановились в Бинненхофе, который, как Вы знаете, расположен неподалёку от дома Гюйгенса. Почти каждый день они шли через площадь, чтобы навестить меня. Вернее, Элеонора шла, а Каролина мчалась впереди. Запустить любознательного шестилетнего ребёнка в дом, наполненный часами, маятниками, линзами, призмами и тому подобным, — счастье для самого ребёнка и мука для взрослых. Каролина способна задать сто «почему» и «зачем» по поводу самой заурядной вещицы, которую вытащила из угла. Элеонора, ничего не смыслящая в натурфилософии, быстро устала отвечать «не знаю» и начала тяготиться визитами ко мне. Однако я, не имея другого занятия и не желая терять их общество, взяла Каролину под своё крыло и постаралась в меру сил ответить на каждый её вопрос. Видя это, Элеонора завела обыкновение усаживаться где-нибудь в светлом уголке с рукоделием или письмами. Иногда она оставляла Каролину со мной, а сама отправлялась на верховую прогулку или на приём. Таким образом, мы все были довольны. Вы упомянули, доктор, что покойный маркграф Иоганн-Фридрих, отец Каролины, был одержим натурфилософией и технологическими искусствами. Могу заверить, что Каролина унаследовала эту его страсть, а может, сохранила смутные воспоминания о том, как отец показывал ей коллекцию окаменелостей или новейшие маятниковые часы, и, когда я показала ей диковины в доме Гюйгенса, словно бы вновь прикоснулась к его отошедшей душе. Коли так, рассказ этот покажется Вам знакомым, ибо и Вы узнали отца, лишь читая книги в его библиотеке.

Зато с Элеонорой мы подолгу беседовали ночами, когда Каролина уже спала в своей бинненхофской спаленке. Мы говорили о динамике. Не о динамике катящихся шаров и наклонных плоскостей, но о динамике аристократических и королевских семей. Мы с ней — не более чем мышки, бегущие через лужайку, где знать играет в шары, любой из которых способен нас раздавить; наша задача — увернуться. Мы должны понимать динамику, чтобы выжить.

За несколько месяцев до того, как забеременеть, я побывала в Лондоне. Даниель Уотерхауз провёл меня в Уайтхолл, когда рождался (или якобы рождался) сын Якова II, нынешнего претендента на престол. Была ли Мария Моденская беременна или только засовывала под платье подушку? А если была, то от сифилитичного короля или от какого-нибудь здоровяка-конюха, которого ей привели, дабы получить крепкого наследника? Положим, она и впрямь носила под сердцем дитя; пережило ли оно роды? Или из королевиных покоев вынесли на всеобщее обозрение сироту, коего похитили из приюта и пронесли туда в грелке, чтобы торжественно предъявить как следующего Стюарта? В каком-то смысле это не важно, ибо король низложен, а ребёнок воспитывается в Париже. Однако в другом смысле очень важно: по последним вестям из-за моря, его отец взял Дерри и продолжает наступление в Ирландии, намереваясь вернуть сыну трон. И всё из-за того, что произошло — либо не произошло в одном из покоев Уайтхолла.

Однако я принижаю Ваш ум, расписывая всё так подробно. Нашли ли Вы подменышей или бастардов среди предков Софии? Вероятно. Предали ли Вы эти факты огласке? Разумеется, нет. И всё равно сожгите моё письмо, а пепел развейте над каналом, о котором так часто пишете, только прежде убедитесь, что под Вашими окнами нет вспыльчивых гондольеров.

Как незамужняя дворянка я не могла понести и родить дитя. Элеонора понимала это не хуже меня. Мы разговаривали долгие часы по мере того, как живот мой рос и рос.

Моя беременность была секретом Полишинеля — о ней знали многие слуги и служанки, однако позже я всегда могла бы отпереться. Сплетники знали бы, что я лгу, но в конечном счёте сплетни можно не принимать в расчёт. Если бы, не дай Бог, ребёнок родился мёртвым, всё можно было бы скрыть. При другом исходе возникли бы сложности.

Впрочем, они не слишком меня заботили. В Версале я усвоила, что знатные дамы знают столько же способов скрыть свои похождения, извращённые склонности, выкидыши, роды и незаконных детей, сколько моряки знают узлов. Покуда месяцы беременности шли, грозно и неумолимо, как часы господина Гюйгенса, у меня было время подумать, какой из способов я выберу.

Поначалу, покуда живот мой лишь самую малость округлился, я подумывала отдать ребёнка на воспитание. Как Вам известно, существует немало богатых «сиротских приютов», куда знать определяет своих внебрачных детей. Либо я могла отыскать достойную бездетную пару, которая охотно взяла бы здорового ребёнка.

Однако в тот день, когда ребёнок впервые зашевелился во мне, всякая мысль отдать его обратилась в абстракцию, а вскорости и совсем улетучилась.

Когда я была на седьмом месяце, Элеонора послала в Ансбах за некой фрау Геппнер. Фрау Геппнер прибыла через несколько недель, якобы с тем, чтобы смотреть за принцессой Каролиной и учить её немецкому языку. Всем этим она и впрямь занялась, хотя на самом деле фрау Геттер — повитуха. Она принимала Элеонору и множество других простых и знатных младенцев. Элеонора не сомневалась ни в ней самой, ни в её умении хранить тайны.

Бинненхоф значительно уступает в пышности Версалю, однако и здесь есть анфилады комнат, в которых высокородные гости могут разместиться со всеми своими фрейлинами, камеристками и проч. Как Вы поняли из моих предыдущих писем, у принцессы Элеоноры не столько приближённых, чтобы заполнить целые апартаменты; всего-то двое слуг, которых она привезла из Германии, и две горничные-голландки, которых из милости предоставил ей Вильгельм. Теперь появилась фрау Геппнер, но одна свободная комната всё равно осталась. Итак, когда фрау Геппнер не давала уроков Каролине, она начала готовить простыни и прочее потребное для повивального искусства, превращая свободную комнату в родильный покой.

План состоял в следующем: когда придёт срок, меня перенесут через площадь в портшезе и доставят прямиком в апартаменты Элеоноры. Верите ли, мы даже всё отработали! Я наняла двух дюжих голландских носильщиков и, пока дохаживала последние недели, каждый день заставляла их носить меня в Бинненхоф, не замедляясь и не останавливаясь, пока не поставят портшез в опочивальне Элеоноры.

Тогда я полагала, что очень умно придумала с репетициями. Я недооценила своего врага и число его соглядатаев в Бинненхофе. Задним числом я понимаю, что фактически рассказала ему о своём плане и дала все необходимые подсказки.

Однако я снова забегаю вперёд. Предполагалось, что фрау Геппнер примет у меня роды. Если ребёнок умрёт, а я останусь жива, тайна не выйдет за пределы комнаты. Если умру я, а ребёнок выживет, он останется на попечении Элеоноры и унаследует моё состояние. Если мы оба выживем, я выжду несколько недель и, когда пройдут последние симптомы родов, уеду в Лондон. Ребёнка я взяла бы с собой и выдала за племянника или племянницу — сироту, случайно уцелевшего во время резни в Пфальце. Не было бы недостатка в англичанах, готовых поверить в такую сказочку, особенно если сказочка исходит от герцогини, оказавшей ценные услуги их новому королю.

Да, всё это звучит дико. Я бы никогда не поверила, что такое возможно, если бы не побывала в Уайтхолле и собственными глазами не видела (издалека) толпу высокопоставленных особ, готовых целый день торчать в королевиной опочивальне и пялиться в её лоно, словно мужичьё на представлении бродячего фокусника: удастся поймать его на мухлеже или нет.

Я полагала, что моё лоно, такое простое и смиренное, не привлечёт внимания сильных мира сего, и, проведя загодя несложные приготовления, я смогу устроить всё желательным для себя образом.

Теперь можете обратиться к открытому тексту и ознакомиться с теми восхитительными ощущениями, которые я пережила в первые часы родов. (Точно не знаю, сколько времени это заняло, но сначала за окном было темно, потом рассвело.) Когда отошли воды, я послала за носильщиками. Между схватками я осторожно спустилась на первый этаж, где дожидался портшез, забралась внутрь и задёрнула занавеску, чтобы спрятаться от любопытных взоров по пути через площадь. Мрак и теснота ничуть меня не пугали, ведь ребёнок в моей утробе много месяцев сносил куда худшие тесноту и мрак, не выказывая неудовольствия, и лишь время от времени пихался ножками.

Снаружи раздались знакомые голоса носильщиков, портшез оторвали от пола и развернули, чтобы нести через площадь. Её миновали без всяких происшествий. Вероятно, я на какое-то время задремала, во всяком случае, точно потеряла счёт поворотам в длинных галереях Бинненхофа. Однако вскоре я почувствовала, как портшез опустился на каменный пол, и услышала удаляющиеся шаги носильщиков.

Я отодвинула щеколду и открыла дверцу, ожидая лицезреть фрау Геппнер, Элеонору и Каролину.

Вместо них на меня смотрел доктор Алкмаар, придворный медик, которого я видела раз или два, но с которым никогда не разговаривала.

Я была не в покоях Элеоноры, а в незнакомой комнате в какой-то другой части Бинненхофа. Расстеленная кровать стояла наготове — наготове для меня! На полу исходило паром ведро с водой, на столе лежала груда рваных простынь. В комнате находились несколько женщин, которых я немного знала, и незнакомый молодой человек.

Это была ловушка — настолько неожиданная, что я не знала, как поступить. Хотела бы я написать, доктор, что не растерялась, мигом оценила обстановку, выпрыгнула из портшеза и выбежала в спасительную галерею. Однако в действительности я совершенно оторопела. Едва осознав, что нахожусь в незнакомой комнате, я почувствовала новую сильную схватку, лишившую меня всякой способности к сопротивлению.

К тому времени, как боль немного отпустила, я лежала на кровати: доктор Алкмаар и молодой человек вытащили меня из портшеза. Носильщики давно ушли. Тот, кто задумал эту ловушку (а я догадываюсь, кто он), либо перекупил их, либо убедил, что такова моя воля. Я не имела возможности переправить весточку наружу. Я могла бы закричать и позвать на помощь, но роженицы всегда кричат. А помощи здесь и так было предостаточно.

Доктор Алкмаар не отличается душевностью, но всегда слыл опытным и (что почти так же важно) преданным. Если он кому и расскажет мои секреты (думала я), то лишь Вильгельму Оранскому, который и без того их знает. Доктору помогали ученик (молодой человек) и две девицы, которым, собственно, незачем было здесь находиться. Когда, почти девять месяцев назад, я прибыла в Гаагу с Элеонорой и Каролиной, Вильгельм решил окружить меня свитой — не потому, что я так хотела, а потому, что так принято; немыслимо, чтобы герцогиня жила в Бинненхофе без слуг и приближённых. И приставил ко мне этих двух девиц. Обе — дочери мелкопоместных дворян, обе живут при дворе в ожидании замужества и горюют, что они в Бинненхофе, а не в Версале. Шпионаж со стороны слуг — неотъемлемая часть любой придворной интриги, и я следила, чтобы наши с Элеонорой беседы происходили подальше от их ушей. Затем я переехала к Гюйгенсу и начисто забыла обеих. Однако, согласно правилам этикета, они формально оставшись в моей свите, хочу я того или нет. Мой затуманенный мозг, силясь разобраться в происходящем, остановился на этом объяснении.

Вновь обратитесь к открытому тексту за описаниями различных мучений и малоаппетитных подробностей. Суть, важная для рассказа, состоит в том, что, когда начались самые болезненные схватки, я мало что соображала. Если сомневаетесь, доктор, съешьте испорченных устриц и попытайтесь решить дифференциальное уравнение, когда почувствуете сильные позывы на низ.

После одной из схваток я из-под полуприкрытых век увидела доктора Алкмаара, стоящего между моих ног. Рукава у него были засучены, волосы на руках — в чём-то мокром. Очевидно, он ощупывал меня изнутри.

— Мальчик, — объявил он не столько для меня, сколько для собравшихся. По тому, как они переглядываются, было видно: они считают, что я сплю или без сознания.

Я слегка приоткрыла глаза, думая, что всё кончилось, и рассчитывая увидеть ребёнка. Однако руки у доктора Алкмаара были пусты, и он не улыбался.

— Откуда вы знаете? — спросила Бригитта — одна из двух девиц, рослая и коренастая. Она естественно смотрелась бы на ферме у маслобойки, а в придворном платье выглядела большой и неуклюжей. Её я не опасалась.

— Он идёт ягодицами, — рассеянно сказал доктор Алкмаар.

Бригитта ахнула. Несмотря на дурное известие, мне немного полегчало. Бригитта всегда казалась мне глуповатой из-за своей доброты. Сейчас она единственная в комнате мне сочувствовала.

Мари — другая девушка — спросила:

— Значит, они оба умрут?

Поскольку я пишу это письмо, нет смысла томить Вас неизвестностью — очевидно, я не умерла. Привожу эти слова, чтобы прояснить характер Мари. В противоположность добрячке Бригитте она всегда была абсолютно бездушной — если в комнату вбегала мышь, Мари затаптывала её до смерти. Она — дочка барона, её родословная составлена из ошмётков, объедков, опивков и огарков различных голландских и немецких знатных родов. У меня сложилось впечатление, что (извините) в их семье инцесты практикуются часто и с раннего возраста.

Доктор поправил её:

— Значит, придётся поворачивать его на головку. Тут нужна осторожность — как бы не выпала и не пережалась пуповина. Сложнее всего справиться с сокращениями матки, которая давит на плод сильнее любой руки. Надо дождаться, пока матка расслабится.

И мы стали ждать. Однако даже между схватками матка оставалась такой напряжённой, что доктор Алкмаар не мог повернуть ребёнка.

— У меня есть снадобье, которое, возможно, поможет, — задумчиво проговорил он. — Или я могу ослабить её кровопусканием… Лучше всё-таки подождать, когда она совсем выбьется из сил. Тогда у меня скорее получится.

Новое ожидание. Для них оно состояло в том, чтобы стоять и ждать, когда пройдёт время, для меня — становиться жертвой кровавого убийства и возвращаться к жизни снова и снова, но с каждым разом к низшей её форме.

К тому времени, как в комнату ворвался посыльный, я могла лишь лежать, как мешок с картошкой, и слушать, что говорят.

— Доктор Алкмаар! Я только что от постели шевалье де Монлюсона!

— А почему новый посол в постели, хотя сейчас четыре часа дня?

— С ним какой-то приступ, и вы должны немедленно пустить ему кровь.

— Я занят, — отвечал доктор Алкмаар по некотором размышлении. Мне стало не по себе от того, что он задумался.

— Повитуха идёт сюда, чтобы вас сменить, — сказал гонец.

Словно по сигналу, раздался стук в дверь; Мари, обнаружив больше живости, чем за всё предшествующее время, бросилась к дверям и впустила повивальную бабку — старую каргу более чем сомнительной репутации. Сквозь туман ресниц я видела, как Мари с криком притворной радости бросилась старухе на шею и что-то зашептала. Бабка выслушала её и что-то сказала в ответ, снова выслушала и снова ответила; так три раза, прежде чем обратить ко мне серые глаза. И в этих глазах я отчётливо увидела смерть.

— Расскажите подробнее о симптомах, — обратился доктор Алкмаар к посланцу. По тому, как он на меня смотрел — глядя, но не видя, — я чувствовала, что он готов сдаться.

Я, собрав все силы, приподнялась на локте и ухватила доктора за окровавленный шейный платок.

— Если думаете, что я мертва, то как вы объясните это? — сказала я, дёргая его за галстук.

— Пройдёт много часов, прежде чем вы окончательно обессилите, — отвечал доктор. — Я успею пустить кровь шевалье де Монлюсону.

— После чего с ним приключится второй приступ, а потом ещё и ещё! Я не дура и понимаю: если я ослабею настолько, что вы сможете повернуть ребёнка, то потом не сумею его вытолкнуть! О каком лекарстве вы говорили?

— Доктор, французский посол, может быть, умирает! Согласно правилам старшинства… — начала Мари, но доктор Алкмаар остановил её движением руки. Мне он сказал:

— Это всего лишь образец. На время расслабляет некоторые мышцы, затем действие проходит.

— Вы его уже пробовали?

— Да.

— И?

— У меня приключилось недержание мочи.

— Кто вам его дал?

— Странствующий алхимик, побывавший тут две недели назад.

— Шарлатан или…

— У него отменная репутация. Он заметил, что при таком количестве беременных женщин во дворце оно мне, возможно, понадобится.

— Роот?

Доктор Алкмаар украдкой огляделся, прежде чем еле заметно кивнуть.

— Дайте мне ваше снадобье.

Это оказалась травяная настойка, очень горькая; примерно через четверть часа тело моё ослабело, а в голове наступила такая пустота, как будто я уже потеряла много крови. Так что я была в полубессознательном состоянии, когда доктор Алкмаар повернул ребёнка; и хорошо, поскольку я совершенно не хотела этого осознавать. Моя страсть к натурфилософии имеет свои пределы.

Я слышала, как он сказал повитухе:

— Теперь ребёнок предлежит головкой, как и положено. Слава Богу, пуповина не выпала. Вот и головка показалась. Через несколько часов действие лекарства пройдёт, схватки возобновятся, и, с Божьей помощью, роженица благополучно разрешится. Имейте в виду: беременность переношенная, плод полностью созрел и уже обкакался в утробе.

— Я такое видела, — обиженно произнесла бабка.

Доктор продолжал, не обращая внимания на её недовольство:

— У ребёнка во рту первородный кал. Есть опасность, что при первом вдохе он попадёт в лёгкие. Коли так, ребёнок не проживёт и неделю. Я пальцем в основном очистил ребёнку ротик, но не забудьте сразу перевернуть его вверх ногами, ещё до первого вдоха.

— Спасибо за наставление, доктор, — недовольно отвечала повитуха.

— Вы ощупали ребёнку рот? Его рот? — спросила Мари.

— Да, это я и сказал.

— Он… нормальный?

— В каком смысле?

— Нёбо… челюсти?..

— Если не считать, что он полон жидким калом, — сказал доктор Алкмаар, вручая помощнику сумку с ланцетами, — то совершенно нормальный. А теперь я пойду пущу кровь французскому послу.

— Прихватите несколько кварт для меня, доктор, — сказала я.

Услышав эту слабую шутку, Мари, закрывавшая дверь за доктором, обернулась и устремила на меня неописуемо злой взгляд.

Старая карга села рядом, прикурила от свечи трубку и принялась наполнять комнату клубами дыма.

Слова Мари были шифрованным посланием, которое я разгадала, как только оно коснулось моих ушей. Вот расшифровка.

Девять месяцев назад я попала в беду на берегу Мёза. Чтобы выпутаться, я переспала с Этьенном д'Аркашоном, отпрыском древнего рода, в котором фамильные дефекты передаются вместе с фамильным гербом. Всякий, бывавший при дворах Версаля, Мадрида и Вены, видел их заячью губу, странной формы челюсть, сплюснутый череп. Карл II Испанский, кузен д'Аркашонов по трём разным линиям, не в состоянии даже есть твёрдую пищу. Когда в этой семье появляется новорождённый, ему, едва ли дав сделать вдох, первым делом осматривают рот.

Я рада была услышать, что у моего ребёнка не будет этих пороков. Своим вопросом Мари ясно показала, что догадывается относительно отцовства. Однако как такое возможно? «Очевидно, — скажете Вы, — Этьенн направо и налево похвалялся, что овладел графинею де ля Зёр; девять месяцев — вполне достаточный срок, чтобы слухи достигли ушей Мари». Однако Вы не знаете Этьенна. Он чудной, вежливый донельзя и не стал бы хвастаться победой. Кроме того, он не мог знать, что ребёнок — его. Он знал только, что один раз меня отымел (как выразился бы Джек). В предшествующие и последующие недели я путешествовала в обществе мужчин и уж явно не произвела на него впечатление целомудренной!

Единственное возможное объяснение состояло в том, что Мари прочла — или, вернее, прочёл тот, кто ею управляет, — расшифрованную версию моего дневника, в котором я чётко писала, что спала с Этьенном и только с ним.

Очевидно, Мари и повитуха действовали по наущению какого-то высокопоставленного француза. Графа д'Аво отозвали в Версаль вскоре после Революции в Англии, на его место прислали шевалье де Монлюсона. Однако Монлюсон — никто, марионетка, которую дёргает за ниточки д'Аво либо другой могущественный обитатель Версаля.

Внезапно, лёжа в чужом дворце, в окружении чужих людей, уставившихся мне между ног, я пожалела супругу Якова II.

Кто всё это подстроил? Какие приказы получила Мари?

Мари ясно показала, что её задача — выяснить, здорового ли ребёнок телосложения.

Кому важно, правильной ли формы череп у незаконного ребёнка Этьенна?

Этьенн написал мне любовные стихи, если это позволительно так назвать:

Дам возвышает знаменитый род,

Гербы и грамоты под древней пылью,

Но древо родовое червь грызёт,

И тронуты побеги жадной гнилью.

Кровь моей дамы, как родник, чиста,

Заплачено за титул — мне нет дела.

Её краса залог, что сбудется мечта

Об отпрысках, чьё безупречно тело.

Этьенн д'Аркашон хочет иметь здоровых детей. Он знает, что их кровь — порченая. Ему нужна жена со здоровой наследственностью. Меня сделали графиней, но ни для кого не секрет, что родословная моя вымышлена, и я всего лишь простолюдинка. Этьенна это не заботит; его знатности хватит на трёх герцогов. Ему не важно моё происхождение. Ему важна моя способность производить на свет здоровых детей. Он или кто-то от его имени управляет Мари. А я у Мари в руках.

Это объясняло вопрос, который Мари задала доктору. Но что ещё ей поручили?

Ребёнок, рвущийся из меня на свет, при всём своём здоровье навсегда останется внебрачным — не большая помеха для Этьенна (у многих мужчин есть бастарды), однако очень существенная для меня.

Я доказала свою способность рожать здоровых маленьких д'Аркашонов. Узнав об этом, Этьенн захочет на мне жениться, чтобы я плодила ему законных детей. Но что уготовано этому ребёнку — ненужному и нежеланному бастарду? Отправят его в приют? Воспитают в одной из младших ветвей рода? Или — простите, что рисую такой жуткий образ, но таковы были мои тогдашние мысли, — Мари поручено проследить, чтобы он родился мёртвым?

Между схватками я оглядывала комнату, ища выход. Надо было выбраться от этих ужасных женщин и родить среди друзей. Однако после целого дня схваток я не могла бы даже приподняться, а уж тем более — вскочить и выбежать в дверь.

Когда нельзя положиться на свою силу, приходится уповать на чужие слабости. Я уже упомянула, что Бригитта сложена, как лошадь. И я верила в её доброту. Временами я могу ошибаться в людях, но тех, с кем рядом много часов рожаешь в тесном помещении, узнаёшь очень близко.

— Бригитта, — сказала я, — мне бы очень хотелось, чтобы вы нашли принцессу Элеонору.

Бригитта стиснула мою потную руку и улыбнулись, но Мари заговорила раньше:

— Доктор Алкмаар строго запретил пускать в комнату посетителей.

— Далеко ли Элеонора? — спросила я.

— Сразу в конце галереи, — отвечала Бригитта.

— Тогда бегите к ней и скажите, что у меня очень скоро родится здоровый мальчик.

— Это ещё далеко не известно, — заметила Мари, когда Бригитта выбежала из комнаты.

Мари и бабка тут же отошли в угол и принялись шептаться. Я потянулась к столику и вытащила из подсвечника свечу. На столике лежала кружевная скатерть. Я поднесла к ней свечу, и кружево вспыхнуло, как порох. К тому времени, как Мари и бабка обернулись посмотреть, что происходит, пламя уже перекинулось на кружево балдахина.

Вот что я имела в виду, говоря о полезности чужих слабостей. Едва Мари и бабка увидели огонь, между ними началась борьба, кто первый проскочит в дверь. Они даже не крикнули «Пожар!», выбегая из здания. Это сделал слуга, который шёл по коридору с тазом горячей воды. Увидев, что из открытой двери валит дым, он закричал, подняв на ноги весь дворец, и вбежал в комнату. По счастью, таз он не выронил и сразу выплеснул воду туда, где горело сильнее всего, — на балдахин. Вода ошпарила меня, но не долетела до огня, взбиравшегося по занавесям.

Учтите, я лежала, глядя через дыры в пылающем балдахине на клубы дыма под потолком. Дым опускался всё ниже и ниже. Оставалось лишь ждать, когда он меня накроет.

И тут в дверях появилась Бригитта. Она опустилась на корточки, чтобы под клубами дыма встретиться со мной глазами. Я назвала её тупой? Беру свои слова обратно. В следующий миг лицо её приняло яростное выражение, она рванулась вперёд и двумя руками схватила мою перину. Потом сбросила туфли, упёрлась босыми ступнями в пол и дёрнула всем своим весом. Перина едва не выскользнула из-под меня, но я двигалась вместе с ней и вскоре почувствовала, как кровать уходит из-под спины. Зад ударился об пол, голова — о край кровати, перина лишь немного смягчила удар. Что-то порвалось внутри. Ощущение было такое, словно всё тело разваливается, как налетевший на риф корабль, каждая схватка — волна, дробящая меня на куски. Отчётливо помню скользящий рядом каменный пол, башмаки слуг, бегущих навстречу с одеялами и вёдрами, и, впереди, между моими поднятыми коленями, огромные босые ступни и мясистые икры Бригитты, мелькающие под окровавленным подолом, — левая-правая-левая-правая. Она тащила меня в другой конец галереи. Воздух здесь был чище, я уже различала фрески на потолке. Мы остановились под Минервой, которая смотрела из-под забрала строго, но, как мне показалось, одобрительно. Бригитта плечом распахнула дверь и втащила меня прямо в спальню Элеоноры.

Элеонора и фрау Геппнер пили кофе, принцесса Каролина читала вслух. Как легко догадаться, они опешили; однако фрау Геппнер, повитуха, лишь раз взглянула на меня, сказала что-то по-немецки и встала.

Надо мной возникло лицо Элеоноры.

— Фрау Геппнер говорит: «По крайней мере, день становится интересными!»


Очень дурные люди, сознающие свою порочность, такие, как Эдуард де Жекс, возможно, стремятся к религии в отчаянной надежде стать лучше. Однако если они так же умны, как он, то находят способ извратить веру, направить её на службу своим изначальным дурным наклонностям. Доктор, я пришла к убеждению, что польза религии не в том, чтобы сделать людей добродетельными — это невозможно, — но в том, чтобы как-то обуздать крайние проявления порочности.

Я мало знакома с Элеонорой и не знаю, какие пороки таятся в её душе. Она не отвергает религию (как Джек, которому вера могла бы пойти на пользу) и не держится за неё мёртвой хваткой, как отец Эдуард де Жекс. Это внушает мне надежду, что в случае Элеоноры религия выполняет своё истинное назначение: поддерживает её, когда она готова споткнуться под натиском дурного порыва. Я должна в это верить, потому что препоручила ей своего ребёнка. Из рук повитухи он перешёл к Элеоноре, которая сразу прижала его к груди. Я не пыталась противиться. Я была в таком изнеможении, что не могла двинуться, и вскоре уснула беспробудным сном.

В открытом тексте, доктор, я излагаю версию, которой верит весь Бинненхоф: из-за постыдной трусости Мари и повитухи ребёнок умер, и я умерла бы тоже, если бы отважная Бригитта не перетащила меня в комнату, где добрая немка, фрау Геппнер, остановила кровотечение и тем спасла мне жизнь.

Всё это чушь. Правдив лишь один абзац тот, где я пишу о радости, которую испытывает тело, избавившись от девятимесячного бремени — чтобы через несколько мгновений ощутить новое бремя, на сей раз душевной природы. В открытом тексте я пишу, что это бремя — горе об умершем ребёнке. Однако в жизни — которая гораздо сложнее — это бремя неопределённости и безотчётных страхов.

Я вернулась в дом Гюйгенса, ребёнок остался в Бинненхофе на попечении Элеоноры и фрау Геттер. Мы уже начали распространять слух, что он — сирота; его мать якобы бежала от резни в Пфальце и на барже умерла родами.

Сдаётся, я останусь жить. В таком случае я возьму ребёнка и постараюсь добраться до Лондона, чтобы там строить нам обоим новую жизнь. Если я заболею и умру, его возьмёт Элеонора. Но рано или поздно, завтра или через двадцать лет, мы разлучимся, он будет где-то в мире жить отдельной, не вполне мне ведомой жизнью. Дай Бог, чтобы он меня пережил.

Через несколько недель или месяцев в Гааге предстоит расставание. Я с ребёнком отправлюсь на запад, Элеонора с Каролиной — на восток, принять гостеприимство женщин, которым Вы служите, и ту роль в европейских интригах, которую они ей отведут.

Добравшись с Божьей помощью до Лондона, я сразу Вам напишу. Если письма не будет, значит, я пала жертвой козней д'Аво. Желает ли он смерти моему ребёнку, не знаю, но я определённо нужна ему в Версале, где он сможет насильно выдать меня за Этьенна д'Аркашона. Следующие недели, покуда я не встану на ноги, самые опасные.

Осталось разъяснить две неувязки. Первое: если ребёнок от Этьенна, то почему у него нет врождённых пороков? И второе: если шифр взломан и Чёрный кабинет читает мою переписку, зачем я рассказываю Вам эти секреты?

Возможно, Вас смущает и третья неувязка: зачем я вообще переспала с Этьенном, если могла выбирать из десяти миллионов любвеобильных французов?

Все три неувязки сходятся в один узел. Живя в Версале, я познакомилась с королевским криптоаналитиком Бонавантюром Россиньолем, или Бонбоном, как люблю его называть (привет, Бонбон!). Осенью прошлого года при подготовке вторжения в Пфальц его отправили на Рейн. Когда я нечаянно заехала в расположение французских войск, Бонбон узнал об этом через несколько часов (ведь он читал все депеши) и буквально во весь опор прискакал мне на выручку. Трудно рассказывать сейчас всю историю; перепрыгну в конец и признаюсь, что такое благородство зажгло в моей крови неведомый прежде жар. На письме всё это выглядит очень просто и грубо, но ведь по сути дело и впрямь простое и грубое, не так ли? Я на него набросилась. Мы несколько раз переспали. Было чудесно. Однако требовалось придумать, как мне выпутаться. Выбора практически не оставалось. Решили, что я соблазню Этьенна д'Аркашона. На самом деле я просто впала в прострацию, полностью отключила сознание от тела и позволила ему меня соблазнить, после чего уговорила отпустить нас на север. Всё это я записала в дневнике. Когда я добралась до Гааги, д'Аво узнал о существовании дневника и потребовал, чтобы королевский криптоаналитик его расшифровал, что тот и сделал, опустив, впрочем, лучшие места — те, где фигурировал в качестве романтического героя. Он не мог меня обелить, потому что д'Аво уже слишком много знал и многие французы видели меня в тех краях. Вместо этого Бонбон рассказал историю так, чтобы выставить меня любовницей д'Аркашона. Женщиной, способной рожать здоровых детей, о которых мечтают он и его семья.

Надо заканчивать письмо. Тело моё изнывает от желания кормить; когда по ночам я слышу, как малыш плачет во дворце через площадь, из грудей моих текут тонкие струйки молока, которые я смываю обильным потоком слёз. Будь я мужчиной, я бы сказала, что обабилась. Прощайте. Если, вернувшись в Ганновер, Вы встретите девочку по имени Каролина, наставьте её так же хорошо, как наставили Софию и Софию-Шарлотту. А если рядом с Каролиной окажется сирота, якобы рождённый на берегах Рейна, то Вам будет известно, кто его отец и что сталось с его матерью.

Элиза.

Бишопсгейт октябрь 1689

Ты слишком мелок, чтобы постигать

Себя, казалось бы, ты должен знать

Хоть тело. Разве души не считают

Давно уже, что тело составляют

Огонь, вода, другие элементы?

Теперь нашли ещё ингредиенты,

Одна душа так мыслит, а иная

Инако, все в сомненье пребывают.

Подумай, камень как проникнуть может

В твой мочевой пузырь, не ранив кожи?

Джон Донн, «Вторая годовщина»

Гость — пятидесятишестилетний старик, но куда более крепкий, чем хозяин, — с притворным вниманием наблюдал, как его помощники пробираются между стопками, ящиками, полками и бочками, составлявшими теперь личную библиотеку доктора Уотерхауза. Один из них шагнул к открытому бочонку. Гость стремительно зацокал языком, захмыкал, защёлкал пальцами, торопясь его остановить.

— Надо думать, всё, что доктор Уотерхауз уложил в бочки, отправляется в Бостон.

Когда помощники занялись сортировкой, он обернулся к Даниелю и заискрился, как бокал шампанского.

— Не могу выразить, какое огромное удовольствие видеть вас, старина!

— Вряд ли вид мой способен доставить удовольствие, мистер Пепис, но весьма благородно было изобразить его с таким жаром.

Самюэль Пепис выпрямился, сморгнул и приоткрыл рот, словно торопясь вставить заготовленные слова. Рука задрожала и потянулась к карману, в котором все эти тридцать лет сберегался камень. Однако некий джентльменский инстинкт подсказал ему не нарываться на столь ранней стадии разговора.

— По тому, что говорят в Обществе, я думал, вы уже в Массачусетсе.

— Мне следовало начать сборы сразу после Революции, — признал Даниель, — но я ждал, пока Джеффрис встретится с палачом в Тауэре. Тут наступил апрель, и я понял, что до отъезда из Лондона должен ликвидировать свою жизнь. Даже не думал, что это такая морока. Куда удобнее: раз — и умереть, предоставив другим скучные хлопоты. — Он махнул на стопки книг, быстро убывающие по мере того, как армия наёмных библиотекарей несла их своему полководцу — Пепису — и складывала у его ног. Тот взглядывал на титульный лист и глазами показывал, вернуть книгу на место или забрать. Отобранные тома несли старику-счетоводу, который, вооружившись переносным бюро, пером и чернильницей, составлял опись.

Слова «раз — и умереть» стали для Самюэля Пеписа вторым тяжким искушением; он вынужден был сжать руку в кулак, чтобы не сунуть её в карман. По счастью, его отвлёк помощник, поднеся раскрытый фолиант с гравюрными изображениями рыб. Пепис на мгновение свёл брови. Впрочем, он тут же узнал и сразу отверг книгу. Несколько лет назад Королевское общество издало её избыточным тиражом. С тех пор члены Общества всеми правдами и неправдами сбагривали друг другу экземпляры, пытались использовать их в качестве универсального платёжного средства, придавливали ими гербарии, подпирали колченогие столы и прочая, и прочая.

Даниель был по натуре человек не злой, но его тошнило несколько дней кряду, а соблазн помучить Пеписа в третий раз был слишком велик.

— Ваш суд скор и безжалостен, мистер Пепис. Книги отправляются одесную или ошуюю. Когда в бурю опрокидывается корабль и перед святым Петром выстраивается очередь промокших душ, даже он не успевает рассортировать их так быстро.

— Вы меня дразните, мистер Уотерхауз; вы разгадали мою уловку и знаете, зачем я пришёл.

— Отнюдь. Что вы поделываете с Революции? Я ничего о вас не слышал.

— Я ушёл в отставку, мистер Уотерхауз, и посвятил себя науке. Сейчас мои цели: собрать библиотеку не хуже, чем у сэра Элиаса Ашмола, и хоть в малой степени заполнить пустоту, оставшуюся после вашего отхода от повседневных дел Королевского общества.

— Вам, наверное, хотелось окунуться в жизнь нового двора, нового Парламента…

— Ничуть.

— Странно.

— Двигаться в таких кругах — всё равно, что плыть. Плыть с камнями в карманах! Нужны постоянные усилия. Остановиться — смерть. Пусть этим занимаются те, кто помоложе и поживей, как ваш друг маркиз Равенскарский. В мои лета куда приятней стоять на суше.

— Что насчёт камней в карманах?

— Простите?

— Ваша реплика, мистер Пепис, — я вас к ней плавно подвожу.

— Отлично! — Пепис одним прыжком оказался возле кровати и поднёс старый добрый камень к самому лицу Даниеля.

Даниель впервые видел его так близко. Сейчас он приметил два симметричных отростка вроде рогов, которые начали расти в мочеточники, ведущие к почкам мистера Пеписа. Ему сделалось нехорошо, и он перевёл взгляд на лицо мистера Пеписа, которое было почти так же близко.

— СМОТРИТЕ! Моя смерть — преждевременная, бессмысленная, отвратимая. Моя и ваша, Даниель. Однако свою смерть я держу в руке. Ваша — вот здесь. Не вздрагивайте, я не стану вас трогать, только показываю, что ваш камень в двух дюймах от моей руки, когда я держу её здесь. Мой камень у меня в руке. Всего два дюйма! И всё же для меня это малое расстояние означает лишние тридцать лет жизни. Тридцать лет — и, Бог даст, ещё десяток-другой, чтобы пить, любить женщин, петь и учиться. Умоляю, Даниель, обратитесь к врачам, пусть камень переместят на два дюйма в ваш карман, где он сможет пролежать ещё четверть века, ничуть вас не беспокоя.

— Это очень важные два дюйма, мистер Пепис.

— Не спорю.

— В Чумной год, в Эпсоме, я помогал мистеру Гуку вскрывать различных животных, в том числе людей. К тому времени я сам мог резать почти любой орган почти любого животного. Однако меня всегда ставили в тупик шеи и несколько дюймов вокруг мочевого пузыря. Их приходилось оставлять мистеру Гуку, куда более искусному. Все эти отверстия, сжимательные мышцы, железы, невероятно важные каналы…

При упоминании Гука Пепис просветлел, как будто вспомнил, что собирался сказать, но по мере того, как Даниель продолжал урок анатомии, лицо его поскучнело.

— Разумеется, я всё это знаю, — оборвал он Даниеля.

— Не сомневаюсь.

— Знаю всё это на собственном опыте, к тому же я имел возможность освежить свои познания всякий раз, как очередной мой близкий друг умирал от камня. На память приходит преподобный Уилкинс…

— Низко, очень низко с вашей стороны, мистер Пепис, вспомнить сейчас о нём!

— Он смотрит на вас с Небес, говоря: «Жду, не дождусь встречи, Даниель, но готов потерпеть ещё лет двадцать-тридцать, ради всего святого не торопитесь ко мне, удалите камень и завершите свой труд».

— Я искренне считаю, что ничего более позорного вы уже не скажете, мистер Пепис. Пожалуйста, оставьте больного человека в покое.

— Отлично!.. Тогда едем в паб.

— Спасибо, мне нездоровится.

— Когда вы последний раз принимали твёрдую пищу?

— Не помню.

— А жидкую?

— Я не имею намерения принимать жидкость, поскольку не могу её выводить.

— Всё равно едем в паб, мы устраиваем вам проводы.

— Отмените их, мистер Пепис. Начались равноденственные шторма. Отправляться сейчас в Америку было бы глупо. Я договорился с одним очень старым знакомым, мистером Эдмундом Поллингом, который давно собирается перебраться в Массачусетс вместе с семьёй. Мы условились в апреле следующего года взойти на строящийся сейчас корабль «Торбэй» и примерно через…

— Вы умрёте в течение недели.

— Знаю.

— Самое время для проводов. — Пепис дважды хлопнул в ладоши. Хлопки почему-то отозвались глухим стуком в соседней комнате.

— Я не дойду до вашей кареты.

— И не надо, — сказал Пепис, открывая дверь. За ней стояли двое носильщиков с портшезом — очень маленьким, не больше саркофага, сделанным специально, чтобы пассажира можно было внести прямо в дом. Такими предпочитали пользоваться стеснительные особы, в частности, проститутки.

— Фи, что люди подумают?

— Что Королевское общество пригласило на своё заседание загадочную личность — исключительно с научной целью! — отвечал Пепис. — Бросьте, не думайте о наших репутациях, их уже не испортить, и у нас будет уйма времени с этим разобраться.

Напутствуемые по большей части неконструктивной критикой со стороны мистера Пеписа носильщики, слегка позеленев, подняли Даниеля с кровати. Он помнил вонь, стоявшую в комнате умирающего Уилкинса; видимо, от него разило так же. Тело было лёгким и сухим, как вяленая рыба. Даниеля усадили в чёрный ящик и закрыли дверцу. От прежних пассажирок внутри сохранился аромат пудры и духов, а может быть, так пах обычный лондонский воздух по контрасту с его комнатой. Система отсчёта накренилась и закачалась — его несли вниз по лестнице.

На север вдоль римской стены — то есть не в ту сторону. Однако перед лицом смерти нелепо тревожиться о таком пустяке, как то, что тебя похитили носильщики. С усилием повернув шею и выглянув в занавешенное окошко сзади, Даниель увидел едущую за ними карету Пеписа.

По мере того как портшез маневрировал по улицам и проулкам, за окошком мелькали различные виды и в большей или меньшей степени печальные сцены. Некое большое, почти законченное каменное здание с высоким куполом вновь и вновь возникало впереди, с каждым разом всё ближе. Это был Бедлам.

Сейчас любой лондонец принялся бы кричать и вырываться, осознав, что его собрались запереть на неопределённый срок. Однако Даниель в числе немногих лондонцев знал, что Бедлам — не только мусорная свалка безумцев, но и приют его друга и коллеги мистера Роберта Гука. Он спокойно позволил внести себя в главные ворота.

Тем не менее ему полегчало, когда носильщики свернули от запертых комнат к обители Гука под самым куполом. Вопли помешанных стихли, обратившись в едва различимый гул, а вскоре их и вовсе заглушили весёлые голоса из-за полированной двери. Пепис обежал портшез и распахнул дверь, за которой оказались все: не только Гук, но Христиан Гюйгенс, Исаак Ньютон и его тень Фатио, Роберт Бойль, Джон Локк, Роджер Комсток, Кристофер Рен и ещё человек двадцать — по большей части завсегдатаи Королевского общества, к которым присоединились несколько стариков, таких как Эдмунд Поллинг и Стерлинг Уотерхауз.

Даниеля вынули из портшеза, как заморскую диковину из ящика, и поддержали под локти, чтобы он выслушал троекратное «ура» собравшихся. Роджер Комсток (который, с тех пор как все сдерживающие факторы дали дёру во Францию, день ото дня становился всё более значительным), взобравшись на гуков стол для шлифовки линз (Гук вскипел, и Рену пришлось удерживать его за полу), призвал собравшихся к молчанию.

— Все мы знаем, как высоко мистер Даниель Уотерхауз ставит алхимию, — начал Роджер. Комизм усугублялся преувеличенной важностью голоса и манер, он обращался, как к Парламенту. Когда слушатели отсмеялись, он продолжил так же торжественно. — Алхимия в наше время явила множество чудес и, как заверили меня самые выдающиеся её адепты, в ближайшие годы осуществит цель, к которой алхимики стремились тысячелетиями, подарить нам жизнь беспутную!

Комната взорвалась хохотом, обратившись в истинный Бедлам. Роджер Комсток изобразил на лице величайшее недоумение. Даниель покосился на Исаака, вот уж кто не склонен был смеяться шуткам над алхимией и бессмертием. Однако Исаак улыбался и переглядывался с Фатио.

Роджер поднёс ладонь к уху и внимательно прислушался, потом сделал вид, будто совершенно опешил.

— Что? Вы говорите, «бессмертную»? — Он с притворным возмущением указал пальцем на Бойля. — Сударь, завтра я пришлю к вам своего поверенного — извольте вернуть деньги назад!

Слушатели совершенно обессилели от хохота, чего Роджер и добивался. Они могли лишь ждать, когда оратор продолжит.

— Покамест алхимики явили много чудес поменьше. Те, кто посещает питейные заведения — во всяком случае, так мне рассказывали, — эмпирически установили, что пьянящие напитки содержат нежелательные примеси. Самая вредная из них — вода, которая, скапливаясь в мочевом пузыре, вынуждает пьющего выходить на холод, ветер и дождь, под осуждающие взгляды друзей и прохожих, дабы опорожнить сказанный пузырь, что в случае нашего почётного гостя занимает до двух недель.

— В своё оправдание могу заметить, что за эти две недели я успеваю протрезветь, — сказал Даниель, — и, вернувшись, обнаруживаю, что вы опорожнили все стаканы.

Роджер Комсток отвечал:

— Истинно. Я отдаю их содержимое нашим собратьям-алхимикам для опытов. Они научились удалять воду из вина и получать чистый дух. Однако речь моя начинает смахивать на отвлечённую проповедь, посему перейдём к вопросам практическим. Джентльмены, прошу погасить все курительные принадлежности! Мы не желаем спалить творение мистера Гука. Здешние обитатели так напугаются, что со страху придут в рассудок! Я держу в руке упомянутый чистый дух, и он способен сжечь всё здание не хуже греческого огня. Опасность не минует, пока наш почётный гость не соблаговолит перелить содержимое стакана в себя. Ваше здоровье, Даниель! Будьте уверены: напиток ударит в голову, но ни единая капля не попадёт в почки!

Под самым центром купола на возвышении установили очень прочное дубовое кресло — подобие трона. Даниель мысленно поблагодарил друзей за предусмотрительность — сидя в кресле, он оказался вровень с остальными и даже чуть выше. В кои-то веки он мог разговаривать, не чувствуя, что на него смотрят сверху вниз. Подушки, подпирающие со всех сторон, позволяли двигать лишь челюстью да рукой, которая держала бокал. Остальные по двое, по трое подходили засвидетельствовать Даниелю своё почтение.

Рен поведал, как идёт строительство купола над собором Святого Павла. Эдмунд Поллинг — о подготовке плавания, намеченного на апрель. Гук, когда не спорил с Гюйгенсом о часах и не отбивался от похабных каламбуров Комстока, рассказывал о создании искусственных мышц. Он не говорил, что они нужны для летающей машины, — Даниель и так знал. Исаак жил теперь в Лондоне — его выбрали в Парламент от Кембриджа; Фатио гостил под его кровом. Стерлинг вместе с сэром Ричардом Апторпом собирались как-то хитроумно финансировать очередные безумства правительства. У Франции есть неисчерпаемый запас податных крестьян, у Испании — серебряные рудники в Мексике; Стерлинг и сэр Ричард, очевидно, полагали, что Англия посредством некоего метафизического фокуса сумеет компенсировать недостаток и того, и другого. Гюйгенс подошёл и сообщил печальную новость: графиня де ля Зёр прижила внебрачного ребёночка, но он умер в родах. В каком-то смысле Даниель был рад слышать, что для неё жизнь продолжается. Когда-то он мечтал предложить ей руку и сердце. Учитывая его нынешнее положение, это была крайне неудачная мысль.

Воспоминания об Элизе погрузили Даниеля в своего рода мечтательную задумчивость, из которой он так и не вышел. Не то чтобы он внезапно потерял сознание — скорее оно мало-помалу уплывало в течение всего вечера. Каждый подходивший друг поднимал бокал, и Даниель в ответ поднимал свой. Напиток не стекал по горлу, а яростно рвался через слизистые оболочки прямиком в мозг. В глазах темнело. Гул голосов навевал сон.

Разбудила Даниеля тишина. Тишина и свет. В первое мгновение мелькнула мысль, что его вынесли на солнце. Однако в лицо било целое созвездие солнц. Он попытался поднять сперва одну руку, потом другую, чтоб заслонить глаза, но руки не слушались. Ноги тоже застыли на месте.

— Вы, быть может, вообразили, что переживаете некие предсмертные или даже посмертные ощущения, — произнёс голос. Он доносился снизу, из-за Даниелевых колен. — И что несколько архангелов обступили вас, ослепляя своим сиянием. В таком случае я должен быть тенью, жалким серым призраком, а несущиеся издалека вопли — стонами душ, влекомых в адскую бездну.

Гука и впрямь было почти не различить: свет шёл из-за его спины. Он раскладывал какие-то инструменты на столе, поставленном перед креслом.

Теперь, когда Даниель перестал смотреть на свет, глаза привыкли и различили, что мешает ему двигаться: белая бельевая верёвка, целые мили, обвивала руки и ноги, сплетаясь в нечто вроде сети или паутины, идеально подогнанной по фигуре. Очевидно, её сплёл скрупулёзный Гук, ибо даже пальцы были пришнурованы, каждый в отдельности, к подлокотнику кресла, тяжёлого, как орудийный лафет.

Даниелю вспомнился Эпсом в Чумной год, когда Гук часами просиживал на солнце, наблюдая в лупу, как паук опутывает клейкою нитью овода.

Ещё он видел блестящие инструменты, которые Гук разложил на столе. Помимо увеличительных стёкол, с которыми Гук никогда не расставался, здесь был изогнутый зонд, который проводят через мочеиспускательный канал, чтобы найти и удержать камень. Рядом — ланцет, чтобы разрезать промежность и мочевой пузырь. Затем крюк, чтобы, протащив камень позади яичек, извлечь его из мочевого пузыря; набор ложек различных размеров и формы, чтобы выскоблить из пузыря и мочеточников мелкие, прячущиеся в складочках камни, буде таковые обнаружатся. Ещё была серебряная трубка, которую введут в мочеиспускательный канал, чтобы неизбежный отёк не мешал выходить моче, крови, лимфе и гною; тонкие бараньи жилы, чтобы зашить рану; кривые иголки и зажимы, чтобы протащить их через его мясо. Однако почему-то даже сильнее инструментов его напугали весы на дальнем конце стола. Полированные чашки покачивались на блестящих цепочках, неумолимо посылая в глаза вспышки-сигналы. Гук, эмпирик во всём, разумеется, собирался взвесить извлечённый камень.

— На самом деле вы живы и проживёте ещё много лет — больше, чем я. Верно, некоторые умирают от шока: быть может, поэтому ваши друзья захотели прийти и побыть с вами, пока я не начал. Однако, помнится, вы как-то получили в спину заряд картечи из мушкетона, встали и пошли. Так что на сей счёт я не опасаюсь. Яркий свет, который вы видите, — палочки горящего фосфора, а я — Роберт Гук, лучше которого никто в мире этого не сделает.

— Не надо, Роберт.

Гук воспользовался мольбой Даниеля, чтобы засунуть полоску кожи ему в рот.

— Можете закусить её, если хотите, а можете выплюнуть и орать сколько угодно — это Бедлам, никто не возмутится. Никто не обратит внимание, и никто вас не пожалеет, а уж тем более Роберт Гук. Ибо, как вы знаете, Даниель, я начисто лишён жалости. Оно и к лучшему — в противном случае я не смог бы провести эту операцию. Год назад, в Тауэре, я сказал, что в благодарность за дружбу подарю вам нечто — многоценную жемчужину. Пришло время сдержать обещание. Осталось ответить лишь на один вопрос: сколько эта жемчужина будет весить, когда я отмою её от вашей крови и положу на чашку вон тех весов. Жаль, что вы очнулись. Не буду оскорблять вас предложением расслабиться. Пожалуйста, не сойдите с ума. Встретимся по другую сторону Стикса.

Когда они с Уилкинсом и Гуком в Чумной год резали живых собак, Даниель глядел в страдальческие карие глаза и пытался понять, что происходит в собачьем мозгу. Под конец он решил, что ничего; собаки не способны мыслить сознательно, не думают о прошлом и будущем, живут только в настоящем, и потому им ещё хуже — они не могут мечтать о конце боли или вспоминать время, когда гоняли кроликов на лугу.

Гук взял скальпель и потянулся к Даниелю.

Переводчик: Е. М. Доброхотова-Майкова


Книги четвертая и пятая СМЕШЕНЬЕ

Морин


Когда сперва я в руки взял перо

И стал писать, на ум мне не пришло,

Что книжечку смогу я написать

Подобную; нет, я хотел создать

Другую; и, почти закончив ту,

Я эту начал, перейдя черту.[141]

Джон Беньян, «Путь паломника»,

Оправдание автором своей книги

От автора

Этот том состоит из двух романов, «Бонанца» и «Альянс». Действие обоих происходит в 1689–1702 гг. Вместо того чтобы расположить их последовательно, вынуждая читателя прыгать из 1702-го в 1689 г., я перемежаю главы одного романа главами другого в надежде, что такое смешенье поможет читателю избежать замешательства.


Книга четвёртая Бонанца

Природа человеческая столь превосходна, искры небесного огня пылают в ней столь ярко, что заслуживают всяческого порицания те, кто по малодушию, выдаваемому за осторожность, по лени, величаемой умеренностью, либо из скаредности, притворно именуемой бережливостью, так или иначе, воздерживается от великих и благородных деяний.

Джованни Франческо Джемелли Карери, «Путешествие вокруг света»

Варварийское побережье Октябрь 1689

Не просто пробуждение, а взрывное окончание невероятно долгого и однообразного сна. Сейчас он не мог уже толком вспомнить, что, собственно, ему снилось; вроде бы он всё время грёб или что-то шкрябал. Короче, он не обиделся, что его разбудили, а если б и обиделся, то сообразил бы придержать язык и скрыть досаду под маской неунывающего бродяги. Ибо сновидения прервал нечеловеческой силы грохот, некая богоподобная сила, на которую не след орать или жаловаться, по крайней мере сейчас.

Палили пушки. Чёрт-те сколько чёрт-те каких. Целые батареи осадных орудий и береговой артиллерии стреляли без остановки.

Он выкатился из-под облепленного ракушками корабельного корпуса, под которым, видимо, прикорнул, и его тут же вдавило в песок волной знойного воздуха. На этом этапе человеку умному, сведущему в делах военных, следовало по-пластунски ползти в укрытие, однако по всему берегу в песок плотно упирались обутые в сандалии волосатые ноги, и никто не торопился падать ничком.

Лежа на спине, он смотрел сквозь мокрый, испачканный в песке подол дерюжной рубахи, окутавшей своего обладателя мягким золотистым сиянием, прямо в незрячее око чужого уда, странным образом видоизменённого. Эту конкретную игру в гляделки он проиграл и, перекатившись обратно, возмущённо встал на ноги, однако позабыл про нависающее корабельное днище и вмазался башкой в ракушки. Завопил благим матом, но никто его не услышал. Даже он сам. Попытался заткнуть уши и крикнуть, но всё равно не услышал ничего, кроме грома пушек. Время осмотреться и сообразить что к чему. Корабельное днище закрывало обзор. С другой стороны в сверкающий залив уходила каменная дамба. Под любопытными взглядами человека с грибообразным удом он зашёл в воду по колено, обернулся и увидел такое, что аж сел.

Залив был усеян крохотными островками. На одном из них возвышалась приземистая круглая крепость, которую возвели (если он что-нибудь смыслил в архитектуре) ценою немалых затрат испанцы, подгоняемые смертельным страхом за свою жизнь. Боялись они, надо полагать, не зря, потому как сейчас над крепостью развевалось зелёное знамя с серебряным полумесяцем. Крепость опоясывали три яруса пушек (вернее сказать, крепость состояла из трёх ярусов пушек), судя по виду и грохоту — шестидесятифунтовых, то есть способных забросить на несколько миль ядро с дыню размером. Из окутавшего форт порохового дыма там и тут вырывалось пламя, создавая впечатление грозовой тучи, умятой и загнанной в бочонок.

Белая каменная дамба соединяла укрепление с берегом, который на первый взгляд представал сплошной каменной стеной, уходила отвесно вверх от самой кромки воды и тоже щетинилась пушками. Все они палили с такой частотой, с какой их успевали банить и заряжать порохом.

За стеной раскинулся белый городок. Стоя у подножия высокой стены, обычно мало что увидишь, разве что церковный шпиль-другой. Однако этот город старательно прилепился к отвесному склону, начинавшемуся от самого моря. Впечатление было такое, словно некое чистоплотное божество поставило на попа клинышек Парижа, чтобы оттуда наконец, вытекло всё дерьмо. С самого верха, на месте ломика или рычага, которым должно было орудовать гипотетическое божество, торчала ещё одна, на этот раз мавританского вида, восьмиугольная фортеция, утыканная ещё более колоссальными пушками, а также мортирами для навесной стрельбы по морю. Все они тоже палили — как и орудия на различных дополнительных фортах, бастионах и пушечных платформах вдоль городской стены.

В редкие промежутки между громовыми раскатами шестидесятифунтовок он различал подголосок ружейного и пистолетного огня и теперь (перенеся внимание на более мелкие детали) увидел на стене нечто вроде дымной лужайки, только вместо травы на ней росли люди. Некоторые были в белом, другие — в чёрном, но преобладали яркие одежды: белые шаровары, подпоясанные разноцветными шёлковыми кушаками, пёстро расшитые жилеты (часто один на другом), на голове — фески или тюрбаны. Почти все одетые таким образом люди держали в каждой руке по пистолю и либо палили в воздух, либо перезаряжали.

Обладатель экзотической залупы — смуглый, в скуфейке поверх курчавых, чудно выстриженных волос — подобрал рубаху и заплескал по воде — взглянуть, не случилось ли чего с товарищем. Тот по-прежнему двумя руками сжимал голову, отчасти чтобы остановить кровотечение из рассечённой о корабельное днище кожи, отчасти чтобы черепушку не снесло грохотом. Чернявый наклонился, посмотрел ему в глаза и зашевелил губами. Лицо оставалось серьёзным и в то же время чуточку насмешливым.

Он ухватился за протянутую руку и встал. Костяшки пальцев у обоих были содраны в кровь, а ладони — такие мозолистые, что почти могли бы ловить на лету пули.

Интересно, куда палят все эти пушки и есть ли шанс уцелеть? В заливе собрался флот из трёх-четырёх десятков кораблей, и, ясное дело, они тоже палили. Однако те, что походили на голландские фрегаты, не стреляли по восточного вида галерам и наоборот; равным образом, видимо, ни одно судно не осыпало ядрами белый город. Все корабли, даже европейской постройки, несли на мачтах зелёный флаг с полумесяцем.

Наконец его взгляд остановился на судне, примечательном тем, что оно одно в отличие от всего вокруг не плевалось дымом и пламенем. То была магометанского вида галера, исключительно красивая, во всяком случае — по мнению тех, кому по вкусу чрезмерная роскошь: её нефункциональные части полностью состояли из золочёных финтифлюшек, сверкавших на солнце даже сквозь пелену дыма. Латинский парус был убран, и галера величаво скользила на вёслах.

Он поймал себя на том, что чересчур пристально изучает движения вёсел и восхищается их слаженностью куда больше, что пристало вменяемому бродяге. Напрашивался вопрос: по-прежнему ли он бродяга и в своём ли уме? Смутно помнилось, что какую-то часть своей жизни и он мыкался по христианскому миру, постепенно теряя рассудок от французской болезни, но сейчас голова казалась вполне ясной, только из неё куда-то выветрилось, кто он, как сюда попал и что вообще в последнее время происходило. Да и непонятно, какой смысл вкладывать в понятие «последнее время», учитывая длину бороды, доходившей до пояса.

Канонада стала ещё громче, если такое возможно, и достигла наивысшей точки в тот миг, когда золочёная галера подошла к выдающейся в залив пристани. Внезапно всё смолкло.

— Что, чёрт меня дери… — начал он, но конец фразы заглушил звук, восполнявший пронзительностью то, что проигрывал канонаде в громкости. В изумлении прислушавшись, он различил некое сходство между этим и музыкой. Ритм присутствовал, правда, исключительно бурливый и сложный, и мелодия тоже; не похожая ни на какой цивилизованный строй, она отдавала дикими ирландскими песнопениями. Гармония, нежность, напевность и другие качества, обычно ассоциируемые с музыкой, отсутствовали начисто. Ибо турки, или кто там они были, не признавали флейт, скрипок, лютней и других благозвучных инструментов. Их оркестр состоял из барабанов, тарелок и исполинских боевых гобоев, выкованных из меди и снабженных скрипучими, скрежещущими язычками, — такими звуками мог бы сопровождаться вооружённый штурм заселённой скворцами колокольни.

— Смиренно приношу извинения всем шотландцам, с которыми сталкивался в жизни, — прокричал он. — Их музыка всё-таки не самая отвратная в мире.

Его товарищ поднёс ладонь к уху, но мало что услышал, а понял и того меньше.

Надо сказать, почти весь город прятался за стеной, каких не видывал христианский мир. Однако по эту сторону имелось множество пирсов, волноломов, орудийных платформ, полосок илистого берега — и всё, способное выдержать вес человека или лошади, было заполнено людьми в диковинном обмундировании. Короче, происходило некое подобие военного смотра. И впрямь, после того, как по рядам несколько раз прокатился многоголосый рёв, отзвучали адская музыка и очередные залпы, разные важные турки (в нём крепла уверенность, что это именно турки) начали проезжать через ворота в могучей стене и исчезать в городе. Первым ехал невероятно грозный и величественный всадник на вороном жеребце. По бокам от него выступали два барабанщика. От барабанного боя накатило необъяснимое желание схватиться за вёсла.

— Это, Джек, ага янычар, — сказал обрезанный.

Имя «Джек» показалось знакомым или по крайней мере сподручным. Значит, он Джек.

За барабанщиками ехал седобородый старик, почти такой же великолепный, как ага янычар, но не столь тяжело вооружённый. «Премьер-министр», — сказал Джеку его спутник. Потом, на своих двоих, проследовали десятка два более или менее пышно разодетых офицеров («ага-баши»), за ними целая толпа в роскошных тюрбанах, украшенных первоклассными страусовыми перьями («булюк-баши», — последовал комментарий).

Становилось ясно, что этот тип из тех, кто не упустит случая блеснуть познаниями и просветить недоумков. Джек собрался уже сказать, что не нуждается в просвещении, но что-то его остановило. Отчасти смутное ощущение, что они с этим малым знакомы, причём давно, а значит, тот всего лишь пытается поддержать разговор. Отчасти — некая языковая закавыка. Откуда-то Джек знал, что булюк-баши соответствуют капитанам, ага-баши на один ранг выше и что ага янычар — генерал. Однако он не мог взять в толк, с какой стати понимает всю эту тарабарщину. Поэтому Джек молчал, покуда в хвост процессии пристраивались многочисленные ода-баши (лейтенанты) и векиль-харджи (урядники). Различные ходжи — например, соляной ходжа, таможенный ходжа, ходжа мер и весов — следовали за главным ходжой; далее выступали чауши в длинных изумрудных одеяниях, подпоясанных алыми кушаками, и белых кожаных шапках; их фантастически закрученные усы лихо завивались вверх, алые подбитые башмаки грозно стучали по каменной пристани. Следом промаршировали кадии, имамы и муфтии. И наконец, с золочёной галеры на причал спустилась рота великолепных янычар. За ними появился человек в ярдах кипенно-белой ткани, собранной при помощи множества массивных золотых брошей в наряд, который наверняка бы рассыпался, если бы человек шёл, а не ехал на белом красноглазом коне, обвешанном драгоценной сбруей в том количестве, какое только может нести лошадь, не спотыкаясь обо все эти роскошества.

— Новый паша — прямиком из Константинополя.

— Гром меня разрази — из-за него-то и палили все пушки?

— Нового пашу принято встречать полутора тысячами выстрелов.

— Где принято?

— Здесь.

— А здесь — это где?

— Прости, я запамятовал, что ты был не в себе. Город, высящийся вон на той горе, — Несокрушимый бастион ислама, Бич христианского мира, Узда Италии и Гроза Испании, Форпост священной войны, покоривший все моря и сбирающий со всех народов законную дань.

— Враз не выговоришь.

— Англичане называют его Алжир.

— Что ж, в христианском мире я видел, как на целые войны тратилось меньше пороха, чем в Алжире на то, чтобы поздоровкаться с пашой; так что, может быть, твои слова — не пустая похвальба. Кстати, на каком языке мы говорим?

— Его называют «лингва франка» или «сабир». Часть слов в нём из провансальского, испанского или итальянского, часть — из арабского и турецкого. В твоём сабире, Джек, больше французского, в моём — испанского.

— Уж точно ты не испанец!

Собеседник поклонился (правда, шапочку не снял); пейсы, соскользнув с плеч, закачались в воздухе.

— Мойше де ла Крус к вашим услугам.

— Моисей Креста?! Что за имечко такое еврейское?

Мойше, похоже, не находил своё имя особенно комичным.

— История долгая — даже по твоим меркам, Джек. Довольно сказать, что нелегко быть иудеем на Пиренейском полуострове.

— Как ты здесь очутился? — начал Джек, но его перебил рослый турок с «бычьим хером» в руке, который замахал на Джека и Мойше, приказывая им выйти из прибрежной полосы и возвращаться к работе: сиеста была фини, и теперь, когда паша проехал через баб в ситэ, наступило время трабахо[142].

Трабахо заключалась в том, чтобы отскребать ракушки от ближайшей галеры, вытащенной на берег и перевёрнутой килем кверху. Джек, Мойше и ещё десяток невольников (ибо никуда было не деться от факта, что все они здесь невольники) принялись скоблить днище галеры различными грубыми металлическими орудиями. Турок расхаживал взад-вперёд, помахивая «бычьим хером». Высоко над ними слышалось подобие канонады — это процессия двигалась по улицам города; на счастье, бой барабанов, завывание осадных гобоев и штурмовых фаготов приглушала высокая стена.

— Сдаётся мне, ты и впрямь выздоровел.

— Что бы ни плели тебе алхимики и врачи, французская хворь не лечится. У меня короткое просветление, вот и всё.

— Отнюдь. Некоторые видные арабские и еврейские целители утверждают, что упомянутая хворь выходит из организма полностью и навсегда, если у больного несколько дней кряду держится исключительно высокий жар.

— Не то чтобы я очень хорошо себя чувствовал, но жара у меня нет.

— Однако несколько дней назад ты и ещё несколько человек слегли с сильнейшей suette anglaise[143].

— Никогда про такую не слыхивал, даром, что сам англичанин.

Мойше де ла Крус пожал плечами, насколько такое возможно, когда сковыриваешь ракушки ржавой зазубренной киркой.

— Здесь она хорошо известна — прошлой весной выкашивала целые селения.

— Может, тамошние жители просто слишком долго слушали местную музыку?

Мойше снова пожал плечами.

— Болезнь вполне реальная — может, не столь страшная, как антонов огонь, носовертица или письма-из-Венеции…

— Отставить!

— Так или иначе, Джек, ты слёг с таким жаром, что другие тутсаки в баньёле две недели жарили кебабы у тебя на лбу. Наконец как-то утром тебя объявили мёртвым, вынесли из баньёла и бросили на телегу. Наш хозяин отправился в казначейство уведомить ходжа-эл-пенджик, чтобы в твоей купчей проставили отметку о смерти, — это необходимо для выплаты страхового возмещения. Однако ходжа-эл-пенджик, памятуя о скором приезде нового паши, желал самолично убедиться в правильности записи; за любые огрехи, выявленные при ревизии, его ждет, по меньшей мере, битьё по пяткам.

— Можно ли из этого сделать вывод, что рабовладельцы часто мухлюют со страховкой?

— На некоторых из них клейма негде ставить, — сообщил Мойше. — Поэтому мне велели сопровождать ходжу-эл-пенджика в баньёл и показать ему твоё тело, а прежде я долгие часы дожидался во дворе, покуда ходжа-эл-пенджик проводил сиесту в тени лаймового дерева. Потом мы отправились в баньёл, но к тому времени тебя уже увезли на янычарское кладбище.

— Куда-куда? Я такой же янычар, как и ты!

— Тс-с-с! Так я и заключил за те несколько лет, что был прикован рядом с тобой и выслушивал твой автобиографический бред. Поначалу рассказы казались невероятными, затем — даже занимательными, но после сотого и тысячного повторения…

— Хватит! Не сомневаюсь, Мойше де ла Крус, что у тебя хватает собственных неприятных качеств, даже если я в отличие от тебя их не помню. Сейчас я хочу знать одно: почему меня приняли за янычара?

— Во-первых, когда тебя взяли в плен, при тебе была янычарская сабля.

— Военный трофей?

— Во-вторых, ты бился с таким ожесточением, что недостаток мастерства остался незамеченным.

— Я намеревался пасть в бою, иначе проявил бы меньше первого и больше второго.

— В-третьих — неестественное состояние твоего члена сочли знаком строгого воздержания.

— Вынужденного!

— И заключили, что ты сам себя укоротил.

— Ха! Всё было совсем не так…

— Стоп! — Мойше схватился за голову.

— Я забыл, что ты всё слышал.

— В-четвертых: у тебя на руке выжжена арабская цифра 7.

— Я тебе скажу, что это буква V и означает она «вагабонд».

— Сбоку похожа на семёрку.

— И почему это делает из меня янычара?

— Когда новобранец принимает присягу и становится ёни-ёлдаш — это низший чин, — у него на руке выжигают номер казармы, чтобы знать, к какой сеффаре он принадлежит и какой баш-ёлдаш за него отвечает.

— Ясно. Сочли, что я из седьмой казармы некоего османского гарнизона.

— Совершенно верно. А поскольку ты был явно не в себе и никуда, кроме как на галеры, не годился, тебя решили оставить тутсаком, невольником, пока не умрёшь или не придёшь в рассудок. В первом случае тебя бы похоронили как янычара.

— А во втором?

— Это ещё предстоит узнать. Тогда мы считали, что имеет место первый случай. Поэтому мы отправились за городскую стену на кладбище оджака.

— Можно ещё разок?

Оджак, или, по-нашему, очаг — турецкий янычарский орден, созданный по подобию мальтийского.

— Вот этот малый, который идёт, чтобы огреть нас «бычьим хером», принадлежит к очагу?

— Нет. Он служит у корсара, владельца нашей галеры. Корсары — ещё одно совершенно отдельное сообщество.

После того, как турок несколько раз вытянул Мойше и Джека «бычьим хером» и отправился вразумлять других невольников, Джек попросил Мойше продолжить рассказ.

— Мы с ходжой-эл-пенджиком отправились на кладбище. Мрачное это место, Джек: бесчисленные гробницы, по большей части в форме перевёрнутых скорлупок, призванные напоминать становища юрт в Трансоксианской степи — прародине, по которой до сих пор тоскуют все турки, хотя, если она и впрямь так выглядит, я их не понимаю. Тем не менее, мы час бродили среди каменных юрт, ища твоё тело, и уже собирались поворачивать вспять, когда услышали глухой голос, выкликающий какие-то не то заклятия, не то пророчества на неведомом языке. Так вот ходжа-эл-пенджик и без того был на взводе — бесконечная прогулка по кладбищу навела его на мысли о демонах, ифритах и прочей нечисти. Когда он услышал твой голос, несущийся, как мы скоро поняли, из мавзолея убиенного аги, он едва не припустил к городским воротам. Однако под рукой был не просто невольник, а и еврей в придачу, поэтому меня отправили в гробницу — посмотреть, что будет.

— И что же?

— Я нашёл тебя, Джек. Ты стоял в жутком, но восхитительно прохладном склепе, молотил по крышке саркофага, в котором покоится ага, и повторял какие-то английские слова. Смысла их я не понял, но звучали они примерно так: «Эй, любезный, принеси-ка мне кружечку твоего лучшего портера!»

— Я точно был не в своем уме, — пробормотал Джек, — ибо в таком климате куда лучше светлое пльзеньское.

— Ты был по-прежнему шалый, но я заметил в тебе искру, какой не видел уже год или два — уж точно с тех самых пор, как нас продали в Алжир. Я подумал, что жар лихорадки вкупе с палящим солнцем, на котором ты пролежал несколько часов, выгнал французскую хворь из твоего тела. И впрямь с тех пор ты день ото дня становишься всё вменяемее.

— И как всё это воспринял ходжа-эл-пенджик?

— Ты вышел голый и красный от солнечных ожогов, как варёный рак, и тебя приняли за некую разновидность ифрита. Надо сказать, что турки страшно суеверны и особенно боятся евреев. Считается, будто мы обладаем некими оккультными способностями, и каббалисты в последнее время немало потрудились для укрепления этой веры. Тем не менее, скоро всё прояснилось. Наш хозяин получил сто ударов по пяткам палкою толщиной с мой большой палец, а затем его раны полили уксусом.

— Н-да, я бы предпочёл «бычий хер»!

— Надеются, что через месяц-другой хозяин сможет стоять. А тем временем мы пережидаем равноденственные шторма и приводим в порядок нашу галеру, как ты и сам видишь.


По ходу рассказа Джек косился на других галерников и видел невероятное смешение рас. Здесь были негры, европейцы, евреи, индусы, азиаты и множество других, незнакомых ему народностей, однако никого из команды «Ран Господних».

— А что с Евгением и мистером Футом? Выражаясь поэтически: получено ли за них страховое вознаграждение?

— Они на левом весле. Евгений гребёт за двоих, мистер Фут не гребёт вовсе, поэтому в контексте хорошо управляемой галеры они практически неразделимы.

— Так они живы?

— Живы и здравствуют — ты увидишь их позже.

— Почему они не отскабливают ракушки вместе со всеми? — обиженно поинтересовался Джек.

— Зимними месяцами в Алжире, когда галеры не выходят в море, гребцам дозволяется — нет, горячо рекомендуется — заниматься отхожим промыслом. Хозяин получает долю от заработанного. Те, кто ничего не умеют, отскабливают ракушки.

Новость эта Джека не обрадовала, и он накинулся на ракушки с такой злостью, что едва не врубился в корпус галеры. Немедля последовал нагоняй — не от надсмотрщика-турка, а от приземистого рыжего невольника, работавшего рядом.

— Мне плевать, ты правда тронутый или только прикидываешься, но обшивку изволь беречь, не то нам всем крышка! — гаркнул тот на английском пополам с голландским. Джек был на голову его выше и собрался уже воспользоваться своим преимуществом, но рассудил, что надсмотрщик, который лупит за простой разговор, вряд ли одобрит потасовку. Кроме того, за спиной у рыжего голландца стоял довольно крупный детина и поглядывал на Джека с той же брезгливой недоверчивостью. Детина смахивал на китайца, хотя не выглядел ни щуплым, ни забитым. И он, и голландец казались мучительно знакомыми.

— Эй, малый, потрави-ка немного! Ты не хозяин, не капитан. Что нам за дело до какой-то царапины — лишь бы на плаву держалась!

Голландец недоверчиво помотал головой и вернулся к ракушке, которую отсекал от галеры с тщательностью эскулапа, удаляющего мочевой камень эрцгерцогу.

— Спасибо, что не устроил сцену, — сказал Мойше. — Нам, на правом весле, важно поддерживать мир.

— Эти двое гребут вместе с нами?!

— Да, а пятый в городе, занят собственным промыслом.

— Так на кой нам хорошие с ними отношения?

— Помимо того, что мы восемь месяцев в году сидим на одной скамье?

— Да.

— Мы должны грести слаженно, чтобы сохранять паритет с левым веслом.

— А если мы не будем грести слаженно?

— Галера начнёт…

— Кружить на месте, понятно. А нам-то что?

— Помимо того, что нам спустят шкуру «бычьим хером»?

— Я так понимаю, это само собой.

— Гребцы подобраны друг к другу. Покуда мы гребём наравне с левым веслом, мы составляем комплект из десяти невольников. В таком качестве нас продали нынешнему хозяину. Однако если Евгений и его товарищи по скамье начнут грести сильнее, нас разделят — твои друзья окажутся на разных галерах либо даже в разных городах.

— И поделом им.

— Извини, не понял.

— Нет, это ты меня извини, — сказал Джек, — но мы ишачим здесь, на этом вонючем берегу. Ладно я — чокнутый бродяга, но ты, судя по всему, — образованный еврей, голландец — явно корабельный офицер, и бог его знает этого китайца…

— Вообще-то он японец, воспитанный иезуитами.

— Отлично: всё к одному.

— К чему же?

— Чем Евгений и мистер Фут лучше?

— Они создали своего рода предприятие, в котором Евгений — рабочая сила, а мистер Фут — руководство. Чем именно они занимаются, объяснить трудно. Позже сам увидишь. А пока важно, чтобы вся десятка оставалась вместе!

— За каким лешим тебе это надо?

— Просидев несколько лет на галерной скамье, я втайне составил план, который принесёт нам десятерым богатство и свободу, хотя не обязательно в такой последовательности, — сказал Мойше де ла Крус.

— Предусмотрен ли планом вооружённый мятеж? Поскольку…

Мойше закатил глаза.

— Я просто силюсь вообразить, какая роль может быть отведена мне в плане — если, разумеется, он составлен не сумасшедшим.

— Этот вопрос я до сегодняшнего дня сам частенько себе задавал. Признаюсь, в ранних версиях плана предполагалось как можно раньше выбросить тебя за борт. Однако сегодня, когда с трехъярусных батарей Пеньона и грозных башен касбы прогремели полторы тысячи выстрелов, сдаётся, в твоей голове расчистились последние заторы, и ты окончательно пришёл в рассудок — или, во всяком случае, почти пришёл. Теперь, Джек, у тебя есть своя роль в плане.

— И мне её откроют?

— Ты будешь нашим янычаром.

— Я не…

— Погоди! Видишь того малого, который отскребает ракушки?

— Которого? Их тут добрая сотня.

— Высокий, похож на араба с примесью негритянской крови — то есть египтянина.

— Вижу.

— Это Ниязи с правого весла.

— Он — янычар?

— Нет, но довольно среди них прожил и покажет, как себя вести. Даппа — чёрный, вон там — научит тебя нескольким турецким словам. А Габриель — японский иезуит — отменный фехтовальщик. Он быстро тебя поднатаскает.

— А зачем по плану нужен лжеянычар?

— Вообще-то нужен настоящий, — вздохнул Мойше, — однако выбирать не приходится.

— Я так и не получил ответа на свой вопрос.

— Позже — когда соберёмся все вместе.

— Ты говоришь, как придворный, сладкими эвфемизмами. Что значит «соберёмся»? Когда нас прикуют за ошейники где-нибудь в тёмных подземельях касбы?

— Ощупай рукой шею, Джек, и скажи, носил ли ты в последнее время ошейник?

— Э… сдаётся, что нет.

— Скоро конец работы — мы пойдём в город и встретимся с остальными.

— Ха! Так-таки прямо и пойдём? Будто свободные?

Через час с высоких башен, понатыканных по всему городу, послышались странные завывания, и в касбе выстрелила одна-единственная пушка. Тут же все невольники положили орудия и парами-тройками побрели к городу. Семеро участников плана задержались подождать голландца, ван Крюйка, который не хотел уходить, не доведя работу до конца.

Мойше приметил оброненный топорик, нахмурился, поднял его, очистил от мокрого песка и принялся стрелять глазами по сторонам, ища, куда бы его пристроить. При этом он в задумчивости подбрасывал топорик. Поскольку весь вес заключался в обухе, рукоять беспорядочно крутилась в воздухе. Тем не менее, Мойше всякий раз ловко её ловил. Наконец взгляд его остановился на сухом бревне, вбитом в песок и подпиравшем корпус галеры. Мойше снова подкинул топорик раз, другой, потом резко отвёл его за голову, высунул язык, мгновение помедлил и метнул. Топорик один раз медленно повернулся в полёте и замер, вонзившись углом лезвия в сухое бревно.

Семеро галерников поднялись к подножию колоссальной стены и зашагали к городским воротам. Джек шёл вместе со всеми, невольно втягивая голову в ожидании удара бичом. Однако удара не последовало. Ближе к городу он расправил плечи и пошёл свободнее. Вся команда примкнула к нему и к Мойше: вспыльчивый голландец, японец-иезуит, негр с волосами, свитыми в упругие жгуты, египтянин по имени Ниязи и пожилой испанец, страдающий чем-то вроде нервного тика. Когда они проходили в ворота, он громко обратился к стоящим на страже янычарам. Джек понял не все испанские слова, хотя общий смысл разобрал: «Слушайте меня, нехристи поганые, содомиты вонючие, мы составили тайный заговор!» Джек не стал бы такого сейчас говорить, но Мойше и остальные только весело перемигнулись с янычарами и вошли в город: Притон разбойников, Осиное Гнездо, Бич Христианского Мира, Цитадель Веры.


Главная, необычайно широкая улица Алжира была заполнена турками, которые сидели, скрестив ноги, и потягивали дым из кальянов. Джек, Мойше и остальные шли по ней недолго. Мойше юркнул в стрельчатую арку, такую узкую, что в неё пришлось проходить боком, и устремился вперёд по каменному, открытому сверху коридору немногим шире арки. Идти приходилось вереницей и вжиматься в стену всякий раз, как кто-нибудь шёл навстречу. Ощущение было такое, словно находишься в глубине древнего здания, хотя, поднимая глаза, Джек видел щелочку неба между глухими стенами, встающими ярдов на десять-двадцать. Террасы и садики на кровлях соединяли мостки и деревянные лестницы. Временами по ним с крыши на крышу порхали одетые в чёрное фигуры, темные и неуловимые, как летучие мыши. Разглядеть их толком не удавалось; Джек видел только, что все они одеты как Элиза под Веной, и по походке угадывал женщин.

Внизу, на улице — если допустимо назвать улицей столь узкий проход, — женщин не было. Зато мужчины собрались самые разнообразные. Отличить янычар не составляло труда; попадались греки и славяне, но преобладали раскосые азиаты. Наряд их (весьма роскошный) составляли широкие плиссированные шаровары, подпоясанные кушаком, за который были заткнуты всевозможные пистоли, кинжалы и ятаганы; здесь же болтались кошели, кисеты, трубки и даже часы. Сверху — свободная рубаха и нескольких жилетов, каждый — выставка галуна, золотых булавок, богатой вышивки. На голове — тюрбан, на ногах — остроносые туфли, иногда поверх всего — длинная епанча. Однако чаще всего встречались мавры или берберы, жившие здесь до того, как пришли со своими порядками турки. На этих были широкие хламиды или просто длинные куски материи, обернутые вокруг тела и удерживаемые хитроумными кушаками или булавками. Изредка попадались евреи, всегда в чёрном, и считанные европейцы — в том, что носили у себя на родине, пока не обасурманились.

Некоторые были в одежде того же фасона, что и юные франты, осаждавшие Элизу в амстердамской «Деве», но порою Джек замечал стариков в плоёном воротнике, испанской шляпе и с бородой клинышком. «Тьфу ты, Господи! — вскричал Джек при виде одного из таких. — Почему мы — невольники, а вон тот старый хрыч, ковыляющий по лестнице, — уважаемый гражданин?»

Вопрос привёл в недоумение всех, кроме негра со жгутами на голове, который только рассмеялся и покачал головой.

— Некоторые вопросы задавать очень опасно, — сказал он. — Знаю по опыту.

— Так кто ты такой и почему говоришь по-английски лучше меня?

— Меня зовут Даппа. Я — полиглот.

— Я не понимаю, что это значит, — сказал Джек. — Впрочем, поскольку мы всего лишь кучка рабов, затерянных в чужой крепости, думаю, не будет вреда выслушать твои объяснения.

— Вообще-то мы не затеряны, а идём самой прямой дорогой, — заметил Даппа, — но моя история коротка в отличие от твоей, Джек, и я успею её изложить. Так вот, в каждом невольничьем порту должен быть человек, знающий множество языков. Как иначе чёрные работорговцы, добывающие товар во внутренних частях материка, договорятся с капитаном, чей корабль бросил якорь у берега? Работорговцы происходят из разных племён и говорят на разных наречиях; точно так же и капитан может оказаться англичанином, голландцем, французом, португальцем, испанцем, арабом или кем угодно. Всё зависит от исхода различных европейских войн, о которых мы в Африке ничего не знаем, покуда над фортом в устье реки не сменится флаг.

— Можешь не продолжать — я участвовал в нескольких таких войнах.

— Джек, я из города на реке, которую белые называют Нигер. Жизнь там привольная — еда растёт на деревьях. Я мог бы бесконечно петь дифирамбы родному краю, хотя довольно просто сказать, что это рай. Если забыть про институт рабства, который был у нас всегда. Сколько помнят наши жрецы и старейшины, арабы поднимались по реке и выменивали рабов на ткани, золото и другой товар.

— А откуда брались рабы?

— Хороший вопрос. Раньше их пригоняли из местностей выше по реке — длинными колоннами, с деревянными колодками на шее. А некоторых жителей нашего города обращали в рабство за долги или за преступления.

— Так у вас есть приставы? Судьи?

— В моем городе священнослужители обладают огромной властью и делают многое из того, что в твоей стране делают приставы и судьи.

— Под священнослужителями ты вряд ли разумеешь таких, в смешных нахлобучках, бормочущих на латыни…

Даппа рассмеялся.

— Когда арабы или католики пытаются обратить нас в свою веру, мы их выслушиваем, а потом просим сесть в лодки и возвратиться, откуда приплыли. Нет, мы в моём городе придерживаемся традиционной религии, деталями которой я не стану тебя утомлять. Скажу лишь, что у нас есть чтимый оракул. Это…

— Знаю. Слыхал о них в пьесах.

— Отлично. Тогда довольно будет сказать, что паломники со всей округи стекаются к жрецам аро — оракулам нашего города. Так вот: примерно в то же время, когда одни португальцы начали подниматься по реке, чтобы нас обратить, другие начали прибывать за невольниками. Ничего особенного — арабы занимались этим спокон веков. Однако постепенно — настолько постепенно, что на протяжении своей жизни человек не замечал изменений, — покупатели стали появляться чаще, а стоимость рабов выросла. Голландцам, англичанам и другим белым требовалось всё больше невольников. Храмы жрецов аро украсились золотом и серебром, невольничьи караваны с верховьев реки стали многочисленнее и приходили чаще. И всё равно спрос превышал предложение. Жрецы, исполнявшие роль судей, обращали в рабство все больше людей за всё меньшие провинности. Они разбогатели и заважничали, по улицам теперь разъезжали не иначе, как в золочёных паланкинах. Впрочем, некоторая категория африканцев лишь больше их уважала, видя в этой роскоши знак, что жрецы — могущественные колдуны и предсказатели. Посему с ростом работорговли росли и толпы паломников со всей дельты Нигера, приходивших получить исцеление от болезни или посоветоваться с оракулом.

— Пока я не вижу ничего нового по сравнению с христианским миром, — заметил Джек.

— Разница в том, что со временем у жрецов иссякли и преступники, и рабы.

— То есть как это «иссякли преступники»?

— В рабство обращали за самую пустяковую провинность, а живого товара по-прежнему не хватало. Тогда жрецы постановили, что любой, кто предстанет перед оракулом и задаст глупый вопрос, будет немедленно схвачен и продан в неволю.

— М-м… Если глупые вопросы в Африке задают так же часто, как у меня на родине, то решение должно было породить целый поток несчастных…

— Да. И всё же паломники продолжали стекаться в наш город.

— Ты был одним из них?

— Нет. Мне посчастливилось родиться в семье жреца. В детстве я говорил без умолку, и меня решили сделать полиглотом. Поэтому, когда в городе оказывался белый или араб, я селился с ним и старался выучить язык. А когда появлялись миссионеры, я с той же самой целью выказывал интерес к их вере.

— Как же ты стал рабом?

— Однажды я отправился вниз по реке в Бонни, невольничий форт в устье Нигера. По пути я посетил множество городов и понял, что мой — лишь один из множества невольничьих рынков на реке. Испанец-миссионер, с которым я путешествовал, сообщил, что такие центры работорговли, как Бонни, расположены по всему африканскому побережью. Впервые я осознал размах невольничьего промысла — и весь его ужас. Поскольку ты сам раб, Джек, и не раз выражал недовольство, я не стану развивать эту тему и вернусь к своему рассказу. Я спросил миссионера, как европейская религия, основанная на любви, оправдывает такую жестокость. Испанец ответил, что в церкви по этому поводу существуют большие разногласия, но, в конечном счете, для работорговли есть только одно оправдание: негров, которых белые работорговцы покупают у чёрных, немедленно крестят, и польза, приносимая этим бессмертной душе, искупает страдания, что предстоит до конца дней терпеть смертному телу. «Ты хочешь сказать, — вскричал я, — что против законов Божьих обращать в рабство негра, если он уже христианин?» «Да, верно», — отвечал миссионер. И тут я преисполнился тем, что вы называете рвением. Мне очень нравится это слово. В своём рвении я вскочил на первую же шлюпку, шедшую вверх по реке. То был баркас Королевской африканской компании, который вёз куски ситца в обмен на невольников. Добравшись до родного города, я отправился прямиком в храм и, как бы вы сказали, «пролез по блату» к высшему из верховных жрецов аро. Я знал его с детства — он доводился мне кем-то вроде дяди, и мы не раз ели из одной миски. Он восседал на золотом троне, в львиной шкуре, обвешанный бусами из раковин каури. Я в волнении произнёс: «Знаешь ли ты, что есть способ наконец покончить со злом? Закон христианской церкви гласит, что крещёного нельзя обратить в рабство!» «К чему ты клонишь? — спросил предсказатель. — Точнее, в чём твой вопрос?» «Очень просто, — отвечал я. — Почему бы нам не крестить весь город (католики — настоящие специалисты по массовым крещениям) и всех паломников, которые входят в городские ворота?»

— И что ответил оракул?

— После мгновенного колебания он обернулся к стоящим рядом стражам и легонько повёл мухобойкой. Стражи выскочили вперёд и принялись связывать мне руки за спиной. «Что это значит? Что со мной делают, дядя?» — вскричал я. Он ответил: «Это уже два… нет, три глупых вопроса, и я обратил бы тебя в рабство трижды, будь такое возможно». «Боже мой, — сказал я, начиная осознавать весь ужас происходящего, — разве ты не видишь чудовищности того, что творишь? В Бонни и других невольничьих портах наши братья умирают от болезней и отчаяния ещё до того, как их погрузят на каторжные невольничьи корабли. Сотни лет спустя дети их детей будут жить на чужбине изгоями, ожесточённые мыслями об участи предков! Как можешь ты — достойный с виду человек, выказывающий любовь к своим жёнам и детям, — соучаствовать в таком неописуемом преступлении?» «А вот это дельный вопрос!» — ответил оракул и новым движением мухобойки отправил меня в невольничью яму. В Бонни я вернулся на том же английском баркасе, что доставил меня вверх по реке, а мой дядя украсил свой дом ещё одним куском ситца.

Даппа расхохотался, сверкая красивыми белыми зубами в быстро сгущающихся сумерках алжирского проулка.

Джек выдавил вежливый смешок. Хотя остальные невольники, вероятно, ещё не слышали историю Даппы на английском, они узнали ритм и улыбнулись в положенном месте. Дерганый испанец рассмеялся от души и сказал: «Надо быть безмозглым негритосом, чтобы находить это смешным!», но Даппа оставил его слова без внимания.

— Рассказ неплох, — заметил Джек, — однако не объясняет, как ты попал сюда.

Вместо ответа Даппа оттянул ворот драной рубахи и показал правую грудь. В сумерках Джек еле-еле различил рисунок шрамов.

— Я не знаю букв, — сказал Джек.

— Тогда я научу тебя двум. — Прежде чем Джек успел отдёрнуть руку, Даппа поймал его указательный палец. — Это «D», — сказал он, водя Джековым пальцем по шраму. — Оно означает «duke», то есть «герцог». А это «Y», Йорк. Герцог Йоркский. Его клеймо выжгли мне в Бонни.

— Не хочется сыпать тебе соль на раны, Даппа, но теперь этот самый малый — король Англии.

— Уже нет, — вставил Мойше. — Его сбросил Вильгельм Оранский.

— Ну вот, первая хорошая новость, — пробормотал Джек.

— Дальше в моей истории нет ничего примечательного, — продолжал Даппа. — Меня продавали из одного форта в другой. Невольники из Бонни ценились дешево, поскольку мы, выросшие в раю, непривычны к сельскохозяйственному труду. Иначе меня отправили бы прямиком в Бразилию или на Карибские острова. Я оказался в трюме португальского корабля, идущего на Мадейру, и его захватил тот же рабатский корсар, что прежде взял на абордаж твоё судно.

— Надо поторапливаться, — сказал Мойше, запрокидывая голову.

Внизу давно была ночь, хотя в нескольких футах над ними угол стены заливал алый закатный свет. Маленькая колонна невольников прибавила шаг и, миновав несколько поворотов, оказалась на относительно широкой улице (то есть Джек уже не мог одновременно коснуться противоположных стен). Судя по луковой шелухе и отбросам под ногами, здесь располагался базар, сейчас же прилавки были пусты и лавки закрыты.

На углу дожидался темноволосый, странно знакомый молодой человек. Он говорил на сабире с акцентом, в котором Джек по парижским воспоминаниям узнал армянский. Однако не успел Джек удивиться или задуматься, как они вышли на открытое место вроде площади с общественным фонтаном для питья посередине и несколькими большими, ничем не примечательными зданиями по сторонам. В одно из них, ярко освещенное, пыталось разом пробиться внутрь множество людей. Здесь были и невольники, и янычары, а также обычная алжирская доля берберов, евреев и христиан. Приблизившись к толпе, Мойше посторонился, пропуская вперёд испанца, который тут же принялся расчищать дорогу в здание: выкрикивать самые страшные оскорбления, какие только Джек слышал, толкать вооружённых турок под рёбра и наступать на загнутые носы их туфель. Джек ждал, что ему снесут голову саблей просто за компанию с грубияном, однако жертвы пинков и оскорблений, узнав испанца, разражались хохотом, после чего принимались с весельем наблюдать за тем, как достаётся стоящим впереди. Мойше и другие, не теряя времени, протискивались за его спиной, так что добрались до входа быстро и, очевидно, вовремя. Ещё немного, и было бы поздно — турки-стражники что-то сердито закричали, указывая на западную часть неба, потемневшую до почти невидимой сини, словно пламя свечи силилось пробиться сквозь фарфоровое блюдечко. Один из стражников вытянул плетью Даппу и японца-иезуита; Джек успел увернуться.

Мойше упомянул, что они живут в месте, которое называется «баньёл». Джек заключил, что это оно и есть: двор, окружённый несколькими ярусами галерей, разделённых на множество конурок. Галереи напомнили Джеку старинные лондонские театры на Мейд-лейн между саутворкским болотом и Темзой — «Розу», «Надежду» и «Лебедь». С одним отличием: там вооружённые люди старались не пустить Джека внутрь, здесь — наказать за то, что он задержался.

Разумеется, это был не театр, а невольничье жильё. И всё же на галереях, на плоской крыше баньёла и во дворе (по крайней мере сейчас) толпились свободные алжирцы. Часть двора сбоку от центрального резервуара с водой была отгорожена верёвками наподобие сцены или борцовского ринга; по периметру её стояли факелы — так часто, что пламя их сливалось в огненную раму, ярко озарявшую пустой участок посередине.

Все турки, набившиеся во двор, были очень возбуждены. Нигде, кроме как в становище бродяг, Джек не видел столь буйной толпы. Те, кто не ругался из-за места и не заключал какие-то сложные пари, внимательно следили за приготовлениями в углу ринга. Джек понимал, что лишь два вида зрелищ могут так сильно распалить молодых мужчин, а поскольку секс янычарам запрещён, оставалось предположить какого-то рода насилие.

Пробившись вслед за Мойше в один из углов бурлящей площади, Джек был сражён наповал — хотя и не слишком удивлён — видом Евгения, совершенно голого, если не считать кожаной набедренной повязки, и обильно смазанного маслом, а также мистера Фута в великолепном алом наряде, потряхивающего туго набитым кошелём. Однако не успел Джек пробиться поближе с расспросами, как Евгений опустился на одно колено. Само по себе ничего особенного — но на толпу это подействовало как взрыв гранаты. Все вокруг попятились, оставив Евгения посреди пустого пространства, галереи замолкли и тут же разразились криками: «Рус! Рус! Рус!»

Евгений развёл руки на весь их трёхаршинный размах, потом хлопнул в ладоши, так, что с земли поднялась пыль, снова раскинул руки и ещё дважды повторил хлопок. Затем он опустил правую руку к земле ладонью кверху, поднял её к лицу, поцеловал пальцы и коснулся ими лба. Во время этой церемонии крики «Рус! Рус! Рус!» звучали приглушённо, но как только Евгений вскочил на ноги и выбежал на ринг, поднялся такой ор, что у Джека зазвенело в ушах, как от салюта полутора тысяч пушек. Евгений принял странную вызывающую позу — левый локоть упёрт в ладонь правой руки, подбородок на левой ладони — и застыл.

Несколько минут ничего не происходило, только пылали факелы и с темнеющих небес неслись громкие крики. Наконец другой основательно умасленный человек в кожаном набедреннике выполнил ту же последовательность движений и встал напротив Евгения в той же позе. Это был очень чёрный негр, не такой высокий, как Евгений, но более грузный. Гомон усилился. Мистер Фут, добавивший к своему наряду недешевого вида плащ, вышел на ринг и принялся выкрикивать какое-то объявление; он поворачивался, так что каждый зритель увидел его гланды, хотя услышать, разумеется, ничего не мог. Покончив с этим, мистер Фут торопливо отступил за верёвку. Евгений и негр повернулись лицом друг к другу, свели ладони, словно играющие дети, потом отвели головы назад и что есть силы сшиблись физиономиями. Джек опешил; когда они снова запрокинули головы и сшиблись снова, у него захватило дух; когда то же самое произошло в третий раз, он подумал, что так оно и будет продолжаться, пока один не потеряет сознание. Тут как раз они разняли руки и разошлись, пошатываясь. Кровь бежала по лицам из разбитых бровей.

И вот началась собственно борцовская схватка. Она мало отличалась от тех, что Джек повидал на своем веку, только была гораздо грязнее. Немедленно у обоих противников руки оказались в масле, так что им пришлось расцепиться и втереть в ладони пыль. Как только они сцепились вновь, пыль эта перешла на их тела. Через несколько минут Евгений и негр оказались с ног до головы в каше из пота, крови, масла и алжирской пыли. У Евгения стойка была шире, но негр держал центр тяжести низко, и ни одному не удавалось повалить другого. Поворотный миг настал через несколько минут после начала схватки, когда негр изловчился схватить Евгения за яйца и крепко их сжать, что было умно, одновременно выжидательно глядя тому в глаза, что было куда глупее. Ибо Евгений, превозмогая боль с выдержкой, от которой у Джека всё внутри похолодело, со всей силы ударил противника головой в лицо. Раздался оглушительный треск, брызнула кровь. Африканец разжал хватку и схватился за расквашенную физиономию. Евгений легко бросил его в пыль, чем поединок и закончился.

— Рус! Рус! Ру-у-с! — ревели янычары.

Евгений с философическим видом прошёлся вдоль верёвки. Мистер Фут шагал за ним с раскрытым кошелём, куда турки бросали монеты — по большей части целые пиастры. Джеку зрелище нравилось — пока весь кошель не перекочевал к дородному турку, который сидел возле ринга в чем-то вроде носилок, возложив на оттоманку замотанные бинтами ступни.


— В России я принадлежал к тайному обществу, в котором мы воспитывали друг у друга нечувствительность к пыткам, — спокойно поведал Евгений некоторое время спустя.

Все потрясённо замолчали, и Джек воспользовался затишьем, чтобы мысленно обрисовать ситуацию.

После долгой череды боёв факелы загасили, турки и свободные алжирцы разошлись, а в баньёле остались одни невольники. Оба весла в полном составе собрались на крыше выкурить по трубочке. Тонюсенький месяц висел где-то далеко-далеко — над Сахарой, подумалось Джеку. Небо было черным-черно, а звёзд — куда больше, чем ему доводилось видеть. Алжирская касба мерцала редкими огоньками; ночь полностью принадлежала десятерым невольникам.


Левое весло

ЕВГЕНИЙ-РАСКОЛЬНИК, он же Рус.

МИСТЕР ФУТ, бывший владелец «Ядра и картечи» в Дюнкерке, ныне предприниматель без портфеля.

ДАППА, негр-полиглот.

ИЕРОНИМО, злобный высокородный испанец.

НИЯЗИ, погонщик верблюдов с Верхнего Нила.


Правое весло

ДЖЕК «КУЦЫЙ ХЕР» ШАФТО, Эммердёр, король бродяг.

МОЙШЕ ДЕ ЛА КРУС, еврей, у которого есть План.

ГАБРИЕЛЬ ГОТО, японец-иезуит.

ОТТО ВАН КРЮЙК, голландский моряк.

ВРЕЖ ИСФАХНЯН, младший из парижских Исфахнянов, ибо армянин, которого они встретили на базаре, оказался именно им[144].


— Нас удерживает в этом городе неумолимая воля рынка, — начал Мойше де ла Крус.

Джек заподозрил вступление к хорошо отрепетированной и очень длинной речи, поэтому торопливо перебил:

— Ха! О каком рынке речь?

Однако, судя по лицам остальных, никто, кроме него, скептицизма не проявлял.

— Ну как же! О рынке фьючерсов на выкуп тутсаков, расположенном всего за три двери отсюда вон по тому проулку, — сказал Мойше. — Там каждый, у кого есть деньги, может приобрести долю в купчей тутсака, то есть военнопленного, в расчете, что того выкупят, и каждый пайщик получит свою часть за вычетом пошлин, налогов и сборов, установленных пашой. Это главная доходная статья городского бюджета.

— Ладно, извини, я решил, будто ты притягиваешь за уши какое-то сложное сравнение…

— Сегодня, наблюдая за Евгением во время боя, — продолжал Мойше, — я подумал, что упомянутый рынок — своего рода незримая длань, держащая нас за яйца.

— Погоди, погоди! Это что, пошли какие-то каббалистические суеверия?

— Нет, Джек, вот теперь я прибег к сравнению. Незримой длани нет — но она всё равно что есть.

— Отлично. Продолжай.

— Законы рынка требуют, чтобы с тутсаком, которого, скорее всего, выкупят, обращались хорошо…

— А такие, как мы, оказываются на галерах, — закончил Джек. — Мне понятно, почему я низко котируюсь на этом рынке и мои яйца незримая длань сжимает особенно крепко. Мистер Фут — банкрот, Евгений принадлежит к секте, члены которой друг друга истязают, Даппа — персона нон грата во всех землях южнее Сахары, семья Врежа Исфахняна хронически на мели. Сеньор Иеронимо если и обладает какими-то достоинствами, которых я до сих пор не разглядел, явно не из тех, кого близким захочется выкупать. Историю Ниязи я не знаю, но могу вообразить. Габриеля занесло не на ту сторону земного шарика. Всё более или менее ясно. Однако ван Крюйк — корабельный офицер, а ты, судя по всему, головастый еврей. Почему не выкупили вас?

— Мои родители умерли от чумы, охватившей Амстердам после того, как Кромвель перекрыл нам иностранную торговлю, и многие честные голландцы вынуждены были, покинув дома, ночевать в антисанитарной обстановке, — начал ван Крюйк с явной обидой в голосе.

— Отставить, капитан! Похож я на круглоголового? Я тут ни при чём.

— Меня выкормили казённые кормилицы в приюте. Священник-реформат, спасибо ему, научил читать и считать, но я вырос трудным подростком…

— Представляю! Чего ещё ждать от рыжего, голландского, малорослого приютского забияки? — воскликнул Джек. — И всё-таки, думаю, какой-нибудь корсар нашёл бы тебе работу получше, чем отскребать ракушки.

— Когда мне было восемнадцать, каналы замёрзли, и солдаты короля Людовика вторглись на коньках, насилуя всё, что движется, и сжигая остальное. Голландская республика готовилась погрузиться на корабли и отплыть в Азию. Требовалось много моряков. Меня прямо из тюрьмы взяли в VOC[145]. Вместе с беженцами я попал на Тексел, где получил сундучок с одеждой, трубку, табак, Библию и книгу под названием «Благочестивый мореходец». Двадцать четыре часа спустя я на военном корабле подносил канонирам мешки с порохом, уворачиваясь от английской картечи. Через год беготни с порохом и работы на помпе я стал из юнги матросом. Совершив три рейса в Индию и обратно, сделался офицером.

— Отлично! Так почему ты не офицер здесь?

— Десять лет я жил в постоянном страхе перед пиратами. Наконец мои кошмары сбылись, и у меня отняли корабль — иногда его можно увидеть в заливе и, вслушавшись, различить стоны пленников в его трюме.

— Кажется, я начинаю понимать, отчего ты не жалуешь пиратов и их промысел, — сказал Джек, — как и пристало всякому благонамеренному голландцу.

— Ван Крюйк не захотел обасурманиться и теперь гребёт вместе с нами, — добавил Мойше.

— А ты сам? Принято считать, что евреи своих в беде не бросают.

— Я — криптоиудей, — отвечал Мойше, — и даже больше крипто, чем иудей. Я вырос на экваторе. У побережья Африки есть остров Сан-Томе, суверенное владение той европейской державы, которая последняя отправит флот его обстрелять. Однако много лет только португальцы знали, где он находится, и потому остров был португальским. Так вот мои предки были испанские евреи. Двести лет назад, когда из Испании окончательно изгнали мавров и открыли Америку, королева Изабелла велела всем евреям убираться вон. Те, кто, как теперь понятно, были поумнее, «натянули чулки Вилладиего», то есть драпанули во все лопатки до самого Амстердама. Мои предки всего лишь перебрались через границу в Португалию. Однако инквизиция была и там. Когда Альваро де Каминья отправился губернатором на Сан-Томе, он взял с собой две тысячи еврейских детей, вырванных инквизицией из лона семьи. Сан-Томе владел монополией на работорговлю в той части мира — Альваро де Каминья крестил этих детей и заставил их работать на себя. Однако они тайно хранили свою веру, совершали взаперти полузабытые обряды и молились на ломаном древнееврейском, даже преклоняя колени перед золочёным алтарём с телом и кровью Христа. То были мои предки. Почти пятьдесят лет назад Сан-Томе захватили голландцы. Вероятно, это спасло жизнь родителям моего отца, ибо на испанских и португальских землях инквизиция начала свирепствовать с новой силой. Вместо того чтобы сгореть на португальском аутодафе, мой дед вместе с бабкой перебрался в Новый Амстердам, где занялся единственным известным ему ремеслом — работорговлей на службе Голландской Вест-Индской компании. Потом город захватил флот герцога Йоркского. К тому времени мой отец успел вырасти и жениться на девушке-манхатто…

— Это ещё кто такие? — спросил Джек.

— Местное индейское племя, — объяснил Мойше.

— То-то я заметил в форме твоих глаз и носа чегой-то этакое.

Лицо Мойше, озарённое лишь алым отсветом трубки, приняло ностальгическое выражение, от которого Джеку инстинктивно стало не по себе. Расстегнув верхнюю пуговицу на драной рубахе, Мойше вытащил болтавшееся у него на шее на кожаном шнурке какое-то туземное изделие.

— В потёмках трудно разглядеть эту цацку, — сказал он, — но третья бусина справа в четвёртом ряду — грязновато-белая — одна из тех, за которые голландец Петер Минуит купил у манхатто их остров, когда мама была ещё совсем крошкой в вигваме своего отца.

— Господи, да ты должен её беречь! — воскликнул Джек.

— Я её и берегу, — отвечал Мойше с лёгкой ноткой раздражения, — как легко может видеть любой дурак.

— Ты хоть представляешь, сколько она стоит?

— Практически ничего — но для меня она бесценна как память о матушке. Так или иначе, возвращаясь к рассказу — мои родители натянули чулки Вилладиего и рванули в Кюрасао, где я и родился. Матушка умерла от оспы, батюшка — от жёлтой лихорадки. Я, не зная, куда податься, прибился к тамошней общине криптоиудеев. Мы решили перебираться в Амстердам, как нашим предкам следовало поступить с самого начала. Сообща мы оплатили проезд на невольничьем корабле, везущем в Европу сахар. Его захватил рабатский корсар, и все мы оказались на галере, где гребли под «Хаву Нагилу», которая, по причине своей привязчивости, оказалась единственной известной нам еврейской песней.

— Отлично, — сказал Джек. — Теперь я поверил, что незримая длань держит нас за яйца, как борец-нубиец держал Евгения. Далее, как я понимаю, все мы должны, уподобившись русскому, превозмочь боль и явить пример твёрдости духа и тому подобной херни. Впрочем, я готов слушать — всё лучше, чем лежать в баньёле под хоровой кашель тысячи чахоточных галерников.

— План, несомненно, покажется тебе несбыточным, пока Иеронимо не ознакомит нас с некоторыми поразительными фактами, — произнес Мойше, поворачиваясь к дерганому испанцу, который тут же встал и отвесил ему учтивый поклон.

Тщеславие, состоящее в выдумывании или предположении заведомо отсутствующих у нас способностей, присуще большей частью молодым людям и питается историями и вымыслами светских щеголей; оно часто исправляется с возрастом и под влиянием деловой жизни.[146]

Гоббс, «Левиафан»

— Меня зовут превосходительнейший дон Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконес Квинто, маркиз де Асуага и де Орначос, граф де Льерена, Баркаротта и де Херес-де-лос-Кабальеорос, виконт де Льера, Энтрин Альто-и-Бахо и де Кабеса-дель-Буэй, барон де Барракс, Баса, Нерва, Хадраке, Брасатортас, Гаргантиэль и де Валь-де-лас-Муэртас, сеньор де Аталая, бенефициарий рыцарского ордена Калатравы-де-ла-Фреснеда.

Как вы догадались по моему имени, я происхожу из древнего рода кабальеро, могучих воителей христианского мира, истреблявших мавров ещё во времена «Песни о Роланде», но это другая история, куда более славная, нежели моя. Воспоминания о месте рождения отрывочны и затуманены слезами. То был замок на высоком уступе Сьерра-де-Мачадо, выстроенный на земле, вся ценность которой заключалась в том, что мои предки отвоевали её у мавров, пядь за пядью, мечом и кинжалом. Когда я только начинал говорить, меня вывезли оттуда в наглухо заколоченном экипаже на брег Гвадалквивира и вручили неким монахиням, а те посадили на борт галеона в Севилье. Далее воспоследовало долгое и опасное путешествие к Новой Испании, о коем я мало помню, а скажу и того менее. Корабль доставил меня, монахинь и множество других испанцев в Портобело. Как вам, возможно, известно, город сей стоит на карибском берегу Панамского перешейка, в самой узкой его части, прямо напротив Панамы, что на Тихоокеанском побережье. Всё серебро из прославленных рудников Перу (за исключением того, что контрабандой вывозят через Анды и по Рио-де-ла-Плата в Аргентину) доставляют в Панаму и оттуда на мулах в Портобело, где грузят на галеоны и отправляют в Испанию. Когда в Портобело ожидают галеоны вроде того, на котором я прибыл, серебро валяется на улицах грудами словно дрова. Таким образом, едва я вместе с монахинями сошёл берег, как ступил на серебро — знак того, что должно было произойти со мной позже, и, надеюсь, предзнаменование ещё более великих приключений, ожидающих нас десятерых.

— Думаю, могу смело сказать за всех, что мы слушаем тебя в высшей степени внимательно, превосходительнейший, — дружески начал Джек.

Испанец, впрочем, грозно его оборвал:

— Заткнись, не то я отрежу остатки твоего гнилого хера и заколочу их в твою протестантскую глотку моим собственным девятидюймовым крепышом!

Прежде чем Джек нашёлся с ответом, Иеронимо как ни в чём не бывало продолжил:

— Я недолго оставался в этом Эльдорадо, ибо на пристани меня ждал фургон. Правили им монахини того же ордена, только все они были индианки. Мы двинулись извилистой дорогой через джунгли и горы Дариена и наконец прибыли в монастырь, в котором, как я понял, мне предстояло теперь жить. Моё горе от разлуки с близкими усугубилось сходством между уединённой обителью и отчим домом. Она тоже являла собой замок на головокружительной круче; ветры, дующие через перешеек, скорбно стенали в узких крестообразных амбразурах.

То были почти единственные звуки, достигавшие моих ушей, ибо здешние монахини приносили обет безмолвия, к тому же, как я скоро узнал, происходили из горной долины, где близкородственные браки ещё более часты, чем у Габсбургов, отчего все поголовно страдали глухотой. Я слышал лишь речь погонщиков, доставлявших в горы провизию, да других призреваемых в той же монашеской обители. Ибо в странноприимном доме монастыря постоянно жили человек шесть-семь. Судя по осанке и платью, все они были из благородных и даже знатных семейств, выглядели здоровыми, но вели себя странно: некоторые говорили бессвязно или пребывали в молчании подобно монахиням, других постоянно терзали адские видения, третьи не помнили того, что произошло пять минут назад. Мужчины, которых лошадь лягнула в голову, женщины со зрачками разного размера… Некоторых постоянно держали под замком либо даже привязывали к кровати. Однако я мог свободно бродить, где пожелаю.

В должное время я обучился грамоте и начал обмениваться письмами с любезной матушкой в Испании. В одном из них я спросил, почему меня воспитывают в этом монастыре. Письмо спустилось с гор в телеге, запряжённой ослом, пересекло океан в трюме галеона, и примерно через восемь месяцев пришёл ответ. Матушка писала, что при рождении Господь наградил меня редким даром, коим оделяет немногих: я бесстрашно говорю всё, что у меня на сердце, и высказываю то, что другие малодушно таят в душе. Дар сей, продолжала матушка, более свойственен ангелам, нежели простым смертным, и великое чудо, что я его получил, но в нашей скорбной юдоли много заблудших, ненавидящих всё ангельское, и они бы стали чинить мне обиды. Посему она с горькими слезами оторвала меня от своей груди и отдала на воспитание женщинам, которые ближе к Богу, чем кто-либо в Испании, а к тому же не способны меня слышать.

Письмо это прогнало моё недоумение, но не моё горе. Я принялся с усердием упражнять разум и душу: разум — чтением древних книг, что присылала матушка из библиотеки старого замка в Эстремадуре, повествующих о войнах моих предков с сарацинами во времена Крестовых походов и Реконкисты; душу — изучением катехизиса и, по настоянию монахинь, ежедневной часовой молитвой святому, изображённому на витраже в боковой капелле монастырской церкви. То был святой Этьенн де ля Туретт. Символы его таковы: в правой руке парусная игла и шпагат, посредством коих некий барон зашил ему рот, в левой — клещи, коими, по другому поводу, епископ Мецкий, позже канонизированный под именем святого Авессалома Благостного, вырвал ему язык. Впрочем, тогда значение сих предметов оставалось для меня туманным.

Однако тело моё не укреплялось, пока примерно о ту пору, когда у меня начал ломаться голос, в монастыре не появился новый жилец: высокий и красивый кабальеро с дырой посредине лба наподобие третьего глаза. То был Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, великий капитан, прославленный по всей Новой Испании подвигами в борьбе с буканьерами, этой чумой Карибского моря. Что бы ни думали англичане, для нас оно — гнездо гадюк, подстерегающих наши галеоны, неминуемый шквал огня, свинца и абордажных сабель, что лежит на пути в Испанию. Множество пиратов сразил Карлос Оланчо Мачо-и-Мачо, или Эль Торбелино, то есть смерч, как называли его в менее официальной обстановке; двум дюжинам галеонов не вместить всё серебро, что вырвал он из протестантских когтей. Однако в битве с пиратской армадою Моргана у архипелага де лас Колорадос он получил пулю в лоб и с тех пор стал настолько гневлив, что все вокруг — особливо же старшие офицеры — постоянно дрожали за свою жизнь. Кроме того, Эль Торбелино потерял способность выражать мысли иначе как, записывая их задом наперёд левой рукой при помощи зеркала, что в пылу боя оказалось до опасного непрактично. Посему с великою неохотою он согласился отправиться на покой в монастырь. Каждый день он вместе со мною преклонял колени в боковой капелле и молился святому Николаю Фризскому, изображаемому с варяжским топором в голове; рана сия принесла ему чудесную способность понимать язык болотных крачек.

Теперь я одним предложением охвачу сразу несколько лет. Эль Торбелино обучил меня всем приёмам воинского искусства, какие знал. Таким образом, романтика старых заплесневелых книг стала мне близка и понятна. Близка, но недоступна: ибо при всех моих умениях обращаться с мушкетом, рапирой, кинжалом и палашом я по-прежнему прозябал в Дариенском монастыре. Достигнув полноты лет, я начал составлять план, как сбежать на побережье и, возможно, собрав команду моряков, отправиться в Карибское море, дабы, стяжав славу охотой на буканьеров, предложить свои услуги королю Карлу II в качестве приватира. Король постоянно занимал моё воображение: мы с Эль Торбелино преклоняли колени перед статуей святого Лемюэля, чей символ — корзина, в которой его носили, — и молились о здравии нашего монарха.

Однако случилось так, что прежде, нежели я успел отправиться на поиски пиратов, они сами ко мне явились.

Даже такие глупцы и невежды, как вы, наверняка знают, что некоторое время назад капитан Морган отплыл от Ямайки с армадой, разорил и сжёг Портобело, потом во главе армии вышел к Тихому океану и разорил Панаму. Во время этих бесчинств мы с Эль Торбелино были в долгой охотничьей экспедиции в горах. Мы надеялись разыскать и убить одного их тех ягуаров-оборотней, о которых с такой убеждённостью рассказывают индейцы.

— И что, убили? — не сдержался Джек.

— Это другая история, — проговорил Иеронимо с явным сожалением и нехарактерной для него сдержанностью. — Мы ушли далеко в горы и возвращались долго из-за los parasitos, о которых чем меньше рассказывать, тем лучше. В наше отсутствие Морган захватил Портобело, а передовые отряды его армии отправились на поиски места, где можно перевалить через хребет. Один, состоявший из примерно двух десятков морских разбойников, напал на монастырь и принялся его грабить. Когда мы с Эль Торбелино приблизились, то различили звон разбиваемых витражей и крики насилуемых монахинь — первый звук, который я когда-либо от них слышал.

Мы были вооружены всем, что потребно двум кабальеро в долгом походе за ягуарами-оборотнями в губительных джунглях Дариена, и обладали преимуществом внезапности. Более того, мы желали сразиться за Божье дело и были очень-очень злы. Однако все эти преимущества могли обернуться ничем, по крайней мере в моём случае, ибо я ещё не нюхал пороху. Общеизвестно, что многие молодые люди, вскружившие себе головы романтическими легендами, мечтают отличиться в бою, но, попав в настоящую схватку, оказываются парализованы замешательством либо бросают оружие и бегут.

Как выяснилось, я не принадлежал к их числу. Мы с Эль Торбелино напали на пьяных буканьеров, как два бешеных ягуара-оборотня на овчарню. Бой был упоителен. Разумеется, Эль Торбелино сразил больше врагов, нежели я, однако многим англичанам пришлось в тот день отведать моей стали, и, суммируя вкратце самую малоаппетитную часть рассказа, уцелевшие монахини ещё долго вывозили требуху в джунгли на корм кондорам.

Мы знали, что это лишь авангард, посему принялись укреплять монастырь и учить монахинь обращению с фитильными ружьями. Когда подошло основное войско — несколько сотен накачанных ромом морских бродяг Моргана, — мы встретили их с испанским радушием и украсили двор сотней мёртвых тел, прежде чем остальные сумели прорваться внутрь. Эль Торбелино пал, сражённый тринадцатью клинками, в дверях лазарета, я продолжал сражаться даже после того, как получил удар прикладом в челюсть. Командир отряда приказал своим людям отступить и перегруппироваться; следующую их атаку я вряд ли пережил бы. И тут пришло известие от Моргана, что найден другой, более удобный перевал. Видя, что куда безопаснее и несравненно выгоднее грабить богатый город, защищаемый трусами, нежели смиренную обитель, которую обороняет человек, не боящийся пасть со славой, пираты отступили от наших стен.

Итак, и Панама, и Портобело были разграблены. Несмотря на это — а может быть, именно поэтому, — история о том, как мы с Эль Торбелино отстояли монастырь, вызвала сенсацию в Лиме и Мехико. Меня провозгласили великим героем — быть может, единственным героем во всём этом эпизоде, ибо о поведении тех, кто призван был оборонять Панаму, в приличном обществе даже упоминать негоже.

Я, разумеется, ничего этого не знал, ибо слёг от ран и различных тропических болезней, подхваченных во время охоты на ягуаров-оборотней и теперь проявившихся во всей красе. Я лежал без чувств, несмотря на многочисленные кровопускания и вулканические клистиры, коими ежедневно потчевали меня лекари, прибывшие в монастырь после описанного сражения, и пришёл в сознание уже на борту галеона, следующего вдоль берега Байя-де-Кампече в Веракрус. Даже такие недоумки, как вы, должны сообразить, что это ближайший к Мехико морской порт. Я не мог раскрыть рот. Лекарь-иезуит объяснил, что удар раздробил мне челюсть, и, чтобы кости срослись, её плотно прибинтовали. Также мне вырвали левый передний зуб и через получившееся отверстие с помощью чего-то вроде мехов трижды в день закачивали кашицу из молока и растёртого маиса.

В должный срок мы прошли западным проливом Веракрус и бросили якорь под стенами замка, переждали песчаную бурю, затем другую и сошли на берег, пробиваясь через тучи москитов и держа наготове мушкеты на случай появления аллигаторов. Мы побеседовали с толпой негров и мулатов, составляющих местное население, и договорились, что это ворьё доставит нас в город. Проезжая по улицам, я не видел ничего, кроме заколоченных деревянных лачуг. Мне объяснили, что это собственность белых людей, которые съезжаются сюда к погрузке галеонов, а остальное время проводят в куда более роскошных асиендах. Во всём Веракрусе цивилизованной можно назвать только центральную площадь, где стоят собор и губернаторский дом, в котором размещена рота солдат. Когда дежурного офицера уведомили о моём прибытии, он велел артиллеристам дать салют и охотно выписал мне пропуск для проезда в столицу. Потом мы выехали в ворота, которые стояли открытыми из-за того, что на них намело дюну, и двинулись на запад.

Чем меньше рассказывать об этом путешествии, тем лучше.

Мехико блистает красотой, величием и порядком, коих недостает Веракрусу. Он стоит на озере и соединён с берегом пятью дамбами; у каждой — свои собственные ворота. Вся земля принадлежит церкви, и посему это самый благочестивый город мира — если ты не духовное лицо, тебе попросту негде жить. Есть два десятка женских монастырей и ещё больше мужских, все очень богатые, а кроме того, множество голодранцев-креолов, которые спят на улицах и всячески безобразничают. Собор ошеломляет — его причт насчитывает триста-четыреста человек во главе с архиепископом, получающим шесть тысяч пиастров в год. Я упоминаю об этом только чтобы передать, насколько был потрясён; не будь моя челюсть перевязана бесчисленными бинтами, она бы отвисла до земли.

Несколько дней меня возили по городу, где разные знатные особы давали в мою честь званые обеды, в том числе и вице-король с супругой — весьма высокородной особой, смахивающей на лошадь, которой оттянули губу, чтоб осмотреть зубы. Разумеется, я не мог отведать роскошных яств, коими нас потчевали, зато научился тянуть вино через соломинку. Точно так же не мог я обратиться к хозяевам, однако писал послеобеденные речи в героическом стиле, почерпнутом из семейных хроник. Речи эти имели самый большой успех.

Теперь я подхожу к той части рассказа, в которой придётся кратко изложить события сразу нескольких лет. Вероятно, вы догадываетесь, что произошло далее: со временем повязку сняли, и после торжественной мессы в соборе вице-король посвятил меня в рыцари.

Когда церемония закончилась, вышел архиепископ и вознёс хвалы мне, вице-королю и его супруге, всячески превознося её добродетель и красоту.

На это я ответил, что впервые слышу такую наглую и подобострастную ложь, ибо при взгляде на супругу вице-короля всякий раз гадаю: отыметь ли её в задницу, на что она так явно напрашивается, или вскочить ей на спину и проскакать галопом по площади, паля из пистолетов.

Вице-король велел заковать меня в кандалы и бросить в нехорошее место, где я, вероятно, и гнил бы до конца дней.

Письма отправились по королевскому тракту в Веракрус, далее в трюмах галеонов в Гавану и, наконец, в Мадрид, другие письма пришли в ответ, очевидно, с какого-то рода разъяснениями. Некоторое время спустя меня перевезли на квартиру, а когда моё здоровье поправилось — в Веракрус, где мне отдали под командование трёхмачтовый корабль с тридцатью двумя пушками и отличной командой, велев до новых указаний убивать пиратов и как можно реже ступать на берег.

Здесь я мог бы привести статистику касательно суммарного водоизмещения потопленных кораблей, а также количества пиастров, возвращённых церкви и королю, но для меня наибольшая честь, что среди пиратов я прослыл воскресшим Эль Торбелино и получил прозванье Десампарадо. Сейчас я объясню вам, что, собственно, оно значит. «Десампарадо» — священное слово для всех нас, кто исповедует истинную религию, ибо его последним произнёс на Кресте наш Господь.

— Что же оно значит, — спросил Джек, — и зачем его прилепили тебе, у кого и прежде имён было хоть отбавляй?

— Оно значит «Тот, кого Бог оставил». Молва о моей борьбе и моём заключении в казематах Мехико летела впереди меня, и даже ты, Джек, ущербный и спереди, и сзади, поймёшь, отчего меня так назвали. Знай же, что всякий раз, когда я подходил к Гаване, меня приветствовали пушечным салютом, но никогда не приглашали сойти на берег.

Затем, два года назад, флот, везущий сокровища в Испанию, после выхода из Гаваны разметало ураганом. Меня отправили во Флоридский залив собрать отбившиеся корабли.

— Постой, Десампарадо. Уж не собираешься ли ты пудрить нам мозги историей про затонувший галеон, координаты которого ведомы тебе одному? Поскольку…

— Нет, нет, всё гораздо лучше! — вскричал испанец. — Прочёсывая море в течение нескольких дней, мы обнаружили бриг водоизмещением семьдесят пять тонн, угодивший в ловушку среди песчаных банок у островов Муэртос, что между Гаваной и Флоридой. Шторм загнал его в некое подобие бассейна, откуда моряки не могли теперь выбраться из опасения сесть на мель. Мы бросили якорь в более глубоком месте и отправили шлюпку промерять дно. Таким образом, мы обнаружили проход в песчаной банке, которым бриг мог бы пройти, если предварительно уменьшить осадку, сняв часть груза. Шкипер со странной неохотой выслушал моё предложение, но, в конце концов, мне удалось его убедить, что иного выхода нет. Мы подвели шлюпку к бригу и отправили всю команду облегчать его вес. Как скажет вам любой моряк, чтобы быстро уменьшить осадку судна, надо снять с него самое тяжёлое и громоздкое — как правило, вооружение. Итак, навесив на реи тали и блоки, мы одну за другой подняли пушки с орудийной палубы, погрузили в шлюпки и доставили на мой корабль. Тем временем другие матросы вытаскивали из трюма боеприпасы. Вот тут-то и выяснилось, что бриг вооружён не свинцом, а серебром. Отсеки, предназначенные для хранения ядер, были до отказа забиты чушками.

— Чушками?! — хором воскликнули несколько слушателей, но тут пришёл черёд Джека блеснуть познаниями.

— Десампарадо говорит не о визжащих животных с пятачком и закрученным хвостиком, а о серебряных брусках, которые получают, отливая неочищенное серебро в глиняную форму.

Он готов был и дальше распинаться о добыче серебра в Гарце, где алхимик Енох Роот некогда объяснил ему весь процесс. Однако выяснилось, что остальные много раз слышали все подробности из его уст, и Джек перешёл к тому, что счёл главным в рассказе Иеронимо:

— Чушки — промежуточный продукт, сделанный для того, чтобы доставить серебро туда, где его вновь расплавят, очистят и отольют в слитки, на которые пробирщик поставит клеймо. На этой-то стадии король обычно и забирает свою долю…

— В Новой Испании — десять процентов королю и один — пробирщикам и прочей чиновничьей братии, — вставил Иеронимо.

— А значит, присутствие чушек на борту непреложно доказывает, что серебро везли в Испанию контрабандой.

— В кои-то веки бродяга изрёк истину, — проговорил Иеронимо. — И вы ни за что не догадаетесь, кого я обнаружил в лучшей каюте брига — супругу вице-короля, которая ещё меня не забыла. Она отправлялась в Мадрид за булавками.

— И что ты ей сказал?

— Лучше не вспоминать. Зная, что она сообщит обо всём супругу в Мехико, я без промедления написал вице-королю письмо, в котором обрисовал последние события — иносказательно, на случай, если послание перехватят — и заверил, что его тайна в надёжных руках, ибо я — кабальеро, человек чести, и он может положиться на моё молчание.

На крыше баньёла наступила долгая, мучительная тишина.

— Несколько месяцев спустя мне пришло послание от вице-короля с приглашением при следующем заходе в Веракрус посетить резиденцию губернатора и забрать ожидающий меня дар.

— Очаровательные новёхонькие кандалы?

— Пулю для украшения затылка?

— Церемониальную шпагу, вручаемую остриём вперёд?

— Не знаю, — с лёгким раздражением отвечал Иеронимо, — поскольку я так и не добрался до губернаторской резиденции. В Веракрус мы зашли, чтобы получить груз ручного огнестрельного оружия от знакомого торговца, который умеет распределять королевское вооружение до того, как оно дойдёт до королевских солдат. Вместе с несколькими моими людьми я заехал за оружием на двух фургонах, после чего велел погонщикам доставить нас в губернаторский дворец самой прямой дорогой, ибо мы опаздывали даже по меркам Новой Испании. Я был в лучшем своём наряде.

Мы выбрались на центральную площадь Веракруса с той стороны, откуда нас никто не ждал, ибо вместо того, чтобы проехать по главной улице с заколоченными домами, показались со стороны окраин в другой части города. Первым намёком на отклонение от привычного хода вещей стали струйки дыма, поднимающиеся из-за различных укрытий по периметру площади.

— Фитильные ружья! — воскликнул Джек.

— Разумеется, на въезде в город, мы, зная нравы Веракруса, зарядили пистоли. Сейчас, при виде дымков, мы достали мушкеты и сорвали крышки с нескольких ящиков гранат. Фузилеры открыли огонь, впрочем, редкий и беспорядочный. Мы бросились на них с абордажными саблями, намереваясь перебить всех, пока они не перезарядили ружья. Это нам удалось, и тут мы с изумлением узнали в убитых испанских солдат местного гарнизона! Немедленно нас принялись обстреливать отовсюду — из окон губернаторского дворца, а также из всех церквей и монастырей на площади.

— Солдаты заняли все эти здания? — вскричал мистер Фут, чья способность возмущаться не знала границ.

— Так мы сперва и предположили, но когда стали в ответ стрелять из ружей и бросать гранаты, из окон посыпались разорванные и обгорелые тела монахов и мелких правительственных чиновников. Тем не менее, мы имели глупость совершить ещё одну ошибку: направили фургоны на главную улицу города. Тут же от окон и дверей заколоченных лачуг начали отлетать доски, и завязался настоящий бой. Ибо здесь-то, на этой улице, и планировалась засада. Мы перевернули оба фургона и укрылись за ними, перестреляли лошадей и навалили их в качестве бруствера. Кроме того, мы отправили гонца на корабль, и моя команда принялась обстреливать город из пушек. В ответ из замка открыли огонь по кораблю. Мы бы не выдержали такого натиска, но от ядер некоторые дома воспламенились, и ветер разнёс огонь по улицам, словно ряды деревянных домов были пороховыми дорожками. Много тел осталось лежать на улицах Веракруса в тот день. Большая часть города сгорела. Мой корабль потонул у меня на глазах. Я с двумя товарищами выбрался из города, и мы двинулись вдоль побережья. Одного из моих спутников съел аллигатор, другой умер от лихорадки. Наконец я добрался до небольшого порта и договорился, что меня доставят на Ямайку, в это гнездо английских разбойников, где я только и мог теперь рассчитывать на убежище. Там я узнал, что через несколько недель после сражения то, что осталось от Веракруса, разграбил и сжёг пират Лоренуйо де Петигуавас. Город, который захватчик сровнял с землёй, пришлось отстраивать заново.

Что до меня, я решил отправиться в Испанию и добраться до родного замка в Эстремадуре. Однако когда Гибралтар был уже виден, корабль захватили берберийские корсары, и так далее, и тому подобное.

— Захватывающий рассказ, — подытожил Джек после недолгого молчания, — но самая лучшая история — ещё не план.

— Это уж предоставь мне, — сказал Мойше де ла Крус. — План почти завершён. Правда, остаются ещё одна-две дыры, которые ты, возможно, сумеешь заткнуть.

Книга пятая Альянс

Мировая торговля, особливо в нынешнем своем состоянии, являет собой бескрайний океан Коммерции, неизведанный, как те моря, по которым пролегают её пути; проследить за негоциантом в перипетиях его дел не легче, чем пройти лабиринт, не имея ключа к разгадке.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Элизе, графине де ля Зёр

От сержанта Боба Шафто

Дандолк, Ирландия

6 сентября 1689 г.

Сударыня!

Я диктую эти слова писарю-пресвитерианину, который следовал за нашим полком от самого места высадки под Белфастом, а сейчас прибил свою вывеску над лачугой возле лагеря близ Дандолка. Из этого можете делать какие Вам будет угодно заключения о том, что я буду говорить прямо, а что опущу.

Очередь солдат начинается за моей спиной, доходит до двери и продолжается на улице. Я в ней — старший по званию и потому волен занимать писаря хоть до конца дня, однако постараюсь быстро изложить всё самое важное, чтобы и другие смогли отправить весточку матери или подруге в Англию.

Ваше письмо от 15 июля пришло перед самой отправкой в Белфаст, и капеллан прочёл мне его уже на корабле. Хорошо, что в Гааге я успел близко с Вами познакомиться, не то бы счёл содержимое письма пустой женской болтовнёй. Ваша манера изъясняться куда утончённее, чем то, что обычно слышишь на палубе военного транспорта. Все, присутствовавшие при чтении, были потрясены, что столь изысканные слова обращены ко мне. Теперь меня считают человеком выдающимся, с многочисленными связями в высшем свете.

Слушая некоторые предложения по третьему-четвёртому разу, я понял, что Вы повздорили с французским придворным по фамилии д'Аво, который разузнал о Вас нечто опасное. Из-за революции в Англии д'Аво срочно отозвали во Францию. Позже несчастного графа отправили в Брест, самую западную часть Франции, и погрузили на корабль в обществе мистера Джеймса Стюарта, который прежде звался Яков II, милостью Божьей король Англии и прочая.

Вместе они отплыли в славный град Бантри, что в Ирландии. Позже Вы получили известие, что они собрали армию из французов, ирландских католиков и якобитов (как мы теперь называем сторонников Якова в доброй старой Англии) и обосновались в Дублине.

Вы слишком утончённы, сударыня, чтобы высказываться напрямик, посему основной смысл Вашего письма как был для меня неясен, так и остался. Полк мой располагался в Лондоне, и письмо Вы направили туда, следовательно, не могли знать, что оно догонит меня на пути в Ирландию. А может, Вы так умны и наслышаны, что именно это и предвидели. И уж, разумеется, письмо Ваше не было просьбой о помощи? Ибо чем бы я мог помочь Вам в таком деле?

Братец Джек прижил двух сыновей с ирландской красоткой Марией-Долорес Партри, о чём наверняка Вам рассказывал. Она умерла, оставив мальчиков на воспитание родичам. Я постарался их разыскать и в меру возможностей поддержать — например, завербовать нескольких дядьёв и двоюродных братьев в наш полк. За солдатским житьём путного дяди из меня не вышло. Однако мальчишки, унаследовавшие отцовскую страсть к дурацким порывам и вдобавок воспитанные ирландцами, уважают меня тем больше, чем меньше я о них пёкся.

В прошлом году Яков Стюарт, тогда ещё король, проникся злостным недоверием к собственным английским полкам и призвал несколько ирландских, дабы подавить революцию (которую именовал мятежом). Воображение рядовых англичан рисовало крестоносцев девяти футов ростом, с французскими багинетами, обагрёнными английской кровью, ведомых иезуитами и направляемых непосредственно из Рима, но при том необузданных, как любые ирландцы.

Мой писарь-пресвитерианин взглядом укоряет меня за легкомыслие — им тут в Ольстере такие постоянно мерещатся за каждым углом… извольте, любезный, записать в точности как я сказал.

Ирландцам в Англии стало ещё хуже, чем обычно, и родня Марии-Долорес, включая Джековых мальцов, села на первый же корабль в Ирландию. Они приплыли в Дублин, на противоположный, казалось бы, край острова, поскольку Партри искони обитали в Коннахте. Однако Дублин неожиданно пришёлся им по душе. За два поколения в Лондоне они привыкли к городской жизни, да тем временем и Дублин успел вырасти.

Не успели они осмотреться на новом месте, как явился Яков со своим разношёрстным двором, и французские генералы начали предлагать золотые монеты всякому, кто вступит в якобитское войско. Рыская по острову, завербовали толпу голых дикарей и назвали её армией. Вообразите, как обрадовали их новобранцы, служившие в гвардейском полку, обученные стрельбе из мушкета и участвовавшие в сражениях! Мою ирландскую шатию-братию приняли на ура, тут же произвели в сержанты и расквартировали в домах дублинской протестантской знати, которая к тому времени давно отчалила в Англию или Америку.

Итак, мы с Партри оказались по разные стороны фронта, пока дремлющего. Если и я, и они уцелеем, я приглашён посидеть за кружечкой тёмного пива и выслушать волнующие истории о Дублине при якобитах и о том, как одна коннахтская семья пережила это время.

Прошлым летом сборная франко-ирландская армия осадила ольстерские города Дерри и Эннинскиллен. Желание Якова одерживать победы во имя Папы заметно превышает его умственные способности. Дважды он со свитой срывался из Дублина в надежде пробиться к северу от Ольстера и укрепить крестоносный флаг на развалинах пресвитерианской церкви-другой. Ужасающее качество мостов и отсутствие дорог сдерживали его продвижение, которое так и так замедлялось стойким нежеланием шотландцев капитулировать.

Мой писарь, который сейчас лучится от гордости и прочувствованно шмыгает носом, возможно, добавит несколько строк, превозносящих мужество своих единоверцев.

Когда д'Аво, вынужденный сопровождать Якова в этих прогулках, вернулся, то услышал малоприятное известие. Некие предприимчивые дублинцы (описанные свидетелями как двое нечёсаных юнцов) залезли по водосточной трубе в его дом и выкрали всё ценное, а также кое-что, представляющее интерес только для самого графа.

Предоставляю Вам, сударыня, догадываться, связаны ли эти события с письмом, которое я несколькими неделями раньше отправил в Дублин моей ирландской шатии-братии — письмом, где я описывал д'Аво и упоминал, что он поселился через площадь от дома, в коем расквартирована их рота.

Вскорости мне среди ночи передали бумаги, написанные, насколько я могу судить, на французском языке человеком весьма образованным. Я, даром что неграмотный, узнал некоторые слова и, сдаётся, увидел в некоторых бумагах Ваше имя. Прилагаю их к моему письму.

Во время нашей памятной встречи в Гааге Вы выразили сочувствие к моей беде, а именно к тому, что моя любезная, мисс Абигайль Фромм, продана в рабство графу Апнорскому. Вы не вполне поверили, что я буду Вам полезен. Возможно, пришло время подбить новый итог.

Я пытался самостоятельно поправить дело в день революции, но не преуспел — если пожелаете, сможете узнать подробности из уст самого милорда Апнора.

На сём письмо заканчиваю. Коли будет настроение ответить, пишите мне в Дандолк. Я здесь со сборной солянкой из англичан, голландцев, гугенотов, ольстерцев, датчан и бранденбуржцев, сдобренной примесью твердолобых фанатиков, чьи отцы пришли сюда с Кромвелем и завоевали остров, за что получили в награду ирландскую землю. Теперь ирландцы её вернули, и нонконформисты никак не могут решить: присоединяться к нам и отвоевывать Ирландию либо плыть в Америку и покорять её. У них есть на раздумье месяцев восемь-девять, поскольку маршал Шомберг, которого король Вильгельм поставил во главе армии, нерешителен и намерен провести в Дандолке всю зиму.

Так что здесь меня можно будет разыскать, если я прежде не околею от чумы, голода или скуки.

Ваш смиренный и покорный слуга Боб Шафто.

Дюнкеркская резиденция маркиза и маркизы д'Озуар 21 октября 1689

Эксцентричностью Бонавантюр Россиньоль выделялся даже среди криптологов, однако более всего изумляла его манера в последнюю минуту влетать на взмыленном коне в качестве негаданного спасителя. Тринадцать месяцев назад он вот так же примчался в расположение французских войск, зная (как знал всё), что Элиза попала в беду на берегах Мёза. О силе тогдашних Элизиных чувств свидетельствовал четырёхмесячный младенец у неё на руках. Теперь Россиньоль появился вновь, растрёпанный ветром, грязный, пропахший лошадиным потом до неприличия, и всё же Элиза внезапно почувствовала себя так, будто только что села в лужу тёплого мёда. Она закрыла глаза, задержала дыхание, медленно выдохнула и сгрузила ему на руки свою ношу.

— Мадемуазель, до сего мгновения я полагал, будто ваше последнее письмо было самым изощрённым кокетством, какое в силах измыслить человеческий мозг, — проговорил Россиньоль, — но теперь вижу в нём всего лишь прелюдию к изысканной пытке тремя предметами.

Слова эти заставили её резко повернуть голову, на что и были рассчитаны, ибо содержали в себе некую загадку.

Глаза у Россиньоля были чёрные, как уголья. Придворные дамы по большей части находили его непривлекательным. Высокий и тощий как жердь, он нелепо смотрелся в придворном платье, однако сейчас, в дорожном плаще, раскрасневшийся от морского ветра, вполне удовлетворял Элизиным вкусам. Россиньоль скользнул взглядом по свёртку, который она ему сунула, затем — по столику, где лежал перевязанный шпагатом подмокший холщовый пакет. Два маленьких, обтянутых тканью предмета. Наконец он встретился глазами с Элизой, смотревшей на него через плечо, и медленно двинулся взглядом по её спине к обрисованной платьем округлости, где и остановился.

— Последний раз, когда ты примчался меня спасать, разбираться предстояло всего с одним предметом: простое дело, с которым ты мужественно справился. — Она перевела взгляд на первый свёрток, который срыгнул Россиньолю на рукав и ударился в плач. — С годами число предметов растёт, вынуждая нас становиться жонглёрами.

Россиньоль с натурфилософским бесстрастием наблюдал, как створоженное грудное молоко затекает в складку рукава. Сын зашёлся криком; отец поморщился и отвернулся.

Дверь в другом конце комнаты распахнулась, и вбежала женщина, издали голосом успокаивая ребёнка. Увидев незнакомца, она остановилась и взглянула на Элизу. «Прошу, мадемуазель, входите без церемоний», — сказал Россиньоль, протягивая руки. Он впервые видел женщину и понятия не имел, кто она такая, однако не надо было обладать талантом королевского криптоаналитика, чтобы догадаться: Элиза, оказавшись в Дюнкерке под арестом и без гроша, сумела не только переехать в пустующий дворец, но и сохранить при себе по меньшей мере одну надёжную и расторопную служанку.

Николь — так звали женщину — не шелохнулась. Только когда Элиза кивнула, она сделала шаг вперёд и забрала ребёнка, сердито глянув на Россиньоля, который ответил ей церемонным поклоном. К тому времени, как Николь дошла до двери, младенец замолк, а через несколько мгновений уже весело гулил в коридоре.

Россиньоль тут же про него позабыл. Число предметов свелось к двум. Впрочем, ему хватило воспитания не уставиться сразу на холщовый пакет, хоть там и лежала краденая дипломатическая корреспонденция. Всё его внимание было пока обращено на Элизу.

Она привыкла, что на неё смотрят, и не имела ничего против, однако сейчас несколько напряглась. Россиньоль не проявил к ребёнку никаких чувств, не выказал ни малейшего желания быть его отцом. Не то чтобы это сильно её удивило; в каком-то смысле так было даже проще. Его влекло в ней то, что располагалось на концах её позвоночника — сложно сказать, которая часть больше, — но никак не душевные качества. И уж точно не её отпрыск.

Людовик XIV счёл нужным объявить Элизу графиней. Помимо других привилегий, это дало ей возможность бывать в версальском салоне Дианы, где придворные играли в карты. Здесь она приметила одинокого скучающего человека, который внимательно за ней наблюдал. Сама она тоже изнывала от скуки. Как выяснилось, скучали они по одной причине: и он, и она знали, какова вероятность выигрыша, и не видели смысла в азарте. Однако обсуждать вероятность выигрыша и систему, позволявшую всё время оставаться в барыше, было увлекательно. Казалось неразумным или по крайней мере невежливым вести эти разговоры рядом с карточными столами, поэтому Элиза и Россиньоль вышли прогуляться в сад. Очень скоро беседа с карточных игр перешла на Лейбница, Ньютона, Гюйгенса и других натурфилософов. Разумеется, сплетники наблюдали за ними в окно, однако глупые придворные барышни, путающие моду со вкусом, не находили Россиньоля привлекательным и не догадывались, что он — гений, не признанный учёными мужами Европы.

В то же самое время — хотя Элиза поняла это лишь много позже — Россиньоль внимательно оценивал свою собеседницу. Многие её письма к Лейбницу, а также от Лейбница к ней проходили через его стол, ибо он состоял членом Чёрного кабинета, призванного вскрывать и читать всю заграничную корреспонденцию. Россиньоль заметил, что письма эти на удивление длинны и наполнены пустой болтовнёй о причёсках и моде. Прогуливаясь с Элизой по садам Версаля он на самом деле пытался определить, и впрямь ли она так пуста, как представляется по письмам. Ответ был явно отрицательный: Элиза обнаружила недюжинные познания в математике, метафизике и натурфилософии. Россиньолю этого хватило, чтобы отправиться в фамильный замок Жювизи и разгадать стеганографический шифр, которым Элиза переписывалась с Лейбницем. Теперь он мог бы её уничтожить или по крайней мере очень сильно ей повредить, однако не пожелал. Между ними возникло взаимное влечение, которое перешло в роман лишь тринадцать месяцев назад.

Если бы он проникся любовью к ребёнку и предложил ей бежать в чужую страну!.. Только теперь Элиза осознала всю бесплодность подобных мечтаний. Что ж (подумала она), будь мир населён исключительно людьми, которые любят и желают друг друга симметрично, в нём было бы больше счастья, но меньше занимательности. И, разумеется, в таком мире не нашлось бы места Элизе. За несколько недель в Дюнкерке она лучше прежнего научилась приноравливаться к тому, что посылает судьба. Не будет любящего отца — и ладно. Николь, бывшая шлюха, подобранная в дюнкеркском портовом борделе, уже подарила ребёнку больше любви, чем он получит от Бонавантюра Россиньоля за всю жизнь.

— Вот и вы наконец! — промолвила Элиза после недолгого молчания.

— У криптоаналитика на службе его величества короля Франции много обязанностей, — сказал Россиньоль. Он не важничал, просто сообщал факт. — Последний раз, когда вы угодили в беду, год назад…

— Поправка, мсье: последний раз, когда вам стало об этом известно.

C'est juste.[147] Тогда на Рейне начиналась война, и у меня был предлог отправиться в ту сторону. Отыскав вас, мадемуазель, я постарался вам помочь.

— Обрюхатив меня?

— Я сделал это, движимый страстью, как и вы, мадемуазель, ибо наше влечение было взаимным. И всё же упомянутое обстоятельство в какой-то мере вам помогло, возможно, даже спасло вам жизнь. На следующий же день вы соблазнили Этьенна д'Аркашона…

— Внушив ему уверенность, что это он меня соблазнил.

— Как я и советовал. Когда вы объявились в Гааге, беременная, все, включая короля и Этьенна, решили, что ребёнок от д'Аркашона. Когда же вы разрешились здоровым младенцем, все сочли, что вы — редчайшая особь, способная сочетаться с представителем рода де Лавардаков и не передать ребёнку пресловутые наследственные изъяны. Я как мог распространил этот миф по другим каналам.

— Вы о том, что выкрали мой дневник, расшифровали и отдали королю?

— Неверно по всем пунктам. Дневник выкрал д'Аво — или выкрал бы, не прискачи я в Гаагу и не возьми дело в свои руки. Я не столько расшифровал ваши заметки, сколько сфабриковал беллетризованную версию. А поскольку и я, и все мои труды принадлежим монарху, я не столько отдал их его величеству, сколько привлёк к ним его величества внимание.

— Вы не могли привлечь внимание его величества к чему-нибудь иному?

— Мадемуазель, многие знатные люди видели вас разъезжающей с явно шпионской миссией. Д'Аво и его приспешники делают всё, что в их силах — а сил у них много, — дабы втоптать вас в грязь. Если бы я привлёк внимание его величества к чему-то иному, вам бы это не помогло. Я же представил его величеству отчёт о ваших действиях, весьма смягчённый по сравнению с тем, что мог сообщить д'Аво, и одновременно укрепил убеждённость в том, что отец ребёнка — Этьенн де Лавардак д'Аркашон. Я пытался не обелить вас — это было невозможно, — а лишь минимизировать ущерб. Я боялся, что кого-нибудь пошлют вас убить либо выкрасть и доставить назад во Францию…

Он осёкся, поняв, что допустил оплошность.

— Э…

— Да, мсье?

Такого развития событий я не предвидел.

— И потому так нескоро сюда добрались?

— Как я уже говорил, у королевского криптоаналитика много обязанностей, и ни одна не требует моего присутствия в Дюнкерке. Я приехал, как только смог.

— Вы приехали, как только я разбудила вашу ревность лестными отзывами о лейтенанте Баре.

— Так вы признаёте свою уловку!

— Я ничего не признаю, ибо он и впрямь достоин любых похвал, и всякий здравомыслящий мужчина не может не чувствовать к нему ревность.

— Затрудняюсь вас понять, — сказал Россиньоль.

— Бедный Бон-Бон!

— Прошу вас не иронизировать. И не называть меня этим нелепым именем.

— Так что же затрудняется понять величайший криптоаналитик мира?

— Сперва вы описываете его как буканьера, корсара, который овладел вами силой…

— Не мной, а кораблём, на котором я плыла, — выбирайте выражения, мсье!

— Потом, когда вам понадобилось разжечь мою ревность, он превратился в учтивейшего рыцаря морей.

— В таком случае я всё объясню, ибо никакого противоречия нет. Однако прежде снимите плащ, и давайте устроимся поуютнее.

— Второй смысл отмечен, но прежде, нежели мне станет до опасного уютно, скажите, как вы оказались в резиденции маркиза и маркизы д'Озуар? Ибо это их дом, если судить по гербу на воротах.

— Вы правильно расшифровали герб, — сказала Элиза. — Не бойтесь. Д'Озуаров здесь нет, только я и моя прислуга.

— Но мне казалось, что вы под арестом, на корабле, без прислуги… или вы писали это затем лишь, чтобы я приехал быстрее?

Элиза схватила Россиньоля за руку и втащила в дверь. Они разговаривали в прихожей, которая примыкала к конюшням. Сейчас Элиза провела гостя по коридору в небольшую гостиную, оттуда в другую, более просторную, с большими, выходящими на гавань окнами.

На определённом историческом этапе этому месту, вероятно, очень подходило название Дюнкерк, означающее «Церковь на дюне». Легко представить, что несколько веков назад здесь и впрямь была церковь на дюне, в дюнах и среди дюн, и больше ничего, кроме вялой речушки, которая впадает в море именно тут не столько под действием силы тяжести, сколько в результате тыканья наобум. Скудный пейзаж из дюны, ручья и церкви со временем дополнился зданиями, доками и верфями скромного рыбацко-контрабандистского порта. В последнее время он приобрёл стратегическую ценность и некоторое время переходил от Англии к Франции и обратно, как мяч, затем Людовик XIV окончательно прибрал его к рукам и начал превращать в военно-морскую базу — этакое рыбачье судёнышко с пушками и бронёй. Для всякого, кто приближался к нему со стороны Англии, Дюнкерк представал довольно устрашающим: массивный вал для защиты от пушечных ядер, укрепления и батареи повсюду, где песок мог выдержать их вес. Однако изнутри — как видели его сейчас Элиза и Россиньоль — городок выглядел безобидным маленьким портом, запертым в крепость или тюрьму.

Короче, место было не такое, где вельможе захочется выстроить дворец или знатной даме — разбить благоуханные сады; и хотя дюны ощетинились сторожевыми башнями и батареями, ни одному военачальнику не пришла бы фантазия превратить их в грозную цитадель.

Маркизу и маркизе д'Озуар хватило ума это понять. Они удовольствовались тем, что приобрели дом в центре города, у гавани, и надстроили его больше вверх, чем вширь. Внешне усадьба оставалась фахверковой постройкой в старом норманнском стиле, но немногие бы догадались об этом по внутреннему убранству, выполненному в барочном духе — насколько к нему можно приблизиться, не используя камня. Много дерева, краски и времени ушло на пилястры и колонны, стенные панели и балюстрады, казавшиеся мраморными, пока не подойдёшь и не постучишь ним пальцем. Россиньоль как человек воспитанный по колоннам не стучал, а смотрел туда, куда показывала Элиза, то есть в окно.

Отсюда была видна почти вся гавань, искусственно углублённая и застроенная молами, дамбами, волноломами и тому подобным. Дальше обзор закрывал прямоугольный выступ крепостной стены. Элиза могла не объяснять, какая часть гавани по-прежнему служит исконным обитателям Дюнкерка, а какая отведена военному флоту, — всё было и так очевидно при взгляде на корабли.

Элиза дала гостю время сделать приведённые выше умозаключения, затем начала:

— Как я сюда попала? Ну, как только я оправилась от родов… — Она оборвала себя и улыбнулась. — Какое смешное выражение! Теперь я понимаю, что не оправлюсь от них до смертного часа.

Россиньоль оставил замечание без ответа, и Элиза, слегка покраснев, вернулась к основной теме.

— Я начала закрывать все мои короткие позиции на амстердамском рынке — невозможно было бы управлять ими из-за моря во время войны. В итоге у меня оказалась изрядная куча золотых монет, неоправленных драгоценных камней и украшений, а также переводных векселей, подлежащих оплате в Лондоне, и ещё несколько, подлежащих оплате в Лейпциге.

— А… — протянул Россиньоль, что-то мысленно сопоставив, — их-то вы и отдали принцессе Элеоноре[148].

— Как обычно, вы знаете всё.

— Когда она объявилась в Берлине с деньгами, пошли разговоры. Судя по ним, вы были очень щедры.

— Я оплатила каюту на голландском корабле, которому предстояло доставить меня и нескольких других пассажиров из Хук-ван-Холланда в Лондон. Это было в начале сентября. Сильные северо-восточные ветры помешали нам направиться прямиком к Англии и неудержимо гнали корабль на юг, к Дуврскому проливу. Если свести длинную и скучную морскую историю к двум словам, нас захватил вблизи Дюнкерка вот он!

Элиза указала на красивейшее судно в гавани, военный корабль с великолепной кормовой галереей, щедро отделанной позолотой.

— Лейтенант Жан Бар, — пробормотал Россиньоль.

— Наш капитан сдался без боя. Люди Бара заняли корабль и забрали всё ценное. Я потеряла всё. Сам корабль перешёл к Бару — вы можете его видеть, если пожелаете, хотя смотреть, собственно, не на что.

— Мягко сказано, — заметил Россиньоль, отыскав шхуну среди военных кораблей. — С какой стати Бар разрешил ей пришвартоваться так близко от себя? Всё равно, что поставить осла в одно стойло с кровным жеребцом!

— Ответ: из врождённой галантности лейтенанта Бара.

— Как одно из другого следует?

— До самого прибытия сюда один из унтер-офицеров Бара постоянно оставался на шхуне. Я заметила, что он ведёт долгие разговоры с неким пассажиром, и встревожилась. Пассажир этот, бельгиец, сел на шхуну в последнюю минуту и всю дорогу уделял мне особое внимание. Не то, каким обычно удостаивают меня мужчины…

— Он шпионил для д'Аво, — произнёс Россиньоль, то ли высказывая догадку, то ли сообщая факт, почерпнутый из переписки агента.

— Я так и заключила, хотя не сильно обеспокоилась, так как рассчитывала оказаться в Лондоне, где он не мог бы причинить мне вреда. Однако теперь мы направлялись в Дюнкерк, откуда пассажирам предстояло выбираться самостоятельно. Я не знала, чего мне ждать. И впрямь в Дюнкерке всем пассажирам разрешили сойти на берег, меня же на несколько часов задержали. За это время шлюпка совершила пару рейсов между шхуной и флагманом лейтенанта Бара.

Ты, возможно, знаешь, Бон-Бон, что каждый пират и капер в душе — бухгалтер. Хотя многие скажут наоборот: каждый бухгалтер в душе пират. Они живут грабежом, а дело это поспешное и беспорядочное. Один может выудить сушёную кроличью лапку из кармана у джентльмена, другой — изумруд размером с перепелиное лицо из дамского декольте. Единственный способ избежать поножовщины — собрать всю добычу, тщательно рассортировать, оценить, счесть и распределить по строго установленной схеме. Вот почему о человеке, подавшемся в пираты, говорят «попал в реестр».

В моём случае это означало, что каждый из людей Бара хотя бы в общих чертах представлял, сколько награблено и у кого. Они знали, что золото из моего сундука и снятые с меня драгоценности стоят больше, чем имущество остальных пассажиров, собранное вместе и помноженное на десять. Бон-Бон, не хочу хвастаться, но дальнейшее будет просто непонятно, если не сказать, что я потеряла состояние, на которое можно было купить графство.

Россиньоль поморщился, из чего Элиза заключила, что он уже видел точные цифры.

— Не стану на этом задерживаться, — продолжала она, — поскольку благородной даме не пристало думать о столь вульгарной материи, как деньги. Что до драгоценностей — когда люди Бара их забрали, во мне ничто не дрогнуло. Однако по мере того, как шли дни, я всё больше и больше думала об утраченном богатстве. От безумия меня спасло голубоглазое сокровище, которое я прижимала к груди.

Она нарочно не сказала «наш ребёнок», ибо такого рода замечания собеседника явно раздражали.

— Наконец меня посадили в шлюпку и доставили на флагман. Лейтенант Бар вышел из каюты и учтиво меня приветствовал. Думаю, он ожидал увидеть почтенную вдовицу и при виде меня оторопел.

— Это не оторопь, — возразил Россиньоль, — а нечто совершенно иное. Вы наблюдали такое состояние тысячу раз, но сойдёте в могилу, так и не поняв, в чём оно состоит.

— Ладно. Едва лейтенант Бар оправился от загадочного состояния, о котором вы говорите, он проводил меня в свою каюту — высоко на корме, вон там — и велел подать кофе. Он был…

— Умоляю воздержаться от дальнейших восхвалений, — сказал Россиньоль, — ибо в письме я прочёл их столько, что по пути сюда загнал пять лошадей.

— Как вам угодно, — отвечала Элиза. — И всё же им двигала отнюдь не грубая похоть.

— Уверен, именно такое впечатление он и хотел на вас произвести.

— Ладно. Позвольте мне перескочить вперёд и вкратце обрисовать мою ситуацию. Во Франции я считаюсь графиней потому лишь, что так захотел король: однажды на церемонии утреннего туалета он объявил, будто я — графиня де ля Зёр; этим смешным словом французы называют мой родной остров.

— Не знаю, известно ли вам, — заметил Россиньоль, — что таким образом наш монарх косвенным образом заявил древние претензии Бурбонов на Йглм, которые его законоведы выкопали невесть откуда. Его величество строит военно-морскую базу здесь, по одну сторону Англии, и хотел бы создать другую на Йглме, с противоположной стороны. Ваше возведение в графское достоинство, при всей его для вас неожиданности, было частью более обширного плана.

— Нимало не сомневаюсь, — сказала Элиза. — Однако чем бы ни руководствовался король, я отплатила ему за милость шпионажем в пользу Вильгельма Оранского. Посему у его величества есть причины для лёгкого недовольства.

Россиньоль фыркнул.

— Однако я действовала, — продолжала Элиза, — под эгидой невестки Людовика, чью родную страну он захватил и до сих пор разоряет.

— Не разоряет, мадемуазель, а умиротворяет.

— Виновата. Далее: Вильгельм Оранский тайно произвёл меня в герцогини. Но это что-то вроде переводного векселя, выписанного голландским банкирским домом на лондонский.

Коммерческая метафора осталась для Россиньоля непонятной и даже несколько его раздосадовала.

— Во Франции он не котируется, — пояснила Элиза, — ибо Франция считает Якова Стюарта законным королём Англии и не признаёт за Вильгельмом Оранским права раздавать титулы. А если бы и признавала, то оспаривала бы его суверенитет над Йглмом.

Так или иначе, лейтенанту Бару перечисленные факты были неизвестны. Мне потребовалось время, чтобы дипломатично их изложить. Когда лейтенант всё выслушал и обдумал, то заговорил с величайшей осторожностью, точно лоцман, ведущий корабль среди дрейфующих брандеров. Между каждыми несколькими словами он делал паузу, словно промеряя глубину или следя за изменениями ветра.

— А может, он на поверку оказался не столь и сообразителен, — предположил Россиньоль.

— Предоставлю тебе судить самому — ты его скоро увидишь, — сказала Элиза. — Для меня это ничего не меняло. Живя так близко к Амстердаму и так редко имея дело с наличностью, я совершенно упустила из виду, как велика потребность в золоте по обе стороны Ла-Манша. Ты знаешь, Бон-Бон, что Людовик XIV недавно отправил в переплавку всё серебряное убранство Больших апартаментов, а вырученные полтора миллиона турских ливров пустил на создание армии. В свое время, услышав об этом, я решила, что его величество просто решил сменить обстановку, однако позже задумалась. За последнее время французская аристократия накопила огромные запасы драгоценных металлов — возможно, в надежде после смерти Людовика XIV вернуть утраченную власть.

Россиньоль кивнул.

— Отправив в переплавку золотую мебель, король показал знати пример. Только мало кто ему последовал.

— Так вот моё состояние в золотой монете, принимаемой в любой точке мира, захватил Жан Бар, капер, имеющий лицензию на грабёж голландских и английских судов в пользу французской короны. Будь я англичанкой или голландкой, мой капитал уже поступил бы в распоряжение генерального контролёра финансов графа де Поншартрена. Однако поскольку я считаюсь французской графиней, деньги просто арестовали.

— Боялись, что вы заявите протест: «На каком основании французский капер грабит французскую графиню?» — сказал Россиньоль. — Ваш двусмысленный статус осложнил бы рассмотрение дела. Письма, летавшие взад-вперёд, были весьма забавны.

— Рада, что ты позабавился, Бон-Бон. Тем не менее, передо мной встал вопрос: не заявить ли о своих правах и не потребовать ли вернуть деньги?

— Хорошо, что вы сами об этом заговорили, мадемуазель, ибо я, как и половина Версаля, гадал, почему вы не обжалуете арест вашего капитала.

— Ответ: потому что в этих деньгах нуждались. Настолько, что, если бы я попыталась их отстоять, меня могли бы объявить иностранной шпионкой, лишить прав, бросить в Бастилию, а деньги передать в казну. Пущенные на войну, они могут спасти тысячи французских солдат — что в сравнении с этим какая-то лжеграфиня?

— Хм-м… Теперь я вижу, что лейтенант Бар предоставил вам возможность совершить некий умный ход.

— Он не сказал прямо, но дал понять, что у меня есть выбор. Этот маленький Геракл, который без колебаний отправил бы на дно морское целый корабль живых людей, будь они враги Франции, не хотел, чтобы меня в цепях отвезли в Бастилию.

— И вы решились.

— «Деньги, разумеется, предназначены для Франции! — сказала я. — Затем-то я с такими трудами и вывозила их из Амстердама. Как могла я поступить иначе, если сам король переплавил свою мебель, дабы сберечь жизнь французских солдат и отстоять права Франции!»

— Вероятно, ваши слова его обрадовали.

— Несказанно! Жан Бар был в таком смятении чувств, что мне пришлось подставить ему щёку для поцелуя, который он и запечатлел на ней весьма пылко, оставив по себе стойкий запах одеколона.

Россиньоль резко отвернулся, чтобы Элиза не видела его лица.

— У меня ещё теплилась отчаянная надежда, что через несколько часов я буду плыть на корабле в сторону Дувра, нищая, но свободная, — продолжала Элиза. — Однако, разумеется, всё было гораздо сложнее. Я по-прежнему не могла покинуть Дюнкерк, ибо, как с явным огорчением сообщил мне Жан Бар, меня задержали по подозрению в шпионаже в пользу Вильгельма Оранского.

— Д'Аво нанёс удар.

— Так я поняла по намёкам лейтенанта. Мой обвинитель, сказал он, весьма значительное лицо, находящееся сейчас в Дублине. Лицо это приказало задержать меня по подозрению в шпионаже до его прибытия в Дюнкерк.

— Как скоро он собирался прибыть?

— Через две недели.

— Значит, д'Аво будет здесь с минуты на минуту! — воскликнул Россиньоль.

— Посмотрите на этот корабль. — Элиза указала на французское военное судно. — Оно обошло мол тогда же, когда вы показались в конце улицы.

— В таком случае д'Аво только что прибыл, — сказал Россиньоль. — Итак, у меня мало времени. Пожалуйста, объясните вкратце, как вы попали в этот дом, если, по собственным словам, не имели права покинуть корабль.

— Я так и так жила в одной из кают — не было смысла её покидать. Жан Бар велел поставить шхуну там, где ты её сейчас видишь, — дабы уберечь меня от распущенных французских моряков и одновременно проследить, чтобы я не сбежала. Он отправил на камбуз нескольких женщин, собранных по кабакам и борделям, — кипятить воду и всё такое. За две недели я успела понять, кто из них годится в служанки, а кто — нет. Тех, кто не годился, я уволила. Лучше всех оказалась Николь, которую ты видел минуту назад. И ещё я послала в Гаагу за моей фрейлиной Бригиттой. Из Версаля начали приходить письма.

— Знаю.

— Поскольку ты их уже читал, не стану пересказывать содержание. Может быть, ты помнишь письмо маркизы д'Озуар с предложением — нет, настоятельным требованием — поселиться здесь, в её дюнкеркской резиденции.

— Пожалуйста, напомните мне, что связывает вас с д'Озуарами?

— До того, как получить дворянство, я нуждалась в каком-то предлоге, чтобы попасть в Версаль. Д'Аво, которому принадлежала вся эта затея, устроил меня гувернанткой к дочери д'Озуаров. Я вместе с ними ездила из Версаля в Дюнкерк и обратно, что позволяло мне путешествовать в Голландию, когда того требовали дела.

— Немного смахивает на фарс.

— Разумеется. И д'Озуары это знали. Однако я была добра к их дочери, и между нами возникло некое подобие дружбы. Потому я и переехала в их дом.

— Другие слуги?

— Бригитта привезла с собой ещё одну доверенную служанку.

— Я видел мужчин.

— Чтобы меня «охранять», Жан Бар выделил двух матросов, которые уже староваты, чтобы идти на абордаж.

— Да, в них угадывается что-то такое… Позвольте задать нескромный вопрос: как вы платите слугам, если, по собственным уверениям, остались без гроша?

— Вопрос разумен. Ответ в моём статусе графини и услуге, которую я оказала французской казне. По этой причине лейтенант Жан Бар охотно раскрыл кошель и ссудил меня деньгами.

— Ясно. Поведение неподобающее, но у вас, очевидно, не было иного выхода. Постараемся отчасти исправить дело. Теперь, чтобы помочь вам, я должен разобраться ещё в одном. Что за письма из Ирландии?

— Покуда я жила на корабле, меня начала нагонять моя почта, в том числе зашитый в парусину пакет из Белфаста — корреспонденция, украденная из письменного стола графа д'Аво в Дублине. Многие письма и документы содержат государственные тайны.

— И вы, зная, что д'Аво едет сюда с намерением обвинить вас в шпионаже, оставили письма у себя в качестве предмета для торга.

— Совершенно верно.

— Отлично. Есть здесь место, где я мог бы разложить их и проглядеть?

И тут, хотя Элиза никогда бы в этом не созналась, её пронзила внезапная нежность к Россиньолю. В мире, где столько мужчин мечтают ею овладеть, нашёлся человек, который, имея такую возможность, предпочёл большую стопку краденых писем.

— Попроси Бригитту — это рослая голландка — проводить тебя в библиотеку. Я буду посматривать на гавань. Полагаю, что вон в той шлюпке, которая сейчас огибает пирс, может быть д'Аво.

— Направляется сюда?

— К флагману лейтенанта Бара.

— Отлично. Мне нужно хоть немного времени.


Элиза поднялась на верхний этаж, где на треноге перед окном стояла подзорная труба, и стала наблюдать, как лейтенант Бар принимает д'Аво в каюте флагмана. Каюта тянулась вдоль всей кормы, и ряд её окон закручивался вокруг юта как огромный золотой свиток, образуя два эркера, из которых Жан Бар мог смотреть вперёд вдоль правого и левого борта. Небо было чистое, и в окна светило послеполуденное солнце.

Встреча происходила следующим образом: во-первых, церемонные приветствия и обмен любезностями. Во-вторых, мгновенная заминка из-за того, как расположиться. (После недавнего подвига Жан Бар до сих пор не мог сидеть, не испытывая всех мук ада, и д'Аво со всегдашней учтивостью отказывался сесть в кресло.) В-третьих, долгий и (Элиза не сомневалась) увлекательный рассказ Бара, сопровождаемый обильной жестикуляцией. В позе д'Аво начало сказываться растущее нетерпение. В-четвёртых, расспросы со стороны д'Аво, вынудившие Бара достать гроссбух и отметить несколько пунктов (надо думать, перечень кошелей, драгоценностей и прочего отнятого у Элизы добра). В-пятых, д'Аво резко выпрямился, побагровел и несколько минут энергично двигал челюстью; Бар сперва вздрогнул, затем на мгновение немного обмяк, но тут же вновь подобрался и застыл в позе оскорблённого достоинства. В-шестых, оба подошли к окну и посмотрели на Элизу (во всяком случае, так ей казалось в подзорную трубу; на самом деле, разумеется, видеть они её не могли). В-седьмых, призвали адъютантов и надели шляпы. Для Элизы это был знак собрать свою немногочисленную женскую прислугу и начать туалет. Она позаимствовала платье из гардероба маркизы д'Озуар — прошлогоднее, однако графу, пробывшему весь этот год в Дублине, оно должно было показаться новым. Лишнюю ширину прихватили сзади при помощи булавок и нескольких быстрых стежков, которые, скорее всего, продержатся, если не вставать с кресла. А вставать ради д'Аво Элиза не собиралась. Она села в большом салоне и шёпотом посовещалась с Бонавантюром Россиньолем. Бар и д'Аво добрались с флагмана за несколько минут и теперь ждали в соседней комнате — настолько близко, что можно было отчетливо слышать, как расхаживает из угла в угол Бар и шмыгает носом простудившийся в морском путешествии д'Аво.

Россиньоль уже успел разобрать краденые письма. Некоторые он вручил Элизе, и она разложила их на коленях, как будто читает. Остальные он забрал себе, по крайней мере на время, и удалился в другую часть дома, не желая попадаться на глаза графу.

Через несколько мгновений Элиза распорядилась впустить посетителя. Мебель расставили так, чтобы солнце светило графу в лицо. Элиза сидела спиной к окну.

— Его величество призывает меня в Версаль доложить о ходе кампании, которую его величество король Англии ведёт, дабы вырвать остров из когтей узурпатора, — начал д'Аво, когда вступительные формальности остались позади. — Принц Оранский отправил против нас герцога Шомберга, который либо трусит, либо впал в спячку и вряд ли что-нибудь предпримет в этом году.

— Вы охрипли, — заметила Элиза. — Это простуда, или вы много кричали?

— Я не боюсь повышать голос на тех, кто ниже меня. В вашем обществе, мадемуазель, я буду вести себя сообразно приличиям.

— Значит ли это, что вы оставили намерение подвесить меня над углями в мешке с кошками? — Элиза перевернула письмо, в котором д'Аво писал кому-то, что именно так следует поступать со шпионами.

— Мадемуазель, я несказанно шокирован, что вы поручили ирландцам ограбить мой дом. Я многое готов вам простить. Однако, нарушив неприкосновенность дипломатической резиденции — дворянского дома, — вы заставляете меня думать, что я вас переоценил. Ибо я считал, что вы можете сойти за благородную, а так поступают лишь люди подлого звания.

— Различие, которое вы проводите между подлым и благородным, представляется мне настолько же произвольным и бессмысленным, как вам — обычаи индусов, — отвечала Элиза.

— Вся тонкость как раз и заключена в произвольности, — указал д'Аво. — Будь обычаи благородного сословия логичны, всякий мог бы их вывести и стать благородным. Однако поскольку они бессмысленны и к тому же постоянно меняются, усвоить их можно, только впитав кожей. Такую монету практически не подделать.

— Как золото?

— Истинная правда, мадемуазель. Золото — везде золото, однородное и безличное. Однако когда монетчик оттискивает на нём некие напыщенные слова и портрет монарха, оно обретает достоинство. Достоинство это существует постольку, поскольку люди в него верят. Вы попали ко мне в руки чистым золотым диском…

— И вы, сударь, попытались оттиснуть на мне дворянское достоинство — повысить мою стоимость.

— Но кража в моём доме, — граф указал на письма, — разоблачает вашу фальшь.

— Что в вашем представлении — хуже? Шпионить или выдавать себя за графиню?

— Безусловно, второе, мадемуазель. Шпионаж распространён повсеместно. Верность своему сословию — то есть семье — куда важнее, чем верность конкретному государству.

— Думаю, по другую сторону пролива многие придерживаются противоположных взглядов.

— Однако вы по эту сторону, мадемуазель, и останетесь здесь надолго.

— В каком качестве?

— Зависит от вас. Если вы решите и впредь вести себя как простолюдинка, вас ждёт соответствующая участь. Я не могу отправить вас на галеры, как бы мне ни хотелось, но в силах обеспечить вам не менее жалкую участь в стенах работного дома. Полагаю, десять-двадцать лет за чисткой рыбы вернут вам уважение к благородному образу жизни. Или, если вы немного оступились, быть может, под влиянием родов, я вправе отправить вас в Версаль примерно в том же качестве, что и раньше. Когда вы исчезли из Сен-Клу, все решили, что вы в интересном положении и намерены, тайно родив, определить ребёнка на воспитание; теперь, спустя год, всё позади, и вас ждут обратно.

— Вынуждена поправить вас, мсье. Нельзя сказать, что всё позади: я никому не отдала ребёнка.

— Вы взяли на воспитание сироту из еретического Пфальца, — с грозным спокойствием произнёс д'Аво, — чтобы увидеть, как его воспитают в истинной вере.

— Увидеть? Так мне отведена роль простой наблюдательницы?

— Поскольку вы — не мать ребёнка, на какую ещё роль вам рассчитывать? В мире не счесть сирот, и церковь в попечении о них выстроила немало приютов — иные расположены в дальних областях Альп, иные — в минутах ходьбы от Версаля.

Таким образом, граф давал ей понять, какова ставка в игре. Она может оказаться в работном доме или графиней в Версале; ребёнок может воспитываться в тысяче миль от неё или в тысяче ярдов.

По крайней мере так д'Аво пытался её уверить. Однако Элиза, хоть и не играла сама, разбиралась в азартных играх. Она знала, что блефуют порою, чтобы скрыть слабый расклад.


Человек начитанный и много путешествовавший по свету, Бонавантюр Россиньоль сознавал, что в мире есть страны — и даже в его стране отдельные группы и слои общества, — в которых не принято постоянно носить при себе длинные колюще-режущие предметы с тем, чтобы в любую минуту их выхватить и немедля пустить в ход. Всё это он понимал теоретически, но полностью осознать не мог. Взять для примера нынешнюю ситуацию — два человека, между собой не знакомых, в том же доме, что и Элиза, ни один не ведает, где находится другой и каковы его намерения, — крайне неустойчивое состояние дел. Некоторые могли бы возразить, что неразумно добавлять острую сталь в и без того гремучую смесь, однако Россиньоль находил это весьма уместным способом вскрыть противоречия, которые в иных странах и сословиях вызревали бы подспудно. Россиньоль — тщетно было бы отрицать — крался по дому, желая избежать встречи с д'Аво. Петли и круги привели его в сумрачный коридор, избежавший переустройства — деревянные панели ещё не выкрасили под мрамор. Многочисленные портреты и другие предметы искусства из коллекции д'Озуаров висели по стенам или просто стояли, прислоненные, где попало. Ибо если украсить своё жилище картинами — признак хорошего вкуса и родовитости, то сколь же аристократичнее приткнуть бездомные сокровища к стенам, затолкать их за кресла! Так или иначе, добравшись до этой галереи, Россиньоль уловил запах одеколона и, положив левую ладонь на ножны рапиры (оружие это давно вышло из моды, но именно рапирой научил его владеть отец, прежний королевский дешифровщик Антуан Россиньоль, и чёрта с два он стал бы выставлять себя на посмешище, учась фехтовать шпагой), выдвинул её на дюйм-два, просто чтобы убедиться, что она не застрянет в самый неподходящий момент. Одновременно он пошёл быстрее, дабы шаги звучали более уверенно. Ступать крадучись значит расписаться в дурных намерениях и нарваться на упреждающее возмездие.

Продвигаясь по галерее, он примечал расположение кресел, складок на ковре и прочих помех, чтобы не споткнуться о них, коли завяжется стычка. Впереди слева от первой галереи отходила вторая: человек, благоухающий одеколоном, находился в ней. Россиньоль замедлил шаг, повернулся влево и выдвинулся за угол правым плечом вперёд. Таким образом, если бы пришлось выхватить рапиру, его торс остался бы под защитой стены. Увы, незнакомец в боковой галерее предвосхитил этот манёвр — он стоял у противоположной стены спиной к Россиньолю, притворяясь, будто разглядывает висящий на ней пейзаж; таким образом, угол ему не мешал, а правое плечо оказалось развёрнуто к противнику. Лёгкий поворот головы давал ему возможность краем глаза наблюдать за Россиньолем. Незнакомец расположил правую руку диагонально к туловищу, поддерживая левой её локоть; правая ладонь находилась очень близко от эфеса висящей на боку абордажной сабли. Поза была искусственная и напряжённая, но очень хорошо продуманная: незнакомец мог в любой миг выхватить саблю, развернуться и нанести удар. Таким образом, возник пат.

Хотя, если рассудить, всё это немного отдавало фарсом. Россиньоль много лет никого не убивал. Жан Бар (а незнакомец мог быть только им), вероятно, убивал куда чаще, но никогда — в домах богатых людей. Дойди у них до стычки, ему бы хватило воспитания вызвать противника на улицу. С другой стороны, они друг друга не знали. Не вредно было проявить осторожность, тем более такую умеренную — занять определённые позиции и сохранять определённое расстояние. Меры эти не требовали даже сознательного усилия: Россиньоль размышлял о чем-то, вычитанном в одном из писем д'Аво, Бар (надо думать) — о том, как переспать с Элизой. Оба совершили описанные манёвры практически машинально.

На Жане Баре был наряд флотского офицера, не сильно отличающийся от обычного дворянского: панталоны, камзол, парик и треуголка. Цвет платья (по преимуществу синий), отделка (нашивки, эполеты, канты, обшлага) и подбор перьев указывали, что он служит лейтенантом во французском военном флоте. Бар был невысок ростом и, как запоздало заметил Россиньоль, не отличался стройностью (покрой камзола поначалу это скрыл). Лицо его в этой части страны сочли бы чересчур смуглым. По слухам, он происходил из низов — его предки спокон веков промышляли рыбной ловлей и, вероятно, морским разбоем в окрестностях Дюнкерка. Коли так, в его жилах могла течь смесь самых разных кровей. Как многие, кто не вышел ростом и фигурой, как многие, чьё происхождение сомнительно, лейтенант Бар крайне внимательно относился к своей внешности. Он носил огромный парик а ля Король-Солнце (отставший от моды не более, чем рапира Россиньоля) и смешные усики, словно две запятые, вмурованные в верхнюю губу, — на их укладку каждый день уходило не менее часа. В наряде, на взгляд Россиньоля, наблюдался некоторый избыток кружев и металлической галантереи (пряжек и пуговиц), однако по меркам Версаля Бара нельзя было бы даже отнести к щёголям. Россиньоль усилием воли заставил себя не обращать внимания на платье и одеколон, а сосредоточился на том, что стоящий перед ним человек недавно сбежал из английской тюрьмы, украл шлюпку и в одиночку добрался на вёслах до Франции.

Бар полуобернулся на каблуках, чтобы посмотреть Россиньолю в лицо. Его правая рука оставалась в прежнем положении. Взгляд скользнул по левому бедру Россиньоля, отметил рапиру и задержался на левой руке, проверяя, не собирается ли противник выхватить кинжал.

Будь Россиньоль в придворном наряде, всё могло бы пройти иначе, однако сейчас он выглядел не лучше разбойника с большой дороги, потому заговорил первым:

— Лейтенант, прошу извинить меня за вторжение.

Он благоразумно остановился на таком расстоянии, чтобы его нельзя было рубануть саблей, но сейчас в качестве мирного жеста сделал ещё шаг назад, чтобы и лейтенант был вне досягаемости для выпада рапирой. Бар в ответ развернулся к нему лицом, так что стала видна правая кисть, затем поднял её и скрестил руки на мощном торсе.

— Я не имею удовольствия быть вам знакомым, и вы вправе полюбопытствовать, кто я и что делаю в этом доме. Как гость в вашем городе, лейтенант, прошу дозволения представиться: Бонавантюр Россиньоль. Я приехал сюда из своего замка Жювизи в надежде быть полезным графине де ля Зёр, и она любезно пригласила меня в дом. Другими словами, я имею честь быть её гостем, что она сама вам подтвердит, если вы пойдёте и спросите. Однако я просил бы вас дождаться отъезда графа д'Аво, поскольку дело…

— Тонкое, — подхватил Жан Бар. — Тонкое и опасное, как сама графиня.

Он развёл руки, заставив собеседника вздрогнуть, однако двигались они вперёд, прочь от сабли. Россиньоль так же отодвинул пальцы от рукоятей, эфесов и прочего и даже предоставил Бару возможность мельком увидеть свои ладони.

— Я — лейтенант Жан Бар.

Бар сделал шаг к Россиньолю — на расстояние выпада. В ответ Россиньоль ещё чуть приподнял руки, демонстрируя ладони полностью, и шагнул на расстояние сабельного удара. Словно пробираясь ощупью в дыму, они заключили рукопожатие — для вящей безопасности двойное.

— Я, безусловно, расстроен, — сказал Бар, — хоть и ничуть не удивлён, что галантный кавалер прискакал на выручку даме; я даже гадал, когда же появится кто-нибудь в таком роде.

Лейтенант одним ударом обозначил свой интерес к Элизе, нехотя признал первенство Россиньоля и попенял тому за промедление. Россиньоль ломал голову, как обезвредить эту маленькую гранату; тем временем оба продолжали держаться за руки.

— Я выслушал нечто в подобном роде от упомянутой дамы, — сухо проговорил он.

— Ха-ха! Нимало не сомневаюсь!

— Я сделаю для неё всё, что в моих силах, — сказал Россиньоль, — а если не преуспею, мне останется лишь уповать на её снисхождение.

— Рад знакомству! — воскликнул Бар, по всей видимости, искренне, и выпустил руки Россиньоля. Оба тут же отпрянули назад, но на оружие больше не косились.

— Теперь будем ждать, да? — сказал лейтенант. — Вы — её, я — графа. Вам повезло больше.

— Если вас это подбодрит, то граф вряд ли надолго задержится в Дюнкерке.

— Здорово, наверное, столько всего знать, — заметил Бар, показывая, что наслышан о Россиньоле.

— Боюсь, многие сведения очень скучны.

— Зато какую власть даёт знание! Возьмите эту картину. — Бар короткопалой пятернёй ткнул в пейзаж, который якобы разглядывал минуту назад: вид из сельского сада на церковь, деревушку и пологие холмы. На переднем плане дети играли с собакой. — Кто они? Как очутились там? — Он указал на другой пейзаж, запечатлевший мрачную гористую местность. — И какое отношение имеют к д'Озуарам все эти осады и битвы?

Не считая нескольких пасторальных пейзажей, картины тяготели к изображению кровопролитий, мученической смерти на ниве как светской, так и духовной, и тщательно спланированных сражений.

— Простите, лейтенант, но, учитывая значение маркиза д'Озуара для флота, вам странно не знать историю его семьи.

— Ах, мсье, дело в том, что вы — придворный, а я — моряк. Впрочем, графиня де ля Зёр посоветовала мне уделять больше внимания подобным вопросам, если я хочу подняться выше лейтенантского чина.

— Раз уж мы оба вынуждены здесь прохлаждаться в ожидании, когда до нас снизойдут, — сказал Россиньоль, — давайте я постараюсь ей угодить и поведаю, что связывает эти картины, медальоны и бюсты.

— Буду весьма признателен, мсье!

— Не стоит благодарности. Итак: даже если вы и впрямь далеки от света, вам наверняка известно, что маркиз д'Озуар — побочный сын герцога д'Аркашона.

— Это никогда не было тайной, — признал Бар.

— Поскольку маркиз не мог унаследовать имя и состояние отца, методом исключения выводим, что все картины и прочее из семьи…

— Маркизы д'Озуар! — закончил Бар. — И вот здесь-то я уже нуждаюсь в наставлениях, потому как ничего не знаю о её предках.

— Два семейства, очень разные, слившиеся в одно.

— А! Первое, как я догадываюсь, обитало на севере, — сказал Бар, указывая на сельский пейзаж.

— Де Крепи. Мелкопоместные дворяне. Не особо заметные, но плодовитые.

— Коли так, второе семейство, надо думать, обитало в Альпах. — Бар повернулся к более мрачному пейзажу.

— Де Жексы. Бедный иссякающий род. Несгибаемые католики, обитающие в окрестностях Женевы, где преобладают гугеноты.

— И впрямь весьма несхожие семейства. Как они слились?

— Род де Крепи был связан — сперва соседством, затем вассальной верностью, а там и узами брака — с графами де Гизами, — пояснил Россиньоль.

— Э… мне смутно помнится, что де Гизы были очень влиятельны и что-то не поделили с Бурбонами, но если бы вы освежили мою память, мсье…

— С удовольствием, лейтенант. Полтора столетия назад граф де Гиз так отличился в бою, что король пожаловал его герцогством. Среди адъютантов, пажей, любовниц, соратников и прихлебателей де Гиза было довольно много де Крепи. Некоторые из них почувствовали вкус к приключениям и начали строить честолюбивые планы, выходящие за пределы родной деревеньки. Они, так сказать, привязали себя к мачте дома де Гизов, и поначалу события вроде бы подтверждали правильность их выбора. До тех пор, пока — сто один год назад — Генриха де Гиза и его брата Людовика, кардинала Лотарингского, не умертвили по приказанию короля. Ибо они забрали больше власти, чем сам король.

Оба помолчали, разглядывая следующее полотно с изображением кровавой сцены.

— Как это случилось, мсье? Как мог конкурирующий род приобрести столь непомерную власть?

— Сейчас, когда король силён, в такое верится с трудом. Возможно, вы лучше поймёте, как все произошло, если узнаете, что большая часть ненавистной королю мощи заключалась в Католической лиге. Она создавалась в противовес реформации в городах, где дворяне и духовенство, оказавшись в окружении гугенотов, решили объединиться для борьбы с ересью.

— И тут в историю вступает семейство де Жексов, да?

— Вы правы. Де Жексы были как раз из тех, кто тогда создавал местные отделения Католической лиги. Дом Гизов сплотил разрозненные группы в общенациональное движение. После убийства Генриха и Людовика де Гизов обезглавленная лига восстала против короля. Вскоре и тот пал от руки убийцы; на долгие годы в стране воцарился хаос. Новый король, гугенот Генрих IV, перешёл в католичество и восстановил порядок, по большей части к выгоде гугенотов. По крайней мере так казалось многим рьяным католикам, в частности, тому, что убил Генриха в 1610-м. За это время звезда де Крепи закатилась. Одни погибли, другие вернулись в родную глухомань, третьи бежали за границу. Некоторых забросило в ту часть Франции, которая граничит с Женевским озером. Лучше — а может быть, хуже места, чтобы сражаться за католическую веру, тогда было не сыскать. Де Крепи обосновались на берегу озера прямо напротив Женевы. Она виделась им муравейником, из которого гугеноты расползаются на проповедь по всем французским приходам. Соответственно, католики в тех краях были фанатичнее, чем где-либо ещё, — первыми начали создавать отделения Католической лиги, первыми присягнули на верность де Гизам и, после их убийства, с наибольшим жаром взялись за оружие. Короля убили не они, но лишь потому, что не сумели его разыскать. Предводитель местной знати, некий Луи де Жекс, сколотил весьма воинственную клику из тех, кого превратности судьбы забросили в тот отдалённый край.

— Полагаю, среди них были и де Крепи.

— Совершенно верно. Вот ответ на ваш вопрос, как они попали оттуда вот сюда. — Россиньоль указал на два пейзажа. — Пришельцы были богаты и плодовиты, де Жексы — бедны и малочисленны.

— Полагаю, те из местных жителей, кто умел зарабатывать деньги, стали гугенотами, — задумчиво проговорил Бар.

Россиньоль строго одёрнул его взглядом.

— Лейтенант, теперь я понимаю, почему графиня де ля Зёр считает, что вам надо учиться светскости.

Бар пожал плечами.

— Истинная правда, мсье. Все дюнкеркские купцы были гугенотами, и после 1685 года…

— Именно потому, что это правда, вам и следовало промолчать.

— Прекрасно, мсье, клянусь до конца разговора не произносить и слова правды! Будьте добры, продолжайте!

Справившись с мгновенным замешательством, Россиньоль шагнул к стопке портретов у стены и начал их перебирать: изображения мужчин, женщин, детей и целых семейств в нарядах, которые носили три поколения назад.

— Когда религиозные войны закончились, обоим семействам осталось только продолжать род. Через поколение их дети переженились. Здесь я могу спутать какие-нибудь детали, но, кажется, дело было так: отпрыск рода де Жексов, Франсис, около 1640 года сочетался браком с Маргаритой-Дианой де Крепи. Один за другим родились несколько детей, затем, после двенадцатилетнего перерыва, Маргарита снова понесла. Она умерла, разрешившись мальчиком Эдуардом. Отец счёл первое жертвой Всевышнему, второе — Его даром и, рассудив, что не сумеет на склоне лет воспитать сына, отдал Эдуарда в лионскую школу иезуитов. Тот с первых дней делал поразительные успехи и очень рано вступил в Общество Иисуса. Сейчас Эдуард де Жекс — духовник мадам де Ментенон.

Россиньоль нашёл портрет худого юноши в наряде иезуита, который смотрел так, будто впрямь видит лейтенанта с криптоаналитиком и не одобряет обоих.

— Я слышал, — сказал Бар, отступая из-под его взгляда. Россиньоль отыскал более старый портрет, изображавший пухлую даму в голубом платье.

— Сестра Франсиса де Жекса Луиза-Анна. Вышла замуж за Александра-Луи де Крепи и родила ему двух мальчиков, которые умерли от оспы, и двух девочек, которые выжили.

Он вытащил из стопки гуашь, запечатлевшую двух половозрелых девиц; старшая была крупнее и красивее, младшая робко выглядывала из-за её плеча.

— Старшая, Анна-Мария, переболела оспой без всякого вреда для своей внешности и вышла замуж за престарелого графа д'Уайонна. То был второй или третий его брак. Сей д'Уайонна был поначалу просто захудалым дворянином и еле-еле сводил концы с концами. Его земли лежат на самой границе Франш-Конте.

— Об этом даже я знаю!

— Странно, ведь они окружены сушей.

Шутка едва не ускользнула от Бара, ибо острословие никогда не было сильной стороной Россиньоля. Однако через несколько мгновений лейтенант всё же её понял и отметил вежливой улыбкой.

— Это ведь та местность, за обладание которой французские короли издавна борются с Габсбургом словно два врага в одной шлюпке за единственный кинжал.

— Аналогия, хоть и морская, очень точна, — отвечал Россиньоль. — В царствование Людовика XIII, коему мой батюшка имел честь служить в должности королевского криптоаналитика, д'Уайонна предоставил свои земли в качестве плацдарма для вторжения во Франш-Конте, за что и получил графский титул. Уже в качестве графа он сочетался браком с юной Анной-Марией де Крепи. Чуть позже он оказал сходную услугу войскам Людовика XIV, и тот, присоединив Франш-Конте к Франции, возвёл его в герцогское достоинство. Новоиспечённый герцог с молодой супругой переехал в Версаль, где та его вскорости отравила.

— Мсье! И вы обвиняли меня в недостатке светского обхождения!

Россиньоль пожал плечами.

— Слова резкие, знаю, но правдивые. Тогда все этим занимались — по крайней мере все сатанисты.

— Теперь я уверен, что вы надо мной насмехаетесь.

— Хотите — верьте, хотите — нет, — сказал Россиньоль. — Порою мне самому с трудом верится. Безобразиям положила конец мадам де Ментенон с помощью отца де Жекса, который, возможно, не подозревал, что в число зачинщиц входит его сестра.

— Довольно об этом! А что младшая дочь?

— Шарлотта-Аделаида де Крепи после оспы осталась рябой, хотя всячески скрывает это при помощи париков, мушек и тому подобного. Выдать её замуж оказалось куда труднее; потому-то и сама история значительно интереснее.

— Отлично! Расскажите её! А то, сдаётся мне, господин граф и госпожа графиня никогда не закончат разговор.

— Вы наверняка слышали о Лавардаках и знаете, что это вроде как младшая ветвь Бурбонов. Если вы имели несчастье видеть кого-нибудь из них на портретах, то догадались, что на протяжении столетий они немало путались с Габсбургами. Земли Лавардаков лежат на юге, и тактические браки со знатными семействами по ту сторону Пиренеев в роду не редкость. Во время беспорядков, связанных с Гизами, Лавардаки стойко хранили верность Бурбонам.

— В таком случае они должны были всякий раз менять религию вместе с королём! — попытался сострить Бар.

Россиньоль лишь вновь укорил его взглядом.

— Для Лавардаков это отнюдь не смешная тема, ибо многие из них были убиты или пострадали. Как вам известно, лучше, чем мне, в этом семействе по наследству передаётся связь с флотом. Нынешний герцог, Луи-Франсуа де Лавардак, герцог д'Аркашон, сменил отца на посту верховного адмирала Франции. В этой должности он и состоял, когда Кольбер превратил французский флот из жалкой флотилии трухлявых посудин в нынешнюю мощную силу.

— Сто сорок линейных кораблей! — объявил Бар. — И ещё бог весть сколько фрегатов и галер.

— Герцог много приобрёл — и в смысле материального богатства, и в смысле влияния. Его сын и наследник, естественно, Этьенн д'Аркашон.

Россиньолю не было нужды добавлять то, в чём Бара, как и всех остальных, давно уверили: «Это он заделал Элизе ребёночка».

— Я видел Этьенна мельком, — сказал Бар, — и заметил, что он гораздо моложе незаконного брата.

Лейтенант указал на относительно свежий портрет, изображавший хозяев дома, маркиза и маркизу д'Озуар.

— Герцог был совсем юн, когда наградил этим малым одну из служанок. Её фамилия была Оз, и бастарда назвали Клод Оз. Он отправился в Индию на поиски богатства, потом сколотил на работорговле достаточный капитал, чтобы — заняв недостающее у отца — приобрести титул в 1674-м, когда их выставили на продажу для финансирования голландской войны. Так он стал маркизом д'Озуар. Всего за год до покупки титула он женился на Шарлотте-Аделаиде де Крепи, младшей сестре маркизы д'Уайонна.

— Хотя мог бы найти кого-нибудь познатнее, — предположил Бар.

— Разумеется! — отвечал Россиньоль. — Однако вы упустили из виду некое обстоятельство.

— Какое, мсье?

— Он и впрямь её любит.

— Боже мой, я понятия не имел.

— А если и не любит, то осознаёт, что они составляют мощный тандем, и не хочет его разрушать. У них есть дочь. Наша общая знакомая одно время была её гувернанткой.

— Полагаю, до того, как король проснулся однажды утром и вспомнил, что она — графиня.

— Будем надеяться, — сказал Россиньоль, — что графиней она и останется, несмотря на все усилия д'Аво.


— Какая жалость, — начала Элиза, — что ирландцы забрались к вам в дом, похитили ваши бумаги и пустили их в открытую продажу. До чего, наверное, неловко, когда вашими личными письмами и черновиками государственных договоров шлюхи расплачиваются за эль в питейных заведениях Дюнкерка!

— Что?! Об этом мне не говорили! — Д'Аво побагровел с такой скоростью, будто ему в лицо выплеснули стакан крови.

— Вы две недели пробыли на корабле и не могли ничего слышать. Я говорю вам сейчас.

— Я имел все резоны полагать, что бумаги в вашем распоряжении, мадемуазель, и ответственность лежит на вас!

— Не важно, что вы имели резоны полагать. Существенно лишь реальное положение дел. Позвольте вас с ним ознакомить. Воры, похитившие ваши бумаги, отправили их в Дюнкерк, это правда. Возможно, они даже вообразили, что найдут в моём лице покупательницу. Я отказалась марать руки столь гнусной сделкой.

— Тогда, возможно, вы объясните, мадемуазель, как эти самые бумаги оказались у вас на коленях!

— Как говорится, нет честности между ворами. Когда негодяи увидели, что я решительно отказываюсь иметь с ними дело, они начали искать других покупателей. Пакет разбили на отдельные лоты и выставили на продажу по разным каналам. Ситуация осложнилась тем, что у воров, по всей видимости, вышла размолвка. Сказать по правде, я знаю, что именно произошло. Когда стало видно, что бумаги разлетаются по четырём ветрам, я постаралась выкупить, что удалось. Письма у меня на коленях — всё, что я сумела пока собрать.

Д'Аво, не находя приличных слов, только тряс головой и что-то бормотал себе под нос.

— Вы, вероятно, рассержены и потому неблагодарны, но я рада, что смогла хоть в малой степени вернуть вам долг, собрав эти бумаги…

— И возвратив их мне?

— Как только смогу. — Элиза пожала плечами. — На то, чтобы разыскать все, уйдут не дни, не недели и даже не месяцы.

— …

— Итак, — продолжала Элиза, — минуту назад вы строили различные предположения касательно моего будущего. Иные ваши фантазии весьма причудливы, даже барочны. Иные настолько отвратительны для ушей благородной особы, что я сделаю вид, будто ничего не слышала. Похоже, мсье, я утратила ваше доверие. Поступайте как велит честь: отправляйтесь в Версаль. Мне, обременённой младенцем, домочадцами и заботой о возвращении ваших писем, за вами не угнаться. Изложите ваше дело королю. Скажите, что я не дворянка, а уличная девка, не заслуживающая хорошего обращения. Его величество удивится, ибо считал меня настоящей графиней. Я состою в близкой дружбе с его невесткой и, более того, недавно ссудила ему свыше миллиона турских ливров из своего личного капитала. Однако вы владеете несравненным даром убеждения, который ярко продемонстрировали, будучи послом в Гааге, где столь успешно обуздывали честолюбивые устремления этого фанфарона Вильгельма Оранского.

Удар был воистину ниже пояса. Д'Аво задохнулся — не столько от боли, сколько от оторопи и невольного восхищения. Элиза продолжала:

— Вы сумеете убедить короля во всём, тем более обладая столь веской уликой. Кстати, напомните, что это — дневник?

— Да, мадемуазель. Ваш дневник.

— И у кого эта тетрадь?

— Это не тетрадь, как вам прекрасно известно, а вышитый чехол на подушку. — Здесь д'Аво вновь начал наливаться краской.

— На… подушку?

— Да.

— Обычно мы называем их наволочками. Скажите, замешано ли в скандале какое-нибудь ещё постельное бельё?

— Насколько мне известно, нет.

— Занавески? Коврики? Кухонные полотенца?

— Нет, мадемуазель.

— У кого находится эта… наволочка?

— У вас, мадемуазель.

— Некоторые предметы домашнего обихода быстро устаревают. Покидая Гаагу, я распродала мебель, а всё остальное — включая наволочки — сожгла.

— Однако, мадемуазель, писарь посольства в Гааге снял с неё копию, каковую передал мсье Россиньолю.

— Упомянутый писарь умер от оспы. — Ложь эту Элиза сочинила на месте, однако д'Аво потребовался бы месяц, чтобы её проверить.

— Зато мсье Россиньоль жив, здоров и пользуется неограниченным доверием короля.

— А вы, мсье? Доверяет ли король вам?

— Простите?

— Мсье Россиньоль отправил копию рапорта королю, а не вам. Отсюда мой вопрос. А что монах?

— Какой?

— Йглмский монах в Дублине, которому мсье Россиньоль послал для перевода расшифрованный текст.

— Вы весьма хорошо осведомлены, мадемуазель…

— Не важно, как я осведомлена, мсье, я лишь пытаюсь вам помочь.

— Каким образом?

— В Версале вас ждёт непростой разговор. Вы предстанете перед королём. В его казне — о которой он неустанно печётся — лежит состояние в наличных деньгах, переданное мной. Вы будете убеждать его, что я — изменница и самозванка, основываясь на рапорте, которого в глаза не видели, на наволочке, которой больше нет, содержащей шифрованный йглмский текст, не читанный никем, кроме трёхпалого монаха в Ирландии.

— Посмотрим, — сказал д'Аво. — Разговор с отцом Эдуардом де Жексом будет несравненно проще.

— А при чём здесь Эдуард де Жекс?

— О, мадемуазель, из всех версальских иезуитов он — самый влиятельный, поскольку состоит духовником при мадам де Ментенон. Когда кто-нибудь в Версале дурно себя ведёт, мадам де Ментенон жалуется отцу де Жексу. Де Жекс идёт к духовнику виновной, и та, придя в следующий раз на исповедь, узнаёт о неудовольствии королевы. Можете улыбаться, мадемуазель — многие улыбаются, — однако это даёт ему огромную власть. Дело в том, что когда придворная дама входит в исповедальню и слышит порицание, она не знает, кого прогневала: короля, королеву или отца де Жекса.

— Так вы будете исповедоваться де Жексу? — спросила Элиза. — В нечистых помыслах касательно графини де ля Зёр?

— Я встречусь с ним не в исповедальне, а в салоне, — сказал д'Аво, — и разговор пойдёт вот о чём: где будет воспитываться сиротка. Кстати, как его окрестили?

— Я называю его Жан.

— Это имя, данное ему при крещении? Ведь он, разумеется, крещён?

— Мне было недосуг, — сказала Элиза. — Крестины через несколько дней, здесь, в церкви Сен-Элуа.

— Через сколько именно? Полагаю, для ваших дарований это не слишком сложный подсчёт?

— Через три дня.

— Отца де Жекса, я уверен, порадует такое проявление благочестия. Крестить будет иезуит?

— Мсье, мне бы и в голову не пришло доверить это янсенисту!

— Превосходно. Я буду счастлив свести знакомство с новоокрещённым, когда вы привезёте его в Версаль.

— Вы уверены, что меня там охотно примут?

Pourquoi non?[149] Хотел бы я сказать то же о себе.

Pourquoi non, мсье?

— Из моего дома в Дублине пропали некие ценные бумаги.

— Они нужны вам немедленно?

— Нет. Но раньше или позже…

— Определённо позже. Дублин далеко. Расследование ползёт черепашьим шагом. — Таким образом, Элиза давала понять, что не вернёт бумаги, если он не представит о ней в Версале самый лучший отчёт.

— Прошу прощения, что обременяю вас пустяками. Для людей подлого звания такие вещи чрезвычайно важны. Для нас же они ничто!

— В таком случае пусть ничто не нарушает нашего согласия, — сказала Элиза.


Как и предсказывал Бонавантюр Россиньоль, д'Аво не стал мешкать в Дюнкерке, а на следующее же утро до первых петухов выехал в Париж.

Россиньоль задержался ещё на две ночи, потом как-то утром встал и выехал из города так же тихо, как туда въехал. Должно быть, где-то на дороге он разминулся с экипажем маркиза д'Озуара. Как раз когда часы собирались бить полдень, Элиза, одевавшаяся наверху, чтобы пойти в церковь, подошла к окну и увидела, что во двор въехала карета, запряжённая четверкой лошадей.

Герб на дверце был тот же, что и над воротами. По крайней мере так Элиза предположила. Чтобы удостовериться наверняка, потребовались бы лупа, помощь герольдмейстера и куда больше времени и терпения, чем было у неё сейчас. В первой и четвёртой четвертях располагались гербы де Жексов и де Крепи — вклад Шарлотты-Аделаиды. Чтобы составить герб д'Озуаров, во вторую и третью четверть поместили щит рода де Лавардак д'Аркашон, в свою очередь разделённый на четвертушки с левой перевязью — знаком незаконного рождения — поверх многочисленных королевских лилий и чёрных голов в ошейниках. Так или иначе, это означало, что вернулся хозяин дома. Как раз когда он выходил из экипажа, колокола на старой, отдельно стоящей колокольне начали отбивать полдень. Элиза опаздывала в церковь, что сегодня было особенно нехорошо, поскольку церемония не могла начаться без неё и младенца. Она послала вниз служанку с извинениями, а сама вместе с Николь, Бригиттой и малышом выскочила через чёрную дверь, как раз когда Клод Оз входил в парадную. Маркиз поступил в высшей степени учтиво, то есть немедленно велел кучеру поворачивать и ехать за Элизой. Однако в Дюнкерке всё так близко, что экипаж нагнал её уже возле паперти. Элиза бы ничего и не заметила, если бы вошла сразу, а не остановилась в задумчивости.

Церковь Сен-Элуа ей нравилась. Позднеготическое здание могло бы сойти за древнее, хотя было построено недавно. Предыдущее несколько десятилетий назад сровняли с землёй испанцы в ходе спора о том, кто должен владеть Фландрией. Если судить по архитектуре уцелевшей колокольни, они значительно улучшили вид города. У новой церкви было большое круглое окно с изысканным каменным переплётом, словно розетка на лютне, и Элиза, проходя мимо, всегда ему радовалась. Сейчас, прижимая к груди младенца, она снова залюбовалась витражом. Перед глазами встала совершенно иная картина: она бок о бок с Россиньолем, они собираются обвенчаться и бежать в Амстердам или Лондон, чтобы вместе растить на чужбине общее дитя.

Мечтание прервал грохот экипажа, столь же непрошеный, как ружейная пальба в любовном уединении. Чтобы не увязнуть в обмене любезностями, Элиза торопливо вошла в церковь.

Свод удерживали колонны, полукругом стоящие у алтаря. Элизе они напомнили прутья исполинской клетки, в которую её загнали не только скрип и громыхание кареты, но и другие события. Улететь было невозможно. Оставалось вспорхнуть на новую жёрдочку, оправить перышки и оглядеться.

Маркиз вошёл и сел на семейную скамью. Элиза посмотрела на него, он — на неё.

Жан Бар наблюдал за этим обменом взглядами. Вместе со слугами и знакомыми пришедшие на крестины вставали, садились, опускались на колени, бормотали и совершали другие телодвижения, требуемые мессой. Жан-Жак оказался из тех младенцев, которые переносят окунание без истошного ора, с ошеломлённым любопытством, что наполнило крёстного гордостью, а мать — видением длинной череды безмятежных лет. Иезуит миром начертал ему на лобике крест и сказал, что он — священник и пророк, а имя ему — Жан-Жак: Жан в честь Жана Бара, крёстного отца, Жак — в честь другого Элизиного знакомца, который на церемонии не присутствовал, поскольку не то умер, не то сошёл с ума, не то грёб где-то на галерах. Об отце ребёнка не вспоминали. О матери тоже почти не говорили: считалось, что Жан-Жак — сирота, подобранный во время резни в Пфальце.

После ликующего колокольного трезвона маркиз — который, как вспомнила теперь Элиза, был высок, прекрасно сложен и до неприличия хорош собой — настоял, чтобы празднование состоялось у него дома. Небольшому кругу избранных гостей предложили широкий ассортимент продукции местных виноделен. Через несколько часов можно было наблюдать, как Жан Бар направляется к порту галсами, словно судно, идущее круто к ветру.

Графиня де ля Зёр и маркиз д'Озуар смотрели на лейтенанта из окон той самой комнаты, в которой Элиза три дня назад принимала д'Аво. Они с маркизом отлично поладили, отчего у Элизы, помнящей его прошлую связь с работорговлей, то и дело пробегали мурашки. Маркиз проникся живым интересом к Жан-Жаку, что было неудивительно, учитывая сходные обстоятельства их рождения[150].

Разговор произошёл после того, как Жан Бар ушёл, а слуг отослали. Если бы маркиз и Элиза получили титулы по наследству, беседа развивалась бы совсем иначе, а так оба не обольщались на свой счёт и могли говорить открыто. Впрочем, уже через несколько минут Элиза об этом пожалела.

— Мы с вами похожи! — сказал маркиз, полагая, что говорит ей комплимент.

Он продолжал:

— Мы получили титулы, потому что нужны королю. Будь я законным наследником де Лавардаков, мне бы оставалось только до самой смерти отираться в Версале. Как незаконнорожденный я побывал в Индии, Африке, Прибалтике и России и везде занимался торговлей. Торговлей! Однако это не уронило меня ни в чьих глазах.

Он объяснил, чем Элиза нужна королю. По его словам, всё замешано на финансах и её зарубежных связях, которые маркиз описал со знанием дела, необычным для французского дворянина. Те немногие, кто и впрямь понимал, что творится на бирже и почему это важно, притворялись невеждами из страха уронить своё достоинство. Для них Элиза была загадкой, дельфийским оракулом. Маркиз, напротив, силился казаться осведомлённей, чем есть, и считал Элизу обычной коммерсанткой. Во всяком случае, так можно было заключить из его следующей фразы:

— Достаньте мне лес, пожалуйста.

— Простите, мсье?

— Лес.

— Зачем вам лес?

— Известно ли вам, мадемуазель, что сейчас мы воюем практически со всем миром? — насмешливо поинтересовался маркиз.

— Спросите генерального контролёра финансов, известно ли это графине де ля Зёр!

Touche[151]. Скажите мне, сударыня, что вы видите в окно?

— Новёхонькие укрепления, с виду очень недешёвые.

— Ближе.

— Воду.

— Ещё ближе.

— Корабли.

— Ещё ближе.

— Лес на берегу, сложенный наподобие крепостных стен.

— Вы, разумеется, знаете о связях моего семейства с флотом.

— Всем известно, что ваш отец — верховный адмирал Франции и что при нём флот достиг своей нынешней мощи.

— За то время, когда он в великолепном мундире присутствовал при спуске на воду кораблей, принимал пушечные салюты и закатывал великолепные празднества. Верно. Однако всем известно и другое: флот выстроил Кольбер. До 1669 года отец был не только верховным адмиралом, но и министром флота. Должность эту он продал Кольберу за огромную сумму. Желал ли он продавать должность? Нуждался ли в деньгах? Нет. Однако он узнал, что нужную сумму передал Кольберу — простолюдину! — сам король, и потому не смел ему отказать.

— Герцога турнули с должности?

— Самым учтивым и доходным образом. Кольбер стал его начальником: верховный адмирал подотчётен министру флота!

— Такая формулировка наводит на мысль, что для вашего отца выдалось нелёгкое время.

— Хорошо, что я тогда бродяжничал в Индии. Его вопли почти что долетали до Шахджаханабада, — проговорил маркиз. — Так или иначе, отцу щедро заплатили за унижение. Вскоре он сделал капитал на строительстве флота, которое затеял Кольбер. Когда столько денег течёт из казны к военным, для всех, кто с этим связан, существуют бесчисленные способы обогатиться. Мне ли не знать, мадемуазель. — Маркиз обвёл взглядом залу. Как сам Дюнкерк, она была маленькой, однако всё в ней блистало великолепием.

— Вы получили титул в семьдесят четвёртом, — вспомнила Элиза, — и приняли участие в строительстве флота.

— Я всегда стремился услужить королю.

— Да хранит Господь его величество, — подхватила Элиза. — Я, конечно, разделяю ваше рвение. Говорите, вам нужен лес?

— Ах да, разумеется. Идёт война. До сих пор морских сражений было совсем мало — стычка в заливе Бантри-бей при высадке наших войск в Ирландии, ну и само собой, подвиги вашего знакомца Жана Бара. Однако впереди великие битвы. Нужны новые корабли. Нужен лес.

— Франция изобилует густыми лесами, — заметила Элиза.

— Неужто, сударыня? — Взгляд маркиза устремился к дюнам, которые там и тут уступали место прямоугольным земляным валам, скрывающим батареи мортир. — Я не вижу поблизости ни одного дерева.

— Да, окрестности Дюнкерка напоминают Ирландию или Голландию. Однако дальше в глубь страны, как вам наверняка известно, начинаются леса, их не проехать меньше чем за две недели.

— Так раздобудьте мне лес, если желаете послужить королю.

— Устроит ли короля, если лес доставят в Гавр или Нант? В Дюнкерке нет большой реки, по которой легче сплавлять брёвна.

— Можно и туда. Там тоже есть верфи.

Сейчас Элизе следовало бы задаться вопросом: зачем в Дюнкерке, учитывая его расположение, вообще построили верфь; однако после долгих недель томительного бездействия она так обрадовалась хоть какому-то делу, что не заметила парадокса.

— Лес стоит денег, — напомнила она, — а свои я отдала.

Маркиз рассмеялся.

— Французской казне, мадемуазель! А лес вы будете закупать от имени короля. Я отправлю письмо на Меняльную площадь. Все будут знать, что вашу кредитоспособность обеспечивает генеральный контролёр финансов. Обратитесь к мсье Кастану — он занимается делами тех, кто имеет честь ссужать деньги или поставлять товары королю Франции.

— Вы предлагаете мне ехать в Лион?

— Дело государственной важности, сударыня. Моя карета в вашем распоряжении. Вам явно необходимо проветриться. Мне безразлично, доставят лес в Нант, Гавр или даже сюда, но с вами, мадемуазель, я хотел бы встретиться здесь через шесть недель.

Книга четвёртая Бонанца

Тройная зала паши в алжирской касбе Октябрь 1689

Обитая на побережье и будучи от природы алчны, жестоки, необузданны, склонны к деспотии и неспособны ни к какому ремеслу, они должны были сделаться грабителями с той же неизбежностью, с какой лень делает людей попрошайками. Они отвергли любой труд, но, приученные к разбою и, не имея более возможности опустошать плодородные долины Валенсии, Гранады и Андалусии, занялись пиратством. Они строят корабли, вернее, захватывают чужие, и грабят берега, обрушиваясь по ночам на спящие селения и угоняя жителей в рабство.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

— О благороднейший пол, вознесшийся превыше всех прочих полов, нет, даже потолков и кровель обычного жилья, ты удостоил меня чести припасть к тебе устами, — сказал Мойше де ла Крус странно приглушённым голосом, поскольку не шутил насчёт уст.

Алжирскому паше, а также различным агам и ходжам пришлось податься вперёд и сдвинуть набок тюрбаны, чтобы расслышать его сабир. По крайней мере так заключил Джек по шуршанию шёлка и волнам благовоний. Видел он, разумеется, лишь несколько дюймов инкрустированного мраморного пола.

Мойше продолжал:

— Хотя ты уже оказал мне несказанную милость, дозволив простереться на тебе ниц, не откажи и ещё в одном: когда туфель великого паши в следующий раз удостоит тебя своим прикосновением, смиренно умоли означенный туфель передать паше следующее… — И Мойше изложил часть рассказа Иеронимо. Нет надобности говорить, что самого Десампарадо на аудиенцию не взяли. Даппа и Вреж Исфахнян были где-то рядом и тоже прижимались лицом к полу.

Когда Мойше закончил, голос над ними заговорил на турецком, который тут же переводили на сабир:

— Подошва нашего туфля, скажи полу, что мы прекрасно осведомлены о существовании испанских галеонов и захватили бы их все, имей мы средства атаковать десятки тяжело вооружённых судов на просторах океана.

Можно было почувствовать, как съёжился турок — хозяин Мойше, Джека и остальных, простёртый рядом с ними в позе, не только приличествующей человеку его ранга, но и предпочтительной для того, у кого кожа на ступнях ещё не успела как следует зажить. Не дослушав перевод, он что-то заблеял по-турецки, однако Вреж Исфахнян решительно его перебил:

— О преславный пол, молю, передай туфлю великого паши, что, по сообщению гаванских армян, с которыми я недавно списался, упомянутый вице-король дослуживает свой срок и следующей весною, как позволит погода, отбывает через Атлантику на бриге.

— Трюмы которого, можно смело полагать, будут наполнены не ядрами, а серебряными чушками и прочим неправедным добром, — подхватил Мойше.

— Туфель, — сказал паша, — напомни полу, что корабль вице-короля в окружении испанского флота подобен лакомому куску в разверстых челюстях крокодила.

Мойше набрал в грудь воздуха.

— О пол долготерпеливый и многомилостивый, за всечасной заботой о том, чтобы ковры великого паши не свалились в погреб, тебе недосуг было интересоваться столь низменной и скучной материей, как долговременные тенденции в изменении подводного рельефа устья Гвадалквивира. Однако у галерника-полукровки из индейских иудеев довольно свободного времени, чтобы размышлять о подобных предметах, посему позволь мне сообщить, что на выходе Гвадалквивира в Кадисский залив есть подводный песчаный вал. Долгие годы он вынуждал галеоны дожидаться прилива, дабы войти в Гвадалквивир и бросить якорь у Санлукар-де-Баррамеда или Бонанцы либо подняться ещё на пятьдесят миль по реке к Севилье. Города эти издавна служили портом прибытия галеонов, и в Бонанце-то при вступлении в должность нынешний вице-король заложил дворец для приёма того, что добудет разбоем, взятками и казнокрадством. С тех самых пор дворец достраивался и теперь завершён. Однако за это время галеоны стали ещё больше, Аллах же в своей премудрости повелел, чтобы упомянутый вал вырос и приблизился к поверхности. Посему вот уже третий год галеоны оканчивают свой путь не в устье Гвадалквивира, а у Кадиса, в нескольких милях дальше вдоль побережья.

— Туфель, скажи полу, что теперь мы понимаем: когда на следующее лето испанский флот подойдёт к Кадису, бриг мерзостного вице-короля, да будет трижды проклято его имя, вынужден будет направиться к Бонанце без сопровождения. Однако не забудь напомнить полу, что посылать наши галеры через Кадисский залив в стеснённое песчаными отмелями устье Гвадалквивира столь же опрометчиво, как атаковать галеоны в открытом море.

— О пол, отполированный до блеска и всё выносящий в своём терпении, столь близкий ко всему святому и столь далёкий от всякой скверны, тебе ни к чему обременять себя обрывками знаний, которые я ношу в голове, например, что если боевые галеры Дар-аль-Ислама в Кадисском заливе — крайне нежеланные гости, торговые галеры правоверных там не в диковинку. Ибо если первые от носа до кормы наполнены вооружёнными янычарами, на вторых нет почти никого, кроме скованных цепями жалких невольников, и они не внушают гяурам опасений.

— Туфель, потому-то они и бесполезны в качестве оружия нападения.

— Беспорочный пол, потому-то они и смогут продвигаться меж других судов, не вызывая тревоги, и если галерников в нужный момент расковать, и если они окажутся отчаянной шайкой проштрафившихся янычар, ищущих случая смыть позор кровью, иезуитов-самураев, непобедимых гарпунщиков, бесстрашных кабальеро и так далее, и если один из них самолично знает бриг, на который планируется совершить нападение, то, уверяю тебя, пол, захватить сокровища вице-короля будет не так и сложно.

— И что дальше, туфель? Ибо если мы, верно, поняли, добыча будет состоять из серебряных чушек, каковые, подобно своим четвероногим собратьям, нечисты и в приличном обществе нежеланны. Монета этого государства, как и всего мира, пиастры.

— Пол, туфли многих путешественников ступали по тебе, и уста многих учёных мужей тебя лобызали; от иных из них ты, возможно, узнал, что, хотя серебро для всего мира добывают в Новой Испании, потребность в нём более всего на Востоке. Согласно легенде, всё оно оседает при дворе Великого Могола в Шахджаханабаде и в Запретном Городе Пекина. И подобно тому, как все корабли в море гонит обычный ветер, так и все торговые компании Европы и Оттоманской империи приводит в движение непрестанный ток серебра в Индию и Китай. Соответственно, менять серебро на товары следует как можно восточнее, минуя посредников. Судно наше, полугалера или галиот, не может обогнуть Африку и достичь Индии, посему самая восточная точка, до которой мы в силах добраться, это Каир.

Последовал долгий разговор на турецком между пашою и их хозяином. Наконец возобновился перевод на сабир:

— Туфель, до нас дошли слухи, будто кучка галерников намерена схватиться с испанцами в устье Гвадалквивира возле Бонанцы — предприятие, самая отчаянность которого наводит на мысль о том, что иезуиты назвали бы quid pro quo[152].

— Пол, выше твоего достоинства было бы выслушивать утомительные расчёты, проделанные мной и моим товарищем-армянином, однако в итоге, когда галиот вернётся из Каира, нагруженный кофе и другими сокровищами Востока, прибыли за вычетом различных налогов, пошлин, бакшишей, взяток и магарычей хватит, чтобы выплатить до смешного малый выкуп за десятерых галерников.

— Туфель! В Коране записано, что грешно удерживать заложников, и мы несказанно скорбим, что в силу обстоятельств, не нами созданных, десять тысяч их благоденствует сейчас в наших баньёлах. Таким образом, описанный план не лишён определённых достоинств. Однако человек слаб и нестоек пред искушениями, а христиане, сдаётся, в особенности; что если невольники, освобождённые от оков, перебьют надсмотрщиков и направят галиот — вместе с серебром — к свободе?

— О пол, столь жёсткий и хладный, воистину глупо было бы так доверять шайке галерников! Правда, если они направятся на юг, к Гибралтарскому проливу, их настигнут галеры этого славного города, так что расплатой будут пленение и крюк. Если прямо к берегу — их схватят испанцы. Но что, вправе поинтересоваться разумный пол, если они возьмут курс на север, обогнут Пиренейский полуостров и попытаются достичь Франции или Англии? Сие могло бы составлять прискорбное упущение в плане! Однако, благодарение Аллаху, ещё один невольник, прижавший сейчас к тебе губы, узнал в своих злоключениях нечто, о чём сейчас поведает.

Джек, гадавший, что за «крюк» упомянул Мойше, едва не пропустил свою реплику. Однако Даппа ткнул его в бок, и он затараторил заранее вызубренную речь с некоторыми импровизированными добавлениями:

— Взываю даже не к полу, но к грязи в его щели, ибо не вправе обращаться к полу непосредственно, покуда не возвращу себе честь и достоинство янычара. И всё же надеюсь, что некоторые из моих мыслей проникнут в уши какой-нибудь кушетки, или софы, или кто тут принимает решения.

По ходу вступления Даппа несколько раз тыкал его в бок, а Мойше предостерегающе покашливал, мешая разогнаться как следует.

— Я постыдно дал взять себя в плен под Веной и некоторое время скитался по христианскому миру — долгая история, не имеющая внятного начала, середины или конца. О предивная грязь в трещинках пола, дозволь рассказать о том, что я проведал, прежде чем окончательно утратить рассудок и докатиться до нынешнего жалкого состояния. Есть во Франции герцог, осквернивший морские просторы множеством военных кораблей, новехоньких и отлично вооружённых; герцог сей вкушает самую нечистую пищу, какую только можно вообразить, и владеет несколькими снежно-белыми красноокими конями, столь любезными высокородным ценителям. Он отчасти ведом корсарам сего города, а возможно, даже имеет долю в некоторых из здешних галер. Сказанный герцог, если заранее известить его о нашем плане, отправит свой флот в Бискайский залив с приказом следить за побережьем, вдоль которого наш галиот ввиду отсутствия навигационных приборов вынужден будет следовать.

Долгое обсуждение на турецком, затем:

— Туфель, если встретишь грязь на полу, что мы находим крайне маловероятным, учитывая безукоризненную чистоту наших покоев, скажи, что я знаю об этом герцоге. Не такой он человек, чтобы принять участие в плане из чистого бескорыстия.

— Грязь в полу — или, возможно, соринка, которую я занёс на реснице! Без упомянутого герцога нам так и так практически не обойтись, ибо галиоту по пути в Каир потребуется эскорт для защиты от пиратов Сардинии, Сицилии, Мальты, Калабрии и Родоса. Грозная армада сего преславного города занята другими делами, французский же флот всё равно бороздит эти воды, сопровождая купеческие галеры из Марселя в Смирну и Александрию…

Однако тут паша, очевидно, решил, что выслушал вполне достаточно: он хлопнул в ладоши и что-то сказал по-турецки. Невольников и хозяина немедленно выставили из аудиенц-залы в восьмиугольный двор касбы. Джек думал, что это провал, пока не увидел улыбку на лице хозяина, несомого в паланкине двумя рабами-нубийцами.

Джек, Даппа, Вреж и Мойше побрели через ворота в город и остановились под огромными железными крюками, торчащими из стены ярдах в двух ниже парапета. На некоторые были насажены огромные бесформенные куски чего-то непонятного, остальные были пусты. Над одним из крюков сидел на парапете человек, окруженный группой янычар.

— Что сказал паша под конец? — спросил Джек у Даппы.

— Если сильно сократить, он сказал: «Приступайте».

Даппа, будучи гребцом на турецких галерах, в совершенстве выучил язык, потому его и взяли на аудиенцию.

Лицо Мойше де ла Круса приняло торжественное выражение, как будто он творит молитву.

— Тогда с наступлением лета мы отплываем к Бонанце.

Над ними янычары внезапно столкнули сидящего человека со стены. Он немного пролетел, набирая скорость, и напоролся на крюк. Человек заорал и задёргался, но соскочить не мог — крюк вошёл ему глубоко во внутренности. Янычары развернулись и пошли прочь.

Однако не только этот эпизод смущал Джека по пути в нижний город. Паша несколько раз долго говорил по-турецки. А сейчас Даппа бросал на Джека такие особенные взгляды, какими, бывало, награждали его люди вроде Элизы или сэра Уинстона Черчилля. Как правило, они не сулили ничего доброго.

— Ладно, — сказал наконец Джек. — Выкладывай.

Даппа пожал плечами.

— По большей части паша обсуждал со своими советниками вопросы практические: не «делать ли», а «как делать».

— Приятно слышать. А теперь объясни, почему ты нехорошо на меня косишься.

— Когда ты помянул окаянного герцога, паша сразу понял, о ком речь, и мимоходом заметил, что этот самый герцог с недавних пор одолевает его просьбами узнать о местонахождении некоего Али Зайбака — беглого англичанина.

— Имечко не английское.

— Это иносказательная отсылка к персонажу «Тысячи и одной ночи», прославленному каирскому вору. Снова и снова стража пыталась его схватить, а он всякий раз ускользал, точно капелька ртути, когда хочешь прижать её пальцем. «Зайбак» по-арабски «ртуть», вот вора и прозвали Али Зайбак.

— Занятная сказочка. Однако от Каира до Англии далеко.

— Сейчас ты прикидываешься дурачком, Джек, что в некоторых юридических системах равносильно письменному признанию.

Даппа поднял глаза к стене, где корчился на крюке человек.

— Может быть, насчёт Джека ты и прав, но я искренне ничего не понимаю, — сказал Мойше.

— В Париже о Джеке шла слава, — вставил Вреж Исфахнян. — Некий герцог невзлюбил его с тех пор, как Джек испортил праздник, удавил одного из гостей, отрубил руку герцогскому сыну и устроил цирк перед Королём-Солнце.

— Может быть, этот герцог узнал о Джековых несчастьях на море и стал наводить справки, — предположил Даппа.

— Что ж, я как бывший янычар, оправляющийся после тяжёлой головной травмы, слыхом про такое не слыхивал, — сказал Джек, — однако если это поможет делу, пустите слух, что местонахождение Али Зайбака удастся выяснить — если только герцог д'Аркашон согласится участвовать в нашем плане.

Книга пятая Альянс

Дворец Жювизи 10 декабря 1689

После того, как кардинал Ришелье распознал, а Людовик XIII вознаградил дарования мсье Антуана Россиньоля, тот выстроил себе небольшой дворец. Позже он пригласил самого Ленотра разбить вокруг сад. Поместье находилось в Жювизи, под Парижем, где король тогда держал двор.

Когда сын Людовика XIII перевёл двор в Версаль, сын Антуана Россиньоля, унаследовавший его дворец, познания в криптоанализе и должность, внезапно угодил в самую глушь. Переместился не он, а центр власти; Жювизи стал чем-то вроде отдаленной заставы. Другой продал бы дворец за бесценок и выстроил новый поближе к Версалю. Однако Бонавантюр Россиньоль не тронулся с места. Ему не надо было постоянно торчать при дворе. Удалённость и связанные с нею тишина и покой только способствовали работе. Король, очевидно, одобрил решение младшего Россиньоля и время от времени навещал его в Жювизи. Крохотный уединённый дворец, окружённый парком и высокой стеной, казался Элизе идеальным маленьким королевством тайн, в котором Бон-Бон — король, а она сама — королева или по крайней мере фаворитка.

Парк был совсем в ином стиле, чем Ленотр выбрал для Версаля, гораздо миниатюрней, с меньшим количеством статуй. Однако, как и королевские сады, он великолепно смотрелся из верхних окон дворца, откуда и глядела сейчас Элиза. Спальня Бон-Бона располагалась на последнем этаже в центре здания, так что, когда Элиза вылезла из постели, сделала три шага по холодному полу и посмотрела через окно вниз, ей предстала дорожка, образующая ось парка. Разумеется, листва давно завяла и почернела, но завитки партеров по-прежнему манили взгляд. Во всяком случае, Элизе было на что смотреть, отвечая на вопрос Бон-Бона.

По сути, он хотел знать, как она здесь очутилась. Почему-то вопрос слегка её раздосадовал.

Элиза приехала вчера вечером, грязная и вымотанная, с единственной мыслью — уложить Жан-Жака, потом рухнуть самой и проспать несколько десятилетий. Вместо этого она полночи предавалась страсти с Бон-Боном и, тем не менее, чувствовала себя гораздо более отдохнувшей, чем, если бы проспала всё это время мёртвым сном. А может, то, что она до вчерашнего вечера считала усталостью, было чем-то совсем другим.

Ему достало учтивости не спрашивать, что происходит. Он благородно и даже с юмором воспринял появление Элизы и её домочадцев у своих ворот. Это пришлось ей по душе, как и то, что произошло позже. Однако теперь, когда солнце встало, а любовный голод был утолён, наступило время тягостных объяснений. Некоторые части мозга предстояло разбудить, а Элизе это не улыбалось. Она смотрела на мёртвый парк, скользя взглядом по извивам партеров, и старалась побороть раздражение.

— В письме вы упомянули, что собираетесь посетить Лион, — напомнил Россиньоль. — Это было шесть недель назад.

— Да, — сказала Элиза. — Дорога в Лион заняла десять дней.

— Десять дней?! Вы шли пешком?

— Одна я добралась бы скорее, но со мной был пятимесячный младенец. Караван состоял из двух карет, грузовой телеги, а также конных сопровождающих, которых одолжили мне лейтенант Бар и маркиз д'Озуар.

Россиньоль поморщился.

— Громоздко.

— Труднее всего, как ты знаешь, первые двадцать миль.

— Дюнкерк практически не сообщается с остальной Францией, — признал Россиньоль.

— Ты бывал в Лионе?

— Проездом по пути в Марсель.

— И он показался тебе унылым и скучным в сравнении с Парижем?

— Мадемуазель, он показался мне унылым и скучным даже в сравнении с Гаагой!

Элиза не рассмеялась над остротой, только на мгновение отвернулась от окна и взглянула на Россиньоля. Он сидел, опершись спиной о гору подушек, голый по пояс на пронизывающем сквозняке. Этот человек жёг пищу, как кокс, не толстея, и, похоже, никогда не мёрз.

— Просто у тебя нет вкуса к коммерции. Я нашла Лион в высшей степени занимательным.

— Ах да. Знаю. Великий перекрёсток дорог, где средиземноморский торговый путь встречается с северным. Звучит и впрямь занимательно. А приедешь и видишь одни склады, шёлковые мануфактуры и пустыри.

— Конечно, Лион скучен, если смотреть на него такими глазами, — сказала Элиза, — Интересно принимать участие в том, что творится в этих скучных складах.

Взгляд Россиньоля невольно устремился к бумагам, разложенным на туалетном столике. Криптоаналитик уже жалел, что начал разговор, и надеялся, что Элизин рассказ не затянется надолго.

Элиза подошла к столику и смахнула бумаги на пол. Потом встала коленом на кровать и, добравшись до Россиньоля, крепко уселась на него верхом.

— Ты задал вопрос, и у меня есть ответ, который ты выслушаешь, и, более того, когда я закончу, скажешь, что тебе было интересно.

— Я весь внимание, мадемуазель.

— Лион… Наверное, лет двести назад там устраивали большие сельские ярмарки. Как ты знаешь, его основали флорентийцы в надежде разбогатеть на торговле с дикой северной страной — Францией. Ярмарки по-прежнему устраивают четыре раза в год, но ничего сельского в Лионе нет. Скорее он похож на Лейпциг.

— Мне это ничего не говорит.

— Люди стоят во дворах торговых домов и орут друг на друга, покупая и продавая товары, которых реально там нет.

— А склады?..

— Глупенький, товаров нет в торговых домах. Однако они должны быть не особенно далеко, ведь их надо проверить до и забрать после сделки. Основное движение на улицах создают торговцы, направляющиеся на тот или иной склад осмотреть партию шёлка, селёдки, инжира или чего там ещё.

— Теперь я уяснил, что в этом городе кажется дворянину таким непонятным.

— Не подумаешь, что в Лионе заключается больше сделок, чем даже в Париже. С улицы город выглядит вымершим. Здесь можно умереть от одиночества или от голода. Только попав в дома, ты узнаёшь его внутреннюю жизнь. Бон-Бон, все эти люди, приехавшие в Лион торговать, создали за окованными железом дверьми и ставнями микрокосмы оставленных позади Генуи, Антверпена, Брюгге, Женевы, Исфахана, Аугсбурга, Стокгольма, Неаполя или откуда там они родом. Когда ты в таком доме, ты словно в одном из этих городов. Так что думай о Лионе как о столице мировой торговли. Улицы вокруг Меняльной площади — дипломатический квартал, где евреи, армяне, голландцы, англичане, генуэзцы и другие великие торговые нации учредили свои посольства: островки чужой земли в далёком краю.

— И что же вы там делали, мадемуазель?

— Закупала лес для маркиза д'Озуара. Мне требовалась помощь знающих людей. Через неделю ко мне присоединились мои голландские знакомцы, Самуил и Авраам де ла Вега, а также их двоюродный брат. Я написала им из Дюнкерка, зная, что они в Лондоне. Письмо нагнало их в Грейвсенде. Они поменяли планы и направились прямиком в Дюнкерк, куда добрались через пять дней после моего отъезда. По дороге они прихватили в Париже двоюродного брата, некоего Якоба Голда, и, приехав в Лион, обосновались в доме своего знакомого, который торгует воском из Речи Посполитой.

— Теперь я понимаю, почему поездка заняла шесть недель. Десять дней, чтобы доползти до Лиона, неделя, чтобы дождаться всех этих евреев…

— Задержка меня не огорчила. Ровно столько потребовалось мне и моим домашним, чтобы отдохнуть с дороги и обжиться на новом месте. Спасибо маркизу д'Озуару — он написал какому-то своему лионскому протеже, и тот разместил нас у себя. Как только мы устроились, я начала заводить знакомства на Меняльной площади. Я знала, что братья де ла Вега тщательно изучат рынок и найдут лучший лес на лучших условиях. Однако, чтобы их усилия не пропали втуне, следовало договориться о выписке векселей и переводе условленных сумм из королевской казны продавцу. Точно также надо было решить вопросы доставки, страховки и тому подобного. Так что даже если бы де ла Вега прибыли одновременно со мной, им бы несколько дней нечего было делать. А необходимость кормить Жан-Жака создавала множество нелепейших осложнений.

Напрасно она это сказала: взгляд Россиньоля немедленно переместился с её лица на левую грудь. Вставая с кровати, Элиза завернулась в простыню, но пока боролась с Россиньолем, ткань соскользнула.

— Де ла Вега пригласили меня в восковой амбар, в котором остановились.

Россиньоль фыркнул и закатил глаза.

— До приезда в Лион приглашение бы меня удивило, но место оказалось чудесное. Дом стоит в лугах над Роной в восточной части торговых кварталов. Земли более чем достаточно, и часть её отдали под виноградник. Зимой он не так хорош, как летом, зато погода стояла прекрасная, мы сидели на увитой лозами террасе каменного дома, полного воском, и пили русский чай с литовским мёдом. Дочери воскового магната играли с Жан-Жаком и пели ему колыбельные на идиш. В разговоре с братьями де ла Вега я заметила, что Лион показался мне очень странным.

— Я бы согласился с вашим мнением, мадемуазель, — заметил Россиньоль.

— Мы с тобою находим его странным по разным причинам, Бон-Бон, — возразила Элиза. — Подожди, дай мне объяснить.

— А что твои евреи? Они как думали?

— Думали так же, но держали свои мысли при себе. Моей задачей, Бон-Бон, было их разговорить.

— И поддались ли евреи на вашу игру, мадемуазель? — спросил Россиньоль.

— Ты совершенно несносен! — воскликнула Элиза.


Двадцатичетырёхлетний Самуил де ла Вега был здесь старшим — патриархи клана занимались делами поважнее. Он пожал плечами и сказал:

— Мы здесь, чтобы учиться. Прошу, говорите дальше.

— Я думала, вы здесь, чтобы делать деньги, — промолвила Элиза.

— Это, как всегда, конечная цель. Заработаем ли мы на истории с лесом, ещё предстоит увидеть; но мы слышали о Лионе и хотели бы знать о его странностях.

Элиза рассмеялась.

— Зачем мне говорить больше, если вы сказали достаточно? Вы не уверены, что сможете заработать, о Лионе знаете понаслышке, что отнюдь не говорит о его значимости, и относитесь к нему как к чему-то диковинному. Стали бы вы отзываться так об Антверпене?

— Позвольте объяснить, — сказал Самуил. — В нашей семье мы не считаем прибыль — не заносим её в учётные книги, пока не получим переводные векселя, подлежащие оплате в Амстердаме или (теперь) в Лондоне, выписанные на банкирский дом, имеющий надёжное представительство в каком-нибудь из этих городов либо в них обоих.

— Короче — живые деньги?

— Если хотите. Так вот Якоб Голд по дороге объяснил нам, как устроена система в Лионе.

Якоб Голд так смутился, что Элиза сочла своим долгом подбодрить его шуткой.

— Если бы только я вас подслушала! — воскликнула она. — Только вчера за обедом в доме мсье Кастана мне объясняли эту же самую систему — да в таких восторженных выражениях, что я спросила, почему она не применяется повсеместно.

Слушатели заулыбались.

— И что ответил мсье Кастан? — спросил Якоб Голд.

— Что в других местах люди недоверчивы и не так хорошо знакомы между собой, как в Лионе, не создали такой же сети давних, проверенных отношений. Что они одержимы мелочной, буквальной страстью к деньгам и не верят, что сделка совершена, пока реальные монеты не перейдут из рук в руки.

На лицах собеседников проступило облегчение — они поняли, что не придётся огорошивать Элизу этой новостью.

— Так вы знаете, что в Лионе все расчёты производятся через книги. Человек сидит за конторкой и пишет: «Синьор Каппони должен мне десять тысяч экю с солнцем» — к слову, это платёжное средство имеет хождение лишь в Лионе — и считает, что ссыпал монеты к себе в сундук. На следующей ярмарке у него возникает необходимость перечислить синьору Каппони пятнадцать тысяч экю. Он вычёркивает строку в книге, а синьор Каппони записывает у себя, что этот малый должен ему пять тысяч экю, и так далее.

— Но должны же какие-то деньги переходить из рук в руки! — воскликнул четырнадцатилетний Авраам, у которого такая дикость не укладывалась в голове.

— Да, очень немного, — сказал Яков Голд, — причем лишь после того, как исчерпаны все способы рассчитаться на бумаге путём многосторонних трансферов между разными банковскими домами.

— А не проще ли рассчитываться деньгами? — упорствовал Авраам.

— Возможно — если бы у них были деньги! — Элиза сказала это в шутку, но слушатели на мгновение застыли.

— Почему у них нет денег? — спросил Авраам.

— Разные люди отвечают по-разному. Большинство — что деньги не нужны, потому что система работает идеально. Другие объясняют, что звонкую монету, как только она появляется, вывозят в Женеву.

— Зачем?

— В Женеве есть банк, который в обмен на звонкую монету выпишет вам переводной вексель, подлежащий оплате в Амстердаме.

Глаза у Авраама сверкнули.

— Так мы не одни гадаем, как обратить в деньги полученную в Лионе прибыль!

— Ещё бы! Этот вопрос заботит всех иностранных коммерсантов в Лионе, не готовых поверить, будто запись в книге ничем не хуже чистогана, — сказал Самуил.

— Да кто ж вообще в такое поверит? — спросил Авраам.

Якоб Голд ответил:

— Тот, кто здесь давно и кого эта система исправно кормит.

Элиза кивнула.

— Она работает лишь потому, что эти люди прекрасно друг друга знают. Их такое устраивает. Однако мы, чужаки, не можем войти в Депозит, как зовётся здешняя система расчётов.

Яков Голд добавил:

— Она устраивает тех, у кого здесь дома, земли, слуги. Они проворачивают огромные сделки и живут, ни о чём не заботясь. Недостаток денег сказывается, только когда возникает потребность извлечь капитал и переехать в другое место. Однако если такая потребность у вас возникла…

— Значит, вы не живёте в Лионе и не входите в Депозит, — подхватила Элиза.

— Мы можем кружить на месте весь день, как уроборос, — сказал Самуил, хлопая в ладоши, — но факт в том, что мы здесь и хотим закупить лес для короля. У нас нет денег, зато есть кредит у мсье Кастана, у которого, в свою очередь, есть кредит, потому что он живёт здесь и входит в Депозит.

— Спасибо, Самуил, — проговорила Элиза. — Вы правы: мсье Кастану верят. Если другой член Депозита запишет в книге: «Мсье Кастан должен мне столько-то экю», для него это всё равно, что золото. А нам нужно обратить «золото» в поставку леса в Нант.

— Благодаря господину Вахсманну, — сказал Яков Голд, имея в виду хозяина дома, — мы в основном представляем, куда идти и кого спрашивать о потенциальных продавцах леса; но как перевести им деньги из королевской казны?

— Нужен член Депозита, готовый записать в своей книге, что король должен ему эти деньги, — сказала Элиза.

— Однако деньги не попадут в руки того, кто продает нам лес, если только он не входит в Депозит, а я не думаю, что лесорубов туда принимают, — подытожил Самуил.

— А мы не получаем прибыли, — напомнил бдительный Авраам. Элиза ущипнула его за нос, чтобы помолчал, и сказала:

— Верно, однако, воск, шёлк и другие товары продаются здесь в огромных количествах, так что должны существовать какие-то ходы. И кому-то удаётся получить прибыль в звонкой монете, раз её тайком вывозят в Женеву.

Призвали господина Вахсманна — уроженца Померании, плотного, седого, лет шестидесяти с лишком. Собравшиеся изложили ему свои затруднения и спросили, как же он продаёт товар, если не входит в Депозит. Вахсманн ответил, что имеет договорённость с крупным лионским дельцом, у которого держит текущий счёт, когда баланс этого счёта положительный, господин Вахсманн может приобрести, что ему нужно. То же самое, заверил он гостей, должно относиться к любому серьёзному лесоторговцу.

— План начинает вырисовываться, — сказал Самуил. — Мы находим лесоторговца, уславливаемся о цене в экю с солнцем, не заботясь о том, что это чисто воображаемая валюта, потом передаём дело участникам Депозита, и пусть они проводят взаиморасчёты по книгам. Мы получаем лес. Но как нам при этом извлечь прибыль?

Господин Вахсманн пожал плечами, будто не задумывается о таких пустяках; однако по обстановке дома было видно, что доходы он получает, и немалые.

— Если хотите, можете перевести прибыль на мой счёт, мы вложим её в последующие операции с Депозитом, и со временем она обратится во что-нибудь материальное, скажем, в бочонки с мёдом, которые вы сможете продать за золото в Амстердаме.

— Вот так люди приезжают в Лион и остаются здесь навсегда, — пробормотал Яков Голд, соединив в одной реплике сомнения амстердамца в разумности лионской системы с презрением парижанина к провинции.

Господин Вахсманн снова пожал плечами и обвёл взглядом свои хоромы.

— Бывает и хуже. Знаете, какая погода в Штеттине в это время года?

— Что, если получить прибыль в звонкой монете и обменять её в Женеве на переводные векселя? — спросил Авраам. — Куда быстрее, да и легче доставить в Амстердам, чем бочонки с мёдом.

— Металлических денег очень мало, а спрос на них очень велик, так что вам придётся уступить большой процент, — предупредил Вахсманн. — Если вас это не останавливает, то такими операциями занимается дом Хакльгеберов. Их представительство под вывеской Золотого Меркурия, наискосок через Меняльную площадь.

— Знакомая фамилия, — проговорила Элиза. — Я была в их лейпцигской фактории, и сам Лотар на меня пялился.

— Никогда о таком не слышал, — заметил Самуил, — но если на вас пялился, значит, не совсем дурак.

— Он занимается драгоценными металлами, — сказал Якоб Голд, — вот всё, что я о нём знаю.

— Когда здешние генуэзцы разорились, — начал господин Вахсманн, — это случилось потому, что испанские рудники затопили Севилью серебром. Женевские банкиры приехали в Лион, дабы заполнить пустоту, оставшуюся после генуэзцев. Банкиры эти были связаны с серебряными рудниками в Гарце и Рудных горах, процветавших некоторое время, пока на рынок вновь не хлынуло испанское серебро. В общем, у одного из женевских семейств было представительство в Лейпциге. Те, кого отправили им руководить, породнились с семейством фон Хакльгеберов. Сами Хакльгеберы издавна связаны с Фуггерами. Говорят, что их род восходит ко дням римлян.

Авраам фыркнул.

— А наш — ко дням Адама.

— Да, но они чрезвычайно этим гордятся, — заметил господин Вахсманн. — И, кстати, теперь, когда ты справил бар-мицву, тебе стоит меньше корпеть над Торой и больше учиться светскому лоску. Так или иначе, судьба благоволила лейпцигской ветви, и вскоре хакльгеберовский хвост уже вилял женевской собакой. Дом этот невелик, но Хакльгеберы слывут очень ушлыми. Их представительства есть в Лионе, Кадисе, Пьяченце — везде, где перемещается большое количество денег.

— И что они делают? — полюбопытствовал Авраам.

— Ссужают в долг, совершают операции с деньгами, как остальные банки. Однако специализируются они на манёврах вроде того, о котором мы говорим: доставка драгоценных металлов в Женеву. Помните, я предупреждал, что вы потеряете большой процент на переводе прибыли в звонкую монету? Вы могли бы задуматься, куда деваются недостающие деньги. Ответ: они оседают в сундуках Лотара фон Хакльгебера.

Господин Вахсманн встал и раза два прошёлся по террасе, прежде чем продолжить.

— Я торгую воском. Я знаю, откуда он берётся и где на него есть покупатели, сколько воска того или иного сорта требуется в разное время года в разных местах. Я бы сказал, что вот так же Лотар фон Хакльгебер разбирается в деньгах.

— Вы имеете в виду золото? Серебро?

— Что угодно. Металл в чушках, слитках, чеканную монету, ценные бумаги, расчётные деньги, такие как экю с солнцем. Для меня деньги воистину загадочны, для него — просты, как воск. Подобно сотам в кипятке, они сплавляются и смешиваются в одно.

— Тогда мы отправимся к его здешнему представителю, — заявила Элиза.

— Хорошо, — подхватил Самуил де ла Вега, — но я вам скажу: будь у них здесь простые монеты, мы бы провернули всё дело за час. Не стану отрицать, система работает, но этот ваш Депозит напомнил мне альпийские деревушки, где все из поколения в поколение женятся на близких родственницах.


— На следующий день, — продолжала Элиза, — я встретилась с Герхардом Манном, представителем Хакльгеберов в Лионе.

Она выпустила мошонку Бонавантюра Россиньоля. В последние полчаса ей лишь таким способом удавалось поддерживать его внимание по ходу рассказа про экю с солнцем, Депозит и тому подобное. Однако при имени «Хакльгебер» Бон-Бон встрепенулся.

— Лотар фон Хакльгебер, — сказала она, — не из тех, кто потерпит, чтобы его служащие шлялись днём по кофейням.

— Это точно!

— Он устроил так, чтобы у Манна работы было выше головы. Бедняга разрывается на части. Целыми днями носится по городу верхом. Кареты для него слишком медленны. Условиться о встрече с ним почти невозможно. Мы обменялись полудюжиной записок. В конце концов, я выбрала самое простое: осталась дома и стала ждать, когда он сам ко мне заглянет. Естественно, он прискакал, когда я как раз начинала кормить Жан-Жака. Вместо того чтобы отослать Манна, я пригласила его в дом, и он сидел напротив, пока Жан-Жак висел на моей титьке.

— Возмутительно!

— Я его испытывала. Проверяла, возмутится ли он.

— И что?

— Он делал вид, будто ничего не замечает, хотя это было трудно.

Россиньоля передёрнуло.

— О чём вы говорили?

— Мы говорили о Лотаре фон Хакльгебере.

* * *

— Вы встречались в Лейпциге с самим? — переспросил Манн.

— Разговор шёл о добыче серебра в Гарце, — сказала Элиза, — в которой он, со свойственной ему проницательностью, решил не участвовать.

Элиза объяснила, чего они хотят. На лице Манна проступила озабоченность, даже испуг. Элиза подумала, что он не хочет браться за их дело, но и отказать не смеет: боится, как бы она не пожаловалась самому. Представитель Хакльгеберов в Лионе был молод — необходимое условие, чтобы долго работать в таком бешеном темпе. Его явно отправили сюда в качестве проверки: справится или нет и можно ли поручать ему что-нибудь более ответственное. У Герхарда Манна были голубые, близко посаженные глаза и высокий лоб, такой выразительный, что в его складках Элиза могла читать чувства собеседника, словно в сонетах на бумаге. Умом молодого немца Бог не обидел, но не наделил решительностью. Элиза догадывалась, что рано или поздно его обойдёт человек с более сильным характером, и Герхард Манн будет до скончания дней сидеть за конторкой на верхнем этаже в лейпцигском Доме Золотого Меркурия, наблюдая за гостиным двором в зеркало на палке.

Поразмыслив, Манн успокоился и принялся подбирать слова на разных языках.

— Это будет… — начал он и перешёл на немецкий; Элиза разобрала корень «зондер», который у немцев означает «специальный», «особенный», «чрезвычайный». С его помощью Манн вежливо давал понять, что такая сумма не стоит его времени.

— Однако нам рекомендуют заключать подобные сделки. Порою это первая струйка, сочащаяся через трещинку в плотине; важна не сама вода, а русло, которое она пробивает и в которое может хлынуть значительный поток.

Тирада означала, что он знает о связях Элизы с французским правительством и хотел бы участвовать в её делах, особенно теперь, когда в связи с войной государственные траты возросли.

— Ваше сравнение не понравилось бы голландцам, — сказала Элиза, имея в виду своих компаньонов де ла Вега.

— Если бы вы заботились о благе голландцев, то не взялись бы за эту сделку, — напомнил Герхард Манн.


— Итак, Герхард Манн изыскал способ повернуть дело так, чтобы не оставить поводов для неудовольствия ни мне, ни самому, — сказала Элиза.

Устав сидеть на Россиньоле, она отодвинулась назад и устроилась по-турецки между его раздвинутыми коленями.

— Я сообщила де ла Вега, что мы сумеем получить прибыль чистоганом, — продолжала она. — За несколько часов они обошли всех крупных торговцев лесом и заключили две сделки: одну на поставку партии дубовых брёвен из Центрального массива, сложенных на берегу Соны милей выше по течению, другую — на партию альпийской сосны, ожидающей на слиянии Роны и Соны. Если хочешь, Бон-Бон, я посвящу час-другой описанию торга между нами, двумя лесопромышленниками, мсье Кастаном, различными членами Депозита, Герхардом Манном и некоторыми страховщиками и перевозчиками.

Россиньоль что-то пробормотал про belle dame sans merci[153].

— Отлично, — продолжала Элиза, — тогда довольно будет сказать, что в неких книгах появились некие записи. Быстрый экипаж отправился в Женеву, до которой семьдесят пять миль по прямой, но куда больше по дороге, которой ездят кареты. Авраам получил свой переводной вексель, хотя прибыль едва покрывала издержки и потраченное братьями время. Лес был наш.

Тогда — в середине ноября — мы полагали, будто дело сделано. Мы получили лес и условились о доставке. Амстердамец считал бы, что сделка осуществилась. Для этих людей нет ничего привычнее, чем отправить любое количество товара в Нагасаки, Нью-Йорк или Батавию одним росчерком пера.

Нам, как и брёвнам, предстоял путь на север: Якобу Голду — в Париж, остальным — в Дюнкерк, откуда де ла Вега планировали отплыть в Амстердам.

Мне быстрее всего было бы сесть в карету, одолженную маркизом д'Озуаром, и ехать по дороге. Однако де ла Вега в ней бы не поместились. Холодало. Мы никуда особенно не спешили. Поэтому я отослала лошадей и кареты в Орлеан, поручив кучерам нанять там экипаж для де ла Вега.

Сами же мы собирались добраться дотуда по реке[154]. План предполагал, что в Роанне мы отыщем речное судно, на котором доберёмся до Орлеана с куда большими удобствами, чем по дороге, а уже из Орлеана экипажами в Париж и затем в Дюнкерк.

Луара, как ты знаешь, течёт мимо Орлеана в Нант, поэтому брёвна предстояло сплавлять так же. Описанный план имел ещё одно преимущество: по дороге мы могли приглядывать за королевским лесом и улаживать любые маловероятные затруднения, буде такие возникнут.

— Однако, мадемуазель, — вставил Россиньоль, — по вашим словам выходит, что это было почти месяц назад. Что вы делали оставшееся время?

— Полный рассказ занял бы ещё месяц. Ты знаешь, что каждая французская провинция контролирует свой отрезок реки или дороги и вправе взимать сборы, пошлины и тому подобное. Точно так же ты знаешь, что население — лоскутное одеяло гильдий, приходов и корпораций, и все они обладают своими особыми привилегиями.

— Которые дарует король, — вставил Россиньоль, тревожась, что сейчас Элиза скажет нечто крамольное.

Именно это она и собиралась сделать, но здесь, в королевстве тайн, не боялась говорить открыто.

— Король дарует привилегии, чтобы люди вступали в гильдии и корпорации! И получает дополнительную власть, обещая расширить или угрожая сузить эти привилегии!

— И что с того? — фыркнул Россиньоль.

— Через несколько дней Авраам пошутил, что в такое путешествие нельзя пускаться без сопровождения целой когорты юристов. Однако и этого мало! У каждой провинции свои собственные законы и традиции, ни один юрист не понимает их все, так что по-настоящему надо бы останавливаться каждые несколько миль и нанимать нового. Однако до сих пор я говорила о законных способах препятствовать сплаву брёвен. Они составляли лишь половину наших трудностей. На реке есть люди, которые раньше были пиратами, а теперь занимаются вымогательством. Мы откупались звонкой монетой, пока она не кончилась, после чего пришлось платить брёвнами. Каждую ночь другие, менее организованные поселяне выходили на поживу. Мы подозревали, что так будет, однако нанятые нами ночные сторожа мало отличались от воров. Единственным надёжным дозорным оказался Жан-Жак. По ночам он будил меня каждые два часа, и я, кормя его, смотрела в окно каюты, как местные жители таскают наши брёвна.

— Не может быть, чтобы во Франции творились такие безобразия! — воскликнул Россиньоль.

— Да, существуют механизмы поддержания порядка на дорогах и водных путях: различные древние суды, прево и бальи, подчинённые местным сеньорам. У них якобы есть вооружённые отряды, но когда они нужны, их не сыскать. Если бы я каждую неделю сплавляла лес по реке, мне волей-неволей пришлось бы договариваться со всеми владетельными господами. Не знаю, было бы это дешевле или накладнее, чем прямой грабёж. Наш сплав по Луаре застал врасплох многих, кто украл бы больше, двигайся мы по чёткому расписанию.

Луара, особенно в верхнем течении, изобилует песчаными мелями, и каждую следует преодолевать по-своему: иногда найти и нанять местного лоцмана, иногда заплатить мельнику, чтобы тот спустил запруду и вода пронесла брёвна через мель.

Я могла бы продолжать в том же духе весь день, но воздержусь. Довольно сказать, что, добравшись до Орлеана на десять дней позже намеченного, мы с Якобом Голдом рванули в Париж и разменяли вексель по цене много ниже номинала. Якоб вернулся в Орлеан с деньгами, которыми покрыл возникшие по дороге непредвиденные расходы. Я приехала сюда. Скоро я увижу этого ублюдка маркиза д'Озуара, втравившего меня в бессмысленную аферу, и объясню, что половина брёвен улетучилась вместе со всей прибылью и шестью неделями нашей жизни.

Дюнкеркская резиденция д'Озуаров 13 декабря 1689

Если Бонавантюр Россиньоль, слушая рассказ про лес, колебался между скукой и недоверием, то маркиз д'Озуар веселился от души. В начале разговора Элиза была просто в бешенстве, когда же маркиз начал посмеиваться, поняла, что сейчас кого-то убьёт, поэтому вышла из комнаты и некоторое время занималась Жан-Жаком. Малыш радовался невесть чему, хватал себя за ножки и пускал пузыри. Когда Элиза вернулась в гостиную, она уже полностью восстановила самообладание и даже начала видеть комическую сторону в безумной истории с брёвнами.

— Зачем вы втравили меня в эту аферу, мсье? Вам же наверняка было известно, чем всё кончится?

— Все, кто с этим связан, знают — по крайней мере по их словам, — что невозможно доставить французский лес на французскую верфь. А поскольку все знают, никто и не пытается. А коли никто не пытается, как проверить, по-прежнему ли это невозможно? Поэтому каждые несколько лет я прошу предприимчивого человека скупить лес. Я не в обиде, что вы на меня сердитесь. Однако если бы вы преуспели, то сделали бы великое дело. А в ходе неудачной попытки вы узнали многое из того, что потребуется на следующем этапе нашего проекта — уверяю вас, отнюдь не безнадёжного.

Маркиз встал и подошёл к окну, движением плеча предлагая Элизе последовать за ним. Давно минула пора, когда отсюда можно было увидеть синее небо над Англией; сегодня они еле-еле различали дамбу в заливе. Дождь стучал по подоконнику, как дробь.

— Признаюсь, сейчас это место выглядит для меня несколько иначе, и не только из-за погоды, — сказала Элиза. — Внимание привлекает многое из того, что я не замечала прежде. Лес на верфи — как он сюда попал? Новые укрепления — как король за них заплатил? Рабочим надо платить звонкой монетой, они не возьмут переводной вексель.

Маркиз нетерпеливо прищёлкнул пальцами, досадуя, что Элиза отвлеклась на разговор об укреплениях.

— Ничего сложного. Как вам прекрасно известно, у знати накоплено много драгоценного металла. Король вызывает знатного господина в Версаль и проводит с ним небольшую беседу: «Почему ваше побережье недостаточно укреплено? Вы пренебрегаете своими обязанностями». Тому ничего не остаётся, кроме как потратить часть своего металла и выстроить форт. В обмен он получает благодарность короля, приглашение на обед или право подать его величеству рубашку за утренним туалетом.

— И всё?

Маркиз улыбнулся.

— И расписку генерального контролёра финансов, что французская казна должна такому-то потраченную сумму.

— Вот, значит, как! Знать меняет чистоган на ценные бумаги — долговые обязательства французского казначейства.

— Технически, наверное, да. Такой обмен означает потерю власти и независимости. Золото можно потратить где угодно на что угодно. Бумага имеет некую номинальную ценность, однако полезность её определяется сотней факторов, большую часть которых можно понять, только живя в Версале. Однако всё это чепуха.

— Как чепуха?

— Эти долги ничего не стоят. Их никогда не вернут.

Никогда?!

— Возможно, я преувеличиваю. Давайте сформулирую так: вельможа, построивший новые укрепления в заливе, знает, что может не получить свои деньги назад. Однако он не печалится, потому что это были всего лишь золотые блюда в его подвалах. Теперь блюд нет, зато в Версале он получил валюту иного рода, которую ценит выше.

— Хотела бы я разделить ваш скепсис, ибо не желаю казаться глупой, — медленно проговорила Элиза, — но если долг обеспечен документом с печатью генерального контролёра финансов, мне кажется, он должен иметь хоть какую-то ценность.

— Я не хочу говорить об укреплениях, — сказал маркиз. — Их построил граф д'***. — Он назвал фамилию, которую Элиза ни разу не слышала. — Если вам интересно, расспросите его. А нам с вами не следует отвлекаться от насущного дела: леса для верфей его величества.

— Отлично. Я вижу его здесь. Откуда он?

— Из Прибалтики, — отвечал маркиз. — Доставлен голландским судном весной нынешнего года, до объявления войны.

— Дюнкеркская верфь не могла бы существовать, если бы её не снабжали по морю, — заметила Элиза. — Смею предположить, до войны так обыкновенно и делалось?

— Далеко не всегда. Когда я вернулся из восточных странствий, около 1670-го, отец отправил меня в «Компани дю Норд» в Ла-Рошель. Компания эта была детищем Кольбера. Он пытался строить флот из французского леса и наткнулся на те же препятствия, что и вы. Поэтому целью «Компани дю Норд» было закупать лес в Прибалтике. По необходимости его доставляли на голландских судах.

— Почему именно Ла-Рошель? Почему не ближе к северу — Дюнкерк или Гавр?

— Потому что в Ла-Рошели были гугеноты, — отвечал маркиз, — которые и организовали поставки.

— А что делали вы, позвольте полюбопытствовать?

— Путешествовал на север. Смотрел. Учился. Рассказывал об узнанном отцу. Его положение на флоте по большей части декоративное. Однако то, что отец узнавал от меня, помогало ему делать вложения, до которых бы он сам не додумался.

Элиза, видимо, несколько опешила.

— Я — незаконнорожденный, — напомнил маркиз.

— Я знала, что ваш отец богат, но полагала, что состояние его получено по наследству, — сказала Элиза.

— Всё, что он унаследовал, неумолимо перешло в расписки способом, который мы только обсудили. Таким образом, он со временем потерял независимость и оказался на содержании у французского правительства — чего и добивался король. Чтобы сохранить хоть какие-то независимые средства, отец должен был делать вложения.

Вы об этом не знаете, поскольку инвестиции эти по большей части в Средиземноморье — на Леванте и в Северной Африке, а вас интересуют север и запад. — Маркиз крепко взял Элизу за руку и взглянул ей в глаза. — Что меня в высшей степени устраивает. Так что займёмся балтийским лесом.

— Хорошо, — кивнула Элиза. — Вы сказали, что в начале семидесятых его доставляли гугеноты на голландских судах. Потом началась долгая война с Голландией, верно?

— Да. Нам пришлось поменять голландцев на англичан и шведов.

— Полагаю, всё шло гладко, пока четыре года назад король не изгнал большую часть гугенотов и не отправил остальных на галеры?

— Да. С тех самых пор я верчусь как белка в колесе, пытаюсь делать то, что раньше делала целая контора гугенотов. Мне удалось сохранить мизерные поставки леса из Балтики — довольно, чтобы чинить старые корабли и время от времени строить новые.

— А теперь мы воюем с двумя величайшими морскими державами мира, — сказала Элиза. — Спрос на корабельный лес вырастет неимоверно. А как мы с де ла Вегой только что подтвердили, во Франции его заполучить невозможно. Так что вы хотите с моей помощью восстановить «Компани дю Норд» здесь, в Дюнкерке.

— Почёл бы за честь.

— Я согласна, — объявила Элиза, — но сперва ответьте мне на один вопрос.

— Непременно.

— Как давно вы вынашиваете этот замысел? И обсуждали ли вы его с братом?

Жан-Жак, с удивительным в полугодовалом младенце чутьём на происходящее, заплакал в соседней комнате. Д'Озуар задумался.

— Моему брату Этьенну вы нужны по другой причине.

— Знаю — я могу рожать здоровых детей.

— Отнюдь, мадемуазель. Очень глупо было с вашей стороны так думать. Есть множество смазливых дворяночек, способных рожать здоровых младенцев, и хлопот с ними куда меньше, чем с вами.

— Так почему ж я ему нужна?

— Помимо вашей красоты? Ответ: Кольбер.

— Кольбер умер.

— Однако жив сын Кольбера — маркиз де Сеньеле. Министр флота и, как его отец, начальник моего отца. Можете хоть в малой степени вообразить, каково герцогу, наследнику древнего рода, кузену самого короля, смотреть, как вчерашний простолюдин окружён почётом, словно пэр Франции? Склоняться перед сыном лавочника?

— Да, нелегко, наверное, — сказала Элиза без особого сочувствия.

— Герцогу д'Аркашону легче, чем другим, — мой отец не так заносчив, как некоторые. Он угодлив, гибок, умеет приспосабливаться…

— Настолько, — завершила его мысль Элиза, видя, что маркизу не хватает на это духа, — что хочет женить Этьенна на женщине, которая больше всего напоминает ему Кольбера.

— Простой род, талант к деньгам, уважение короля, — сказал маркиз. — А если она к тому же красива и рожает здоровых детей — тем лучше. Возможно, вам кажется, мадемуазель, что вы в Версале чужая. Однако Версалю всего семь лет. У него нет древних традиций. Его создал Кольбер, простолюдин. Да, там полно людей знатных, однако не обманывайте себя, воображая, будто им там уютно. О нет, мадемуазель, это вы — идеальная версальская придворная, это вам все остальные будут завидовать, когда вы там утвердитесь. Мой отец видит, как скользит вниз, как семья его утрачивает богатство и влияние. Он бросает верёвку вверх, надеясь, что кто-то, стоящий на более высоком и крепком основании, сумеет его вытащить. И этот кто-то — вы, мадемуазель.

— Нелёгкая задача для женщины, которая, не имея гроша за душой, пытается воспитывать ребёнка, — сказала Элиза. — Надеюсь только, что ваш отец не доведён ещё до столь отчаянного положения, которое рисуется по вашим словам.

— Пока — нет. Однако, лёжа по ночам без сна, он думает, как ему и его потомкам избежать такого отчаянного положения в будущем.

— Коли так, мне предстоит много работы? — сказала Элиза, отходя от окна и разглаживая руками юбку.

— С чего вы думаете начать, мадемуазель?

— Наверное, с письма в Англию, мсье.

— В Англию! Но мы с ней воюем! — притворно возмутился маркиз.

— Я имею в виду натурфилософскую переписку, — сказала Элиза, — а наука не знает границ.

— А, вы хотите написать кому-то из своих друзей в Королевском обществе?

— Я имела в виду доктора Уотерхауза, — сказала Элиза. — Ему недавно удалили камень.

На лице маркиза проступило то испуганно-зачарованное выражение, с которым люди узнают о литотомии.

— Насколько мне известно, он благополучно пережил операцию и теперь идёт на поправку, — продолжила Элиза. — Может быть, у него найдётся время удовлетворить праздное любопытство французской графини.

— Возможно, — кивнул маркиз, — но я не понимаю, почему вашим первым шагом должно стать письмо старому больному натурфилософу в Лондон?

— Не только первым, но и единственным, — отвечала Элиза. — Это то, что я легко могу сделать, не покидая Дюнкерка. Для начала я бы завела разговор, с ним или с кем-нибудь другим, о деньгах — бумажных и металлических.

— Почему не с испанцем? Они чеканят деньги, которые признаёт весь мир.

— Именно потому, что английская монета так плоха, я предпочитаю вести дела с англичанином, — сказала Элиза. — Не поверите, какие чёрные бесформенные уродцы ходят у англичан в качестве денег. Однако английская торговля процветает, и сама страна живёт не беднее других. Мне она представляется огромным Лионом, где мало звонкой монеты, но нет недостатка в кредите, способствующем торговле.

— Что ничего не даст во время войны, — заметил маркиз. — Воюющий король посылает своё войско в другую страну, где бумаги не принимают. Значит, он должен отправлять туда металлические деньги на закупку фуража и прочие нужды. Как в таком случае Англии воевать с Францией?

— Тот же вопрос можно задать применительно к Франции. Уж не обессудьте, мсье, но французская валюта далеко не так надёжна, как вам, возможно, представляется.

— Вы рассчитываете, что ваш доктор Уотерхауз ответит на такие вопросы?

— Нет, хотя надеюсь, что он вступит со мною в беседу, по ходу которой могут отыскаться ответы.

— Я считаю, что ответ: коммерция, — проговорил маркиз. — Сам Кольбер сказал: «Коммерция — источник финансов, а финансы — мускулы войны». То, за что страна не может расплатиться металлом, она способна получить в обмен на товар.

— Верно, мсье, однако не забывайте, что товар — не только нечто осязаемое, как воск господина Вахсманна, но и самые деньги: то, чем ворочает Лотар фон Хакльгебер, а это уже дело тёмное и загадочное — как раз для членов Королевского общества.

— Я думал, они изучают бабочек.

— Некоторые из них, мсье, изучают также банки и деньги. Боюсь, они намного опередили наших французских энтомологов.

Мыс Гри-Не, Франция 15 декабря 1689

Голландец, вздумай он написать этот пейзаж, не потратил бы много красок — пятно чаячьего помёта на скамье вполне заменило бы ему палитру. Небо было белое, земля — тоже, ветки деревьев — чёрные, кроме тех мест, где их облепило снегом. Фахверковый дворец являл взгляду белые стены с паутиной почерневшего от сырости дерева. Красную черепичную крышу по большей части скрывал снег, лишь местами протаявший над печками. Нынешнее время знало дворцы и повеличественней: этот состоял из большого прямоугольного двора, открытого к Ла-Маншу, конюшен с одного боку, флигеля для слуг — с другого и господского дома посередине. Береговой обрыв почти полностью заслонял море, оставляя лишь узкую серую полоску, сливавшуюся с белым небом где-то у Дуврских скал.

Во дворе стояли карета и запряжённый двумя лошадками багажный фургон. Кучера и лакеи в сырых шерстяных плащах переходили от лошади к лошади, снимая пустые торбы из-под овса и поправляя упряжь. Из флигеля показалась крупная, закутанная шерстяным платком женщина — её лицо едва угадывалось в глубоком туннеле чепца. Женщина поставила ногу на подножку кареты и забралась внутрь, от чего весь экипаж задрожал и закачался. Из конюшни, попыхивая глиняными трубками, вышли двое мужчин. Они натянули толстые перчатки и сели в сёдла; при этом дорожные плащи разошлись, и стало видно, что оба, подобно боевым кораблям, оснащены разнообразным огнестрельным оружием, кинжалами и абордажными саблями.

Дверь господского дома распахнулась, выплеснув разнообразие красок: зелёное шёлковое платье, украшенное разноцветными лентами и оборками, розовое лицо, синие глаза, белокурые волосы, удерживаемые драгоценными шпильками и лентами. Дама обернулась, прощаясь с кем-то в доме, и вышла во двор. Взгляд её сразу остановился на единственном человеке, который ещё не сел в седло и не забрался в экипаж. Массивный и приземистый, как мортира, он был одет в длинный камзол и чёрные от сырости сапоги. Шляпа его — отделанная золотым галуном и страусовыми перьями треуголка — свалилась с головы и лежала на снегу, словно выброшенный на мель флагманский корабль. Судя по следам на снегу, а также бороздам, оставленным полами камзола и ножнами, господин расхаживал по двору уже довольно долго. Внимание его было приковано к небольшому свёртку, стремительно набиравшему высоту.

Молодая дама в зелёном платье нагнулась, подняла забытую шляпу и стряхнула с перьев снег.

Свёрток достиг апогея, завис на мгновение в нескольких футах над непокрытой головой низкорослого господина и полетел вниз. Господин немного выждал, затем подхватил свёрток и аккуратно замедлил его падение. Свёрток замер в ладони от земли, господин склонился над ним, словно могильщик. Из одеяла раздался крик, так что дама стремительно выпрямилась. Однако крик оказался лишь прелюдией к долгому, захлёбывающемуся смеху. Дама с облегчением выдохнула и тут же застыла снова, потому что господин, заливисто ухнув, вновь подбросил свёрток высоко в воздух.

Наконец ей удалось привлечь внимание господина так, чтобы тот не уронил младенца, и обменять малыша на шляпу. После этого молодая дама забралась в карету, предварительно вручив ребёнка маленькой женщине, сидевшей напротив крупной. Господин, несмотря на свой дворянский наряд, влез на запятки, где обычно помещались двое лакеев, но хватало места только для одного человека его комплекции. Вереница экипажей и всадников выкатилась на замёрзшую дорогу и двинулась вдоль берегового обрыва так, чтобы Англия и Ла-Манш были по правую руку, а Франция — по левую.

Через несколько сотен ярдов они остановились, чтобы дама в зелёном могла осмотреть в окно кареты недавно возведённое здесь укрепление: земляной вал для двух мортир. Затем двинулись дальше — мелькание ног и постромок, чёрных на белом снегу, который приглушал звуки, не оставляя художнику ничего, кроме пустого холста, писателю — кроме чистой страницы.


— Помимо всего прочего в Версале есть врачи, — раздался голос из решётки в задней стенке кареты.

— О, сударыня, этой братии у нас и на кораблях предостаточно.

— У вас есть цирюльники. Вы пользуетесь их услугами несколько месяцев и до сих пор не можете сидеть.

— И впрямь, цирюльникам привычнее иметь дело с тем местом, через которое еда входит, — сказал господин на запятках. — Впрочем, природа предлагает свои лекарства. Я натолкал в панталоны снега. Сперва было нестерпимо холодно…

Ему пришлось переждать несколько мгновений.

— Вот вы смеётесь, сударыня, — продолжал он, — а не представляете, какое облегчение приносит мне холод, снимая не только боль и вздутие сзади, но и сходные, хоть и не столь неприятные симптомы спереди, которые неизбежно испытывает всякий мужчина, сопровождающий вас в пути.

Две женщины рассмеялись, но третья резко его одёрнула:

— Путь не так и долог для тех, кто может сидеть. Мы направляемся в место, где ценится остроумие утончённое и не оскорбляющее таких, как мадам де Ментенон. Ваши солёные моряцкие шуточки будут там крайне неуместны и могут лишь повредить самой цели вашего пребывания.

— А что это за цель, сударыня? Вы меня вызвали, и я немедленно прибыл. Я думал, что моя роль — развлекать крестника, однако теперь вижу, что вы не одобряете мои методы. Через несколько лет, когда Жан-Жак научится говорить, он наверняка возьмёт мою сторону и потребует, чтобы его подбрасывали, пока же я тащусь с вами без всякого прока.

Господин с любопытством взглянул на море, однако карета свернула от берега, и то, что он хотел разглядеть, быстро исчезло в белой дали.

— Вы вечно хлопочете о ваших кораблях, лейтенант Бар, хотите, чтобы их стало больше, а сами они — лучше.

— Тем больше оснований для меня, сударыня, спрыгнуть с этой жёрдочки и во весь опор скакать в Дюнкерк.

— И что? Лепить там корабли из снега? Жан Бар нужен не в Дюнкерке. Жан Бар нужен в Версале.

— На что я там сгожусь, сударыня? Водить прогулочную лодочку по увеселительному пруду?

— Вам нужны средства, и вы в этом не одиноки. Ваш главный соперник — армия. Знаете, почему все средства уходят ей, лейтенант Бар?

— А что, это и впрямь так? Не верю своим ушам.

— Не верите потому, что вы её не видели, а если бы видели, то возмутились бы, сколько денег она получает по сравнению с флотом. Мало того, весь цвет дворянства идёт в армию. Взять хоть Этьенна де Лавардака.

— Сына герцога д'Аркашона?

— Не разыгрывайте простачка. Вы знаете, кто он и что это он меня обрюхатил. Можете назвать молодого дворянина, теснее связанного с флотом? А знаете, что он сделал, когда началась война?

— Понятия не имею.

— Собрал кавалерийский полк и поскакал сражаться на Рейн.

— Неблагодарный щенок! Я отшлёпаю его саблей плашмя.

— Да, а когда покончите с этим, можете отправиться в Рим и ткнуть палкой в глаз Папе! — предложила более субтильная из спутниц графини.

— Прекрасная мысль, Николь, ради тебя я так и поступлю! — отвечал Бар.

— Знаете, почему Этьенн выбрал армию? — спросила графиня, не поддаваясь общему веселью.

— Насколько я вижу, потому что никто не научил его хорошим манерам.

— Напротив. По общему мнению, он — учтивейший человек во Франции.

— По крайней мере один раз он про свои манеры забыл, — молвил Жан Бар, прижимаясь лицом к решётке и глядя на Жан-Жака, который спал, уткнувшись матери в левую грудь.

— Нет, он даже обрюхатил меня весьма учтиво, — сказала мать. — Именно из-за представлений о чести и приличиях он, как и другие знатные молодые люди, избрал армию, а не флот.

— Гм!

— В кои-то веки мне удалось лишить вас дара речи, лейтенант Бар, так что воспользуюсь этой редкой возможностью и продолжу.

Каждый придворный клянётся в верности королю — собственно, ничем больше не занимается, как твердит о ней дни напролёт. В мирное время королю это приятно. Однако начинается война, и свою верность должно продемонстрировать на деле. На поле битвы кавалер может выехать в роскошном боевом облачении, на великолепном коне и схватиться с врагом один на один. Более того, это происходит на глазах у множества ему подобных, и те, кто уцелеет, могут собраться в палатке и сговориться, что же именно произошло. В море всё иначе — наш расфранчённый хлыщ оказывается на одном корабле с кучей других людей, по большей части — простых матросов, и не в состоянии схватиться с врагом без их помощи. Приказать: «Заряжайте пушку, ребята, и палите в общем направлении вон той точки на горизонте» — совсем не то, что на всём скаку срубить голову голландцу.

— Мы не палим по точкам на горизонте, — пробормотал Жан Бар. — Впрочем, увы, я отлично вас понял.

— Вы благодаря своим недавним подвигам — яркое исключение из правила. Если мы отыщем в Версале врача, который подлатает ваш афедрон, чтобы вы могли сидеть за обедом и потчевать придворных дам героическими рассказами — желательно без сальностей и божбы, — это непременно выльется в дополнительные деньги для флота.

— И у меня на палубе появится больше светских хлыщей?

— Это прилагается к деньгам, Жан Бар. Таковы правила игры. — Тут дама забарабанила по крыше кареты. — Гаэтан! Придержи коней! Я, кажется, вижу новый пороховой погреб и хотела бы его осмотреть.

— Если сударыня желает осмотреть все новые прибрежные укрепления, — заметил Жан Бар, — это легче было бы сделать с палубы корабля.

— Тогда я не могла бы побеседовать с местными интендантами и выслушать сплетни.

— Этим вы и занимались?

— Да.

— И что выяснили?

— Что цепь мортирных позиций, позволяющая вести перекрёстный огонь, выстроена на низкопроцентный заём, предоставленный французскому казначейству графом д'Этаплем, который для этого переплавил золотую чашу двенадцатого века. Одновременно тот же граф починил дорогу из Фруж в Фокемберж, дабы телеги с боеприпасами могли ездить и по весенней распутице. В благодарность король позаботился, чтобы старая тяжба против графа д'Этапля отложилась на веки вечные, и даровал тому право постоять со свечой на одном из своих утренних туалетов.

— Любопытно, какую же историю таит в себе этот пороховой погреб? Может быть, местный сеньор обратил в деньги украшенные рубинами прапрадедушкины щипчики для ногтей, чтобы заплатить за стены?! — воскликнул Жан Бар, чем вызвал приглушенные смешки Николь и её крупной соседки.

— Посмотрим, станете ли вы смеяться надо мной на следующий год, когда на дюнкеркской верфи будут лежать штабеля балтийского леса в три ваших роста, — проговорила та из трёх женщин, у которой шутка не вызвала и тени улыбки.


— Простите, мадемуазель, но звуков, которые вы издаёте: «Йу-ху! Йу-ху!», я никогда не слышал в конюшнях его величества, да и во всей Франции. Людям, живущим здесь, как я и мой господин, они ничего не говорят, а лошадей приводят в сильный испуг. Молю вас перейти на французский язык, пока не началась общая паника.

— Это обычное приветствие на йглмском, мсье.

— А! — Говорящий резко замер на месте.

Версальские конюшни в декабре не блистают иллюминацией, однако по шелесту атласа и хрусту накрахмаленного белья Элиза поняла, что её собеседник склонился в поклоне. Сама она произвела звуки, сопровождающие реверанс. В темноте напротив зашуршал поправляемый парик. Элиза прочистила горло. Невидимый человек потребовал свечу и получил целый серебряный канделябр: облако трепетных светлячков в густом воздухе, наполненном конским дыханием, перегнойным газом и пудрой для париков.

— Я имел честь быть представленным вам год назад, на берегах Мёза, — сказал человек, — когда мой господин…

— Я прекрасно помню ваши доброту и любезность, мсье де Мейе, — отвечала Элиза (её собеседник снова отвесил быстрый поклон), — а также расторопность, с который вы тогда проводили меня к мсье де Лавардаку…

— Он примет вас немедленно, мадемуазель! — воскликнул де Мейе, подождав, впрочем, пока второй канделябр совершит путешествие в стойло, расположенное дальше от входа. — Пожалуйте сюда, в обход навозной кучи…

* * *

— Воистину, мсье, никто не сравнится с вами в благочестии, даже сам отец Эдуард де Жекс. В предрождественские дни, когда все ходят на мессу и слушают проповеди о Том, Кто провёл Свои первые дни в яслях, лишь Этьенн де Лавардак д'Аркашон перебрался в вертеп и спит на соломе.

— Не притязаю на благочестие, мадемуазель, хоть и стремлюсь порою к меньшей добродетели — учтивости.

Элизе принесли стул, и она села потому лишь, что знала: в противном случае Этьенн от ужаса не сможет произнести и слова. Сам он опустился на скамеечку для кузнеца. Пол в конюшне был посыпан свежей соломой — насколько она может быть свежей в декабре.

— Так и объяснила мне герцогиня д'Аркашон, когда, прибыв нынче вечером в Ла-Дюнетт, я обнаружила, что вы со всею свитой оставили не только дом, но и поместье!

— Благодарение Богу, мы получили известие о вашем приезде.

— Однако я послала его не с тем, чтобы выгнать вас на конюшню его величества.

— Поверьте, мадемуазель, я переселился сюда с великой охотой, понуждаемый желанием предоставить Ла-Дюнетт в ваше распоряжение без ущерба для нашей репутации.

Я так и поняла, мсье, и чрезвычайно признательна. Однако я буду жить в дальнем флигеле, которого из главного дома не видно и к которому ведёт отдельная дорога, и ваша матушка считает, что если вы останетесь в Ла-Дюнетт, ни один самый строгий судья не сможет вас упрекнуть. Я полностью с ней согласна.

— Ах, мадемуазель, но…

— Ваша матушка настолько крепка в своём убеждении, что оскорбится, если вы не вернётесь домой немедленно! А я приехала передать её слова самолично, дабы недвусмысленно выразить своё полное согласие с вашей матушкой.

— Что ж, покоряюсь. — Этьенн вздохнул. — Коли нет сомнений, что меня вынуждает перебраться отсюда не то, что некоторые считают неудобствами, — тут он сделал паузу, чтобы сурово взглянуть на своё ближайшее окружение, благоразумно прятавшееся во тьме, — а единственно боязнь вызвать неудовольствие маменьки.

Слова эти были восприняты как прямой приказ; немедленно кучи соломы разлетелись, и ливрейные слуги, прятавшиеся в них для тепла, развили бурную деятельность. Ворота распахнули, впустив ужасающие фанфары голубого снежного света. Взглядам предстали золочёный экипаж и несколько багажных фургонов в соседних стойлах.

Этьенн д'Аркашон заслонил рукой глаза.

— Не от света — мне он ничто, — но от вашей красоты, на кою смертному почти невозможно взирать.

— Спасибо, мсье, — отвечала Элиза, заводя глаза к потолку, чего Этьенн не увидел, поскольку она тоже прикрыла их ладонью.

— Позвольте спросить, где тот сиротка, которого вы, по слухам, вырвали из когтей пфальцских еретиков?

— В Ла-Дюнетт, — сказала Элиза, — выбирает себе кормилицу.


Перо медленно, но неумолимо скользило по бумаге — три шага вперёд, два назад — и наконец остановилось в крохотной лужице собственных чернил. Луи Фелипо, первый граф де Поншартрен, оторвал его от листа; перо застыло на миг, будто собираясь с силами, и двинулось назад вдоль строки, вставая на цыпочки над «i», с разбегу перечёркивая «t», едва не запнувшись на треме, закладывая крутые виражи на аксантах эгю и грав, совершая пируэты на седилях и взмывая на циркумфлексах — так величайший фехтовальщик мира в серии безостановочных манёвров разделывается с двадцатью противниками сразу. Поншартрен осторожно поднял руку, дабы не испачкать чернилами кружево; манжет на миг раскрылся, словно хватая воздух, и тут же опустился на пальцы, давая им возможность согреться.

Поншартрен начал перечитывать документ; из крупных ноздрей вырвались две одинаковые струйки морозного пара. Элиза поймала себя на том, что перестала дышать, и тоже выпустила облачко пара. На выдохе платье ослабило хватку вокруг горла, зато стиснуло грудь. Молоко потекло, но Элиза перед выходом из дома предусмотрительно обмоталась полотенцем. Весьма необычно, чтобы у девственницы, взявшей на воспитание сироту, приходило молоко. От неё разило, как от молочной фермы. Впрочем, в помещении стоял такой холод, что унюхать можно было лишь морозную пыль.

— Сударыня, соблаговолите проверить сумму. — Поншартрен извлёк левую руку из тёплого убежища между коленями и развернул лист на сто восемьдесят градусов.

Элиза шагнула к столу, пытаясь не толкать перед собой облако молочного запаха, взялась за мраморную столешницу и тут же отдёрнула мгновенно закоченевшие пальцы. Руки ныли от усталости. Всю дорогу по коридорам дворца приходилось держать на весу тяжёлые зимние юбки, чтобы не проволочь их по человеческим экскрементам на мраморном полу. Какашки были по большей части замёрзшие, но попадались и свежие, а пар над ними в полутёмной галерее вовремя заметить не удавалось.

Эти коридоры и теснившиеся в них комнатушки, разделённые пополам, а потом ещё и ещё пополам, являли собой Версаль как он есть. Крыло, в котором расположился кабинет графа де Поншартрена, генерального контролёра финансов, — Версаль, каким он задумывался: комнаты просторные, окна повсюду, полы не загажены. Поншартрен сидел спиной к большому сводчатому окну с видом на сад. Худые икры, защищённые только шёлковыми чулками, скрестились под столом, как две палки, которые трут одна о другую. Солнце светило ему в спину. Огромный парик отбрасывал альпийских размеров тень на стол и документ. Количество денег, которые корсары Жана Бара отняли у Элизы и которые она теперь ссужала казначейству, было проставлено не числами, а словами, и так велика оказалась эта сумма, записанная до последней значащей цифры, что растянулась на три строчки; Поншартрену, чтобы вывести её на бумаге, пришлось дважды обмакивать перо в чернильницу. Она была как глава из Библии; пока Элиза читала, в голову нахлынули воспоминания о сделках и бессонных ночах, которых стоил ей этот капитал. Воспоминания, ненужные и непрошеные, лились рекой. Кроме того, у неё текло молоко, она чувствовала приближение месячных, страдала расстройством желудка, хотела писать и, если бы продолжала обо всём этом думать, залилась бы слезами. Ей пришла нелепая фантазия вытащить Жана Бара из салона, где тот потчует придворных дам корсарскими россказнями, свести с корсетным мастером, и пусть изобретут какой-нибудь наряд, какую-нибудь систему проконопаченной обвязки, оплётки и стяжки, чтобы заключить голову и тело в непроницаемый чехол, из которого не просочатся ни лишние воспоминая, ни лишние жидкости.

Однако сейчас такого чехла не было. Элиза почувствовала на лице солнечное тепло — а может, взгляд генерального контролёра финансов.

— Сумма указана верно, — сказала она и, усталыми замёрзшими руками приподняв сзади юбки, попятилась в тень.

— Хорошо, — отвечал Поншартрен ласковым голосом доброго врача и обратил крупные карие глаза к секретарю, который последние несколько минут бочком-бочком отступал к камину в дальнем конце комнаты. Поншартрен обмакнул перо и, двигая рукой от самого плеча, совершил длинную серию эволюций. Огромное замысловатое ПОНШАРТРЕН появилось в основании страницы. Секретарь наклонился и поставил рядом свой росчерк. Поншартрен встал.

— Надеюсь, сударыня не откажется разделить со мной скромное угощение, пока… — Он взглянул на секретаря, который, заняв место графа за столом, возился с воском, лентами, печатями и тому подобным.

— Что угодно, хоть камни грызть, лишь бы рядом с камином.

Граф подал графине руку, и они вместе заскользили к той языческой композиции, которая здесь носила имя «камин». Перед ним стояли два кресла, оба большие, с подлокотниками, ибо гостья и хозяин носили одинаковый титул. Поншартрен усадил Элизу в одно, потом собственными руками взял полено и подбросил в огонь. Не вполне обычное для графа поведение, наверное, должно было показать Элизе, что они здесь без чинов. Поншартрен отряхнул ладони и, сев, тщательно вытер их кружевным платком. Пришаркала горничная на замерзших негнущихся ногах, вытащила руки из рукавов и разлила кофе по чашкам, поднимая клубы пара.

— Вам часто приходится подписывать такие бумаги? — спросила Элиза, глядя в сторону стола, где процесс запечатывания вошёл в начальную стадию.

— Редко на такие большие суммы и никогда — столь очаровательному кредитору. Впрочем, да, многие знатные люди последовали примеру короля и передали лежавшие без дела авуары в Казначейство, которое заставит эти средства работать.

— Вам будет приятно узнать, что средства эти сполна работают вдоль Ла-Манша, — сказала Элиза. — Со всего побережья грозят английским судам новые орудия за новыми валами, связанные с новыми пороховыми погребами превосходными дорогами, которые пролегли там, где до присоединения этих земель к Франции вились только коровьи тропы!

— Чрезвычайно рад слышать! — воскликнул граф, подаваясь вперёд. Элиза с изумлением увидела, что он вполне искренен, потом удивилась своему изумлению.

Не увидев отклика на лице Элизы, граф сник.

— Простите, если я… немного неразговорчива, — сказала Элиза, — просто я долгое время пробыла в пути, а теперь столько всего предстоит сделать!

— Вскоре вы завершите дела и сможете веселиться вместе со всеми! Вам необходимо отдохнуть. Приём, который герцогиня д'Аркашон даёт завтра вечером…

— Да, мне и впрямь следует копить силы, чтобы не заснуть в первый же час.

— Надеюсь, сударыня, когда вы отдохнёте с дороги, нам вновь представится возможность побеседовать. Как вы знаете, я совсем недавно вступил в должность. Конечно, я принял её с радостью… но теперь, спустя первые месяцы, нахожу куда более интересной, чем мог предполагать.

— Все воображают, будто она интересна в финансовом смысле, — заметила Элиза.

— Разумеется, — отвечал Поншартрен, разделяя иронию своей собеседницы, — однако я говорил о другом.

— Ну конечно, мсье, ибо вы человек умный и бескорыстный — потому-то король вас и выбрал! Вступив в новую должность, вы нашли её увлекательной для ума.

— Истинная правда, сударыня. Хотя мало кто в Версале это понимает. Вы — редкое исключение.

— Отсюда ваше желание продолжить беседу.

Поншартрен опустил веки и легонько кивнул. Потом снова открыл глаза — большие и очень приятные — и улыбнулся.

— Вы знакомы с Бонавантюром Россиньолем?

Улыбка померкла.

— Я, разумеется, про него слышал…

— Это ещё одна белая ворона.

— Он ведь даже живёт не здесь?

— В Жювизи. Но будет завтра в Ла-Дюнетт. Как и вы, надеюсь?

— Герцогиня оказала нам честь, прислав приглашение. Мы будем счастливы им воспользоваться.

— Разыщите меня там, мсье. Я сведу вас с Бонавантюром Россиньолем, и мы учредим новый салон — только для тех, кому числа любезней денег.


— Вот наконец и наша дуэнья!

— Кто?!

— Как вы не понимаете, мсье Россиньоль? С нами поедет герцогиня д'Аркашон. Иначе не миновать пересудов! И надо же, с нею граф де Поншартрен! Я хотела вас познакомить.

При звуке этого имени Россиньоль повернул голову — вернее, попытался. Поскольку парик ниспадал на плечи, поверх которых был обмотан тяжёлый шерстяной плед, поворачивать голову следовало вместе с туловищем. Россиньоль привстал, низвергая лавины снега — они с Элизой столько просидели в открытых санях, что на коленях намело сугробы. Россиньоль, неуклюже переступая по кругу, повернулся к садовому крыльцу Ла-Дюнетт, напомнив Элизе булаву, которой жонглёр балансирует на ладони. Внешне он во многом напоминал Поншартрена, только если у графа глаза были карие и тёплые, то у Россиньоля — чёрные и жгучие. И жгучие не в смысле «страстные», если не считать страсти к работе.

Слуга открыл двери. Из них вырвалось арпеджио на флейте — обрывок менуэта. Следом показался Поншартрен. Он поднял лицо, заморгал от падающего снега и совершил пируэт в сторону хозяйки, которая задержалась в дверях и в нарушение придворного регламента побуждала его идти первым. Алый шёлковый шарф полыхнул зарницей и лёг на парик. Толстыми, замёрзшими, ревматическими пальцами герцогиня завязала его на подбородке и, взяв Поншартрена под локоть, ступила на гравийную дорожку с куда большей опаской, чем та заслуживала. Снег слуги убрали, а до саней было шагов сто. Гости хлынули к дверям и запотевшим окнам, чтобы попрощаться с герцогиней, как будто она отбывает на Суринам, а не на получасовую прогулку по собственным владениям.

Россиньоль прежним манером повернулся к Элизе. Садиться смысла не было, иначе пришлось бы вставать снова, как только подойдут госпожа герцогиня и господин граф.

— Мсье Россиньоль, — сказала Элиза. — Любой ребёнок знает, что лимонным соком или разведённым молоком можно написать невидимое послание, которое проступит, если нагреть его над огнём. Вы смотрите на меня так, будто на моём лице что-то написано молоком и проявится под жаром вашего взора. Позвольте напомнить: частенько это кончается тем, что вспыхивает сама бумага.

— Я не могу изменить свою природу.

— Верю, но молю вас смилостивиться. Граф д'Аво и отец де Жекс за последние дни столько жгли меня подобными взглядами, что у меня всё лицо должно быть в волдырях. В ваших глазах я предпочла бы видеть теплоту.

— Очевидно, вы со мною кокетничаете.

— Кокетству положено быть более или менее явным, но это не повод на него указывать.

— Вы приглашаете меня прокатиться в санях, намекая на свидание: «…такой холод, Бон-Бон, одна я под одеялом замёрзну», потом мы ждём, ждём, ждём, а теперь выясняется, что с нами под одеялом будут граф и почтенная вдовица. Вы решили меня помучить — я частенько вижу такое в чужих любовных письмах. Однако вы напрасно рассчитываете при помощи женских уловок подчинить меня своей власти.

Элиза рассмеялась.

— И в мыслях не держала!

Она вскочила, повернулась и плюхнулась рядом с Россиньолем. Тот ошарашенно посмотрел на неё сверху вниз.

— А что тут дурного? — сказала Элиза. — Ведь мы будем под присмотром почтенной дамы.

— Играть с вами в игру, которая ни к чему не ведёт, конечно, приятнее, чем ничего не делать, — упрямо продолжал Россиньоль, — но после нашего приключения вы предпочитаете меня не замечать. Думаю, это потому, что вы попали в передрягу, из которой не смогли выбраться самостоятельно, и оказались у меня в долгу, оттого и ведёте себя так, будто вас гладят против шерсти.

— О том, как кого гладить, мы поговорим позже, — сказала Элиза, взмахивая заснеженными ресницами. Она похлопала по скамье рядом с собой.

— Я должен поздороваться с графом и… — начал он, но тут Элиза резко дёрнула его за панталоны. Она всего лишь хотела усадить Россиньоля рядом с собой, однако, к своему ужасу, сдёрнула с него штаны. Он остался бы стоять полуголый, если бы не сел с размаху. Элиза, взмахнув одеялом, словно матадор — плащом, едва успела закрыть его от графа и герцогини, которые, заметив резкое движение, посмотрели в сторону саней.

— Вам стоит нарастить немного мяса на бока, иначе что толку носить пояс! — прошептала Элиза.

— Мадемуазель! Я должен встать, чтобы поприветствовать графа и…

— Вы назвали её вдовицей? Никакая она не вдовица, её супруг жив, здоров и занимается королевскими делами на юге. Не тревожьтесь, я всё улажу.

Она опустила голову Россиньолю на плечо и возвысила голос:

— Госпожа герцогиня, господин граф. Мсье Россиньоль в замешательстве, ибо хотел бы приветствовать вас стоя, а я его не пускаю. Только потому, что он греет, как печка, я ещё не умерла на этом морозе.

— Сидите, сидите! — сказала герцогиня д'Аркашон. — Мсье Россиньоль, вы, как и мой сын, страдаете от излишней учтивости.

Она подошла к саням. Три конюха, подбежав, помогли графу её усадить. Дама она была полная и, когда опустилась на скамью напротив Россиньоля с Элизой, полозья заскользили по снегу, и сани отъехали на несколько дюймов. Все вскрикнули: герцогиня от испуга, Элиза — потому что ей стало смешно, а Бонавантюр Россиньоль — потому что Элиза под одеялом залезла ему в исподнее и холодной рукой ухватилась за его мужскую стать, как за спасательный трос. Тем временем граф опустился рядом с герцогиней. Лошади — два одинаковых альбиноса — едва не рванули, так застоялись они на холоде. Кучер закричал, но они уже перешли на рысь. Четверо пассажиров замахали гостям, которые носовыми платками тёрли запотевшие окна. Элиза махала только одной рукой. То, что сжимала другая, в первый миг съёжилось от холода, а затем встало так быстро, что она испугалась за здоровье Россиньоля. Он ёрзал и страшно сверкал глазами, затем понял, что положение совершенно безвыходное, и остался сидеть очень тихо, слушая герцогиню — или притворяясь, будто слушает.

Она была почтенна, благопристойна и всеми любима: живое воплощение исконных лавардаковских добродетелей, прямой и бесхитростной верности монарху и церкви (в такой последовательности). Короче, она воплощала в себе тип родовой аристократии, что было королю и выгодно, и невыгодно. Подчиняясь ему слепо и всегда поступая правильно, она сделала своё семейство опорой королевской власти. Однако, являя собой идеал родовой аристократии, она на собственном примере демонстрировала преимущества наследственной знати; рядом с ней выходцы из третьего сословия, такие как Элиза, казались хитрыми интересантами. Сидя в герцогининых санях и массируя королевскому криптоаналитику причинное место, Элиза не могла не признать убедительность такого взгляда — но только про себя. Она по-прежнему имела за душой лишь несколько монет и должна была обходиться тем, что у неё есть в руках — а сейчас у неё в руке была лишь пригоршня Россиньоля.

Сани резво скользили по дороге, расчищенной к приезду гостей. Очень скоро парк остался позади, и показались строения, невидимые из Ла-Дюнетт благодаря стараниям ландшафтного архитектора. Запах навоза от охотничьих конюшен Луи-Франсуа де Лавардака д'Аркашона прогнали облака напитанного лавандой пара из открытого сарая. В глубине сарая горел огонь, и служанка что-то помешивала в котле.

— Вы сами варите мыло? — спросила Элиза. — Такой аромат чудесный!

— Ну конечно, сами! — сказала герцогиня, дивясь, что Элиза сочла такой факт достойным упоминания. Тут что-то пришло ей в голову. — Обязательно берите наше мыло.

— Сударыня, я и без того злоупотребляю вашим гостеприимством. В Париже множество парфюмеров и мыловаров. Мне несложно съездить туда и…

— Нет, нет! — воскликнула герцогиня. — Никогда не покупайте мыло в Париже — у незнакомых людей! Не забывайте, что на вас лежит забота о сиротке!

— Как вы знаете, сударыня, маленький Жан-Жак теперь на попечении отцов-иезуитов. Наверное, они сами варят мыло…

— Да уж кому, как не им, об этом заботиться! — сказала герцогиня. — Однако вы иногда забираете его одежду. Пусть её моют здесь, моим мылом.

Элизе было всё равно; она охотно согласилась бы, раз уж герцогиня д'Аркашон так настаивает, и если замялась на миг, то лишь от недоумения.

— Вам следует брать мыло у герцогини, — твёрдо сказал Поншартрен.

— Да-да! — вставил Россиньоль, которому, судя по всему, ещё некоторое время предстояло говорить короткими словами.

— С благодарностью соглашаюсь, мадам, — кивнула Элиза.

— Мои прачки стирают без перчаток! — проговорила герцогиня с какой-то даже обидой.

Разговор на время затих. Сани проехали мимо служебных построек, обогнули огороженный выгул для герцогских лошадей и оказались в охотничьем парке, голом и бесприютном в вечерних сумерках. Поншартрен открыл створки двух фонарей, висящих над скамьями у бортов, и теперь сани скользили по лесу в ореоле жёлтого света. Вскоре показалась каменная стена. Открытые ворота в ней стерегли, во всяком случае, номинально, человек пять мушкетёров — все они стояли у костра и грелись. Стена тянулась на двадцать шесть миль, и таких ворот в ней было двадцать три. За ними начинался Гран-парк, охотничьи угодья короля.

Герцогиня, видимо, успела пожалеть о разговоре про мыло и, набравшись благодушия, заговорила с большим чувством:

— Госпожа графиня де ля Зёр сказала, что собирается учредить в Ла-Дюнетт салон! Я объяснила, что не знаю, как это делается! Я всего лишь старая наседка, где мне вести умные разговоры! Однако графиня заверила меня, что довольно будет пригласить нескольких людей, таких умных, как мсье Россиньоль и господин граф де Поншартрен, — и всё получится само собой!

Поншартрен улыбнулся.

— Госпожа герцогиня, вы пытаетесь уверить меня и мсье Россиньоля, будто таким милым дамам не о чем поговорить наедине, кроме как о нас!

Герцогиня на миг опешила, затем ахнула.

— Мсье, вы надо мной подтруниваете!

Элиза покрепче стиснула Россиньоля, и тот неловко заёрзал.

— Покуда ничего само собой не получается, потому что мсье Россиньоль так неразговорчив! — заметила герцогиня с необычной для себя бестактностью: ей следовало знать, что указывать молчащему человеку на его молчание — худший способ втянуть того в разговор.

— До того, как вы присоединились к нам, сударыня, мсье Россиньоль рассказывал мне, что пытается взломать очень сложный шифр, посредством которого герцог Савойский переписывается со своими сообщниками на севере. Мсье Россиньоль витает мыслями в другом мире.

— Напротив, — отвечал Россиньоль, — я вполне могу говорить, если только меня не просят извлекать в уме квадратные корни или что-нибудь в таком роде.

— Я не знаю, что это такое, но, наверное, что-то ужасно сложное! — воскликнула герцогиня.

— Я не стану просить вас ни о чём таком, мсье, — сказал Поншартрен, — но когда-нибудь, когда вы будете менее сосредоточены — например, у графини в салоне, — я хотел бы поговорить с вами о том, чем занимаюсь сам. Возможно, вам известно, что Кольбер в своё время заказал немецкому учёному Лейбницу арифметическую машину для управления королевскими финансами. Лейбниц машину сделал, но сейчас он увлёкся другим и к тому же служит Ганноверскому двору, то есть стал врагом Франции. Хотя самая попытка поставить математический гений на службу финансам заслуживает внимания в качестве прецедента.

— И впрямь очень занятно, — проговорил Россиньоль, — хотя обязанности королевского криптоаналитика и не оставляют мне свободного времени.

— Какого рода задачи вы имеет в виду, мсье? — спросила Элиза.

— То, что я сейчас скажу, — тайна, которая не должна выйти за пределы этих саней, — начал Поншартрен.

— Не тревожьтесь, мсье: нелепостью было бы предположить, что между нами затесался иностранный шпион, — сказал Россиньоль и тут же почувствовал, как четыре острых коготка сомкнулись на его мошонке.

— О, в данном случае меня тревожат не иностранные шпионы, а французские спекулянты, — промолвил граф.

— В таком случае у вас ещё меньше поводов для опасений — мне нечем спекулировать, — отвечала Элиза.

— Я хочу изъять из обращения всю золотую и серебряную монету, — сказал Поншартрен.

— Всю?! По всей стране?! — вскричала герцогиня.

— Да, сударыня. Мы отчеканим новые золотые луидоры и серебряные экю в обмен на старые.

— О небо! Зачем это надо?

— Новые будут стоить дороже.

— Вы хотите сказать, что в них будет больше золота или серебра? — спросила Элиза.

Поншартрен терпеливо улыбнулся.

— Нет, мадемуазель. В них будет ровно столько же золота или серебра, сколько в нынешних, — но стоить они будут больше: скажем, за девять новых луидоров надо будет отдать Казначейству десять старых.

— Как можно сказать, что та же монета стоит больше?

— Как можно сказать, что она стоит столько, сколько сейчас? — Поншартрен вскинул руки, словно желая поймать снежинку. — У монет есть номинал, установленный королевским указом. Новый указ, новый номинал.

— Понимаю. Только это, сдаётся мне, способ сделать что-то из ничего — вечный двигатель. Где-то как-то должны возникнуть непредвиденные последствия.

— Очень возможно, — отвечал Поншартрен, — но я не могу сообразить, где и какие именно. Поймите, король поручил мне удвоить доходы, чтобы оплачивать войну. Удвоить! Все обычные налоги и сборы уже исчерпаны. Надо придумать что-то новое.

— Теперь я уразумела, почему вы хотите обратиться за советом к величайшим учёным Франции, — сказала герцогиня. Все взоры устремились на Россиньоля. Однако тот внезапно упёрся ногами в дно саней и запрокинул голову. Несколько мгновений он из-под полуприкрытых век смотрел в тёмно-синее небо и не дышал, потом выдохнул и набрал полную грудь холодного воздуха.

— Я убеждён, что мсье Россиньоль пережил внезапное математическое озарение, — приглушённым голосом выговорил Поншартрен. — Говорят, мсье Декарту идеи приходили в своего рода религиозных наитиях. До сей минуты я в это не верил, ибо самая мысль представлялась мне кощунственной. Однако лицо мсье Россиньоля, когда он разгадал шифр, было подобно лику святого, просветлённого Святым Духом!

— Мы часто будем видеть такое в салоне? — спросила герцогиня, глядя на Россиньоля с очень большим сомнением.

— Лишь изредка, — заверила её Элиза. — Впрочем, полагаю, нам следует сменить тему и дать мсье Россиньолю возможность собраться с мыслями. Давайте поговорим… о лошадях!

— О каких?

— Об этих. — Элиза кивнула на лошадей, запряжённых в сани. Они с Россиньолем сидели лицом вперёд. Герцогине и графу пришлось повернулся, чтобы увидеть, на что Элиза показывает. Та воспользовалась моментом, чтобы вытереть руку о Россиньолево исподнее и вытащить её наружу. Россиньоль неверными пальцами натянул панталоны.

— Вам они нравятся? — спросила герцогиня. — Луи-Франсуа невероятно гордится своими лошадьми.

— До сих пор я видела их лишь издали и думала, что они просто белые. Они ведь альбиносы, да?

— Я не знаю, в чём разница, — призналась герцогиня, — но так их называет Луи-Франсуа. Вот подождите, он вернётся с юга и охотно вам всё расскажет!

— Они распространены? У многих есть? — спросила Элиза, и вдруг — надо же такому случиться! — их прервало появление всадника на коне-альбиносе. Этьенн де Лавардак д'Аркашон прискакал из замка.

— Безмерно сожалею, что вынужден нарушить вашу прогулку, — сказал он, поприветствовав каждого в строгом соответствии с регламентом (сперва герцогиню, затем графа, Элизу, лошадей, математика и кучера). — Однако в ваше отсутствие, маменька, я вынужден играть роль хозяина и всемерно угождать гостям, в числе которых случилось оказаться его величеству королю Франции.

— О-о! Когда его величество прибыл?

— Сразу после вашего отъезда, маменька.

— Какая незадача! Что угодно его величеству и другим гостям?

— Смотреть представление. Оно готово начаться.


Один конец большой бальной залы Ла-Дюнетт превратили в Ла-Манш. Волны из папье-маше с гипсовой пеной установили на эксцентриках, чтобы вздымались и опадали более или менее правдоподобно, и расположили независимо движущимися рядами. Ряды шли ступенями, чем дальше, тем выше, так что зрители видели весь «Ла-Манш» от «Дюнкерка» (зубчатый силуэт на переднем плане) до «Дувра» (белые обрывы и зелёные поля в глубине сцены). Слева за загородкой пиликал на скрипках оркестр. Справа в ложе восседал король Людовик XIV, по правую руку от него расположилась маркиза де Ментенон, одетая скорее на похороны, чем на рождественский праздник. За их спинами теснилась свита. Ближе всех к мадам де Ментенон — настолько, что при желании мог бы положить руку ей на плечо, — стоял отец Эдуард де Жекс. Сие означало, что спектаклю лучше быть пристойным. Не то чтобы герцогиня д'Аркашон могла дать у себя дома фривольное представление; однако она пригласила комедиантов, а от этой публики никогда не знаешь, чего ждать.

Пьеса называлась «Метаморфоза». Главным исполнителем и почётным гостем был лейтенант Жан Бар, смысливший в актёрском деле примерно столько же, сколько рядовой комедиант — в морском. Впрочем, написанный специально для него сценарий всё это учитывал. Первый акт происходил на побережье у Дюнкерка. Жан Бар и его матросы (актёры, наряженные корсарами) прослушали мессу прямо на берегу. Священник ушёл. Жан Бар повёл своих людей к фрегату (не больше лодочки, но оснащённый мачтами, реями и знамёнами с королевскими лилиями). Фрегат по волнам направился к Англии. Одинокая русалка справа исполнила арию о своём безутешном горе: она влюбилась в красавчика-лейтенанта. (В первой версии сценария мессы не было: Жан Бар в дезабилье возлежал на прибрежных камнях, а русалки угощали его виноградом — однако герцогиня поговорила с комедиантами, и сцену исправили.)

Нептун восстал из волн и спел дуэт с русалкой, своей дочерью. Он хотел знать, почему она скорбит. Услышав ответ, владыка морей разгневался и поклялся в обычной для богов манере отомстить Жану Бару — превратить его во что-то ужасное.

В следующей сцене фрегат Жана Бара схватился с превосходящим его английским. Сам Жан Бар весьма живописно фехтовал и раскачивался на канатах. Когда победа была уже близка, появился Нептун, взмахнул трезубцем и под грохот барабанов превратил Бара в кота (покуда все смотрели на морского бога, лейтенант натянул маску). Поскольку коты не могут отдавать приказаний и боятся воды, команда пришла в замешательство, и англичане взяли её в плен.

Следующий акт происходил в глубине сцены, на английском берегу. Пленные французские моряки смотрели через зарешеченное окно на Ла-Манш, и продолжительное время тосковали по милой Франции. Это была самая скучная часть спектакля, и многие графини успели припудрить нос; однако в конце концов русалка, тронутая стенаниями отважных корсаров, умолила отца избавить Жана Бара от незаслуженной кары. Впрочем, прежде тот, в обличье кота, пролез через прутья решётки на берег. Вновь став человеком, лейтенант вскочил в шлюпку, оттолкнулся от берега и взял курс на Францию.

В жизни подвиг занял пятьдесят два часа, на сцене — пятнадцать минут. Два дня, две ночи и четыре часа были изображены так: Аполлон в золотой колеснице, подвешенной на блоках, появился низко на востоке (слева), проплыл над сценой по дуге, распевая арию, и опустился на западе (справа), как раз когда слева показалась его сестра Диана на колеснице серебряной. Когда она опустилась справа, Аполлон вновь появился слева (колесницу отцепили и пронесли по коридору) и воспел второй день героического плавания. Затем Диана воспела вторую ночь. В первые день и ночь Аполлон и Диана соответственно насмехались над жалкой фигуркой внизу, не веря, что кому-нибудь хватит глупости или дерзости преодолеть на вёслах Ла-Манш. На вторые сутки, изумлённые тем, что Жан Бар до сих пор жив и гребёт, они стали превозносить его и подбадривать.

На исходе второй ночи, когда Диана опустилась справа, а Аполлон появился слева, Жан Бар посередине всё ещё силился преодолеть последнюю милю, отделявшую его от свободы. Аполлон и Диана исполнили дуэт, призывая смельчака не сдаваться. Наконец Нептун (возможно, уставший от их воя) поднялся над волнами, спел ещё куплет о том, какой Жан Бар молодец, и, взмахнув трезубцем, повелел морским валам доставить лодку к берегу, что те и сделали в обличье четырёх покрашенных синей краской танцоров с пенными шапочками на голове.

Даже здешние зрители — едва ли не самые прожжённые циники на земле — с трудом сдерживали слёзы, когда Жан Бар, шатаясь, под гром патриотической музыки выбрался на родной берег. Однако лишь только грянули овации, ещё один бог спустился через люк в потолке: в золотом одеянии, увенчанный лаврами, с молнией в руке. То был сам Юпитер, слегка офранцуженный, чтобы создать гибрид владыки Олимпа и Короля-Солнца, вернее, подчеркнуть, что они — одно. Аполлон, Диана и Нептун простёрлись ниц; бестрепетный Жан Бар отвесил громовержцу придворный поклон. Юпитер провозгласил свой вердикт: Жан Бар и впрямь достоин превращения, но отнюдь не в кота. Он протянул свёрток в золотой бумаге и лавровый венок Меркурию, который, исполнив сольный танцевальный номер, вручил дар отважному лейтенанту, а лавровый венок возложил ему на голову. Лейтенант раскрыл свёрток, и оттуда сверкнуло алым. Лейтенант развернул то, что было внутри, — длинный красный камзол и панталоны капитана французского военного флота.

Тросы, удерживающие на небосводе различных богов и богинь, заскрипели, унося олимпийцев прочь, дабы Жан Бар в одиночестве принял рукоплескания зрителей. Он прижал мундир к груди и, повернувшись вправо, склонился перед королём в низком поклоне. Лавровый венок упал. Жан Бар успел подхватить его в воздухе, и все в зале ойкнули. Тут ему пришла новая мысль: выпрямившись, он бросил венок Людовику XIV, который ловко его поймал. Все в зале ахнули. Король как ни в чём не бывало поднёс венок к губам и поцеловал. Придворные разразились восхищёнными криками. Всё во Франции было как нельзя лучше.


Праздник двигался своим чередом, однако Элизу не покидало чувство, будто происходящее вокруг — лишь послесловие к спектаклю. Капитан Жан Бар без промедлений облачился в красный мундир и протанцевал весь вечер с каждой из присутствующих дам. Элиза впервые в жизни растерялась от обилия соперниц. Чтобы потанцевать с Баром, надо было получить его приглашение, то есть увидеть его или хотя бы услышать, а после каждого танца вокруг человека в красном мундире возникал бастион атласных и шёлковых платьев. Все молодые дамы и девицы — многие выше Бара — мечтали поймать его взгляд. У субтильной Элизы не оставалось никаких надежд. Кроме того, она была связана обязанностями хозяйки. Герцогиня позволила ей включить в список гостей несколько имён. Элиза пригласила четырёх малоизвестных придворных с супругами. Всё это были дворяне с севера, одолжившие деньги Казначейству и выстроившие укрепления вдоль Ла-Манша в надежде именно на такую милость. Они получили искомое, но теперь ждали от Элизы, что она представит их высокопоставленным гостям и тому подобное. Каждый недавно виделся с Поншартреном и получил расписку, как у Элизы, хоть и на меньшую сумму. Каждый считал, что на этом основании может ходить за генеральным контролёром по пятам и участвовать во всех его разговорах. Чтобы сохранить расположение графа, Элиза должна была под разными предлогами отлавливать и уводить прочь своих протеже, когда те становились уж чересчур назойливыми. Одного этого занятия хватило бы на целый вечер. Кроме того, как номинальная пассия Этьенна она должна была потанцевать с ним хотя бы дважды, а после случившегося в санях по меньшей мере один танец следовало оставить Россиньолю.

Россиньоль танцевал как криптоаналитик: безукоризненно, но холодно.

— Вы не поняли разговор про мыло, — сказал он Элизе.

— Там было что-то очевидное? Пожалуйста, объясните.

— Где, по-вашему, десять лет назад, во времена отравлений, придворные добывали мышьяк? Не собственным трудом, очевидно, ибо ничего не умеют. Не у алхимиков, которые выставляют себя святыми. У кого ещё, кроме алхимиков, есть ступки и пестики, чаны и реторты, а также доступ к редким ингредиентам?

— У мыловаров! — Элиза почувствовала, как наливается краской.

— В те времена некоторые прачки носили перчатки, — сказал Россиньоль, — потому что хозяйки отправляли их в Париж за мылом, в которое добавлен мышьяк. Этим мылом стирали мужу одежду, и яд проникал сквозь кожу. То, что герцогиня варит мыло у себя в поместье, не дань глупой традиции, а разумная забота о близких. Предлагая вам своё мыло и услуги своих прачек, она подразумевала, что, во-первых, испытывает к вам тёплые чувства, во-вторых, боится, что у вас есть недоброжелатели.

Элиза, не в силах ответить, через плечо Россиньоля оглядывала толпу. Не высмотрев д'Аво, она вынудила партнёра повернуться, чтобы обвести взглядом другую половину залы.

— Простите, сударыня, кто из нас ведёт? — спросил Россиньоль. — Кого вы ищете? Вспомнили недоброжелателя? Не торопитесь с исходной гипотезой — это частая ошибка в криптоанализе.

— Как по-вашему, кто?..

— Если бы я знал, то сказал бы сразу, хотя бы потому, что надеюсь ещё когда-нибудь покататься с вами в санях. Увы, мадемуазель, мне неведомо, кого подозревает герцогиня.

— Простите, нельзя ли вас прервать? — раздался за спиной Элизы мужской голос.

— Я ангажирована! — огрызнулась Элиза, ибо мужчины осаждали её весь вечер. Однако Россиньоль перестал танцевать, отступил на шаг и низко поклонился.

Элиза обернулась и увидела, как Людовик XIV отвечает на поклон ласковой улыбкой. Он любил своего криптоаналитика.

— Ну разумеется, мадемуазель, — сказал король Франции. — Когда двое самых умных моих подданных беседуют между собой, я нимало не сомневаюсь в их ангажированности. Тем не менее рождественскому приёму не пристала такая серьёзность! — Он как-то завладел Элизиной рукой и увлёк её в танец. Элиза не могла выговорить ни слова.

— Мне за многое следует вас поблагодарить, — начал Людовик XIV.

— О нет, ваше величество, я…

— Вам никогда не говорили, что королю не перечат?

— Умоляю меня простить, ваше величество.

— Мсье Россиньоль сказал мне, что прошлой осенью вы оказали любезность супруге моего брата, — сказал король. — А возможно, принцу Оранскому — тут нет полной ясности.

Элизу постигло нечто, случавшееся с ней лишь несколько раз в жизни. Она потеряла сознание. Или почти потеряла. Что-то похожее произошло, когда берберийские корсары тащили их с матерью в шлюпку, и повторилось несколько лет спустя, когда её вывели на пристань в Алжире и продали константинопольскому султану за белого жеребца — оторвали от матери, не дав даже попрощаться. Третий раз она испытала такое под императорским дворцом в Вене, когда вместе с другими одалисками ждала смерти. Во всех этих случаях она устояла на ногах. Устояла и сейчас. Хотя могла бы и упасть, если бы Людовик XIV, человек сильный и преисполненный мужской грации, не поддерживал её за талию.

— Вернитесь ко мне, — говорил он — как догадалась Элиза, не в первый раз. — Ну вот, вы снова здесь. Вижу по вашему лицу. Что вас так сильно напугало? Вам кто-то угрожал? Так назовите мне этого человека.

— Никто конкретно, ваше величество. Принц Оранский…

— Да? Что он вам сделал?

— Я не могу сказать, что он сделал, но он пообещал отправить меня тихоходным кораблём в Нагасаки на забаву матросам, если я откажусь для него шпионить.

— Вам следовало немедленно сказать мне.

— То, что я не была вполне с вами искренна, и есть причина моего испуга, ваше величество, ибо я не без вины.

— Знаю. Что заставляет вас принимать такие решения? Чего вы хотите?

— Отыскать и убить человека, причинившего мне зло.

По правде, Элиза не думала об этом так долго, что самые слова её удивили, однако произнесены они были с чувством и звучали убедительно.

— Некоторые ваши начинания весьма мне угодили. «Падение Батавии». Передача средств в казну. То, что вы привезли в Версаль Жана Бара. Ваша деятельность в «Компани дю Норд». Другие, как, например, шпионаж, вызвали моё неудовольствие. Впрочем, теперь я лучше вас понимаю. Рад, что мы побеседовали.

Элиза заморгала, оглянулась и поняла, что танец кончился и все на них смотрят.

— Благодарю вас, мадемуазель, — сказал король с поклоном. Элиза сделала реверанс.

— Ваше величество… — начала она, но вокруг короля уже сомкнулся двор — рыбий косяк затянутых талий и взбитых париков.

Элиза отошла в уголок выпить кофе и собраться с мыслями. За ней следовал её собственный двор из мелких дворян и ухажёров. Она их не столько игнорировала, сколько на самом деле не замечала.

Что произошло? Ей нужен был личный стенограф, чтобы прочитать заново весь разговор.

Она нечаянно ввела короля в заблуждение!

— Вам нравится вечер, сударыня?

Это был отец Эдуард де Жекс.

— Да, святой отец. Хотя, признаюсь, я скучаю по сиротке — за прошедшие недели он успел похитить моё сердце.

— Коли так, вы можете получить частичку своего сердца обратно в любой день, когда пожелаете его навестить. Господин граф д'Аво приложил все усилия, чтобы определить мальчика в лучшее заведение страны. Он предсказывает, что вы будете часто навещать бывшего питомца.

— Я у графа в долгу.

— Как и мы все, — сказал де Жекс. — Маленький Жан-Жак очарователен. Я заглядываю к нему всякий раз, как выдаётся свободная минута, и надеюсь довершить то, что начали вы и продолжил д'Аво.

— Что именно?

— Вы спасли его от смерти телесной — войны — и духовной — учения еретиков. Д'Аво определил его в лучший сиротский приют Франции, находящийся под патронажем Общества Иисуса. Мне кажется, логическим завершением будет воспитать из него иезуита.

— Да, конечно, — отрешенно проговорила Элиза, — чтобы побочный отпрыск де Лавардаков не наградил семью лишним потомством.

— Что-что, мадемуазель?

— Простите, я сама не понимаю, что говорю.

— Да уж! — Де Жекс налился краской, что, как ни странно, оказалось ему к лицу. Смуглым, с резко очерченными скулами и носом, он был бы даже красивым, если бы не бледность — след долгих часов, проведенных в тёмных исповедальнях за выслушиванием тайных грехов двора. Сейчас, с порозовевшими щеками, он был почти привлекательным.

— Простите, — повторила Элиза. — Я всё ещё не могу опомниться после танца с королём.

— Разумеется, сударыня. Однако, когда вы придёте в себя и вспомните свои манеры, моя кузина хотела бы возобновить знакомство. — Он устремил горящий взор в угол, где герцогиня д'Уайонна улыбалась в глаза несчастному молодому виконту, ещё не осознавшему, в какую паутину он угодил.

Де Жекс отошёл.

Она сказала королю правду. В тот день, когда её обменяли на жеребца-альбиноса и отправили на галере в Константинополь, она поклялась себе найти и убить человека, обратившего их с матерью в рабство. Она не открывала этого никому, кроме Джека Шафто, а сейчас нечаянно сказала королю. Сказала с подлинным убеждением, ибо говорила правду, и король, видя её лицо, поверил каждому слову.

— Благодаря вам, мадемуазель, у меня завтра будет много работы.

Поншартрен вновь смотрел на неё с ласковой улыбкой.

— Каким образом, мсье?

— Король так тронут рассказом о подвигах Жана Бара, что поручил мне выделить средства флоту и «Компани дю Норд». Завтра я буду присутствовать на церемонии утреннего туалета, чтобы обсудить детали.

— Тогда не смею вас более задерживать, мсье.

— Доброй ночи, мадемуазель.

Король подумал, что она говорит о Вильгельме Оранском. Она упомянула Вильгельма — эх, сейчас бы стенографическую запись! — а через мгновение поменяла тему и сказала, что хотела бы разыскать и убить человека, который причинил ей зло. Король соединил две правды и получил ложь: теперь его величество считает, что цель Элизиной жизни — убить Вильгельма! Что она шпионила для принца Оранского с единственной целью — подобраться к нему поближе.

Она развернулась в надежде отыскать короля, привлечь его внимание и оказалась лицом к лицу с человеком, одетым во всё красное. Жан Бар пустил в ход корсарскую сноровку, чтобы пробиться к Элизе через толпу обожательниц.

— Мадемуазель, — начал он. — Госпожа герцогиня объявила, что это последний танец. Не окажете ли мне честь?

Элиза уронила руку, и Жан Бар ловко её подхватил.

— Разумеется, при естественном ходе событий мне следовало бы уступить эту привилегию Этьенну д'Аркашону, — сообщил Бар, желая развеять Элизино недоумение (и совершенно напрасно, поскольку она ни о чём таком не думала). — Однако он, разумеется, провожает короля.

— Король уезжает?

— Уже в карете, мадемуазель.

— Ой, я надеялась с ним поговорить.

— Как и вся остальная Франция! — Они уже кружились в танце. Жан Бар, очевидно, нашёл реплику Элизы забавной. — Вы сегодня танцевали с его величеством. Мадемуазель, в этом зале есть дамы, убивавшие младенцев на черной мессе ради того, чтобы заполучить одно слово, один взгляд короля. Вам грех жаловаться…

— Не желаю про такое слышать, — возмутилась Элиза. — Не смейте и говорить о подобных ужасах. Вы пьяны, капитан Бар.

— Вы правы, и я готов искупить вину. Я увижу короля через несколько часов — меня пригласили на церемонию утреннего туалета! Будем обсуждать флотские финансы. Передать что-нибудь его величеству?

Что можно было ответить? «Я не собираюсь убивать принца Оранского» — явно не те слова, которыми следует огорошивать короля за утренним туалетом. «Я не знаю, кого именно собираюсь убить» — тоже.

— Благодарю за любезное предложение и прощаю вас. Интересно, много ли король говорит на церемонии одевания?

— Откуда мне знать? Спросите завтра. А что?

— Сплетничает ли он? Мне любопытно. Я только что сболтнула одну вещь, которая, если станет известна, очень повредит мне в Англии.

Жан Бар фыркнул и закатил глаза, не желая даже обсуждать тему Англии.

— Я всё-таки попрошу вас узнать у короля одну вещь.

— Говорите, мадемуазель.

— Имя врача, искусного в этой области. — Элиза опустила руку на несколько дюймов и похлопала Жана Бара — со всей осторожностью, однако тот вскрикнул и подскочил. Лицо его перекосилось от боли. Элиза ахнула и отпрянула в ужасе, однако капитан, расплывшись в улыбке, вновь ухватил её за талию и привлёк к себе. Это была шутка.

— Я уже побывал у такого врача.

— Замечательно, — всё ещё смеясь, выговорила Элиза. — Надеюсь увидеть вас сидящим ещё до отъезда.

— Пятьдесят два часа гребли сказались, это верно, но здешний врач пользует мою задницу примочками и разными неудобосказуемыми процедурами, так что я быстро иду на поправку. А вот — лучшая перевязка! — Он поправил новенький эполет на алом мундире.

— Ах, если бы новое платье исцеляло любые раны!

— Разве не все женщины так думают?

— Порою они ведут себя так, будто и впрямь в этом убеждены. Может, я просто ещё не нашла такого платья.

— Тогда вам следует завтра же прогуляться по модным лавкам!

— Чудесная мысль, капитан, но прежде мне надо раздобыть денег. А поскольку во Франции их нет, вам придётся выйти в море и награбить для меня золота.

— Всенепременно! Я ваш должник.

— Постарайтесь не забыть об этом завтра, Жан Бар.

Письмо Даниеля Уотерхауза Элизе

Январь-февраль 1690 г.

Мадемуазель де ля Зёр,

Спасибо Вам за письмо от декабря прошлого года. Оно довольно долго перебиралось через Ла-Манш, и вряд ли моё доберётся до Вас быстрее. Я был тронут Вашей заботой о моём здоровье и позабавился историей с лесом. До сих пор я не подозревал, сколь счастлива в этом отношении Англия: если нам в Лондоне требуется лес, нам довольно вырубить ту часть Шотландии или Ирландии, в которой ещё сохранилось несколько деревьев.

Я помог бы Вам в Вашей задаче уразуметь деньги хотя бы для того, чтобы разобраться в них самому. Однако тут от меня никакого проку. Сколько себя помню, наши деньги были из рук вон плохи; когда всё так скверно, трудно заметить, что стало ещё хуже. И всё же именно это, кажется, произошло. Несколько месяцев после операции я был прикован к постели и не выходил за покупками, когда же наконец вышел, то обнаружил разительную перемену к худшему. А может, за те месяцы, что мне не приходилось торговаться с лавочниками из-за каждой мелочи, мои глаза раскрылись, и нелепость происходящего предстала им со всей очевидностью.

У меня есть счёт в нескольких кофейнях, пабах и питейных заведениях на моей улице, чтобы не возиться каждый раз с монетами. Многие пошли дальше: объединились в общества, называемые клубами и облегчающими покупку еды, вина, табака и тому подобного в кредит. Когда каким-нибудь чудом у человека оказываются несколько монет, достойных своего имени, он торопится оплатить самые важные счета. Система худо-бедно работает. Другой не придумали.

У нас есть виги и тори. По сути, это круглоголовые и кавалеры в новом обличье и менее тяжело вооружённые. Тори живут на доходы от своих земель. Если очень сильно упростить, то Франция состоит из одних тори — все деньги исключительно от земли. Виги у вас тоже были, пока вы не изгнали гугенотов. А по слухам, в ваших атлантических портах есть некое подобие вигов. Впрочем, как я уже сказал, я крайне упрощаю, чтобы выразить суть: если Вы понимаете, как деньги работают во Франции, то знаете всё про тори. А если понимаете, как они работают в Амстердаме, то знаете всё про вигов.

Королевское общество дышит на ладан и может не протянуть до конца века. Оно уже не взыскано монаршими милостями, как при Карле II. Тогда оно было силой революционной в новом значении слова, но настолько преуспело, что стало обыденностью. Люди, которые, не имея иного приложения своим талантам, посвятили бы ему жизнь, родись они одновременно со мной, теперь делают деньги в Сити или в колониях. Нас, Королевское общество, обычно считают вигами. Наш председатель — маркиз Равенскарский — влиятельный виг и без устали выискивает, как бы применить дарования собратьев к вещам практическим — в том числе к деньгам, доходам, банкам, акциям и другим занимающим Вас материям. Однако, вынужден признаться, я совершенно от них отстал.

Исаака Ньютона год назад избрали в Парламент. Кембридж ещё помнил, как он дал отпор прежнему королю, желавшему протащить в университет иезуитов. Весь прошлый год Ньютон провёл в Лондоне, к большому огорчению тех из нас, кто предпочёл бы видеть его трудящимся над чем-нибудь в духе «Математических начал». Они с Вашим знакомцем Фатио неразлучны и живут в одном доме.

P. S. — февраль 1690-го.

После того, как я написал письмо, но прежде, нежели я успел его отправить, король Вильгельм и королева Мария распустили Парламент. На новых выборах победили тори. Исаак Ньютон больше не член Парламента. Он делит время между Кембриджем, где предаётся алхимическим штудиям, и Лондоном, где они с Фатио изучают «Трактат о свете» нашего общего друга и сотрапезника Гюйгенса. Все это к тому, что сейчас я ещё бесполезнее для Вас, нежели месяц назад; я принадлежу к умирающему Обществу, которое утратило власть и не имеет денег, поскольку их нет в стране. Самый блистательный наш собрат занят совершенно другим. Самонадеянностью было бы ждать ответа на столь бессодержательное письмо, негожеством — оставить без ответа Ваше, ибо я был и остаюсь Ваш смиренный и преданный слуга,

Даниель Уотерхауз.

Письмо Элизы Даниелю

Апрель 1690 г.

НЬЮТОН хочет нас уверить, что время отмеряется тиканьем Божьих карманных часов: постоянное и неизменное, оно служит абсолютным мерилом любых движений. ЛЕЙБНИЦ склоняется к взгляду, согласно которому время — смена отношений между предметами, и движения, которые мы наблюдаем, позволяют нам воспринимать время, а не наоборот. НЬЮТОН изложил свою систему к удовлетворению, нет, к восторгу всего мира, и я не могу найти в ней изъяна; и всё же система ЛЕЙБНИЦА, хоть и не опубликованная, куда точнее описывает моё субъективное восприятие времени. Осенью прошлого года, когда и я, и всё вокруг меня пребывало в постоянном движении, мне казалось, что прошло много времени. Когда же я добралась до Версаля, обосновалась в поместье Ла-Дюнетт на холме Сатори и наладила домашнюю жизнь, четыре месяца пронеслись стремительной чередой.

Дело, за которым меня отправили в Версаль, удалось в основном завершить ещё до Рождества, после этого я только улаживала частности. Вероятно, теперь мне следовало бы вернуться в Дюнкерк, где от меня больше пользы. Однако здесь меня удерживают различные узы, которые со временем лишь крепчают. Каждое утро я еду через лесок к южной оконечности пруда Швейцарцев, отделяющего земли де Лавардаков от королевских владений. Здесь, за стенами дворца, лежит старая деревушка Версаль, ныне весьма разросшаяся. С тех пор как восемь лет назад король перенёс сюда двор, в деревне выросло множество церквей и монашеских обителей, в том числе монастырь Святой Женевьевы, где обрёл приют мой «сиротка». Если погода позволяет, я катаю его в коляске по королевскому огороду — вдающейся в деревню оконечности Версальского парка. Имея назначением снабжать дворцовую кухню овощами, огород этот уступает великолепием знаменитым партерам. Однако здесь куда больше интересного для детских глазёнок и ручонок, особенно теперь, с наступлением весны. Садовники чинят шпалеры в ожидании, что через несколько месяцев их завьют горох и бобы; судя потому, как жадно смотрит Жан-Жак на «лесенки», он научится взбираться на них раньше, чем ходить. Иногда мы заходим чуть дальше, в оранжерею — огромную сводчатую галерею, расположенную по трём сторонам прямоугольного двора и обращенную к югу, чтобы стены нагревались на зимнем солнце и сохраняли тепло. Внутри в деревянных кадках растут апельсиновые деревца, дожидаясь лета, когда садовники смогут вынести их наружу. Маленький Жан-Жак зачарованно разглядывает зелёные шарики, спрятанные в тёмной листве.

К положенному часу я привожу его в монастырь Святой Женевьевы и оставляю кормилице. Вы можете подумать, что после этого я скачу прямиком в Версаль и окунаюсь в придворную жизнь. Отнюдь — чаще всего я поворачиваю и еду через лес Сатори в Ла-Дюнетт, где занимаюсь различными делами. Поначалу они были больше финансового свойства, теперь — по преимуществу светские. Впрочем, учтите, что Ла-Дюнетт отстоит от главного дворца не дальше, чем Трианон или другие павильоны, посему воспринимается не как отдельное поместье, а скорее как часть королевского. Эта иллюзия усиливается архитектурой: Ла-Дюнетт возводил тот же человек, что и сам Версаль.

Поместье Ла-Дюнетт раскинулось на возвышенности Сатори, которая начинается от склона, обращенного к пруду Швейцарцев и южному крылу королевского дворца. От взглядов дофина, дофины и прочих августейших обитателей этого крыла его скрывают деревья, но стоит миновать лесок, как попадаешь в уменьшенное подобие королевского парка. В частности, владения де Лавардаков разделяют внушительные каменные стены с массивными чугунными решётками, через которые можно попасть из одного дворца в другой. Стены оканчиваются кирпичными домиками, призванными, по-видимому, символизировать кордегардии. Никакого практического смысла я в них усмотреть не смогла — наверное, они поставлены для красоты, как шишечки на балюстраде. Таких домиков в Ла-Дюнетт четыре. Два не отделаны внутри, у третьего меняют крышу, в четвёртом живу я. Он такой маленький, что мои немногочисленные домочадцы еле в нём поместились. Стоит он в лесу Сатори, так что я в любое время дня могу выскользнуть через заднее крыльцо и поехать в Версаль, минуя гравийные дорожки, радиально расходящиеся от главной усадьбы Ла-Дюнетт. Так я частенько и поступаю, отправляясь на обед или на церемонию вечернего туалета к какой-нибудь герцогине или принцессе. Таким образом, моя здешняя жизнь практически не зависит от де Лавардаков. Впрочем, по меньшей мере раз в неделю я должна обедать с Этьенном под присмотром герцогини д'Аркашон.

С герцогом д'Аркашоном я пока не знакома. Прежде, служа в Версале гувернанткой, я несколько раз видела его издали, в окружении других сановников, но по незначительности своего положения не могла быть ему представлена. Затем моё положение изменилось, однако герцог был на юге, занимался какими-то делами. Большую часть 1689 года он прожил в Версале, как раз в моё отсутствие, и отбыл на юг за несколько недель до моего приезда в декабре. Его ждали к Рождеству, но герцога вновь задержали дела. Несколько раз в неделю он пишет герцогине из Марселя, где приглядывает за галерами Средиземноморского флота, или из Лиона, где встречается с королевскими банкирами, закупает провиант, порох и тому подобное, или из Аркашона, где печётся о семейных делах де Лавардаков, или из Бреста, где надзирает за отправкой войск и припасов в Ирландию. Госпожа герцогиня всегда отвечает в тот же день, надеясь, что письмо застанет его до отъезда в какой-нибудь очередной порт. Таким образом, герцог узнал кое-что обо мне и моих действиях либо отсутствии оных и в последнее время начал писать мне лично. По всему сдаётся, что я могу быть полезна семейству не только в качестве потенциальной пары для Этьенна. Герцог собирается участвовать в какой-то денежной операции на юге, в результате которой рассчитывает к концу лета получить крупную сумму в звонком металле. Деталей он из осторожности не сообщает, но если я правильно поняла, он просит меня заняться переводом партии слитков через Лион.

Так что мне будет, наконец, чем себя занять, и время вновь замедлится, поскольку я начну стремительно двигаться и менять взаимоотношения со всем вокруг.

Ла-Дюнетт Середина июля 1690

«Ла-Дюнетт» означает «ют», высокая надстройка на корме корабля, с которой капитан видит всё. Оно пришло в голову Луи-Франсуа де Лавардаку, герцогу д'Аркашону, примерно двенадцать лет назад, когда тот стоял на взлобье холма, глядя между двумя облетелыми деревьями на замёрзшее болото — будущий пруд Швейцарцев, и южный фланг огромного строительного участка, коему вскоре предстояло стать дворцом Людовика XIV.

Король всё возводил быстрее всех, отчасти потому, что мог использовать армию, отчасти потому, что забрал себе лучших строителей. Ла-Дюнетт ещё была голым пустырём с красивым названием, когда его величество уже пригласил своего кузена герцога д'Аркашона осмотреть новый дворец. Дольше всего они пробыли в апартаментах королевы: анфиладе спален и приёмных, протянувшейся от салона Мира до караульни на верхнем этаже южного крыла. Король и герцог прошли по ней раз, другой, третий, останавливаясь у каждого окна и обозревая Южный партер, оранжерею и лес Сатори. В конце концов герцог уяснил то, что король старался ему внушить, а именно: любое здание, воздвигнутое на вершине холма, испортит королеве вид из окна и создаст впечатление, будто де Лавардаки заглядывают в её опочивальню. В итоге большая кипа дорогостоящих чертежей пошла на растопку каминов в парижском особняке д'Аркашонов, а герцог пригласил самого Ардуэн-Мансара и поручил тому спроектировать дворец хоть и великолепный, но невидимый из королевиных окон. Мансар поставил здание за вершиной холма. Таким образом, вид из окон самого дворца получился ограниченный. Однако Мансар заложил променад, ведущий вокруг сада в бельведер, скромно прилепившийся на склоне и замаскированный виноградом. Отсюда вид был великолепен.

Перед обедом герцог и герцогиня д'Аркашон пригласили гостей (общим числом двадцать шесть) прогуляться в бельведер, освежиться на ветерке (день стоял жаркий) и полюбоваться Версалем, его садами и водоёмами. С такого расстояния невозможно было различить отдельных людей и разобрать голоса, но отчётливо угадывались скопления народа. В городе, за плацдармом, францисканцы развели перед монастырём костёр и плясали у огня; временами порыв ветра доносил обрывки их пения. Праздновали и вдоль Большого канала, протянувшегося на милю по центральной оси королевских садов. Здесь преобладали парики. Даже конюхи на плацдарме разожгли костёр, к которому стянулись сотни простолюдинов: горожан, слуг из Версаля и близлежащих вилл, а также селян, которые, завидев дым и заслышав колокольный звон, сбежались посмотреть, что происходит. Многие, вероятно, представления не имели, кто такой Вильгельм Оранский и почему надо радоваться его смерти, что, впрочем, ничуть не помешало им присоединиться к веселью.

Этьенн д'Аркашон поднял бокал, призывая собравшихся у бельведера к молчанию.

— Учтивость не позволяет провозгласить тост за гибель Вильгельма Оранского[155], хотя тот был безбожным узурпатором и врагом Франции, — начал он. Слова эти повергли гостей, которые стояли на цыпочках, ожидая тоста, в полнейшее замешательство, но прежде, чем они опомнились, Этьенн сумел выбраться из риторической западни: — Посему предлагаю поднять бокалы за победу французского оружия и освобождение Британских островов в битве на Бойне.

Так все и сделали.

— Единственное, — продолжал Этьенн, — что могло бы наполнить сегодняшний день ещё большим ликованием, это весть о победе на море, и Господь ответил на наши молитвы. Французский флот, коего верховным адмиралом имеет честью быть мой батюшка, выбил англичан и голландцев с Бичи-Хед и сейчас грозит устью самой Темзы. Франция побеждает повсюду: в Ирландии, во Фландрии и в Савойе. За Францию!

Вот это уже был тост! Все выпили. Затем последовало «За короля!», потом «За короля Англии!» (подразумевался Яков Стюарт) и «За господина герцога!». Последний тост герцогу пришлось пропустить, так как не полагается пить за своё здоровье. После этого он поднял бокал: «За герцогиню де ля Зёр, столько сделавшую для укрепления нашего флота». На что Элиза вынуждена была сказать: «За капитана Жана Бара, который, как говорят, вновь отличился у Бичи-Хед на своём корабле „Альсион“!»

Госпожа герцогиня, глядевшая на Версаль в оптический прибор, внесла в разговор нотку противоречия, а именно: «Посмотрите, Луи-Франсуа, там у канала празднуют не смерть Вильгельма Оранского, там чествуют вас!» — и вручила супругу золотой кадуцей (символ Меркурия, подателя информации) с линзами, искусно вставленными в глаза двух серебряных змей, обвивших центральный стержень. Герцог поднёс его к лицу опасливо, словно боялся, что змеи вопьются жалами в его щеки, и заморгал в линзы. Однако всякий, обладающий хорошим зрением, мог и невооружённым глазом видеть, что на Большой канал спустили несколько барок, и теперь там разыгрывается битва у Бичи-Хед. Неумелые гребцы вздымали фонтаны брызг, похожие издали на пороховой дым. То и дело эхо от хлопка золочёным веслом по воде раскатывалось ружейным эхом. Пьяная абордажная команда, быть может, всё ещё разгорячённая воспоминаниями о декабрьском представлении Жана Бара, прыгала с барки на барку, раскачиваясь на шёлковых тросах, роняя самшитовые опоры и камчатные навесы, круша бархатную мебель. Такое могли позволить себе только принцы крови или незаконные дети королевских особ. Барка поменьше перевернулась; гости у бельведера испуганно замолчали, но смех и остроты вспыхнули с новой силой, как только незадачливых корсаров принялись втаскивать в подоспевшую лодку и кончиками шпаг выуживать из воды их парики.

— Великий день! — объявил герцог, похожий в парадном адмиральском мундире на отрастивший ноги галеон. Он обращался к супруге, потом, что-то вспомнив, добавил: — И надеюсь, впереди новые славные перемены и для нас, и для Франции!

Глаза его, повернувшись в глазницах, остановились на Элизе. Поскольку огромный парик венчала сдвинутая набок адмиральская шляпа, герцог старался без необходимости не двигать головой; манёвр этот требовал не меньшего расчёта, чем смена галса при управлении трёхмачтовым кораблём.

Элиза, осознав его затруднения, шагнула в поле зрения герцога.

— Не могу понять, почему вы так на меня смотрите, господин герцог, — сказала она.

— Вскоре, если я сумею настоять, вы услышите от Этьенна некое предложение, и тогда всё разъяснится.

— Предложение вроде того, о котором вы упоминали в письмах?

Герцог сразу занервничал, глаза его забегали, проверяя, не слышал ли кто, и вновь остановились на Элизе, которая улыбкой заверяла его в своей осторожности. Герцог сделал несколько шагов к ней — раскоряченной походкой африканской матроны, несущей на голове корзину с бананами.

— Не скромничайте, предложение Этьенна будет совершенно другого рода. Хотя я и впрямь хотел бы, чтобы оба предложения прозвучали в один день, осенью. Скажем, в октябре. На мой день рождения. Что вы на это скажете?

Элиза пожала плечами.

— Я не смогу ответить, пока не выслушаю предложений.

— Это мы устроим! Мальчик всё ещё во многих отношениях очень юн — не вышел из того возраста, когда полезно принять отеческий совет, особенно в том, что касается дел сердечных. Я слишком долго отсутствовал. Теперь я вернулся — по крайней мере на время — и буду его направлять.

— Я рада, что вы вернулись, пусть и ненадолго, — сказала Элиза. — У меня странное чувство, будто мы встречались — наверное, оттого, что ваши бюсты и портреты повсюду, а ваши пригожие черты отразились в лице Этьенна.

Герцог подошёл почти вплотную. Он недавно надушился туалетной водой, чем-то левантийским, но даже сильный аромат цитруса не мог заглушить какой-то другой запах. Видимо, птица или мышь несколько дней назад испустила дух под беседкой, а теперь на жаре начала вонять.

— Скоро обед, — сказал герцог. — Я пробуду здесь неделю. Встреча с королём и советом. Потом на берег Ла-Манша — встречать победоносный флот. Дальше на юг. Я уже велел приготовить мою яхту. Нам с вами надо поговорить. После обеда, наверное. Встретимся в библиотеке, пока гости будут гулять по саду.

— Буду с нетерпением ждать, что вы разъясните свои загадки, — сказала Элиза.

— Ах, всё я не разъясню! — объявил герцог, явно довольный собой. — Только самое необходимое.

Элиза резко повернула голову и устремила взгляд на нескольких гостей, вышедших из беседки покурить. Невежливо было так обрывать разговор с герцогом, но Элиза сделала это непроизвольно. Повернуть голову её заставило слово, произнесённое одним из мужчин. Слово это было une esclave — рабыня. Обронил его Луи Англси, граф Апнорский. Формально он был англичанином, но часть жизни провёл во Франции и ни платьем, ни речью, ни манерами не отличался от французских дворян. Апнор бежал из Англии вместе с Яковом Стюартом и стал заметной фигурой при дворе короля-изгнанника в Сен-Жермен-ан-Ле. Не в первый раз Элиза встречалась с ним на приёме.

Слово esclave в подобном обществе звучало довольно часто: многие в Версале получали доходы от невольничьего промысла. Однако обычно оно употреблялось в мужском роде, единственном числе и обозначало полный корабль невольников, идущий к плантации на Карибских островах. В женском роде единственного числа оно произносилось столь редко, что заставило Элизу повернуть голову.

Краем глаза она приметила белый овал женского лица и поймала устремлённый на себя взгляд. Элиза встрепенулась так резко, что, в свою очередь, привлекла чьё-то внимание. Надо лучше держать себя в руках. Хотелось бы знать, кто эта женщина, но обернуться и посмотреть значило бы себя выдать. Вместо этого Элиза попыталась сохранить в памяти образ смотревшей на неё женщины — высокой, в розовом платье.

Она вновь повернулась к герцогу, собираясь извиниться за то, что отвлеклась. Однако тот, торопясь закончить разговор и подойти к кому-то другому, учтиво откланялся и заспешил прочь. Элиза несколько мгновений провожала герцога взглядом. Когда он проходил мимо дамы в розовом, та на мгновение подняла глаза, и Элиза узнала герцогиню д'Уайонна.

Разрешив загадку, она вновь перевела внимание на Апнора и его клевретов.

Французские советники Якова Стюарта решили, что, отвоевав Ирландию, надо будет захватить Йглм и использовать его как своего рода люнет для атаки на северную Англию. Отчасти этим объяснялась популярность Элизы при обоих дворах: французском в Версале и английском в Сен-Жермене. Соответственно за последние полгода она столько раз видела и слышала Апнора, что могла бы повторить наизусть начало его истории о бегстве из Англии.

Он отправил своих челядинцев в замок Апнор — готовиться к отплытию во Францию, сам же задержался в Лондоне (по его словам, с риском для жизни), чтобы проследить за чем-то неимоверно важным. Дело было настолько глубокого и мистического свойства, что Апнор отказывался говорить о нём прилюдно. Следовало понимать, что оно имело какое-то отношение к алхимии или по крайней мере что Апнор пытается уверить в этом как можно больше народа. «Я не мог позволить, чтобы некоторые сведения попали в руки узурпатора либо его приспешников, что тщатся показать себя сведущими в материях, им на самом деле недоступных».

Так или иначе, завершив лондонские дела, Апнор вскочил на коня (он был большой ценитель лошадей, так что эта часть рассказа всегда сопровождалась подробной родословной скакуна, куда более выдающейся, нежели у большинства людей) и поскакал в замок. Его сопровождали два пажа с несколькими запасными лошадьми. Всё утро они мчались по южному берегу Темзы. Здесь дорога время от времени пересекает притоки Темзы, и там всегда есть мост или брод.

На одном из таких мостов Апнор приметил одинокого всадника, судя по платью — простолюдина, однако вооружённого. Тот явно кого-то подстерегал.

Слушателям хватило этой подробности, чтобы классифицировать историю, как член Королевского общества классифицировал бы незнакомое растение. Она принадлежала к жанру «Рассказы о том, как на знатного человека напали в дороге негодяи» — самому популярному за французскими обедами. Просторы Франции кишели разбойниками и бродягами, а дворянам, живущим в Версале, приходилось время от времени навещать свои поместья. Дорожные тяготы и опасности входили в число их немногих общих переживаний, а следовательно, служили излюбленной темой для разговоров. Звучали они настолько часто, что всем порядком надоели; тем более ценились новые вариации. Рассказ Апнора отличался двумя достоинствами: действие его происходило в Англии и разыгрывалось на фоне революции.

— Я хорошо знаю этот отрезок пути, — говорил Апнор, — посему отправил одного из пажей, Фенли, по боковой дороге, ведущей к броду в полутора милях выше по реке.

Он концом трости начертил на дорожке грубую схему.

— Мы со вторым спутником осторожно двинулись по главной дороге, высматривая, не притаились ли в кустах сообщники негодяя. Однако их не было — всадник ждал на мосту один!

Слушатели зачарованно внимали — история принимала неожиданный оборот. Обычно в кустах пряталось мужичьё с дубинами.

— Всадник, видимо, заметил, куда мы глядим, и крикнул: «Не тратьте время, милорд, это не засада! Я — один. Вы — нет. Соответственно я вызываю вас на дуэль. Без секундантов». И он вытащил палаш — прямую саблю, какую только и могли изобрести простолюдины, когда им неосторожно разрешили носить оружие.

Апнор, разумеется, говорил на французском, передавая речь негодяя с самым вульгарным простонародным акцентом. Минуты две он расписывал клячонку противника, полудохлую и вдобавок едва не падающую от усталости.

Граф считался одним из лучших фехтовальщиков двух стран. В молодости он отправил на тот свет немало соперников, но в последние годы почти не дрался, поскольку его манера требовала проворства и остроты зрения. Тем не менее одна мысль, что какой-то шельмец вызвал Апнора на дуэль, рассмешила французов почти до колик.

Апнору хватило ума излагать свою историю в наивно-ироничном ключе.

— Я был скорее… озадачен, чем встревожен. Я ответил: «У тебя передо мною преимущество, любезный. Скажи хотя бы, как тебя зовут, и за что ты хочешь меня убить».

«Я — Боб Шафто», — отвечал он.

На этом месте слушатели всякий раз замирали — замерли и сейчас.

«Не родственник ли Жаку?» — спросил я. (Ибо такой же вопрос задавали себе те, кто обступил Апнора.)

Он ответил: «Брат». На это я сказал: «Едем со мной во Францию, Боб Шафто, и я отправлю тебя на галеры в солнечное Средиземное море — может, встретишься там с братом!»

Слушатели Апнора пришли в восторг. Все слышали про Жака Шафто или Эммердёра, как называли его в этих краях. Имя его звучало в разговорах не так часто, как пару лет назад, ибо вести об Эммердёре не приходили с дебоша в особняке Аркашонов. О том, что именно тогда произошло, упоминали редко, во всяком случае — в присутствии де Лавардаков. Элизе оставалось догадываться, что приключился некий конфуз. Поскольку общественное мнение связывало её теперь с семейством де Лавардаков, при ней об этом случае тоже не разговаривали. Она уже не чаяла когда-нибудь выяснить подробности. Джек Шафто, от имени которого французских придворных когда-то бросало в дрожь, превратился в мифического персонажа и быстро забывался. Время от времени его выводили в очередном плутовском романе.

Тем не менее произнести имя Шафто в доме д'Аркашона было не просто дерзостью — это попахивало афронтом. Вероятно, потому-то герцог резко оборвал разговор с Элизой и удалился в противоположном направлении. Такие вещи кончаются дуэлями. Некоторые слушатели заметно нервничали. Однако Апнор ловко повернул рассказ, намекнув, что Джек Шафто жив и гребёт на одной из галер герцога д'Аркашона. Теперь Элиза рискнула обернуться на хозяина дома. Тот стоял багровый, но улыбался; потом удостоил Апнора лёгким намёком на кивок (более сильное движение грозило бы благополучию адмиральской шляпы). Апнор отвечал низким поклоном. Слушатели, поняв, что поединка удалось избежать, засмеялись ещё громче.

Апнор продолжил рассказ.

— Этот Роберт Шафто сказал: «Мы с Джеком давно разошлись, и дело моё никак с ним не связано».

Я сказал: «Так почему ты не даёшь мне проехать?»

Он ответил: «Я утверждаю, что вы хотите вывезти из Англии нечто, вами незаконно присвоенное».

Я удивился: «Ты обвиняешь меня в краже, любезный?!»

Он сказал: «Хуже. Я говорю, что вы лживо заявляете права на английскую девушку Абигайль Фромм».

Я возразил: «Вовсе не лживо, Боб Шафто. Я владею ею так же безраздельно, как ты — своими драными башмаками, что подтверждает документ, подписанный милордом Джеффрисом».

Он сказал: «Джеффрис в Тауэре. Ваш король в бегах. А вы, если не отдадите мне Абигайль, будете в могиле».

Апнор полностью завладел вниманием слушателей — не потому, что хорошо рассказывал, а потому что сумел связать подзабытое, но по-прежнему громкое имя Джека Шафто с бурными событиями в Англии. Разумеется, французскую знать завораживала привычка англичан казнить или вышвыривать из страны собственных королей. Мысль, что Вильгельм Оранский и его английские союзники состоят в тайном сговоре с всемирной сетью бродяг, придавала делу особую пикантность.

Обед уже объявили, и граф видел, что время поджимает. Он быстро свёл повествование к концу, после чего все направились к усадьбе. В этой истории Апнор прочёл Бобу Шафто проповедь, указал тому на место и разъяснил преимущества сословной системы, а тем временем Фенли, переехавший реку вброд, подскакал сзади с намерением заколоть Боба ударом в спину. Боб в последний миг услышал приближающегося противника и взмахнул палашом, чтобы отбить удар. Шпага Фенли вонзилась в круп Бобовой клячонки, и та встала на дыбы. Боб не совладал с лошадью, поскольку отбивался от второго удара (и поскольку людям его звания вообще не след ездить верхом). Тем не менее Боб всё же отрубил Фенли правую руку выше локтя, но в итоге выпал из седла. (Можно вообразить себе веселье слушателей — великолепных наездников.) Он упал «как куль с овсом» на каменный парапет моста. Апнор со спутником поскакали к нему, держа наготове пистолеты. Шафто от страха потерял равновесие и свалился в реку. Здесь история стала подозрительно расплывчатой, поскольку гости вошли в дом и принялись рассредоточиваться вдоль длинного обеденного стола. То ли Шафто утонул, то ли погиб от пули Апнора, который стоял на мосту и упражнялся в стрельбе по увлекаемому течением противнику. «И что есть река, как не озеро, которое вырвалось из указанных ему пределов и теперь беспомощно низвергается в бездну?»


Обед был как обед: мертвечина, приготовленная и приправленная соусами так, чтобы не поняли, сколь долго она пролежала мёртвой. Немного ранних овощей; впрочем, зима выдалась долгая, весна запоздала, и на огороде еще почти ничего не поспело. Очень плотные и сладкие лакомства, выписанные герцогом из Египта.

Элиза сидела напротив герцогини д'Уайонна и старалась не встречаться с ней взглядом. Герцогиня была дама не первой молодости, крупная, но не рыхлая, и носила много драгоценностей, что смотрелось несколько вызывающе. (Их следовало либо заложить, а средства пожертвовать на войну, либо спрятать.) Элизу раздражало и само её присутствие, и богатство, и то, что она сделала, а главное — уверенная манера держаться. Другие женщины завидовали Элизиной уверенности в себе; сейчас она поймала себя на сходном чувстве к герцогине д'Уайонна.

— Как ваш маленький сиротка? — спросила герцогиня Элизу в середине обеда. Вопрос был либо наивный, либо бестактный. Несколько гостей повернули головы в их сторону — словно кошки, заметившие какое-то движение в комнате.

— О, я считаю его не своим, а Божьим, — ответила Элиза, — и он совсем не такой маленький. Ему год — во всяком случае, мы так думаем, поскольку не знаем точной даты его рождения. Уже ходит, чем доставляет уйму хлопот нянькам.

Те, у кого были маленькие дети, рассмеялись. Элиза тонко просчитала ответ, чтобы заранее отбить атаки герцогини по всем возможным направлениям, однако та лишь взглянула как-то непонятно и больше ни о чём не спросила.

Вошёл с депешей молодой офицер, в котором Элиза узнала герцогского адъютанта Пьера де Жонзака. Герцог, утомленный разговором, с жаром схватил конверт. Гости донимали его шутками о том, что он ничего не ест; герцог объяснил, что должен соблюдать диету «из-за пищеварения» и уже поел в одиночестве. Он вскрыл депешу, просмотрел, грохнул ладонью о стол и некоторое время трясся от беззвучного смеха, одновременно мотая головой в знак того, что известие отнюдь не комическое.

— Что случилось? — спросила герцогиня д'Аркашон.

— Донесение было ошибочным, — объявил её супруг. — Францисканцам придётся потушить костёр. Вильгельм Оранский жив.

— Однако нам достоверно известно, что его сбило с коня пушечным ядром, — вмешался граф Апнорский. Как приближённый Якова Стюарта он получал самые свежие известия из действующей армии.

— Да, сбило. Однако он жив.

— Как такое возможно? — Гул за столом не утихал минут двадцать. Элиза поймала себя на том, что думает о Бобе Шафто, который должен был участвовать в сражении на Бойне, если не умер зимой от чумы или других болезней. Когда она случайно посмотрела через стол, то вновь заметила на себе пристальный взгляд герцогини д'Уайонна.


— Теперь об операции, — сказал герцог, раскурив трубку. Аромат табака заглушил трупный запах, который Элиза впервые почувствовала в беседке — по какой-то причине он преследовал её даже в гостиной. Хотелось встать и распахнуть дверь, чтобы впустить благоухающий розами воздух сада, но это нарушило бы их уединение. — Она будет включать перевозку большого количества серебра. Я просил бы вас поехать в Лион и обо всём условиться.

— Серебро и впрямь поедет через Лион, или только…

— Да, да. Вы его увидите. Это не просто перевод через Депозит.

— Тогда почему Лион? Есть более удобные места.

— Видите ли, серебро сгрузят с моей яхты в Марселе. Оттуда его проще всего доставить в Лион — по Роне, разумеется.

— Что ж, понимаю. Это самый безопасный путь. Скажите, речь идёт о монетах?

— Нет, мадемуазель.

— А… Мне представлялись пиастры.

— Нет, это чушки. Хороший металл, не перечеканенный на монеты.

— Теперь я лучше понимаю ситуацию. Чушки и впрямь не стоит возить далеко. Вам нужен переводной вексель на банк в Париже.

— Совершенно верно.

— Замечательно. В Лионе этим занимаются несколько торговых домов.

— Да. И при обычных обстоятельствах мне было бы всё равно, к какому из них обратиться. Однако в данном случае я попрошу вас не прибегать к услугам Хакльгебера. У меня есть подозрение, что по завершении операции старый бес Лотар будет очень на меня зол. — И герцог рассмеялся.

— Могу ли я заключить, что дело как-то связано с пиратством?

Хотя герцог, очевидно, нашёл вопрос глупым, благовоспитанность взяла верх.

— Без сомнения, именно этот ярлык навесит на него Лотар, дабы оправдать любые… встречные меры. Однако на войне такого рода действия вполне законны. Я уверен, что вы не видите в них ничего предосудительного, мадемуазель, учитывая вашу дружбу с Жаном Баром и то, что вы совместно с маркизом д'Озуаром прямо ему покровительствуете.

Он от души рассмеялся, обдав Элизу своим дыханием. На неё повеяло смертью. И ещё неким воспоминанием.

— Что с вами, мадемуазель? Вам нехорошо?

— Здесь очень душно.

— Так идёмте в сад! Мне больше нечего добавить, кроме того, что поездку в Лион вам следует планировать не позже, чем на конец августа.

— Мы с вами там увидимся?

— Неизвестно. Есть ещё один аспект операции, не имеющий касательства к деньгам, но тесно связанный с честью моей семьи. Здесь замешаны личные счёты, которые ни в коей мере не должны вас занимать. Разумеется, эту часть дела я должен выполнить сам — в том-то весь и смысл. Не знаю, где и когда именно. Тем не менее можете рассчитывать, что к своему дню рождения, четырнадцатого октября, я буду в Париже в особняке Аркашонов. Ожидается великолепное празднество, я уже составляю планы. Будет король, мадемуазель. Тогда мы и увидимся, а если Этьенн выполнит свой сыновний долг, то, думаю, сможем и объявить о счастливом событии!

Он повернулся и подал Элизе руку, и та сдержалась, чтобы не отшатнуться от его запаха.

— Не сомневаюсь, что всё будет как вы решили, мсье, — сказала она. — Но коли мы выходим в сад, я хотела бы, с вашего позволения, сменить тему и поговорить о лошадях.

— С превеликим удовольствием! Я их большой ценитель.

— Вижу, ибо свидетельства вашей к ним страсти окружают меня с самого приезда. Ещё тогда я заметила, что в вашей конюшне есть альбиносы.

— О да!

— Увидев их, я подумала, что они популярны среди французской знати, и рассчитывала увидеть других таких у короля и благородных господ по соседству. Однако за всё время не встретила ни одного.

— Уж надеюсь! Вся их ценность в том, что они редки и потому заметны. Турецкая кровь.

— Можно ли спросить, у кого вы их купили? Некий французский заводчик вывозит их с Леванта?

— Да, мадемуазель, — отвечал герцог, — и он сейчас имеет честь держать вас под руку. Это я несколько лет назад вывез Пашу во Францию из Константинополя через Алжир путём невероятно сложного обмена.

— Пашу?

— Производителя, мадемуазель, жеребца-альбиноса, родоначальника всех остальных!

— Наверное, он был великолепен.

— Он и сейчас великолепен, мадемуазель, ибо жив до сих пор!

— Неужели?

— Он стар, и его редко выводят из конюшни, но в тихие вечера вроде сегодняшнего вы можете видеть, как он разминает в загоне дряхлые косточки!

— И когда же вы привезли Пашу?

— Когда… Дайте-ка вспомнить… лет десять назад.

— Точно?

— О нет, что я говорю! Время летит так быстро! Этим летом будет одиннадцать.

— Спасибо, что удовлетворили моё любопытство и проводили меня в ваш чудесный сад, мсье, — сказала Элиза, наклоняясь к кусту, чтобы понюхать розу — и спрятать от герцога лицо. — А теперь я погуляю одна, чтобы проветрить голову. Возможно, дойду до загона и засвидетельствую своё почтение Паше.


Как многие другие люди, Элиза за всю жизнь никогда не оказывалась дальше, чем на вержение камня, от открытого огня. Всюду что-нибудь горело: печь, костёр, свеча, трубка с табаком или гашишем, кадило, фонарь, факел. То было ручное пламя. Все знают, что огонь может вырваться на свободу. Элиза видела следы пожаров в Константинополе, в Венгрии, где турецкое войско сжигало целые деревни, в Богемии, где на каждом шагу попадались старые крепости, спалённые во время Тридцатилетней войны. Однако ей не доводилось наблюдать, как безобидная искра превращается в бушующее пламя, пока два года назад патриотически настроенная толпа не спалила до основания дом господина Слёйса, уличённого в предательстве республики. Тогда сторонники Вильгельма Оранского кидали в окна факелы. Господин Слёйс и его домочадцы сбежали, не успев заколотить дом. Несколько минут ничего не происходило. Волнение толпы нарастало: свет факелов, медленно догоравших в тёмных брошенных комнатах, доводил её до неистовства. И вдруг в верхнем окне занялось жёлтое зарево — вспыхнула гардина. Вероятно, это спасло жизнь тем нападавшим, которые уже готовы были лезть в выбитые окна и крушить дом голыми руками. Пламя медленно разгоралось, охватывая одну комнату за другой. Зрелище было занятное, но не особо впечатляющее, толпа уже начала скучать. И вдруг, в какое-то мгновение, пламя переступило невидимый порог и просто взорвалось, охватив весь дом. Оно ревело, втягивая воздух, срывая с толпы парики и шляпы. Горящие головни летели, как метеоры. Вихри белого пламени сталкивались и поглощали друг друга. Земля гудела. Реки расплавленного свинца — ибо в доме хранился свинец — выплеснулись на улицу и растеклись между камнями мостовой светящейся сеткой, остывавшей от жёлтого к оранжевому и красному. В какой-то миг чудилось, будто еще минута — и пламя охватит весь Амстердам, а за ним всю Голландскую республику, однако его сдержали кирпичные противопожарные стены по обе стороны дома. Стеснённый ими пожар казался ещё страшнее, чем если бы вырвался на свободу, — вся ярость сосредоточилась между этими стенами вместо того, чтобы расплескаться и сойти на нет.

Слёзы — субстанция жидкая; педанты могут возразить, что они по своей природе противоположны огню и не имеют с этой стихией ничего общего. И всё же как Элиза никогда не оказывалась далеко от огня, так поблизости от неё кто-нибудь всегда проливал слёзы. Дети были повсюду, они постоянно плакали. Взрослые — реже, но с ними это тоже случалось, особенно с женщинами. В алжирских баньёлах, в гареме Топкапы, при дворах европейских владык Элиза проводила большую часть времени в обществе женщин разного возраста и положения, и редкий день проходил без того, что бы хоть у одной глаза не наполнились слезами от боли, гнева, радости или горя. Сама она частенько позволяла себе всплакнуть в одиночестве, особенно после рождения Жан-Жака. Однако те слёзы напоминали пламя свечи или кухонного очага — часть домашней жизни, управляемая, непримечательная.

Порою Элиза видела рыдания другого рода — дикие, до судорог, с вырыванием волос, раздиранием одежды и заламыванием рук. Сама она такого не испытывала до сего вечера, пока не вошла в загон за конюшнями герцога д'Аркашона на возвышенности Сатори и не оказалась нос к носу с Пашой — арабским жеребцом-альбиносом, которого видела на пристани в Алжире одиннадцать лет назад. Их с матерью похитили на берегу Внешнего Йглма берберийские корсары, подчинявшиеся, как выяснилось, европейцу. Весь путь до Алжира обеих растлевал в тёмной каюте необрезанный человек с белой кожей, любитель протухшей рыбы. В Алжире они попали в баньёл и стали достоянием некоего торгового предприятия, о котором было известно очень мало, лишь то, что оно импортирует из христианского мира некоторые товары, в том числе рабов, и экспортирует шёлк, духи, оружие, лакомства, приправы и другую восточную роскошь. Как только Элиза немного подросла, её продали в Константинополь в обмен на этого коня. Впрочем, если верить герцогу, обмен был куда сложнее, что усугубляло обиду, ибо означало, что одна Элиза не стоила этой лошади. Тогда она поклялась найти и убить смердящего тухлой рыбой человека из тёмной каюты. Памятуя обширность христианского мира — в одной Франции двадцать миллионов душ! — она полагала, что поиски затянутся надолго.

Это её и подвело. Она прожила в Европе всего семь лет! А первого де Лавардака встретила всего через два, самого же герцога д'Аркашона увидела, пусть издали, через четыре. Будь она чуть внимательнее, его можно было давным-давно узнать и убить.

И чем она вместо этого занималась? Дружила с натурфилософами. Что-то из себя корчила. Зарабатывала деньги, которых всё равно лишилась.

Слёзы, брызнувшие из Элизиных глаз, когда она вошла в затон и увидела Пашу, соотносились с обычными будничными слезами как пожар в доме Слёйса с огоньком свечи. Казалось, они выплеснутся из оков тела, примнут траву, зальют луг солёной росой, бросят Пашу на распухшие от старости колени, сорвут ограду, заставят деревья гнуться и стонать. Возможно, тогда Элизе полегчало бы. Однако вихрь горя, ярости и унижения не вырвался за пределы грудной клетки, поэтому тяжелее всего пришлось рёбрам. И корсет на что-то сгодился — иначе она бы сломала себе хребет. Подобно вспыхнувшему дому Слёйса, она гудела и трещала, а слёзы, бежавшие по щекам, жгли, как расплавленный свинец. На Элизино счастье, гости собрались вдалеке и ничего не слышали за взрывами собственного смеха. Единственным свидетелем был Паша. Коня помоложе напугало бы превращение графини де ля Зёр в Медею, в фурию. Паша только повернулся боком, чтобы удобнее было за ней наблюдать, и продолжил щипать травку.

— Представления, не имею, что на вас нашло, мадемуазель, — произнёс рядом женский голос. — Впервые вижу, чтобы на кого-то так подействовала лошадь.

Герцогиня д'Уайонна точно подгадала время. Минутой раньше Элиза не смогла бы остановиться, даже если бы её обступили все гости. Однако рыдания понемногу перешли в медленные всхлипывания, которые Элиза сумела унять, как только поняла, что на неё смотрят.

Она выпрямилась, сделала глубокий вдох и икнула, ничуть не сомневаясь, что выглядит зарёванной и смешной, будто не повзрослела и на день — ни душою, ни телом — с того времени, когда впервые увидела Пашу. Эта мысль заставила её невольно втянуть голову в плечи: в тот день она навсегда потеряла мать, сейчас рядом стояла более крупная, сильная, опытная и богатая женщина, материализовавшаяся так же внезапно, как исчезла матушка одиннадцать лет назад. Опасное сравнение.

— Молчите, — произнесла герцогиня д'Уайонна, — вы не в состоянии говорить, а мне безразлично, почему эта лошадь произвела на вас такое впечатление. Учитывая, кто её хозяин, могу лишь предположить, что речь идёт о чем-то невыразимо гнусном. Подробности, вероятно, скучны и мерзки, а главное, не важны. Всё, что меня интересовало, мадемуазель, я увидела на вашем лице во время и после обеда. Теперь я знаю, что вы странно воспринимаете рассказы о девушках, проданных в рабство. Что ваша участь довольно сходна: вы не любите Этьенна де Лавардака, но вскоре будете вынуждены выйти за него замуж. Что вы презираете его отца-герцога. Пожалуйста, не отпирайтесь, не то боюсь, как бы я не рассмеялась вам в лицо.

Она выдержала паузу, давая Элизе возможность возразить, но та промолчала.

Герцогиня продолжала:

— Я читаю подобные ситуации не хуже, чем мсье Бонавантюр Россиньоль читает шифры. Я думала, что мне одной выпала такая участь, пока не попала в Версаль! Довольно скоро я поняла, что человек не должен так несправедливо страдать. Есть много способов исправить дело. Никто не живёт вечно, а многим не следовало бы доживать и до их нынешних лет.

— Я знаю, о чём вы говорите, — сказала Элиза. В первый миг собственный голос показался ей странным: он принадлежал совершенно другой Элизе, которая только что с криком родилась из прежней. Она прочистила саднящее горло и мучительно сглотнула. Взгляд невольно устремился к мыловарне герцогини д'Аркашон.

— Вижу, — заметила её собеседница.

— Вы бессильны повлиять на мои намерения.

— Разумеется, о моя гордая девочка!

— Мои цели определены годы назад. Что до средств, возможно, мне бы пригодился ваш совет. Мне безразлично, что будет со мной, но если я стану добиваться своей цели явными средствами, может пострадать дитя в сиротском приюте.

— Так знайте, что вы принадлежите к самому рафинированному обществу, какое видел свет, — сказала герцогиня. — Ему ведомы изящные способы осуществить всё, что только возможно пожелать. Столь знатной даме, как вы, не пристало действовать открыто и грубо.

— Учтите, что речь не о наследстве. Речь о чести.

— Нимало не удивляюсь. Вы меня презираете. Я видела это по вашим взглядам. Презираете, поскольку думаете, будто я стремилась завладеть деньгами покойного мужа. Теперь вы нуждаетесь в моем совете, но прежде даёте понять, что вы лучше меня, ваши мотивы чище. А теперь послушайте меня. В мире очень мало людей, готовых убивать ради денег. Глупо верить, будто французский двор кишит этими редкими индивидуумами. Прежде здесь довольно многие участвовали в чёрных мессах. Вы и впрямь думаете, будто все эти люди просыпались однажды утром с мыслью: «Сегодня я поклонюсь Князю Тьмы»? Разумеется, нет. Просто какая-то девица в отчаянном желании заполучить мужа, чтобы её не отправили до конца дней в монастырь, узнаёт, что такой-то и такой-то готовит приворотное зелье. Она копит деньги, едет в Париж и покупает колдовское снадобье у шарлатана. Ясное дело, оно не действует, но она убеждает себя, будто немного подействовало. Теперь она мечтает о чём-нибудь более сильном, например, о магическом заклятии. Шажок за шажком, и вот она уже крадёт в церкви освященную гостию и отправляется в погреб, где над её обнажённым телом отслужат чёрную мессу. Опрометчивая глупость, рождающая зло. Однако стремилась ли девушка к злу? Разумеется, нет.

— С юными сердцами, движимыми любовью, мы разобрались, — сказала Элиза. — А как насчёт замужних женщин, чьи мужья умирали внезапной смертью? Они тоже действовали из любви?

— Собираетесь ли действовать из любви вы, мадемуазель? Я не слышала, чтобы ваши хорошенькие губки произнесли слово «любовь». Я слышала слово «честь» и полагаю, что у нас с вами больше общего, нежели вы готовы признать. Вы — не первая женщина в мире, готовая мстить за поруганную честь. Всем известно, что Этьенн де Лавардак вас соблазнил…

Элиза фыркнула.

— Вы думаете, дело в этом? Мне плевать.

— Признаюсь, мадемуазель, мне безразлично, почему вы хотите, чтобы ваш брак был кратким, а вдовство — долгим.

— О нет. Этого заслужил не Этьенн.

— Значит, герцог д'Аркашон? Прекрасно. О вкусах не спорят. Однако вы должны понять, что изящные методы не терпят спешки. Если хотите убить герцога сейчас, заколите его. Если хотите некоторое время радоваться его смерти и вырастить своего малютку, запаситесь терпением.

— Я готова терпеть, — сказала Элиза, — до четырнадцатого октября.

Книга четвёртая Бонанца

Кадисский залив 5 августа 1690

Испанцы при всей лени и при всём богатстве и обширности своих колоний, способных удовлетворить самую ненасытную алчность, не останавливались, доколе оставались новые неизведанные земли или по крайней мере неоткрытые золотые и серебряные копи.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Одним глазом Джек смотрел в вёсельный порт сквозь неподвижный пласт жара, лежащий на воде, как жидкое стекло на расплавленном олове в чане стеклодува. На низком песчаном берегу скакали белые призраки, огромные и бесформенные. Никто не понимал, что это такое, пока галиот не подполз к берегу, словно таракан по ручке ковша. Тогда выяснилось, что вдоль всего берега тянутся бассейны, в которых на солнце выпаривается соль. Невидимые с моря работники лопатами сгребали её в конусы, холмы и пирамиды. Когда галерники это поняли, то едва не умерли от жажды. Они работали вёслами почти без остановки несколько дней кряду.

Кадис вдаётся в залив, словно каменный нож. Белые здания выросли на нём, как щётка кристаллов. Галера подошла к причалу, выступающему в море, и взяла на борт запас воды; корсары, чтобы держать участников предприятия на коротком поводке, снабжали их водой в очень ограниченном количестве. Однако начальник порта не позволил им задержаться надолго, поскольку (как они увидели, обогнув мыс) в лагуне стояло на якоре множество кораблей, поразивших бы Джека, не бывай он в Амстердаме. По большей части они были крутобокие, с высокой кормой, испещрённые пушечными портами. Джек впервые созерцал испанские галеоны в полной красе — до сих пор ему доводилось видеть лишь обломки на рифе возле Ямайки. Тем не менее, узнать их не составило труда.

— Мы не слишком рано, — сказал он. — Теперь остаётся один вопрос: не слишком ли мы поздно?

Они с Мойше де ла Крусом, Врежем Исфахняном и Габриелем Гото переглянулись и разом вопросительно посмотрели на Отто ван Крюйка.

— Пахнет хлопком-сырцом, — сказал тот, потом встал и посмотрел поверх планширя на город. — Грузчики таскают тюки в генуэзские склады. Хлопок как самый объёмистый выгружают первым, значит, галеоны бросили якорь не так давно.

— И всё же, сдаётся, мы опоздали — наверняка бриг вице-короля направился прямиком к Бонанце, — проговорил раис, то есть капитан, Наср аль-Гураб.

— Не обязательно, — возразил ван Крюйк. — Большая часть кораблей ещё не приступила к разгрузке, значит, не кончился таможенный досмотр. Что там с бакборта, кабальеро?

Иеронимо смотрел через вёсельный порт со своей стороны.

— Рядом с одним из больших кораблей стоит барка под славным стягом его величества безмозглого от рождения изморыша. — Он пробормотал короткую молитву и перекрестился. Такие или ещё менее лестные выражения частенько срывались с его губ при попытке выговорить «король Карл II Испанский». — Скорее всего, это шлюпка кровососов.

— Ты хочешь сказать, таможенников? — уточнил Мойше.

— Да, христоубивец ты краснорожий, дикарь пархатый, именно это я и хотел сказать, прошу извинить мою неточность, — учтиво ответил Иеронимо.

— Однако бригу вице-короля не обязательно проходить таможенный досмотр в Кадисе — можно сделать это в Санлукар-де-Баррамеда, не дожидаясь очереди, — заметил Мойше.

— Вице-король наверняка разместил часть неправедного добра в том числе и на галеонах. У него есть все причины дождаться окончания досмотра, — ответил Иеронимо.

— Ха! Отсюда я вижу Кайе-Нуэва! — воскликнул ван Крюйк. — Сегодня она пестрит шелками и страусовыми перьями.

— Это что, улица портных? — спросил Джек.

— Нет, биржа. Половина европейских негоциантов собралась здесь, и все разряжены по французской моде. Год назад они отправили товары в Америку, теперь приехали за выручкой.

— Я вижу его, — проговорил Иеронимо с ледяным спокойствием, от которого Джеку стало немного не по себе. — Он скрыт галеоном, но я вижу на мачте штандарт вице-короля.

— Бриг?! — спросили разом несколько голосов.

— Он самый, — ответил Иеронимо. — Провидение, что столько лет дрючило нас в жопу, привело наше судно сюда в самое удобное время.

— Так, значит, гром, прокатившийся вчера над заливом, был не грозой, а пушками, приветствующими галеоны, — произнёс Мойше. — Давайте попьём воды, отдохнем и направимся к Бонанце.

— Хорошо бы кому-нибудь из нас пойти в город и поболтаться рядом с Домом Золотого Меркурия, — заметил ван Крюйк.

Слова эти сказали бы Джеку не больше птичьего щебета, если бы не внезапное воспоминание.

— В Лейпциге есть торговый дом с таким же названием — он принадлежит Хакльгеберам.

Ван Крюйк продолжил:

— Как лососи сходятся с океанских просторов в устья быстрых рек, так Хакльгеберы стремятся туда, где движутся большие потоки золота и серебра.

— Почему нас должны заботить их кадисские дела?

— Потому что им есть дело до наших.

— Пустой разговор. Ни одного человека с этого галиота не впустят в город, — отрезал Мойше.

— Думаешь, в Санлукар-де-Баррамеда будет иначе? — фыркнул ван Крюйк.

— О, в город я нас провести сумею, капитан, — заверил Джек.


После того как спал дневной жар, они двинулись на вёслах к северу, держась правым бортом к соляным промыслам. Судно их представляло собой полугалеру, или галиот, приводимый в движение двумя латинскими парусами (от которых сейчас, при слабом переменчивом ветре, почти не было проку) и шестнадцатью парами вёсел. Каждым из тридцати двух вёсел гребли двое, так что полный комплект гребцов составляли шестьдесят четыре раба. Как и весь план, вопрос этот был продуман самым тщательным образом. Огромная боевая галера с двумя дюжинами скамей, пятью-шестью гребцами на каждое весло и сотней вооружённых корсаров на борту была бы немедленно атакована испанским флотом. Самой маленькой галере — бригантине — требовалось втрое меньше гребцов, нежели галиоту. Однако на таком крохотном судёнышке было невозможно или, во всяком случае, непрактично держать невольников, так что гребли свободные; подойдя к купеческому кораблю, они выхватывали сабли и превращались в корсаров. Посему бригантина вызвала бы больше подозрений, нежели значительно более крупный галиот; она вмещала до трех десятков корсаров, в то время как команда галиота (не считая скованных невольников) была куда меньше. В данном случае она состояла всего из восьми корсаров, притворявшихся мирными торговцами.

Галиот имел форму совка для пороха. Под босыми ногами гребцов располагались доски, закрывавшие неглубокий трюм, но больше палуб не было, кроме шканцев на корме, приподнятых, как у всех галер этого типа, высоко над водой. Таким образом, галиот был открыт взглядам почти на всю длину; всякий, заглянув внутрь, видел несколько десятков скованных невольников и распиханный повсюду товар — свёрнутые ковры, кожи и ткани, бочонки с финиками и оливковым маслом. Тощие фальконеты на носу и на корме, куда было не подобраться из-за товара, только увеличивали иллюзию беспомощности. Лишь очень дотошный наблюдатель заметил бы, что гребцы как на подбор исключительно сильные и здоровые — лучшие, какие нашлись на невольничьих базарах Алжира. Десятеро сообщников сидели ближе к бортам, чтобы удобнее было смотреть в вёсельные порты.

— В такой штиль вице-королевского брига придётся дожидаться ночь или две, — заметил Джек.

— Всё зависит от приливов и отливов, — отвечал ван Крюйк. — Нам нужен ночной отлив. И штиль, чтобы ускользнуть под покровом мрака. На рассвете поднимется ветер, и тогда нас сможет догнать любой, кто увидит. — Он сбился на бормотание, раздумывая о прочих возможных помехах, которые на стадии разработки плана казались несущественными, а теперь, словно тени на закате, выросли до угрожающих размеров.

Медный вечерний свет уже бил в вёсельные порты правого борта, когда галиот чуть ниже осел в воде и затрепетал от встречного течения. Поначалу они ничего не заметили — это была первая крупная река после Гибралтара, да и, если на то пошло, с самого Алжира. Джек руками и спиной чувствовал, почему древние гребцы-мавры назвали её Вади-аль-Кабир — Великой рекой. Когда Иеронимо ощутил веслом её ток, он встал и через порт подставил ладонь гребню волны. Проглотив пригоршню воды, он закашлялся, потом лицо его приняло блаженное выражение. «Пресная вода, вода Гвадалквивира, бегущего с гор, обители моих предков», — объявил он и ещё долго вещал в том же роде. Во время церемонии его весло бездействовало, а следовательно, не могли двигаться все вёсла левого борта.

— Что до меня, — громко произнёс Джек, — я больше знаком с помойными канавами, нежели с горными ручьями, и не могу поверить, что мы проделали такой путь ради удовольствия покружить в сточных водах Севильи и Кордовы!

Иеронимо выпятил грудь и приготовился вызвать Джека на дуэль, но надсмотрщик вытянул его «бычьим хером» по спине, напомнив всем, что они по-прежнему невольники. Джек задумался, что будет, когда Иеронимо дадут шпагу.

Следующие несколько часов оказались сплошным напоминанием об их рабской доле. Гребли вверх по течению, вечернее солнце било в глаза. Ван Крюйк сыпал ругательствами почти без остановки — Джек подумал, что для офицера нет ничего унизительнее, чем смотреть назад, не видя, куда движешься. Однако постепенно им начали попадаться на глаза верхушки мачт, а слуха коснулся дивный скрежет скользящих в клюзы якорных канатов. Теперь можно было склониться над вёслами и дать роздых усталым спинам.

Наср аль-Гураб, раис, был сыном янычара и алжирки. Он неплохо говорил и на испанском, и на сабире, на котором и сказал сейчас: «Выведите сменных гребцов». Доски приподняли, четверо мокрых невольников вылезли на палубу из трюма и быстро сменили Джека, Иеронимо, Мойше и ван Крюйка. Всё это происходило под парусом, который расстелили якобы для починки, чтобы любопытные матросы с реев или марсов соседних кораблей не приметили странного преображения галерников в свободных. Тем временем — на случай, если кто-нибудь считает головы — четверо корсаров удалились подремать в тень высоких шканцев. Вытащили мешок старой одежды, награбленной у пленных, томящихся сейчас в Алжире, и четверка сообщников начала перебирать тряпьё, словно дети, затеявшие игру в переодевание.

— На палубе предпочтительны тюрбаны, — объявил Джек, — потому что у меня волосы соломенные, у ван Крюйка — рыжие, а что до Мойше…

Все довольно долго смотрели на Мойше, пока тот не сказал:

— Дайте кинжал, я отрежу пейсы. Такая уж наша криптоиудейская доля.

— Да отрастут они такими пышными и длинными, чтобы тебе пришлось заправлять их в голенища, — произнёс Джек.

Последний час до заката они провели на высоких шканцах в тюрбанах и длинных алжирских бурнусах. Санлукар-де-Баррамеда вставал над ними с южного берега, где река впадает в залив. Он походил на неумелую уменьшенную копию Алжира. На песчаном берегу под стеной рыбаки разбирали сети. Ван Крюйк мельком взглянул на город, потом вырвал у раиса подзорную трубу, забрался на мачту и долго смотрел на воду, изучая течение и запоминая, где расположен пресловутый подводный вал. Мойше разглядывал предместье выше по течению от города, сразу за крепостной стеной: Бонанцу. Казалось, она состоит исключительно из вилл, каждая за собственной стеной. Через некоторое время ретивый Иеронимо различил над одной из них флаг с гербом вице-короля — во всяком случае, так можно было заключить по хлынувшему из него потоку ругательств.

Джек, со своей стороны, высматривал место, куда с наступлением темноты можно будет подойти на лодке. Между стенами вилл росли, как грибы, бродяжьи лачуги, а вглядевшись получше, можно было различить и глинистое месиво на участке берега, куда бездомные спускались за водой. Джек запомнил направление по компасу, не зная, впрочем, какой от этого будет толк в темноте, когда их начнёт сносить течением.

— Глупо было идти в город при свете дня, — сказал Иеронимо, — а с наступлением ночи глупо не идти. Ибо сейчас Санлукар-де-Баррамеда посещают только контрабандисты. Если мы не попытаемся сделать что-нибудь незаконное в первую же ночь, то вызовем подозрение властей!

— На случай, если кто-нибудь спросит… какой незаконный предлог мы назовём? — спросил Джек.

— Скажем, что должны встретиться с неким испанским господином, не назвавшим нам своего настоящего имени.

— Испанские господа, как правило, чрезвычайно гордятся своими именами — кто из них отказался бы себя назвать?

— Тот, кто встречается по ночам с еретическим отребьем, — отвечал Иеронимо. — И, на твоё счастье, в этом городе таких хоть отбавляй.

— На вон той шхуне что-то многовато высокопоставленных англичан и голландцев, — заметил ван Крюйк, кося синим глазом на корабль, стоящий ярдах в ста ниже по реке.

— Шпионы, — объяснил Иеронимо.

— Чего они тут высматривают? — спросил Джек.

— Если испанцы спрячут под замок серебро, доставленное галеонами, рухнет вся заграничная торговля христианского мира, — объяснил Мойше. — За год обанкротится половина лондонских и амстердамских компаний. Вильгельм Оранский такого не допустит — скорее уж объявит войну Испании. У него лазутчики и здесь, и наверняка в Кадисе, они там чтобы сообщить, придётся ли объявлять войну в этом году.

— Чего ради испанцам прятать серебро?

— Португальцы открыли в Бразилии новые золотые россыпи и — Даппа тебе скажет — нагнали туда толпы рабов. Через десять лет количество золота в мире вырастет неимоверно, и цена его в серебряном выражении неминуемо упадёт.

— То есть серебро подорожает, — сообразил Джек.

— Поэтому у испанцев есть все основания его придержать.

Покуда они разговаривали, на Испанию спустилась ночь. Погасли огни в окнах Санлукар-де-Баррамеды и на виллах Бонанцы, где закончили готовить обед. Иеронимо рассказал товарищам о привычке испанцев обедать на ночь глядя, и это обстоятельство уже включили в план. Ритм волн, лениво накатывающих на берег, изменился — по крайней мере так объявил ван Крюйк. Он произнёс несколько голландских слов, означавших «начался отлив», и слез по верёвочной лестнице в заблаговременно спущенный на воду ялик. Здесь он взял анкерок, небольшой — на три ведра — бочонок, оторвал верхнее донце, внутрь положил камней для балласта и установил свечи. Когда их зажгли, он отпустил анкерок в Гвадалквивир и почти час наблюдал, как светящийся буй медленно уплывает в море. Джек тем временем пытался не потерять из виду облюбованное место для высадки, которое постепенно превратилось в чёрное пятно на фоне далёких фонарей.

Они сменили тюрбаны и бурнусы на европейскую одежду, которой в мешке было предостаточно, сели в ялик и двинулись на вёслах поперёк течения. Джек указывал направление к месту высадки. Дважды ван Крюйк приказывал табанить и бросал лот. Иеронимо полдороги прибинтовывал нижнюю челюсть к голове; процесс отнюдь не ускорялся его привычкой размышлять вслух. Размышлять для Иеронимо значило вгонять окружающих в ступор пышными аллюзиями на классическую поэзию. В данном случае он был Одиссеем, горы Эстремадуры — скалами сирен, а длинная полоска ткани — верёвками, которыми Одиссей привязал себя к мачте.

— Если план так же дурён, как это сравнение, мы, считай, покойники, — заметил Джек, когда Иеронимо окончательно примотал себе челюсть.

Прибытие всех четверых в становище бродяг вызвало бы переполох — во всяком случае, так уверил товарищей Джек. Посему он в одиночестве прошёл несколько ярдов по воде и выбрался на берег, где, сочтя, что никто его не увидит (а следовательно, не поднимет на смех), плюхнулся на колени и, как конкистадор, поцеловал землю.

Сейчас ему следовало исчезнуть. Он никогда здесь не бывал, однако про становище слышал: оно считалось маленьким, но богатым — перевалочным пунктом для бродяжьей аристократии. В нескольких днях ходьбы вдоль побережья, под стенами Лиссабона, раскинулся целый бродяжий город, а дальше путь на север уже хорошо известен. Если поднажать, к зиме можно поспеть в Амстердам, оттуда же добраться до Лондона всегда было несложно, а уж тем более теперь, когда Голландия и Англия — почти что одна страна.

Таков был секретный план, который Джек с самого начала тщательно прорабатывал в голове, не особо вникая в то, как Мойше шлифует и совершенствует свой. Довольно было юркнуть в ближайшие кусты и дальше идти, не останавливаясь. Возможно, это погубит план Мойше, но (как заключил Джек из того немногого, что не пропустил мимо ушей) у них бы всё равно ничего не вышло. Затея, в которой участвует столько народа, изначально обречена на провал.

И всё же ноги Джека отказывались исполнять его волю. Постояв немного, он осторожно двинулся вдоль берега, замирая и прислушиваясь через каждые два шага, однако в кусты так и не метнулся. Что-то — сердце или какой-то другой орган — блокировало команды, которые мозг посылал ногам. Может быть, потому, что сообщники в отличие от Элизы явили ему доброту, верность и снисхождение. Может быть, потому, что вонь бродяжьего становища и жалкий вид первых увиденных людей явственно напомнили, как беден и грязен христианский мир на большем своём протяжении. К тому же Джек любопытствовал, чем всё кончится, — как зритель, что идёт на медвежью травлю посмотреть, медведь разорвёт собак в кровавые клочья или наоборот.

Но что на самом деле сбивало его с пути — или направляло на верный путь, уж как посмотреть, — так это причастность ко всей истории герцога д'Аркашона. За девять месяцев, прошедших с аудиенции у паши, роль герцога вырисовалась гораздо отчетливее — скрывая, что знает турецкий, Даппа сумел многое разузнать.

У Джека не было особых причин забивать голову мыслями о своём недруге — богатом негодяе, каких много. Однако, ошалев от Элизиных чар, он как-то вызвался убить д'Аркашона. Это хоть отчасти напоминало какую-то цель в жизни (поддерживать сыновей всё равно и скучно, и невозможно). Да и сам герцог подлил масла в огонь решимостью достать бродягу из-под земли. Такое обоюдное внимание льстило Джековой гордости. Он видел здесь то, что его парижский приятель Сен-Жорж назвал бы хорошим тоном. Удрать сейчас и до конца дней хорониться от герцога в лондонских трущобах — определённо дурной тон.

Когда Джек и его брат Боб фехтовали на потеху зрителям в Дорсете, их награждали за отвагу и артистизм; если солдаты швыряют мальчишкам мясо за проявления хорошего тона, может быть, мир за то же самое осыплет Джека серебром?

И всё же окончательное решение Джек принял только четверть часа спустя. Он крался по окраине бродяжьего становища, куда не достигал свет костров, считая людей, пытаясь определить их настроение, ловя обрывки разговоров на жаргоне. Внезапно между ним и костром, не больше чем в пяти футах, возник высокий силуэт с замотанной головой и натянутым арбалетом в руке. Очевидно, в соответствии с планом, Иеронимо отправили следить за Джеком и уложить его выстрелом, если попытается улизнуть.

И тут Джек понял, что не сбежит. Не из страха — от Иеронимо он бы ускользнул без труда, — а из дешёвой сентиментальности самого низкого пошиба. Иеронимо всеми фибрами души стремился в Эстремадуру, до которой было рукой подать, но намеревался повернуться спиной к ней, лицом почти к неминуемой смерти. Ничего пронзительней Джек за пределами театра не видел. Глаза его наполнились слезами, и он решил остаться с товарищами до конца.

Оторвавшись от Иеронимо, он вышел к костру и (немного успокоив бродяг) представился ирландцем, насильно завербованным в Ливерпуле вместе с другими папистами (объяснение до скучного правдоподобное). Далее Джек сообщил, что они с друзьями хотят до отправки в Америку поклониться чтимому у моряков образу святой Марии Попутных Ветров (согласно Иеронимо, это тоже должно было прозвучать очень правдоподобно) и готовы заплатить несколько реалов тому, кто проведёт их в город. Желающие нашлись сразу, так что через час Джек, Мойше, ван Крюйк и Иеронимо (без арбалета) были в Санлукар-де-Баррамеда.

Иеронимо с ван Крюйком направились в дымные и шумные портовые улицы, а Джек с Мойше — в богатый район на холме. Мойше не знал, куда идти, поэтому они некоторое время бродили, заглядывая в окна, пока не оказались перед домом, украшенным золочёной статуей Меркурия. Памятуя Лейпциг, Джек машинально посмотрел вверх. Хотя зеркал на палке здесь не обнаружилось, он различил огонёк раскуриваемой сигары, быстро померкший в облачке выпущенного дыма, — на крыше дежурил наблюдатель. Мойше тоже его приметил и за руку потащил Джека вперёд. Когда они проходили мимо окна, Джек повернул голову и узрел полустёртое воспоминание из подточенной сифилисом памяти: лысую одутловатую голову над столом, за которым ели и разговаривали несколько человек, по большей части светловолосых.

Когда дом остался позади, Джек сказал:

— Я видел Лотара фон Хакльгебера. А может, его портрет во главе стола — хотя нет, я видел, как шевелятся губы. Ни один художник не смог бы так запечатлеть этот лоб, что пушечное ядро, и злобные глаза.

— Я тебе верю, — произнес Мойше. — Значит, ван Крюйк был прав. Идём к остальным.

— Зачем была нужна эта разведка?

— Прежде чем наживать смертельных врагов, желательно выяснить, кто они, — проговорил Мойше. — Мы выяснили.

— Лотар фон Хакльгебер?

Мойше кивнул.

— Мне казалось, наш враг — вице-король.

— За пределами Испании вице-король бессилен — чего не скажешь о Лотаре.

— Какое отношение ко всей этой истории имеет Дом Хакльгебера?

— Представь, что ты живёшь в парижском особняке. Водонос приходит раз в день. Как правило, но не всегда. Иногда вёдра у него полные, иногда полупустые. А дом у тебя большой, и вода нужна постоянно.

— Вот почему в таких домах устраивают цистерны для воды, — отвечал Джек.

— Испания — большой дом. Ей постоянно нужно серебро, чтобы закупать товары в других странах, например, ртуть из рудников Истрии или зерно на севере. Однако деньги поступают раз в год, когда галеоны бросают якорь в Кадисе или раньше бросали здесь. Галеоны — водонос. Банки Генуи и Австрии сотни лет служат…

— Денежными цистернами, — закончил Джек.

— Да.

— Однако Лотар фон Хакльгебер, насколько я понимаю, не генуэзец.

— Лет шестьдесят назад Испания временно обанкротилась, генуэзские банкиры не получили, что им причиталось, и оказались в затруднительном положении. В итоге произошли различные слияния и браки по расчёту. Центр банковского дела переместился к северу. Вот каким образом у Хакльгеберов появился роскошный дом в Санлукар-де-Баррамеда и, надо полагать, ещё более роскошный в Кадисе.

— Но если Лотар здесь, то?..

— То он, наверное, собирается принять серебряные чушки, которые мы намерены завтра украсть, и расплатиться с вице-королём чем-нибудь ещё, например, золотом, которое удобнее тратить.

В портовом районе, уворачиваясь от нетвёрдых на ногах пьянчуг и вежливо отказывая потаскухам, они отыскали ван Крюйка и Иеронимо, изображавших, соответственно, голландского коммерсанта, желающего контрабандой вывезти в Америку партию тканей, и его компаньона-испанца, которому недавно по какой-то причине отрезали язык. Оба сидели в таверне и беседовали с сильно помятым испанским господином, который, как ни странно, неплохо говорил по-голландски. То был cargador metedoro, маклер, посредничающий между контрабандистами-католиками и их протестантскими коллегами. Джек и Мойше прошли мимо стола, показывая, что они здесь, потом встали у выходов на случай непредвиденного столкновения — скорее для порядка, чем из соображений практических, поскольку были по-прежнему безоружны. Некоторое время они ждали, пока ван Крюйк закончит беседу с каргадором. Разговор шёл урывками, поскольку испанец параллельно участвовал в двух карточных играх и в обеих проигрывал. Он явно был из тех, кто в игре начисто теряет голову, и Джек почувствовал сильное искушение ободрать его как липку, однако решил, что сейчас это будет неуместно.

Не то чтобы в прошлом Джек часто руководствовался соображениями уместности. Однако он только сейчас полностью осознал, что упустил единственную возможность бежать, а значит, поставил свою жизнь на карту, точнее, на успех плана, над которым мысленно потешался всего час назад. Плана невероятно сложного и рассчитанного на то, что разные люди проявят в нужное время столь редкие качества, как отвага и сообразительность. Короче, такого, к которому можно примкнуть, только когда другого выхода нет. До сих пор Джек делал вид, будто он со всеми, только потому, что рассчитывал вовремя дать дёру.

Однако остальные сообщники были не такие, как Джон Коул[156]. Мойше, ван Крюйк и прочие больше походили на Джона Черчилля[157].

Соответственно, Джек играть не сел, а удовольствовался кружкой пива (первым хмельным напитком за последние лет пять) и платоническим созерцанием шлюшек, первых женщин, на которых мог поглазеть (алжирские тёмные промельки — не в счёт) с тех пор, как расстался с Элизой. Но тогда чёткость картины нарушил летящий гарпун.

Ван Крюйк резко поднялся из-за стола, однако он улыбался. Через несколько минут все четверо бежали вдоль крепостной стены, выглядевшей так, будто матросы на протяжении столетий пытались подмыть её основание струями мочи.

— Мы обо всём условились, — сказал ван Крюйк. — Он думает, будто мой груз прибудет завтра или послезавтра на яхте, которая постарается как можно быстрее миновать подводный вал. Говорит, это обычное дело, и обещает подкупить солдат, чтобы ночью ей подали сигнал из пушек.

Они прошли под статуей Санта-Мария-де-лос-Буэнос-Айрес, которая не произвела на них впечатления — каменная фитюлька в не слишком большой нише, — и покинули город так же, как в него попали, путём небольших взяток. Через час они были уже в Бонанце, отмечали дорогу от бродяжьего становища к вилле вице-короля зарубками на деревьях. Звёзды над Испанией только-только начали меркнуть, когда вся четвёрка вернулась на галеот. Корсары и остальные сообщники сперва возликовали, что план всё-таки начал осуществляться, затем помрачнели и сникли. Все попытались уснуть, но мало кому это удалось.


С утра дым из трубки ван Крюйка потянулся, клубясь в лучах горячего солнца, вверх по течению, свидетельствуя о том, что ветерок есть, пусть и совсем слабый. Все обрадовались, что бриг придёт из Кадиса сегодня, за исключением ван Крюйка, усмотревшего в ветерке признак меняющейся погоды. Голландец до конца дня расхаживал взад и вперёд между скамьями, словно надсмотрщик, только бичом не хлопал, а возился с трубкой и мрачно поглядывал на небо. Джек не мог взять в толк, чего ради так изводиться из-за погоды, которая даже и не меняется вовсе, пока, протискиваясь мимо ван Крюйка между скамьями, не расслышал его бормотания и не понял, в чём дело. Голландец не проклинал стихии, а молился, причём не за успех плана, а за свою бессмертную душу. Ван Крюйк попал гребцом на галеры, поскольку не захотел стать корсаром. В долгих спорах на крыше баньёла сообщники убедили его, что речь не идёт о пиратстве, поскольку серебряные чушки вице-короля — изначально контрабандные, а сам вице-король ничем не лучше флибустьера. В конце концов ван Крюйк всё же сдался, но сейчас его терзал страх перед геенной огненной.

Тем временем под шканцами и на той части палубы, которую скрывал расстеленный парус, шли приготовления. Обычным невольникам дали поесть, выпить воды и отдохнуть. Сообщники распаковывали и раскладывали всевозможные странные приспособления. Корсары украшали реи и снасти пёстрыми флажками и вымпелами.

Работа прервалась только раз во второй половине дня, когда появился бриг вице-короля, тоже под множеством ярких вымпелов и флагов. Поначалу Мойше и другие соучастники испугались, что он доберётся до виллы задолго до темноты и серебро разгрузят сегодня же у них на глазах. Однако бриг, обменявшись пушечными выстрелами с крепостью, остановился перед пресловутым валом. Капитан выслал шлюпку промерить глубину, потом часа два дожидался прилива, прежде чем вновь поднять паруса и войти в реку. Ван Крюйк лежал на палубе, выставив подзорную трубу в вёсельный порт, и смотрел с нервной сосредоточенностью охотящейся кошки.

По реке бриг двигался не быстрее. Стоило ему войти в устье, как паруса обвисли. Их убрали, и в порты нижней палубы просунули длинные вёсла. Бриг медленно пополз к Бонанце.

За это время раис, Наср аль-Гураб, успел поднять якоря. Дело это было долгое — восемь невольников выхаживали шпиль, восемь свободных работали с кабалярингом. Галиот стронулся с места вскоре после того, как бриг его миновал, и быстро догнал более медлительное и крупное судно, после чего начал к нему приближаться. Как только они оказались на расстоянии окрика, на шканцы поднялся мистер Фут в огненном шёлковом кафтане, поднёс к губам начищенный медный рупор и принялся толкать речь. Никто бы не догадался, что он репетировал её месяц. Испанский его был настолько чудовищен, что Иеронимо (голый и прикованный к скамье) корчился от омерзения. В той мере, в какой слова мистера Фута несли хоть какой-то смысл, они должны были убедить испанцев на борту вице-королевского брига, что тех непременно заинтересуют великолепные товары, привезённые мистером Футом, владельцем и капитаном галеры, с Востока. Мистер Фут даже приказал поднять ковёр на гик словно парус.

На палубе брига произошёл раскол между тружениками и руководством. Матросы (по крайней мере те, что сейчас не гребли) были не прочь поразвлечься; они принялись грубо подначивать мистера Фута, прохаживаясь но поводу нелепого убранства галиота и бессвязной речи «капитана». Однако офицерам по должности веселиться не полагалось: они кричали мистеру Футу, чтоб держался подальше. Тот лишь приложил ладонь к уху, как будто не понимает, и приказал развесить ещё более аляповатые ковры на всём возможном рангоуте. Для этого рейса они скупили самый завалящий товар в самых дрянных алжирских лавчонках.

Когда между вёслами брига и галиота оставалось всего несколько саженей, испанский капитан резко взмахнул саблей. По этому сигналу артиллеристы на баке дали выстрел поперёк курса галеры, так что гребцов на передних скамьях освежило фонтаном брызг. Мистер Фут изобразил полнейшую растерянность (что не составило ему никакого труда), досчитал до пяти, обернулся к рулевому и замахал руками как сумасшедший. В алом, пламенеющем под закатным солнцем кафтане он выглядел точь-в-точь попугай с подрезанными крыльями, которого гоняет по корзине змея. Галиот отстал под смех и улюлюканье команды брига.

Со своей скамьи Джек видел, как скрытый шканцами ван Крюйк набрасывает на бумаге такелаж брига. Наброски должны были пригодиться Джеку, который о таких делах знал больше понаслышке, чем по собственному опыту. Пока они держались близко к бригу, он успел разглядеть двух испанских офицеров, которые забрались на грот-марс и в подзорные трубы усердно изучали галиот. Даже если бы сообщники не знали, что бриг нагружен серебром, они бы догадались об этом по такому проявлению бдительности. За свои труды испанцы были вознаграждены зрелищем нескольких десятков скованных невольников и весьма скромного числа свободных при полном отсутствии вооружения. Что важнее, они основательно рассмотрели галиот и при следующей встрече должны были с ходу его узнать.

Некоторое время на галере царила полная суматоха — достаточно долго, чтобы капитан-испанец поверил, будто купчишки со страха потеряли голову, — затем забил барабан, и гребцы налегли на вёсла. Галиот устремился вверх по течению, оставив бриг позади. Примерно через полчаса барабан смолк, и галиот вновь бросил якоря — на этот раз выше Бонанцы, меж зловонных заболоченных берегов. Джека тут же освободили от цепи, и он забрался до середины грот-мачты, откуда смог наблюдать последние четверть часа многомесячного путешествия брига из Веракруса в Бонанцу. На закате испанцы наконец бросили якорь у виллы вице-короля. Над рекой прокатились крики «ура!» и пушечный салют. От причала отошла шлюпка, чтобы забрать на берег вице-короля с супругой.

Позже Даппа, смотревший в подзорную трубу, сообщил, что на пристани выставили десяток мушкетёров и фальконет, чтоб палить по чему ни попадя. Но до заката с брига не перевезли ничего, кроме каких-то тюков и сундуков, явно с вещами, а значит, разгрузка откладывалась до рассвета.

— Есть что-нибудь ниже по реке? — выразительно спросил ван Крюйк.

— Паруса, пламенеющие как уголь, движутся к Санлукару… небольшой корабль[158] под голландским флагом, — объявил Даппа.

— Завтра он поднимет французский, — сказал ван Крюйк, — ибо это должен быть «Метеор» — яхта Инвестора.

С наступлением темноты десятерым сообщникам стало можно передвигаться по палубе, не таясь. Остальных невольников равномерно распределили по вёслам. Аль-Гураб вручил Джеку длинный предмет, завёрнутый в чёрную ткань, и Джек с удивлением узнал свою янычарскую саблю. Она была в новых ножнах, наточенная и начищенная до блеска, однако Джек узнал выщербину от столкновения с Бурой Бесс под Веной. Видимо, сабля всё это время сберегалась у какого-то корсара. Больше всего Джеку хотелось нацепить её на пояс, но ему предстояло плыть, и сабля утянула бы его на дно. Так что пока он для практики перерубил ею якорные канаты. Теперь они не могли бы остановить галеру, даже если бы захотели, но после того, что планировалось совершить в ближайшие часы, останавливаться в пределах христианского мира было бы самоубийством. А на возню с кабалярингом не оставалось времени. Покончив с канатами, Джек отдал саблю Евгению, собиравшему некий мешок.

В период зимних штормов (когда позволяла погода) галиот с нынешним составом гребцов каждый день совершал двухчасовые прогулки по алжирской гавани ради того, чтобы научиться грести слаженно без барабанного боя. Сейчас он заскользил совершенно беззвучно — во всяком случае, так убеждал себя Джек. Он сидел на носу рядом с Даппой, натираясь смесью сажи и жира. Галиот двигался стремительно, подгоняемый начавшимся отливом. На жёрдочке, заменявшей галере «воронье гнездо», дежурил Вреж Исфахнян. Он уверял, будто видит поток огней в лесу между Бонанцей и Санлукар-де-Баррамеда: сотни (как они надеялись) бродяг с факелами пробирались по меткам, оставленным вчера сообщниками. Отправили их туда слухи, будто в ночь возвращения из Нового Света вице-король будет раздавать милостыню.

— Видно ли «Метеор»? — крикнул ван Крюйк.

— Может быть, фонарь-другой в море за мелью, но сказать трудно.

— Вообще-то это не важно, главное, что он здесь и начальник порта заметил его до темноты, — заметил Мойше. — Если «сеньор Каргадор» не напился в лёжку, то ходит сейчас по крепостной стене, изводится тревогой за груз на яхте и пристаёт к бомбардирам.

— Не пора ли нам начинать? — спросил Джек. — От меня разит так, словно я — свиное рёбрышко, которое моя дражайшая матушка позабыла вынуть из печки. Не худо бы искупаться.

— Думаю, пора, — отвечал ван Крюйк.

— Не пойми меня неправильно, — проговорил мистер Фут, — но я вновь говорю: «С Богом!» Вам обоим, тебе и Даппе.

— На этот раз я принимаю твоё напутствие с благодарностью, как и любые другие добрые пожелания, — сказал Джек.

— Увидимся на борту брига или никогда, — кивнул Даппа, и они с Джеком прыгнули в воду.

Будь Джек в здравом уме и знай он, что когда-нибудь влипнет в такой план, — ни в жисть бы не разболтал другим гребцам, что вырос в трущобах на берегу Темзы и частенько плавал в тёмной реке между стоящими на якоре кораблями, сжимая в зубах нож. Но сказанного не воротишь! В последние месяцы, пока другие сообщники отрабатывали свои роли, Джек восстанавливал прежние умения и наставлял в них Даппу. Африканец не умел хорошо плавать по той простой причине, что у него на родине реки кишат крокодилами и бегемотами. Однако жизнь научила его приспосабливаться, к тому же, как сформулировал сам Даппа, «есть вещи пострашнее, чем вымокнуть, так что — давай».

Теперь они с Джеком плыли по Гвадалквивиру, толкая перед собой огромную, почти в человеческий рост, бочку, вымазанную смолой и нагруженную тяжёлой цепью, так что край торчал над водой не больше, чем на ладонь. Сверху, как на барабан, натянули кожу, чтобы бочка не черпнула воды и не утонула. Тем временем гребцы, табаня, развернули галиот носом против течения, но Джек с Даппой этого уже не видели.

Они плыли по-собачьи, часто проверяя бочку, которую течение увлекало вместе с ними к морю. Если бы она набрала воды и начала тонуть, узнать об этом стоило как можно раньше, поскольку оба были привязаны к ней обмотанной вокруг запястья верёвкой. Ориентироваться можно было только по огням Бонанцы, где разбогатевшие в Новом Свете испанцы садились сейчас обедать. Джек хорошо запомнил окна вице-королевской виллы. Сейчас там в честь возвращения хозяина пылали все свечи. Однако Джек, к своей радости, видел и небольшую бродяжью армию под стеной.

Они едва не промахнулись мимо брига и в последние минуты вынуждены были изо всех сил плыть поперёк течения. Мощь реки и прилива несла их куда быстрее, чем они предполагали. Джек и Даппа врезались в якорный канат левого борта с такой силой, что он полоснул обоих по коже, оставив длинные ссадины. Бочка проплыла ещё несколько ярдов и застопорилась, чуть не стукнувшись о форштевень брига. Рывок едва не сдернул Джека и Даппу с каната, за который те цеплялись, как две улитки.

Несколько минут Джек обнимал тугой канат и просто дышал, закрыв глаза, пока Даппа, потеряв терпение, не ткнул его в бок. Тогда Джек выпустил канат и со всей силы поплыл против течения, преодолевая по нескольку дюймов за гребок, пока не добрался до другого якорного каната, уходящего в воду примерно в трех саженях от того, к которому Даппа уже привязался закреплённой на груди верёвкой. Джек сделал то же самое, чтобы освободить руки. Он не видел ни зги, но по времени Даппа уже должен был вынуть из бочки всё нужное. И впрямь, когда Джек потянул за верёвку, бочка двинулась к нему. Впрочем, свой конец Даппа не отпустил, и теперь бочка была между ними, как на растяжках, подальше от форштевня. Скоро Джек притянул её к себе и на ощупь отыскал среди холодных звеньев верёвку, потянул её на себя и закрепил на мокром якорном канате морским узлом, который мог завязать с закрытыми глазами. То же самое должен был сделать Даппа со своей стороны. Теперь оба якорных каната соединил свободно провисший трос. В середину его была вплеснёвана петля, называемая кренгельсом. За кренгельс крепилась цепь, превышающая длиной глубину реки в этом месте (которую они знали по сделанным ван Крюйком промерам) и весящая несколько сотен фунтов.

Поверх цепи лежали различные инструменты, в частности, два топорика, замотанные паклей, чтобы не брякали и, по выражению ван Крюйка, «не будили уток». Джек вытащил их один за другим и перебросил через плечо на плетёных холщовых ремешках. Когда внутри осталась только цепь, он наклонил бочку, чтобы речная вода залилась внутрь. Через несколько минут вес цепи притопил бочку, и трос, который Джек привязал к якорному канату, натянулся. Однако узел держал и не скользил.

Джек боялся, что теперь придётся долго ждать, но то ли они с Даппой провозились дольше, чем предусматривал план, то ли галиот двигался слишком быстро — во всяком случае, почти сразу до них донеслись крики, по большей части на турецком, но некоторые на сабире, чтобы поняла команда испанского брига: «Мы дрейфуем!», «Проснитесь!», «Якоря не держат!», «Гребцов по местам!».

Дозорные на бриге тоже услышали вопли, ударили в колокол и что-то заорали на флотском испанском. Джек набрал в грудь воздуха и нырнул. Перехватывая руки, он спустился по якорному канату, пока уши не заболели невыносимо, то есть сажени на две — глубже, чем осадка галиота, — и принялся резать канат. Работал он вслепую, двигая одну руку поверх другой, чтобы ненароком не оттяпать себе палец. Бесчисленные каболки с верещанием расходились под лезвием.

Одна из трёх стренг лопнула и начала распускаться — Джек почувствовал это щекой, поскольку зажимал канат между головой и плечом, — а две другие напряглись и застонали. Что происходило двенадцатью футами выше, Джек не знал. Если галера и приближалась, то совершенно беззвучно. И тут Джек скорее ощутил, чем услышал приглушённый удар. Он сжался, думая, что корабли столкнулись; из носа пузырями вырвался воздух. Глаза были по-прежнему плотно закрыты, но им предстало видение: бедного Дика Шафто за щиколотку выволакивают из Темзы. Не то же ли самое пережил Дик в последние мгновения? Джек прогнал несвоевременную мысль и вызвал в памяти образ ван Крюйка на крыше баньёла несколько недель назад, когда тот говорил: «В десяти футах от брига я прикажу ударить в барабан один раз, перед самым столкновением — два. Услышите вы, а если повезёт, то и бродяги на берегу, в таком случае они поднимут гвалт».

Джек яростно пилил трос. Он почувствовал, как вторая стренга распустилась веером, словно солнечные лучи, и почти одновременно — что галиот прямо над ним. Внезапно накатила паника, что путь к воздуху преграждает дощатый корпус. Дважды ударил барабан. Джек перерезал последнюю прядь, и канат взорвался у него в руке, как мушкет. Хлопок утонул в куда более мощном звуке — скрежещущем грохоте, будто исполины перекусывают деревья. Обрезанный конец взвился, хлестнув Джека по плечу, но вокруг шеи, как случалось во многих кошмарах на протяжении последних нескольких месяцев, не обвился.

Что-то жёсткое упиралось Джеку в спину — дно галиота! Доски обшивки находили одна на другую, как черепицы; ощупав их, он сразу понял, с какой стороны киль, а с какой — ватерлиния, и поплыл вверх. Вода силилась вытолкнуть его и прижать к галиоту, но он наконец вырвался на поверхность и с лающим звуком втянул воздух.

Над водой неслись крики, но никто не стрелял. Значит, всё шло по плану: испанцы узнали вчерашних незадачливых торговцев и не подумали, что на бриг напали. Перед самым столкновением корсары зажгли фонари по всей длине галиота, так что спросонок выбежавшим на палубу испанцам предстали скованные гребцы и охваченные паникой безоружные хозяева.

Галиот несло прочь от Джека, вернее, сносило его самого. Он развернулся в воде и увидел надвигающийся корпус брига — а может, течение затягивало Джека под него. Корпус у форштевня загибался вверх, чтобы скользить по волнам — точно так же он проедется по пловцу. Нос брига уже заслонил звёзды. Если за что-нибудь не уцепиться — затянет под корпус и протащит под килем. Он вынырнет или не вынырнет несколько минут спустя, живой или мёртвый, освежёванный тёркой моллюсков, наросших на бриг за долгое путешествие по Атлантике.

У Джека было средство спастись: два абордажных топора с длинными рукоятями, маленькими лезвиями и клювом на обухе. Джек развернул один клювом вперёд и ударил в корпус, однако вес руки и топора вдавил его под воду с головой. Течение ударило лицом и грудью о корпус, распластало всем телом по доскам, ракушки впились в кожу, словно рыболовные крючки. Клюв вошёл в доску, но не удержался. Джека потащило дальше, ракушки драли ноги, живот, грудь и лицо.

Происходило то самое, чего он боялся, — его протаскивало под килем. Внезапно топорик дёрнулся, пытаясь вырваться из руки, — зацепился за ракушку или застрял в проконопаченном стыке досок. Джек подтянулся; топор сперва держался, затем начал поддаваться — клюв сидел недостаточно крепко, чтобы Джек мог высунуть голову из воды. Однако у него оставался второй топорик. Поскольку Джеку всё равно нечем было себя занять, пока его топят и свежуют, он нащупал в воде второй топор, отвёл руку, превозмогая клятое течение, и со всей дури всадил клюв в корпус. За хрустом раковин последовал дивный звук входящей в древесину стали. Джек подтянулся на обеих руках, отвёл первый топор, вбил в корпус и из последних сил приподнял лицо над водой. Он вдохнул воздух пополам с водой, но хватило и этого. Ещё два удара, и над водой удалось поднять голову и плечи. Джек обмотал ремни топориков вокруг запястий и повис на минуту-другую, просто дыша.


Некоторое время казалось, что в мире нет ничего приятнее и важнее, чем дышать, но как только прошла первая новизна, Джек очнулся и попытался понять, что происходит.

Береговых огней было не видать, значит, их, как и планировалось, снесло вниз по реке. Вероятно, они по-прежнему были где-то между Бонанцей и Санлукар-де-Баррамеда. Однако бриг по-прежнему указывал носом вверх по течению, а якорные канаты оставались натянуты благодаря тяжёлой цепи, волочившейся по речному дну. В сумятице после столкновения с торговой галерой испанцы могли ещё не заметить, что бриг дрейфует.

На палубах — то есть для Джека всё равно что на другом континенте — происходил темпераментный обмен мнениями между мистером Футом и каким-то испанцем (судя по всему, старшим офицером). Последний, видимо, считал, что унижает мистера Фута перед всей командой, излагая тому азы постановки судна на якорь в речном устье. Мистер Фут всячески затягивал разговор, притворяясь, будто недопонимает практически каждую фразу. Его способность выворачивать наизнанку самые простые утверждения годами доводила товарищей до бешенства — теперь и ей сыскалось практическое применение.

Тем временем галерники старательно изображали крайнюю нерадивость — они очень медленно взялись за вёсла и приготовились грести. Да вот беда — различные декоративные элементы высокой кормы галиота зацепились за в высшей степени функциональные детали испанского бушприта, а именно — за мартин-гик (рангоутное дерево, отходящее вертикально вниз от эзельгофта бушприта) и проведённые через него штаги. Отцепляли их долго и с большим шумом, что было весьма кстати, поскольку в нескольких ярдах ниже кипела работа, от которой в других обстоятельствах проснулись бы мертвецы.

У брига было нечто вроде слепого пятна рядом с форштевнем. Сам форштевень представлял собой просто переднюю часть киля, выступающую над водой и поддерживающую носовую фигуру, бушприт и ограждение носа. Эта часть корабля рассекает волны и потому лишена портов, чреватых протечкой. Более того, с палубы увидеть её нельзя, разве что пойти в гальюн и просунуть голову в очко (что создателям плана представлялось маловероятным) либо вылезти на бушприт для постановки блиндов. Их сейчас никто ставить не собирался, но опасность оставалась, поскольку несколько матросов выбрались сюда, чтобы отцепить галиот.

С этим Джек ничего поделать не мог, поэтому сосредоточил внимание на более насущных обстоятельствах. Здесь собралась целая толпа! Евгений, Ниязи и Габриель спрыгнули с галиота перед самым столкновением и, очевидно, сумели зацепиться абордажными топорами лучше, чем Джек, — возможно, оттого что их предварительно не притопили. Они собрались на форштевне — толстом деревянном брусе, — вытащили из привязанных к лодыжкам мешков разнообразные инструменты, при помощи обмотанных тряпьём молотков вбили в него железные костыли, а на костыли навесили верёвки, на которых можно было стоять. Джек выпустил один из своих топоров и уцепился за верёвку. Евгений, тоже вымазанный смесью сажи и жира, едва угадывался выше, на другой верёвке. Он протянул руку и вытащил Джека из воды. Теперь оба распластались по корпусу сбоку от форштевня. Евгений пять раз хлопнул Джека по плечу, что означало «нас пятеро». Значит, по другую сторону форштевня закрепились Ниязи с Габриелем, и Даппа тоже сумел избежать килевания.

Следующий час прошёл в состоянии, близком к скуке. Сама по себе обстановка, разумеется, скуку не навевала, но у Джека не было других дел, кроме как висеть здесь и ждать избавления или смерти. Евгений сунул ему в руки мешок, где оказались штаны, пояс и янычарская сабля. Галиот отцепился и двинулся прочь, подгоняемый свежим ветром ругательств со стороны крайне раздражённых испанцев, которые почти сразу обнаружили, что их снесло отливом более чем на милю. Проверили якорные канаты и обнаружили, что они натянуты, но слабовато. Попытались выбрать якоря, которые оказались «нечисты», то есть запутались в верёвке, привязанной Джеком и Даппой. Изнутри корабля глухо донеслись крики и топот ног — это матросов погнали к вёслам.

Однако только те начали грести, как галиот — который всё это время крался следом — вылетел из темноты со скоростью, какая не снилась пузатому, обросшему ракушками бригу. Они едва не столкнулись носами, но галиот в последний миг повернул вправо (к облегчению Джека и остальных, которых иначе расплющило бы в лепёшку). Галерники подняли вёсла вертикально, и край галиота снёс все вёсла по левому борту брига, превратив его в птицу с отстреленным крылом.

Это была явная атака, первое непреложное свидетельство, что на бриг напали пираты. Капитан-испанец повёл себя так, как и предсказывал ван Крюйк: приказал выкатить пушку и выстрелом подать сигнал гарнизону в Санлукар-де-Баррамеда.

Однако единственный выстрел в ночи трудно истолковать однозначно, особенно когда стреляющий пытается сообщить нечто совершенно невероятное, например, что корсарская галера атаковала бриг вице-короля в одной из главных испанских гаваней. К тому же не успел бриг подать сигнал тревоги, как с другого корабля, дальше в море, прозвучали несколько выстрелов. То был «Метеор», французская яхта, пришедшая на закате под голландским флагом. Тут же с городских стен ему ответила нестройная пальба. Об этом договорился cargador metedoro, убеждённый, что на яхте для него товар, и не желающий утром обнаружить, что она в темноте села на мель.

Вскоре вице-королевский бриг, беспомощно крутящийся на воде, вынесло через мель в Кадисский залив, а никто в городе так и не понял, что же произошло.

Той ночью светила ущербная луна, и Джек смотрел, как она спускается вслед закатившемуся солнцу — раскалённый над кузнечным горном серебряный шар. Рваные клочья облаков лучились в её свете — с океана некстати шла новая погода, означавшая, что завтра преследователям будем помогать ветер. Да и сегодня свежий бриз со стороны Атлантики оказался на руку жертве. Матросы уже бежали по местам. Джек чувствовал, что испанцы вздохнули свободнее: опасное устье с мелями и стоящими на якоре кораблями осталось позади, теперь у них было довольно воды под килем и какой-никакой ветер. Через несколько минут они бы подняли паруса и отошли подальше от города, чтобы дожидаться рассвета без риска налететь на мель.

Испанцам было невдомёк, что галиот, снеся им вёсла, вышел в залив и преобразился в совершенно другое судно. В проходе между скамьями лежал неимоверно большой ковёр, свёрнутый в рулон длиной ярдов десять. Сейчас этот ковёр (если всё шло по плану) уже плыл, развёрнутый, где-то в Кадисском заливе. Его прежнее содержимое — прямой еловый ствол со склона Атласских гор, оструганный, заточенный, как игла, окованный железными обручами и снабжённый острым железным наконечником, — установили на носу галеры наподобие бушприта, но ниже, чтобы не путался в штагах и мартин-гиках. Железный наконечник должен был сейчас скользить над водой со скоростью десять узлов, имея пятидесятитонный галиот позади и один испанский бриг с сокровищами прямо по курсу.

План предполагал ударить бриг в раковину, то есть ближе к корме, где меньше больших пушек. Единственный минус состоял в том, что пятеро сообщников на форштевне не могли видеть приближающийся галиот (даже настолько, насколько вообще можно что-нибудь различить в млечном свете садящейся луны). Однако внезапные крики с другого конца брига стали для них сигналом к действию. Они выждали минуту, слушая удаляющийся топот ног, и забросили абордажный крюк на ограждение носа. Каждый потянул верёвку, убеждаясь, что крюк зацепился (за что и насколько прочно, судить не приходилось), дёрнул несколько раз для верности и повис над водой, болтаясь, как маятник.

Руки Джека, занемевшие на холодном океанском ветру, едва не разжались; он немного проехался по верёвке, прежде чем сумел уцепиться за неё ногами. Дальше оставалось только взобраться по ней, а поскольку занятие это было привычное, Джек, к собственному изумлению, первым перевалился через ограждение и почувствовал стосковавшимися ступнями прочные доски.

Он стоял в той части корабля, которая называется гальюн. Луна висела низко; мачты, такелаж и редкие человеческие фигуры представали серебряными столбами, палуба же, словно чёрный пруд, была совершенно невидима. На корме происходила сумятица. Разом грянули несколько пистолетных выстрелов, заставив Джека вздрогнуть. В тот же миг раздался звук мощного газоизвержения; Джек обернулся и увидел испанца, сидящего на скамье со спущенными штанами. Испанец ошалело смотрел на Джека, потом начал было вставать, но Джек навалился сверху, вдавливая плечо в живот противнику, чтобы не закричал. В конце концов он втиснул испанца задницей в очко, так что голые сверкающие коленки оказались устремлены в небо. Тот выбросил одну руку, словно абордажную кошку, к сложенному на скамье камзолу, на котором лежал заряженный пистоль, однако Джек мигом приставил ему к животу остриё янычарской сабли.

— Это я забираю, сеньор, — сказал он, беря свободной рукой пистоль.

Остальные как раз перебрались через ограждение, и вовремя, потому что в этот самый миг с кормы донёсся оглушительный треск. Джек не без пользы провёл несколько лет гребцом у берберийских корсаров, во всяком случае, он сразу узнал звук, с каким железный наконечник тарана входит в корпус европейского судна. Через мгновение палуба вздрогнула так, что все пятеро запрыгали, силясь удержать равновесие.

Ниязи вылез на палубу ближе всех к корме, и к нему тут же бесшумно метнулся со спины испанец с ножом в руке. Однако удар пришёлся по воздуху — Ниязи затылком почувствовал опасность и отскочил в сторону. В следующий миг он уложил противника ударом сабли наотмашь.

Даппа, Габриель, Евгений и Джек начали действовать, не сговариваясь. У плана были сложные части, но только не эта. На середине обеих мачт брига имелись платформы, называемые марсами, куда вели ванты. Сейчас фока-марс был свободен. Джек кинул пистолет Даппе; тот сунул оружие за пояс и полез вверх. Евгений заряжал пистоли, которые захватил с собой (не имело смысла брать их заряженными, порох бы всё равно промок). Джек и Габриель двинулись к корме вдоль левого и правого борта соответственно. Джек орудовал саблей, Габриэль — двуручным изогнутым мечом японского производства, который одолжил ему из коллекции трофеев некий капитан-корсар. Они рубили не головы, а фалы — тросы, пропущенные параллельными рядами через блоки и служащие для подъема и спуска реев, на которых держатся паруса.

Покончив с этим, Джек и Габриэль забрались по вантам на грот-марс, где трое испанских матросов запоздало увидели, что осаждены с двух сторон. Один выхватил пистолет и навёл на Джека, но Даппа с фока-марса прострелил ему руку. Через мгновение с палубы выстрелил Евгений, но промахнулся, если вообще куда-нибудь целил. Два невредимых испанца совершенно опешили, поняв, что их обстреливают с бака собственного корабля через мгновение после того, как протаранили с кормы — разумнее было оставить их растерянными и нерешительными, чем ранеными и злыми. Джек и Габриель вылезли на марс одновременно, под угрозой сабель разоружили двух невредимых матросов и настоятельно посоветовали обоим спуститься на палубу. Евгений забросил наверх два мушкета, всё ещё не заряженных.

Впрочем, это не имело значения. Ибо Иеронимо, стоящий на шканцах галиота, увидел подвиги Джека и Габриеля. Поднеся к губам тот самый рупор, в который всего несколько часов назад мистер Фут предлагал вице-королю ковры, он произнёс цветистую речь на безупречном испанском. Джек не настолько хорошо знал язык, но уловил упоминание о Нептуне (в чьих владениях они сейчас находились) и Улиссе (собирательный образ сообщников), который проник в некую пещеру (устье Гвадалквивира), обитель циклопа (вице-короля или его брига), и спасся оттуда, поразив циклопа в глаз заострённой палкой (уже без всяких метафор; они буквально так и сделали). Речь, гремящая из рупора, была бы великолепна, если бы не перемежалась божбою, от которой матросы пятились и осеняли себя крестом.

Завершив первую порцию риторических фигур, Иеронимо представился восставшим из преисподней Десампарадо (как будто могли ещё оставаться сомнения). Он напомнил испанскому капитану, что бриг полностью выведен из строя и дрейфует в Кадисском заливе, на марсах стоят вооружённые мушкетами захватчики, и (на случай, если кто-нибудь недостаточно испугался) соврал, будто пустотелый таран, находящийся сейчас внутри брига неподалёку от крюйт-камеры, начинён десятью фунтами пороха, которые взорвутся по одному его, Десампарадо, слову.

Джек имел удовольствие наблюдать весь спектакль из приватной ложи. Он слышал, как при первых же словах Десампарадо у испанцев вырвался общий вздох. Сражение окончилось в тот же миг. При упоминании пороха пистоли и сабли со звоном полетели на палубу. Капитан и один, может быть, два офицера готовы были драться, но это уже было не важно. Матросы, вымотанные переходом через Атлантику, не желали отдавать жизнь за то, чтобы вице-король стал чуточку богаче, когда всего в паре миль зазывно светились окна кабаков и борделей Санлукар-де-Баррамеда.

Шесть берберийских корсаров — в тюрбанах и с ятаганами — поднялись на борт брига вместе с остальными сообщниками. Двое корсаров при бичах и мушкетах остались на галиоте напоминать гребцам, что те по-прежнему под властью Алжира. Матросов разоружили, согнали на ют и направили на них фальконеты, заряженные картечью, возле которых поставили корсаров или соучастников с горящими факелами. Офицеров заковали в кандалы и закрыли в каюте, возле которой встал на страже корсар. Мистер Фут остался с пленными и сварил им шоколад: общий вердикт гласил, что наилучший способ не дать испанским офицерам выйти из ступора — это позволить мистеру Футу развлекать их лёгкой беседой.

Иеронимо повёл аль-Гураба, Мойше, Джека и Даппу в трюм, к ящику для ядер, сбил исполинский замок и откинул крышку. Джек, приученный жизнью везде ждать разочарования и подвоха, приготовился увидеть чугунные ядра или вообще ничего, кроме крысиного дерьма. Однако содержимое ящика блестело, как драгоценный металл — и блестело жёлтым.

Джеку вспомнилось, как он нашёл Элизу в подкопе под Веной.

— Золото! — воскликнул Даппа.

— Нет, так только кажется из-за света, — возразил Иеронимо, двигая факелом туда-сюда, — это серебряные чушки.

— Для чушек они слишком правильной формы, — заметил Джек. — Это слитки очищенного металла.

— И всё равно они серебряные — золото в Новой Испании не добывают, — упорствовал Десампарадо. Сейчас Джек кое-что понял насчёт превосходительнейшего дона Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконес Квинто: у того в голове сложилась легенда вроде тех, что записаны в ветхих книгах его предков. Легенда эта для него — единственный смысл жизни. Она заканчивается тем, что здесь и сейчас он найдёт груз серебряных чушек. Обнаружить нечто другое — злая насмешка судьбы; найти золото так же плохо, как не найти ничего.

Мысли Джека и возражения кабальеро прервал резкий звук. Раис вытащил из кошеля на поясе монету и бросил на слиток. Она зазвенела и улеглась — серебристо-белая на жёлтом бруске.

— Это пиастр, на случай, если вы забыли цвет серебра, — сказал Наср аль-Гураб. — Под ним — золото.

Мойше прочистил горло.

— Думаю, в еврейском языке нет подходящего слова, — промолвил он, — поскольку мы не рассчитываем на подобное счастье. Однако, если не ошибаюсь, христиане называют это благодатью.

— Я бы назвал это «цена крови», — сказал Даппа.

— Оно всегда было ценой крови, — заметил Иеронимо.

— Ты как-то рассказывал, что на серебряных рудниках Гуанохуато трудятся свободные, — напомнил ему Даппа. — Золото должно быть из Бразилии, где работают вывезенные из Африки рабы.

— Менее получаса назад ты на моих глазах выстрелил в испанского матроса — где тогда были твои принципы? — спросил Джек.

Даппа сверкнул глазами.

— Их пересилило нежелание увидеть, как моему товарищу выпалят в лицо.

Иеронимо сказал:

— План не предусматривал, что мы найдём золото вместо серебра. Теперь у нас в тринадцать раз больше денег, чем мы рассчитывали. Скорее всего дело кончится тем, что мы друг друга перебьём — возможно, сегодня же ночью.

— Твоими устами глаголет твой демон, — изрёк аль-Гураб.

— Мой демон всегда глаголет истину.

— Мы будем продолжать по плану, как если бы это было серебро, — объявил Мойше.

Иеронимо возмутился:

— Вы все или грязные лжецы, или недоумки! Очевидно, нам нет никакого резона отправляться в Каир!

— Резон есть, и самый что ни на есть основательный — там будет ждать Инвестор, чтобы забрать свою долю.

Сам Инвестор?! Или ты хочешь сказать, представители Инвестора? — встрепенулся Джек.

Мойше ответил:

— Это ничего не меняет, — но встревоженно переглянулся с Даппой.

— Я слышал, как один из чиновников паши шутил, будто Инвестор отправляется в Каир — ловить там Али Зайбака! — Раис хотел разрядить обстановку, однако, к собственному изумлению, добился прямо противоположного результата. Мойше покачнулся, как будто у него потемнело в глазах.

— Зачем тратить время на болтовню о каком-то французишке? — спросил Иеронимо. — Пусть сучий выблядок ловит свои химеры хоть на краю света, нам-то какая печаль?

— Ответ прост: он приставил нам нож к горлу, — отвечал аль-Гураб.

— Это как?! — воскликнул Джек.

— Яхта здесь не только для того, чтобы отвлекать гарнизон, — объяснил корсар. — Для этой цели сгодилась бы любая старая посудина.

— Турок говорит дело, — сказал Даппа Джеку по-английски. — «Яхта» означает «преследователь», и это самый быстроходный корабль, какой я когда-либо видел. Она может кружить вокруг нас, паля из пушек при каждом заходе.

— Так «Метеор» должен уничтожить нас, если мы рыпнемся, — проговорил Джек. — Но как французы узнают, что пора с нами кончать?

— Прежде чем двинуться отсюда, мы должны подать горном определённый сигнал. Если не подадим или подадим неправильный, яхта накинется на галиот, как львица на корзину с цыплятами, — сказал турок. — Подобным же образом мы должны подавать сигналы турецким галерам, которые будут сопровождать нас вдоль берберийского побережья, и французским кораблям, которые сменят их в Средиземном море.

— И ты, разумеется, единственный, кто знает эти сигналы? — со смехом полюбопытствовал Даппа, по обыкновению находя забавным то, что совсем не должно было развлекать.

— Хм… куда катится мир, если французский герцог не готов поверить на слово ватаге развесёлых удальцов вроде нас? — проворчал Джек.

— Интересно, знал ли Инвестор с самого начала, что на бриге золото? — произнёс Даппа.

— Интереснее, узнает ли он об этом завтра? — сказал Джек, глядя в глаза раису.

Аль-Гураб ухмыльнулся.

— На сей счёт сигнала не предусмотрено.

Мойше хлопнул в ладоши и провозгласил:

— Думаю, капитан старается выразить более общую мысль: даже если кто-нибудь… — взгляд в сторону Иеронимо, — склонен обратить неожиданную удачу в предлог для интриг и двурушничества, мы не получим возможности обмануть, предать или убить друг друга, если сейчас же не перетащим золото на галиот и не двинемся дальше.

— Это только оттягивание развязки, — вздохнул Иеронимо. Видно было, что хорошее настроение вернётся к нему не скоро. — Всё равно конечным итогом станут раздоры и кровавая баня.

Он нагнулся и двумя руками с сопением оторвал слиток от штабеля.

— Раз, — сказал Наср аль-Гураб.

Мойше шагнул вперёд и взялся за слиток, присел, поднатужился и поднял его из ящика.

— Не тяжелее деревянного весла, — объявил он.

— Два, — сказал раис.

Даппа, поколебавшись, взялся за слиток, словно золото было раскалено докрасна.

— Белые облыжно называют нас людоедами, — проговорил он, — и теперь я им стал.

— Три.

— Веселее, Даппа, — подбодрил Джек, — вспомни, что вчера ночью я мог убежать, но послушался беса противоречия.

— И что с того? — бросил через плечо Даппа.

— Четыре, — сказал аль-Гураб, глядя, как Джек берёт слиток. Джек двинулся по трапу вслед за чернокожим.

— У меня одного был выбор. И — что бы ни говорили кальвинисты — никто по-настоящему не погиб, пока сам себя не сгубил. Вы все — просто звери, которые отгрызают себе ноги, чтобы выбраться из капкана.

Когда, преследуемые Врагом

Ожесточённым, падали в провал

Стремглав под сокрушительной грозой

Разящих молний, жалостно моля

Спасения у бездны и в Аду

Ища убежища; когда в цепях,

На серном озере, стенали мы,

Не хуже ль было?[159]

Мильтон, «Потерянный рай»

Таран оставили у брига в заднице и двинулись на вёслах прочь примерно за час до рассвета. Один из корсаров играл на горне басурманский мотив. Почти весь прежний товар и балласт отправили за борт, пока золотые бруски передавали из рук в руки через палубу в галиот. К восходу солнца бриз превратился в устойчивый западный ветер. Первые лучи явили взглядам колоссальную гряду облаков, начинавшуюся где-то на западном горизонте и закрывшую половину неба. От такого зрелища любые моряки заспешили бы в безопасную гавань, даже если они не на беспалубной, лишённой якорей скорлупке, бегущей людского беззакония и Божьего гнева.

От Гибралтара их отделяло семьдесят или восемьдесят миль. В безветренную погоду на такой путь потребовалось бы более суток; сейчас они имели шанс добраться засветло.

Ван Крюйк смотрел не на облака, которые пока были в будущем, а на волны, которые с рассветом запенились белыми барашками.

— Они смогут делать узлов шесть, — сказал он, имея в виду преследователей-испанцев. — Этот красавчик — восемь, — кивая на «Метеор», как раз показавшийся вдалеке. Джек знал, что галиот, недавно очищенный от ракушек и покрытый восковой мастикой, под парусами и на вёслах тоже сможет развить восемь узлов.

Другими словами, сегодня они, возможно, могли бы уйти от яхты и обрести свободу, но прежде надо было бы одолеть корсаров на борту. А под конец дня им предстояло положиться на других корсаров для защиты от испанцев. Оставалось следовать плану.

Первые несколько миль от Санлукар-де-Баррамеда до Кадиса напоминали утреннюю прогулку в духе тренировочных рейсов вокруг Алжира. Однако «Метеор» — теперь под французским флагом — поднял все паруса и начал обходить их с запада. Возможно, французы просто проявляли бдительность, а может, готовились взять галиот на абордаж, отнять добычу и отправить их всех назад в рабство или на корм рыбам. Потому на подходе к Кадису галерники уже гребли изо всех сил. Два испанских фрегата вышли из гавани и дали по предупредительному выстрелу — очевидно, ночью из Бонанцы прискакали конные гонцы с известиями.

День превратился в одуряющий страшный сон, медленное нескончаемое умирание. Джек грёб, и его стегали бичом, потом роли менялись, и сам он стегал гребцов. Он стоял над дорогими ему людьми и видел только рабочий скот, бил их в кровь, чтобы гребли на йоту быстрее, а потом так же били его. Раис грёб, и собственные невольники рвали об него бичи. Галиот превратился в открытый ковш крови, волос и кожи, единое живое тело: скамьи — рёбра, вёсла — пальцы, барабан — сердце, бичи — оголённые нервы, пульсирующие в кишках корпуса. Таким был первый час, таким был последний; очень скоро всё стало невыразимо ужасно и оставалось таким беспрерывно, бесконечно, хотя и длилось всего день — так в недолгий кошмарный сон укладывается целое столетие. Другими словами, они выпали из времени, из истории, потому и летописать тут нечего.

Они начали возвращаться в человеческий облик только после заката, понятия не имея — где. На галере было явно меньше людей, чем на восходе, когда вёсла коснулись воды и пропел горн. Никто точно не знал почему. Джек смутно помнил, как множество рук перекидывали окровавленные тела через планширь и как его самого пытались выбросить за борт, но остановились, когда он задёргался. Джек думал, что мистер Фут не пережил этого дня, пока не услышал хриплое дыхание из темноты и не обнаружил бывшего владельца «Ядра и картечи» под куском парусины. Остальные сообщники тоже уцелели, во всяком случае, были на галиоте. Кто выжил, а кто нет в такой день, определить трудно. Ясно было одно: им уже никогда не стать прежними. Джек сказал про зверя, отгрызающего себе ногу, чтобы уменьшить моральные терзания Даппы, но сегодня метафора стала явью; даже если Мойше, Иеронимо и прочие ещё дышали и по-прежнему были на борту, какая-то их часть осталась позади, отгрызенная. В ту ночь Джеку не пришло в голову, что, по крайней мере для части из них, перемена могла быть к лучшему.

Из темноты закапал дождь. Они лежали животами на скамьях, давая воде промывать раны. Волны нахлёстывали на галиот с разных сторон. Некоторые боялись, что галиот налетит на мель у берегов Испании. Однако ван Крюйк — когда обрёл дар речи и закончил молиться о прощении своих грехов — сообщил, что видел Тарифу с левого борта, озарённую алым закатным светом. Итак, ветер вынес их в Средиземное море, справа были корсарские страны, и все они отныне принадлежали славному прошлому Испании.

Мальта и далее Конец августа 1690

— Со времён Пророка моё племя разводит верблюдов в зелёных предгорьях Дар-Нуба, в Кордофане, над Белым Нилом, — рассказывал Ниязи, покуда галиот неспешно скользил между Мальтой и Сицилией. — Вырастив, мы гоним их в Омдуман, что на слиянии Белого и Голубого Нила, а дальше ведомыми только нам тропами, когда вдоль Нила, когда через пустыню, в каирский Хан-эль-Халили. Это величайший базар верблюдов, и не только верблюдов, во всём мире. Также случается нам подниматься по Голубому Нилу и переваливать через горы в Аддис-Абебу либо далее, порою доходя до портов, откуда гружённые слоновой костью суда берут путь на Мокку.

В отличие от моего товарища Иеронимо я не горазд красиво излагать мысли и расскажу лишь, что в одном из таких походов многие мои сородичи заболели и умерли. Все в нашем племени — великие воины. Однако в том переходе мы так ослабли, что на горном перевале не смогли отбиться от дикарей, никогда не слышавших слов Пророка. А может, они слышали эти слова, но не вняли им, что ещё хуже. Короче, у них есть обычай, по которому юноша не считается взрослым и не может жениться, пока не оскопит врага и не принесёт верховному жрецу орхидеи его мужественности. Итак, мужчин моего племени, не умерших от болезни, выхолостили — всех, кроме меня. Я ехал позади каравана, чтобы предупредить, если на нас нападут сзади. Подо мной был великолепный скакун. Заслышав звуки сражения, я поскакал вперёд, моля Аллаха даровать мне смерть в бою. Однако, приблизившись, я услышал крики: вопили те, кого холостили, но я различил, как мой брат, уже кастрированный, зовёт меня по имени. «Ниязи! — кричал он. — Скачи прочь! Встретимся в караван-сарае Абу Гашима! Ибо отныне ты будешь мужем наших жён, отцом наших детей, Ибрагимом нашего рода!»

Из девяти слушателей восемь замерли в уважительном молчании, Джек же выставил ладони, словно чаши весов, покачал ими и опустил одну.

— Похлеще, чем дать язычникам отрезать себе муде.

Ниязи впал в ярость (что удавалось ему очень хорошо) и кинулся на Джека более или менее как леопард. Джек плюхнулся на зад и упал на спину, что было больно, поскольку она по-прежнему представляла собой один сплошной струп. Он изловчился коленями упереться Ниязи в рёбра и оттолкнуть того со всей силой. Ниязи рухнул навзничь, завопил, как перед тем Джек, и тут же его прижали к палубе Евгений и Габриель Гото. Прошло несколько минут, прежде чем он снова успокоился.

— Приношу извинения, — сказал египтянин со всей серьёзностью. — Я забыл, что ты претерпел ещё худшее увечье.

— Худшее? С какой это стати? — спросил Джек, всё ещё придумывая, как бы встать, не разодрав спину окончательно.

Ниязи повторил жест Джека с ладонями-весами.

— Мои сородичи по-прежнему могут, но не хотят, а ты хочешь, но не можешь.

— Удар засчитан, — пробормотал Джек.

— Поэтому теперь я вижу, что ты не обвиняешь меня в трусости, а значит, тебя можно не убивать.

— Воистину ты князь меж торговцев верблюдами, Ниязи, и как никто достоин стать Ибрагимом своего рода.

— Увы! — вздохнул Ниязи. — Я ещё не сумел оплодотворить ни одну из сорока своих жён.

— Сорока! — воскликнули разом несколько голосов.

— Считая нескольких, которые у меня уже были, тех, что мы купили в дороге и отправили домой другим путём, и тех, чьи мужья стали евнухами по вине дикарей, выходит около сорока. И все ждут меня в предгорьях Дар-Нуба.

Взгляд его затуманился, а внизу под рубашкой обрисовалась внушительная выпуклость.

— Я соблюдал себя, — объявил Ниязи, — воздерживаясь от греха Онана, даже когда ифриты и суккубы искушали меня в ночные часы. Ибо, изливая семя, я умерил бы свою ярость и ослабил решимость.

— Ты не добрался до караван-сарая Абу Гашима?

— Напротив. Я приехал туда и стал дожидаться сородичей, понимая, что ожидание будет долгим: люди, претерпевшие такое увечье, не смогут подолгу ехать на верблюдах. Через две ночи с верховьев Белого Нила пришёл караван, нагруженный слоновой костью. Арабы-караванщики увидели моё искусство в обращении с верблюдами и предложили мне пойти с ними погонщиком до Омдумана, лежащего в трёх днях пути к северу. Я согласился и наказал Абу Гашиму передать моим братьям, что вернусь меньше чем через неделю.

Однако в первую же ночь арабы скрутили меня и надели мне ошейник. Полагаю, они хотели оставить меня при себе в качестве погонщика и мальчика для утех. Однако, не доходя до Омдумана, они остановились в неком оазисе неподалёку от турецкого каравана. Начался обычный торг: арабы сложили в кучу товары, которые хотели обменять (по большей части слоновую кость), между двумя лагерями и удалились. Турки осмотрели добро, оставили свой товар (табак, ткани, железо в слитках) и удалились. Так продолжалось долго. Наконец меня добавили к груде арабского товара. Турки вышли и забрали меня со всем арабским добром, а клятые арабы забрали турецкое добро, после чего оба каравана пошли своей дорогой. Турецкий добрался до Каира, и там я попытался бежать, зная, что мои сородичи в определённое время года (а именно в августе) будут в Хан-аль-Халили. Увы, меня выдал другой невольник. Позже я оторвал ножку от табуретки и забил его до смерти. Турки поняли, что в Каире со мной сладу не будет, и продали меня алжирскому корсару, зашедшему в порт с грузом белокурых кармелиток.

Джек вздохнул.

— Есть в невольничьих историях некое однообразие, некий бесконечный повтор, так что я (кстати, о белокурых невольницах) временами готов согласиться с милой Элизой, не одобрявшей эту практику в целом.

— Насколько я понял из твоих рассказов, тоже не лишённых повторов, — заметил Даппа, — она осуждала рабство по причинам моральным, а не потому, что невольников скучно слушать.

— Я бы тоже выдумал какие-нибудь разэдакие резоны, если бы коротал время за вышивкой и купаниями.

— Я не знал, что ворочать деревянным веслом — столь большая нагрузка для твоего интеллекта, — сказал Даппа.

— Пока английская лихорадка не прогнала французскую хворь, никакого интеллекта у меня не было. Когда я буду богат и свободен, то выдумаю сто и один довод против рабства.

— Достанет и одного, — процедил Даппа.

Джек почувствовал, что надо сменить тему, и повернулся к Врежу Исфахняну, который сидел на корточках, курил турецкий табак и наблюдал за беседой.

— О, по сравнению с прочими моя история тривиальна, — сказал Вреж. — Как ты, вероятно, помнишь, мой брат Артан разослал в разные места письма с вопросами касательно рынка страусовых перьев. Ответы убедили его, что бедственное положение нашей семьи можно поправить, если наладить оборот товаров через Северную Африку. С этой целью меня отправили в Марсель. Оттуда на каботажных судах я попытался добраться вдоль Балеарского побережья Испании до Гибралтара, где предполагал начать переговоры с торговцами. Однако я не предусмотрел, что прибрежные воды южнее Валенсии кишат пиратами-маврами, чьи предки некогда владели Андалусией. Они знают укромные бухточки и мели, как…

— Ладно, ладно, ты убедил меня, что это и впрямь рядовая история галерника, — сказал Джек, подходя к борту и (очень осторожно) потягиваясь. Он взял бурдюк и выжал в рот струйку затхлой воды, потом встал на скамью, чтобы осмотреть скользящую вдоль борта Мальту. Он только сейчас осознал, что остров маленький и надо разглядеть его, пока можно. — Я, собственно, о другом: как ты оказался на моей скамье?

— Неумолимое течение невольничьего рынка прибило меня к Алжиру. Хозяин узнал, что я умею не только грести, и посадил меня счетоводом на базаре, где корсары продают и обменивают награбленное. Позапрошлой зимой я познакомился с Мойше, когда тот расспрашивал о рынке фьючерсов на выкуп невольников. Мы много беседовали, и передо мной начали вырисовываться очертания его плана…

— Он рассказал тебе про Иеронимо и вице-короля?

— Нет, о них я узнал в ту же ночь, что и ты.

— Так как же ты говоришь, что начал понимать его план?

— Я понял основной принцип: что кучка невольников, по одиночке имеющих минимальную рыночную цену, может заметно подорожать при разумном объединении в коллектив… — Вреж покачался на пятках и скривился, щурясь от солнца. — На вашем ублюдочном сабире трудно подобрать слова, но план Мойше состоял в том, чтобы синергетически организовать добавленную стоимость различных конкурентоспособных характеристик в виртуальную общность, чьё целое больше суммы составных частей…

Джек непонимающе таращил глаза.

— По-армянски выходило куда лучше, — вздохнул Вреж.

— Как же ты оказался на самом дне невольничьего рынка? — спросил Джек. — Знаю, что твоя семья не самая богатая, но мне казалось, она заплатит сколько угодно, чтобы выкупить тебя из Алжира.

Лицо Врежа застыло, как будто он узрел Медузу-Горгону на высоком берегу Мальты. Джек понял, что по армянским меркам вопрос бестактный.

— Ладно, — сказал он. — Ты прав, не важно, почему родные не могут или не хотят тебя выкупить. — И, поскольку Вреж всё равно молчал, добавил: — Больше не буду спрашивать.

— Спасибо. — Вреж выдавил это слово, как будто горло ему стискивала гаррота.

— И всё равно удивительно, что мы оказались за одним веслом, — продолжал Джек.

— Зимой Алжир кишит несчастными галерниками, мечтающими измыслить путь к свободе. — Голос Врежа по-прежнему звучал сдавленно, однако бешенство, или горе, или что там на него накатило, постепенно шло на убыль. — Поначалу я счёл Мойше одним из таких прожектёров. Однако по мере наших бесед я понял, что он человек умный, и решил связать с ним свою судьбу. Когда же я узнал, что у Мойше есть сосед по скамье, Джек Шафто, то увидел в этом знак Божий. Ведь я твой должник, Джек.

— Ты?!

— С тех самых пор, как ты бежал из Парижа. В ту ночь все мы в моей семье стали твоими должниками. Если надо, мы отправимся на край света и продадим душу, чтобы расплатиться.

— Не может быть, чтобы ты говорил про те треклятые перья!

— Ты доверил их нам, Джек, и назначил нас своими комиссионерами.

— Да они не стоили ломаного гроша. Пожалуйста, не думай, будто ты мне чем-то обязан.

— Это вопрос принципа, — упорствовал Вреж. — Посему я составил собственный план, не менее сложный, чем план Мойше, пусть и не столь занимательный. Не буду утомлять тебя подробностями, скажу лишь, что меня продали на твою галеру, Джек, и сковали с тобою одной цепью — хотя стальные узы ничто в сравнении с узами долга и обязательств, связавшими нас в Париже в 1685 году.

— Очень любезно с твоей стороны, — отвечал Джек. — А теперь слушай. Я не люблю оставаться в долгу, но знать, что кто-то считает себя моим должником, — ещё хуже. Так что как доберёмся до Каира, я соглашусь принять несколько лишних фунтов кофе или чего ещё в качестве платы за страусовые перья, и мы сможем идти каждый своей дорогой.


Пройдя со штормовым ветром Гибралтарский пролив, они несколько дней пережидали непогоду в Альборанском море, предбаннике Средиземного. Когда буря утихла, двинулись к юго-востоку, держа курс на вершины Атласских гор, пока не вышли к берберийскому побережью возле корсарского порта Мостаганем. Там не остановились — отчасти потому, что не было якорей, отчасти, видимо, потому, что Наср аль-Гураб получил строгий наказ не общаться с внешним миром, пока они не достигнут цели. Довольно скоро из укромной бухточки выскользнула бригантина и подошла к галиоту, держась, правда, на расстоянии выстрела из лука. Некоторое время капитаны перекликались по-турецки, потом два корсара и Даппа сели в ялик и забрали с бригантины пресную воду и другие припасы. После этого бригантина сопровождала их до самого Алжира. Двигались медленно, поскольку за вёсла почти не брались — никто не хотел, большинство и не могло, а раис не настаивал.

В Алжире почти всех обычных гребцов перевезли в Пеньон, испанскую крепость на острове, и заперли там, чтобы не разболтали об увиденном. Из крепости доставили деревянные ящики, куда сообщники упаковали слитки, переложив их соломой, чтобы не звякали. Только после того, как ящики надёжно заколотили, на борт впустили свежих — и ничего не ведающих — гребцов.

Ещё им привезли новый барабан. В день после избавления от испанцев и шторма Джек Шафто торжественно выбросил старый за борт. Это был большой полубочонок, обтянутый сверху коровьей шкурой, с шерстью, кроме тех мест, где она вытерлась от ударов. Пегая буро-белая, она напоминала неподписанную карту. Барабан упорно плыл рядом с галиотом, пока Джек не оттолкнул его веслом. Тем временем Иеронимо ознаменовал победу по-своему: оглядев полумёртвых гребцов и залитые кровью скамьи, он провозгласил: «Мы все отныне кровные братья». Джек, со своей стороны, видел кучу серьёзных изъянов в идее породниться с Иеронимо, однако оставил свои соображения при себе, чтобы не портить праздник. Иеронимо включил в число новообретённых братьев всех галерников, а не только десятерых заединщиков, и пообещал выкупить их за счёт своей доли. Те, кто понимал, о чём речь, только закатывали глаза. День ото дня посулы Иеронимо росли как грибы после дождя. В конце концов он договорился до того, что надо построить или купить трёхмачтовый корабль и с командой освобождённых рабов отправиться на поиски неоткрытых земель. Правда, по мере приближения к Алжиру кабальеро всё больше впадал в тоску и вскоре вновь начал предрекать кровавую баню в Египте или даже у Мальты.

В сопровождении ещё одного, более тяжело вооружённого галиота они покинули Алжир с надеждой никогда больше его не увидеть. Гребли на восток, минуя один корсарский порт за другим, пока не оставили позади Тунисский залив и не достигли мыса Эт-Тиб, острого каменистого ятагана, нацеленного на Сицилию в сотне миль к северо-востоку. Здесь отправили на берег почти всех гребцов, за исключением десяти-двенадцати, и под парусом вышли в открытое море. Впервые с бегства от Бонанцы они не видели берега. Раис немедля приказал спустить турецкий флаг и поднять французский.


Замаскировавшись таким образом — если смену флага можно назвать маскировкой, — они проплывали теперь под пушками различных средневековых крепостей, выстроенных всевозможными эзотерическими орденами на утёсах с северной стороны пролива. Пушки молчали, и через несколько часов, когда галиот обогнул мыс, стало ясно почему: в заливе под белыми террасами и увитыми зеленью стенами Ла-Валетты стоял на якорях целый французский флот. Не только купеческие суда — хотя их тоже было не меньше десятка, — но и боевые. Два многопушечных фрегата и рой быстроходных галер.

И — как первым заметил ван Крюйк — здесь же был «Метеор». Очевидно, он из Гибралтарского пролива направился прямиком к Мальте, чтобы встретить галиот вместе с остальным флотом. Джек одолжил подзорную трубу и увидел на бизань-мачте «Метеора» флаг с гербом, о который — в виде барельефа — едва не размозжил голову в парижском особняке д'Аркашонов.

— Королевские лилии и негритянские головы, — объявил он. — Инвестор здесь собственной персоной.

— Наверное, прибыл через Марсель, — заметил ван Крюйк.

— То-то мне почудилось, что приванивает тухлой рыбой, — сказал Джек.

Галиот тоже сразу увидели и узнали. Через несколько минут от «Метеора» подошла лодка с французским офицером и полудюжиной гребцов. Офицер поднялся на галиот и провёл быструю инспекцию — убедился, что команда подчиняется капитану и судно готово к дальнейшему плаванию. Он вручил раису несколько запечатанных писем и отбыл.

— Интересно, почему он просто не захватил нас вместе с грузом? — пробормотал Евгений, держась за ванты и глядя на военные корабли.

— Потому же, почему этого не сделал паша в Алжире, — отвечал Мойше.

— У герцога множество общих дел с корсарами, — добавил Джек. — Он не смеет ссориться с пашой, нарушая условия плана.

— Я ждал более пристального осмотра, — сказал мистер Фут, обнимая себя руками, как от холода, и беспокойно косясь на ящики с золотом.

— Он знает, что мы что-то забрали с вице-королевского брига. Что-то ценное, раз мы рисковали жизнью, оставаясь перед Санлукар-де-Баррамеда несколько часов и перетаскивая это к себе. Если бы мы не нашли ничего, то сразу рванули бы прочь, — объяснил Джек. — Тут ничего и осматривать не надо.

— Но знает ли он, что это? — спросил мистер Фут. Сейчас их могли слышать другие гребцы, поэтому он говорил обиняком.

— Ему неоткуда знать, — сказал Джек. — С галиотом он общался посредством горна, о сигналах договаривались заранее, и вряд ли был сигнал для тринадцати.

Слово «тринадцать» означало у них «в двенадцать или тринадцать раз больше денег, чем мы рассчитывали».

— И всё же мы знаем, что алжирский паша отрядил вперёд быстроходное судно с приказом не пускать нас во все левантийские порты.

— Во все, за исключением одного, — поправил Евгений.

— Разве он не мог сообщить на Мальту о тринадцати?

Подошёл Даппа.

— Вы забываете задать очень любопытный вопрос, а именно: знает ли паша?

У мистера Фута лицо стало скандализованное, у Евгения — задумчивое.

— Ещё бы ему не знать! — вскричал мистер Фут.

Даппа спросил:

— Ты не заметил, что всякий раз, как раис говорит с кем-то, не знающим о тринадцати, он старается, чтобы рядом оказался я?

— Единственный из нас, кто понимает турецкий, — заметил Евгений.

Джек:

— Думаешь, аль-Гураб хранит тринадцать в тайне?

Евгений:

— Или хочет нас в том уверить.

Даппа:

— По-моему, просто даёт нам это понять.

Мистер Фут:

— С какой целью?

Даппа:

— Когда Иеронимо произносил речь о кровных братьях, а вы все закатывали глаза, я случайно взглянул на Наср аль-Гураба и увидел, как он сморгнул слезу.

Мистер Фут:

— Ну и ну! Поразительно!

Джек:

— Кабальеро, аристократу до мозга костей, трудно было признать то, что мы все давно чуяли нутром, а именно, что здесь, среди обездоленного отребья, мы нашли своё естественное место в мире. Может быть, раиса тронул суровый пафос этой сцены.

Даппа:

— Раис — берберийский корсар. Такие, как он, обращают в рабство испанских грандов забавы ради. Я думаю, он встал на нашу сторону.

Мистер Фут:

— Тогда почему он не скажет этого прямо?

Даппа:

— Может быть, он и говорил, а мы не слушали.

Евгений:

— Если таков его план, то всё решится на Мальте. Быть может, он просто не торопится раскрывать карты.

Джек:

— Тогда всё определит письмо, которое доставил француз. И, к слову, сдаётся, мы задерживаем церемонию.

Наср аль-Гураб удалился в тень шканцев вместе с остальными сообщниками, и теперь все нетерпеливо поглядывали в сторону четвёрки. Когда Джек, Даппа, Евгений и мистер Фут подошли, раис пустил письмо по кругу, чтобы все разглядели красную восковую печать. Джек увидел, что она не сломана. Он почти ожидал, что на ней будет оттиснут герб д'Аркашонов, но это оказался какой-то флотский символ.

— Я не умею читать, — сказал Джек.

Когда письмо вернулось к раису, тот сломал печать и развернул бумагу.

— Латинские буквы, — посетовал турок и отдал письмо Мойше, который произнес: «Оно на французском». Вреж Исфахнян, когда послание добралось до него, объявил, что оно не на французском, а на латыни, и передал бумагу Габриелю Гото, который и перевёл письмо — хотя Иеронимо и заглядывал ему через плечо, морщась или кивая в зависимости от качества перевода.

— Оно начинается с описания очень большого недовольства в домах вице-короля и Хакльгебера в день после нашего приключения, — начал иезуит на сабире со своим чудным акцентом, но его слова едва не утонули в хохоте Иеронимо, потешавшегося над чем-то, что Габриель выпустил. Тот подождал, пока Иеронимо уймётся, и продолжил: — Он пишет, что его дружба с нами крепка, и советует не бояться того, что каждый порт в христианском мире кишит сейчас лазутчиками и наёмными убийцами, жаждущими получить награду за наши головы, которую объявил Лотар фон Хакльгебер.

Несколько слушателей обеспокоенно поглядели на Ла-Валетту, проверяя, можно ли достать их оттуда из ружья или даже из пушки.

— Он хочет нас застращать, — фыркнул Евгений.

— Простая формальность, — вставил Джек. — Как это зовётся?..

— Вступление, — подсказал Мойше.

Габриель продолжал:

— Он пишет, что получил с быстроходным судном известия от паши, и знает, что всё прошло в точности по плану.

— В точности?! — с лёгкой тревогой переспросил Мойше, изучая лицо аль-Гураба. Раис спокойно выдержал его взгляд и пожал плечами.

— Соответственно он не видит причин отступать от плана. Как условлено, он одолжит нам четыре дюжины гребцов, чтобы мы не отстали от флота по пути в Александрию. Припасы доставят через несколько часов. Тем временем с яхты пришлют шлюпку за раисом и старшим янычаром, дабы те выбрали гребцов.

Тут все заговорили разом, и прошло некоторое время, прежде чем отдельные разговоры удалось соединить в один. Мойше добился этого, ударив в барабан. Все смолкли — звук, которому каждый из них привык подчиняться, напомнил, что они по-прежнему числятся невольниками в конторских книгах алжирского казначейства.

Мойше:

— Если Инвестор не узнает про тринадцать до Каира, то потребует объяснить, почему мы не сказали сразу! — (укоризненно глядя на раиса). — Он поймёт, что мы собирались его надуть, а потом струхнули.

Ван Крюйк:

— Какая нам печаль, что этот паскудник будет о нас думать? Мы не собираемся впредь вести с ним дела.

Вреж:

— Это недальновидно. Власть Франции в Египте — и особенно в Александрии — очень сильна. Он может крупно нам навредить.

Джек:

— Кто сказал, что он вообще узнает про тринадцать?

Иеронимо злорадно рассмеялся.

— Началось!

Мойше:

— Джек, он рассчитывает получить свою долю серебряными чушками. У нас их нет!

Джек:

— А зачем отдавать ему хоть что-нибудь?

Ван Крюйк, с мрачным весельем:

— Продолжая скрывать то, что раис скрывал до сих пор, мы сговариваемся нагреть Инвестора на двенадцать тринадцатых его законной доли. Так чего щепетильничать из-за оставшейся тринадцатой части?

Мойше:

— Согласен, что Инвестора надо дурить во всём либо ни в чём. Однако я за открытость. Если просто следовать плану и отдать Инвестору сколько причитается, мы будем свободны и при деньгах.

Иеронимо:

— Если он не решит нагреть нас.

Мойше:

— Но сегодня это не более вероятно, чем было прежде!

Джек:

— По-моему, это всегда было очень вероятно.

Евгений:

— Мы не можем рассказать Инвестору про тринадцать здесь и сейчас. Он объявит, что прежде мы молчали с целью его надуть, и под этим предлогом захватит галиот.

Ван Крюйк:

— Евгений зрит в корень.

Джек:

— Евгений видит Инвестора насквозь.

Мойше обхватил голову руками и принялся тереть голые места там, где прежде росли пейсы. У Врежа Исфахняна было такое лицо, будто его укачало. Иеронимо вернулся к мрачным предсказаниям, которых никто не слушал. Наконец Даппа сказал:

— Нигде в мире мы не будем так уязвимы, как здесь и сейчас. Самое неудачное время открывать тайну.

Все молча с ним согласились.

— Ладно, — постановил Мойше. — Скажем ему в Египте и будем надеяться, что он на радостях от нечаянно привалившего богатства простит нам прежний обман. — Он помолчал и вздохнул. — Ещё вопрос: зачем ему раис и старший янычар, чтобы забрать гребцов?

— Так принято, — отвечал раис. — Странно было бы, если бы он поступил иначе[160].

— Помните, что мы имеем дело с французским герцогом, а он будет во всём держаться правил, — добавил Вреж.

— Только один из нас может сойти за янычара, — сказал Джек. — Дайте мне тюрбан и остальное.


— Даже если герцог посмотрит мне прямо в лицо, он вряд ли меня узнает, — сказал Джек. — В его доме моё лицо было почти всё время закрыто — иначе бы он не принял меня за короля Луя. Я убрал шарф от лица в последнее мгновение.

— Но если в твоём рассказе есть хоть капля правды, — возразил Даппа, — таких драматических мгновений не видывали в театре…

— К чему ты клонишь?

— За этот миг твоё лицо навсегда запечатлелось в памяти герцога.

— Надеюсь, что да!

— Джек, Джек, — мягко возразил Мойше, — ты должен надеяться, что нет.

Только Мойше, Даппа и Вреж знали, что Инвестор последние несколько лет прочёсывает все бухточки и рифы Средиземного моря в поисках человека, которого мусульмане называют Али Зайбак. Мойше и Даппа отправились вслед за Джеком к мешку с одеждой, изводясь и ломая руки. Вреж был совершенно спокоен.

— Тогда Джек был длинноволосый, заросший щетиной и куда плотнее. Теперь его лицо и голова выбриты, а сам он исхудал и загорел дочерна. Думаю, его вряд ли узнают — если он не станет снимать штаны.

— За каким дьяволом мне их снимать? — огрызнулся Джек.


Подошла шлюпка. Джек и раис спустились в неё. Даппа отправился с ними в качестве переводчика — все решили, что Джеку не стоит обнаруживать знание языка французских бродяг. Шлюпка доставила их вовсе не на «Метеор», но в ту часть гавани, где у длинного каменного пирса стояло не менее десятка французских боевых галер. Два босоногих французских моряка привязали шлюпку к концу пирса. Шёл отлив, так что аль-Гурабу, Джеку и Даппе пришлось выбираться на раскалённый пирс по веревочной лестнице. Здесь их встретил тот же молодой офицер, что утром доставил письмо, — горбоносый, с неправильным прикусом. Он небрежно поклонился. Адъютант представил их офицеру и назвал его имя: Пьер де Жонзак.

— Передай мсье де Жонзаку, что у него невероятно маленькие ноздри, — сказал Джек на самом вульгарном сабире, какой только мог изобразить. — Должно быть, это помогает ему в общении с господином.

— Ага янычар приветствует тебя как воин воина, — неопределённо перевёл Даппа.

— Вырази ему мою радость по поводу того, что он самолично взял на себя ответственность за доставку нас и нашего груза в Каир, — сказал раис.

Даппа перевёл. Лицо Пьера де Жонзака напряглось. Зрачки расширились, а ноздри в то же время сузились, как если бы их связывала верёвочка.

— Он слабо понимает и сильно злится, — уголком рта проговорил Даппа.

— Если мы не выберем хороших гребцов, то отстанем от конвоя. Голландским или калабрийским пиратам достанется груз… — начал турок.

— …о природе которого мы знать не знаем, — подхватил Джек.

— …но которым герцог почему-то очень дорожит, — закончил Даппа, догадываясь, к чему клонит раис. Когда он перевел это на французский, Пьер де Жонзак сморгнул. На мгновение лицо у него стало такое, как будто сейчас он прикажет их выпороть.

Тем не менее офицер повернулся на каблуках и повёл их вдоль пирса. Корпуса французских галер — низкие, как шлёпанцы, и узкие, как ножи, — были не видны с пирса, но на каждой, помимо двух мачт, имелись высокие бак и ют, чтобы поднять пушки и вооружённую команду как можно выше над неприятелем. Надстройки эти, украшенные, позолоченные и расписанные в лучшем барочном духе, словно висели в воздухе, покачиваясь на волнах. Зрелище казалось на удивление мирным, пока все не подошли вместе с де Жонзаком к краю пирса и не заглянули в одну из галер: зловонную канаву, заполненную сотней голых людей, скованных по пятеро за щиколотки и запястья. Многие дремали, но как только наверху показались лица, не спящие принялись выкрикивать оскорбления и разбудили остальных. Теперь кричали все:

— Эй, чурек! Спускайся и садись на моё место!

— У тебя классная задница, черномазый! Нагнись-ка и покажи её нам как следует!

— Куда изволите сегодня грести?

— Возьмите меня! Мои соседи храпят!

— Возьмите его! Он слишком много молится!

И так далее. Все орали, звенели цепями и топали ногами, так что корпус галеры гудел, словно барабан.

Je vous en prie![161] — сказал Пьер де Жонзак, указывая рукой.

Очевидно, предполагалось, что они возьмут по несколько гребцов с каждой галеры. Вскоре определился и ритуал: они перебирались по сходням с пирса на ют и вступали в переговоры с капитаном, который любезно предлагал заранее отобранных каторжников — всякий раз последних чахоточных доходяг. Наср аль-Гураб тыкал их в грудь, осматривал зубы, щупал колени и презрительно фыркал, после чего начинался торг. Используя Даппу в качестве переводчика, аль-Гураб вынужден был отвергать каторжников по одному, начиная с самых жалких, и те отправлялись в орущую бучу прикованных к скамьям бродяг, контрабандистов, карманников, дезертиров, душителей, военнопленных и гугенотов. Дальше требовалось подобрать замену, что влекло за собой новый торг, а также ненавидящие взгляды, словесные оскорбления, блеф и всевозможные проволочки со стороны унтер-офицеров, не говоря уж о бесконечном снятии и надевании цепей. Шлюпка могла доставить на галиот не больше десяти каторжников за раз, следовательно, предстояло сделать пять рейсов.

Аль-Гураб надеялся вымотать французов своей неторопливостью, но вскоре стало ясно, что время на стороне капитанов, которые прохлаждались в каютах, и Пьера де Жонзака, попивавшего шампанское под огромным зонтом от солнца, покуда Джек, Даппа и аль-Гураб вдыхали вонь и слушали нескончаемую брань галерников. Они набрали примерно две шлюпки относительно хороших гребцов, после чего вконец одурели и теперь мечтали об одном: покончить с этим делом, сохранив хоть какую-то видимость достоинства. Много каторжников провёл в тот день Джек между скамьями. Иных приходилось тащить через всё стопятидесятифутовое судно. Каждый остающийся считал своим долгом что-нибудь крикнуть уводимому:

— Надеюсь, басурмане будут дрючить тебя так же часто, как ты ныл про жену и детей в Тулузе!

— Черкни из Алжира письмецо, говорят, там погода хорошая!

— Прощай, Жан-Батист, да пребудет с тобой Бог!

— Не позволяй корсарам нас таранить, я против них ничего не имею!

Оставалось набрать последний десяток гребцов, когда Джека, стоявшего в проходе галеры (раис тем временем пререкался с унтер-офицерами), на мгновение ослепила яркая вспышка света. Он сморгнул. Вспышка погасла и тут же снова ударила ему в глаза — яркая, как от солнца, но бьющая откуда-то из галеры. На третий раз он загородился ладонью, сощурился и увидел, что свет бьёт с середины скамьи правого борта, ближе к носу. Джек двинулся туда под гомон каторжников, которые увидели солнечный зайчик на его лице и теперь, хохоча, молотили кулаками по скамьям.

Добравшись до носовой части вёсельной палубы, Джек уже не мог вспомнить, откуда била вспышка, но тут она вновь ударила ему в глаза, потускнела и стала многоугольником серого стекла в руке одного из каторжников. Джек и раньше догадался, что это зеркальце — одно из немногих сокровищ, которые дозволялось иметь гребцам. Выставив его в вёсельный порт или подняв над головой, можно было заметно увеличить обзор. А вот пускать зайчики в глаза свободному не следовало — тот мог, разозлившись, конфисковать либо разбить зеркальце.

Джек посмотрел в лицо нахалу, вздумавшему шутить с ним шутки, и узнал мсье Арланка, которого последний раз видел в куче навоза на французском постоялом дворе.

Джек раскрыл рот; мсье Арланк приложил палец к губам, едва заметно мотнул головой и указал глазами в общем направлении Сицилии. Внимание Джека каталось по гавани, как пушечное ядро по палубе, пока не попало в ямку и не остановилось. Он ясно увидел магометанского вида полугалеру, то и дело исчезавшую во вспышке вроде той, что пускал зеркальцем мсье Арланк.

Это был их галиот.

В первый миг Джек подумал, что новые гребцы подняли мятеж, и его товарищи сигналят, прося помощи. Но нет: вспышка била не со шканцев, где те бы оборонялись в случае мятежа, а откуда-то ниже и ближе к середине — из вёсельного порта. Кто-то из новых гребцов, вероятно, уже прикованный к скамье, подавал сигналы — кому?

Джек повернулся к пирсу, на который уже легла тень высоких замков и скал Мальты. Держа ладонь козырьком, он различил ползущее по камню пятнышко голубоватого света. Зеркальце держала нетвёрдая рука на качающемся судне, поэтому зайчик то взмывал в небо, то нырял в волны, однако всякий раз возвращался и полз по пирсу к определённой точке. Проследив за ним взглядом, Джек увидел Пьера де Жонзака. Тот сидел за складным столом, держа в руке перо, и глядел на море. Всякий раз, как призрачная вспышка озаряла его лицо, он смотрел вниз (парик двигался) и что-то записывал (перо подрагивало).

— Полагаю, ты считаешь, что так было предопределено, — сказал Джек, — но я думаю, что ты тоже в этом поучаствовал и потому заслуживаешь моей благодарности.

— Некогда болтать, — отвечал Арланк. — Знай, что люди, которых вам отправили, очень опасны: убийцы, подстрекатели, фанатики, грабители пекарен, насильники и сбившиеся с пути истинного замочные мастера.

— Я бы охотней взял парочку гугенотов, — задумчиво проговорил Джек, оглядывая соседей мсье Арланка. Старшой, сидевший ближе всех к проходу, был турком.

— Спасибо, Джек, но этому не предопределено случиться. Они никогда не согласятся — их план иной.

— А как насчёт Господа? У него есть план?

— Я верю только, что Господь хранил меня до сей минуты, дабы я показал тебе то, что показал, — проговорил Арланк, глядя на озарённого новой бледной вспышкой де Жонзака, — и таким образом оплатил твою щедрость на постоялом дворе. Кстати, что вы такое затеяли?

— Долго рассказывать. — Джек отступил на шаг, поскольку аль-Гураб выбрал наконец последнего гребца и теперь махал рукой. — Всё объясню в Египте.

Мсье Арланк улыбнулся, как святой на раскалённой жаровне, и мотнул головой.

— Эта галера не дойдёт до Египта, а моё смертное тело, как видишь, едино с ней. — Он похлопал по цепи.

— Ты что, шутишь? Глянь, какая армада! Всё будет отлично!

Арланк, продолжая улыбаться, закрыл глаза.

— Если увидите голландский флаг, или английский, или, не дай Бог, тот и другой вместе — гребите к Африке и не останавливайтесь, пока не налетите на берег.

— И что тогда? Топать пёхом через Сахару?

— Это будет легче, чем тот путь, в который мы пустимся завтра. Да хранит Господь тебя и твоих сыновей.

— Тебя и твоих тоже. Увидимся под сфинксом. — Джек побежал между скамьями. Галерники уже не кричали и не улюлюкали ему вслед. Они притихли и помрачнели, как будто догадались, о чём говорил Джеку мсье Арланк.


Путь из Мальты в Александрию представлял собой локсодрому в тысячу миль длиной. Голландцы атаковали их посередине, на шестой день, южнее Крита. Будь он божеством, наблюдающим за битвой с небес, он мог бы хоть что-то понять: атака голландских кораблей, чинные манёвры французских, стремительные зигзаги галер складывались бы в упорядоченную картину и меньше напоминали бы бесконечную череду роковых случайностей. Однако Джек был всего лишь пылинкой на галиоте, который из-за малости никто не счёл нужным атаковать или защищать. Теперь стало ясно, почему хитрый Инвестор не приказал перетащить груз с галиота на фрегат: наверняка он подозревал, что половина его кораблей окончит путь на дне Средиземного моря.

Всякий раз, как голландский корабль давал бортовой залп по французскому фрегату, облако крутящихся досок, падающего рангоута и прочих дельных вещей разлеталось ярдов на сто. После того, как это происходило несколько раз, фрегат переставал двигаться, и галеры буксировали его с места боя, как слуги, выносящие из бальной залы напившегося в стельку маркиза.

Галиот тыркался бесцельно, как ягненок, потерявший матку в стаде, на которое напали волки. Ван Крюйк провёл весь день на грот-мачте, восхищаясь успехами голландцев и время от времени криками объясняя товарищам, что происходит (правда, на языке столь узкопрофессиональном, что никто всё равно ничего не понял). В самом начале сражения сообщники обсудили, не сдаться ли им голландцам. Однако у плана сразу обнаружилось множество изъянов. Пришлось бы как минимум отдать всё золото, да и вообще многие не разделяли естественную любовь ван Крюйка к голландской стороне.

Галера, к которой был прикован мсье Арланк, на протяжении большей части боя почти не пострадала. Потом (согласно ван Крюйку) ее капитан получил указание протаранить некий голландский корабль. По пути она попала под обстрел, и, очевидно, на юте взорвалась граната. Вспыхнул огонь, и через несколько минут взрывом порохового погреба разворотило корму. Очень скоро нос неудержимо пополз вверх, словно стрелка часов. Галерники в носовой части — включая, надо полагать, мсье Арланка — выпустили из рук вёсла и уцепились за скамьи. Те, кто не удержался, висели теперь, как связки форели перед рыбной лавкой.

— Давайте подойдём к ним, — предложил Джек. — Это не опаснее, чем просто болтаться, и будет хорошим тоном.

Остальные сообщники выразили полнейшее несогласие. Вреж Исфахнян открыл было рот, чтобы возразить, но тут ярдах в двух над их головами пролетело пушечное ядро, подтвердив правоту Джека и положив конец спорам. Наср аль-Гураб повернул румпель, и они устремились к тонущей галере. Тем временем Джек спустился к гребцам, по пути крикнув Евгению, чтобы тот принёс молот и наковальню.

В ночь перед отплытием с Мальты, когда почти все свободные французские матросы пьянствовали и/или причащались в городе, а французские офицеры сидели на званых обедах, сообщники вооружились мушкетами и прошли между скамьями, расковывая гребцов (по паре за раз) и тщательно их обыскивая. Тюрбаны, платки и набедренные повязки вытряхивали и прощупывали, челюсти и ягодицы разводили, волосы прочёсывали либо обрезали. Иеронимо высмеивал эти предосторожности, особенно когда узнал, что весь сыр-бор разгорелся из-за слов «еретика-французишки». Однако он заткнулся, когда у него на глазах у немолодого тощего галерника по имени Жерар извлекли из ануса целый набор отмычек, и молчал, пока всё более невероятные скобяные изделия доставали, словно по волшебству, из различных телесных отверстий и предметов одежды. «Я уже не удивлюсь, если у кого-нибудь из ноздри вынут гранату», — сказал он наконец. Нашли и зеркальце, а потом второе, подтвердив Джеков рассказ. Ниязи впал в нехарактерную для него задумчивость, потом объявил: «Честь требует, чтобы мы отправили Инвестора в ад вместе с теми из его пособников, до которых достанут наши кинжалы». Десампарадо взъярился и почти час вышагивал между скамьями, вещая и охаживая новых гребцов «бычьим хером».

Однако галерников битьё впечатлило не больше, чем классические аллюзии[162]. Взбешённый Иеронимо был не хуже и не лучше любого французского унтер-офицера. Сильнее подействовали странные замечания, которые он обронил, исчерпав свой гнев — тут уж все поняли, что он безумен, и напугались.

Так или иначе, французские замки бросили в трюм, а цепи, надетые на рабов, разогрели на переносной жаровне и заклепали намертво, памятуя, что кто-то мог утаить отмычки при обыске.

Пока галиот под облаками картечи двигался через остатки флотилии, Джек вытащил из трюма один французский замок. Потом Евгений несколькими ударами разбил цепь на Жераре. Джек подобрал к замку ключ в оставленной французами связке. Затем Джек, Евгений, Жерар и Габриель Гото сели в ялик и на вёслах преодолели последние ярды до медленно тонущей галеры.

Сотни скованных людей уже ушли под воду, десятка два оставалось наверху. Скамья, к которой общей цепью были прикованы Арланк и его товарищи и за которую они цеплялись последнюю четверть часа, находилась сейчас в считанных ярдах над водой, и волны уже прокатывались по их ногам. Джек выбрался на эту скамью, держа конец надетой на Жерара цепи, обмотал её вокруг Арланковой и скрепил замком. Ключ он для надёжности выкинул, а замок расплющил молотом, чтобы нельзя было вскрыть отмычкой. Взгляд Жерара невольно устремился на цепь, удерживающую Арланка и его товарищей. Она заканчивалась на краю скамьи, где огромный замок крепил её к железной скобе.

Джек прыгнул назад в ялик, отдал Жерару отмычки и швырнул того за борт со словами: «Искупи свой грех!»

Разумеется, всё было не так просто, и пересказывая этот эпизод, Джеку пришлось дать более полный отчёт со множеством живописных подробностей, как то: истерическое бормотание одних галерников, молитвы других, руки, цеплявшиеся за борт ялика (их Габриель Гото обрубал мечом). От французских офицеров и солдат, которые вылезли на бак и теперь жаждали деньгами или силой добыть место на галиоте, отбивались Иеронимо, Ниязи, ван Крюйк и остальные. Рваные облака порохового дыма над головой, еле различимые тела утопленников внизу — в связках по пять, словно нитки жемчуга.

Однако тогда Джек почти не замечал этих частностей. Замок и цепь занимали его почти так же безраздельно, как Жерара. В какой-то миг, когда того затянуло под воду, Джек уже решил, что затея провалилась. Турок, который был ближе других к краю скамьи, скрылся в волнах с криком: «Аллах акбар!»; сосед Арланка ушёл под воду, твердя: «В руки Твои, Отче, предаю дух мой». На поверхности оставалось только лицо мсье Арланка. Но тут возник Жерар, за ним турок; они лезли по уходящей в воду галере, как по лестнице. Жерар выбрался на временно безопасное место, повернулся и швырнул замок Джеку в голову. Джек увернулся и захохотал.

— Вот твоё искупление, англичанин! — прокричал Жерар, рыдая от ярости.


Теперь они шли прямиком к устью Нила, днём под парусом, ночью на вёслах. Каждые несколько часов им попадался корабль из рассеянной на много миль французской эскадры. Раза три видели «Метеор», переживший сражение ценой ампутации бизань-мачты. С него сигналили зеркалами.

— Две вспышки, потом три, — сказал Наср аль-Гураб.

— По плану это означает, что мы должны сократить маршрут и идти вместо Абу-Кира к Александрии, — объяснил Мойше.

Аль-Гураб закатил глаза.

— С тем же успехом можно отправляться прямиком в Марсель. В Эль-Искандарии французы так же сильны, как турки.

— Если Инвестор хочет нас отыметь, не стоит самим подставлять ему задницу, — фыркнул Иеронимо.

— Тогда в Каир, чтобы хоть немного осложнить ему задачу, — предложил раис.

— Каир улыбается мне больше Александрии, — заметил Джек, — но всё равно это тупик — конец маршрута.

— Не обязательно — мы можем подняться по Нилу до Эфиопии, — рассмеялся Даппа.

Ниязи, расценивший шутку как неверие в своё гостеприимство, объявил, что готов до скончания дней ночевать на голой земле, лишь бы друзья спали в постелях, — при условии, что они доберутся до подножия гор Дар-Нуба.

— Каир выбрали потому, что он — самая восточная точка, до которой мы можем добраться морем, — напомнил Мойше, — и выгоднее всего продать наш товар на хвалёном базаре Хан-Эль-Халили, в самом сердце древнего города, именуемого Матерью Мира. И всё это по-прежнему верно.

— Но попав туда, мы не сможем выбраться обратно — Инвестору довольно будет поставить два корабля в двух устьях Нила, у Розетты и у Дамиетты, и мы в западне, — напомнил ван Крюйк.

— И всё же эта часть Средиземноморья по-прежнему принадлежит туркам. Им подвластны все порты, — сказал раис, — и судами много быстроходнее нашего в них доставлен приказ: при появлении такого-то галиота с командой по большей части из неверных груз немедля конфисковать, а команду заковать в кандалы. Отправиться в Каир и обменять тринадцать на всевозможные товары Хан-Эль-Халили — не худшая участь в сравнении с прочими вариантами…

— Первый: Инвестор отымеет нас в Александрии, — сказал Иеронимо.

— Второй: мы окажемся в яме в каком-нибудь холерном левантийском порту, — подхватил Даппа.

— Третий: мы выбросим галиот на берег и побредём через Сахару, таща на горбу груз, — добавил Вреж.

— Эфиопия с каждой минутой нравится мне всё больше и больше, — заключил Даппа.

— Я поровну разделю своих жён между теми, кому есть, чем с ними жить, — объявил Ниязи, — а тебе, Джек, отдам моего лучшего верблюда!

— Джек, не бойся, — вмешался мсье Арланк, отводя его в сторонку. — У меня в Большом Каире есть пара знакомых торговцев. Через них я помогу тебе превратить твою долю в переводной вексель на амстердамский банкирский дом.

Джек вздохнул.

— Не обещаю, что хоть кто-нибудь из нас в Каире будет спать спокойно.

Поэтому они не отвечали на сигналы с яхты Инвестора и, пользуясь тем, что были теперь быстроходнее, держались от неё подальше. Не делали они и попыток ускользнуть под покровом тьмы, чтобы не злить Инвестора.

С правого борта всё чаще проглядывал плоский, окутанный пылью берег. Вода побурела, затем на её поверхности стали появляться трава и палки — аль-Гураб сказал, что их выносит Нил и что арабы называют плавучий растительный мусор седд. Река, добавил он, сейчас, в августе, самая полноводная.

И вот как-то в полдень они приметили на берегу холм с единственной римской колонной наверху и городом у подножия. «Сдается, тут недавно было землетрясение», — сказал Джек, но раис объяснил, что Александрия всегда так выглядит, и в доказательство указал рукой на укрепления. И впрямь, сразу за широкой дамбой вставала приземистая крепость без каких-либо признаков разрушений. Два французских корабля уже бросили якоря под защитой её пушек. Одолжив подзорную трубу, Джек увидел, что между кораблями и берегом снуют на шлюпках люди в париках. Они вели переговоры с таможенниками, которые здесь, как и в Алжире, были сплошь одетые в чёрное евреи.

— Французские купцы платят три процента, все прочие — двадцать, возможно, благодаря усилиям вашего Инвестора и других влиятельных французов, — заметил мсье Арланк.

После спасения с тонущей галеры он стал у десятерых кем-то вроде советника.

— Как только турки увидят, как голландцы отделали французов на море, они изменят свою политику, — сказал ван Крюйк.

— Не изменят, если герцог д'Аркашон преподнесёт им в качестве взятки полный галиот золота, — вставил Джек.

Почти весь французский флот, включая «Метеор», направился прямиком в александрийскую гавань. Наср аль-Гураб в отличие от французов повёл галиот вдоль берега. Он приказал поднять все паруса и грести. На скорости девять узлов галиот подошёл к мысу Абу-Кир. Отсюда сообщники сквозь пыльный, дрожащий от жары воздух по-прежнему различали Александрию; очевидно, то же самое было справедливо в отношении противной стороны, и какой-нибудь офицер-француз наблюдал в подзорную трубу за каждым движением их вёсел.

Города на Абу-Кире не было, только несколько рыбачьих лачуг, вокруг которых вялилась на верёвках рыба. Впрочем, имелся основательный турецкий форт со множеством пушек и таможня с собственным причалом. Покуда раис и остальные подводили галиот к пристани, Мойше и Даппа отправились вперёд на ялике. Некоторое время спустя из здания таможни вышел пожилой еврей в сопровождении Мойше, Даппы и двух евреев помоложе, приходившихся ему сыновьями. Они несли палочки красного воска, склянки с чернилами и прочие необходимые принадлежности. Еврей разговаривал с Мойше на каком-то странном испанском. Он провёл в трюме часа два, ставя на ящики таможенные печати, но не досматривая их и не взимая никаких пошлин — очевидно, об этом через своих людей в Египте договорился паша. Таким образом Абу-Кир был единственным местом во всей Оттоманской империи, где они могли пройти таможенные процедуры.

Инспектор ясно дал понять всем вокруг, что это ужасно и неправильно, но сделал своё дело и ушел, не чиня никаких препон и не требуя никакого бакшиша сверх полученного от раиса кошелька с пиастрами.

Таможенник оказался человеком радушным и пригласил Мойше к себе поужинать, полагая, что галиот останется у пристани на ночь. И впрямь заночевать у берега было бы легче всего. Однако из Александрии вышел французский шлюп и был уже на полпути к Абу-Киру — закатное солнце окрасило треугольный парус в нежные абрикосовые тона. Вид шлюпа никому не понравился. Более того, еврей-таможенник рассказал, что Абу-Кир с Александрией соединяет так называя Канопская дорога, и на хорошем коне это расстояние можно покрыть за пару часов. Не имея особого желания оказаться между французским шлюпом и гипотетическим эскадроном французских драгун, Наср аль-Гураб за час до заката приказал вывести галиот в море. При других обстоятельствах это было бы крайне неразумно. Однако нильское течение гнало их прочь от берега, а барометр, который ван Крюйк соорудил из стеклянной трубки и склянки со ртутью, обещал ясную погоду в течение по меньшей мере следующего дня. Поэтому они отдались на милость волн и всю ночь бросали и вынимали лот, бросали и вынимали, раз за разом, снова и снова, чтобы не сесть на мель в изменчивой дельте Нила.

Когда солнце взошло над усталой и злой шайкой сообщников, те поняли, что находятся посреди большого залива между мысом Абу-Кир на юго-западе и песчаной косой милях в двадцати северо-восточнее. Берега как такового не было, только череда отмелей, тянущаяся на много миль, прежде чем превратиться в нечто, пригодное для деревьев, полей и строений. Вскоре стало ясно, что галиот медленно дрейфует по орбите, создаваемой завихрениями нильского течения. По словам раиса, косу на северо-востоке намыла по песчинке река — где-то поблизости раскрывалось в море её Розеттское устье. Когда же солнце выплыло из-за горизонта и алый диск озарил мучнистое марево сахарской пыли, в нём проступили очертания мечетей и минаретов далеко за отмелями — сама Розетта.

Спокойствие утра нарушили рыдания, несущиеся с носа галиота. Джек отправился туда и нашёл Врежа Исфахняна на толстом брусе, к которому прежде крепился таран. Армянин, стоя на коленях, бился головой о брус и до крови царапал руками голову. Слов он явно не слышал, поэтому Джек подождал немного и, убедившись, что Вреж не надумал топиться, вернулся на шканцы для обсуждения тактики.

Как только окончательно рассвело, они развернули галиот к северу и на вёслах вышли из залива. Розетта (или Рашид, как называл её аль-Гураб) была так близко, что рассветный ветер донёс до слуха завывания муэдзинов. Однако раис объяснил, что отсюда к городу не подобраться — надо пройти несколько миль на север вдоль косы, отыскать вход в устье и ещё час-два подниматься против течения.

Вскорости они увидели шлюп: ночью он отошёл от берега и теперь патрулировал Розеттское устье. По счастью, ветер дул с юго-запада. Галиот под парусом резво устремился на восток, словно намереваясь войти в Нил у Дамиетты, ста милями дальше. Французскому капитану оставалось лишь заглотить наживку и с попутным ветром ринуться в погоню. Когда шлюп поравнялся с галиотом и начал сближаться, аль-Гураб убрал все паруса и велел грести против ветра. Шлюп тоже повернул, но без вёсел вынужден был идти бейдевинд галсами, что не оставляло ему шансов нагнать галиот. Разрыв все увеличивался, а хаос отмелей у входа в устье всё приближался.

Манёвры заняли полдня, и за это время Вреж Исфахнян успокоился. Когда он снова обрёл вменяемый вид, Джек принёс ему бурдюк с вином и кружку, а сам сел рядом на носу галиота — сейчас, когда они шли против ветра, галерная вонь чувствовалась здесь меньше всего.

— Прости мою слабость, — хрипло проговорил Вреж. — Розетта заставила меня вспомнить отцовский рассказ о том, как он проходил здесь с грузом кофе на борту. Отец провёл своё судёнышко несметными узкими проливами, каналами и реками, а когда миновал Розеттскую таможню и вышел в устье, Средиземное море предстало ему во всей своей безмерной огромности — для кого-то символ страха и предвестье яростных бурь, для него — дорога к безграничным возможностям. Отсюда он двинулся прямиком в Марсель и…

— Да, знаю, и научил французов пить кофе, — перебил Джек, который знал продолжение по меньшей мере не хуже товарища. — Прости, что сворачиваю с общего курса твоего рассказа, но в той версии, которую излагал твой брат, ваш отец закупил кофе в Мокке.

Вреж опешил.

— Да. Мокка — то место, где сходятся вместе эфиопский кофе, индийский перец и испанское серебро.

— Я видел карты, — с нажимом проговорил Джек. — Карты всего мира, в ганноверской библиотеке. И насколько мне помнится, Мокка — на Красном море.

— Да. Как расскажет тебе Ниязи, она расположена в Счастливой Аравии, через Красное море от Эфиопии.

— Более того, у меня осталось впечатление, что Красное море соединяется с океаном, омывающим Индию.

Вреж не ответил.

— Если правда, что Каир — конец маршрута, и ни одно судно не может пройти дальше на восток, — то как твой отец попал сюда из Мокки на Красном море?

Вреж сидел, зажмурясь, и еле слышно ругался.

— Должен быть путь! — Джек вскочил, чтобы выкрикнуть своё открытие.

В этот самый миг он уголком глаза заметил, как дёрнулась рука Врежа. Движение было почти неуловимым, и всё же многие заметили бы его и отскочили в сторону, потому что Вреж, вне всякого сомнения, потянулся к кинжалу за поясом. Рука сдвинулась от силы на полдюйма и тут же вернулась на место. Однако Джек заметил это и, вздрогнув, поглядел в распухшее от слёз лицо Врежа Исфахняна. Он увидел горечь (само собой), но не различил смертоубийственного порыва, только некую обречённость.

— Молодцом, Вреж! — сказал Джек, от души хлопая того по плечу, затем отправился на ют — собирать совет.


В ту ночь покой розеттской улицы парикмахеров нарушил стук пистолетной рукояти в старую деревянную дверь. Наверху растворились ставни, и высунулся сердитый человек, который стал чуть менее сердитым, когда увидел, что двое или трое из ночных посетителей — турки (во всяком случае, одеты как турки), а один — янычар. Звон пиастров в потряхиваемом кошельке ещё улучшил настроение хозяина. Щеколды отодвинули, гостей впустили.

Дом был опрятный и ухоженный, но пах так, будто все обрезки волос с полов всех цирюлен Османской империи смели в здешнюю кладовку и оставили преть. Заварили чай, принесли табак. После получасовой вежливой беседы гости предложили хозяину сделку. Тот, оправившись от изумления, согласился. Быстроногого мальчишку послали на улицу брадобреев. Пока его ждали, парикмахер зажёг светильник и показал готовый товар. Огромные парики на болванках, изготовленные на экспорт, удивили гостей-европейцев не меньше, чем любого араба: за то время, что они гребли на галерах, мода переменилась. Парики теперь были не плоские и широкие, а высокие и узкие.

В чулане хранилось сырьё, из него и предстояло выбирать. Даже самый тонкий конский волос был слишком груб, а шелковистые человеческие волосы из Китая не подходили по цвету и высветлять их было некогда.

Явился заспанный турок-брадобрей, принялся греть воду и править бритвы. Посетители остановили выбор на желтоватом козьем волосе, не самом дорогом, но и не самом дешёвом.

Турок выбрил янычару голову и щеки, затем с помощью смоченных в спирте ватных тампонов подпалил пушок на скулах и, получив деньги, отправился восвояси. Теперь за работу принялся парикмахер. Он наносил на щеки янычара мазки сосновой камеди и приклеивал на них козий волос. Через час янычар вонял сосной и козлом, а выглядел так, будто не брился и не стригся лет десять. Осталось лишь раздеть его до пояса, явив исполосованную шрамами спину, чтобы всякий признал в нём не янычара, а галерного раба.


Пьер де Жонзак вернулся на берег Нила через час после рассвета, как обещался или грозил, и привёл с собой весь эскадрон гусар. Вчера они галопом вылетели на пристань и остановились перед самыми сходнями — взмокшие и пыльные после того, как сутки скакали туда-сюда по Канопской дороге в попытке угнаться за манёврами галиота.

Используя мсье Арланка в качестве переводчика, Наср аль-Гураб для начала поздравил де Жонзака с тем, как великолепно выглядит его отряд — очевидно, слуги во французском консульстве ночь напролет скребли, чистили, крахмалили и наводили глянец. Затем раис извинился за неприглядный вид судна и отсутствие некоторых членов команды. Часть из них «пребывает в сени лоз» — это поэтическое выражение означало, что они закупают провиант на базаре (который и впрямь был завит виноградом). Другие «пьют мокко в доме паши». В последних словах де Жонзак усмотрел (и совершенно справедливо) грубый намёк на то, что некоторые сообщники сейчас рассовывают бакшиш чиновникам в турецком форте над рекой. Форт стоял совсем рядом, и на стенах можно было без труда различить янычар, с холодным профессионализмом разглядывающих французских драгун. Короче, раис давал понять: здесь вам не Александрия. Да, в Розетте у французов есть консульство и войска, однако проку от них как от берберийского жеребца кумыса.

Утверждение было вполне резонное, хотя до сих пор аль-Гураб не сказал ни слова правды. На самом деле половина сообщников отсутствовала, потому что четверо (Даппа, Иеронимо, Ниязи и Вреж) скакали во весь опор в сторону Каира, надеясь за двое суток покрыть пятьдесят миль. А один был прикован к скамье.

— Исключительно человеколюбиво с вашей стороны было отпустить вчера на свободу треть гребцов, — заметил де Жонзак, — но поскольку мой господин — их совладелец, мы попросили наших многочисленных высокопоставленных турецких друзей в этом форте задержать их и отправить в Александрию.

— Надеюсь, в вашей эскадре на них на всех хватит скамей! — крикнул ван Крюйк.

Де Жонзак, побагровев, продолжил, не обращая внимания на оскорбительную реплику.

— Некоторые из них выразили желание поговорить ещё до того, как руки им зажали в тиски. Посему мы знаем, что вы утаили от нас некоторые сведения металловедческого характера.

Вчера ночью, чтобы расплатиться с парикмахером и брадобреем, сообщники вскрыли ящик и вытащили золотой слиток на глазах у гребцов, которых позже освободили. Делалось это нарочно, чтобы те рассказали об увиденном де Жонзаку.

Раис пожал плечами.

— Что с того?

Де Жонзак сказал:

— Я отправил в Александрию гонца известить моего господина, что некоторые упомянутые в плане суммы придётся умножить на тринадцать.

— Увы! Будь всё так просто, ваш господин мог бы отдыхать на своей александрийской вилле, а вас отправить в Каир подбивать счета. На самом деле наш друг из Бонанцы диверсифицировал портфель куда более сложным образом и не ограничился одними лишь драгметаллами. Потребуется долгая и тщательная оценка.

— Это обычная практика. Вы забываете, что мой господин хорошо знаком с обычаями корсарского промысла, — произнес де Жонзак. — У него есть доверенные оценщики, которых он может отправить сюда…

— Пусть отправит их в Каир, — возразил раис, — где живут наши доверенные оценщики. И пусть едет с ними сам. Ибо есть одно сокровище, которое сможет оценить только он.

Де Жонзак изобразил улыбку.

— Мой господин — человек практичный, он предоставит оценку знатокам, разве что речь пойдёт о берберийских жеребцах.

— Как насчёт английского мерина? — спросил раис и кивнул Евгению и Габриелю Гото.

Внизу на скамье Джек принялся звенеть цепями и по-английски вопить:

— Негодяи, мерзавцы! Неужто вы продадите меня клятому французишке? Вшивое собачье отродье! Да падёт на ваши головы Божья кара!

Не слушая брани, Евгений заломил Джеку руки за спину и приподнял его со скамьи, чтобы показать де Жонзаку. Тем временем Габриель схватил Джековы штаны и сдёрнул их до колен.

Де Жонзак долго молча смотрел. По рядам драгунов пробежал шепоток.

— Может, Али Зайбак, может, другой англичанин, которому случилось неосторожно встать близко к огню, — сухо проговорил раис. — Узнаете ли вы Джека Шафто?

— Нет, — нехотя проговорил де Жонзак.

— А узнав, сможете ли назначить цену за его голову?

— Это может сделать только мой господин.

— Коли так, увидимся с ним в Каире через три дня, — сказал Наср аль-Гураб.

— Срок слишком короткий!

— Мы провели в рабстве долгие годы, — вставил Мойше, который на протяжении всего разговора стоял молча, скрестив руки на груди, — и для нас даже лишние три дня — срок слишком долгий.

* * *

В тот же день галиот двинулся вверх по Нилу, по большей части под парусом. Основное русло имело несколько морских саженей в глубину и примерно четверть мили в ширину — то есть они ни разу не отдалялись от французских драгун больше чем на восьмую часть мили. Ибо де Жонзак отправил следить за ними две пары драгун, каждую по своему берегу.

Как только галиот оставил позади Розетту — россыпь по большей части бедных жилищ, не отделённую никакой стеной, — Джека стащили со скамьи и, надев на нею всевозможные ошейники, оковы и кандалы, отволокли под шканцы, где Евгений следующую четверть часа стучал молотком по наковальне, гремел цепями и производил другие звуки, призванные убедить слушателей, что Джека надёжно заковали. Тем временем сам Джек, любитель театральных эффектов, орал благим матом, как будто Евгений гнёт раскалённое железо непосредственно на его запястьях. На самом деле орал он из-за того, что отдирал с головы и щёк пучки козьего волоса. Корку засохшей смолы пришлось оттирать скипидаром и ламповым маслом вместе с несколькими слоями кожи. Наконец Джек замотал пылающую голову тюрбаном, оделся, нацепил саблю и вышел наверх янычар янычаром; в последний миг он остановился и что-то прокричал на сабире воображаемому бродяге внизу.

Во время представления Джек не решался смотреть на зрителей, но ван Крюйк через вёсельный порт наблюдал за драгунами в подзорную трубу и сказал, что они видели практически всё. Правда, глазеть им было особо некогда. Река разлилась, затопив часть прибрежной местности, так что галиоту не приходилось огибать мели. Течение было слабым, и галиот легко делал семь миль в час. Джек ожидал увидеть пустыню и не сомневался в её близости, потому что на всём тотчас оседала жёлтая пыль. Тем не менее отсюда Египет представлялся таким же влажным и плодородным, как Голландия. С любого места они видели поселение, и не одно, деревни проплывали каждые два-три часа, города — несколько раз на день. Насколько можно было видеть, по обе стороны реки тянулись золотистые пшеничные и рисовые поля в извилинах тёмно-зелёных прожилков — многочисленных рукавов нильской дельты, заросших тростником в рост человека. Вдоль воды росли пальмы, города окружали сады смоковниц, цитрусовых и кассий.

Все это радовало взоры сообщников и мешало драгунам продвигаться вперёд. Те отставали от галиота, объезжая излучины и затопленные поля, потом нагоняли, спрямляя путь на меандрах. Они прихватили из Розетты много сменных лошадей, и на их удачу Египет, как почти вся Османская империя, был обжитым законопослушным краем. Дороги хоть и уступали английским, значительно превосходили французские, и драгуны могли не сбавлять темпа весь день. Это внушало Мойше, Джеку и остальным уверенность, что высланная вперёд четвёрка во главе с Ниязи добралась до Каира вовремя.

Ночью ветер стих. Вместо того чтобы идти на вёслах с риском сесть на мель или заплутать в старицах, раис привязал галиот к прибрежной пальме и поставил сообщников поочерёдно нести дозор. Драгуны, остановившиеся на ночлег поодаль, служили дополнительной охраной — им тоже не хотелось, чтобы галиот с грузом стал добычей какого-нибудь местного Али-Бабы и его сорока разбойников.

В середине второго дня наступил полный штиль, и раис отправил десяток гребцов тянуть галиот бичевой — ради этого-то они и не отпустили всех невольников в Розетте. Таким манером к вечеру добрались до места, где Нил расходится на два больших рукава — тот, по которому они пришли, и Дамиеттский. Здесь с наступлением ночи галиот снова привязали и распределили, кому когда стоять на часах. Джек отстоял первую утреннюю вахту, потом лёг в гамак на шканцах и заснул под открытым небом.

Когда он проснулся, солнце уже встало, судно скользило по реке, а на западе различались странные треугольные горы. Сев, чтобы получше их рассмотреть, он узнал пирамиды. Когда Джек на них надивился — что заняло порядочно времени, — он повернулся к рассвету и увидел Матерь Мира.

Это было как в один миг постичь всю жизнь муравейника, прочесть все слова в книге или объять умом величие собора. Мозг не справлялся с задачей, поэтому Джек долго рассматривал ближайшие частности, словно мальчик через полую дудку. Благо частностей хватало — Нил тут был по меньшей мере так же широк, как Дунай под Веной, и запружен судами с зерном из Верхнего Египта. Капитаны этих судёнышек неделями преодолевали пороги и отбивались от крокодилов; сейчас они не испытывали ни малейшего желания пропускать галиот. Много врагов успел нажить раис, прежде чем подошёл к берегу и пришвартовался у причала.

Почти немедля их обступили верблюды, что малоприятно, особенно когда на верблюдах сидят свирепого вида вооружённые люди. Джек подумал было, что галиот подвергся нападению диких кочевников, но тут увидел, что все они похожи на Ниязи и многие улыбаются. Внезапно голос Иеронимо загремел по-испански:

— Если бы я получал по медяку за каждую муху на тебе, скот, я бы купил Испанскую империю! Ты смердишь хуже, чем Веракрус по весне, и на тебе висит больше дерьма, чем другие животные успевают насрать за год. Воистину ты самозародился в навозной куче, как мухи и Римские Папы, да простит Господь мою душу грешную! Джек Шафто лыбится на нас и думает, что мы с тобой два сапога — пара. Отдам-ка я его тебе в жёны, забирай его к себе в пустыню и делай там с ним, что пожелаешь.

Даппа и Вреж отсутствовали, но вскорости Джек увидел Ниязи. Тот обрёл наконец своих соплеменников. Джек порадовался, что не присутствовал при воссоединении рода.

Наср аль-Гураб немедля приказал расковать всех рабов и предложил им выбор: идти в Каир и не возвращаться или остаться с сообщниками и уж тогда не покидать их до конца. Через несколько минут все, за исключением четверых, испарились. Не ушли евнух-нубиец, индус, турок — бывший старшой на весле мсье Арланка, и ирландец по имени Патрик Таллоу. Первые трое как-то прикинули, что вернее будет остаться с сообщниками, а Патрик (как подозревал Джек) просто любопытствовал, чем всё кончится. Мсье Арланку предложили тот же выбор, что и остальным. К радости Джека, он решил разделить судьбу компаньонов.

Меньше чем за полчаса ящики с золотом вытащили и навьючили на животных. Раис вместе с ван Крюйком, Иеронимо (который явно пресытился обществом верблюдов), турком, нубийцем и несколькими соплеменниками Ниязи (желавшими посмотреть, как это — плавать по реке) отдали швартовы и повели галиот вниз по течению к острову, где шла торговля судами. Караван тем временем выстроился и приготовился отбыть.

Некоторые из отпущенных невольников, размышляя над выбором, задавали вопросы о плане. Чаще всего они спрашивали: «Почему бы просто не смыться с золотом? Зачем дожидаться Инвестора, который явно хочет вас обмануть?» Джек разделял этот подход, но в конце концов вынужден был согласиться с Мойше и аль-Гурабом, когда те вместо ответа указали на другой берег. Там стоял турецкий город Эль-Гиза с мечетями, садами, банями и злачными местами. Были в нём и темницы, и высокая стена с железными крюками, и плацдарм, где маршировали тысячи янычар с мушкетами и пиками. А заодно судьи, которые наверняка примут сторону французского герцога против шайки рабов.

Пока шла разгрузка, прискакали на полуживых конях измученные драгуны. Они предупредили турок, так что когда караван двинулся через две тысячи четыреста кварталов и околотков Каира, за ним следовали янычары, не говоря уже о нищих, бродягах, разносчиках, уличных девках и любопытных мальчишках.

Каир по-своему участвовал во всём происходящем. Он, переживший целые расы, народы и религии, был достаточно велик, чтобы вместить армию, и достаточно мудр, чтобы понять любой план. Посему ничто здесь не могло произойти без ведома и одобрения города. Караван Ниязи — тридцать пять нагруженных золотом лошадей и верблюдов в сопровождении вооружённых погонщиков — был каплей в каирском море. Вереницу людей и вьючных животных то и дело разрезали пополам, натрое или на более мелкие доли ещё более странные процессии: женщины в масках, рыдающие на бегу, бьющие в барабаны дервиши, похоронные процессии со спелёнатыми покойниками на носилках, отряды янычар в зелёном и красном. То и дело они натыкались на усатого чавуша в изумрудно-зелёном одеянии до щиколоток, красных туфлях и белой феске. Тогда каждый верблюд в караване должен был встать на колени, каждый человек — спешиться; и пока они почтительно дожидались, чтобы чавуш прошёл, бродяги брызгали их розовой водой и требовали за это денег.

Даже если бы Джек не знал, сходя с галиота, что Египет — древняя страна, он бы понял это через час медленного продвижения по узким улочкам. Возраст города был написан на лицах жителей, являвших собой смешение всех рас, о каких Джек слышал, и ещё нескольких, о которых ему слышать не доводилось. Такими же были и дома, выстроенные частью из камня, частью из дерева, старого, суковатого и по виду окаменелого, а больше из саманного кирпича, хранящего, возможно, отпечатки рук Моисея. Одни дома разбирали, другие возводили, что не удивляло: раз строить больше негде, остаётся лишь переносить строительные материалы с места на место, подобно тому, как Нил намывает и размывает отмели. Даже пирамиды выглядели изъеденными по краям, как будто местные жители добывают из них камень.

Через час добрались до Хан-Эль-Халили, беспорядочно разбросанного базара, который сам по себе превосходил размерами почти любой европейский город. Ниязи велел Джеку снять башмаки и провёл его в древнюю мечеть, а оттуда вверх по крутой винтовой лестнице, тёмной и прохладной, как естественная пещера. Наконец они выбрались на кровлю, и Джек взглянул на город. Реки отсюда видно не было, взгляду представали миллионы пыльных кровель, заставленных тюками, бочками и домашним мусором. Каждый дом был своей высоты; самые низкие, казалось, вот-вот уйдут в землю.

Каир походил на дно огромной ямы, из которой жители на протяжении тысячелетий отчаянно пытаются вылезти. Они добывают глину и камень, разбирают пустые дома и беззащитные памятники, чтоб громоздить стены всё выше и выше. Отстающие не поспевают не только за соседями, но и за пылью, методично покрывающей все недвижное. Рано или поздно она хоронит их под собой. Джеку представилось, что можно войти в любое каирское здание, спуститься в подвал и найти там целый засыпанный дом, а под ним ещё и ещё, на мили вглубь. Никогда ещё любимая строчка проповедников: «Приидет судити живым и мертвым» не казалась такой понятной: здесь, в Библейской земле, существовали лишь живые и мёртвые: покуда ты жив, ты движешься, стоит замедлиться, и ты обречён уйти в землю. Воистину Страшный Суд.

Посему он утешился тем, что находится в Хан-Эль-Халили, самом живом месте Каира. Караваны со всевозможным добром, от рабов и масла до живых кобр, проходили торговыми улочками до пятачка в самом центре города. То был двор, а может — улица: длинный прямоугольник в полмили длиной и не более пяти ярдов шириной, зажатый четырёх- и пятиэтажными строениями. Натянутый между парапетами домов тонкий навес пропускал свет, но защищал и от палящего солнца, и от любопытных глаз. Окружающие здания были не по-каирски тихи и пахли сеном. Сюда из верховьев Нила лодками доставляли корм для размещенных внутри постоялого двора лошадей и верблюдов.

— Отсюда всё началось, — заметил Ниязи. — Здесь упало зерно.

— О чём ты? — спросил Джек.

— Сто поколений назад люди вроде меня встали здесь, — топая по земле сандалией, — на ночлег. Со временем лагерь пустил корни и стал караван-сараем. Вокруг него вырос базар Хан-Эль-Халили, а вокруг базара — Каир. Караван-сарай, как ты видишь, остался, и мы всё так же приходим сюда продавать верблюдов.

— Хорошее место для встречи с Инвестором, — проговорил Мойше. — Всё задумано правильно. Если верить рассказу Ниязи, от начала времён не было дня, чтобы золото и серебро не переходило тут из рук в руки. Это место возникло не по воле царя и не по слову пророка; оно выросло само, и ему дела нет до султана в Константинополе или Короля-Солнца в Париже.

Дружество есть добродетель, наблюдаемая чаще промеж разбойников, нежели средь остальных людей, ибо те более других прилагают усилий для спасения попавших в беду товарищей.

Мемуары достонегоднейшего Джона Холла

Первый этаж караван-сарая был так высок, что туда можно было въехать на верблюде не пригибаясь и не снимая тюрбана, что и сделали родичи Ниязи. Аль-Гураб вернулся вместе со всеми спутниками, а также с Врежем и Даппой, которых они последний раз видели в Розетте.

— Воистину рукава и ветвления Нила не уступают в запутанности каирским улочкам, — сказал Даппа, изумлённо моргая, — однако в нескольких шагах отсюда Вреж отыскал армянина, торговца кофе, знающего, как добраться до Мокки. Надо спуститься до того места, где Нил расходится надвое, войти в дамиеттское русло и через несколько миль на правом берегу будет деревня. Там начинается водоток, связанный с Красным морем.

— Представляю, какое там движение! — воскликнул Мойше.

— Его ревниво оберегают чиновники-турки и староста деревни, — согласился Даппа.

— По этой-то причине, — подхватил Вреж, — жители соседних деревень кирками и лопатами прорыли обходные каналы, минующие крупные деревни и мыты. Если они и видны, то кажутся старицами либо заросшими сточными канавами. И уж будьте уверены, местные жители стерегут их не менее ревниво, чем чиновники — основной путь. Посему, чтобы попасть в Красное море, придётся давать на лапу бесчисленным крестьянам — боюсь, итог набежит умопомрачительный.

— Но у нас есть целый галиот золота, — напомнил Евгений.

— И своя шкура дороже денег, — поддержал его Джек.

— К тому же крестьяне не меньше нашего будут заинтересованы в том, чтобы турки ничего не узнали, — предрёк Иеронимо.

— Не совсем плохо, но всё-таки плоховато, — упорствовал Мойше.

В разговор вступил Сурендранат, галерник-индус, решивший остаться с сообщниками:

— Вы очень мудро поступили, определив лапуд.

— Молчать! — прикрикнул Иеронимо. — Мы все здесь люди Книги, и нам ни к чему твоя языческая лабуда.

— Погодите, кабальеро, — вмешался Джек. — По опыту знаю, что в индийских книгах содержится много ценного. Что ты расскажешь нам про лапуд, Сурендранат?

— Я слышал это слово от английских торговцев в Сурате, — растерянно проговорил Сурендранат. — Оно значит «лучшая альтернатива первоначальным условиям договора».

Заминка, пока фразу переводили на разные языки. Мойше заговорил:

— Индийское слово или английское, оно заключает в себе мудрую мысль. Наш друг, баньян по рождению и воспитанию, понимает, что драпать через камыши к Красному морю — альтернативный план, запасный выход и не более того. — Говоря, Мойше поочерёдно заглядывал в глаза тем из сообщников, которых считал наиболее безрассудными. Однако начал он с Джека, им и закончил. — Определить лапуд хорошо и мудро, как сказал Сурендранат. Однако первоначальные условия договора предпочтительней лучшей альтернативы.

— Мойше, ты сидел со мной рядом годы, слышал все мои бредни и знаешь, что во всём мире я люблю одно, невзирая на это. — Джек закатал свободный рукав рубахи и показал шрам от гарпуна. — Мне куда больше улыбается плыть завтра в Европу, чем драпать к Красному морю подобно древним евреям. Однако, как и те евреи, я больше не буду рабом.

— Тут мы все согласны, — вставил Даппа.

— Тогда, коли уж меня выбрали общим представителем на завтрашних переговорах с Инвестором, я должен попросить вас об одном. Я бродяга, а потому не люблю цветистых клятв и болтовни про честь. Однако это не бродяжье начинание. Так пусть каждый из вас поклянётся самым святым, что завтра будет со мною. То есть что бы ни случилось на встрече с герцогом — поведу я себя умно или сваляю дурака, останусь собранным, или вспылю, или наложу со страха в штаны, посетит меня бес противоречия или нет, — вы примете моё решение и погибнете либо останетесь жить вместе со мной.

Джек ждал долгой, неловкой паузы, даже смеха. Однако не успело эхо его слов отзвучать в узком дворе, как Габриель Гото выхватил меч. Новички втянули головы в плечи. Одним быстрым движением Габриель развернул меч рукоятью к Джеку, и клинок сверкнул в свете костра, как быстрый ручей под встающим солнцем.

— Я самурай, — просто сказал Габриель.

Патрик, верзила-ирландец, шагнул вперёд и плюнул в костёр.

— У нас есть присловье, — обратился он к Джеку по-английски. — «Это свои дерутся, или другим тоже можно?» Я с вами, и этого должно быть довольно. Но коли ты хочешь клятв, я клянусь могилой матушки за морями в Килмахтомасе, и чтоб тебе сдохнуть, ежели на твой взгляд это хуже, чем быть самураем.

Мойше снял с шеи индейскую плетёнку, поцеловал её и бросил Джеку.

— Кинь её в огонь, если я тебя предам, — проговорил он, — и пусть она смешается с пылью Хан-Эль-Халили.

Вреж сказал:

— Я дошёл за тобою досюда, Джек, ради семейного долга. Клянусь моими близкими отплатить тебе сполна.

Мсье Арланк сказал:

— Убеждения не позволяют мне клясться. Но я верю, что мне предопределено дойти в этом деле до конца.

Ван Крюйк сказал:

— Клянусь правой рукой, что больше не сдамся пиратам. А твой Инвестор — пират в очах Божьих.

— Но, капитан, ты левша! — воскликнул Джек, пытаясь разрядить обстановку, которая становилась угнетающей.

— Чтоб исполнить клятву, я должен буду левой рукой отсечь себе правую, — сказал ван Крюйк, начисто не поняв юмора. Более того, шутка привела голландца в состояние, в каком никто из рабов его ещё не видел. Он выхватил абордажную саблю, положил руку на скамью и с размаху опустил клинок. Последняя фаланга мизинца отлетела в пыль. Ван Крюйк сунул саблю в ножны, встал, поднял отрубленный сустав и поднёс к огню.

— Вот тебе клятва! — прорычал он и швырнул палец в костёр. Потом осел на колени и без чувств рухнул на землю.

Наступила пауза — остальные гадали, не придётся ли им что-нибудь от себя отсекать. Однако Ниязи извлёк из складок одежды красный Коран, после чего он сам, Наср аль-Гураб и турок с арланковой галеры произнесли святые слова на арабском, а заодно поклялись, если останутся живы, совершить хадж. Евгений, Сурендранат и нубиец поклялись каждый своим богам. Мистер Фут, жавшийся подальше от костра с видом слегка обиженным, объявил, что не видит причины клясться; поскольку «всё предприятие» было его затеей (очевидно, подразумевая злополучный прожект с каури), и в любом случае «не пристало» ему подводить товарищей, так что «нелепо», «возмутительно», «негоже» и «немыслимо» Джеку даже предполагать иное.

— Клянусь своей страной, страной свободных людей, — сказал Даппа, — у которой сейчас всего шестнадцать граждан и никакой территории. Однако другой у меня нет, и посему я клянусь ею.

Иеронимо шагнул вперёд, молитвенно сложил руки и что-то забормотал на латыни, однако его демон взял верх, и всё закончилось выкриком:

— Етить вашу, я и в Бога-то не верю! Но я клянусь вами всеми — чурками, еретиками, жидами и черномазыми, — потому что вы единственные друзья, каких я знал в жизни!


Герцог д'Аркашон сошёл с собственной золочёной барки и подъехал к Хан-Эль-Халили на белом коне в сопровождении адъютантов, турецких чиновников и сборного полка из одолженных янычар и лучших французских драгун. Позади громыхали несколько фургонов, в каких обычно возят камни для строительства. Об этом сообщники узнали за полчаса от мальчишек-гонцов, сквозивших по улицам Каира подобно сирокко.

Герцог д'Аркашон нанял всех крупных каирских ювелиров, а остальных деньгами убедил не помогать другой стороне, и теперь они сошлись у определённых ворот Хан-Эль-Халили. Об этом знали все евреи в городе, включая Мойше.

Плоскодонное речное судёнышко ждало у пристани на канале, что вился через весь город и соединялся с Нилом. Пристань находилась в миле от караван-сарая на некой улочке. Тамошние жители занесли в дома стулья и кальяны, загнали кур и закрыли двери и ставни, поскольку накануне кое о чём прослышали.

Было сильно за полдень, когда лязг и грохот инвесторовых телег достиг двора, в котором стоял Джек. Тот потянул носом воздух. Пахло сеном, пылью и верблюжьим навозом. Сквозь навес сочился мерцающий свет. Джеку следовало бояться или по крайней мере испытывать волнение, однако на сердце царил покой. Этот двор — лоно Матери Мира, откуда всё началось. Ярмарка в Линце, Дом Золотого Меркурия в Лейпциге, амстердамская площадь Дам — лишь юные горячие отпрыски. Словно глаз бури, двор был совершенно тих, однако вокруг него бушевал всемирный мальстрем звонкой монеты. Здесь не существовало ни герцогов, ни бродяг, все были одинаковы, как за миг до рождения.

Окрик часовых и ответ подъехавших донеслись сквозь сено приглушённо — Джек даже не разобрал, на каком языке говорят. Потом зацокали, приближаясь, копыта.

Джек положил руку на эфес сабли и мысленно продекламировал стихи, которые услышал давным-давно, на берегу ручья в Богемии:

Булат струйчатый — мир его называет.

Напоённый ядом, врагов в смятенье повергает,

Стремительно разит, кровь всюду проливает

И в мраморных чертогах лалы и яхонты сбирает.

— Это он?! — спросил кто-то по-французски.

Джек осознал, что стоит с закрытыми глазами, и, открыв их, увидел господина на белом красноглазом коне. Поверх великолепного парика сидела адмиральская шляпа, к набеленному лицу были приклеены четыре чёрные мушки.

Господин смотрел с некоторой тревогой и даже едва не потянулся к одному из пистолей, но тут едущий слева офицер наклонился в седле и произнёс:

— Да, ваша светлость, это ага янычар.

Джек узнал во всаднике Пьера де Жонзака.

— Наверное, балканец, — решил герцог, очевидно, имея в виду европейскую внешность Джека.

Француз справа от герцога выразительно кашлянул, видимо, предупреждая, что рядом есть человек, понимающий по-французски, поскольку из конюшни вышел мсье Арланк. Он встал слева от Джека. Мойше тоже вышел и встал справа. Теперь их было трое на трое.

Французы, стремясь занять господствующую позицию, продолжали ехать вперёд и были уже на середине двора. Джек, не желая уступать, пошёл прямо на герцога. Тот наконец натянул поводья и поднял руку, делая спутникам знак остановиться. Де Жонзак и второй всадник придержали коней на полкорпуса от него. Однако Джек продолжал идти, пока де Жонзак не потянул из седельной кобуры пистолет, а второй всадник не пришпорил лошадь, чтобы выехать наперерез.

Было слышно, как французские солдаты и янычары входят в караван-сарай, и вскоре в окнах верхнего этажа за спиной у герцога и его спутников блеснули мушкетные дула. Тем временем родичи Ниязи заняли позицию по обеим сторонам двора в тылу у Джека; фитили их ружей горели в тёмных арках, словно глаза демонов. Джек остановился примерно в восьми футах от морды коня-альбиноса, но так, чтобы выехавший наперерез всадник загораживал его от герцога. Тот что-то произнёс, и адъютант вернулся на прежнюю позицию справа от адмирала.

— Я понимаю ваш план, — начал герцог, даже не поздоровавшись, что, надо думать, должно было прозвучать оскорбительно. — И нахожу его самоубийственным.

Джек притворялся, будто не понимает, пока мсье Арланк не перевёл эти слова на сабир.

— Мы должны были представить его таким, — отвечал Джек, — иначе вы бы побоялись приехать.

Герцог улыбнулся, словно услышал застольную остроту.

— Что ж, отлично — наши переговоры, как дуэль или танец, начинаются с предварительных па. Я пытаюсь вас запугать, вы — произвести на меня впечатление. Можно переходить к сути. Покажите мне Эммердёра.

— Он очень близко, — отвечал Джек. — Прежде надо уладить более важное дело — касательно золота.

— Я — человек чести, не раб и золото ставлю ни во что. Но коли оно вас так сильно заботит, послушаем ваши условия.

— Во-первых, отошлите ювелиров. Здесь нет ни серебра, ни драгоценных камней. Только золото.

— Хорошо.

— Как вы видите, караван-сарай огромен и наполнен сеном, под которым и спрятаны слитки. Мы знаем, где они, вы — нет. Как только мы получим вольные и свою долю — в виде пиастров, мы скажем, где золото.

— Не может быть, чтобы в этом состоял весь ваш план, — сказал герцог. — Сена не так много, чтобы мы не могли вас арестовать и спокойно переворошить стога.

— Пряча золото, мы пролили на пол довольно много лампового масла и для верности закопали в сено несколько бочонков с порохом, — сообщил Джек.

Пьер де Жонзак что-то крикнул младшему офицеру в здании.

— Так вы угрожаете взорвать караван-сарай, — проговорил герцог, как будто каждое слово Джека надо переводить на детский язык.

— Золото расплавится и растечётся. Часть вы сможете собрать, но всё равно потеряете больше, чем если просто отпустите нас вместе с нашей долей.

Подбежал пеший офицер и что-то зашептал де Жонзаку, который передал услышанное герцогу.

— Отлично, — сказал тот.

— Простите?

— Мои люди нашли лужи лампового масла, твой рассказ, судя по всему, не лжив, ваше предложение принято. — Герцог повернулся к адъютанту справа, и тот начал вынимать из седельной сумки одинаковые свитки, обвязанные и запечатанные на турецкий бюрократический манер.

Джек обернулся и поманил рукой аль-Гураба. Раис вышел, положил на землю оружие и приблизился к адъютанту, который позволил ему взглянуть на один из документов.

— Это вольная, — объявил раис. — В ней стоит имя Иеронимо.

— Читай остальные, — распорядился Джек.

— Теперь к вышепомянутому важному делу, — вмешался герцог, — единственному, ради которого я ехал из Александрии.

— Даппа, — прочёл раис в следующем свитке. — Ниязи.

Из французских рядов выехала телега. Джек вздрогнул, однако на ней стоял всего лишь окованный сундук.

— Ваши пиастры, — объяснил герцог, забавляясь Джековым испугом.

— Евгений… Габриель Гото… — читал раис.

— Допустим, что бродяга, которого вы показывали в Александрии, и впрямь Эммердёр. Так сколько вы за него хотите?

— Как мы теперь вроде бы тоже люди свободные, мы хотим поступить по чести и отдать его даром — либо не отдавать вовсе.

— Вольная ван Крюйка, — сказал раис, — и моя отпускная.

Герцог снова снисходительно улыбнулся.

— Настоятельно советую отдать его мне. Без Эммердёра сделки не будет.

— Вреж Исфахнян… Патрик Таллоу… мистер Фут…

— И сколько бы вы ни храбрились, — продолжал герцог, — вы окружены моими драгунами, мушкетёрами и янычарами. Золото моё, как если бы лежало в моём парижском подвале.

— Осталась одна, с пропуском для имени, — сказал Наср аль-Гураб, поднимая последний документ.

— Это потому, что вы не назвали его имени, — объяснил Пьер де Жонзак, указывая на Джека.

— В твоём парижском подвале, — повторил Джек на лучшем французском, какой только мог изобразить. — Сдаётся, это под анфиладой спален в западном крыле, где стоит зелёный мраморный Луй, ряженый Нептуном.

Молчание, почти такое же долгое, как тогда в бальном зале особняка Аркашонов. Тем не менее, учитывая обстановку, герцог очухался довольно быстро — то ли он всё знал заранее, то ли был сообразительнее, чем казалось на первый взгляд. Де Жонзак и второй адъютант совершенно опешили. Герцог выехал на два шага вперёд, чтобы заглянуть Джеку в лицо. Джек тоже шагнул ближе, так что ощутил на щеках конское дыхание, и сорвал с головы тюрбан.

— Это не меняет условий сделки, Джек, — произнёс герцог. — Одно твоё слово, и твои друзья будут богаты и свободны.

Джек стоял и думал — без всякого притворства — минуту-две. Лошади фыркали, в тёмных арках караван-сарая тлели фитили. Сейчас он мог бы, как Христос, положить жизнь за друга своя. Раньше самая мысль показалась бы ему нелепой, сейчас представлялась до странного соблазнительной.

По крайней мере на минуту-другую.

— Увы, ты опоздал на день, — сказал он наконец. — Вчера вечером товарищи дали мне кучу страшных клятв, от которых я не намерен их освобождать — это было бы дурным тоном.

Одним движением он выхватил янычарскую саблю и по рукоять вонзил ее в шею герцогского коня, целя в сердце. Когда острие достигло цели, могучая мышца сжалась, словно кулак, и обмякла, разрубленная пополам струйчатым булатом.

Джек выдернул саблю, и в него брызнула струя крови в руку толщиной. Лошадь вскинулась, герцогские драгоценные шпоры взметнулись в воздух. Джек отступил в сторону, свободной рукой выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил в голову адъютанту, доставившему вольные. Герцог сумел не вылететь из седла, но тут лошадь грохнулась набок, придавив и (как отчетливо было слышно) переломив ему обе ноги.

Джек поднял глаза и увидел, что Пьер де Жонзак навёл на него пистолет. Их разделяло менее двух ярдов. Мойше высунул язык и сделал быстрое движение рукой. Летящий топорик вонзился де Жонзаку в плечо, заставив его выронить оружие. Миг — и выстрел в голову уложил под ним лошадь. Де Жонзак рухнул практически к ногам Джека. Тот схватил упавший пистолет, прицелился французу в лоб, потом отвел дуло чуть в сторону и выстрелил в землю.

— Теперь мои люди думают, что ты убит, и не станут тратить на тебя пули, — сказал Джек. — Вообще-то я оставил тебе жизнь с единственной целью — чтобы ты отправился в Париж и сказал там следующее: то, что сейчас будет, свершилось во имя женщины, чьего имени я не назову, потому что она сама всё поймёт; и свершил это Джек «Куцый Хер» Шафто, Эммердёр, король бродяг, Али Зайбак — Ртуть!

С этими словами он шагнул к герцогу д'Аркашону, который выполз из-под лошади и лежал без шляпы и парика, опершись на локоть, а из окровавленных шёлковых чулок торчали раздробленные кости.

— Сейчас я должен подробно перечислить твои грехи и объяснить, почему ты заслуживаешь смерти, — сказал Джек, — да времени нет. Знай только, что я вспоминаю мать и дочь, которых ты похитил, обесчестил и продал в рабство.

Герцог на мгновение задумался, потом спросил озадаченно:

— Каких именно?

И тут Джек обрушил сверкающий янычарский клинок, как молнию. Голова Луи-Франсуа де Лавардака, герцога д'Аркашона, запрыгала и покатилась по земле Хан-Эль-Халили в сердце Матери Мира, и сахарская пыль начала заметать его зрачки.


Тут Джеку показалось, будто пошёл дождь, потому что вокруг взметнулись фонтанчики пыли. Французы или янычары, видя, что адмирал и оба адъютанта убиты, открыли огонь. Мсье Арланка и аль-Гураба рядом уже не было. Джек вбежал в конюшню и застал там бой. Люди Ниязи и сообщники проигрывали неприятелю в числе. Однако они загодя укрылись за стогами сена, а между столбами натянули проволоку, так что могли бы удерживать позицию хоть до конца дня, если бы в караван-сарае не вспыхнул пожар — скорее от ружейного выстрела, чем по чьему-либо умыслу. Джек прыгнул в конскую поилку, намочил себя и одежду и ринулся сквозь беспорядочный град пуль туда, где Евгений, Патрик, Иеронимо, Габриель Гото, евнух-нубиец и несколько сородичей Ниязи лихорадочно разрывали сено и укладывали золотые слитки на телеги. Лошадям, чтобы не видели огня, накинули на головы мешки, но эта детская уловка не очень-то работала. На взгляд Джек определил, что примерно половина золота уже в телегах.

Мойше, Вреж и Сурендранат с их купеческой смёткой точно помнили, где лежит каждый слиток, и следили, чтобы ни один не остался в сене. Такое дело требовало спокойствия. Поскольку люди умнее лошадей — их не успокоишь мешком на голову, — нужно было немедля обеспечить какую-то реальную защиту от огня, дыма, янычар, драгун… кого там ещё упоминал герцог?

— Французских мушкетёров видели? — спросил Джек у Ниязи, когда того разыскал. Здесь, в стенах караван-сарая, Ниязи был их генералом.

Говорить стало чуть легче, чем несколько минут назад. Стрелять в таком дыму бесполезно, а находиться вблизи огня с пороховницей на поясе — опасно. Ружейные хлопки смолкли, сменившись звоном клинков и криками людей, тщащихся переложить бремя своего страха на неприятеля.

— Кто такие мушкетёры?

— Герцог сказал, что они у него есть. — Это не было ответом на вопрос, но времени объяснять разницу между драгунами и мушкетёрами у Джека не осталось.

В дальнем конце караван-сарая зазвучал горн — сигнал, что золото погружено и можно трогаться. Ниязи позвал сородичей, распределённых в дымной конюшне известным лишь ему способом, и те начали пробираться к телегам. Джек знал, что даже вышколенному регулярному войску трудно отступать упорядоченно. Не менее хаотичным было наступление янычар, которые прорвали оборону Ниязи и теперь, задыхаясь от дыма, спотыкаясь о грабли и налетая на столбы, бежали на звук горна — не столько потому, что там противник и золото, сколько потому, что нельзя подуть в горн, не набрав в грудь воздуха, а значит, где-то там, впереди, есть воздух.

Джек выбрался на место, где дым пореже, и его тут же едва не пропорол багинетом, целя в почку, выскочивший сбоку француз. Джек крутанулся на месте — штык разорвал мясо на спине, но не задел органы, — и в том же движении с размаху рубанул француза по голове. Таким образом, стычка окончилась раньше, чем Джек осознал, что она началась. Однако она немедля перешла в настоящий бой с французским офицером. Тот был вооружен рапирой и умел фехтовать. Джек знал, что должен победить быстро, иначе француз просто исколет его до смерти, пользуясь тем, что рапира длиннее, легче и манёвренней янычарской сабли.

Первый раз Джек не дотянулся до француза, во второй тот ловко парировал удар, но споткнулся о лежащие позади вилы и плюхнулся на задницу. Джек поднял вилы и швырнул их в противника, как трезубец. Тот поймал вилы и отшвырнул в сторону, но при этом раскрылся. Джек взмахнул саблей. Француз парировал удар серединой рапиры, но клинок, предназначенный для изящных движений пальцами и балетных выпадов, не устоял перед дамасской сталью. Ятаган выбил рапиру из хватки француза и аккуратно рассёк того пополам.

Справа звучали голоса, звенели клинки и ржали лошади. Джеку отчаянно хотелось туда, ибо он подозревал, что остался один в окружении врагов.

И тут рванул первый пороховой бочонок. По крайней мере такое объяснение напрашивалось, поскольку раздался оглушительный грохот, в дыму пронёсся горизонтальный шквал железных обручей, гвоздей, подков, камешков и клочьев мяса, деревянные опоры загудели и затрещали, а пол начал местами проседать. Джек временно оглох на оба уха, но поскольку его голова была прижата к каменному полу, то через череп непосредственно в мозг поступали разные звуки: звон подков, скрежет окованных железом колёс и — как ни прискорбно — звон золотых слитков, которые упали с телеги, опрокинутой на повороте понёсшими со страха лошадьми.

Лежа на спине, Джек обнаружил полезный факт, а именно, что внизу воздух чище, чем наверху. Сорвав мокрую рубашку, он обвязал лицо и пополз на брюхе через лабиринт стогов и тел к свету в огромной каменной арке. Через неё Джек выбрался на свежий воздух — в гущу сражения.

Мсье Арланк привлёк внимание Джека, запулив ему в голову камешком, и поманил к себе в укрытие. Джек заполз за перевёрнутую телегу и некоторое время лежал среди золотых слитков и просто дышал. Тем временем мсье Арланк ползал на животе, сооружая бруствер из золотых брусков. Иногда редкие пули ударяли в заграждение, но чаще они пролетали выше.

Перекатившись на живот и выглянув в бойницу, которую предусмотрительный гугенот оставил между слитками, Джек различил характерные шляпы французских мушкетёров. Они стояли в несколько рядов, полностью перегородив улицу, ведущую к каналу. Мушкетёры в каждом ряду поочередно становились на одно колено, заряжали, вскакивали, прицеливались и стреляли — под таким огнём нельзя было не только прорваться вперёд, но даже встать. От живого барьера сообщников отделяло ярдов сорок открытого пространства, но недостаток ружей, пороха и пуль не позволял вести ответный огонь.

Тем временем караван-сарай позади продолжал гореть и время от времени взрываться. Всё просто не могло быть так плохо, как казалось Джеку, — иначе ему, да и всем остальным давно бы пришёл конец. В промежутках между залпами слышалось ржание лошадей и рёв верблюдов. Джек повернулся влево и увидел двор, где люди Ниязи заставили своих верблюдов встать на колени, а лошадей лечь набок. Так что запасная тягловая сила имелась, да что от неё проку, пока в сорока ярдах впереди стоит рота мушкетёров!

— Надо обойти их с фланга! — крикнул Джек. Мысль была очевидная, и другие наверняка до неё додумались — вероятно, поэтому он и не видел рядом половины товарищей.

Слева путь преграждала каменная стена — по виду, часть доисторических каирских укреплений, а ныне каменоломня. Поначалу Джек пополз вправо вдоль золотого бруствера и обездвиженных телег к улочке, ведущей в лабиринт Хан-Эль-Халили. В самом её начале обнаружился мёртвый янычар, пришпиленный к деревянной двери восьмифутовой пикой. Джек расценил это как свидетельство, что тут недавно прошёл Евгений. Кальян извергал бурые струи из множественных огнестрельных ранений. Оказавшись в улочке, Джек вскочил и налёг плечом на зелёную деревянную дверь. Однако она оказалась прочнее, чем выглядела на первый взгляд, и накрепко заперта изнутри. То же самое повторилось со всеми остальными дверями и окнами — оставалось только продвигаться вперёд.

Он свернул за угол и оказался на маленькой площади, на которой в Париже стояла бы статуя Луя, ведущего полки через Рейн, или что-нибудь в таком роде. Здесь роль монумента исполнял Евгений. Широко расставив ноги, он орудовал короткой пикой, очевидно, вырванной у врага. Держа древко за середину, Евгений вращал его с такой скоростью, что сам он и пика походили на исполинского колибри. Три янычара стояли на почтительном отдалении, ещё два истекали кровью на земле.

Один янычар упал на колени, чтоб поднырнуть под древко, но Евгений, который медленно поворачивался, крутя пику, наклонил плоскость её вращения так, что остриё сбило с янычара шапку и сняло бы с того скальп, приподнимись он на дюйм выше. Янычар упал ничком и пополз ногами вперёд, что невозможно делать быстро.

Всё это Джек увидел, едва выйдя на площадь. Первой его мыслью было, что Евгений уязвим для всякого, у кого есть огнестрельное оружие. Не успел он это подумать, как один из двух стоящих янычар отступил в дверную нишу, вытащил из-за пояса пистолет и начал заряжать. Джек поднял камень размером с кулак и запустил в него. Евгений перестал вращать пику и вонзил её в ползущего противника. Третий янычар, решив, что улучил подходящий момент, изготовился к прыжку. Джек заорал. Янычар обернулся и взмахнул саблей, чтобы отразить воображаемую атаку. Евгений тем временем метнул пику в заряжавшего, который, получив камнем в живот, выронил пистолет (реакция естественная и простительная) и теперь плюхнулся на колени, чтобы его поднять (роковая ошибка, превратившая его в неподвижную мишень).

Противник Джека яростно размахивал саблей из стороны в сторону. Не лучшая тактика боя, но Джек на мгновение опешил, что дало янычару время развернуться и дать стрекача. Евгений бросился за ним.

На площади сходились три улочки. По одной Джек только что пришёл. Струхнувший янычар и Евгений скрылись в той, что слева. Она вела вниз от караван-сарая к каналу — её-то и предстояло обследовать, чтобы проверить, можно ли обойти мушкетёров с фланга. Справа от Джека располагалось, так сказать, игольное ушко — очень узкая арка, сквозь которую человек мог пройти, а верблюд — нет. Заглянув туда, Джек увидел двор и, ярдах в десяти, боковой вход в горящий караван-сарай, куда со свистом затягивало воздух. Восемь-десять французских солдат только что выбрались из дыма. Мушкеты и пороховницы они предусмотрительно выбросили, но в остальном выглядели хоть куда — вероятно, сумели обойти огонь стороной.

Тут их заслонила от Джека фигура в чёрном одеянии до пят. Габриель Гото выступил из дверного проёма и загородил собой игольное ушко. Японец казался безоружным, и тем не менее французы остановились, когда он поднял правую руку и произнёс на латыни несколько торжественных слов. Джек не был католиком, однако повидал довольно сражений и богаделен, поэтому узнал последнее таинство, которое совершают над умирающими.

С противоположной стороны — там, где скрылся Евгений, — послышалась стрельба. Джек обернулся и увидел более широкую улицу, уходящую в сторону мушкетёров. Ярдов через десять-двенадцать она поворачивала: на углу навзничь лежал убитый.

Джек снова повернулся к Габриелю Гото, который стоял в молитвенной позе с ближней стороны игольного ушка. Французы бежали на него. Дождавшись, когда расстояние сократится до двух ярдов, самурай сунул руку в складки одежды. Двуручный меч выпрыгнул, как змея из травы, и начертил в воздухе сложную диаграмму. Когда он опустился, Джек заметил, что у одного из французов отсутствуют голова, шея и правая рука, срезанные одним косым взмахом.

Рассудив, что Габриель Гото справится без него, Джек отправился в другую сторону. На углу он замедлил шаг, чтобы взглянуть на убитого. Это был турок с галеры мсье Арланка. Ему прострелили голову — мягкий способ сказать, что свинцовая пуля диаметром в три четверти дюйма вошла промеж глаз на скорости несколько миль в секунду и превратила значительную часть черепа в дымящийся кратер. Это подсказало Джеку удачную мысль посмотреть вверх. И вовремя: на крыше стоял мушкетёр и целил прямо в него. С полки поднимался дымок. Джек метнулся в сторону. Пуля ударила в стену над его головой, обдав лицо каменной крошкой, но не причинив серьёзного вреда. Джек отпрыгнул назад и увидел, что по крыше к мушкетёру подбирается Наср аль-Гураб с кинжалом в руке. Казалось, раис возьмёт верх, но тут янычар с противоположной крыши выстрелил ему в ногу. Аль-Гураб упал, с изумлённым ужасом глядя на стрелявшего, и что-то прокричал по-турецки.

Джек на бегу обогнул угол и оказался перед развилкой. Левая улочка выводила на главную прямо перед мушкетёрами — всякого, кто туда сунется, мгновенно разнесло бы в клочки. Переулок слева как по заказу соединялся с главной улицей позади мушкетёров, но французы перегородили его опрокинутым фургоном и поставили на баррикаде стрелков. Два мушкета разом выстрелили в Джека, и тот, не раздумывая, плюхнулся в сточную канаву посередине мостовой. Она оказалась почти сухой — только жиденькая струйка нечистот на дне — и защищала от пуль.

Он перевернулся на спину и увидел, как Ниязи перерезает глотку янычару, подстрелившему Аль-Гураба. В следующий миг египтянин вынужден был залечь, чтобы не попасть под обстрел с противоположной крыши. Джек хоть и не знал ни турецкого, ни арабского, различал языки на слух и понимал, что наверху есть ещё несколько арабов — вероятно, сородичей Ниязи. Итак, на кровлях погонщики верблюдов сражались с янычарами.

Джек приподнялся на локте и поглядел вперёд. Евгений, Патрик и нубиец отступали в подворотни. Там они временно были в безопасности, но и к баррикаде пробиться не могли.

Извиваясь, как угорь, он отполз назад, выбрался из канавы и побежал туда, где остались телеги. За ними во дворе Иеронимо, явно что-то задумав, седлал арабского жеребца.

В телеге с припасами Джек нашёл бочонок с порохом и глиняный горшок с ламповым маслом. Прихватив и то, и другое, он отправился назад — сперва ползком, толкая бочонок и горшок перед собой, потом бегом, прижимая их к животу. Габриель Гото по-прежнему стоял в игольном ушке, а руки и головы французов всё с той периодичностью в несколько секунд шмякались на землю. Меч выписывал в воздухе барочные росчерки, словно перо придворного каллиграфа.

Рядом с мёртвым турком Джек остановился и вытащил из горшка залитую воском пробку. Половину масла он вылил на бочонок — медленно, чтобы оно пропитало сухую древесину. Затем припустил бегом и сразу за поворотом снова юркнул в канаву. В сечении она представляла собой букву U, и окованные железными обручами края бочонка легко катились по нижней, пологой части бортов, а верх его оставался почти вровень с улицей.

Катя перед собой бочонок, Джек добрался до места ярдах в десяти от баррикады. Мушкетёры немедля открыли огонь. Джек что есть силы толкнул бочонок, а сам пополз назад с намерением выплеснуть остаток масла, чтобы получился своего рода жидкий запальный шнур. Но события его опередили. Евгений придумал свой способ поджечь баррикаду — соорудил нечто вроде факела из пики и промасленной тряпки. Покуда Джек смотрел из канавы, Евгений выстрелом из пистолета поджёг тряпку, выбежал на улицу и тут же получил пулю в рёбра. Он остановился на миг, и другая пуля пробила ему бедро. Впрочем, очевидно, русским такие раны замечать не положено. Евгений, всё так же стоя в полный рост, поднял горящий гарпун, прикинул расстояние и, подпрыгнув на одной ноге, метнул пику в бочонок. Ещё одна пуля ударила его в левое запястье. Евгений крутанулся и рухнул, как подрубленный дуб. В тот же миг Джек выскочил из канавы и оказался в развилке спиной к баррикаде.

Полыхнул свет, отбросив длинную тень за Габриелем Гото, который шёл по проулку, чертя подолом одеяния кровавый след на камнях. Сам он, судя по всему, не получил ни одной царапины.

Джек обернулся. Доски разлетались на весь квартал, оторванные тележные колёса прыгали по булыжной мостовой. На месте баррикады клубился дым. На крыше аль-Гураб, несмотря на развороченное бедро, встал и перекинул здоровую ногу через парапет. С криком «Аллах акбар!» он выхватил саблю и свалился в дымный ад прямо на двух мушкетёров — первого придавил, а второго рассёк пополам.

В левом проулке — том самом, который вёл на улицу перед мушкетёрами, — происходило какое-то движение. Превосходительнейший дон Иеронимо Алехандро Пеньяско де Альконес Квинто на арабском жеребце в одиночку атаковал противника. Испанец точно выбрал время, пока ни один из мушкетёров не приготовился к следующему залпу, и успел добраться до вражеских рядов почти невредимым, но когда он с криком «Эстремадура!» во весь опор преодолевал последние несколько ярдов, из спины фонтаном брызнула кровь — видимо, офицер выстрелил из пистолета. Лошадь, тоже сражённая пулей, рухнула на колени. Любой другой человек вылетел бы из седла, но Иеронимо и тут не сплоховал: толкнулся обеими ногами, подобрал голову, приземлился на плечо, совершил полный кувырок и вскочил как ни в чём не бывало. Одним движением он выхватил шпагу и пропорол насквозь стрелявшего в него француза. «Как тебе, а? Эль Торбеллино учил меня падать с лошади, пока я не начал ссать кровью, а потом ещё, пока я не научился приземляться правильно!» Он вытащил шпагу из убитого и полоснул по горлу соседнего француза. «Сейчас вы увидите, что эстремадурец, даже истекая кровью, дерётся лучше самого здорового французишки! Думаю, мне осталось жить секунд шестьдесят… — вонзая рапиру в шею мушкетёра, — …вдоволь времени… — чтобы уложить десятерых ваших… пока четыре… — Он левой рукой вонзил кинжал в спину бегущему противнику. — …Пять!»

Но тут несколько мушкетёров окружили Десампарадо и всадили в его тело штыки.

— Евгений! — крикнул Джек русскому, который лежал в нескольких футах от него, закрыв глаза, и как будто спал. — Мы через минуту вернёмся за тобой с телегой!

Джек, Патрик, нубиец и Габриель Гото шеренгой двинулись на баррикаду и без труда пробились через то, что от неё осталось. Патрик задержался, чтобы вразумить последних мушкетёров эспонтоном и собрать с убитых оружие посущественней. Несколько сообщников Ниязи преследовали по крышам бегущих янычар.

Джек с нубийцем и Габриелем Гото зашли в тыл мушкетёрам, перегородившим улицу. С первого взгляда нельзя было сказать, уложил ли Десампарадо намеченный десяток французов, но одно сомнений не вызывало — больше он никого не убьёт. Уцелевшие мушкетёры толпились в беспорядке, смешав ряды, так что Джек и его товарищи сперва разрядили в них всё заряженное оружие, а потом ринулись вперёд с саблями наголо. Те, кто остался после этого жив, бежали, спотыкаясь о Десампарадо и тела его жертв, в левый проулок, где попали под камни и пули сородичей Ниязи.

Теперь наконец соплеменники Ниязи смогли вывести лошадей из двора и запрячь их в телеги с золотом, хотя различные драгуны, мушкетёры и янычары продолжали всячески им мешать. Появились и каирские воры. Целыми стаями собирались они в подворотнях и на углах под покровом удлинившихся вечерних теней, откуда время от времени совершали вылазки в надежде разжиться слитком-другим. Тем не менее, через четверть часа сообщники всё-таки отъехали от караван-сарая, в котором бушевал огненный циклон, с четырьмя из шести приготовленных телег.

Джек и Габриель ехали на последней, замыкая арьергард, однако оба помнили, что у них есть и другая задача. Как только телега поравнялась со второй боковой улочкой, они остановили лошадь, спрыгнули и пошли забирать Евгения. За дымящимися обломками баррикады ничего было не разобрать, а когда они добрались до места, где упал их товарищ, то увидели лишь алые потёки на мостовой. От Евгения осталась отстреленная левая рука и несколько букв, накарябанных кровью на булыжниках. Неровная цепочка кровавых следов вилась к караван-сараю и пропадала в дыму и пыли.

— Ты можешь это прочесть? — спросил Джек.

— Здесь сказано: «В обход», — ответил Габриель.

— И как это, чёрт побери, надо понимать?

— Конкретно? Не знаю. В общем? Очевидно, он отправился какой-то другой дорогой.

— Слышу иезуита.

— Он пошёл туда, — Габриель махнул в сторону караван-сарая, — а нам надо сюда, — указывая на телегу.

— Кстати, мы там нужны. — Джек припустил бегом, поскольку на телегу уже покушалась толпа воров, бродяг, янычар и французских солдат. При появлении Джека и Габриеля с окровавленными саблями наголо часть нападавших бросилась врассыпную, однако самые решительные и хорошо вооружённые грабители продолжали следовать за телегой, правда, на почтительном отдалении.

Там, где улочка подходила к каналу, ждали мистер Фут, Вреж, Сурендранат и ван Крюйк, которым, судя по виду, досталась сегодня своя доля приключений. Они перекинули с пристани на судёнышко широкую деревянную платформу, и три другие телеги уже громыхали по ней, рассыпая на палубу содержимое.

На краю улочки стоял запряжённый верблюдом воз с сеном. Когда последняя телега — та, на которой сидели Джек и Габриель, — проехала мимо, щёлкнул бич, и воз выкатился на середину улицы. Сейчас ничто не мешало телеге заехать на платформу, поэтому Джек спрыгнул с неё и повернулся к возу, ожидая нападения. Тут воз остановился посреди улицы, прямо на дороге у преследователей. Кучер (Ниязи!) и другой человек (Мойше!) соскочили на мостовую и подложили под колёса камни, а ворох сена ожил и рассыпался. Под ним оказался чёрный цилиндрический предмет (пушка!), а рядом вставал на ноги чернокожий (Даппа!).

С одной стороны, это было не так уж неожиданно, поскольку входило в план — они убили на покупку пушки весь вчерашний день. С другой стороны, Джек всё-таки удивился, поскольку пушка должна была стоять на причале, заряженная и наведённая. Однако вместо того, чтобы поднести горящий фитиль к запальному отверстию, Даппа принялся с лязгом перебирать сложенные у его ног металлические принадлежности, время от времени поглядывая вдоль улицы, чтобы оценить число бегущих к нему вооружённых людей.

— Раньше я этого не делал, — объявил он, поднимая и осматривая ржавый протравник, — но выспросил всё у знающих людей.

— Которые проиграли морское сражение и угодили на галеры, — добавил Джек.

Даппа отбросил сено с казённой части пушки и сунул протравник в запальное отверстие.

— Помогайте грузить судно! — крикнул Джек Мойше и Ниязи, а Даппе посоветовал: — Христа ради, не чисти ты это треклятое отверстие!

Даппа отвечал:

— Не будешь ли ты так любезен вынуть дульную пробку?

Джек обошёл телегу, повернулся спиной к противнику — что было вообще-то не в его характере — и вытащил из дула деревянную затычку, которую тут же выбила у него из рук пуля.

Даппе стрела попала в рукав, но, судя по всему, не в руку. Он поднял совок на длинной ручке.

— Коли мы уж сегодня так спешим, то и ствол прочищать не будем, — сказал чернокожий.

С этими словами он запустил совок в невидимую Джеку емкость с чем-то хрустящим и вытащил кучку чёрного пороха. Держа в левой руке медную лопатку, он сровнял горку и очень осторожно, чтобы ничего не просыпать, ввел совок в дуло — сперва медленно, потом все быстрее и быстрее, пока длинная ручка не ушла в жерло целиком. Тут Даппа перевернул совок и начал осторожно его вытаскивать.

До сей минуты Джек разрывался между желанием проследить, чтобы Даппа всё сделал правильно, и естественным интересом к происходящему за спиной. Назвать передовых атакующих «нерегулярной армией» значило бы непомерно высоко оценить их дисциплину, мотивы, вооружение и внешний вид. То были воры, алчные прохожие, микроэтнические группы и несколько янычар, смешавших ряды при виде золотых слитков. Почти все они, заметив пушку, притормозили. Однако теперь по проулку распространялась весть, что орудие только заряжают. Тем временем французские солдаты выстроились повзводно и двинулись вниз по улочке, примерно как банник двинулся бы по каналу пушки, не пренебреги Даппа этой процедурой. Осмелевшие мародёры, выступившие из укрытий, смешались с более робкими, которых выдавливал вперёд поршень французского строя, образуя…

— Лавину, как говорили мне галерники-монтаньяры, может вызвать даже пушечный выстрел. — Даппа сорвал с себя рубашку, смял её, затолкал в жерло и добавил две пригоршни картечи, затем отправил туда же тюрбан и взял длинный прибойник. — А мы проверим, можно ли им лавину остановить. — Длинные чёрные косички, уже не удерживаемые тюрбаном, упали Даппе на лицо, когда тот наклонился, чтобы вставить прибойник в дуло.

— Можешь не вынимать — на таком расстоянии он сработает как копьё, — бросил Джек и, повернувшись спиной к Даппе, побежал навстречу орде грабителей, поскольку двое быстроногих янычар с ятаганами вырвались вперёд и могли помешать последнему этапу священнодейства.

— Куда делся рожок с затравкой? — проговорил Даппа. Джек вильнул вправо, чтобы гашишин слева подумал, будто путь к Даппе свободен, а когда тот рванулся вперёд, подставил ему подножку. Сбоку вылетел Мойше с абордажным топориком, высунул язык и прицелился в упавшего янычара. За спиной Мойше возникли Ниязи и Габриель Гото. Все трое с интересом наблюдали за развитием событий, а сейчас решили, что нужнее здесь, чем на погрузке.

Гашишин слева взмахнул ятаганом. Джек саблей отвёл удар. Судя по звукам, раздающимся сзади, Даппа нашёл-таки рожок и теперь заправлял порохом запальное отверстие.

— Огоньку ни у кого не найдётся? — спросил Даппа.

Джек эфесом двинул противника в челюсть, вырвал у него из-за пояса разряженный пистолет, обернулся и с расстояния пять-шесть футов бросил пистолет Даппе. Он мог бы поплатиться жизнью за то, что показал врагу тыл, если бы тот, видя, к чему идёт дело, не бросился ничком на мостовую.

Также поступил и Джек. Повернув голову, он увидел, что почти все последовали их примеру. Лишь трое-четверо совсем уж буйно-помешанных по-прежнему неслись вниз. Джек вскочил и, убедившись, что он не на линии огня, отбежал к возу. Ниязи, Мойше и Габриель Гото были уже здесь.

Наступила патовая ситуация: никто, кроме гашишинов, не смел двинуться, пока Даппа целит в них из пушки, но было ясно, что сразу после выстрела все хлынут вперёд. Из подворотен начали постреливать. Даппа присел на корточки, но от пушки не отступил.

Так или иначе, несколько бесценных мгновений они выгадали. «Все на борт» — крикнул ван Крюйк с некоторым даже опозданием, потому что швартовы уже отцепили, и суденышко начало отходить от причала. «Бегите!» — заорал Даппа. Джек, Ниязи, Габриель Гото и Мойше рванули к судну. Даппа остался позади. Французские солдаты вскочили и побежали к нему.

Даппа взвёл курок, поднёс кремень пистолета к ямке вокруг запального отверстия и нажал на спуск. Искры брызнули и, как звёзды в тумане, скрылись в дыму. Яркое пламя в две сажени длиной вырвалось из жерла, увлекая вперёд прибойник, картечь и половину Дапповой одежды. Судя по тому, какая толпа устремилась вслед за тем к возу, выстрел был малорезультативным. Впрочем, к тому времени, когда вопящая орава достигла пушки, Даппа уже мчался по пристани. Он прыгнул, поскользнулся на планшире и свалился в Нил, однако не успел даже толком вымокнуть, как ему протянули несколько вёсел. Даппу вытащили, и все залегли, потому что французские мушкетёры дали по судёнышку залп. Через мгновение беглецы были далеко, недосягаемые для пуль.

— Что стряслось? — спросил ван Крюйк.

— Нам преградила дорогу рота французских мушкетёров, — ответил Джек.

— Ясно, — пробормотал ван Крюйк.

— Иеронимо и оба наших турка убиты.

— Раис?

— Я сказал — он убит, и теперь ты наш капитан, — сказал Джек.

— Евгений?

— Уполз куда-то умирать. Видимо, не захотел быть нам обузой.

— Дурные новости. — Ван Крюйк стиснул перевязанную руку.

— Примечательно, что погибли оба турка, — вставил Вреж Исфахнян, слышавший большую часть разговора. — Скорее всего один из них нас и предал: возможно, алжирский паша всё так и задумывал с самого начала, чтобы не делиться с Инвестором.

— Раис очень удивился, когда в него выстрелил янычар, — согласился Джек.

— Должно быть, это входило в турецкий план, — произнёс Вреж. — Убить предателя первым, чтобы он ничего не рассказал.

От Гизы вдогонку им отошли турецкие галеры, однако беглецов не настигли, ибо Нил, даже в это время года неширокий, был запружен медлительными баржами с зерном.

С наступлением ночи подошли к месту, где Нил разделяется на два рукава, и, чтобы сбить с толку сухопутных преследователей, направились к Розетте, а потом каналами через дельту и при помощи шестов через затопленные поля к дамиеттскому руслу. К тому времени, как снова взошло солнце, они убрали мачты и всё, что поднималось больше чем на шесть футов на ватерлинией, и двинулись дальше среди высоких камышей.

Под вечер второго дня в условленном месте встретились с караваном сородичей Ниязи и перегрузили на верблюдов часть золота. Ниязи и нубиец, распрощавшись с сообщниками, двинулись на юг — Ниязи заметно возбуждённый мыслью о встрече с сорока жёнами, нубиец в надежде при помощи золота вернуться туда, откуда его похитили.

Путь на восток продолжили Джек, мистер Фут, Даппа, мсье Арланк, Патрик Таллоу, Вреж Исфахнян, Сурендранат и Габриель Гото; ван Крюйк был их капитаном, Мойше — пророком. Роль эта его смущала, пока однажды, после долгих блужданий и незначительных приключений, они не увидели за камышами широкий водный простор.

Тут Мойше встал на носу лодки, озарённый встающим солнцем, и произнёс несколько слов на полузабытом языке, побудив Джека сказать:

— Прежде чем разделить море, вспомни, что мы в лодке и ничего не выгадаем, если воды расступятся и пучина сделается сушей.

Под руководством ван Крюйка они поставили мачты, подняли паруса и взяли курс на восток — наконец-то свободные.

Книга пятая Альянс

Элиза — Лейбницу

Конец сентября 1690

Доктор,

Я провела несколько дней в Жювизи, городке на левом берегу Сены к югу от Парижа, во дворце мсье Россиньоля. Это естественный перевалочный пункт на пути с юга. Перед тем я почти месяц прожила в Лионе и теперь возвращалась в Иль-де-Франс. Жювизи стоит на распутье — отсюда можно ехать вдоль реки в Париж или на запад к Версалю. Мсье Россиньоль предоставил в моё распоряжение свои конюшни и челядь, так что мои лошади и домочадцы могли отдохнуть, пока я приму решение. Жан-Жак в Версале, и я не видела его с отъезда в Лион, потому сердце влекло меня в ту сторону, однако рассудок понуждал ехать в Париж, где скопилось много неотложных дел. Я выбрала Париж.

Когда я проснулась сегодня утром, в поместье стояла необычная тишина. Я набросила на плечи одеяло, подошла к окну, и взорам моим предстало гротескное зрелище: за ночь весь сад украсился охапками соломы. Садовники, встревоженные резким похолоданием, допоздна укрывали маленькие и нежные растения, словно няньки, подтыкающие одеяльца малышам. К утру всё посеребрил иней. Высокие розовые кусты промёрзли насквозь. Озерца у фонтанов сковал лёд, изморозь на статуях подчёркивала рельефность мышц и летящих одежд. Царила кладбищенская тишь, потому что садовники, полночи возводившие укрепления против холода, ещё спали.

Было очень красиво, особенно когда солнце поднялось над холмами за Сеной и порозовило иней. Но, конечно, такой заморозок в сентябре — пугающий феномен, вроде кометы или двухголового младенца. Весна в этом году запоздала, и все надежды на урожай связывались с долгой и тёплой осенью. Как ни хороши были замёрзшие розы, я не могла не думать, что то же самое произошло с зерном, яблоками, виноградом и овощами по всей Франции. Я послала служанку предупредить моих спутников о скором отъезде, а сама поспешила в спальню мсье Россиньоля ровно настолько, чтобы прощание не скоро изгладилось из его памяти.

Сейчас — как Вы можете заключить по моему почерку — мы в карете, едем по Левому берегу в Париже.

Несколько лет назад я бы места себе не находила от волнения, потому что ранний заморозок неизбежно всколыхнет рынок, и я торопилась бы отослать указания в Амстердам. Сейчас мои заботы более сложны, хотя ничуть не менее спешны. Деньги курсируют по этой стране самыми немыслимыми путями. Думаю, можно выстроить натужную аналогию: Париж — сердце, Лион — лёгкие. Однако система не работает и деньги не текут, если люди не заставляют её работать, и мне выпало стать одним из этих людей. Сперва я имела дело преимущественно с «Компани дю Норд», поставляющей балтийский лес в Дюнкерк, и много больше, чем хотелось бы, узнала о том, как его величество финансирует войну. Позже я включилась в некую операцию герцога д'Аркашона, подробности которой до сих пор представляю весьма смутно.

Она-то и привела меня в Лион, куда я приехала на исходе августа в обществе самого герцога. Он поселил меня в своей лионской резиденции и отправился в Марсель, откуда собирался на яхте продолжить путь к югу.

Мы уже проезжаем университет. Карета движется непривычно быстро. Улицы пусты, как будто весь город оплакивает погибший урожай. Все застыло, кроме нас, мчащихся, чтоб не заледенеть. Скоро мы окажемся за рекой перед особняком д'Аркашонов, а я так и не перешла к сути письма.

Итак, вкратце.

1. Что слышно от Софии о Лизелотте или, как её здесь называют, Мадам? Два года назад на протяжении нескольких недель мы были очень близки. Я даже готовилась запрыгнуть к ней в постель по первому знаку, тем не менее вопреки множеству пикантных слухов до этого дело не дошло — я нужна была ей в качестве лазутчицы, а не для альковных утех. После моего возвращения в Версаль мы не встречались и не переписывались.

Ей сейчас очень одиноко. Её супруг, брат короля, любит мужчин, она — женщин. Казалось бы, всё замечательно, но если Мсье может открыто держать при себе сколько угодно фаворитов, Мадам вынуждена таиться. Мсье, хоть и не испытывает влечения к супруге, ревнив и всячески преследует её избранниц.

Если в придворных сплетнях есть хоть капля истины, Мадам в последнее время сблизилась с дофиной. Это не значит, что между ними возникла связь, ибо дофина спала со своей камеристкой и, по слухам, хранила ей верность. Однако по сходству пристрастий Мадам, дофина, камеристка и ещё несколько дам образовали кружок, который собирался в личном кабинете дофины рядом с её скудной библиотекой на первом этаже южного крыла.

Обо всём этом я услышала два года назад, хотя сама там не бывала. Тогда я служила гувернанткой у племянницы герцогини д'Уайонна. Герцогиня, фрейлина дофины, никоим образом не входила в сапфический кружок, ибо явно предпочитает мальчиков, однако, разумеется, обо всём знала, так как присутствовала на утренних и вечерних туалетах этих дам, их ассамблеях в кабинете и тому подобном.

Вам наверняка известно, что несколько месяцев назад дофина скончалась. Как всегда в случае скоропостижной смерти, особенно если покойная тесно общалась с герцогиней д'Уайонна, подозревают самое нехорошее. Всё лето ждали, что дофин женится на герцогине д'Уайонна, однако он тайно обвенчался с бывшей фавориткой — фрейлиной единокровного брата. Какой мезальянс!

Итак, всё по-прежнему неясно. Те, что все еще убеждены, что дофину отравила д'Уайонна, строят всё более фантастические гипотезы: якобы она действовала по указке дофина, обещавшего выдать её за принца крови, и так далее, и тому подобное.

Нимало не обольщаясь на счёт герцогини, я всё же не верю, что она отравила дофину — и потому, что эта особа никогда не сделала бы ничего столь очевидного, и потому, что смерть госпожи лишила её завидного места фрейлины при будущей государыне. Однако я поневоле гадаю, каково сейчас бедной Лизелотте, утратившей общество единомышленниц при дворе. Полагаю, д'Уайонна приложила все усилия, чтобы заполнить пустоту в её душе. Интересно, пишет ли Мадам об этом Софии. Я могла бы просто спросить мсье Россиньоля, который читает все письма, но не хочу злоупотреблять положением его любовницы — по крайней мере сейчас!


2. Кстати о мсье Россиньоле.

Хотя заморозки вынудили меня спешно оставить Жювизи, я успела заметить в библиотеке несколько книг, написанных странным алфавитом, смутно знакомым мне по Константинополю, хоть я и не могла вспомнить, чей он. На мой вопрос мсье Россиньоль ответил, что это армянский. Меня его слова насмешили — мол, мало ему забот с французскими, испанскими, латинскими, немецкими и прочими шифрами, чтобы лезть ещё и в такие дебри!

Он объяснил, что перед отбытием в Марсель герцог д'Аркашон обратился к Чёрному кабинету со странным поручением: особенно внимательно читать письма, которые будут приходить из испанского города Санлукар-де-Баррамеда в первые недели августа. Кабинет охотно согласился, зная, что письма оттуда — как правило, безграмотные каракули тоскующих по дому моряков, — приходят редко.

Как ни странно, пятого августа на стол мсье Россиньолю легло письмо со штемпелем Санлукар-де-Баррамеда, написанное непонятными письменами, составленное и запечатанное в каком-то магометанском порту и попавшее в Санлукар морем, судя по тому, что бумага местами подмокла. Оно было на армянском и адресовалось армянской семье в Париже. В качестве места жительства указывалась Бастилия.

Я бы, наверное, забыла чудной эпизод, если бы не стало известно, что шестого августа в Санлукар-де-Баррамеда произошло дерзкое ограбление: шайка берберийских корсаров, проникших туда под видом галерных рабов, взяла на абордаж корабль, только что вернувшийся из Новой Испании, и захватила груз серебра. Я уверена, что герцог д'Аркашон как-то с этим связан.


[написано позже более разборчивым почерком]


Я добралась до парижского дома д'Аркашонов и теперь, как видите, пишу за столом.

Итак, об армянском письме. Знаю, доктор, что Вы интересуетесь всевозможными системами письменности и распоряжаетесь огромной библиотекой. Если у Вас есть что-нибудь об армянском языке, я прошу Вас написать мсье Россиньолю. Он очень заинтересовался письмом, но пока мало что может сделать. По его поручению писарь всё аккуратно скопировал, запечатал как было и теперь пытается разыскать кого-нибудь из адресатов, ежели они живы, с тем, чтобы вручить им послание. Коли они найдутся и напишут ответ, то мсье Россиньоль его изучит и, возможно, подберёт ключ к шифру.


3. Кстати о письмах, это надо будет отправить сегодня, посему позвольте ещё вопрос. Он касается банкира Софии Лотара фон Хакльгебера.

Я виделась с ним в Лионе, как ни старалась избежать этой встречи. Нас обоих пригласили на обед к одному видному члену Депозита. По разным причинам я не могла отказаться; полагаю, Лотар нарочно так всё подстроил.

Чтобы сократить рассказ, сразу напишу то, что узнала позже. Поскольку мои лакеи и кучер должны были несколько часов дожидаться в конюшне с лакеями и кучером Лотара, я поручила им выяснить всё, что удастся. Было ясно, что Лотар всеми путями наводит справки обо мне, и я решила отплатить ему той же монетой. Разумеется, слуги Лотара не в курсе его дел, но знают хотя бы, когда и куда он ездил.

Таким образом я вызнала, что в июле Лотар выехал из Лейпцига с большим обозом и наёмной охраной в Кадис, где заключил некую сделку, а оттуда в Санлукар-де-Баррамеда, где рассчитывал в первую неделю августа провернуть другую. Однако что-то разладилось. Лотар пришёл в дикую ярость и разослал гонцов и шпионов во все стороны. Через несколько дней он отправил обоз в Аркашон трудным и долгим сухопутным путём, сам же отбыл туда в наёмной барке. Едва обоз добрался до Аркашона, Лотар, прибывший туда раньше, велел поворачивать в Марсель. Путешествие стоило жизни одному человеку и нескольким лошадям, тем не менее в Марсель они опоздали — к чему именно, слуги не знают, — и двинулись вдоль Роны в Лион, где Лотар чувствует себя больше в своей стихии. Разумеется, я была уже в Лионе, где герцог д'Аркашон оставил меня неделей раньше, — из чего могу заключить, что именно герцога Лотар надеялся застать в Марселе и теперь дожидается в Лионе. Я едва не написала «как паук в паутине», но сообразила, как это смехотворно, ведь Лотар — простой барон, а герцог — пэр Франции, один из главных людей королевства. Я остановила перо, сочтя нелепым сравнивать немецкого барона с пауком, а герцога д'Аркашона — с мухой. Тем не менее внешне Лотар куда страшнее. В доме Гюйгенса я видела паука под лупой, и Лотар, с его круглым брюшком и следами оспы на лице, похож на эту тварь больше, чем кто-либо иной. По-паучьи восседал он за обедом: казалось, будто все опутаны клейкими нитями, тянущимися к его запачканной чернилами перчатке, и, желая получить от кого-нибудь ответ, он просто дёргает паутину. С той же настойчивостью Лотар пытался выпытать у меня, когда господин герцог возвращается во Францию. Стоило мне отбить одну вылазку, он отступал и заходил с другого фланга. Воистину это походило на поединок с восьминогим чудищем. Мне потребовалась вся моя сообразительность, чтобы ничего не выболтать и не угодить ни в одну из словесных ловушек. Я была утомлена, поскольку весь день провела с одним из конкурентов Лотара, пытаясь договориться о весьма сложной операции. В своей наивности я ожидала весёлой светской болтовни, а никак не форменного допроса. Этот неумолимый человек подобно инквизитору мгновенно чувствовал любую уклончивость, любое противоречие в моих ответах. Хорошо, что я пришла одна, не то моему спутнику, кто бы он ни был, пришлось бы вызвать Лотара на дуэль. Наш хозяин чуть сам этого не сделал, так возмутило его поведение гостя. Однако я думаю, Лотар и здесь поступал сознательно: таким образом он хотел через меня передать герцогу, что очень зол за происшедшее в Санлукар-де-Баррамеда и считает себя в состоянии войны, когда отбрасываются все правила приличия.

Вы, наверное, испугались, что я хочу истребовать от Лотара формальных извинений и выбрала Вас на неблагодарную роль посредника. Отнюдь, ибо, как я писала, Лотар явно не намерен извиняться. Он недвусмысленно показал это своим поведением за обедом, о чём, не сомневаюсь, стало известно всем членам Депозита. Банкиры, с которыми я вела переговоры, внезапно струсили и пошли на попятный, за исключением одного генуэзца, известного выжиги, который заломил немыслимый процент «на покрытие чрезвычайных мер безопасности» и потребовал внести в соглашение странный пункт, а именно, что он примет серебро, но не золото.

Боюсь, что под конец обеда я дала слабину. «Сколько мадемуазель пробудет в Лионе?» У меня нет чёткого плана, майн герр. «Но разве на четырнадцатое октября не назначен приём в особняке Аркашонов?» Кто вам это сказал, майн герр? «Кто сказал, вас не касается, мадемуазель, но ведь дата назначена? И соответственно, вы кривите душой, утверждая, будто у вас нет чёткого плана?» И так далее. Лотар явно знал больше, чем следует — очевидно, у него есть шпионы в Версале и Париже, — и каждая его реплика была как удар в живот. Я не выдерживала натиска. К концу обеда он должен был понять, что герцог проедет через Лион в первую или вторую неделю октября. Уверена, сейчас он там, ждёт. По каким только можно каналам я известила военно-морское командование в Марселе, что герцогу по возвращении следует быть крайне осторожным.

Таким образом, герцог предупреждён, и ему ничто не грозит — ибо какой властью располагает один немецкий барон в Лионе? И всё же странная уверенность Лотара меня тревожит.

Совсем недавно, на последнем этапе переговоров с генуэзцем, я, кажется, начала понимать, что движет Лотаром и откуда он столько знает. После долгого спора о золоте и серебре банкир возвёл очи к потолку и обронил какое-то неуважительное замечание касательно алхимиков.

Так вот, за тем злосчастным обедом Лотар не раз уничижительно отзывался о господине герцоге, мол, тот «сам не понимает, во что ввязался». На этом шатком основании я выстроила гипотезу — очень приблизительную, — что корабль, ограбленный в Санлукар-де-Баррамеда, вёз нечто важное для алхимиков, к которым я теперь причисляю и Лотара. Сдаётся, герцог д'Аркашон и его турецкие друзья похитили груз, не ведая, что это такое, и теперь все алхимики против них ополчились. Тогда понятно, откуда Лотар так осведомлен о происходящем в Париже и Версале — и там, и там много членов эзотерического братства. Возможно, они посылают ему депеши.

Я видела Вас, доктор, рядом с Лотаром на балконе Дома Золотого Меркурия в Лейпциге. Всем известно, что он — банкир Эрнста-Августа и Софии, Ваших покровителей. Что Вы можете рассказать об этом человеке и его устремлениях? Ибо большинство алхимиков — шарлатаны или дилетанты, но, если мои догадки верны, он воспринимает алхимию всерьёз.

Пока всё. Челядинцы герцога толпятся в дверях, ожидая моих решений касательно устройства приёма, назначенного на четырнадцатое число. До тех пор я буду в беспрестанных хлопотах. Следующий раз напишу уже после приёма, а тогда всё будет совсем иначе: ибо на этом вечере ожидаются крупные перемены. О подробностях пока умолчу. Когда прочтёте это письмо, пожелайте мне удачи.

Элиза.

Лейбниц — Элизе

Начало октября 1690

Мадемуазель,

Примите мои извинения от имени всех немецких баронов.

Я уже рассказывал Вам, как пяти лет от роду, по смерти батюшки, начал постигать науки по его книгам, чем встревожил моих учителей в Николаишуле, и те убедили матушку запереть от меня библиотеку. Местный дворянин, прослышав об этом, нанёс матушке визит и в самой учтивой манере, однако весьма твёрдо объяснил, что учителя — глупцы. Она открыла библиотеку.

Дворянина звали Эгон фон Хакльгебер, а происходило дело в 1651-м или 1652-м — память подводит. Я помню его седовласым господином, этаким воротившимся с чужбины дядюшкой; он почти всю жизнь прожил в Богемии, а в Лейпциг вернулся году в 1630-м, спасаясь от превратностей того, что ныне зовётся Тридцатилетней войной, а тогда представлялось бесконечной и бессмысленной чередой зверств.

Вскоре после того, как матушка по его настоянию открыла мне библиотеку, Эгон отправился на запад с намерением посетить Англию, но погиб в Гарце от рук разбойников. К тому времени, как останки нашли, это был обклёванный воронами скелет, который узнали по плащу.

Лотар родился в 1630 году и был третьим сыном в семье. Никто из мальчиков не ходил в школу, их обучали на дому нанятые учителя либо родственники. Эгон, человек исключительно образованный и много путешествовавший, каждый день уделял час-другой наставлению трёх юных Хакльгеберов. Лотар был лучшим его учеником, ибо ему, младшему, приходилось больше всех трудиться, чтобы догнать братьев.

Если Вы сделали подсчёты, то поняли, что Лотару было двадцать с небольшим, когда его дядюшка Эгон отбыл в роковое путешествие. Перед этим семью постигла беда. Оспа, свирепствовавшая в Лейпциге, унесла жизнь двух старших братьев и изуродовала Лотара, теперь единственного сына и наследника. Смерть Эгона довершила его несчастья.

Много позже — вернее, лишь совсем недавно — я узнал, что Лотар весьма необычно толкует эти события. Он считает, будто Эгон занимался алхимией и достиг в ней небывалых успехов — якобы он умел лечить тяжелейшие болезни и даже воскрешать мёртвых. Однако он не смог или не захотел спасти старших братьев Лотара, которых любил, как собственных сыновей. Эгон покинул Лейпциг в ужасном горе с намерением больше туда не возвращаться. Его смерть в Гарце могла быть самоубийством, либо — и здесь я опять-таки повторяю домыслы Хакльгебера — он инсценировал гибель, чтобы скрыть своё невероятное долголетие.

Думаю, Лотар просто немного повредился в уме из-за смерти братьев и насочинял небылиц. Впрочем, так или иначе, он верит в алхимию и воображает, будто Эгон, задержись тот в Лейпциге, раскрыл бы ему тайны бытия. В следующие тридцать с лишним лет он, Лотар, продолжал собственными методами доискиваться этих тайн.

Теперь касательно герцогини д'Уайонна, чья недобрая слава…

— Я велела меня не беспокоить.

— Прошу прощения, мадемуазель, — сказала рослая голландка на сносном французском, — но герцогиня д'Уайонна во что бы то ни стало желает немедленно вас видеть.

— Что ж, Бригитта, тогда я тебя прощаю. С этой особой не поспоришь. Я приму её сейчас, а письмо дочитаю позже.

— С вашего позволения, мадемуазель, вам придётся дочитывать его завтра, потому что скоро начнут приезжать гости, а мы ещё не начинали укладывать вам волосы.

— Что ж, хорошо. Завтра так завтра.

— Куда прикажете пригласить герцогиню?

— В малый салон. Если только…

— Госпожа герцогиня д'Аркашон принимает там свою кузину.

— Тогда в библиотеку.

— Мсье Россиньоль трудится там над какими-то чудными документами, мадемуазель.

Элиза набрала в грудь воздуха и медленно выдохнула.

— Тогда скажи мне, Бригитта, есть ли в особняке Аркашонов место, где ещё не толпятся приехавшие загодя гости?

— Не могли бы вы принять её… в часовне?

— Отлично! Дай мне минутку. И, Бригитта?

— Да, сударыня?

— Что-нибудь слышно о господине герцоге?

— Ничего нового с тех пор, как вы последний раз спрашивали.


— Яхту герцога заметили из Марселя 6 октября. С неё сигнальными флажками передали приказ немедля готовить карету и быстрых лошадей. Это мы знаем от гонца, которого отрядили к нам, как только с марсельской колокольни увидели в подзорную трубу всё, что я вам сейчас изложила, — сказала Элиза. — Гонец прискакал утром. Можно предполагать, что герцог отстал от него не более чем на несколько часов и будет с минуты на минуту, но сверх того никто в доме ничего не знает.

— Граф де Поншартрен будет разочарован, — огорчённо проговорила герцогиня. Она кивнула пажу, который тут же попятился к дверям, повернулся на каблуках и стремглав помчался прочь. Элиза, графиня де ля Зёр, и Мария-Аделаида де Крепи, герцогиня д'Уайонна, остались в домовой церкви де Лавардаков с глазу на глаз. Впрочем, герцогиня со свойственной ей осмотрительностью на всякий случай приоткрыла дверь в исповедальню и убедилась, что там никого нет.

Часовня располагалась в углу здания. Алтарь и одна боковая стена были обращены к улице. В стене имелось несколько высоких и узких витражных окон, через которые в помещение проникал свет. В основании каждого окна располагалась небольшая фрамуга. Обычно они были закрыты, чтобы не впускать в часовню уличные шумы и вонь; две из них д'Уайонна распахнула. Внутрь ворвался холодный воздух, что не смутило дам, упакованных в несколько слоёв тёплой одежды. Ворвался и гул улицы. Элиза решила, что это дополнительная предосторожность на случай, если кто-нибудь вздумает приложить ухо к двери. Однако в целом часовня должна была прийтись герцогине по душе. Здесь не было мебели — никаких скамей, только грубый каменный пол, и она уже удостоверилась, что никто не прячется за алтарём. Часовню — готическую, мрачную, на сотни лет старше самого особняка — давно бы снесли и выстроили на её месте что-нибудь барочное, в современном вкусе, если бы не витражи, алтарь (считавшийся бесценным сокровищем) и левая четвёртая плюсневая кость Людовика Святого, заключённая в золотую раку и вмурованная в стену.

— За сегодняшнее утро Поншартрен не менее четырёх раз справлялся через посыльных о последних новостях, — сказала Элиза, — но я не знала, что генеральный контролёр финансов подрядил к себе на службу и вас, сударыня.

— Его нетерпение отражает нетерпение короля.

— Неудивительно, что король желает знать, где его верховный адмирал. Однако не правильнее было бы спрашивать об этом через министра флота?

Герцогиня д'Уайонна помедлила у открытой фрамуги и притворила её так, чтобы осталась лишь узкая горизонтальная щель, через которую можно было смотреть на улицу. Однако сейчас гостья отвернулась от окна и некоторое время пристально разглядывала Элизу, прежде чем ответить:

— Простите, я думала, вы знаете. У маркиза де Сеньёле рак. Он при смерти и не может более исполнять обязанности министра.

— Тогда понятно, почему король в таком нетерпении. Говорят, герцог Мальборо высадился с войском на севере Ирландии.

— Ваши сведения устарели. Мальборо уже взял Корк. Кинсейл падёт со дня на день. Тем временем де Сеньёле прикован к постели, а герцог д'Аркашон занят какими-то своими делами на юге.

Из двора за дверью часовни донёсся приглушённый взрыв женского смеха: герцогиня д'Аркашон беседовала с приятельницами. Как странно: в нескольких шагах отсюда высшая знать, надушенная и украшенная лентами, обменивается сплетнями в предвкушении торжеств по случаю дня рождения герцога. А за стенами особняка Франция готовится к голодной зиме. В морозной Ирландии французские гарнизоны сдаются под натиском Мальборо; министр флота лежит на смертном одре. Элизе подумалось, что тёмная и пустая часовня, уставленная мрачными изваяниями увенчанного терновым венцом Спасителя, — не худшее место для встречи с герцогиней. Здесь д'Уайонна явно чувствовала себя куда естественней, чем в раззолоченной гостиной. Она сказала:

— Не знаю, стоит ли вам убивать господина герцога. Король может сделать это за вас.

— Пожалуйста, не говорите так! — резко произнесла Элиза.

— Я всего лишь поделилась житейским наблюдением.

— Когда герцог затевал сегодняшний приём, стояло лето, и всё казалось превосходным. Я знаю, он думал: «Королю нужны деньги на войну, и я их добуду!»

— Вы как будто его оправдываете.

— Полезно знать мысли врага.

— Знает ли герцог ваши мысли, мадемуазель?

— Очевидно, нет. Он не считает меня врагом.

— А кто считает?

— Простите?

— Кто-то хочет знать ваши мысли, поскольку за вами следят.

— Мне это хорошо известно. Мсье Россиньоль…

— А, королевский Аргус! Он знает всё.

— Он заметил, что моё имя последнее время часто упоминают в переписке те из придворных, что причисляют себя к алхимикам.

— Чего ради им за вами следить?

— Я полагаю, это связано с тем, чем занят на юге герцог д'Аркашон, — сказала Элиза. — Если, конечно, вы не нарушили молчания.

Герцогиня рассмеялась.

— Мы имеем дело с совершенно разными кругами. Даже если бы я нарушила молчание — чего, разумеется, не было, — трудно вообразить, что аптекарь, варящий яды в парижском подвале, связан с такими благородными алхимиками, как Апнор или де Жекс.

— Я и не подозревала, что отец Эдуард — алхимик!

— Разумеется. Мой благочестивый кузен прекрасно иллюстрирует то, о чём я сказала. Вы можете вообразить, что такой человек общается с сатанистами?

— Я и про себя такое вообразить не могла.

— Вы с ними и не общаетесь.

— А кто тогда вы, позвольте спросить?

Д'Уайонна странно девичьим жестом прикрыла рукою рот, пряча смешок.

— Вы по-прежнему ничего не понимаете. Версаль подобен этому окну. — Она указала на витраж. — Прекрасному, но тонкому и хрупкому.

Открыв фрамугу, герцогиня махнула в сторону улицы. Дикарского вида водонос бросил вёдра и ввязался в драку с молодым бродягой, оскорбившимся, что тот толкнул его шлюшку. Нищий, слепой от оспы, присел на корточки у стены — его несло кровью.

— За прекрасным стеклом — море страданий. Когда человек отчаялся и молитвы не помогают, он пробует другие пути. Прославленные сатанисты, которых так ненавидит маркиза де Ментенон, не узнали бы князя Тьмы, попади они в ад держать свечку на церемонии его утреннего туалета! Эти некроманты — те же шарлатаны с Нового моста. Шарлатан не проживёт стрижкой ногтей, потому что клиентура недостаточно отчаялась. А вот вырыванием зубов прожить можно. У вас когда-нибудь болели зубы?

— Я знаю, что это больно.

— При дворе есть люди, страдающие от сердечной боли, которая ничуть не лучше зубной. Те, кто за ними охотится, ничем не отличаются от зубодёров. Дьявольские символы — те же щипцы зубодёра, зримый знак, что у этих людей есть средства облегчить невыносимую боль.

— Какой мрачный взгляд! Вы хоть во что-нибудь верите?

Д'Уайонна закрыла фрамугу. Неприятные картины исчезли.

— Я верю в красоту, — сказала она. — Верю в красоту Версаля и в короля, который её создал. Верю в вашу красоту, мадемуазель, и в свою. Тьма может пробиться снаружи, как эти люди могут бросить камень в окно. Но гляньте — витражи простояли столетия. Никто не бросил в них камень.

— Почему?

— Потому что существует баланс сил, который заметен лишь очень внимательному глазу и сохраняется благодаря…

— Постоянным ухищрениям таких, как вы, — закончила Элиза и по выражению зелёных глаз герцогини поняла, что не ошиблась. — Потому вы и включились в мою вендетту с герцогом?

— Ну, разумеется, не из приязни к вам! И не из сочувствия. Я не знаю и не хочу знать, за что вы его так ненавидите, хотя угадать несложно. Будь герцог национальным героем, как Жан Бар, я скорее отравила бы вас, чем позволила его убить. Однако господин герцог — болван, отсутствующий месяцами, когда он нужнее всего. Король поступил мудро, поставив над ним маркиза де Сеньёле. Но теперь де Сеньёле умирает, и д'Аркашон попытается вернуть себе былое влияние, что было бы губительно для флота и Франции.

— Так вы считаете, что служите королю?

— Я служу его целям.

Герцогиня д'Уайонна вынула из-за корсажа бледно-зелёный цилиндрик чуть больше детского мизинца и протянула его на обтянутой перчаткой ладони. Элиза, стоявшая в нескольких ярдах от собеседницы, шагнула вперёд, хотя по коже волной кипящего масла пробежали мурашки. Руки она прижала к животу, отчасти для тепла, отчасти — чтобы они были ближе к спрятанному в поясе стилету. Мысль странная, но Элиза ждала от герцогини чего угодно — вдруг та что-нибудь бросит ей в лицо или попытается ткнуть отравленной иголкой.

— Вы никогда не осознаете, насколько это будет просто в сравнении с рядовым отравлением, — проговорила д'Уайонна, словно пытаясь унять Элизины страхи. Та подошла уже настолько близко, что хорошо видела зелёный предмет: нефритовый флакончик как для духов, окованный серебром и снабжённый серебряной пробочкой на тонкой цепочке.

— Не вздумайте этим душиться, — сказала герцогиня.

— Он действует через кожу?

— Нет. Дурно пахнет.

— Тогда герцог почувствует его в питье.

— В питье — да. В еде — нет. Вы знаете про его необычные вкусы?

— Лучше, чем хотела бы.

— Вот что я имела в виду, говоря, что вам легко будет осуществить задуманное. Обычно яд, подмешиваемый в пишу, должен быть без вкуса и запаха, а такие, как правило, неэффективны. Этот на вкус не менее гадок, чем на запах, но будет незаметен в сочетании с тухлой рыбой. Вам надо лишь проникнуть в тайную кухню герцога, когда там готовят гнусную стряпню, что не просто. Однако другим людям приходилось идти на куда большие ухищрения.

— Другим отравителям, вы хотели сказать.

Д'Уайонна не ответила — возможно, даже не поняла уточнения.

— Либо берите, либо не берите, — сказала она. — Я не буду стоять так вечность.

Элиза потянулась за ядом. В тот же миг д'Уайонна схватила её руку и накрыла сверху второй ладонью, так что Элизин кулак, сжавший флакончик, оказался в герцогининой хватке. Элиза смотрела на руки герцогини, не желая видеть её лица, потом с некоторым усилием подняла глаза. Лишь мгновение выдержала она взгляд герцогини, но той, по-видимому, хватило и этого. Что отравительница хотела прочесть в её глазах, Элиза так и не поняла. Однако д'Уайонна в последний раз стиснула её пальцы, мягко, но настойчиво придвинула их к Элизиному поясу и выпустила.

— Итак, — сказала она, — вы осуществите это сегодня?

— Уже поздно. Я должна подготовиться.

— В таком случае поторопитесь.

— Я сама хочу осуществить это как можно скорее.

— Когда всё случится, пойдут разговоры, — заметила герцогиня. — Не обращайте внимания. Не важно, есть ли у обличителя улики; важно только, дозволяет ли его сан высказывать вам подобные обвинения.

* * *

Следующие несколько часов прошли как в угаре. Граф де Поншартрен и сам король беспрестанно осведомлялись, где герцог. Почему-то все их посланцы желали непременно видеть Элизу, как будто та знает больше, чем герцогиня д'Аркашон. Это отнюдь не облегчало приготовления к празднеству. Элиза должна была вместе с одеванием и причёсыванием сдерживать напор всё более высокопоставленных вопрошателей. Уже смеркалось, когда во двор с грохотом въехала карета. Элиза воскликнула: «Аллилуйя!» Она не могла подбежать к окну, поскольку две мастерицы вплетали в её локоны шиньон, но одна из служанок подбежала и огорчила всех известием, что это всего лишь Этьенн д'Аркашон.

— Сгодится и он, — сказала Элиза. — По крайней мере теперь осаждать будут его, а не меня.

Тут просочились известия, что Этьенн буквально бросил в бой кавалерию — отрядил солдат своего собственного полка на самых резвых конях скакать на юг по дорогам, по которым может ехать его отец, и, завидев белую герцогскую карету, во весь опор мчаться назад. Таким образом, о приезде герцога станет известно чуть загодя, что было крайне важно Этьенну, учтивейшему кавалеру Франции. Не мог же он допустить, чтобы король прибыл на день рождения герцога раньше виновника торжества! А так король мог оставаться в Лувре и двинуться к особняку Аркашонов (расположенному в Марэ, недалеко от Аркольского моста, в нескольких минутах езды от Лувра), когда станет известно, что герцог приближается.

Итак, посланцы Элизе больше не досаждали, но теперь Этьенн д'Аркашон усиленно домогался личной аудиенции. И граф д'Аво тоже. И отец Эдуард де Жекс. Она велела мастерицам работать быстрее и забыть про последний этаж зиккурата кос, вознёсшегося к небесам над её теменем.


— Мадемуазель, дозвольте мне первым сегодня восхититься вашей красотой…

— Лучше бы вас обуревало желание убраться с дороги, чем осыпать меня лестью, господин граф, — сказала Элиза, пытаясь разминуться с д'Аво. — Я иду в часовню поговорить с Этьенном д'Аркашоном.

— Я вас сопровожу, — объявил граф.

Элиза двигалась так стремительно, что её подол захлестнул ноги и шпагу графа, и тот едва не полетел вверх тормашками. Однако д'Аво стоял на ногах крепче, чем десять любых других французских дипломатов, поэтому ухватил Элизу под локоть с невозмутимостью набальзамированного покойника.

Они спешили по галерее. Слуги с подносами и вазами при виде почти бегущих графа и графини укрывались за колоннами или отступали в ниши.

— Упущением с моей стороны, мадемуазель, было бы не выразить мою озабоченность вашим кругом знакомств.

— Что?! Кто?! Семейство де Лавардаков? Поншартрен? Мсье Россиньоль?

— Именно потому, что вы часто бываете в обществе этих достойных особ, вам следует одуматься и прекратить всякую связь с такими, как герцогиня д'Уайонна.

Элиза невольно ухватилась за пояс, потому что вдруг испугалась, что зелёный флакончик сейчас выпадет, разобьётся и наполнит коридор зловонием, гнусным, как её замыслы. Жест был настолько очевиден, что не ускользнул бы от внимания д'Аво, смотри тот на Элизу; однако взгляд графа был устремлён вперёд.

— Хотите вы того или нет, мсье, она — часть придворной обстановки, и я не могу делать вид, будто её нет.

— Да, но встречаться с такой дамой наедине, что вы делали трижды за последние два месяца…

— Кто считал?

Все, мадемуазель. К чему я и клоню. Даже будь вы чисты, как снег…

— Ваш сарказм груб.

— Весь этот разговор груб, ибо тороплив. Как я сказал, вы можете быть безупречнее самой де Ментенон. Однако когда герцог д'Аркашон умрёт…

— Как вы можете так говорить в день его рождения?

— Ещё один рубеж на пути к смерти. И даже если он сломает шею, упав с лошади, или пойдёт ко дну вместе с кораблём, люди скажут, что вы как-то это подстроили, коли встречались в укромных местах с герцогиней д'Уайонна.

— Каждый может бросаться обвинениями. Не у каждого такой сан, чтобы с его словами считались.

— Это вам д'Уайонна сказала?

Элиза на миг опешила, и д'Аво продолжал:

— Я родился при дворе, вас графиней сделали; я один из немногих, кому сан позволяет вас обличать.

— Вы и без того невыносимы.

— Я обличал вас прежде, когда вы шпионили для принца Оранского. Вы сумели выйти сухой из воды, поскольку действовали по наущению Мадам и потому что откупились. Сейчас вы одна, и у вас нет денег. Я не знаю, кого вы собираетесь отравить: возможно, герцога д'Аркашона, возможно, Этьенна, возможно, сперва одного, потом другого. Я чувствую сильное искушение дождаться осуществления ваших преступных замыслов, а затем рассказать всё — ибо ничего так не хочу, как увидеть вас прикованной к стене в Бастилии. Однако я не могу из прихоти допустить, чтобы пэр Франции стал жертвой убийцы. Посему, мадемуазель…

— Убейте меня! — раздался голос впереди.

Д'Аво и Элиза, по-прежнему под руку, достигли старой двустворчатой двери и вошли в часовню. Она настолько преобразилась, что Элиза едва не подумала, будто ошиблась дверью. Солнце зашло, окна были темны, но в десятках серебряных шандалов горели свечи. Их отблески играли на спинках множества золочёных стульев, расставленных на каменном полу — нет, на персидском ковре, скрывшем голые плиты. Алтарь покрывал белый шёлк, хотя это трудно было разглядеть — полчасовни превратилось в благоуханные джунгли белых цветов. У Элизы пронеслась мысль: «И откуда они взялись в это время года?», но ответ напрашивался сам собой: из чьей-то оранжереи.

Этьенн де Лавардак д'Аркашон в парадном мундире полковника кавалерии возлежал у алтаря в позе натурщика. Рядом с ним поблескивали два небольших предмета: кинжал со змеевидным лезвием и золотое кольцо.

Д'Аво остановился так резко, что у Элизы почти мелькнула надежда, что его хватил удар. Однако в следующий миг граф выпустил её локоть и попятился.

Этьенн такого допустить не мог; он вскочил на ноги.

— Останьтесь, господин граф! Умоляю! Ваше присутствие для меня спасительно. Мне не пристало встречаться с госпожой графиней без свидетелей, и пока я лежал здесь в ожидании её прихода, мысль эта терзала меня несказанно.

— Я к вашим услугам, монсеньор, — сказал д'Аво, глядя из-под нахмуренных бровей, как молодой д'Аркашон снова укладывается на пол.

— Убейте меня, мадемуазель!

— Простите, мсье?

— Мучения мои невыносимы. Положите им конец — вонзите сей кинжал в мою грудь!

— Я не хочу вас убивать, господин де Лавардак, — сказала Элиза и злобно покосилась на графа, который был настолько ошеломлён происходящим, что не заметил её взгляда.

— Есть ещё один способ избавить меня от мук, но я не смею надеяться.

И Этьенн устремил взгляд на золотое кольцо.

— Речи ваши полны изящества, однако чересчур туманны, — заметила Элиза, опасливо приближаясь к Этьенну. Д'Аво остался у двери.

— Я высказался бы прямее, однако низкому бродяге неучтиво обращать такие слова к столь прекрасному и возвышенному существу.

— Позвольте заметить. Во-первых, вы чрезмерно меня превозносите, но я вас прощаю. Во-вторых, я видела бродяг, и вы к ним не относитесь. В-третьих, если вашу мысль нельзя выразить, не нарушая учтивости, прошу вас, нарушьте её. Ибо, принимая во внимание, что вы, по всей видимости, просите…

Дверь часовни распахнулась, и вбежал офицер в мундире того же полка, что и Этьенн, но не таком пышном. Он остановился, побелел, как свежесрезанная орхидея, и онемел.

Однако все и так знали, что он скажет. Элиза очнулась первой.

— Мсье, у вас новости о господине герцоге?

— Простите меня, мадемуазель… да… с вашего позволения… его карета приближается с большой скоростью… он будет здесь через час.

— Отправили гонца в Лувр? — спросил Этьенн.

— Как вы приказывали, мсье.

— Отлично. Вы свободны.

Офицер, явно обрадованный, что может идти, последний раз стеклянным взглядом обвёл часовню, поклонился и попятился к выходу. Проходя задом в дверь, он столкнулся с кем-то, кто как раз собирался войти. В полутьме произошёл обмен извинениями, затем на свет выступила фигура в плаще с капюшоном — ни дать ни взять Смерть без косы. Вошедший откинул капюшон, явив бледное лицо, чёрные глаза и аккуратно подстриженную бородку отца Эдуарда де Жекса. Судя по выражению лица, он был удивлен, если не сказать встревожен, не меньше остальных.

— Это что, всё подстроено? — вопросила Элиза.

— Мне поступила анонимная просьба быть готовым к свершению таинства брака по первому требованию, — сказал де Жекс, — но…

— Лучше готовьтесь к отпеванию, если молодой д'Аркашон не выскажется напрямик и не спрячет кинжал! — ответила Элиза. — Что до первого требования… даме требуется чуть больше времени! — И она выбежала из часовни.

— Сударыня! — несколько раз выкрикнул де Жекс, преследуя её по галерее, но Элиза не останавливалась, пока не оказалась в более людной части дома. К тому времени де Жекс её нагнал. — Сударыня!

— Я туда не вернусь.

— Я не собирался вас уговаривать. Именно вашего общества я искал. Когда мы с мсье Россиньолем спросили, нам сказали, что вы в часовне. Я не имел намерения мешать…

— Вы ничему не помешали. А почему вы были с мсье Россиньолем?

— Он получил новое письмо от Исфахнянов.

— От кого?

— От армян. Идёмте. Прошу вас. Умоляю. Это очень важно.


Отец Эдуард де Жекс вёл Элизу в библиотеку так быстро, как мог идти сам, то есть постоянно вырываясь вперёд. Кратчайший путь лежал через бальную залу. Здесь де Жекс внезапно отстал. Элиза обернулась. Иезуит смотрел на потолок. Ничего удивительного: де Лавардаки пригласили знаменитого художника Лебрёна, и тот лишь недавно закончил роспись. В центре исполинской фрески лучезарный Аполлон (символизирующий, как всегда, Людовика XIV) собрал в своём сиянии Добродетели и прогонял Пороки в тёмные углы. Добродетелей на всё пространство не хватило, поэтому Лебрён добавил Муз, которые пением, стихами и тому подобным славили Добродетели. По краям композиции располагались смертные (придворные с одной стороны, далее селяне, воины и, наконец, клирики). Они восхищённо внимали славословящим Музам, обратив спины либо презрительные взгляды к Порокам. Впрочем, художник не забыл и о занимательности: приглядевшись внимательнее, можно было отыскать воина, поддающегося Трусости, священника — Чревоугодию, придворного — Похоти и селянина — Лени.

Соответственно, все входящие смотрели на потолок, только выражение лица у де Жекса было какое-то необычное. Он не восторгался красотой фрески, а смотрел так, будто ждал, что штукатурка обрушится ему на голову.

Иезуит наконец обратил взгляд на Элизу.

— Вы знаете, что здесь было?

— Крайне дорогостоящие отделочные работы, которые заняли вечность и только недавно закончились.

— Я не о том. Вы знаете, почему пришлось заново расписывать потолок?

— Судя по тому, как это выглядит, думаю, что из-за госпожи де Ментенон.

— Де Ментенон?! — По реакции де Жекса Элиза поняла, что сморозила глупость.

— Ну… она появилась в 1685-м, ведь так? Тогда же и начались работы. А сюжет явно в её вкусе.

— Совпадение не есть причинность, — сказал де Жекс. — Потолок пришлось чинить из-за ужасного случая, имевшего место в тот год.

Тут иезуит как будто вспомнил, что они торопятся, и вновь заспешил к библиотеке. Элиза еле поспевала за ним.

— Вы знаете, что здесь произошло? — спросил де Жекс, оглядываясь.

— Нечто крайне неприятное — настолько, что мне никто об этом не говорит.

— А. Тогда в библиотеку.

Они вышли из большого зала и оказались в коридоре.

— Что вы говорили раньше о просьбе обвенчать по первому требованию?

— Я получил записку. Думаю, что от вашего воздыхателя. Впрочем, не важно; видимо, он обольщался.

— Немного грустно, — молвила Элиза, вспомнив расставленные в часовне стулья, на которые никто не сядет, цветы, которых никто не увидит и не понюхает, прежде чем их бросят в перегнойную кучу. — Возможно, он задумал нечто вроде похищения, но по своей учтивости намеревался получить благословение семьи и церкви.

— Это ваше с ним дело, — немного холодно отвечал де Жекс, распахивая перед Элизой дверь библиотеки. — Прошу вас, мадемуазель.


— Я предполагал, что вам будет любопытно, — сказал Бонавантюр Россиньоль. Он сидел спиной к сводчатому библиотечному окну, за которым виднелся освещенный факелами двор особняка Аркашонов. Элиза с удивлением увидела падающий снег — зима была холодна и сурова, как в Стокгольме.

На столе перед собой Россиньоль разложил множество книг, бумаг и заметок. Многие из них были на армянском.

— Я уже упоминал, что Чёрный кабинет перехватил занятное письмо, отправленное в первую неделю августа из Санлукар-де-Баррамеда и адресованное семье Исфахнянов в Бастилию.

— Вы не назвали мне их фамилию, — сказала Элиза, — но это и не важно, поскольку она почти наверняка вымышленная.

— Почему? — спросил де Жекс.

— Исфахнян значит просто «уроженец Исфахана» — города, в котором проживает много армян, — ответила Элиза. — Как если бы вы жили среди турок и вас называли просто Эдуард Франк.

Россиньоль кивнул.

— Согласен, это может быть не настоящая фамилия, но я буду пользоваться ею за неимением другой. Так или иначе, я навёл справки и выяснил, что некие армяне были брошены в Бастилию весной 1685-го и пробыли там около года: мать и множество сыновей. Один из них умер в заточении. Выпустили сперва мать, потом братьев. Некоторые из них попали в долговую тюрьму.

Мне потребовалось некоторое время, дабы всех разыскать, ибо за прошедшие годы многие умерли, и выяснить, что старший из братьев — некий Артан Исфахнян, живущий на чердаке неподалёку отсюда. Я устроил так, чтобы письмо попало к нему.

Через несколько дней Артан написал некоему Врежу Исфахняну в Каир. Я снял с письма копию и переправил её дальше. Тогда я не знал, кто такой Вреж Исфахнян — подобно вам, мадемуазель, я подозревал, что фамилия Исфахнян либо прикрытие, либо некий намёк, и Вреж Артану даже не родственник.

Больше ничего не происходило до вчерашнего дня, когда к нам попало письмо, адресованное Артану и отправленное из Розетты в устье Нила. Написано оно тем же почерком, что послание из Санлукар-де-Баррамеда. И вот это уже примечательно, ибо я перевёл письмо из Санлукар на французский, и там нет ни слова о Египте, только вопросы о здоровье родственников. Тот, кто его написал — как я полагаю, Вреж Исфахнян, — очень давно не видел Артана. В письме он не сообщает, что делает в Санлукар-де-Баррамеда и куда собирается дальше. Артан, получив это послание, каким-то образом понимает, что ответ надо отправлять в Каир. Вскорости Вреж объявляется в Розетте — на пути к Каиру — и отсылает оттуда ещё одно письмо с пустыми расспросами о семейных делах.

— И вы сразу поняли, что это шифровки, — подхватила Элиза, которая много времени провела с натурфилософами и видела, когда один из них начинает развивать гипотезу. — Я восхищаюсь вашей проницательностью. Однако зачем вы рассказываете всё это мне?

Россиньоль вместо ответа посмотрел на де Жекса, из чего Элиза заключила, что дело щепетильное. Де Жексу, любимцу госпожи де Ментенон, дозволялось говорить с грубой прямотой, необычной в обществе, где за оскорбления обычно вызывают на дуэль.

— Все мы, кто любит и чтит семейство де Лавардаков, — сказал иезуит, — чрезвычайно встревожены, что герцог д'Аркашон, действуя из благородных побуждений и проявляя при этом редкое упорство и силу духа, допустил ошибку. Мы хотим ему помочь. Лучше исправить её, пока последствия не распространились дальше. Мы сочли, что вернее будет обратиться к вам, мадемуазель, нежели к герцогине д'Аркашон или к Этьенну.

— Хорошо. Ошибка как-то связана с алхимией?

Кратчайшая пауза.

— Да, мадемуазель. Господин герцог участвовал в пиратском нападении, что, как вы знаете, на войне допустимо и почётно. Тем не менее, вынужден с горечью сообщить, что его ввели в заблуждение люди либо злонамеренные, либо невежественные. Господин герцог полагал, что груз будет состоять из серебряных чушек. На самом деле это золото. Причем обладающего чудесными — даже божественными — свойствами.

— Ясно, — сказала Элиза. — И нет надобности добавлять, что эзотерическое братство питает к нему собственнический интерес?

— Я предпочёл бы слово «охранительный». Этим золотом дозволено владеть не каждому. В дурных руках оно может послужить дьяволу.

— Хм. И у Лотара фон Хакльгебера оно будет в дурных руках?

— Нет, мадемуазель. Лотар — человек непростой, однако известно, где он живёт, и с ним можно вести переговоры. Кучка бродяг в Средиземном море — вот это дурные руки.

— Что ж, не тревожьтесь понапрасну, отец Эдуард. Золото, которое вам нужно, господин герцог должен был привезти с собой. В таком случае оно сейчас в Лионе, у некоего банкира, видящего в нем только металл. Я охотно назову вам имя. Он не интересуется сверхъестественными материями и с радостью обменяет чудесное золото на земное того же или большего веса.

— Мы будем у вас в долгу.

— Можете считать долг погашенным, если скажете мне одну вещь.

— Говорите, мадемуазель.

— В Бастилию отправляют государственных преступников. Почему туда бросили Исфахнянов?

— Поскольку их считали соучастниками того, что случилось здесь в 1685 году.

— И — поскольку я единственная во Франции не знаю — что всё-таки случилось здесь в 1685 году?

— Вы могли слышать от слуг или других лиц низкого звания о человеке, которого называют Эммердёр. Прошу прощения, мадемуазель! Само слово так вульгарно, что его едва ли можно произносить вслух.

— Я о нём слышала, — проговорила Элиза, хотя в ушах собственный голос почти заглушило тук-тук-тук сердца. — И даже о том, что однажды он без приглашения заявился на пышный приём и учинил кровавый дебош.

— Это было здесь.

Здесь?!

— Да. Он отсёк Этьенну руку и разгромил бальную залу.

— Как может один бродяга в окружении множества вооружённых дворян разгромить герцогскую бальную залу?

— Не важно. Что ещё хуже, всё произошло на глазах у короля. Ужасная неловкость.

— Могу себе представить.

— Так называемый король бродяг сбежал. Однако начальник королевской полиции установил, что он проживал неподалёку отсюда, на чердаке над квартирой Исфахнянов, и у них были какие-то общие дела. А поскольку главный виновник безобразий исчез, возмездие пало на Исфахнянов. Их бросили в Бастилию. Они разорились, многие утратили здоровье. Те, что выжили, нищенствуют.

За окном раздался цокот множества копыт и скрежет железных ободьев по булыжной мостовой. Все повернулись к окну и увидели, что во двор въезжает карета герцога д'Аркашона — огромная белая раковина, рождающаяся из пены прилива. Её волокла шестёрка измученных разномастных лошадей. Карета прогрохотала под окном и остановилась у входа в большую залу.

Однако шум не затих, а стал вдвое, вчетверо громче, когда в открытые ворота въехала сперва швейцарская стража, затем эскадрон офицеров и, наконец, золочёный экипаж Людовика XIV, озаривший двор подобно колеснице Аполлона.


Этьенн, где бы он ни был (надо полагать, у дверей в большую залу), мог наконец вздохнуть с облегчением. Все одолевавшие его заботы разом отошли в прошлое. Отец вернулся. Не будет больше неприятных расспросов, где верховный адмирал пропадает в трудное для страны время. Что почти так же важно, виновник торжества явился, и гости пришли не зря. А главное, король прибыл, и к тому же не раньше хозяина.

На Элизу, напротив, свалилось разом столько волнений, что недолго было бы потерять им счёт. Проталкиваясь через толпу слуг и придворных, она оставила Россиньоля и де Жекса далеко позади.

Проклятый флакончик! Дура! Дура! После того, что сказал д'Аво, ядом даже нельзя воспользоваться! Он хуже, чем бесполезен. Только сейчас Элиза поняла, что должна будет постоянно носить его под одеждой. Нельзя спрятать улику в ящике комода, где её случайно или нарочно найдут. Флакончик лежал в поясе всего несколько часов, а Элиза бы уже охотно променяла его на горящую головню. Он жёг кожу, и у неё появилась нервная привычка поминутно охлопывать рукою пояс. И за эту обузу она предала себя во власть герцогини д'Уайонна!

Однако беспокойство из-за яда не шло сравнение с тревогой, в которую повергли Элизу слова де Жекса о подвигах Джека Шафто в этом доме — да что там, в этом самом помещении (ибо она уже вошла в бальную залу) несколько лет назад.

Когда мгновение назад кареты герцога и короля въехали во двор, Элиза выскочила из библиотеки, не дожидаясь, пока де Жекс или Россиньоль предложат ей руку. Сделала она это потому, что хотела подумать — вспомнить, что случилось после их встречи с Джеком под Веной в 1683 году, и спросить себя: кто может знать о её былой связи с Эммердёром?

Лейбниц знает, но он не проболтается. То же самое можно сказать о Енохе Рооте. В Лейпциге Элизу и Джека видели несколько человек, но не из тех, к кому станет прислушиваться высший французский свет. Самый из них значительный — и при этой мысли жар ударил Элизе в лицо, словно облако пара из приоткрытой кастрюли — Лотар фон Хакльгебер, смотревший с балкона Дома Золотого Меркурия. Джек стоял тогда рядом с ней под видом слуги. Вряд ли Лотар свяжет его с Эммердёром.

Из Лейпцига они отправились в Амстердам. Сколько-то голландцев видели их вместе. Однако у тех людей нет никаких оснований думать, что сомнительный персонаж, который несколько раз появлялся с Элизой, — знаменитый король бродяг. Вскорости Джек отправился в Париж. Только там он по-настоящему прославился, въехав на коне в эту самую залу. Потом Джек бежал из Парижа в Амстердам, где и нашёл Элизу в её любимой кофейне. Там он провёл час, закончившийся очень неприятной сценой, которую Элизе не хотелось вспоминать, у Селёдочной башни перед самым отплытием Джека в роковую экспедицию за невольниками. Сейчас, разумеется, его давным-давно нет в живых. Однако вопрос в другом: видел ли кто-нибудь Джека с Элизой в этот последний час.

Ответ: разумеется, да, ибо, как стало известно позже, за ней следили люди д'Аво! Который в этот самый миг смотрел с другого конца бальной залы, словно мог читать Элизины мысли не хуже, чем мсье Россиньоль — шифрованные послания. Обоих соглядатаев Вильгельм Оранский убил собственной рукой. Однако д'Аво жив, и он знает.

Всё это время герцогский экипаж находился во дворе, как яйцо в каменном саркофаге. Дверца была открыта. Один из лакеев всунулся внутрь и зажёг несколько свечей. Плечи его двигались, как будто он встряхивает заснувшего в дороге пассажира. Гости — несколько сотен представителей высшей французской знати — были даже рады промедлению, поскольку оно дало им время выстроиться в длинную очередь встречающих. Слуги расстелили перед дверями ковёр, чтобы герцогу, а затем и королю не пришлось выходить на снег. По обеим сторонам алой дорожки застыл почётный караул — с одной стороны кавалеристы Этьенна, с другой — моряки. Этьенн под руку с матерью встал у самых дверей.

Наконец что-то произошло. Кавалеристы и моряки вытащили сабли и подняли их, образовав над ковром стальной коридор. Этьенн кивнул двум слугам, и те распахнули двери, впустив в зал порыв снежного ветра; Этьенн скривился, его мать наклонила голову и свободной рукой ухватилась за шёлковый шарфик, чтобы его не сдуло с причёски. Снаружи забрызганный грязью лакей задом выбирался из кареты, помогая кому-то очень ослабшему.

Элиза видела эту сцену всё лучше и лучше, поскольку её мягко выталкивало в начало очереди своего рода светской перистальтикой. Герцоги и герцогини уступали ей право стоять впереди как почётному члену семейства де Лавардаков. Никто не пускал ее в очередь, все настаивали, чтобы она продвигалась дальше. Посему она шаг за шагом приближалась к открытой двери и отчётливо видела, кто показался из кареты.

Это был не герцог. Первым приходило на ум слово «инвалид», потому что человек этот еле держался на ногах, а парик если и носил, то потерял или оставил в карете. Редкие короткие волосы прилипли к голове от пота и грязи, лицо было таким бледным, что казалось зелёным. Он не мог стоять или идти без поддержки, однако ни под каким видом не желал отпускать окованный сундук с ручками по бокам. Один из лакеев поддерживал инвалида справа, а тот левой рукой сжимал ручку сундука. Другой лакей ухватился за вторую ручку, когда сундук уже готов был вывалиться из кареты. Так они и двинулись шеренгой — лакей, инвалид, лакей — по красному ковру.

Элиза стояла так близко, что услышала, как Этьенн обратился к матери: «Неужели это Пьер де Жонзак?» В тот же миг она узнала инвалида. Его грязная изорванная одежда была когда-то офицерским мундиром. Когда Элиза мысленно расправила инвалиду спину, починила ему платье и добавила тридцать фунтов веса, несколько пинт крови и парик, получилось и впрямь нечто похожее на мсье де Жонзака.

Элиза начала выстраивать в голове теорию — совершенно ложную, но очень сходную с тем, что думали остальные. Она вообразила, будто герцог д'Аркашон по-прежнему в карете, поправляет платье, чтобы выйти к гостям, адъютанта же отправил вперёд с сундуком, полным сокровищ, отважно и честно добытых в жестоком морском бою, каковой трофей намерен вручить королю Франции. Элизе даже подумалось, что герцог, неожиданно заполучивший чуточку заколдованного золота вместо целой кучи обычного серебра, прискакал из Лиона без остановки, чтобы доставить его сюда. Фантастическая дерзость. Элиза почти восхищалась этим человеком. Она повернулась к де Жексу, который, очевидно, проделал те же умозаключения, поскольку неотрывно смотрел на сундук. Придворный, стоявший рядом с де Жексом, глядел на Элизу; она подняла глаза и встретила непроницаемый взгляд Луи Англси, графа Апнорского.

Де Жонзак, сундук и лакеи преодолели две трети расстояния до дверей. Чем ближе они подходили, тем заметнее становилось их жалкое состояние. Лакеи неделю простояли на запятках кареты, их лица и ливреи были заляпаны грязью, кожа побагровела от холода. Де Жонзак был равномерно серый. Губы слились с лицом и беспрерывно двигались. Однако если с них и слетали какие-нибудь слова, Элиза ничего не могла расслышать. Этьенн приветствовал де Жонзака, но ответа не получил. Они с герцогиней посторонились, чтобы странная процессия вошла в дверь. Элиза уже понимала, что дело неладно, однако все прочие оставались в плену ошибочной теории, в том числе бедный Этьенн, пригвождённый к месту этикетом. Он повернулся к белой карете, чтобы приветствовать отца, который должен был появиться следующим; однако в экипаже за распахнутой дверцей никого не было. Конюх захлопнул её, пристукнув для верности кулаком; кучер взмахнул бичом, и полумёртвые лошади двинулись в сторону каретного сарая.

— Отец Эдуард! — Элиза повысила голос, чтобы перекричать недоуменный ропот гостей. — Пожалуйста, помогите мсье де Жонзаку, он тяжело ранен.

Это подтверждало и её обоняние; адъютант и лакеи как раз прошли мимо, оставив по себе вонь гниющего мяса. У де Жонзака была гангрена. Обезумевшие от усталости лакеи просто искали место, где бы уложить его на пол, а оказались на придворном балу. Они совершенно растерялись.

Де Жекс тоже сообразил, что происходит. Он шагнул вперёд и встал перед лакеями.

— Кладите его на пол. Не бойтесь. Аккуратнее. (Мажордому.) Мсье, принесите одеяло и кушетку либо что-нибудь вроде носилок. Велите немедленно позвать врача. (Де Жонзаку.) Что вы говорите? Я не слышу, мсье. Прошу вас, поберегите силы, скажете потом.

Элиза, видя, что де Жекс взял дело в свои руки, решила подойти к Этьенну (который не видел иезуита и де Жонзака за толпой любопытствующих придворных) и объяснить ему, что творится. Выяснилось, что тот полностью парализован неразрешимой проблемой этикета: едва отъехал белый экипаж герцога, на его место вкатился золочёный королевский, и дверцу уже распахнули. Никто из королевской свиты не знал, что события приняли непредвиденный оборот, и предупреждать их было поздно: Людовик XIV уже вступил на ковёр, ведя под руку маркизу де Ментенон.

Элиза обернулась к залу и крикнула: «Король!» Толпа вокруг де Жекса и де Жонзака мигом рассеялась. Придворные вновь выстроились вдоль прохода, оставив посередине лежащего человека, де Жекса, который опустился на колени, силясь расслышать, что говорит раненый, и графа Апнорского. Граф отпирал на сундуке щеколду за щеколдой, всякий раз обнаруживая, что осталась ещё одна.

Всё это открылось королю, едва толпа растаяла, словно снежинки в солнечном луче. Сейчас он один мог повести себя естественно. Все остальные в присутствии монарха не смели обратить взгляд ни на кого другого. Сам же король смотрел только на де Жонзака. Он на полшага опередил де Ментенон, потом обернулся и крайне учтиво попросил её подождать. Бросив на ходу приветственные слова Этьенну и герцогине, Людовик быстро вошёл в залу, сорвал с себя плащ и одним движением набросил его на трясущегося в ознобе де Жонзака. Затем король отступил на шаг, принял величественную позу — спина очень прямая, одна нога выставлена вперёд, носок оттянут и слегка развернут наружу, голова наклонена к раненому подданному — и спросил де Жекса:

— Что он говорит?

— Извольте, сир. — Де Жекс уже некоторое время держал руку в воздухе, требуя тишины. Теперь, с появлением короля, все голоса разом умолкли. Де Жекс наклонился так, что губы де Жонзака почти касались его уха, и начал повторять, что слышит: — То… что сейчас будет… свершилось во имя женщины… чьего имени… я не назову… потому что она… сама всё поймёт… и свершил это… Джек «Куцый Хер» Шафто, Эммердёр, король бродяг, Али Зайбак — Ртуть!

— Что он несёт? — вопросил король. — Что сейчас будет?

Чудо, что он вообще хоть что-то сказал; остальные и вовсе онемели от ужаса, услышав запретное имя, и где — в этом самом доме!

Апнор тем временем продолжал возиться с запорами — не вполне учтиво, но что взять с англичанина? Наконец крышка с грохотом откинулась, и граф, торопясь увидеть сокровище, сунулся носом в сундук. В следующий миг он отпрянул, как если бы оттуда выпрыгнула кобра, и даже издал долгий бессвязный вопль. Те, кто стоял близко, вскрикнули и отвели глаза.

— Дамам и слабонервным лучше отвернуться, — сказал король, отступая на несколько шагов.

Этьенн де Лавардак, герцогиня д'Аркашон, герцогиня д'Уайонна, граф д'Аво и ещё несколько человек придвинулись к сундуку, дабы узнать, что там. Де Жекс, стоявший ближе всех, нагнулся, осенил содержимое знаком креста и пробормотал несколько слов на латыни. Потом выпрямился, держа в руке отрубленную человеческую голову.

— Луи-Франсуа де Лавардак, герцог д'Аркашон, вернулся домой, — объявил иезуит. — Да покоится он с миром.


Нельзя сказать, что Элиза сохранила душевное равновесие, однако она была сейчас хладнокровнее всех в зале за исключением, возможно, покойного герцога. Хотя ей по-прежнему грозила опасность — и даже большая, чем три минуты назад, — две вещи Элиза знала наверняка. Во-первых, что герцог д'Аркашон мёртв. Её жизненная миссия выполнена. Во-вторых, что Джек Шафто жив, искупил свои проступки и по-прежнему её любит. А главное — любит издали, что гораздо менее обременительно. Покуда все вокруг ещё охали, вскрикивали и падали в обморок, Элиза двинулась к герцогине д'Уайонна, которая лишь самую малость уступала ей в спокойствии духа и разве что не улыбалась. Элиза подошла сбоку и левой рукой потянула к себе руку герцогини, ладонью кверху, а правой вложила в неё зелёный флакончик. Пальцы герцогини непроизвольно сжались, а когда та поняла, что у неё в кулаке, Элизы рядом уже не было.

Внимание её — как почти всех в зале — обратилось к д'Аво, который стоял перед королём и уже получил дозволение говорить. Странно, что он вообще спросил дозволения, поскольку от гнева только что не брызгал слюной. Граф постоянно оглядывался на Элизу, и та подумала, что стоит подойти и послушать.

— Ваше величество! — вскричал граф. — С позволения вашего величества я скажу, что хотя исполнитель этого преступления — далеко, его причина и вдохновительница — близко, настолько, что ваше величество может извлечь шпагу и совершить правосудие, не сходя с места. Ибо та, во имя которой Эммердёр содеял убийство, — никто иная, как… — И он поднял руку, выставив указательный палец вверх, словно дуэльный пистолет перед тем, как прицелиться во врага. Взгляд графа жёг Элизу, палец начал опускаться, чтобы прицелиться ей в сердце. Однако Элиза успела схватить указующий перст, пока тот был устремлен в потолок, и согнуть так, что д'Аво ойкнул, то есть не смог завершить фразу. «Merci beaucoup, monsier», — сказала Элиза, совершила полный пируэт и оказалась лицом к лицу с королём, оттеснив графа на задний план. Кулак её, сжимавший палец д'Аво, был теперь за спиной, и наблюдатели, ещё не оправившиеся от зрелища отрубленной головы именинника, могли подумать, будто граф учтиво предложил Элизе руку, на которую та и оперлась.

— С вашего позволения, сир, я слышала, что правила этикета велят господам пропускать дам вперёд. Или я обманываюсь?

— Отнюдь, мадемуазель, — отвечал король.

— Я говорю вам, это… — снова начал д'Аво, однако король взглядом заставил его умолкнуть, а Элиза для верности сильнее повернула палец.

— Более того, говорят, что по небесному закону любовь главнее мести, а мир — войны. Так ли это?

Pourquoi non, mademoiselle?

— Тогда как дама, стоящая перед вами по долгу любви, я прошу даровать мне первенство перед этим господином, моим дражайшим другом и наставником графом д'Аво, чьё багровое и гневное лицо позволяет предположить, что им движет жажда некоего возмездия.

— Сегодняшние вести столь гнетущи, что мне будет если не радостно, то, по крайней мере, отрадно ненадолго отвлечься от неприятного и выслушать вас прежде мсье д'Аво, если, конечно, его дело не безотлагательное.

— Отнюдь, ваше величество, всё, что я собираюсь сказать, за несколько минут не утратит своей значимости. Пусть графиня де ля Зёр говорит первой. — Д’Аво наконец высвободил палец и отступил на шаг.

— Ваше величество, — проговорили Элиза, — я скорблю о герцоге и верю, что на том свете Господь вознаградит его по заслугам. Молюсь, чтобы Эммердёр тоже получил достойное воздаяние. Но я не могу, не хочу позволить, чтобы так называемый король бродяг злорадствовал ещё и потому, что нарушил мирную жизнь вашего дома — то есть Франции. И посему я, несмотря на всю свою скорбь, молю ваше величество: дозвольте принять предложение руки и сердца, которое сделал мне сегодня Этьенн де Лавардак — ныне герцог д'Аркашон.

— Так выходите за него замуж с благословения короля, — отвечал Людовик.

И тут Элиза вздрогнула, потому что со всех сторон послышались неожиданные звуки. В другой обстановке она узнала бы их сразу, но сейчас, после всего, что произошло, ей пришлось обвести взглядом залу и собственными глазами убедиться: гости аплодировали. То не были, разумеется, бурные овации. Половина собравшихся плакали. Многие дамы выбежали из зала. Герцогиню д'Аркашон унесли без чувств, а растерянный жених остался лишь потому, что кто-то должен был приветствовать маркизу де Ментенон. Тем не менее остальные гости рукоплескали. Не то чтобы они забыли про отрубленную герцогскую голову — такое попробуй забудь! — однако их восхитило превращение ужасной сцены в полную свою противоположность. Когда до Элизы это дошло, она сделала скромный реверанс. Кто-то объяснил Этьенну, что происходит, и тот, подойдя, взял её за руку. Хлопки раздались снова и тут же сменились более приличествующими звуками рыданий и молитв. Элиза заметила движение во дворе: всадник с невероятным мастерством развернул коня и во весь опор поскакал к Парижу. Это был граф Апнорский.

Она повернулась к королю, который говорил:

— Отец Эдуард, мы сошлись здесь для скромного торжества. Однако единственное, что приличествует справить сейчас, это месса.

— Да, сир.

— Мы прослушаем заупокойную мессу по герцогу д'Аркашону. Затем обвенчаем нового герцога с графиней де ля Зёр.

— Да, сир, — отвечал де Жекс. — С позволения вашего величества, часовня приготовлена к венчанию; можем ли мы совершить отпевание здесь, где больше места, а затем перейти туда?

Людовик XIV кивнул и повернулся к д'Аво.

— Господин граф, — сказал король, — вы хотели назвать имя женщины, повинной в гнусном убийстве моего кузена.

— С позволения вашего величества, — произнёс д'Аво, — если понимать слова Эммердёра буквально, то смысл их весьма банален. Вероятно, он хотел заслужить одобрение некой шлюшки, с которой ненадолго сошёлся в Париже. — Граф невольно стрельнул глазами в Элизу, но тут же вновь устремил взгляд на короля. — Я же хотел высказать более общее суждение обо всех врагах Франции и том, что ими движет. — Он отступил на шаг и обвёл рукой угол потолка, где Пандора открывала свой ящик (что, если подумать, странным образом напоминало сегодняшнюю сцену с открытием сундука). Оттуда вылетали инфернального вида Пороки. Самой Пандоре Лебрён придал сходство с Марией, супругой и соправительницей узурпатора Вильгельма Оранского. Первой из Пороков была Зависть с лицом Софии Ганноверской. На неё-то и указал д'Аво.

— Вот, сир, возлюбленная не только Эммердёра, но и всех голландцев и англичан. Зависть вдохновляет их «рыцарственные» поступки.

— Ваша наблюдательность, как всегда, достойна восхищения, — сказал король, — и я как никогда рад числить вас среди своих подданных.

Д'Аво склонился в низком поклоне. Элиза невольно подумала, что комплимент короля более чем искупает все унижения, которые претерпел в эти минуты д'Аво. Неужто король всё знает?

Людовик продолжал:

— Господин граф д'Аво, как всегда, высказал мудрую мысль. Посему, дабы посрамить приверженцев Зависти, нам следует почтить всё, что есть в королевстве великого: реквиемом — ушедшее величие, свадебным торжеством — величие будущее. Да будет так.

Всё вышло по слову короля.

Большая часть гостей разошлась после отпеванья, но немало и осталось, так что часовня была полна. Сразу после венчания отслужили вторую заупокойную мессу; герцогиня д'Аркашон не оправилась после того, как из сундука вытащили голову её мужа. То, что поначалу сочли обмороком, оказалось ударом. Полтела отнялось, пока герцогиню несли в спальню, за несколько часов паралич распространился на вторую половину, затем остановилось сердце. Таким образом, к тому времени, как около полуночи новобрачные вышли из особняка Аркашонов и сели в наёмный экипаж (карета-раковина требовала мытья и починки), оба родителя Этьенна отошли в мир иной. Их останки предстояло везти в Ла-Дюнетт, чтобы там предать освящённой земле. Этьенн стал герцогом, Элиза — герцогиней д'Аркашон.

Новые герцог и герцогиня провели первую брачную ночь под множеством одеял в карете по пути к Версалю. К Ла-Дюнетт молодожёны подъехали в самый холодный и мрачный предутренний час и по свежим следам копыт на снегу поняли, что они сегодня тут не первые визитёры. Слуги уже поднялись; у многих были заплаканные глаза. Старшая горничная отвела Элизу в сторонку и велела ей немедленно ехать в монастырь Святой Женевьевы, ибо стряслась беда. Элиза, не желая ждать приготовлений, вскочила на первую же попавшуюся лошадь — белую кобылу — и без седла доскакала до монастыря, где слышались молитвы и плач монахинь. Она вбежала в комнату Жан-Жака, уже зная, что там застанет, ибо, как всякая мать, видела это в кошмарных снах: разбитое окно, сорванные занавески, отпечатки грязных подошв на подоконнике, пустая колыбель. Одеяльце забрали, и это хоть как-то утешало, ибо значило, что маленький Жан-Жак по крайней мере не умирает от холода. В кроватке лежала записка, адресованная графине де ля Зёр: похититель ещё не знал о переменах в её жизни. Записка гласила:

Фрейлен!

Вы и Ваш бродяга забрали кое-что моё. Я — кое-что Ваше.

Л.

Замок Вольфенбюттель, Нижняя Саксония Декабрь 1690

Нам представляется, что сия мраморная глыба, привезённая из Генуи, была бы точно такой же, останься она на месте, ибо чувства заставляют нас судить поверхностно — однако в более глубоком смысле из-за взаимосвязанности всего сущего. Мироздание со всеми своими частями было бы совершенно иным и имело бы от начала иную форму, если бы хоть одна малость в нём произошла иначе, чем на самом деле.

Лейбниц

Церемония знакомства происходила на фоне камина столь огромного, что в нём можно было бы спалить деревню. В течение примерно получаса Николя Фатио де Дюийер и Готфрид Вильгельм Лейбниц медленно сближались, как если бы растянутая пружина влекла их друг к другу через целый зал баронов и баронесс. Когда они наконец оказались на расстоянии окрика, то перешли на французский и затеяли лёгкий разговор об эволютах и эвольвентах. Затем Лейбниц принялся объяснять новое понятие, которым забавлялся в свободные часы, — параллельные кривые. Для иллюстрации он носком башмака чертил на полу перед камином невидимые линии. Нижнесаксонских баронов, вступавших на отведённый для чертежей участок, просили отойти, чтоб и Фатио смог добавить от себя несколько невидимых кривых. Наконец тот исхитрился в одном грамматически связном предложении упомянуть Аполлония Пергского, лист Декарта и улитку Паскаля.

Стены зала украшали исключительно жизнерадостные картины, на которых сеятели, жнецы и сборщики колосьев трудились на залитых солнцем полях. На них бросало слабые отблески пламя, пылающее в бронзовых корзинах на головах у голых, чрезвычайно мускулистых бронзовых арапов по углам помещения.

Фатио выразительно взглянул на часы.

— Солнце взошло… э… два часа назад? И на этой широте у нас осталось… э… два часа светлого времени?

— Чуть больше, с вашего позволения. — Лейбниц подмигнул, а может, ему попала в глаз крошка золы. Однако ничего больше было не нужно. Оба повернулись спиной к огню, чтобы запасти хоть немного тепла, и сквозь тьму и чад двинулись к выходу.

Их ослепил яркий голубой свет. Дворцовые галереи, служившие не только переходами, но и своего рода оборонительными рубежами против холода, опоясывали все внешние стены и были снабжены большим количеством окон. Свет низкого зимнего солнца, рикошетя от сугробов, спрятавших мёртвый сад, наполнял коридоры морозным сиянием. Возмущённые слуги закрыли двери, чтобы не выпускать тепло. Лейбниц и Фатио только что не бегом припустили по коридору. Чулки на морозе как будто растворились, и надо было, чтобы икры и колени работали постоянно.

— Есть семейства, о которых все знают лишь понаслышке, — заметил Фатио.

— Они прорастают в щелочках между другими семьями, — признал Лейбниц. — Ганноверцы показались бы вам интереснее.

— Во всяком случае, они невероятно плодовиты, — сказал Фатио. — Зимняя королева метала детей, как икру, а София родила почти всех, кто может прийти на ум.

— София вышла за одного из этих, — произнёс Лейбниц, оборачиваясь.

— И так вы стали её библиотекарем?

— Тайным советником, — уточнил Лейбниц.

— Сударь! Примите мои извинения и поздравления! — Фатио замедлил шаг и потянулся к шляпе, чтобы отвесить поклон, однако Лейбниц ухватил его за локоть и повлёк дальше.

— Пустяки, это случилось совсем недавно. Если коротко, владетель этого замка за время Тридцатилетней войны наделал уйму детей, возможно, потому, что, будучи осаждён датчанами, шведами и ещё бог весть кем, не имел другого занятия. За восемь лет родились четыре брата! Все выжили!

— Беда!

— Вот именно. В пятидесятых годах братцы устроили большой тарарам при европейских дворах, силясь уменьшить неестественный избыток девственниц, скопившийся за время Тридцатилетней войны. Все претендовали на Софию. Один был очень толст и к тому же католик. Один — пьяница-импотент. Один — сифилитик. Младший, Эрнст-Август, как в сказке, оказался хорош всем. София вышла за него.

— Но, мой дорогой доктор, как случилось, что младший получил самую большую долю?

Они обогнули угол замка и заспешили по другой бесконечной галерее.

— В 1665-м пьяница умер. Эрнст-Август и Георг-Вильгельм — сифилитик — предавались грехам молодости за границей. Иоганн-Фредерик…

— Методом исключения — жирный католик?

— Да. Он присвоил себе герцогство и собрал армию, чтобы его оборонять. К тому времени, как весть о перевороте достигла венецианского борделя, в котором обосновались Эрнст-Август и Георг-Вильгельм, это был уже свершившийся факт. Иоганн-Фредерик стал герцогом Ганноверским. Георг-Вильгельм получил герцогство Целльское. Эрнст-Август — даром что протестант — остался епископом Оснабрюкским. Всевозможных бедных родственников сгрузили в Вольфенбюттель — вы их только что видели. Эрнст-Август и София задумали утвердить свои владения на Парнасе, в царстве Разума.

— И, естественно, пригласили вас.

— Вообще-то нет, потому что таких, как они, было о ту пору много. Иоганн-Фредерик решил учредить то же самое в Ганновере.

— Хорошее, верно, было время для учёных!

— Да, можно было диктовать свои цены. Иоганн-Фредерик располагал большим количеством денег и обширной библиотекой.

— Начинаю припоминать. Гюйгенс говорил, что когда он научил вас всему, что знал сам, то есть примерно в начале 1670-х, вам пришлось оставить Париж и устраиваться на службу в каком-то холодном и мрачном месте. — Фатио выразительно взглянул на окно.

— На самом деле то был Ганновер — разница несущественна, поскольку он очень похож на Вольфенбюттель.

Лейбниц провёл Фатио в вестибюль с пугающе огромной каменной лестницей.

Фатио растерянно проговорил:

— Сколько же людей должно было умереть, чтобы Эрнст-Август стал герцогом Ганноверским?

— Иоганн-Фредерик скончался в семьдесят девятом. Георг-Вильгельм жив. Однако герцогом Ганноверским стал Эрнст-Август по какому-то подпункту договора, заключённого между ним и братьями. Не стану утомлять вас подробностями.

— И София объединила свой Парнас с Парнасом Иоганна-Вильгельма, чьим главным сокровищем были вы.

— Сударь, вы мне льстите.

— Но почему мне пришлось ехать к вам сюда? Я рассчитывал найти вас в Ганновере.

— Библиотека! — воскликнул Лейбниц и, опередив более молодого спутника, бросился всем телом на дверь. Захрустел намёрзший на петлях лёд, затем она отворилась, и Фатио предстали несколько сотен ярдов заснеженного двора, за которым вырисовывалась начатая постройка.

— Не смею сравнивать её с той, что Рен возводит в Тринити-колледже, — бодро объявил Лейбниц. — Его библиотека будет украшением — не то чтобы я хотел этим её умалить; моя — скорее орудием, машиной познания.

— Машиной? — Фатио в своих дорогих башмаках запрыгал по снегу за Лейбницем, который, не жалея обуви, утопал вперёд.

— Мы используем знания тем успешнее, чем более высокого уровня абстракции достигаем, развивая культуру и приближаясь к Божьему мышлению, — бросил Лейбниц небрежно, как будто говорил о погоде. — Адам дал имена животным, то есть перешёл от частных наблюдений за отдельными особями к отвлечённому представлению о видах, а затем придумал для них абстрактные названия — если хотите, своего рода код. Без этого задача Ноя была бы неосуществимой. Затем создали письменность — изустное слово свели к абстрактным значкам. Она легла в основание Закона — так Бог явил Свою волю Человеку. Была написана Библия. Затем — другие книги. В Александрии книги собрали в первую библиотеку. Ближе к нашему времени появилось изобретение Гуттенберга — рог изобилия, изливающий книги на специализированные рынки Франкфурта и Лейпцига. Тамошние торговцы совершенно глухи к моим убеждениям! Книг в мире так много, что их не объять умом. Что делает человек, Фатио, когда сталкивается с задачей, превосходящей его физические возможности?

— Использует животных или делает орудия. Животные библиотеке не подмога, следовательно…

— …нам нужно орудие. Смотрите! — Лейбниц вытащил руки из карманов, чтобы указать на постройку. — Вы, разумеется, видите, что недавно здесь были конюшни. Скромное начало для библиотеки, и вы наверняка сможете вызвать смех Королевского общества и версальских салонов, его описывая.

— Напротив, доктор! Распрощавшись с вами, я отправлюсь прямиком в Гаагу, чтобы возобновить совместные штудии с господином Гюйгенсом. Пройдёт не меньше года, прежде чем я смогу выступить перед Королевским обществом. Тем временем строительство библиотеки Рена остановлено на середине из-за нехватки средств.

— Хорошо, — пробормотал Лейбниц и повёл Фатио через временную дощатую дверь в бывшую конюшню. Она не топилась, но стены защищали лицо от ветра, а ноги — от снега. Фундамент и первый этаж были выстроены из камня, всё остальное — из дерева. Покамест леса выглядели основательнее самой постройки, состоящей из нескольких балок и столбов. Взгляд Фатио остановился на нескольких грубых столах в центре главного помещения.

— Когда-нибудь мы вынесем эти верстаки и заменим их полированными столами, за которыми учёные будут трудиться в свете солнца, проникающем через прекрасный высокий купол. — Лейбниц задрал голову так, что парик сполз назад, и поднял палец в облачке морозного пара, которым сопровождались его слова.

— Купол — замечательное новшество, доктор. Во всех библиотеках не хватает света. Порою я чувствую искушение поджечь страницу, чтобы осветить следующую.

— Это лишь частный случай общего принципа.

— Какого?

— Я сказал вам, что строю орудие, машину. — Лейбниц выдохнул большое облако пара.

Каждый стол являл собой застывший натюрморт. Половину их занимали вещи, связанные с возведением библиотеки (чертежи, придавленные камнями и обрезками дерева, замёрзшие чернильницы с торчащими из них перьями, исписанные до середины гроссбухи, привинченные струбцинами деревяшки в окружении горы стружек), половину — то, что интересовало сейчас доктора. Фатио замер перед столом, на котором лежали камни. На каждом отпечатался скелет листа, насекомого, рыбы или животного — в том числе совершенно незнакомых.

— Что?..

— Я пока отложил «Динамику» и пытаюсь закончить «Протогею» — тема ясна из названия. Однако не будем отвлекаться. — Лейбниц осторожно зашагал через загромождённое помещение и остановился перед странного вида шкафом. — Как видите, не я первый придумал выстроить машину познания.

Фатио закрыл глаза — это был единственный способ оторваться от диковинных отпечатков, — попятился от стола и оказался рядом с Лейбницем.

— Извольте видеть! Buecherrad[163]! — провозгласил доктор.

С торца бюхеррад был шестиугольным и высотой почти в рост Фатио. Обойдя конструкцию, тот увидел, что она состоит из шести больших полок примерно по две сажени длиной, которые упираются концами в деревянные шестиугольники, закреплённые на оси так, что всё устройство можно было вращать. При этом каждая из полок свободно вращалась на собственной оси. Когда бюхеррад крутился, каждая полка поворачивалась в противоположном направлении, оставаясь параллельной полу, так что книги с неё не падали.

Фатио зашёл с другого торца и увидел механизм: систему шестерён, вырезанных из твёрдого дерева и описывающих птолемеевские эпициклы вокруг центральной оси.

Затем Фатио перенёс внимание на сами книги: странного вида латинские манускрипты ин-фолио, написанные одной и той же рукой.

— Их составил собственноручно герцог Август, предшественник тех, кого вы сегодня видели в замке. Он дожил до глубокой старости и умер лет двадцать пять назад. Это он собрал большую часть библиотеки, — объяснил Лейбниц.

Фатио нагнулся, чтобы разглядеть страницу. Она состояла из череды абзацев; каждый начинался названием и длинной цепочкой римских цифр.

— Это описание книги, — заметил он.

— Процесс абстракции продолжается, — сказал Лейбниц. — Герцог Август не мог удержать в голове всё содержимое библиотеки и потому создал каталоги. Когда каталогов накопилось столько, что ими неудобно стало пользоваться, он велел столярам изготовить бюхеррад — машину, облегчающую работу с каталогами.

— Очень умно.

— Да — и устройству, которое вы видите, шестьдесят лет, — ответил Лейбниц. — Если вы повторите мои подсчёты, то легко убедитесь: для каталогов, в которых описывались бы все книги мира, потребуется столько бюхеррадов, что придётся строить бюхеррад-рады, дабы их вращать, и бюхеррад-рад-рад, дабы всё это вместить.

— Немецкий язык очень удобен для таких целей, — дипломатично заметил Фатио.

— И так без конца! В мире не хватит столяров, чтобы вырезать столько шестерён. Нужны совершенно новые машины познания.

— Признаюсь, я не поспеваю за вашими мыслями, доктор.

— Смотрите — каждой книге присвоено число. Числа произвольны, бессмысленны — своего рода код вроде имён, которыми Адам называл животных. Герцог Август принадлежал к старой школе и пользовался римскими цифрами, что ещё добавляет им таинственности.

Лейбниц повёл Фатио к неровной стене, у которой громоздились высокие, укрытые холстом штабеля, и приподнял ткань. Фатио предстали книги — тысячи книг. Все были в одинаковых переплётах из свиной кожи (как многие знатные библиофилы, герцог Август покупал несброшюрованные оттиски и отдавал их в собственную переплётную мастерскую). Самые новые переплёты (скажем, моложе пятидесяти лет) сохранили изначальную белизну, более старые приобрели кремовый, бежевый, светло-коричневый или тёмно-бурый оттенок. Многие несли шрамы от давно забытых конфликтов между свиньями и свинопасами. Названия и длинные цепочки римских цифр были написаны уже знакомым Фатио почерком герцога Августа.

— Сейчас они в куче, потом будут на полках — в любом случае как вы будете искать нужную? — спросил Лейбниц.

— Полагаю, вы вопрошаете меня в сократическом духе.

— А вы можете отвечать в любом, господин Фатио, если, конечно, у вас есть ответ.

— Вероятно, надо смотреть по номерам. Если, конечно, книги расставлены по порядку.

— Предположим. Номера отражают лишь то, в каком порядке герцог приобретал или, во всяком случае, заносил книги в каталог. Они ничего не говорят о содержании.

— В таком случае книги надо перенумеровать.

— По какому принципу? По фамилии автора?

— Наверное, лучше воспользоваться чем-то вроде философского языка Уилкинса. Присвоить каждой мыслимой теме отдельный номер. Написать номера на корешках книг и расставить их по порядку. Тогда можно будет сразу идти в нужную часть библиотеки, где книги на конкретную тему будут стоять вместе.

— Однако предположим, что я изучаю Аристотеля. Моя тема — Аристотель. Должны ли все его книги стоять вместе? Или его труды по геометрии — в одном разделе, а по физике — в другом?

— Если так рассуждать, то задача чрезвычайно сложна.

Лейбниц подошёл к пустому шкафу и провёл пальцем по всей длине полки.

— Полка подобна декартовой числовой прямой. Положение книги на ней определяется числом. Но только одним числом! Подобно числовой прямой, полка одномерна. В аналитической геометрии мы можем пересечь числовые прямые и получить многомерное пространство. С полками иначе. Беда библиотекаря в том, что книги, многомерные по темам, надо ставить на одномерные полки.

— Теперь я понимаю вашу мысль, доктор, — сказал Фатио, — и чувствую себя Симпличио из галилеева диалога. Позвольте же мне доиграть роль до конца и спросить, как вы намерены разрешить эту проблему.

— Прекрасно сыграно, сударь! Рассмотрите такую возможность. Предположим, мы присваиваем Аристотелю число три, черепахам — четыре. Теперь нам надо решить, куда ставить книгу Аристотеля о черепахах. Мы перемножаем три и четыре, получаем двенадцать и ставим книгу на двенадцатое место.

— Превосходно! Простым умножением вы превратили несколько чисел в одно; сжали многомерное пространство до числовой прямой.

— Рад, что вы одобрили моё предложение, Фатио, но теперь рассмотрите следующее: предположим, мы присвоили число два Платону, число шесть — деревьям. И мы приобрели книгу Платона о деревьях — куда её ставить?

— Дважды шесть — двенадцать. После книги Аристотеля о черепахах.

— Да. И учёный, ищущий вторую книгу, найдёт вместо неё первую — явный изъян каталожной системы.

— Тогда позвольте мне вновь взять на себя роль Симпличио и спросить, удалось ли вам преодолеть эту загвоздку.

— Предположим, что мы используем вот такую систему. — Доктор вытащил из-за шкафа грифельную доску, на которой была начерчена следующая табличка (фактически признаваясь, что разговор до сих пор развивался по заранее продуманному сценарию):


2 Платон

3 Аристотель

5 Деревья

7 Черепахи

2x5=10 Платон о деревьях

3x7=21 Аристотель о черепахах

2x7=14 Платон о черепахах

3x5=15 Аристотель о деревьях

и т. д.


— Два, три, пять, семь — всё простые числа, — заметил Фатио, быстро оглядев доску. — Номера книг — составные, произведения простых сомножителей. Превосходно, доктор! Путём небольшого усовершенствования — введения простых чисел — вы устранили загвоздку. Место любой книги на полке находится перемножением чисел, присвоенных темам, — и результат всегда будет уникальным.

— Приятно объяснять это тому, кто сразу понимает принцип, — сказал Лейбниц. — И Гюйгенс, и оба Бернулли очень хорошо о вас отзывались; теперь я вижу, что они не кривили душой.

— Быть упомянутым в одной фразе с этими великими мужами — непомерная для меня честь, — отвечал Фатио, — но коли уж вы так ко мне добры, не соблаговолите ли удовлетворить моё любопытство?

— С превеликим удовольствием.

— Ваш метод идеален для создания библиотеки. Чтобы поставить книгу на место, достаточно перемножить простые числа, соответствующие её темам. Это будет несложно, даже когда числа станут многозначными; всем известно, что вы изобрели машину для умножения, которая, как я теперь вижу, является составной частью вашей будущей машины познания.

— Да, всё это взаимосвязано и может считаться аспектами моего труда «Об искусстве комбинаторики». Так в чём состоит ваш вопрос?

— Боюсь, что вашу библиотеку, однажды созданную, трудно будет понять. Вы ведь ищете поддержки императора в Вене?

— Для такого начинания необходимы материальные возможности крупного государства, — уклончиво отвечал Лейбниц.

— Хорошо, возможно, вы обратились к другому великому правителю. Так или иначе, вы хотите построить колоссальную машину.

— Поиск средств всегда сопряжён со значительными трудностями, — всё так же осторожно заметил доктор.

— Я предсказываю, что вы преуспеете, доктор, и однажды в Берлине, Вене или даже в Москве будет воздвигнута исполинская машина познания. Полки протянутся на бесчисленные лиги, и книги будут стоять на них по предложенному вами правилу. Однако я боюсь, что затерялся бы в недрах вашей библиотеки. Глядя на книгу, я увижу число, восьми- или девятизначное. Мне будет известно, что это произведение двух простых. Но разложение составного числа на простые сомножители — задача, знаменитая своей трудоёмкостью. В вашем подходе есть некая асимметрия. Другими словами, для своего творца библиотека будет ясна и прозрачна, как стекло, но одинокий посетитель окажется в тёмном лабиринте непостижимых чисел.

— Вы правы, — без колебаний отвечал Лейбниц. — Однако я вижу здесь некую красоту, отражающую структуру Вселенной. Описанное вами положение одинокого посетителя хорошо мне знакомо.

— Удивительно! Мне думалось, вы — всеведущий творец, держащий руку на бюхерраде.

— Так знайте. Мой отец был человек образованный, владелец одной из лучших библиотек в Лейпциге. Он умер, когда я едва вышел из младенческого возраста. Я знал его детским восприятием — между нами были чувства; но не было интеллектуальной общности; в какой-то мере это подобно моим или вашим отношениям с Богом.

И он рассказал, как ему сперва запретили, затем разрешили вход в отцовскую библиотеку.

— И я вошёл в помещение, которое стояло запертым со смерти отца и ещё хранило его запах. Может быть, смешно говорить о запахе, но то была единственная связь, какую я по малолетству мог ощутить. Ибо все книги были на латыни и греческом, которых я не знал, посвящены темам, совершенно мне непонятным, а на полках стояли по принципу, возможно, ясному для моего отца, но для меня непостижному. Я не смог бы в нём разобраться, даже если бы рядом был кто-то, способный дать мне разъяснения.

В конце концов, господин Фатио, я освоил отцовскую библиотеку, но прежде должен был выучить латынь и греческий, а следом — прочесть книги. Лишь затем смог я перейти к самой сложной задаче — понять организующий принцип, по которому мой отец расставлял их на полках.

Фатио сказал:

— Итак, вас не заботит участь моего гипотетического учёного, затерявшегося в вашей машине познания. Однако, доктор Лейбниц, многие ли, оказавшись среди книг на неведомых языках, повторили бы ваш подвиг?

— Вопрос более чем просто риторический. Ситуация более чем просто умозрительная. Всякий человек, родившийся в мир, подобен дитяти, получившему ключ от бескрайнего хранилища книг, написанных знаками более или менее вразумительными. Поначалу мы ничего не знаем об этой библиотеке, кроме того, что в ней есть неведомая нам упорядоченность. Мы ощущаем некое благоухание, некий дух, напоминающий, что всё вокруг — творение нашего Отца. Чувство это помогает в одном — когда мы отчаиваемся, напоминает, что внутренняя логика есть и понятое однажды может быть понято вновь.

— Что, если понять эту логику может лишь разум, равный Божьему? Если получить искомое мы можем, лишь разложив на сомножители двадцатизначные числа?

— Давайте постигать, что можем, расширять свои возможности при помощи машин и довольствоваться тем, что получили, — отвечал Лейбниц. — Это даст нам занятие на какое-то время. Мы не можем выполнить все нужные вычисления, не обратив каждый атом Вселенной в винтик арифметической машины, а тогда это был бы Бог…

— Сдаётся, вы приближаетесь к речам, за которые вас в пору сжечь на костре, я же тем временем превращаюсь в ледышку. Есть ли здесь место, где можно отыскать среднее между этими двумя крайностями?


По поручению доктора к конюшне пристроили сарайчик, где он держал самые нужные книги и документы. В одном углу стояла печь, размерами и формой напоминающая вавилонскую башню. Когда они вошли, она едва теплилась, но Лейбниц открыл какие-то дверцы, затолкал внутрь полтонны дров и снова их закрыл. В следующий миг у обоих учёных заложило уши, поскольку чугунная башня начала высасывать из помещения воздух. Она зловеще сипела и рокотала, а Лейбниц и Фатио до конца разговора отступали прочь, силясь отыскать расстояние, на котором (перефразируя Фатио) опасность сгореть заживо не превышала бы опасность замёрзнуть до смерти. Зона эта оказалась на удивление узкой. Покуда Лейбниц возился с печкой, перешедшей от рева к потусторонним завываниям, Фатио отступил на шаг и скользнул взглядом по листу бумаги — верхнему в стопке, заложенной в книгу. Сверху видны были несколько строк, написанных печатными буквами почерком Лейбница.

ДОКТОР

ПОСЛЕДНИЕ СОБЫТИЯ В ОСОБНЯКЕ АРКАШОНОВ БЫЛИ НАСТОЛЬКО ДРАМАТИЧНЫ ЧТО ВЫ НАВЕРНЯКА СЛЫШАЛИ О НИХ ИЗ САМЫХ РАЗНЫХ ИСТОЧНИКОВ ТЕМ НЕ МЕНЕЕ МОЯ ВЕРСИЯ ТАКОВА…

Остальной текст скрывала закрытая книга в дорогом красном переплёте с тиснёнными золотом латинскими буквами и китайскими иероглифами.

— Как насчёт чая? — спросил Фатио, приметивший чайник на одной из ступенек раскалённого зиккурата. Лейбниц, загораживаясь локтем, подобрался ближе, схватил кочергу, сделал фехтовальный выпад и подцепил чайник, чтобы проверить, есть ли внутри вода. Фатио тем временем отогнул верхний лист и увидел письмо, написанное на другой бумаге другим почерком — Элизиным!

Г. В. Лейбницу от Элизы, невесты

Вам, разумеется, хочется знать всё о моём подвенечном платье. Корсаж был из турецкого муара, расшитого тысячами мелких жемчужин из Бандар-Конго, что на берегу Персидского залива…

Лейбниц порылся в ящике стола и достал чёрный брусок размером примерно с фолиант. Сверху был оттиснут большой китайский иероглиф. Доктор отломил от бруска уголок и объяснил:

— Это караванный чай. В отличие от голландского и английского, который везут россыпью на кораблях, его доставляют сушей через Россию. Он состоит из миллионов спрессованных сухих листьев.

Слова не произвели на Фатио ожидаемого впечатления, и Лейбниц решил зайти с другой стороны.

— Гюйгенс в недавнем письме упоминал о вашем приезде из Лондона.

— Мы с мистером Ньютоном весь март читали «Трактат о свете» Гюйгенса и так увлеклись, что решили в этом году разделить силы: я отправился к Гюйгенсу…

— А Ньютон остался заниматься своей алхимией.

— Алхимией, теологией, философией — называйте, как хотите, — холодно ответил Фатио. — Он близок к достижению, перед которым померкнут «Начала».

— Полагаю, это никак не связано с золотом? — спросил Лейбниц.

Фатио, обычно отзывавшийся по-птичьему быстро, помедлил несколько мгновений.

— Ваш вопрос довольно расплывчат. Золото важно для алхимиков, как кометы — для астрономов. Однако недалёкие люди полагают, будто алхимики интересуются им в том же смысле, что и банкиры.

— Верно. Хотя в наших краях живёт один банкир, который ценит золото и в денежном, и в алхимическом смысле. — Лейбниц, до сего момента являвший собой воплощённое благодушие, внезапно сник, как будто вспомнил о чём-то грустном, и покосился на книгу в красном кожаном переплёте. Тема разговора подействовала на него как пригоршня земли — на огонь. И снова Фатио ответил не сразу — он внимательно изучал Лейбница.

— Кажется, я знаю, о ком вы говорите, — сказал Фатио наконец.

— Поразительно! — заметил Лейбниц. — Возможно, вы слышали те же истории, что и я. Весь конфликт, как мне представляется, происходит из убеждения, будто существует некий образчик золота — где именно, никто не знает, — обладающего некими свойствами, ставящими его для алхимиков много выше обычного. Меня удивляет, что банкир верит в такую нелепицу.

— Не повторяйте распространённую ошибку, утверждая, будто всё золото одинаково.

— Мне казалось, уж это натурфилософия доказала!

— Многие возразят, что она доказала как раз обратное!

— Возможно, вы прочли в Лондоне или Париже что-то, чего я ещё не видел.

— Вообще-то, доктор, я имел в виду Исааковы «Начала».

— Я их читал, — сухо заметил Лейбниц, — и не припомню, чтобы там было про золото.

— И всё же вполне ясно, что две планеты одного размера и состава будут описывать разные небесные траектории в зависимости от расстояния до Солнца.

— Конечно — по закону обратных квадратов.

— Поскольку сами планеты во всём одинаковы, различие траекторий не объяснить, не включив в число наблюдаемых признаков их положение относительно Солнца.

— Господин Фатио, краеугольный камень моей философии — тождество неотличимого. Если А ничем не отличается от Б, значит, А и Б — один и тот же предмет. В описанном вами случае две планеты неразличимы, а следовательно, должны быть идентичны. Поскольку они очевидно не идентичны, так как имеют разные траектории, следовательно, должны иметь какое-то отличие. Ньютон различает их, приписывая им различное положение в пространстве и затем предполагая, что пространство пронизано некоей таинственной сущностью, ответственной за обратноквадратичную силу. Таким образом он различает их, апеллируя к неким загадочным внешним свойствам пространства…

— Вы говорите как Гюйгенс! — с внезапной досадой воскликнул Фатио. — С тем же успехом я мог бы не покидать Гаагу.

— Простите, если наша с Гюйгенсом привычка соглашаться вас огорчает.

— Можете соглашаться друг с другом сколько угодно. Но почему вы не соглашаетесь с Исааком? Неужто вы не видите величия его свершений?

— Всякий разумный человек может их увидеть, — отвечал Лейбниц. — Почти все так ими ослеплены, что не замечают изъянов. Лишь немногие из нас на это способны.

— Придираться очень легко.

— Вообще-то довольно трудно, поскольку ведёт к таким вот спорам.

— Если только вы не предложите теорию, которая исправит якобы найденные изъяны, вам следует умерить свои нападки.

— Я всё ещё развиваю мою теорию, господин Фатио, и может пройти долгое время, прежде чем её удастся проверить на опыте.

— Какая мыслимая теория сумеет объяснить различие между двумя планетами безотносительно их положения в абсолютном пространстве?


Разговор привёл к инциденту на снегу. Доктор Лейбниц под опасливым взглядом Фатио слепил руками снежок.

— Не бойтесь, господин Фатио, я не собираюсь его в вас бросать. Было бы очень любезно с вашей стороны сделать ещё два размером примерно с дыню, как можно более одинаковых.

Фатио с неохотой присел на корточки и начал катать два одинаковых снежных кома, останавливаясь через каждые два шага, чтобы их подровнять.

— Они настолько неразличимы, насколько их можно было сделать в таких условиях — то есть замёрзшими руками и в сумерках, — крикнул он Лейбницу, который на вержение камня от него боролся со снежным комом больше своего веса. Не получив ответа, Фатио пробормотал: — Если не возражаете, я пошёл бы согреть руки — пальцы совсем не гнутся.

Однако к тому времени, как Николя Фатио де Дюийер вошёл в кабинет Лейбница, его пальцы гнулись вполне достаточно, чтобы вытащить листки, заложенные в китайскую книгу. Письмо от Элизы было необычно длинным и на первый взгляд состояло исключительно из легковесных описаний своих и чужих нарядов. Тем не менее сверху лежал ещё один документ, адресованный доктору, но написанный его рукой. Загадка. Может быть, ключ в книге? Она называлась «И-Цзин». Фатио видел такую же в библиотеке Грешем-колледжа, когда Даниель Уотерхауз заснул на раскрытой странице. Листы были заложены на главе под названием: «Гуй Мэй: Невеста». Сама глава состояла из какой-то мистической белиберды.

Фатио положил листы на место и подошёл к крохотному оконцу. Лейбниц упёрся спиной в исполинский снежный ком и, толкаясь ногами, силился его опрокинуть. Фатио ещё раз обошёл комнату и порылся во всех больших стопках. Их было несколько: письма от Гюйгенса, от Арнольда, от Бернулли, от покойного Спинозы, от Даниеля Уотерхауза и от всех в христианском мире, в ком теплилась искра разума. Одну большую стопку целиком составляли письма от Элизы. Фатио выдернул из середины десяток листов, сложил их и затолкал в нагрудный карман. Затем вышел наружу.

— Погрели руки, господин Фатио?

— Ещё как, доктор Лейбниц.

Доктор расположил три снежных кома — один огромный и два маленьких неразличимых — на поле между конюшней, дворцом и арсеналом. Треугольник, образуемый комьями, был ничем не примечательный — ни равносторонний, ни равнобедренный.

— Не так ли умер сэр Фрэнсис Бэкон?

— И Декарт тоже — замерз в Швеции, — бодро отвечал доктор. — И если Лейбниц и Фатио войдут в анналы вслед за Бэконом и Декартом, наша жизнь будет завершена достойно. А сейчас сделайте милость, встаньте рядом вон с тем комом и опишите ваши впечатления. — Он указал на маленький комок в нескольких шагах от Фатио.

— Я вижу поле, дворец, арсенал и будущую библиотеку. Вижу вас, доктор, возле большого снежного кома, а справа другой ком, поменьше.

— Теперь соблаговолите сделать то же самое от второго кома, который вы слепили.

Через несколько мгновений Фатио отозвался:

— То же самое!

— В точности?

— Ну, разумеется, есть небольшие отличия. Теперь вы, доктор, и большой ком — справа от меня, а маленький — слева.

Лейбниц, бросив свой пост, зашагал к Фатио.

— Ньютон сказал бы, что это поле обладает собственной реальностью, которая управляет комьями и определяет их различия. Однако я скажу, что поле не нужно! Забудьте о нём, думайте только о перцепциях комьев.

— Перцепциях?!

— Вы сами сказали, что когда стояли там, то воспринимали большой ком слева, далеко, а маленький — справа. Отсюда вы воспринимаете большой справа, близко, а маленький слева. Так что даже если комья неразличимы, а посему тождественны, в терминах внешних свойств — размера, формы, веса, когда мы принимаем в рассмотрение их внутренние свойства — то, как один воспринимает другой, — мы видим их отличие. А значит, они различимы! И более того, их можно различить без каких-нибудь отсылок к фиксированному абсолютному пространству.

Оба, не сговариваясь, уже шли к дворцу, который в сгущающихся сумерках казался обманчиво тёплым и гостеприимным.

— Сдаётся, вы наделяете каждый предмет во Вселенной способностью к восприятию.

— Если вы будете делить предметы на всё меньшие и меньшие части, то рано или поздно вынуждены будете остановиться и объявить: «Вот фундаментальная единица реальности, и вот её свойства, которыми определяются все прочие природные феномены», — сказал доктор. — Некоторые полагают, что эти единицы подобны бильярдным шарам, которые взаимодействуют через соударение.

— Я как раз собирался сказать: что может быть проще? Крохотные твёрдые кусочки невидимой материи. Это самая разумная гипотеза о сущности атомов.

— Не согласен! Материя сложна. Столкновения между частицами материи — ещё сложнее. Задумайтесь: если атомы бесконечно малы, не будет ли вероятность их соударения практически нулевой?

— В ваших словах есть резон, — сказал Фатио, — но мне не кажется, что проще наделить атомы способностью воспринимать и думать.

— Перцепция и мысль — свойства души. Считать, что фундаментальные кирпичики вселенной — души, не хуже, чем объявить их крохотными твёрдыми кусочками, которые движутся в пустом пространстве, пронизанном таинственными полями.

— В таком случае восприятие планетой Солнца и других планет заставляет её вести себя в точности так же, как если бы существовало «таинственное поле».

— Знаю, поверить трудно, господин Фатио, но, в конечном счете, эта теория будет работать лучше.

— Физика в таком случае превращается в бесконечное летописание. Любой предмет во Вселенной отличается от любого другого предмета во Вселенной исключительностью своих перцепций всех остальных предметов.

— Если вы хорошенько задумаетесь, то поймёте, что это единственный способ их различить.

— Выходит, каждый атом или частица…

— Я зову их монадами.

— Монада в таком случае внутри себя — своего рода машина познания, бюхеррад-рад-рад-рад…

Лейбниц изобразил слабую улыбку.

— Её шестерни вращаются, как в вашей арифметической машине, и она сама решает, что делать. Вы ведь знали Спинозу?

Лейбниц предостерегающе поднял руку.

— Да. Но умоляю меня с ним не смешивать.

— Если позволите, вернусь к тому, с чего начался разговор. На мой взгляд, ваша теория допускает ту самую возможность, которую вы высмеиваете: а именно, что два золотых слитка могут отличаться один от другого.

— Любые два слитка отличны, но лишь потому, что, будучи в разных местах, обладают разными перцепциями. Я боюсь, что вы хотите приписать одному слитку загадочные свойства, которых нет у другого.

— Почему боитесь?

— Потому что следующим шагом вы захотите его расплавить, чтобы извлечь загадку и поместить её в колбу.

Фатио вздохнул.

— По правде сказать, обе теории небезупречны.

— Согласен.

— Так почему это не признать? Почему упрямо отрицать систему Ньютона, если ваша так же чревата противоречиями?

Лейбниц остановился перед дворцом, как будто предпочёл бы замёрзнуть, но не продолжать разговор там, где его могут подслушать.

— Ваш вопрос рядится в одежды разума, чтобы предстать невинным. Возможно, он и впрямь невинный. Возможно — нет.

— Даже если вы не верите в мою невинность, поверьте хотя бы в искренность моего недоумения.

— Мы с Исааком говорили об этом много лет назад, в молодости, когда дела обстояли иначе.

— Как странно. Вы — единственный за исключением Даниеля Уотерхауза, кто называет его по имени.

Сомнение на лице Лейбница сменилось открытым недоверием.

— Как называете его вы, когда остаётесь с ним наедине в лондонском доме?

— Поправка принята, доктор. Лишь мы трое с ним настолько близки.

— Вы сейчас сказали исключительно хитрую фразу! — вскричал Лейбниц тоном искреннего восхищения. — Она подобна шелковому шнуру, что сам собой завязался в петлю. Хвалю за ум, но меня в такой силок не уловить. И я попросил бы Даниеля Уотерхауза тоже сюда не впутывать.

Фатио побагровел.

— Я хотел уловить одно: что было между Исааком и вами.

— Вы хотите знать, есть ли у вас соперник.

Фатио молчал.

— Отвечаю: нет.

— Отрадно.

— У вас, Фатио, соперника нет. У Исаака Ньютона — есть.

Ирландия 1690–1691

Вильгельм не слишком жаловал человека, создавшего Собственный королевский Блекторрентский гвардейский полк (Джона Черчилля), в наказание за что и сослал его (полк, а не Черчилля) в Ирландию. За два года Боб Шафто многое узнал об острове. Например, что он делится на четыре провинции, которые могут называться королевствами, герцогствами, республиками или графствами в зависимости от того, каких взглядов на историю Ирландии придерживается ваш собеседник. Зовутся они Коннахт, Ольстер, Ленстер и Манстер. Про Коннахт Боб услышал раньше, чем про другие провинции, увидел его последним, тем не менее кое-что о нём знал — наслушался за последние тринадцать лет от своей ирландской шатии-братии, родичей Марии-Долорес, из которых большая часть носила фамилию Партри.

До недавнего времени клан Партри, их свиньи, коровы, разного рода домашняя птица и одна бестолковая овца ютились в лачуге в Ротерхите, через Темзу от Уоппинга, примерно на милю вниз по течению от Тауэра. Тиг Партри, один из трёх членов клана, в разное время завербовавшихся в Блекторрентский полк, часто вызывался нести дозор на башне Девлина, юго-восточном выступе цитадели, хотя другие солдаты не любили её из-за зябкой речной сырости. Промозглый ветер, уверял Тиг, напоминает ему о Коннахте, а с высокой башни ему удобно наблюдать за своим четвероногим хозяйством в Ротерхите. Тиг беспрестанно расхваливал Коннахт, да так убедительно, что половина полка готова была туда переселиться. Боб не очень-то верил, поскольку знал, что Тиг в жизни не удалялся от Лондонского моста больше чем на пять миль. Из этого Боб довольно рано вывел заключение, которое стоило бы усвоить всем Партри, а именно, что Ирландия — не место, а образ мыслей.

После революции Партри забили скотину, дезертировали из полка, собрали какие могли деньги и сбежали в Ирландию. Через несколько месяцев Боб вместе с остальным полком отбыл в Белфаст под командованием полковника-голландца. Вильгельм и в Лондоне-то не слишком Черчиллю доверял, тем более не хотел поручать ему (или другому англичанину) элитный полк в Ирландии, в нескольких дневных переходах от Якова Стюарта, которому Мальборо ещё недавно служил. Так что королевские Блекторрентские гвардейцы отправились в Белфаст под началом полковника де Зволле и под его же началом просидели на острове две зимы. Когда Боб в следующий раз увиделся с Черчиллем, то смог заверить бывшего командира, что тот ничего не потерял.

От места высадки полк несколько дней шёл маршем на юг, потом встал лагерем в Дандолке, на границе Ольстера с Манстером. Из восьмисот шести солдат за последующее время убыль составила тридцать один человек мёртвыми, тридцать два списанными по утере здоровья; несколько сотен переболели и вернулись в строй. Потери были вызваны по большей части болезнями и голодом, очень немногие — несчастными случаями и поножовщиной. Ни один человек не погиб в бою, поскольку боёв не было. В сравнении с другими Блекторрентцы отделались исключительно легко.

Они стояли рядом с голландским полком, которым командовал старый приятель де Зволле по пирушкам и охотничьим забавам. Голландские солдаты почти не болели, хотя мёрзли и голодали не меньше других. В лагере у них царила такая чистота, что товарищи Боба, не большие поклонники гигиены, прозвали его «детской». Однако когда смертность среди английских солдат достигла нескольких человек в день, Блекторрентский гвардейский полк начал обращать внимание на докучные придирки де Зволле и кое-что перенял у соседей-голландцев. Случайно или нет, но эпидемия скоро пошла на спад. Когда весной сверили списки, то оказалось, что из английских полков они потеряли меньше всего людей.

В июне 1690 г. Вильгельм Оранский прибыл в Ольстер, как подобает королю: с тремя сотнями кораблей, пятнадцатью тысячами солдат, сотнями тысяч фунтов стерлингов, большим количеством принцев, герцогов, офицеров и коней, чем вместили бы пятьдесят возов игральных колод и шахматных досок, и кучей голландских пушек. Он двинулся на юг, задержался в Дандолке ровно настолько, чтобы забрать перезимовавшие там полки, и во главе тридцатишеститысячной армии вторгся в Ленстер. Он шёл прямо на Дублин, где Яков Стюарт собрал мятежный парламент. У короля Вильгельма был деревянный домик, который придумал некий Кристофер Рен — тот самый, что строил новый собор Святого Павла в Лондоне. Домик можно было за несколько минут разобрать, погрузить на телегу и так же быстро собрать в любом месте, где король решит устроить свою ставку. Обычно Вильгельм останавливался посреди общего бивуака, что не очень-то характерно для королей и производило хорошее впечатление на солдат.

Яков Стюарт рвался в бой полтора года. Он вышел из Дублина во главе двадцатипятитысячного войска и после некоторых предварительных манёвров занял позицию на южном берегу реки Бойн.

На следующее утро Вильгельм лично проводил рекогносцировку северного берега, ища брод, когда ядро из якобитской пушки, угодив в плечо, сбило его с лошади. Якобиты на южном берегу это видели. Видели они и то, как взволнованные протестанты в спешке уносили прочь нечто королеподобное.

Чего они не могли различить через реку, так это того, что ядро, рикошетом отскочив от берега, на излёте задело Вильгельма по плечу, не причинив ему большого вреда. Вполне естественно было заключить, что узурпатор убит, и доложить радостную весть по начальству.

На следующий день Вильгельм провёл отвлекающую атаку через Бойн неподалёку от того места, где его сбило ядро, и, выждав, когда Яков стянет туда основные силы, перешёл реку в другом месте. Первым шёл его любимый полк — Синяя голландская гвардия. Однако сразу за голландцами выступали несколько рот Королевского Блекторрентского гвардейского полка — привилегия, которой бы те никогда не сподобились под командованием Мальборо. Де Зволле всю зиму поил начальство бренди и слал письма в Лондон, чтобы теперь Боб и его товарищи получили столь блестящую возможность сложить голову в болоте. Так или иначе, они перешли реку вброд, закрепились на южном берегу и отбили несколько конных атак со стороны якобитов. Это было непросто и происходило на глазах у короля Вильгельма, который специально поднялся на холм, чтобы с другого берега наблюдать за любимыми синими гвардейцами.

Капитана Бобовой роты убили в самом начале сражения, и Бобу пришлось до конца дня командовать шестью десятками человек. Это ничего особо не изменило. Задачей Боба — что с капитаном, что без — было убедить солдат, что безопаснее стоять в строю, чем бросить мушкеты и нырнуть в реку. Меньше всего он думал о своей или полка репутации при дворе.

Если б думал, может быть, посоветовал бы ребятам смешать ряды и бежать во все лопатки.

Ночью король приехал сказать им, какие они молодцы. Ирландская армия попросту рассеялась, от неё остались лишь тысячи мушкетов и пик, брошенных, чтобы быстрее бежать. Войско короля Вильгельма выбралось из речной долины на вытоптанные луга между деревеньками Доноре и Дулик, о которых ирландцы, как о феях, говорили так, будто они и впрямь существуют, хотя воочию их никто никогда не видел. По пути солдаты собрали брошенное оружие в охапки и сгрузили на выбранном для лагеря месте.

Обоз не успел переправиться через реку, так что ночевать пришлось под открытым небом, и за отсутствием вокруг леса на дрова пустили собранное оружие. Ни на что иное оно не годилось, потому-то ирландцы его и бросили, а вовсе не из трусости, как полагали некоторые. Боб нашёл кремневые ружья без кремней, мушкеты с треснутыми стволами, пики, которые переламывались о колено.

Так или иначе, через несколько часов после заката их посетил король. На переправе с ним случился приступ астмы, и он до сих пор дышал тяжело, с присвистом, что из-за ушиба, причинённого ядром, доставляло мучительную боль. Король говорил короткими фразами и еле сидел на измученной лошади. Он по-голландски обратился к де Зволле, потом по-английски к ротным и Бобу. Ни на кого из них Вильгельм не смотрел, поскольку засыпал в седле и не мог отвести взгляд от горящих мушкетов и пик.

Сказал же он, что с таким полком, как его Собственный Блекторрентский гвардейский, сможет отбить не только Ирландию, но и Фландрию, а там и дойти до самого Парижа.

Боб ещё долго сидел, глядя в костёр, который медленно угасал, превращаясь в груду раскалённых докрасна ружейных дул. Он размышлял о дальних последствиях королевских слов. В целом они скорее пугали. С другой стороны, вторжение во Францию сулило шанс разыскать мисс Абигайль Фромм.

На следующий день они оставили поле, усеянное грудами чёрной искорёженной стали, и двинулись на юг к Дублину. Яков Стюарт сбежал во Францию. Озверевшие протестанты громили католические дома. Боб отправился в некий квартал, где протестанты вели себя более смирно (если вообще там были). Он нашёл Тига Партри на крылечке, курящим глиняную трубочку и созерцающим формы идущих мимо молочниц, словно ничего не произошло. Правда, половина лица у него была красная и в свежих глубоких ссадинах, расходящихся из общего центра.

Тиг угостил Боба пивом (была его очередь) и объяснил, что заморская кавалерия Якова запаниковала первой и, спасаясь бегством, открыла огонь по ирландской пехоте, преграждавшей ей путь. Он заверил, что ирландцы дерутся куда лучше, когда их не убивают французские союзники и когда им дают ружья, которые стреляют, а не взрываются в руках. Боб полностью согласился.

Позже основная часть армии Вильгельма двинулась на запад и дальше в южную провинцию Манстер, где осадили Лимерик — один из немногих ирландских городов с настоящими укреплениями, где можно было бы дать сражение по всем правилам воинского искусства. На беду, ирландцы не слишком почитали правила воинского искусства. Голландские пушки пробили брешь в городской стене; Боб ринулся туда во главе своей роты и схлопотал по голове бутылкой, которую сбросила на него старая толстуха в чёрном апостольнике, что-то вопящая на гэльском. Боб ничего не знал ни о своём отце, ни о деде с материнской стороны, поэтому давно мучился подозрением, что в его жилах течёт ирландская кровь; пока он лежал без сознания на обломках лимерикской городской стены, ему привиделся странный сон, в котором монахиня с бутылкой была его двоюродной бабкой и распекала блудного отпрыска за все былые провинности.

Череп ему насквозь не пробило, а вот кожу с волосами сняло целиком. Полковой цирюльник, пришивавший её назад, посоветовал Бобу как можно скорее отрастить волосы. «А главное, женись, пока не облысел, не то женщины и дети будут разбегаться от тебя с криком». Цирюльник хотел всего лишь подбодрить Боба, но тот в ответ прорычал, что уже нашёл свою суженую и шрамы на голове заботят его меньше всего.

Король наконец отпустил графа Мальборо в Манстер. Тот взял Корк и Кинсейл, правда, без помощи Блекторрентского гвардейского полка. Затем вернулся, чтобы с комфортом перезимовать в Лондоне, а Боб и его товарищи встали лагерем под Лимериком, где отбивались не столько от вылазок ирландской кавалерии, сколько от местных крестьян, называвших себя «ратниками».

У «ратников» были вполне стреляющие ружья, которые они умели разбирать в мгновение ока. Замок прятали в карман, дуло затыкали и кидали в болото или в ручей, приклад совали в поленницу или другое место, где деревяшку сразу не разглядишь. Так что кучка полуголых работников, копающих торф, или толпа идущих к обедне прихожан по слову или по мановению руки рассеивалась, чтобы через полчаса собраться уже как отряд тяжело вооружённых головорезов.

Из-за «ратников» в Ирландии было очень немного мест, где англичане, — а тем более английский пехотный полк — могли чувствовать себя в безопасности. Одно из таких мест располагалось на реке Шаннон чуть ниже Лимерика. Когда холода начали спадать, а волосы на голове у Боба снова отросли, он завёл привычку приходить сюда в одиночестве, сидеть под дубом у реки, курить трубку и размышлять. Книг он читать не мог, бабами не интересовался. Истории, шутки и песни товарищей слышал по столько раз, что больше не мог выносить. От выпивки болела башка, в карточной игре он смысла не видел. Другими словами, Бобу решительно нечем было убить время.

Поэтому он сидел под философическим дубом и смотрел на реку Шаннон. Как у всех рек на Британских островах, у неё был широкий эстуарий, или губа, ведущая от моря к порту (в данном случае — Лимерику), выстроенному там, где река сужается настолько, чтобы через неё можно было перекинуть мост. По Шаннону проходит граница между Манстером и Коннахтом, так что Боб видел легендарную землю, о которой столько трезвонили Партри. С виду Коннахт ничем не отличался от остальной Ирландии, но кто знает?

Когда Вильгельм прибыл в Ирландию перед битвой на Бойне, он привёз с собой свежих рекрутов взамен выбывших за зиму, но среди них было мало таких, каких предпочитал Боб. Тем не менее он сумел завербовать полдюжины английских протестантов, никогда в Англии не бывавших. Они выросли на ирландских фермах, которые их отцы или деды, служившие в армии Кромвеля, отняли у ирландских католиков. Бурные события последующих десятилетий превратили их в бродяг самой суровой закалки, которые кочевали по Эйрии, ища, чем бы поживиться. Боб умел разговаривать с людьми этого сорта, о чём вскорости стало известно, и они продолжали стекаться в Королевский Блекторрентский полк.

После битвы на Бойне некий протестантский торговец шерстью из Дублина (разбогатевший потому, что ирландцам запрещали продавать шерсть кроме как через посредников-англичан) на собственные средства закупил этим новобранцам оружие и обмундирование, так что они составили отдельную роту. Теперь в полку было не тринадцать рот, а четырнадцать, и численность его составила восемьсот шестьдесят восемь человек.

Однажды Боб пришёл к своему одинокому дубу и, обернувшись, увидел, что за ним увязались Том Олгрив и Оливер Гуд. Оба были из числа фанатиков, завербованных зимой в Дублине. Они следовали за ним на расстоянии примерно в четверть мили и то и дело менялись местами, словно понукая друг друга идти вперёд. У каждого на поясе болталось холодное оружие из разнообразного арсенала, которым снабдил 14-ю роту торговец шерстью.

Опасно доверять мальчишкам длинные острые клинки. По счастью, те сами это поняли, когда попытались рубиться якобы в шутку. Когда Том и Оливер подошли на расстояние окрика, Боб уже догадался, чего они хотят: учиться фехтованию. Обычно это считалось забавой пресыщенной знати, глупой и бесполезной. Однако среди простых людей, особенно тех, кто ещё помнил Кромвеля, по-прежнему жило искусство боя на палашах. Видимо, Том и Оливер прослышали, что Боб в этом деле смыслит. Парни были неисправимыми пуританами и всю зиму маялись бездельем, поскольку пьянство, девки и картёж исключались по религиозным мотивам. Весь день не промолишься. Упражняться в стрельбе тоже не получалось; не хватало пуль и пороха. Так что Боб не знал, решили они учиться фехтованию потому, что и впрямь хотят, или за отсутствием иных развлечений.

Впрочем, это было не важно, потому как и Боб устал ничего не делать. Когда Том и Оливер подошли ближе он выбил трубку, встал и вынул из ножен палаш. Пуритане пришли в восторг. «Встаньте боком — так вы будете представлять собой более узкую мишень, а ваша правая рука будет куда ближе к противнику. — Боб поднял палаш, так что гарда почти коснулась его губ, а острие указало в небо. — Это вроде как салют, и упаси вас Бог считать его придворной дурью, потому что он говорит стоящему перед вами человеку: „Я собираюсь с тобой сразиться, так что не стой как пень, а либо защищайся, либо беги“».

Том и Оливер чуть не убили себя, пока вынимали оружие из ножен, а потом ещё раз, когда пытались отсалютовать. «Оливер, у тебя в руке рапира, а я управляюсь с ней хуже, чем с палашом, — сказал Боб, — но как-нибудь приноровимся».

Так Боб открыл новую фехтовальную академию на южном берегу реки Шаннон. Она быстро завоевала популярность, потом число учеников сократилось до полудюжины тех, кто и впрямь хотел чему-то учиться. Через месяц к ним присоединился мсье Лямотт, французский кавалерийский капитан из гугенотов, приметивший их во время верховой прогулки. Он прекрасно владел кавалерийской саблей, которая во многом сходна с палашом, но умел фехтовать и рапирой, так что смог дать Оливеру кое-какие полезные наставления. Обычно кавалерийские офицеры (в основном дворяне) сторонились простых пехотинцев, но гугеноты вообще были чудные. По большей части они происходили из простых французских семей, разбогатевших на торговле и вынужденных бежать от религиозных гонений. Теперь, в Ирландии, они находили мстительное удовольствие в том, чтобы учить фехтовальным приёмам французской знати диких англо-ирландских пуритан.


Дед Оливера Гуда десятки лет жил на ферме между Атлоном и Талламором, то есть в Ленстере, но недалеко от границы с Коннахтом, которую протестанты считали последним рубежом цивилизованного мира. Землю он получил, прогнав прежних католических владельцев, Фербейнов, которые ушли со своим скотом за Шаннон и канули в безвестность. Гуд считал, что вправе так поступить, поскольку Фербейны участвовали в восстании 1641 года и расширили свои владения за счёт соседей-протестантов, переселившихся сюда ещё в елизаветинские времена. Впрочем, ему пришлось забыть этот довод после того, как несколько голодранцев заявились к нему и назвались потомками тех самых елизаветинских протестантов! С тех пор, если кто-нибудь оспаривал у Гуда землю, он ссылался на право завоевателя и на то, что у него есть соответствующая бумага.

Он и его дети вкалывали на ирландской земле, как могут вкалывать лишь пуритане, и ввели множество новшеств, которые должны были сказаться в отдалённом будущем. Гуды носили оружие и разъезжали по округе, преследуя «неорганизованные элементы». Голодранцев-протестантов они больше не видели и начисто их забыли. Осталась лишь фамилия на старом надгробном камне: «Кракингтон».

Потом Карл II восстановил монархию, и выяснилось, что Кракингтоны как-то добрались до Англии, где (подобно тысячам других англо-ирландских помещиков, согнанных с земли солдатами Кромвеля) принялись одолевать прошедших в Парламент родственников требованиями выставить фанатиков из Ирландии. Поскольку одним из первых своих указов Карл повелел выкопать Кромвеля из могилы и насадить его голову на палку, складывалось впечатление, что они своего добьются. Под конец они получили лишь часть желаемого. Некоторых кромвелевских солдат согнали с земли, некоторых — нет. Гуды сохранили ферму, но лишь по случайности.

Впрочем, они больше не могли свободно исповедовать свою веру, поэтому половина Гудов перебралась в Массачусетс. Кракингтоны вернулись и захватили ферму со всеми нововведениями. Дела их быстро пошли в гору. Они даже восстановили на свои средства англиканскую церковь, в которой Гуды хранили зерно. Всё это произошло вскорости после рождения Оливера, поэтому он сохранил лишь смутные детские воспоминания о ферме, которую собирался в один прекрасный день себе вернуть.

Когда Яков II взошёл на престол, он вновь стал насаждать в Ирландии католичество. Однажды утром Кракингтоны проснулись и обнаружили, что ограда повалена, и дикие коннахтские коровы пасутся на их лугах под охраной не понимающих по-английски рыжеволосых людей с французскими мушкетами в руках. Убедить их возвратиться восвояси не удалось, поскольку новые католические власти в Дублине изъяли у англичан оружие. В скором времени Кракингтоны сочли за лучшее съехать, пока суд не разрешит тяжбу касательно земли — вернее, земель, поскольку ферма состояла из нескольких участков, каждый из которых имел собственную, равно запутанную историю. Как выяснилось, Фербейны на протяжении пяти столетий вели кровавую пограничную распрю с соседями — захватчиками, вытесненными в эти края викингами.

Итак, Кракингтоны сложили пожитки, погрузились на тех лошадей, которых ещё не угнали Фербейны, и отправились в свой дублинский особняк. По пути на них напали «ратники». Когда Кракингтоны думали, что им конец, другой отряд ополченцев, уже протестантских, спугнул головорезов-католиков. Старейший Кракингтон без устали благодарил спасителей и пообещал вознаградить их золотыми гинеями, если они пришлют кого-нибудь в его дублинский особняк. «Моя фамилия Кракингтон, — объявил отец семейства, — и любой в Дублине (под „любым“ разумелся любой английский джентльмен-англиканин) укажет, как к нам пройти».

— Вы сказали «Кракингтон»? — спросил один из ополченцев. — Моя фамилия Гуд. Слышали про таких?

После этого с Кракингтонами произошли какие-то неприятные вещи, о которых Оливер Гуд не распространялся, так что неизвестно, попал ли кто-нибудь из них в Дублин — а если и попал, то в любом случае застал дом разграбленным и захваченным католиками. Но к тому времени весь Ольстер, Манстер и Ленстер были как эта ферма между Атлоном и Талламором.

Англия делилась на участки земли, чьи владельцы были точно известны. Она походила на кирпичную стену, где каждый кирпич — монолит, отделённый чёткой цементной границей. Ирландия напоминала глинобитную стену. Каждое новое поколение наносило следующий слой глины, который тут же застывал и шёл трещинами. Земля была не просто спорной — она погрязла в спорах.

Считалось, что в Коннахте всё обстоит иначе, поскольку там не было англичан. Однако там бушевали свои страсти, потому что ирландцы, не желавшие покоряться завоевателям, в трудные времена бежали в Коннахт и захватывали земли ирландцев, живших там искони.


Фехтовальная практика заняла больше времени, чем кому-либо хотелось. Весной 1691 года война не торопилась возобновляться. Войсками короля Вильгельма в Ирландии командовал теперь барон Годар де Гинкел, тоже голландец. Он стремился захватить Коннахт, но путь туда преграждали Шаннон и укреплённые города Лимерик, Атлон и Слайго. Ирландские землекопы под руководством французских сапёров всю зиму вели фортификационные работы. Гинкелу требовались лодки и понтоны, чтобы форсировать реку, пушки, чтобы разрушить укрепления. Парламент не торопился давать денег королю-голландцу, которого все успели возненавидеть. До конца мая никаких изменений не предвиделось. Боб и его товарищ укреплялись в мысли, что их забыли в Ирландии, так что они обречены стать следующими игроками в ряду Фербейн-Кракингтон-Гуд.

Со своей стороны, Людовик XIV ничего не предпринимал, чтобы избавить воюющие стороны от ощущения, будто их смахнули с карты Европы. Битва на Бойне и впрямь была сражением за Ирландию, по крайней мере так думали все в христианском мире, о чём Элиза написала Бобу в письме. Думали не потому, что бой так много значил в военном смысле, а потому, что на обоих берегах реки было по королю, и один перешёл её вброд, а другой повернулся спиной и бежал без оглядки до самой Франции.

Во время битвы, в честь которой Блекторрентский полк получил своё имя, Февершем спал. Даже в бодрственном состоянии он плохо соображал из-за черепно-мозговой травмы. По-настоящему командовал Джон Черчилль, а сражались Боб и другие пехотинцы. Однако слава досталась Февершему. Почему? Потому что он сумел хорошо о себе рассказать. Боб предполагал, что люди способны понять сложные вещи только через услышанную историю. Война в Ирландии перестала быть занимательной историей, когда короли покинули сцену.

Итак, весь апрель Боб пребывал в скверном расположении духа. Девятого мая в устье Шаннона показались паруса. Урок фехтования приостановился. Ученики Боба, собравшись под одиноким дубом, молча смотрели, как французская эскадра поднимается по реке к городу. Французов приветствовали кучки людей, собравшихся на коннахтском берегу, и пушки Лимерика. Все вокруг Боба приметили, что с кораблей отвечали выстрелом на выстрел (пороха было вдоволь), но не криками на крики (доставили припасы, но не солдат).

Мсье Лямотт вытащил из седельной сумы подзорную трубу, взобрался на развилку дерева и стал рассказывать: «Вижу фельдмаршальский флаг. На большом корабле — третьем от начала — прибыл французский командующий». Тут воздух вышел из него, как из порванной волынки. Минуты две гугенот молчал — не потому, что сказать было нечего. Просто он был из тех, кто не говорит, пока не совладает со своими чувствами. «Это палач Савойи», — сказал он по-французски другому гугеноту, стоявшему под деревом.

— Де Катина?

— Нет, другой.

— Де Жекс?

— Это фельдмаршал, а не поп.

— А… — Второй гугенот вскочил на коня и поскакал прочь.

По-английски Лямотт произнес:

— Я узнал герб нового французского главнокомандующего. Его фамилия Сен-Рут, и он — ничтожество. Считайте, что мы победили.

Гул голосов возобновился, послышались смешки. Лямотт спустился с таким видом, будто его мать только что протащили под килем французского флагмана. Он отдал подзорную трубу Бобу и без единого слова ускакал прочь.

Боб обрадовался, что заполучил трубу, потому что обводы одного из кораблей дальше в строю показались ему знакомыми. Невооружённым глазом он не мог рассмотреть флаг на бизань-мачте. Теперь, укрепив трубу на сучке и наведя на резкость, Боб разглядел интересующий его герб. Сен-Рут прихватил с собою парочку генерал-лейтенантов, и один из них носил титул графа Апнорского.


Той весной Боб сидел и наблюдал чудеса: бабочка выбиралась из кокона, из липкой зелёной почки проклюнулся цветок яблони. Одно немного походило на другое и на то, что происходило в душе у Боба в последующие часы. Поведение гугенотов стало образцом и источником вдохновения. Не совсем по собственной воле, Боб за эти годы съёжился в жёсткой сухой оболочке, защищавшей его и в то же время ограничивающей свободу. То же было и с остальными. Однако весть, что Сен-Рут здесь, пробежала по лагерю гугенотов словно озноб и пробудила их к жизни. Боб не знал, кто такой Сен-Рут и что он сделал в Савойе, но гугеноты внезапно почувствовали себя в гуще истории. История была не про королей и могла не войти в анналы, но им представлялась вполне стоящей.

Годы назад Боб оглох на одно ухо и думал, будто это из-за того, что он стоял близко к пушкам. Потом однажды цирюльник залез ему в ухо крючком и вытащил комок бурой серы, твёрдой, словно застывшая смола. После этого Боб вновь стал слышать — да так чётко, что весь следующий день с трудом сохранял равновесие. Девятого мая 1691 года чувства Боба Шафто вот так же ожили, а лёгкие наполнились воздухом впервые с того дня, когда он переходил через Бойн и якобитские пули отрывали куски от его шляпы.

Две недели спустя они свернули лагерь и двинулись к Маллингару, в центре острова, где собралась вся армия короля Вильгельма.

Через несколько дней со стороны Дублина потянулись в клубах пыли обозы, нагруженные пушками и мортирами, присланными из лондонского Тауэра.

Восьмого июня выдвинулись на запад к Баллимору и, легко им овладев, взяли в плен один из лучших ирландских полков, непонятно зачем оставленный практически в чистом поле.

Десятого июня дошли до Атлона на реке Шаннон. Город состоял из английской части на ленстерском берегу (которую якобиты почти сразу оставили) и ирландской на коннахтском (куда они отступили). Её они обороняли две недели с пугающим остервенением. На другой берег Шаннона отправили лазутчиков. Те немногие, что возвратились, сообщили новости: генерал Сен-Рут собрал всю армию к западу от ирландского города, там, куда не достреливали голландские пушки Гинкела.

Битва при Атлоне была кровавой и незатейливой: бомбардиры Гинкела выпускали по ирландскому городу по ядру каждую минуту в течение десяти дней и полностью сровняли его землёй. Тем временем пехотинцы раз за разом пытались пробиться по каменному мосту, соединяющему английский город с ирландским. Все знали, что это единственный способ попасть в Коннахт. Ирландцы взорвали один пролёт. Через него надо было перекинуть брёвна. Каждую ночь под прикрытием адского артиллерийского огня солдаты Гинкела пытались навести временный мост, в то время как ирландские снайперы с атлонской стороны решетили их пулями. Затем ирландцы с тем же мужеством подбирались к мосту, поджигали брёвна или сбрасывали их в реку.

Ирландцы выиграли сражение за мост, но проиграли битву при Атлоне, когда тридцатого июня две тысячи солдат Гинкела перешли Шаннон вброд ниже по течению и пробились к ирландскому городу.

Таким образом, Сен-Рут потерял Атлон, и всё его войско оказалось заперто в городских стенах. Правила осадной войны никто не отменял: если город сдаётся, жители могут ждать пощады, сопротивление карается резнёй. Боб сильнее всего боялся, что получит прямой приказ отправиться в Атлон и кого-нибудь там вырезать. Хуже могло быть только одно: если бы жертвы оказались из роты мистера Маккарти пехотного полка барона Йола. Мистер Маккарти, дублинский свечник, потратил всё своё состояние, чтобы собрать и обмундировать роту, а сам стал её капитаном. По ходу дела он завербовал Тига Партри, а тот, в свою очередь, ещё кого-то из ирландской шатии-братии Боба. Сыновья Джека Шафто, племянники Боба, жили теперь при полке, как Джек и Боб в их возрасте. Вполне возможно, что им уже дали мушкеты. Так что не исключалось, что в Атлоне Бобу придётся зарубить собственных племянников. От такой перспективы недолго и занервничать. Однако Боб (по обыкновению) вообразил худшее и заранее придумал, что делать, если до такого дойдёт. Он объявит себя ирландцем (что несложно, поскольку это не национальность, а образ мышления), осенит крестом затянутую красным мундиром грудь и сбежит в Коннахт вместе с Партри. Даже объяснение придумалось: Боб скажет, будто узнал двоюродную бабку в старухе, засветившей ему бутылкой по голове. План имел и то преимущество, что позволял ближе подобраться к Апнору. После того, как якобиты проиграют войну, Боб запишется в ирландские наёмники и отправится воевать в Европу. Если вовремя дезертировать, можно будет пешком добраться до Абигайль.

С каждой новой фантастической подробностью план нравился Бобу всё больше. К тому времени, как они перешли по полуразрушенному мосту на бывшую ирландскую сторону Атлона, он уже почти мечтал разыскать уцелевших солдат Маккарти, чтобы им сдаться.

Чего он не хотел, так это найти Партри мёртвыми или смотреть, как их гонят по улицам датские кавалеристы, озверевшие до состояния викингов. Так что его самые чаемые надежды и худшие страхи разделяло неизмеримо малое расстояние.

Однако в Атлоне обнаружились лишь мёртвые и умирающие ирландцы под оседающими развалинами домов. По счастью, значительная часть мирного населения бежала в Коннахт. Малочисленный ирландский гарнизон с большим энтузиазмом перебила датская кавалерия. Армия Сен-Рута оставалась в лагере и боя не видела. Гинкелу потребовалось несколько дней, чтобы провести по мосту всё войско, и у Сен-Рута было вдоволь времени, чтобы упорядоченно отойти в глубь Коннахта, хоть до самого Голуэя.

Итак, Боб вступил на легендарную землю Коннахта. Нет, неправильно: это место соединялось мостом с Ленстером и всем прочим треклятым островом, оно было вростком дурной, порченной Ирландии в хорошую. По счастью, его окружала стена, не дававшая болезни распространяться. Ирландский Атлон был просто бубоном, удерживающим в себе чумную заразу.

Вот когда поступит приказ выступить из западных ворот, тут-то они и попадут в истинный Коннахт, который Тиг Партри воспевал в долгие зябкие часы на башне Девлина.

* * *

— Сегодня воскресенье, двенадцатое июля лета Господня тысяча шестьсот девяностого первого, — подсказал капитан Барнс, тряся Боба за плечо. — Обоз прибыл, впереди у нас долгий переход.

Слабый розовый свет блестел на покрытых плёнкой росы камнях. Боб собрал всю свою волю, чтобы не закрыть глаза и не заснуть снова.

Они были по-прежнему в Атлоне и спали в полуразрушенном складе шерсти у дороги, ведущей от моста вверх. Сейчас по булыжнику скрипели колеса и убаюкивающе выстукивали сотни лошадиных копыт.

Армия Гинкела выступила сутки назад, а полк Боба оставили ждать обоз из Дублина, чтобы обеспечить его безопасную переправу. Сегодня предстояло нагнать основное войско и, если оно на марше, совершить второй дневной переход.

Когда кто-нибудь пытался убить его людей (что на самом деле случалось не так и часто), главной профессиональной обязанностью Боба было об этом подумать. Всё прочее время он думал о еде. Осторожно пробираясь между спящими солдатами, Боб пошёл к стене. Через пролом от ядра он мог видеть, как во дворе алое пламя гладит попочку Чёрной Бетти, трофейного ротного котла. Внутри варилась какая-то похлёбка, куски мяса то и дело выпрыгивали наверх, сверху булькал дюймовый слой жира. В другую погоду над Чёрной Бетти вился бы дымок, но сегодня её сплошь окутали влажные испарения, которые ползли с запада, словно привлечённые проблесками розового света над Ленстером. Если Чёрная Бетти и курилась, это было всё равно, что пукать в ураган.

К тому времени как Боб на ощупь отыскал кофейник и обжёг руки и губы оловянной кружкой лучшего мокко, мгла окончательно заглушила всякие розовые проблески. Когда же он начал будить солдат, те были уверены, что сейчас полночь, а вовсе не рассвет, как уверяет сержант.

Итак, Коннахт не спешил раскрывать им свои тайны. Покуда догоняли остальной полк, идя на привычно осатанелое гарканье сержантов, марево вокруг замерцало серой голубизной, светом без тепла и даже без красок, заставляющих о нём вспомнить. Они то и дело натыкались на другие роты, подолгу останавливались без всякой видимой причины, а когда справа и слева материализовались столбы ворот, стало ясно, что полк протискивается в бутылочное горлышко. Последние солдаты вышли из Атлона, оставив непогребённых мертвецов мухам — ибо только мухи могли добраться до тех, кто лежал в подвалах разрушенных зданий.

Тут же дорога принялась раздваиваться, приглашая свернуть в Роскоммон, Туам, Атлиг или Килмор. Боб с вожделением смотрел на каждую развилку. Однако там дежурили верховые офицеры, поставленные следить, чтобы полк и обоз не заблудились в тумане.

Вышли на большак к Голуэю. Всё обещало долгую передислокацию, которая вряд ли завершится сражением. Однако поздно утром — по крайней мере так заключил Боб по цвету тумана, отливавшего медью наподобие фальшивой гинеи, — далеко впереди послышались ружейные выстрелы.

Это никак не мог быть его полк. Стреляли какие-то другие батальоны основной армии Гинкела. Значит, Гинкел далеко не ушёл. А звуки перестрелки объясняли почему: Сен-Рут отступил от Атлона всего на несколько миль.

Догнали другую колонну, прошагали милю и перешли вброд реку у деревеньки Баллинсло. Немедленно тугой канат людей и лошадей распустился на пряди, каждая из которых вилась в свою сторону. Сомнений быть не могло: они наткнулись на армию Сен-Рута и теперь рассредоточиваются вдоль фронта.

Справа налево и слева направо носились всадники в мундирах Бранденбургского, Датского, Гугенотского и Голландского кавалерийских полков; все они были заняты очень важной задачей — отыскать фланги. Крупные подразделения продолжали двигаться вперёд, иногда — мешая друг другу, но чаще — параллельными курсами. Слева туман мерцал ярче, из чего можно было заключить, что они перемещаются к западу. Левое колено у Боба болело сильнее правого — они спускались не прямо вниз, а наискосок, то есть местность справа, у дороги на Баллинсло, была выше.

На то, что тут прошла ирландская армия, указывали лишь повешенные на деревьях ирландцы — надо думать, за дезертирство. Однако дальше по дороге рота наткнулась на ещё тёплый труп лошади из ирландского кавалерийского полка Патрика Сарсфилда. Это произошло на поле, вернее, на взрытой земле. Каждый клочок ирландской почвы был перекопан голодными солдатами, которые руками переворачивали землю в надежде отыскать картофелину, пропущенную менее голодными собратьями. Лошадь сломала ногу, наступив в ямку, в которой какой-то счастливец нашёл своё сокровище. Всадник пристрелил её и ушёл прочь в добротных французского фасона сапогах. Боб шёл по следам, а его люди — за ним, пока из тумана не сгустился голландский офицер — адъютант де Зволле — и не велел им строиться в линию. Оно было и к лучшему, потому что земля под ногами становилась всё более кляклой — ещё немного, и они бы увязли в болоте.

Теперь, когда улёгся гул перехода, Боб обнаружил, что слышит на большое расстояние. Он даже решил, будто они по ошибке встали на вержение камня от неприятеля. Однако звуки возникали и пропадали вместе с беспорядочными завихрениями тумана, убеждая Боба, что всё это иллюзия и происки злокозненных коннахтских фей.

Посему он прогнал наваждение и выкурил три трубки подряд, напряжённо вслушиваясь и мысленно благодаря цирюльника, вытащившего пробку из уха. В итоге сложилась следующая картина.

Впереди полоса тумана — гораздо шире, чем он полагал вначале, быть может, в полмили. Под туманом стоячая, не текучая вода. Там враги, но немного: это не позиция, которую стоит занять, а преграда, призванная замедлить натиск протестантских легионов. Дальше местность снова идёт вверх, образуя командные высоты. Большая часть якобитов там. Они кирками и лопатами ковыряют относительно сухую землю (слышны глухие удары, не чавканье болотной жижи). Когда наконец поднялся ветер, стало слышно, как хлопают полотнища. Якобиты ещё не снимались с бивуака — они не намерены отступать. С севера и с юга — то есть с флангов — располагалась кавалерия. Методом исключения можно было прийти к выводу, что пехота — посередине.

У ирландских пехотинцев не было ни длинных пик, ни выучки, чтобы выстроиться в каре для отражения кавалерийских атак. Значит, Сен-Рут должен был поставить пехоту там, где конница не пройдёт. Болото и впрямь непролазное, коли Сен-Рут заключил, что оно защитит от лобовой атаки. Палач Савойи, как называли его гугеноты, расположил кавалерию по бокам, чтобы пехоту не обошли с флангов, — следовательно, там через болото пробраться легче.

На этом отрезке якобитской линии — обращённом к правому или северному крылу армии Гинкела — всё было тихо. С южного фланга, расположенного в каких-нибудь двух милях левее, войско никак не могло выстроиться в боевой порядок, вероятно, из-за бравых и самонадеянных кавалеристов Сарсфилда, затевавших мелкие стычки с неприятелем. Слышалось перханье ружей, переходящее в отрывистый кашель, но до настоящего боя так и не дошло.

Поскольку было воскресенье, в ирландских и французских полках служили мессу. Боб слышал, как два или три священника продвигаются вдоль якобитской линии, останавливаясь, чтобы прочесть воинственную проповедь и совершить урезанный чин причащения. Он знал лишь самую малость французского и чуточку гэльского, но, несколько раз выслушав проповедь и дружные «Ура!» прихожан, вроде бы составил общее представление о том, что там говорится.

Боб прогулялся налево и поболтал с Гриром, сержантом 14-й роты. Потом сходил направо, где обнаружил английский кавалерийский полк, и обменялся впечатлениями с тамошним сержантом. Теперь можно было понять, где стоит Блекторрентский полк. Гинкел, как и Сен-Рут, расположил пехоту посередине, кавалерию — с флангов. Полк Боба стоял правее всех прочих пехотинцев, а его рота — правее остального полка; от дороги с севера их отделяла только конница.

Туман рассеялся настолько, что можно стало различить полковое знамя, примерно на выстрел от того места, где стоял Боб, и чуть выше по склону от боевой линии. Он сходил туда и застал самый конец совещания. Полковник де Зволле угостил ротных бренди и отдал им последние указания. Боб повернулся кругом и пошёл рядом с капитаном Барнсом, который возвращался к роте.

Ne pas faire le quartier[164], — сказал Боб, — вот что говорят священники в тумане.

Капитан Барнс был оксфордский выпускник.

— После того, что произошло в Атлоне, такого следовало ожидать, — заметил он.

— К нам это тоже относится? Никого не щадить?

— Сержант, ваше нежелание убивать ирландцев известно всему полку. Прошу вас, не превращайтесь в чудо милосердия.

Капитан Барнс был пятым сыном умеренно именитого бристольского семейства и с детства отличался живым умом. Все думали, что он станет викарием, и его решение пойти в пехотные офицеры явилось для семьи неожиданностью. В свои без малого двадцать пять лет Барнс по-прежнему выглядел начинающим богословом. Он любил командовать солдатами в бою и делал это на удивление толково, пока речь шла о традиционных боевых действиях против регулярной армии неприятеля. Такая похвала может показаться скрытой издёвкой, но на самом деле очень мало кто это умеет. Он терялся и начинал принимать ошибочные решения, когда получал приказ совершить нечто, не прописанное чётко в правилах ведения войны. В таких случаях поневоле приходится руководствоваться иными правилами, а Барнса тянуло следовать тем, каким учат в церкви. И ему хватало ума понять, что на войне это смешно.

— Вам нужен сержант-зверюга, который учинит бойню, пока вы будете заламывать руки и открещиваться от его неблаговидных поступков, — сказал Боб. — Советую поискать таких сержантов в других полках. Наш создан Черчиллем…

— Для вас он граф Мальборо!

— Вообще-то для меня Джон. Но, как ни называй, в выборе сержантов он руководствовался собственными странными вкусами, и хотя его заменили на де Зволле, вам придётся терпеть меня — если не захотите произвести в сержанты кого-нибудь из рядовых.

— Сгодитесь и вы, сержант Шафто.

Наконец туман растаял настолько, что можно было различить всё, что захочется, хотя дальние предметы и окружал колючий мерцающий ореол. Всё было более или менее так, как Боб определил на слух. За болотом поднимался холм. Ближайший склон был изрыт траншеями; их занимали ирландские мушкетёры в серых мундирах. Мушкеты у них должны были быть справные, не тот мусор, что пошёл на дрова после битвы на Бойне. С юга якобитская линия изгибалась вдоль подножия холма и скрывалась за леском. Впереди и впрямь лежала самая непроходимая часть болота, через которую вились наполненные водой колеи. В нескольких сотнях шагов вправо дорога из Атлона в Голуэй взбиралась сперва на мост, затем на длинную дамбу, ведущую через заболоченную местность.

Английская и гугенотская кавалерия расположилась у дороги. Боб увидел разом несколько полковых знамён и заключил, что это дивизия. В таком случае ею должен командовать генерал-майор — скорее всего гугенот Анри де Массю, который по-прежнему носил титул изгнавшей его родины: маркиз де Рювиньи. Маркиза и ещё двух генералов Вильгельм привёз в Ирландию весной взамен прежних, выводивших его из терпения своей медлительностью. Второй — шотландец Хью Маккей — командовал пехотной дивизией, стоявшей перед болотом, то есть дивизией Боба.

До моста и дамбы было совсем близко, так что возникал вопрос, почему кавалерия ещё не там. Ответ лежал в полумиле дальше по дороге, где к западу от дамбы высился старый замок, вернее, его развалины: четыре замшелые стены с курганами на месте башен. Однако стены ощетинились мушкетными дулами, а деревеньку под ними окружили земляные валы. От селения расходились несколько дорог, и на них стояли якобитские полки, готовые дать отпор неприятелю, пробившемуся на дамбу.

Боб много дольше, чем следовало, вглядывался в штандарты ирландских полков, силясь отыскать знамя барона Йола и понять, где стоит свечник Маккарти с ротой Партри. Однако большая часть ирландской пехоты заняла позиции дальше к югу, за болотом, более чем в двух милях от Боба, а знамёна у них были не особо большие и не особо яркие, так что разглядеть ничего не удалось.

— Превосходная позиция, — одобрительно заметил Боб. — Лучше и быть не может — для ирландцев.

Капитан Барнс сурово взглянул на Боба, но смягчился, поняв, что тот лишь констатирует факт из своего рода джентльменского уважения к неприятелю.

— Сегодня мы будем драгунами, пока не поступит другой приказ.

— Где же наши лошади, капитан?

— Мы можем их вообразить.

— Воображаемые лошади не отличаются резвостью.

— Нам не придётся на них садиться. Драгуны до места скачут верхом, а бьются в пешем строю, — напомнил Барнс. — Да, мы пришли сюда ногами, но это в прошлом. Теперь всё в точности так же, как если бы мы только что спешились.

— Так вот зачем нас здесь поставили — чтобы поддержать кавалерию, — предположил Боб, глядя Барнсу в глаза, и по их выражению понял, что не ошибся. Он перенёс внимание с участка, перед которым расположилась дивизия Маккея — болота в центре, — на дорогу и деревушку перед дивизией генерала де Рювиньи. С первого взгляда задача Блекторрентцев представлялась более сложной, но Боб почувствовал неописуемое облегчение при мысли, что не придётся сражаться с кучей ирландцев в лабиринте рвов.

— Как я понял, нам надо будет продвигаться по дороге.

Он перевёл взгляд на дорогу и попытался сосчитать знамёна на стенах и в окружающей деревушке.

— Лучше, чем форсировать болото, — заметил капитан Барнс.

— Что угодно лучше, чем форсировать болото, капитан, — отвечал Боб. — Когда меня подстрелят, я хочу смотреть на солнце, а не захлёбываться тиной.


Боб, который обычно оказывался в самой гуще боя, получил редкую возможность сидеть и наблюдать за ходом баталии, словно какой-нибудь генерал. Так получилось, потому что кавалерия, которой они были приданы, в первые несколько часов не получала приказа выступать. Ни один вменяемый генерал не бросил бы своих людей на дамбу против такой обороны противника. Более того, в самом начале боя конницу де Рювиньи перебросили на левый фланг, оставив полк-два для защиты дороги. Будь Блекторрентские гвардейцы настоящими драгунами (с лошадьми), их бы, наверное, отправили туда же. А так они застряли в той части поля сражения, где ничего не происходило.

Однако весь остальной строй двинулся в атаку. Боб видел только пехоту в центре, но по дальнему рокоту копыт и передвижению конного резерва в ирландском тылу мог заключить, что на другом фланге происходит мощная кавалерийская атака.

Все первые несколько часов пехота Маккея терпела поражение от ирландцев. Правильнее было бы сказать, что Гинкел потерпел поражение в ту минуту, когда приказал форсировать болото. Якобиты прорыли параллельные траншеи, соединённые переходами. Все рвы были устроены так, что защищали от обстрела с востока, но прекрасно простреливались с запада. Как только люди Маккея пробились через трясину в первый окоп, они обнаружили, что неприятель исчез, словно болотные огоньки, и материализовался в следующем окопе, выше по склону, откуда может всласть палить по нападающим. Сколько-то англичан всё-таки преодолели все траншеи и заграждения, но к этому времени они больше напоминали беженцев, чем солдат, а выбравшись на открытое место у основания холма, оказались перед ирландской линией, выстроенной как на параде. Ирландцы ринулись вперёд с ревом, который Боб услышал через секунду после того, как увидел начало атаки. Англичан отбросили туда, откуда они двинулись час назад. Прежде чем солдаты Маккея успели перегруппироваться, якобиты вернулись на позиции, которые занимали до того, как растаял туман. Поле выглядело в точности как прежде, если не считать усеявших его мёртвых английских солдат. Дальше к югу всё было так же, только там лежали голландцы, датчане, гессенцы и гугеноты.

Уважая ирландцев поодиночке, Боб всегда рассматривал их полки преимущественно как повод вволю нахохотаться. Сейчас он заворожённо смотрел, как они гонят гессенцев по болоту. Впервые на памяти Боба патриотизму и свирепости ирландцев сопутствовало воинское мастерство. В то же время он (из-за Партри) беспокоился о том, что будет дальше, поскольку кавалерийское сражение на южном флаге было (судя по долетавшим оттуда звукам) крайне ожесточённым. Не верилось, что ирландцы и французы устоят перед таким натиском. Однако ничего не происходило: протестантская конница так и не прорвала оборону якобитов. На поле боя сложилась патовая ситуация.

Боб наблюдал ещё две атаки через болото. Обе захлебнулись в точности как первая: ирландцы не только отбили англичан, но и отбросили их назад, и не только отбросили назад, но и захватили часть английских позиций и несколько орудий. Капитан Барнс: «Это хуже, чем пиррова победа. Это пиррово поражение».

Генерал Маккей был мокрый, замёрзший и злой, как кот в бочке для дождевой воды. Он лично вёл провалившиеся атаки. Ближе к вечеру он прошёл на северный край линии. Ясно было, что посередине болото не форсировать, оставалось пробиваться у дамбы. Соответственно, для четвёртой атаки генерал получил у Гинкела разрешение бросить Блекторрентских гвардейцев в наступление вдоль дороги.

Атака разделила судьбу трёх предыдущих. Боб и его солдаты учли ошибки предшественников и понесли меньшие потери, тем не менее вынуждены были отступить — отчасти из-за траншей, отчасти из-за мушкетного огня со стен крепости. Жутко видеть, как огромное сооружение вроде Огримского замка скрывается в облаках дыма, когда сотни мушкетов выстреливают разом.

Однако все подозревали, что могли бы прорваться, будь их больше. Боб сообщил капитану Барнсу, что перед началом боя приметил в тумане у дамбы, перед самой деревенькой, два полковых штандарта; во время одной из первых атак они переместились ближе к центру, туда, где сражение было самым ожесточённым, и назад не возвратились. Это наводило на мысль, что оборона деревни ослаблена. Барнс передал наблюдение Боба полковнику де Зволле, а тот — генералу Маккею.

Генерал проехал вдоль фронта, оглядел Блекторрентских гвардейцев и объявил, что они и вполовину не такие мокрые, грязные и усталые, как те, что атаковали в центре. Он сделал вывод, что здесь болото не такое топкое и по нему пройдёт кавалерия. За ним тянулся разношёрстный хвост европейских и английских дворян-кавалеристов, ещё не участвовавших в сражении и потому чистеньких и наэлектризованных. Между ними и Маккеем завязался короткий спор, которому генерал положил конец, молча развернув коня и поскакав к Огримскому замку, просто чтобы показать, что это возможно. Лошадь скакнула через ограждение и приземлилась в грязи по другую сторону. Маккей вылетел из седла и на позицию вернулся ещё более злой, грязный и вымокший, чем прежде. Большая часть кавалеристов поверила, что по болоту и впрямь можно проехать, остальные были так пристыжены, что не смели возражать.

Блекторрентские гвардейцы получили приказ наступать к замку, потом залечь в болото и палить по любой ирландской голове, которая покажется над парапетом. Это должно было сократить убыль в немногочисленных эскадронах кавалерии де Рювиньи, когда те поскачут по дамбе и вдоль неё. Все прочие пути наступления были перекрыты; конница де Рювиньи оставалась последним свежим подразделением, а атака вдоль дамбы — последним способом избежать полного разгрома.

Блекторрентский полк бросили в болото первым, чтобы отвлечь огонь от кавалерии, но ирландцы, разгадав уловку, берегли заряды для конницы, устремившейся по дамбе несколько минут спустя.

Первый эскадрон, вылетевший на дамбы, был встречен редким огнём. Он почти без потерь занял деревушку, которая, как и предполагал Боб, почти не оборонялась.

Боб встал на одно колено, чтобы выстрелить в голову над парапетом, нарисовавшуюся на фоне вечернего неба, и тут что-то со странным жужжанием ударило его в грудь. Он выронил мушкет и упал навзничь.

Когда он очнулся, двое его солдат уже разорвали на нём мундир и осматривали рану в очень нехорошем месте — там, где ключица соединяется с грудиной. Тем не менее Боб был жив и кровью не харкал. Да и вообще неплохо себя чувствовал.

Осматривал его некий Гамильтон, ражий верзила, знаменитый на весь полк своей грубостью. Гамильтон коленом прижал Бобу плечо, чтобы не дёргался, и с любопытством ощупывал засевший в мясе твёрдый предмет. Бобу это не нравилось, о чём он прямо и сказал несколько раз подряд. «А, к чёрту!» — постановил Гамильтон, потом, нагнувшись, припал губами к Бобовой ране и что-то там прикусил. Через некоторое время он выпрямился и выплюнул себе на ладонь жёлтый кругляшок.

— Отличная латунная пуговица, — заметил Гамильтон. — Малость помята шомполом, но вполне сгодится пришить на место тех, что мы вам сейчас оторвали.

— А ещё можно пальнуть ею назад в хозяина, — добавил некий Робертс, который всегда делал то же, что Гамильтон, только не так хорошо. Он упирался коленом в другое плечо Боба. — Я хочу сказать, если у нас тоже кончатся боеприпасы.

Боб не пролежал на спине и десяти минут, но за это время бой стал совершенно иным. Все кавалеристы де Рювиньи преодолели мост, вслед за ними с противоположного фланга скакали новые эскадроны. Ворота Огримского замка были распахнуты, крики и торопливые молитвы слышались из-за стен, где злополучный гарнизон предавали смерти согласно правилам осадной войны. Кавалеристы, не принимающие участия в бойне, выстраивались по периметру деревушки, готовясь отражать контратаку со стороны расположенных неподалёку ирландских и французских батальонов. Однако она так и не последовала. То ли Сен-Руту не доложили о захвате замка и он не отдал приказа перейти в контрнаступление, то ли приказ был отдан, но не добрался до позиций, а генералы не решились действовать на свой страх и риск.

Боб завернулся в мундир, чтобы прикрыть рану, из которой кровь текла, но не била толчками, и, пройдя немного по склону, поднялся на земляной вал, возведённый якобитами вокруг деревни Огрим.

Он видел, как ирландские драгуны отступают вправо. В данной ситуации это было невероятно глупой, а возможно, даже роковой ошибкой, чего они, разумеется, знать не могли.

— Сержант!

Боб повернулся и взглянул в лицо капитана Барнса, на котором выражение крайней тревоги сменялось радостным облегчением, что придавало ему ещё более ошарашенный вид.

— Мне доложили, что вы тяжело ранены!

— Мне прострелили грудь, — осторожно сообщил Боб. — Один из мушкетёров попал мне вот сюда примерно с пятидесяти ярдов. — Он обернулся и указал на угол замка, откуда вылетела пуговица. Дворяне-кавалеристы как раз срывали французский штандарт.

— Тогда вам следует лежать! Нам приказано расположиться в замке, — сказал Барнс.

— Приготовлена ли моя опочивальня?

— Там нет спальных покоев, только подвалы без крыш, — в тон ему отвечал Барнс. — Можем соорудить вам постель из ящиков с боеприпасами.

— Я думал, у них нет боеприпасов.

— Там тысячи ящиков с пулями, — отвечал Барнс.

— Так почему они не стреляли?

— Потому что пули для английских стволов, а те чуть шире французских.

Гамильтон, который как раз подошёл и успел расслышать последнюю фразу, гоготнул: «Ха! Я всегда знал, что у нас, англичан, стволы больше, чем у французов!» Все рядовые сочли шутку уморительной. Однако капитан и сержанты, отвечавшие за снабжение войска боеприпасами, могли только поморщиться от такой истории, пусть даже она приключилась с неприятелем.

Боб пошёл на юг и увидел, как несколько английских и гугенотских эскадронов словно нож врезаются в зазор между ирландской пехотой и кавалерией в её тылу. Они разворачивались за спинами пехотинцев, чтобы обратить их в панику и скосить, как траву.

— Капитан Барнс, — произнёс Боб, — вы сами сказали, что я тяжело ранен и выбыл из боя. Мои обязанности следует передать другому сержанту. По счастью, они будут нетрудными. Никто не станет атаковать этот замок нынче вечером. — Он повернулся спиной к Барнсу и зашагал вниз по склону, бормоча себе под нос: — В этом месяце, году или столетии.


Пока датчане и гугеноты прочёсывали поле точно стайка скворцов, красный мундир не мог бы защитить Боба: по эту сторону болота каждый пехотинец был приговорён к смерти. Поскольку ирландцы и французы считали себя войском законного короля (Якова II), многие из них носили такие же красные мундиры, и отличить их можно было только по кокардам на шляпах: зелёным веткам у солдат Вильгельма, белым бумажкам у сторонников Якова Стюарта. Их и при свете нелегко было разглядеть, тем более что шляпа Боба осталась в болоте.

По счастью, сражение закончилось, и только лошади без всадников бродили по полю, инстинктивно сбиваясь в кучки и выискивая место, где можно спокойно пощипать травку. За ними охотились специально высланные солдаты. Боб выбрался на ничейную землю между деревушкой и отступающими от неё ирландскими батальонами, делая вид, будто тоже отправился ловить лошадей по приказу начальства. Его конкурентами были два молодых и куда более проворных солдата, однако будучи старше, опытнее и (сегодня) удачливее, он преспокойно дождался за бруствером, пока те выгонят осёдланную кобылу прямо на него. Тут Боб вскочил на бруствер, запрыгнул ей на спину и схватил поводья раньше, чем она успела что-нибудь сообразить. Судя по всему, её седока — кавалериста из дивизии де Рювиньи — подстрелили в самом начале боя, и лошадь отправилась вдогонку эскадрону просто за компанию. Так или иначе, кобылка была хорошая и свежая. Боб развернул её мордой на юг и плашмя легонько ударил по крупу эспадроном.

Его вынесло в гущу сражения, пока оно ещё заслуживало своего названия и не успело перейти в бойню. Кавалерия де Рювиньи смяла ирландский фланг и неслась на юг через холм. Слева и внизу остались рвы, наполненные солдатами в серых мундирах. Справа и выше были белые палатки якобитского бивуака. Впереди — ничего, кроме хрупкого барьера конницы: не более трёх эскадронов английского кавалерийского полка.

Боб сначала скакал в хвосте атакующих, затем оказался в самой их гуще. Теперь он видел впереди лица английских папистов, сплошь аристократов, ждущих приближения неприятеля. Некоторые были готовы умереть за свою веру и смотрели вперёд со спокойной яростью, вызывавшей у Боба восхищение. Другие оставались на месте не из храбрости, а от ужаса, как кролики, когда над ними парит ястреб. Третьи развернули коней и обратились в бегство. Однако три всадника, располагавшиеся ближе к арьергарду, поскакали прочь явно с определённой целью.

Боб видел, что они делают. Во-первых, спасают полковое знамя (один из троих был знаменосцем). Стяг потом можно будет поставить на высоте, чтобы рассеянные эскадроны и отдельные всадники собрались и перегруппировались. Без этого полотнища они будут ничем не лучше заплутавших бродяг. Во-вторых, эти трое направлялись к другому крылу, где под началом Сарсфилда стояла основная часть кавалерии, — через несколько минут они бы возвратились с несколькими полками.

Боб обогнал кавалерию де Рювиньи, когда она врезалась в католические эскадроны и в дело пошли сабли и пистолеты. Французские протестанты, сражающиеся за короля Англии, скрестили клинки с английскими католиками, бьющимися за короля Франции. Боб, не заинтересованный лично в их разногласиях, пронёсся через оба строя, как пушечное ядро через клубы дыма, и устремился вслед за тремя всадниками.

Знаменосец скакал медленнее других и постепенно отстал. В какой-то миг он обернулся и, увидев преследователя совсем близко от себя, с криком пришпорил лошадь. Два офицера, оторвавшиеся от него примерно на восемь корпусов, тоже оглянулись и поняли, что их знаменосец в беде — он не может обороняться, не бросив стяг. Только сейчас Боб увидел их лица и внезапно осознал, что один из двоих — Апнор.


Обменявшись несколькими словами с другим офицером, граф дёрнул уздечку, чтобы поворотить коня, а его спутник поскакал вперёд — отвезти донесение Сарсфилду. Боб — которому приходилось следить сразу за всем — услышал резкий щелчок, очевидно — пистолетный выстрел. Знаменосец, на четыре корпуса впереди него, придержал коня. Боб поглядел на Апнора, но тот исчез! Расстояние до знаменосца стремительно сокращалось. У Боба не было иного выхода, кроме как вытащить палаш. Клинок ударил во что-то твёрдое и вырвался из руки, а самого Боба едва не перебросило через лошадиный круп. Спасло его то, что прямо впереди тёк в овражке ручей. Обе лошади увидели его и, за отсутствием иных указаний, остановились.

Боб еле-еле восстановил равновесие и несколько раз взмахнул рукой. Ощущение было такое, будто её ужалила оса. Он вытащил пистолет, о котором до сей минуты не думал, потому что бессмысленно стрелять на полном скаку. Теперь он остановился, а до знаменосца было не более четырёх ярдов.

Полотнище свешивалось с длинного древка — такого, что, поставленное стоймя, оно возвышалось на три человеческих роста и было видно издали. На скаку знаменосец держал его горизонтально, как турнирное копьё, в левой руке, а правой сжимал поводья. Боб подскакал слева, и знаменосец машинально загородился древком. Палаш врубился в древесину и застрял примерно на трети длины от наконечника.

Теперь знаменосец поднял древко вертикально и упёр в землю, так что Бобу было не дотянуться до палаша. Обняв для равновесия шест, всадник тоже вытащил пистолет. Это был красивый белокурый англичанин лет восемнадцати, и Боб выстрелил ему в лицо. Грудь защищала кираса, так что целить можно было лишь в голову.

Туман снова сгущался. Пошёл мелкий дождик, солнце погасло, словно задули свечу, наступили серые сумерки. Боб услышал шум и заглянул в овражек. Лошадь Апнора металась — у неё была сломана нога. В следующий миг сам граф вылез из оврага целый и невредимый. Щелчок, который услышал Боб, был не пистолетным выстрелом, а хрустом кости, когда лошадь попыталась круто развернуться на неудачном месте.

Боб разрядил единственный пистолет, и времени заряжать его не было. Знаменосец, падая, непроизвольно спустил курок и выстрелил в воздух. Боб спешился, доковылял на затекших ногах до убитого и повалил древко. Апнор стоял на краю оврага над лошадью и держал в каждой руке по пистолету. Он прицелился лошади в голову и нажал на спуск. Кремень высек искру, но пистолет не выстрелил: порох на полке отсырел.

Апнор оценивающе взглянул на Боба. Тот наступил на древко в том месте, где застрял клинок, потянул рукой так, что дерево хрустнуло, и вынул палаш. Апнор ещё раз взглянул на него и без колебаний выстрелил лошади в голову. Потом бросил оба пистолета, повернулся к Бобу и вытащил рапиру. Будучи своего рода консерватором, он так и не сменил её на более модную шпагу.

— Сержант Шафто, — сказал Апнор, — с нашей последней встречи твой брат покрыл себя ещё более громким бесславием. Теперь битва при Огриме проиграна. Вряд ли я вновь увижу солнце. Однако я благодарен Провидению, предавшему тебя в мою власть, чтобы я напоследок отправил Эммердёрова брата в ад.

— Мне казалось, это вы в моей власти, — заметил Боб.

Апнор сбросил плащ, явив сверкающую кирасу поверх кольчуги.

— Не очень-то рыцарственно, — заметил Боб.

— Напротив, нет ничего рыцарственнее, чем, облачившись в доспехи, истреблять мятежный сброд — как демонстрирует сейчас ваша кавалерия!

Он кивнул туда, где ниже по склону кавалеристы де Рювиньи преследовали ирландцев, торопясь до темноты перебить как можно больше вражеских солдат. Апнор как человек утонченный видел иронию ситуации и предлагал Бобу позабавиться вместе с ним.

— Довольно разговоров, — сказал Боб, поднося эфес к лицу. — Я здесь не для того, чтобы дружески с вами беседовать.

Он резко отвёл клинок вниз и вбок, завершая салют. Апнор сделал шаг вперёд и принял боевую стойку, потом якобы вспомнил про манеры и изобразил некое слабое подобие салюта. Он настолько виртуозно владел рапирой, что мог выразить некоторые чувства, например, сарказм, нюансами её движений. Боб шагнул к Апнору, надеясь оттеснить того к ручью, а самому занять более выгодную позицию.

— Ах, это же всё из-за девушки, не так ли? Из-за моей прелестной рабыни Абигайль! — воскликнул Апнор. — Я и запамятовал.

— Неправда.

— Скажи, ты и впрямь веришь, будто получишь её обратно, если меня убьёшь?

— Не совсем. Она перейдёт к вашим наследникам, и я убью их.

Ответ пришёлся Апнору не по вкусу.

— Так это месть, — заметил он. Затем, повернувшись на одном каблуке, пробежал несколько шагов, набирая разбег, и перепрыгнул на другой берег. — В таком случае я имею право выбирать место для поединка. Перебирайся на мою сторону, сержант!

Боб отступил на несколько шагов, чтобы разбежаться, но когда он уже изготовился к прыжку, Апнор выставил шпагу.

— Ты промешкал во второй раз! Тебе надо было зарубить меня до того, как я прыгнул! — укоризненно произнёс Апнор.

Боб, не снисходя до ответа, боком двинулся вдоль ручья. Апнор повторял его движения, пока Боб не остановился. Тут граф повернул голову и жестом дурного актёра поднёс ладонь к уху:

— Чу! Приближается кавалерия Патрика Сарсфилда!

— А по-моему, это стучат датские копыта.

Апнор крайне неубедительно изобразил смешок.

— Что это вы заделались вестовым, милорд? Почему Сен-Рут не исполняет свои обязанности?

— Потому что ему снесло голову ядром. — Апнор поднял руку ко рту, словно подавляя зевок. — Скучноватый выходит поединок, — посетовал он.

— Дайте мне перебраться на ту сторону, и дело сразу пойдёт повеселее.

— Нет, это тебе недостаёт огня! Француз бы уже перепрыгнул на мою сторону. Может, тебя подзадорит, если я скажу, что переспал с твоей ненаглядной Абигайль?

— Я так и думал, — спокойно отвечал Боб.

— А ты… нет?

— Не ваше дело.

— Ещё как моё, ведь она — моя собственность, и я сломал её девственность этим клинком, как сломаю твою вот этим! Так что не мнись, сержант, я знаю, что ты не спал с Абигайль. Может быть, ещё переспишь. Только прихвати баранью кишку. Боюсь, я или кто-нибудь из моих друзей наградили Абигайль дурной болезнью.

Боб прыгнул через ручей. Апнор отступил на шаг и дал ему благополучно приземлиться, но тут же ринулся вперёд, поводя кончиком рапиры (которую держал в правой руке), а левой вытаскивая кинжал.

— Не смотри на кинжал, дурачок, — поддразнил он. — Ты должен смотреть на противника — как смотрит на меня Абигайль Фромм, когда я её ублажаю.

Боб, решив, что этого довольно, отвёл руку, чтобы рубануть наотмашь. Отчасти он хотел убедить Апнора, что и впрямь рассвирепел от его предсказуемых издёвок, поэтому с рёвом кинулся на графа, размахнувшись палашом, как косарь — косой.

Что-то похожее он целый месяц отрабатывал с Лямоттом. Легкий клинок Апнора не выдержал бы удара тяжёлым палашом, поэтому граф поневоле должен был попятиться и опустить рапиру. Однако Боб, атакуя, становился досягаем для удара кинжалом. Поэтому Апнор убрал правую ногу назад, на левой развернулся боком к противнику, чтобы тот в движении оказался напротив него, и занёс кинжал.

Всё шло по плану до последнего мгновения. Вместо того чтобы поравняться с Апнором, Боб упёрся ногами и нырнул вперёд, под кинжал. Рубящий замах раскрутил его слева направо, лицо было теперь на уровне ног противника. Боб выставил вперёд левое плечо, чтобы смягчить удар о дёрн, следом двигались голова, правая рука и направленный вдоль тела палаш. Едва левое плечо коснулось земли, он свободной рукой схватил Апнора за правую ногу и прижал её к себе.

Граф, отступая, должен был бы перенести вес на эту ногу. Он рухнул в тот самый миг, когда Боб подобрал колени под себя. Падение на живот означало бы верную смерть, поэтому Апнор извернулся, приземлился на зад и, задрав ноги, опрокинулся на спину. Происходи дело в парижской фехтовальной школе, он мог бы завершить кувырок назад и вскочить, как ни в чём не бывало, но в кирасе такое было невозможно. Итак, ноги и зад Апнора достигли апогея, потом опустились. Он упёрся правым локтем, чтобы оттолкнуться от земли, одновременно загораживаясь кинжалом, зажатым в левой руке. Боб уже встал на одно колено. Он размахнулся, намереваясь отрубить Апнору левое запястье, однако то ли плохо прицелился, то ли граф оказался невероятно проворен, но удар пришёлся по рукояти кинжала, сразу за гардой. Выбитый из графской руки кинжал отлетел в туман.

Апнор откатился вбок и вскочил на ноги.

— Ты бесчувственный мерзавец! — в злобе заорал он. — Ты вовсе не любишь Абигайль!

— Люблю, потому и хочу победить.

— Глянь-ка, ты брал уроки фехтования, — проговорил Апнор. — А вот это твой учитель тебе показывал?

Боб любил сидеть на лугу и крошить птицам хлеб. Как-то он кормил стаю из примерно сотни голубей, которые, разобравшись, в чём дело, окружили его и терпеливо дожидались следующего куска. Однако внезапно появился воробей и начал подбирать все крошки, которые бросал Боб, хотя и был один против сотни. Напрасно Боб отманивал воробья в одну сторону и бросал хлеб в другую; тот перелетал, словно солнечный зайчик от сигнального зеркальца, опускался среди ковыляющих голубей и выхватывал крошку из-под их клювов.

Сейчас Боб понял, что он — голубь, Апнор — воробей. В какой-то миг ему показалось, что сейчас палаш перерубит Апнору ногу в колене; в следующее мгновение граф был в другом месте, а рапира метила Бобу в сердце. Боб ударил её левой рукой, так, что остриё вонзилось под рёбра слева и вышло из спины. В падении левая рука задела эфес рапиры, и пальцы сомкнулись на блестящих дужках, так, что граф не смог вытащить её и нанести череду смертельных ударов. Боб приземлился на спину; остриё, пропоровшее его насквозь, вошло в землю. Он был пригвождён, как Христос. Апнор сверху смотрел ему в лицо.

— Лёгкое? — предположил граф.

— Печень, — отвечал Боб, — иначе я не смог бы сделать вот это. — Он вдохнул и харкнул в Апнора, но плевок не достиг цели.

— Значит, тебя ждёт смерть от медленно гниющей раны, — сказал Апнор. — Я охотно положу конец твоим мучениям, если ты любезно вернёшь мне оружие. — Он поднял глаза, отвлечённый топотом несущейся конницы. — Сарсфилд. Давай заканчивать, мне надо к ним.

Боб повернул голову, просто чтобы не видеть Апнора, и различил на фоне темнеющего неба над холмом странный силуэт: человека в сером мундире, насаженного на шест. Нет, он не был насажен на шест — он прыгал с шестом через ручей; спутанный хвост из волос развевался на затылке, словно наградные ленты на полковом знамени. Ирландский пехотинец пришёл на помощь Апнору, своему английскому повелителю. У него наверняка найдётся нож или что-нибудь в таком роде, чтобы прикончить Боба.

— Когда попадёшь на тот свет, — сказал Апнор, — передай ангелам и демонам, что мы знаем про ваш гнусный комплот и завладеем золотом Соломона!

— Что за чушь ты несёшь? — воскликнул Боб.

Апнор, прежде чем ответить, отлепил его пальцы от эфеса, начиная с мизинца. Потом ногой встал Бобу на живот, упёрся и вытащил рапиру.

— Ты отлично знаешь, о чём я говорю! — негодующе произнёс граф. — А теперь вперёд и делай, что сказано! — Он прицелился в сердце. Боб выставил руку, чтобы отвести удар. Тут что-то большое просвистело по воздуху и обрушилось на эфес рапиры, так что она, крутясь, отлетела прочь.

Апнор, шатаясь, отступил назад, придерживая ушибленную руку. Боб поднял глаза и увидел плечистого малого в изодранном мундире. Малый держал в руках восьмифутовую палку — ту самую, которую Боб отломил от полкового знамени.

Боб приподнялся на локте, сел и поймал на себе спокойный взгляд Тига Партри. У Тига была голова как вытесанный из известняка куб и тёмно-русые волосы, туго стянутые на затылке, хотя за день многие пряди выбились и теперь держались только за счёт грязи. Близко посаженные серо-голубоватые глаза смотрели с пристальной укоризной.

— Ты кем себя вообразил, Боб? Героем из дрянной книжонки? Не видишь, что джентльмен в доспехе и фехтует так, как тебе ни в жисть не научиться?

— Теперь я всё это отлично вижу, Тиг.

Покуда Тиг распекал Боба, Апнор поднял рапиру и теперь, держа её в левой руке, боком придвигался к ирландцу.

— Эй, Тиг, левой он орудует не хуже, чем правой!

— Боб! Ты разом и переоцениваешь его, и недооцениваешь! Фехтовальщик он умелый, знамо дело, но по большому счёту всё равно дрочила, тычущий в потёмках кочергой.

К этому времени Апнор подошёл футов на восемь. Тиг подбросил древко, поймал его двумя руками за конец, со стоном размахнулся и ударом вбок повалил Апнора на землю. Тот попытался было ухватиться за шест, нависший над его лицом, но стальная кираса, теперь сильно погнутая на боку, сковывала движения. Тиг отвёл древко, перехватил его посередине и нанёс серию быстрых ударов комлем, время от времени перемежая тычки могучим замахом. Слышались металлический лязг и крики Апнора.

В промежутках Тиг обращал к Бобу следующие мысли и житейские наблюдения:

— Пора бы уже остепениться, Боб. Чего учудил! Так оконфузиться перед мальчишками! Нельзя играть с господами по ихним господским правилам — непременно проиграешь! Неча с таким дуэли разводить. Берёшь хорошую палку и дубасишь его, пока не околеет. Вот так. Видите, ребята?

— Да, дядя Тиг! — ответили разом два голоса.

Боб поглядел на другую сторону ручья и увидел двух белобрысых мальчишек, державших под уздцы по лошади. Один (кажется, Джимми) держал ту, на которой приехал Боб, другой (методом исключения — Дэнни) — лошадь знаменосца.

— Ну вот, — сказал Тиг. — Давай через ручей и отправляйся с ребятами.

— У меня пропорота печёнка.

— Тем более неча балабонить. Если не истечёшь кровью до смерти, через несколько недель будешь на ногах. Печёнка чудесно заживает, если остальное тело живое. Поверь ирландцу.

Боб опустился на четвереньки, затем подобрал под себя колени. Он слышал, как кровь капает на землю. Однако она всего лишь капала, а не лилась струёй и тем более не била толчками. Увидь он солдата с такой раной, подумал бы, что тот, скорее всего, выживет, если только рану чем-нибудь заткнуть, чтобы остановить кровотечение. Апнор сказал правду: если Боб и умрёт, то лишь от того, что рана воспалится.

— Я не прошу тебя идти. Поедешь на одной лошади, ребята вместе на другой.

— А ты?

— Мне, Боб, дорога по ручью в болото. Заберу мушкет с одного из англичан, кого сегодня убил, и подамся в леса. — Глаза у Тига увлажнились, он запрокинул голову и шмыгнул носом. — Иди-иди, у нас обоих нет лишнего времени.

— Я поставлю в Лондоне памятник, — пообещал Боб и медленно поднялся на ноги. Сознание он не потерял.

— Мне? Не позволят!

— Апнору. — Боб, пошатываясь, прошёл мимо измочаленного графа и ногой столкнул рапиру в ручей. — Прекрасную статую, на которой он будет в точности как сейчас, с табличкой: «Луи Англси, графу Апнорскому, лучшему фехтовальщику Англии, которого ирландец до смерти забил палкой».

Тиг некоторое время раздумывал, потом кивнул.

— В Коннахте, — добавил он.

— В Коннахте, — согласился Боб и поглядел на ручей, который казался не уже Шаннона. Однако по другую сторону ждали мальчишки — Джековы, а теперь и Бобовы, поскольку по всему выходило, что своих детей у него не будет. Тиг хорошенько двинул его под зад, и Боб, перелетев через воду, больно ударился о землю. К тому времени, как он встал и обернулся, чтобы поблагодарить Тига Партри, того уже рядом не было.

Стог сена, Сен-Мало, Франция 9 апреля 1692

…Ум в себе

Обрёл свое пространство и создать

В себе из Рая — Ад и Рай из Ада

Он может.[165]

Мильтон, «Потерянный рай»

— Вот так, наверное, и распространяется сифилис — малые вроде меня, сегодня они здесь, завтра — там.

— Ну, Боб! Ещё никто не говорил мне ничего столь романтичного!

— Не знаю, что вы думали услышать, трахая на сене старого сержанта.

— Зашнуруй меня обратно.

— Не уберёте ли волосы? Вот, так лучше.

— …

— …скучное занятие, правда?

— Хватит ворчать.

— Я не ворчу. Но его можно было и не снимать.

— Да. И чулки. А ты мог остаться в штанах и башмаках и заниматься этим стоя. Но мне, чтобы получить удовольствие, нужна некоторая раскрепощённость, которую я ощущаю, только сбросив одежду.

— Достаточно туго?

— Вполне… по той же причине, Боб, я прекрасно обошлась бы без рассуждений о сифилисе и о том, как он распространяется.

— У меня его нет. Я долгие годы ни с кем не спал.

— И у меня нет. Я тоже долгие годы ни с кем не спала.

— Это как? Вы сказали, что у вас полугодовалый младенец.

— В прошлую встречу. Сейчас ему уже семь месяцев.

— Ладно, пусть семь, но как же вы говорите, будто долгие годы ни с кем не спали?

— Сожительство с мужем я полностью исключаю из рассмотрения.

— Я бы сказал, что это значительная поправка.

— Не сказал бы, если бы когда-нибудь сношался с Этьенном де Лавардаком, герцогом д'Аркашоном.

— Как-то не доводилось, мадам.

— Или доводилось, а ты забыл. Так или иначе, в последнее время он снова со мной это проделывает.

— В последнее время… Вы хотите сказать, что был перерыв после номера второго, а сейчас он нацелился на третьего?

— Для него это номера первый и второй соответственно. Первый, незаконный — ноль, то есть не существует.

— Незаконный — это тот, который был грудным, когда меня отправили в Дандолк, а вас притащили в Дюнкерк?

— Да. А что?

— Просто пытаюсь освежить память, сударыня. Нет надобности так напрягать спину. Ну вот, теперь стало слишком свободно, придётся перешнуровывать заново.

— Не надо. Просто начни застёгивать корсет.

— Боюсь, он немного порвался.

— Я велю зашить. Ну же, быстрей. Я боюсь, что нас обнаружат.

— Не беспокойтесь, я же голый.

— Чем это лучше?

— Если я буду молчать, то сойду за французского дворянина. Все в страхе разбегутся.

— Особенно когда увидят твои шрамы. Они весьма живописны.

— Вы бы так не говорили, если бы представляли себе, как они достаются: всю эту боль, беспомощность, когда месяцами исходишь гноем и не знаешь, будешь ли через минуту жить или умрёшь.

— Ты забываешь, что я родила двоих.

— Пардон. Таким образом, вы вернули меня к прежней теме.

— Какой теме?

— Вы никогда не говорите о незаконном.

— Из чего ты мог бы сделать вывод, что я не хочу о нем разговаривать.

— Я просто задаю вежливые вопросы, принятые между родителями.

— Как поживают Джековы сыновья?

— Джимми и Дэнни растут в полку, как их отец и дядя. Если они не шкодят и не отлынивают от дела (что маловероятно), то сейчас чистят картошку в нашем лагере под Шербуром.

— Они догадываются, что ты шпионишь для Мальборо?

— Какой невежливый вопрос, госпожа герцогиня! Я вовсе не уверен, что шпионю. Ещё не решил, как быть. Никаких донесений ему пока не переправлял.

— Ну, когда решишься, можешь передать их через меня.

— Если решусь.

— Решишься обязательно. Ведь намечается вторжение в Англию, верно?

— Когда ирландские и французские полки весной передислоцируются в самую восточную часть страны и встают лагерем, начинаешь предполагать нечто подобное.

— Ты не сможешь этого допустить. Ты известишь Мальборо.

— Он в опале. Он и его жена с её бесконечными кознями не угодили Вильгельму и Марии. Ему пришлось продать все свои офицерские патенты. Теперь он никто.

— Да, и об этом говорят во всех версальских салонах. Но если французы высадятся в Англии, ему немедленно дадут полк, и ты в этот полк запишешься.

— Раз вы сами всё так хорошо знаете, мадам, буду считать, что ответил на ваши вопросы, и попробую задать встречный: догадывается ли герцог д'Аркашон, что вы — шпионка?

— Ты ошибаешься. Когда-то я шпионила для Англии, теперь — для себя.

— А. Ясно. То есть, если мы пересечём Ла-Манш, вы хотели бы знать об этом для своих целей.

— Ты сказал «для своих целей» так, будто у меня одной в целом свете есть свои цели.

— Ладно, ладно. Чёртова уйма пуговиц, а?

— Ты не жаловался, когда расстёгивал их десять минут назад.

— Двадцать минут назад, мадам, если вы не хотите, чтобы я окончательно упал в собственных глазах! Десять минут, скажете тоже! Неужто я так торопился?

— Может быть, торопилась я.

— Хм… считается, что он бывает тороплив и нечуток, а она хотела бы растянуть.

— Ну, я и растянула его, сержант, когда осматривала на предмет французской болезни. И, надо сказать, далеко пришлось растягивать.

— Вы пытаетесь сменить тему и сбить меня с толку лестью. Однако это методичное исследование моего ствола лишний раз подтверждает деловой характер нашей встречи, не так ли?

— Ну, хорошо. Я надеюсь, что номер третий, как считаешь ты, или второй, как считает Этьенн, будет не наполовину Лавардак, а наполовину Шафто, соответственно, много красивее, умнее и здоровее номера второго-первого, храни его Господь, бедняжку.

— Я… я… я в ужасе!

— Почему? Ты воевал, видел и сам делал худшее, на что человек способен!

— Может, это не так ужасно в сравнении с тем, на что способны женщины?

— Ты преувеличиваешь. В мире и впрямь есть ужасные женщины, но я не из их числа.

— Ну, знаешь… использовать мужчину таким образом… чтобы я даже не знал о собственных детях?

— Почему ты не задавал умных вопросов до того, как валиться со мной на сено, сержант Шафто? Ты до сих пор не знал, что от этого бывают дети?

— Ладно… ладно… я в ужасе от другого.

— От чего же?

— Разумеется, я знал, что ты на самом деле меня не любишь. Так что на этот счёт я не обольщался.

— Разумеется. Как я знаю, что ты не любишь меня.

— Ну да. Хотя вообще-то ты аппетитная.

— Да и ты очень даже ничего, Боб.

— Но я всегда полагал, что ты спишь со мной, потому что разлучена с Джеком.

— Как ты со мной, потому что разлучён с Абигайль?

— Ну да, мадам. Мне и в голову не приходило, что я нужен в качестве производителя… что не так с номером вторым-первым?

— Люсьен, как бы сказать, убогонький. Среди Лавардаков это обычное дело. Кроме того, он вялый и плохо растёт.

— А что номер первый-нулевой?

— Прекраснейшее дитя на свете. Весёлый, крепкий, умничка…

— Как его зовут?

— Его крестили Жан-Жаком.

— Кажется, я догадываюсь, в честь кого «Жак».

— Да, а «Жан» в честь Жана Бара.

— Вы назвали своего первенца в честь пирата и бродяги?

— Не понимаю возмущения. В конце концов, один из них — твой брат.

— А почему такая фраза: «его крестили»?

— Он отзывается на имя «Иоганн».

— Как-как?

— Иоганн. Иоганн фон Хакльгебер.

— Странное имя для незаконного ребёнка французской герцогини.

— Он… отправился в Лейпциг почти полтора года назад. Ему тогда не исполнилось и полутора лет. Друзья, живущие в Германии, сообщают мне, что там его называют Иоганн фон Хакльгебер.

— «Фон» — это же что-то дворянское, вроде как «де» здесь?

— Да. Он живёт в доме немецкого барона.

— Я мало знаю об обычаях европейских дворян, но вся история представляется мне очень необычной.

— Ты ничего не понимаешь.

— Может, и не понимаю, мадам, но вижу, что лицо ваше раскраснелось, а глаза горят, как от любовных восторгов, но иначе.

— Это просто иная форма страстного желания.

— Вы хотите вернуть мальчика себе. Вас не устраивает то, где он… о Господи!

— Ну же, говори…

— У вас его отняли?!

— Да.

— Господи. Почему?!

— Не важно. Моя цель — добраться до того, кто похитил моего сына, и…

— Вернуть себе ребёнка, полагаю?

— …

— Н-да, судя по выражению вашего лица, мне не следовало торопиться с догадками.

— Давай я объясню, чем ужасно то, как со мной поступили восемнадцать месяцев назад.

— Я слушаю.

— Ты, вероятно, вообразил какие-то параллели между тем, что сделали с твоей Абигайль и с моим Жан-Жаком. Выбрось это из головы. Абигайль — рабыня, удерживаемая против воли, пленница, с которой дурно обращаются. У моего Жан-Жака всё иначе. Ему много лучше жить Иоганном в Лейпциге, чем Жан-Жаком в Версале. Хозяева Абигайль — уроды и недоумки. Да, её муки доставляют тебе боль, но твой путь ясен. Это путь справедливого гнева, мести, воздаяния, спасения, так хорошо знакомый из мифов и легенд. Лотар фон Хакльгебер совершил нечто куда более жестокое. Он сделал моего ребёнка счастливым. Если бы я сумела проникнуть в Лейпциг и выкрасть сына, малыш бы испугался. И, наверное, справедливо, потому что, вернувшись сюда, я вынуждена была бы отдать его в церковный приют на попечение монахинь, где из него бы вырастили иезуитского священника.

— Ужас. Я рад, мадам, что не был рядом с вами, когда вы впервые это осознали.

— …

— Почему вы так на меня смотрите? Я начинаю думать, что мне стоит одеться, а может, и вооружиться…

— …

— Вы что, только сейчас это поняли?!

— Когда мысль настолько ужасна, разум отказывается заглотить её в один присест, но много раз отрыгивает и пережёвывает, как коровью жвачку, прежде чем сможет принять в себя. Это всё я пережёвывала больше года. После того, как Жан-Жака похитили, мне потребовалось несколько недель, чтобы узнать, где он. К тому времени, как удалось составить хоть какой-то план, чтобы его вызволить, я забеременела Люсьеном. Только сейчас, когда Люсьен родился, а я оправилась после родов, стало возможным предпринять новые шаги в отношении Жан-Жака. А теперь поздно. Всё. Кончено. Я проглотила эту мысль.

— Хорошо. Я видел, что к этому идёт. Положите голову мне на грудь, мадам. Я вас обниму, и вы не упадёте. Плачьте сколько хотите, я здесь, никто не смотрит, мы никуда не торопимся.

— …

— …

— …

— Конечно, если подумать, то, что мою любимую купил и обесчестил вельможный сифилитик, — сущий пустяк в сравнении с вашей бедой.

— Я не понимаю, когда ты ехидничаешь.

— Я тоже, мадам. Честное слово. Но скажите мне: если вы не можете вернуть сына, не повредив ему, что вы намерены делать?

— Размышляя над этим самым вопросом, я теряюсь в сомнениях, а сомнения могут только повредить делу. Скоро я начну действовать.

— И какой же цели вы добиваетесь?

— Я хочу, в некотором смысле, наступить Лотару на горло и увидеть его беспомощный взгляд.

— Отлично. Отлично! Последним, кто так поступил со мной, был граф Апнорский, и…

— Я куда предусмотрительнее покойного Апнора и устрою так, чтобы меня не забили до смерти палкой.

— А. Отрадно слышать.

— Расскажи мне обо всём, что готовится в Шербуре, вне зависимости от того, хочешь ли ты передать это Мальборо.

— Хорошо. Но поможет ли это вашим интригам… ладно, ладно. Вы опять готовы убить меня взглядом.

— Ты таким тоном сказал про мои интриги, словно я комическая героиня из итальянской оперы, которая ничем, кроме интриг, не занимается… на самом деле перед тобой усталая мать, которая переехала с мужем из Версаля в Сен-Мало, кормит младенца, устраивает приёмы и раз или два в год отдаётся криптологу в карете или сержанту на сене.

— Каким образом это позволит вам наступить Лотару на горло? Ладно, ладно, я всё равно ничего не пойму.

— Тут ты не одинок. Если я всё сделаю правильно, то сам Лотар тоже ничего не поймёт.

Дворец д 'Аркашонов, Сен-Мало, Франция 11 апреля 1692

— Англичане придумали исключительно хитрый способ оборонять свой остров, а именно — безденежье, — заметил господин граф де Поншартрен, генеральный контролёр финансов и (ныне) министр флота.

Парадокс адресовался Элизе, ибо, говоря, Поншартрен смотрел ей прямо в глаза. Однако слышали его и другие участники разговора. Все пятеро играли в басет за ломберным столом в Малом салоне: кроме Элизы и Поншартрена, присутствовали Этьенн д'Аркашон, который метал талию, и два других понтёра: мадам де Борсуль, очень юная дама, чей супруг командовал фрегатом, и шевалье д'Эрки, только что прибывший морем из Парижа. Эти двое были, разумеется, неповторимые личности, бесценные в очах Божьих и наделённые множеством собственных странностей, добродетелей, пороков и тому подобного, однако Элиза с трудом отличала их от прочих гостей, сидящих за ломберными столами в её Малом салоне, играющих в бильярд и трик-трак в её Большом салоне, бродящих снаружи по её мокрым газонам или терзающих её клавесин.

Дело происходило в Сен-Мало весной 1692 года. Подготовка к вторжению в Англию шла полным ходом. Войска собирались перебрасывать из Шербура, который в два раза ближе к Англии, чем Сен-Мало. Однако Шербур не мог вместить такое количество кораблей и полков на те несколько недель, которые требовались, чтобы собрать их все. Полки — десять тысяч французских солдат и столько же ирландцев, эвакуированных из Лимерика, — первыми затребовали себе права на территорию, провиант, шлюх и прочие армейские потребности в окрестностях Шербура. Методом исключения корабли Ла-Маншского флота и галеры Средиземноморского, пришедшие Гибралтарским проливом, чтобы принять участие во вторжении, разместились в ближайших крупных портах, преимущественно в Гавре и Сен-Мало. Гавр в два раза ближе к столице, и добраться туда — по Сене — в сто раз проще. Поэтому самые пышные приёмы давались там, во дворцах местной знати. Сен-Мало, напротив, практически отрезан от остальной Франции. Выносливый человек вроде Боба Шафто, разумеется, мог дошагать туда по дорогам, но все остальные прибывали в Сен-Мало морем. У семейства де Лавардаков там был дворец, выходящий окнами на залив, с большим собственным хозяйством. Когда дела семейства пошли в гору, дворец стал самым богатым в Сен-Мало; прежний герцог д'Аркашон любил приезжать сюда и расхаживать по террасе, устремив золочёную подзорную трубу на собственный каперский флот. Элиза, которая почти весь первый год своего замужества провела брюхатая в Ла-Дюнетт, увидела его только месяц назад, но сразу полюбила, и ей захотелось жить тут круглый год.

Неожиданное появление Боба Шафто (он вместе с полком ирландских наёмников маршировал в Шербур с зимних квартир под Брестом) оживило первые недели Элизиного пребывания в Сен-Мало. Когда на прошлой неделе Боб появился снова, ей пришлось вспомнить всю свою былую изобретательность, поскольку для французской герцогини и кормящей матери не существовало принятого, санкционированного обществом способа общаться с английским сержантом, вероятным шпионом и, по совпадению, братом самого одиозного негодяя Европы.

Элиза, герцог и маленький Люсьен, а также их слуги и окружение приехали в Сен-Мало за две недели до Средиземноморского флота. Вскоре после этого начали прибывать другие линейные корабли из Бреста, Лорьяна и Сен-Назара. На каждой галере и каждом корабле были офицеры, по большей части из числа титулованной знати. Соответственно на герцога и герцогиню д'Аркашон легли непомерные светские обязанности. Другая герцогиня восприняла бы их с готовностью, как полководец — войну или архитектор — заказ на строительство собора. Элиза переложила все хлопоты на тех, кому они и впрямь нравились (от прежней герцогини к ней перешёл большой штат приближённых). Старую гвардию — Бригитту, Николь и несколько отставных матросов Жана Бара — она оставила при себе. Интересанткам, слетевшимся к ней после замужества, поручила организовывать приёмы, что давало им занятие и если не счастье, то чувство, которое они готовы были за него принимать.

Таким образом, от Элизы требовалось лишь наряжаться, выходить к гостям, не забывать их имена и поддерживать беседу. Когда становилось невыносимо скучно, она всегда могла притвориться, будто услышала детский плач, и ускользнуть в противоположное крыло, где располагались её личные покои.

Так что в нынешней ситуации — сидении за ломберным столиком в обществе богатых бездельников, покуда её муж мечет талию, — было лишь одно новшество: а именно, что человек, сидящий напротив Элизы, обладал неимоверным влиянием. На всех остальных приёмах, которые д'Аркашоны давали за последние несколько недель, её визави был бы капитан линейного корабля, смущённый и угодливый в присутствии верховного адмирала Франции (должность перешла к Этьенну по наследству). Сегодня на этом месте восседал Поншартрен. Формально он занимал более высокую ступень, нежели Этьенн, однако тот не должен был заискивать перед графом — высота положения делала их почти ровней. Поншартрен неожиданно объявился утром, прибыв на яхте из Шербура. За обедом он постоянно ловил Элизин взгляд, но не потому, что пытался с ней флиртовать. Позже она пригласила его составить им с Этьенном партию в басет. Затем, чтобы господа не скрестили клинки, а дамы не отравили друг дружку за два оставшихся места у ломберного стола, Элиза выбрала мадам де Борсуль и мсье д'Эрки именно потому, что оба занимают самое ничтожное положение в обществе и не будут очень мешать разговору. По крайней мере так она воображала. Разумеется, оба оказались (как уже замечено) совершенно автономными личностями, наделёнными разумом, свободной волей и всем прилагающимся. Д'Эрки услышал от кого-то, что Элиза скупает казначейские обязательства у таких, как он, мелкопоместных дворян, имевших глупость одолжить деньги своей стране.

Де Борсуль искала себе покровительства среди могущественных придворных. Для Поншартрена, который каждый день встречался с королём Франции, оба были всё равно, что муравьи или вши. После примерно пяти раундов басета он устремил взгляд на Элизу и отпустил загадочное замечание касательно безденежья англичан.

Басет — простая игра, потому-то Элиза его и выбрала. Каждый понтёр получает тринадцать карт, кладёт их картинкой вверх и ставит на одну, на несколько или на все деньги. Банкомёт снимает карты снизу и сверху колоды попеременно; все карты такого достоинства проигрывают или выигрывают соответственно. Понтёр может не брать выигрыш, а загнуть угол карты, увеличивая таким образом ставку в следующем раунде вплоть до шестидесятикратной. Банкомёт занят постоянно; Этьенну пришлось надеть специальный карточный протез с загнутыми пальцами на пружинах, чтобы держать колоду. Понтёр может быть занят или не очень, в зависимости от того, на сколько карт он поставил. Элиза и Поншартрен ставили понемногу, показывая таким образом, что разговор занимает их больше игры. Д'Эрки и де Борсуль играли по-крупному, и их вскрики, стоны, приглушённые ругательства или смех служили постоянным фоном для разговора.

— Мои английские друзья жалуются на недостаток звонкой монеты уже давно и особенно с началом войны, — заметила Элиза, — но лишь вам, мсье, хватило проницательности разгадать здесь оборонительную стратегию.

— В том-то и беда, что я разгадал её совсем недавно, — сказал Поншартрен. — Когда планируешь вторжение, разумеется, думаешь о жаловании солдатам. Оно так же важно, как снабжение оружием, провиантом и расквартирование, даже важнее, поскольку солдаты, получив жалование, могут сами позаботиться об оружии, провианте и квартирах. Однако платить им надо в местных деньгах — то есть в монете страны, на территории которой идут военные действия. В Испанских Нидерландах всё просто…

— Поскольку они Испанские, — подхватила Элиза, — и солдатам можно платить пиастрами…

— …которые можно раздобыть где угодно, — закончил Поншартрен. — Однако английские пенни можно взять только в Англии. Считается, что их чеканят…

— …в Лондонском Тауэре, знаю, — сказала Элиза. — Но почему «считается»?

Поншартрен развёл руками.

— Никто их не видит. Они выходят с Монетного двора и исчезают.

— Но мне думалось, что каждый может привезти серебро в Тауэр и перечеканить на пенни, разве нет?

Поншартрен на миг опешил, затем расхохотался и хлопнул ладонью по столу, так, что монеты на картах запрыгали и зазвенели. Выходка для сановника такого уровня была столь неожиданной, что игра замерла.

— Мсье, для нас огромная честь — доставить вам недолгое развлечение от забот! — воскликнул Этьенн, но генеральный контролёр финансов лишь снова хохотнул.

— Ваша супруга, мсье, говорит как раз о том, что меня заботит, — сказал Поншартрен, — и, я уверен, предложит сейчас что-нибудь дерзкое.

Лицо Этьенна порозовело.

— Надеюсь, не настолько дерзкое, чтобы смутить наших гостей…

— Напротив, мсье, это должно посеять смуту среди англичан.

— О, тогда всё замечательно.

— Прошу вас, мадам, продолжайте!

— Охотно, мсье, — сказала Элиза, — но прежде дозвольте высказать предположение.

— Сколько вам будет угодно.

— Яхта, на которой вы прибыли, исключительно хорошо охраняется. Я предполагаю, что она нагружена серебром, которое отправится вместе с войском через Ла-Манш для выплаты жалованья ирландским и французским солдатам в ходе кампании.

Поншартрен слабо улыбнулся и покачал головой.

— Вот и пытайся после этого сохранить тайну! О некоторых людях говорят, что у них нюх на деньги; я убеждён, мадам, что вы можете учуять серебро за милю.

— Не говорите глупостей, мсье, это, как вы сами заметили, очевидная военная надобность.

Элиза мельком взглянула на д'Эрки и тут же об этом пожалела. Бедняга слушал с таким вниманием, что она еле-еле сдержала смех. Незадачливый шевалье переплавил фамильное серебро и отдал королю в надежде получить приглашение на несколько версальских приёмов. Проценты сперва выплачивались с задержкой, затем и вовсе перестали поступать. Тот, кто мог их выплатить, сидел ближе, чем на расстоянии вытянутой руки — и теперь он объявляет, что прибыл в Сен-Мало с целой кучей серебра, которое находится на яхте в нескольких сотнях ярдов отсюда. Одно слово Поншартрена, один росчерк пера — и д'Эрки получил бы свои деньги или хотя бы проценты по ним, причём не в виде расписки, а звонкой монетой. Ни о чём другом шевалье думать не мог, однако не смел раскрыть рот. Этикет сковывал его, как железный ошейник — раба. Ему оставалось только смотреть и слушать.

— Итак, вас тревожит не отсутствие серебра, — продолжала Элиза. — Прекрасно. Вам надо переправить его через Ла-Манш, что связано с огромным риском. В анналах военной истории не счесть рассказов о кампаниях, проигранных из-за того, что обоз с деньгами угодил в руки неприятеля.

— Мы с вами читали одни и те же книги, — заметил Поншартрен. — Тем не менее, боюсь, что в ходе подготовки к войне я был в большей мере министром флота, чем генеральным контролёром, — уделял больше внимания вопросам чисто военным, нежели финансовым. Лишь позавчера, добравшись до Шербура, я осознал, как трудно будет переправить серебро в Англию. Отправлять его прямиком через пролив — безумие. Я подумывал разделить его на части и поручить доставку тем, кто контрабандой возит вино и соль в отдалённые порты Корнуолла.

— Это раздробит риск, но умножит трудности, — сказала Элиза. — И даже если план увенчается успехом, он не разрешит главного затруднения: ежели деньги не будут приниматься на местном — то есть английском — рынке, солдаты не будут считать, что им заплатили.

— Естественно, мы предпочли бы платить им английскими пенни, — отвечал Поншартрен, — но, учитывая ситуацию, вынуждены будем обходиться французской монетой.

— Что возвращает нас к разговору в санях, состоявшемуся два года и один месяц назад, — проговорила Элиза и по ответному взгляду Поншартрена поняла, что не ошиблась.

Мадам де Борсуль растерянно посмотрела на учтивейшего человека Франции, и тот вмешался.

— Ради наших гостей, не присутствовавших при разговоре в санях, — сказал Этьенн, — я молю вас прерваться на разъяснение…

— Я говорю о перечеканке, когда старую монету отозвали и заменили на новую, — отвечала Элиза. — По королевскому декрету новая имеет тот же номинал, что старая, и для нас, живущих во Франции, ничего не изменилось. Однако в новой монете меньше золота или серебра.

— Госпожа герцогиня, в то время ещё мадемуазель графиня, указала мне, что это будет иметь труднопредсказуемые последствия, — добавил Поншартрен.

— Пока господин граф не начал себя корить, — сказала Элиза, — я возьму на себя честь первой выступить в его защиту. Благоприятные последствия реформы огромны: она дала средства на войну.

— Однако госпожа герцогиня оказалась истинной Кассандрой, — продолжал Поншартрен, — ибо реформа имела множество последствий, которых я не предвидел. И одно из них таково: французскую монету вряд ли примут в Англии по полной цене.

— Мсье, вы не думали отчеканить специальную монету для вторжения в Англию? — спросил д'Эрки.

— Думал, как и о том, чтобы использовать пиастры. Однако прежде чем прибегнуть к таким мерам, я хотел бы послушать, что наша хозяйка скажет по поводу английского Монетного двора.

— Я просто хочу указать, мсье, — отвечала Элиза, — что существует механизм, позволяющий без риска для Франции ввезти в Англию серебро, перечеканить на монеты и передать доверенным французским агентам.

— Что за механизм, мадам? — спросил д'Эрки, подозревая, что она их разыгрывает.

— Главная связь Франции с международным денежным рынком осуществляется не через Сен-Мало и даже не через Париж, а через Лион. Королевский банкир — это, разумеется, мсье Самюэль Бернар, и он действует сообща с мсье Кастаном. Я знаю Кастана, он — главная фигура Депозита. Он может передать деньги любому из банкирских домов, имеющих лионские представительства, и получить переводные векселя на французских агентов, которые доставят их в Лондон перед вторжением. Векселя эти надо будет заранее предъявить лондонским банкирам, и те, приняв их к оплате, озаботятся, чтобы к сроку иметь на руках требуемую сумму. То есть им придётся ввозить серебро из Амстердама или Антверпена и в Тауэре чеканить из него монету. Однако это уже не наша забота и не наш риск. Французские агенты получат деньги и доставят их на фронт для выплаты жалованья войскам.

В начале беседы мадам де Борсуль открыла рот, как будто мудрёные слова и понятия легче усваивать им, нежели ушами; по мере того как Элиза говорила, то же самое происходило с другими слушателями, в том числе за соседними столами. Когда же она дошла до слов «жалованья войскам», все принялись переглядываться, ища друг у друга поддержки в своей растерянности. Элиза вскочила с жаром, не свойственным её роли светской хозяйки (вынудив Этьенна, Поншартрена и д'Эрки встать), и принялась организовывать новую салонную игру.

— Мы представим небольшую комедию, — объявила она, — а вы все сидите, сидите, сидите!

И она велела слуге принести перья, бумагу и чернила.

— Но, Элиза, как могут господа сидеть, если дама стоит? — спросил Этьенн.

— Ответ прост: в комедии я не дама, а бог: Меркурий, вестник Олимпа, покровитель коммерции. Можете вообразить крылышки у меня на щиколотках.

При одном упоминании её щиколоток Этьенн тихонько ойкнул, и несколько гостей с тревогой обернулись в его сторону. Однако Элиза продолжала:

— Вы, мсье де Поншартрен, должны сидеть. Вы — податель вышних благ, генеральный контролёр финансов.

— Для меня это будет несложная роль, Меркурий. — И генеральный контролёр финансов, легонько поклонившись Элизе, опустился на место.

Теперь, когда самый высокопоставленный гость включился в игру, остальные охотно последовали его примеру.

— Для начала разыграем простой перевод векселем, — сказала Элиза, — для которого нужны всего четверо участников плюс Меркурий. Позже мы найдём роли всем остальным, — добавила она, поскольку к ним начали подтягиваться любопытствующие. — Этот стол — Лион.

— Однако, Меркурий, ваша пьеса уже вышла за рамки правдоподобного, ибо генеральный контролёр не ездит в Лион, — сказал Поншартрен.

— Через несколько минут мы это исправим, но пока вы в Лионе. Напротив вас сядет Этьенн. Он будет банкиром Лотаром.

— Обязательно ли мне зваться столь нелепым именем? — спросил Этьенн.

— У банкиров оно в чести. Лотар — Ditto di Borsa в Лионе, Брюгге и многих других местах.

— Это значит, что его репутация безупречна, — пояснил Поншартрен.

— Ну что ж, коли о нём идёт такая добрая слава, я могу принять его роль, — сказал Этьенн, садясь напротив Поншартрена.

— У вас есть деньги. — Элиза горстью сгребла все монеты со стола на сторону Поншартрена. — И вы хотите переправить их — вон туда! — Она прошла через двустворчатую дверь в Большой салон, где гости, бросив игру в трик-трак, внимательно наблюдали за происходящим.

— Мадам де Борсуль, вы — лондонский банкир, а этот стол — Лондон.

Мадам де Борсуль залилась краской и, ломая руки, пролепетала: «Ах, мадам, я ничего в этом не смыслю!» — так, что Элизе захотелось влепить ей пощёчину.

— Ну, разумеется, вы же дворянка, но как короли изображают в маскараде бродяг, так и вы теперь банкир по имени синьор Полишинель. Вот, синьор Полишинель, ваш сундук с деньгами.

Элиза захлопнула ящик для триктрака вместе с шашками и вручила мадам де Борсуль, когда та, закончив оправлять волосы и юбки, уселась за «лондонский» стол. Шевалье д'Эрки подержал ей стул.

— Мсье, вы — Пьер Дюбуа, француз в Лондоне.

— О жалкая участь! Нельзя ли её избежать? — посетовал д'Эрки. Гости засмеялись.

— Нельзя. Однако садиться вам не обязательно, вы ещё не знакомы с синьором Полишинелем. Вы бродите по городу в поисках куска хлеба. Ну! Все по местам! — И она вернулась в Малый салон, где на «лионский» стол уже принесли бумагу, перья и чернильницу.

— Мсье генеральный контролёр, передайте ваше — то есть французское — серебро банкиру Лотару.

— Извольте, мсье, — сказал Поншартрен, передвигая груду монет через стол.

— Благодарю покорно, мсье, — неуверенно отвечал Этьенн.

— Вежливых слов мало! Напишите сумму, слово «Лондон» и время, скажем, пять минут спустя.

Этьенн взял перо и тщательно исполнил требуемое. Часы в углу оказывали двадцать пять минут четвёртого, поэтому он написал «три тридцать».

— Отдайте это генеральному контролёру, — сказала Элиза. — А вы, генеральный контролёр, напишите на обороте адрес, вот такой: «Мсье Пьеру Дюбуа, Лондон». Тем временем вы, Лотар, должны написать авизо синьору Полишинелю в Лондон с теми же сведениями, что в векселе.

— В векселе?

— Документ, который вы вручили генеральному прокурору, называется переводной вексель.

Поншартрен закончил писать на обороте векселя, поэтому Элиза-Меркурий выхватила листок у него и отнесла «Пьеру Дюбуа», который, посмеиваясь, наблюдал за процессом из дверей. Затем она вернулась в «Лион», где Лотар писал авизо в выражениях куда более длинных и учтивых, чем требовалось. Меркурий нетерпеливо выдернул листок из-под пера.

— О небо! Я ещё не закончил!

— Вам следует лучше вжиться в роль Лотара. Он бы не был так велеречив. — И Меркурий понёс авизо «синьору Полишинелю». — По правде, должно быть два или даже три экземпляра векселя, и авизо тоже, отправленные с разными гонцами, — сказал Меркурий, — но чтобы пьеса не затянулась, мы обойдёмся одним. Синьор Полишинель! Вы сказали, что не знаете, как играть роль. Я объясню: довольно, чтобы вы умели читать и могли узнать почерк Лотара. Вам это по силам? (Правильный ответ: «Да, Меркурий».)

— Да, Меркурий.

— Мсье Дюбуа, полагаю, вы догадываетесь, что делать.

И впрямь, «Пьер Дюбуа» уселся напротив «синьора Полишинеля» и протянул вексель.

— Итак, синьор, — обратилась Элиза к мадам де Борсуль, — вы должны сравнить вексель мсье Дюбуа с авизо.

— Там написано одно и то же, — отвечал «Полишинель».

— Одним и тем же почерком?

— Да, Меркурий.

— Который час?

— По этим часам — двадцать восемь минут четвёртого.

— Тогда берите перо, пишите поперёк векселя «Принято к оплате» и ваше имя.

Мадам де Борсуль исполнила требуемое, затем, проникшись духом игры, открыла ящик для триктрака и начала отсчитывать шашки.

— Погодите! — сказал Меркурий. — То есть, конечно, вы можете их пересчитать и убедиться в своей платежеспособности. Но вы как хороший банкир не отдадите деньги мсье Дюбуа, пока не придёт время оплаты векселя.

Однако ждать пришлось всего несколько секунд. Часы пробили половину, и мадам де Борсуль придвинула шашки «Пьеру Дюбуа».

— Вуаля! — объявил Меркурий зрителям, которых к этому времени собралось свыше двадцати. — Первый акт комедии счастливо завершился. Господин генеральный контролёр перевёл серебро из Лиона в Лондон без всякого риска, попутно превратив его в английские пенни! И всё благодаря божественной помощи Меркурия.

Элиза сделала реверанс и некоторое время с улыбкой внимала аплодисментам.


АНТРАКТ


— Я — генеральный контролёр финансов, мадам, и знаю, что такое переводной вексель. — Поншартрен увлёк её в нишу и говорил вполголоса с несвойственной ему резкостью.

— А я знаю, кто вы и какой властью обладаете, мсье, — отвечала Элиза.

— Тогда, если вам есть что ещё сказать о Монетном дворе, я охотно выслушаю…

— В свое время, мсье.

Тем временем мадам де Борсуль разыгрывала в «Лондоне» небольшую сцену. Капризная раздражительность удавалась ей очень хорошо.

— Я отдала свои монеты мсье Дюбуа — в обмен на что?!

— Векселя, выписанные рукою банкира Ditta di Borsa, ничуть не хуже денег.

— Но это не деньги!

— Однако, синьор Полишинель, вы можете обратить векселя в деньги или во что-нибудь ценное, отнеся их в представительство Лотарова торгового дома.

— Однако он в Лионе, а я в Лондоне!

— Вообще-то он в Лейпциге, но не важно — в Лондоне у него есть представительство. После того, как узурпатор захватил трон, множество банкиров перебрались туда из Амстердама и…

— Погодите! Сперва Лотар в Лионе… затем в Лейпциге… в Амстердаме… а теперь в Лондоне?

— Все они — одно, ибо Меркурий осеняет их все. — Элиза, запустив руку в кучку хмельных юнцов, вытащила юного кузена де Лавардаков, которого и усадила за стол напротив мадам де Борсуль. — Это Лотаров представитель в Лондоне. — Она ухватила второго юнца, скалившегося над первым, и поставила в короткой галерее между салонами, которую назвала Амстердамом.

— Я возражаю! (Простите мою прямоту, но я пытаюсь войти в роль грубого саксонского банкира), — сказал Элизин муж.

— У вас превосходно получается, дорогой, — отвечала Элиза. — Что вас не устраивает?

— Если только мои представители в Лондоне и Амстердаме — не титулованные дворяне, а, как я понимаю, это не так…

— Ну разумеется, Этьенн.

— То есть если они не обладают независимыми средствами, то получается, что… — тут Этьенн снова слегка покраснел, — …простите, но должен ли я… — Он надолго замолчал, пока Элиза и Поншартрен улыбками и кивками не убедили его продолжить: — …им платить. — Он наполовину проглотил ужасное слово. — Ну, не знаю, чтобы они покупали себе еду и тому подобное? Вряд ли они питаются с собственного хозяйства, если живут в городе.

— Вы должны им платить! — громко и чётко объявила Элиза.

Этьенн поморщился.

— Не понимаю, чего ради мне содержать агентов, возить серебро в Лондон, слать векселя в одно место, авизо в другое, чтобы в конце концов вручить деньги синьору Полишинелю.

Он неуверенно обвёл взглядом лица гостей, словно спрашивая их мнения. Все согласно закивали, как будто герцог д'Аркашон высказал невероятно умную мысль, и повернулись к Элизе за разъяснениями.

— Вы оставите себе часть денег, — объявила та.

Все ахнули, как будто она сдёрнула покрывало с золотой статуи.

— О, это совершенно меняет дело! — воскликнул Этьенн.

— Пьер Дюбуа в Лондоне получит не всю ту сумму, которую я отдал вам, — сказал Поншартрен и повернулся к Элизе. — Однако, мадам, я живу в Париже.

Элиза прошла на другой конец Малого салона и похлопала по золочёному клавесину. Поншартрен покинул «Лион» и сел за инструмент. Затем, для забавы и для музыкального сопровождения второго акта комедии, начал подбирать мелодию Рамо.

Элиза поманила к себе пожилого графа в мундире капитана галеры. До сего момента тот играл с другом на бильярде.

— Вы — мсье Самюэль Бернар, королевский банкир.

— Я буду изображать еврея?! — в ужасе проговорил граф.

Музыка смолкла.

— Он достойнейший господин, король прекрасно о нём отзывается, — заметил Поншартрен и заиграл снова.

— Но теперь в Лионе никого не осталось! — воскликнул Этьенн.

— Напротив, здесь мсье Кастан, старый собрат мсье Бернара, — сказала Элиза и потащила графского партнёра по бильярду к стулу, на котором до этого сидел Поншартрен.

В комнате стало гораздо оживлённее, поскольку капитан, изображающий Самюэля Бернара, ссутулился и принялся закатывать глаза, ухмыляться дамам и поглаживать подбородок. Тем временем «амстердамцы» и «лондонцы», прискучившие бездельем, пустились в разного рода несанкционированные транзакции.

— Принеси мне миску теста, — сказала Элиза горничной.

— Теста, мадам?

— Миску теста из кухни! И ещё одну пустую, поменьше. Быстрее!

Служанка вылетела из комнаты, а Элиза продолжила:

— Все по местам! Начинается второй акт! Господин граф де Поншартрен, прошу вас, продолжайте играть, ваша чудесная музыка как нельзя лучше подходит к действию.

(Некоторые гости, не получившие ролей, начали танцевать, так что «Париж» и впрямь превратился в центр всего возвышенного и утончённого.)

— Я ваш слуга, мадам, — отозвался Поншартрен.

— Нет, я Меркурий. И я говорю, что у вас есть тесто.

— Тесто, Меркурий? — Поншартрен с любопытством огляделся, но играть не перестал.

— Разумеется, вы редко его видите и никогда к нему не прикасаетесь. Ещё бы, ведь вы член Верховного совета и доверенный приближённый Короля-Солнца. Но вы знаете, что у вас есть тесто!

— Откуда я это знаю, Меркурий?

— Потому что я нашёптываю вам на ухо. У вас есть тысячи кухонь, на которых его готовят. Теперь призовите к себе мсье Бернара и сообщите ему, что у вас есть тесто.

Мсье Бернара звать не пришлось. Опираясь на кий, как на трость, он шаркающей еврейской походкой подошёл к Поншартрену и склонился над ним, потирая руки.

— Мсье Бернар! У меня есть тесто.

— Я верю вам, монсеньор.

— Я хотел бы быстро и безопасно перевести… э… сто кусков мсье Дюбуа в Лондон.

— Погодите! — воскликнул Меркурий. — Вы ещё не знаете имени получателя в Лондоне.

— Отлично! Пусть это будет вексель на одного из моих агентов, имя которого я укажу позже.

— Разумеется, сударь! — И «Бернар» с ухмылкой обернулся к Элизе, ожидая подсказки.

— Идите и передайте это вашему другу, — велела Элиза.

— А на руки я ничего не получу?

— Мсье! Вы получили слово генерального контролёра финансов! Чего вам ещё надо?

— Я просто спросил, — произнёс «Бернар» с лёгкой обидой и проковылял в другой конец Малого салона, где ждал его партнёр по бильярду. — Бонжур, старина. У господина графа де Поншартрена есть тесто, и он хочет переправить сто кусков в Лондон.

— Прекрасно, — отвечал «Кастан» после того, как Меркурий шепнул ему на ухо подсказку. — Лотар, если вы вручите сто кусков нашему человеку в Лондоне, я дам вам сто десять кусков здесь!

— О небо! Где же тесто? — вопросил Этьенн слегка ошарашенно, поскольку на генеральной репетиции ему давали настоящее серебро.

— У меня его нет, — отвечал «Кастан», соображавший чуть быстрее Этьенна, — но мой друг мсье Бернар слышал от господина графа де Поншартрена, а тот — от самого Меркурия, что теста очень много, посему перед лицом всех этих добрых лионцев…

— Мы зовём их Депозитом, — вставила Элиза, обводя рукой любопытных зрителей, которые собрались возле карточного стола.

— …я обещаю заплатить вам сто десять кусков по первому требованию.

— Хорошо, — отвечал «Лотар», предварительно взглянув на Элизу.

Некоторое время ушло на составление нужных бумаг. Тем временем Элиза запустила руки в тёплый ком теста и разорвала его на два, большой и маленький. Маленький она положила в пустую миску, которую отнесла в соседнюю комнату и грохнула на буфет рядом со столиком для триктрака к большому изумлению мадам де Борсуль.

— Разорвите его пополам и рвите дальше, пока не получите тридцать два куска, — повелел «Меркурий» и унёсся прочь прежде, чем мадам де Борсуль успела надуть губки. Затем Элиза взяла большую миску с основной порцией теста и вручила её юному банкиру в «Амстердаме». Три гостя помоложе, от восьми до двенадцати лет, уже сбежались к буфету, перевернули миску и рвали тесто на куски.

— Отлично, вы — английский Монетный двор, а это — Тауэр, — сообщила Элиза, затем, приметив их рвение, добавила: — Помните, мне нужно кусков тридцать, не больше.

— Мы думали, сто! — сказал старший из детей.

— Да, но в Англии нет столько теста.

Тем временем в «Лионе» покончили с писаниной. В этот раз добавили одну тонкость: «Лотар» выдал вексель не «Дюбуа», а «Кастану», сидевшему напротив. «Кастан» перевернул листок и написал на обратной стороне, что переводит вексель на мсье Дюбуа и что вексель этот подлежит оплате в течение пятнадцати минут. «Дюбуа» получил листок на окраине «Лиона» в 16:12, прогулялся за рюмочкой коньяка и, прибыв в «Лондон» в 16:14, вручил вексель «Полишинелю». Та сверилась с авизо, взглянула на часы и собралась писать «Принято к оплате», когда бдительный Меркурий остановил её руку.

— Стойте! Подумайте. Ваша платёжеспособность под угрозой. Сколько у вас кусков?

«Полишинель» устремила взгляд на «Тауэр», где тридцать два комочка теста лежали восемью рядами по четыре.

— Они вам не принадлежат. — Элиза-Меркурий сгребла куски в миску и вручила молодому де Лавардаку — «представителю Лотара» в «Лондоне».

До мадам де Борсуль наконец дошло.

— Мне они понадобятся… у меня расписка от вашего дяди, в которой сказано, что вы должны мне сто кусков.

— У меня нет ста! — пожаловался юный банкир.

— Меркурий, как всегда, приходит на выручку! — объявила Элиза. — У кого-нибудь в Лондоне есть тесто?

— У меня целая миска! — отозвался звонкий голос из другой комнаты.

— Ты не в Лондоне! — последовал ответ «Меркурия». Элиза повернулась к «лондонскому» племяннику и устремила на него испытующий взгляд.

— Кузен! Поспеши ко мне с фамильным тестом! — крикнул юноша.

Мальчик понёс миску в «Лондон». Тем временем Элиза кивнула двум шестилеткам с деревянными мечами. Они выпрыгнули на середину комнаты и принялись лупить тестоносца по ногам. «А-а!» — закричал он.

— Пиратское нападение в Северном море! — объявила Элиза.

Тестоносцу сильно мешало то, что миска загораживала от него маленьких буканьеров. Тем не менее, обежав несколько раз всю «Британию», он достиг цели в двадцать минут пятого, сильно кренясь на правый борт, и вывалил тесто в лондонский «Тауэр».

— Быстрее! — сказала Элиза. — Срок векселя истекает через пять минут!

С помощью Элизы монетчики к 16:23 восстановили платёжный баланс лондонского представительства Лотара. Миску с торжеством водрузили перед «синьором Полишинелем», который брезгливо придвинул её «Пьеру Дюбуа». Было ровно 16:27. Актёры, зрители и слуги разразились аплодисментами. Не хлопал только шевалье д'Эрки. Он остался с миской теста, и шестилетние близнецы-пираты, не успевшие наиграться по ходу пьесы, принялись со всей силы рубить ему ахилловы сухожилия.

— Со всей серьёзностью, Меркурий, — пожаловался д'Эрки, — как доставить монеты из Лондона на фронт? Ибо если верна хотя бы половина того, что говорят про Англию, она кишит бродягами и разбойниками всех мастей.

— Не тревожьтесь, — сказала Элиза. — Если выждать несколько дней, фронт сам придёт к вам. Ирландские и французские солдаты стройными колоннами явятся к вам на Стрэнд за жалованьем!

Грянули патриотические возгласы и аплодисменты. На «сцену» из «зала» вылетели несколько бутоньерок.

— Если мне позволено ещё раз изобразить неотёсанного банкира, — вмешался Этьенн, который оставил свой пост в «Лионе», чтобы наблюдать за развязкой, — чего ради английский Монетный двор станет чеканить деньги для финансирования иноземного вторжения в Англию?

Все ахнули. Этьенн смутился и принялся формулировать очень долгие и пространные извинения, но Элиза не дала ему договорить.

— Вы не знаете Англию! — воскликнула она. — А я знаю, ибо я — Меркурий. В Англии есть партии. Сейчас у власти тори. Не секрет, что они ненавидят узурпатора и хотели бы его свергнуть. Наши военные планы во многом основаны на допущении, что английский военный флот пропустит французские корабли через Ла-Манш, а простой народ и большая часть армии охотно сбросят голландское иго и с распростёртыми объятиями встретят наших солдат. Если принять все эти допущения, нетрудно поверить, что тори, заправляющие на Монетном дворе, отчеканят немного денег для дома Хакльгебера…

— Или для того банкирского дома, к которому мы решим обратиться.

— …не задавая лишних вопросов о том, кому эти деньги предназначаются.

— Да. Теперь я вижу всё ясно, как на картине, — проговорил Этьенн. Гости в подавляющем большинстве приняли отрешённый вид, словно созерцают ту же картину, что предстала мысленным очам герцога д'Аркашона.

За двумя исключениями: «Самюэль Бернар», не желая расставаться с ролью прижимистого еврея, снискавшей ему такой успех, носился по Малому салону между «Парижем» и «Лионом», потрясая кием и вопрошая, когда же он получит тесто, о котором столь убедительно говорил господин граф де Поншартрен; а «Кастан», его партнёр по бильярду, финансам, а теперь ещё и выпивке (ибо они завладели графином с чем-то бурым), громко высказывался в том же ключе.

— Из-за чего они так? — полюбопытствовал Этьенн.

— Не волнуйтесь, «банкир Лотар», — сказала Элиза, — вы своё получите.

Этьенн нахмурился.

— Верно… я и забыл! Я не видел никакого теста! Из-за этого они так взволнованы?

Поншартрен переглянулся с Элизой и вставил:

— Они только что узнали о риске потери ликвидности.

— Какое ужасное слово!

— Не тревожьтесь, господин герцог. Это фантом. У нас во Франции такого не бывает.

— Как замечательно, — сказал герцог д'Аркашон. — Мне, на них глядя, стало как-то не по себе — а я ведь даже не банкир.

Элиза — Лотару фон Хакльгеберу

12 апреля 1692 г.

Майн герр,

Гордыня — порок, которому женщины подвержены не менее мужчин, а я, возможно, более других женщин. Подобно другим порокам, она стремится занять в человеческой груди как можно больше места, потеснив оттуда добродетели.

Когда восемнадцать месяцев назад я вбежала в спальню маленького Иоганна и увидела его колыбельку пустой, в моей душе разгорелась война. С одной стороны добродетель любви — естественной любви матери к своему дитяти, с другой — порок уязвлённой гордости. Меня не просто растоптали, но растоптали в то время, когда я развлекалась на светском рауте вместо того, чтобы исполнять материнский долг. Таким образом, гордость подогревалась стыдом; их совместные легионы пронеслись по полю боя, сметая силы любви. Всё, что я с тех пор предпринимала в отношении сына, было продиктовано гордостью. Увещевания любви, если и долетали до моих ушей, пропадали втуне.

Однако душевная жизнь так же подвержена приливам и отливам. Теперь у меня новый младенец. Гордыня, как я убедилась, лучше умеет захватывать территории, нежели их удерживать. Любовь мало-помалу отвоёвывает утраченное и распространяется далее. Письмо это можно считать капитуляцией гордости и победой любви. Осталось лишь согласовать условия.

Разумеется, Вы уже их поставили, изложили с достойной восхищения ясностью в записке, оставленной в Иоганновой колыбели. Вы хотите вернуть золото, захваченное неподалёку от Бонанцы в августе 1690 г. шайкой пиратов под предводительством Джека Шафто. Вы вообразили, будто я как-то с этим связана и знаю, где найти Джека.

На самом деле я непричастна к похищению и не знаю, где он. Однако это ответ, продиктованный гордостью; он не поможет мне снова увидеть сына. Любовь требует дать Вам, сударь, всё, что Вы хотите, утешить Ваш гнев, уврачевать Ваши раны, как бы ни унизительно это было для Вашей смиренной слуги.

Итак, хотя я не могу вернуть Вам золото и не знаю, где Джек, я не стану больше протестовать, но сделаю всё, что в моих силах, дабы возместить Вашу потерю.

Что до местопребывания Джека Шафто, оно никому не известно, однако отец Эдуард де Жекс и мсье Бонавантюр Россиньоль придумали, как его выследить. Один из членов пиратской шайки время от времени пишет родным во Францию. Письма эти перехватывает и читает мсье Россиньоль, который, впрочем, пока не сумел извлечь из них весь смысл, поскольку они написаны неведомым шифром. Сняв с писем копию, он пересылает их адресату.

Это семейство торговцев кофе, до недавних пор влачивших нищенское существование. Их отыскала герцогиня д'Уайонна, которая, как Вы, возможно, знаете, доводится кузиной отцу де Жексу. Она начала подавать в своём салоне исключительно их кофе. Непродолжительное время спустя де Ментенон на церемонии утреннего туалета велела подать себе кофе той же марки. Очень скоро семейство открыло кофейню в деревушке Версаль; они обслуживают приходящих посетителей и поставляют кофейные зёрна во дворец и близлежащие поместья.

За всем этим, очевидно, стоит де Жекс, ибо совсем недавно семейство было рассеяно по тюрьмам и богадельням Парижа, теперь же все собраны под одной крышей, где Чёрному кабинету легко за ними следить. Как я упоминала, письма, отправляемые во Францию сообщником Джека Шафто, передаются адресатам в надежде, что те напишут ответ, из которого мсье Россиньоль что-нибудь выудит. Покуда они не пишут, вероятно, потому, что не знают, куда писать. Судёнышко Эммердёра и его шайки где-то в Красном море или Персидском заливе; догнать его письмом — всё равно, что попасть в мошку из осадной мортиры. Тем не менее, план мсье Россиньоля и отца де Жекса рано или поздно увенчается успехом, о чём я непременно узнаю и тут же Вам отпишу.

Что до утраченного Вами золота, я бессильна его вернуть, но всемерно постараюсь возместить Вашу утрату иными способами. Мне хорошо известно, что золото, захваченное у Бонанцы, обладает особыми свойствами, и его не заменит никакое количество земного золота и серебра. И всё же пока похитителей ищут, я постараюсь компенсировать ущерб единственным доступным мне способом. Своё состояние я потеряла вскоре после рождения Иоганна, потому не располагаю деньгами, чтобы послать их Вам. Собственностью моей новой семьи, де Лавардаков, я не распоряжаюсь. Я живу в родовых особняках, но не могу их продать; ем с фамильного серебра, но не могу отдать его в переплавку. Тем не менее, моё положение при дворе позволяет наблюдать за финансовой деятельностью французского правительства. Таким образом я узнаю о возможностях, которыми человек в Вашем положении может воспользоваться с большой выгодой и почти без усилий и риска. В качестве первой выплаты или, если хотите, процентов по утраченному золоту Бонанцы (которое я намереваюсь в будущем возвратить Вам полностью) я предоставляю Вам такую возможность в надежде, что за этим последует долгое и выгодное сотрудничество.

Ваш агент в Лионе, Герхард Манн, сможет сообщить Вам больше подробностей, я же изложу суть: французскому правительству необходимо переправить в Англию серебро для выплат ирландским и французским солдатам, которые высадятся там в конце мая. Металл предполагалось везти напрямик, но я недавно убедила тех, кто будет этим заниматься, воспользоваться существующими коммерческими каналами, то есть выписать векселя в Лионе под гарантии мсье Кастана, естественно, обеспеченные правительством Франции и подлежащие оплате серебром в Лондоне. Векселя надо будет выписать в начале мая со сроком оплаты в конце мая — начале июня, с возможностью перевода на другое лицо, поскольку фамилии французских получателей в Лондоне, по очевидным соображениям, должны пока оставаться в секрете.

Поскольку всё организуется в последний миг, в военное время, Вы можете, как принято в таких случаях, запросить очень высокий процент.

Более того, операция будет представлять для Вас весьма незначительный риск. Вы можете посмеяться утверждению, будто перевозить серебро во время войны — занятие малорискованное, но дело в том, что вторжение, скорее всего не состоится. А если и состоится, то закончится поражением. Весь план строится на уверенности, что английский народ с ликованием примет ирландские и французские войска, вторгшиеся, чтобы возвратить на трон католика. Большую нелепицу невозможно вообразить — Вы легко проверите это по своим источникам. Посему наиболее вероятно, что выписанные Вами в Лионе векселя не достигнут Лондона и не будут предъявлены к оплате; транзакцию отзовут, а Вам останутся проценты от сумм, переведённых в Лион. В худшем случае векселя всё же предъявят к оплате, что для Дома Хакльгебера будет рутинной, хоть и крупной операцией.

Я всяческие склоняю господина графа де Поншартрена, мсье Бернара и мсье Кастана к выбору Дома Хакльгебера в качестве банка для этой транзакции. Сейчас они настроены вполне положительно, однако, как Вы знаете, конкуренция в Лионе весьма высока, и я не могу принудить их к сотрудничеству с Вами. Постараюсь и дальше незаметно действовать в Вашу пользу, если только Вы не дадите мне указаний противоположного свойства.

Взамен я ничего не прошу, лишь выражаю надежду, что Вы будете ко мне благосклоннее и, возможно, позволите в будущем, если я придумаю способ выбраться в Лейпциг, нанести короткий визит Иоганну (в Вашем присутствии, коли пожелаете).

Остаюсь Ваша, сударь,

нижайшая и покорнейшая слуга,

Элиза, герцогиня д'Аркашон,

графиня де ля Зёр.

Элиза — королю Вильгельму III Английскому

12 апреля 1692 г.

Ваше Величество!

К настоящему времени Вы наверняка слышали из сотни разных источников, что готовится вторжение в Ваше королевство с полуострова Котантен. Вероятно, Вам известно даже, что корабли должны отплыть из Шербура в третью или четвёртую неделю мая. Посему не буду тратить Ваше время, излагая эти факты. Я обращаюсь к Вам не как английская шпионка, а как радетельница за благо Франции. Вторжения нельзя допустить. Это гибельное безрассудство. Его поражение не укрепит безопасность Англии (ибо затея обречена с самого начала) и не принесет ей славы. Французы убедили себя в обратном. Почему-то они уверились, что вся Англия против Вашего Величества, а Ваши армия и флот кишат тайными якобитами, которые по первому сигналу перейдут на сторону Якова Стюарта; что Британский флот пропустит французские корабли через Ла-Манш, английские полки рассеются, едва французы высадятся в Уэссексе, а весь английский народ с ликованием примет ирландских и французских захватчиков. Возможно, так оно и есть, но, на мой взгляд, трудно вообразить большую нелепость. Я подозреваю, что Ваши эмиссары во Франции, прикидываясь недругами Вашего Величества, нашёптывают французам всякого рода льстивую и соблазнительную чушь о готовности Англии к якобитскому мятежу. Коли так, обман удался чересчур хорошо, и французы, преисполнившись ложной самонадеянности, принялись изобретать стратагемы, которые представляются Вашей покорной слуге чистейшим безумием.

Умоляю Вас написать письмо или отправить посла к Людовику XIV, объявить, что Вы знаете о планах вторжения, и убедить короля в гибельности его планов. Если французским солдатам и морякам суждено пасть на поле брани, пусть они погибнут в честном бою, а не пойдут на дно морское в погоне за химерой.

Элиза, герцогиня Йглмская, герцогиня д'Аркашон.

P. S. Я отправила три копии письма на трёх разных контрабандистских судах. Если получите лишние экземпляры, то примите, пожалуйста, мои извинения в назойливости; однако то, что в них написано, очень для меня важно.

Элиза — шевалье д'Эрки

13 апреля 1692 г.

Мсье,

Спасибо, что помогаете переправить эти письма в Англию. Я бы никогда не нашла нужных людей без Вас, бретонца по рождению и воспитанию, знающего все укромные бухточки залива Сен-Мало. Умоляю простить, что меня насмешило выражение Вашего лица. Исключительно разумно с Вашей стороны было вскрыть письма, прежде чем отправлять их через Ла-Манш, ибо кто знает, что могло бы содержаться внутри. Не раз случалось, что коварный интриган убеждал женщину благонамеренную, но неумную, взяться за доставку писем, содержащих губительные сведения. Я не только не рассердилась, но и считаю себя Вашей должницей за то, что Вы предусмотрительно вскрыли письма, прежде чем отдать их контрабандистам. В свою очередь, умоляю простить мой смех, вызванный тем, что Вы, распечатав их, увидели страницу за страницей бессмысленной чепухи. Как Вы, наверное, уже догадались, я владею акциями, продаваемыми на Лондонской и Амстердамской биржах. Из-за войны мне трудно связываться с моими брокерами по каналам, действующим в мирное время. Вот почему я обременила Вас просьбой переслать эти письма. В силу своей природы они состоят преимущественно из чисел и финансового жаргона, посему не удивляйтесь, что не смогли их понять.

Это возвращает нас к делу. Вам следует знать, что средства мои ограничены и по большей части не могут быть обращены в наличную форму. Впрочем, достояние де Лавардаков, в частности, земли, приносит ренту. Расходы семейства весьма велики, тем не менее, дела ведутся так хорошо, что время от времени образуется небольшой излишек. Моя задача — вложить его во что-нибудь прибыльное. Возможности представляются каждый день; я стараюсь распределить капитал наиболее разумным способом.

Так что слухи, которые, очевидно, до Вас дошли, не лгут. Я несколько раз приобретала долговые обязательства у лиц, ссудивших деньги французскому казначейству и обнаруживших, что проценты по этим ссудам не покрывают насущных нужд.

Как всякая рыночная операция, наша сделка должна быть выгодна обеим сторонам. Для исходного заимодавца (то есть для Вас) выгода состоит в том, что Вы получаете звонкую монету взамен подписанной генеральный контролёром бумаги с обещанием процентов. В чём выгода для меня, объяснить труднее. Это услуга, которую я оказываю королю. Довольно сказать, что, консолидируя множество мелких долгов в единый пакет, составляющий весомую часть государственного долга, я вношу ясность и простоту в весьма запутанное положение дел, способствуя тем самым финансовому здоровью Франции.

Всё это вступление необходимо, чтобы перейти к весьма неприятной теме условий. А именно, мы должны решить, с каким дисконтом вы уступаете свой заём, то есть, сколько турских ливров вы получите за каждую сотню турских ливров переданного правительству капитала. Разумеется, людям благородного звания такие материи претят. По счастью, мы можем обратиться к беспристрастному судье: рынку. Если бы вы единственный во Франции пытались продать такую бумагу, нам пришлось бы действовать без оглядки на обычаи и прецеденты. Воспоследовали бы долгие споры, каждое слово которых ниже нашего достоинства как французских дворян. Однако таких прецедентов сотни. Я сама приобрела не менее восьмидесяти шести займов. В данный момент Вы — один из семерых, предлагающих мне такую возможность. Когда участников много, цена возникает как по волшебству. Посему могу сообщить Вам, что сто турских ливров французского правительственного долга три года назад стоили восемьдесят один турский ливр. Два года назад цена составляла шестьдесят пять турских ливров, год назад держалась около сорока, а сейчас упала до двадцати одного. Это значит, что за каждую сотню турских ливров, переданную Вами правительству, я заплачу Вам сейчас двадцать один турский ливр. Завтра цена может снова вырасти, в таком случае Вам разумнее придержать заём, а может ещё упасть, в таком случае Вам стоит продать его сегодня. Увы, я ничего не могу Вам по этому поводу посоветовать.

Я известила моего поверенного в Версале — мсье Ладона, — что Вы, возможно, к нему обратитесь. Он весьма сведущ в подобных сделках, ибо, как я писала, заключил их более восьми десятков. Если Вы решитесь на продажу, он проследит, чтобы все бумаги были оформлены надлежащим образом.

В заключение ещё раз благодарю за помощь с доставкой писем в Англию. Возможно, в ближайшем будущем мне потребуется отправить ещё несколько, но теперь, когда Вы показали мне, куда идти, и свели меня с нужными людьми, мои слуги, среди которых есть старые моряки из Дюнкерка, справятся самостоятельно.

Элиза, герцогиня д'Аркашон.

Кофейня Исфахнянов, рю де л'Оранжери 26 апреля 1692

— Вы ожидали увидеть кого-то совершенно иного? Ничего страшного, мадам. Я тоже.

Таким словесным залпом Самюэль Бернар представился Элизе, стремительно шагая через всю кофейню к её столику.

Договорившись о встрече в кофейне, а не в салоне и не во дворце, Элиза и так отсекла многодневные предварительные манёвры, связанные с обменом приглашениями и всем прочим. Теперь Бернар одним махом перескочил через полчаса светской болтовни, начав разговор с порога. Он надвигался с таким видом, будто собирается взять Элизу под арест. Сидящие за столиками повернулись к нему, застыли и тут же отвели глаза. Те, кому хотелось уставиться, обратили взор к окнам и уставились на его карету и эскадрон вооружённых телохранителей.

Бернар схватил Элизину руку, словно брошенную перчатку, выставил для равновесия правую ногу, низко поклонился, прижал к её пальцам сухие губы и осиял всё вокруг своим блеском. Блестел он потому, что в тёмную ткань его камзола были вплетены золотые нити.

— Вы думали, я еврей, — сказал он и сел.

— А вы что обо мне думали, мсье?

— Полноте! Вы знаете ответ, просто не думаете. Почему вы вообразили, будто я — еврей?

— Потому что все так говорят.

— Но почему?

— Потому что они обманываются.

— Когда обманываются люди, в остальном вполне сведущие, это значит, что они хотят обмануться, не так ли?

— Наверное, да.

— Так почему они хотят обманываться на мой — и на ваш — счёт?

— Мсье Бернар, я отвыкла от того, чтобы разговоры начинались столь стремительно! Позвольте мне перевести дух. Не желаете ли чего-нибудь заказать? Это я не к тому, что вам надо ещё взбодриться.

— Кофе! — крикнул Бернар одетому турчонком армянскому мальчику с пушком на верхней губе. Тот робко подбирался к столику, страшась Бернара, но понуждаемый выразительными взглядами и чуть заметным пощелкиванием пальцами со стороны хозяина кофейни Христофора Исфахняна. Услышав заказ, гарсон обрадованно юркнул в кухню. Бернар оглядел кофейню.

— Я почти готов поверить, что нахожусь в Амстердаме.

— Из уст финансиста это хвала, — сказала Элиза, — однако, полагаю, декоратор хотел убедить вас, что вы в Турции.

— Убедил ли он вас?

— Нет, но я бывала в амстердамских кофейнях и разделяю ваше мнение.

— Вы не сказали, что были в Турции.

— Об этом надо было упомянуть? Или это все про меня говорят?

Бернар улыбнулся.

— Вот мы и вернулись к своей теме! Обо мне говорят, что я — еврей, о вас — что вы одалиска, засланная сюда турецким султаном в качестве лазутчицы…

— Что?!

— Именно так.

Бернар, надо отдать ему должное, умел, огорошив собеседника, тут же сменить тему. Элиза решила взять с него пример и не задерживаться на себе и турецком султане.

— Я вижу между нами лишь одно общее — призвание к финансам.

Бернар дал понять, что не вполне удовлетворён отгадкой. У него был длинный французский нос, близко посаженные глаза и рот, изогнутый в уголках наподобие лука. Лицо выражало то ли растерянность, то ли крайнюю сосредоточенность; возможно, и то, и другое. Он что-то силился ей втолковать.

— Почему я ношу парчу? Потому что я щеголь? Нет! Я хорошо одеваюсь, но я не щеголь. Нося парчу, я хочу о чём-то себе напомнить…

— Я думала, это должно напоминать другим, что вы…

— Богатейший человек Франции? Это вы хотели сказать?

— Нет, но это то, что я подумала.

— Ещё один слух — вроде того, что я — еврей. Нет, мадам, я ношу парчу, потому что таково моё ремесло.

— Вы сказали ремесло?!

— Мои родители были гугеноты. Меня крестили в протестантской церкви Шарантона — католики разрушили её несколько лет назад. Мой дед был придворный портретист, отец — гравер. Однако мне Бог не дал таланта к живописи, посему я пошёл в подмастерья к торговцу тканями.

— И отслужили весь срок ученичества?

Porquoi non, мадам? Тогда, как и сейчас, я исполнял всё, на что подрядился. Формальное моё звание — maitre mercier grossiste pour draps d'or, d'argent, et de soie de Paris[166].

— По-моему, я наконец поняла, к чему вы клоните, мсье Бернар. Вы хотите сказать, что мы оба — белые вороны.

— Нас невозможно взять в толк! — Бернар вскинул обе руки и растерянно поднял брови, изображая придворного. — Для этих людей… — он указал через рю де л'Оранжери на Версаль, — мы то же, что метеоры, кометы, солнечные пятна для астрономов — чудовищные аномалии, грозные знамения нежеланных перемен, доказательство разлада в системе, якобы созданной рукой Божьей.

— Я слышала нечто подобное из уст маркиза д'Озуара…

Бернар не стал дослушивать до конца столь глупую фразу; он втянул воздух и закатил глаза.

— Что он знает о нас? Он — яркий образчик тех, о ком я говорю, — сын герцога. Да, незаконный и по-своему предприимчивый, но всё равно типичный представитель существующего порядка.

Элиза сочла за лучшее промолчать. Бернар говорил очень странные вещи — словно подстрекал её, герцогиню, к вооружённому мятежу. Он, почувствовав смущение собеседницы, сбавил напор. Подошёл, шаркая туфлями, гарсон с ярким подносом, на котором стояла крохотная чашечка в узорчатой серебряной подставке. Элиза поглядела в окно, чтобы дать Бернару насладиться первыми глотками. Его телохранители давно выстроились в оборонительный периметр вокруг кофейни Исфахнянов. Однако, глядя дальше, наискосок через рю де л'Оранжери, Элиза могла видеть большой прямоугольный участок, огороженный с трёх сторон галереей, а с юга открытый слабым лучам весеннего солнца. Апельсиновые деревья в ящиках с землёй по-прежнему стояли в тёплой галерее, ибо последние ночи выдались холодными и ясными. Однако сегодня сад был полон пальмами; их-то колеблемые ветром листья, а вовсе не псевдотурецкое убранство кофейни, позволяли вообразить, что она сидит перед садом во дворце Топкапы. Бернар немного успокоился.

— Не бойтесь, мадам, мы оба — я и отец — после отмены Нантского эдикта перешли в католичество. Как вы сочетались браком с наследным герцогом.

— Не вижу, что тут общего.

— Это, если позволите, таинства, которые мы приняли, дабы выказать покорность существующему порядку. Порядку, который мы подрываем, следуя тому, что вы так метко назвали призванием к финансам.

— Не уверена, что готова с вами согласиться, мсье.

Бернар не желал слышать её слабых протестов.

— Рано или поздно король, возможно, сделает меня графом или кем-нибудь в таком роде, и все притворятся, будто забыли, что я когда-то был подмастерьем. Однако не обманывайтесь. Для них вы и я — такие же дворяне, французы и католики, как он! — Бернар выбросил руку, словно нанося удар кинжалом. Он указывал на потолочную роспись, изображавшую огромного полуголого гашишина в алом тюрбане и с ятаганом в руке. — Вот почему говорят, будто я — еврей; другими словами — необъяснимое чудище.

— Поскольку здесь остались одни необъяснимые чудища, — сказала Элиза (и впрямь, большая часть посетителей в спешке покинула кофейню), — возможно, мы…

— Ну, разумеется. Давайте ещё раз посмотрим цифры. — Бернар сморгнул. — Численность войска — около двадцати тысяч. Солдат получает пять су в день; итак, нам нужно пять тысяч ливров в день. Сержантов примерно вдесятеро меньше, чем рядовых, но получают они вдвое больше — прибавляем ещё тысячу. Лейтенант получает ливр в день, капитан — два с половиной; так или иначе, если сложить всех, считая драгун, кавалерию и прочая, набежит примерно восемь тысяч в день.

— Я округлила до десяти, чтобы учесть остальные расходы, — сказала Элиза.

— Справедливо. Так почему вы просите полмиллиона ливров в Лондоне?

— Мсье, я согласна, что Англия не так велика, как Франция, однако она много больше тех полосок земли в Нидерландах, за которые сражаются месяцами. Годами.

— Однако местности, о которых вы говорите, укреплены. Англия — нет.

— Метко подмечено, однако расстояние между Девоном, где высадятся войска, и Лондоном очень значительно. Вильгельму Оранскому, когда он вторгся в Англию, потребовалось полтора месяца, чтобы пройти этот путь.

— Ладно, соглашусь, что оплата армии в течение пятидесяти дней — то есть почти двух месяцев — составляет полмиллиона ливров. Однако зачем чеканить в Лондоне все деньги до последнего пенни? По ходу кампании можно будет переправить в Англию ещё серебро.

— Возможно, да, мсье, а возможно, и нет. Я знаю лишь эту одну возможность и стараюсь использовать её сполна. Вы всё усложняете. Меня попросили оценить, сколько денег нужно войскам. Мы с вами согласились, что полмиллиона ливров — прикидка щедрая, но вполне правдоподобная. Для нормальных коммерческих каналов сумма не чрезмерно велика. Я прошу столько, сколько, по моему мнению, понадобится. Если половину этого отчеканят в лондонском Тауэре, сделку можно будет считать успешной.

— Всё осложняется тем, что сделку придётся совершать через Лион, — сказал Бернар. — Депозиту трудно будет проглотить такой кусок. Если бы мы могли перевести деньги через открытый рынок, где есть настоящие банки…

— Мсье Бернар. Вы меня искушаете. Ибо для меня нет ничего приятнее, чем сидеть с вами всё утро и весь день, пить кофе и обсуждать изъяны Лиона и Депозита. Однако по долгой традиции Лион — единственная связь Франции с мировой финансовой системой, посему деньги придётся отправлять через Лион. Да, он несколько чудноват, но, по счастью, в нём есть представительства торговых домов, например, Дома Хакльгебера, имеющих доступ к открытым рынкам в других городах.

— Я понимаю, мадам, — сказал Бернар. — Однако возможности Депозита не безграничны. Франция воюет не на одном фронте. Средства из казны требуются на многое.

— Мсье Бернар, я видела серебро собственными глазами в трюме яхты господина графа де Поншартрена у Сен-Мало. Просто нужен другой, более безопасный способ перевести его в Лондон.

— Нимало не сомневаюсь, мадам. Однако в военное время велико будет искушение пустить серебро на другое — потратить его дважды.

— Теперь я понимаю, почему вас сторонятся придворные щёголи, мсье. Чрезвычайно грубо с вашей стороны предположить, что господин граф де Поншартрен способен на такие махинации.

— Ах, мадам, но я ничего не говорил о сем достойном муже. И не он принимает решения в рассматриваемом вопросе, ибо, насколько мне известно, господин граф де Поншартрен — не король Франции.

— Сейчас вы позволили себе ещё большую дерзость!

— Ничуть. Ибо король есть король, он волен тратить свои деньги дважды или даже трижды, и ни я, ни один другой француз не вправе его осуждать! Для Депозита, однако, разница будет весьма существенна.

— Предположим, от Депозита потребовали приспособиться к новым условиям, он не справился, и в итоге Франция обзавелась современной банковской системой. Не было бы это лучше для Франции и для вас, мсье?

— Для меня, возможно, да и для вас тоже. Для Франции это будет серьёзная ломка.

— Моё дело маленькое. Я — та же хозяйка, идущая на рынок за репой. Если мой всегдашний продавец потребует слишком много за репу низкого качества, которой к тому же у него мало, я пойду к другому.

— Отлично, — сказал Бернар. — Сегодня я еду в Лион для встречи с мсье Кастаном. Я мог бы изложить ваши предложения Депозиту и выяснить, хватит ли у них репы.

— Мсье, что делают в вашей фразе слова «мог бы»? До сих пор я не замечала в вас склонности к кокетству.

— У вас есть дом в Сен-Мало.

— Вы правы, мсье.

— Говорят, вы очень его любите — больше, чем Ла-Дюнетт. — Бернар поглядел в общем направлении поместья, ибо Ла-Дюнетт располагалось не больше чем в двух выстрелах от рю де л'Оранжери, однако увидел лишь очередную аляповатую стену, расписанную сражающимися турками.

— Вам бы там тоже понравилось, ибо Сен-Мало — место, где правит коммерция.

— Понимаю. Ведь именно туда, если я не ошибаюсь, приходят корабли «Компани дез Инд»?

— Туда приходит много кораблей, мсье, но если вас интересует Индия, мы можем о ней потолковать.

— Как она может не интересовать нас? Вы представляете, какие прибыли делают в той части мира Голландская и Британская Ост-Индские компании?

— Ну конечно, мсье. Они вошли в пословицу. Как и постоянные крахи и возрождения «Компани дез Инд». Спросите господина маркиза д'Озуара…

— Прошлое и без того хорошо известно. Меня занимает будущее.

— Тогда вы определённо бессовестно кокетничаете, мсье Бернар, поскольку я не могу долее сдерживать любопытство. Что вы думаете?

— Ничего.

— Ерунда!

— Истинная правда. Просто я смотрю на «Компани дез Инд» — и ничего не вижу! Ничего не происходит. Что-то должно происходить. Я заинтригован.

— Вы чуете возможность.

— Как и вы, мадам.

— О… вы о серебре в Лондоне?

— Теперь вы со мной кокетничаете. Мадам, в моих силах осуществить то, о чём вы просите. Я принял католичество, но сохранил связи с гугенотами, бежавшими из Франции. Многие отправились в Лондон или другие места и процветают. Вам это известно, поскольку вы заполнили пустоту, оставшуюся после них в «Компани дю Норд». Вы покупаете у них лес в Швеции и Ростоке. Посему да. Я могу обеспечить перевод вашего серебра и обеспечу. Однако прибыли мне сделка не принесёт, а труда потребует много. Кредит мсье Кастана в Депозите будет на время превышен. Мне придётся выкручивать ему руки. И я очень не люблю иметь дело с Лотаром.

— Прекрасно. Так чем я могу, мсье, выразить вам свою признательность за столь многочисленные хлопоты?

— Вы можете направить своё внимание на загадочную «Компани дез Инд» в далёком Сен-Мало. Вас ведь, как я понимаю, она не интересует?

— Ничуть, мсье; меня занимает лишь «Компани дю Норд».

— Прекрасно. Так вы поделитесь со мною мыслями и наблюдениями касательно первой?

— С превеликой охотой, мсье.

— Отлично. — Бернар встал. — Итак, я еду в Лион. О ревуар.

— Бон вояж.

И Самюэль Бернар вышел из кофейни Исфахнянов так же стремительно, как туда вошёл.

Золочёный стул ещё не успел остыть, когда на него опустился Бонавантюр Россиньоль.

— Я видела, как короли путешествуют с меньшей охраной, — заметила Элиза. И она, и Россиньоль некоторое время любовались, как от кофейни отъезжает карета Бернара в сопровождении экипажей поменьше, верховых телохранителей, конюхов, запасных лошадей и тому подобного.

— Многие короли подвергаются меньшей опасности, — отвечал Россиньоль.

— О, я и не знала, что у мсье Бернара столько врагов.

— У него не такие враги, как у короля: конкретные люди, желающие ему зла и способные действовать сообразно с этим желанием. Просто время от времени французов охватывает слепая ярость, которая не утихает, пока они не вздёрнут или не сожгут парочку финансистов.

— Он пытался меня предупредить, — сказала Элиза, — однако эскадрон наёмников куда красноречивее слов.

— Занятно, — произнёс Россиньоль, переводя взгляд на Элизу. — Я знаю, что вы замужем за герцогом, делите его ложе, вынашиваете его детей, однако не чувствую и капли ревности. Но когда я вижу, как вы говорите с Самюэлем Бернаром…

— Выбрось это из головы, — отвечала Элиза. — Ты ничего не понимаешь.

— Как не понимаю? Пусть я математик, но всё же я знаю, что происходит между мужчиной и женщиной.

— Да, но ты не коммерсант и представить себе не можешь, что происходит между такими, как я и Бернар. Не тревожься. Будь ты коммерсантом, меня бы к тебе не влекло, как не влечёт к Бернару.

— Вы определённо кокетничали.

— Естественно — но кокетство это ведет к делам отнюдь не постельным.

— Я окончательно запутался. Вы меня дразните.

— Полно тебе, Бон-Бон! Давай разберёмся. Кого из всех немцев я выбрала себе в друзья?

— Лейбница.

— А кто он?

— Математик.

— В Голландии?

— Гюйгенса… математика.

— В Англии?

— Даниеля Уотерхауза. Натурфилософа.

— Во Франции?

— …

— Ну же! Когда я впервые попала в Версаль и вокруг меня увивалась куча любвеобильных герцогов, кому я отдала свои чувства?

— Вы отдали их… математику.

— Как звали математика? — Элиза поднесла ладонь к уху.

— Его звали Бонавантюр Россиньоль, — сказал Бонавантюр Россиньоль и быстро огляделся, проверяя, не слышал ли его кто-нибудь.

— Когда я попала в беду под Сен-Дизье, кто первый об этом узнал?

— Тот, кто читает всю почту. Бонавантюр Россиньоль.

— И кто прискакал мне на выручку через пол-Франции, отправился со мной на север в Нимвеген и усадил меня на корабль?

— Бон…

— Довольно. Имя звучное и хорошо известное. Однако я предпочитаю называть его Бон-Боном.

— Отлично. Это был Бон-Бон.

— Кто овладел мною на берегу Мёза?

— Этьенн де Лавардак.

— Кто ещё?

— Бон-Бон.

— Кто придумал, как мне выбраться из западни?

— Бон-Бон.

— Кто помог мне замести следы, подделал документы, солгал королю и д'Аво?

— Бон-Бон.

— А кто отец моего первенца?

— Понятия не имею.

— Это потому, что ты не хотел на него смотреть, пока была такая возможность. Однако я скажу тебе, что Жан-Жак очень похож на Бон-Бона — в нём нет и следа порченой крови де Лавардаков. Ты его отец, Бон-Бон.

— К чему вы клоните?

— Я всего лишь говорю, что нелепо ревновать меня к Самюэлю Бернару. Мои и его дела — ничто в сравнении с нашим романом и общим сыном.

Взгляд Бон-Бона рассеянно остановился на знаменитой многоглавой мечети, украшающей стену за Элизиной спиной.

— Вы напомнили мне о том, что я предпочёл бы забыть. Я мог бы справиться получше.

— Ерунда!

— Я мог бы полностью избавить вас от обвинений в шпионаже.

— Возможно, да. Но я думаю, всё обернулось к лучшему.

— Что?! Вы вышли замуж за человека, которого не любите, а Жан-Жака похитил выживший из ума саксонский банкир?

— Это ещё не конец истории, Бон-Бон. Сегодня мы встретились, чтобы её продолжить.

— Да. И место выбрано занятное. — Россиньоль подался вперёд и понизил голос так, что Элизе, дабы расслышать, пришлось почти коснуться лбом его лба. — Два года я читаю все письма этих людей, но никогда не видел их лиц и не пил их кофе.

— Он тебе нравится?

— Лучше обычного, — признал Россиньоль, — хотя сам по себе не настолько хорош, чтобы вы и герцогиня д'Уайонна неустанно пели ему хвалы.

— Вот видите! Чего только я не сделаю ради криптологии! — Элиза с улыбкой развела руками, приглашая Россиньоля восхититься великолепием кофейни Исфахнянов. — Что-нибудь за последнее время узнал?

— Здесь не время и не место об этом говорить! Впрочем, в любом случае нет. Я был слишком занят, читая ваши письма.

— Интересное чтение?

— Даже чересчур. Лотару вы пишете: «Вторжение в Англию наверняка отменят», финансисту в Лион: «Вторжение близко, нам надо будет платить войскам!»

— Ты не знаешь и половины.

— Я тревожусь, как бы вы вновь не угодили в беду и не вынудили меня скакать куда-то во весь опор, подделывать документы, лгать высокопоставленным лицам… что я сделаю с превеликой охотой, — торопливо добавил он, заметив, что Элизины губки начали надуваться. — Но чудо, что вам простили прежний раунд обмана и шпионажа. Второй раз…

— Ты ровным счётом ничего не понял, — сказала Элиза. — Это было не прощение, а экономическая сделка. Я и не вышла сухой из воды, как тебе представляется, а заплатила чудовищную цену, которую ты не в силах вообразить. Ты, возможно, думаешь, что я вновь окунулась в море интриг после двух лет передышки — спокойных лет для тебя, Бон-Бон, но мне всё это время казалось, будто я под водой и только сейчас всплыла настолько, что снова могу дышать. Я буду изо всех сил царапаться когтями, пока не выберусь окончательно.

— Вы никогда окончательно не выберетесь, — заметил Россиньоль, — но если ваша натура требует царапаться, то царапайтесь, сколько хотите. Кстати, спина моя с прошлого раза совсем зажила…

— Сегодня у меня ещё три светские встречи, но, может быть, я выкрою время для четвёртой. — Элиза положила на стол перед Россиньолем стопку писем. — Я собиралась их отправить, но подумала: почему бы просто не отдать напрямик Бон-Бону?

— Я расшифрую их в ожидании вашей четвёртой светской встречи, — сказал Россиньоль. — А вот то, что пришло вам. — И он вручил Элизе пакет.

— Спасибо, Бон-Бон. Что-нибудь интересное?

— В сравнении с тем, что мне по большей части приходится читать? Безусловно, мадам.

Даниель Уотерхауз — Элизе

19 апреля 1692 г.

Получил Ваше недавнее письмо с настоятельной просьбой срочно рассказать о Монетном дворе и тех, кто им заведует. Ума не приложу, зачем Вам понадобились эти сведения в такой спешке. Уверяю Вас, Вы обратились не по адресу. Обращаться следовало к маркизу Равенскару. Я взял на себя смелость передать Ваши вопросы ему. Можете рассчитывать на его умение хранить тайны. Надеюсь, что у Вас всё хорошо.

Неизменно Ваш

Даниель Уотерхауз.

Роджер Комсток, маркиз Равенскар — Элизе

20 апреля 1692 г.

ЭПИСТОЛА

Её сиятельству ЭЛИЗЕ, герцогине Аркашонской и (хотя во Франции этого не признают) Йглмской


Мадам,

Смиреннейше повергаю к ногам Вашим сие послание и молю Всевышнего, дабы Вы сочли оное удовлетворительным ответом на вопросы, направленные Вами моему мудрому собрату доктору Даниелю Уотерхаузу, члену Королевского общества.

АПОЛОГИЯ

Олимп красы подобной не вмещал,

Елены лик сон у богинь отъял.

По-нашему, не велика напасть,

Но в горних возрастает всяка страсть —

Флот пенит море, меж богов разлад,

Погибли храбрецы, в руинах град.

ЭЛИЗЫ слава мчит через пролив —

Французы, светоч под сосудом скрыв,

Держали про себя досель,

Но блеск, что светит в кажду щель

Всё ж не сумели утаить;

Богини стали слёзы лить,

Мужчины смотрят в трепете, и рады,

Что миновали веки Илиады.

СУДАРЫНЯ,

Вы, привычная к бесподобному Версалю, нашли бы Лондон недостойным Вашего взора, особливо же мой дом на Ред-Лайон-сквер, доселе являющий собой лишь груду камней и брёвен. Единственным украшением оного служит архитектор, доктор Даниель Уотерхауз, каковой с прилежностью, ему свойственной, надзирает за работами, проводит измерения, составляет чертежи и прочая, и прочая. Сегодня я встретился с доктором Уотерхаузом по поводу строительства и в ходе дружеских возлияний узнал, что его удостоила письмом несравненная герцогиня Аркашонская и Йглмская, весьма обсуждаемая в кругах английской знати: ибо иные утверждают, будто ум её уступает лишь красоте, иные же ставят первое превыше второго. Не имею по сему поводу собственного мнения, понеже, ослеплённый блеском ума, коим сквозит послание доктору Уотерхаузу, смею лишь предположить, что, удостоившись личной встречи, был бы в равной мере ошеломлён сиянием красоты Вашей. Посему, отодвигая в сторону вопрос, на каковой не могу ответить за отсутствием данных (хотя, уверяю Вас, не по недостатку любопытства), обращусь к вопросам, заданным Вами доктору Уотерхаузу в недавнем послании, а именно, кто заведует Монетным двором в лондонском Тауэре и резонно ли допустить, что он — добрый тори?

Ответы, соответственно: сэр Томас Нил и, да, такое допущение резонно, хотя и ОШИБОЧНО. Резонно, ибо, как Вы наверняка слышали, в правительстве нашем с выборов 90-го года царит засилье тори. Ошибочно, поскольку должности и привилегии в нашем королевстве распределяются не сообразно РЕЗОНАМ, а ПОСКОЛЬКУ МЫ ВСЕГДА ТАК ДЕЛАЛИ. И сэр Томас Нил, смотритель Монетного двора, занимает свой пост не потому, что он тори (насколько у него вообще есть убеждения, убеждения эти виговские, а насколько есть друзья, они — виги), но потому, что Яков II назначил его на эту должность сразу по восшествии на престол в феврале 1685 г. До тех пор сэр Томас был камерцалмейстером при дворе Карла II. Обязанности камерцалмейстера определены нечётко и не поддаются точному переводу на язык и обычаи Франции. Номинально он заведует убранством монарших покоев. Поскольку оное меняется редко, обязанности эти не отнимают много времени, соответственно значительную часть своего рвения камерцалмейстер направляет на предметы более мелкие и подверженные износу, как то: карты и кости. Каковы бы ни были личные изъяны сэра Томаса, даже самые суровые его критики охотно признают, что никогда ещё человек и место так не подходили друг другу, как сэр Томас и пост хранителя королевских игральных костей.

Должность смотрителя Монетного двора по сути своей весьма отлична, и скептики могли бы, возразить, что на неё следовало назначить человека совершенно иного склада. Однако никто не сказал этого Якову II, или сказали, а его величество не понял. Иные даже увидели в назначении сэра Томаса на должность смотрителя Монетного двора новое свидетельство (как будто требовались ещё свидетельства!) окончательной победы некой хвори над разумом короля. Те из нас, кто более добр к ближним, разглядели в назначении определённую логику. В ослабевшем рассудке Якова сэр Томас оказался связан с костями и картами, каковые ассоциируются с деньгами, посему сэр Томас лучше всех в стране будет чеканить деньги, что и требовалось доказать.

Я хорошо знаком с сэром Томасом, поскольку сей, вообразив во мне доступный источник капитала, всемерно стремится поддержать нашу дружбу. Вы тоже, сударыня, можете устроить так, чтобы получать от него письма и даже по нескольку раз в неделю замечать его слоняющимся перед Вашим крыльцом — лишь дайте ему повод заподозрить, что располагаете лишним капиталом, который хотели бы пустить на какую-нибудь финансовую авантюру. Ибо если иные дельцы приходят в мир коммерции из мореплавания, а иные — из университета, то сэр Томас пришёл туда из азартных игр, и не таких, где ставят по маленькой, а королевского размаха. И если иной коммерсант представляет метафорой финансового предприятия дальнее плавание, то сэр Томас видит в своих прожектах бросок костей. Коммерсант морского склада старается повысить прибыль и снизить риск, тщательно оснащая судно, набирая добрых матросов, посматривая на барометр и прочая, и прочая; для сэра Томаса самое удачное предприятие — то, в котором все кости со свинцом, карты помечены, а колода подтасована, и чем больше, тем лучше. Потому-то я не исключаю его из круга моих друзей; хоть я никогда не рискну капиталом ни в одном из коммерческих начинаний сэра Томаса, слушать, как он их объясняет, — истинное удовольствие, подобное чтению захватывающего плутовского романа.

Замечу мимоходом, что сопоставление Яковом II добывания денег с азартной игрой было не так безумно, как нам тогда представлялось. В период вынужденного бездействия после сокрушительных выборов 90-го года я имел досуг взвесить различные планы по сбору средств для правительства, испытывающего острую нехватку денег на ведение войны. Мы подумываем об общенациональной лотерее. Рассказывать подробности значило бы понапрасну Вас утомлять; говорить, как сэр Томас отнёсся к этому проекту, — оскорблять Вас неверием в Вашу догадливость. Время от времени мы встречаемся с математиками из Королевского общества, чтобы обсудить статистические тонкости.

В заключение скажу, что ежели Вы хотите отчеканить здесь серебряные монеты в рамках некоего предприятия (подробности которого мне знать совершенно не обязательно), и ежели предприятие это выгодно тори (надеюсь, что не так; впрочем, не моё дело), и коли Вы вообразили, будто правительство тори имеет какую-то власть над Монетным двором, так что интересы Монетного двора совпадают с Вашими, то Вы заблуждаетесь. Вышесказанное не означает, что проект Ваш неосуществим. Если я правильно прочёл между строк Вашего послания, Вам всего лишь нужен друг, чтобы не сказать, сообщник, на Монетном дворе, и Вы можете заручиться дружбою сэра Томаса, поразмыслив над характеристикой, изложенной в данном письме, и выработав соответствующий подход.

Искренне надеюсь, что сумел ответить на вопросы, заданные Вами доктору Уотерхаузу, к полному Вашему удовлетворению. Ежели это не так, или я (упаси Бог) чем-то невольно Вас оскорбил, умоляю написать и дать мне возможность исправиться. Честь имею оставаться с глубочайшим восхищением и совершенною преданностию Ваш, сударыня, покорный слуга

РАВЕНСКАР.

P. S. Если Вы намерены отчеканить из французского серебра английскую монету, чтобы платить жалованье ирландским и французским войскам, готовящимся к высадке из Шербура в третью неделю мая, то я восхищён Вашей находчивостью. Доставка денег из Тауэра на фронт будет представлять собой задачу определённой сложности, посему вот Вам моё предложение: если Королевский флот не потопит корабли адмирала Турвиля по пути через Ла-Манш, а папистские легионы, высадившись на английскую почву, не будут немедля уничтожены армией или разорваны в клочья разъярённою толпою английских селян, я лично перенесу все Ваши монеты в собственной заднице и сложу там, откуда их удобно будет забрать.

Лейбниц — Элизе

21 апреля 1692 г.

Элиза,

Вы просили, и весьма настоятельно, сообщать Вам о всех новостях из Лейпцига касательно Лотара фон Хакльгебера вообще и Жан-Жака или, как его называют, Иоганна, в частности. Дело осложнялось тем, что Лотар знает о моём с Вами знакомстве. Более того, я, признаюсь, разрывался между желанием исполнить Вашу просьбу и неохотой передавать сведения, могущие разбередить рану, нанесённую Лотаром полтора года назад.

Посему я избегал ездить в Лейпциг. Однако вчера Лейпциг явился ко мне сюда, в Ганновер. Как Вам наверняка известно, мои покровители, Эрнст-Август и София, до недавних пор герцог и герцогиня Ганноверские, давно домогались повышения своего статуса до курфюрста и курфюрстины. Франция противодействовала этому различными контрманёврами, подробности которых заполнили бы многие скучные томы. Опуская их, сообщу, что война, а в особенности последние события на Савойском фронте побудили Императора действовать в пику Людовику XIV. Соответственно, две недели назад Эрнст-Август и София стали курфюрстом и курфюрстиной, то есть почти королём и королевой. Это вызвало целую череду юридических следствий и реорганизаций, которые придворные на Лейнештрассе будут мусолить ещё долгие годы. Некоторые перемены, разумеется, коснутся финансов, посему банкиры со всей Германии слетелись поздравить Софию и Эрнста-Августа, а заодно предложить им свои услуги. Меня эти люди занимают, примерно как их — физика, за одним исключением: в числе приехавших оказался и Лотар фон Хакльгебер. София и Эрнст-Август пригласили его отобедать во дворце Герренхаузен под Ганновером. Гофмейстер, дополняя список гостей, включил и моё имя, поскольку я из Лейпцига и мою семью связывают с Хакльгеберами давние узы. О чём никто не мог знать, так это о моей дружбе с Вами и о возможной неловкости при упоминании Жан-Жака. София — столь просвещённая государыня и оказывает на Эрнста-Августа влияние столь благотворное, что им обоим не пришла бы и мысль заподозрить в одном из своих гостей жестокого похитителя младенцев. Без всякого умысла они пригласили меня с Лотаром на один и тот же обед, да ещё усадили друг против друга!

Не могу описать, каково сидеть напротив такого человека в течение долгого обеда, не испортив Вам аппетит на ближайшие две недели. Ограничу свой отчёт беседой. Значительная её часть касалась войны и была более или менее интересна, но поскольку в Ваших краях, вероятно, ни о чём другом не говорят, сразу перейду к тому, что касается Вас лично.

Лотар, как я уже писал, приехал сюда с одной целью: поразить Эрнста-Августа и Софию своим умом, проницательностью и множеством связей в мире, посему в какой-то момент беседы, после некоего количества выпитого, взялся предсказать исход весенней кампании. Ибо что произведёт на правителя большее впечатление, чем успешное пророчество?

Франция, сообщил Лотар, потерпит на северо-западе фиаско — он употребил слово «Fehlschlag», означающее неудачную попытку, срыв. Лотар явственно намекнул, что это произойдёт на английской почве или поблизости.

Разумеется, София не поддалась на такие театральные уловки. Она сказала: «Если вы так уверены в своём предсказании, барон фон Хакльгебер, что же вы разеваете рот, а не кошель? Рот-то у вас большой, да кошель, мы знаем, ещё больше». Все рассмеялись, даже Лотар. Когда смешки улеглись, он сказал, что именно так и поступит, то есть, намерен вложить средства своего банка таким образом, чтобы получить прибыль в случае предсказанного Fehlschlag. Дабы придать своим словам веса, Лотар поклялся, что пожертвует некую сумму на любое доброе дело по выбору Софии и что в случае успеха деньги эти возьмутся из прибыли, а если он ошибется в предсказании, то из его собственного кошелька.

На вопрос Софии, откуда такая уверенность, Лотар покосился на меня и сказал, что знает во Франции одну особу, довольно богатую и влиятельную, которая в прошлом держала себя заносчиво, а теперь получила урок и служит на задних лапках — он и впрямь употребил слово, применимое лишь к собакам. Вы понимаете, Элиза, насколько мне неприятно это передавать. Даже тех, кто не понял, о ком речь, покоробили слова Лотара.

Вот мои новости, как Вы и просили. Воистину я тоскую по тем дням, когда мои письма к Вам наполняла натурфилософия.

Возможно, мы ещё вернемся к этим беседам в более счастливое время. До тех пор, честь имею, и пр.,

Лейбниц.

P. S. Вы спрашивали о новостях касательно Вашей приятельницы принцессы Элеоноры и её дочери. Я видел их в Берлине; маленькая Каролина и впрямь так мила и сообразительна, как Вы её описывали. Элеонора обручилась с курфюрстом Саксонским, истинным чудовищем, чья любовница, по слухам, ещё хуже. Писать им следует, полагаю, ко двору курфюрста в Дрездене.

Элиза — Самуилу де ла Вега

5 мая 1692 г.

Удивительное дело — во Франции называют евреями тех, кто не имеет к еврейству ни малейшего касательства. История долгая, и при встрече я смогу рассказать её в подробностях, сейчас же она напомнила мне про Амстердам, где евреи и впрямь евреи, что куда логичнее!

Однако я пишу Вам и по другой причине. Некоторое время я не следила за амстердамским рынком, поскольку из далёкого Версаля невозможно делать это как следует. Однако в последние месяцы я занялась серебром. Подробности не важны, довольно сказать, что меня интересуют все колебания на рынке серебра в первой половине июня. Источники информации у меня не те, что прежде, и я низведена до положения маленькой девочки, прижавшейся носом к оконному стеклу; я вынуждена судить о тенденциях рынка по поведению более крупных и лучше осведомленных игроков.

Дом Хакльгебера пусть не самый крупный, но явно наиболее информированный концерн в этой области. Соответственно, я решила ориентироваться на него. Если Хакльгеберы внезапно вывезут со своего амстердамского склада большую (несколько тонн) партию серебра, мне было бы желательно узнать об этом как можно раньше. Где склад, Вам известно. Если моя догадка верна, серебро отправится непосредственно на корабль в заливе Эйсселмер.

Не поручите ли кому-нибудь пронаблюдать за складом Хакльгеберов? Ближе к делу я сообщу уточнённую дату возможного начала операции. Мне надо знать следующее: название корабля и точное описание парусной оснастки, чтобы его можно было узнать издали, а также день и час его отплытия из Амстердама.

На следующей неделе я буду много переезжать с места на место, так что направьте все сведения моему доброму другу капитану Жану Бару в Дюнкерк. Капитан Бар абсолютно надежен, так что не будет надобности (да и времени!) шифровать. Вы лучше меня знаете, как быстро переслать письмо, так что не стану давать советы, лишь предположу, что Вы, вероятно, захотите отправить его с верховым гонцом из Амстердама в Схевенинген и дальше быстроходным судном в Дюнкерк. Времени на подготовку более чем достаточно, но если Вам нужна помощь с выбором судна, обратитесь к капитану Бару.

Думаю, что сообщила Вам довольно, чтобы Вы сумели сделать свои покупки на рынке серебра, каковые, надеюсь, принесут Вам выгоду, но если, паче чаяния, прибыль не покроет издержек, направьте Ваши жалобы мне в Сен-Мало, и они не останутся неуслышанными.

Элиза.

Элиза — маркизу Равенскару

15 мая 1692 г.

Вашей милости недавнее ко мне письмо сладкоречивостью своей затмевает все потуги французских льстецов. Должна, впрочем, сообщить, что по дороге оно попало в руки какого-то шкодливого мальчишки, приписавшего чрезвычайно грубый постскриптум.

Очень любезно с Вашей стороны было ответить на все мои глупые вопросы касательно Монетного двора. Как Вы, вероятно, догадались, я планирую принять участие в сделке, которая принесёт мне выгоду, только если цена серебра к концу мая вырастет. Надеюсь лишь, что к тому времени в Лондоне не скупят всё серебро! Сообщаю Вам по секрету, милорд, не желая, чтобы Вы, оказавши мне такую помощь, понесли убытки вследствие моих действий. Итак, знайте, что весьма неплохо будет располагать в Лондоне к концу мая большим количеством серебра. Только покупайте его незаметно, дабы не спровоцировать ажиотажный спрос и не взвинтить цену сверх разумных пределов. Ибо если люди увидят, что маркиз Равенскар продаёт золото и покупает серебро, они решат, что Вы о чём-то проведали, и ринутся на Треднидл-стрит, чтобы последовать Вашему примеру. Хотя Вы, разумеется, выиграли бы на такой горячке, продав серебро на её пике (но никак не позднее середины июня), она принесла бы нынешнему правительству неисчислимые бедствия, коих Вы как добрый английский патриот наверняка предпочтёте избежать, пусть даже вы — виг, а в правительстве засели тори.

Элиза.

Элиза — Самюэлю Бернару

18 мая 1692 г.

Мсье Бернар,

Я следую из Сен-Мало в Шербур на яхте моего супруга. Из Шербура отошлю это письмо в Гавр; надеюсь, что оно скоро доберётся до Вас в Париже. Сама я пробуду в Шербуре до начала вторжения.

Сегодня утром в Сен-Мало я получила Вашу депешу от 12-го числа, в которой Вы сообщаете, что Вы получили переводные вексели и нуждаетесь лишь в указании, на кого их жирировать.

Это равнозначно просьбе сообщить Вам имена агентов, которые отправятся через Ла-Манш, дабы предъявить векселя к оплате. С сожалением должна уведомить, что имена их мне неизвестны (хоть я и предполагаю, кто это может быть). Даже зная имена, я поостереглась бы сообщать их письмом в военное время; вражеские шпионы повсюду, и рассудите сами, какая случится беда, если наших агентов разоблачат. По большей части это англичане, тайные приверженцы Якова Стюарта; если их схватят в Англии с векселями, то подвергнут казни за государственную измену, то есть повешению не до полного удушения и четвертованию на Тайберн-кросс.

Надежнее всего Вам будет жирировать векселя на доверенного посредника в Шербуре, который не покинет Францию до начала вторжения. Посредник сможет придержать векселя до последней минуты и жирировать на нескольких агентов непосредственно перед тем, как те соберутся пересечь Ла-Манш. Таким образом имена агентов останутся в тайне.

Что до личности посредника, на ум приходят несколько кандидатур, поскольку в Шербуре много достойных коммерсантов. Однако все они очень заняты. Мне тем временем решительно нечего делать, кроме как смотреть в окно каюты на корме мужниной яхты и наблюдать за приготовлениями. Как ни странно может показаться, векселя безопаснее всего доверить мне, ибо трудно вообразить, чтобы я пересекла Ла-Манш и попала в руки английских дознавателей; уже это одно должно заметно успокоить агентов, чьи имена я напишу на обороте векселей, прежде чем отправить их с опасной миссией. Посему, если у Вас нет серьёзных возражений, просто жирируйте векселя на меня и пришлите мне в Шербур.

Не знаю, как Лотар отправляет авизо в Лондон, но, надо думать, его каналы быстрее наших, и его плательщики в Англии будут в полной готовности дожидаться наших получателей, когда те прибудут в Лондон.

P. S. Мечтаю продолжить наш разговор о Сен-Мало. Торговцев из «Компани дез Инд», которые обычно расхаживали по городу как хозяева, потеснили и совершенно затмили капитаны и адмиралы военного флота. Соответственно коммерсанты отчаянно рвутся говорить с кем угодно о чём угодно, в том числе о состоянии нашей торговли с Индией. Голова моя распухла от сведений, и все они мне не нужны. После высадки войск нам надо будет встретиться в кофейне Исфахнянов, и я расскажу всё, что узнала.

Элиза.

Самюэль Бернар — Элизе

23 мая 1692 г.

Госпожа графиня,

К сему прилагаю пять векселей на сто тысяч турских ливров каждый, жирированных пока на Вас. Все они выписаны непосредственно под гарантии французского правительства в лице господина графа де Поншартрена. Если увидите его, то напомните, что цепочка кредита проходит через Вашего покорного слугу, моего друга мсье Кастана и различных членов лионского Депозита.

Хорошо, что я отправился в Лион, поскольку в конце концов, мне пришлось самому вести переговоры с Лотаром. (Он, очевидно, был в Лионе, но мы ни разу не оказались в одной комнате — все обсуждения велись с его представителем Герхардом Манном.)

Мсье Кастан прилежен и аккуратен, однако, столкнувшись с чем-то экстраординарным, приходит в замешательство, а затем в раздражение. Так случилось в самом начале наших переговоров с Домом Хакльгебера. Я не сразу разгадал причину: Лотар убеждён, что войска не высадятся в Англии, а если и высадятся, то сразу будут уничтожены. Соответственно переговоры по векселям получились странно двусмысленными. Официальная цель — обеспечить жалованьем войска в Англии, и условия надо было составить так, чтобы мы — то есть Франция — получили деньги в Англии, а Лотар — определённую прибыль. В этом смысле мы обрели искомое, сиречь законные векселя, которые Вы сейчас держите в руках. Однако, как я вскорости понял, Лотар рассчитывает сорвать большой куш при минимальном риске, выразив готовность перевести серебро для войны, которая на самом деле не состоится. По сути, он страховал нас на случай, если срыв нашего вторжения сорвётся. Этого-то подтекста мсье Кастан не понимал и потому терялся от абсурдных, на его взгляд, требований Хакльгебера.

В начале мы предлагали, чтобы сроки действия пяти векселей заканчивались с интервалом в неделю. Другими словами, мы рассчитывали, что вскоре после высадки войск наши агенты станут предъявлять по векселю в неделю в течение пяти недель, покуда армия будет продвигаться через южную Англию к Лондону. Мы полагали, что для Лотара так будет предпочтительней, поскольку выплаты растягиваются на больший срок, что упрощает покупку либо доставку серебра и чеканку монеты. Тогда мы ещё наивно верили, будто Лотар рассматривает оплату векселей как благоприятный исход событий. Позже, как уже упоминалось, я понял, что для него осуществление сделки — риск, который нужно по возможности сократить. Соответственно ему не хотелось отодвигать сроки платежей, поскольку это означало бы растянуть риск (риск, что придётся выплатить серебро кому-то неизвестному в Лондоне) почти на два месяца. Срок действия первого векселя теоретически подходил бы через две недели после выписки его Лотаром в Лионе, то есть в середине мая. Срок последнего истекал бы в середине июля. В интересах Лотара было стеснить нашу свободу, ограничив срок действия векселей коротким промежутком времени вскорости после назначенной даты высадки. Тогда у нас оставалось бы совсем мало дней, чтобы предъявить векселя в Лондоне и получить всё серебро в один приём. Таким образом, очень быстро решилось бы: всё или ничего. Лотар даже хотел выписать один вексель на полмиллиона ливров, а не дробить сумму на части. Я счёл это слишком рискованным и настоял на своём. Посему теперь мы имеем пять отдельных векселей. В четырёх из них стоят одинаковые даты — они подлежат оплате по истечении сорока пяти дней, пятый — по истечении тридцати дней. Все выписаны самим Лотаром — только он вправе давать векселя на такие суммы. Он выписал их в Лионе 6-го мая лета Господня 1692-го. Время на почтовую пересылку из Лиона в Лондон обычно принимается равным двум неделям. Соответственно предъявлять их к акцепту можно с 20 мая (по французскому календарю). Тридцатидневный вексель подлежит оплате 5 июня, четыре остальных — 20 июня.

Как правило, плательщику (представителю Лотара в Лондоне) выгодно, чтобы получатели (те, на кого Вы жирируете векселя) предъявляли их задолго до установленного срока выплаты; в таком случае плательщик успевает заранее подготовиться. Это особенно справедливо в данном случае, когда после принятия векселей к оплате Лотар, вероятно, должен будет приобретать серебро или доставлять его морем.

Нам нерезонно предъявлять векселя в Лондоне до того, как войска благополучно высадятся, что должно произойти не позже последнего дня мая. Тридцатидневный вексель подлежит оплате почти сразу после этой даты. Следовательно, к указанному времени Лотару надо иметь в Лондоне серебра на 100 000 ливров. Тогда мы сможем выплатить войскам первую часть жалованья вскоре после их высадки в Англию. Оставшиеся четыре векселя, как я упоминал, подлежат оплате лишь 20 июня; очевидно, в наших интересах предъявить их одновременно с первым, и тогда у Лотара будет две-три недели, чтобы доставить в Тауэр серебра ещё на 400 000 ливров.

Это около 20 000 фунтов стерлингов в британской монете, то есть двухдневная продукция Монетного двора; соответственно представитель Лотара должен будет доставить примерно три тонны серебра в Тауэр не позднее 17 июня. Задача непростая даже для человека с его возможностями, посему Лотар настоял на включении в четыре сорокапятидневных векселя условия, по которому они должны быть предъявлены в Дом Золотого Меркурия, Чендж-Элли, Лондон, не позднее чем за пятнадцать дней до истечения своего срока, то есть до полуночи 5 июня.

Напоминаю Вам, что англичане пользуются календарём, от которого весь цивилизованный мир давно отказался. Он отстаёт на десять дней и продолжает отставать с каждой секундой. Все даты, упомянутые в письме, приведены по новому (французскому) стилю; чтобы получить числа по английскому календарю, надо вычитать десять дней.

Во всех остальных отношениях операция вполне обычна и не представит больших сложностей для Вас и Ваших агентов.

Для меня было большой честью и привилегией послужить в этом деле Франции. Надеюсь возобновить знакомство в кофейне Исфахнянов после того, как уляжется волнение, связанное с высадкой войск.

Ваш покорный и пр.,

Самюэль Бернар.

Каюта «Метеора», близ Шербура, Франция 2 июня 1692

Трое суток «Метеор» медленно поворачивался на якорном канате, словно тень на циферблате солнечных часов. Элиза жила в большой кормовой каюте, которую на военном или купеческом корабле занимал бы капитан. Одна из стен представляла собой сплошной полукруг окон во всю ширину кормы. Когда Элиза видела в них Шербур, это означало, что идёт прилив. Отлив разворачивал «Метеор» кормою от берега, и Элиза могла бы любоваться морем, если бы не туман, висевший последние три дня; плотная пелена, в которой таяли все её тщательно выстроенные планы. Изредка оттуда доносились глухие раскаты: канониры с невидимых кораблей палили по сгусткам тумана, издававшим подозрительные звуки. Однако по большей части слышалась какофония: матросы дули в трубы и свистки, били в барабаны, кричали на английском, голландском и французском, гремели цепями, выбирая или отдавая якоря, в зависимости от того, что считали менее рискованным: дрейфовать с отливом или оставаться на месте.

Два флота — сорок пять французских кораблей под командованием адмирала де Турвиля на западе, девяносто пять английских и голландских кораблей под командованием адмирала Рассела на востоке — сошлись на виду у всего Шербура 29-го числа. Турвиль врезался в самый центр английского строя, нимало не заботясь, что подставляет под удар свой слабый арьергард. Элиза наблюдала за битвой в подзорную трубу с грот-марса «Метеора», и ей казалось, будто она читает мысли де Турвиля. Он считал, что большими кораблями в центре линии командуют якобиты, которые сейчас спустят флаг Вильгельма и поднимут флаг Стюарта. Вместо этого они открыли огонь. Началось сражение.

По просьбе Жана Бара Элиза в последнее время проводила в версальских салонах кампанию, убеждая молодых аристократов, что флот не уступает армии блеском военной славы. Кое-кто клюнул на эту наживку. Один блистательный час близ Шербура разыгрывалось такое сражение, что, если бы его видели из Версаля, армия осталась бы без молодых офицеров. Никогда больше Элизе не пришлось бы описывать словами великолепие морского боя, ибо всё происходило на виду. Флагман адмирала де Турвиля, «Солей Рояль», новёхонький стопушечный красавец, ничем не уступал неприятельским — в последние годы французские корабелы догнали и даже превзошли голландских. Флагман адмирала Рассела «Британия» тоже нёс на своих палубах сто пушек. Они сшиблись, как два бойцовых петуха. Никаких скучных манёвров и контрманёвров на безопасном удалении от противника. Адмиралы не наблюдали за боем издалека, препоручив сражение подчинённым. Словно два средневековых короля на турнире, «Солей Рояль» и «Британия» устремились друг другу навстречу. Очень скоро оба лишились части мачт. Только тут до адмирала де Турвиля дошло, что ни один из английских кораблей не перейдёт на его сторону, а значит, английская эскадра превосходит французскую более чем вдвое. Новые сигналы взметнулись над уцелевшими мачтами «Солей Рояль». Французы слаженно отступили. Они атаковали вдвое превосходящего противника, вывели из строя вражеский флагман и отошли, не потеряв ни одного корабля. Что было для Элизы ещё важнее, двадцать тысяч ирландских и французских солдат, стоящих лагерем под Шербуром — по большей части вокруг селения Ла-Уг, милях в десяти — пятнадцати отсюда, — благополучно остались на суше. Яков Стюарт, по-прежнему воображающий себя королём Англии, прибыл от своего «двора» в Сен-Жермен, чтобы возглавить высадку; вероятно, он тоже наблюдал за сражением с какого-нибудь высокого места. Он только что пережил ещё одно горькое потрясение, каких и без того в жизни хлебнул с лихвой: ни один из британских кораблей — его кораблей! — не перешёл на сторону законного короля-католика. Теперь даже Яков должен был понять, что вторжение не состоится.

Совесть не позволила бы Элизе сказать, что день прошёл замечательно. На кораблях, рассеянных в море, были люди; каждое облако порохового дыма означало, что металлические шары, пролетев по воздуху, отрывают ноги и уносят жизни. Тем не менее, ни один корабль не утонул, вторжение сорвалось, и Элизин план тикал, как часы.

Потом ветер улёгся, и дымка, висевшая над морем весь день, сгустилась в туман. Он спустился, словно бархатный занавес после первого акта оперы, что само по себе было даже неплохо; только занавес застрял, и второго, третьего, четвёртого и пятого актов не последовало — лишь бесконечный спорадический шум, с которым два флота дрейфовали, паля по призракам. До конца 29-го числа туман, 30-го — туман, 31-го — туман, 1-го июня — туман! Время от времени отчаянные смельчаки добирались до Шербура на шлюпках и сообщали новости. Так, например, стало известно, что на исходе второго дня несколько английских кораблей, дрейфуя в тумане, случайно сцепились с несколькими французскими (на якорях); сражение продолжалось, пока их не разделило отливом. Но по большей части ничего не происходило. В первый день Элиза жалела, что весь Версаль не наблюдает за схваткой флагманов; теперь она ежечасно благодарила Провидение, что никого из придворных не случилось рядом, чтобы видеть — и даже хуже, не видеть — этого позорного фарса. Она не завидовала Этьенну и Поншартрену, которым вскорости вновь предстояло просить у короля денег на флот. Она не знала, что скажет неизменно учтивый король, но догадывалась, что он подумает: «Зачем мне скрести по сусекам казначейства — чтобы ещё больше деревянных корыт сталкивалось между собой в тумане?»

Элиза почти отчаялась осуществить свой план, когда вчера вечером сквозь туман проглянуло солнце.

— Если завтра я снова его увижу, — сказала она, — то надежда есть; если не увижу, значит, двухмесячные труды пошли прахом, и придётся всё начинать заново.

С первым светом она уже вглядывалась в горизонт, почти надеясь увидеть лишь плотное марево: если бы план окончательно рухнул, всё значительно упростилось бы. Однако увидела она солнечный диск, чёткий и почти такой же яркий, как медная монета в золе.

Элиза закрыла глаза, призвала дьявола и Отца Небесного в одной фразе на случай, если кто-нибудь из них слушает, и закрыла ставни на трёх окнах каюты, оставив все прочие открытыми. Шёл прилив, золочёная корма «Метеора» была обращена к городу. Наблюдатели должны были увидеть сигнал.

Элиза начала складывать в сумку вещи: прежде всего пять переводных векселей в кожаном водонепроницаемом бумажнике. Одеяло. Платки. Гребень, шпильки, заколки и ленты, чтобы убирать волосы. Серебряные монеты, по большей части разбитые на осьмушки пиастры, которые явно произведут впечатление на англичан.

Крыши Шербура горели, словно и не от солнца, а от внутреннего жара, как вынутое из горна железо. Вдалеке громыхнуло раз, другой, потом рассыпалось мелкой дробью.

В каюту постучали, и Элиза едва не выпрыгнула из кожи: ей подумалось, что в «Метеор» угодила шальная картечь. Она бросила сумку на пол и ногой затолкала её под койку, потом подошла к двери и отодвинула щеколду. За дверью стояла Бригитта, Элизина камеристка.

— К вам мсье д'Аскот, сударыня.

— Немного рановато.

— Тем не менее он здесь.

— Пусть подождёт несколько минут, пока я приведу себя в порядок.

— Вам помочь?

— Нет, поскольку на самом деле я не собираюсь приводить себя в порядок. Я заставлю его ждать, потому что могу, потому что это уместно и потому что он заслужил наказания чересчур ранним приходом.

— Простите, мадам, что тревожу вас сегодня утром, — сказал Уильям, виконт Аскот, по-французски с такими интонациями, будто репетировал фразу всё время ожидания. Элиза предложила бы ему перейти на английский, но подумала, что он оскорбится. — Мне поручили сообщать вам обо всех новостях касательно высадки.

Это означало несколько вещей. Во-первых, несмотря на приезд Якова Стюарта, всем по-прежнему командует какой-то толковый офицер, который следит, чтобы сведения передавались вовремя. Во-вторых, этот Аскот, вероятно, один из агентов, которых предполагалось отправить с векселями в Англию. В-третьих, никто никуда не отправится: если бы Аскот и другие четыре агента должны были отплыть сегодня, они бы явились на рассвете и сейчас уже преодолевали бы Ла-Манш на разных кораблях, каждый со своим векселем в нагрудном кармане.

— Время поджимает, мсье, — заметила Элиза. — Векселя следует предъявить в Лондоне через три дня. Их надо отправить сегодня утром, иначе я с тем же успехом могу их порвать.

— Да, мадам, — сказал Аскот, — король и совет в курсе.

Он имел в виду Якова Стюарта и его камарилью. Чтобы подчеркнуть свою мысль, маркиз поглядел в окно на Шербур. Где-то в городе на высокой колокольне должны были стоять сигнальщики, готовые поднять флажки, как только прибудут вести из ставки в Ла-Уг.

— Туман рассеивается! — воскликнул он. — Сейчас, прогуливаясь по палубе, я мог видеть на две мили в Ла-Манш.

— И что же вы увидели, мсье?

— Приближаются шлюпки, мадам.

— Под парусом или…

— Нет, мадам, ветра ещё не было. Это баркасы, и моряки изо всех сил налегают на вёсла. Часть шлюпок буксирует повреждённый корабль — большой.

— Как, по-вашему, это «Солей Рояль»?

— Возможно, мадам. Либо… — Аскот улыбнулся, — это то, что осталось от «Британии».

Элиза почувствовала резкую неприязнь к Аскоту. Типичный англичанин, несмотря ни на что — говорит то, что ей, по его мнению, приятно будет услышать. Целую минуту она молчала от отчаяния, так что Аскот успел сказать:

— Шлюпки доставят новости — новости, которые потребуются королю Англии, чтобы принять решение.

Элиза кивнула, будто соглашаясь, а про себя подумала, сперва: «Как даже сифилитик может ещё верить, что высадка всё-таки состоится?», затем: «Если он не отменит её в ближайший час, у меня будут серьёзные затруднения». Она невольно взглянула на закрытые ставни. Их было видно из Шербура по крайней мере последние полчаса. Механизм запущен, ничего изменить нельзя.

Минуту или две были слышны крики на верхней палубе — вещь на корабле вполне обычная, особенно когда из Ла-Манша приближаются шлюпки с новостями. Элиза не обращала внимания, но теперь до их ушей долетел громкий всплеск. Кто-то или что-то упало за борт.

— Мадам, дозвольте мне выяснить… — начал Аскот.

— Быстрей, быстрей! — крикнула Элиза по-английски; маркиз от неожиданности тоже перешёл на родной язык.

— Что за чёрт! Ума не приложу… — проговорил он, распахивая дверь каюты.

Элиза выбежала за ним в тёмное и тесное пространство под палубой, однако через несколько шагов оба оказались на опердеке, с которого открывался вид на залив и часть Ла-Манша. Оттуда, как и сказал Аскот, приближались шлюпки. Слишком много, на подозрительный взгляд Элизы, потому что сколько шлюпок надо, чтобы доставить известия? В тумане над проливом то и дело вспыхивали яркие пятнышки освещённых солнцем парусов.

Упомянутый Аскотом корабль был куда ближе. Его не столько тянули шлюпки, сколько гнал прилив. Корабль освещали яркие лучи солнца, пробившиеся сквозь туман, — по крайней мере так Элизе показалось с первого взгляда. Вглядевшись, она поняла, что корабль источает собственный свет. Он горел. И это был «Солей Рояль» — вернее, то, что от него осталось.

Элиза услышала новый всплеск, потом ещё один. Не было сомнений, что кто-то прыгает с корабля.

Нескольких матросов на палубе она явно видела впервые, да и озирались они, как чужаки.

Прямо впереди человек перемахнул через фальшборт на палубу. Так не бывает. С тем же успехом незнакомец может запрыгнуть в окно третьего этажа.

— Позвольте! — воскликнул Аскот по-прежнему на английском. — Позвольте!

Пришелец повернулся к нему и ответил так: «Чтоб тебе, якобитский предатель!» Говоря, он поднимал руку, и на месте восклицательного знака превратил лицо Аскета в алый фонтан. В руке у него был мушкетон.

Элиза метнулась в темноту под кормовую надстройку и начала рывком открывать двери в каюты, где находились Бригитта, Николь и горничная.

— В мою каюту, сейчас же, и не задавайте вопросов!

Элиза собрала всех троих у себя. Бригитта хотела забаррикадироваться мебелью, но это оказалось не так легко, как на суше, — вся тяжёлая мебель была привинчена к полу. Чемоданы, стул и матрас — вот всё, что удалось привалить к двери. Элиза торопила женщин со строительством баррикады, хотя и понимала, что это бессмысленно. Одного взгляда в окно хватило, чтобы понять — «Метеор» движется. Англичане обрубили якорный канат, прицепили яхту к шлюпкам и теперь буксировали её в Ла-Манш. Лучше пусть женщины двигают мебель, чем думают, что им это сулит.

От звуков, несущихся с разных сторон, у Элизы сводило живот. Она обернулась к окну и увидела, как одну из шербурских батарей скрыло облако дыма. Канониры открыли огонь, стремясь потопить «Солей Рояль», пока он не взорвался и не поджёг остальные корабли. Всё это Элиза объяснила своим спутницам. По счастью, ни одна из них не сообразила спросить, как скоро те же самые батареи начнут палить по «Метеору».

До сих пор их не трогали — целью англичан было захватить весь корабль, а не пассажиров. Однако теперь, когда яхта, пусть и медленно, двинулась, английские моряки замолотили в дверь. В ход пошли вытащенные из ящиков молотки и ломы. От стены полетели щепки — чем тратить силы на забаррикадированную дверь, англичане просто решили сломать переборку.

За грохотом Элиза едва не пропустила внезапное появление в каюте однорукого великана. Едва, потому что он вошёл через окно, раскачнувшись на верёвке, и осколок стекла угодил ей в глаз. Горничная, видимо, увидела, как он разбивает окно, потому что её визг раздался за миг до вторжения незнакомца и продолжался ещё несколько секунд. В эти секунды великан успел единственной рукой сгрести её поперёк живота, оторвать от пола и выбросить в окошко. Визг прекратился лишь от соприкосновения с водой. Через миг он зазвучал снова, уже несколько захлёбывающийся. У великана были большие голубые глаза и слегка растерянный вид: столько всего надо оценить с одного взгляда, столько всего сделать. Он оглядел каюту и оценил число ещё не выброшенных за борт женщин (три). Потом обернулся к разбитому окну. Обломки переплёта и куски стекла отчасти затруднили процесс выбрасывания горничной. Человек передёрнул плечами, и одна его рука удлинилась втрое. Она была ампутирована ниже локтя и заменена на хлыст, состоящий из трёх тёмных, тяжёлых с виду деревяшек, окованных с конца железом и соединённых отрезками цепи. Человек повернулся к окну, прикинул расстояние и проделал плечом серию странных движений, передававшихся на всю длину хлыста, так, что дальняя деревяшка смела остатки переплёта, словно выпущенные из пушки цепные ядра. Получилось аккуратное прямоугольное отверстие, в которое великан немедля вышвырнул орущую Николь.

Прежде чем он продолжил швыряться девками, его отвлекла грубо влезшая в каюту мужская рука. Англичане проделали дыру в переборке, и один из них пытался что-нибудь через неё нащупать. Первым в списке стоял бронзовый дверной засов.

Суставчатая рука-плеть жихнула через всю каюту разворачивающейся чередой грозных последствий и с треском обрушилась на локоть захватчика. Тот убрался, и великан метнул в дыру невесть откуда взявшийся нож. «Стреляй в него!» — крикнул кто-то с другой стороны переборки; однако Бригитта, не растерявшись, передвинула к дыре Элизин матрас. Англичане толкали его, но он всякий раз падал обратно; будь у Элизы больше времени на размышления, она бы вывела мораль, что мягкость и податливость порою защищают лучше неколебимой твёрдости.

Элиза подбежала к выбитому окну. Внизу покачивался двухвёсельный ялик. Верёвка тянулась от него к абордажному крюку, зацепленному за снасти бизань-мачты «Метеора»; по ней-то однорукий и взобрался на борт, хотя ему явно должна была потребоваться какая-то система блоков и талей, слишком сложная, чтобы Элизе сейчас в этом разбираться.

Выброшенные в окошко женщины плавали, как кувшинки, ибо юбки их раздулись в полёте. Постепенно они бы набрякли водой, и пошли ко дну, однако обе — и Николь, и горничная — благополучно держались за борта ялика. От своей прислуги Элиза меньшего и не ждала. Она даже придумала вопрос для будущих кандидаток: «Вы на яхте госпожи, готовитесь к церемонии малого утреннего туалета, когда яхту захватывают англичане и под огнём с берега буксируют в Ла-Манш. Вы забаррикадировались в каюте и ждёте участи, которая хуже смерти, но тут вас хватает и выбрасывает в окно загадочный однорукий великан, вошедший на верёвке через окно. Как вы поступите: а) станете бессмысленно барахтаться, пока не пойдёте ко дну; б) приметесь вопить, пока кто-нибудь вас не спасёт; в) подгребёте к ближайшему плавучему предмету и будете спокойно дожидаться, когда ваша госпожа уладит затруднение?»

Элиза почти сразу заподозрила, что однорукий великан — посланный Небесами избавитель, и теперь окончательно в этом уверилась. Она подобрала юбки, сунула ногу под кровать и носком туфли выудила оттуда сумку. Потом подошла к окну, выждала мгновение, примериваясь к движению волн, и бросила сумку точно в середину ялика. Покончив с этим, она обернулась. Хлысторукий смотрел на Бригитту, точно говоря: «Теперь я собираюсь вышвырнуть вас, мадемуазель», а та явно намеревалась отклонить услугу. Тогда он попытался ухватить Бригитту за талию (искусственное сужение фигуры, образованное шнуровкой и китовым усом). Мало кому из мужчин хватало роста, силы и отваги, чтобы облапить Бригитту, когда ей того не хочется. До утраты руки великану достало бы и того, и другого, и третьего, а так их силы были почти равны. Правда, великан мог бы изменить баланс в свою сторону, если бы для начала до бесчувствия избил барышню хлыстом, чего он делать не собирался, несмотря на сильное искушение. Элизе показалось, что она видит нежность в его глазах. Посему в каюте продолжалась безобразная потасовка, губительная для мебели и достоинства обоих участников.

Элиза выбрала момент, когда однорукий споткнулся о хлыст и теперь медленно вставал.

— Бригитта! — крикнула она.

Голландка оторвала гневный взор от пришельца и увидела Элизу в окне.

— Можешь оставаться здесь и лапаться с ним сколько захочешь, можешь даже затащить его в койку, мне всё равно! Однако я отбываю и буду ждать тебя внизу.

И она исчезла в окне.

Ей всё-таки не удалось сдержать вскрик за мгновение до того, как ноги вошли в воду. Затем от холода перехватило дыхание, но через несколько секунд Элиза уже плыла к лодочке: отчасти потому, что помнила вопрос, который собиралась задавать кандидаткам, отчасти из страха, что Бригитта и мсье Хлысторук вывалятся прямо на неё. Тяжёлые всплески за спиной подтвердили правильность её мыслей.

Втащить четырёх вымокших до нитки женщин в такую маленькую лодку оказалось задачей непростой. Хлысторукий, едва оказавшись в воде, извлёк непонятно откуда очередной острый предмет и перерезал верёвку, соединявшую ялик с «Метеором». Расстояние между ними сразу начало увеличиваться. Элиза лишь раз подняла взгляд на свою бывшую яхту. Она увидела английских моряков у ограждения юта и английских моряков в своём окне (они наконец-то пробились через выстроенную Бригиттой баррикаду). Один из них очень невежливо прицелился в Хлысторукого. Однако тут неподалёку грохнуло, что-то пролетело у них над головами и отбило от фальшборта два фунта дубовых щепок. Англичане отпрыгнули, некоторые бросились ничком на палубу. Элиза проследила изумлённый взгляд Хлысторукого и увидела несущийся на всех парусах корабль.

Она не любила мужских разговоров о кораблях и никогда в них не участвовала, тем не менее с первого взгляда на судно определила, что оно восемнадцати футов в длину, двухмачтовое, без надстроек, с острой кормой и люгерным парусным вооружением. В Голландии его называли бы галиотом. Так или иначе, это было каботажное судно, способное пересечь Ла-Манш и несущее на палубе, по меньшей мере, один фальконет. Выстрел по англичанам был произведён по большей части для эффекта. Такому контрабандистскому судёнышку бессмысленно было бы тягаться с «Метеором», будь «Метеор» под всеми парусами и с полной командой; тем не менее фальконеты отбили у англичан желание стоять на виду и палить по людям за бортом. Элиза надеялась, что это судно, которое она наняла; развитие событий пока подтверждало догадку. «Арбалет» — такое название было намалёвано на борту — не стал преследовать «Метеор», но, зайдя между ним и шлюпкой, лёг в дрейф. Команда вела себя со смесью радушия и враждебности: одни матросы бросали дамам верёвки, которые те ловили в воздухе либо выуживали из воды, другие держали наготове заряженные мушкеты. Договорённость предусматривала, что они заберут анонимного пассажира в окрестностях «Метеора» — только это одно и происходило по плану. Всё остальное — атака английских баркасов, явление пылающего «Солей Рояль» и Хлысторукий в своём ялике — было полной неожиданностью. Элиза уже думала с ужасом, что сейчас должна будет заново торговаться с капитаном «Арбалета». То, что он вообще сунулся так далеко в гущу событий, следовало приписать влиянию человека, стоящего на палубе с заряженным мушкетом в руках: сержанта Шафто.

— Всё отлично, сержант Боб. Нет. Я не знаю, кто он. Кажется, он немой. Но настроен вроде бы дружески. Единственное, что могу сказать о нём дурного: он более прямолинеен в своих методах, нежели принято в Версале.

— Я приметил его на пристани, он шпионил за «Метеором».

— Теперь я тоже припоминаю, что видела его, — сказала Элиза, — но, не обладая вашей проницательностью, сэр, не могла решить, шпионит он или просто глазеет.

— Быть может, очаровательные герцогини больше битых-перебитых сержантов привыкли, чтобы на них глазели часами, — сказал Боб. — По мне, так он шпионил.

— Может быть, сержант Боб, но сегодня он спас целую шлюпку женщин.

— Забирать вас одну или всю шлюпку? — осведомился мсье Риго, капитан «Арбалета», всё ещё не слишком веря своим глазам. До сего момента он был поглощен зрелищем дрейфующего «Солей Рояль», из всех ста пушечных портов которого вырывалось пламя. Наконец Риго убедил себя, что англичане, прежде чем поджечь корабль, забрали с него порох — то есть они хотели, чтобы «Солей Рояль» горел долго, на глазах у всего Шербура, и, возможно, поджёг другие корабли, а не взорвался в один миг. Если так, то для «Арбалета» опасность миновала, ибо приливное течение пронесло горящий корабль мимо. Теперь Риго мог уделить внимание почти такой же страшной угрозе — внезапному натиску пассажирок.

— Только меня, — сказала Элиза и запустила в Риго сумкой.

Для остальных женщин это явилось новостью. Послышались охи и ахи. Элиза подумала было объясниться. («Мамочке надо сгонять в Лондон, украсть три тонны серебра».) Однако вместо этого она подняла руки и позволила Бобу схватить себя за одну, французскому моряку — за другую. Её втащили на «Арбалет», как тюк с шёлком.

— Милая Бригитта! — крикнула Элиза через борт. — Надеюсь, когда-нибудь ты простишь меня, что сейчас я обрекаю тебя на участь галерной рабыни. Но вам надо добраться до берега, пока не стало хуже, а этот человек, я боюсь…

— Будет грести по кругу. Мне тоже так подумалось. — Бригитта схватила вёсла.

— Мы будем держать фальконеты заряженными и смотреть, чтобы вы добрались до берега, — пообещал мсье Риго. Теперь, когда шлюпка, полная женщин, двигалась от «Арбалета», он стал куда любезнее.

— Отправь депешу капитану Бару в Дюнкерк! — крикнула Элиза.

— И что сообщить, мадам?

— Что это всё-таки произойдёт.

* * *

— Ампутация — дело рискованное, — заметил Боб Шафто. Последние несколько часов у него было такое лицо, словно он о чём-то размышляет и, как только ему придёт охота заговорить, выдаст что-нибудь мрачное. — Главное, любой ценой сохранить локоть или колено, потому что лишний сустав в культе — степень её свободы. Когда ампутируют ниже локтя, человек теряет кисть с её способностью чувствовать, хватать, ласкать. Хотя всё же остаются локоть и мышцы. Превратить руку в хлыст, бесчувственный, но способный действовать… да, приставить к культяшке плётку — очень дельная мысль.

— Напомни мне при случае поинтересоваться твоими мыслями о ранениях в живот, — проговорила Элиза и тут же пожалела о сказанном. Ей и без того было муторно. Они вышли в Ла-Манш, ветер усилился, она сидела, с ног до головы закутанная в одеяла, словно обитательница пустыни — очень холодной пустыни.

Боб сощурился.

— За сегодня я много чего передумал по этому поводу, но вам не сказал.

Он имел в виду сцены, которые все они наблюдали, покуда «Арбалет» шёл на восток-северо-восток вдоль Котанена — обрубленной культяшки, которую Франция тянула к Англии. Первые час-полтора они видели Шербур и море к северу, постепенно открывающееся по мере того, как таяли последние остатки четырёхдневного тумана. Здесь находилась большая часть англо-голландского флота. Сожжение «Солей Рояль» и атака баркасов в Шербурском заливе были элементом более обширного плана, представавшего тем чётче, чем дальше «Арбалет» отходил от берега. Англичане и голландцы отрезали от французского флота часть кораблей и теперь долго и нудно их уничтожали, стараясь всадить в противника столько ядер, чтобы потопить его или вывести из строя, пока он не укрылся под защитой береговых батарей. К тому времени, как Шербур растаял за кормой, сомнений уже не оставалось: эта часть флота, если и доберётся до порта, никогда больше не поднимет паруса. Вскоре «Арбалет» миновал мыс Барфлёр, и впереди открылся вид на большой залив, пятнадцать миль в ширину и пять в длину, втиснутый, как след от большого пальца, в восточный берег Котанена. Здесь-то, под защитой полуострова, и собрались транспорты, которые должны были забрать войска из лагеря под Ла-Угом. И здесь же укрылся адмирал де Турвиль с двумя десятками кораблей. Англо-голландский флот занял позицию напротив Ла-Уг, чтобы добить де Турвиля. Поскольку якорную стоянку защищали береговые батареи, в дело снова предстояло пойти баркасам. Другими словами, флот де Турвиля ждала судьба «Метеора». Элиза, как ни мало разбиралась во флотской тактике, видела её логику, словно расписанную на странице Лейбницем. Англичане не могут подойти к берегу из-за батарей. Де Турвиль не может вывести остатки флота из залива, поскольку неприятель в три или в четыре раза превосходит его численно. Очень скоро спущенные со всех англо-голландских кораблей баркасы устремятся к французской эскадре, словно воинство серых крыс. Не способным маневрировать или даже выбрать якоря на тесной стоянке французам остаётся лишь стоять на палубах в ожидании абордажного боя.

Никто не обращал внимания на безобидное контрабандистское судёнышко. «Арбалет» взял курс на север, миновал два отставших английских корабля и устремился к Портсмуту. Прежде чем залив перед Ла-Уг исчез за кормой, они увидели искорку огня, мчащуюся вдогонку шлейфу собственного дыма. Сожжение французского флота началось. Те, кто стоял на палубе «Арбалета», по крайней мере могли обратиться к этому зрелищу спиной и продолжить путь. Хуже пришлось Якову Стюарту в королевской походной палатке на холме у Ла-Уг. Он должен был наблюдать всю сцену до конца. При всём презрении к нему как человеку и королю Элиза почувствовала невольную жалость. Бежать из Англии в женском платье при Кромвеле, затем снова, с разбитым носом, во время Славной революции; проиграть битву при Бойне и с позором унести ноги из Ирландии, а теперь вот это. Покуда Элиза размышляла на вышеперечисленные темы, Боб Шафто неожиданно отпустил замечание касательно ампутации, из чего стало ясно, какой дух царил на палубах «Арбалета» по пути в Англию.


— Я очень много людей перевидал за свой век, живя среди бродяг и в полку. Поэтому память может шутить со мной шутки. И всё-таки мне кажется, что где-то я этого малого видел, — сказал Боб.

— Хлысторукого? Ты говорил, что видел его в Шербуре, когда он шпионил или глазел.

— Да, но когда я его там увидел, то подумал, что где-то он мне попадался.

— Возможно, он шпионил за мной в Сен-Мало, а ты видел его в один из прежних визитов. — Элиза тут же пожалела, что упомянула о визитах Боба в Сен-Мало; её беспрестанно мутило, и она проводила в гальюне больше времени, чем вся остальная команда, вместе взятая. Боб подозрительным образом воздерживался от замечаний по поводу её нездоровья, только смотрел понимающе. Был ранний вечер. Солнце клонилось к западу, превращая Англию в нагромождение бесформенных глыб и бросая золотистый свет на лицо Боба.

— Я поначалу думал вернуться.

— Ты хочешь сказать, завтра в Нормандию? А разве ты не в самовольной отлучке из ирландского полка? Тебя не выпорют или что там за это положено?

— Я придумал предлог, и меня отпустили. Ещё не поздно.

— Однако ты передумал.

— Чем ближе мы к Англии, тем больше она мне по душе. Я отправился во Францию по разным соображениям, и все они оказались неправильными.

— Ты рассчитывал быть ближе к Абигайль.

— Да. А вместо этого застрял в Бресте на полгода, потом в Шербуре на три месяца. С тем же успехом можно было не покидать Лондон. И неизвестно, куда нас пошлют теперь.

— Если то, что я слышала, верно, — сказала Элиза, — то этим летом основные боевые действия будут в Испанских Нидерландах. Покуда мы разговариваем, французы, наверное, окружают Намюр. Там скорее всего и граф Ширнесс…

— И Абигайль наверняка тоже, — предположил Боб. — Если он собрался в те края до конца лета, то уж точно взял всю прислугу. Для меня самый быстрый способ туда попасть — вернуться в Блекторрентский полк и отплыть в Испанские Нидерланды на денежки короля Вильгельма.

— Думаешь, твоя девятимесячная отлучка прошла незамеченной? Какая порка полагается за такое?

— Я шпионил во вражеском лагере для графа Мальборо, — объявил Боб, хотя, судя по тону и выражению лица, мысль эта посетила его только сейчас.

— Граф Мальборо смещён со всех постов, лишён всех воинских званий. Его место полковника в Блекторрентском полку наверняка продано какому-нибудь тори.

— Но когда девять месяцев назад я отбывал с разведывательной миссией, всё было иначе.

— Мне твоя затея кажется рискованной, — сказала Элиза, торопясь свернуть разговор, поскольку её снова сильно мутило.

— Тогда я провентилирую её с Мальборо, прежде чем возвращаться в полк, — отвечал Боб. — Вам всё равно в Лондон. Вы не откажетесь передать ему от меня записку?

— Поскольку ты не учён грамоте, то и писать её придётся мне?

Элиза отвернулась от Боба, высматривая подходящий шпигат. Она чувствовала, что не добежит до гальюна, тем более там уже засел французский матрос и с пением обстоятельно справлял в Ла-Манш большую нужду.

— Благодарю за любезное предложение, — отвечал Боб. — А поскольку где уж мне сочинить правильное письмо графу, может, вы его и составите?

— Я просто поговорю с ним, — сказала Элиза, опускаясь на четвереньки. То, что вслед за этим вырвалось из её рта, совершенно невозможно было бы представить графскому вниманию; однако данное обстоятельство Боб предпочёл не комментировать.

Лондон 4 июня по ст. стилю (25 мая по нов. стилю) 1692

А где люди строят на неправильных основаниях, там, чем больше они построят, тем сильнее развал.[167]

Гоббс, «Левиафан»

Элиза нервничала, что опаздывает, и ругала себя за несобранность, пока не выглянула в окно кареты и не увидела внизу реку, заполненную большими и малыми судами. В первый миг она не поверила своим глазам, потом сообразила, что улица, должно быть, Лондонский мост, а карета едет мимо промежутка между домами, в который видно Темзу. Зрелище это странным образом изменило Элизино настроение. Был полдень дня, который французы вместе с большей частью христианского мира считали четвёртым июня, англичане же — двадцать пятым мая. По какому календарю ни считай, срок предъявления векселей истекал в конце завтрашнего дня. Таким образом, она поспела в Лондон с запасом более чем в двадцать четыре часа. И это несмотря на то, что всю последнюю неделю — с того дня, как де Турвиль атаковал Рассела в Ла-Манше и спустился туман — была уверена, что опоздает и вся затея обречена. До сего мига Лондон казался бесконечно далеким и недостижимым. Теперь, добравшись до него, она не могла понять, из-за чего так изводилась. В конце концов, Лондон — большой город, и люди все время туда ездят, чему свидетельство — лес мачт в гавани. Может быть, Элизе он казался таким далёким из-за того, что в него так трудно было сбежать три года назад, когда её корабль захватил Жан Бар.

Так или иначе, она пересекла мост и оказалась в Сити раньше, чем добралась до конца своих рассуждений. Лошади, повинуясь хлопанью бича, тащили карету на Фиш-Стрит-Хилл. Элиза вспомнила, что велела кучеру ехать в Лондон, но не сказала куда. У неё не было на примете определённого места. Тем не менее, кучер явно знал, куда ехать. Он свернул влево, в щель между новыми (кирпичными, с плоскими фасадами, выстроенными после Пожара) зданиями. Щель разошлась и превратилась в чередование расширений и перехватов наподобие коровьего желудка. Всё это тянулось вдоль стены большого сооружения, похожего и вместе не похожего на церковь. Элиза устало вспомнила, что попала в страну, где церковь не одна. Она решила, что это молельный дом квакеров или каких-нибудь других сектантов. Так или иначе, после долгих кружений и протискиваний они подъехали к арке, над которой была закреплена вывеска: бурая, унылого вида лошадиная голова. Из арки вылетел привратник и едва не подрался с лакеем за честь распахнуть дверцу кареты. И неудивительно, ведь на ней красовался герб маркиза Равенскара, как догадывалась Элиза — чтимого завсегдатая «Бурой лошади», или «Старого мерина», или как там зовётся эта таверна…

— Добро пожаловать в «Голову клячи», сударыня, — сказал Роджер Комсток, маркиз Равенскар, выходя из дверей и кланяясь так низко, как человек его лет и достоинства может поклониться, не порвав подколенное сухожилие и не уронив в канаву парик.

Элиза высунула в открытую дверцу голову и плечи (практически всё, что она хотела показать, поскольку с гардеробом своим рассталась несколько дней назад). Ей следовало уделить нераздельное внимание Равенскару, однако она не удержалась и оглядела трактир.

— Нет, мадам, чувства вас не обманывают, здесь и впрямь так убого, грязно и тесно, как вам кажется. Никакие извинения не искупят того, что я посмел назначить вам встречу в таком месте. Однако здесь мне удобно было ждать, и — смотрите! — мы в двух шагах от Биржи.

Элиза проследила взгляд Равенскара. На вержение камня от трактира проулок расширялся в улицу, заполненную спешащей толпой хорошо одетых людей. Элиза в мгновение ока поняла, что это такое. Будь она набелена и нарумянена по версальской моде, грим бы спал с неё, как лёд с подтаявшей крыши. Ибо она сделала то, чего никогда не позволяла себе в Версале, — улыбнулась во весь рот. Улыбка была адресована Равенскару, который чуть не грохнулся в обморок.

— Напротив, милорд, никуда в Лондоне я так не стремлюсь, как на Биржу, а в нынешнем моём виде мне самое место в тёмной подворотне у входа в трактир «Голова клячи».

Равенскар пришёл в ужас и торопливо шагнул к барочной лесенке, которую лакеи поставили перед каретой. Если бы Элиза настояла, он бы помог ей выйти, но на самом деле маркиз своим телом загораживал ей путь.

— Я и мысли не допускал пригласить герцогиню в такой хлев! Я надеялся, что сударыня дозволит мне присоединиться к ней в карете и вместе отправиться в какое-нибудь более достойное место.

— Это ваша карета, сударь…

— О нет, сударыня, покуда вы здесь, она ваша, а я — ваш слуга.

— Тогда забирайтесь в эту чёртову карету. И опустите шторы, а то на меня нельзя смотреть на свету.

Равенскар исполнил всё требуемое. Карета двинулась.

— Очевидно, мой кучер сумел разыскать вас в Портсмуте?

— Это мы его разыскали. Наш шкипер не хотел заходить в Портсмут или в другой портовый город, только в известные ему укромные бухты. Оттуда мы наняли фургон.

Равенскар с любопытством огляделся.

— Мы?

— Я была с англичанином.

— Человеком знатным?

— Человеком полезным. Но несколько упёртым. Он решил во что бы то ни стало разыскать своего прежнего капитана. Как только мы добрались до Портсмута, он начал наводить справки об этом капитане, чья фамилия Черчилль.

Равенскар скривился.

— Графа Мальборо бросили в Тауэр!

— О чём я тогда знать не могла. Иначе бы предупредила своего спутника, чтобы он не произносил этого имени.

— Его заковали в кандалы?

— Да. Ибо, насколько я понимаю, Мальборо обвиняют в том, что он — якобитский шпион?

— Обвинение настолько нелепое, что мне стыдно его повторять. Однако подавляющая часть англичан склонна тем больше верить подозрению, чем оно абсурднее, и те, кто схватил вашего спутника в Портсмуте…

— Принадлежали к той же категории. Увидев человека, который прибыл из Шербура и спрашивает о Мальборо, они решили, что он шпион.

— Его ещё не повесили?

— Нет, и в ближайшее время не повесят, ибо на счастье подвернулся ваш экипаж. Я для них была просто девкой в мокром платье, но когда на сцену выехала роскошная карета с вашим гербом, а кучер начал обращаться ко мне «госпожа герцогиня Такая» и «госпожа герцогиня Сякая»…

— Всё переменилось.

— Всё переменилось, и я дала ретивым молодчикам понять, что не в их интересах вешать моего спутника. Однако теперь, когда я здесь, я бы хотела посетить Мальборо.

— Многие бы хотели, сударыня. Перед Тауэром стоит очередь экипажей. Вы знатнее почти всех в этой очереди, так что сможете занять место в начале. Но прежде, если позволите…

— Да?

Они ехали по периметру треугольника Корнхилл-Треднидл-Бишопсгейт, на двадцати акрах которого находилось больше денег, чем на остальных Британских островах. Примечательно, что они столько проговорили, прежде чем перейти к меркантильной теме.

— Понимаю, что крайне неучтиво с моей стороны об этом заговаривать, — сказал Равенскар, — но я на данный момент владею значительным количеством серебра. Весьма значительным. Мне сказали, что сейчас оно стоит много больше, чем три недели назад, когда я его покупал, но если, скажем, из Портсмута придет весть, что французское вторжение сорвалось…

— Ваше серебро будет стоить намного меньше. Да, знаю. Так вот, вторжение сорвалось.

Равенскар и впрямь подпрыгнул, как будто кто-то всадил ему в почку кинжал. Голос его обрёл визгливые нотки.

— В таком случае давайте нанесём визит некоему джентльмену, пока вы не распространили новость о…

— Я не имею ни малейшего намерения ускорять события, ибо новость очень быстро распространится сама, — сказала Элиза, чем нимало не успокоила Равенскара. — Однако пока вы не распространили эту новость, продав своё серебро, я хотела бы совершить небольшую операцию в Доме Хакльгебера — вы знаете, где он?

— О, это жалкая дыра! Если вам нужны в Лондоне карманные деньги, я отвезу вас в банк самого сэра Ричарда Апторпа, который охотно откроет вам кредит…

— Благодарю за любезное предложение, — отвечала Элиза, роясь в своей жалкой сумке и вытаскивая склизкий бумажник, — но я предпочитаю брать деньги на карманные расходы у своего банкира, то есть в Доме Хакльгебера.

— Прекрасно, — сказал маркиз Равенскар и застучал в крышу набалдашником трости. — В Дом Золотого Меркурия на Эксчендж-элли!


— Признаюсь, что смотрел в окно, хотя исключительно из опасений за вашу безопасность, — сказал маркиз Равенскар, — и то лишь после того, как прошло полчаса, ибо операция показалась мне довольно долгой.

Элиза только что вернулась в карету и ещё не закончила расправлять юбки. Она отсутствовала час двенадцать минут. Через десять минут Равенскар был на грани нервного срыва, через двадцать — близок к апоплексическому удару. За семьдесят две минуты он пережил все состояния духа, ведомые смертным, и ещё несколько, обычно зарезервированных для ангелов и демонов. Теперь он совершенно выдохся и чувствовал только усталость — ну и возможно, некоторый страх, что Элиза захочет отправиться ещё по какому-нибудь делу.

— Да, милорд?

— У этого малого был… ну, как бы сказать… несколько ошарашенный вид. А может, мне померещилось.

— Берегите ноги! — Предупреждение прозвучало сразу из уст Элизы и из уст одного из лакеев самого Равенскара, который нёс за Элизой большой ящик и сейчас убирал его в карету, но не выдержал и уронил на пол, так что весь экипаж закачался на рессорах. Одна из лошадей недовольно заржала.

— Куда ставить остальные, мадам? — спросил лакей.

— Там будут ещё?! — воскликнул Равенскар.

— Да, ещё десять.

— И что мы… простите, что вы будете делать с таким количеством… Десять, я не ослышался? Умоляю, скажите, что это медь.

Элиза носком туфли приподняла крышку. Давно маркиз Равенскар не видел сразу столько свежеотчеканенных пенни в одном месте. Он отвечал единственно возможным образом: абсолютным молчанием. Тем временем кучер ответил за него.

— Сюда нельзя, рессоры не выдержат! — крикнул возница. Он пытался успокоить усталых лошадей, почувствовавших, что карета становится тяжелее. Заскрипели запятки, и карета просела назад; следом, зловеще хрустя, начал прогибаться потолок.

— Позови извозчика! — крикнул маркиз и вновь перевёл взгляд на Элизу, умоляя ответить на заданный вопрос.

— Что я буду с ним делать?

— Да.

— Наверное, продам, тогда же, когда вы — своё. Это чуть больше, чем нужно мне на карманные расходы. Хоть я не прочь посетить модные лавки в Вест-Энде. Деньги, разумеется, принадлежат французскому королю, но я уверена, что он, со свойственной ему учтивостью, не отказался бы ссудить мне несколько фунтов стерлингов на новое платье.

— Как я, мадам, если потребуется, — сказал Равенскар. — Однако я, безусловно, уступаю первенство королю. — Он сглотнул. — Удивительное совпадение!

Сзади снова раздались грохот и звон: подъехал извозчик, и лакей грузил на него новые сундуки с деньгами. Звуки отвлекали Равенскара, мешая ему выстраивать предложение.

— По пути к модным лавкам Вест-Энда мы проедем мимо банка Апторпа, где…

— Понимаю. Вы хотите продать серебро. Ещё рано.

— Рано?!

— Представьте себе капитана, идущего в бой. Все его пушки заряжены и готовы к бортовому залпу. Если он не выдержит и выстрелит слишком рано, ядра упадут в воду, не долетев до цели. Хуже того, у него не будет времени перезарядить пушки. Так и сейчас.

Судя по лицу Равенскара, слова Элизы его не убедили.

— После нашего с вами эпистолярного флирта, доставившего мне столько приятных минут, — сказала Элиза, — я бы не хотела обнаружить, что вы страдаете ранним семяизвержением.

— Мадам! Я не знаю, как выражаются дамы во Франции, но в Англии…

— Полноте. Это фигура речи, ничего более.

— И не слишком точная, ибо я рискую куда большим, чем вам думается…

— Я знаю, чем вы рискуете.

Элизу отвлёк шум за дверцей кареты. Из Дома Хакльгебера выбежал человек, одетый по-дорожному, и замахал извозчику. Их вокруг было в избытке — судя по всему, уже прошёл слух, что здесь с неба сыплются монеты. Через некоторое время человек в дорожном платье отъехал.

— Это один из тех немцев, чьи крики доносились из дома? — спросил Равенскар.

Элиза посмотрела ему в глаза.

— Вы слышали их здесь?

— Мадам, я услышал бы их в Уэльсе. Из-за чего они так?

Элиза поманила кого-то пальцем, потом закивала, словно говоря: «Да, да, я тебе». В окошке появилось лицо извозчика — шляпу он держал в руках.

— Езжай за тем немцем, пока он не взойдёт на борт судна. Смотри за судном, пока оно не исчезнет из виду. Потом отправляйся в… как зовётся ваш разбойничий вертеп, милорд?

— «Голова клячи».

— Отправляйся в «Голову клячи» и передай для маркиза, что его корабль прибыл. Там кто-нибудь будет ждать — он добавит тебе ещё. — Элиза, не глядя, вытащила из сундука горсть монет и бросила извозчику в шляпу.

— Всенепременно, миледи!

— Вероятно, это будет грейвсендский паром, но, может быть, тебе придётся доехать до Ипсвича или дальше, — добавила Элиза, отчасти чтобы объяснить свою щедрость — по тому, как поперхнулся Равенскар, она поняла, что переплатила.

Извозчик умчался, будто им выстрелили из мортиры. Элиза обернулась к Равенскару.

— Вы спросили, из-за чего немцы подняли крик?

— Да. Я боялся, что вынужден буду отправиться в дом и кого-нибудь там проткнуть.

Он похлопал по ножнам шпаги.

— Все они задавали дерзкие вопросы, что я намерена делать с серебром.

— А вы ответили…

— Я с видом равнодушного высокомерия притворилась, будто не понимаю никаких языков, кроме того, на котором говорят в Версале.

— Ясно. Так они поверили, что вторжение началось!

— Я не могла читать их мысли, милорд, а если б и могла, то не захотела бы.

— И они отрядили гонца на Континент. Вы упомянули Ипсвич — то есть он направляется в Голландию. И зачем?

Элиза пожала плечами.

— За остальными, полагаю.

— За остальными немцами?!

— За остальными четырьмя пятыми причитающейся мне суммы.

Всякий, стоящий снаружи, заметил бы, что карета качнулась. Всё тело маркиза Равенскара свела нервная судорога. Ему потребовалось несколько мгновений, чтобы обрести дар речи, и заговорил он из распростёрто-полулежачего положения.

— И что, прах меня побери, вы будете делать с таким количеством серебра?

— Скорее всего, обменяю его на переводные векселя, которые можно отвезти во Францию.

— Откуда деньги изначально и посылали. Зачем столько хлопот?

— Теперь вы задаёте дерзкие вопросы, — сказала Элиза. — Вас должно заботить одно: Хакльгеберы убеждены, что высадка началась. Сейчас они, вероятно, пытаются купить серебро в Лондоне. В итоге все будут думать, что вторжение началось, пока не придёт прямое опровержение. Ваше серебро только начало расти в цене.

— На самом деле меня заботит ещё одно обстоятельство, — заметил Равенскар. — Мы сидим посреди улицы с несметным количеством серебра. Нельзя ли отвезти его куда-нибудь под защиту стен, замков и пушек?

— В любое место, которые вы сочтёте надёжным, сударь.

— В Тауэр! — приказал Равенскар, и карета тронулась, позвякивая серебром.

— Прекрасно, — сказала Элиза. — Полагаю, стен и пушек там предостаточно, а я смогу навестить заодно милорда Мальборо.

— Рад служить, мадам.

Грешем-колледж 10 (20) июня 1692

Даже Соломон нуждался в золоте для украшения Храма, если не получал его чудом.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

— Моя радость от встречи с мсье Фатио уступает лишь изумлению при виде его прославленного спутника! — всё, что Элиза смогла выговорить, когда Фатио появился с человеком, в котором она по длинным седым волосам узнала Исаака Ньютона.

Встреча вышла очень неловкой даже по меркам учёного мира. Элиза была в Лондоне уже две недели. Первые дни ушли на покупку платьев, поиски жилья, сон и тошноту — она, очевидно, была беременна. Затем Элиза разослала записки немногочисленным лондонским знакомым. Почти все ответили в тот же день. Письмо от Фатио принесли только сегодня — просунули под дверь, пока она стояла на коленях перед ночной посудиной. Учитывая, сколько времени прошло, естественно было ожидать, что послание будет безупречным, составленным после множества черновых вариантов, — но нет, в короткой записке на вырванном из тетради листке Фатио звал Элизу немедленно приехать в Грешем-колледж. Так она и поступила, отложив все дела, а в итоге прождала в библиотеке час. Наконец Фатио явился, взмыленный, раскрасневшейся, словно прискакал на поле боя. И приволок с собой седовласого джентльмена.

Некоторое время он стоял между ними, потом вспомнил свои манеры, поклонился Элизе и сказал по-французски:

— Сударыня. Я каждый день вспоминаю наши приключения в Схевенингене, так что моя радость при встрече с вами понятна.

Слова были явно отрепетированы заранее и произнесены слишком быстро, чтобы счесть их искренними. Прежде чем Элиза успела ответить, Фатио отступил в сторону и указал на спутника.

— Позвольте представить вам Исаака Ньютона, — объявил он и перешёл на английский. — Исаак, честь имею представить вам Элизу де Лавардак, герцогиню Аркашонскую и Йглмскую.

Пока Элиза и Ньютон делали реверанс и кланялись соответственно, Фатио не сводил глаз с Элизиного лица.

Фатио нравился Элизе, но она помнила, что в его присутствии ей всегда было немного не по себе. Николя Фатио де Дюийер был вечным актером итальянской оперы, разыгрывавшейся исключительно в его голове. Сегодняшнюю встречу в библиотеке Грешем-колледжа он срежиссировал до последней мелочи. Герцогиню спешно вызывают в библиотеку Грешем-колледжа загадочным письмом. Та час томится в неизвестности — драматическое напряжение растёт, — и тут вбегает Фатио, весь красный от сверхъестественных усилий, ведя самого Великого Человека. Положение спасено! Получилось и впрямь драматично, но какие бы чувства Элиза ни испытывала, она предпочла держать их при себе, поскольку Фатио изучал её пристально, как голодный — закрытую устрицу.

Ньютона притащили сюда силком — это было очевидно. Однако когда он увидел Элизу во плоти и она обрела для него конкретность, всякое недовольство исчезло. Ему оставалось лишь вспомнить, зачем его сюда привели.

Они уселись вокруг стола, в одинаковые кресла, без различия в званиях. Ньютон рассматривал подпалину на столе и минуту-две собирался с мыслями. Элиза и Фатио заполняли молчание светской болтовнёй. Наконец Ньютон взглянул на ближайшее окно, и лицо его приняло такое выражение, будто он готов что-то сказать. Фатио оборвал фразу на полуслове и обернулся к Ньютону.

— Я буду говорить так, будто всё, сказанное Николя о вашем уме и образованности, верно, — начал Ньютон, — не уклоняясь в полуправду и не возвращаясь вспять для скучных разъяснений, как в беседе с какой-нибудь другой герцогиней.

— Я постараюсь быть достойной комплиментов Фатио и вашего уважения, — проговорила Элиза.

По-видимому, именно такой ответ Ньютон надеялся услышать; он кивнул и даже почти улыбнулся, прежде чем продолжить.

— Я прямиком обращусь к алхимии и к тому, почему её чту. Иначе вы возомните меня безумцем; возомните потому, что все алхимики, которых вы встречали, — шарлатаны либо обманутые ими глупцы. По ним вы судите об алхимии и её приверженцах.

Вы дружны с Даниелем Уотерхаузом, который не любит алхимию и считает время, проведенное мною в лаборатории, потерянным для натурфилософии. Он даже поджёг мою лабораторию в 1677 году. Я его простил, он же так и не простил мне мои продолжающиеся занятия алхимией. Возможно, он словами или жестами внушил вам, сударыня, свои взгляды.

Вы также дружны с Лейбницем. Некоторые хотят убедить меня, будто Лейбниц — мой враг. Я так не думаю.

Говоря это, Ньютон посмотрел прямо на Фатио. Тот побагровел и отвёл взгляд.

— Я говорю, что сохраняется произведение массы и скорости; Лейбниц говорит, что сохраняется произведение массы и квадрата скорости. Сдаётся, что оба мы правы и, объединив два этих принципа, сможем создать науку динамику — пользуясь термином Лейбница, — которая будет больше, нежели сумма своих составляющих. Так что Лейбниц не убавил от моих трудов, а прибавил к ним.

Равным образом он не убавить домогается от «Математических начал», но прибавить то, чего им явно недостаёт, — объяснения причин и оснований силы. В этом мы с Лейбницем соратники. Я подобно ему тщусь раскрыть загадку силы, действующей на расстоянии, как та, что связует тяготеющие тела, или внутри и вокруг тел, как при соударении. Или как эта.

Ньютон протянул руку ладонью вверх. Элиза подумала было, что он приглашает её взглянуть на окно в стене над столом. Однако Ньютон повёл рукой, словно ловя комара, и остановил её. На бледной, словно пергаментной ладони лежала маленькая радуга от какой-то неровности в стекле. Полоска света была неколебима, как гироскоп, хотя рука Ньютона дрожала. Такую оптическую иллюзию не создал бы ни один версальский живописец, сколько угодно поднаторевший в причудливых ложных перспективах и прочих обманах зрения. Элиза безотчётно протянула руки и поддержала дрожащую ладонь Ньютона.

— Я вижу, вы нездоровы, сударь, — сказала она, — это не дрожь от чрезмерного употребления кофе, а лихорадочный озноб…

Однако рука Ньютона была холодна.

— Мы все нездоровы, если на то пошло, — отвечал он. — И если некое поветрие выкосит нас всех, эти маленькие спектры будут перемещаться по комнате до скончания веков, не зная и не заботясь, ловят ли их живые человеческие руки. Наша плоть останавливает свет. Да, плоть немощна, но дух бодр, и размышляя над тем, что наблюдают наши плотские органы чувств, мы совершенствуем разум и возвышаем душу, пусть плоть наша стареет и увядает. Нет, у меня не лихорадка, сударыня. — Он убрал руку и вцепился в подлокотник, чтобы унять дрожь. Радуга теперь лежала у Элизы в горсти. — Однако я смертен и тщусь в отпущенные мне годы постичь тайну силы. Теперь помыслите о свете, который поймали в ладонь. Он промчался через сотни миллионов миль небесного эфира и не изменился ни на йоту. Земная атмосфера исказила его лишь самую малость. И вот, пройдя четверть дюйма оконного стекла, он отклоняется от курса и разлагается на цвета. Мы не замечаем этого за обыденностью, но задумайтесь, какого чуда мы свидетели! На всём своём долгом пути от Солнца свет не подвержен влиянию солнечного тяготения, столь мощного, что ему покорствует могучий Юпитер на куда большем удалении. А разве не воздействует на него притяжение Земли, Луны и других планет? Однако он совершенно к ним нечувствителен. Тем не менее, в куске стекла заключена сила, которая отклоняет его и разлагает на цвета. Как если бы ядро, выброшенное с бесконечной скоростью из сверхпушки, прошло чрез крепостные валы и бастионы, словно через их тень, но отклонилось и разбилось вдребезги от пёрышка в руке дитяти. Что, заключённое в заурядном оконном стекле, обладает такой силой, но не воздействует на меня и на вас? Или размыслите о кислотах, кои в считанные мгновения растворяют камни, от сотворения мира побеждавшие натиск стихий? Что властно уничтожить камень, созданный Богом, камень, способный удерживать вес пирамиды, останавливать огонь, отражать пули? Значит, в кислотах дремлет великая сила, способная сокрушить такую мощь. Вправе ли мы помыслить, что сила эта родственна или тождественна той, что отклоняет проходящий через стекло свет? И разве не должны задаваться подобными вопросами те, что величают себя натурфилософами?

— Ах, если бы все приверженцы алхимии ставили вопросы столь же чётко и с такой же ясностью излагали!

— Традиции алхимического искусства древни и необычны. Алхимики если и говорят, то загадочными иносказаниями. Не мне исправлять заведённый обычай; я могу лишь завершить делание и таким образом пролить свет на сокрытое дотоле во мгле. И в связи с этим деланием я имею сказать вам нечто насчёт золота, похищенного Джеком Шафто в Бонанце.

Поворот был столь неожиданным, что Элиза обмякла в кресле, словно брошенная тряпичная кукла. Фатио устремил на неё пристально-испытующий взор. Даже Ньютона, казалось, позабавило её смятение.

— Не знаю, сударыня, каким образом вы замешаны в эту историю, и не имею ни власти, ни желания выпытывать у вас правду. Довольно и того, что, по убеждению многих членов эзотерического братства, вы располагаете некими нужными нам сведениями, а коли так, в ваших интересах знать, почему алхимики так пекутся об этом золоте.

— Я знаю или подозреваю лишь то, что смогла вывести из слов и поступков людей, стремящихся им завладеть. Люди эти считают, что оно в отличие от обычного золота наделено некими сверхъестественными качествами.

Ньютон удивился.

— Я искренне не ведаю, что значит слово «сверхъестественный», — сказал он. — Однако вы не сильно заблуждаетесь.

— Я не хочу заблуждаться нисколько. Поправьте меня, сэр.

— Предтечей алхимиков был мудрый царь Соломон, строитель Храма, — начал Ньютон. — Страшась по младости лет не справиться с бременем царской власти, он вознёс Господу тысячу всесожжений, и Тот, явившись Соломону во сне ночью, сказал: «Проси, что дать тебе». И Соломон попросил дать ему не богатство и не могущество, а сердце разумное. И благоугодно было Господу, что Соломон просил этого, и дал Он ему «сердце мудрое и разумное, так что подобного тебе не было прежде тебя, и после тебя не восстанет подобный тебе». Третья книга Царств, глава третья, стих двенадцатый. Так имя Соломона стало означать мудрость — Софию. Как именуем мы любящих мудрость? Философами. Я — философ, и пусть мне никогда не достичь премудрости Соломона, ибо в процитированном стихе сказано прямо, что никто из потомков с ним не сравнится, я стремлюсь раскрыть часть того, что когда-то было явлено в воздвигнутом им Храме Премудрости.

Сказано также, что Господь дал Соломону богатства, хоть тот о них не просил. Соломон обладал золотом и, более того, обладал сердцем разумным; тайны вещества, подобные тем, что я указал вам в стекле и кислотах, вряд ли остались сокрыты от его взора. Все усилия алхимиков, в том числе и мои, — не более чем жалкие потуги повторить Великое делание царя Соломона в Храме. Тысячелетиями алхимики тщились вернуть утраченное после того, как Соломон окончил свои дни в Иерусалиме. По большей части они ничего не добились, хотя несколько великих — Гермес Трисмегист, Сендзивой, Чёрный Монах, Дидье, Артефий — пришли к сходным, если не сказать идентичным заключениям касательно последовательности шагов, надобных для Великого делания. Сейчас я очень близок… — Впервые с начала своей речи Ньютон запнулся. Он перевёл взгляд с Элизы на Фатио, кивком и легчайшим подобием улыбки включая того в разговор. — Мы очень близки к тому, чтобы достичь искомого. Мне говорили, сударыня, что некоторые довольно высоко ставят мои «Математические начала», но я скажу: они станут не более чем предисловием к моему следующему труду, если я сдвину Великое делание хотя бы на йоту. Дело бы значительно облегчилось, будь у нас хоть кусочек золота, дарованного Господом Соломону.

— Наконец-то я поняла, — сказала Элиза. — Вы и другие алхимики верите, что золото, похищенное Джеком Шафто и его пиратами в Бонанце, и есть золото царя Соломона, каким-то чудом сохранившееся на протяжении столетий. Оно чем-то отличается от того, что невольники португальцев добывают в Бразилии.

— Теория о том, в чём состоит это отличие, разработана очень подробно, но едва ли будет вам интересна, тем более, если вы считаете алхимию пустым делом, — вставил Фатио. — Она касается того, как частицы — атомы — золота соединены между собой, образуя сплетения, сплетения сплетений и так далее, и так далее, и что может заполнять полости либо проходить через ячеи этих структур. Довольно сказать, что Соломоново золото, не отличаясь от обычного внешне, имеет несколько больший удельный вес. И даже полный профан отличит его, если взвесит образец и рассчитает плотность. Крупная партия такого золота была обнаружена в Мексике несколько лет назад и доставлена в Испанию вице-королём, который намеревался продать его Лотару фон Хакльгеберу, но…

— Дальнейшее мне известно. Но как, по-вашему, золото царя Соломона оказалось в Новой Испании?

— Есть мнение, что Соломон не умер, а отправился на Восток, — сказал Ньютон. — Можете верить ему или не верить, но бесспорно, что вице-король владел золотом, имеющим необычно высокий удельный вес.

— И вы в этом уверены, потому что…

— Лотар фон Хакльгебер отправил в Новую Испанию трёх пробирщиков. Их измерения не оставляют места для сомнений.

— Хм… Неудивительно, что он так взбеленился, когда Джек увёл золото прямо у него из-под носа!

— Позвольте спросить, сударыня, получали ли вы в последнее время известия от упомянутого Джека Шафто?

— Полтора года назад он прислал мне подарок, который, правда, по дороге испортился и завонял, так что его сразу зарыли в землю. Мистер Ньютон, будьте покойны: я и несколько моих французских знакомых употребляем все старания, чтобы выяснить, где Джек. Пока это едва ли возможно, ибо его мотает по всем торговым портам Аравии. Однако как только я узнаю что-нибудь определённое…

Элиза не закончила фразу. Не потому, что её перебили — оба собеседника хранили молчание, — а из-за ужаса, который появился на их лицах, особенно на лице Ньютона, и взгляда, которым они обменялись.

Фатио, сообразив, что пауза неприлично затягивается, объяснил:

— Хуже всего будет, если пираты, не ведая, что попало им в руки, перечеканят Соломоново золото и пустят его на ветер. Ибо тогда оно рассеется по всему миру, смешается и сплавится с обычным металлом, так что его уже не удастся найти.

Фатио взглянул на Ньютона и, переменившись в лице, опустился на одно колено рядом с креслом учёного. Ньютон прикрыл дрожащей рукой глаза и безостановочно ёрзал в кресле, почти извивался ужом. Пот выступил у него на лбу, жилка на виске билась вдвое-втрое чаще, чем Элизин пульс. Казалось, Ньютон напрягает каждую унцию воли, чтобы удержать тело от состояния животного аффекта. Пока перевес был на стороне воли, но столь незначительный, что Ньютон, захваченный внутренним поединком духа и плоти, не видел и не слышал ничего вокруг.

Элиза встала.

— Позвать врача?

— Я его врач, — последовал ответ Фатио. Довольно странный из уст математика. Впрочем, возможно, он читал медицинские трактаты.

Дабы пациенту и врачу не пришлось вставать и церемонно раскланиваться, Элиза быстро сделала реверанс и вышла из комнаты.


Через полчаса она была в Доме Золотого Меркурия, где вместо составленных штабелями тяжёлых сундуков узрела необычное скопление английских стряпчих. Их было даже больше, чем клиентов — четырёх (надо полагать, немецких) банкиров. Трёх Элиза видела раньше, когда приезжала с маркизом Равенскаром, чтобы предъявить векселя к оплате. Четвёртый, самый старший, был ей не знаком. Элиза решила, что он приехал из Амстердама.

— Это торговый дом или картинная галерея? — осведомилась Элиза, отчасти чтобы нарушить молчание, которым её встретили. — Я ожидала увидеть стопки серебряных пенни до потолка, а созерцаю живописную группу, достойную кисти старых мастеров.

Никто не улыбнулся. Однако сцена и впрямь напоминала групповой портрет. Помещение было бы слишком тесным даже для булочной. Обстановку составляли две тяжёлые конторки, или bancas, и полки с амбарными книгами и свитками. Имелся и окованный железом сундук для незначительных выплат, однако операции с крупными партиями монет проводились обычно через большие златокузнечные лавки или банк Апторпа. Узкая дверь в задней стене вела на лестницу, которая почти сразу круто поворачивала, так что второй пролёт занимал почти четверть помещения. На этой-то лестнице две недели назад и стояли сундуки с деньгами. Однако сегодня никаких сундуков не было. На лестнице расположился старший банкир; отсюда он, как с помоста, мог видеть всё лондонское представительство Дома Хакльгебера. Дородный немец занимал всю ширину лестницы за дверью; выглядело это так, будто его затолкали в поставленный на попа гроб с открытой крышкой. Одутловатые щёки выпирали, образуя глубокие вертикальные расселины по сторонам верхней губы, высокой, отвесной и белой, как скалы Дувра.

Даже если бы Элиза не видела лондонского представителя и двух его помощников раньше, она тут же узнала бы их по напряжённым позам. Все они вынуждены были стоять спиной к старому банкиру навытяжку, как будто его голубые глаза буравят им позвоночник.

Стряпчих было пятеро. По возрасту, качеству париков и осанистости Элиза заключила, что двое — мэтры, остальные трое — мелкие служащие. Мэтры стояли плечом к плечу с клиентами, служащие, как пакля, были запихнуты в щели между конторками и под лестницей, так, что формой менее всего напоминали человеческие существа. Хорошо, что утренняя тошнота прошла, не то запахом кофе, табака, гнилых зубов и немытых человеческих тел Элизу бы вынесло на Эксчендж-элли, где с ней бы случился припадок похлеще, чем с Ньютоном. А так у неё просто были все стимулы закончить разговор как можно быстрее.

— Здесь столько людей, что нет места для серебра, — сказала она. — Могу ли я заключить, что всё оно отправлено на Монетный двор для чеканки денег?

— Сударыня, — начал лондонский представитель, буквально читая по писанному, то есть по заготовленной бумажке. — Две недели, истекшие с тех пор, как вы представили векселя к оплате, были насыщены событиями. Дозвольте мне вкратце их изложить. Вы прибыли в тот день, когда с минуты на минуту ожидалась весть о французском вторжении. Цена на серебро была высока. Вы предъявили пять векселей. Один подлежал немедленной оплате, и мы по нему рассчитались. Четыре других подлежали оплате четвёртого июня по английскому календарю, то есть сегодня. Поскольку в Лондоне серебра было не добыть, мы отрядили курьера в наше амстердамское представительство. Менее чем через двенадцать часов после прибытия гонца из порта вышло судно, нагруженное серебром в количестве, достаточном для оплаты всех ваших четырёх векселей. При нормальном ходе событий оно вскоре было бы в Лондоне, и серебро перечеканили бы на монеты задолго до истечения срока действия векселей. Однако по пути его атаковали и захватили военные корабли, несущие французский флаг. Серебро и судно доставили в Дюнкерк, где они находятся и по сей час. Поскольку разбой вершился под французским флагом, наши голландские страховщики объявили, что ущерб причинён в результате военных действий и согласно условиям договора не подлежит возмещению.

— Вы не пытались купить серебро в Лондоне? — спросила Элиза. — После того, как французское вторжение отменилось, местный рынок наверняка им перенасыщен. Я даже слышала, что маркиз Равенскар две недели назад продал всё серебро, сколько у него было.

— Весть о пиратстве достигла моих клиентов только вчера, — вступил в разговор поверенный — маленький, росточком чуть больше Элизы, с лисьей повадкой. — Нет надобности говорить, что мой клиент тут же употребил все старания, чтобы приобрести местное серебро; но способность моего клиента к такого рода приобретениям зависит от репутации его торгового дома, каковая, заметьте, определяется не реальным состоянием его дел, а мнением прочих банкиров Сити… — Тут он невольно покосился на окно, под которым уже начали собираться вышеупомянутые банкиры или их посыльные.

— А она пострадала из-за пиратов, или страховщиков, или кого там ещё, — проговорила Элиза голосом, полным такого детского изумления, будто эта мысль только что пришла ей в голову.

— Мой клиент не станет комментировать ваши домыслы, — сказал поверенный. — Однако я должен поправить вас в части словоупотребления. Вы сказали «пираты». Пират не подчиняется ни одному государю. В данном случае правильнее говорить «капер». Вам известно, чем капер отличается от пирата, сударыня?

— Ну разумеется. Капер действует под флагом той или иной страны и, по сути, принадлежит к её военному флоту.

— Такая осведомленность, возможно, объясняется вашим статусом супруги верховного адмирала Франции, под чьим началом служит капитан Жан Бар, похитивший серебро моего клиента.

— Этот негодяй неисправим! Всего три года назад он конфисковал всё моё состояние до последнего пенни! Рада слышать, что Дом Хакльгебера отделался куда меньшим ущербом.

— Это ещё как посмотреть, — сказал поверенный. — Богатство дамы заключено в её шкатулке с драгоценностями, но богатство банкирского дома в значительной мере зиждется на его репутации. Прямые убытки, такие, как потеря корабля с серебром, можно списать или даже возместить. Когда же знатная особа составляет изощрённый комплот, чтобы погубить доброе имя банкирского дома…

— Ужасно, я не могу больше соглашаться! — воскликнула Элиза. Все замолчали — к такому ответу они были не готовы. — Впрочем, позвольте сказать, что вы не правы, утверждая, будто богатство дамы заключено в шкатулке с драгоценностями. Как и у банкирского дома, её главное достояние — репутация. Богатство, отнятое три года назад Жаном Баром, для меня ничто. Куда больший ущерб моей репутации будет нанесён, если кто-то по злому умыслу или просто по неведению начнёт распространять слух, будто я преднамеренно обманула честный немецкий банк! Ваш клиент так не думает, сэр?

— Э… мой клиент не так хорошо владеет английским, как мы с вами. Прежде чем я смогу вам сказать, согласен он или нет с вашими утверждениями, я должен буду встретиться с ним приватно и позаботиться, чтобы ему перевели ваши слова. Будьте любезны, сударыня, продолжайте, но прежде учтите, что никакие прежние высказывания моего клиента не могут и не должны толковаться как прямое или косвенное обвинение вас в мошенничестве.

— Вы очень меня успокоили. Так или иначе, именно с целью предотвратить такой урон моей репутации я и примчалась сюда нынче утром.

— Неужто?

— Ну разумеется! Мне сообщили, что для Дома Хакльгебера наступили трудные времена. Лотар фон Хакльгебер, по слухам, человек мстительный и беспринципный. Первой моей мыслью было, что он попытается спасти свою репутацию, замарав мою, что было бы крайне несправедливо, учитывая, что он вступил в сделку по своей воле, на собственных условиях, прекрасно осознавая риск. Как бы то ни было, суть в том, что я здесь, в Лондоне, одна, беззащитная, не имеющая другого достояния, кроме титула герцогини Йглмской, дарованного мне королём Вильгельмом.

— Мы прекрасно знаем ваши титулы, сударыня, — и английский, и французский, а равно и то, за что вы их получили.

— И я здесь, чтобы предложить решение.

— И что же вы предлагаете?

— Причина, по которой требовалось серебро, отпала. Однако векселя предъявлены, приняты и для сохранения репутации Дома Хакльгебера должны быть оплачены в Лондоне до исхода сегодняшнего дня. Я предлагаю изменить условия оплаты. Франция больше не нуждается в этом серебре, но ей постоянно нужен лес — сейчас более чем когда-либо, поскольку немалая часть её флота сожжена у Шербура и Ла-Уг. Она закупает лес через «Компани дю Норд», ведущей дела через торговцев-гугенотов на севере. Эти торговые дома имеют представительства в нескольких шагах отсюда. По дороге к вам я случайно встретила мсье Дюрана, здешнего агента одной из таких фирм. Я прихватила его с собой. — Элиза помахала рукою в окно. Тут же дверь отворилась, и всё оставшееся место в Доме Золотого Меркурия занял носатый седой господин без парика. — Позвольте представить мсье Дюрана из фирмы «Дюран и сыновья», действующей в Лондоне, Стокгольме, Ростоке и Риге, — сказала Элиза. — Я поведала ему о случившемся — хотя большую часть он, как и все на Эксчендж-элли, уже знал. Мсье Дюран весьма красноречиво меня уверил, что питает к Дому Хакльгебера глубочайшее уважение, которое не поколеблет один несчастливый случай пиратства. Посему он готов организовать поставку леса «Компани дю Норд» при условии, что ему передадут четыре оставшихся векселя. Другими словами, он готов принять гарантии вашего торгового дома взамен наличного серебра. Обязательства Дома Хакльгебера будут исполнены до конца дня, и ничья репутация не пострадает — завтра, как и вчера, Лотар фон Хакльгебер будет Ditta di Borsa, а краткий миг сомнений в его надёжности, потребовавший пригласить столько уважаемых юриспрудентов, если и останется в памяти, то лишь как очередной пример необъяснимой паники, которой так подвержены рынки по всему миру.

Теперь всё это предстояло объяснить тучному немцу в дальнем конце комнаты. По его возрасту, манере держаться и заискивающему отношению остальных Элиза предполагала, что он подотчётен лично Лотару фон Хакльгеберу. Старший банкир явно почти не знал английского, что до сей минуты было ему скорее на руку: он оценивал общее настроение присутствующих, борьбу воль и баланс сил. Он увидел, как Элиза вошла в помещение, где царил дух осаждённого бастиона. Однако она изумила противников, когда не воспользовалась своим преимуществом и предложила мировую. Изумление сменилось облегчением, когда появился мсье Дюран. Всё это старый банкир наблюдал, не понимая частностей; чем больше его подчинённые успокаивались, тем подозрительнее становился он сам. Теперь он выслушивал на немецком условия мировой, и условия эти явно ему не нравились.

— Должны ли мы понимать, — перевёл его ответ лондонский представитель, — что Франция получит — вдобавок к уже вам вручённым ста тысячам ливров и четырёмстам тысячам ливров, находящимся сейчас в Дюнкерке, — ещё на четыреста тысяч ливров балтийского леса, и всё это в обмен на пятьсот тысяч ливров во французских правительственных обязательствах?

— Я посоветовала бы вам так не кричать, — сказала Элиза. — Голоса слышны на улице, а на Эксчендж-элли собрались люди из Сити, до которых дошли слухи о несостоятельности Дома Хакльгебера. Как только я переступлю этот порог, меня начнут допрашивать с пристрастием, как узника Инквизиции, сумели ли Хакльгеберы выполнить свои обязательства. Благодаря любезному предложению мсье Дюрана я могла бы ответить положительно. — Она полуобернулась к двери и положила руку на задвижку. В помещении сразу стало темнее — дельцы на улице, заметив Элизино движение, придвинулись ближе к окнам, заслоняя свет. — Мне непонятны ваши слова о четырёхстах тысячах ливров там и тут; я всего лишь женщина и ничего не смыслю в цифрах.

Задвижка под её рукой щёлкнула, как взводимый курок. Сзади оглушительно взревели по-немецки. Элиза не разобрала слов, но в следующий миг к ней подскочил поверенный:

— Мой клиент готов рассмотреть предложение и охотно его примет, буде удастся согласовать взаимоприемлемые условия.

— Тогда, пожалуйста, согласуйте их с мсье Дюраном, — сказала Элиза, — а я выйду подышать воздухом.

— И?..

— И объявить лондонскому Сити, что Дом Хакльгебера по-прежнему Ditta di Borsa, — добавила Элиза.


— Что вы там кричали через плечо, когда выходили в дверь? — спросил Боб Шафто. — Я не разобрал вашего французского.

— Да ничего особенного, просто вежливо распрощалась, — сказала Элиза. — Поздравила старичка с тем, как ловко он всё уладил, и выразила надежду на дальнейшее сотрудничество.

— А что он на это ответил?

— Ничего, просто устремил на меня полный благодарности взгляд.

— Вы говорили раньше, в Сен-Мало, когда мы… — начал Боб и тут же сбился с мысли, посмотрев на Элизин живот.

— Когда мы были вместе.

— Да, и вы сказали, что хотите наступить Лотару на горло. И вроде своего добились. Но вы его отпустили?

— Ну уж нет! — воскликнула Элиза. — Каждая сделка — палка о двух концах…

— Отлично. Запомню. Но я всё равно ничего не понял.

— Лотар тоже.

— Вы вернётесь во Францию?

— В Дюнкерк, — отвечала Элиза. — Навестить капитана Бара и сказать маркизу д'Озуару, что он получит свой лес. А ты, сержант Боб?

— Останусь пока здесь. Я раза два навещал мистера Черчилля в Тауэре, и, попомните мои слова, скоро он оттуда выйдет.

— Судебное преследование против него выродилось в фарс, который, конечно, импонирует английскому чувству юмора, но всем уже изрядно надоел.

— А тем временем Людовик осадил Намюр, не так ли? И люди спрашивают, почему Вильгельм под смехотворным предлогом держит лучшего своего военачальника за решёткой, когда по другую сторону Ла-Манша идёт война. Нет, сударыня, если я вернусь в Нормандию, мне придётся давать какие-то объяснения. Меня могут даже повесить за дезертирство. Мой ирландский полк заслали бог весть куда — насколько я знаю, они на юге, на Савойском фронте, в миллионе миль от места, куда я стремился попасть. Но вскоре армию возглавит Черчилль, и я вместе с ним отправлюсь во Фландрию. Мы сойдёмся с французами на каком-нибудь узком клочке земли. Я буду рассматривать вражеские знамена, пока не увижу штандарт графа Ширнесского…

— И что тогда?

— Ну, найду какой-нибудь способ наступить ему башмаком на горло. А после мы поговорим об Абигайль.

— Ты уже пытался проделать это с его братом — прежним владельцем Абигайль. Он чуть тебя не убил; Абигайль всё ещё в неволе.

— Я не говорю, что план хорош, но это какой-никакой план.

— Почему бы мне просто не выкупить её у Ширнесса?

— Возникнут вопросы. Что вам до какой-то английской рабыни?

— Это моё дело.

— А вызволить Абигайль — моё.

— Согласилась бы Абигайль с тобой? Или предпочла бы план, который наверняка принесёт ей свободу?

Боб почернел лицом. Некоторое время он перебарывал досаду, потому усмехнулся.

— Да что толку молоть языком, если вы всё равно будете поступать, как вам заблагорассудится? Что ж, отправляйтесь в Дюнкерк. Но если вам есть дело до моего мнения, то позаботьтесь о себе, а не обо мне. Вы, как я понимаю, сейчас в деликатном положении. Вот и всё.

— Я постоянно в деликатном положении, — отвечала Элиза, — но мужчины замечают это, когда им самим удобно.

Боб снова усмехнулся. Элизу это вывело из себя.

— Давай поговорим начистоту, — сказала она, — поскольку дальше нам в разные стороны: тебе в Тауэр навещать командира, мне — в порт договариваться об отъезде в Дюнкерк.

Они как раз подошли к перекрёстку, где Грейт-Чёрч-стрит меняет название на Фиш-стрит и устремляется вниз к Лондонскому мосту. Справа начинался Большой Истчип; дальше он под именем Малого Истчипа тянулся до самого Тауэра. Чуть ниже высилась огромная одинокая колонна, отбрасывавшая вдоль улицы длинную тень. Они вышли аккурат к тому месту, где четверть столетия назад начался Великий Пожар. Колонну Гук с Реном возвели в память о нём.

— Когда вы предлагаете поговорить начистоту, я знаю, что надо на что-нибудь опереться, — сказал Боб и, кроме шуток, прислонился спиной к каменной стене.

— Ты видел, как меня рвёт, и решил, будто я беременна. Мысль эта крепко засела у тебя в голове, поскольку ты знаешь, что Абигайль заразилась от Апнора сифилисом и вряд ли родит тебе детей, даже если ты вырвешь её у графа Ширнесского. Я стала для тебя не «Элиза, баба, с которой я время от времени долблюсь», а «Элиза, будущая мать моего единственного ребёнка». Это затуманило твоё сознание, и ты стал выдумывать прожекты, которые вряд ли принесут Абигайль свободу. Так знай, что позавчера у меня случился выкидыш. Плод, который мог быть от тебя, от моего мужа или от нескольких других мужчин, теперь с ангелами. Я ещё рожу мужу здорового наследника, но для этого должна понести сразу по возвращении во Францию. Может, я соблазню Жана Бара, может, маркиза д'Озуара, может, какого-нибудь моряка, который глянется мне на улице. В любом случае не надейся получить отпрысков отсюда, — Элиза положила руку на корсет, — потому что мне надоело быть третьей в жизни Боба Шафто и Абигайль Фромм. Надоело быть опиумным эликсиром, утишающим твою боль и рождающим в твоём мозгу фантастические стратагемы, от которых не будет проку ни тебе, ни ей. Абигайль, возможно, тебя ждёт. Я — нет. Поступай как знаешь.

Она скрылась с Бобовых глаз раньше, чем слова её проникли в его сердце, потому как была женщина маленькая, проворная и растворилась в толпе на Фиш-стрит, словно крупинка сахара в струе кипятка. Боб не двигался, но стоял, прислонясь к стене, пока хозяин дома — страховщик — не выглянул в окно и не посмотрел на него так, как смотрят джентльмены на бродяг, когда тем пора проваливать. Боб, старый солдат, умел переставлять ноги и против воли. Он отлепился от стены, свернул за угол и двинулся через Малый Истчип к Тауэру, где ждал его командир.

Книга четвёртая Бонанца

Ахмадабад, Могольская империя Сентябрь 1693

Когда люди бегут от опасности, им свойственно убегать дальше, чем нужно.

«Беды, которых можно справедливо ожидать от правительства вигов»,

Приписывается Бернарду Мандевилю, 1714

Каждое утро толпа разъярённых индусов сходилась перед лазаретом в надежде потолковать с Джеком, когда тот будет входить, поэтому он всякий раз приходил чуточку раньше и украдкой проскакивал в заднюю дверь, через которую выносили говно и вносили корм. Собственно, Джек подпадал под одну из упомянутых категорий и потому с полным основанием проникал в лечебницу с чёрного хода. Он шёл через внутренний двор, держа руку перед лицом, как забрало, чтобы пробиться сквозь тучу оводов. По крайней мере хотелось верить, что это оводы.

Его появление примечали и обсуждали между собой мучимые бессонницей лошади и верблюды в стойлах. Одни из них стояли на перевязанных ногах, другие были подвешены к станкам. Здесь же содержалась и тигрица, страдающая от флюса, но в клетке и в отдельном строении, чтобы её запах и почти беззвучные зевки не сеяли панику среди копытных. Лошадь, стоящая на передних ногах и брыкающая задними, опасна; лошадь, подвешенная за брюхо и брыкающаяся всеми четырьмя конечностями, опасна, как телега афганцев.

В помещении насекомых было не меньше. Отчасти потому, что в этой части света различия между улицей и помещением не слишком строги. Да, пространство разделено стенами и перегородками. Однако они сплошь в дырьях (искусно выточенных лучшими резчиками по камню, но всё равно дырьях), чтобы впускать снаружи воздух и свет, а также (думал Джек в минуты особого раздражения) чтобы здание не лопнуло, когда его жильцы пердят. Они все жрали бобы или, во всяком случае, кучу чего-то бобового, будто голодные. Впрочем, если подумать, они и были голодные.

Так или иначе, тёмная галерея, куда вступил Джек, гудела от мух; словно картечь на излёте, они вгрызались в его бритую голову, от чего кожа немедленно вспухала волдырями. Мухи слетались сюда со всей Индии на запах больных и раненых животных, их корма и экскрементов; лазарет с его лёгким каменным кружевом вместо стен, подобно огромному кадилу, благоухал на весь Ахмадабад.

Мимо мангуста с гноящимся глазом, мимо чесоточного шакала, мимо полупарализованной королевской кобры, мимо страдающей раком костей циветты в облаке мускусного аромата, мимо раненного копьём карликового оленька, и вот уже Джек в комнате, где в клетках из гнутого бамбука проходят лечение от переломов разнообразные пернатые твари. Павлин, у которого шея была насквозь проткнута стрелой, расхаживал по комнате, натыкаясь на предметы, цепляясь за клетки и возмущённо вскрикивая. Джек обошёл его подальше, чтобы не получить столбняк от наконечника стрелы, если павлину вздумается круто повернуть рядом с его коленями.

Через хлипкую дверь в помещение, от пола до потолка заполненное совсем уж маленькими клетками с больными и ранеными мышами и крысами. Судя по звукам, часть из них страдала бешенством. Чем меньше здесь находиться, тем лучше. Джек скользнул в следующую дверь и спустился по каменной лесенке.

Его обдало запредельным смрадом — не от зверей и даже не от рептилий, а от совершенно иного разряда живых существ. По пути сюда Джек дышал носом, сейчас закрыл лицо рукой и принялся дышать через сгиб локтя. Ибо воздух в этой самой внутренней части лазарета примерно наполовину (по его оценкам) состоял из насекомых — сплошного облака, гудевшего так, словно Джек взбирается по органной трубе. Если бы хоть одна букашка залетела ему в ноздрю и повредила лапку, выбираясь из носовой щетины, смотрители бы это заметили, и Джек бы лишился работы. По той же самой причине он теперь не ступал, а шаркал босыми ногами, раздвигая позёмку насекомых на полу и надеясь, что сейчас в ней нет скорпионов.

— Джек Шафто для несения службы прибыл! — заорал он. Главный врачеватель насекомых, а также его подчинённые всех уровней иерархий и субъиерархий спали под москитными сетками, притулившимися по углам больничного покоя, словно остроглавые привидения. Сетки закачались и задрожали, выпуская из себя сонных индусов. Джек разделся до кожаного мешочка на шнурке, которым защищал остатки своего мужского достоинства, и бросил кому-то одежду (кому именно, его не заботило — в Индии столько людей, что, если протянуть вещь и оглядеться выжидательно, кто-нибудь непременно её подхватит).

Мальчик принёс обычное снадобье и держал кокосовую скорлупу у Джековых губ, пока другие полоской ткани связывали тому руки за спиной. Джек привычно сдвинул ноги, чтобы связали и щиколотки. Потом прикончил питьё (считалось, что оно питает и восстанавливает кровь) и упал головой вперёд. Множество маленьких тёплых рук подхватили его и бережно опустили на пол (с которого перед тем не менее бережно смели всех насекомых). Связанные щиколотки подняли к кистям и скрутили вместе над голыми ягодицами. Голову тем временем обмотали кисеёй, закрыв рот, глаза и нос.

Сверху, судя по скрипу, поворачивался деревянный брус, который моряки назвали бы реем. Через блок на конце бруса перекинули прочную верёвку, привязали её к путам, соединяющим руки Джека со щиколотками, потом два раза обмотали вокруг живота.

Послышались более низкие звуки: блок заскрипел, верёвка натянулась, рей защёлкал и застонал. Джек взмыл в воздух. Теперь рей поворачивался, Джек скользил на ладонь от пола. Хихикающие мальчишки, шаркая, двигались за ним. В следующий миг они отстали; пол кончился, и Джек повис над ямой, каменным резервуаром ярда четыре в поперечнике и чуть меньше четырёх ярдов глубиной. Индусы ловко придержали Джека шестами, чтобы не вращался, и начали опускать. Для этой главной части операции зажгли множество факелов. Повязка на глазах приглушала их свет и мешала видеть ясно, что было и к лучшему. Индусы травили верёвку с величайшей осторожностью, следя, чтобы под Джеком не оказалось ни одной козявки. Впрочем, они занимались этим несколько раз на дню, из поколения в поколение от начала времён и достигли в своём деле совершенства. Джек опустился на песчаный пол, никого не раздавив.

Тогда из щелей, ямок, канавок и лужиц, из гнилушек и прелых плодов, из гнёзд и песчаных кучек поползли, запрыгали и полетели исполинские многоножки, полчища блох, личинки и крылатые насекомые — короче, всевозможные кровососущие твари. Джек почувствовал, как на загривок к нему спикировала летучая мышь, и расслабил мускулы.

— Этот блестящий жук, пирующий на твоей левой ягодице, с виду ни чуточки не больной! — с мелодичным акцентом произнёс по-английски странно знакомый голос. — По-моему, Джек, его надо гнать в шею.

— Я нимало не удивлён. Вся страна кишит лодырями и тунеядцами — вроде того сброда у ворот.

— Те, кого ты назвал сбродом, — неприкасаемые из джати свапак, — сказал Сурендранат (Джек наконец-то его узнал).

— Они постоянно мне это твердят — и что?

— Пойми, свапаки — очень древняя джати. Они принадлежат к шудрам ахирам, пастухам из племени винхала, шестнадцатой ветви седьмого клана агникул.

— И?..

— Они делятся на две большие группы: чистых и нечистых; первая включает тридцать семь разрядов, вторая — девяносто три. Шудры ахиры входили в число тридцати семи, пока в конце третьей юги не переселились из Анхалвары и не смешались с жалким племенем мульграшей.

— И что с того?

— Джек, пойми, просто чтобы представить себе общую картину, что даже презираемые ими вирды считают этих людей дхангами самого низкого разбора (хотя несравненно выше дхомов!). А дханги, да будет тебе известно, вступали в браки с кальпасальхами из Калапура, которых чурались даже обезьянолюди хари, — теперь ты видишь, насколько они ничтожны?

— И в чём суть?

— Суть в том, что шудры ахиры были пастухами с зарождения золотого яйца, а свапаки с тех же времён…

— …кормили кровососущих насекомых в звериных лечебницах, которые содержат представители какой-то другой касты… да, да, знаю, мне это долго и скучно растолковывали. — Джек дёрнулся: какая-то личинка прогрызла ему ногу с внутренней стороны бедра и присосалась к артерии. — Но за столько тысячелетий они совершенно обнаглели, стали выкобениваться, требовали от здешних браминов непомерной оплаты, день-деньской слонялись по улицам и выпрашивали у прохожих подаяние…

— Ты говоришь как богатый франк о бродягах.

— Если бы тыща паразитов не пила сейчас мою кровь, я бы обиделся, а так твои издёвки нисколько меня не ранят.

Сурендранат рассмеялся.

— Прости. Когда я узнал, что ты устроился сюда, я подумал, будто ты дошёл до последней черты отчаяния. Теперь я вижу, что ты гордишься своей работой.

— Мы с Патриком — ой! — готовы трудиться за более умеренную плату, чем эти бездельники у входа, и считаем себя профессионалами.

— Можете считать себя покойниками, если не уберётесь из Ахмадабада, — сказал Сурендранат.

Сверху донеслись приказ на гуджарати и долгожданный скрип блока. Верёвка натянулась и оторвала Джека от пола. Он заизвивался, по возможности стряхивая насекомых.

— Брось! Они мушку боятся раздавить, что они сделают двум людям?

— Ой, Джек, им совсем не сложно сговориться, какая каста специализируется на резне.

Джека подняли над ямой и повернули — теперь под ним снова был пол. Набежали индусы с метёлками и принялись бережно смахивать раздувшихся клещей и пиявок. Затем его опустили на каменные плиты и начали развязывать. Как только руки оказались свободны, Джек сдёрнул повязку. Теперь он мог как следует разглядеть Сурендраната.

Когда они расставались на выходе из Суратской таможни более года назад, Сурендранат, как и Джек, был трясущимся скелетом и также передвигался враскоряку после тщательного обыска, которому подвергают всех вступающих в Могольскую империю, дабы убедиться, что они не прячут в заднем проходе персидские жемчужины.

Сейчас Джек выглядел не лучше тогдашнего, да к тому же был искусан и лежал на животе. Однако перед его носом расположились две превосходные кожаные туфли, украшенные алой бархатной парчой, и шёлковые шаровары в оранжевую и жёлтую полосу, на которые спускалась превосходная льняная рубаха. Наряд венчала голова Сурендраната. Он отрастил усы, но в остальном был чисто выбрит (зайти к цирюльнику с утра пораньше — удовольствие не из дешёвых). В носу красовалось внушительных размеров золотое кольцо, а снежно-белый тюрбан перевивала алая шёлковая лента с золотой каймой.

— Не моя вина, что я застрял в этой вонючей стране без гроша в кармане, — сказал Джек. — Чёртовы пираты!

Сурендранат фыркнул.

— Джек, когда я лишаюсь одной рупии, я не сплю ночь, ругаю себя и того, кто её у меня отнял. Можешь не распалять мою ненависть к пиратам, похитившим наше золото!

— Ну и отлично.

— Однако значит ли это, что другие индусы, принадлежащие к другой касте, говорящие на другом языке, живущие в другой части страны, должны из-за них страдать?

— Мне жрать надо.

— В Индии для европейца есть и другие способы прокормиться.

— Я каждый день вижу на улицах богатых голландцев. Флаг им в руки! Но я не могу заняться торговлей, не имея ни гроша за душой. К тому же вы, баньяны, такие прожжённые плуты — в сравнении с вами евреи и армяне что дети малые.

— Спасибо, — скромно поблагодарил Сурендранат.

— И не забудь, что в Сурате и других открытых портах за мою голову назначена астрономическая награда.

— Да уж, после того, как ты обошёлся с вице-королём, Домом Хакльгебера и герцогом д'Аркашоном, вся Испания, Германия и Франция желают тебя убить, — признал Сурендранат, помогая Джеку подняться на ноги.

— Ты забыл Османскую империю.

— Но Индия — совершенно особый мир! Ты видел лишь узкую полоску побережья. В глубине полуострова таятся неисчислимые возможности…

— О, я уверен, что одна яма с насекомыми ничем не лучше других.

— …для европейца, который умеет управляться с саблей и мушкетом.

— Я весь внимание, — сказал Джек. — Чёртов гнус! — И, увлечённый разговором, он прихлопнул москита у себя на шее. Заметили это лишь Сурендранат, рыгнувший от неожиданности, и мальчишка, который стоял рядом с Джеком, держа аккуратно сложенную одежду. Джек на мгновение встретился с мальчишкой глазами, потом оба покосились на Джекову ладонь, где в лужице его — или чьей-то ещё — крови лежал раздавленный москит.

— Малец считает, что я убил его бабушку, — сказал Джек. — Ты не попросишь его придержать язык?

Поздно. Мальчишка уже что-то высказывал ошеломлённым — но тем не менее звонким и пронзительным — голосом. С криком подбежал старший врачеватель насекомых. Все лекари надвигались на Джека не менее решительно и кровожадно, чем их пациенты. Он вырвал у мальчишки одежду.

Сурендранат, не вступая в пререкания, схватил Джека за руку и покинул комнату быстрым шагом, скоро перешедшим в бег. Ибо весть об убийстве быстрее мысли распространилась по гулким галереям лечебницы и через ажурные дырья на улицу. Судя по звукам, сотня с лишним безработных свапаков восприняла её как сигнал, чтобы ворваться внутрь и разделаться с конкурентом.

Обезьяны, птицы, звери и пресмыкающиеся расшумелись, почувствовав неладное. Сурендранату и Джеку это было на руку. Баньян почти сразу заплутал в тёмной палате кишечных паразитов, но Джек, старожил, легко отыскал дорогу к выходу. Беглецы организованно отступили через комнату обезьян, распахивая по пути дверцы клеток. Получилось даже лучше, чем они думали, поскольку обезьяны тоже умеют открывать клетки; выбравшись на волю, они рассеялись по лечебнице и принялись выпускать менее разумных пациентов.

Тем временем Джек и Сурендранат пробирались мимо клетки, в которой сидела тигрица. Джек ненадолго задержался, чтобы подобрать пару кусков тигриного помёта.

Они выбрались на главную улицу Ахмадабада. В ширину она была больше, чем многие европейские — в длину. От потери крови у Джека на открытом пространстве голова пошла кругом: он в городе или в какой-то затерянной пустыне? Сезон дождей закончился, и эта часть полуострова втягивала в себя иссушенный воздух со всей Средней Азии. Сегодняшняя порция ветра по пути из Тибета посетила живописную пустыню Тар, прихватив бесплатной сувенирной пыли и прогревшись от верблюжьего дыхания и раскаленных тандыров до соответствующих температур. Теперь всё вышеперечисленное неслось по главной улице Ахмадабада, как стадо обезумевших яков, не оставляя сомнений, почему Шах-Джахан назвал это место Гуердабадом — Обителью Праха.

Завоеватели-моголы, пришедшие сюда с Шах-Джаханом, были магометане. Их не заботило, что Джек убил москита. Иное дело — разбой среди бела дня. И если поведение свапаков не тянуло на открытое бесчинство, то десятки обезьян, высыпавших на улицу — кто с забинтованными руками, кто на костылях, — явно нарушали общественный порядок, особенно когда все разом, почуяв ближайший базар, устремились за поживой. Среди них преобладали священные мартышки — длиннорукие, длиннохвостые эктоморфы, которые вели себя так, будто они в городе хозяева (впрочем, по мнению индусов, так оно и было). Однако попадались и другие приматы (в частности, орангутанг, госпитализированный с воспалением лёгких). Они не желали оказывать мартышкам должного уважения и с боем прорывались к базару — кто по улице (на двух, на трёх, на четырёх лапах, в зависимости от видовой принадлежности и состояния здоровья), кто — перепрыгивая с ветки на ветку, кто по крышам, швыряясь кокосовыми орехами и замахиваясь друг на друга палками, как Джуди и Панч. Арьергард замыкали: четырёхрогая антилопа, родившаяся с шестью рогами, детёныш панцирного носорога и балу, медведь-губач, слепой и глухой, но унюхавший запах восточных сладостей на базаре.

Два могольских совара — верховых воина — в тюрбанах, при кривых саблях и утыканных бляшками щитах выехали посмотреть, из-за чего шум. Их тут же окружили разъярённые свапаки, требуя вызвать котвала с его архангелами, чтобы служители порядка отлупили Джека по пяткам, если не хуже. Проку от их требований было немного, потому что свапаки говорили только на гуджарати, а совары понимали только персидский. Однако моголы, как всякие захватчики, умели погреть руки на местных разногласиях; глядя туда, куда указывали свапаки, они внимательно изучали виновную сторону. Сурендранат был явный баньян, то есть человек, по рождению обречённый богами всю жизнь грести деньги лопатой; Джек — голожопый европеец с едва прикрытым срамом и, судя по бесчисленным шрамам на спине, закоренелый правонарушитель. Совары определили баньяна как возможный источник бакшиша и жестами велели ему оставаться пока на месте, а Джеку — подойти.

Джек нехотя оторвал взгляд от всё более захватывающей драмы на улице. Предприимчивые мартышки открыли птичьи клетки. Вся палата фламинго высыпала разом, как будто на ступени лечебницы выплеснули бочонок ядовито-розовой краски. Почти у всех были сломаны крылья, так что они могли лишь ошалело сновать туда-сюда, пока один не провозгласил себя вожаком и не повёл остальных в бесцельную миграцию по Обители Праха. Фламинго не то преследовали, не то сопровождали две агамы. Больница недавно приняла на лечение небольшую колонию бородачей-ягнятников, страдающих от птичьей холеры. Теперь они заняли крышу и, выставив щетинистые подбородки, расправляли крылья, хлопавшие, словно вытрясаемые коврики. Птицы с утра хорошо заправились тухлой кашицей из умерших естественной смертью пациентов и, взлетая, роняли длинные струи мясного поноса на бегущую живность: богомола размером с арбалетную стрелу, пятнистого оленя-аксиса, чьи рога обвивал удав, и антилопу нильгау, за которой гнался прославленный на весь мир двуногий больничный пёс, не только не утративший способность бегать, но и обгонявший, бывало, многих трёхногих собратьев.

Джек подошёл к соварам с подветренной стороны. Свапаки расступились, пропуская его, хотя некоторые не упустили случая плюнуть в ненавистного конкурента. Другие, уже позабыв про Джека, бежали к животным. Он встал между двумя лошадьми и принялся по-английски клясться в своей невиновности, незаметно разминая в руках тигриный навоз. Лошади, почуяв запах, занервничали. «Ну же, милые, успокойтесь», — сказал им Джек и погладил каждую по морде, оставив длинную полосу тигриного помёта от лба до трепещущих ноздрей.

Ему пришлось отступить на шаг, чтобы остаться в живых. Обе лошади взвились на дыбы и забили в воздухе копытами. Совары, думая только о том, как бы не вылететь из седла, с криками умчались в разные стороны. Один врезался в толпу мартышек, которые тащили с разграбленного базара охапки кокосовых орехов, инжира, манго, папай, жёлтых груш, зелёных билимби, красных кешью и колючих плодов хлебного дерева. За мартышками гнались торговцы, которых, в свою очередь, преследовал беззубый гепард. Огромный — выше Джека в холке — индийский буйвол проломил хлипкую стену и, толкая перед собой груду поломанных столов, вывалился на улицу. На одном из его острых, как ятаганы, рогов был насажен дуриан.

Из-за буйвола показалась четвёрка людей и бегом направилась к Джеку и Сурендранату. Джек пересилил порыв броситься от них наутёк. Каждая пара бегущих держала за концы бамбуковые шесты толщиной с мачту и длиной по четыре сажени. На шестах покачивалось нечто вроде переносного балкончика — лакированная площадка, ограждённая позолоченной балюстрадой и убранная вышитыми подушками. У конструкции были четыре ножки эбенового дерева, болтавшиеся на локоть от мостовой. Приблизившись, носильщики сбавили шаг и начали переговариваться между собой.

— Что это за язык? — спросил Джек.

— Маратхский.

— Твой паланкин несут мятежники?

— Представь себе, что это купеческий корабль. В той части Индии, куда мы направляемся, они будут моим страховым полисом.

Носильщики, маневрируя бамбучинами, подвели паланкин к Сурендранату и опустили на эбеновые ножки так близко к хозяину, что тому осталось лишь повернуться на румб и опустить зад. Несколько минут баньян поправлял расшитые цветами дорогие подушки у полированной спинки, потом откинулся на них.

— Если они — страховой полис, то кто я?

— Ты и любой другой европеец, которого тебе удастся завербовать, будете морской пехотой на шканцах.

— Морской пехоте платят по фиксированным ставкам — если вообще платят, — заметил Джек. — В последнем нашем общем предприятии каждый был дольщиком.

— И дорого стоит теперь твоя доля?

Джек, хоть и не был по натуре вздыхатель, сейчас мог только вздохнуть.

— Подумай, есть ли у тебя лапуд, — посоветовал Сурендранат, оглядывая голого, искусанного Джека, — и через час приходи ко мне в караван-сарай.

Затем он что-то сказал по-маратхски. Четверо носильщиков подлезли под бамбучины, подняли паланкин, развернули его и затрусили прочь.

Джек почесал укус, потом соседний и тут же остановился, пока не стало хуже.

Дымчатый леопард выскользнул из лазарета, бесшумный, как туман, и свернулся посреди улицы, задумчиво мигая на прохожих; огромные острые клыки двойной звездой засияли на небосводе кружащей пыли.

Бородачи грабили лавку мясника. Один из них поднялся в воздух с изяществом грузчика, втаскивающего по лестнице половину коровьей туши.

Джек двинулся к Тройным воротам — трёхарочному проходу в конце улицы. Сзади что-то зашумело, но прежде, чем он успел обернуться, они его обогнали — три длинноногие чёрно-белые дрофы, дерущиеся из-за какой-то добычи. Птицы чем-то напоминали страуса под Веной. К собственным изумлению и досаде, Джек почувствовал, как на глаза наворачиваются слёзы. Хлопнув себя по щеке, он обогнул трюхающего вразвалку дикобраза и быстро зашагал к Тин Дарваза, как звались здешние Тройные ворота.


За Тин Дарваза начиналась главная площадь «Дома ада» (как Джахангир, отец Шах-Джахана, нежно называл Ахмадабад). Площадь эта — Майдан-шах — тянулась ещё примерно на четверть мили и завершалась башенками, балкончиками, колоннами, арками и потешными укреплениями: дворцом местного правителя, который именовался Ужас Идолопоклонников. Сама площадь оставалась свободной; здесь совары упражнялись в верховой езде и стрельбе из лука, а также устраивали парады для увеселения Ужаса Идолопоклонников и его жён. Были здесь и непримечательного вида здания, в которых котвалы вершили правосудие, то есть били по пяткам тех, кто не удовлетворял их стандартам поведения. Эти здания Джек обходил стороной.

Некогда Майдан-шах украшали несколько индийских пагод. Строения сохранились, но теперь в них были мечети. Джек знал о местной истории лишь то, что слышал от голландских, английских и французских торговцев. Они рассказывали, что Шах-Джахан произвёл на свет сына по имени Аурангзеб, которого настолько презирал, что назначил правителем Гуджарата, то есть отправил гнить в «Приюте хворобы» (ещё одно ласковое прозвище Ахмадабада из Джахангирова лексикона) и постоянно сражаться с маратхами. Позже сынок отплатил папаше, свергнув того с престола и заточив в крепость Агра. Но прежде ему пришлось много лет коптеть в «Приюте хворобы», растравляя свою изначальную ненависть ко всему индусскому. Поэтому он осквернил главное индуистское святилище убийством коровы, а потом прошёлся с молотком и отбил носы почти всем идолам. Теперь здесь была мечеть. Джек, проходя мимо, заглянул внутрь и увидел обычную толпу факиров. Сотни две их сидели на мраморном полу, скрестив руки за головой. Многие из них пребывали в этой позе так долго, что уже при всём желании не смогли бы разогнуться. Миски для подаяния перед ними никогда не пустовали. Время от времени факиры помладше приносили им еду и питьё.

Попадались и факиры-индусы. Поскольку их храм был осквернён, они ютились на площади, под деревьями или у стен, где истязали себя более или менее впечатляющим образом. Всех факиров объединяла одна цель — выманить у людей деньги. И в этом смысле Джек с Патриком тоже были факирами.

Довольно скоро Джек отыскал своего компаньона между двумя рядами деревьев на краю площади. По совпадению Патрик устроился под балкончиками караван-сарая — одного из красивейших зданий в городе. Сюда, как на амстердамскую площадь Дам, стекались богатые люди, прибывающие в Ахмадабад по делам. Джека и Патрика сейчас не заботили ни красота, ни богатство этого места. Однако здесь они видели караваны из Лахора, Кабула, Кандагара, Агры и ещё более диковинных краёв: китайцев, доставлявших шёлк из Кашгара через Кашмир, мореплавателей-армян из далёкого Исфахана, узбеков из Бухары, казавшихся бедными и низкорослыми родственниками турецких хозяев Алжира. Другими словами, караван-сарай напоминал им, что существует возможность (хотя бы теоретическая) покинуть Ложе Шипов (как Джахангир называл Ахмадабад в своих воспоминаниях).

Патрик сидел по-турецки на коврике (вернее, на грубой дерюге, в которую заворачивают ковры). Он держал пойманную мышь, камень и миску. Завидев приближающегося брахмана, он прижимал мышь к земле и заносил камень, как будто хочет её убить. Разумеется, Патрик никогда не убивал мышь, и Джек, когда сидел на его месте, тоже. Если бы они убили мышь, то не получили бы денег от брахмана и потратили уйму времени, чтобы поймать новую. Однако, весь день упорно делая вид, будто хотят убить мышь, они могли заработать несколько монеток в качестве выкупа за её жизнь.

— Если я верно толкую знамения, нам представился случай сложить голову за деньги, — объявил Джек.

Окровавленный говяжий мосол упал на мостовую и разбился на куски. Два бородача спланировали на него и передрались из-за костного мозга.

— Здесь или где-то ещё? — спросил Патрик, бесстрастно наблюдая за птицами.

— Где-то ещё.

Патрик отпустил мышь.


Караван-сарай с его ажурными каменными решётками на бесконечных альковах и балкончиках занимал всю южную сторону Майдан-шах, но входить в него надо было через восьмиугольную, увенчанную куполом беседку. Четыре стороны беседки смотрели на площадь, четыре образовывали арки, ведущие в здание, вернее, во двор, где навьючивали и развьючивали, выстраивали и разводили по стойлам лошадей и верблюдов. Здесь-то, во дворе, компаньоны и нашли паланкин Сурендраната. Баньян рядился с одноглазым барышником-пуштуном из-за двух лошадей; увидев Джека и Патрика, он решил заодно прикупить им одежду — длинные рубахи, шаровары и тюрбаны на голову.

— Теперь, когда с кормлением насекомых покончено, надо будет снова отрастить волосы, — задумчиво проговорил Джек, когда они выезжали из города на Катхияварскую дорогу. Это значило, что путь их лежит на юго-запад.

— Я без труда раздобыл бы вам европейскую одежду, но не хотел задерживаться в Обители Самума! — крикнул Сурендранат, цепляясь за поручни носилок, кренящихся от шквалистого суховея. Листья экзотических растений, скрученные и шипастые, словно раковины морских моллюсков, летели над головой и катились кубарем по дороге. Джек и Патрик верхами ехали по бокам паланкина; сзади три приказчика вели в поводу двух навьюченных ишаков.

— Когда повернёшься спиной к ветру, здесь не так и плохо, — сказал Патрик, но лишь потому, что гордился умением во всём находить хорошую сторону. И впрямь улица, ведущая к воротам, была бы вполне живописна, если бы песок не забивал глаза: по обе её стороны тянулись сады богатых баньянов и моголов, мечети, пагоды и колодцы.

— Когда повернёшься спиной к Ахмадабаду, будет ещё лучше, — заметил Сурендранат. — Катхиявар — относительно спокойный край, там хватит и обычного проводника-гадхви. Дальше на северо-запад вам надо будет переодеться в европейское платье, чтобы отпугивать маратхов.

— На северо-запад… так мы в Шахджаханабад? — спросил Джек.

— Он предпочел бы услышать «Дели», — сказал Патрик, когда Сурендранат не ответил.

— Ну разумеется, ведь он индус, а Шахджаханабад — могольское название, — заметил Джек. — Ирландцу ли не знать!

— Англичане переименовали чуть ли не все наши города, — процедил Патрик.

— В этом году за сезон муссонов с Запада доставили много дорогих товаров, и все они мёртвым грузом лежат на суратских складах, — объяснил Сурендранат. — Из-за Шамбхаджи и его мятежников дорога в Дели очень опасна. Так вот, я слышал от моряков, заплывавших далеко на юг, что там живут на льдинах диковинные птицы. Проголодавшись, они собираются у края льдины, глядя на рыб, но страшась притаившихся хищников. Птицы не знают, есть ли рядом хищник; они ждут, пока одна из них, самая смелая, прыгнет в воду. Если она вернётся с набитым брюхом, все прыгают разом. Если не вернётся, ждут дальше.

— Сравнение понятно, — сказал Джек. — Суратские торговцы — птицы на льдине, ждущие, кому хватит отваги или глупости первым отправиться в Дели.

— Этот торговец получит гораздо больше прибыли, чем все остальные, — подбодрил Сурендранат.

— Если, конечно, его караван доберётся до Дели, — уточнил Патрик.


Вскоре после этого они проехали в ворота и двинулись на юго-запад к Катхиявару — полуострову, выдающемуся в Аравийское море между устьем Инда на западе и Индостаном на востоке. Ахмадабад стоит на реке Сабармати, которая течёт по восточной границе Катхиявара и впадает в длинный и узкий Камбейский залив.

Ветер утих, как только они выбрались из долины Сабармати в холмистое редколесье на пути в Катхиявар. Заночевали в придорожном лагере, какие возникают по всей Индии, как только тени начинают удлиняться, а животы у путников — урчать. Он напомнил Джеку цыганские становища в Европе. Люди и впрямь походили на цыган и говорили на сходном языке, только в Европе они были презренные бродяги, а здесь — хозяева. Гуляя по лагерю, Джек видел не только нищих и факиров, но и богатых баньянов, а также чиновников — моголов.

И те, и другие, заметив Джека, подзывали его жестами. Он почувствовал себя неуютно, как в Амстердаме или Ливерпуле, где, стоит зазеваться, угодишь в лапы к вербовщикам. Опыт подсказал, что сейчас лучше всего побыстрее вернуться в маленький лагерь Сурендраната.

— Сдаётся, тут много таких, кто не прочь устроить нам проверку на сообразительность, — сказал Джек Патрику.

Ирландец кивнул. Однако их разговор подслушал Сурендранат. Он сидел в паланкине, задёрнув алые занавески, и о его присутствии легко было забыть.

— Что такое проверка на сообразительность? — спросил он, раздвигая полог.

— Это у нас шутка такая, — раздражённо ответил Патрик. Джек счёл за лучшее объяснить.

— Вспомни время, когда фортуна забросила нас в Сурат.

— Я вспоминаю его каждый день, — отвечал баньян.

— Ты остался, чтобы заняться торговлей. Мы бежали в глубь страны от искавших нас наёмных убийц и довольно скоро добрались до могольской заставы. Индусов и магометан пропускали за небольшой бакшиш, но нас, поняв что мы — европейцы, отделили и загнали в палатку. Оттуда нас по одному выводили на ближайшее поле. Каждому давали в руки незаряженный мушкет, пороховницу и подсумок с пулями.

— И как ты поступил? — спросил Сурендранат.

— Вылупился на них, словно деревенщина.

— И я тоже, — добавил Патрик.

— Вы не прошли проверку на сообразительность.

— Я бы сказал, что мы её прошли. Ван Крюйк поступил так же. Мистер Фут попытался зарядить мушкет, но в обратном порядке — сперва пулю, затем порох. А вот Вреж Исфахнян и мсье Арланк зарядили мушкеты и сделали по выстрелу в индусского идола, которого моголы использовали в качестве мишени.

— И их забрили, — догадался Сурендранат.

— Насколько нам известно, сейчас они служат в войске местного князя, — сказал Джек.

— Это произошло к северу от Сурата?

— Нет. Неподалёку от Обители Праха.

— Так они в войске Ужаса Идолопоклонников?

— Нет. Застава была пограничная. Моголы, устроившие нам проверку на сообразительность, служили в войске…

— Губителя Недругов! — воскликнул Сурендранат.

— Его самого, — сказал Джек.

— Нам необычайно повезло, — заметил баньян. — Ибо, как вы знаете, земли Губителя Недругов лежат на пути к Дели.

— Это значит, что Губитель Недругов не очень-то справляется с маратхами, — сказал Джек.

— Это значит, что если мы разыщем Врежа Исфахняна и мсье Арланка, то узнаем от них много ценного!

Джек решил, что сейчас самое время расставить ловушку.

— И впрямь, сдаётся, что наша команда, даже в нынешнем жалком состоянии, может быть очень полезна тебе или другому купцу, который наймёт нас и первым доберётся до Дели.

Резкий шуршащий звук, с которым Сурендранат задёрнул полог носилок. И тишина, в которой Джек различил странное бульканье — как будто баньян силится подавить мучительный смех.

На следующий день они спозаранку тронулись в путь и преодолели несколько миль до границы с владениями Сокрушителя Миров.

— Сокрушитель Миров истребил местных маратхов, но повсюду орудуют разбойничьи шайки, — сообщил Сурендранат.

— Напоминает мне Францию, — пробормотал Джек.

— Удачное сравнение, — ответил Сурендранат. — И, кстати, даже не сравнение. Сокрушитель Миров — француз.

— Всюду чёртовы лягушатники! — воскликнул Джек. — А есть на службе у Великих моголов другие эмиры-европейцы?

— Кажется, Сеятель Громов — неаполитанский артиллерист. Он владеет частью Раджастана.

— Так нам раздобыть европейскую одежду? Чтобы отпугивать разбойников? — спросил Патрик.

— Нет надобности — в Катхияваре ещё чтят древние обычаи. — Сурендранат вылез из паланкина и вступил в переговоры с некими индусами, сидящими на корточках у дороги. Через некоторое время один из них встал и занял позицию во главе каравана.


Из солончака торчала палка. Ярдом дальше — другая. Третья палка была привязана к верхушкам первых двух, четвёртая — у самой земли. Между верхней и нижней палкой протянулись мили алых нитей. Женщина в оранжевом сари, сидя на корточках перед конструкцией из жердин, орудовала палкой поменьше, протаскивая нитку через вертикальную основу. Двумя ярдами дальше наблюдалось то же самое, только палки, цвета и женщина были другие. Вторая женщина болтала с третьей, которая тоже сумела раздобыть четыре палки и нить.

Всё это повторялось до самого горизонта по обе стороны дороги. Некоторые ткачихи работали с грубыми некрашеными нитями, но большей частью ткань была ярких, горящих на солнце цветов. Синие, зелёные, красные полосы протянулись там, где женщины выполняли большой заказ. На других участках каждая ткала из нитей своего колера, и на акре-двух цвет ткани на станке ни разу не повторялся. Перемещались только мальчишки-водоносы, тощие, согнутые под своей ношей подносчики ниток да запряжённые буйволами арбы, на которые складывали готовую ткань. Разъезженная дорога тянулась между рядами ткачих к Диу, португальскому анклаву на южной оконечности Катхиявара. Был третий день пути из Ахмадабада. Гадхви по-прежнему шагал впереди, напевно бормоча себе под нос и временами съедая пригоршню чего-то из перекинутой через плечо сумки.

Из тысяч кусков ситца, выставленных на всеобщее обозрение, один бросился Джеку в глаза, словно знакомое лицо в толпе — голубой, как Элизино платье. Он решил, что лучше будет завести разговор.

— Твой рассказ напомнил мне о вопросе, который я собирался задать первому же индусу, который сможет меня понять, — сказал он.

В паланкине Сурендранат вздрогнул и проснулся.

Патрик выпрямился в седле и заморгал.

— Слушай, Джек, за последние два часа никто не сказал ни слова.

Сурендранат не заставил себя упрашивать.

— Многое в Индостане, на взгляд европейца, нуждается в объяснениях, — отвечал он.

— Пока нас не выбросило на берег возле Сурата, я думал, будто знаю, что такое «стан», — начал Джек. — В Туркестане живут турки, в Белуджистане — белуджи, в Таджикистане — таджики. Разумеется, они не сидят постоянно в своих станах, а всяко досаждают ближним и дальним, но в целом принцип ясен. И вот мы в Индостане. Как я понимаю, он скоро кончится, коль мы едем туда. — Он махнул правой рукой, соответственно на запад, поскольку двигались они на юг. — Но… — обводя левой рукой восемь румбов с юга до востока, — в этом направлении он тянется практически бесконечно. И каждый человек в нём говорит на своём языке, имеет свой цвет кожи и поклоняется своему истукану. Разнообразие почти как здесь. — (Указывая на многоцветье ткацких станков.) — Отсюда вопрос: в чём ваше станство? Если вы объединены в один стан, у вас должно быть хоть что-то общее.

Сурендранат подался вперёд с таким видом, будто сейчас ответит, затем вновь откинулся на подушки. Губы под чёрными спиралями усов сложились в лёгкую усмешку.

— Загадка Востока, — важно объявил он.

— Вам, чёрт возьми, надо организоваться, — сказал Джек. — У вас даже правительства общего нет. Здесь моголы, дальше на юг, как ты говоришь, маратхи, а ещё дальше — те демоны в человечьем обличье, к которым угодили Мойша, Даппа и остальные…

— Твои воспоминания о том дне полиняли друг на друга, как дешёвая набивная ткань под тропическим ливнем, — сказал Сурендранат.

— Прости, тогда я думал только о том, как бы не утонуть.

— Я тоже.

— Если это были не демоны в человеческом обличье, с какой стати ты прыгнул за борт? — спросил Патрик.

— Потому что хотел попасть в Сурат, а пираты, уж кто там они были, увезли бы нас в противоположную сторону, — ответил Сурендранат.

— А мы, по-твоему, почему выпрыгнули?

— Вы испугались, что это пираты-белуджи, — сказал Сурендранат.

Патрик:

— Те, что перерезают пленникам ахиллесовы сухожилия, чтобы не сбежали?

Сурендранат:

— Да.

Джек:

— Но погоди! Если они белуджи, то, значит, из Белуджистана? Если, конечно, они сидят на месте, так сказать.

Сурендранат:

— Да.

Джек:

— А Белуджистан — та адская сковородка по правому борту, что три недели кряду плевалась в нас раскалённой пылью.

Сурендранат:

— Описание суровое, но справедливое.

Джек:

— Вот уж край, просто созданный для магометан.

Сурендранат:

— Белуджи — магометане.

Патрик:

— Ага, припоминаю. Сперва мы подумали, что это белуджи, потому что они приблизились к нам на белуджийского вида судне. Что, сказать по правде, было бы неплохо для всех нас, кроме тебя и Даппы. Мы, христиане и евреи, люди Книги. Нашим ахиллесовым сухожилиям ничего бы не грозило.

Сурендранат:

— Ты забыл про ван Крюйка.

Джек:

— Это просто потому, что в Каире он сдуру поклялся отрубить себе руку, если снова попадёт в плен к пиратам. Соответственно ты, он и Даппа приготовились спрыгнуть за борт.

Патрик:

— А мне помнится, что ван Крюйк собирался драться до конца.

Джек:

— Ирландец говорит правду. Капитан провёл нас между двумя островами в Камбейский залив, где мы подверглись атаке второго пиратского судна, явно действующего сообща с первым.

Патрик:

— Только оно было гораздо ближе, и команду его составляли… как ты их назвал…

Сурендранат:

— Санджаны. Индусы, которые творят разбой, но не обращают в рабство, не увечат и не пытают пленных, если только это не требуется непосредственно для разбоя.

Джек:

— И которые, очевидно, отняли судно у каких-то несчастных белуджей, отчего мы и приняли его сначала за белуджийский.

Сурендранат:

— Насколько я помню, до сего момента всё было именно так, как ты рассказываешь.

Патрик:

— Ну да, а в следующий момент ты выпрыгнул за борт!

Сурендранат:

— Я видел, что наше золото достанется санджанским пиратам. А ван Крюйк приготовился биться до последнего вздоха.

Джек:

— Я, наверное, не слышал всплеска, потому что моё внимание было занято другим. Ван Крюйк правил в середину залива, возможно, и впрямь с намерением драться до последнего. Однако, не пройдя и мили, мы напоролись на разбойничью флотилию, так что все — и мы, и преследователи — стали добычей пиратов.

Патрик:

— Темнокожих, но не африканцев.

Джек:

— Индусов, но не индостанцев, если говорить точно.

Патрик:

— Единственных пиратов в мире, у которых капитаны — женщины.

Джек:

— Говорят, что такие есть ещё в Карибском море. Но, так или иначе, чудной народ.

Сурендранат:

— В таком случае вы описываете малабарских пиратов.

Джек:

— Я же сказал — демоны в человечьем обличье!

Сурендранат:

— На Малабаре особые порядки.

Патрик:

— Так или иначе, даже ван Крюйк понял, что дело швах, и, дабы не отрезать себе руку, выпрыгнул за борт.

Сурендранат:

— А ты, Патрик, отчего прыгнул?

Патрик:

— Я из Ирландии-то бежал, чтобы вырваться из-под женского гнёта. А ты, Джек?

Джек:

— Ходят слухи, что малабарские пираты ещё более жестоки к христианам, чем белуджийские — к индусам.

Сурендранат:

— Чепуха! Тебя ввели в заблуждение. Малабарские пираты-магометане такие, это да. Но если капитаны были женского пола, значит, вам встретились малабарские пираты-индусы.

Патрик:

— А теперь они богатые малабарские пираты-индусы женского пола.

Джек:

— Мистер Фут бросился на нос корабля — то ли в гальюн, как всегда в таких случаях, то ли с намерением помахать белым флагом, — но оступился на оброненном золотом слитке и полетел за борт. Я, зная, что он не умеет плавать, прыгнул за ним следом. Воды оказалось от силы сажени две — я так ударился о дно, что чуть ногу не сломал. Тут-то наше судно и село на мель. Остальное в тумане.

Патрик:

— Не в таком и тумане. Мы с тобой, мсье Арланк, мистер Фут и Вреж день или два где вброд, где вплавь перебирались через бесконечные мели. На каком-то этапе мы встретили Сурендраната. Позднее нас вынесло волнами на берег. Вскоре после этого армянин и француз не прошли проверку на сообразительность и попали в войско Губителя Недругов.

Сурендранат:

— Кстати об этих двоих. Я отправил письмо двоюродному брату в Удайпур. Он наведёт справки.

Они въехали на пологий холм и увидели совершенно иную местность. Милях в двух впереди дорога пересекала реку, бегущую справа налево в Камбейский залив — едва различимую серую полоску на горизонте. У брода стоял саманный форт, а вокруг раскинулся за невысокой стеной городишко. Джек уже знал, что они там найдут: пристань для приходящих из залива судов и базар, на котором баньяны и европейские купцы закупают ситец.

Джек сказал:

— Хорошо будет снова увидеть Арланка и Врежа. Охотно послушаю их воинские байки, хотя и без того знаю всё, что они расскажут.

Патрик и Сурендранат удивились, поэтому Джек объяснил:

— Есть свои преимущества у старости, иначе зачем бы она нам давалась?

— Ты не старый, — покачал головой Патрик. — Тебе и сорока нет.

— Брось. Я прожил больше, чем многие старики. Грамоте я не выучился, счёту тоже, поэтому не могу писать книги, водить корабль или рассчитать правильный угол для стрельбы из пушки. Но людей я знаю хорошо — лучше, чем хотелось бы, поэтому ясно вижу, что происходит в Индостане. Вижу, когда ты, Сурендранат, говоришь о моголах, а ты, Патрик, об англичанах.

— Поделишься ли ты с нами своей мудростью, о Джек? — спросил Патрик.

— Будь здесь Вреж Исфахнян и мсье Арланк, они бы рассказали, что маратхи свирепы, плохо организованы и не боятся смерти, а моголы жестоки и своекорыстны. Что правителям Империи на войне живётся лучше, чем индусам в мирное время. Другими словами, они объявят, что мятеж — дело серьёзное, и что мы не проведём Сурендранатов караван из Сурата в Дели ни лестью, ни подкупом.

— По твоим словам выходит, что это невозможно, — сказал Сурендранат. — Так, может, нам стоит возвратиться в Обитель Праха?

— Сурендранат, ты кем предпочитаешь быть: первой птицей, спрыгнувшей с льдины, или первой, вернувшейся с набитым брюхом?

— Вопрос заключает в себе ответ, — проговорил Сурендранат.

— Послушай моего совета и будешь той, какой надо.

— Ты считаешь, что другие караваны выйдут из Сурата раньше и угодят в руки к мятежникам, — перевёл Сурендранат.

— Я считаю, что всякий караван, вышедший из Сурата, рано или поздно столкнётся с армией маратхов, — сказал Джек. — Тот караван, который обратит их в бегство, первым достигнет цели.

— Я не могу нанять войско, — возразил Сурендранат.

— Я не говорю, чтобы ты нанял войско. Я сказал, что маратхов надо обратить в бегство.

— Ты говоришь, как факир, — мрачно заметил Сурендранат.


На майдане катхияварского городишки присутствовал более или менее обычный набор факиров — и магометан, и индусов. Некоторые без всяких выкрутасов сидели, сплетя руки за головой. Один индус глотал огонь, дервиш в красной юбке кружился на месте, ещё один индус стоял на голове, весь в красной пыли. И всё же по большей части их миски для подаяния были пусты. Все зеваки, босоногие мальчишки, прохожие, разносчики и торговцы собрались в конце площади, где происходило какое-то захватывающее зрелище.

Они толпились так плотно, что, не будь Джек в седле, он бы не разглядел центр всеобщего внимания: седоволосого европейца в одежде, которая на родине Джека вышла из моды ещё до его рождения. В чёрном длиннополом кафтане, чёрной же, голландского фасона широкополой шляпе и ветхой рубашке он походил на странствующего пуританского проповедника. Имелась у него и старая, поеденная червями Библия — она украшала низкий столик, вернее — доску, установленную на примитивных козлах и накрытую грязной рваной тряпицей. Рядом с Библией примостился сборник гимнов, а за сборником — столовый прибор: фарфоровая тарелка, по бокам от которой лежали ржавые нож и вилка.

Джек, судя по всему, подъехал во время паузы, которая закончилась, когда с расположенного неподалёку базара прибежал, неся в ладонях что-то мокрое, взволнованный молодой индус. Толпа расступилась. Индус опустил на тарелку факира свою ношу: истекающий кровью и прозрачной жидкостью металлически-серый потрох. В следующий миг юноша отскочил, словно обжегшись, и бросился вытирать руки о траву.

Факир несколько мгновений торжественно созерцал почку, ожидая, когда уляжется гул. Лишь когда на площади воцарилась гробовая тишина, взялся он за нож и вилку и на несколько томительных мгновений задержал их в воздухе. По толпе пробежало что-то вроде судороги: все подались вперёд, чтобы лучше видеть.

Факир, судя по всему, спасовал. Он положил нож и вилку. По толпе пронёсся вздох то ли облегчения, то ли разочарования. Кто-то бросил на стол мелкую монетку. Факир молитвенно сложил руки и некоторое время беззвучно бормотал, потом открыл Библию и прочёл стих-другой, запинаясь там, где черви проели целое слово. Впрочем, это было что-то из Ветхого Завета со множеством «родил», потому вряд ли имело значение.

Он снова взял нож с вилкой и минуты три набирался храбрости, потом снова их отложил. Возбуждение толпы нарастало. На доску полетели ещё монетки, покрупнее. Факир взял сборник гимнов, встал и пропел несколько стихов любимого пуританского:

Когда умру и скажешь Ты:

«Ступай! Гори в аду!»

Как камень в бездну с высоты

Покорно я паду.

Пусть был напрасен долгий труд

В Твоих очах, Судья,

Не мне оспаривать Твой суд:

Вина во всём моя…

И так далее в том же духе, пока огнеглотатель и дервиш не заорали, чтобы он заткнулся.

Делая вид, будто не слышит их криков, христианский факир закрыл книгу, в третий раз взял вилку с ножом и — набравшись духовной силы для предстоящего — вонзил их в почку. Струя мочи ударила в воздух и едва не забрызгала малолетнего зрителя, который тут же с визгом отскочил назад. Факир довольно долго пилил почку. Толпа снова напирала — не потому, что кто-нибудь и впрямь хотел подойти ближе, но потому, что все мешали друг другу смотреть. Факир поднял кусок почки на вилке, чтобы видела галёрка. Потом одним быстрым движением засунул её в рот и начал жевать.

Часть зрителей с воем кинулась прочь. Монеты летели на столик со всех сторон. Кадык факира некоторое время двигался вверх-вниз. Когда же он наконец открыл рот и свернул язык, показывая, что внутри ничего нет, на него посыпался целый град мелких монеток и даже рупий.

— Волнующее представление, мистер Фут, — сказал Джек получасом позже, когда они вместе ехали из города. — Я столько месяцев ночей не сплю, волнуюсь, как вы там, и всё, оказывается, безосновательно.

— В таком случае очень любезно с твоей стороны было заявиться непрошенно, чтобы разделить со мною свою бедность, — пробурчал мистер Фут. Джек уволок его с майдана внезапно и не слишком вежливо, даже не дав доесть половину почки.

— Жалко, что я пропустил спектакль, — сказал Патрик.

— Ничего такого, чего бы ты не видел в сотне трактиров, — успокоил Джек.

— Всё равно, — возразил Патрик, — это было бы лучше, чем то, чем я занимался последний час — лазил по задворкам, украдкой заглядывая в языческие ночные горшки.

— И что ты выяснил?

— То же, что в предыдущей деревне. Все ходят на горшки. Неприкасаемые выносят их раз в день, — отвечал Патрик.

— А моча и кал смешиваются или…

— Сперва поедание почек, теперь ночная посуда! — крикнул из паланкина Сурендранат. — Откуда такой интерес ко всему, что связано с мочой?

— Может быть, в Диу нам повезёт больше, — загадочно проговорил Джек.


За бродом начался медленный подъём к тёмным холмам на юге. Сурендранат сказал, что их можно объехать по побережью, но Джек потребовал ехать напрямик. По пути он завёл спутников в чащу и долго топтался в подлеске, ломая о колено ветки, чтобы проверить их сухость. Это был единственный опасный этап путешествия, потому что: а) Джек спугнул кобру, б) полдюжины разбойников вышли из леса, потрясая грубым, но вполне внушительным оружием. Нанятый Сурендранатом индус наконец сделал что-то полезное, а именно: вытащил из-за пояса миниатюрный кинжал, не больше фруктового ножичка, и приставил к шее, угрожая перерезать себе глотку.

На разбойников это подействовало так, как если бы он вызвал артиллерийский полк и навёл на них заряженные пушки. Они бросили оружие и, умоляюще протягивая руки, заговорили на гуджаратском. После долгих переговоров, которые несколько раз оказывались под угрозой срыва, гадхви согласился не причинять себе вреда, разбойники убежали, и отряд продолжил путь.

Через час перевалили последний из Гирских холмов и оказались на возвышенности, с которой открывался вид на южную оконечность Катхиявара. Прямо на юг текла река; в её устье белело маленькое пятнышко, дальше расстилалось бескрайнее Аравийское море.

Весь следующий день они спускались по речной долине. Белое пятнышко постепенно приобрело очертания и превратилось в город с европейским фортом посередине. В бухте под защитой форта стояли корабли Ост-Индской компании и суденышки поменьше. Ближе к Диу дорога стала шире. По ней шли караваны с тюками тканей и пряностей. Навстречу стали попадаться португальские торговцы, едущие в глубь страны.

Остановились перед городской стеной, не пытаясь проехать в ворота мимо часовых-португальцев. Гадхви распрощался и сел у дороги дожидаться каравана на север, которому могут потребоваться его услуги. Джек, Патрик, мистер Фут, Сурендранат и его слуги отправились бродить по предместью, пугая павлинов, обходя священных коров и часто останавливаясь, чтобы спросить дорогу. Наконец Джек уловил запах солода и дрожжей. Дальше можно было ориентироваться по нюху.

Наконец въехали во дворик, заваленный вязанками хвороста и заставленный корзинами с зерном. Над огнём висел огромный котёл, в который смотрел низкорослый человек с рыжими волосами. Он разглядывал своё отражение не из нарциссизма, а потому, что так пивовары определяют температуру сусла. За его спиной двое индусов с натугой грузили на арбу бочку с пивом для португальского гарнизона в городе.

— Во всём чистота и порядок, насколько такое возможно в Индии, — объявил Джек, медленно выезжая на середину двора. — Кусочек Амстердама в заднице Катхиявара.

Рыжеволосый чуть скосил голубые глаза и посмотрел на Джека через клубящееся облако над котлом.

— Но это временное, — продолжал Джек, — как ты знаешь не хуже меня, Отто ван Крюйк.

— Не более временное, чем всё остальное на земле.

— Когда ты везёшь своё пиво в порт, ты наверняка смотришь на красавцы-корабли.

— Так говори о кораблях или проваливай, — сказал ван Крюйк.

— Налей нам бочонок и опростай котёл — он понадобится для алхимических нужд, — отвечал Джек. — Я только что с Гирских холмов, и леса там вдоволь. А покуда ты поставляешь свой товар добрым жителям Диу, в сырье у нас недостатка не будет.

Дорога Сурат-Бхаруч, Индия Месяцем позже (октябрь 1693)

Ибо чудеса, которые творили египетские волхвы, хотя и не были так велики, как чудеса, творившиеся Моисеем, однако были большими чудесами.[168]

Гоббс, «Левиафан»

— Прости, Господи, — сказал Джек, — я думаю, как алхимик.

Он переломил лист алоэ и прижал сочной раной к чёрному струпу на руке. Сообщники отдыхали в тени диковинного дерева на морском берегу к северу от Сурата. Рядом вдоль дороги расположился караван из верблюдов и буйволов.

— Пол-Диу тебя таким и считает, — заметил Отто ван Крюйк, щурясь на расплавленное серебро Камбейского залива, за которым на безопасном отдалении лежал Диу. Ван Крюйк осторожно сматывал с правой руки длинный вонючий бинт, но слова причинили обожжённым связкам такую боль, что он вынужден был прерваться на кашель и сморкание.

— Задержись мы там ещё, нас бы замела Инквизиция, — так же хрипло проговорил мсье Арланк.

— Да, хотя бы из-за вони, — вставил Вреж Исфахнян. Он единственный из всех соблюдал осторожность, например, натягивал кожаные рукавицы, которые можно было сбросить, когда руки охватит пламя, потому и выглядел значительно лучше других.

— Хорошо, что с нами был мистер Фут, — включился в разговор Сурендранат, — уж он бы убедил Инквизицию, что мы преследуем какую-то священную цель!

Баньян общался с христианами куда меньше своих товарищей, которым такое легкомыслие показалось не вполне уместным.

— Здесь есть и моя заслуга, — произнёс Патрик Таллоу. Он потерял доминантный глаз и половину волос на голове. — Это я снабдил мистера Фута всякой церковной мурой, он только повторял слова, что я написал.

— Никто не отрицает твоей роли, — отвечал Сурендранат, — но даже ты должен признать, что неиссякаемым кладезем и пенистым ключом ахинеи, вздора и лжи был Али Зайбак!

— Охотно признаю его первенство, — сказал Патрик, и оба посмотрели на Джека — клюнет ли тот на подначку. Однако Джека отвлёк смрад, невыносимый даже для его обожжённых и загрубелых ноздрей. Ван Крюйк размотал бинт с правой руки. Указательный, средний и безымянный палец распухли и сочились гноем.

— Я тебе говорил, что надо пользоваться этим. — Джек указал на алоэ, вернее, на его пенёк, от которого сам же недавно оторвал последний лист. Алоэ росло в горшке с влажной землёй, который, как в паланкине, носили на доске двое мальчишек. — Португальцы вывезли его из Африки.

— Ты и вправду рассуждаешь как алхимик, — пробормотал ван Крюйк, сурово глядя на гноящиеся пальцы. — Все знают, что от ожогов помогает только сливочное масло. Ты глубоко погряз в иноземщине, если вместо него лечишься каким-то африканским снадобьем!

— Когда думаешь ампутировать? — спросил Джек.

— Сегодня вечером, — отвечал ван Крюйк. — Тогда у меня будут сутки, чтобы оправиться перед сражением.

— Если мы хотим перейти Нармаду днём, то можем выйти пораньше и успеть к броду засветло, — сказал Сурендранат. — Если же истинная наша цель — замешкаться, чтобы ночь застигла нас у реки, то спешить незачем. На сегодняшнем ночлеге вполне можно провести небольшую ампутацию. Я попытаюсь раздобыть тебе макового настоя.

— Опять химия! — скривился ван Крюйк и погрузил руку в горшок с топлёным маслом из молока буйволицы, однако предложение не отверг. — Я мог бы быть пивоваром, — задумчиво проговорил он. — И даже им был!


Месяц назад ван Крюйк отдал Джеку свои пивоваренные котлы и пошёл в порт договариваться с хозяином джонки или чего-нибудь в таком роде. Джек на деньги Сурендраната поручил городским медникам превратить котлы в сосуды совершенно иной формы, которую набросал по воспоминаниям о странных занятиях Еноха Роота в Гарце. Сурендранат отправил гонцов на север, в земли Губителя Недругов, с деньгами, чтобы вызволить Врежа Исфахняна и мсье Арланка, после чего, переступив через себя, заделался крупным оптовым скупщиком мочи.

С кастой уборщиков ночной посуды и нуждарей заключили сделку, и по утрам в пивоваренный двор ван Крюйка начали прибывать горшки, бочонки и бочки. Почти все они были закрыты, чтобы не распространять вонь, но Джек распорядился, чтобы крышки сняли и моче дали постоять на солнце. Жалобы соседей — по большей части из брахманских каст — не замедлили воспоследовать. Тут-то и выпустили мистера Фута. Свой пуританский наряд он перешил в подобие колдовского балахона. Речь его состояла наполовину из алхимической зауми, которую надиктовал Джек, наполовину из папистской, которую Патрик мог оттарабанить (да частенько и бормотал) во сне.

Нужных слов Джек набрался от шарлатанов, продающих на Новом мосту кусочки философского камня, от Еноха Роота и от Ниязи; последний, правда, ничего не смыслил в алхимии, зато был несравненным знатоком верблюдов.

«Амон, или Амон-Ра был верховным божеством древнего народа страны Аль-Кем[169], и как Аль-Кем дал название алхимии, так имя Амона вошло в наименование чудодейственного вещества, хорошо известного адептам этой науки. Ибо когда римляне покорили Аль-Кем и включили его в состав своей империи, они отождествили Амона с Юпитером и стали почитать под именем Юпитера-Амона. Ему воздвигали идолов в обличье царей с бараньими рогами на голове. Римляне построили ему великий храм в оазисе Сива, что в пустыне далеко к западу от Александрии. Со времён фараонов оазис славился не только караван-сараем, но и оракулом Амона, источавшим чудесные силы и эманации; на его-то месте римляне и возвели храм Юпитера-Амона. Другими словами, здесь зародилась алхимия и здесь впервые начали получать сильно пахнущую соль, которую добывали из навоза тысяч проходящих мимо верблюдов. Секрет её изготовления ведом немногим, однако соль Амона, или аммониевая соль, иначе именуемая нашатырь, доставлялась караванами в Александрию и другие города Северной Африки, откуда бесконечно разнообразными торговыми путями распространялась по всему свету. Так мир узнал о её удивительных, некоторые сказали бы даже магических свойствах. И если невежественные язычники смогли произвести такое буквально из груды дерьма, размыслите, сколь большего сумеют достичь христиане, знающие Библию, имеющие доступ к писаниям Парацельса и многому другому! Присутствующее в верблюжьем навозе можно найти в человеческой урине, ибо Аристотель сказал бы, что обе субстанции имеют одну вещественную природу. Однако Платон заметил бы, что вторая настолько же чище и ближе к идеалу, насколько люди выше верблюдов…»

Короче, они давали соседям понять, что Джек со товарищи устроит у них под боком вонищу, какую человек, никогда не стоявший рядом с грудой верблюжьего дерьма, бессилен даже вообразить; однако мистер Фут излагал страшную новость так длинно и монотонно, с таким количеством богословских подробностей, что слушатели теряли волю к сопротивлению задолго до того, как начинали прозревать смысл.

Как всегда, когда нужно перековать что-нибудь одно в что-нибудь другое, превращение котлов заняло больше времени, чем ожидалось. Джеку нужен был один сосуд с круглым дном, широким устьем и ручками, чтобы подвешиваться над «во таким огроменным кострищем». Это не составило особого труда. Но для следующего, главного, этапа требовалось закрыть чан своего рода колпаком, из которого пар по трубке попадал бы в другой сосуд, поменьше, и пробулькивал через воду. Сосуд из соображений самых что ни на есть практических следовало делать из стекла, что, учитывая размеры, оказалось сложно, и решили обойтись медным. На этом-то (буквально) и погорел Патрик, когда при изготовлении пробной партии вопреки всем наставлениям Джека решил заглянуть под крышку, и в лицо ему ударил столб белого пламени.

Тем временем прибыло мозговое подкрепление в лице мсье Арланка и Врежа Исфахняна. Арланк указал, что трудно будет нанять хороших работников и сохранить репутацию выдающихся алхимиков, если постоянно жечь себе разные части тела и орать благим матом на весь Кахияварский полуостров. Вреж добавил, что коль вскорости всё равно придётся раздобывать множество стеклянных сосудов, то сейчас самое время исследовать местный рынок на предмет указанного товара.

Результаты не слишком обнадёжили. В Диу в отличие от Лондона не было Благочестивой компании стеклодувов. Более того, по всему выходило, что стекловарение — одно из немногих искусств, в которых христиане преуспели больше остальных. По словам Врежа, Дамаск триста лет назад славился стеклодувами, но с тех пор, как Тамерлан угнал всех мастеров в Самарканд, о них не было ни слуху ни духу. Времени отправлять гонцов в Самарканд и наводить справки не оставалось. Пришлось обойтись стеклом, добытым у португальцев в Диу. Для сосуда, в котором пар будет пробулькивать через воду, Врёж нашёл целое оконное стёклышко размером с ладонь. Джек поручил медникам проделать в сосуде отверстие, а ван Крюйк, пользуясь морской сноровкой, закрепил в нём стёклышко так, чтобы по краям не текло. Всё это заняло немало времени. Но всё равно каждому ведру мочи надо было не меньше двух недель доходить до нужной кондиции, так что особой спешки не наблюдалось. Тем временем в холмах на севере мсье Арланк занимался углем; дрова рубили и пережигали в тандырах местные жители. Капитал таял с каждым днём. Из Сурата морем приходили известия или по крайней мере слухи, что тот или иной купец собирает караван с вооружённой охраной, чтобы прорвать блокаду маратхов на реке Нармада. Всякий раз, услышав такое, Сурендранат впадал в ярость. Он бегал по двору (лавируя между ёмкостями с мочой), швырял на землю тюрбан, подбирал его, чтобы швырнуть снова, и громко вопрошал богов, зачем он связался с безумными франками. Некоторое время казалось, что они так и останутся с перебродившей мочой, медными сосудами причудливой формы и несколькими крупицами порошка, в которых сумерки замешкивались после того, как вся Индия погружалась в ночной мрак.

Наконец с севера прибыли арбы, гружённые углем и дровами, а Вреж Исфахнян затарился целым ящиком стеклянных бутылей — бурых, неровных, с пузырьками, но всё-таки прозрачных. Теперь можно было приступать. Джек объяснил, а Патрик на своём примере убедительно продемонстрировал, что аппарат по окончании использования сгорает белым огнём; другими словами, у них был один и только один шанс.

И вот как-то утром Джек и ван Крюйк вместе с местными неприкасаемыми замотали лица тряпками и принялись сливать двухнедельную мочу из бочек и горшков в чан, под которым тем временем развели жаркий-прежаркий костёр. Остывшая за ночь моча нагрелась не сразу, а когда нагрелась, многие бежали со двора и многие — из окрестных кварталов. Они улепётывали бы с криком, если бы могли раскрыть рот. К запаху застарелой мочи все успели принюхаться, однако то, что вырывалось сейчас из чана, было явлением совершенно иного порядка. Котёл словно превратился в зев самого Юпитера-Амона, губящего смертных не громами с небес, но огненными испарениями преисподней. Воздух дрожал, птицы складывали крылышки и камнем падали на землю. Люди, закрыв локтем глаза и натыкаясь друг на друга, отбегали туда, где можно было дышать, потом оборачивались и смотрели на котёл сквозь жгучую пелену слёз. Время от времени кто-нибудь, набрав в грудь воздуха, подскакивал к адскому зеву и бросал в огонь новую порцию дров.

Но вот удушливый смрад рассеялся, и над котлом начал подниматься пар; когда же моча забурлила ключом, к котлу можно стало подойти. Дыхание Аммона иссякло, но ненадолго. Не вся собранная моча поместилась в чан; по мере того как она выпаривалась, доливали ещё, и всякий раз чан извергал из себя преисподний дух. Так продолжалось почти весь день, но вот последний горшок опорожнили и выбросили на улицу. Вскоре запах аммиака рассеялся навсегда. Несколько часов чан просто кипел; пар валил столбом и таял в небе над Диу. Джек заглянул в чан и увидел, что моча упарилась до малой доли своего объёма; под кипящей пеной ворочалась густая желтовато-бурая масса. Её Джек время от времени помешивал деревянной лопаткой, проверяя густоту, как делал Енох Роот. Когда ворочать лопаткой стало трудно, он велел всыпать в чан истолчённый уголь. Джек мешал, покуда масса не стала равномерно серой, а лопатка не начала увязать. Влага по-прежнему оседала каплями на лбу, но Джек видел, что она выпарилась почти вся и действовать надо быстро. Остальные, видевшие, что приключилось с Патриковым глазом, знали это не хуже Джека. Не дожидаясь приказа, они при помощи тросов и палок подняли перевёрнутую воронку того же диаметра, что и чан, и опустили на него так, что воронка с чаном слились в поцелуе, а место соединения законопатили паклей и смолой. Теперь всё, что выделялось из серой массы, поступало в медный колпак, из которого был только один выход: в коленчатую медную трубу, завершавшуюся U-образным перегибом и вставленную в сосуд со стеклянным окошком. Заглянув в окошко, можно было убедиться, что сосуд заполнен водой. Он стоял в двенадцати футах над землёй на бамбуковом помосте.

Когда колпак надёжно приконопатили, Джек поднялся на помост, являвший собой гибрид аптекарской и скобяной лавок: здесь были приготовлены черпаки, воронки, бутыли и глиняные сосуды с гвоздичным маслом. Он с удовольствием увидел, что вода в сосуде приподнялась и выбулькнула пар, пробившийся через воду в U-образной трубке. Это происходило ещё несколько раз, пока из осадка в чане выпаривалась последняя влага. Затем наступила долгая неловкая пауза; она явно затягивалась, но Джек убеждал товарищей поддерживать огонь и надеяться. Он следил за уровнем воды по пузырьку в стеклянном окошке. Некоторое время всё оставалось без изменений. Наконец вода отчётливо приподнялась и выбросила слабенькую отрыжку газа.

— Началось! — объявил Джек.

Вопреки всему, в чем убеждал мистер Фут добрых жителей Диу, Джек не повелевал движением небесных сфер, и солнце закатилось несколько минут спустя по чистому совпадению. Стёклышко горело в его последних лучах, как всякий блестящий предмет, но после того, как солнце зашло, отсвет в стекле остался, более того, он делался всё ярче по мере того, как сгущалась тьма. Не будь окошко прозрачным, его можно было бы принять за полную луну. Если бы Джек смотрел на него неотрывно, то вскорости потерял бы способность видеть что-либо ещё. Он велел мсье Арланку следить за уровнем воды и доливать её, чтобы не выпарилась совсем — ошибка, которая дорого обошлась Патрику, — а сам повернулся спиной к окошку, давая отдых глазам. Ему, словно актёру на сцене, предстало озеро изумлённых лиц, залитых зеленоватым светом kaltes Feuer, холодного огня, или фосфора, светоносного. Разумеется, все они были на улице, а холодный огонь — в медном сосуде, но чудилось, будто всё наоборот: люди столпились в тёмном подземелье, куда через единственное квадратное оконце высоко в стене проникает свет из иного мира.

— К рассвету тут будут дымящиеся развалины, — объявил Джек. — Посему давайте соберём kaltes Feuer, дабы уберечь его от воздуха, а себя — от жестокой смерти!

Действовали двумя способами. Во-первых, кто-нибудь время от времени черпаком доставал из сосуда порцию воды, в которой хлопья холодного огня вились, как искры над костром, и через воронку сливал её в заготовленные бутыли. Светящиеся бутыли передавали вниз, где кто-нибудь другой затыкал их тряпьём и ставил в таз с еле-еле кипящей на углях водой. Жидкость из бутылей постепенно испарялась через затычки, но количество света в них не убывало; фосфор оседал на стенки, так что каждая бутыль приобрела светящуюся ажурную оторочку. Когда бутыли почти высыхали, их вытаскивали и обмакивали горлышками в смолу, чтобы воздух не проникал внутрь.

Во-вторых, черпаки светящейся воды выливали в глиняные горшки с гвоздичным маслом на дне. Вода проходила через масло, оставляя в нём часть фосфора. Эти горшки тоже нагревали на водяной бане, чтобы влага вышла через масло струйками пара. Когда над горшками переставал подниматься пар, а бульканье прекращалось, в них оставалась лишь фосфорно-масляная взвесь. Масло обволакивало частички фосфора, защищая его от воздуха, а следовательно, от возгорания.

Так, во всяком случае, задумывалось, и по большей части всё шло согласно плану, но время от времени для разнообразия случались накладки. Каждая пролитая порция смеси превращалась в лужицу, струйку или брызги холодного огня. Джек плеснул себе на руку и не заметил этого, пока не простоял несколько минут рядом с водяной баней. От жара рука подсохла, и тонкий слой фосфора вспыхнул неугасимым пламенем. И такое происходило сплошь и рядом. Каждый, кому возбужденные зрители указывали, что он светится, начинал лихорадочно срывать с себя одежду, и вскоре почти все остались в чём мать родила. Черпаки дрожали в обожжённых руках, смесь лилась на помост. Мсье Арланк со сверхчеловеческой отвагой нёс свою вахту, требуя, чтобы фосфор смывали водой, пока он не высох. По краям окошка начали проступать капли холодного огня, затем полились струйки. Их собирали в бутыли и горшки с маслом, но холодный огонь неумолимо растекался по помосту, по земле, по людям. Наконец Джек приказал мсье Арланку покинуть гибнущий корабль. Гугенот спустился вниз с проворством, неожиданным в человеке его лет, срывая по пути одежду; тут же подбежали с вёдрами и принялись обливать его морской водой, пока он не перестал светиться. В следующий миг все бросились врассыпную, потому что течь вокруг окошка открылась, и холодный огонь хлынул ослепительным водопадом. Вся вода вытекла. Воздух проник из сосуда в трубу, забитую осаждённым фосфором. Из неё вырвался белый огонь. Взошло солнце, если не сразу тысяча. Светящиеся лужицы на черном бархате под ногами оказались сырыми пятнами на буроватой земле. Сосуд оторвался, взлетел и опустился на крышу монастыря полумилей дальше. Труба и колпак пронеслись в небе, словно Небесный Ковш, черпнувший солнечного огня. Упали они где-то в море. В окрестностях помоста ещё несколько часов что-то вспыхивало и рвалось без предупреждения. По счастью, им хватило ума расположить водяные бани и ящики с горшками на почтительном расстоянии. Поэтому все отступили с середины двора и до самого восхода продолжали работу. Она тоже была сопряжена с некоторой опасностью. Иногда бутыль трескалась от жара, и тогда какой-нибудь смельчак должен был вытаскивать её клещами и отбрасывать прочь, чтобы от взрыва не раскололись остальные. В итоге сгорел дом, в котором они все жили. При других обстоятельствах можно было бы горевать об утраченном крове, но сейчас они знали, что их так и так погонят взашей. На рассвете явились португальские пикинеры. На пепелище того, что ещё недавно было вполне респектабельной пивоварней, Джек и его товарищи грузили бутылки (тщательно упакованные в солому) на уцелевшие арбы и запрягали животных, не разбежавшихся и не околевших со страху за ночь. Пикинеры сопровождали, если не сказать преследовали их до самой пристани, где сообщники погрузили фосфор и немногочисленные пожитки в нанятую заранее джонку. Ветер им благоприятствовал, пираты, видевшие странные явления в ночном небе над Диу, держались в стороне; через полтора дня честная компания прибыла в Сурат и заняла позицию во главе огромного вооружённого каравана, который немедля тронулся на северо-восток к Шахджаханабаду.


— Не поверишь, но там, откуда я родом, клинки прямые, — сказал Джек. — Бывают широкие, их называют палашами, есть потоньше, рапиры, а в последнее время в моде совсем тонюсенькие, шпаги. Да, бывают и малость изогнутые, они зовутся саблями. Однако в сравнении с вашими они прямые, как струнка; так же прямолинейна и тактика боя. А тут… — Он указал на толпу набранных в Сурате воинов. Среди них были мусульмане, выходцы из западных краёв, из Афганистана, Белуджистана и разнообразных ханств. Часть войска составляли индусы из различных воинских каст, по той или иной причине избравшие могольскую сторону. Но даже в малейшем различимом подподподплемени у каждого человека было оружие — или по крайней мере опасного вида приспособление — совсем не такое, как у его соседа.

Среди вещей Доктора были книги, заполненные не буквами, а изображениями кривых. Джек иногда листал их от нечего делать, ибо, хотя грамоты не знал, кривые мог разглядывать не хуже кого другого. Элиза сидела рядом и читала названия: улитка Паскаля, кампила Евдокса, конхоида де Слюза, квадратриса Гиппия, эпитрохоида, трактриса, овалы Кассини. Сперва Джек дивился, как геометры выдумали столько кривых, потом понял, что кривые бесконечны; чудо, что поэты, или писатели, или кто там сочиняет новые названия успевали вслед за геометрами обзывать все завитушки в докторовой книге. Теперь до него дошло, что геометры и словоплёты — лишь чахлые побеги южно-азиатского оружейного древа. Во всей Индии не было ни одного прямого лезвия. У некоторых рукоять продолжалась клинком; они попадали в категорию сабель. У других смертоносная часть была насажена на длинную рукоять; их Джек классифицировал как копья или топоры, в зависимости от того, нужно было ими тыкать и/или рубить (по крайней мере судя по виду). Те, что с тетивой, видимо, следовало называть луками. Однако все сабли были кривые: некоторые изгибались в одну сторону, затем, передумав, сворачивали в другую; некоторые вились, как змеи; некоторые имели рубящую кромку разной формы и то сужались, то расширялись; некоторые раздваивались или заканчивались крюками, клювами, шипами, лопастями, жалами и даже спиралями. Попадались лезвия в форме подков, перьев, козьих рогов, заливов, фаллосов, рыболовных крючков, бровей, гребней, знаков Зодиака, полумесяцев, ольховых листьев, персидских туфель, весёлок для теста, пеликаньих клювов, собачьих лап и коринфских колонн. И это не считая поистине чудных приспособлений из двух-трёх таких клинков, нагретых на огне и скованных вместе кузнечным молотом. Ударное оружие на длинной рукояти (топоры, секиры, молоты, алебарды и военизированные сельскохозяйственные орудия: боевые серпы, ратные цепы, бранные мотыги и тактические тесла) отличалось не меньшим разнообразием. Джека почему-то особенно смущали луки: не добрые старые полумесяцы из английского тиса, а какие-то исполинские паучьи лапы: чёрные, блестящие, жилистые, изгибающиеся в обе стороны, иногда длиннее с одного конца, чем с другого, — не поймёшь, где верх, где низ, что тут рукоять и какой стороной это надо разворачивать к противнику. И для каждого из видов оружия существовало отдельное шеститысячелетнее боевое искусство со своими ритуалами, терминологией, упражнениями и секретами, постичь которые можно лишь за целую жизнь самоотверженного ученичества.

— Я думал, ты скажешь, что всё это убожество в сравнении с оружием неприятеля, — проговорил Джек.

— Ты стал такой желчный, что в последние несколько часов я избегал затрагивать тему неприятеля, да и все остальные тоже, — ответил Сурендранат.

Баньян ехал в паланкине, Джек — на лошади. Возможно, этим и объяснялась желчность, ибо один возлежал под пологом, а другого защищал от солнца только тюрбан.

— Воистину это царство самого Гордия, — сказал Джек.

— Кто такой Гордий?

— Один малый, у которого был узел такой сложный, что его удалось распутать, только разрубив пополам. У франков эта история вошла в пословицу. Мы собираемся сделать то же самое. Чем позволить им скрестить с маратхами ятаганы, китары, кханды, ханджары, джамдары и так далее, мы разрубим гордиев узел.

— Может, для вас эта история очень важна, но мне она ничего не говорит, — заметил Сурендранат. — Я предпочел бы получить какой-никакой план сражения до встречи с врагом, которая, вероятно, произойдёт сегодня же ночью.

Сурендранат всего лишь высказал вслух то, что мучило самого Джека. Они так долго добывали фосфор и так долго после этого отходили, что не успели подумать, как будут его использовать. Потому призвали Врежа, Патрика, мсье Арланка и мистера Фута. Все они ехали верхом. Ван Крюйк накануне вечером оттяпал себе кончики пальцев и ещё не вполне оправился от шока и опия. Его тоже несли в паланкине.

— Край, по которому мы едем, — начал баньян, — не блещет живописными красотами, поражающими ум и воображение, но это самая опасная и беспокойная часть Индии.

Они выехали из Сурата, стоящего в устье реки Тапти, и с тех пор двигались на север по караванному тракту вдоль побережья в нескольких милях от моря. Время от времени он пересекал реку, которая, как и Тапти, вилась на запад к Камбейскому заливу, лежащему от них по левую руку. Все знали, что самая большая из них зовётся Нармада и сегодня они до неё доберутся, но вокруг не было ни одного пригорка, чтобы посмотреть, далеко ли ещё до реки. Прибрежная равнина напомнила Джеку нильскую дельту: такая же влажная, также изобилующая селениями и предстающая путнику чередованием болот, полей и рощ деревьев, которые растят (или по крайней мере не вырубают) за то, что они дают плоды, масло или волокно. «Дальше на север мы увидим более диковинные края, — пообещал Сурендранат, — но тогда мы будем вне опасности».

— Если представить Индостан как огромный алмаз, — продолжал он, — то Нармада, куда мы сегодня выйдем, будет трещинкой в самом его центре. Индия спокон веков делилась на множество княжеств. Названия их менялись, как и границы, за единственным исключением — Нармада всегда оставалась естественным рубежом севера и юга. К северу от неё захватчики сменяют друг друга, власть над городами и крепостями переходит от одной династии к другой. На юге всё иначе. Вам его отсюда не видно, но весь Индостан с запада на восток пересекает горный хребет Сатпура. Нармада берёт исток на его северных склонах и на протяжении многих дней пути бежит в глубоком ущелье. Западная оконечность хребта зовётся Раджпиплскими холмами, и, если бы не дымка на горизонте, вы бы увидели их справа. В дне пути отсюда Раджпиплские холмы отступают от Нармады, и она, не стесненная более отвесными берегами, петляет и вьётся по равнине, пока не впадает в залив, образуя широкое устье наподобие того, что мы оставили позади.

Моголы не многим отличаются от других воинственных народов, владевших севером в прошлые тысячелетия; оружие и тактика, несокрушимые в пустынях и на равнинах, не помогли им пробиться через горы Сатпура. Но в отличие от тех, кто довольствуется завоеванным, моголы жаждали превратить весь Индостан в часть дар Аль-Ислама, поэтому двинулись на юг единственно возможным путём — тем, по которому мы сейчас едем. Прибрежные города, такие, как Бхаруч на Нармаде и Сурат на Тапти, они легко захватили и с трудом удержали. Однако к югу от Сурата внутреннюю часть Индостана отделяют от моря высокие Балагхатские горы, куда непокорные индусы — маратхи — всегда могут отступить, если не хотят сойтись с моголами в открытом бою на равнине. Подобным образом и Сатпура, и даже Раджпиплские холмы остаются оплотом маратхов. Время от времени моголы теснят их из холмов, потому что маратхи — как нож у горла могольской коммерции. Как вы знаете, вся торговля с Западом осуществляется через Даман, Сурат и Бхаруч, а предводители маратхов отлично знают, что могут отрезать связь этих портов с севером, спустившись с Раджпиплских холмов по ущельям Дхароли на Бхаручскую равнину — там, где мы сейчас, — и напав на караваны перед бродом через Нармаду. Сурат кишит их тайными сторонниками и соглядатаями; можете не сомневаться, что маратхам известен каждый наш шаг.

— Можем ли мы быть уверены, что они нападут ночью? — спросил Джек.

— Только если нам хватит безрассудства выйти на южный берег Нармады в сумерках и двинуться вброд под покровом тьмы.

— Да будет так, — сказал Джек. — Умные стратагемы не по моей части, но если дело за безрассудством, то этого добра у меня хоть отбавляй.


Джек выехал вперёд, чтобы осмотреть поле боя при свете дня и расставить наёмников. При помощи местного проводника он нашёл участок реки, где можно инсценировать переправу. В нескольких милях выше того места, где Нармада расширяется, образуя эстуарий, она описывает букву Z, поворачивает, описывает букву S и продолжает путь на запад. В середине SZ между разнонаправленными отрезками реки образовался песчано-галечный полуостров в форме гриба на ножке. Как всегда на поворотах, течение подмыло берега; они возвышались над водой не более чем в рост человека, но были обрывистые и поросли кустарником. Всякий, подходящий к реке с юга, оказывался на четвертьмильном перешейке, который затем расширялся и полого спускался к излучине. Здесь, на вогнутой стороне петли, река была широкой и мелкой, но всякий, знакомый с реками, заподозрил бы, что противоположный берег — обрывистый и крутой. Джек, глядя на ту сторону, догадывался, что так оно и есть, хотя ничего не видел за тростниками. Проводник заверил, что верблюды, лошади и буйволы выберутся на северный берег, но только если попытаются сделать это в определённых местах, которые он готов показать за отдельную плату. В противном случае вьючные животные будут долго брести через тростники и в конце концов упрутся в крутой обрыв.

— Я заплачу тебе, сколько ты просишь, — пообещал Джек, — и вдвое больше за удовольствие несколько раз вытянуть тебя хлыстом.

Последние слова пришлось переводить долго и с трудом; но в итоге каждый мог видеть, как франк на лошади гонит несчастного проводника от самой излучины, охаживая того кнутом и костеря за жадность. Покончив с этим, он вернулся к броду и стал показывать наёмникам, где те должны встать.

Рекогносцировка имела одно неожиданное, но крайне удачное последствие: наёмники разделились. Ибо они присматривались к Джеку и к тому, что считали его планом. Сделав выводы, они сбились в кучки, чтобы обсудить положение дел, после чего целые отряды повернулись спиной ко всей затее и припустили вниз по течению к Бхаручу или Анклешвару. Джек для виду бушевал, однако на самом-то деле остался очень доволен. Бегство стольких наёмников должно было представить караван ещё более уязвимым в глазах маратхов, которые, он знал, наблюдают за каждым их шагом; а на тех, кто не дезертировал, вероятно, можно было положиться.

Заговорщики сбились с ног, выискивая людей, владеющих древним и простым оружием — пращой. Таких набралось человек сорок. Почти никто из них не сбежал — они принадлежали к самой низкооплачиваемой и презираемой категории воинов. Джек разделил их на два взвода и отправил один в западную часть полуострова, другой — в восточную.

Из оставшихся наёмников некоторые были с саблями — им Джек велел окопаться в самой узкой части перешейка. Однако он предусмотрел для них возможность отступления, для чего поручил свободным пращникам вырыть несколько канав. Остальные наёмники были лучниками: их Джек поставил так, чтобы они могли стрелять поверх голов тех, кто будет защищать перемычку.

Прибыл авангард каравана с большим турецким шатром, его центральным колом, растяжками, колышками и тому подобным, а также упакованным в солому грузом. Шатёр поставили в центре полуострова, груз занесли внутрь и распаковали. Часть его раздали воинам с пращами. С наступлением сумерек они пробрались на позиции, которые занимали весь вечер, и спустились в воду, после чего по двое, по трое двинулись на юг к перешейку, где спрятались у подмытых берегов, укрытые растительностью и темнотой от чужих глаз. И вовремя: как раз подоспел весь караван — лошади, верблюды, буйволы и даже два слона вступали на узкий перешеек, разделялись перед шатром и скапливались перед излучиной. Джек определил, где на противоположный берег труднее всего будет выбраться, и отправил туда животных, которым это с наименьшей вероятностью удастся, — буйволов, запряжённых в повозки.

Даже с неидеального наблюдательного пункта, а именно из шатра, где он в это время натирался странно пахнущим маслом, Джек легко мог вообразить всё, что происходит не так, по рёву буйволов, бесполезному щёлканью бичей, разноязыкой брани и треску ломающихся спиц.

Однако ничто не могло заглушить шум маратхского наступления. Возможно, с гор мятежники и впрямь спускались тихо и незаметно, но в бою шумели, как любое другое войско, если не громче, поскольку питали любовь к барабанам, кимвалам и прочим средствам наведения ужаса на врага. Джек выглянул через дырку в шатре. Он сотни раз слышал, что маратхи используют в бою слонов, но только смеялся над подобными россказнями. Сколько бы диковинных стран ни повидал Джек, в нём по-прежнему жил лондонский жох, не способный поверить, что такое бывает на самом деле. И вот они надвигались: ходячие бастионы, озарённые факелами, сверкающие металлом, сплошь одетые в броню, и бивни их щетинились изогнутыми клинками дамасской стали. По пять в шеренгу вступили они на перешеек, а у их ног колыхался живой ковёр пехоты, кривые лезвия сверкали в свете луны преисподним уроком геометрии. Воздух гудел от стрел; стреляли и оборонявшиеся, но больше — маратхи. Несколько стрел пробили полог шатра.

— Пли! — сказал Джек, и через мгновение Вреж выстрелил из мушкета, подавая сигнал.

План был исключительно прост, и по одному сигналу произошло сразу многое. На северной стороне излучины местные проводники зажгли костры — маяки, указывающие, где на тот берег легче всего выбраться. Погонщики, зажатые между рекой и наступающими маратхами, не дожидаясь уговоров, устремились к огням. Вскоре по реке уже двигались четыре вереницы вьючных животных.

Наёмники с саблями начали отступать, ибо от слонов их отделяло лишь несколько ярдов. Как только грянул выстрел, все они выскочили из ям и распределились по двум траншеям, которые пращники выкопали по флангам предстоящего маратхского наступления. Лучники выпустили по последней стреле. Всё это плюс верёвки, натянутые между канавами, а также скученность людей и животных на узком перешейке замедлило продвижение маратхов. Редкие смельчаки пробивались за череду ям или даже перепрыгивали препятствия на лошади, однако они оказывались лёгкой мишенью для лучников и немногочисленных мушкетёров.

До сих пор бой, несмотря на своё ожесточение и запоминающуюся яркость, оставался в рамках того, что обычно происходит на поле брани. Ночные битвы — редкость, а битвы с участием слонов — диковинка (по крайней мере для европейцев), но всё равно это была просто битва. По крайней мере пока сотни светящихся бутылей с фосфором не взмыли из зарослей по обе стороны перешейка. Они падали, как метеоры, и разбивались среди атакующих. Залпов было несколько, и когда закончился последний, почти вся земля перед авангардом маратхов светилась, а кое-где и вспыхивала огнём.

Один из слонов выразил намерение повернуть вспять. Джек издалека не мог разглядеть, согласен ли с ним погонщик, но это не имело значения, так как слон уходил. Возможно, он был вожаком, поскольку идея распространилась со скоростью фосфорного огня. Когда несколько слонов с острыми, как бритва, клинками на бивнях решают совершить пируэт посреди скученной толпы, неизбежна сумятица. Произошла она и сейчас; Джек почти ничего не видел за фосфорным светом, но отчётливо слышал звуки: маратхи голосили так, будто все когда-либо написанные итальянские оперы исполнялись одновременно.

По мере того как фосфор на земле высыхал, он вспыхивал. Однако это происходило спорадически и медленнее, чем следовало бы. Джек и его товарищи у излучины ничего не могли сделать, потому что ничего не видели. За их спинами караван полз через брод, как струи патоки по холодной тарелке. Переправа могла занять часы. И Джека предупреждали, что опасно недооценивать маратхов. Одно дело — напугать животных, другое дело — сломить волю людей, и не крестьян с дубинками, а закалённых бойцов из каст махар и манг, посвятивших всю жизнь воинской службе. Джек не сразу воспринял предупреждения всерьёз, потому что в Англии нет ничего похожего, но Сурендранат убедил его, проведя грубую параллель между этими кастами и янычарами. Соответственно Джек велел пращникам сберечь часть бутылок про запас и, когда фосфорный огонь догорел, приказал наёмникам выдвинуться на прежние позиции. Лучников он отправил к пращникам, чтобы стреляли из укрытия зарослей. Все эти меры вскорости подверглись испытанию новой атакой махаров и мангов, и Джек, как ни мало ему хотелось, вынужден был выехать из шатра с мистером Футом по одну руку и мсье Арланком по другую, промчаться по перешейку и гнать несгибаемых маратхов до самых ущелий Дхароли. Ибо Джек, Фут, Арланк и их лошади светились в темноте. Никто даже не осмелился выпустить в них стрелу.

— Мистер Фут! — крикнул Джек огненному пятну, преследующему деморализованного врага. — Поворачивайте-ка к реке. Ничто, кроме пыли и песка, не отделяет нас больше от дворца Великого Могола в Шахджаханабаде, и лучше бы ему сразу расщедриться, не вынуждая нас упаривать мочу в его городе.

Книга пятая Альянс

Кофейня миссис Блай, Лондон Сентябрь 1693

— Теперь вы великий человек, Роджер, и богаче Великого Могола.

— Мне говорили, Даниель, но ничего, я не прочь выслушать это ещё раз.

— И вы человек в какой-то мере образованный.

— Я предпочёл бы услышать «умный», но продолжайте свою лесть, столь для вас несвойственную.

— Так вот. Какое метафизическое значение вы придаёте тому, что не можете заплатить за чашку кофе?

— Позвольте, Даниель, я только что заплатил, и не за одну, а за две, если то, что перед вами, — не мираж.

— Но вы не платили, милорд. Кофе принесли и записали на ваш счёт в конторской книге миссис Блай.

— Вы сомневаетесь в моей платежеспособности?

— Я сомневаюсь в платежеспособности всей страны! Выверните-ка ваш кошель. Прямо на стол. Давайте глянем.

— Не паясничайте, Даниель.

— Ах, теперь я паясничаю.

— С тех пор, как вам вырезали камень, в вас появилась какая-то странная ребячливость.

— Держу пари на всё содержимое моего кошелька, что всего содержимого вашего не хватит на ведро тресковых голов.

— Будь в вашем кошельке хоть столько, вы бы уже плыли в Массачусетс. Это все знают.

— Вот видите? Вы боитесь принять пари.

— С какой стати вам вздумалось поговорить о том, что в Англии нет денег?

— Вы сейчас важная птица, слухи носятся вокруг вас, как чайки вокруг рыбачьей лодчонки, вот я и хочу, чтобы вы каким-то образом отправили меня в Америку… ну вот. Ладно, ладно, я подожду, пока вы отсмеётесь. Когда снова будете меня слышать, махните рукой. А, отлично. Так вот, хорошо вам, Роджеру Комстоку, иметь неограниченный кредит и получать кофе и дома по первому слову. Многие другие влиятельные особы пользуются той же привилегией, включая нашего короля, который финансирует нынешнюю войну посредством каких-то алхимических манипуляций. Однако от нас, простых смертных, ждут платы за покупки, а платить-то нам нечем. Говорят, Америка купается в пиастрах, и хотел бы я на это поглядеть, да только шкипера не верят в долг по крайней мере натурфилософам… О да, милорд, смейтесь, смейтесь. Я здесь, в кофейне миссис Блай, исключительно в качестве придворного шута и прошу лишь по серебряной монете за каждый ваш смешок и по золотой — за взрыв хохота. Ещё изволите? Как, денег нет? Ваша мошна болтается, как мошонка мерина? Обычное дело, Роджер, и напоминает мне о другом вопросе, который я коротко изложу, покуда вы сморкаетесь и утираете слёзы: что будет, если все долги, личные и государственные, стребуют разом? Что, если миссис Блай выйдет из своего уголка, неся конторскую книгу на обширной груди, как Библию на аналое, и скажет: Роджер Комсток, вы должны мне свой вес рубинами, расплатитесь немедленно!

— Но, Даниель, такого не случается. Если миссис Блай нужны кофейные зёрна, она может пойти в порт, показать шкиперам свою конторскую книгу или, на худой конец, свой аналой и сказать: «Вот, самый влиятельный человек в Лондоне — мой должник, я могу представить залог, одолжите мне тонну мокко — и не пожалеете!»

— Роджер, что такое конторская книга миссис Блай, разрази её гром — приношу извинения, миссис Блай! — как не чернильные закорючки? У меня есть чернила, целый бочонок, я могу надёргать из гуся перьев и рисовать закорючки сколько влезет. Но это просто значки на бумаге, видимость. И значит, наша коммерция зиждется на видимости, в то время как испанская зиждется на серебре.

— Некоторые сказали бы, что это свидетельствует о нашей высокоразвитости.

— Я не из тех мракобесов, что считают кредит изобретением дьявола, и нечего меня с ними верстать. Я говорю лишь, что чернила, высыхая на бумаге, становятся хрупкими, и финансовая система, выстроенная на чернилах, тоже будет хрупкой — настолько, что может рассыпаться в любой миг. В то время как золото и серебро ковки, податливы…

— По мнению некоторых, это оттого, что их атомы, или частицы, обволакивает подвижная ртуть…

— Увольте.

— Минуту назад вы сами требовали от меня метафизики.

— Вы меня дразните, Роджер. Ладно, ладно, забавляйтесь, я не в претензии.

— Даниель, вы правда хотите отправиться в Массачусетс и оставить всё это позади?

Всё это куда забавнее, чтобы не сказать прибыльнее, для вас, чем для меня. Я хочу отрешиться от мелочных забот, уехать в глушь и работать.

— Что, в вигваме? Или вы уже присмотрели пещеру?

— Там осталось достаточно деревьев.

— Вы намереваетесь жить на дереве?

— Нет! Срубить их, выстроить дом.

— Боюсь, Даниель, вы непривычны к такой работе.

— Но я умею учиться.

— Куда надёжнее рассчитывать на какой-либо общественный институт. Вы могли бы стать викарием в пуританской церкви.

— В пуританских церквях нет викариев.

— Ах да… ну что ж, вас могут взять в Гарвард.

— Могут взять, а могут не взять.

— Вот, Даниель, метафизическое истолкование ваших обстоятельств.

— Я весь обратился в слух.

— Вы ещё нужны Англии!

— Боже милостивый! Чего ещё ей от меня нужно?

— Сейчас я к этому перейду. Но прежде я предлагаю сделку.

— Подразумевается ли оплата серебром? Или чернильными закорючками?

— Подразумевается синекура для Даниеля Уотерхауза. В Колонии Массачусетского залива.

— А я, чёрт побери, здесь, по другую сторону океана!

— Синекура включает в себя некоторые привилегии, такие, как билет в один конец.

— Вы хотите сказать, Англия ждёт от меня чего-то столь ужасного, что после этого мне нельзя будет в ней показываться?

— Вы придумываете невесть что. Вы сами всё это время твердили, что стремитесь в Массачусетс.

— Тогда зачем было подчёркивать, что билет в один конец?

— Вы сможете вернуться, как только сочтёте, что это в ваших интересах, — невинно проговорил Роджер. — До тех пор, покуда аллианс у власти, вы без покровительства не останетесь.

— У вас есть досадное обыкновение глотать слова, как раз когда вы собираетесь сказать что-то то важное. Вы это нарочно?

— Аллианс… аллианс… АЛЛИАНС!

— Это что ещё за напасть? Род ишиаса?

— Можно произносить на французский манер — альянс.

— Вы о супружестве?

— Скорее о содружестве.

— Тогда почему просто не назваться партией?

— Потому что тогда решат, будто мы собираем партию в бостон.

— Не всё ли равно, в Бостон или в Массачусетс?

— Мы собираемся не бежать от власти, а брать её.

— Но разве вы не стремитесь к таинственности?

— Тогда мы просто назвались бы кликой.

— Ладно. Так вы входите в альянс?

— Я вхожу в альянс.

— И будете в этом альянсе…

— Канцлером казначейства… Даниель, ну что за мальчишество — фыркать кофием через ноздри. Вы знаете кого-то более достойного?

— А что Апторп?

— Сэр Ричард, как называют его вежливые люди, будет руководить банком.

— Вы не думаете, что он с радостью оставит свои обязанности в банке, чтобы стать канцлером казначейства?

— Нет, нет, нет, я не о банке Апторпа. Я об Английском банке.

— Такого учреждения не существует.

— Как в Колонии Массачусетского залива нет учреждения, которое дало бы вам крышу над головой и синекуру. Однако учреждения можно создавать. Они потому и зовутся учреждениями, что их учреждают.

— А.

— Вы и впрямь схватываете всё на лету!

— Английский банк… Английский банк… звучит… э… солидно.

— В том-то весь и смысл.

— Он будет привлекать капитал и давать деньги в долг.

— Как все банки со своего появления.

— Я вижу лишь два изъяна в этом воистину превосходном плане, милорд.

— Позвольте угадать. У нас нет капитала и нет денег.

— Именно так, милорд.

— Не восхитительно ли, как всё поначалу просто? Как я люблю всё простое!

— Дайте мне подумать… что будет капиталом?

— Англия.

— Я должен был догадаться по названию. А как насчёт денег?

— Банк выпустит какие-нибудь бумаги. Но вы правы, нам потребуется чеканить монету. Более того, нам потребуется перечеканка.

В уютном уголке кофейни воцарилась тишина. Роджер Комсток провёл много человеко-лет, ораторствуя в Парламенте, и знал, когда сделать эффектную паузу. А Даниель на какое-то время погрузился в задумчивость. Слово «перечеканка» навеяло на него странную грусть, и теперь он силился понять почему. Оно означало, что все старые монеты, посуду, подсвечники, слитки расплавят в огромных тиглях на Монетном дворе в Тауэре. Жар очистит металл от неблагородных примесей, но он же сплавит всё воедино, уничтожит различия.

У Даниеля в кошельке хранился фунт с портретом Елизаветы. Такие монеты были сейчас реже алмазов, и он сберёг её на случай, если придётся выкупать свою жизнь. Некогда Золотые Комстоки — предки Роджера — ввезли металл из Испании, и Томас Грешем приказал начеканить из них монет такого-то и такого-то веса, а на часть своего приварка основал Грешем-колледж. Монета переходила из рук в руки и из кошелька в кошелёк более сотни лет и, наверное, могла бы рассказать больше, чем целый корабль ирландских моряков. Однако это была лишь пылинка в груде английских денег. Собрать все пылинки и бросить их в тигель представлялось чем-то чудовищным — всё равно, что сжечь библиотеку.

Однако можно вообразить иную картину: сияющие реки хлынут из тиглей, в которых всё порченое серебро очистится, расплавится и сольётся воедино, а все старые истории уйдут в дым, и ветер унесёт их прочь. В каждом кошельке заблестят новенькие монеты, миссис Блай вычеркнет из конторской книги все долги, блестящие гинеи хлынут в её сундук, а оттуда, переливаясь через край, ручьями потекут по улице к торговцам кофе и дальше по Темзе в мир.

— У нас нет выбора, — догадался Даниель.

— У нас нет выбора. Папа владеет всем золотом, всем серебром, всеми людьми и странами, над которыми светит солнце. Мы не выстоим долго против Испании, Франции, Священной Римской Империи и католической церкви. Не выстоим, покуда власть подобна весам: на одной чаше наше богатство, на другой — богатство наших врагов. Что нам делать, Даниель? Вы знаете, я не верю в алхимию. И всё же есть что-то в самой идее алхимии, в представлении, что золото можно создать неким искусным действием, неким усилием вот этого. — Он приложил палец ко лбу. — У нас нет рудников, нет Эльдорадо. Мы не можем ждать, что нам доставят серебро и золото из Америки. Однако если мы будем торговать и создадим Английский банк, золото и серебро появятся в наших сундуках как по волшебству — или как в реторте алхимика, если такое сравнение вам больше по вкусу.

Пауза, чтобы отхлебнуть кофе. Потом Даниель заметил:

— Вы хотите взять пример с Грешема. «Дурная монета вытесняет хорошую». Если новая монета будет хорошей, она вытеснит дурную не только с этого острова, но и отовсюду. Все будут стремиться заполучить английские гинеи, как сейчас стремятся заполучить пиастры. В итоге золото и серебро потечёт к нашим берегам на перечеканку, как вы и предсказываете.

Роджер терпеливо кивал, как будто бы альянс давно предусмотрел описанный ход событий. Даниель не мог проверить, так это или нет, но, странным образом успокоенный, продолжил:

— С риском показаться рьяным приверженцем Королевского общества…

— Пустое! Половина альянса — члены Королевского общества. И все чему-либо привержены.

— Прекрасно. В таком случае скажу, что на Монетном дворе вам нужен натурфилософ, а не обычный временщик, пьяница и мздоимец.

Джентльмен, стоявший неподалёку от Роджера и беседовавший либо делавший вид, что беседует с другим господином, вскинул голову. Даниель понял, что говорил слишком громко.

Джентльмен яростно смотрел на Даниеля из-под рыжего парика, новомодного, узкого, с длинными локонами на спине. Парик говорил, что его обладатель богат, влиятелен, но не любит французов. Это означало Высокую церковь, старые деньги, осторожную поддержку монархии — то, что теперь называлось «тори». Странно, что он проводит время здесь — у миссис Блай собирались виги. Посему-то Даниель и счёл маловероятным, что джентльмен вызовет его на дуэль.

Роджер приметил, как Даниель всё это примечает, и не обернулся, но мельком поднял взгляд на стекло у Даниеля над головой и секунду-другую с интересом изучал отражение, что, впрочем, не мешало ему в то же время говорить:

— Да, любой посетитель этой кофейни, за одним или двумя исключениями, будет предпочтительнее нынешних хозяев Монетного двора, этих хапуг.

Даниель смотрел на Роджера, но видел, как джентльмен отвернулся, поставил чашку на буфет и, положив руку на эфес шпаги, принялся, по всей видимости, обозревать веселящихся вигов.

— И, следовательно, любой член Королевского общества справится отлично. Однако просто «отлично» для нас недостаточно хорошо. Обычно мне требуются часы, чтобы это объяснить. Вы, слава Богу, поняли сразу. Судьба Британии и всего христианского мира зависит от способности новой английской монеты вытеснить дурную — смести всех противников и привлечь к нашим берегам золото и серебро со всех концов земли. Качество монеты лишь отчасти определяется чистотой металла, которую в силах обеспечить любой натурфилософ. Это ещё и вопрос доверия, престижа.

Даниель, поняв наконец, к чему клонит его собеседник, осел на стуле и закрыл лицо руками.

— Чтобы залучить его, вам нужен не я. Он давно меня не слушает. Вам нужен Фатио, Фатио, Фатио!

— Всем известна его фатиоальная страсть. Однако страсти преходящи. Вы знаете его дольше, чем кто-либо, Даниель. Вы нужны Англии! Массачусетская синекура ждёт!

Даниель развёл пальцы и глядел в щёлочки между ними. Не в силах смотреть Роджеру в лицо, он изучал дальний конец помещения. Эндрю Эллис — субтильный молодой человек с завязанными в хвост белокурыми волосами, безобидный и приятный в общении депутат Парламента — шёл к ним, держа в каждой руке по бокалу кларета и явно намереваясь разделить с Роджером приятство своего общения. Если у Даниеля оставался шанс выкрутиться, его надо было использовать сейчас. Для Роджера Комстока молчание означало не просто согласие, но священную клятву.

— Вы не знаете, что предлагаете, собираясь ввести его в Тауэр, доверить ему свои деньги. У него странные воззрения, тёмные тайны.

— Про непотребство я всё знаю.

— Нет, я не об этом.

— Алхимия — ещё более распространённый порок.

— И не об этом тоже. Роджер, он — еретик.

— Кто бы говорил!

— Я хочу сказать, он даже в Троицу не верит!

У Роджера глаза стали стеклянные, как всегда, когда при нём разговор пытались свернуть на абстрактно-богословские темы. В отличие от обычного человека, чьи глаза стекленеют постепенно, Роджер умел делать это враз, будто перед ним с большой высоты опустили оконную раму. Даниель сильнее развёл пальцы, чтобы не пропустить столь занимательный феномен, но внимание его отвлекло нечто ещё более странное: дорогой рыжий парик, повисший в воздухе за Роджеровым стулом. Владелец выскользнул из-под него, словно атакующая кобра, а парик просто оставил позади. Разумеется, парик всё-таки упал на пол, но владелец, у которого оказались тоже рыжие, коротко подстриженные волосы, уже нашёптывал что-то Эндрю Эллису. Вероятно, что-то крайне шокирующее, судя по гримасе изумления — нет, ужаса — на обычно сияющем лице юноши.

Даниель привстал, чтобы лучше видеть, и узрел следующую картину: рыжий джентльмен отступал от Эллиса, но тот двигался вместе с ним как приклеенный. Эллис тихонько вскрикнул.

Даниель не верил своим глазам.

— Роджер, я почти готов поклясться, что мистеру Эллису откусывают ухо.

Роджер встал, обернулся и быстро убедился, что так оно есть. До сих пор затянувшееся откусывание уха оставалось почти незамеченным, потому что жертва от изумления утратила дар речи, а обидчик тоже не мог говорить членораздельно, только очень тихим скрипучим голосом бормотал: «Значит, вы хотели шепнуть что-то на ушко Роджеру Комстоку? Так пожалуйте мне ваше ушко».

Как ни странно, Роджер, встав, привлёк общее внимание к этой сцене. До собравшихся начало доходить, что происходит.

— Ради Бога, сэр! — выкрикнул Эллис и начал оседать на обшитую деревянными панелями стену. Рыжеволосый джентльмен, бульдожьей хваткой вцепившийся в его ухо, продолжал мерно двигать челюстями, перегрызая хрящ, поэтому вынужден был упереться руками в стену по обе стороны Эллисовой головы, чтобы не упасть вместе с ним. Несколько вигов вскочили с мест, чтобы вмешаться, но недавний собеседник рыжеволосого джентльмена развернулся к ним и до половины вытащил шпагу из ножен. Они отпрянули, как от хлопушки.

Роджер шагнул к кусающему и кусаемому и поднял руку, которая была ближе к стене, так что распахнувшаяся пелерина закрыла от Даниеля всю сцену — тот видел лишь, что Роджер вроде бы хлопнул кусателя по упёртой в стену руке.

— Мистер Уайт, — произнёс он снисходительным тоном, — когда закончите, не забудьте вытереть губы.

Затем Роджер обогнул обоих и вышел из кофейни. Эндрю Эллис с криком сполз на пол и схватился обеими руками за одну сторону головы. Мистер Уайт торжествующе тряхнул головой, словно деревенский мальчишка, поймавший зубами яблоко на верёвочке. В улыбке его застряло что-то вроде кураги. Он одной рукой вытащил добычу изо рта, чтобы полюбоваться. Эндрю Эллис упирался ему в колени, и мистер Уайт по-прежнему вынужден был одной рукой держаться за стену, чтоб не упасть. Тем не менее, он спрятал ухо Эллиса в карман и кроваво ухмыльнулся Даниелю.

— Добро пожаловать в политику, мистер Уотерхауз, — объявил он. — Вот мир, который вы создали. Радуйтесь и веселитесь — ибо уйти вам не дадут.

— Мне легче уйти, чем вам, мистер Уайт, — сказал Даниель на пути к дверям, кивая на руку, которой мистер Уайт упирался в стену.

Мистер Уайт, по-видимому, только сейчас заметил, что ладонь его насквозь пробита кинжалом, который прошёл между пястными костями и глубоко вонзился в дерево. На рукояти кинжала, как на визитной карточке, серебряными буквами значилось «Р.К.».


Выбравшись на улицу, Даниель поймал себя на том, что засунул руку в карман, нашёл многоценную жемчужину и сжимает её так давно и так сильно, что пальцы успели занеметь. Камень имел форму дьяволовой головы с двумя рожками, которые когда-то вросли в его мочеточники. У Даниеля вошло в привычку сжимать его так, что рожки торчали между пальцами — в кулак камень вписывался почти так же хорошо, как в мочевой пузырь.

На следующий день, проезжая через Хертфордшир в карете, он снова обнаружил, что сжимает камень, проигрывая вчерашнюю сцену в театре своего воображения. Даниель размышлял о трусости. Он знал много трусов и видел трусость повсюду, но как наблюдениям мистера Флемстида над звёздами частенько мешали облака, так и Даниелевым наблюдениями над трусостью — смягчающие обстоятельства, например, когда человек объяснял своё малодушие необходимостью содержать семью либо, в отсутствие оной, тем, что несправедливо в столь юные годы жертвовать жизнью или здоровьем. Однако у Даниеля не было ни жены, ни детей, а брат Стерлинг прекрасно справлялся с содержанием всего большого семейства. К тому же Даниель мало что достиг старости (сорок семь лет), но и должен был умереть раньше, а жил лишь благодаря безжалостному скальпелю мистера Гука. Посему на примере Даниеля Уотерхауза наблюдатель мог видеть трусость в чистой форме и, может быть, что-то узнать о её природе.


Записка от Роджера Комстока лежала рядом на скамье; она ждала в экипаже сегодня утром.

«Дорогой Даниель, — гласила записка. — Простите, что так стремительно ушёл вчера из кофейни миссис Блай. Как Вы уже поняли, всё это было спектаклем, пустяком. Не дозволяйте кривляниям мистера Уайта влиять на Ваши суждения.

Вашего кучера зовут мистер Джон Хэммонд, и я поручил ему везти Вас, куда скажете, до завершения дела; но я дал ему понять, что Ваши перемещения будут ограничены треугольником Лондон — Кембридж — загородный дом мистера Апторпа. Если сочтёте нужным отправиться в Корнуолл или на север Шотландии, предупредите его об этом со всей мягкостью.

Ваш со всей твёрдостью

(подпись с росчерками, два дюйма высотой)

Равенскар.

P. S. Я, кажется, потерял кинжал. Вы его не видели?»

Роджер начисто лишён всяких следов трусости. Он может испугаться, но струсить? Никогда. Пустяк. Роджер написал это слово вполне искренне.

Снаружи лил дождь, читать в полутёмной тряской карете было невозможно, разговаривать — не с кем, так что долгую дорогу в Кембридж оставалось коротать сном и размышлениями. Сравнивая свой страх перед мистером Уайтом (очень похожий на тот, что он испытывал перед Джеффрисом) и своё отношение к камню, лежащему теперь в кармане, Даниель составил новую гипотезу касательно трусости. Камень заставлял его горевать, бояться смерти, тревожиться, но страх перед ним не шёл ни в какое сравнение с тем, что внушал Даниелю Джеффрис, а сейчас Уайт. Однако эти люди всего лишь угрожали ему на словах. Даже животный страх, сковавший Даниеля, когда Гук тянулся скальпелем к его промежности, не мог сравниться с ужасом перед мистером Уайтом, не дававшим ему заснуть всю прошлую ночь.

В голову приходило только одно различие: Гук любил Даниеля, Уайт — ненавидит. Может быть, его трусость заключена в том, что он не может выносить чужого презрения?

Странная форма трусости, однако гипотеза удовлетворительно объясняла всё, пережитое Даниелем до сего дня. То была его биография в одной фразе. Более того, возможно, дело в том, что некоторые люди, такие, как Джеффрис и Уайт, распознают этот конкретный тип страха, культивируют его и обращают против своих врагов. У мистера Джона Хэммонда, кучера, был длинный бич, который он частенько пускал в ход, но никогда на самом деле не стегал лошадей. Он щёлкал бичом в воздухе над упряжкой и подгонял лошадей их собственным страхом.

Когда Даниель отправил Джеффриса в Тауэр и на эшафот, он думал, что сразил дракона и покончил с этой частью своей жизни. И вот теперь откуда ни возьмись является мистер Уайт! Пугающий тип! Однако куда больше пугает вывод, а именно, что в мире не один дракон — мир ими кишит — и человек, боящийся драконов, обречён дрожать до конца дней.

Мысль была отнюдь не праздная, поскольку Даниель знал: отыскав завтра Исаака, он не сможет осуществить требуемое, если не победит свой страх.


В Кембридже случая превозмочь страх не представилось. Даниель прибыл в Тринити-колледж довольно рано, так что успел помыться и вздремнуть в комнате для гостей. Наконец пробил колокол. Даниель надел мантию, пошёл в трапезную и занял место за почётным столом. Довольно близко к главе стола. Апоплексия и оспа месяц за месяцем неуклонно расчищали ему место среди старейших членов колледжа. К нему обращались уважительно и даже приязненно. Теперь он понял, почему люди, страдающие его конкретной разновидностью малодушия, тяготеют к таким заведениям, несмотря на то, что колледж переживал трудные времена и кормили здесь не лучше, чем в богадельне.

Когда он спросил про Ньютона и Фатио, все повернулись к молодому человеку, сидевшему в конце стола — слишком далеко от Даниеля, чтобы разговаривать. К нему обращались «Доминик Мэшем». Это многое подсказало Даниелю, знавшему, что Мэшемы — близкие друзья и покровители Джона Локка. Локк жил в их поместье в Оутсе с самого возвращения из Голландии во время Славной революции. Даниель предполагал, что Локк устроил там что-то вроде алхимической лаборатории, потому что Ньютон и Фатио часто надолго приезжали в Оутс, как и Роберт Бойль до своей кончины два года назад. У Мэшемов было много детей; Даниель решил, что Доминик — один из них и Ньютон ему покровительствует.

Ему объяснили, что Ньютон, Фатио и Локк до недавних пор жили в ньютоновых (а прежде их общих с Уотерхаузом) комнатах, а вчера утром уехали, оставив Мэшема доделывать какие-то мелочи. Ньютон и Фатио вместе отправились в Оутс. Локк двинулся по Бартонской дороге, то есть на юго-восток, но куда именно, не сказал.

— Я проехал как раз мимо них, — заметил Даниель. (Поместье Мэшемов лежало неподалёку от дороги из Лондона в Кембридж, милях в двадцати к северу от столицы.) — Что они там затевают?

Все трое занимались ещё и теологическими изысканиями. Вопрос явно поверг присутствующих в смущение.

— Я хочу спросить, какого рода увлекательные беседы я пропустил в своё долгое отсутствие за этим столом? Уж наверняка трое достойных мужей не сидели за трапезой в безмолвии?

Все погрузились в безмолвие на несколько минут, но тут, по счастью, обед закончился. Они встали, пропели латинскую молитву и начали расходиться. Даниель увидел Доминика Мэшема в главном дворе и нагнал его у ворот, когда тот открывал калитку в личный садик Ньютона. Вид у Мэшема был рассеянный и торопливый, что устраивало Даниеля как нельзя лучше. Он фонарём посветил юноше в лицо.

— Скоро возвращаетесь домой, мистер Мэшем?

— Завтра, доктор Уотерхауз, как только соберу некоторые…

Даниель выждал, пока пауза станет неловкой, потом сказал тихо:

— Вы оскорбляете меня своей напускной робостью. Я не барышня, чтобы со мной кокетничать.

На юношу эти слова подействовали как щелчок бича на лошадей. Он застыл и начал выдумывать приличествующие извинения, но Даниель не дал ему опомниться.

— Вам поручили собрать необходимое для продолжения Великого делания, которым господа Ньютон, Локк и Фатио занимаются в Оутсе. Книги, химикалии или реторты, мне не важно. Для меня главное, что вы едете в Оутс утром и можете передать мистеру Ньютону пакет, прибывший ко мне в Лондон третьего дня. Это Ньютону от Лейбница.

При имени «Лейбниц» большие зелёные глаза Мэшема стали ещё больше.

— Здесь письмо и книга. Письмо существует в единственном экземпляре и более важно. Книга, как вы можете видеть, первое издание лейбницевой «Протогеи». Советую почитать её в дороге — узнаете много такого, о чём никогда не думали.

— А письмо?

— Считайте его увертюрой, попыткой загладить то, что случилось здесь в 1677-м.

Сэр! Вы знаете, что случилось здесь в 1677-м?! — Зависть в голосе Мэшема подразумевала, что сам он пребывает в неведении.

— Я при этом присутствовал.

— Хорошо, доктор Уотерхауз, я не спущу с письма глаз, пока не передам его мистеру Ньютону.

— От письма, которое вы держите в руках, зависит будущее натурфилософии, — сказал Даниель. — Пожалуйста, сообщите этим трём джентльменам, что буду у них через два дня.

— Прошу прощения, сэр, но сейчас их там только двое. Мистер Локк уехал в… другое место.

— И вновь вы со мной лукавите. Я прекрасно знаю, что мистер Локк уехал в Апторп-хаус.

— Сэр!


Загородная резиденция сэра Ричарда Апторпа располагалась на полпути между Лондоном и Кембриджем, неподалёку от тракта, ведущего из столицы на северо-запад в Бирмингем. Ближайший городок звался Блетчли; здесь Даниелю пришлось остановиться и узнать дорогу, поскольку сэр Ричард явно не стремился сделать свой дом заметным. Унылая местность определённо располагала к тому, чтобы прятать секреты на виду. Так или иначе, Даниелю не пришлось сказать ни слова; не успел он открыть окошко, как трое младших конюхов вскочили и наперегонки бросились показывать дорогу к Апторп-хаусу. Тем временем конюх постарше завязал весёлый разговор с мистером Джоном Хэммондом. Он сообщил, что стойла Апторп-хауса давно переполнены, и сэр Ричард временно арендовал его конюшенный двор — сразу за углом — для лошадей приезжающих.

И впрямь аллея, вьющаяся меж невысоких холмов к Апторп-хаусу, была сплошь укатана конским навозом, а когда Хэммонд остановил упряжку перед усадьбой — очередной барочной неоклассической постройкой сплошь в мраморных языческих божествах, — Даниелю предстал лучший флот карет, какой он когда-либо видел иначе как у королевского подъезда. Гербы рассказали ему, кто в доме. Граф Мальборо, Стерлинг Уотерхауз, Роджер Комсток, Апторп, Пепис, Локк и Кристофер были близкие знакомцы Даниеля. Дальше шли те, кого он про себя называл «такие, как Стерлинг», — сыновья и внуки великих торговцев-контрабандистов-бунтарей кромвелевской эры, в том числе несколько очень богатых квакеров, владеющих обширными землями в Америке. Присутствовали люди с французскими и испанскими фамилиями: соответственно гугеноты и амстердамские евреи, осевшие в Англии за последнее десятилетие. Присутствовали несколько знатных особ, в частности, принц Датский, супруг принцессы Анны. Однако аристократы явно уступали в численности толстосумам. Среди них преобладали те, кого Даниель называл «такие, как Бойль», — сыновья лордов, которых не интересовало величие в древнем феодальном смысле этого слова; следуя духу нового времени, они отирались в Королевском обществе либо отправлялись за моря на поиски богатства или открытий.

«Вот мир, который вы создали», — сказал Даниелю мистер Уайт, возлагая на него вину за Славную революцию. Однако Даниель думал иначе. Нынешний мир создал Дрейк — мир, в котором власть приобретается рачением, умом и предприимчивостью, а не даётся по праву рождения и уж тем более по божественному праву. Таков мир вигов, и хотя Дрейк гневно осудил бы этих людей, он не мог бы не признать, что в какой-то мере вызвал их альянс к жизни.

Ни у кого из них не было времени по-настоящему разговаривать с Даниелем, поэтому каждый чувствовал себя застигнутым врасплох, однако они радовались встрече и уважали его мнение, что для человека, страдающего Даниелевой формой трусости, было как бальзам на душу.

— Милорд Мальборо, не позволите ли проводить вас по галерее…

— Рад видеть, что здоровье вам это позволяет.

— Спасибо, милорд. В ночь, когда бежал Яков II, вы говорили со мной на дамбе Тауэра и выразили тревогу касательно алхимиков.

— Можете не напоминать мне, мистер Уотерхауз, я не из тех, кто забывает.

— Скажите, что вы сейчас о них думаете?

— Признаюсь, если раньше они представлялись мне таинственными и пугающими, то ныне кажутся чудными и нелепыми. Однако лорд Равенскар настойчиво уверяет, что Монетный двор следует поручить одному из членов Эзотерического братства. Мне не хотелось бы доверять свои деньги новому банку и связывать свою судьбу с альянсом, если наши монеты будет перечеканивать учёный, чьи идеи темны, а мотивы ставят меня в тупик.

— Так оно и будет, милорд. Однако если удастся найти компромисс между целями упомянутого алхимика и вашими, чтобы вы сошлись в средствах, пусть даже и расходясь в целях, — удовлетворит ли вас такое решение?

— Подобные компромиссы постоянны на войне и в политике. Какое-то время они служат. Однако в конечном счете неизбежны раскол и катастрофа.

— Высказывание ваше подобно Янусу, и сейчас я предпочту видеть его смеющееся лицо.


— Милорд Равенскар, завтра утром я отбываю в Оутс, чтобы изложить ваши предложения мистеру Ньютону, если вы не скажете мне сейчас, что изменили решение.

— С какой стати мне менять решение?

— Возможно, вы предпочтёте в качестве главы Монетного двора человека, который в силу понятности своих мотивов будет более управляемым.

— Право, я понятия не имею, о чём вы, Даниель.

— Право, вы лжёте, как сивый мерин. Временщика, хапугу понять легко. Он будет заведовать Монетным двором за жалованье, казённое жильё, власть и престиж. Однако усвойте накрепко, Роджер, Ньютону ничего этого не нужно. Да, постоянный доход ему не помешает. Однако если я заинтересую его должностью, то не обещанием житейских благ. В нём живёт суровый дух линкольнширского пуританина, который я понимаю очень хорошо, и обычные побудительные причины для него — ничто. Если он согласится, то согласится во имя идеалов и целей, которых вам, возможно, никогда не постичь. И поскольку вы не будете понимать его целей, вы не сможете им управлять и даже влиять на его поступки.

— Прекрасно, Даниель, я всегда смогу написать вам в Бостон и спросить, что он такое задумал.


— Разрешите пособить, мистер Галлей? Давайте я возьму у вас часть томов.

— Даниель! Какая неожиданная и приятная встреча! Спасибо, я управлюсь сам, но вы поможете мне, если скажете, в какой из этих комнат обретается мистер Пепис.

— Идите за мной. Он встречается с какой-то кликой в противоположном крыле.

— Подождите, я только дам отдых рукам.

— Собрание для чьей-то библиотеки?

— Это деньги.

— На страницах я вижу числа. Ходили слухи, мистер Галлей, будто вы подрядили всех счётчиков острова для какой-то огромной работы. Теперь я вижу, что молва меня не обманула.

— Перед вами лишь малая часть сделанного, которую я собираюсь продемонстрировать по просьбе мистера Пеписа.

— Почему вы сказали «деньги»? По мне, это с тем же успехом могут быть синусы и косинусы.

— Это актуарные таблицы, своего рода выжимка из записей рождений и смертей по всем английским приходам. С их помощью казначейство сможет собрать капитал, продавая населению ренты; если продать их достаточно много, то, по закону больших чисел, неизбежно останешься в прибыли!

— Как? Делая ставку на то, что клиенты умрут?!

— Ставка беспроигрышна, доктор Уотерхауз.


— Добрый путь, мистер Локк, я догоню вас завтра в Оутсе.

— Вы можете ожидать самой радушной встречи со стороны Мэшемов. Со стороны же Ньютона…

— Вы забыли, что я знаю его тридцать лет.

— Ах, разумеется.

— …

— …Я могу лишь догадываться, что за интриги вы плетёте, мистер Уотерхауз. Однако признаю, что буду рад вашему приезду. Он снимет с моих плеч огромное бремя.

— Что за бремя давит на ваши плечи, мистер Локк?

— Ньютон болен.

— Сердечная рана?

— Это наименьший из его недугов.

— Я поспешу к нему с тем скромным лекарством, какое могу предложить.


— Мистер Уотерхауз, в моём расписании не предусмотрено ни малейшего перерыва. Кроме как на малую нужду. Соблаговолите присоединиться?

— Как едва ли нужно объяснять вам, мистер Пепис, ничто не доставляет мне большего блаженства, чем отправление этой естественной надобности, но отправлять её вместе с вами, сэр, будет не только удовольствие, но и честь.

— Тогда оставим тех, кому не понять её значимости, и помочимся в обществе друг друга.

— Если вы соизволите свернуть направо, вот сюда, мистер Пепис, то увидите садовую стену, которую я как раз недавно изучал на предмет…

— Ни слова более, мистер Уотерхауз, это великолепная стена, архитектурно безупречная, уединённая, словно созданная для наших целей.

— …

— Ба, мистер Уотерхауз, вы что, покупаете штаны у турок?

— Мне скоро пятьдесят, сэр, что даёт право на некоторые чудачества. Процесс этот доставляет мне такое наслаждение, что я не терплю помех с одеждой — я ловко извлеку свой инструмент и закончу дело, покуда вы ещё будете возиться с пуговицами и пряжками.

— Ошибаетесь, сэр, я отстал от вас на считанные мгновения.

— …

— Не хочется спеть гимн, а?

— Я иногда пою.

— До меня дошёл слух, что вы завтра навещаете Ньютона. Интересно, готов ли у него ответ на мой вопрос касательно лотереи?

— Ещё один способ собрать деньги?

— Скорее способ обычным людям обогатиться за счёт (весьма ничтожных) расходов большого числа других обычных людей. Разумеется, казначейство получит какой-никакой приварок.

— Когда мы создавали Королевское общество, я помыслить не мог, что вы найдёте ему столь разнообразные практические приложения.

— В том-то и дело. Лотерея — игра случая и потерпит крах, если просчитаться математически. Я пригласил Ньютона в качестве консультанта.

— Разумно обратиться к лучшему специалисту.

— Однако он, сдаётся, чересчур занят, а когда находит время ответить на мои письма, то не пишет о вероятности, но обличает меня в сношении с иезуитами или поджоге его лаборатории.

— Довольно. Все, говорившие со мной о Ньютоне в последние несколько дней, прибегали к эвфемизмам и экивокам, подразумевающим, что он повредился в уме.

— Я всегда считал Гука нашим записным сумасшедшим, но Ньютон в последнее время…

— Молчите, сэр. Я постараюсь докопаться до истины.

— Прекрасно. А теперь на колени, мистер Уотерхауз.

— Простите?!

— Не бойтесь, я сейчас к вам присоединюсь… колени мои с годами гнутся всё хуже… кхе… ох… уф. Ну вот. Теперь помолимся.

— Вы всегда молитесь после мочеиспускания?

— Только после особо знатного, в компании собрата по несчастью, как сейчас. Владыка Вселенной, Твои смиренные рабы Самюэль Пепис и Даниель Уотерхауз молят Тебя об упокоении души покойного епископа Честерского, Джона Уилкинса, который, не стремясь к дальнейшему очищению в Почке Мира, отошёл к Тебе двадцать лет назад. Благодарим Тебя, наделившего нас разумом, благодаря которому изобрели литотомию, что позволило нам, недостойным, задержаться в мире, мочась свободно по мере надобности. Пусть же струи нашей мочи, что, играя на солнце, устремляются на восток сверкающими параболами, будут зримым знаком Твоей милости, как камни в наших карманах вечно напоминают, что мы бренны и мы грешники. Хотите что-нибудь добавить, мистер Уотерхауз?

— Только «аминь».

— Аминь! Прах меня побери, я опаздываю на свой следующий заговор! Бог в помощь, Даниель.

Ибо пламя страстей никогда не просветляет разума, а, наоборот, помрачает его.[170]

Гоббс, «Левиафан»

Первым душевным движением Уотерхауза, как ни странно, было сочувствие к юному Доминику Мэшему. Даниеля бы тоже ошеломило то, что Джон Локк, Николя Фатио де Дюийер и Исаак Ньютон сделали в Оутсе, не видь он Эпсом в Чумной год. А так лаборатория, которую три одиноких еретика устроили в поместье Мэшемов, представлялась лишь бледным подобием того, что Уилкинс и Гук сотворили в гостях у Джона Комстока.

Впрочем, Даниель вынужден был признать, что всё здесь куда культурнее. Во флигелях имения миссис Мэшем не вспарывали животы собакам. Эпсом (в воспоминаниях) самозародился из почвы, политой кровью и удобренной порохом, — в нём преобладали стихии земли и воды. Оутс, словно привезенная из Франции тепличная лилия, состоял из воздуха и огня. И всё здесь было направлено на поиск пятой стихии — квинтэссенции, звёздного вещества, Божьего присутствия в мире. Солнце сверкало на белых барочных зданиях, поздние осенние розы ещё цвели, сквозь открытые окна в гостиные и галереи лился свежий воздух, и Даниель, идя с Мэшемом по имению, без труда понимал, как молодой и несведущий в науках человек попался на удочку алхимии: поверил, что квинтэссенция пронизывает всё, но это место в особенности, и столь выдающимся мужам непременно удастся её вычленить.

Они наткнулись на Фатио в библиотеке. Вокруг громоздились Библии, написанные и напечатанные на всевозможных языках самыми разными алфавитами. «Протогея» как зачумлённая лежала на отдельном столе в углу. Фатио представил целый спектакль: старательно сделал вид, будто погружён в раздумья и не заметил вошедших. Даниелю следовало обнаружить своё присутствие, чтобы Фатио смог разыграть ещё одну сцену: великодушно уверить, что он не в претензии. У Даниеля не было сил на эту комедию, и он, молча поманив Мэшема рукой, вышел из комнаты. Фатио окружал странный, тревожный ореол хрупкости, словно фарфоровую статуэтку, неосторожно забытую на краю.

Мэшем провёл Даниеля в кабинет, который, очевидно, занимал Локк. Четыре года назад тот напечатал «Опыт о человеческом разумении». Судя по груде писем на столе, буря гневных откликов ещё не утихла, и Локк сочинял что-то вроде апологии ко второму изданию: «…Поиски разумом истины представляют род соколиной или псовой охоты, в которой сама погоня за дичью составляет значительную часть наслаждения».[171] Стеклянные двери вели из кабинета в розарий. Поднявшийся ветер распахнул одну из них, впустив холодный воздух и разметав бумаги. Сразу запахло осенней сыростью. Мэшем бросился ловить разлетевшиеся листы, что выглядело забавно, поскольку они изначально были в полнейшем беспорядке. Даниель, чтобы не мешать и чтобы спрятать улыбку, шагнул в открытую дверь. Ветер стих. Из сада долетал голос Локка — говоривший что-то пространное, умное, умиротворяющее. Его то и дело прерывали резкие возражения Исаака Ньютона.

Не успел Даниель выйти в сад, как налетел новый порыв. Ветер срывал побуревшие лепестки с тысяч отцветших роз, свисавших, словно побитые яблоки, с беседок и шпалер, бросал их на землю и кружил по саду.

Исаак Ньютон заметил Даниеля сразу. Учёный сидел, вытянув ноги, в садовом кресле, весь закутанный одеялами, и тем не менее постоянно дрожал, хотя день только начал холодать. Он выглядел как покойник: лицо осунулось сильнее обычного и было так бледно, словно всю кровь высосали из жил и заменили ртутью.

— Даниель, хорошо, что наш общий друг мистер Джон Локк предупредил меня о вашем приезде, не то я бы неверно истолковал ваше появление.

— Как так?

— Последнее время я пребываю в странном состоянии духа. Покуда я сижу в саду при свете дня, мир представляется вполне безобидным. Однако, едва наступает ночь, а она с каждым днём приходит все раньше и раньше, тьма окутывает мой разум, и мне чудятся длинные тени за всем и вся, виденным в дневные часы. Тени эти сплетены интригами, заговорами и кликами.

— Все, кроме безумцев в Бедламе, интригуют. Каждый участвует в заговоре-другом. И что такое Королевское общество, если не клика? Я не буду клясться в своей чистоте. Однако комплот, который я представляю, желает вам лишь добра.

— Об этом мне судить! Откуда вам знать, что для меня благо?

— Если бы вы видели себя моими глазами, то в миг согласились бы, что я знаю это куда лучше вашего. Когда вы последний раз спали?

— Пять дней я сидел у огня, следя за работой.

— Великим деланием?

— Вы знаете меня почти столько же, сколько я сам, Даниель, так зачем спрашиваете? Вам известно, что я не отвечу прямо. И ответ вам ведом. Ваш вопрос суетен дважды.

— Пять ночей… Коли так, случай привёл меня сюда именно сегодня, ибо есть шанс, что недельное бдение, притупив ваши умственные способности, приблизило вас ко мне.

— Коим образом вы чаете со мной сблизиться?

Позади Мэшем что-то начал говорить и резко замолк. Даниель полуобернулся и увидел, что Фатио шёл за ним и сейчас стоит в кабинете Локка. Увидев, что его заметили, тот как-то бочком, словно напуганный пёс, вышел в сад и отвесил Даниелю лёгкий поклон.

— Коим образом? Не тем, что Фатио — это решилось между нами в Троицын день 1662-го, если я не сильно ошибаюсь.

Ньютон на мгновение прикрыл красные от бессонных ночей глаза, давая понять, что Даниель не ошибается. Тот продолжал:

— И не тем, коего желает Лейбниц.

Фатио скривился.

— Мы прочли письмо господина Лейбница; всё оно — не более чем грубые нападки на мою теорию тяготения.

— Если Лейбниц разбил вашу теорию тяготения, господин Фатио, значит, ему достало смелости и прямоты изложить на бумаге то, что Гюйгенс, Галлей, Гук и Рен говорили между собой с тех самых пор, как вы представили её Королевскому обществу. И я сейчас последую Лейбницу. Не корчите возмущённую мину, Фатио, ради всего святого. Я вижу в этом саду троих: Фатио атакован и готов обороняться со всем пылом; Ньютон держит себя двойственно, как будто втайне со мной согласен; Локк, вероятно, жалеет, что я явился нарушить ваше единомыслие. Однако я его нарушил и нарушу ещё сильнее. Ибо, оглядывая пройденный путь, я думаю, что добился бы большего, если бы меньше помышлял о мнении окружающих. Натурфилософия не может развиваться, не сокрушая старые теории и не сметая с пути новые, неверные, что неизбежно ранит чувства их защитников. Я был плохим натурфилософом не по скудости ума, а из своего рода трусости. Сегодня я потщусь быть смелым, дабы стать лучшим натурфилософом, и, возможно, заслужу вашу ненависть. Тогда я отправлюсь в Бостон следующим же кораблём. Посему, Фатио, не отстаивайте свою теорию и не обрушивайтесь на теорию Лейбница, но, заклинаю, молчите и ненавидьте меня. Исаак, вот что я имел в виду, говоря, что хотел бы к вам приблизиться. Если к моему уходу вы меня возненавидите, я сочту, что преуспел.

— Суровый метод, — проговорил Ньютон, дрожа всё сильнее. — Однако не буду отрицать, что на моей памяти научные диспуты всегда сопровождались сильнейшей личной враждой. И я сегодня не настроен умягчать и взывать к миру. Продолжайте. В роли врага вы будете мне понятнее, нежели в роли друга.

— Увидев вас сегодня в вихре мёртвых лепестков, я вспомнил весну 1666 года, когда приехал в Вулсторп и застал вас в кружении яблоневого цвета. Припоминаете тот день?

— Разумеется.

— Я приехал из Эпсома, где мы с Уилкинсом и Гуком проводили дни в таких же учёных беседах. Основную их тему можно было бы сформулировать так: «Что есть и что несть жизнь». Теперь я приезжаю сюда и застаю вас за рассуждениями, суть которых можно свести к следующему: «Что есть и что несть божество». Верно ли я говорю?

— Такого рода высказывания удобопревратны, — пробормотал Локк.

— Молчите, Джон, — приказал Ньютон. — Даниель всё понимает правильно.

— Спасибо, Исаак, — сказал Даниель. — Если слова ваши справедливы, то лишь потому, что я все эти годы следовал мучительным зигзагам вашего пути. Задача была нелёгкой. Ваши философические изыскания всегда переплетались с экзегезой, и я не мог взять в толк, почему в ваших комнатах звёздные атласы пребывают в свальном грехе с писаниями на древнееврейском, а оккультные трактаты о философской ртути — с чертежами новых телескопов и тому подобного. Однако я наконец понял, что чересчур усложнял. Для вас это было вовсе не смешение разнородного; для вас Апокалипсис, умствования Гермеса Трисмегиста и «Математические начала» суть оттиски, вырванные из единой великой Книги.

— Коли вы видите всё с такой ясностью, Даниель, почему вы к нам не примкнёте? По мне, это как если бы друг Галилея заглянул в его телескоп, узрел движение лун Юпитера, но не поверил своим глазам, а остался в плену мёртвых папистских воззрений.

— Исаак, последние шестнадцать лет я только и делаю, что задаю себе этот вопрос.

— Вы о том, что случилось в 1677 году.

— Так что же случилось в 1677 году? — спросил Фатио. — Все хотят знать.

— Лейбниц вторично посетил Англию. Он инкогнито отправился в Кембридж, чтобы поговорить с Исааком. Пока они катались в лодке по Кему и беседовали, я нашёл в наших комнатах бумаги, доказывающие, что Исаак впал в арианскую ересь. Я сжёг эти бумаги, а с ними и многие алхимические записи и книги Исаака — для меня они были одно. В каковом преступлении я ныне добровольно винюсь и умоляю меня простить.

— Вы говорите так, будто мы видимся в последний раз! — вскричал Ньютон со слезами на глазах. — Я видел ваши терзания, читал в вашем сердце и простил вас давным-давно.

— Знаю.

— То, что вы сожгли, было по большей части пустым вздором. Здесь вы ничего такого не найдёте. И всё же теперь я бесконечно ближе к Великому магистерию.

— Знаю, что вы разрушили алхимию до основания, выстроили заново и изложили в книге под названием «Практика», которая станет для алхимии тем же, что «Математические начала» — для физики. И, возможно, вместе с новой экзегезой Фатио, новой философией Локка и новым христианством арианского толка ваших рассеянных по всех Англии последователей она должна составить некую новую совокупность, своего рода научный апокалипсис, в котором вся вселенная и вся история предстанут чистыми, как дистиллированная вода.

— Вы насмехаетесь над нами, рисуя всё так просто.

— Ах, значит, всё не так просто? Всё не произойдёт враз, одним махом?

— Не нам загадывать, как это произойдёт.

— Однако вы не спите пять ночей, приглядывая за работой, которую не решились доверить помощникам. Вы явно страдаете от ртутного отравления. Вы не признаёте, что это Великое делание, однако что ещё это может быть? Я не могу читать ваши мысли, Исаак, и не вправе требовать, чтобы вы раскрыли свои секреты, но я вижу, что вас постигла неудача. А если всё предполагалось объединить с теорией тяготения Фатио, то ошибочна и она.

— Прежде чем насмехаться над нашей работой, скажите, сэр, в чём победа Лейбница, — потребовал Фатио.

— Отличие Лейбница в том, что он не стремится к победе, а лишь к тому, чтобы избежать неудач. И я полагаю, что это более здравый подход к науке, нежели ваш, требующий всего или ничего. С годами я вижу, как новые люди приходят в Королевское общество, и думаю, что хотя натурфилософия началась с нашим поколением, она с ним не закончится. Не я один так рассуждаю. — Даниель поднёс к глазам лист, поднятый в кабинете Локка, и прочёл: — «Для моряка весьма полезно знать длину линя своего лота, хотя он не может измерить им всех глубин океана. Довольно с него и того знания, что линь достаточно длинен, чтобы достигнуть дна в таких местах, которые необходимы для определения направления и для предохранения от пагубных мелей»[172].

— Какой болван написал эту чушь? — вопросил Фатио.

— Мистер Джон Локк. И чернила на бумаге ещё не высохли, — отвечал Даниель.

— Уверен, он не собирался прилагать эти слова к Исааку Ньютону, — отвечал Фатио, быстро оправляясь от смущения.

— Полагаю, вы подразумевали «к Ньютону и Фатио», — сказал Даниель.

Ньютон и Фатио переглянулись. Даниель наблюдал за ними. Фатио смотрел с вкрадчивой нежностью, и Даниелю подумалось, что тот привык видеть во взгляде Ньютона ответную ласку. Однако сейчас его ожидания обманулись. Ньютон смотрел на Фатио не с любовью, а с каким-то пристальным любопытством, словно увидел нечто, доселе ускользавшее от его внимания. Даниелю, при всей неприязни к Фатио, стало настолько не по себе, что отвага начала его покидать.

— Я хочу рассказать вам историю о Роберте Гуке, — объявил он.

Это имя было в числе немногих, которые могли оторвать Исаака от скрупулезного изучения Николя Фатио де Дюийера. Он перевёл взгляд на Даниеля, и тот продолжил:

— До того, как приехать в Вулсторп, Исаак, я помогал ему ставить опыт. Мы расположили весы над колодцем и взвесили один и тот же предмет на поверхности, а затем тремястами футами ниже, чтобы проверить, будет ли разница. Как вы понимаете, Гук нащупывал закон обратных квадратов.

Исаак что-то быстро просчитал в уме и сказал:

— Наблюдаемой разницы не обнаружилось.

— Именно так. Гук был расстроен, но по пути домой придумал новый, более тонкий эксперимент, который так и не осуществил. Однако я о том, что мы тогда преуспели во многом, но потерпели крах в самом смелом из наших начинаний. Закончилась ли на этом натурфилософия? Отнюдь. Карьера Гука, Уилкинса или моя? Ни в коей мере. Напротив, это привело к их взлёту. Посему я не верю в апокалиптические предсказания касательно науки или общества. Хотя я тоже не сразу усвоил урок. Например, я ждал, что Славная революция всё преобразит, теперь же вижу, что кавалеров и круглоголовых сменили тори и виги, а война продолжается.

— И вы намерены провести некую параллель между неудачами Гука и перспективами нашего совместного труда? — с натужной весёлостью проговорил Фатио. — Полагаю, вы приспешничаете Лейбницу. Вот по крайней мере достойный оппонент! Он придумал анализ бесконечно малых позже нас с Исааком, но он хотя бы знает, что это такое! А ваш Гук — не более чем грязный эмпирик!

— Я приспешничаю Исааку Ньютону, моему другу на протяжении тридцати лет. Я страшусь за него, ибо вижу, что идеи его касательно натурфилософии и себя самого ошибочны. Он настолько выше нас всех, что уверился, будто несёт на плечах некое судьбоносное бремя и должен во что бы то ни стало привести натурфилософию к некой конечной точке омега. Его поддерживают в этом заблуждении некие льстивые прихлебатели.

— Вы хотите его вернуть! Вы хотите, чтобы Исаак отказался от решения, принятого в Троицын день 1662-го!

— Нет. Я хочу, чтобы он повторил то же решение относительно вас, Фатио. Он отстранился от меня в шестьдесят втором. От Лейбница — в семьдесят седьмом. Теперь девяносто третий, и решается ваша участь.

— Я знаю всё, что произошло в шестьдесят втором и семьдесят седьмом. Исаак мне рассказал. Однако у нас всё иначе. Это настоящая, долгая, взаимная симпатия.

— Здесь вы правы, Николя, — сказал Исаак. — Однако вы не поняли. Даниель подводит разговор к совершенно иному.

— Что интересного может сказать мистер Уотерхауз? Он — писарь, секретарь.

— Довольно оскорблять Даниеля, — остановил его Исаак. — Он оказал нам любезность, подумав о нашем будущем, о котором мы сами не размышляли, будучи уверены в успехе. Однако Даниель прав. Мы потерпели неудачу. Наш линь недостаточно длинен, чтобы измерить глубины, на которые мы вышли. Надо остановиться и начать всё сначала. Нам потребуются время и деньги.

— Исаак, — сказал Даниель, — два или три года назад, прежде чем приступить к Великому деланию, которое только что завершилось, вы наводили справки у Пеписа, Роджера Комстока и других касательно места в Лондоне. С тех пор Тринити-колледж обеднел ещё больше и явно не способен давать надёжный доход. Я предлагаю вам Монетный двор.

Все в молитвенном молчании ждали, пока Исаак обдумает предложение.

— В обычных обстоятельствах должность эта не представляла бы интереса, — сказал он. — Однако Комсток в письмах туманно намекает на Великую перечеканку.

— Она станет вашим Великим деланием. И я не шучу. Ибо, возможно, это единственный способ извлечь философскую ртуть.

— Почему вы так говорите?

— Гук не нашёл закон обратных квадратов в колодце, потому что тот был недостаточно глубок для его целей и для его оборудования. Возможно, вы по той же причине не можете выделить философскую ртуть из золота.

— Вы предполагаете, что мои методы верны, но в моём образце её слишком мало. Я опровергну вашу гипотезу, напомнив, что следую методам древних, которые, я убеждён, достигли искомого.

— Числите ли вы среди них царя Соломона?

— Вы не хуже моего знаете, что он почитается отцом алхимии.

— Если у Соломона был великий магистерий, он наверняка им воспользовался. Богатство Соломона вошло в пословицу. Возможно, он собрал великое множество золота со всего мира и извлёк из него философскую ртуть.

— Многие адепты полагают, что так оно и было.

— Коли так, обычное золото, с которым вы работаете, обеднено квинтэссенцией, Соломоново же, напротив, обогащено.

— И это тоже общее место.

— Ходит слух, что золото царя Соломона нашёл вице-король Мексики, а король бродяг похитил, увёз в Индию и расточил, смешав с обычным, ходящим по свету в качестве денег.

— Так говорят.

— То, что король бродяг профукал, не собрать, не завоевав весь Восток и не изъяв силой его богатств — разве что вы неким магическим заклятием стянете всё золото земли в Лондон и пропустите через плавильные котлы Тауэра.

Фатио выступил вперёд, почти загородив Исаака от Даниеля.

— Теперь, перейдя к делу, вы предлагаете вещи в высшей степени разумные и привлекательные, — объявил он. — Будьте добры объяснить, к чему был весь предыдущий разговор.

— Я объясню, Николя, — вмешался Исаак. — Даниель сказал всё, что по справедливости можно было от него требовать. Он имеет в виду, хоть и не хочет говорить прямо, что ваша теория тяготения — чушь и ослабила мою позицию относительно Лейбница. Возможно, он подразумевает и ваши претензии на соавторство в создании анализа бесконечно малых, каковые, вынужден вас огорчить, совершенно беспочвенны. А равно и то, что вы выдаёте себя за врача и утверждаете, будто вылечили тысячи людей своим новым патентованным средством, а также ваши произвольные толкования Библии и те странные пророчества, которые вы из них вывели.

— Но он ничего этого не знает!

— Зато знаю я, Фатио.

— О чём вы? Признаюсь, Библию легче толковать, чем вас, Исаак.

— Напротив. Я чувствую, что чересчур прозрачен для Даниеля и ещё бог весть для какого числа людей, видящих меня насквозь.

— Для очень небольшого числа — пока, — тихо проговорил Даниель.

— Суть такова: я позволил своим чувствам к вам затуманить мои суждения, — сказал Исаак. — Я оценивал ваши труды, Николя, гораздо выше, чем они того заслуживают, а в итоге зашёл в тупик, растратил годы и подорвал здоровье. Спасибо, Даниель, что сказали мне это напрямик. Мистер Локк, вы деликатно готовили моё нынешнее прозрение. Примите извинения в том, что дурно о вас думал и считал, будто вы плетёте против меня козни. Николя, поезжайте со мной в Лондон, живите в моём доме и будьте моим помощником, когда я продолжу Великое делание.

— Я согласен быть только равноправным соратником.

— Но вы не можете им быть. Один Лейбниц…

— Так и любитесь с Лейбницем! — крикнул Фатио. Мгновение он стоял, словно не веря, что впрямь это выговорил, и, по всей видимости, ожидая, что Ньютон возьмёт свои слова назад. Однако Ньютон уже миновал точку возврата. Фатио оставалось одно — убежать.

Когда он скрылся из виду, Даниель различил далёкий не то стон, не то плач и подумал, что Фатио рыдает от горя. Однако плач становился громче. Даниель на миг испугался, что Фатио возвращается с обнажённой шпагой в руке.

— Даниель! — резко позвал Локк.

Он стоял над Ньютоном, закрывая того от Даниеля. Локк в молодости был врачом и сейчас, по-видимому, вспомнил былые навыки. Одной рукой он сдёрнул груду одеял, укрывавших Ньютона, а другой потянулся к его шее, чтобы сосчитать пульс. Даниель бросился к ним, страшась, что Исаака хватил удар. Однако Ньютон с криком: «Убили, убили!» оттолкнул руку Локка от своей шеи.

Локк попятился. Даниель подбежал к Ньютону и увидел, что тот барахтается, как утопающий. Сила движений была настолько велика, что в какой-то миг приподняла его над креслом. Ньютон упал на каменные плиты, вскрикнул и остался лежать, дрожа, точно натянутый канат. Даниель опустился рядом на колени и тронул его худое плечо. То немногое, что было между костями и кожей, пульсировало от напряжения. Ньютон вздрогнул, как если бы Даниель коснулся его калёным железом, и, ничего не видя, откатился к ножке кресла, которая пришлась ему как раз на уровне живота. В мгновение ока он свернулся, словно зародыш, и всем телом обвил ножку кресла, как годовалый младенец, обнимающий мать за ногу, чтобы та не ушла. «Убили, убили», — повторял он уже тише, будто во сне. Впрочем, слов было уже не разобрать; возможно, он и впрямь звал матушку.

Локк, не отнимая ладоней от лица, проговорил:

— Величайший ум человечества… помрачился. О Господи.

Даниель сел по-турецки рядом с Исааком.

— Мистер Локк, если вы любезно попросите слугу принести мне чашечку кофе, я займусь тем, чем не занимался уже тридцать лет: буду сидеть ночь напролет, тревожась из-за Исаака Ньютона.

— То, что вы сказали, было необходимо, и я никоим образом вас не виню, — произнёс Локк. — Однако я сильно опасаюсь, что он никогда не будет прежним.

— Вы правы. Он будет всего лишь величайшим натурфилософом в истории. И это лучше, чем лжемессия. Ему потребуются годы, чтобы приспособиться к своему новому месту в мире. К тому времени, как он вновь станет собой, я буду вне его досягаемости в Бостоне, Массачусетс.

Бонавантюр Россиньоль — Элизе

Март 1694 г.

Сударыня,

Пишу в надежде, что письмо застанет Вас в Гамбурге, но опасаюсь, что Вы ускользнёте оттуда раньше. Я смертный, земной человек, а силюсь отправить послание богине, мчащей в крылатой колеснице.

Последнее время я задаюсь вопросом: известно ли Вам бедственное состояние нашей коммерции? Вы можете усмехнуться, ибо ничем, кроме коммерции, не занимаетесь. Однако на взгляд нас, земнородных, Вы парите в ореоле процветания, как святой в нимбе. Кроме Вас, во Франции от голода и нищеты не страдают лишь Ваши друзья Жан Бар и Самюэль Бернар. Бернар потому, что захватил Сен-Мало, разогнал остатки «Компани дез Инд» и снарядил собственную торговую эскадру. Бар — потому что военный флот за отсутствием средств продан в частные руки. Что лучше говорит о положении нашей коммерции, нежели это: французам выгоднее всего вкладывать деньги в пиратский флот, грабящий торговые суда других государств!

И я нимало не сомневаюсь, что капитан Бар безопасно и даже со всеми удобствами доставил Вас в Гамбург, ибо кто в христианском мире может угрожать армаде, столь обильно снабжаемой балтийским лесом и находящейся под командованием столь блистательного флотоводца? (Впрочем, я надеюсь, он поспешит назад, ибо британский флот бомбардирует Дьепп.) Однако я беспокоюсь, что письмо застрянет между Парижем и Гамбургом. Ибо повсюду разорение. Весенний ветер напоён не ароматами полевых цветов и вскопанной пашни, но трупным смрадом — то разлагаются тела погибших в стужу животных. Рис — рис! — везут в Марсель из Александрии, но никто не может его купить, ибо все источники нашей монеты иссякли. Военные слоняются по Версалю, горюя, что не догадались пойти на флот — за неимением звонкой монеты или хотя бы кредита они в этом году не смогут вести кампанию, а вынуждены будут отсиживаться в крепостях, вымирая от болезней и отбиваясь от англичан, при условии, что Англии удастся наскрести хоть два пенса на войну.

Так или иначе, сударыня, известите меня, дошло ли письмо и каков Ваш дальнейший маршрут. Я знаю, что Вас интересует переписка Врежа Исфахняна с родными. Мне придётся долго шифровать этот отчёт. Если верить собранию карт моего покойного батюшки, Вас отделяет от цели три сотни миль извилистой Эльбы, так что времени на расшифровку будет вдоволь. Постараюсь устроить так, чтобы письмо нагнало Вас в Хицакере, Шнакенбурге, Фишбеке или другой деревушке с не менее сладкозвучным названием, коим, согласно батюшкиным картам, предстоит вскорости лицезреть несравненную красу герцогини д'Аркашон и её новорожденной дочери Аделаиды.

Бон. Росс.

Элиза — Россиньолю

Март 1694 г.

Бон-Бон,

Письмо застало меня в Гамбурге, где мы договариваемся с владельцами речных судов и закупаем провизию в дорогу. Что за хандра двигала Вашим пером, когда оно выводило это нелепое послание! Несколько замечаний:

— Аделаида не новорожденная, ей четырнадцать месяцев, и она бегает по палубе в сопровождении эскадрона согнутых в три погибели нянек, страшащихся, что она выпадет за борт.

— Хицакер, по слухам, очаровательная деревенька; жаль, что Вам не угодило ее название.

— Тяжёлое состояние торговли мне, разумеется, известно; кто, по-вашему, договорился о поставках риса из Египта? Вас и впрямь огорчает, что в этом году не будет великих битв? И Вы позабыли, что прошлой зимой захворал и умер мой сын Люсьен? Где был золотой ореол благополучия, когда ангел Смерти явился забрать моё дитя? Воистину Вы забываетесь.

Однако я Вас прощаю. Мрачный тон Вашего послания сообщил мне много полезного о настроениях версальской и парижской знати. Если Вас это утешит, знайте, что беды, на которые Вы сетуете, суть предсмертные муки ветхой системы — когда сердце уже остановилось, а руки и ноги ещё дёргаются. Англичане, будучи нацией малочисленной и пребывающей в состоянии разброда, поняли это раньше французов. А может быть, я их переоцениваю, и они не поняли, а почувствовали. Прилив ртути, сопровождавший Великий Пожар и Чуму, вызвал к жизни поколение людей, необыкновенно острых умом. Иные — такие как Ньютон — даже чересчур восприимчивы для нашего грубого мира. Люди эти одно время были у власти, но не знали, как ею распорядиться, и потеряли её. Они создали альянс, который победил на последних выборах, и сформировали правительство. То, что альянс делает в нынешнем году — Английский банк, Великая перечеканка и др., — начало того нового, что сменит умершее или умирающее. В составе Франции меньше ртути и больше свинца; не имея своего альянса, она отстаёт, но процессы в ней идут те же.

Взгляните на Лион. Когда в апреле 1692 года Лотар фон Хакльгебер отправился туда и принял от мсье Кастана французских государственных обязательств на полмиллиона турских ливров в обмен на поставку серебра в Лондон, никто не ждал ничего дурного. Сделка была, разумеется, крупная, но вполне обыденная. Если бы Вы подошли к нему или к другому немецкому либо швейцарскому банкиру в Лионе и сказали: «Это последний такого рода заём, сделанный в Лионе, и его никогда не оплатят», Вас бы сочли безумцем.

Однако весь 1692 год Кастан тянул время, обещал заплатить проценты, искал альтернативы. Неурожай снял всякий вопрос об оплате, а вереницы галерников — по большей части обычных парижан, пойманных на разграблении пекарен, — тянущиеся через Лион по дороге в Марсель, составляли фон, на котором «страдания» Лотара выглядели поистине ничтожными. Грандиозная кампания прошлого года съела все деньги казначейства. Победы, одержанные Францией в Гейдельберге, на море, в Ландене и в Пьемонте, хоть и обошлись дорого, внушали Лотару надежду снова увидеть свои деньги. Коли так, надежда эта умерла прошлой зимой вместе со многим другим. Лионские банкиры теперь смотрят на заём Лотара как на переломный момент, с которого всё пошло прахом, конец эпохи. Мои тамошние корреспонденты пишут, что дома в городе сейчас продаются за бесценок: немецкие и швейцарские банкиры пакуют сундуки и уезжают. Когда-нибудь у Франции будет свой аналог Английского банка, и, вероятно, не в Лионе, а в Париже, но случится это не скоро, а до тех пор её финансы останутся в полнейшем беспорядке.

По всем перечисленным причинам я и решила отправиться сейчас в Лейпциг. Однако, чтобы наилучшим образом расставить фигуры на доске в предстоящей партии с Лотаром, я должна знать последние новости об Исфахнянах и происках отца Эдуарда де Жекса. Ибо, полагаю, и дня не проходит, чтобы он не подступал к Вам с расспросами о новостях касательно Врежа и его странствий по Индии.

Мы до сих пор выбираем судно. В каждой стране они многообразны, как породы собак. В Богемии, в лесах у истоков Влтавы, строят дубовые баржи и сплавляют их для окончательной доделки в Прагу. Дальше они везут силезский уголь в Магдебург и Гамбург, где местные жители покупают их и приспосабливают к своим нуждам. Даже если в Богемии, где Эльба начинается с капелек дождя, стекающих по сосновым иголкам, баржи были одинаковыми, здесь, в Гамбурге, где Эльба разливается на милю, они так же неповторимы, как их хозяева. Самая мысль, что надо везти герцогиню, её дочь и прислугу три сотни миль по Эльбе, для шкиперов весьма необычна; они редко отправляются вверх по реке дальше, чем на два дня пути. Однако те, что попредприимчивей, готовы согласиться; полагаю, довольно скоро мы с кем-нибудь из них сговоримся и отправимся дальше. Из-за паводка воды под днищем нашей цилле (как зовутся здесь баржи) будет предостаточно, и мы сможем не тревожиться о мелях; по той же причине течение очень быстрое, и под парусом можно идти только в сильный ветер. Нам предстоит двигаться со скоростью волов, которые будут тянуть наше судёнышко. Примите за среднее десять миль в день и, обратясь к картам Вашего батюшки, при помощи своих математических способностей отгадайте, куда отправлять следующее письмо. Думаю, в Магдебург; если будете писать очень медленно, то в Виттенберг.

Элиза.

Элиза — Поншартрену

Март 1694 г.

Мсье,

Человек Вашей образованности, не только дворянин, но и учёный, должен знать, что должности генерального контролера финансов сопутствуют некоторые привилегии. Если Вы не спешили ими воспользоваться, то не по неведению, но потому, что помышляли лишь о службе Его Христианнейшему Величеству. Я давно это заметила, но не считала нужным упоминать в разговоре, видя, что Вы, очевидно, нимало не печалитесь об упущенном. Однако последние письма от моих знакомцев во Франции исполнены мрачного уныния, и я задумалась, не лежите ли Вы без сна по ночам, сожалея, что не позаботились о своих интересах в те годы, когда благосостоянию Франции завидовал весь мир, а её обязательства ценились наравне с золотом.

Недосмотром с моей стороны было не сообщать Вам о некой возможности. Как Вам известно, Франция с древних времён занимала деньги у различных кредиторов. В обязанности генерального контролёра финансов, помимо прочего, входило следить, чтобы обязательства эти погашались из источников государственного дохода. Например, если Франция была должна столько-то ливров синьору Флорентино, генеральный контролёр мог сказать какому-нибудь французскому графу: «В этом году, собрав налоги с ваших земель, направьте их, пожалуйста, синьору Флорентино, ибо мы его должники». В итоге не все обязательства французского правительства оказывались равноценными: если граф в приведённом примере был честен, а земли его богаты, синьор Флорентино получал долг быстро и сполна, другой же кредитор, получавший выплаты из другого источника, оставался на мели. Эта-то неравноценность и делала должность генерального контролёра финансов столь интересной. А также прибыльной: ни обычай, ни закон не препятствует ему приобретать безнадёжные долги и назначать им новый источник погашения, повышая таким образом их стоимость. Это привилегия должности, и никто не удивится, если Вы ею воспользуетесь.

Так случилось, что в последние годы я покупала неоплаченные долговые обязательства у различных французских дворян, оказавших финансовые услуги королю при начале нынешней войны. Сейчас у меня скопилось несколько сотен таких бумаг на общую сумму более полумиллиона ливров. Я приобрела их менее чем за четверть стоимости. Сейчас я готова уступить их Вам, мсье, за столько, за сколько приобрела, плюс мизерные пять процентов. Если, как я подозреваю, у Вас нет наличных средств для такой сделки, я удовольствуюсь Вашим словом дворянина и не буду думать об оплате, пока вы не найдёте время назначить указанным обязательствам надёжные источники погашения. Осуществив это, Вы сможете получить по каждому из них сполна, то есть теоретически вчетверо против того, что будете должны мне.

Я не жду и не желаю Вашей благодарности; единственная моя цель, как всегда, быть Вам полезной.

Элиза, герцогиня д'Аркашон.

Россиньоль — Элизе

Апрель 1694 г.

Сударыня,

Надеюсь, письмо застанет Вас на чистенькой цилле в среднем течении Эльбы. Прошу извинить за несдержанность моего прошлого послания. Повсюду и с крайней внезапностью происходят события столь необычные и тревожные, что я не знаю, как их понимать. Половина Лондона — лучшая половина — по слухам, опустела. Из-за отсутствия в стране серебра знать лишилась способов переводить доходы от земель в столицу, посему вынуждена заколачивать городские дома и переезжать в имения, где можно жить натуральным обменом. Представляется, что виги пришли к власти и назначили маркиза Равенскара канцлером казначейства в самое неудачное время; впрочем, возможно, он, как и Вы, различает некие возможности в том, что остальным представляется смешением, и рассчитал, когда нанести удар.

Теперь к делу. Вы спрашивали про Исфахнянов. Изложу Вам, что знаю.

Вы вспомните, что после того, как отрубленную голову Вашего свекра извлекли из сундука на приёме в честь дня его рождения вечером 14 октября 1690 года, мы много лет не получали из указанного источника сколько-нибудь полезных сведений. Вреж Исфахнян отправил письмо из Египта незадолго до гибели герцога д'Аркашона, а несколько месяцев спустя прислал из Мокки короткую весточку, в которой просил родных не отвечать, поскольку не знал, куда дальше забросит его судьба.

Я тем временем не бездействовал. Мне было ясно, что Исфахняны пользуются в переписке неким стеганографическим методом, но я не мог докопаться, каким именно. Семейство было в ту пору разбросано по нескольким ночлежкам, чердакам и тюрьмам Парижа. Я нанял воров перебрать их вещи и заполучил ряд писем, отправленных Врежем из Испании и Берберии с 1685 года. На полях и между строк я увидел текст, написанный красными буквами. Мне стало ясно, что это какие-то симпатические чернила, которые Исфахняны проявили ведомым им способом, а прочтя письма, я узнал историю Врежа.

В начале 1685 года семья отправила его в Испанию налаживать торговые связи. Однако он попал в плен к берберийским пиратам. Хозяин вскоре понял, что Вреж умеет не только грести, и приставил его к работе в неком городе неподалёку от Мокки, откуда тот мог переписываться с родными. От них он узнал о бедствиях парижских Исфахнянов, имевших неосторожность приютить у себя на чердаке Джека Шафто. К тому времени их выпустили из Бастилии, но один из братьев умер в заточении, а семейное торговое дело, разумеется, погибло, так что в последующие годы многие не раз оказывались в долговой тюрьме.

В 1688 году Врежа продали в Алжир. Там он сошёлся с другим грамотным невольником, весьма мозговитым евреем, от которого и узнал, что Джек Шафто жив и находится в городе среди других галерников. Зимой 1688–1689 гг. Вреж писал об этом в Париж, предлагая разыскать Джека и перерезать ему глотку либо организовать его убийство чужими руками в качестве мести за постигшие семью беды. Разумеется, у меня нет писем, написанных ему, но из ответов Врежа несложно заключить, что старшие оказались рассудительнее. Они считали Джека Шафто безумцем, одержимым (что Вреж пытался оспаривать, полагая того хитрым обманщиком) и не видели для семьи никаких выгод, материальных или духовных, в его убийстве. Врежу советовали оставить мысли о мщении и постараться извлечь пользу из знакомства с евреем.

Как Вы догадываетесь, сударыня, еврей, армянин и Джек, а также несколько других невольников составили шайку пиратов, причинившую с тех пор столько неприятностей.

Всё вышесказанное стало известно мне и отцу Эдуарду де Жексу к концу лета Господня 1690-го. Как Вы знаете, де Жекс питает к этому делу самый пристальный интерес. Он перерыл алхимические трактаты в поисках сведений о симпатических чернилах: как их готовят и какими парами либо раствором обрабатывают, чтобы текст сделался видимым. При посредстве своей кузины герцогини д'Уайонна он обеспечил Исфахнянам успех среди версальских обожателей кофе и выстроил им кофейню на рю д'Оранжери, где мы с Вами провели столько приятных часов. В итоге де Жекс достиг желаемого: собрал всех Исфахнянов в одном доме, где за ними легко было следить. Когда им приходило письмо, например, из Мокки, мы с де Жексом узнавали об этом первыми; когда кто-нибудь из Исфахнянов шёл к аптекарю за покупками, аптекарь оказывался членом Эзотерического братства, знакомцем де Жекса. К середине 1692 года мы узнали про красные чернила всё: как их составляют и как делают видимыми. Узнали мы всё и о скитаниях Врежа по Красному морю и Персидскому заливу. Единственный, кто оставался в полном неведении, так это сам Вреж; маршрут его был столь непредсказуем, что близкие не смогли отправить ему ни одной весточки с 1689 года, когда семья ещё бедствовала в Париже.

Наконец в сентябре 1692 года пираты, спасаясь от преследователей, высланных им вдогонку Лотаром фон Хакльгебером и другими пострадавшими сторонами, достигли Сурата в Индии. Здесь их судно захватили малабарские морские разбойники. Несколько членов шайки, включая самого Врежа, добрались до берега и там рассеялись. Врежа насильно завербовали в войско местного князя, находящегося в вассальном подчинении у Великого Могола и прозванного Губителем Недругов. Можно подумать, что участь его была не лучше рабской, однако по всему выходит, что христиане занимают в могольском войске особое положение, даже когда воюют не по своей воле. И впрямь впервые с начала своих скитаний он смог сообщить обратный адрес. Его письмо достигло Франции в ноябре 1692 года. Мы с де Жексом подержали бумагу над химическими парами, и на ней проступили алые буквы. Таким образом, мы узнали то, что я Вам сейчас изложил. Затем я поручил мои писцам изготовить точную копию послания, включая написанное симпатическими чернилами. Её-то и доставили в кофейню Исфахнянов. Те немедля написали ответ. На первый взгляд оно, как и следовало ожидать, состояло из приторных рассусоливаний, но когда мы с де Жексом подержали его над паром, то обнаружили куда более деловой текст. Аккуратные красные буквы извещали Врежа, что дела его близких выправились.

Я полагал, что вновь прикажу писцам изготовить точную копию послания, но де Жекс затеял более тонкую игру. Тяжёлым ударом для него было после стольких лет терпеливого ожидания узнать, что Соломоново золото досталось малабарским пиратам. Он решил взять быка за рога, то есть самолично отправиться в Индию. Для этого он хочет сделать Врежа своим информантом и, если удастся, сообщником. Однако для остальных членов шайки это должно оставаться тайной. Переписка невидимыми чернилами как нельзя лучше отвечала его целям. Соответственно, письмо, изготовленное моими писцами, разительно отличалось от оригинала. Оно было написано на худшей бумаге, какую мы сумели отыскать, чернилами самого отвратительного качества. Открытый текст по большей части остался прежним. Однако невидимое послание стало совершенно иным. В нём Врежу сообщали, что бедственное положение его близких ещё ухудшилось, другие два брата сгинули в долговой тюрьме и так далее. Тем временем слава Джека Шафто (согласно посланию, которое сочинил де Жекс) всё множится: о нём рассказывают как о великом мошеннике, водящем за нос всех, включая своих соратников, ибо в похищенных сокровищах сокрыто нечто невероятно ценное, о чём знали только Джек и еврей и что они скрыли от товарищей.

В конце поддельное письмо убеждало Врежа не беспокоиться о близких в Париже, поскольку, благодарение Богу, они нашли защитника и благодетеля в лице некоего отца Эдуарда де Жекса, человека ангельской души, который, прознав о причинённых им неправедных обидах, поклялся восстановить справедливость.

Подделку отправили Врежу в декабре 1692 года. В апреле 1693-го — год назад — пришёл ответ. Алые буквы казались написанными смесью огня и крови, так горели в них ярость и жажда мщения. «Господь предал его в мои руки», — сказал де Жекс, прочитав послание. Думаю, он имел в виду не столько Врежа, сколько Джека Шафто. Так или иначе, мы изготовили поддельную версию совершенно иного содержания. В ней Вреж поздравлял семью с обретённым благополучием, выражал желание больше узнать о кофейне Исфахнянов и всё такое прочее.

С тех пор Вреж и братья обменялись ещё несколькими письмами. Разумеется, каждое слово прошло через руки и мысли отца де Жекса, исказившего их настолько, что у Врежа и братьев сложились совершенно разные картины происходящего.

Если бы Вы взяли на себя труд поинтересоваться раньше, Вы бы узнали всё это ещё до отъезда в Германию. С тех пор от Врежа пришло только одно письмо. Оно было написано во дворце Великого Могола в Шахджаханабаде, где (насколько можно догадываться) Вреж возлежал на шёлковых подушках, вкушая виноград из рук убранных самоцветами дев. Вместе с оставшимися членами шайки он разбил в бою мятежных маратхов, открыв таким образом торговый путь из Сурата в Дели. Вреж описал эту историю довольно подробно. Весть о ней различными путями уже достигла европейских дворов, посему не буду её излагать в надежде, что Вы уже слышали или читали подробные отчёты. Более же всего Вреж упирал на то, что не радуется щедротам, которыми осыпал его Великий Могол, поскольку думает лишь о бедствиях родных в Париже, и немедля отправился бы к ним, если бы заботу о них не взял на себя добрейший благодетель отец Эдуард де Жекс. Вместо этого Вреж предложил остаться в Индии, чтобы доискаться истины в истории, о которой я писал раньше, а именно, что в сокровищах Бонанцы сокрыто нечто невероятно ценное. Казалось бы, оно утрачено безвозвратно; однако Вреж сообщил, что некоторые члены шайки попали в плен к малабарским пиратам. Остаётся некоторая надежда, что их не убили сразу, не замучили до смерти и не свели пытками с ума, то есть они по-прежнему живы и что-нибудь знают о месте нахождения сокровищ.

За оказанные услуги Великий Могол назначил Джека Шафто царьком одной из провинций в северной Индии сроком на три года. Как ни странно это звучит, таков его обычай вознаграждать военачальников. Вскорости Джек и оставшиеся с ним члены шайки отбывают в её новые владения. Вреж отправится с ним и обещался писать, как только будут новости и возможность их отправить.

Пока всё. Отец Эдуард, надеявшийся на более определённые сведения, вне себя и делит время между следующими тремя занятиями: во-первых, изрыгает проклятия, неуместные в устах священнослужителя. Во-вторых, клокочет и силится удержать себя от новых проклятий. В-третьих, несёт епитимьи в различных церквях за то, что изрекал проклятия. Занятия эти малопродуктивны, но во Франции, охваченной голодом и безденежьем, редко кому удаётся сделать что-либо дельное, так что он далеко не одинок.

Бонавантюр Россиньоль.

Прецш, Саксония Апрель 1694

С их последней встречи летом 1689 года принцесса Вильгельмина-Каролина Бранденбург-Ансбахская писала Элизе почти каждую неделю. Тогда ей было шесть лет, теперь — почти одиннадцать. Почерк и содержание писем изменились соответственно. Тем не менее Элиза, стоя на палубе цилле — узкой стофутовой баржи, которую она наняла в Гамбурге, — и оглядывая зелёные берега Эльбы, выискивала глазами молодую мать и маленькую девочку, с которыми рассталась в Гааге пять лет назад. Для детей неспособность взрослых понять, что люди растут, граничит со слабоумием. Удивительно глупыми выглядят дедушка или тётя, при каждой встрече восклицающие: «Как ты выросла!» Элиза знала это не хуже любого другого, кто когда-либо был ребёнком. И всё же две женщины на пристани застали её врасплох. Они махали руками, а она обращала на них не больше внимания, чем на коров, пасущихся на холмистых лугах вдоль реки.

Оправдывали Элизу — если здесь нужны оправдания — усталость от долгой дороги и тяжесть в голове, которую она чувствовала с утра. Даже не будь всего этого, она могла бы не взглянуть второй раз на такой жалкий причал. Они плыли по Эльбе уже месяц, и Элиза видела пристани, пирсы, мосты и броды без счёта. Некоторые из них представляли собой оживлённые пакгаузы — маленькие Амстердамы. Другие, в баронских поместьях, щетинились камнем и чугуном на страх и на зависть прочим баронам. Однако пристань у Прецша была замечательна лишь тем, что две женщины отважились на неё встать. Сто лет назад она бы выдержала телегу с упряжкой, двести лет назад — дом. Сейчас её покосившиеся чёрные сваи почти ушли в тину, половина досок сгнила, вторая половина заросла травой и кустами. Машущие женщины проявили незаурядное мужество, вступив на столь шаткий настил. Та, что потоньше, отчаянно испытывала судьбу, подпрыгивая на месте. По крайней мере им хватило благоразумия оставить фургон на твёрдой земле — он стоял на грунтовой дороге, вьющейся с холма от рощи, за которой, возможно, прятался дом. По обеим сторонам фургона торчали два каменных столба, словно два пальца, пробующих ветер. Рядом валялась груда кирпича, камней и останки арки, рухнувшей при неведомых обстоятельствах. Летом всё это скрывала бы зелень кустов и сорных деревьев, пустивших корни в развалины, но нынешняя зима в Германии выдалась даже длиннее и суровее, чем во Франции, и растения всё никак не могли решить: выпускать им листья из последних сил или просто зачахнуть и высохнуть.

В целом запустение было не больше и не меньше того, что скользило перед равнодушным взглядом Элизы последний месяц. Тем не менее, она, безусловно, не стала бы высматривать здесь принцессу и курфюрстину.

Элеонора Эрдмута Луиза, принцесса по рождению, дочь герцога Саксен-Эйзенахского, вышла замуж за маркграфа Ансбахского Иоганна-Фридриха. После его смерти Элеонору и маленькую Каролину выставили из дома и обрекли на скитания по дворам различных европейских князьков. Центром притяжения, вокруг которого они кружили и к которому часто возвращались, был двор курфюрста и курфюрстины Бранденбург-Прусских в Берлине. И было ради чего, ибо София-Шарлотта покровительствовала учёным (в том числе Лейбницу), литераторам, художникам и музыкантам, а их с супругом дворец являл собой средоточие всего прекрасного и удивительного. София Шарлотта и её доблестная матушка София Ганноверская пригрели у себя Элеонору с Каролиной и проявили к ним всяческое участие.

Однако особы королевской крови — семья; а в семье всякая женщина, дожившая до сознательных лет, обязана понимать, что, выйдя из материнской утробы, она заключила пакт, который нельзя нарушить или даже поставить под сомнение: её окружат заботой и преданностью, за которые придётся неукоснительно платить тем же. И если в крестьянской семье преданность требует обихаживать свиней, то в королевской она порой требует выходить за них замуж.

Бранденбург хотел заключить союз с Саксонией на юге и таким образом вырвать её из цепких объятий Австрии. Союз следовало скрепить телесным единением Иоганна-Георга IV, курфюрста Саксонского, и вакантной принцессы из Бранденбургского дома. Вдовая Элеонора была вакантна и под рукой. И она сочеталась браком с Иоганном-Георгом в Лейпциге в 1692 году, став таким образом курфюрстиной, то есть поднявшись на одну ступень с Софией, Софией-Шарлоттой и шестью другими курфюрстинами Священной Римской империи. Молодые переехали в Дрезден (который располагался примерно в шестидесяти милях выше по реке от того места, где находилась сейчас Элиза). Оттуда Элиза получила целую кучу Каролининых писем и одно Элеонорино. Через несколько месяцев Каролинины письма начали приходить из Прецша, а Элеонорины перестали приходить вовсе. Даже на картах покойного Россиньоля-отца не было никакого Прецша, и Элизе пришлось справляться у Лейбница, где это. «В нескольких часах езды от Виттенберга», — ответил тот и больше ничего не добавил, что само по себе должно было навести Элизу на какие-нибудь мысли.

Каролина писала о деревьях, на которые она залезла, о белках, почтивших её своим доверием, о противных мальчишках, о шахматных играх, которые она вела с Лейбницем по переписке, ужасных книжках, по которым она учится, чудесных книжках, которые она читает, погоде, логарифмах и бесконечных конфликтах между домашними животными. В письмах не было ни слова об Иоганне-Георге IV, о Дрездене, о том, почему они переехали в Прецш и как поживает Элеонора. Элиза решила, что Прецш — загородная резиденция саксонского двора, как Марли во Франции, и Элеонора почему-то предпочитает его столице. Поэтому, едва башни Виттенберга растаяли за кормой баржи, Элиза начала высматривать новёхонький барочный дворец, сады, каменную набережную, толпу встречающих придворных, возможно, оркестр, молодую мать под руку с красавцем-курфюрстом и маленькую девочку. Вместо этого она увидела несколько покосившихся башенок над просевшими крышами за деревьями и разъезженную дорогу к ветхой пристани, на которой две женщины отчаянно размахивали руками. Всё так не походило на Элизины ожидания, что она практически не восприняла увиденное.

Положение спасла Аделаида, которая ещё не научилась говорить, но очень любила махать и смотреть, как машут. Явление на пустынном берегу Эльбы двух ярко одетых женщин, машущих и машущих как заведённые, не могло её не привлечь; вскоре она уже не только махала в ответ обеими пухлыми ручонками, но и с такой прытью устремилась вперёд, что её пришлось ловить и насильно спасать от неминуемой смерти за бортом. Таким образом неразумный младенец открыл простую истину, ускользнувшую от матери: что путь окончен и их встречают друзья. Элиза сказала несколько слов шкиперу, и тот подвёл цилле к останкам причала. Тогда она оторвала себя от кресла, из которого наблюдала проплывавшую мимо Германию, вытерла испарину со лба и решила проверить, выдержит ли пристань ещё одного человека.

Элеонора раздалась, обрюзгла, потеряла часть зубов и перестала прятать оспины под чёрными мушками. Она прекрасно знала, что подурнела, и отводила глаза, не в силах встретиться с Элизой взглядом. Не понимала она того, что радость на её лице искупает всё остальное, и что Элиза, чувствующая себя такой же развалиной, какой Элеонора выглядела, сейчас не в настроении её судить. Элеонора отступила на полшага, пропуская вперёд дочь, чудо. В Версале она бы не блистала, но всё же была милее девяти принцесс из десяти. В девочке чувствовалась та искорка, которая позволила бы ей затмевать красавиц, даже будь она дурнушкой, и то внутреннее достоинство, которое невольно приковывает взгляд; из всех, кого Элиза встречала за последнее время, подобным свойством обладал только Исаак Ньютон.

Элеонора припала к Элизе и задержала её в объятиях на целую минуту; за то же время Каролина поздоровалась со всеми на цилле, задала шкиперу три корабельных вопроса, сунула Аделаиде букет полевых цветов, сгребла её на руки, велела малютке не есть цветы, вприпрыжку сбежала с качающейся палубы на причал и с причала на берег, научила Аделаиду говорить «река» по-немецки, второй раз сказала ей не есть цветы, вырвала букет из пухлого детского кулачка, поссорилась с крохой, помирилась и насмешила её до истерики. Теперь она была готова отправляться домой, чтобы сыграть с тётей Элизой в шахматы, — что ж остальные мешкают?

Поншартрен — Элизе

Апрель 1694 г.

Сударыня,

Вы настрого запретили Вас благодарить, и я не смею ослушаться. Однако Вы не можете требовать, чтобы я подавил в себе желание творить добро. Из прибыли от сделки, которую Вы так умно замыслили и которую мои поверенные только что заключили с Вашими, я намерен (после того, как выплачу Вам пять процентов) четвёртую часть направить на дела милосердия. Увы, столько времени прошло с тех пор, как у меня были средства на благотворительность, что я решительно не знаю подходящих богоугодных заведений. Не поможете ли мне советом?

Ваш неблагодарный

Поншартрен.

Элиза — Поншартрену

Май 1694 г.

Мой неблагодарный (но скорый на милосердие) граф.

Ваше письмо вызвало у меня улыбку. Перспектива обсудить с Вами благотворительность даёт мне ещё один повод устремиться в Версаль сразу по завершении дел в Лейпциге. Однако не забывайте, что приобретённые Вами долговые обязательства не стоят ничего, покуда генеральный контролёр финансов не назначит им надёжные источники погашения. Поскольку денег нет ни во Франции, ни даже в Англии, наличные средства следует искать где-то ещё. Корабли перевозят по морю ощутимые ценности, а закон дозволяет захватывать их в качестве военной добычи. Пока вся Франция погружена в отчаяние, Жан Бар в Дюнкерке переживает золотой век и нередко приводит туда призы, дохода от продажи которых с лихвой хватит на погашение всех указанных обязательств, буде генеральный контролёр финансов сочтёт возможным отдать такое распоряжение. Могут пройти недели, прежде чем я возвращусь во Францию, посему советую Вам обратиться непосредственно к Жану Бару. В случае успеха мы с Вами сможем мечтать о прогулке по королевским садам, во время которой и обсудим, на какое благое дело направить Ваши пожертвования.

Элиза.

Вдовий дом в Прецше Апрель и май 1694

В страданьях и деяньях нам дана

Одна и та же мера; прав закон,

Сие установивший.[173]

Мильтон, «Потерянный рай»

Историю Элеоноры пришлось вытягивать из неё дюйм за дюймом, как подкожного тропического паразита. Рассказ растянулся на неделю и состоял из десятка фрагментов, каждый из которых начинался с утомительных манёвров Элизы и заканчивался тем, что Элеонора меняла тему или разражалась слезами. Однако усталость, которую Элиза почувствовала на барже, перешла в инфлюэнцу с ломотой и ознобами. Гостья могла только лежать в постели, и время работало на неё.

Рассказ начался, когда Элиза, разбитая, одуревшая от запаха плесени и раздражённая тем, что на постель ей с потолка всё время сыплется мокрая штукатурка, спросила: «Во вдовий дом женщина переселяется после смерти супруга. Однако ваш муж жив. Почему вы во вдовьем доме?»

Ответ, если собрать разрозненные отрывки и выпустить предисловия и отступления, был таков: курфюрст Иоганн-Георг IV принадлежал к братству, члены коего встречаются во всех странах мирах и во всех слоях общества, то есть был человеком, которого в детстве ударили по голове чем-то тяжёлым. Для ЧКДУГЧТа Иоганн-Георг был красавцем. Ущерб, нанесённый мозгу, не выразился в телесных изъянах: Иоганн-Георг не усох, не скрючивал пальцы, не дергал щекой и не пускал слюни. В свои почти тридцать лет курфюрст Саксонский без труда сыскал бы в Версале место жиголо у дам или у господ, а может, у тех и у других разом, ибо он был высокий ражий красавец, настоящий жеребец, и никто не знал границ его физических возможностей.

Однако все знали ограниченность его ума. Элеоноре не следовало выходить за него замуж, но она хотела послужить Бранденбургу и найти дом для Каролины. Курфюрст был богат и пригож, и хотя все знали, что он ЧКДУГЧТ, сведущие люди (например, министры саксонского двора, которые, как Элеонора поняла задним числом, оказались не самыми надёжными советчиками) уверяли, что ударили его не так уж и сильно. В доказательство приводили его телесное совершенство. К тому же (как тоже стало понятно задним числом) ей представляли его в такой обстановке, в которой свойства характера, обусловленные ударом по голове, были не слишком очевидны. Свадьбу назначили на такое-то число в Лейпциге, до которого легко было добраться из обеих столиц (Берлина и Дрездена) и который мог вместить два курфюрстших двора и многочисленных гостей из всей протестантской Европы. Элеонора отправилась туда с бранденбургским свадебным кортежем и нанесла визит жениху. Курфюрст Саксонский принял наречённую в обществе ослепительно красивой, богато разодетой дамы, которую представили как Магдалину-Сибилу фон Решлиц.

Элеонора слышала это имя раньше, всегда в связи с какими-нибудь неприличными сплетнями. Фрейлейн фон Решлиц уже несколько лет была фавориткой Иоганна-Георга. Все утверждали, что они идеально друг другу подходят; хотя не сохранилось свидетельств, внешних или изустных, что Магдалину-Сибилу в детстве ударили по голове чем-то тяжёлым, всё остальное на это указывало. Несмотря на время и средства, потраченные благородным семейством на её образование, она так и не научилась читать и писать, однако являла собой такой же превосходный образчик женской красоты, как Иоганн-Георг — мужской. Союз был в некотором роде не лишён смысла. В нём ощущался явственный недостаток ума, но (а) саксонские врачи в один голос уверяли, что идиотизм курфюрста и фрейлейн фон Решлиц не наследственный, то есть их отпрыски могут вырасти вполне здоровыми умственно, если, разумеется, их в детстве не ударят по голове чем-нибудь тяжёлым, и (б) мать фрейлейн была, по слухам, очень умна. И даже слишком: она состояла на жалованьи у австрийского двора и всеми силами стремилась подчинить Саксонию южному соседу. Фон Решлиц на протяжении долгих лет была женой Иоганна-Георга IV во всём, кроме названия; она получила от него богатство, замок и двор, к замку прилагающийся. Однако ей недоставало родовитости, чтобы выйти за него замуж, — по крайней мере так утверждали мудрые сановники саксонского двора, все как один антиавстрияки и пробранденбуржцы. То, что Иоганн-Георг отправился в Бранденбург свататься к Элеоноре, означало лишь, что министры на несколько месяцев взяли верх. То, что жених принял её, выхваляясь любовницей, которая выхвалялась драгоценностями, которыми уже никогда не выхваляться супруге, свидетельствовало, что перевес сейчас на австрийской стороне. Другой князь в подобных обстоятельствах спрятал бы фаворитку в её замке. Ничто бы не изменилось, но всё выглядело бы куда приличнее. Однако Иоганн-Георг был ЧКДУГЧТ и ничего не делал по-людски. На глазах у ошеломлённого курфюрста Фридриха и к нескрываемому удовольствию фон Решлиц он открыто унизил Элеонору. Однако он приехал в Лейпциг с явным намерением жениться.

Фридриху пришлось выступать в трёх ролях сразу: посаженного отца, главы государства, заключающего союз с соседним государством, и врача, вразумляющего сельского дурачка. Бранденбуржцы ушли; почти все они настолько опешили, что не успели даже разозлиться.

Она вышла за него замуж. Элеонора Эрдмута Луиза вышла за Иоганна-Георга IV, курфюрста Саксонского, хоть и на несколько дней позже намеченного, поскольку всё пришлось переутрясать в последнюю минуту. Они переехали в Дрезден. Курфюрст возвёл Магдалину-Сибилу фон Решлиц в сан графини и оставил её при себе. По улицам Дрездена начали гулять памфлеты, в которых доказывалось, что двоеженство не так и плохо. Многие библейские цари были двоеженцами — не стоит ли восстановить эту практику в Саксонии? Тем временем курфюрст прилюдно пообещал жениться на графине фон Решлиц — будучи уже супругом Элеоноры. Добрые саксонские лютеране возмутились, и даже в затуманенном рассудке Иоганна-Георга забрезжило, что он не сможет при живой жене вступить во второй брак.

Вскорости начались попытки отравить Элеонору. При другом дворе — то есть при таком, где у неё было бы больше врагов, а враги эти не страдали бы слабоумием, — дни несчастной оказались бы сочтены. Однако отравление — дело сложное даже для тех, кого в детстве не били по голове чем-нибудь тяжёлым: все попытки Иоганна-Георга и Магдалины-Сибилы фон Решлиц подмешать яд в еду были очевидны и потому безуспешны. Прихватив столько платьев, сколько смогла уложить в спешке, и столько слуг (трёх), сколько выделил ей муж, Элеонора сбежала, не дожидаясь следующей трапезы. Так они с Каролиной очутились во вдовьем доме в Прецше. Её пребывание здесь переросло в ссылку или заточение, а поскольку своих денег у Элеоноры не было, разница между тем и другим представлялась чисто умозрительной. Они с Каролиной спали в одной комнате и баррикадировались на ночь — Элеонора боялась, что Иоганн-Георг подошлёт к ней убийц. Каролина, при всей своей незаурядной смышлёности в отношении белок и логарифмов, ничего странного не заподозрила.


К концу рассказа Элеонора, хоть и заплаканная, выглядела куда лучше. Теперь она больше походила на упорную молодую принцессу, какой Элиза знала её в Гааге пять лет назад.

Однако то подобие душевного мира, которое Элеонора обрела, поделившись своим горем, улетучилось в мгновение ока, когда она, на восьмой день Элизиного визита, вскрыла и прочитала красивый документ, доставленный верховым гонцом. «Что стряслось?» — спросила Элиза, недоумевая, какая новость в Элеонорином положении может считаться дурной; казалось, любые изменения могут быть только к лучшему.

— Это от курфюрста, — проговорила Элеонора.

— Курфюрста чего?

— Саксонии.

— Вашего супруга?

— Да.

— Что он пишет?

— Ему стало известно, что у меня гостит дама, чью красоту обсуждают все европейские дворы. Он счастлив, что его владения посетила столь выдающаяся особа. Завтра они с графиней прибудут засвидетельствовать своё почтение и останутся на несколько дней.

Элиза собрала все силы, чтобы пересесть в кресло у единственного окошка спальни. Полуразрушенный вдовий дом в Прецше окружали широкие поля и деревья, на которые так удобно карабкаться. Последние дни Элиза от слабости не могла даже читать и подолгу занималась тем же, что и сейчас, — смотрела, как Каролина играет с Аделаидой. Её изумляло, что они могут играть столько часов напролёт — особенно сейчас, когда она сама чувствовала себя столетней развалиной. Для Элизы это был единственный способ полюбоваться на девочек, поскольку все согласились, что ей лучше не общаться с ними, пока не выздоровеет.

Элиза, закутанная в одеяло, как приготовленная к отправке статуя, потёрла ладонью о ладонь.

— Болел ли курфюрст оспой? — спросила она.

— Отметин у него нет, во всяком случае — на лице. Однако наш брак не осуществился, так что целиком я его не видела. А что?

— Мы проделали большой путь, — сказала Элиза, — и побывали в столь многих городах на Эльбе, что всех и не упомнить. Учитывая это, а также число моих слуг, не исключено, что кто-нибудь из нас заразился какой-нибудь опасной болезнью. Вот почему приезжих часто помещают в карантин. Я много слышала о курфюрсте Саксонском и графине фон Решлиц и всей душой желаю свести с ними знакомство. Однако будет большим несчастьем, если кто-нибудь из них заразится болезнью, которую мы подцепили на Эльбе. Вы предупредите курфюрста?

— Я попытаюсь через кого-нибудь на это намекнуть, — сказала Элеонора, — но не знаю, станет ли он меня слушать.


— Однако ничто в Турции не отличается такой изощрённостью, как институт многожёнства, — сказала Элиза.

Курфюрст Саксонский, более всего похожий на гипертрофированный член, весь багровый, в пульсирующих жилах, увенчанный огромным чёрным париком, чуть выпрямился в кресле. Сперва один его глаз, потом другой повернулся в сторону фон Решлиц. Вот кто полностью соответствовал образу, сложившемуся у Элизы по рассказам Элеоноры! Если бы затолкать графиню в мешок и вывезти в Турцию, то на невольничьем рынке в Константинополе за неё отдали бы целую конюшню арабских скакунов. Впрочем, ждать от этой особы участия в разговоре не приходилось: проще было бы потребовать от собаки, чтобы та сама сварила себе обед. Элиза говорила до хрипоты, лишь бы не сидеть и не слушать жалкие потуги курфюрста и графини поддержать беседу. Подобно галёрке в театре, те были готовы внимать сколько угодно, широко раскрыв глаза, а по большей части и рот.

— Надо же, — выдавил курфюрст после некоторой паузы. — И как им… это… удаётся?

Элиза, выждав мгновение-другое, испустила смешок. В целом она была не мастерица хихикать, и этот конкретный смешок позаимствовала у одной герцогини, с которой как-то сидела в Версале за обедом. Воспроизвела она его не очень точно, но для вдовьего дома в Прецше большего и не требовалось.

— Ах, мсье, — продолжила она, — двусмысленность вашего вопроса едва не сбила меня с толку.

— Простите?

— Сперва я подумала, будто вы спрашиваете: «Как они установили практику многожёнства». Теперь я вижу, что на самом деле вы имели в виду: «Как султан может предаваться любви с несколькими женщинами одновременно?» Я охотно раскрыла бы вам секрет, но боюсь, что некоторые, страдающие излишней стыдливостью, возмутятся. — Она под столом пнула Элеонору и кивком указала на дверь, на которую та давно поглядывала, словно узник на окошко темницы.

— Я очень устала, — подала голос Элеонора.

— Оно по вам и видно, — вставила графиня. — А может, сказывается ваш возраст.

— Возраст или усталость — кто знает? Пусть это останется моей маленькой тайной, — спокойно отвечала Элеонора. — Жаль покидать общество, когда разговор принимает такой интересный оборот.

— Или, — сказала Элиза, ловя взгляд Иоганна-Георга, — перетекает во что-то другое.

— Прошу вас, не вставайте, — обратилась Элеонора к мужу, который не выказывал ни малейшего намерения встать. — Я ухожу в свою спальню и увижу вас, когда вы выберетесь из ваших. Ещё раз приношу извинения за скудость обстановки. — Последние слова адресовались мужу, который не понял скрытого упрёка.

— Ну вот, — сказала Элиза, когда ступеньки и половицы на втором этаже перестали скрипеть под Элеонориными шагами. Теперь она безраздельно владела вниманием курфюрста и его любовницы. — О чём мы говорили? Ах да, о колеснице.

— О колеснице?

— Простите. Так называется метод, посредством которого — у просвещённых народов, сохраняющих древнюю библейскую практику полигамии, — султан управляется с численным превосходством своих жён. Попробую объяснить словами. Картинка была бы лучше, но я не сумела бы ничего нарисовать даже под угрозой смерти. Проще показать. Ну да конечно, так будет гораздо лучше. Не соблаговолите ли, мой милый, дорогой курфюрст, перевернуть этот стол? В соседней комнате стоит оттоман…

— Кто? — рявкнул Иоганн-Георг, хватаясь за шпагу.

— Оттоманка, диванчик. Нужно чем-то заменить вожжи. Моя дорогая графиня, если бы вы согласились снять ваш шёлковый пояс…

— Но на нём держится моя…

— …

— …ах, я поняла, мадам.

— Я знала, что вы поймёте, фрейлейн.


— Мне нужно с кем-то спать, — пробормотала Элиза из-под краешка одеяла. — Наверное, вы считаете меня потаскухой. Но мой сын — я о законном — умер. Аделаида — сокровище, но имела смелость родиться девочкой. Моему мужу нужен законный сын.

— Но… почему с ним?

— Вы сами сказали, что его слабоумие не наследственное.

— А как вы объясните срок?

— Объяснить можно что угодно, если только Этьенн решит подыграть и воздержится от ненужных вопросов. Впрочем, всё это скорее всего не важно.

— О чём вы?

Вместо ответа Элиза, которая лежала, укрывшись одеялом до глаз, протянула руку.

Элеонора вскрикнула.

— Шшш, услышат, — сказала Элиза.

— Они… они уже уехали, — ответила Элеонора из дальнего угла, куда отскочила, как птичка.

— А. Тогда кричите сколько угодно.

— Когда появилась сыпь?

— Вчера мне показалось, что вроде вылезает первый прыщик. Я и не думала, что они распространятся так быстро. — Элиза откинула с лица одеяло. Незадолго перед тем она нашла на ощупь двадцать пупырышков, потом утратила интерес. Элеонора лишь раз взглянула на неё и тут же отвернулась в угол, как наказанная школьница.

— Так вот почему вы велели отправить Каролину с Аделаидой в Лейпциг?

— Вы несправедливы к больной. Вы сами сказали, что курфюрст не сводит глаз с Каролины. Раз пять повторили, хотя никто вас не просил. Она только больше расцвела с последнего раза, когда он сношал её взглядом. Одной этой причины было вполне довольно, чтобы её отослать.

— Знает ли курфюрст?

— Что у меня оспа? Ещё нет.

— Как он мог не заметить?

— Во-первых, меня по-настоящему обсыпало лишь несколько часов назад. Во-вторых, мы занимались этим в темноте. В-третьих, многие люди, даже те, кого в детстве не били по голове, плохо знают разницу между большой оспой и малой, то есть сифилисом. Учитывая, с какой публикой водит компанию Иоганн-Георг, полагаю, сифилис он видел куда чаще!

— Как вы могли! Это ужасно! — Элеонора повернулась к Элизе, но, увидев её лицо, вновь отвела глаза.

— Мне случалось терпеть и худшее.

— Нет, я о том, что вы решили их заразить.

— Вы ещё вчера могли заметить, что у меня оспа. Вы могли их предупредить, но не сочли нужным. Так что ваш гнев по меньшей мере неуместен.

Элеонора не нашлась с ответом.

— Я не знаю в Версале никого, кто за свою жизнь не убил, прямо или косвенно, хотя бы одного человека. Убивают постоянно и по малейшему поводу. Я бы не сделала того, что сделала вчера, если бы вы не сказали, что курфюрст вожделеет к Каролине. Зная это, и его власть над вами, и то, чем всё скорее всего закончилось бы, я совершила то, что совершила. И не будем к этому возвращаться. Я и впрямь очень устала. Вчера ночью я потратила слишком много сил, когда их надо было беречь, и теперь расплачиваюсь. Я составила инструкции — на случай моей смерти. Они под подушкой. Я засыпаю. Спокойной ночи.

Жан Бар — Элизе

Май 1694 г.

Сударыня,

Осмеливаюсь писать сразу набело, но потому лишь, что англичане приближаются к нашим берегам с целью их бомбардировать, каковое досадное обыкновение они завели в последнее время. Разумеется, они предпочли бы уничтожать корабли нашего флота (кои по справедливости должны все зваться «Элиза», зане всецело обязаны Вам своим существованием), но так как те являют собою подвижные мишени, британские же корабли недостаточно ходки, а британские канониры недостаточно метки, чтобы их поразить, сии последние обстреливают здания. На ум приходит какой-нибудь старый барон, почитающий себя изрядным охотником, но подслеповатый, с трясущимися руками и впавший в детство, что палит у себя в саду по расставленным слугами чучелам.

Однако жизнь, как и эта эпистола, слишком коротка, чтобы тратить её на англичан, так что перейду прямо к делу в надежде, что Вы простите мне мою прямоту.

Мои услуги в последнее время потребны весьма многим, поелику коммерция замерла из-за некоего смешения в царстве денег. Я ровным счётом ничего в этом не понимаю. Вы, убеждён, понимаете всё. Меж моим совершенным неведением и Вашим совершенным ведением пребывает остальное человечество — люди большего или меньшего общественного достоинства, возомнившие себя сведущими. Так или иначе, людям этим известно, что Ваш покорный слуга капитан Жан Бар единственный сейчас во Франции богатеет (иные узколобые педанты добавили бы, что это лишь потому, что я силой отнимаю богатство у законных владельцев: впрочем, в таких тонких отличиях пусть разбираются иезуиты, с тем, чтобы кто-нибудь из них на смертном одре сообщил мне, попаду я в рай или в ад). Так или иначе, я доставляю во Францию деньги и львиную долю их передаю в казну согласно неким установленным правилам моего ремесла, то есть каперства. Соответственно, ко мне обращается великое множество лиц, как иностранцев, так и французов, в разное время ссудивших деньги нашему государству. Они пишут мне письма, одолевают меня на приёмах, тянут за рукав на церемониях утреннего и вечернего королевского туалета, слоняются перед моим домом, нагоняют меня в море, подстерегают на улицах и садовых дорожках, шлют мне вино, подкладывают в постель самых соблазнительных шлюх, шепчут на ухо в исповедальне и грозятся меня убить — всё в надежде, что по их указке я приведу следующий трофейный корабль в тот или иной порт, дабы тот или иной местный чиновник направил вырученные средства на погашение того или иного долга.

Вы припомните, что два года назад я захватил немалое количество серебра, принадлежащего Лотару фон Хакльгеберу, каковой был весьма недоволен и засыпал меня письмами, в коих уверял, будто деньги предназначались на оплату неких векселей согласно сделке, заключённой им в Лионе с правительством Франции. Я отвечал его представителям, что Лион очень далеко от Дюнкерка — даже предлагал нарисовать карту, — и разводил руками, показывая, что ничего не знаю и не желаю знать о лионских затеях. Со временем фон Хакльгебер остыл, но после непродолжительной передышки вновь принялся бомбардировать меня письмами, сетуя, что, мол, генеральный контролёр финансов так и не оплатил ему тот лионский долг. Как я заключаю, он сам или его агенты навели справки по всей стране и пришли к выводу, что деньги он сможет получить только через Дьепп. Здесь ему удалось достичь взаимопонимания с неким чиновником, и если в Дьепп случится попасть каким-нибудь королевским доходам, часть их будет передана Дому Хакльгебера в погашение долга.

Я оставил его письма без внимания, но саму историю не забыл, памятуя, что Лотар фон Хакльгебер причинил Вам некую обиду, хоть Вы и не пожелали сообщить мне подробности; а в его письмах, составленных, надо сказать, в весьма своеобразных выражениях, то и дело поминалось Ваше имя.

В последнее время ко мне стали поступать обращения сходного толка не от кого иного, как от самого генерального контролёра финансов господина графа де Поншартрена, выражающего желание, чтобы я завёл у себя привычку приводить трофейные корабли в Гавр. Насколько я понял, господин граф распорядился, чтобы доходы королевской казны, поступающие через названный порт, направлялись на некую угодную ему цель. Он также упоминает Ваше имя, ибо знает о моих страстных, совершенно неподобающих, скандальных и (доселе) неудовлетворённых чувствах к Вам.

Сейчас практически никакие деньги не проходят через Дьепп и Гавр, бомбардируемые, атакуемые и сжигаемые британцами, как я описал выше. Сии прискорбные обстоятельства не мешают мне продолжать мой промысел, посему я за некоторое время скопил изрядно сокровищ, каковые охотно бы разгрузил, но вынужден держать пока в трюмах кораблей — подвижных мишеней, неуязвимых для британского флота. Только в трюме моего собственного корабля «Альциона», с коего я пишу эти строки, хранится на три четверти миллиона турских ливров золота и серебра. При всей своей любви к родному городу я не стану разгружать их в Дюнкерке, ибо дороги, соединяющие его с остальной Францией, дурны и кишат разбойниками. Дьепп и Гавр расположены ближе к столице и потому предпочтительнее — однако который из них избрать?

Менее всего я желаю навлечь на себя неудовольствие господина графа де Поншартрена, посему мог бы направиться в Гавр, однако несколько недель назад Вы оказали мне честь, дозволив сопроводить Вас в Гамбург, откуда Вы собирались проследовать с неким делом к казакам, татарам или немцам (я как моряк плохо вижу разницу, возможно, наблюдаемую географами между этими сухопутными племенами). Слухи гласят, что Вы приближаетесь к Лейпцигу, вотчине Лотара фон Хакльгебера. Посему представляется, что судьба золота и серебра, находящихся сейчас в моих трюмах, может иметь какие-то последствия для Вашего начинания. Однако я, хоть убейте, не могу вообразить этих последствий и выбрать верную линию.

Сводя итог, меня окружают люди, которые требуют от меня слишком многого, ничего не предлагая взамен. Сколько же отличны от них Вы, сударыня, сделавшая для меня более кого-нибудь из живущих единственно по причине пламенного чувства к моей скромной особе (не трудитесь отпираться!). Однако Вы никогда ни о чём меня не просили! В рассуждение сказанного я обращаюсь за советом к Вам и ни к кому иному. Надеюсь, что письмо застанет Вас в добром здравии в Крыму, Туркестане, Внутренней Монголии[174] или куда там Вы отправились. Знайте, что я жду от Вас указаний, заходить мне в Дьепп, Гавр или в какой-нибудь иной порт.

Ваш припухлый невольник любви

(кап.) Жан Бар.

Лейпциг Май 1694

В таком случае, отчего мы брезгуем коммерцией и презираем торговлю, почитая их средствами низменными, ежели они порождают богатство мира?

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Принцесса Каролина-Вильгельмина Бранденбург-Ансбахская сморщила носик и отбросила косу обратно через плечо.

— «Припухлый невольник любви» — это какое-то французское выражение? Я никак не пойму, что оно значит.

— Пустое! Это глупость, которую капитан Жан Бар присовокупил в конце, поскольку должен был как-то закончить письмо, но не знал как и оттого смешался. Слава Богу, в сражениях он более хладнокровен. Не обращайте внимания, сударыня.

— Почему вы так ко мне обращаетесь! Перестаньте!

— Потому что вы принцесса по рождению и скорее всего когда-нибудь станете королевой. Меня же герцогиней сделали.

— Но для меня вы тётя Элиза!

— А ты для меня мой бельчонок. Однако факт остаётся фактом: вы обречены быть принцессой вне зависимости от ваших желаний и должны будете когда-нибудь выйти замуж.

— Как мама, — сказала Каролина, вдруг посерьёзнев.

— Не забывайте, пожалуйста, что это происходило дважды. Во второй раз ей пришлось выйти за человека совершенно неподходящего. А вот первый её брак — с вашим отцом — был счастливым, и благодаря ему на свет появилась совершенно замечательная принцесса.

Каролина вспыхнула румянцем и потупилась. Снаружи щёлкнул бич, карета тронулась с места. Перед этим они некоторое время стояли у северных ворот Лейпцига. Каролина подняла глаза, и в них отразился свет от окна. Элиза продолжила:

— Почему ваша мама так неудачно вышла замуж во второй раз? Потому что обстоятельства сложились против неё — обстоятельства, которые она была бессильна изменить, — и в конце концов не оставили ей выбора. Теперь как вы думаете, зачем я дала вам читать свою личную переписку с капитаном Баром? Чтобы скоротать дорогу до Лейпцига? В таком случае мы могли бы просто сыграть в карты. Нет, я показала письмо, потому что хочу чему-то вас научить.

— Чему именно?

Вопрос застал Элизу врасплох. Некоторое время в карете слышались только звуки, долетавшие снаружи: стук подков, шебуршание ободьев по дороге, хрюканье рессор. На них упала тень, и тут же вновь стало светло: карета миновала ворота и въехала в Лейпциг.

— Будьте внимательны, вот и всё, — сказала Элиза. — Примечайте и складывайте увиденное в картину. Думайте, как её можно изменить, и делайте так, чтобы она менялась. Какие-то ваши поступки окажутся глупыми, другие принесут неожиданный результат; а тем временем уже то, что вы действуете, а не бездействуете, будет для вас в некотором смысле бронёй…

— Дядя Готфрид говорит: «Активное неуничтожимо».

— Доктор говорит это в довольно узком метафизическом смысле. Однако его слова — не худший девиз, который вы могли бы избрать.

И тут Элиза десятый раз за последние десять минут потрогала лицо. К нему были приклеены полдюжины чёрных фетровых кружочков, скрывающих маленькие рытвины, которые оспа выкопала на её лице и не удосужилась сровнять перед отступлением.

Почти всё, что Элиза знала о течении болезни, она услышала задним числом от Элеоноры и врача. Сама она провалилась в какой-то сумеречный полусон. Глаза оставались открытыми, впечатления проникали в мозг, но время, проведённое в этом трансе — около недели — казалось очень долгим и вместе с тем очень коротким. Коротким, потому что она мало что помнила — всё спрессовалось во фразу «когда я болела оспой». Очень долгим, потому что в эту неделю она слышала каждое тиканье часов, медленное и мучительное набухание под кожей, вспыхивавшее искоркой боли всякий раз, как сливались соседние пузырьки. Кое-где — особенно на пояснице — искорки разгорались в настоящий костёр. Неведомо для Элизы в те часы решалась её судьба: если бы огонь распространился дальше и разгорелся сильнее, кожа сошла бы совсем, и она бы не выжила.

В такие моменты врач выходит к заламывающим руки близким и говорит, что положение очень серьёзное. Если некоторое время спустя он добавляет, что «надежды на выздоровление нет», все догадываются, что болезнь достигла стадии свежевания. В Элизином случае этого не произошло. Судьба бросила монетку, и выпал орёл. Оспа едва не сняла всю кожу с поясницы и кое-где на руках и ногах. Внутренние органы тоже пострадали. Однако болезнь пощадила зрение и оставила на лице лишь десятка четыре отметин, из которых большая часть была видна только на ярком солнце. Из примерно десяти видимых при свечах некоторые можно было спрятать под волосами и высоким воротником, остальные она заклеила мушками. Элиза не собиралась до конца жизни каждый день клеить на лицо эту гадость, но сегодня был особенный случай. Она ехала в Лейпциг — большой город по здешним меркам — и собиралась встретиться с некоторыми людьми.

Из шести недель во вдовьем доме первые прошли (как понимала теперь Элиза) в начальной стадии болезни и завершились приездом курфюрста и его любовницы, накануне которого Каролину с Аделаидой отослали в Лейпциг. Потом почти две недели оспенной сыпи. Элиза по-настоящему очнулась и начала складывать впечатления в осмысленную картину лишь на двадцать четвёртые сутки; в тот же самый день далёкие колокола Торау и Виттенберга зазвонили по курфюрсту Саксонии и его любовнице. Элеонора овдовела вторично и стала вдовствующей курфюрстиной Саксонской. Это означало, что она наконец-то на своём месте, во вдовьем доме, как ей и положено по рангу. Новым курфюрстом стал брат Иоганна-Георга Август. Август Сильный. Он уже зачал сотню незаконных отпрысков и, по слухам, неусыпно трудился над второй сотней; его страсть к единоборству с дикими зверями никак не могла упрочить репутацию Саксонии при французском дворе; однако его не били в детстве по голове, он не желал зла Элеоноре и не покушался на Каролину, так что в целом всё вроде бы обернулось к лучшему.

Элеонору вызвали в Дрезден на похороны супруга, а после того, как матрас и простыни больной сожгли на берегу Эльбы, и корки сошли, явив взглядам её новое лицо, Каролина и Аделаида вернулись из Лейпцига вместе с большей частью Элизиной свиты. Вот и все события четвёртой недели. В пятую и шестую Элиза набиралась сил. Оспа, судя по ощущениям, сотворила с её внутренностями то же, что с поясницей, и это затрудняло еду, переваривание и облегчение. Даже если бы она выскочила из болезни, как резиновый мячик, всё равно пришлось бы ждать, пока сошьют новые платья, поуже, на исхудавшую фигуру, со стоячими воротниками и длинными манжетами, чтобы скрыть изуродованные участки кожи. Однако позавчера она вдруг поймала себя на том, что тяготится бездельем. Вчерашний день был посвящен составлению планов. Сегодня утром Элиза выехала из вдовьего дома с небольшим кортежем наёмных экипажей. В последний миг она решила прихватить с собой Каролину (чтобы развязать руки Элеоноре, целиком занятой обустройством вдовьего быта) и Аделаиду (которая в отсутствии Каролины становилась невыносимо капризной).


— О каком вашем начинании пишет капитан Бар? — спросила Каролина.

— Долго объяснять! — сказала Элиза. — Да и не нужно, вы и без того поймёте суть, а именно, что капитан Бар, обычно самый решительный, самый безжалостный человек на земле, не может выбрать, отправиться ему в Дьепп или Гавр, и считает нужным написать мне в Гамбург. Если бы я сидела дома за вязанием или картами, он, поверьте, не чувствовал бы за собой такого обязательства; однако я в пути, я неизвестная величина в уравнении…

— Которое ему потому труднее распутать! — воскликнула Каролина. — Дядя Готфрид учил меня решать такие задачки при помощи своего изобретения, которое он назвал матрицами.

— Тогда вы знаете больше, чем я, — проговорила Элиза, не в первый раз чувствуя лёгкую зависть к девочке. — А теперь вы сможете показать свои умения вашему наставнику.

— Дядя Готфрид здесь?

Карета остановилась. Элиза сама открыла дверцу и при помощи лакея выбралась наружу. Каролина выпрыгнула следом, коса и юбка еле поспевали за нею.

Они стояли на площади перед открытой церковной дверью, откуда доносились звуки органа. Неподалёку была главная площадь с высокой ратушей и расходящимися звездой торговыми улицами. Элиза несколько раз медленно обернулась вокруг своей оси, но лицо её выражало не удивление, а растерянность, как будто она заметила какой-то подвох.

— Он такой маленький! — воскликнула Элиза.

— Живи вы в Прецше, он бы показался вам преогромным!

— Ой, но когда мы были здесь первый раз — десять лет назад, почти день в день, — мы пришли сюда из лачуги в горах, и он показался мне невероятно большим!

— Кто «мы»?

— Не важно… однако забавно, как работает мысль. Я воображала Лейпциг огромным городом, с богатыми торговыми домами, но как поглядишь… многие амстердамские и лондонские купцы могли бы купить весь Лейпциг и спрятать себе в карман!

— Может, вам стоит его купить! — пошутила Каролина.

— Может, я его уже и купила. — Элиза помедлила, сморгнула и выдохнула, словно избавляясь от старых воспоминаний и непомерно раздутых фантазий, затем пристально огляделась. — Мне надо отправиться по делам и оставить вас на несколько часов. Идёмте.

Она провела Каролину в пустую церковь. На органе кто-то просто упражнялся — не очень умело, потому что то и дело допускал ошибки, останавливался и пытался снова поймать ритм.

Церковь — Николаикирхе — была не мрачная и не угрюмая. Полукруглый свод поддерживали высокие ребристые колонны, но не дорического, ионического, коринфского или какого-нибудь ещё архитектурного ордера. Их капители изображали огромные торчащие снопы пальмовых листьев. Свод, расчерченный полосами света из высоких окон, стремительно низвергался к пукам светло-зелёных ваий, из которых гроздьями выглядывали плоды. Алтарная загородка изгибалась широким разомкнутым полукругом, словно две руки, тянущиеся обнять молящихся. Купель походила на золотой кубок. За нею широкие ступени вели к алтарю, над которым висел серебряный Христос. За окнами отделанного серым и малиновым мрамором алтарного пространства вздрагивали на ветру цветущие липы. Рисунок мрамора наводил на мысль о стремительных завихрениях — речных порогах или молниях в смятении грозовых туч, — застывших и усмирённых. Как во взгляде, согласно которому, узнав положение и скорость каждой частицы во Вселенной на какой-либо момент времени, вы бы узнали всё — стали Богом. Балкончик над входом занимал орган — серебристые трубы в белом романском корпусе, обильно украшенном резными лилиями и пальмовыми ветвями. За консолью сгорбился человек в огромном парике и камзоле, расшитом сотнями крошечных цветочков. Старик в университетской мантии стоял рядом, с любопытством поглядывая сверху вниз на Элизу, Каролину и небольшую толпу, образовавшуюся в проходе между скамьями. Аделаида, проснувшись от того, что карета остановилась, побежала за матерью, а за Аделаидой бросились няньки и Элизины телохранители, которым было приказано на враждебной лейпцигской территории ни на мгновение не спускать с девочки глаз. Органист заметил всё это, оторвал руки от мануала, и гортанное пение труб смолкло, оставив в неподвижном воздухе церкви лишь слабое шипение клапанов да пыхтение двух пухлощёких школьников, поставленных качать мехи. Элиза зааплодировала; Каролина, узнав органиста, последовала её примеру.

— Сударыня. Сударыня, — сказал Готфрид Вильгельм фон Лейбниц Каролине и Элизе соответственно, потом Аделаиде: — Сударыня. — Затем снова Элизе: — Простите, что ваше прибытие в Николаикирхе, которое должно было стать мигом чистой красоты и величия, омрачили мои неумелые экзерсисы.

— Напротив, доктор, город так тих, а ваша музыка вдохнула в него жизнь. Это какая-то новая пассакалья герра Букстехуде?

— Да, сударыня. Запись привёз с собой любекский купец, который хочет отпечатать её и продать через две недели на ярмарке; я раздобыл оттиски и выпросил у моего старого учителя герра Шмидта, — старик в мантии поклонился, — разрешение сыграть её в ожидании вашего прихода.

Лейбниц спустился по лесенке, и началась долгая череда поклонов, реверансов, прикладываний к руке и восхищения дитятей. Доктор задержал взгляд на Элизином лице, но не настолько, чтобы внимание показалось невежливым. Он, естественно, любопытствовал, как оспа обошлась с Элизой. Что ж, пусть смотрит. Скоро Лейбниц вернётся в Ганновер и Берлин, а оттуда по всем европейским дворам распространится весть, что герцогиня Аркашонская и Йглмская почти не пострадала от оспы, не ослепла и сохранила разум.

— Мне вспомнился мой первый визит в этот город и моя первая встреча с вами, доктор, десять лет назад, — сказала Элиза.

— И мне, сударыня. Однако, разумеется, с тех пор многое изменилось. Вы упомянули, что город тих. Я тоже приметил это, когда приехал сюда несколько недель назад. С тех пор я узнал, что тишина вызвана особыми обстоятельствами. Торговля замерла…

— …из-за непонятного отсутствия денег, — подхватила Элиза, — которое является вместе причиной и следствием, ибо всякий, прослышавший о нём, как по волшебству превращается в скрягу и прячет свои монеты под замок.

— Вижу, вам знаком этот недуг, — сухо проговорил Лейбниц. — И нашему общему другу доктору Уотерхаузу тоже — он пишет, что Лондон поражён той же болезнью.

— Некоторые говорят, что она пошла отсюда, — заметила Элиза.

— А иные — что из Лиона.

Доктор чуть пристальнее вгляделся в Элизино лицо.

— Вы ждёте, что я клюну? — проговорила Элиза. Лейбниц на мгновение опешил, потом рассмеялся.

— Что значит «клюну»? Тоже идиома? — спросила Каролина.

— Доктор закидывает удочку и проверяет, схвачу ли я наживку, ибо у нескольких здешних торговых домов давние связи с лионским Депозитом, и если Лион обанкротился, последствия отзовутся и здесь. Так ваши лейпцигские друзья жаждут новостей, доктор?

— Я не стал бы их так называть. Мне они больше не друзья.

— Так вот у меня в этом городе враги. Враги и мальчик, не видевший мать три года и семь месяцев. Я должна подготовиться к встрече с ними. Если вы любезно согласитесь занять принцессу на несколько часов…

— Нет.

— Что?

— Вы ошибаетесь. Идёмте со мной. — И Лейбниц, грубо повернувшись к Элизе спиной, вышел из Николаикирхе. Ей оставалось лишь двинуться за ним. Каролина побежала за Элизой, остальная свита потянулась следом. Элиза, обернувшись, взглядом велела нянькам затолкать Аделаиду обратно в экипаж; та подняла такой ор, что несколько торговцев-турок, потягивающих кальяны в полумиле от церкви, удивлённо подняли головы.

— Вы очень невежливы. Что это значит?

— Жизнь коротка. — Лейбниц оглядел Элизу с ног до головы, недвусмысленно намекая на оспу. — Я могу два часа стоять в Николаикирхе, пытаясь убедить вас словами, а в конце концов вы скажете: «Я должна увидеть сама». А могу совершить с вами пятиминутную прогулку и всё уладить.

— Куда мы идём?.. Каролина…

— Пусть идёт с нами.

Они прошли через главную площадь, которая, когда Элиза была здесь последний раз, состояла из узких проходов и щелей между разнообразно пахнущими тюками и бочками. Сейчас ветер гонял пыль по опустевшей мостовой. Там и тут хорошо одетые люди по двое, по трое курили и разговаривали — не бойкими голосами рядящихся купцов, а скорее как старики, бредущие в воскресенье из церкви. Углубившись вслед за доктором в улицу с противоположной стороны площади, Элиза увидела, что торговля всё же идёт, но лишь в кофейнях под открытым небом, да и приобретения были некрупные — третья чашечка кофе, второй кусок пирога. По сторонам улицы тянулись сводчатые арки, за которыми, как знала Элиза, располагались дворы торговых домов. Однако половина стояла закрытыми, в других Элиза видела не толпу орущих коммерсантов, а праздные кучки покуривающих или потягивающих пиво людей. Тем не менее зрелище не удручало. Казалось, разом объявили христианское воскресенье, иудейскую субботу и мусульманскую пятницу, и люди рады неожиданному, навязанному им отдыху. Лейпциг выглядел умиротворённо, как будто ртуть, отравлявшая кровь торговцев, ушла из их жил. Когда все они сходятся в таком месте, как Лейпциг, то впадают в некое коллективное безумие и преображаются в нового рода организм наподобие рыбьего косяка. Одно такое стремительное, наэлектризованное, нервное существо, появись оно на ратушной площади средневекового городишки, вызвало бы испуг и недоумение. Однако тысяча их составляла работающую машину и порождала чудеса, о которых средневековые горожане не могли и помыслить. Сегодня чары рассеялись, и вернулась деревенская тишь.

Золотой Меркурий выпрыгнул из-под замкового камня особенно большой арки посреди улицы. Ворота были закрыты, но не заперты. Доктор толкнул створку и движением руки пропустил Элизу вперёд. Та замешкалась и огляделась. В Версале переступить порог в чьём-либо обществе — значит сделать ход в шахматной игре, который непременно заметят, обсудят и на который последуют ответные ходы; человек порою тратит часы на создание выгодной диспозиции, например, устраивая так, чтобы нужные люди увидели и само событие, и кто кого пропустил вперёд. Здесь всё это было бы нелепо, но привычка — вторая натура. Элиза огляделась и выяснила, что её вступление в Дом Золотого Меркурия наблюдают человек пять: бродяга в подворотне, лютеранский пастор, вдова, метущая крыльцо, еврей в меховой шапке и очень высокий бородач с болтающимся рукавом и длинным посохом в единственной руке.

Последнего Элиза узнала. Во время долгого путешествия по Эльбе она нет-нет, да замечала шагающую по берегу высокую фигуру; иногда однорукий аистом-переростком брёл по мелководью, тыча в воду острогой. Здесь он почти не выглядел инородным телом. В Лейпциге, на перекрёстке дорог Венеция — Любек и Кёльн — Киев, собираются всевозможные странники, ходячие курьёзы, люди, не знающие, куда повернуть. Элиза отметила его лишь потому, что видела раньше. В иных обстоятельствах она бы до конца недели гадала, что ему здесь нужно, однако сейчас множество других мыслей начисто вытеснило Хлысторукого из её сознания. Элиза вступила в Дом Золотого Меркурия с видом хозяйки.

Двор напоминал кладбище, только место склепов и надгробий занимали товары: тюки тканей, бочки с маслом, ящики с посудой. Они совершенно загораживали обзор; только вытянув шею, Элиза увидела на высоте пятого этажа, на фронтоне, главные двери склада. Они были открыты и мотались на ветру. Чердак над ними зиял пустотой. Все товары вытащили во двор, как будто Лотар решил подчистую распродать остатки. Однако покупателей не было.

Что-то шлёпнулось на землю позади Элизы. Та развернулась и едва не налетела на крошечного дикаря — пигмея с томагавком. Он выслеживал её от самого входа, прячась за штабелями товара, а сейчас спрыгнул с ящика выше своего роста, намереваясь испугать посетительницу, но неожиданно для себя оказался между Элизой и Каролиной. Он обернулся к девочке, и Элиза увидела белобрысые вихры, которые не мешало бы вымыть, неровный пробор, который не мешало бы расчесать, маленькое, едва переросшее младенческую пухлость тельце, которое не мешало бы оттереть с мылом. Мальчик был в индейской набедренной повязке и мокасинах, с томагавком из черепка, который кто-то взрослый старательно примотал к палке.

Каролина оправилась от неожиданности и теперь решала, разозлиться ей или вступить в игру. «Гав!» — крикнула она. Маленький белобрысый индеец кинулся было наутёк, но с опозданием вспомнил, что дорогу ему преграждает Элиза. Взгляды их на мгновение встретились, и она узнала собственные глаза. Мальчик бросил томагавк и мигом вскарабкался по ящику с сахарными головами. Раньше, чем Элиза успела выкрикнуть его имя, он исчез в дебрях воображаемого Массачусетса.

Каролина смеялась, пока не увидела Элизино лицо и не поняла всё.

Двор окружала крытая галерея, где в прошлое Элизино посещение приказчики сидели за конторками, писали в амбарных книгах, пересчитывали и складывали в сундуки иноземные монеты. Сейчас Элиза видела только верхние части арок, но через несколько мгновений до неё донёсся детский голосок, что-то рассказывающий «папе», затем смех и какие-то терпеливые объяснения.

При звуке этого голоса Элиза машинально подняла глаза к балкону третьего этажа, сплошь украшенному золотыми Меркуриями и прочими барочными эмблемами торговли. Когда-то Лотар с доктором смотрели оттуда на неё и Джека, однако сейчас Элизиному взгляду предстало лишь полное запустение: пыльные стёкла, выцветшие занавески, замшелый камень.

Мужской голос начал что-то говорить нараспев. Элиза, плохо знавшая немецкий, взглянула на Каролину.

— Он читает сказку, — объяснила та.

Элиза двинулась на голос между штабелями товара и остановилась в крытой галерее. Почти все конторки оттуда вынесли. В нескольких шагах от неё сидел на чёрном сундуке грузный мужчина. Сундук был сплошь окован железом, но не заперт ни на одну из многочисленных щеколд, и это наводило на мысль, что он пуст. На одном колене у мужчины лежала большая книга с картинками, на другом, припав головкой к его груди и посасывая край набедренной повязки, сидел верхом белокурый индеец. Худенькие ноги в мокасинах мерно покачивались, веки были полузакрыты. Когда Элиза вступила в поле зрения мальчика, глаза на миг раскрылись и тут же снова смежились. Приход незнакомой женщины отвлёк мальчика, но лишь на мгновение, и даже чуть-чуть встревожил, но лишь пока «папа» не сказал, что всё будет хорошо. «Папа», то есть Лотар фон Хакльгебер, продолжал читать, явно не из демонстративного желания не замечать Элизу, а потому что ни один родитель не прервёт сказку, когда ребёнок сложил крылышки и пристроился подремать. На изрытом оспой носу Лотара сидели очки в золотой оправе; дойдя до конца страницы, он послюнявил палец, перевернул её и с тихим любопытством взглянул на Элизу. Веки мальчика опускались всё ниже и ниже, губы чмокали, посасывая уголок набедренной повязки, — и от этого зрелища грудь у Элизы заныла, словно наполняясь молоком. Лотар закрыл сказки и огляделся, куда бы их положить. Каролина, не задумываясь, подбежала и взяла книгу. Лотар откинулся назад, превращая себя в мягкий диван, и каким-то образом встал с сундука. Он повернулся спиной к гостям, босиком прошлёпал в соседнее помещение и уложил мальчика в самодельный индейский гамак, натянутый поперёк заброшенной конторы. Накрыв ребёнка одеялом, выпрямился, вышел в галерею и притворил за собой дверь — неплотно, чтобы, как знала Элиза-мать, услышать, если малыш заплачет.

— Мне сообщили, что курфюрст и его полюбовница околели, — тихо проговорил Лотар, — и я гадал, не уготован ли и мне визит ангела Смерти.

На скамье в углу двора было разбросано в беспорядке самое разное оружие, как если бы хозяин с мальчиком упражнялись в фехтовании. Лотар взял кинжал в ножнах и бросил Элизе.

— Стилет гашишина, который вы прячете в поясе, слишком мал, чтобы с пристойной скоростью убить человека моих объёмов; прошу вас, воспользуйтесь этим. — На Лотаре была несвежая льняная рубаха; сейчас он разодрал её, обнажив левый сосок. — Бейте вот сюда. Вы можете прежде отослать принцессу Бранденбург-Ансбахскую, чтобы уберечь её нежный взор от столь непривлекательного зрелища; если же стремитесь воспитать её такой же, как вы сами, то, конечно, пусть смотрит и учится.

— До сего дня я полагала, что искусство мелодрамы процветает исключительно при дворе Короля-Солнце, — сказала Элиза тихо, чтобы не разбудить мальчика. — Однако теперь вижу, что вы преуспели в нём не меньше других. Кем надо быть, чтобы разыграть подобный фарс?

— Кем надо быть, — отвечал Лотар, — чтобы вторгнуться в чужую семейную жизнь и назвать её фарсом? Здесь вам не Версаль, мадам, мы не настолько утончённы.

Элиза бросила кинжал на пол.

— Человек, укравший ребёнка, не вправе читать катехизис его матери.

— Когда сироту из приюта забирают в любящую семью, разве это зовётся кражей? Скорее напротив. Если вы объявляете себя его матерью, я склонен поверить, ибо сходство налицо, но вы впервые делаете такое признание.

— Вам прекрасно известно, что признать его было бы для меня гибельно.

Лотар повернулся лицом во двор и воздел обе руки.

— Смотрите!

— На что?

— Вы говорите о гибели как об абстракции, вычитанной из книг, о призраке, что терзает вас бессонными ночами. Здесь, мадам, вы видите не призрак и не абстракцию, а истинную гибель и разорение. Так любуйтесь же делом ваших рук! Вы разорили меня. Однако со мной мальчик, который зовёт меня «папа». Если бы вы признали его своим и погубили себя, как бы вам сейчас было? Лучше или хуже?

Элиза вспыхнула — не только лицом, но с головы до пят. Казалась, горячая кровь впервые с выздоровления прихлынула к дальним уголкам тела, источенным бледной немочью. Она бы смешалась и, возможно, даже сдалась, если бы годами не готовила себя к этой встрече. Ибо в словах Лотара было много правды. Однако Элиза всегда знала, что ей предстоит схватка с очень сильным противником.

— Вы не разорены, — сказала она. — Одно моё слово, и вам вернут долг вместе с процентами.

— Умоляю, не продолжайте. Вы думаете, моя голова так же пуста? — Лотар пнул сундук, и тот загудел, как барабан. — Я знал, что вы не приедете в Лейпциг, покуда не сможете предложить мне выбор между гибелью и избавлением. Полагаю, вы придумали некую весьма хитроумную комбинацию. В ваши лета я такие обожал. Однако я не в ваших летах.

— Конечно, я знаю, что вы перешли от денег к алхимии…

— Вы так уверены? И, полагаю, у вас есть некая приманка, чтобы поболтать ею у меня перед носом, что-то, связанное с Соломоновым золотом?

То, что Лотар предвосхитил её слова, смутило Элизу, тем не менее она продолжила:

— Я знаю, где оно и у кого. Если вы стремитесь к нему…

— Я стремился победить смерть, несправедливо унёсшую моих братьев, — сказал Лотар фон Хакльгебер. — Это общее стремление. Большинство людей рано или поздно смиряются с мыслью о смерти. Если я долго не мог её принять, то лишь из-за пакта, заключённого моей семьёй с Енохом Роотом. Чтобы жить среди людей, он должен был носить личины и менять их, прежде чем окружающие заметят его живучесть. Отец мой знал про Еноха — в малой степени понимал, кто он, — и заключил с ним соглашение. Отец объявил Еноха давно пропавшим родственником по имени Эгон фон Хакльгебер и разрешил тому прожить в нашем доме несколько десятилетий, а за это «Эгон» взялся обучать его трёх сыновей. Я был самым сообразительным и понял, что Енох не такой, как мы. Я думал, что он открыл некий алхимический рецепт, дающий вечную жизнь. Догадка резонная, но ошибочная. Так или иначе, она до последнего времени разжигала мой интерес к алхимии.

— И что же потушило пламя?

— Я усыновил ребёнка.

— Ой!

— Знаю, это банально. Победить смерть или уверить себя, что победил её, заведя ребёнка. Однако раньше я такого не мог. Оспа, сгубившая моих братьев, лишила меня возможности оплодотворить женщину. Я не буду говорить, что двигало мной, когда я увозил мальчика из приюта под Версалем, куда вы его поместили. То были, как вы догадались, низкие побуждения. Я не собирался к нему привязываться. Я не собирался даже оставлять его в доме. Однако случилось и то, и другое; сначала я оставил его у себя, потом полюбил. Со временем ум мой стал реже и реже обращаться к алхимии и к утраченному золоту Соломона. Я не думал о нём полгода, пока вы сейчас не напомнили.

— Что ж, тогда при всех наших расхождениях мы одинаково считаем алхимию глупостью.

— О, я отнюдь не считаю её глупостью. — Лотар поднял изъеденные оспой дуги, из которых когда-то торчали брови. — Я лишь сказал, что больше о ней не думаю. Я готов умереть. И мне почти всё равно, умру я в богатстве или в бедности. Однако вы всерьёз обманываетесь, если полагаете, что сможете забрать у меня Иоганна. Вот уж воистину будет кража — вы разобьёте его сердце, а вместе и своё.

— Я не обманываюсь. Я знаю это, знаю с тех пор, как услышала от доктора, что мальчик живёт у вас на положении сына.

Элиза обернулась к Лейбницу за подтверждением, но доктор, видимо, несколько минут назад тихонько увёл Каролину в другой конец двора, чтобы Элиза и Лотар поговорили без помех.

— Сына и единственного наследника, — поправил Лотар, — хотя вследствие ваших махинаций я не смогу оставить ему ничего, кроме долгов.

— Дело поправимое.

— Так почему вы его не поправите? Чего вы хотите? Зачем вы здесь?

— Чтобы увидеть его. Взять на руки.

— Сколько угодно! Никаких возражений! Да хоть переселяйтесь ко мне навсегда. Но вы не можете его забрать.

— Не вам диктовать мне условия.

— Глупая девчонка! Это не мои условия, а законы мира. Вы не можете признать перед миром, что родили внебрачное дитя. Вы даже мальчику признаться не сможете, по крайней мере пока он не дорастёт до такого разговора. Заберите его и отдайте иезуитам, чтобы он стал священником и осуждал мать за грехи. Или оставьте на моём попечении и навещайте, когда захотите. Через год-два он достаточно подрастёт, чтобы гостить у вас во Франции инкогнито, если вы того пожелаете. Он будет бароном и банкиром, человеком благородного звания, протестантом и образованнейшим юношей Лейпцига; но он никогда не будет вашим.

— Знаю. Знаю всё — уже много лет.

Изуродованное лицо Лотара всегда было нелегко читать; сейчас он был то ли вне себя, то ли изумлён.

— Надо же; менее всего я ожидал увидеть вас в таком смешении мыслей.

— Не ожидали? Как нелогично с вашей стороны. Смешенье мыслей, говорите… однако вы забрали мальчика — не из любви к нему, а из ненависти ко мне и тяги к алхимическому золоту, — только чтобы полностью перемениться!

Лотар пожал плечами.

— Может быть, это и есть настоящая алхимия.

— Если бы та же алхимия наполнила меня тем же удовлетворением, что наполняет вас.

— Извольте, — сказал Лотар. — Похищение золота Бонанцы наполнило меня мстительным гневом, долгое время не дававшим мне покоя ни днём, ни ночью. Я хотел, чтобы вы пострадали так же, как я, ощутили всю меру моего озлобления. Тогда вы принялись уничтожать меня, умно и планомерно, на протяжении лет. Вы обратили против меня мою алчность. И если я кажусь вам удовлетворённым, ладно, одна из причин в том, что у меня есть сын. Однако вторая причина в вас, Элиза, в вашем барочном гневе, бушевавшем так долго и проявившем себя столь барочно. Вы показали, обнаружили то, что я некогда испытывал; из чего я заключаю, что попал в цель и между нами возникла искра.

— Хорошо, довольно об этом. Есть ли у вас, Лотар, свободная конторка, за которой я могу написать письмо?

Лотар развёл руками, словно вручая Элизе весь дом.

— Выбирайте, сударыня.


Элиза не заметила бы Хлысторукого, если бы не жест Лотара, до того бесшумно рослый калека прокрался во двор. Однако так вышло, что она повернулась на каблуках, обозревая окрестности, и краем глаза увидела, что к свалке товаров прибавилось нечто новое: высокий бородач, который в этот самый миг выступил из-за ящика. Он по-прежнему сжимал длинную палку, но теперь на её конце белел отточенный наконечник. Руку с гарпуном пришелец занёс над плечом и целил остриём Лотару в сердце.

Сейчас Элиза, всего два часа назад учившая Каролину примечать и увязывать события, наконец-то последовала своему совету. Неизвестно, сколько времени потребовалось бы ей, чтобы узнать в Хлысторуком Евгения-раскольника, не появись тот с гарпуном, чтобы убить Лотара. Она вспомнила, что видела его с Джеком в Амстердаме и даже позаимствовала его гарпун, чтобы сгоряча метнуть в Джека. Евгений мог стать членом Джековой шайки. Возможно, он откололся от остальных и зачем-то прибыл в Европу. Следя за Элизой, Евгений оказался в Лейпциге у ворот человека, которого считал худшим Джековым врагом. И сейчас был в нескольких мгновениях от того, что совершил бы на его месте любой стоящий пират.

Потрясание гарпуном оказалось лишь первым этапом некой сложной комбинации, требовавшей пробежать несколько шагов к жертве. При этом Евгений выставил вперёд культю, снабжённую чем-то вроде ядра на палке — противовесом, чтобы усилить бросок. Элиза боком двинулась к Лотару, надеясь встать между ним и гарпуном, чтобы остановить Евгения. Взгляд раскольника переместился с Лотара на неё.

И тут из темноты галереи вылетел кто-то маленький. Он с разбегу заскочил на сундук рядом с Лотаром и оттуда на балюстраду. На его крошечный лук уже была наложена стрела; пока Евгений крался через двор, Иоганн следил за ним, прикидывая, откуда выстрелить. Элиза, увидев его проносящимся мимо, сменила курс и протянула обе руки, но мальчик со скоростью щелчка пальцами натянул и спустил тетиву. Тупая стрела угодила Евгению в глаз, когда тот уже выгнулся для броска. Противовес рухнул молотом Тора. Тело судорожно дёрнулось вперёд. Рука щёлкнула, как кнут. Гарпун вылетел, просвистел мимо Лотарова плеча и вонзился в конторку у него за спиной. Лотар с размаху сел на сундук. Элиза, не успев затормозить, налетела на Иоганна и сбила его с балюстрады; он свалился на пыльную брусчатку и превратился в одну сплошную ссадину. Евгений рухнул на колени. Элиза, врезавшись в перила животом, рыбкой перелетела во двор и еле успела подставить руки.

Она, Евгений и Иоганн образовали правильный треугольник со стороной фута два. Лотар остолбенело взирал со своего трона. Иоганн часто дышал, собираясь удариться в рёв. Элиза, только что избежавшая смерти от оспы, оправилась быстрее других и первой вскочила на ноги. Она шагнула к Евгению. Русского она не знала и сомневалась, что Евгений понимает французский. Однако если он был галерником в Алжире, то должен знать сабир. Поэтому Элиза выскребла из давно не посещаемых уголков памяти остатки этого языка и сказала — так тихо, что не слышал никто, кроме Евгения:

— Если ты верен Джеку, то знай, что этот человек вам больше не враг. Отправляйся в Версаль и метни гарпун в отца Эдуарда де Жекса.

Евгений кивнул, встал и поднялся на галерею, чтобы вытащить орудие своего труда из орудия труда Лотара. Зубья застряли так крепко, что извлечь гарпун можно было, лишь разнеся полконторки — задача, не составившая труда для Евгения с его силищей и ядром вместо руки. Хруст и треск, которых хватило бы на целую армию мародёров, уложились в исключительно малый промежуток времени. Наконец Евгений выпрямился, держа в одной руке наконечник, а под мышкой другой — древко. Затем повернулся к Лотару, отвесил учтивый полупоклон и вышел из Дома Золотого Меркурия, лишь раз подняв голову, чтобы сориентироваться по солнцу.

— Кто это был?! — воскликнул Лейбниц, подходя. Они с Каролиной пропустили атаку, но услышали, как Евгений крушит конторку.

Элиза держала Иоганна на руках; он проорался и теперь испуганно молчал.

— Мой дорогой доктор, — отвечала она. — Если я буду объяснять каждую мелочь, то надоем вам, и вы перестанете писать мне такие очаровательные письма.

— Я просто хотел бы знать из соображений практических, преследуют ли вас другие великаны-гарпунщики.

— Насколько я знаю, он такой один. Его зовут Евгений-раскольник.

— Что такое «раскольник»?

— Как я уже сказала, если всё объяснять…

— Хорошо, хорошо, не надо.

Часто не спит наше сердце, когда мы спим, и Господь может говорить с ним, словами ли, притчами ли, знаками или иносказаниями, как и в бодрственном состоянии.[175]

Джон Беньян, «Путь паломника»

Элиза отыскала дряхлую конторку, выброшенную на двор умирать. От дождей доски потрескались и покоробились, ящики выдвигались с трудом. Однако здесь светило солнце, по которому Элизина кожа успела стосковаться. Из другой конторки Элиза вытащила лист бумаги, а в недрах этой добыла чернильницу. Пробка присохла так, что пришлось стилетом счищать засохшие чернила, а потом уже её выковыривать. Чернила внутри загустели. Элиза разбавила их слюной и набрала немного на кончик пера.

Лейбниц и Каролина сидели на ящиках и выводили мораль.

— Тактика, — сказал доктор, — это то, что выстраивала герцогиня Аркашонская; барон фон Хакльгебер принёс тактику в жертву стратегии.

— Кто выиграл? — спросила Каролина.

— Ни тот, ни другая, — отвечал Лейбниц, — ибо и чистая стратегия, и чистая тактика недостаточно мудры для принца или принцессы. Возможно, в выигрыше окажется маленький Иоганн-Жан-Жак фон Хакльгебер.

— Дай-то Бог, — сказала Каролина, — а то бедняжке досталось самое уродливое имя, какое мне доводилось слышать.

Элиза — Жану Бару

Май 1694 г.

Капитан Бар!

Мой дражайший друг господин граф де Поншартрен как генеральный контролёр финансов обладает бесчисленными возможностями направить королевские доходы угодным ему способом, так что, думаю, я не нанесу ему большого ущерба, если посоветую Вам прибыть с сокровищами в Дьепп, чтобы королевский долг Дому фон Хакльгебера был наконец погашен. Франции трудно защищать свои интересы за рубежом, покуда её репутация в глазах иностранцев нехороша; возвращение даже одного долга в значительной степени улучшит обстановку. Немецкие и швейцарские банкиры по большей части уже покинули Лион, но это не мешает совершить платёж по более современным каналам, возможно, через Париж. Дело, возможно, ускорится, если Вы намекнёте чиновнику в Дьеппе на такую возможность.

Благодарю Вас, что Вы посоветовались со мной в этом вопросе. Знайте же, что бенефициарием будет Ваш исчезнувший крестник, который сейчас подкрадывается ко мне сзади с луком и стрелами, словно маленький чумазый Купидон.

Элиза.

— Что вы делаете, мадам?

— Заканчиваю письмо. — Она посыпала лист песком, чтобы убрать излишек чернил.

— Кому?

— Самому прославленному и отчаянному пирату в мире, — отвечала Элиза будничным тоном. Она ссыпала песок на землю, сложила письмо и начала рыться в ящиках, ища воск.

— А вы его знаете?

Орудуя бумагой, как совком, Элиза нагребла со дна ящика несколько комочков воска.

— Да. И он тебя знает. Он держал тебя на крестинах!

Иоганн фон Хакльгебер, естественно, захотел узнать больше, чего и добивалась Элиза. Он шёл за ней, как индеец-следопыт, по пустым комнатам Дома Хакльгебера, осыпая не стрелами, а вопросами, пока она искала ложку, свечу, огонь. В ложку Элиза ссыпала крошки воска, добытые в ящике: по большей части красные, но несколько чёрных и естественного воскового цвета. Кусочки внизу расплавились быстро, те, что наверху, упорно сохраняли форму — сходство с оспенными пузырьками было Элизе очевидно.

— Когда воск, или золото, или серебро растекаются от огня, мы говорим, что они плавятся, — сказала она сыну, — а когда они сливаются, называем это смешеньем.

— Папа иногда говорит, что я смешался.

— Со всеми нами так бывает, — отвечала Элиза. — Смешенье — род наваждения, когда то, что мы якобы понимаем, утрачивает очертания и перетекает во что-то иное, имеющее, возможно, другую внешнюю форму, но ту же внутреннюю природу.

Она встряхнула ложку, и куски, плававшие наверху — те, что превратились в мешочки жидкого воска, удерживаемые поверхностным натяжением, — лопнули, выпустив лёгкий аромат давно увядших цветов, с которых пчёлы некогда собирали свою дань. Он был куда слаще характерного оспенного душка, который Элиза надеялась больше никогда не услышать, хотя и улавливала время от времени, пока шла по городу.

Прежде чем красное и чёрное окончательно смешались, она вылила ложку на бумагу и оттиснула кольцо. Печать получилась красная с чёрными и светлыми прожилками, очень красивая. Элизе подумалось, что, может быть, она только что создала новую придворную моду.

Лотар нашёл человека, который согласился отвезти письмо в Йену и передать там другим гонцам, которые доставят его дальше. Посыльный ждал перед воротами с одной осёдланной лошадью и одной сменной. Элиза вручила ему письмо и пожелала счастливого пути. Посыльный вскочил в седло и без лишних слов рысью двинулся по улице. На главной площади он развернул лошадь к западным воротам и галопом скрылся из глаз. Множество любопытных провожали его взглядами из окон торговых домов. Начали открываться двери: из одной, натягивая парик, вышел какой-то господин. Он зашагал к Дому Золотого Меркурия, надеясь получить от Лотара какие-нибудь разъяснения, и не успел добраться до ворот, как его нагнали ещё двое. Все три господина вежливо приветствовали Элизу. Она ответила каждому реверансом, но в дом не пошла, а осталась смотреть, как распространяется новость, и слушать нарастающий гул, с которым Лейпциг возвращается к жизни.

Книга четвёртая Бонанца

Южные окраины Могольской империи Конец 1696

О некоторых народах мы говорим, что они ленивы, однако довольно сказать, что они бедны. Бедность есть основа всякого рода праздности.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Озеро жёлтой пыли колыхалось у основания неких кишащих змеями гор далеко на западе. На восток оно простиралось до горизонта; если бы вы отправились в ту сторону и не сгинули в прибрежных болотах, то достигли бы Бенгальского залива. На севере лежала местность, которую отличала от этой одна малость: там находились богатейшие алмазные копи мира. Ею повелевал любимый племянник Аурангзеба Властитель Праведной Резни. К югу высились холмы и горы, неподвластные сейчас никому, даже маратхам, засевшим в немногочисленных крепостях. Дальше, на самой оконечности Индостана, раскинулся Малабар.

Две бамбуковых треноги поддерживали брус, перекинутый через крохотную ранку в пыльной земле. Брус был отполирован верёвкой, скользившей по нему дни напролёт. На конце верёвки, уходящем в колодец, болталась бадья, другой конец был привязан к ярму на тощей холке буйвола. За буйволом располагался тощий человек с палкой. Буйвол трусил вокруг колодца. Время от времени он нагло останавливался и тыкался мордой в пыль, делая вид, будто отыскал там что-то съедобное. Человек заводил с ним разговор. Сначала тон был обычный, затем плаксивый, затем молящий, затем раздражённый и, наконец, гневный. Тут человек пускал в ход палку, и буйвол проходил несколько шагов.

Когда верёвка кончалась, это значило, что бадья вытащена. Человек с палкой что-то кричал двум юношам, прохлаждавшимся в тени бурого вала, который окружал колодец, придавая ему сходство с исполинским коричневым соском. Юноши неторопливо вставали, перелезали через вал, брались за бадью, наклоняли её и выплёскивали на землю несколько галлонов воды. Вода отправлялась на безнадёжные поиски ближайшего океана. Буйвол поворачивал и шёл в обратную сторону.

Все эти люди называли себя словом, которое на их языке означало «народ». Опрокидыватели бадьи принадлежали к одной касте, погонщик — к другой, но все трое могли проследить свою родословную на сто поколений назад, к общему первопредку. Даже если бы Меч Божественного Огня ничего не слышал о Народе, он бы всё узнал, следуя за водой. За тысячи лет ежечасного опрокидывания бадьи вода прорыла в пыли извилистую канаву. Она змеилась в восточном направлении к растресканному солончаку, посреди которого располагалась знаменитая на всю округу Большая яма и прочие чудеса цивилизации. На значительном протяжении канавы взрослый легко её перешагивал. Кое-где приходилось прыгать, а в одном месте прыжок требовал разбега. Короче, у местных детишек никогда не было недостатка в забавах.

По обеим берегам земля была зелёной примерно на расстояние вытянутой руки, а дальше пустыня снова брала своё. С высоты вала у колодца это выглядело так, будто некое индуистское божество макнуло перо в зелёные чернила и бездумно провело им по чистому пергаменту — приблизительно так и верил Народ. Человек, правивший этими людьми последние два года и двести сорок восемь дней, смеялся над их верой, но поскольку она поддерживала Народ в разнообразных сложных обстоятельствах последние примерно две тысячи лет, вынужден был признать, что она не хуже любой другой религии.

Ещё Народ верил, что то же божество разделило канаву (длиной примерно две тысячи шагов) между пятью дочерями первопредка, а также повелело, что на каком отрезке выращивать. Пять областей продолжали дробиться по мере того, как пять каст, вышедших из лона пяти дочерей, делились на роды, которые возвышались либо опускались в результате браков с группами, почитавшимися соответственно более высокими или более низкими, а некоторые и вовсе деградировали из-за отсутствия свежей крови. Так что теперь каждый из двух тысяч шагов по обе стороны канавы кому-нибудь да принадлежал.

Почти все эти кто-то, в цветастых нарядах, сидели на корточках плечом к плечу у своих крохотных наделов, образуя две сплошные цепочки от колодца до Большой ямы. Меч Божественного Огня явился с ежемесячной инспекцией.

Меч Божественного Огня восседал на осле. Его адъютанты, телохранители и слуги шли пешком за исключением двух верховых соваров и заминдара в паланкине.

— Прекрасно, — сказал Меч Божественного Огня. — То есть всё точно как в прошлый и позапрошлый раз.

Человек в паланкине перевёл его слова на маратхский и спросил:

— Так, может, осмотрим Большую яму и домой?

— Большая яма подождёт. Прежде мы осмотрим нашу картошку, — сказал Меч Божественного Огня.

Заявление, едва его перевели на маратхский, вызвало очень подозрительные перешёптывания среди помощников, придворных, прихлебателей и худ-кашт, то есть старейшин различных сегментов Канавы. Меч Божественного Огня несколько раз ударил осла пятками по бокам и двинулся вдоль Четвёртой излучины Третьей части Канавы. Заминдар вскорости его нагнал; пыль под ногами носильщиков взметалась клубами, распускалась, как цветы, и медленно оседала в неподвижном воздухе.

— Картошка вашего величества вряд ли сильно изменилась с последнего посещения. С другой стороны, из весьма надёжных источников мне стало известно, что Большая яма за это время стала не только глубже, но ещё и шире.

— Мы осмотрим нашу картошку, — упрямо отвечал правитель. Они явно приближались к искомой грядке: у крестьянских парней, трудившихся тут, были длинные носы и вытянутые головы, отличавшие племя Четвёртой излучины от других, менее чтимых каст левого берега Третьей части. Только на прошлой неделе один из них стал неприкасаемым за то, что «перепрыгнул через канаву», то есть переспал с правобережной девкой.

— Чем одна картофелина отличается от другой? — философски вопросил заминдар.

— По сути, ничем — но в нашем джагире другой нет!

— И всё же если, допустим, в определённый день у вас на тарелке материализуется некая картофелина, так ли важна её предыстория?

— Ты сборщик податей, а не философ. Помни своё место.

— Простите, ваше величество, но мы философствовали, когда прадед Аристотеля бил камнем о камень.

— И куда это вас завело?

Впереди показался Плоский бурый камень, который вместе с Маленьким серым валуном, отстоящим от него примерно на сто ярдов, составлял практически весь здешний рельеф. Четвёртая излучина как раз его огибала. Жители излучины Плоского бурого камня считались лучшими огородниками Народа; холодными ночами они сидели на капусте, как курицы на яйцах, согревая кочаны собственным теплом. В обычных условиях они бы повернули головы, чтобы с гордостью улыбнуться монарху. Однако сейчас они сидели на корточках, ссутулясь, спиной к нему, и прятали глаза. Меч Божественного Огня не мог понять причину, пока не увидел зазор в человеческой цепочке. Как ни плотно сидели люди, они потеснились, образовав просвет фута в два, и продолжали отодвигаться дальше. Посредине разрыва худая женщина в ветхом платье склонилась над мёртвым растением.

Меч Божественного Огня отреагировал коротко и непечатно. Женщина сжалась, как будто он ударил её плетью. Следом прозвучал вопрос:

— Что сталось с нашей картошкой?

— Государь, я провёл расследование, как только мне доложили о случившемся. Худ-кашта Четвёртой излучины понёс суровое наказание. Я окольными путями обратился к Владыке Праведной Резни и к Шамбаджи, дабы выяснить, нельзя ли купить у них новую картофелину…

— Выбрось из головы! Откуда возьмутся деньги? Нам буйвола кормить нечем.

— Если отложить приобретение новой верёвки…

— Старую связывали столько раз, что она превратилась в один сплошной узел! И вообще! Прах меня побери! Шамбаджи! Меня отправили сюда, чтобы с ним воевать!

— Но вы уже который год не ведёте против него боевых действий.

— Как не веду?! Я взял в осаду его крепость!

— Вы зовёте это осадой, другие назвали бы затянувшимся пикником.

— Так или иначе, Шамбаджи — наш враг.

— В Индии нет ничего невозможного.

— Тогда где моя картошка?!

Молчание. Женщина простёрлась ниц и принялась молить о пощаде.

— Час от часу не легче. Теперь она, наверное, устроит самосожжение или что-нибудь в таком роде, — пробормотал монарх. — Что показало расследование?

— Возможно, имела место диверсия.

— Со стороны правобережных, полагаю?

— Месть за многочисленные перепрыгивания канавы.

— Ладно, я не хочу затевать войну, — задумчиво произнёс Меч Божественного Огня. — Не то следующей станет моя брюква.

— С правобережных станется, они немногим лучше обезьян.

— Скажи, что я сам виноват.

— Простите, государь?

— Карма. Я косо посмотрел на корову или вроде того. Сочини какую-нибудь ахинею. Ты ведь хорошо это умеешь.

— Воистину вы — мудрейший из всех, кто правил этой землёй.

— Да, жаль, что мой срок истекает через четыре месяца.

Через полчаса Меч Божественного Огня слез с ослика, а его заминдар вышел из паланкина. Оба встали над Большой ямой, куда стекала вся вода, добравшаяся от колодца. Местные члены касты коли привозили на арбах сухую чёрную грязь из копей в других частях джагира и высыпали в яму. Затем жижу месили палками, воду сверху собирали и заливали в горшки. Их кипятили на костре из дров, добытых в горах членами местной касты дровосеков. Когда содержимое упаривалось, его выливали на глиняные лотки и оставляли на солнце. Через некоторое время на лотках оставался белый порошок.

— Кто это такой в балахоне и почему он ест мою селитру? — вопросил Меч Божественного Огня, глядя из-под руки на лотки.

Все повернулись и увидели, что некто в длинном серовато-белом одеянии — не то монашеской рясе, не то арабской джеллабе — пробует на язык пригоршню селитренной рапы, зачёрпнутой с одного из лотков. Лицо неизвестного скрывал капюшон, натянутый от солнца.

Два совара и три пеших лучника — примерно половина монаршей гвардии — затрусили к нему, на ходу вытаскивая оружие. Однако у человека в балахоне тоже имелись телохранители — двое всадников, — которые выехали и встали с флангов. У обоих были мушкеты.

— Государь, это представляется покушением, спланированным лучше обычного, — сказал заминдар, спрыгивая с паланкина и доставая собственный мушкет. — Не соблаговолите ли спрятаться в Большую яму?

Правитель здешних мест достал из одежды пистоль и проверил, есть ли на полке порох.

— Сие не отождествляется мною с покушением, — заметил он. — Может быть, это бродячие торговцы картошкой.

Меч Божественного Огня дал ослику шенкелей и проехал между своими телохранителями, замершими при виде мушкетов.

Он удивился — хотя и не очень сильно, — увидев рыжую бороду. Гость отбросил капюшон, явив взглядам водопад седых волос, потом сплюнул селитру на землю и облизнул губы с видом знатока вин.

— Боюсь, здесь слишком много того, что годится в качестве балласта для корабля, но никак не для пороха.

— Занятно, Енох, что ты упомянул балласт. Возможно, он мне скоро понадобится.

— Знаю, — отвечал Енох Роот. — К несчастью, многие другие в христианском мире тоже это знают, Джек.

— Досадно. Я потратил большие средства на писца, который умеет шифровать.

— Шифр взломан.

— Как Элиза?

— Герцогиня в двух странах.

— Известно ей, что я монарх в одной?

— Она знает всё, что я знал перед отъездом. А именно: что ходят слухи о некоем христианском колдуне, который несколько лет назад направлялся с караваном в Дели. Караван атаковали маратхи на слонах. Они брали верх, пока не стемнело и слонов не обратил в панику холодный огонь, что окутывал, но не сжигал коней и всадников каравана. Торговцы благополучно достигли Дели, и Великий Могол Аурангзеб, по обычаю, возвёл победителя в ранг эмира и наградил джагиром на три года.

— Поэтому ты решил приехать и посмотреть, кто так злоупотребляет твоими алхимическими познаниями?

— Я приехал по многим причинам, Джек, но этой в их числе не было… я знал, кто колдун.

— Ты привёз то, о чём я просил?

— Об этом мы поговорим позже, — осторожно произнёс Енох. — Зато я привёз два предмета, которые ты забыл попросить, хотя следовало бы.

— Хм… дай-ка подумать… я люблю загадки… новую елду и бочонок доброго пива?

— Я тоже люблю загадки, Джек, но ненавижу игру в отгадки. Можем ли мы отыскать место, которое не было бы таким… — тут Енох Роот обвёл взглядом стомильное пространство между горами и прибрежными болотами, — …открытым?

Джек рассмеялся.

— Если ты хочешь уединения, ты выбрал неправильную часть света.

— Так ты говоришь… и всё же здесь есть больше, чем видится на первый взгляд, — сказал Енох Роот, пристально глядя на Джека.

Джек подъехал к заминдару.

— Этот господин — покупатель селитры из Амстердама.

— Вы никого лучше не нашли?! — изумился Сурендранат.

— Пока сойдёт и такой. Я покажу ему копи. Худ-каштам скажи, чтобы расходились с миром. Картофельницу пусть не наказывают. Встретимся вечером в моём дворце, если крышу снова не сдует. Если сдует, то под деревом.

— Государь, копи расположены в дикой и опасной паргане, кишащей душителями. Вы точно не хотите, чтобы я отправил с вами соваров?

Джек взглянул на двух всадников, приехавших с Енохом Роотом.

— Что ты о них думаешь?

— Наёмники. Судя по цвету кожи — пуштуны.

— Я тоже так думал, пока не пригляделся. Скорее это загорелые христиане. Им не больше двадцати, но они выглядят закалёнными воинами и бестрепетно выдержали мой взгляд.

— Мушкеты держат умело, — признал заминдар.

— Они добрались сюда из самого христианского мира…

[— Быть может, это последние остатки целого полка.][176]

— Уверен, с ними мне ничто не грозит, — сказал Джек.


— Это за мамку! — крикнул один.

— Она и моя мамка, так что двинь ему ещё!

Большой окровавленный кулак стремительно заполнил Джеково поле зрения. Посыпались искры, шея отчётливо хрустнула.

— Слабовато, Джимми, ты можешь лучше! — крикнул второй, отодвигая первого плечом. — Дай-ка я! Вот! И вот! За покойницу-матушку!

Внезапно оба выросли футов на шесть — или Джек оказался на земле. Тот, которого называли Джимми, изготовился для пинка.

— Это за то, что заставил нас тащиться к чёрту на кулички, чтобы навалять тебе по сусалам!

Енох нервно маячил на заднем плане, убеждая их остановиться или хотя бы сбавить темп, но они не слышали.

— Это тебе за дурость!

— Нельзя ли поконкретнее? — спросил Джек (знавший по опыту, что в таких обстоятельствах шутка порой творит чудеса). Однако получилось невнятное бормотание, поскольку губы склеивались, стоило им оказаться рядом, и так раздулись, что оказывались рядом постоянно. Впрочем, тот, которого называли Джимми, как-то понял. Брови у него поползли вверх.

— Поконкретнее? Дэнни, он хочет, чтобы мы были поконкретнее!

Джек встал на четвереньки, потом на ноги. Пока он лежит, его будут пинать — уж пусть лучше бьют в морду, меньше покалечат.

— Это конкретно за то, что спутался с другой, когда матушка ещё не остыла в могиле!

— Это конкретно за то, что сменял французские брякушки на чертову прорву хлама!

Джек рухнул спиной в заросли бамбука, а Джимми и Дэнни — возможно, опасаясь кобр, — за ним не последовали. Они стояли, переводя дух. В первый раз с тех пор, как Джимми выбил его из седла, Джек вспомнил, что вооружён янычарской саблей, которой неплохо умеет орудовать; однако кто же станет рубить свою плоть и кровь? Вместо этого он тихонько вытащил саблю из ножен и легко срезал бамбуковый стебель толщиной в свою руку. Потом, волоча его за собой, выступил из зарослей.

— Силы тьмы! — воскликнул Джек, вглядываясь правым (не заплывшим) глазом куда-то вдаль. — Не пойму, это слон наяривает верблюда в задницу или наоборот?

Джимми и Дэнни обернулись посмотреть. Джек выставил бамбучину, как пику, и ткнул Джимми в левую почку, так, что тот рухнул, схватившись обеими руками за поясницу. Дэнни повернулся взглянуть, чего это Джимми вопит. Джек поддел его бамбучиной под колено, и тот полетел вверх тормашками; как раз когда ноги Дэнни растопырились в воздухе, Джек аккуратно опустил палку. Промахнуться было невозможно.

Воцарилась тишина, нарушаемая лишь пением экзотических птиц и стонами обоих молодчиков.

— Енох, если ты любезно приглядишь за змеями, душителями и вражескими полчищами, я скажу мальчикам пару слов.

— Охотно, только, пожалуйста, будь краток.

— Итак, Джимми и Дэнни. Спасибо, что проделали такой путь, чтобы повидаться с папенькой. Вероятно, вы думаете, будто я сержусь, что вы наваляли мне по сусалам. Но, по правде сказать, невелика печаль. И я не в претензии, что вы получились ирландцами. Меня рядом не было, чтобы англичанами вас вырастить. Ладно, это дело поправимое. Но мне не понравились ваши слова… как там?.. «чертова прорва хлама». Вы меня недооцениваете, ребята. Согласен, на то есть причины: вы отца первый раз видите, а родня Марии-Долорес валила на меня как на покойника. Поймите, когда я отправлялся в торговую экспедицию — десять или пятнадцать лет назад, — я думал о вашем благе. И сейчас думаю, просто я ещё не закончил. Мне пришлось похищать всякие сокровища, убивать всяких герцогов, сбегать от всяких пиратов. Однако плаванье не завершено, покуда корабль не бросит якорь в Лондоне или Амстердаме, а вы должны признать, что мы чертовски далеко оттуда!

Дэнни первым встал на ноги. По-прежнему согнувшись пополам, он отыскал в зарослях руку Джимми и попытался того поднять.

— Ну, Шимус, мы своё дело сделали, можно двигать назад к Уайтчепелу.

— Как хотите, — заметил Джек, — но если вы немного потерпите, я обеспечу вас средством передвижения.


— Шахджаханабад — гнездо аспидов, — заметил Джек на следующий день, когда они ехали через лесистые холмы в юго-восточную область его владений. — Почти все эмиры отправляются туда и увязают в кознях других эмиров, не говоря уже о различных придворных, наложницах, евнухах, баньянах, брахманах, факирах различных индуистских сект, шпионах диких азиатских стран на северо-западе, агентах Французской, Голландской и Английской Ост-Индских компаний и вообще всех, кто случился рядом. У Аурангзеба великолепный дворец, который он отнял у папаши и братцев. Так что, как видите, ребята, не вы первые в Индии нарушили четвёртую заповедь.

— Помни день субботний? — изумлённо процитировал Джимми.

— Простите, я имел в виду седьмую.

— Не прелюбы сотвори? — хором переспросили Джимми и Дэнни.

— Его величество хотел сказать «пятую»: чти отца и мать! — крикнул Енох Роот, который вместе с Сурендранатом отставал всё дальше и дальше, но по-прежнему слышал весь разговор.

Дэнни прочистил горло.

— Для того-то мы сюда и добирались — чтобы мать почтить. Просто для этого надо было поквитаться с отцом.

— Ну всё, поквитались, — сказал Джек, указывая на своё распухшее лицо, — и молчите. Я пытаюсь вас образовать. Пока мы не углубились в богословский спор, я рассказывал о дворце Великого Могола в Шахджаханабаде на окраине Дели. Он стоит в пойме реки, и на этой пойме Великий Могол устраивает потешные бои между армиями из сотен слонов и не меньшего количества коней и верблюдов. Расходы на один только корм для слонов чудовищны.

— Едем туда! Я должен посмотреть! — воскликнул Джимми, сияя глазами.

— Вот дурья башка! — сказал Дэнни. — Не видишь, что он рисует картину восточных излишеств?

— Вижу не хуже, чем харю твою уродскую! Но я не для того сюда тащился, чтобы вздуть батьку и домой! Я бы охотно глянул одним глазком на восточные излишества, если твоё святейшество не возражает.

— Вы увидите восточные излишества и много чего ещё, если немного помолчите, — но не увидите их в моей стране. Потому как я вот к чему веду. Среди эмиров есть несколько христианских артиллеристов — дезертиров из армий короля Луя или императора Священной Римской империи. Аурангзебу они нужны, потому что знают аль-джебру — это такое математическое колдовство, которое нам хватило ума спереть у арабов. При помощи аль-джебры они могут предсказать, где упадёт ядро, а это в сражении дело полезное. Соответственно, Аурангзебу без них никак.

— А ты-то, папань, тут при чём? Ты ж не отличишь аль-джебру от абракадабры! — спросил Дэнни.

— В безумных фантазиях Великого Могола я просто ещё один франкский чародей. И значит, сейчас я мог бы возлежать в Шахджаханабаде на шёлковых подушках, пока какая-нибудь индусская краля нежила бы мои чакры. А вместо этого я здесь! — Тут Джек порадовался, что его то и дело перебивали, поскольку всё получилось как в хорошем спектакле: он выехал на голую вершину холма и описал рукой широкую дугу. — Теперь внимательно глядите на эти владения, сыны мои, — ибо однажды они не будут вашими!

— Хрен ли тогда смотреть, мы их и так видели, — сказал Джимми. — В какой стороне Шахджаханабад?

— Как вы можете видеть, джагир похож на те лотки, в которых мы выпариваем селитру. Это спекшаяся солёная глина, и всё, что на ней вырастает, немедленно съедается. Борта — холмы, окружающие его со всех сторон за исключением одного места, которое соответствует носику лотка. Там — болото, змеиный рай, ведущий к Бенгальскому заливу.

— Прости, отец, но раян твоего величества продлится ещё… четыре месяца?

— Сто шестнадцать дней, считая от сегодняшнего.

— Так какой нам с Дэнни хрен?..

— Если вы помолчите десять минут кряду, я до этого доберусь, — сказал Джек, высматривая с высоты Сурендраната и Еноха, вообразивших, что они отправились в эту поездку с целью все время останавливаться и на всё пялиться. Едва отъехав от дворца в Бхалупуре (летней столицы Джека в холмах), баньян с алхимиком углубились в беседу и вскоре утратили всякий интерес к бесконечным пререканиям трёх Шафто. Свита из сменных носильщиков, телохранителей, помощников и прочих валлахов растянулась между Джеком с сыновьями и Енохом с Сурендранатом; Джек едва различал ближайшего и мог лишь надеяться, что тот видит следующего. Опасность заключалась не в том, что спутники потеряются (Сурендранат знал дорогу лучше, чем Джек), и не в диких зверях (Джимми и Дэнни заверили, что Енох может за себя постоять), но в душителях из секты тхаги, бандитах из разбойничьей касты дакоитов и маратхских отрядах. Сегодняшнее путешествие привело их на самый край метафорического лотка; от любого места здесь было не больше нескольких миль до какой-нибудь маратхской крепости.

Джек не без лёгкого удивления осознал, что Джимми с Дэнни и впрямь его слушают.

— Именно потому, что Великий Могол жалует джагир на строго ограниченный срок в три года, каждый эмир с первого дня правления направляет все силы на подготовку к тому времени, когда его власть кончится. Я мог бы расписывать подробности часов двенадцать, и тем из вас, кого завораживают рассказы о восточных излишествах, было бы чему подивиться. Вкратце так: есть два пути. Первый — остаться в Шахджаханабаде и плести интриги против всех и каждого в надежде через три года получить новый джагир.

— Второй попробую угадать, — сказал Дэнни. — Беги от Шахджаханабада, как от чумы. Живи в своём джагире и дои его изо всех сил, чтобы к концу срока набрать чёртову прорву денег…

— Как английский лорд в Ирландии, — подхватил Джимми. Джек вздохнул, шмыгнул носом и утёр слезу.

— Сыны мои, я вами горжусь.

— Так этот-то путь ты и выбрал?

— Не совсем. Доить мой джагир — всё равно что выжимать кровь из вяленого мяса. Мои досточтимые предшественники доили его без остановки тысячу лет. Собственно, для этого есть заминдар, главный сборщик податей, он и доит для того, кто сейчас у власти.

— Тот чучмек в паланкине, да?

— Сурендранат — мой заминдар. Его люди следят за базарами в Бхалупуре, где мы сегодня ночевали, и в Даликоте на побережье, куда мы сейчас едем. Там всё, что дают земля и море, меняют на серебро. А поскольку подать Великому Моголу я плачу серебром, больше её нигде не собрать. Подать установлена раз и навсегда. Джагир приносит некий скромный доход, который не увеличить никакими силами.

— Так что же ты делал все эти годы? — спросил Джимми.

— Для начала проиграл — или по крайней мере не выиграл — несколько битв с маратхами.

— Почему? Ты умеешь делать фосфор. Мог бы застращать маратхов до смерти и загнать в море.

— То были тактические поражения, Дэнни. Другие эмиры — я про интриганов в Шахджаханабаде — слышали про фосфор и считали меня опасным конкурентом. Начни я выигрывать сражения, ко мне стали бы подсылать убийц. А мне хватает тех, что подсылают французы, испанцы, немцы и турки.

— А разыгрывая дурачка, ты себя обезопасил, — заключил Джимми.

— Моголы и маратхи равно хотят, чтобы я прожил ещё хотя бы сто шестнадцать дней. Не то, пока вы бы добрались сюда, чтобы меня вздуть, вашего отца уже не было бы на свете.

— Так чем ты занимался? Кроме того, что проигрывал битвы и отнимал у бедняков последние крохи?

— Тс-с! Слушайте! — сказал Джек.

Они прислушались и поначалу различили только бурчание собственных желудков и шелест ветра в кронах. Однако постепенно до их слуха донеслось: тюк-тюк-тюк.

— Лесорубы? — догадался Джимми.

— Не просто «лесо» и не просто «рубы», — сказал Джек, направляя ослика вниз по склону на стук. — Гляньте на эти деревья… нет-нет, на большие справа. Это тик.

— Что-что?

— Тик. Тик. Он растёт по всей Индии.

— И чем же он хорош?

— Я сказал: он растёт по всей Индии. Вдумайтесь, что это значит.

— Так что? Не тяни жилы. Отгадчики из нас неважные, — сказал Джимми.

Дэнни обиделся.

— За себя говори, дубина стоеросовая. Он хочет сказать, что эти деревья никто не жрёт.

— Джимми прав, — отвечал Джек. — Никакие черви, муравьи, мошки, жуки и личинки, которые рано или поздно съедают здесь всё, не справятся с тиковым деревом.


На поляне лежало несколько поваленных тиковых стволов, и всё равно Дэнни и Джимми четверть часа оглядывались, прежде чем поняли, где находятся. В христианском мире двое работников, по щиколотку в опилках, играли бы в перетягивание каната двуручной пилой на станке размером с хорошую кровать, разделывая стволы на брусья, и мечтали, как вечером отправятся домой в близлежащую деревушку. Здесь вокруг поваленных деревьев возник целый городок. На поляне, ненадолго отвоеванной у непролазной чащи, обитали сотни людей. Значительная их часть собирала хворост, готовила еду и нянчила детей. Десятка два взрослых мужчин и впрямь обрабатывали дерево, и самый большой инструмент у них в руках был чем-то вроде тесла. Им орудовал внушительного вида индус лет сорока, за которым придирчиво наблюдали двое старейшин, громко комментировавших каждое движение бесценного инструмента.

Короче, селяне обрабатывали дерево, как каменотёс — глыбу, когда тот зубилом медленно отбивает от неё по кусочку. На другом конце деревни их товарищи скребли почти готовые брусья черепками и осколками камня. Впрочем, здесь были не только брусья, но разнообразно изогнутые балки.

— Видать, будет кница, — сказал Дэнни, глядя на пятисотфунтовый угол из цельного тика.

— А ты посмотри, как волокно повторяет её изгиб, — сказал Джек.

— Как будто Господь это дерево нарочно для неё создал! — воскликнул Джимми, осеняя себя крестом.

— Ага, а потом дьявол посадил его среди мильона других.

— Может, таков и был Божий замысел, — возразил Дэнни. — Чтобы испытать верных.

— Я, кажись, давно показал, что не гожусь для таких испытаний, — отвечал Джек, — но здешние коли — особая статья. Они будут неделями бродить в поисках подходящего дерева. Когда какое-нибудь им глянется, заставят ребёнка залезть наверх и осмотреть место, где от ствола отходит большая ветка, потому что там волокно изгибается нужным образом и вообще древесина самая прочная и плотная. Найдут правильное дерево — срубят! А потом вся деревня перебирается к поваленному стволу на время, пока его обработают.

— А я и не думал, что индусы выходят в море, — сказал Джимми, — разве что на рыбачьих лодках.

— Эти коли в большинстве своём лягут в могилу, точнее, на погребальный костёр, так ни разу и не увидев солёной воды. Они всю жизнь бродят по холмам, добывая дерево для строений, паланкинов и всяких разностей. Когда я стал здешним королём, они потянулись сюда со всей Индии.

— Видать, ты хорошо платишь. А говорил, место не хлебное.

— Это из другого кармана. Я плачу им не из податей.

— Откуда ж тогда денежки? — спросил Джимми.

— Из разных источников. Узнаете всё в своё время.

— Они с тем баньяном, должно быть, огребли чёртову прорву денег, когда провели караван в Шахджаханабад, — заметил Дэнни.

— Не только мы с баньяном, но и все наши сообщники, вернее, все те, что не попали в лапы Коттаккал, королевы малабарских пиратов.

— Ха! Вот тебе восточные излишества! — крикнул Дэнни, обращаясь к брату, который на мгновение утратил дар речи.

— Что бы вы понимали, — пробормотал Джек.


Почти два часа потребовалось, чтобы отыскать Еноха и Сурендраната на территории между владениями Джека и крепостями маратхов. Через эту неподвластную никому местность текла маленькая речка в большой долине, которую вода пробивала в чёрной земле так же медленно и терпеливо, как коли обтёсывают дерево.

— Надо было сразу догадаться, что мы найдём Еноха в Чёрной долине Вханатья, — сказал Джек, когда наконец заприметил алхимика внизу.

— Кто этот малый в тюрбане? — спросил Джимми, заглядывая через край обрыва. Десятью саженями ниже Енох, стоя по колено в воде, беседовал с индусом, сидящим на корточках там, где речка была помельче.

— Я видел таких раз или два, — сказал Джек. — Он — карнайя, что, как я понимаю, ничего вам не говорит.

— Очевидно, он добывает золото, — проговорил Дэнни. Карнайя держал в руках миску и покачивал её так, что вода уносила пенную муть, оставляя чёрный речной песок.

— В христианском мире, где всё очевидно, он бы добывал золото, — отвечал Джек. — Однако здесь нет золота, и в этих краях ничто не просто.

— Значит, он моет агаты, — сказал Джимми.

— Превосходная догадка. Однако агатов тут нет. — Джек сложил ладони рупором и закричал: — Енох! До Даликота ещё ехать и ехать, а нам надо добраться засветло!

Енох на миг поднял голову и снова повернулся к карнайе. Джимми и Дэнни съехали с обрыва, увлекая за собой лавины земли. Вода сразу стала мутной, к большому недовольству человека с миской. Енох что-то спросил, видимо, заканчивая разговор. Карнайя куда-то махнул рукой. Джимми с Дэнни тем временем таращились на миску и на тяжёлые мешки, куда старатель складывал намытое.

Наконец весь караван собрался на обрыве и приготовился к марш-броску.

— Не забудьте посмотреть на компас, — посоветовал Енох, прежде чем они тронулись.

— Я знаю, где мы, — отвечал Джек. Однако Енох настаивал. Джек вытащил компас и открыл крышку. Прибор состоял из покрытой воском намагниченной иглы, которая плавала в плоской чашке; чтобы снять отсчёт, её надо было установить на что-нибудь твёрдое и выждать минуты две. Джек поставил компас на камень у обрыва Чёрной долины Вханатья и выждал две минуты. Потом пять. Стрелка явно указывала не на север. Джек перенёс компас на соседний камень. Стрелка повернулась в другом направлении, но снова не на север!

— Если ты хотел меня напугать, поздравляю с успехом. Давайте уносить отсюда ноги, — сказал Джек.

Джимми и Дэнни всё не могли прийти в себя после осмотра миски и мешков; одному чудилась какая-то загадка, другому — какой-то подвох.

— Тёмное, тусклое и грубое, грубее некуда, — сообщил Джимми.

— Некоторые драгоценные камни до обработки так и выглядят, — сказал Джек.

— Да там один песок не больше булавочной головки, — возразил Дэнни. — Но Господи Исусе! Мешки тяжеленные!

Енох был почти взволнован — Джек ни разу не видел его таким.

— Ладно, Енох, — сказал Джек. — Я здесь король. Давай выкладывай.

— Ты не король там, — Енох кивнул на Чёрную долину Вханатья. — И в тех краях, куда мы отправимся завтра.

Джимми и Дэнни хором фыркнули и закатили глаза. Они уже полгода путешествовали в обществе Еноха.


Джек стоял на песке, теплый прибой накатывал на его стёртые ноги. Он смотрел, как двое индусов лучковым сверлом, как на токарном станке, вытачивают круглый колышек из малиновой древесины какого-то экзотического дерева.

— Точильщики колышков и строгальщики досок составляют две разные касты, которым настрого запрещено жениться между собой, хотя в определённый день года они едят вместе, — заметил он.

Никто не ответил, поскольку никто не слушал.

Енох, Джимми, Дэнни и Сурендранат стояли на берегу в нескольких футах от Джека спиной к нему. С одной стороны их озарял алый свет солнца, которое (поскольку дело происходило очень близко к экватору) стремительно падало за холмы, откуда они только что спустились. Все четверо застыли, словно фигуры на витраже. Неподвижностью сходство не ограничивалось, поскольку головы у них были запрокинуты, рты приоткрыты, глаза распахнуты, как у пастухов в холмах над Вифлеемом или у жён-мироносиц перед пустым гробом. Море разбивалось у ног и доплескивало до колен, а они не шевелились.

Они созерцали исполинскую красавицу, возлежащую на берегу. Она была цвета тиковой древесины и светилась в закатных лучах, словно железо в горне. Размерами она многократно превосходила самое высокое дерево, а значит, была составлена из множества отдельных деталей, таких, как колышек, который вытачивали рядом с Джеком, или доска, которую чуть дальше вытёсывали из исполинского бревна. Год назад они бы увидели торчащие рёбра шпангоутов и ещё не обрезанную по длине обшивку — тогда не осталось бы сомнений, что красавица собрана из частей. Однако сейчас мнилось, будто она так и выросла на берегу. Иллюзия усиливалась тем, что рисунок древесины в точности повторял каждый изгиб.

— Да, — сказал Джек, выдержав приличествующую паузу. — Порою мне кажется, её обводы слишком прекрасны, чтобы их мог выдумать человек.

— Человек не выдумал их, а только открыл, — произнёс Енох и отважился сделать шаг вперёд. Потом снова замолк.

Джек пошёл осматривать работы дальше по берегу. По большей части там изготавливали колышки и доски. В одном месте была поставлена хижина из циновок, крытая пальмовыми листьями. Внутри трудился резчик по дереву, принадлежащий к более высокой касте; стружки устилали песчаный пол и разлетались по пляжу. Джек, прихватив Сурендраната в качестве переводчика, вошёл внутрь.

— Господи! Гляньте на неё! Нет, вы только поглядите!

Последовала пауза, пока Джек силился отдышаться, Сурендранат переводил его слова на маратхский, двумя октавами ниже, а резчик что-то бормотал в ответ.

— Да, я вижу, что ты убрал хобот, и теперь у дамы нос как нос, за что я тебе бесконечно признателен! — воскликнул Джек, исходя сарказмом. — И уж раз я повышаю твоё самоуважение, дозволь поблагодарить за то, что ты соскоблил синюю краску. Но! Ради! Всего! Святого! Ты умеешь считать, любезный? Ах, умеешь?! Превосходно. Тогда сделай милость, сосчитай, сколько у неё рук. Я терпеливо подожду рядом… их все враз не сочтёшь… о, замечательно! Вот и у меня столько же получилось. А теперь, любезный; будь добр, скажи, сколько рук ты видишь у меня? Поразительно! Мы снова сошлись! А как насчёт Сурендраната — сколько рук у него? Надо же, опять вышло то же число. А ты, любезный, когда ваяешь своих идолов и держишь в одной руке молоток, в другой долото, — сколько всего выходит? Невероятно! Мы снова получили одинаковую цифру! Тогда не потрудишься ли ты объяснить, с какой стати Эта! Дама! получилась такой, какой получилась? Откуда расхождение в счёте? Должен ли я выписать из Европы доктора аль-джебры, чтобы объяснить такой результат?

Джек вылетел из хижины. Сурендранат бежал за ним, оправдывая резчика.

— Ты велел бедняге изобразить богиню. Чего ты ждал?

— Я выражался поэтически.

Джимми с Дэнни давно забрались на палубу и теперь бегали с носа на корму и обратно, вопя, как школьники. Енох двигался в обход красавицы, прочерчивая на песке короткие дуги, и сейчас стоял в малиновом свете по колено в воде.

— Сперва, глядя на её килеватость[177], я подумал, что такую не мог выстроить голландец, поскольку она будет быстроходна, но не сможет зайти почти ни в один голландский порт.

— Ты мог заметить, что поблизости нет голландских портов, — отвечал Джек.

— Штевень выгнутый скорее как у яхты, чем как у типичного ост-индийца. Сдаётся, два или три особо величественных тика срубили, чтобы изготовить этот изгиб. В Европе таких деревьев давно нет, штевни делают сборными и не настолько изогнутыми. Где вы их добыли?

— В этой стране, как ты видел, есть целая субцивилизация лесорубов, которые знают в лицо каждое дерево от Крыши Мира на севере до острова Серендип на юге, — сказал Джек. — Мы крали эти деревья в других джагирах. Вся история заняла полгода и была полна приключениями.

— И все же при таком изгибе штевня киль не укорочен. И здесь тоже строитель жертвовал всем ради быстроходности. При такой длине и таком изгибе штевня корпус должен быть узким — теряется довольно большой объём. А сколько тика пошло на укрепление корпуса! Столько же, сколько на весь корабль! Рассчитываете на много пушек?

— Если, конечно, ты не подвёл.

— Этот корабль проживет лет двадцать-тридцать, — продолжал Енох.

— Дольше, чем большинство из нас, — отвечал Джек, — не считая, конечно, присутствующих, коли правда то, что о тебе говорят.

— Всякий с первого взгляда увидит, что корабль везёт ценный груз, — сказал Енох. — Если кораблестроение — искусство компромиссов, то ваш мастер всякий раз выбирал быстроходность и прочность в ущерб вместимости. Такой корабль окупится, только если возить на нём что-нибудь малообъёмное и очень ценное. Это приманка для пиратов.

— В своих странствиях мы узнали одно: всякое судно в море, даже такая посудина, как «Раны Господни», — приманка для пиратов, — отвечал Джек. — Значит, надо строить грозу пиратов. Вот почему у голландцев купеческие корабли почти не отличаются от военных. Какого рожна тратиться на корабль из тика, если через полгода после спуска на воду он достанется буканьерам?

Енох кивнул. Джек понемногу начинал злиться.

— Выкладывай свою догадку, Енох. Ты сказал, что его строил не голландец. Так кто же?

— Голландец, разумеется! Только они так свободно используют новые идеи — лишь им хватает на это уверенности. Все остальные — подражатели.

Джек немного помолчал.

— Ты и прав, и не прав, — сказал он наконец и, повернувшись, побрёл вдоль берега к костру, который развели несколько минут назад, как только село солнце и зажглись звёзды. — Наш мастер — Ян Вроом из Роттердама. Его пригласил ван Крюйк.

— Имя известное. Как его занесло сюда?

— В то время, когда Вроом был подмастерьем, Адмиралтейство и Голландская Ост-Индская компания чтили корабельных мастеров и не лезли в их дела. Каждый корабль строился немного иным, по усмотрению — иные сказали бы, по произволу — мастера. Но теперь эти, в Ост-Индской компании, вообразили, будто знают всё о строительстве кораблей, и принялись указывать размеры с точностью до четверти дюйма. Если мастер отважится проявить самобытность, позовут его конкурента, тот сделает промеры и напишет рапорт о нарушении правил; короче, мастеру придётся туго. В итоге Ян Вроом считал, что его не ценят. Когда он получил источенное червями и размокшее от солёной воды письмо своего старого знакомца Отто ван Крюйка, то бросил все дела и первым же кораблём отбыл из Роттердама.

— Как я погляжу, не только он, — заметил Енох. Они уже хорошо видели голландцев, которые сидели полукругом у костра, прикуривали от веточек глиняные трубки и тихонько переговаривались. В середине восседал высокий рыжеволосый человек с проседью в светлой бороде — очевидно, сам Вроом. Четверо голландцев помоложе слушали и кивали.

— Пока мы не нарушили беседу этих господ, давай посекретничаем в одиночестве, — сказал Енох.

— Я весь внимание.

— Вместе с корабельными мастерами ты выписал писца, искусного — по крайней мере так тебе сказали — в тайнописи. Ты поручил его написать мне шифрованное письмо следующего содержания: «Уважаемый Енох Роот, мне нужны большие корабельные пушки, желательно лучшие, новейшего образца, в количестве сорок четыре штуки. Жду». Несколько месяцев спустя я расшифровал и прочёл это послание в Лондоне — впрочем, уже после того, как какой-то шпион перехватил его и снял копию. Так или иначе, я читал и смеялся. Надеюсь, ты тоже смеялся, когда диктовал письмо.

— Возможно, лёгкая улыбка коснулась моих губ.

— Хорошо, коли так, поскольку требование твоё абсурдно. Если тебе не хватило ума это понять, значит, ты превратился в безмозглого восточного деспота.

— Енох. Так ты привёз или не привёз мне большие металлические предметы?

— Предметы, о которых ты говоришь, не бесплатны. Чтобы их заполучить, надо взять на себя некие обязательства.

— Ты хочешь сказать, что нашёл нам инвестора? Годится. Каковы его условия?

— Спроси лучше: «Каковы её условия?»

Джек воспарил. Енох хлопнул его по плечу и заглянул в глаза. Алхимик стоял лицом к огню, и отсветы огня жутковато поблескивали в его расширенных зрачках: две красные луны в тёмной ночи.

— Джек, это не она. Да, её дела неплохи, но не настолько, чтобы она могла отправить арсенал через половину земного шара в ответ на письмо бродяги.

— Кто же из женщин такое может?

— Ты видел её однажды с колокольни в Ганновере.

— Чтоб мне провалиться!

— Теперь, надеюсь, ты понимаешь, насколько дело серьёзное.

— Я бы не стал писать Еноху Рооту, не будь я настроен на серьёзное дело. Каковы её условия?

Алые луны ненадолго затмились. Енох вздохнул. Его дыхание на Джековом лице было горячим, как малабарский бриз, и отдавало — или так Джеку показалось — каким-то странным минеральным запахом.

— Инвесторов, которые диктуют условия, — пруд пруди, — сказал Енох. — Здесь дело совсем иное. Ты не занимаешь капитал у инвестора на определённых условиях. Ты вступаешь в отношения с женщиной. Чего-то от тебя просто ждут. Я решительно не представляю чего. Если ты и твои компаньоны поступите не по-рыцарски, вы обидите даму. Так достаточно конкретно? Все понятно?

— Да нисколечко.

— Прекрасно! Значит, разговор прошёл с успехом, — сказал Енох. — Осталось передать те же томительные недомолвки твоим товарищам. Покончив с этим, я должен буду проявить должную осмотрительность и…

— Это в каком ещё смысле?

— Кое-чего тут не хватает, например, мачт и парусов. Такелажа. Команды. Я не могу передать пушки, пока всего этого не увижу. И ещё — здесь, на берегу, корабль очень уязвим.

— Мы скоро спустим его на воду, там будем заканчивать, как всегда делается. Если на палубе будет несколько пушек, то с берега его не захватят.

— Согласен. Решили ли вы, куда будет первый рейс?

— Мы думаем отвезти селитру в Батавию, загрузить там пряности и вернуться в Индию, которая потребляет их больше, чем вся Европа, и в которой есть серебро, чтобы за них платить.

— Недурной план. Однако завтра, Джек, у тебя, возможно, появится новый.


Следующий вечер застал их на опасной территории к югу от Чёрной долины Вханатья. Карнайя нарочно указал дорогу, которая завела бы их прямо в маратхскую западню. Однако Енох это предвидел и прошёл по следам старателя через холмы, как охотник, выслеживающий дичь.

Несколько часов они шли по гористой местности, заросшей колючими кустами. Все деревья, по-видимому, были давно вырублены, а новые не выросли. Когда Джек окончательно решил, что они безнадёжно заблудились в самой забытой Богом части мира, внезапно запахло верблюдами, а вскоре взглядам предстал бредущий в ту же сторону персидский караван. Это было примерно как встретить клан шотландцев в килтах посреди сахарских песков.

Дорога стала широкой и утоптанной. Еноху больше не приходилось читать следы. Наконец исчез даже колючий кустарник. Как камешки в миску, путники скатились в каменистую котловину, наполненную едким древесным дымом.

— При всей извращённости твоих вкусов им нельзя отказать в постоянстве, — пробормотал Джек. — Каким образом ты всегда оказываешься в таких вот местах?

— Идя за такими, как карнайя, — отвечал Енох шёпотом, словно католик в базилике. — Теперь тебе ясно, почему я не хотел никого с собой брать? Явись мы с отрядом соваров, представляешь, какая бы поднялась кутерьма?

— По-моему, её и без того предостаточно, — заметил Джек. — Что здесь происходит? И зачем тут персы? И, скажи, меня глаза из-за дыма подводят, или вон там и впрямь стоят торговцы-армяне?

Енох отвечал только: «Смотри». Поэтому Джек пошёл за Енохом и стал смотреть, как тот смотрит.

Поначалу Джек решил, что здесь изготавливают все европейские чайные сервизы. На каждом шагу индусы, сидя на корточках, лепили что-то размером с чайные чашки. Потом их относили к печам для сушки и обжига. Впрочем, если это были чашки, то очень странные: толстые, грубые, без ручек или орнамента, каждая — с выпуклой крышкой. Рядом велись другие, не менее загадочные приготовления: бамбуковые палки и обрезки тикового дерева заталкивали в дымные печи и пережигали на уголь. Джек узнал отходы собственного корабельного строительства и сперва обиделся, затем мысленно посмеялся, сообразив, что его коли извлекают дополнительную выгоду на стороне.

Впрочем, в эту каменистую долину доставляли не только бамбук и тик. Тощие жители холмов сгибались под вязанками зелёных веток больше своего роста, за которые получали плату серебром от важного вида особ. Джек не знал, какого дерева эти ветки, но по цене, какую за них платили, и по тому, как почтительно с ними обращались, заключил, что это какое-то священное для индусов растение.

Указанные ингредиенты стекались в центр котловины к огромному глиняному горну, раскалённому термитнику размером с небольшую церковь, с виду вдвое более древнему, чем всё, что Джек видел в Египте. Жреческого вида старец сидел на пятках перед пирамидой грубых чашек. Он горстью зачёрпывал из мешка чёрный песок вроде того, что карнайя мыл на берегу реки, и через морщинистые пальцы просеивал в тигель, ощупывая каждое зёрнышко и отбрасывая негодные. Потом он брал несколько кусков угля и раскладывал поверх чёрного песка, разминая, если надо, на кусочки поменьше, а затем добавлял несколько листиков и цветов от магических веток, распределяя их тщательно, словно французский шеф-повар, украшающий мясо зеленью. Дальше рука вновь ныряла в мешок с чёрным песком, и всё повторялось слой за слоем, пока тигель не наполнится. После этого старик закрывал его крышкой и бережно передавал помощнику, а тот примазывал её сырой глиной.

Наполненные тигли, похожие на чуть приплющенные комки грязи, были наподобие ядер составлены в пирамиды у исполинского горна. Тем временем внутри нагревались другие: Джек видел их в пламени, похожие на гроздь спелых плодов.

— Лопни мои глаза, — сказал Енох Роот. — Их доводят до красного, а не до жёлтого каления. Значит, железо на самом деле не плавится. Оно вбирает в себя уголь, оставаясь твёрдым.

— Почему уголь не сгорает?

— Воздух не попадает в закрытые тигли, — раздражённо бросил Енох. — Уголь сплавляется с железом, и получается сталь.

— Мы сюда тащились, чтобы поглядеть, как кучка индусов варит сталь?

— Не просто сталь. — Енох погладил бороду. — Спекание идёт очень медленно. Посмотри, как тщательно они следят за огнём — железо должно оставаться красным несколько дней. Ты не представляешь, как это сложно — вон тот малый с кочергой знает про огонь не меньше, чем Вроом — про корабли.

Алхимик продолжал смотреть в огонь, и Джек испугался, что они будут стоять здесь столько дней, сколько займёт спекание. Однако Енох Роот наконец оторвал взгляд от пламени.

— В конструкции горна есть секреты, не попавшие на страницы «Химического театра», — заметил он. — Скорее всего секреты утрачены, не то здешние жители настроили бы ещё таких.

Они подошли к тиглям, вынутым из горна и поставленным остывать. Мальчик брал их один за другим, перебрасывая из руки в руку, потому что они были ещё горячие, и разбивал о камень. Среди дымящихся черепков оставалось полушарие губчатого серого металла.

— Яйцо! — воскликнул Енох.

Кузнец брал каждое яйцо, клал на наковальню, ударял молотом и тщательно осматривал. Яйца, на которых образовывалась вмятина, отправлялись в мусорную кучу. Некоторые были такие твёрдые, что молот не оставлял на них следа, — их складывали в деревянное корыто и несли к яме, в которой мальчишки-индусы месили ногами какую-то совершенно иную глину. Старейшины, наблюдавшие за работой, время от времени подсыпали в яму пригоршни загадочного порошка. Металлические яйца обмазывали глиной и укладывали сушиться. Глина для тиглей была красной до обжига и жёлтой после, эта — серая, словно металлизированная.

Как только глина на яйцах высыхала, их несли к другому горну, где нагревали до слабого красного каления. Разница стала особенно видна, когда село солнце, и Джек, стоя между горнами, смог сравнить оттенки. Здесь тоже нагрев продолжался долго, затем яйца медленно — в течение дней — остывали. Потом их вновь испытывали на наковальне, но с другим результатом. Каким-то образом второй нагрев делал металл вязким. Впрочем, некоторые приходилось снова обмазывать глиной и вторично отправлять в горн. Тем не менее несколько яиц из каждой партии вели себя под молотом в точности как требовалось. Эти откладывали в сторону, правда, ненадолго — персидские и армянские купцы практически выхватывали их прямо с наковальни.

Енох подошёл и взял в руки одно яйцо.

— Это называется вуц, — сказал он. — Слово персидское. Персы тысячелетиями приезжают сюда за ним.

— Почему они не делают свой? Они вроде давно здесь хозяйничают. За столько времени можно было давно выведать все секреты.

— Персы со времён Дария тщетно пытаются изготовить вуц. Они выплавляют похожую сталь — мы с твоими сыновьями заглядывали в одну из их кузниц, — но такое им не по силам.

Енох взял яйцо вуца и повернул к огню, чтобы показать рисунок поверхности. Поначалу у Джека мелькнула мысль, что оно похоже на луну — форма и цвет были такие же, а поверхность испещряли мелкие кратеры, как от пузырьков. Однако, всмотревшись, он понял, что кратеры малочисленны и расположены редко. Почти всю поверхность яйца покрывала как бы грубая циновка — казалось, проволочная сетка вплавлена в металл и стремится вылезти наружу. Однако Джек своими глазами видел, как готовят тигли: туда клали лишь чёрный песок, угли и волшебные листья. Он пальцем потрогал ребристую сетку: она была твёрдой, как камень, и острой, как лезвие.

— Эти нити растут в тиглях, как трава из семян. И они не только на поверхности, но пронизывают всё яйцо, сплетаясь между собой, что придаёт стали её невиданную прочность.

— Если этот вуц такой замечательный, почему я впервые о нём слышу?

— Потому что франки называют его иначе. — Енох поднял голову, привлечённый далёким звоном: кузнец что-то ковал. Однако то не были глухие звуки удара молотом по железу. Ковали не подкову и не кочергу. Мелодичный благовест напомнил Джеку звон рапиры, с которым Иеронимо разил врагов у Хан-Эль-Халили.

До кузни было минут пять ходу. Джек и Енох оказались в толпе оттоманских турок и других путешественников, собравшихся посмотреть на индусского оружейника. Тот клещами держал ятаган за хвостовик и, поворачивая его на наковальне то так, то этак, изредка ударял молотом. Клинок тускло светился красным.

— Так он не будет коваться, — пробормотал Джек. — Его надо раскалить по крайней мере до жёлто-красного цвета.

— Если раскалить его до жёлто-красного цвета, прожилки растают, как сахар в кофе, а металл станет хрупким и негодным — как обнаружили франки во время Крестовых походов, когда мы под Дамаском захватили обломки таких клинков и, привезя их в Европу, попытались раскрыть секрет в своих кузницах. Мы ничего не выяснили, кроме глубины собственного невежества, но с тех пор зовём эту сталь дамасской.

— Дамасскую сталь делают здесь?! — изумился Джек, проталкиваясь ближе к наковальне.

— Да. Прожилки, которые ты видел в яйце, после долгой ковки при низкой температуре образуют муаровый узор, который мы называем…

— Струйчатым булатом! — воскликнул Джек. Сейчас он был настолько близко, что различал вихристый рисунок на лезвии. Не задумываясь, он потянул из ножен янычарскую саблю, чтобы сравнить клинки. Однако Енох удержал его руку. Внезапно вся кузня наполнилась звоном, бряцаньем и скрежетом. Перед Джеком зажглось плотное созвездие обнажённых клинков: змеистых кинжалов узорчатого Дамаска, муравчатых ятаганов, булатных тальваров, бебутов и коротких ножей-китаров. Сверкала золотая насечка: стихи из Корана на мусульманских клинках, изображения богинь на индусских.

— Этот господин с клещами и молотом весьма чтим у ценителей холодного оружия по всему миру, — сказал Енох. — Они бы очень огорчились, если бы с ним случилось худое.


— Ладно, ладно, я всё понял, — сказал Джек, когда при помощи Еноховой дипломатии им удалось выбраться из кузни целыми и невредимыми. — Если нам нужен ценный груз для первого плавания, нет надобности отправляться в Батавию за пряностями.

— Слитки вуца можно очень дорого продать в любом порту Персидского залива, — со знающим видом отвечал Енох. — Вы можете обменять их на жемчуг или шёлк и отправиться в любой европейский порт.

— Где нас немедля предадут мучительной казни. Отличный план, Енох.

— Не предадут, если вашим портом назначения будет Лондон или Амстердам.

— Вообще-то я думал отправиться в другую сторону.

— Да, в Маниле или Макао за вуц тоже дадут неплохую цену, — сказал Енох после минутного раздумья. — Однако в любой магометанской стране вы получите за него больше.

— Давай завтра двинемся на юго-запад в Малабар.

— Разве путь туда лежит не через земли маратхов?

— Нет, маратхи живут в высокогорных крепостях. Мы проедем через владения князей, данников Великого Могола. У меня с ними хорошие деловые отношения. Оттуда и попадём в Малабар.

— Мне казалось, малабарцы похитили ваше золото и обратили в рабство половину твоих спутников.

— Это лишь один способ смотреть на вещи.

— Каков же другой?

— Сурендранат, мсье Арланк, Вреж Исфахнян и Мойше де ла Крус — наиболее просвещённые члены нашей компании — предпочитают считать Малабар большой, расположенной на краю света, крайне воинственной златокузнечной лавкой, в которую мы поневоле сделали вклад.

— Теперь мы зовём такие учреждения банками.

— Прости, я не был в Англии почти двадцать лет.

— Продолжай, Джек, я весь внимание.

— Наше золото там. Вернуть его невозможно. Однако и малабарцам от него мало проку. Коттаккал, королева малабарских пиратов, может лишь потратить какую-то часть на починку дворца и переоснащение кораблей. Если она хочет получить от нашего золота прибыль, то должна пустить его в дело.

— И что, пустила?

— Ей принадлежат двадцать пять процентов корабля.

Енох расхохотался — явление довольно редкое. Он чаще других насмешливо кривил губы, фыркал, с каменной миной отпускал ехидные замечания, но почти никогда не смеялся в голос.

— Я пытаюсь представить, как буду объяснять курфюрстине Ганноверской, наследнице английского трона, что теперь она компаньонка Коттаккал, королевы малабарских пиратов.

— Лучше представь, как будешь объяснять то же самое Коттаккал, — посоветовал Джек. — Потому что это случится раньше.

Малабар Конец 1696 — начало 1697

Теперь они путешествовали как состоятельные индусы. У Джека и Еноха было по арбе, запряжённой парой буйволов. В каждой поместились бы двое пассажиров при условии, что они — близкие друзья, но из-за разнообразного оружия, тюков, винных бутылей и прочего место осталось только для одного. Это как нельзя лучше устраивало Джимми и Дэнни, которые смотрели на арбы так, будто за время своих странствий не видели ничего нелепее и не знали, дивиться им или возмущаться. Впрочем, они поумерили свой пыл, когда обнаружили, что во время долгих ночных переходов их лошади еле-еле поспевают за неспешными буйволами. Вооружённый эскорт — восемь мушкетёров и восемь лучников, позаимствованных с бесконечной осадной войны, которую Меч Божественного Огня якобы вёл против маратхов, — вынуждены были всю дорогу бежать рысцой.

Под палящим дневным солнцем такой темп убил бы их в первые же часы. Поэтому просыпались на закате, выжидали, пока жар впитается в землю, трогались около полуночи и ехали до рассвета. Джек совершал это путешествие не в первый раз и знал, как разбить его на ночные переходы, каждый из которых заканчивался бы в роще кокосов или манго у стен какого-нибудь города. На утренней заре разбивали лагерь, после чего нескольких посыльных (подростков из джагира, получавших за свои труды вполне приличное вознаграждение) отряжали в город. Те ждали, пока откроют ворота, шли на базар и закупали снедь, пока остальные спали в тени деревьев. Еду раздавали после заката, когда отряд готовился к новому переходу.

Двигались быстро и целеустремлённо. Джимми и Дэнни, привыкшим в путешествии с Енохом Роотом сворачивать в стороны и глазеть на разнообразные диковинки сколько душе угодно, пришлось свыкаться с совершенно иной жизнью. Время оставалось лишь на переходы и подготовку к переходам. Даже разговаривать было некогда.

Как только Джеков скудный джагир остался позади, местность стала более приятной, хоть и несколько однообразной: орошаемые поля чередовались с рощами плодовых деревьев; лощины, холмы и прочие непригодные для земледелия участки заросли джунглями. Их проезжали с величайшей осторожностью; ночью заросли обступали путников, словно стремясь их поглотить; с каждой ветки мог спрыгнуть душитель, за любым кустом мог притаиться тигр. Несколько раз переходили вброд кишащие крокодилами реки. На одной из переправ Дэнни заметил, как две огромные бурые ноздри приближаются к отставшему от спутников мальчишке, и разрядил в ту сторону пистолет. Крокодил, надо думать, не пострадал, но мальчишка с перепугу догнал товарищей. На другой переправе огромный крокодил утащил осла.

На следующий день — точнее, на следующий вечер, — они проснулись и увидели вокруг чёрную землю, населённую чёрными людьми. После долгого ночного перехода тело по-прежнему хотело спать, но мозг уже окончательно пробудился. Лежа на кошме, они слышали похожий на сердцебиение гул, потому что этот чёрный край был куда богаче селитрой, чем Джеков джагир, и в ямах вокруг города люди дни напролёт долбили землю деревянными инструментами.

Если земля полнилась гулом, то воздух полнился странными возгласами — каждый работник на поле примерно раз в минуту выкрикивал: «Попо!» Джек, Енох, Джимми, Дэнни сидели под деревом, ели манго, буквально падавшие им на голову, и наблюдали за жизнью чернокожих индусов. Западный ветерок нёс прохладу и запах моря — они пересекли Индостан с востока на запад и приближались к Аравийскому морю.

— Все эти батраки принадлежат к касте черуманов — настолько низкой, что черуман оскверняет найяра на расстоянии шестьдесят четыре фута, — объяснил Джек. — В таком случае найяр обязан его убить, а затем пройти бесконечные очистительные обряды. Чтобы сберечь себе жизнь, а найярам — время, черуманы постоянно кричат: «Попо!», чтобы никто к ним нечаянно не приблизился.

— Ну ты и загнёшь, — сказал Дэнни с равной долей презрения и нежности.

Из-за поворота дороги раздался другой крик: «Кикуйя! Кикуйя!» Заслышав его, черуманы похватали мотыги и отбежали от дороги, оставив безлюдными полосы по шестьдесят четыре фута с каждой стороны дороги. Вскоре показался небольшой отряд: впереди ехала на белом коне чернокожая, голая по пояс женщина в золотых украшениях, за ней бежали несколько слуг.

— Если найяры такие, то едем к ним! — воскликнул Джимми.

— А чем, по-твоему, мы занимаемся последнюю неделю?

— Там, куда мы едем, ещё такие будут?

— Да, они там заправляют. Это воинская каста. Представь, что ты отправился в Сент-Джеймский дворец поглазеть на знать — красивых дам и господ, которые носят шпаги и, чуть тронь, пускают их в ход.

Когда зашло солнце, Джек отправил эскорт назад — продолжать необременительную осаду. Остальные до утра продремали в лагере. На рассвете их разбудила перекличка между черуманом, стоящим за камнем в шестидесятичетырёхфутовой черте от города, и баньяном на городской стене. Черуман высыпал на камень мешок наличности: персидского горького миндаля и каури, среди которых затесались несколько чёрных медяков, — затем удалился. Через минуту вышел баньян, положил на камень свёрток с товаром, отсчитал несколько раковин, миндалин и монет, после чего возвратился в город. Черуман вернулся и забрал покупку вместе со сдачей.

— Страшно неудобная система, — сказал Дэнни, ошалело тараща глаза.

— Напротив, весьма практичная, — заметил Енох Роот. — Если бы я принадлежал к малочисленной воинской элите, то больше всего боялся бы крестьянского бунта — засад на дорогах и тому подобного. Если бы я имел право убивать каждого крестьянина, подошедшего ко мне на расстояние выстрела из лука…

— То жил бы без печали, — закончил Джимми.

Закупив в городе провизии, они двинулись на юг вдоль побережья. Время от времени им попадались преступники, посаженные у дороги на кол. Это лишний раз доказывало, что они в стране, где царит закон, а значит, правильно поступили, когда отправили домой вооружённый эскорт. Солнце палило нещадно, но чем дальше они ехали, тем сильнее чувствовалось прохладное дыхание Лаккадивского моря. Огромные листья растущих у дороги пальмировых пальм отбрасывали живительную тень.

Путники поняли, что приближаются ко двору королевы Коттаккал, когда вдоль дороги начали попадаться рамы, на которых сушились листья тех же самых пальм. Писцы королевы использовали их вместо бумаги.

Впереди послышались какие-то крики.

— Чего они все орут? — полюбопытствовал Дэнни.

— Может, вернулись их корабли, доверху наполненные добычей, — сказал Джек, — а может, по городской площади бегает крокодил.

Дорога перешла в главную улицу портового города. Дома здесь были всё больше из тростниковых циновок, хотя встречались и деревянные — их число и размеры увеличивались к реке, которая величаво струилась в глубоком русле. Четвертью милями дальше она расширялась, образуя залив Лаккадивского моря. Город, без сомнения, стоял тут спокон веков, однако казалось, будто его только вчера возвели посреди захваченной джунглями древней крепости. Исполинские деревья — тики, манго, махуа, сандалы, кокосовые пальмы и несколько баньянов размером с хороший европейский собор — росли между домами, сплетаясь кронами и образуя вторую крышу высоко над пальмовыми кровлями жилищ.

Молодые найяры бегали от дома к дому и от дерева к дереву, вопя как оглашенные. Путники не успели выехать к реке, как ватага найярских мальчишек выбежала из здания и, не обращая внимания на незнакомцев, промчалась мимо. Через мгновение вслед им полетели стрелы. Они со свистом проносились в воздухе и зарывались в мягкую землю вокруг Шафто.

— Эти черти могут в нас попасть! — заорал Джимми, вытаскивая пистолет и взводя затвор.

— Не просто могут, Джимми, — отвечал Джек пугающе тихим голосом.

Все обернулись и увидели, что он распростерся в арбе и обеими руками держится за живот, из которого торчит стрела.

— Обидно-то как, — прошептал Джек. — Столько проехать, чтобы погибнуть здесь и сейчас…

Джимми, словно на дыбе, разрывался между желанием убить кого-нибудь из туземцев и строгим велением пятой заповеди.

— Отец! — воскликнул юноша, спрыгивая с лошади и в два прыжка оказываясь рядом с арбой. Он коснулся Джековой щеки, словно желая её погладить, но тут же взял отца за подбородок и повернул его голову туда-сюда, оглядывая. — На тебе всё ещё синяки от наших побоев — только подумать, что ты унесёшь их в могилу!

— Для меня они как поцелуи, которых я от вас не дождался — да и поделом.

— Ах, отец! — взвыл Джимми и припал к отцовским губам. По счастью для Джека, поцелуй длился недолго — через секунду Джимми засопел, укусил отца за губы и отпрянул, стискивая руками бок.

Дэнни холодно наблюдал за ними с лошади. В руке у него был лук, и тетива ещё подрагивала.

— Когда закончите, скажите, чтобы я мог отъехать в сторонку и проблеваться. Потом будет время задать трёпку этим найярам или как там ты их зовёшь.

Джимми медленно нагнулся и поднял стрелу, которую Дэнни только что запустил ему в бок. Она была тупая.

— Возьми две — они тебе понадобятся, — сказал Джек, протягивая стрелу, которая оставила синяк на его животе.

Один найяр догнал другого на улице, и между ними завязался устрашающий поединок на бамбуковых мечах.

— Мне тут нравится! — воскликнул Джимми. — Из пистолетов стрелять можно?

— Вряд ли это по правилам, — заметил Джек, когда Дэнни выпустил стрелу в грудь рослому найяру, только что показавшемуся из дверей. Штук десять стрел разом вылетели из окон того же дома и сбили Дэнни с лошади.

— Гады! — заорал Джимми и ринулся к дверям, пока лучники не успели вновь положить стрелы на тетиву.

— Побегайте по городу, позабавьтесь, — сказал Джек сыновьям, впрочем, уже без всякой надобности. Они с Енохом тряхнули вожжами и двинулись дальше. Вскоре улочка превратилась в широкую набережную, вырубленную посреди мангровых зарослей. Лодки и каботажные судёнышки у причала чем-то напомнили Джеку Темзу. Чуть ниже по течению располагалась бухта — главная и единственная гавань королевы Коттаккал. Здесь покачивались на якорях с десяток больших кораблей. Енох усмехнулся.

— Нигде я не видел такой разношёрстной пиратской флотилии — ни в Дюнкерке, ни даже в Порт-Ройяле на Ямайке. Турецкие галеоты, арабские дхоу, фламандские корветы — неужто они гребут всё без разбора?

— Им довольно, чтобы судно было быстроходным и могло нести пушки, — отвечал Джек. — Дхоу, второй слева, — бывший наш.

При этих словах оба невольно посмотрели на юго-восток через реку. Подмытый течением каменистый обрыв слегка нависал над водой. Высота его составляла футов шестьдесят — немного, но вполне достаточно, чтобы из восьмидесятифунтовых пушек и мортир, которыми щетинились амбразуры по углам королевского дворца, простреливалась вся бухта. Трудно было сказать, где кончается обрыв и начинается стена, поскольку они скрывались за сплошным ковром лиан, иные из которых могли поспорить толщиной с деревьями. В этих висячих джунглях обитало целое племя предприимчивых длиннохвостых обезьян. Лианы, обвившие крепость, принадлежали к разным видам, но все цвели. То были не розы и не гвоздики, сочные выросты размером с капустные кочаны геометрических форм, которые и не снились Евклиду, напитанные светом, собранные в грозди, соцветия и иерархии. Сейчас все они были обращены к солнцу, так что от пестроты рябило в глазах. Казалось, некий сказочно богатый пиратский народ осадил дворец и обстрелял его огромными рубинами, цитринами, жемчужинами, опалами, агатами, кусками коралла, и те, застряв в обрыве, остались здесь навсегда. Всё гудело энергией миллиона пчёл и тысяч колибри, слетавшихся со всего Тихоокеанского побережья Азии на водопады наркотических запахов. В сравнении с лианами замшелые купола дворца и тупые жерла пушек казались блеклыми, как старая краска.

Попытка проникнуть туда без приглашения оказалась бы авантюрой трагической и короткой. Однако Джека с Енохом ждали, поэтому они переправились через реку, не попав в пасть крокодилам, и вступили в крепость, не провалившись в люк-западню и не угодив под град отравленных дротиков. Подъём состоял из нескольких лестниц, частью вьющихся по внешней стороне обрыва среди лиан, частью вырубленных внутри скалы. Наконец вышли во дворик, окружённый стеной со множеством бойниц, — каменную ловушку для врагов. Однако ворота были открыты, и Джек с Енохом вступили во дворец.

Он состоял из садов, террас, храмовых двориков и площадей, разделённых крытыми галереями. Там и тут в зелени были разбросаны невысокие здания.

— Обычно здесь кишмя кишат найяры, — заметил Джек, — особенно когда в гавани столько пиратских кораблей. Однако сейчас все заняты потешным сражением.

Он провёл Еноха по галерее и через садик к большому каменному строению со множеством окон и балкончиков. К дверному косяку была прислонена сабля в ножнах. Увидев её, Джек замер и знаками не давал Еноху заговорить, пока они не отошли шагов на сто.

— Сабля недурная, — заметил Енох. — Персидский шамшер, если судить по изгибу и узкому клинку. Однако мне сдаётся, ты оказываешь ему чрезмерное почтение…

— У малабарских женщин любовников — что у Карла II было любовниц, — объяснил Джек. — В здешних краях мужчина не знает, какие дети его. Если сказать по-другому, каждый знает свою мать, но понятия не имеет об отце. Соответственно, всё имущество передаётся по женской линии.

— Включая корону?

— Включая корону. При этом возникает одно мелкое неудобство: мужчина, идя к даме сердца, рискует застать в её постели кого-нибудь другого. Чтобы избежать неловкости, кавалер, входя, оставляет у дверного косяка саблю — знак, что дама сейчас занята.

— Так королева проводит время с персом? Странно.

— Сабля и впрямь персидская. Даппа, наш полиглот, купил её в Мокке три года назад. Из нас только он хоть как-то выучил малабарский язык.

— И неплохо пользуется своими познаниями!

— Лучше всего он воспользовался ими, когда убедил королеву, что вместе с товарищами годится на большее, чем просто прозябать в рабстве.

С этими словами Джек открыл дверь в здание поменьше и провёл Еноха на террасу, с которой открывался вид на гавань. Здесь стояли европейские столы и стулья. Два человека склонились над пальмовыми листьями, покрытыми буквами, цифрами, картами и чертежами, — мсье Арланк и Мойше де ла Крус.

Те лишь слегка удивились при виде Джека. Появление Еноха Роота потребовалось объяснить, но когда Джек дал понять, что гость каким-то образом связан с пушками, его приняли как родного. Мойше, Джек и мсье Арланк тут же углубились в подробный разговор о корабле. Они говорили на сабире, который Енох понимал плохо. Он повернулся к Лаккадивскому морю и тут заметил развешанные на стене рисунки тушью.

— Это японская живопись? — резко спросил он.

— Да. По крайней мере рисовал японец, — отвечал Джек. — Мы как раз о нём говорили. Идём, я познакомлю тебя с отцом Габриелем Гото, членом Общества Иисуса.

Меня потянуло прочь из родных краёв, ибо в ушах у меня постоянно звучали ужасные слова, а именно, что меня ждёт неминуемая гибель, если я там останусь.[178]

Джон Беньян, «Путь паломника»

Габриель Гото вежливо отказался трудиться пиратом, поэтому королева Коттаккал приставила его к работе садовника. Некоторые считали, что в этой должности он не слишком себя утруждает; по сравнению с остальным дворцом, который растительность постоянно грозила захватить и подмять под себя, сад Габриеля Гото являл собой пустыню. Ему отвели участок на противоположной от реки стороне дворца, постоянно затеняемый высокими деревьями и сторожевою башней, однако продуваемый штормовыми ветрами и заболоченный. Не один садовник уже проиграл битву с этой землёй. Однако Гото разрешил все затруднения: в его саду рос только мох и несколько стеблей бамбука. Остальной «сад» состоял из камней, разглаженного граблями гравия и прудика, в котором плавали два жирных пятнистых карпа. Время от времени иезуит проводил граблями по гравию или кормил рыб, но большая часть работы происходила в его голове и требовала предварительно очистить сознание. Очищение заключалось в том, что Гото часами сидел по-турецки в дощатом внутреннем дворике, макал кисточку в тушь и водил ею по пальмовому листу. Так или иначе, этот уголок дворца перестал быть рассадником москитов и ядовитых жаб, поэтому королева Гото не трогала.

Творения иезуита были сложены в аккуратные стопки, доходившие почти до потолка в его комнатке за внутренним двориком. Свежие рисунки сушились на бельевых веревках.

— Везде один и тот же морской пейзаж, — заметил Енох Роот, проходя вдоль вывешенных на просушку пальмовых листьев. Все они изображали мрачные скалы над морем, испещрённым странного вида лодочками.

— Серия называется «Сто семь видов побережья на пути к городу Ниигата», — подсказал Мойше де ла Крус.

— А вот моё любимое: «Прибой на рифах у Кацумото», — вставил мсье Арланк, радуясь, что может поговорить с кем-то на парадном французском. — Столько всего выражено минимумом средств — немой упрёк нашему барочному стилю.

— Тоска зелёная! Мне больше по вкусу «Атака пиратов в Цусимском проливе», — встрял Джек.

— Ты, конечно, можешь предпочитать вульгарную рубку на мечах, но мне больше нравится серия про кораблекрушения, особенно «Китайская джонка на зыбучих песках» и «Остов рыбачьей лодки на ветвях дерева».

— Все его рисунки посвящены опасностям навигации? — удивился Енох Роот.

— А ты видел морские картины про что-то другое? — спросил Джек.

— Вон там висит триптих «Избиение христиан в замке Хара», — сказал Мойше.

— Идёмте отыщем самурая, — предложил Джек.

Они поднялись на несколько ступенек в крошечный домишко, который Гото соорудил себе из жердей и бумаги (точнее, пальмовых листьев). Его мечи (длинный двуручный и короткий изогнутый) стояли один над другим на деревянной подставке. Джек нагнулся и оглядел тот, что подлиннее. Меч был из коллекции алжирского корсара, но, по словам Габриеля Гото, безусловно, выкован в Японии по меньшей мере сто лет назад. И впрямь форма клинка, тип рукояти, очертания гарды — всё было совершенно непривычным и подтверждало гипотезу, что оружие это изготовили в самой загадочной стране мира. Однако сталь (как Джек заметил и о чём не преминул сказать ещё в Каире годы назад) покрывал тот же струистый рисунок, что и все другие клинки узорчатого булата, будь то выкованный в Дамаске ятаган, шамшер из кузницы Тамерлана в Самарканде или китар из долины вуца.

Убедившись в правильности своих воспоминаний, Джек выпрямился и едва не столкнулся лбом с Енохом Роотом, только что повторившим его каирское открытие. К превеликому своему удовольствию он увидел в глазах алхимика удивление, сменившееся на миг чем-то вроде благоговейного ужаса, — Енох осознал, что это значит.

— Давайте послушаем, что скажет сам художник, — предложил Джек и отодвинул полупрозрачную ширму. Взгляду его спутников предстали каменистый садик и Габриель Гото, который сидел к ним спиной, держа в руке кисть с капелькой туши на остром кончике.

ИСТОРИЯ ГАБРИЕЛЯ ГОТО
(РАССКАЗАННАЯ ИМ ЕНОХУ РООТУ НА ЦЕРКОВНОЙ ЛАТЫНИ)

Я никогда не был в Японии, поэтому знаю её лишь по рисункам отца. То, что висит в доме, — моя жалкая попытка их повторить.

От других ты слышал рассказы, сложные, как барочный собор или османская мечеть. Мы, японцы, любим простоту, как в этом садике, и я попытаюсь изобразить мою историю несколькими взмахами кисти. И всё равно она будет недостаточно лаконична.

Те, что правили Японией, будь то монахи, императоры или сёгуны, издревле опирались на феодалов, каждый из которых отвечал за какую-то территорию: следил, чтобы земли приносили урожай, а народ жил в порядке и довольстве. Феодалы эти звались самураями и, подобно европейским рыцарям, должны были по призыву своего владыки являться к нему с оружием. Мои предки были самураями, сколько мы себя помним. Наши земли располагались в холодной гористой местности, и мы никогда не пользовались особым почётом.

Предание повествует, что наш предок разделил владения между двумя сыновьями; старший получил пахотные земли, младший — камни. От этих сыновей пошли две ветви семьи: богатая жила в низовьях и покрыла себя боевой славой, вторая обитала в горах и не отличалась ни верностью правителям, ни воинской доблестью.

История двух кланов охватывает столетия и не менее сложна, чем история самой Японии, — когда-нибудь в долгом морском путешествии я расскажу её подробнее. Существенно, что в горах нашли серебро и медь. Было это примерно двести лет назад, когда сёгун устранился от государственных дел и Япония надолго стала раздробленной, как нынешняя Германия. Власть ушла из Киото в провинции, к даймё — это что-то вроде немецких баронов. Даймё постоянно сталкивались и бились между собой, как галька на морском берегу. Более успешные возводили замки. Под стенами замков возникали рынки и города. Рынкам требовались деньги, и каждый даймё начал чеканить свою монету.

То было опасное время для воинов, но благодатное — для владельцев копей. Как сказали бы мои предки-буддисты, два клана находились на разных сторонах колеса жизни, и колесо повернулось. Воины из низин примкнули к даймё, не стоившему их доверия, и два поколения их мужчин пали в боях. Мои предки — горцы — перебрались в замок другого даймё, неподалёку от Осакского залива и Сакая, который в то время был вольным торговым городом вроде Генуи или Венеции. Это произошло лет сто пятьдесят назад, примерно тогда же, когда в Японию начали заходить португальские корабли.

Португальцы завезли христианство и огнестрельное оружие. Мои предки приняли и то, и другое. Тогдашним жителям Сакая выбор должен был казаться разумным. В гавани теснились европейские корабли с пушками на бортах и христианскими стягами на каждой мачте. К тому же иезуиты учреждали миссии в бедных районах, а земли моих предков, несмотря на серебряные рудники, оставались бедными. Когда, по приглашению моего прапрадеда, там открыли миссию, крестьяне и рудокопы без колебаний перешли в христианство. Проповедь обращалась к нищим и смиренным, а тамошние жители такими и были.

Тогда же мой прапрадед научился ружейному делу и научил ему местных ремесленников. Люди, чьи отцы ковали кирки и лопаты, теперь делали ружейные замки, стоившие в сотни раз больше.

Тем временем наши низинные родичи теряли власть над своими крестьянами. Многие землепашцы приняли ненавистное нашим родичам христианство, другие не желали повиноваться господам, утратившим небесный мандат. В те времена часто проводились катана-гари, то есть «охоты за мечами», когда самураи обыскивали крестьянские дома и изымали оружие. Они начали находить не только мечи, но и ружья.

Наши родичи пошли на службу к могущественным людям, стремившимся объединить Японию. Эта история охватывает три поколения и столько же сёгунов — из них первые два были Ода Нобунага и Тоётоми Хидэёси. Изгибов и поворотов у неё не меньше, чем у горной дороги. Если рассказывать коротко, то они примкнули к Токугава Иэясу, который сто лет назад выиграл битву при Секигахара отчасти потому, что вооружил свою пехоту ружьями. В той битве мои низинные родичи покрыли себя славой. Позже они вновь отличились при штурме и разрушении замка Осака. Это случилось в лето Господне 1615-е. Моему отцу было тогда восемнадцать лет. Он вместе с другими воинами защищал замок и семью Тоётоми, последние представители которой были перебиты в тот день.

Колесо вновь повернулось. Сёгунат Токугава объявил государственную монополию на чеканку монеты — моё семейство утратило главный источник дохода. Ружья были запрещены — ещё один источник дохода исчез. Торговлю с иностранцами ограничили — Сакай стал островом, отрезанным от остальной Японии. Но что было для моей семьи хуже всего — христианство объявили вне закона. Мой отец был не единственным христианином на службе у семьи Тоётоми, а Токугава Иэясу считал, что лишь иезуиты и приверженцы Тоётоми, объединившись, способны его победить. И тех, и других истребили.

К рождению моего отца в Японии было четверть миллиона христиан, ко времени его смерти не осталось ни одного. Произошло это не сразу, а постепенно. Началось с казни нескольких миссионеров-иезуитов в лето Господне 1597-е, а закончилось массовыми избиениями сорок лет спустя. Мой отец практически до самого конца не понимал, что происходит. Его брат вернулся на земли предков, чтобы присматривать за рудниками и тайно исповедовать христианство. Отец остался в Сакае и некоторое время пытался жить заморской торговлей. Однако сёгун сперва взял её под свой контроль, потом и вовсе задушил. Португальцам запретили въезд в Японию, поскольку они провозили священников под видом моряков. Сакай и Киото закрыли для иноземной торговли. Открытым остался только Нагасаки и только для голландцев — эти еретики не стремились спасти японцев от гееннского пламени, им нужны были лишь наши деньги.

Так мой отец стал бродячим самураем — ронином, одним из множества ронинов-христиан, оставшихся без покровительства во время описанных событий. Он перебрался на другой берег Хонсю — тот, что обращён к Корее и Китаю, — и стал контрабандистом.

Отец доставлял в Японию шёлк, перец и другие товары и вывозил беглых христиан в Манилу. До той поры у нашей семьи не было никаких связей с Манилой, поскольку мы экспортировали серебро. Если азиатскую торговлю уподобить огню, то серебро будет воздухом, поддерживающим горение, а Манила — мехами. Ибо в Манилу каждый год прибывают галеоны с серебром из рудников Новой Испании. Наши копи не могли с ними соперничать, и на протяжении поколений мы предпочитали торговать с Макао и другими портами на побережье Китая — огромной страны, которая постоянно нуждается в серебре.

Но корабли из Макао перестали пускать в Японию, даже в Нагасаки, ибо оттуда проникали монахи-португальцы, стремящиеся стяжать мученический венец. Те люди в Макао, с которыми вёл дела отец, разорились или переехали в Манилу. К тому же о ту пору он уже не торговал серебром. Поэтому он начал совершать рейсы между Манилой и некой контрабандистской бухточкой на севере Хонсю возле города Ниигата. Слава его достигла Рима, и иезуиты стали прибывать в Манилу из Гоа на западе и Акапулько на востоке и спрашивать его по имени. Отец вёз их в Ниигату; там японские христиане встречали миссионеров и тайными тропами вели в горы, где те проповедовали Слово Божье и служили мессу. А на обратном пути отец вёз японских христиан, спасавшихся от гонений. Он доставлял их в Манилу, где к тому времени уже сложилась большая община наших соотечественников-единоверцев.

Так продолжалось некоторое время. Однако в лето Господне 1635-е сёгун объявил, что отныне ни один японец не может под страхом смерти покинуть остров, а все японцы за его пределами должны в трёхлетний срок вернуться на родину. Ослушников ждала казнь. Через два года христианские ронины подняли мятеж на Кюсю и полгода сражались с войсками сёгуна, но в конце концов были уничтожены. Вскоре оставшихся христиан перебили после взятия замка Хара. Мой отец уцелел благодаря чудесам, явленным различными святыми-заступниками; о них я рассказывать не стану, ибо знаю, что ты еретик и не веришь в помощь святых. Он совершил последний рейс в Манилу и женился там на молоденькой японке.

Я родился в Маниле через три года после того, как Япония закрылась от внешнего мира. Мальчиком я умолял отца показать мне родные края, но к тому времени он был стариком, его судно — изъеденной червями развалиной. Он утешался тем, что рисовал берега, вдоль которых когда-то ходил из Манилы в контрабандистскую бухточку на Хонсю. Моя жалкая мазня, «Сто семь видов побережья на пути к городу Ниигата», лишь убогое повторение его работ.

В сравнении с отцовской моя жизнь бедна событиями. Я вырос в Маниле, среди японских католиков и нескольких священников-испанцев. Отцы-иезуиты научили меня читать и писать, христианский ронин — боевым искусствам. Со временем я принял сан и отправился в Гоа, где прожил некоторое время и немного выучил малабарский. Затем меня отправили в Рим. Я увидел собор Святого Петра и поцеловал перстень святейшего отца. Я думал, что Папа отправит меня в Японию пострадать за Христа, но он ничего мне не сказал. Я был раздавлен и по слабости и гордыне некоторое время колебался в вере. Наконец я вызвался поехать миссионером в Китай, чтобы, возможно, принять мученический венец там. Я сел на корабль, отправлявшийся в Александрию, но по пути на нас напали берберийские корсары. Я перебил множество врагов, но один из членов нашей команды, желая снискать расположение турок — будущих своих хозяев, — сзади ударил меня кофель-нагелем по голове. Турки доставили нас в Алжир и казнили предателя на крюке. Мне предложили стать корсаром, но я отказался, и меня приковали к скамье вместе с другими гребцами.


Бумажная дверь отодвинулась. Из темноты за ней показались две эбеновые груди и живот, а следом в комнату вступила их обладательница, Коттаккал, королева малабарских пиратов. За нею шёл Даппа, тоже голый по пояс, но с турецкой саблей. Стало понятно, что за бормотание слышалось последние четверть часа из-за бумажной стены: Даппа переводил королеве рассказ Гото.

Она была женщина крупная, почти со среднего европейца. Широкие бёдра обеспечивали исключительную устойчивость, когда королева стояла босиком на кренящейся палубе, и плодовитость — она родила пять дочерей и двух сыновей. Великолепный круглый живот обтягивала гладкая лилово-чёрная кожа. Джеку всегда казалось, будто он проваливается в эту чёрную огромность; по косвенным признакам можно было предположить, что у других возникает такое же чувство. Груди, выкормившие семерых, слегка обвисли, но лицо было прекрасно: круглое и гладкое, если не считать шрама на левой скуле. Затейливо вырезанные губы постоянно складывались в мудрую улыбку, даже усмешку; ресницы были густые и чёрные, как щетинная кисть. Голова постоянно словно возлежала на блюде, вернее, на целой стопке блюд, ибо, кроме бесчисленных колец и браслетов, королева носила множество дисков узорчатого булата, надевавшихся через голову на шею и составлявших что-то вроде блестящего тяжёлого воротника.

Теперь королева говорила, а Даппа переводил её слова на сабир.

— Когда мы захватили корабль с отцом Габриелем, Даппой и Мойше, ибо Джекшафто и остальные, не обладая мужеством этих троих, струсили и прыгнули за борт, подобно перепуганным крысам…

Джек низко поклонился и пробормотал: «Как всегда, искренне рад видеть ваше величество», однако королева, не обращая на него внимания, продолжала:

— Так или иначе, мои люди хотели предать их смерти, желая мне этим угодить. Однако отец Габриель обратился ко мне с речью, которая угодила мне ещё больше, и я сохранила им жизнь.

— Что он сказал? — спросил Енох Роот.

— Он сказал: «Вы вправе отрубить мне голову, но тогда вы не узнаете, как бродяга по имени Ртуть отомстил франкскому герцогу в Каире и похитил целый корабль мексиканского золота». Посему я велела ему перед смертью поведать эту историю. Он поведал, но на самом деле он говорил о том, что вместе со своими товарищами будет полезнее мне в качестве рабов, нежели в качестве обезглавленных трупов в водах Камбейского залива.

— Ваше величество сделали мудрый выбор, — сказал Енох Роот.

— Я часто в этом сомневалась, — отвечала королева-пиратка. — Даппа — полиглот, что, как он объяснил, означает человека, хорошо владеющего языком, и нашёл не один способ угождать мне при помощи языка. Габриель Гото устроил хороший, пусть и странный сад. Мойше только даром ел мой хлеб. Много раз мои советники предлагали продать их поодиночке за полцены. Несколько раз я была близка к этому, ибо в Гоа и Малакке есть превосходные невольничьи рынки. Однако, когда Джекшафто получил от Великого Могола джагир, всё переменилось, и началось строительство корабля. Вскоре даже самые недоверчивые мои капитаны спорили за честь добыть для него мачты.

— Я как раз гадал, откуда они возьмутся.

— Идём со мной, о податель вооружений, — проговорила королева Коттаккал и зашагала через бумажный домик Габриеля Гото. Она двигалась так стремительно, что поднятый ею ветер срывал сухие пальмовые листы со стопок законченных работ; мрачные картины кораблекрушений кружились и медленно опускались в тяжёлом воздухе. Среди них Джек заметил письма, написанные, как он догадывался, японскими иероглифами; они были на рисовой бумаге и выглядели изрядно потрепанными, как если бы проделали долгий путь.

— Какие вести от твоих собратьев по кисти в Японии и Маниле?

Лицо Габриеля Гото не выразило никаких чувств. Он лишь слегка повернулся к Джеку.

— Обычно я не жду от тебя живого интереса к событиям в Японии или жизни христианских ронинов в Маниле, — резко отвечал он.

— Однако теперь я вроде как король и должен расширять круг своих интересов, так что уж сделай милость.

— Сёгун по-прежнему копит серебро для внутренних нужд — то есть голландцев в Нагасаки заставляли брать за товары золотыми монетами. Однако в последнее время он установил такой низкий курс золота к серебру, что голландцы вынуждены принимать оплату огромным количеством меди. — Габриель сделал паузу и посмотрел на Джека, словно ожидая увидеть на его лице непонимание или скуку. Они шли за остальными через двор, где индуистские божки утопали в цветущей зелени, а от мелодично звенящих фонтанов струились прозрачные ручейки.

— Не томи душу, рассказывай!

— Всё, связанное с деньгами, контролирует семья Мицуи — они основали то, что вы назвали бы банкирским домом.

— Я так понимаю, ты связался со своими родичами — владельцами рудников.

— Откуда ты знаешь?

— Ну, если золото обесценилось, то это очень важно для тех, кто владеет медными копями.

Габриель Гото, явно потрясённый тем, что его раскусили, промолчал. Они вошли в покои Коттаккал и теперь шли за ней по крытой галерее. Королева беседовала с Енохом Роотом, но у Джека сложилось впечатление, что в паузах, покуда Даппа переводит, Енох прислушивается к их разговору с Гото.

Иезуит продолжал:

— Раз у тебя пробудился столь неожиданный и необъяснимый интерес к колебаниям японской валюты, то я предупреждаю, что всё очень сложно. Сёгун провёл на самом деле несколько девальваций, стремясь извлечь больше металла из земли, что, по его мнению, вызовет такой же рост производства. По крайней мере так видится с точки зрения горняка — единственной для меня доступной.

Они поднимались по каменной лестнице навстречу току прохладного, пахнущего солью воздуха.

— Объясни, в чём ещё сложности, — сказал Джек.

— Ты, вероятно, воображаешь, будто мои родичи по-прежнему добывают руду на землях, полученных столетия назад. Однако мы утратили их в ходе пертурбаций, о которых я рассказывал. Мои уцелевшие родственники бежали на север, ближе к контрабандистским портам и дальше от Эдо. В Эдо сейчас миллион жителей.

— Город не может быть таким большим.

— Это величайший город мира и не место для христиан.

Они выбрались наверх и оказались в комнате с балконом. Отсюда — с самой высокой точки дворца — можно было видеть обвитый лианами утёс и гавань, в которой покачивался на якорях почти весь пиратский флот королевы. Корабли словно висели в воздухе, так прозрачна была вода; под килями стайки рыб проносились средь коралловых построек.

— Смотрите! — воскликнула королева, простирая унизанную браслетами руку. Вообще-то она сказала что-то по-малабарски, но, очевидно, это значило: «Смотрите!», и Даппа даже не потрудился перевести.

Внизу происходила какая-то странная операция. Четыре лодки были попарно соединены довольно длинными брусьями, так, что получились два катамарана. Они следовали на некотором удалении один от другого, а на брусьях между ними покоился исполинский ствол, гладко оструганный и выкрашенный в ржаво-красный цвет.

Джек услышал, как Даппа по-английски обратился к Еноху Рооту:

— В обычных обстоятельствах я не посмел бы лезть к вам с советами касательно чего бы то ни было, а тем паче по поводу этикета: однако настоятельно рекомендую вам, сэр, не спрашивать королеву, где она добыла мачту.

— С благодарностью принимаю совет, — отвечал Енох Роот.

Очевидно, мачту доставил один из кораблей королевы — европейской постройки фрегат. Он был самым большим в гавани, но значительно меньше того, что строился на берегу в Даликоте, и гораздо короче мачты. Очевидно, она выдавалась и с носа, и с кормы, пока её не перегрузили на катамараны.

Половина гребцов налегала на вёсла, половина орудовала черпаками; струи воды летели во все стороны, чтобы со следующей волной вновь перехлестнуть через планширь. Джек гадал, уж не стали ли они свидетелями бедствия, пока не услышал, что люди в лодках и на берегу смеются.

Он вновь повернулся к Габриелю Гото.

— Но если твои родичи превратились в бродяг, откуда они столько знают о девальвации и почему пишут на рисовой бумаге?

— Коротко можно ответить так: они прикованы всё к тому же колесу бытия, и оно повернулось.

— Сёгун хочет извлечь металл из земли, поэтому Дому Мицуи нужны твои двоюродные братья и племянники.

— Сёгуна заботит и другое. Далеко на севере русские наступают. Раньше это были авантюристы и скупщики пушнины с Камчатки, Курильских и Алеутских островов. Однако теперь в России новый царь по имени Пётр, и о нём идёт грозная слава. Он даже отправился в Голландию учиться кораблестроению.

— Я про этого Петра слышал, — перебил Джек. — Ян Вроом работал с ним бок о бок. Пётр звал его в Россию строить корабли, но Вроом предпочёл более выгодный контракт и более тёплый климат.

— Так или иначе, — продолжал Габриель Гото, — слава Петра достигла ушей сёгуна. Очевидно, рано или поздно Россия начнёт угрожать Японии. Когда этот день наступит, Япония будет беззащитна против кораблей Петра, выстроенных по голландскому образцу, и обученных аль-джебре пушкарей, если только мы не закрепимся на севере Хонсю и на обширном острове ещё дальше к северу — в диком краю, населённом голубоглазыми дикарями и называемом Эдзо или Хоккайдо.

— Итак, твоя семья дважды нужна сёгуну. Вы умеете добывать медь и готовы переселиться на север.

Габриель Гото промолчал, что, по мнению Джека, означало «да».

— Скажи, если сёгун так обеспокоен военной угрозой, не смягчил ли он запрет на огнестрельное оружие?

— Он покупает книги рангаку, то есть «голландских наук», чтобы узнавать обо всех новшествах в артиллерии и фортификации. Однако запрет на ружья не будет снят никогда, — твёрдо сказал Габриель. — Меч — символ благородства, главное отличие самурая.

— Сколько самураев сейчас в Японии?

— В отношении к остальному населению между одним к десяти и одним к двадцати.

— И только в Эдо живёт миллион душ?

— Так мне говорили.

— Значит, от пятидесяти до ста тысяч самураев в одном только городе — и у каждого есть меч?

— Два — длинный и короткий. Разумеется, у некоторых не по одной паре.

— Ясно. И дамасская сталь ценится так же, как и везде?

— Мы закрыты от мира, но не невежественны.

— И где японские оружейники добывают такую сталь?

Габриель Гото резко вздохнул, как будто Джек впёрся в его садик и наследил грязными ногами на белом гравии.

— Это великая тайна, и с ней связано множество легенд, — сказал он. — Ты знаешь, что большинство японцев — буддисты.

— Конечно, — отвечал Джек, который сейчас впервые об этом услышал.

— Буддизм привезли из Индии. Как и многие другие древнейшие наши традиции — например, чай.

— И сталь, — подхватил Джек, — которую лучшие оружейники Японии столетиями получали оттуда в виде маленьких яйцевидных слитков с отчётливым сетчатым рисунком.

Впервые на памяти Джека Габриель Гото не смог скрыть изумления.

— Откуда ты знаешь?!

Узкий конец исполинской мачты въехал на берег. Вымокшие гребцы выпрыгнули из первой пары лодок. Команда второго катамарана лихорадочно орудовала вёслами, пытаясь развернуть мачту так, чтобы её можно было вкатить на берег. На первый взгляд казалось, будто она не двигается. И всё же она поворачивалась, медленно, как минутная стрелка, и неотвратимо, как загадочное колесо, о котором говорил Габриель Гото.

— Ты хочешь вернуться на родину, которой никогда не видел, — сказал Джек. — Это ясно как день.

Габриель Гото закрыл глаза и повернулся к Лаккадивскому морю. Ветер трепал его длинные волосы и раздувал кимоно, словно цветной парус.

— Когда я мальчиком смотрел, как отец рисует побережье у Ниигаты, он вновь и вновь повторял, что в Японию нам теперь путь заказан и места эти мне суждено увидеть лишь на бумаге. И большую часть жизни я верил, что так оно и есть. Однако позволь рассказать, как я стоял в соборе Святого Петра, дожидаясь очереди поцеловать перстень его святейшества. Я смотрел на потолок, великолепно расписанный художником по имени Микеланджело. Ни в латыни, ни в английском, ни в японском нет слов, чтобы описать величие этих фресок. Потому-то они и там, что порою живопись говорит больше слов. В одном месте Небесный Отец тянется пальцем к Адаму, чья рука простёрта вверх вот так. Между пальцами Отца и Сына есть промежуток. И что-то промелькнуло в нём, что-то неуловимое, что-то такое, чего не в силах изобразить даже Микеланджело. Оно передалось от Отца к Сыну, и Сын пробудился, исполнился сознания и цели. Когда я увидел это в соборе Святого Петра, озарение настигло меня, преодолев разделяющий нас с отцом промежуток в годы и мили. Впервые я понял, что хотя словами он запрещал мне возвращаться в Японию, рисунками он говорил, что я должен вернуться, — и теми же рисунками давал мне средство в неё попасть.

— Ты хочешь сказать, что «Сто семь видов побережья на пути к городу Ниигата» — своего рода лоции, чтобы ты смог вернуться.

— Это лучше, чем лоция, — произнес отец Габриель Гото, член Общества Иисуса. — Это — живая память.


Полгорода бросило потешное сражение, чтобы вкатить мачту на берег. Вскоре привели и трёх слонов. В подзорную трубу (которая до того, как попасть к королеве пиратов, наверняка принадлежала какому-нибудь португальскому капитану) Джек видел, как его сыновья — полуголые и покрытые синяками — вместе с молодыми найярами вытаскивают мачту на берег. Затем её, увитую гирляндами цветов и утыканную ароматическими свечами, торжественно пронесли по городу и уложили на центральной площади, где немедленно начался праздник. В прежние времена Джек был бы в центре веселья, а сейчас, предоставив сыновьям развлекаться за него, весь вечер проговорил о делах с Енохом и другими сообщниками.

На следующее утро весь город спал, за исключением сторожей и уборщиков-неприкасаемых. Джек думал, что сыновья завалились где-нибудь под пальмой, но, сколько ни ходил, не смог их найти. Начался отлив, с кораблей окликали его по имени. Джек поднялся в крепость, намереваясь разбудить мсье Арланка и попросить, чтобы тот попозже отыскал Джимми с Дэнни. Однако по пути к комнате гугенота он уловил вулканические эманации из королевиной спальни и, движимый любопытством, свернул в ту сторону. У косяка стояли не один, а два комплекта оружия: европейские мушкеты и абордажные сабли. Глухие стоны и бормотания из-за двери убедили Джека, что ребята отыскали-таки пресловутые восточные излишества, хотя чем они отличаются от западных, сказать было трудно. Ну что ж, пусть живут своей жизнью, а Джека звала своя.

Два судна покинули с отливом гавань королевы Коттаккал и сразу повернули в разные стороны. То, на котором был Джек, держало путь на юг, к мысу Кумари, чтобы оттуда двинуться на север, через какой-нибудь из проходов в Адамовом мосту — цепочке рифов и островков между материком и островом Серендип. Дальше было уже рукой подать до того места, где на побережье у Даликота строился корабль сообщников. Вообще-то капитан собирался грабить торговые корабли у голландских поселений Тегнапатам и Негапатам, а также у английских Транкебара и Форт-Сент-Дэвид, но согласился высадить Джека чуть севернее, в его джагире. Енох Роот тем временем плыл на другом судне в Сурат, где ждал его торговец-датчанин, доставивший пушки в качестве балласта и теперь торопившийся загрузить вместо них селитру и ткань.


Через три месяца Джек из монарха вновь превратился в бродягу на харчах у королевы малабарских пиратов. Они с ван Крюйком, Яном Вроомом, Сурендранатом, Патриком Таллоу и несколькими голландскими мастерами прибыли в гавань королевы Коттаккал на чём-то, более или менее напоминающем корабль. Корпус был покрашен, палубы — на месте, в трюме лежал балласт, на носу стояла временная фок-мачта, позволявшая медленно ползти вдоль берега с попутным ветром. Орудийные порты были задраены наглухо. В пути вокруг мыса Кумари беззащитный корабль сопровождали, а порой и буксировали четыре пиратских судна из флота королевы. Он ещё не получил имени — церемонию отложили до того дня, когда мачты и пушки установят, а сообщники соберутся вместе.

Пушки уже прибыли и лежали на брёвнах недалеко от берега. Джек, по дурной привычке смотреть на всё глазами подневольного работяги, тотчас подумал, что перетаскивание их из корабельного трюма на теперешнее место, сразу за первым рядом пальм, потребовало неимоверных затрат человеческого труда — может быть, не таких, как строительство пирамид, но всё же достойных того, чтобы остановиться и уважительно присвистнуть.

Напротив, ван Крюйк прошёл мимо пушек, не удостоив их взглядом, и ни разу не сбавил шагу, чтобы раскурить трубочку, пока не добрался до мачт, сложенных бок о бок в центре города за храмом Кали. Он внимательно посмотрел, как они уложены и не соприкасаются ли с землёй, затем оглядел с узких концов, проверяя, нет ли изгиба, и простучал по всей длине рукоятью пистолета, слушая, как отдаются удары в древесине. Голландец сурово хмурил брови над трещинами, словно ожидая, что они сожмутся под его яростным взглядом, задумчиво трогал следы от трения канатов, столкновения с реями и вмятины от пуль. Сперва он был близок к панике, так как боялся, что мачты окажутся негодными, но постепенно страх отпустил, сменившись будничной озабоченностью и лёгкой досадой — постоянными спутницами каждого капитана.

Наконец ван Крюйк остановился у шпора грот-мачты и некоторое время его разглядывал. Ни с какого места мачта не представала с такой очевидностью тем, чем была на самом деле: исполинским стволом, скорее всего из девственных лесов Америки. С боков её природу отчасти скрывали труды плотников и железные обручи, выкованные в какой-то далекой кузнеце и ещё горячими насаженные на ствол, как кольца на палец, чтобы, остыв и сжавшись, они врезались в древесину, стали её частью. Здесь же, на исполинском спиле, высотою почти в рост ван Крюйка, годичные кольца были видны даже под слоями смолы и краски. Капитан дважды осмотрел его, пока обходил мачты, и не заметил ничего недолжного. Однако в третий раз он подошёл ближе и принялся стучать по комлю рукоятью пистолета. Послышались глухие «тук, тук», потом звонкое «дзинь!» и, мгновение спустя, яростный вскрик голландца.

— Что стряслось? Палец зашиб? — осведомился Джек. Тем временем Ян Вроом уже бежал из-за деревьев, по-голландски спрашивая ван Крюйка, уж не гниль ли тот нашёл в сердцевине мачты.

Ван Крюйк смотрел на проблеск жёлтого металла в основании могучего ствола и, казалось, не верил своим глазам.

У моряков есть давний обычай при установке мачты закладывать под неё монету — наверное, чтобы задобрить морских богов или оплатить дорогу в будущую жизнь, когда корабль со всем экипажем погрузится в пучину волн. Обычно вес мачты вдавливает монету в дерево; у мачт, которые ставили по нескольку раз, в основании столько же монеток. У этой конкретной их было три, но все закрашены. Ван Крюйк рукоятью пистолета только что сбил с одной аккуратный кругляшок краски, и теперь на задворках храма Кали в Малабаре Джек Шафто, Отто ван Крюйк, Ян Вроом и быстро растущая толпа любопытных найярских мальчишек таращились на золотой профиль короля Людовика XIV Французского.

— Воистину монетный мастер был беспардонный льстец, — сказал Джек. — Живьём он и вполовину не так хорош.

Ван Крюйк бросил пистолет, выхватил из-за пояса кинжал и набросился на монету. Джек видел, что он хочет выковырять её из дерева, но руки от ярости дрожали так, что остриё никак не попадало в нужное место. Подбежавший Ян Вроом, который был на две головы выше ван Крюйка, заломил ему руки за спину с криком: «Не трожь! Дурная примета». Настолько Джек голландский разбирал, а вот ответ ван Крюйка не понял: наверное, это была некая интегральная формула удачи, по которой святотатственное извлечение монетки сулило меньше бед, чем золотая образина Луя, навеки вмурованная в самое сердце честного протестантского судна.

Джек внимательно посмотрел направо, налево и за спину, не подползает ли к нему кобра или крокодил — обычная предосторожность в этих краях, — потом с опаской обошёл сцепившихся голландцев, вытащил пистолет и ударил рукоятью по второй монетке. Краска отскочила. Перед Джеком была английская гинея с профилем Вильгельма Оранского. Ещё удар — и на солнце сверкнул испанский дублон с королём Карлосом II.

— Господи, он ещё жив?! — изумился Джек. — Двадцать лет назад все ждали, что он не сегодня-завтра утопнет в собственных слюнях.

Ван Крюйк немного успокоился, и Вроом ослабил хватку, хотя руки его всё же не отпустил.

— Если я не слишком ошибаюсь, испанцы изготовили эту мачту в Америке для манильского галеона. Английские приватиры захватили корабль с сокровищами или подобрали его обломки после урагана. Позднее они имели несчастье встретить в море французский флот — поклон моему старому приятелю герцогу д'Аркашону. — Говоря, Джек поочерёдно указывал дулом на монеты. — Французы отправились на Восток сопровождать торговые суда «Компани дез Инд». Что уж с ними стряслось, Бог ведает. Так или иначе, колесо вновь повернулось — подробнее о колесе можете расспросить нашего нового лоцмана отца Габриеля Гото, — и мачта теперь наша. Так что давайте, на хрен, подложим под неё рупию, и в путь!

— И всё равно мне это не нравится, — пробормотал ван Крюйк и выпустил по золотому луидору залп слюны. Он метил высоко, но бурый от табака плевок скатился по монете, словно клуб дыма, помрачивший солнечный лик.


Сперва погрузили пушки, что потребовало немереного труда, но позволило скоротать время, покуда мсье Арланк, Вреж Исфахнян и Мойше де ла Крус путешествовали в долину вуца и обратно. Торг оказался делом тонким и кропотливым, требующим не меньше сноровки, чем превращение речного песка в узорчатый булат. Перевезти золото на север, а стальные яйца на юг через частью враждебные территории было ничуть не проще. Потребовались многочисленные взятки и эскорт вооружённых найяров; Джимми и Дэнни вернулись из поездки, обогатившись бесчисленными байками о стычках и перестрелках в джунглях и в горах.

Однако наступил день, когда корабль достаточно осел под весом пушек, ядер, слитков вуца и других тяжёлых предметов. Теперь можно было ставить мачты без риска, что он перевернётся. Все сочли, что это самый подходящий день для крещения. Джек приготовил бутылку пенистого вина из провинции Шампань, купленную за баснословные деньги у французского торговца в Сурате. Сообщники встретились у реки, где все три мачты, связанные вместе, были уложены на плот из более лёгких брёвен. Река тащила их к морю, и плот натягивал верёвку, привязанную к дереву в нескольких футах выше по течению. Два молоденьких крокодила, ярда по два длиной, выбрались на мачты и грелись под утренним солнышком. Стоя на причале над упомянутыми рептилиями, Джек видел дальше по течению украшенную цветами барку, мангровые заросли вдоль реки и гавань, где покачивался на якорях их корабль. Он был ещё без мачт, но из каждого орудийного порта выглядывало по пушке — артиллеристы приготовились дать салют.

Остальные сообщники, одетые по-праздничному, уже сидели в королевской барке. Джек — нет; королева сказала, что «по нашим традициям» он должен подняться на борт последним, после неё. А она по-прежнему беседовала на пристани со своей свитой. Время от времени найяры из её окружения с любопытством поглядывали на Джека. Даже сама королева разок покосилась в его сторону. Во время своего первого государственного визита в Малабар три года назад он приглянулся королеве так же, как она ему; через день-два жаркого флирта Джек прислонил янычарскую саблю у дверей монаршей опочивальни. Он исходил из (как выяснилось впоследствии, опрометчивого) допущения, будто королева знает, за что его зовут Куцым Хером, но знакома с определённого сорта индийскими книгами; другими словами, что при её опытности его изъян — не помеха.

Если коротко пересказать длинную историю (которую Джек сильнее всего желал бы забыть), то свидание обернулось куда большими неприятностями, чем он мог ожидать. Выяснилось, что с индийскими книгами всё не так просто. Что существуют ещё более мудрёные книги, о которых Элиза не знала или по крайней мере не сочла нужным упомянуть. Что книги эти различают, помимо мужского и женского, множество полов, в том числе различные категории гермафродитов. Что каждая из категорий — не просто самостоятельный пол, но и отдельная каста, обязанная, как прочие касты, соблюдать некие строгие предписания. Что, согласно переводу этих древних писаний на малабарский, Джек принадлежит к такой-то андрогинной касте, посему должен был носить платье определённого цвета и покроя, чтобы все и каждый знали, кто он, и обходились с ним лучше или хуже в зависимости от собственной касты. Королева Коттаккал относилась к высокой касте, члены которой (очень мягко выражаясь) не имели обыкновения ублажать в постели гермафродитов.

Англо-малабарские отношения были отброшены на столетия назад. Мойше и прочие сообщники, остававшиеся в рабстве у королевы, потратили добрую часть года на извинения. Джек прятал от королевы глаза, а она за всё время не сказала ему и десяти слов — он стал своего рода парией, неприкасаемым в постельном и общественном смысле.

Джек размышлял на эту самую тему, наблюдая, как третий крокодил, постарше, выбирается на бизань-мачту, когда внезапно осознал, что королева обратила к нему (хоть и через Даппу) целое связное предложение. Она взошла на барку и теперь стояла лицом к Джеку. Остальные сообщники, в европейских костюмах, париках, халатах и кимоно, сидели за её спиной и слушали с явным любопытством.

— Золото моё, бродяга, а не твоё — смел ли ты помыслить иначе? — перевёл Даппа. Потом добавил от себя: — Она употребила гораздо более уничижительное выражение, но…

— Понимаю, ты щадишь мои чувства. Скажи королеве, что она отняла у нас золото честно-благородно, в точности как мы у вице-короля, и я никогда по-другому не считал. Даппа, как ты думаешь, у неё женские дела или что?

Королева отвечала:

— Тогда почему ты вознамерился меня обмануть и уплыть за горизонт на корабле, в который я столько вложила?

— Даппа, ты не ознакомил её величество с основными принципами судовладения? Должен ли я объяснять ей систему паёв? Должен ли напоминать, что почти вся команда будет из малабарцев? Что с нами отправляются оба её сына? И вообще, какая муха её укусила?

— Скорее всего у неё и впрямь женские дела, — отвечал Даппа, — и ещё она немного не в духе, потому что отпускает мальчиков от своей юбки.

Королева двумя руками осторожно сняла с шеи металлическое украшение: диск узорчатого булата, похожий на блюдо с дыркой посередине. Она подвела его к животу и, развернувшись к Джеку боком, выбросила руку вперёд. Стальное кольцо просвистело в воздухе, едва не задев Джека, и пугающе глубоко вонзилось в ствол дерева.

— Хватит говорить друг с другом, говорите со мной! — потребовала королева, снимая второй диск. Все в радиусе ста ярдов вздрогнули. Однако Коттаккал метила ближе: в трос, которым была привязана её барка. Булатное кольцо рассекло трос без всяких усилий, словно прошло через солнечный луч, и булькнуло под воду. Лодка медленно поплыла от пристани. Джек краем глаза заметил какое-то движение и повернулся к мачтам. Они тоже плыли: королева первым броском перебила верёвку, крепившую их к дереву.

Третий диск, крутясь, вонзился в грот-мачту рядом с бухтой троса, к концу которого был привязан груз.

— Смотри на трос, — приказала королева. — Если бросишь его своим друзьям в мою барку, ваши мачты спасены. Если нет, их вынесет в море, и все вы останетесь моими рабами до скончания дней.

— Ты уверен, что перевёл правильно? — спросил Джек.

— Я перевёл слово в слово, — отвечал Даппа, нервно глядя на уплывающие мачты.

— Если я верно улавливаю основной смысл, она хочет, чтобы я проплыл через кишащую крокодилами реку?

— Судопроизводство здесь не очень развито, — объяснил Даппа. — Существует лишь одна его форма: суд Божий.

— Меня судят? За что?

— За провинности, которые ты можешь совершить в будущем. То есть проверяется твоя честность. Иногда обвиняемый должен пройти через огонь. Иногда — проплыть через кишащую крокодилами реку. Говорят, зрелище незабываемое — возможно, поэтому обычай настолько живуч. Я смогу рассказать тебе множество красочных подробностей, когда ты выберешься живым…

Если я выберусь живым!

— А сейчас, пожалуйста, сделай что-нибудь!

Едва королева начала швыряться смертоносными украшениями, человек шесть найяров запрыгнули в барку и навели на сообщников мушкетоны. Тем оставалось лишь сидеть смирно, как прихожанам в церкви, и смотреть на Джека. Тот не в первый раз удивился, что после Каира все ждут решительных действий именно от него. В другой жизни и в иных обстоятельствах они могли совершать поступки и вести людей за собой. Однако собери их вместе, поставь в трудное положение, и они разом поворачиваются к Джеку: мол, давай вперёд, а мы за тобой.

Это-то (если подумать) и приметила королева Коттаккал, столь сведущая во всём, что касается людей на боевых кораблях, столь отсталая в вопросах судопроизводства. Вероятно, потому именно Джеку, а не ван Крюйку или Мойше, выпало испытание судом Божьим.

Его признали вожаком после Каира. Однако в Каире Джек действовал так потому, что бес противоречия разыскал его в Хан-Эль-Халили и убедил не соглашаться на разумные условия другой стороны, а убить герцога и потом расхлёбывать последствия.

Всё, что произошло после, выросло из тех мгновений. Это Джек понимал. Одна беда: упомянутый бес не последовал за ним в Малабар или последовал, но угодил в плен к пиратам и теперь (надо думать) в какой-нибудь пыльной восточной стране подстрекает азиатов к опрометчивым выходкам. Так или иначе, бес отсутствовал. А Джек, — который в прежние годы, не задумываясь, прыгнул бы в реку — врос в землю, словно старое баньяновое дерево, ушедшее в неё миллионами корней. Слишком много было аргументов за то, чтобы не прыгать в реку, кишащую крокодилами.

Товарищи смотрели на него с королевской барки. Некоторых из них Джек любил, как никого на свете, исключая Элизу. Однако войны, увечье, рабство и бродяжничество ожесточили его сердце. Он отлично знал: на любой галере в Средиземном море многие невольники заслуживают свободы ничуть не меньше ван Крюйка, Мойше и остальных, однако никогда её не получат. Так стоит ли рисковать жизнью ради этой кучки людей?

В барке были его сыновья. Джимми и Дэнни даже не смотрели на отца, а сидели с деланно скучающими лицами, уверенные, что он, как всегда, их подведёт.

Енох тоже был в барке. Рано или поздно Енох выберется с Малабара. Возможно, через сто лет, но Енох вернётся в Европу и расскажет, как Джек струсил и в итоге прожил остаток дней храмовым наложником-гермафродитом.

Джек словно со стороны увидел, что бежит по берегу.

Мачты уже успели отплыть на заметное расстояние. Путь Джеку преграждали мангровые заросли, образующие на краю деревни что-то вроде естественного волнолома. Однако сквозь них была проложена тропинка, где местные жители по выступающим корням над затхлыми бочажинами пробирались к реке добывать рыбу сетями или острогами. Пробегая через двор тростникового домишки, Джек сгрёб за шею двух кур. Ещё ему на глаза попалась бамбучина. По слухам, такой можно разжать крокодилу пасть, так что Джек подхватил её тоже и сунул себе под мышку.

Потом — так быстро, как только можно прыгать по скользким корням, сжимая в каждой руке по курице, — он выбрался на берег. Мачты как раз проплывали мимо. Они достигли того места, где река разливалась и становилась мельче. Здесь течением намыло подводную илистую отмель. Джек молился, чтобы мачты на ней застряли. Но, разумеется, этого не произошло — приспешники королевы Коттаккал сделали плот из самых лёгких брёвен.

Мачты были в десяти футах от него и двигались со скоростью неспешно идущего человека. Мутную гладь реки нарушали лишь глаза и ноздри, отстоящие на пугающе большое расстояние от глаз. Джек прикинул, что крокодилов восемь-двенадцать. Они тоже заметили его и теперь медленно приближались.

Всё шло примерно так, как задумала королева. Через несколько минут плот вынесло бы с отмели, а на быстрине Джек бы его не нагнал. Мачты следовало остановить здесь, на мелководье, где как раз и обитали крокодилы.

Джек на пробу бросил им первую курицу. Она не упала и не полетела, но некоторое время шла по воздуху, потом черпнула крылом и затормозилась о воду. Клюв на миг вскинулся, выпустив резкий квохт. Тут из воды появилась верхняя челюсть размером с трактирную скамью. Джек увидел её лишь мельком. Курица пропала, как пламя свечи, когда её окунут в воду.

Подобно французам, крокодилы следовали своей природе, не видя надобности в притворстве или оправданиях, и потому держались с величавым сознанием собственного достоинства, которым Джек отчасти даже восхищался. Он лишь предпочёл бы более теплокровных врагов. Впрочем, если подумать, королева Коттаккал принадлежала к теплокровным и даже — кто бы усомнился! — к млекопитающим; это было так же верно и очевидно, как то, что она ему враг. Выходило, что разница несущественна.

Джек не мог придумать ничего лучше, чем кинуть вторую курицу в другую сторону, чтобы на время отвлечь крокодилов и рвануть к мачтам. Для этого надо было переложить её в правую руку, а бамбучину — в левую. Только сейчас он заметил на конце палки металлический наконечник с загнутым зубцом. Это был гарпун. К другому концу была привязана верёвка — Джек, сам того не замечая, тащил её за собой. Теперь он хорошенько дёрнул. Узел на конце верёвки, завязанный, чтобы она не выскальзывала из рук, подпрыгнул на коряге, и Джек поймал его в воздухе. Через десять секунд курица уже болталась на хвосте гарпуна, схваченная удавкой за шею. Джек зашвырнул её в воду на середину промежутка между собой и мачтами, где крокодилов пока не было. Те, естественно, устремились к добыче; бугорчатые хребты скользили под водой, не нарушая тёмную гладь. Джек, не теряя времени, забежал в воду и, зайдя по пояс, перебросил острогу через мачты. Она плюхнулась в воду по другую сторону плота — во всяком случае, так Джек рассудил по звуку. Следить за её траекторией он не мог, потому что два крокодила уже карабкались друг на друга, торопясь до него добраться. Джек отбежал в заросли и, прежде чем вновь обернуться к реке, выхватил ятаган.

Вторую курицу уже заглотил, не жуя, огромный старый крокодилище. Верёвка теперь тянулась от его пасти, через плот, к бамбуковому древку. Мачты продолжали плыть; острогу заволокло на них, так что она в конце концов зацепилась наконечником за трос, которым были связаны брёвна. Что чувствовал крокодил, когда верёвка натянулась и потащила курицу обратно, Джек мог только догадываться; вопрос о том, что думала курица (которая в каком-то смысле могла ещё оставаться живой), следовало предоставить метафизикам. Внешние следствия были таковы: мачты перестали двигаться, а крокодил разозлился. Джек предполагал, что очень большой и очень старый крокодил гордится своей работой: тем, что глотает и переваривает без разбора, — и должен был расценить попытку выдернуть еду у него из желудка как тяжкое оскорбление. В общем, крокодил возмущённо забил хвостом. И тут случилось то, на что Джек не рассчитывал, но что оказалось ему в высшей степени на руку: остальные крокодилы услышали плеск и ринулись к нему со своей возможной (и, надо сказать, пугающей) быстротой.

Джек, зная, что второго шанса не будет, ринулся в воду. Половину расстояния он преодолел по дну, потом оно ушло из-под ног. В башмаках и с саблей плыть было невозможно. Джек стянул один башмак и уже собирался выпустить из рук, когда что-то заставило его обернуться. К нему приближался крокодил. Джек бросил в него башмаком, который исчез так же быстро, как курица. Через несколько мгновений второй башмак отправился вслед за первым. Джек тем временем стаскивал с себя пояс, на котором висели ножны. Пояс полетел в крокодила и пропал в его пасти. Саблю Джек метнул в плот, и она, на удачу, воткнулась в мачту. Он взмахнул ножнами, словно собираясь бросить из вслед поясу и башмакам. Крокодил, устремив на него щелевидные зрачки, распахнул пасть, чтобы схватить добычу, и Джек, не выпуская ножен из рук, втолкнул их между огромными челюстями, как распорку.

Напрасно он рассчитывал, что противник так и останется с открытой пастью: ножны доставили тому лишь несколько неприятных мгновений, однако, как Джек уже не раз убеждался на примере других противников, порою большего и не требуется. Пока крокодил избавлялся от досадной помехи во рту, Джек разоблачился. Пока другой крокодил заглатывал его одежду — доплыл до мачт. Пока два крокодила спорили за право первым его схватить — выбрался на плот и выдернул из мачты саблю. К плоту стремительно — так, словно его тянули на буксире за парусным кораблём, — приближался молодой крокодил. Он с разгона преодолел половину фок-мачты, и Джек аккуратно снёс ему голову. Туловище рухнуло в воду и стало пищей другим крокодилам. Второй взмах сабли перерубил верёвку гарпуна, и мачты вновь двинулись по течению. Вскоре они миновали подводную отмель и вплыли в гавань, медленно вращаясь в невидимом водовороте.

Здесь же была и королевская барка. Со второй попытки Джек добросил верёвку до товарищей, и те, сматывая её, подтащили мачты вместе с ним, как рыбину.

Джек успел обгореть, однако экваториальное солнце казалось целительным бальзамом в сравнении со взглядом королевы Коттаккал.

— Я оценил мудрость вашей традиции, о королева, — сказал Джек, когда его плот приблизился к барке. — И один на тысячу не вышел бы живым из этого испытания. А насколько я могу судить, один на тысячу — нормальная пропорция честных людей в любом сообществе.

Однако здесь его речь грубо прервал вопль почти всех сидящих в лодке. Джек обернулся и увидел исполинского крокодила, добрых двадцать футов с походцем, который не столько взбирался на мачты, сколько вдавливал их в воду своим весом. Рептилия надвигалась, скользя брюхом по притопленной древесине, но тут с неба дождём посыпапись Шафто: Джимми и Дэнни запрыгнули на плот между Джеком и крокодилом. Ребята замахали вёслами перед пастью крокодила, который продолжал вползать на мачты, будто вёсла — французские батоны. Он наверняка позавтракал бы младшими Шафто и закусил Джеком, но тут найяры в барке открыли огонь из мушкетонов.

Через мгновение малабарские небеса разорвала долгая раскатистая череда громов. Джек повернулся и увидел, что новый корабль скрыт дымной пеленою, из которой во все стороны бьёт свет. Канониры, не поняв, что происходит, салютовали королеве и командному составу своего корабля. Плот под ногами скакнул вверх, всплывая из воды. Джек, повернувшись туда, где только что лежал крокодил, увидел лишь брызги крови.

Пушки крепости тоже палили. Королева встала, чтобы принять адресованные ей почести. Неожиданный поворот событий застал её врасплох, но как хороший монарх она умела принимать странные вердикты Фортуны и крокодилов.

Джек, в одолженной у найяров набедренной повязке, поднял бутылку шампанского и приготовился разбить её о бушприт.

— Во имя всего, что считается святым в этой адской дыре, крещу тебя Эли…

На полпути к цели бутылка уткнулась в ладонь Еноха Роота.

— Не называй корабль в её честь, — сказал тот.

— А что? Я с самого начала так собирался.

— Неужели ты думаешь, что это пройдёт незамеченным? Дама в щекотливом положении… даже носовая фигура до опасного похожа на неё.

— Ты правда думаешь, что это имеет значение?

— Корабль не останется здесь до скончания веков. Рано или поздно он придёт в какой-нибудь христианский порт — а христианских портов, в дела которых Элиза не была бы так или иначе втянута, поискать.

— И как мне, чёрт возьми, прикажешь назвать корабль? «Курфюрстина София»? «Королева Коттаккал»?

— Иногда лучше избрать обходной путь… чтобы каждая из трёх дам считала, будто корабль назван в её честь.

— Неплохая мысль, Енох… но что у них общего?

— Ум и определённого рода сила — готовность пустить свой ум в ход.

— Можешь не продолжать, — сказал Джек. — Я видел эту даму в театре. — Он снова повернулся к кораблю: — Крещу тебя «Минервой»!

Через мгновение французское вино пенилось на его обгоревшей коже, вокруг гремели залпы. Даппа закончил переводить последние слова. Королева Коттаккал взглянула Джеку в глаза и улыбнулась.

Книга пятая Альянс

Темза Февраль 1696

— На Дуврских скалах нашли большую кучу хвороста и дров, политую маслом, — сообщил Роджер Комсток, маркиз Равенскар и канцлер казначейства. — Костёр должен был известить французов об убийстве его величества.

Пользуясь своим привилегированным — лицом по ходу лодки — положением, он поднял голову и посмотрел вдоль Темзы, будто высматривая в небесах шифрованные дымовые сигналы.

— Похвально, что якобиты наконец-то отработали связь, — только и смог ответить Даниель. — Они сожгли половину годового запаса дров и выпили половину винных запасов Франции, отмечая ложную весть о смерти Вильгельма.

Роджер вздохнул.

— Вы, как всегда, сыплете крамольными остротами. Счастье, что мы беседуем в лодке, где единственный человек, способный нас подслушать, не знает ни слова по-английски. — Шпилька в адрес гребца-кокни. Даниеля за такое лодочник бы выбросил в реку, и любой суд его бы оправдал. Роджер же умел так подмигнуть, что его шутки шли по разряду чаевых.

— Когда мы беседуем в кофейне, — продолжал Роджер, — я вздрагиваю всякий раз, как вы с такой вот миной открываете рот.

— Вскоре я отправлюсь за моря вслед за другим подстрекателем и пасквилянтом, Гомером Болструдом, и вам не придётся больше вздрагивать. — Даниель, сидевший лицом против хода лодки, устремил взгляд в сторону желанного Массачусетса.

— Да, так вы твердите уже лет десять…

— Ближе к семи. Однако вольное обращение с числами — привилегия, если не обязанность, человека в вашей должности. — Даниель повернул голову на несколько градусов влево и кивнул в направлении Вестминстерского дворца, ещё видимого, за излучиной Темзы. Он имел в виду Казначейство, лавину несуразных пристроек к указанному дворцу со стороны реки. Туда Даниель зашёл сегодня за Роджером, и оттуда они отбыли на лодке несколько минут назад.

Роджер обернулся и поглядел в ту сторону, но было уже поздно.

— Я смотрел на ваше присутственное место, — пояснил Даниель. — Его как раз скрыли огромные штабеля гниющих брёвен, скопившиеся за последние годы на Ламбетской излучине из-за того, что денег нет, и никто ничего не покупает.

Роджер на миг зажмурился, давая понять, что задет, но сегодня настроен благодушно и прощает обиду.

— Я был бы весьма признателен, — сказал он, — если бы вы со вниманием выслушали крайне важную новость, которую я пытаюсь донести до ваших ушей. Сорок человек — джентльменов и титулованных дворян — собрались вчера на Тёрнхем-грин, чтобы убить короля, когда тот будет возвращаться с охоты.

— Кстати об ушах…

— Да! И он в том числе.

Разговоры Даниеля и Роджера часто раздражали окружающих, поскольку эти двое знали друг друга неприлично долго, а потому могли общаться на кратком жаргоне общих аллюзий. «Уши» в данном случае означали Чарльза Уайта, тори-якобита, имевшего обыкновение откусывать вигам уши и (по крайней мере так гласил слух) у себя дома демонстрировать их единомышленникам в качестве трофеев.

— В Кале, в Дюнкерке, — продолжал Роджер, — вы увидите военные транспорты, ждущие лишь сигнального костра.

— Я вижу, что вы в бешенстве. И понимаю отчего. Если я не бешусь, то лишь по одной причине: всё это настолько старо, что я с трудом верю своим ушам. Разве всего этого уже не было?

— Какая странная реакция.

— Неужто? Я мог бы сказать то же самое про деньги. Когда у нас будут деньги, Роджер?

— Некоторые сказали бы, что упомянутые вами прискорбные явления суть постоянные, или перманентные, или хронические угрозы нашей английской свободе, и посему им нужно противостоять с мужественным упорством. Мне странно, когда вы закатываете глаза и уничижительно бросаете: «Старо», будто смотрите спектакль.

— Вот почему мне хочется встать и выйти в фойе, где не так душно.

— Фойе в данном случае натужная метафора для Колонии Массачусетского залива?

— Да.

— С чего вы взяли, будто массачусетская жизнь будет менее однообразной? Судя по новостям, события там повторяются с малоприятной регулярностью: то индейцы нападут, то этот фанатик Мадер разразится очередной речью.

— Там я смогу заниматься работой совершенно нового рода.

— О чём вы неустанно твердите Королевскому обществу — всем двадцати его членам.

— Правильное число ближе к ста, но я вас понял. Нас и впрямь всё меньше. Виною тому страсть к новизне. Я попытаюсь это исправить.

— Кстати о новизне: когда увидите французскую военно-морскую базу в Дюнкерке…

— Вы уже второй раз говорите так, будто я собираюсь во Францию. Вы сбрендили? Откуда у вас такие фантазии?

— Сбрендил я или нет, но разве не я единственный попечитель Института технологических наук Колонии Массачусетского залива?

— Сэр, я понятия не имел, что такое учреждение учреждено. Однако если бы знал, то заподозрил бы вас в первую очередь.

— Это значит «да»?

— Да.

— Следует ли отсюда, что я могу давать единственному служащему какие-то указания касательно его действий?

— Служащие получают жалованье. Деньгами. Которых нет.

— Вы поистине невыносимы. Как вы провели последние две недели?

— Вы отлично знаете, что я был в Кембридже, помогал Исааку освобождать комнаты.

Роджер притворно изумился.

— Речь, часом, не об Исааке Ньютоне? Учёном? С какой стати ему вздумалось покинуть Кембридж?

— Он едет сюда, чтобы возглавить Монетный двор, — отвечал Даниель. (Событие готовилось больше трёх лет — дело тормозили политические неурядицы и нервное расстройство Исаака.)

— Говорят — умнейший человек из всех, когда-либо ступавших по земле.

— Он бы отдал первенство Соломону, но я с вами согласен.

— О Боже! Полагаете, он станет чеканить какие-то там монетки?

— Если политики не будут ему мешать.

— Даниель, вы меня обижаете. По сути, вы сейчас сказали, что альянс политически некомпетентен. Позвольте напомнить, что перечеканка одобрена обеими палатами. Так что этот мусор осталось терпеть недолго. — Канцлер казначейства вытащил из башмака пачку ассигнаций Английского банка, вложенную туда для тепла, и помахал ею в воздухе. Потом, оскорблённый самым её видом, бросил деньги через плечо в Темзу. Ни он, ни лодочник не обернулись.

— Глупое расточительство, — заметил Даниель. — Куда разумней было бы сжечь их в камине, чтобы согреться.

— Казначейские бирки горят жарче, хозяин, — вставил лодочник, — да и отдают их за шестьдесят процентов.

— Исаак приступит к работе в начале мая, — сказал Роджер. — Сейчас февраль. Чем бы нам покамест себя занять? Вы ведь намерены продолжить труды Коменского — Уилкинса — Лейбница по созданию пансофистской арифметической машины, она же логическое устройство, она же вычислительный автомат, она же алгебра умозаключений, она же хранилище всех знаний?

— Надо будет придумать более удачное название, — отозвался Даниель, — но вы отлично знаете, что ответ «да».

— Тогда прежде вам следовало бы поболтать с Лейбницем. Вы не согласны?

— Согласен, разумеется, — проговорил Даниель, — но даже будь в этой стране деньги, мне они не достанутся, так что я о такой поездке и не помышляю.

— Я нашёл в чулке несколько дореформенных луидоров и рад буду вам их передать в ожидании той поры, когда Исаак раскочегарит Монетный двор.

— И что, скажите на милость, мне делать с французскими деньгами?

— Купить на них что-нибудь, — отвечал Роджер. — Во Франции.

— Мы с нею воюем!

— Довольно вяло — одна серьёзная битва за последние два года.

— И всё же зачем мне туда?

— Франция лежит на пути в Германию, где, если я не сильно ошибаюсь, живёт сейчас Лейбниц.

— Разумнее было бы её обогнуть.

— Куда удобнее отправиться прямиком — тем паче, что таким курсом следует ваша яхта.

— У меня и яхта теперь есть?

— Смотрите! — провозгласил маркиз Равенскар. Даниелю пришлось повернуть голову и глянуть вниз по течению. Они как раз миновали Стил-ярд и приближались к пристани у «Старого лебедя», сразу перед Лондонским мостом. После моста начиналась лондонская гавань, в которой стояла едва ли не тысяча кораблей.

— И что я должен был увидеть? Рыбный рынок? — возмутился Даниель. (Именно в ту сторону указывала сейчас рука Роджера.)

— Тысяча чертей! — воскликнул Роджер. — Она перед Тауэром, отсюда её не видно, так что давайте сходим и посмотрим.

Он спрыгнул с лодки на причал и зашагал к «Старому лебедю», не расплатившись с лодочником и даже не глянув в его сторону. Тот, впрочем, нимало не огорчился. По-видимому, у Роджера было полное взаимопонимание с ним, как и со всем Лондоном за исключением нескольких якобитов.


От «Старого лебедя», куда они заглянули, чтобы согреться пивом, можно было пройти по Темз-стрит, а затем долго продираться через ворота, башни и дамбы Тауэра, обросшие человеческим жильем, как пораженные сердечные клапаны — инфекционными бородавками. Однако Роджер хотел взглянуть на яхту с реки, поэтому они обошли мост и спустились к Львиному причалу под лабазоподобной церковью Святого мученика Магна, которую Рен отстроил заново, но ещё не успел снабдить башней или колокольней. Другой лодочник согласился отвезти их вниз по реке. Обогнув шумный рыбный рынок и Ки, они оказались в начале Тауэрской пристани — четвертьмильной стены, встающей прямо из реки. Впрочем, местами её украшали краны, пушки, крохотный зубчатый замок и прочие диковины. В стену уходили два причала и один сводчатый туннель; лодочник всё гадал, не к ним ли маркиз Равенскар направляется, однако Роджер гнал лодку дальше, до самого конца стены, где стояли два брига и трёхмачтовый корабль. Даниель машинально смотрел на судёнышки поменьше и поскромнее, пока не вспомнил, что он с Роджером, которому подавай всё самое лучшее. Взгляд маркиза был устремлён на трёхмачтовик. Носовая фигура изумляла — не тем, что была покрыта многими квадратными футами листового золота (дело вполне обычное), но своей диковинной формой. Золотой шар с глазами, носом и ртом, казалось, несся вперёд, увлекая за собой огромный клубящийся хвост золотого, серебряного и медного пламени. Даниель понял, что перед ним — очеловеченная комета или огромный огненный…

— «Метеор»! — объявил Роджер. — Бывшая собственность господина герцога д'Аркашона. — Затем лодочнику: — Обойди корабль с обеих сторон, а когда доктор Уотерхауз закончит осмотр, мы поднимемся вверх вон по тому трапу. Даниель, надеюсь, вы не прочь полазить по трапам?

— Я бы по верёвке взобрался, чтобы такое увидеть.

— М-м… всякий нормальный человек, предложи ему выбор, лезть по верёвке или отправиться во Францию на герцогской яхте, предпочёл бы второе; посему я воспринимаю ваши слова как согласие быть в Дюнкерке через три дня, — сказал Роджер.


В прежние годы Даниель пересчитал бы пушки «Метеора», но сейчас смотрел только на декор. Искусные резчики увили всю яхту золотыми лавровыми гирляндами. Над ютом распростёрла крылья Победа: одной рукой она тянула гирлянды на себя, словно вожжи, другой держала поднятый меч. Под крыльями тянулся ряд окон.

— Ваша каюта, — объяснил Роджер, — где нам накрыли стол.

Они пообедали жареными перепёлками, приготовленными на камбузе «Метеора», «который полностью перестроили, — сообщил Роджер, — ибо смрад от кухни покойного герцога внушал омерзение даже французам». Синяя скатерть была расшита золотыми королевскими лилиями; Даниель заподозрил, что прежде она служила флагом.

— Так теперь эта яхта ваша, Роджер?

— Пожалуйста, не опускайтесь до пошлых рассуждений, что кому принадлежит. Всем известно, что яхту захватили у Шербура, когда французы прошлый раз собирались на нас напасть. Король намеревался подарить её королеве, так что её немного подлатали…

— Кого, королеву?

— Яхту. Но затем оспа похитила её из этого мира — королеву, а не яхту. «Метеор» превратился в бесполезную игрушку, не стоящую денег на своё содержание…

— Вы получили её задаром?!

— Чума на всех пуритан с их низкой одержимостью тем, что сколько стоит! — взревел Роджер, потрясая перепелиной ножкой, словно палицей Геркулеса. — Существенно, что семье де Лавардаков яхта очень дорога. А в Дюнкерке сейчас находится сама Элиза де Лавардак. — Взгляд Роджера на мгновение стал рассеянным. — Надеюсь, то, что говорят про неё и про оспу, — неправда.

Даниель, чью единственную любовь оспа на его глазах разжевала и выплюнула, почувствовал сильнейшее желание сменить тему.

— Начинаю понимать. Виги считаются партией Банка и войны. Банк, по слухам, идёт ко дну, а война застопорилась.

— Учтите. — Роджер вновь назидательно потряс перепелиной ножкой. — Банк расцветёт, и французов мы победим, дайте срок. Однако сейчас нам желательно не проиграть выборы Гарлею и Болингброку.

(Имелись в виду тори.)

— И вы хотите предложить Франции мир, а в Элизе видите своего рода мост между Францией и Англией. Вы хотите подольститься к ней и её мужу, вернув им «Метеор». И меня выбрали в качестве посла?

— Накануне революции вы ездили в Голландию, — сказал Роджер, — поскольку в вас меньше всего могли заподозрить дипломата.

— Чем чаще я буду ездить с такими поручениями, тем с большей вероятностью меня заподозрят, — отвечал Даниель. — Впрочем, я буду рад передать яхту Элизе, если вы этого от меня хотите. А потом отправлюсь в Ганновер.

— Какое совпадение! — воскликнул Роджер. — Мне надо передать нашей будущей королеве нечто слишком щепетильное, чтобы доверить бумаге.

— Вы о Софии Ганноверской? Не понимаю. Наша следующая королева зовётся Анной и живёт в Англии.

— И больна сифилисом, как сестра и отец, — пробормотал Роджер, — посему вряд ли может произвести жизнеспособное потомство. София же в своё время была исключительно плодовита. Попомните мои слова, нам осталось лишь немного потерпеть сифилитичных католиков Стюартов. Скоро трон займут Ганноверы, а Ганноверы — прирождённые виги.

— Из чего это следует?

— Ганноверы — прирождённые виги, — повторил Роджер. — Говорите это себе, Даниель, по сто раз на дню, пока не поверите, а потом передайте Софии Ганноверской самым убеждённым тоном.

— Не поднимайте голову, Роджер, но мне кажется, что некоторые прирождённые тори смотрят на нас из Тауэра. — Даниель глянул в боковое окошко каюты, из которой открывался вид на укрепления за причальной стеной.

— Неужто?!

— О да!

— Со стены?

— Не совсем. Учтите, что их сейчас в Тауэре чуть больше обычного.

— Не удивляюсь, — сказал Роджер. — Отлично, Даниель. Полагаю, у вас всё-таки есть будущее как у политического интригана.

— Вы забываете, что я много лет этим кормился. Простите, Роджер, но сильнейший позыв заставляет меня отправиться в гальюн.

— На самом деле?

— Нет, потому что у меня уже три дня запор. Это всего лишь уловка. Сыщется ли здесь подзорная труба?

— И очень неплохая. Вот здесь, в ящике… нет, в левом… ниже… ещё ниже. Да.

— Для довершения иллюзии мне нужно что-нибудь вместо говёшки.

— Смородинный пудинг! — тут же отозвался Роджер, глядя на бурое полено, лежащее перед ним на тарелке.

— Вообще-то я думал про сардельки, — сказал Даниель. — Впрочем, в английской кухне столько блюд подходящего размера, формы, цвета и консистенции, что с ходу и не выберешь.

— Во Франции вас ждёт куда большее разнообразие кушаний.

— Все так уверяют. — Даниель, сунув трубу в задний карман и прихватив смородинного пудинга, отправился в гальюн. На другом корабле для этого пришлось бы идти через всю палубу и выставлять зад на обозрение Лондону, но здесь, на герцогской яхте, к лучшей каюте примыкал крохотный чуланчик со скамьей и дыркой в трёх морских саженях от воды. Над скамьёй располагалось барочное окно, чтобы впускать свет и выпускать миазмы. Даниель уселся поудобнее, приоткрыл окно и положил трубу на подоконник, слегка замаскировав её занавеской.

Соляная башня на юго-западном углу цитадели, выстроенной Генрихом III четыре с лишним сотни лет назад вокруг того, что теперь называлось Внутренним двором, выглядела так, будто её слепили из обломков других, рухнувших или взорванных бастионов. Где-то она была угловатой, где-то округлой. Там и тут приткнулись дымовые трубы или зубчатые парапеты; окна располагались без всякой чёткой системы, просто там, где каменщикам пришла фантазия оставить отверстие. Хотя, может быть, так лишь представлялось спустя пять столетий беспрестанных переустройств, а изначально каждый камень укладывался по какой-то безошибочной логике. Позже несколько королей, носивших имя Эдуард, обнесли Внутренний двор низкой стеной со своими собственными кунсткамерами башен и бастионов. Поверх пушек и зубцов этой-то стены Даниель и направил подзорную трубу. Он смотрел на плоскую крышу Соляной башни. Она, как и некоторые другие башни Внутреннего двора, издавна служила тюрьмой для узников благородного звания. Иногда Даниелю казалось, что половина его знакомых на каком-то этапе жизни сидели в той или иной башне — включая самого Даниеля. То, что обычному заключённому Ньюгейта представилось бы свалкой строительного камня, было знакомо ему, как повару — его кухня. Он быстро навёл трубу. На том самом месте, где почти тридцать лет назад Даниель беседовал с опальным Ольденбургом, сейчас стояли двое в париках. Тогда узник и его гость наблюдали, как под покровом тьмы ввозят французское золото, чтобы купить английскую внешнюю политику. Теперь всё перевернулось: двое арестантов смотрели на «Метеор», готовый отбыть во Францию с поручением совершенно иного толка. Один — в ярко-рыжем парике, — вероятно, был Чарльзом Уайтом. Его спутника — усатого, в треуголке поверх тёмного парика — Даниель не узнавал. Оба, вероятно, попали в Тауэр после того, как заговор против короля разоблачили по доносу одного из участников. Впрочем, это всего лишь сужало круг возможных кандидатов до нескольких тысяч тори, желавших Вильгельму смерти. Человек в тёмном парике смотрел на всё вокруг с любопытством, казавшимся Даниелю несколько подозрительным. Уставляться и показывать пальцем — дурная манера, люди благородные так не делают, однако двое узников только этим и занимались. Чарльз Уайт пялился на «Метеор», и Даниель, чтобы дать ему пищу для глаз, бросил в дыру три куска пудинга. Второй человек таращился на Лондон и постоянно указывал пальцем, дергая Уайта за рукав, чтобы задать очередной вопрос. По всей видимости, его особенно занимали новые причалы и склады по берегам Темзы, выросшие за Родерхитом в последнее десятилетие. Чарльз Уайт вынужден был отвечать, указывая на какие-то строения. Удовлетворив своё любопытство, темноволосый перевёл взгляд на старую часть Лондона. Теперь он меньше расспрашивал и больше говорил сам. Вопросы начал задавать Уайт. Темноволосый, очевидно, рассказывал забавные случаи — он то упирал руки в боки, изображая (надо думать) уличную девку, то брался рукой за подбородок, чтобы выдать последнюю фразу анекдота, за которой следовал взрыв хохота — отталкивающего хохота, ибо собеседники отклонялись назад и скалились, как две гадюки, готовые друг друга ужалить. Даже с такого расстояния было видно, что зубы у темноволосого — из лучшей африканской слоновой кости. Даниель, свободный человек, с заворожённым ужасом смотрел на двух узников, словно охотник из засидки.

Дюнкерк Март 1696

С Ла-Манша дул холодный ветер, однако в небе не было ни облачка, и волнам оставалось отражать лишь ясную синь. Соответственно выдался тот редкий случай, когда море и впрямь синее. Золотые отблески солнца на геральдической лазури волн представлялись добрым знамением для Франции.

«Метеор» еле-еле проник в Дюнкеркскую гавань, и не потому, что его встретили враждебно. На середине Ла-Манша команда спустила флаг с крестом святого Георгия и подняла королевские лилии. Это удовлетворило французские власти, во всяком случае, яхту не разнесли в щепки артиллерийским огнём, а предоставили Даниелю возможность объясниться и отправить на берег шлюпку с письмом герцогине д'Аркашон. Загвоздка оказалась в другом: дюнкеркская гавань была забита до отказа. 1) Небольшая эскадра дожидалась здесь убийства Вильгельма. Она не шла ни в какое сравнение с той, что стояла в 92-м у Шербура, тем не менее даже сейчас, через неделю после отмены вторжения, оставшиеся корабли занимали почти всю якорную стоянку. 2) Жан Бар, хотя сам ел досыта и родной город не забывал, постоянно слышал, что во внутренних областях Франции люди пачками мрут от голода. Посему он отправился на север, атаковал направлявшийся в Амстердам конвой с русской и польской пшеницей из Балтики, разгромил голландский военно-морской эскорт и развернул все сто кораблей в Дюнкерк. Теперь их разгружали со всей быстротой, какую могли обеспечить портовые сооружения и рабочие. Тёмная вереница обозов тянулась по узкой дороге к городу и оттуда в голодающие области. 3) Как ни плохо обстояли дела во Франции, на севере они были ещё хуже; за прошедшую зиму умер с голоду каждый третий финн. Шотландия бедствовала почти так же. Шотландцы и финны, способные добраться до побережья и поднять парус, рванули туда, где рассчитывали найти еду. Многие оказались в Дюнкерке.

Ни один другой корабль не смог бы войти в порт, но когда капитану Бару доложили, что «Метеор» необъяснимым образом возвратился, тот велел расчистить для яхты место. После долгого ожидания её отбуксировали между балтийскими грузовозами, военными транспортами, финскими, шотландскими и местными судёнышками на стоянку каперской флотилии Бара и поставили на почетное место рядом с его флагманом «Альциона». Первым на борт поднялся шестилетний мальчик с деревянным мечом, второй — женщина. Худоба и чёрные мушки не помешали Даниелю узнать в ней герцогиню Аркашонскую и (в Англии, а также в странах, признающих Вильгельма королём) Йглмскую. Пробыв в её обществе два часа, он поймал себя на мысли, что она по-прежнему красива, только иначе.

Однако её внутренний пламень потух. Сперва Даниель решил, что из-за оспы. Потом — что из-за возраста. Впрочем, ей не было и тридцати. По здравом размышлении он заключил, что она просто многого добилась и потому остыла. Она — дважды герцогиня и приобрела капиталов больше, чем потеряла. С нею шестилетний внебрачный сын, славный крепыш, по виду — из тех редких детей, о которых говорят «жилец», трёхлетняя дочь и грудной младенец, Луи де Лавардак, всего нескольких недель от роду. Наверняка в прошлом у неё столько же, если не больше, выкидышей, мертворождённых детей и опущенных в землю маленьких гробиков. Люди приводят из-за моря яхты, чтобы заслужить её внимание. Так что, возможно, она притушила свой жар сознательно, чтобы дать детям и капиталам время вырасти, а планам — созреть.

Даниеля пригласили отобедать в кают-компании «Альционы» на второй день его пребывания в Дюнкерке — тот самый, когда небо сияло безоблачной синевой. После того, как они с Элизой, Жаном Баром, маркизом д'Озуаром и ещё несколькими гостями просидели какое-то время за столом, попивая кофе, беседуя и ожидая, когда еда уляжется в желудке, Бар встал и повёл Жан-Жака (или Иоганна, как называли его близкие) на «Метеор» осматривать такелаж. Даниель с Элизой вышли на палубу погреться и подышать свежим воздухом. Прогуливаясь, они смотрели, как Бар и его крестник скачут по палубам, вантам и салингам. Инспекция оказалась предлогом, урок фехтования — истинной целью. Бар был учителем старой школы, то есть не доверял ничему, кроме настоящих острых клинков, почитая всё остальное опасным для здоровья ученика. Он вооружил Иоганна длинным кинжалом, а сам (поскольку был экипирован для званого обеда, а не для пиратского рейда) вытащил сухопутную шпажонку. Урок по большей части состоял в том, что крёстный сбивал Иоганна с ног всякий раз, как тот терял равновесие.

— В Лондоне знают про отца Эдуарда де Жекса и то, что с ним приключилось? — поинтересовалась Элиза.

— Замкнутый образ жизни не позволяет мне бывать на всех светских приёмах и узнавать все новости, — сказал Даниель. — Так что, возможно, вы спросили неправильного англичанина. Кажется, это ярый иезуит, близкий к маркизе де Ментенон, и я краем уха слышал, будто с ним приключилось нечто дурное.

— Совершенно верно, — отвечала Элиза. — В конце лета он гулял по версальскому саду. В отдалённой части парка есть место, которое зовётся боскет Энкелада: пруд с фонтаном в несколько струй посреди лужайки, окружённой ажурной изгородью наподобие открытой ротонды. Я когда-то ходила туда читать. Обходя изгородь, де Жекс понял, что кто-то за ним крадётся, — по крайней мере так он говорил позже. Отец Эдуард юркнул в арку и, дойдя до воды, резко обернулся, чтобы увидеть преследователя. За ажурной решёткой смутно угадывался человеческий силуэт. «Кто бы ты ни был, покажись!» — крикнул де Жекс. После минутного колебания на лужайку выступил однорукий великан с длинной палкой, в которой де Жекс, присмотревшись, узнал гарпун. Их разделял фонтан. Де Жекса это устраивало, преследователь же хотел подобраться поближе, чтобы метнуть гарпун с более короткого расстояния и не через струи фонтана. Де Жекс позвал на помощь, но не понял, расслышал ли его кто-нибудь в уединённой части сада за плеском струй. Убийца приближался. Де Жекс не знал, что лучше: отступать вдоль пруда, держа противника на виду, или метнуться через арку в лес и бежать к людям. Долго ему думать не пришлось: кто-то всё же услышал крик и поспешил на помощь. Когда спаситель вбегал в ротонду, де Жекс на миг отвёл взгляд, а в следующее мгновение увидел летящий гарпун — убийца, поняв, что упускает свой шанс, метнул орудие через фонтан. Де Жекс попытался увернуться, но струя отклонила гарпун. Как всё произошло, не вполне ясно; но в итоге зазубренный наконечник извлекли у раненого из бедра. Остриё не задело артерию, но повредило кость, рана воспалилась, и де Жекс с тех самых пор лежал между жизнью и смертью в версальском иезуитском монастыре.

— А что нападавший?

— Скрылся в королевском охотничьем парке. Его искали, но не нашли. Сегодня мне сообщили, что де Жекс скончался. Похоронами занимается его двоюродная сестра госпожа герцогиня д'Уайонна — возможно, тело погребут в фамильном поместье.

— Удивительная история, — сказал Даниель. — Поскольку вы ничего не делаете просто так, полагаю, вы рассказали её с каким-то умыслом?

Элиза пожала плечами.

— При дворе считают, что убийцу подослали из Лондона или какой-нибудь иной протестантской столицы. Покушение на Вильгельма могло быть задумано в качестве встречной меры. Я подумала, что альянсу будет интересно об этом узнать.

— Я передам. Альянс будет у вас в долгу.

— А я — у вас.

— Напротив, услужить вам — для меня честь.

— Вы можете услужить мне ещё, доставив его домой, — сказана Элиза, кивая на Иоганна. — Если он переживёт урок фехтования.

Иоганну быстро надоело, что крёстный сбивает его с ног, и Бар перешёл к более весёлой и менее практичной части программы: фехтовать одной рукой, цепляясь другой за ванты и болтая ногами в воздухе.

— Я полагал, что его дом здесь, — заметил Даниель.

— Его дом в Лейпциге, — сказана Элиза. — История длинная — куда длиннее, чем про де Жекса и гарпун.

— Не знаю, стоит ли и мне в качестве встречной меры рассказать о кой-каких новостях с той стороны пролива.

— Мсье, я буду в восторге! — воскликнула Элиза, оживляясь. — Как не похоже на вас — что-то рассказать по собственному почину!

Даниель покраснел, но продолжал:

— Мои университетские годы прошли в страхе перед графом Апнорским. Конечно, он давно погиб в битве при Огриме. Однако несколько дней назад мне почудился его призрак на одном из бастионов лондонского Тауэра. Затем я подумал, что это может быть брат Апнора Филип, граф Ширнесский, не бывавший в Англии почти двадцать лет — он бежал во времена Папистского заговора. Англия его забыла. Но, возможно, он не забыл Англию и вернулся, чтобы принять участие в покушении на жизнь короля.

— В таком случае Англия теперь уж точно его не забудет, — сказала Элиза. — Интересно, выпустят ли его из Тауэра живым.

— Будь я любителем заключить пари, я бы поставил на то, что выпустят и он ещё до лета вернётся на эту сторону Ла-Манша. Да, его некоторое время подержат под замком. Может быть, даже будут судить. Однако доказательств его участия в заговоре не найдут.

— К чему вы мне всё это рассказали?

— Так случилось, что я однажды тоже сидел в Тауэре. Ко мне в камеру подослали убийц. Однако их не пропустил старый сержант Блекторрентского гвардейского полка, некий Боб Шафто, которого, я полагаю, вы знаете.

— Да.

— Мы с ним заключили своего рода договорённость: он поможет мне разделаться с моим кошмаром — покойным Джеффрисом, а я ему — отыскать некую девушку…

— Я знаю эту историю.

— Отлично. В таком случае вам известно, что она рабыня и принадлежала графу Апнорскому, а после его гибели при Огриме перешла, вместе с другим имуществом, к Ширнессу. Полагаю, что она по эту сторону Ла-Манша, в доме графа.

— Да. И чего вы от меня хотите, доктор Уотерхауз?

— Блекторрентский полк уже несколько лет в Испанских Нидерландах, сражается всякий раз, как альянсу удаётся наскрести денег на пули и порох. Я подумал, возможно, вы знаете способ передать сержанту Шафто весть, что владелец Абигайль в Тауэре и не может защищать свою собственность на Континенте. Поскольку в военных действиях сейчас затишье, может представиться возможность…

— Возможности уже были, но он не поспешил ими воспользоваться, — сказала Элиза, — поскольку опекал племянников и не находил способа выполнить столько обязательств сразу. Теперь племянники, наверно, уже выросли. Может быть, он готов.

— Вероятно, это очень мучило их дядю, — задумчиво проговорил Даниель.

— Да. Но в каком-то смысле упрощало ему жизнь, — ответила Элиза. — Считайте, что ваше поручение выполнено и ваш долг погашен.

— Спасибо, ваше сиятельство.

— Пожалуйста.

— …

— Что-нибудь ещё?

— Ничего такого, с чем я посмел бы обратиться к любой другой герцогине… и вообще к женщине. Однако вы интересуетесь деньгами — вот вам диковинка.

Даниель сунул руки сразу в оба кармана панталон, вытащил две пачки банковских билетов и протянул их Элизе, как на весах. Купюры были похожие, но неодинаковые. Очевидно, в последнее время лондонские гравёры без работы не сидели: билеты были оттиснуты с медных клише неимоверной сложности: многие мили линий вились в тесном пространстве плотно, как семенные канальцы в яичке. На бумажках в одной стопке красовалась богиня с трезубцем, восседающая на куче монет. «Даже по барочным стандартам — величайшая пошлость, какую я видела», — объявила Элиза. «АНГЛИЙСКИЙ БАНК» — гласила надпись наверху, внизу цветисто и многословно утверждалось, что «сие» (т. е. данный кусок бумаги) — деньги. На купюрах в другой руке у Даниеля значилось «ЗЕМЕЛЬНЫЙ БАНК» и заявлялось то же самое, только еще более напыщенно.

— Виги, — сказал Даниель, потрясая билетами Английского банка, — и тори, — встряхивая второй пачкой.

— У вас даже деньги разные?!

— Английский банк, как вы знаете, был основан два года назад, когда альянс победил на выборах. Его обеспечивает — эти билеты обеспечивает — способность государства собирать деньги от налогов, лотерей, рент и что там ещё измыслят умники из альянса. Чтобы не отставать, тори учредили свой собственный банк, обеспеченный…

— Землёй Англии? Как похоже на тори.

— Постоянство — главное их качество.

— Любопытно. Стоят ли эти бумажки хоть сколько-нибудь?

— Как всегда, вы смотрите в самую суть. За отсутствием других денег они и впрямь имеют хождение в Лондоне. Маркиз Равенскар вручил мне их с просьбой показать вам и… и…

— Обменять на звонкую монету? — Элиза рассмеялась. — Каков наглец! Так это эксперимент! Натурфилософский опыт. Он хочет, чтобы вы в поездке по Европе провели для него кое-какие исследования — выяснили, верит ли кто-нибудь за пределами Англии в то, что здесь написано.

— Примерно так. Я очень рад, что вам весело.

— Позвольте спросить вас, доктор, каков курс обмена между деньгами вигов и тори?

— Э… Сейчас на один такой… — Даниель поднял билет Земельного банка, — можно купить довольно много таких, — (указывая на билеты Английского банка). — Многие считают, что Английский банк рухнул, а Земельный укрепляется.

— То есть что альянс проиграет ближайшие выборы, а Гарлей приведёт тори к победе.

— Не смею опровергать — как ни хотел бы противоположного.

— Тогда я куплю несколько этих в обмен на переводной вексель в талерах, подлежащий оплате в лейпцигском Доме Золотого Меркурия, — сказала Элиза, указывая на билеты Земельного банка, — с тем, чтобы сразу поменять их на много таких. — Она облизала палец и начала пересчитывать билеты из другой стопки.

— Вы верите в вигов? Роджер был бы счастлив.

— Я верю в Исаака Ньютона, — сказала Элиза.

— Вы о его назначении в Монетный двор?

— Скорее о дифференциальном исчислении.

— Как так?

— На самом деле всё определяют производные, не так ли?

— Производные ценных бумаг?

— Нет, математические! Ибо для любой числовой величины — например, расстояния — существует производная, то есть скорость её изменения. Как мне представляется, английская земельная собственность — постоянная величина благосостояния. Коммерция — производная: подъём, прирост, скорость изменения богатства страны. Когда торговля в упадке, скорость изменений мала, и деньги, ею обеспеченные, ничего не стоят. Отсюда перекошенный обменный курс, о котором вы говорите. Однако когда торговля процветает, всё приходит в стремительное движение, производная устремляется вверх, и деньги, обеспеченные ею, мгновенно дорожают. С приходом Ньютона работа Монетного двора может только улучшиться. Коммерция, замершая из-за отсутствия денег, воспрянет хотя бы ненадолго. Обменный курс качнётся в другую сторону, и я успею получить прибыль.

— Это совершенно новый для меня взгляд, — сказал Даниель, — и он представляется мне здравым. Только если вам когда-нибудь представится случай изложить свою теорию Исааку, надеюсь, вы вместо «производной» будете говорить «флюксия».

— Что такое флюксия? Течение?

— В этом-то, — отвечал Даниель, — вся суть проблемы.

Заброшенная церковь во Франции Март 1696

— Надеюсь, теперь вы возьмёте назад все те обидные вещи, которые прежде говорили о сатане. — Такими словами госпожа герцогиня д'Уайонна приветствовала кузена, когда его веки, закрытые три дня назад иезуитским священником в Версале, дрогнули и приоткрылись.

Отец Эдуард де Жекс смотрел на чёрное небо из гроба. Для иезуита гроб был невероятно роскошен. Собратья по ордену сперва уложили отца Эдуарда в простой сосновый ящик. Однако госпожа герцогиня со свитой прибыла как раз вовремя, чтобы этому помешать.

— Подражание Христу хорошо при жизни, однако мой кузен теперь на небесах, и ничто не мешает мне отдать его бренным останкам должные почести; к тому же мне ехать с ним в родное поместье, и я хочу, чтобы крышка подходила плотно.

И она велела внести в больничный покой гроб столь тяжёлый, что его пришлось тащить четверым слугам: дубовый, окованный свинцом и более мягкий, чем постели иных версальских придворных. И так искусно он был сделан, что даже носильщики, ставившие гроб в усыпанный цветами экипаж, не заметили дырочек для воздуха по всему периметру крышки там, где она нависает над бортами.

Д'Уайонна теперь водила перед носом кузена флакончиком с нюхательными солями. Кузен попытался отмахнуться, но руки его ослабели и были зажаты с обеих сторон огромными подушками. Потом он сел — вернее, безуспешно попытался и тут же в этом раскаялся. Напряжение брюшных мышц отдалось аж до раненого бедра. Боль, видимо, была ужасная, поскольку привела его в чувство лучше любого нашатыря. Отец Эдуард кое-как опёрся на локоть, и д'Уайонна переложила подушки ему под спину. Он не видел этого из атласных глубин гроба, но некоторое время назад слуги герцогини втащили его в сгоревшую церковь и поставили поперёк алтаря — огромного гранитного цоколя, все украшения которого уничтожили пожар, время, древоточцы и воры. Каменные стены почти не пострадали от огня, хотя и закоптились до черноты. Потолочные балки обгорели и рухнули на пол, где и лежали, словно скамьи, среди битой черепицы. Местами, особенно ближе к алтарю, были расстелены коврики, чтобы хорошо одетые люди могли пройти, не замарав одежду. Вокруг самого алтаря пол расчистили, и здесь чем-то, превратившимся со временем в бурую корку, была нарисована пентаграмма. Алтарь и де Жекс находились в её центре.

— Господи Иисусе, получилось… — выговорил де Жекс и вновь сделал попытку двинуться, однако боль в ноге едва не отправила его на тот свет. Он упал на подушки и перекрестился.

Д'Уайонна, снисходительно рассмеявшись, приложила руки к его щекам.

— Я гадала, что-то вы скажете.

— Я должен был сбежать из Версаля, — начал де Жекс. — До сих пор я был последним глупцом и лишь недавно осознал весь масштаб заговора. Главная в нём, конечно, госпожа герцогиня д'Аркашон, но она действует — и всегда действовала — заодно с Эммердёром. Барон фон Хакльгебер был её врагом, теперь он ей друг. С альянсом она орудует рука об руку. Ньютон, перечеканка в Англии — всё части одного заговора! Что мне оставалось делать? Д'Аво, заслужившего её немилость, отослали в Стокгольм! Счастье ещё, что не отравили и не проткнули гарпуном, как меня!

— Надо понимать, эту речь вы заучили наизусть, прежде чем выпить моего сонного зелья, чтобы прочесть святому Петру, если не проснётесь. Я не святой Пётр, а здесь врата ада, не рая. Но если вам так угодно, продолжайте.

— Поймите, будь это всё, я не стал бы вас утруждать. У моего ордена есть кое-какие возможности, а совокупно со Святой Инквизицией для него практически нет преград и на небе, и на земле. Однако, как я с большим опозданием узнал, эта женщина соблазнила самого Бонавантюра Россиньоля!

— При всей моей к ней ненависти, кузен, могу лишь восхититься таким мастерским ходом. Подлая интриганка не сыскала бы себе сообщника влиятельнее, разве что самого короля.

— Вот именно! Узнав об этом, я почувствовал себя мухой в её паутине. Любой мой шаг видят сотни придворных, и все они сплетничают, а многие ещё и пишут письма. Россиньоль знает про меня всё и передаёт это госпоже герцогине д'Аркашон, когда они предаются разврату! Я понял, что буду беззащитен, пока не умру. Неудачное покушение — слава Богу и Его неисповедимому промыслу! — дало мне предлог умереть молодым. Отсюда просьба, которую я вам нашептал и которая наверняка показалась вам очень необычной.

— Воскреснув здесь, в этом самом месте, оглядитесь и скажите, что необычно.

— Наш Спаситель, умерев на кресте, сошёл в самую бездну Ада, прежде чем вновь восстать к свету, — заметил де Жекс. — И всё же, кузина, я должен знать, прибегли ли вы к помощи падших духов — вызваны моя смерть и воскресение некромантией или…

— Некромантия утомительна и чревата непредвиденными последствиями, — сказала д'Уайонна, — в то время как маковый настой действует безотказно. Сложно лишь подобрать дозу, особенно для человека, ослабленного раной.

— Тогда почему меня принесли сюда, в эту церковь?

— Я собиралась, если ошибусь с дозой и, открыв гроб, найду не спящего, а покойника, воскресить вас при помощи некромантии.

Де Жексу потребовалось несколько мгновений, чтобы переварить услышанное.

— Кузина, я всегда считал ваш интерес к тёмным искусствам притворством, данью моде, которой вы следовали по молодости и неразумию.

— И сердились на меня, Эдуард. От неверия в Сатану до неверия в Бога — один шаг, не так ли?

— Да, кузина, лучше быть истинной сатанисткой, чем притворной. Ибо если первые признают Божье величие и могут исправиться, вторые — безбожники, и обречены адскому пламени.

— Тогда оглядитесь и сделайте собственные умозаключения.

— Я вижу следы чёрной мессы, перевёрнутый крест, свечи ещё горят. Посему заключаю, что для вас надежда есть. Однако не знаю, есть ли надежда для меня.

— О чём вы, Эдуард?

— Вы странным образом уходите от ответа на вопрос, был я жив или мёртв, когда с гроба подняли крышку, иначе говоря, ожил я от нюхательных солей или от того, что вы воскресили моё мертвое тело посредством некромантии.

— Может быть, когда-нибудь я вам скажу. — Д'Уайонна подняла с пола сверток одежды и положила ему на колени. — Снимите иезуитские лохмотья и наденьте эти.

Затуманенный опием мозг де Жекса не мог вместить столько всего сразу.

— Не понимаю.

— Вы слишком много у меня просите. Может быть, я не так сильно отличаюсь от Элизы, какой она вам видится. Она деловая женщина и ничего не делает даром. Вы, кузен, ввели меня в огромные расходы и хлопоты. Я обеспечила вам смерть, превосходный, сделанный на заказ гроб, воскресение, бегство из Элизиных сетей, а теперь и новое лицо. — Она похлопала по свёртку: это была ряса, но светло-серая, а не чёрная иезуитская. — Теперь вы Эдмунд де Ат, бельгийский янсенист.

— Янсенист?!

— Что лучше скроет иезуита, чем обличье его злейшего врага? Переоденьтесь, сбрейте бороду, и метаморфоза закончена. Можете ехать на Восток новым человеком. Уверена, янсенисты в Макао, Маниле и Гоа примут вас как родного.

— Обличье подойдёт, — сказал де Жекс. — Спасибо вам. За него и за всё остальное.

— Разве я не много для вас сделала?

— Ну конечно, много, кузина.

— Тогда побрейтесь, смените платье, и разойдёмся каждый в свою сторону.

— Я только хочу знать, химический состав или силы Тьмы вернули меня к жизни!

— Да. Вы уже выразили такое желание.

— И?..

— И я вполне ясно дала понять, Эдмунд де Ат, что не желаю сейчас отвечать на ваш вопрос.

— Однако вам это ничего не стоит! А для меня важнее всего!

Д'Уайонна с улыбкой мотнула головой.

— Вы себе противоречите — как похоже на янсениста! То, что важнее всего, не может ничего не стоить. Эдуард, вспомните вашу иезуитскую логику. Если я вернула вас к жизни посредством некромантии, значит, теперь вы принадлежите к легионам Тьмы, а я — некромантка, следовательно, верю в реальность Бога и Сатаны и могу надеяться на спасение, если перейду на другую сторону. Я права?

— О да, кузина, ваши рассуждения безупречны.

— С другой стороны, если я проделала всё с помощью аптекарского состава, ваша душа по-прежнему принадлежит Богу. То, что вы видите вокруг, — она указала на свечи и пентаграмму, — не более чем бутафория, фетиши псевдорелигии, которую я презираю, и подготовила с единственной целью: запугать вас, как священники запугивают крестьян россказнями про адское пламя. В таком случае я — циничная атеистка. Всё правильно?

— Да, кузина.

— Значит, один из нас попадёт в рай, другой — в ад. Я знаю, кто чему обречён, вы — нет. Я могу сказать, но не скажу. Отправляйтесь на поиски Соломонова золота, как будете готовы, но вы не узнаете ответа на свой вопрос.

Де Жекс, от изумления ещё не осознавший всего ужаса своей доли, тряхнул головой.

— Говорят, некроманты обретают безраздельную власть над теми, кого воскресили к жизни, — сказал он, — но не думал, что это может произойти так.

— Мне больше нравится сравнение с властью священника над умами паствы, — отвечала д'Уайонна, — но дело в другом. Не упомню, сколько раз придворные уверяли меня, будто пленились моей красотой, умом или духами и теперь навеки мои рабы. Разумеется, вскорости выяснялось, что это отнюдь не так. И всё же мне всегда было интересно: каково это — иметь кого-то в своей безраздельной власти. С самого детства вы столько стращали меня моей посмертной участью, что вполне заслужили такую месть. Знайте, что ваш пустой гроб со всеми церемониями похоронят в семейном склепе де Жексов. Куда со временем положат Эдмунда де Ата, никто не ведает, а куда попадёт его душа — мой секрет.

Зимние квартиры Собственного его величества Блекторрентского гвардейского полка под Намюром Март 1696

— Сержант Шафто по вашему приказанию прибыл, — раздался голос из темноты.

— У меня для вас письмо, Шафто, — отвечал из темноты другой голос — голос человека, окончившего университет. — В качестве учений предлагаю совершить вылазку на поиски источника света, чтобы я мог не только водить по бумаге пальцами.

— Рота капитана Дженкинса сегодня на учениях набрала хворосту, и мы жжём его вон там.

— То-то мне почудился дымок. Где, прах побери, они раздобыли топливо?

— На песчаном островке посреди Мааса, тремя милями выше по течению. Французы ещё туда не добрались — пловцов нет. А в роте капитана Дженкинса один солдат может держаться на воде, если припрёт. Сегодня припёрло. Он доплыл до островка и обломал там все кусты, пока французы с другого берега, дрожа от холода, бросали в него камнями.

— Именно такой сметки я жду от Блекторрентских гвардейцев! — воскликнул Барнс. — Она очень пригодится им в грядущие годы.

Разговор шёл через заплесневелое полотнище, поскольку капитан Барнс был внутри, а сержант Шафто снаружи палатки. Фразы Барнса перемежались стуком и звяканьем, покуда он надевал и пристёгивал перевязь со шпагой, башмак, деревянную ногу и плащ. Палатка призрачно серела под звёздами. Она выпятилась с одной стороны; Барнс раздвинул полог, вылез и стал совершенно невидим.

— Где вы?

— Здесь.

— Ни черта не вижу! — воскликнул Барнс — Превосходные учения!

— Вы могли бы жить в доме, со свечами, — сказал Боб Шафто. И не в первый раз.

Большую часть зимы Барнс провёл в доме чуть дальше по дороге от того места, где расположился зимним лагерем его полк, однако какая-то новость из Англии, недавно полученная и переваренная, заставила его перебраться в палатку и с этого дня называть учениями всё, чем бы ни занимались солдаты. Перемену ещё как приметили, но понять не могли. Последний раз полк участвовал в боевых действиях полгода назад, когда Вильгельм осадил и взял Намюр. С тех пор они просто жили на подножном корму, как полевые мыши. А поскольку все деревья и кусты давно вырубили и сожгли, поля и огороды вытоптали, скот забили и съели, поиски подножного корма требовали немалой смекалки.

Костёр, как оба они знали, горел по другую сторону пригорка, за которым стояла рота капитана Дженкинса. Чтобы попасть туда, надо было пройти через лагерь роты капитана Флетчера, что при свете дня заняло бы тридцать секунд. С фонарём — минуту-две. Однако последняя свеча в полку исчезла несколько дней назад при самых унизительных обстоятельствах — была похищена крысой из кармана у полковника при посещении нужника, утащена в нору и съедена. Посему, чтобы миновать роту капитана Флетчера, надо было бесконечно медленными шагами пробираться в трёхмерном лабиринте растяжек и бельевых верёвок. Удобный случай поговорить на неприятную тему, поскольку в темноте легче прятать глаза.

— Э… вынужден рапортовать, — сказал Боб, — что рядовые Джеймс и Даниель Шафто находятся в самовольной отлучке.

— Давно? — осведомился Барнс с интересом, но без удивления.

— Вопрос спорный. Три дня назад они сказали, что наткнулись на следы одичалой свиньи, и спросили разрешения отправиться на охоту. Получив его, они исчезли в направлении Германии.

— Отлично — превосходные учения.

— Они не вернулись ни в тот день, ни на следующий, однако их сержант отказывался плохо о них думать.

— Предвкушение свинины на завтрак затуманило его суждения. Что ж, прекрасно понимаю — у меня самого слюнки текут так, что мешают говорить.

— Поскольку Джимми и Дэнни не вернулись, я обязан допустить, что они дезертировали.

— Они слишком быстро усвоили урок, — задумчиво проговорил полковник Барнс. — Теперь, если они попадутся, участь их предрешена.

— Они не попадутся, — заверил Боб. — Не забывайте, что я учил их быть английскими солдатами, а Тиг Партри — ирландскими партизанами.

— Вы спрашиваете разрешения снарядить за ними погоню? Это было бы превосходное…

— Нет, сэр, — отвечал Боб. — И не объясните ли вы свою бесконечную шутку насчёт того, будто всё, что мы делаем, — учения?

— У меня слабость к людям из моего полка — по крайней мере к значительной их части, — сказал Барнс. — И я хочу, чтобы как можно больше их пережило то, что предстоит.

— Так что же предстоит? И каким образом собирание хвороста и охота на диких свиней к этому готовят?

— Война окончена, Боб. Тс-с! Не говорите солдатам. Однако вам можно знать, что в этом году сражений больше не будет. Мы останемся здесь в качестве фишки, которую дипломаты будут двигать по какому-нибудь полированному столу. Сражаться не будем.

— Так всегда уверяют, — сказал Боб, — пока не откроют новый фронт и не начнут кампанию.

— Так было в вашем детстве, — отвечал Барнс. — А теперь вам надо учиться мыслить иначе с учётом того, что денег больше нет. У Англии девяносто тысяч человек под ружьём. Она может содержать примерно девять тысяч, но не оставит и столько, особенно если тори победят альянс, что весьма вероятно.

— Блекторрентский гвардейский — элитный полк…

— Слушайте меня, сержант Шафто, чёрт вас подери.

Голос Барнса слышался всё слабее.

— Я слушаю, сэр, — отвечал Боб, — только лучше бы вам не стоять и не говорить на одном месте, а то деревяшка увязнет.

— Молчать, Шафто! — крикнул Барнс, однако возобновившиеся чавкающие звуки доказывали, что совет Боба запоздал. Некоторое время из темноты доносилось натужное сопение, и наконец болото, громко икнув, выплюнуло из себя деревяшку.

— Есть, сэр.

— Всё рушится! Элитный полк, говорите? Значит, в Тауэре найдут холодный чулан, прибьют на дверь табличку «Собственный его величества Блекторрентский гвардейский полк», и если мне очень повезёт и если лорд Мальборо за нас поборется, мне иногда позволят туда заходить и возюкать по бумаге пером. По очень важному государственному случаю мне велят собрать роту и нарядить в мундиры, чтобы пройти перед посольством или что-нибудь в таком роде. Однако попомните мои слова, Боб, через год все наши, за исключением нескольких счастливчиков, будут бродягами. Если Дэнни и Джимми подались в бега, то лишь потому, что им хватило ума это понять.

— Меня часто удивляло, сколько времени вы проводите над письмами из Англии.

— Я видел это по вашим взглядам.

— С лета Господня 1689-го, — сказал Боб, — я пробыл в Англии общим счётом три недели. Читать я не умею и о тамошних событиях знаю только по слухам. Мне не верится в ваши предсказания — если они верны, значит, Англия сошла с ума. Однако у меня нет доводов, чтобы противопоставить их вашим, а субординация не позволяет мне перечить, если вы, сэр, решили превратить зимний лагерь вашего полка в школу выживания бродяг.

— Мало того, Шафто. Ради этих людей я хочу, чтобы они пережили грядущие голодные годы. А ради Англии я хочу сохранить полк. Даже если нас распустят на несколько лет, придёт день, когда полк придётся формировать заново, и я хочу собирать Блекторрентский гвардейский из своих солдат, а не как обычно — из нищих, преступников и ирландцев.

— Вы хотите, чтобы они выжили — по возможности честно, — перевёл Боб, — и чтобы я знал, где их искать, когда будут надобность и деньги.

— Совершенно верно, — отвечал Барнс. — Само собой, им этого говорить нельзя.

— Разумеется, сэр. Они должны дойти своим умом.

— Как Джимми и Дэнни. А теперь пора читать ваше письмо. Принесите мне огонь, горящий внутри куста, и я возглашу вам, как Господь Моисею.

Такого рода шуточки Бобу Шафто приходилось выслушивать в качестве платы за то, что полковником у них — человек, учившийся богословию. Он сходил к костерку, который рота капитана Дженкинса разожгла посреди лагеря, реквизировал один вырванный с корнем кустик и поджёг от углей. Неся его, как канделябр, и время от времени потряхивая, чтобы огонь разгорелся, Боб поспешил назад. Обгорелые листья сыпались на письмо, на эполеты и треуголку Барнса; читая, тот сдувал их с листа.

— Это от вашей очаровательной герцогини, — сказал Барнс.

— Я так и догадался.

Барнс некоторое время скользил глазами по листку, потом заморгал и вздохнул.

— Мне можно узнать, о чём там, сэр?

— Это о вашей девушке.

— Абигайль?

— Она меньше чем в тридцати милях отсюда… в доме, который давно не охраняется, поскольку его владелец сидит в лондонском Тауэре. Как удачно, сержант!

— Что удачно, сэр?

— Не прикидывайтесь дурачком. Как раз когда вам пришла пора строить планы на штатскую жизнь, ваша постоянная обуза — Джимми и Дэнни — улетучилась, а вам представился случай заполучить жену.

— Именно что заполучить, сэр, поскольку она — законная собственность графа Ширнесского.

— А нам-то что? Если Джимми и Дэнни могли отправиться за одичалой свиньёй, почему бы нам не украсть для вас жену?

— Что значит «нам», сэр?

— Я принял твёрдое решение! — объявил капитан Барнс, поджигая угол письма. — Обеспечить вам счастливую семейную жизнь на постоянном месте — вот лучший способ не растерять Блекторрентский полк! К тому же это будут превосходные учения!

Дорога в Прецш Апрель 1696

Но Бог выбрал самый совершенный мир, то есть такой, который в одно и то же время проще всех по замыслу и богаче всех явлениями[179].

Лейбниц

— Менее всего я воображал, что два старых бездетных холостяка займутся доставкой детей из города в город, — сказал Даниель.

Покуда карета моталась и подпрыгивала по хорошей большой дороге из Лейпцига в Виттенберг, а затем по очень, очень плохой в Прецш, доктор Уотерхауз оседал, словно груда песка, заталкивал подушки под самые костистые части тела и всё сильнее упирался ногами в основание скамьи, на которой сидел его спутник — Готфрид Вильгельм Лейбниц.

Если Даниель превратился в груду песка, то Лейбниц, куда более привычный к долгим поездкам, являл собой обелиск. Он сидел совершенно прямо, как будто изготовился окунуть перо в чернильницу и начать трактат. Сейчас он поднял бровь и с любопытством взглянул на Даниеля, который уже практически полулежал, едва не упираясь коленом ему в пах.

Когда герцогиня Аркашонская и Йглмская попросила отвезти Иоганна в Лейпциг, Даниель сперва подумал, будто ослышался, однако просьбу выполнил и к собственному изумлению встретил в пункте назначения Лейбница, к которому собирался ехать в Ганновер. Ушей Софии и Софии-Шарлотты достигла весть, что вдовствующая курфюрстина Элеонора тяжело заболела и лежит при смерти. В случае её кончины кто-то должен был сопровождать безутешную принцессу Каролину в Берлин. И кому это поручили? Лейбницу.

Лейбниц на мгновение задумался, потом сказал:

— Кстати. Как здоровье младшего сына герцога Пармского? Прошла ли его сыпь?

— Вы ставите меня в тупик, сударь. Я не знаю даже, как зовут герцога Пармского, а уж тем более как поживает его сын.

— Ответ очевиден, — сказал Лейбниц, — поскольку у него нет сыновей. Только дочери.

— Я начинаю чувствовать себя тупым собеседником в сократическом диалоге. К чему вы клоните?

— Если бы вы спросили герцога Пармского о Лейбнице, тот, возможно, смутно припомнил бы фамилию. Однако он ничего не знает о натурфилософии и, разумеется, никогда бы не поручил вам или мне сопровождать в дороге его дочь. Почти все именитые люди — такие же, как герцог Пармский. Они о нас не знают и знать не хотят, как и мы — о них.

— Вы хотите сказать, что у меня систематическая ошибка наблюдений?

— Да. Именитый человек на выстрел не подпустит к себе таких, как вы или я. Исключение — несколько крайне эксцентричных особ (дай им Бог здоровья!), питающих интерес к натурфилософии. Раньше их было больше, сейчас я могу пересчитать всех по пальцам одной руки: Элиза, София, София-Шарлотта. Только с ними нам и случается беседовать. Они хотят приобщить своих детей к натурфилософии. Выбирая между таким, как вы и я, или свободным (чтобы не сказать — праздным) дядюшкою, слугою, придворным или священником, склонным по дороге оставить дитя без присмотра, растлить, охмурить или подчинить своему влиянию, любая из трёх предпочтёт натурфилософа — мы в худшем случае нагоним на ребёнка скуку.

— Боюсь, так и получилось у меня с маленьким Иоганном, — сказал Даниель. — Думаю, ему больше по душе был бы учебный курс, посвященный исключительно оружию. В отсутствие оружия он предпочитает рукопашный бой. Кажется, я узнал от него больше захватов и подножек, нежели он от меня — научных фактов.

— Они пригодятся вам в Массачусетсе, — серьёзно проговорил Лейбниц. — Говорят, индейцы сильны в рукопашном бою.

— После фехтовальных уроков, которые давал ему Жан Бар на палубе флагмана, весьма горькая участь — пробыть несколько дней в карете с таким, как я.

— Бросьте! Медленная и мучительная смерть от столбняка — вот горькая участь тех, кто слишком много играет с острым оружием, — сказал Лейбниц. — Элиза это знает. Вы сослужили ей добрую службу, даже если Иоганн по малости лет этого не оценил. Скажите, неужто он и впрямь не проявил ни малейшего любопытства?

— Глупый мальчишка бесконечными разговорами о пушках и мортирах навёл меня на одну мысль, — признал Даниель. — Мы стали говорить о параболах. Я остановил карету на поле между Мюнстером и Оснабрюком, где мы распугали местных крестьян опытами сперва с луком, а затем с огнестрельным оружием.

— Видите? Он этого не забудет. Всякий раз, когда Иоганн посмотрит на метательное орудие — что в нашем скорбном мире случается каждые пять минут, — он будет знать, что оно бесполезно без математики.

— Далеко ли ещё до Прецша?

— Вас ввели в заблуждение скромные размеры дворца, — отвечал Лейбниц. — Смотрите, мы уже в Прецше. — Он открыл окно и, придерживая парик, чтобы тот не свалился под колёса, высунул голову из кареты. — Вдовий дом прямо перед нами.

— О чём вы будете беседовать с сироткой, — спросил Даниель, — если она не разделяет Иоганновой страсти к оружию?

— О чём ей захочется, — отвечал Лейбниц. — Она как-никак принцесса и почти наверняка когда-нибудь станет королевой.

Он скептически оглядел Даниеля.

— Хорошо, — отвечал тот, вползая обратно на скамью. — Я сяду прямее.


Процессия состояла из трёх экипажей, фургона и нескольких драгунов. Драгуны — пруссаки и бранденбуржцы из Берлина — прибыли через час после того, как Даниель, доставив Иоганна в Дом Золотого Меркурия и разменяв вексель, отыскал Лейбница. Капитан драгун, бранденбуржец, не допускающим возражений тоном объявил, что они должны засветло перебраться через Эльбу в Бранденбург, дабы не искушать саксонцев. Даниеля опасения позабавили, однако Лейбниц счёл их оправданными. Нищая сирота Каролина, живущая в глухой дыре, оставалась принцессой, а принцесса на руках — это власть. И хотя Август Сильный, курфюрст Саксонии, выгодно отличался от своего покойного брата, интригам его не было конца. Ему вполне могло взбрести на ум украсть Каролину и насильно выдать за какого-нибудь русского царевича. Посему девочку и её единственный саквояж забрали из вдовьего дома с поспешностью, более обычной при похищениях и побегах. Это не облегчило осиротевшей принцессе прощание с родным домом; впрочем, растянись оно надолго, ей бы легче не стало. Она сама выбрала кофейного цвета экипаж, расписанный цветами — тот, в котором ехали Лейбниц и Даниель. Слёзы и улыбки чередовались на её лице, как дождь и солнце ветреным мартовским днём. Ей было тринадцать.

Они переправились через Эльбу на ближайшем пароме и через несколько часов доехали до Бранденбурга, где и остановились в гостинице на дороге из Мейсена в Берлин. На следующее утро встали поздно. Примерно пятьдесят миль отделяло их от Шарлоттенбурга и гостеприимства той, чьё имя носил замок, — курфюрстины Софии-Шарлотты.

— Располагайте мной, ваше высочество, — сказал Лейбниц. — Дорога длинная, и я сочту за честь, если хоть в малой мере помогу её скоротать. Можем продолжить уроки математики, оставленные на время болезни вашей покойной матушки. Можем побеседовать о богословии, ибо на него вам следует обратить внимание: при Бранденбург-Прусском дворе вы встретите не только лютеран, но и кальвинистов, иезуитов, янсенистов, даже православных; опасайтесь, как бы какой-нибудь ретивый златоуст не сбил вас с толку. Ещё я захватил блок-флейту и могу дать вам урок. Или…

— Я бы хотела послушать о работе, которую доктор Уотерхауз намерен вести в Мас-са-чу-сет-се, — сказала принцесса, старательно выговаривая трудное название. Что таковы планы Даниеля, она вывела из нескольких оброненных вчера реплик.

— Тема подходящая, хотя, если приглядеться, очень широкая, — отвечал Лейбниц. — Доктор Уотерхауз?

— Институт технологических наук Колонии Массачусетского залива, — начал Даниель, — основан и рано или поздно будет финансироваться маркизом Равенскаром, государственным мужем, пекущимся о деньгах его величества. Он — виг, то есть принадлежит к партии, банк и деньги которой основаны на коммерции. Им противостоят тори, чьи деньги и банк основаны на земле.

— Земля представляется мне лучшим выбором, она постоянна и неизменна.

— Постоянство — не всегда преимущество. Представьте себе свинец и ртуть. Свинец хорош для балласта, кровель и труб, но неподатлив, в то время как ртуть подвижна и текуча…

— Вы алхимик? — спросила Каролина.

Даниель покраснел.

— Нет, ваше высочество. Однако я осмелюсь сказать, что алхимики мыслят метафорами, которые порой поучительны. — Он переглянулся с Лейбницем, и губы его сложились в улыбку. — А может быть, мы все рождаемся с подобным образом мыслей, и заблуждение алхимиков лишь в том, что они чрезмерно ему доверяются.

— Мистер Локк бы не согласился, — сказала Каролина. — Он говорит, что мы начинаем с tabula rasa.

— Вы, возможно, удивитесь, но я хорошо знаю мистера Локка, — отвечал Даниель, — и мы с ним частенько об этом спорим.

— Что он сейчас поделывает? — вмешался Лейбниц, не в силах сдержать любопытство. — Я начал писать ответ на его «Опыты о человеческом разумении»…

— Мистер Локк последнее время почти безвылазно сидел в Лондоне, участвовал в дебатах о перечеканке. Ньютон предлагает девальвировать фунт стерлингов, Локк бьётся за неизменность стандарта, установленного сэром Томасом Грэшемом.

— Почему величайшие учёные Англии столько времени тратят на споры о деньгах? — спросила Каролина.

Даниель задумался.

— В старом мире, мире ториев, в котором деньги служили лишь средством доставить ренту из поместья в Лондон, о них бы столько не думали. Но как Антверпен предположил, Амстердам подтвердил, а Лондон сейчас доказывает, в коммерции заключено не меньше богатства, чем в земле. Как так, никто не понимает, но монеты движут коммерцией, а при дурном управлении вызывают её застой. Посему деньги достойны внимания учёных не меньше клеток, конических сечений и звёзд.

Лейбниц кашлянул.

— Путь в Берлин долог, — заметил он, — но не настолько.

Даниель сказал:

— Доктор пеняет мне за отступление от темы. Я говорил о новом институте в Бостоне.

— Да. Чем он будет заниматься?

Тут Даниель, как ни странно, смешался, плохо представляя, с чего начать. Однако доктор, знавший Каролину куда лучше, сказал: «Позвольте мне», и Даниель с облегчением уступил ему слово.

Лейбниц начал:

— Такие люди, как ваше высочество, склонные думать и копать вглубь, нередко бывают увлекаемы в некие лабиринты сознания — загадки о природе вещей, над которыми можно биться всю жизнь. Возможно, вы в них уже побывали. Первый лабиринт: вопрос свободы и предопределения. Второй: структура континуума.

— Структура чего?!

— Когда вы наблюдаете предметы вокруг себя, например, вон ту колокольню, и начинаете делить их на составные части, такие как кирпичи и цемент, а части на части, то на чём вы остановитесь?

— На атомах?

— Некоторые думают так, — с готовностью согласился Лейбниц. — Однако даже в «Математических началах» господина Ньютона нет попытки разрешить эти вопросы. Он старательно обходит оба лабиринта — мудрый выбор! Ибо господин Ньютон никоим образом не касается вопроса о свободе и предопределении, лишь ясно даёт понять, что верит в первое. И не затрагивает атомов. Мало того, он даже не хочет публиковать свои труды по анализу бесконечно малых! Но не обманывайтесь, будто такие материи его не занимают. Он бьётся над ними день и ночь. Как я, как доктор Уотерхауз будет биться над ними в Массачусетсе.

— Вы решаете эти задачи врозь или…

— Главнейший вопрос, который мне следовало предвосхитить! — хлопнул в ладоши Лейбниц. — И я, и Ньютон подозреваем, что задачи связаны. Что это не два лабиринта, а один большой с двумя входами! Можно войти через любой, но разгадав один, вы разгадаете оба.

— Тогда позвольте сказать, как я поняла вас, доктор. Вы считаете, что постигнув структуру континуума, то есть атомы или как их…

Лейбниц пожал плечами.

— Или монады. Но продолжайте, пожалуйста.

— Постигнув их, вы разрешите дилемму свободной воли и предопределения.

— Коротко говоря, да, — отвечал доктор.

— Атомы мне понятнее, — начала Каролина.

— Вам только так кажется, — возразил Лейбниц.

— Что тут понимать? Это крохотные твёрдые частички вещества, которые сталкиваются…

— Насколько велики атомы?

— Бесконечно малы.

— Как они в таком случае соприкасаются?

— Не знаю.

— Положим, они каким-то чудом столкнулись. Что происходит тогда?

— Они отскакивают.

— Как бильярдные шары?

— Точно.

— Однако представляет ли ваше высочество, сколь сложен должен быть бильярдный шар, чтобы отскакивать? Наивно полагать, что самая примитивная сущность, атом, обладает хотя бы одним из мириада свойств отполированного шара слоновой кости.

— Ладно, хорошо, но иногда они слипаются и образуют агрегаты, более или менее рыхлые…

— Как они слипаются? Даже бильярдные шары к этому не способны!

— Понятия не имею, доктор.

— Никто не имеет, так что не огорчайтесь. Даже Ньютон, сколько ни трудился, не понял, как действуют атомы.

— А господин Ньютон и над атомами трудится? — спросила Каролина. Вопрос был обращён к Даниелю.

— Постоянно, — отвечал тот, — однако его труд зовётся алхимией. Долгое время я не мог постичь столь упорного интереса, покуда не понял, что через алхимию Ньютон силится разрешить загадку двух лабиринтов.

— Так, значит, в своём массачусетском институте вы будете заниматься алхимией, доктор Уотерхауз?

— Нет, ваше высочество, мне более убедительными представляются не атомы, а монады. — Даниель взглянул на Лейбница.

— Уф, этого-то я боялась! — воскликнула Каролина. — Потому что ничегошеньки в них не смыслю!

— Полагаю, мы установили, — мягко произнёс Лейбниц, — что вы ничегошеньки не смыслите в атомах — какие бы иллюзии ни питали на сей счёт. Надеюсь избавить ваше высочество от заблуждения, согласно которому в поисках фундаментальной частицы универсума атомы являются более простым и естественным выбором, нежели монады.

— Чем монада отличается от атома?

— Давайте прежде выясним, в чём их сходство, ибо у них много общего. И монады, и атомы бесконечно малы, однако всё из них состоит; чтобы разрешить парадокс, мы должны обратиться к взаимодействию между ними. В случае атомов это столкновения и слипания, в случае монад — взаимодействие более сложной природы, к которому я вскорости перейду. Однако в обоих случаях мы должны объяснить всё, что видим — скажем, эту колокольню, — исключительно в терминах взаимодействия фундаментальных частиц.

— Исключительно, доктор?

— Да, ваше высочество. Ибо если вселенная создана Богом по понятным и неизменным законам — а уж это-то Ньютон доказал, — то она должна быть единообразна во всём снизу доверху. Если она состоит из атомов, то она состоит из атомов и должна объясняться в терминах атомов; зайдя в тупик, мы не можем всплеснуть руками и сказать: «А вот это чудо!» или «Здесь я и ввожу совершенно новую сущность, которая зовётся силой и не имеет никакого отношения к атомам». Оттого-то мы с доктором Уотерхаузом и не любим атомарную теорию, что не видим, как такие явления, как свет, тяготение и магнетизм, можно объяснить ударами и слипанием твёрдых кусочков вещества.

— Значит ли это, что вы можете объяснить их в терминах монад, доктор?

— Пока нет. Нет в том смысле, что мы не можем написать уравнение, которое предскажет рефракцию света или направление компасной иглы. Однако я твёрдо верю, что такая теория будет фундаментально более верна, чем атомарная.

— Госпожа герцогиня д'Аркашон говорила мне, что монады сродни маленьким душам.

Лейбниц помолчал.

— Слово «душа» часто употребляют в контексте монадологии. Оно имеет много значений, по большей части древних, и сильно затрёпано богословами. В устах проповедников оно извращалось больше, чем любое другое. Так что, возможно, это не лучший термин для новой дисциплины — монадологии. Однако оно пристало.

— Они подобны человеческим душам?

— Ничуть. С дозволения вашего высочества попытаюсь объяснить, как в этом контексте появилось удобопревратное слово «душа». Когда философ отважно вступает в лабиринт и начинает дробить универсум на все меньшие и меньшие доли, он знает, что когда-нибудь должен будет остановиться и сказать: «Отсель деление невозможно, ибо я дошёл до мельчайшей, элементарной, неделимой единицы: фундаментального кирпичика мироздания». И дальше нельзя увиливать, а надо встать и провозгласить некие утверждения касательно этих кирпичиков: каковы их свойства и как они взаимодействуют между собой. Мне совершенно очевидно, что взаимодействия эти немыслимо многообразны, сложны, переменчивы и тонки: в качестве непреложного доказательства просто оглядитесь и подумайте, что может объяснить пауков, луны и глазные яблоки. В столь густой паутине зависимостей, какие законы правят тем, как одна монада отзывается на все остальные монады во вселенной? И я не просто так сказал «все»: монады, составляющие меня или ваше высочество, ощущают притяжение Солнца, Юпитера, Титана и далёких звёзд, то есть чувствуют все и каждую из мириада монад, составляющих исполинские небесные тела, и на все и каждую откликаются. Как уследить за всем и решить, что делать? Я утверждаю, что любая теория, основанная на допущении, будто Титан испускает атомы, несущиеся через пространство и ударяющие в мои атомы, весьма сомнительна. Ясно, что мои монады в каком-то смысле воспринимают Титан, Юпитер, Солнце, доктора Уотерхауза, лошадей, везущих нас в Берлин, вон тот сарай и всё остальное.

— Что значит «воспринимают»? У монад есть глаза?

— Всё должно быть куда проще. Это логическая необходимость. Монада в моём ногте чувствует притяжение Титана, не так ли?

— Насколько я понимаю, так диктует закон всемирного тяготения.

— Я объясняю это перцепцией, восприятием. Монады воспринимают. Однако монады ещё и действуют. Если бы мы могли перенестись ближе к Сатурну и попасть в сферу притяжения его луны, мой ноготь вместе со всем мной упал бы на Титан — это было бы коллективное действие всех моих монад в ответ на их восприятие спутника. Итак, ваше высочество, что мы знаем о монадах?

— Они бесконечно малы.

— Очко в вашу пользу.

— Всю вселенную можно объяснить в терминах их взаимодействия.

— Два очка.

— Они воспринимают все другие монады во вселенной.

— Три. И…

— И они действуют.

— Действуют, основываясь на чём?

— На том, что они воспринимают, доктор Лейбниц.

— Четыре из четырёх! Отличный счёт! Теперь скажите, какими должны быть монады, чтобы всё это стало исполнимым?

— Каким-то образом все перцепции стекаются в монаду, а она решает, как быть дальше.

— Это неукоснительно следует из всего предыдущего, верно? Итак, получается, что монада должна воспринимать, мыслить и действовать. Отсюда и возникла идея, что монада — маленькая душа. Ибо восприятие, мышление и действие — свойства души в противоположность бильярдному шару. Означает ли это, что у монад есть души в том смысле, что у меня и у вашего высочества? Сомневаюсь.

— Тогда какие же у них души, доктор?

— Чтобы ответить, суммируем всё уже известное. Они воспринимают все другие монады, а затем думают, чтобы как-то поступить. Мышление — внутренний процесс каждой монады, он не осуществляется неким внешним мозгом. Значит, у каждой монады есть свой мозг. Я не имею в виду губчатую массу тканей, как у вашего высочества, но скорее нечто, способное изменять своё внутреннее состояние в зависимости от состояния остальной вселенной, которое каждая монада воспринимает и сохраняет в себе.

— Разве состояние вселенной не заняло бы бесчисленное множество книг?! Каким образом каждая монада хранит в себе столько знаний?

— Хранит, потому что должна, — сказал доктор. — Не думайте о книгах. Представьте лучше зеркальный шар, очень простой, но отражающий всю вселенную. «Мозг» монады в таком случае — механизм, выполняющий действия по некоторым заданным правилам, исходя из сохранённого в нём образа всей остальной вселенной. Можно провести очень грубую аналогию с книгой из тех, в какие постоянно смотрят картёжники, например, «Беспроигрышной системой мсье Бельфора для игры в бассет». Книга, если выбросить словесные украшения, по сути, являет собой сложное правило, указывающее, как игроку действовать при определённом раскладе карт и ставок на ломберном столе. Понтёр, руководствующийся книгой, не думает в высшем смысле этого слова, скорее воспринимает состояние игры — карт и ставок, — сохраняет эту информацию в мозге, а затем применяет к ней правило мсье Бельфора. Результат приложения правил — действие, скажем, ставка, — меняет состояние игры. Тем временем остальные игроки поступают так же — хотя могут читать разные книги и руководствоваться разными правилами. Игра, по сути, не так уж сложна, и беспроигрышная система мсье Бельфора тоже; но когда нехитрые правила применяются за карточным столом, результат получается куда сложнее и непредсказуемее, чем можно вообразить. Отсюда я осмеливаюсь вывести, что монадам и их внутренним правилам вовсе не обязательно быть сложными, чтобы породить изумительное многообразие и дивные загадки тварного мира, которые мы видим вокруг себя.

— Так доктор Уотерхауз будет в Массачусетсе изучать монады? — спросила Каролина.

— Позвольте мне ещё раз провести аналогию с алхимией, — сказал Даниель. — Ньютон стремится познать атомы, ибо через них объясняет тяготение, свободную волю и всё остальное. Если вы посетите его лабораторию и понаблюдаете за работой мистера Ньютона, увидите ли вы атомы?

— Вряд ли! Они слишком маленькие! — рассмеялась Каролина.

— Вот именно. Вы увидите, как он плавит вещества в тиглях или растворяет в кислотах. При чём тут атомы? Ответ прост. Ньютон, бессильный увидеть их даже в лучший микроскоп, сказал: «Если мои представления об атомах верны, то, бросив щепотку того-то в колбу с тем-то, я получу такой-то результат». Он проводит опыт и видит не тот результат и не противоположный, а какой-то третий, неожиданный. Тогда он размышляет, перекраивает свои представления об атомах, придумывает новый проверочный опыт и так далее. Подобным же образом, если вы посетите меня в Массачусетсе, то не увидите монад на лабораторных столах. Вы увидите, как я строю машины, которые для мышления — то же, что колбы, реторты и прочее для атомов. Машины, что, подобно монадам, применяют несложные правила к поступающей извне информации.

— Откуда вы узнаете, что машины работают как нужно? Часы можно проверить по движению небесных тел. А как должна поступить машина, приняв решение? И как вы убедитесь, что это правильно?

— Всё гораздо проще, чем вам кажется. Как указал доктор Лейбниц, правилам не обязательно быть сложными. Доктор написал систему для совершения логических операций путем действия с символами по некоторым правилам; для высказываний это то же, что алгебра для чисел.

— Он мне её показывал, — заметила Каролина, — но мне и в голову не приходило, что она имеет какое-то отношение к монадам.

— Эту систему логики можно без особого труда заложить в машину, — сказал Даниель. — Четверть столетия назад доктор Лейбниц, развивая идеи Паскаля, построил машину, которая может складывать, вычитать, умножать и делить. Я всего лишь хочу продолжить эту работу.

— И много вам потребуется времени?

— Годы и годы, — отвечал Даниель. — Больше, если я буду работать в лондонской суете. Посему, доставив вас в Берлин, я двинусь на запад и не остановлюсь, пока не достигну Массачусетса. Сколько займёт работа? Довольно сказать, что к тому времени, когда она даст первые результаты, вы уже вырастете и будете королевой какой-нибудь страны. Однако, возможно, в минуту досуга вы вспомните поездку в Берлин с двумя учёными чудаками и даже спросите себя, что сталось с тем из них, кто уехал в Америку строить логическую машину.

— Доктор Уотерхауз! Я уверена, что буду обращаться к вам мыслями куда чаще!

— Трудно сказать, у вашего высочества будет много других занятий. Надеюсь, вы не расцените мои слова как дерзость, но я почёл бы за честь получить от вашего высочества письмо, если когда-нибудь вам придёт мысль поинтересоваться состоянием логической машины. И, к слову, если я вообще чем-нибудь смогу вам услужить.

— Обещаю, доктор Уотерхауз, в таком случае непременно вам написать.

Как ни сложно совершить такой манёвр в тряской карете, Даниель — сидевший всё это время безупречно прямо — поклонился.

— А я обещаю вашему высочеству откликнуться — с радостью и без тени колебаний.

Дом над Маасом Апрель 1696

Перед воротами усадьбы разговаривали два всадника: плотный одноногий англичанин в мундире неопределённого цвета, который всё равно никто бы не различил под грязью, и французский шевалье. Человек двести тощих оборванцев с лопатами, решительно не замечая беседующих, превращали регулярный парк в систему земляных укреплений.

Англичанин говорил по-французски в теории, но не слишком хорошо на практике.

— Где мы? — вопрошал он. — Понять не могу, это Франция, Испанские Нидерланды или герцогство Люксембургское, черти бы его драли.

— Ваши люди, кажется, воображают себя в Англии! — укоризненно произнес шевалье.

— Их, должно быть, сбили с толку слухи, будто здесь живёт англичанин, — отвечал его собеседник, потом с тревогой взглянул на француза. — Это… это ведь не зимние квартиры графа Ширнесского?

— Господин граф устроил здесь свою резиденцию. Между кампаниями он приезжает сюда поправлять здоровье, читать, охотиться, играть на клавесине…

— И тешиться с любовницей?

— Французы нередко проводят время с женщинами; мы не видим тут ничего примечательного. Иначе я добавил бы к перечню этот пункт.

— Я, собственно, вот к чему: есть ли в доме женский пол? Девицы в услужении или кто?

— Были, когда я выезжал утром на верховую прогулку. Остались ли сейчас, можно лишь гадать, мсье Барнс, ибо дом захвачен, и я не могу попасть внутрь!

— Сочувствую. Так скажите, мсье, мы на французской территории или нет?

— Как знамя на ветру, граница постоянно колеблется. Земля, на которой мы стоим, не объявлена французской, если только его величество не выпустил прокламацию, с которой я ещё не знаком.

— Вот и отлично! Значит, эти ребята не вторглись во Францию. А то могла бы выйти неловкость.

— Мсье! Некоторые командиры некоторых армий сочли бы неловкостью, что целых две роты из их полка дезертировали, забрели на тридцать миль от лагеря и взяли в осаду загородный дом знатного лица!

— Полагаю, это мы с вами взяли их в осаду, — заметил Барнс, — поскольку они внутри, а мы — снаружи!

Шевалье даже не улыбнулся шутке.

— В военное время всегда есть дезертиры и грабители. Вот почему господин граф Ширнесский, отбывая в Лондон, приказал разместить в конюшнях мушкетёров, чтобы те день и ночь патрулировали границы поместья. В последние дни они докладывали, что в округе увеличилось число незнакомцев. Я отнёс услышанное на счёт оттепели, полагая, как всякий подумал бы на моём месте, что это французские дезертиры с намюрского фронта, расшатанного голодом и болезнями. Выезжая сегодня на прогулку, я намеревался по возвращении обратиться к командиру расквартированной неподалёку кавалерийской роты с просьбой поймать и повесить нескольких дезертиров. Мне в голову не приходило, что это англичане, пока, скача через луг, я не наткнулся на целую шайку и не услышал, как они лопочут на своём языке. Я примчался сюда и обнаружил, что в моё отсутствие более ста человек, пробравшись лесистыми лощинами от Мааса, захватили поместье! Покуда я недоуменно озирался, число их удвоилось! Я намеревался скакать за помощью, но…

— Дорога оказалась перекрыта, — сказал Барнс. — И тут, на счастье, появляюсь я. Слава Богу! Ещё есть время поправить дело, пока оно не перешло в досадный инцидент.

Брови шевалье подпрыгнули так, что едва не скрылись под париком.

— Сударь! Это уже инцидент! Ни при каких обстоятельствах законы войны такого не дозволяют!

— Совершенно согласен и как английский джентльмен приношу вам извинения. Однако выслушайте меня и подумайте, как поступил бы сам граф Ширнесский, будь он здесь. Граф — англичанин, живущий во Франции. Он командует полком, который, как вы прекрасно знаете, отважно сражается на стороне французов. Однако в версальских салонах придворные, не видевшие доблести графа на поле брани, наверняка шепчутся: «Можно ли доверять этому англосаксу? Не предаст ли он?» Нелепо, знаю, и несправедливо, — продолжал Барнс, взмахом руки успокаивая шевалье, у которого лицо стало такое, будто он сейчас вытянет дерзкого англичанина хлыстом. — Однако такова человеческая природа, особенно в наше смутное время. И вот шайка…

— Я бы сказал не шайка, а батальон!

— …английских дезертиров…

— Весьма дисциплинированных дезертиров, мсье…

— …ненароком забредя глубоко во вражеский тыл…

— Ненароком ли?

— По странной случайности разбила бивуак в поместье графа Ширнесского. И мне, и вам ясно как день, что это ничего не значит, однако в Версале тут могут усмотреть больше чем совпадение! Граф Ширнесский заточён в лондонский Тауэр, не так ли?

— Полагаю, вы прекрасно знаете, где он.

— Кто-нибудь может заподозрить, что он не столько заточён, сколько по своей воле нанёс визит королю Вильгельму и Собственному его величества Блекторрентскому гвардейскому полку, который квартируется в Тауэре.

Шевалье вскипел. Он мог бы убить Барнса на месте, но (в качестве эрзац-меры) всего лишь поворотил коня, проскакал несколько ярдов по дороге, снова развернулся и проскакал назад. Справившись с негодованием, он открыл было рот, чтобы выдать какую-то язвительную реплику, однако Барнс (который незадолго перед тем слегка выдвинул саблю из ножен), теперь вытащил её совсем и указал клинком на чугунную решётку ворот. Внимание шевалье переключилось сперва на саблю, затем — на полдюжины солдат с мушкетами на изготовку сразу за воротами.

— Перед вами, — объявил Барнс, — собственные его величества блекторрентские гвардейцы. Предлагаю вывести их отсюда как можно скорее во избежание прискорбных недоразумений.

— Как я и подозревал, — выговорил француз, — вы меня шантажируете. Чего вам надобно?

— Я прошу вас воспользоваться случаем молча подождать здесь, чтобы я вошёл внутрь, поговорил с зачинщиками и убедил их уйти немедленно, ничего тут не разграбив.

Шевалье оглядел сперва мушкетеров, затем дорогу, по которой приближался ещё один такой же отряд, и кивком дал понять, что принимает условия. Барнс направил клячу в ворота (мушкетёры тут же их распахнули), спешился и зашагал к усадьбе.

Через пять минут он вернулся.

— Мсье, они уйдут.

Слова эти были излишни, поскольку, едва полковник вошёл в дом, солдаты перестали копать и, собрав вещи, начали повзводно выстраиваться в саду.

— Есть одна сложность, — добавил Барнс.

Шевалье закатил глаза, вздохнул и сплюнул.

— Что за сложность, мсье?

— Один из моих людей наткнулся в доме на то, что, должен с прискорбием сообщить, по закону не принадлежит графу Ширнесскому. Мы забираем находку с собой.

— Так я и знал с самого начала, мсье. Вы — грабители. И что же вы украли? Столовое серебро? Ах, нет, Тициана! Я подозревал, что вы ценитель искусства, мсье. Так это Тициан?

— Отнюдь, мсье. Это женщина. Англичанка.

— О нет, англичанка останется здесь!

— Нет, мсье. Она уезжает. Уезжает со своим мужем.

— С мужем?!


Боб Шафто не залезал в богатые дома по водосточным трубам уже лет тридцать. Однако женщины, как птички, повинуясь инстинкту, вспорхнули на чердак, и теперь из окошка под самой крышей выглядывали их напуганные личики. Чтобы не ломать дверь и не разносить дом, Боб выбрался на крышу, прополз по черепице, выдавил окно, спрыгнул на пол и отбил стремительный выпад какой-то судомойки, которая, убегая с кухни, догадалась прихватить разделочный нож. Он завернул ей руку за спину, вырвал нож и огляделся, держа девушку перед собой, как щит, на случай если ещё у какой-нибудь служанки возникнут сходные намерения. От девушки пахло морковкой и чабрецом. Она что-то крикнула по-французски, наверное: «Убегайте!», но ни одна из её товарок не двинулась. Удары в чердачную дверь доказывали, что бежать им некуда.

Четыре женщины смотрели на Боба, свет из выбитого окна падал на их лица. Одна была старуха, две — гораздо старше и толще Абигайль. Четвёртая подходила по комплекции, возрасту и цвету волос. Сердце у Боба подпрыгнуло и упало. Это была не она.

— Чёрт! — воскликнул он. — Не бойтесь, я вас не трону. Я ищу мисс Абигайль Фромм.

Четыре женщины разом перевели взгляд с Боба на девушку, которую он держал.

Тут она всей тяжестью осела на него, и Боб вынужден был выпустить её запястье, чтобы подхватить падающую. За свою жизнь он узнал немало приёмов освобождения от захватов, но такой видел впервые: лишиться чувств в руках у противника.


Она очнулась через три минуты, лежа поперёк кровати этажом ниже. Боб то возникал в её поле зрения, то вновь исчезал. Он подходил, чтобы сосчитать её веснушки, потом спохватывался, что обезображен годами военной службы, и, щадя нежные глаза Абигайль, отступал к окнам, за которыми солдаты рыли траншеи. Рыли не совсем правильно. Боб переборол порыв открыть раму и рявкнуть на них по-сержантски. Он оглядел дальние подступы к поместью — не скачет ли французская кавалерия. Когда Абигайль потянулась, чтобы почесать нос, Боб напружинился, опасаясь, что она припрятала в одежде ещё какие-нибудь режущие предметы. Однако тревожиться не стоило. Перед ним была не исступлённая убийца, а школьница из соммерсетского городка, тихая и мягкая, но несколько опрометчивая в делах житейских, что и послужило причиной их знакомства. Броситься очертя голову с ножом было не в характере Абигайль, просто так проявилась её бытовая несуразность, пленившая в своё время Боба, практичного до мозга костей. Тогда, одиннадцать лет назад, он увидел в ней то, чего не хватало ему, за три мгновения, в которые его сердце едва не остановилось. И каким-то чудом — единственным чудом в прозаической жизни Боба — девушка тоже увидела в нём то, чего ей недоставало — в прямом и переносном смысле.

В те времена на кроватях было много подушек, поскольку спали практически полусидя. Боб уложил Абигайль плашмя; сейчас она приподнялась на подушки, чтобы видеть, как он расхаживает по комнате.

— Тысяча чертей! — были его первые нежные слова. — Времени нет! Вы меня помните, иначе не упали бы в обморок.

Абигайль всё ещё была очень бледна и старалась не двигаться без надобности, но тихая улыбка, озарившая лицо, придала ей сходство с Девой Марией на картинах.

— Даже если бы я могла тебя забыть, господа Апнор и Ширнесс мне бы не дали. Удивительно, до чего часто их тянуло рассказывать про вашу с Апнором встречу на мосту.

— Позорная история.

— Они рассказывали её, чтобы над тобой посмеяться, но для меня это была любовная история, которую я могла слушать бесконечно.

— И всё равно позор. Как и моя вторая встреча с Апнором, о которой ты, возможно, не слышала. Слава богу, рядом оказался Тиг с палкой!.. Но сейчас некогда рассказывать. Дьявольщина, вот и он!

— Кто?! — вскрикнула Абигайль.

— Простите, что напугал, мисс. Разумеется, не господин граф, а полковник Барнс. Идёт сюда. Слышишь, как деревяшка выстукивает по лестнице? Надо отсюда выбираться.

Боб шагнул к двери. Абигайль смотрела, наморщив лоб. Она не знала, собирается он бежать, баррикадироваться или встречать полковника. Но тут что-то остановило взгляд Боба. Он тронул (скорее даже погладил) верхнюю дверную петлю — две кованные железные полоски, привинченные одна к косяку, другая к двери. Их соединял шарнирный болт толщиной в мизинец.

— Скажу коротко: те несколько мгновений на таунтонской рыночной площади одиннадцать лет назад, когда ветер уронил ваше дурацкое знамя и я помогал тебе его поднять, помнишь? Они для меня — как шарнирный болт для двери. Вокруг него всё вращается, а он — всё держит. Так и моя жизнь. Вынь его… — И Боб, не доверяя своему красноречию, вытащил кинжал и поддел им головку болта. Потом, левой рукой придерживая дверь, выдернул штырь и убрал руки. Дверь беспомощно повисла. — Как ни жаль, у нас осталась одна минута, ничуть не длиннее первой. Так как, Абигайль?

— Что именно?

Барнс вошёл в комнату, искоса поглядывая на висящую дверь. Он выразительно взглянул на Боба, потом, вспомнив про воспитание, молодцевато повернулся к Абигайль и отвесил поклон.

— Мисс Фромм! Сержант Шафто столько раз превозносил вашу красоту, что порядком мне прискучил; видя вас во плоти, я осознал свою ошибку, раскаялся и обещаю впредь не зевать и не стучать пальцами по столу, буде эта тема возникнет снова, но присоединить свой голос к хвалам сержанта Боба.

— Спаси… — начала Абигайль, однако Барнс уже перешёл к следующему вопросу.

— Вы уже просили её руки?

— Нет, — отвечала Абигайль вместо оторопевшего Боба.

— Быстро, — сказал Барнс, — просите.

Боб плюхнулся на колени.

— Со…

— Да.

— Абигайль Фромм, берёшь ли ты… — начал Барнс.

— Да.

— Роберт Ша…

— Да.

— …вляю вас мужем и женой. Можете поцеловать молодую — позже. Сейчас надо ко всем чертям уносить ноги! — воскликнул капитан Барнс, приметивший что-то за окном.

— Дай-ка мне этот шарнирный болт, муженёк, — сказала Абигайль, — вместо кольца.


Мушкетёры так и так строились перед усадьбой; посему они не задержали отъезд, когда вытянулись во фрунт вдоль дорожки и подняли штыки, образовав арку, чтобы мистер и миссис Шафто могли под ней пробежать. Полевых цветов ещё не было, но какой-то рядовой сообразил отломать расцветшую вишнёвую ветку и сунуть в руки Абигайль. На конюшне реквизировали белую лошадь и презентовали молодым в качестве свадебного подарка. Слуги, высунувшись из окон, кричали и махали полотенцами. Французские мушкетёры, которых разоружили и загнали в сухой фонтан, плакали и сморкались от умиления. Даже шевалье, доставивший Барнсу столько неприятных минут, лишь тряс головой и моргал, досадуя, что его выставили мелочным негодяем. Больше всего он хотел бы оправдаться, сказать Барнсу, что если бы ему все объяснили, он бы, уж наверное, послужил Венере, а не Марсу.

Барнс и Шафто, распределённые по двум лошадям, дали войску последний смотр.

— Вы сегодня хорошо послужили вашему сержанту, — объявил Барнс, — и вернули небольшую часть долга за то, что он сберёг вас в стольких сражениях. Теперь снова к учениям! Сегодняшнее задание: слиться с местностью, и вы очень плохо его выполняете, стоя всем скопом на виду!

Рядовые смешали ряды и начали прыгать через ограду. Старший сержант подошёл к Барнсу, чтобы заявить протест: «Здесь нет местности, чтоб с ней слиться! Мы одной ногой во Франции, на тридцать миль во вражеском тылу, все деревья вырублены к чертям собачьим…»

— То-то и хорошо для ученья! В Шервудском лесу, прах побери, спрятаться не хитрость. Вот подсказка: будете держать рот на замке — вас примут за голодных дезертиров из французской армии. А теперь вперёд! Встретимся в лагере через несколько дней. Мне надо проводить мистера и миссис Шафто на корабль, чтобы они отправились в Лондон, зажили своим домом и ждали вас всех в гости!

Сияющее личико Абигайль на мгновение померкло, но тут же осветилось снова, когда Блекторрентские гвардейцы, ещё не слившиеся с местностью, грянули: «Ура!» Боб рысью объехал сад, выслушивая поочерёдные приветствия разбившихся на кучки солдат, горничных в окнах и французских мушкетёров в фонтане. Завершив круг, он выехал в ворота и пустил лошадь во весь опор вдогонку за Барнсом, проскакавшим уже полдороги до горизонта. Абигайль сидела сзади, припав щекой к ямке меж Бобовых лопаток и сцепив руки у него на поясе. Что-то твёрдое упиралось Бобу в живот. Он посмотрел вниз и увидел, что пальцы Абигайль крепко сжимают шарнирный болт.

Дворец Герренхаузен в Ганновере Август 1697

— Французы освободят все земли, завоёванные с 1678 года, за исключением Страсбурга, к которому Людовик особенно прикипел сердцем, при условии, что те останутся католическими, — сказал пятидесятиоднолетний учёный и отметил галочкой очередной пункт в списке, который лежал на украшенном гвельфскими гербами блюде дрезденского фарфора.

Он поднял глаза, ожидая увидеть над самой столешницей атласный подол своей шестидесятисемилетней государыни. Вместо этого юбка — мили собранного в складки шёлка, армированного сталью и китовым усом, — хлопнула его по физиономии, сбив на пол очки: курфюрстина Ганноверская по-военному чётко повернулась кругом.

— Я целую неделю шлифовал линзы! — Готфрид Вильгельм Лейбниц наклонился вбок, чтобы поднять очки. Голову ему приходилось держать прямо, чтобы самый большой и роскошный парик не сполз с потной лысины. Шея похрустывала, зато он мог лицезреть плотные белые икры государыни, вышагивающей взад-вперёд по банкетному столу.

— Это новости, — произнесла она с неудовольствием, — которые я могу услышать от любого своего советника. От вас я жду лучшего: сплетен или философии.

Лейбниц встал, прихватив с собою часть стула: пустые ножны зацепились за барочную резьбу. Свист клинка заставил его пригнуться и втянуть голову в плечи.

— Почти достала! — с гордостью воскликнула София.

— Сплетни… попытаюсь что-нибудь вспомнить. Э… дворец вашей дочери в Берлине растёт и хорошеет. Все придворные в ажитации.

— В той же, что на прошлой неделе, или в другой?

— С каждым прошедшим днём, с каждой новой статуей и фреской в Шарлоттенбурге всё труднее отмахиваться от скандального, чудовищного, возмутительного факта, что Фридрих, курфюрст Бранденбургский и вероятный будущий король Прусский, любит вашу дочь.

— Почему это вызывает ажитацию?

— Потому что они женаты. Придворные считают любовь в браке непристойной, противоестественной.

— На самом деле причина в том, что придворные думают обо мне.

— Будто вы хитростью женили Фридриха на своей дочери, чтобы прибрать его к рукам?

— М-м…

— Вы и впрямь этого добивались?

— Если добивалась, то добилась, а придворным и досада, — неопределённо ответила София. Она вновь стремительно повернулась, сбив грозным подолом несколько цветков с букета, и побежала по столу; атласные ленты боевыми стягами реяли за её спиной. Новый яростный выпад. Свечи вздрогнули и зашипели, захлёбываясь собственным воском. — Я бы давно управилась, если б не мешал этот verdammt[180] светоч, — задумчиво проговорила София, указывая рапирой на подсвечник, склёпанный из нескольких тонн гарцского серебра нестеснёнными во времени умельцами.

Несколько слуг, до сей минуты старавшихся держаться по возможности дальше от курфюрстины, отлепились от стены и, воздев руки, на полусогнутых ногах бросились убирать впавший в немилость канделябр. София, не обращая на них внимания, поводила клинком туда-сюда в свете оставшихся свечей.

— Немудрено, что вы не могли вытащить её из ножен. Она местами приржавела.

— …

— Что, если бы я призвала вас защищать мои владения, доктор?

— Солдат можно сыскать и в другом месте. Я бы соорудил невиданную осадную машину или пригодился бы в чём-нибудь ещё.

— Так пригодитесь сейчас! Я не нуждаюсь в сплетнях из Берлина — дочь меня ими заваливает, а маленькая принцесса Каролина радует премилыми письмами — признавайтесь, ваших рук дело?

— Я принял определённое участие в образовании принцессы после безвременной смерти её матушки. Сейчас, когда София-Шарлотта практически восполнила ей потерю, я чувствую, что нужен всё меньше и меньше.

— Ах, теперь я могу двигаться, но ничего не вижу! — посетовала София, щурясь на фреску, покрытую многолетней копотью. — Не могу отличить, где нарисованные фурии, а где живая летучая мышь!

— Мне кажется, это гарпии, ваше княжеское высочество.

— Я вам покажу гарпию, если не приступите к своим обязанностям!

— Э… хорошо. У Людовика XIV вскочил на шее нарывчик. Не совсем то, да? Э… тогда… м-м… Франция признала Вильгельма, а следовательно, и все пожалованные им титулы. Так что Джон Черчилль теперь — граф Мальборо, а герцогиня д'Аркашон — ещё и герцогиня Йглмская.

— Аркашон-Йглмская… да, мы о ней слышали, — проговорила София, приняв какое-то решение.

— Она была бы счастлива узнать, что ваша княжеская светлость ведает о её существовании. Ибо никого из монархов она не чтит так, как вашу княжескую светлость.

— А как же её суверены, Людовик и Вильгельм? Их она не чтит? — осведомилась княжеская светлость.

— Этикет… м-м… не позволяет ей предпочесть одного другому… к тому же, на беду, оба они мужчины.

— Хм… я вижу, к чему вы клоните. У этой дважды герцогини есть имя?

— Элиза.

— Дети? Помимо… если я ничего не путаю… шустрого байстрючонка, которого мой банкир всюду таскает за собой.

— На данное время двое живых: Аделаида, четыре года, Луи, почти два. В последнем соединились Аркашонский и Йглмский дома. Если он переживёт отца, то будет носить двойной титул, как Оранский-Нассау или Бранденбург-Прусский.

— Аркашон-Йглм, боюсь, звучит не так громко. Чем она занимается?

— Натурфилософией, запутанными финансовыми махинациями и отменой рабства.

— Для белых или для всех?

— Полагаю, она решила начать с белых, чтобы, набрав достаточно прецедентов, добиваться его отмены для всех.

— Нам это не опасно, — пробормотала София. — У нас нет ни арапов, ни флота, чтобы их добыть. Однако такое увлечение попахивает донкихотством.

Лейбниц промолчал.

— Мы любим донкихотство, если оно не нагоняет скуку, — проговорила София. — Она ведь не имеет обыкновения утомительно распространяться на эту тему?

— Если вы отведёте её в сторонку и проявите настойчивость, она может довольно долго говорить об ужасах рабства, — признал Лейбниц, — но в остальном весьма сдержанна и в светском обществе никогда не произносит о нём более двух слов.

— Где она сейчас?

— По большей части в Лондоне, где занимается бесконечно длинным и скучным судебным процессом по делу белой рабыни Абигайль Фромм, однако бывает в Сен-Мало, Версале, Лейпциге, Париже и, разумеется, в своём замке на Внешнем Йглме.

— Мы её примем. Мы благодарны, что она позаботилась о принцессе Каролине, когда бедное дитя было одиноко и всеми покинуто. Мы разделяем её страсть к натурфилософии. Нам, возможно, потребуются её финансовые таланты в том, что касаемо до нашего корабля «Минервы», дабы наша доля прибыли не утекала в сундуки нашей компаньонки Коттаккал, королевы малабарских пиратов.

— Боюсь, я не поспеваю мыслью за вашей княжеской светлостью.

— А лучше бы вы поспевали, доктор Лейбниц. Я вас наняла потому, что некоторые хвалили ваш ум.

— Буду всемерно стараться, ваша княжеская светлость… э… вы что-то говорили про корабль?

— Про корабль не важно! Главное, что эта Элиза привезёт нам первостатейные сплетни из Лондона, выслушивать которые — наш долг как будущей английской королевы. И если Элиза приедет сюда навестить своего приблудыша…

— Я озабочусь, чтобы она засвидетельствовала своё почтение вашей княжеской светлости.

— Решено. Что там у вас дальше?

— Уайтхолл сгорел.

— Весь? Мне говорили, он довольно… велик.

— Те немногие в Лондоне, кто ещё поддерживает со мной переписку, утверждают, что на его месте остались дымящиеся развалины.

— Ми долшни говорит английски, когда ми говорит про Англия! — потребовала курфюрстина. — Иначе ми не имей практик!

— Хорошо. Тогда по-английски: как только закончилась война, виги были низринуты…

— Альянс?

— Да, ваша светлость совершенно правы, альянс был низринут в бездну, а тори вознеслись в горние.

— Какая удача для Вильгельма, — сухо заметила София. — Как раз когда ему надобен новый дворец, монархолюбивая партия получила возможность запустить руки в казну.

— Которая сейчас совершенно пуста. Впрочем, не переживайте за него, затруднение разрешается, за это взялись умные люди.

— Сейчас беседа станет невыносимо скучной, — задумчиво проговорила София. — Вы будете рассказывать про налоги и сборы, летучая мышь заснёт рядом с какой-нибудь наядой и проснётся аккурат посреди обеда.

— Если верно то, что рассказывают о царе, его не смутит летучая мышь. Да будь здесь волки и медведи, он бы бровью не повёл.

— Я не стремлюсь, чтобы Пётр почувствовал себя как дома, — ледяным тоном отвечала София. — Я хочу показать, что где-то на полпути от Берлина сюда он въехал в цивилизованный мир. А одно из благ цивилизации — философы, способные вести занимательный разговор.

— Так, значит, мы покончили со сплетнями, и…

— …и перешли к новостям наук, естественных или неестественных, как больше угодно. Выкладывайте всю подноготную, доктор Лейбниц! Что молчите? Не стойте с открытым ртом: летучая мышь залетит!

— Английские учёные погружены в дела практические: монетные дворы, банки, соборы, ренты. Французские если не совсем под пятой, то, во всяком случае, в тени Инквизиции. В Испании не происходит ничего достойного внимания с тех пор, как оттуда изгнали евреев и мавров, то есть последние двести лет. Так что, спрашивая про науку, ваша княжеская светлость — не сочтите за похвальбу — спрашивает обо мне.

— Позволено мне осведомиться о моём друге?

— Разумеется, я просто… ну… не важно. Я состою в переписке с братьями Бернулли. Ничего особенно важного. Как известно вашей княжеской светлости, меня всегда занимали символы и знаки. Анализ бесконечно малых породил новые понятия, для которых понадобились новые символы. Дифференцирование я обозначаю маленькой d, интегрирование — вытянутой S. Бернулли пользуются теми же символами. Однако есть ещё один швейцарский математик, которого в своё время считали подающим надежды молодым учёным, — Николя Фатио де Дюийер.

— Тот, что спас Вильгельма Оранского от покушения? — София упёрла рапиру в стол и принялась задумчиво её раскачивать.

— Он самый. Он тоже переписывается с Бернулли.

— Вы сказали явно с намёком, что его считали подающим надежды.

— Его работы последних лет смехотворны. Такое впечатление, что он повредился рассудком.

— Прежде вы говорили, что рассудком повредился Ньютон.

— К Ньютону я сейчас перейду. Он — то есть Фатио — вёл с Бернулли вялотекущий эпистолярный спор. Они ему — письмо с маленькими d и вытянутыми S, он им — ответ, в котором для производных точка, для первообразных — какие-то несуразные прямоугольники. Эти символы использует Ньютон. Так они грызлись несколько лет, а недавно всё взорвалось! Фатио напечатал статью, в которой весьма нелестно отозвался о вашем покорном слуге и приписал создание анализа бесконечно малых Ньютону. Тогда Бернулли состряпали задачу и начали рассылать её европейским математикам, проверяя, кто сумеет её решить. Никто не справился…

— Даже вы?!

— Конечно, я бы её решил, это обычная задача на интегрирование. Она имела одну цель: отделить мужей — тех, кто понимает исчисление бесконечно малых, — от мальчиков. Бернулли отправили треклятую задачку Ньютону, и он справился с ней за несколько часов.

— Так он не безумен?

— Даже если он совершенно спятил, ваша княжеская светлость, важно иное — в том, что касается математики, ему по-прежнему нет равных. А теперь, из-за происков Бернулли, он считает, будто я вместе с другими европейскими математиками строю против него козни!

— Я думала, вы будете пересказывать новости науки, а не сплетни.

Лейбниц набрал в грудь воздуха, намереваясь что-то ответить, но ограничился вздохом. Это повторилось ещё два раза, но тут, на счастье, летучая мышь выпорхнула из убежища. София мигом выдернула рапиру из стола и возобновила охоту. Пометавшись немного, летучая мышь (которая, по всей видимости, вообразила, будто дрожащее остриё — какое-то исключительно быстрое насекомое) принялась летать по периметру зала, срезая углы, т. е. описывая грубо эллиптическую траекторию. Стол стоял в конце зала параллельно стене, так что летучая мышь в каждый облёт проносилась над ним дважды. София поджидала там, где, по её расчёту, должна была пролететь мышь, затем, промахнувшись, перебегала на другой конец стола и, когда та заходила на следующий круг, делала новый выпад.

— Положение вашей княжеской светлости относительно летучей мыши можно уподобить позиции земного астронома, когда земную орбиту — сегменту которой соответствует в данном случае стол — пересекает комета. Это происходит дважды — при её приближении к Солнцу, второй раз при удалении. — Лейбниц выразительно кивнул на канделябр, который слуги поставили между столом и стеной.

— Меньше сарказма, больше философии.

— Как вам известно, библиотеку перевозят сюда…

— Я подумала, какой мне прок в библиотеке, если она в Вольфенбюттене? Мой супруг не большой книгочей, но теперь, когда он почти не встаёт с постели…

— Я не ропщу, ваша княжеская светлость. Напротив, полезно было на время отвлечься от повседневных забот куратора библиотеки и обратиться к главной её цели.

— Сейчас я решительно вас не понимаю.

— Разум не может оперировать самими предметами. Я вижу летучую мышь, мой разум о ней знает, но не манипулирует ею непосредственно. Мой разум (как я думаю) совершает действия над символическим образом мыши, существующим в моей голове. Я могу проделывать над символом различные операции — например, вообразить летучую мышь мёртвой, — не влияя на реальную мышь.

— О том, что мысль — манипулирование символами в голове, я от вас уже слышала.

— Библиотека — своего рода опись или хранилище всего, о чём люди думают. Таким образом, каталогизируя библиотеку, я составляю более или менее упорядоченный и понятный перечень символов, коими мыслящие люди оперируют у себя в голове. Но вместо того чтобы препарировать мозг и выискивать символы в сером веществе, вместо того чтобы использовать символические представления, подобные существующим в мозгу, я присваиваю каждому простое число. Числа предпочтительнее тем, что их можно обрабатывать с помощью машины.

— Снова вы о том своём прожекте. Что бы вам не заниматься монадами? Монады — премилая тема для разговора, а для их обработки не надобно машин.

— Я занимаюсь монадами, ваша княжеская светлость. Я тружусь над монадологией каждый день, но не оставляю и другой свой прожект…

— Как-то вы его называли? «То, для чего мне нужно бесконечное количество денег», — рассеянно проговорила София и перебежала на другой конец стола.

Лейбниц ретировался на середину комнаты, где его геометрически невозможно было задеть рапирой.

— «Бесконечное количество», — с большим достоинством проговорил он, — означает лишь, что нужна некоторая сумма каждый год в течение неограниченного времени. Я пытался сделать доходными ваши серебряные рудники, но, увы, не преуспел из-за саботажа и того, что наши конкуренты в Мексике используют рабский труд. Тогда я отправился в Италию и сделал всё, чтобы вы стали следующей королевой Англии, буде за то проголосует парламент. Если верить ториям, учредившим Земельный банк, эта страна стоит шестьсот миллионов турских ливров. Они продают зерно и со страшной скоростью ввозят золото. Другими словами, там есть деньги — не бесконечное количество, но довольно, чтобы выстроить несколько арифметических машин.

— Не только парламент должен проголосовать, но и множество людей умереть в правильной последовательности, чтобы я вступила на английский престол. Во-первых, Вильгельм, во-вторых, принцесса Анна, которая к тому времени станет королевой Анной, затем маленький герцог Глостерский и прочие дети, которых она может родить той порой. Мне шестьдесят семь лет. Вам надо искать поддержки у кого-нибудь другого… И-ах! Готово! Так-то вторгаться в мой обеденный зал! Доктор Лейбниц, полюбуйтесь на мою стряпню!

Рапира больше не двигалась. Лейбниц, не спуская глаз с напудренного лица Софии, отважился подойти ближе, затем взглядом прочертил линию от пухлого белого плеча, по рукаву, через унизанную браслетами и кольцами руку, вдоль ржавого клинка к дрезденскому блюду, на котором лежала убитая летучая мышь, расправив крылья так аккуратно, будто её сервировал на блюде искусный французский повар.

— Комета упала на Землю! — провозгласила София.

— Как вы поэтично выражаетесь, матушка, — раздался голос у Лейбница за спиной.

Тот обернулся. В дверях стоял крупный сорокалетний мужчина с лицом и манерами куда более молодого человека. Кронпринц Георг-Людвиг, кажется, только сейчас осознал, что его матушка стоит на столе. Он несколько раз по-лягушачьи моргнул.

— Комета приближается… э… к дереву.

— К дереву?! Кометы не приближаются к деревьям!

— Она попалась в силки, раскинутые соколом.

— Соколы не раскидывают силков, — не сдержался Лейбниц. Ответный взгляд Георга-Людвига заставил доктора пожалеть, что он отдал Софии единственное орудие самозащиты.

— Георг, мой первенец, любовь моя, моя гордость, что ты нам хочешь сказать? — ласково спросила София.

— Царь приближается к Герренхаузену!

— Так царь — комета?

— Разумеется.

— Мы называли кометой эту летучую мышь.

Уголки губ у Георга пошли вниз, так, что губы исчезли, а щель между ними приобрела сходство с гароттой. Он наградил Лейбница убийственным взглядом, словно тот в чём-то перед ним провинился.

— А кто сокол, ваше высочество? — спросил Лейбниц.

— Ваша послушная ученица и моя младшая сестра София-Шарлотта, курфюрстина Бранденбургская, доктор Лейбниц.

— Превосходно. Так метафора с силками означает, что её светлость пленила Петра своими ухищрениями и красотой.

— Он пронёсся через Берлин подобно пушечному ядру, вынудив её, как лису, догонять его в Коппенбрюгге.

— Ты хочешь сказать, что София-Шарлотта с лисьей хитростью преследовала пушечное ядро? Или что царь уходил, как лисица от погони? — спросила София.

— Я хочу сказать, что они сейчас появятся.

— Иди к отцу. Отошли похоронную команду. — София имела в виду врачей. — Объясни, что может появиться некто очень высокий и чрезвычайно важный и что ему неплохо бы сказать пару любезных слов.

— Хорошо, матушка, — отвечал послушный сын. Он поклонился матери, зло сощурился на Лейбница и вышел.

По всему выходило, что София или доктор должны сейчас что-нибудь сказать о Георге-Людвиге, однако государыня упорно молчала, и Лейбниц решил последовать её примеру. Поднялась кутерьма, пока Софию спускали на пол (она угрожала спрыгнуть со стола и, возможно, спрыгнула бы). Тем временем сообщили, что царь всея Руси уже во дворце и София-Шарлотта практически волочёт его за ухо. Будь визит официальный, у всех было бы вдоволь времени подготовиться, но Пётр путешествовал инкогнито, и принимать его следовало так, будто деревенский родственник случайно заглянул на огонёк.

Звяканье шпор и голоса приближались, рассыпался птичьей трелью смех Софии-Шарлотты. Две фрейлины бросились к Софии подколоть выбившиеся пряди и одёрнуть корсет; та сосчитала до десяти и шуганула их прочь. Слуга с чинным достоинством вынес блюдо, на котором лежала убитая летучая мышь, другой водрузил на стол чистое. Остальные слуги лихорадочно прихорашивали букет и подсвечник. «Доктор! Ваша рапира!» — воскликнула София. Она схватила со стола окровавленный клинок и рассеянно ткнула им в сторону Лейбница. Тот вежливо шагнул вбок, взял рапиру за рукоять и попытался убрать в ножны. Для этого надо было попасть в отверстие, которое он не видел, поскольку убрал очки в карман, а направить мокрое остриё левой рукой брезговал. Так что когда лейб-гвардейцы, составлявшие авангард царской свиты, вошли в зал, Лейбниц по-прежнему стоял перед входом, держа рапиру весьма двусмысленным образом. Гвардейцы, которым платили не за вдумчивость, вполне могли счесть, что он не убирает её, а вытаскивает.

Три сабли разом выскочили из ножен, три клинка сошлись треугольником у шеи Лейбница (блестящие и острые в отличие от его ржавого). В тот же самый миг — возможно, потому что обмяк от испуга, — он попал-таки в отверстие, и рапира скользнула до середины ножен, где и застряла из-за ржавчины. Руки Лейбница повисли, как мокрые тросы. Тяжелый эфес раскачивался на гибком клинке. Двадцатипятилетний Пётр Романов вошёл в комнату под руку с двадцатидевятилетней Софией-Шарлоттой. Во всяком случае, Лейбниц (стоявший неподвижно, вытянув шею, чтобы не порезаться) заключил, что это царь, поскольку в жизни не видел такого высокого человека. При всём своём непомерном росте царь был прекрасно сложен, а лицо его, чисто выбритое, если не считать усов, хранило мальчишескую свежесть. Когда он оторвал чёрные, навыкате, глаза от Софии-Шарлотты (что было нелегко, поскольку он никогда прежде не видел такой красивой и умной женщины) и узрел немую сцену перед собой, то замер на полушаге. Левый глаз закрылся, словно подмигивая, с трудом разлепился и тут же захлопнулся снова. И тут же всю левую щёку свело, словно её скомкала невидимая рука. Пётр освободился от Софии-Шарлотты, на мгновение закрыл ладонями лицо — то ли от смущения, то ли для того, чтобы скрыть тик, — потом резко отбросил их в стороны и шагнул вперёд. Он был так пугающе огромен, что казалось, рухнул на гвардейцев сверху, словно исполинская летучая мышь, однако не упал, а схватил двух крайних за шкирку и сдвинул, так что они столкнулись со стоявшим посередине. Держа всех трёх мёртвой хваткой, царь заорал что-то на непонятном языке — московитском, надо полагать. Лейбниц попятился, пока не оказался сбоку и чуть позади от Софии, после чего упёрся обеими руками в эфес и несколькими толчками загнал рапиру на место. К тому времени Пётр перешёл на площадный немецкий.

— Мне нужны три больших колеса!

— Зачем? — спросила София-Шарлотта, как будто она и все остальные в зале не догадались.

— Просто переломать им кости — слишком лёгкое наказание. А вот если привязать их к колёсам и медленно вращать, перебитые кости будут тереться одна о другую…

— У нас тоже существует такая экзекуция, — сказала София-Шарлотта. — Но, — добавила она дипломатично, — мы давно её не применяем, и наши колёса далеко убраны. Матушка, позвольте представить вам господина Романова. Господин Романов из Московии, едет в Голландию осматривать корабельные верфи. Он очень-очень интересуется кораблями.

— Рада познакомиться, господин Романов, — сказала София, допуская царя к руке. — Моя дочь по дороге показала вам мои сады и оранжереи?

— Она о них говорила. Вы там гуляете.

— Да, гуляю, господин Романов, по многу часов каждый день, для здоровья, и очень боюсь, что не смогу получить удовольствие от моциона, если эти трое замечательных господ будут неподалёку кричать от боли на медленно вращающихся колёсах.

Пётр несколько опешил.

— Я только пытался…

— Знаю, что вы пытались, господин Романов, и ценю вашу любезность.

— Он опасается раскольников, — пришла на выручку София-Шарлотта.

— Ещё бы их не опасаться, — тут же подхватила София.

— Они считают меня антихристом, — сконфуженно проговорил Пётр.

— Уверена, доктор Лейбниц нисколько не обиделся, что его приняли за раскольника, ведь так, доктор?

— Я некоторым образом даже польщён, ваша светлость.

— Вот видите.

Однако Пётр, услышав фамилию «Лейбниц», вопросительно взглянул на Софию-Шарлотту и сказал что-то, чего никто, кроме неё, не разобрал. Лицо молодой курфюрстины озарилось радостным изумлением, от чего у всех мужчин в комнате сердце остановилось на несколько мгновений.

— Ну да, конечно, господин Романов, он самый! У вас превосходная память! — И она объяснила, обращаясь ко всем остальным: — Тот самый доктор Лейбниц, что подарил мне зуб.

Волна дурных переводов и домыслов прокатилась по толпе разнообразно наряженных пруссаков, московитов, татар, казаков, карликов, голландцев и православных священников за спиной у царя. София-Шарлотта хлопнула в ладоши.

— Принесите зуб левиафана! Или кто там он был.

— Полагаю, скорее некий исполинский слон, но в густой шерсти.

— Я видел таких зверей, вмёрзших в лёд, — сказал Пётр Романов. — Они больше слонов.

Георг-Людвиг вернулся, выполнив поручение, и теперь пытался протиснуться через толпу, не толкнув локтем никого из опасного вида казаков. Толпа раздвинулась, пропуская лакея, который вплыл, неся на подносе бархатную подушку. На подушке в разорванной бумаге возлежал камень. Он был розовато-бурый, размером с дыню, но формой наподобие Гибралтара, с угловатой жевательной поверхностью наверху и сложными корнями внизу. Георг-Людвиг пролез вслед за слугой и встал пообок от матушки, всем своим видом говоря: «Я здесь, готов включиться в потеху с инкогнито», но все остальные — в особенности Пётр — смотрели только на камень. Ражие волосатые степняки из царской свиты грубо пробивались вперёд, вообразив, по всей видимости, что «зуб левиафана» — цветистое название особо крупного алмаза. Тем временем София вытолкнула Лейбница вперёд. Она не считала нужным ломать приближённых на колесе, но при случае вполне могла двинуть их пониже поясницы крепким, унизанным кольцами кулачком. Лейбниц протиснулся к зубу и подхватил край подноса, который слуга еле-еле удерживал в руках. Лицо Софии-Шарлотты светилось ангельской улыбкой. Цепочка часов в кармане у царя была на уровне её головы. Лейбниц начал запрокидывать голову и не останавливался, пока не упёрся взглядом в основание царского подбородка. Парик начал сползать назад: София, поправив его лёгким подзатыльником, объявила:

— Доктор трудится над замечательным натурфилософским прожектом, которого мой сын не понимает, но который принёс бы поразительные результаты, если бы какой-нибудь мудрый монарх выделил на него бесконечное количество денег.

Тут Лейбниц, естественно, сморгнул, а Георг-Людвиг хихикнул. Однако царь Пётр задумался всерьёз, как будто бесконечное количество денег — рядовая сумма, которую ему регулярно случается отписывать[181].

— Будет ли это полезно в строительстве кораблей?

— Кораблей и многого другого, господин Романов.

Это решило дело. Пётр строго глянул на одного из советников, тот попятился, склоняясь в поклоне, и впился в Лейбница хищным взглядом. Царь, покончив с этим вопросом, шагнул мимо доктора к Георгу-Людвигу.

Книга четвёртая Бонанца

Япония Май 1700

Даппа что-то спросил по-малабарски у трех темнокожих матросов, вытащивших лот. Получив ответ, он повернулся к юту и кивнул ван Крюйку. Капитан махнул беспалой рукой. Двое матросов-филиппинцев деревянными молотами выбили стопоры, и нос корабля слегка вздёрнулся, освобождённый от веса якорей. Цепи загромыхали в клюзы со звуком, с каким левиафан мог бы прочищать горло. Привязанные к ним пеньковые тросы скользили по палубе всё быстрее, и уже казалось, будто лотовые неверно определили глубину. Внезапно жизнь словно покинула тросы. Они замерли, и филиппинцы бросились выбирать слабину. Все паруса были убраны, но ветер, прогнавший «Минерву» через Японское море, теперь дул в её корпус, толкая корабль к длинной тени увенчанной снежной шапкой горы и порождая странное впечатление, будто солнце садится на востоке.

Джек, Вреж Исфахнян и Патрик Таллоу возле фок-мачты убирали те немногие паруса, под которыми ван Крюйк провёл «Минерву» в бухту. Джек и Вреж стояли на вантах, Патрик, потерявший левую ногу в стычке с пиратами у острова Хайнань, выстукивал по палубе резным палисандровым протезом, мурлыча себе под нос и выбирая снасти по мере надобности. Все трое были дольщики и обычно не брались за матросскую работу. Однако сейчас почти вся команда собралась на гондеке. Джек, стоя на вантах, чувствовал сильную боковую качку, по которой мог, не глядя, сказать, что все пушки выдвинуты в орудийные люки, придавая «Минерве» сходство с ежом. Гарнизону японского форта не надо было лезть в книги рангаку — голландских знаний, — чтобы понять намёк.

Габриель Гото в ярком кимоно стоял на носу корабля. Глядя на него сверху, Джек видел ссутуленные плечи и склонённую голову. Ронин побрился, подстриг, смазал маслом и уложил седеющие волосы в сооружение столь диковинное, что в любом другом месте его бы за такое сожгли на костре или, по меньшей мере, избили до полусмерти. Однако здесь, по-видимому, такая причёска была как парик в Версале — без неё тебя и за человека считать не будут. Габриель, сойдя с корабля, мог уже не бояться, что покажется нелепым на западный взгляд. Либо вся сделка — западня, и его распнут на месте (как обычно встречали португальских миссионеров), либо всё честно, и он вновь станет почтенным японцем — самураем, надзирающим за каким-то клочком рудоносной земли на севере и держащим свои религиозные убеждения (если они у него ещё остались) при себе.

— Его путь окончен, — заметил Енох Роот, когда Джек спустился на палубу. — Твой, я бы сказал, пройден наполовину.

— Хорошо бы так, — сказал Джек. — Ван Крюйк говорит, нам надо пройти ещё сорок градусов к востоку, прежде чем мы окажемся точно насупротив Лондона. За столько лет я не приблизился и к середине пути.

— Ну, это как посмотреть. — Енох, закончив расставлять в чёрном ящике какие-то приборы и вещества, выпрямился и устремил взгляд на берег. — Ты мог бы сказать, что нет места, куда из Лондона труднее попасть, чем сюда.

— Или что в Лондон отсюда попасть труднее, чем в любое другое место, — сказал Джек. — Я понял.

Они некоторое время стояли и смотрели на Японию. Джек не знал точно, чего ждать. Его бы ничто не удивило: ни дворцы в воздухе, ни двухголовые воины с мечами, ни демоны, восседающие на вулканах. Они наконец добрались до мест, отмеченных на картах доктора в Ганновере неопределённой береговой линией, за которой — белое пятно. Если где-нибудь на земле существуют фантазмы, то, уж конечно, здесь. Однако Джек их не наблюдал. Сейчас уже можно было разобрать подробности, и он видел дома. Восточные, это да. Однако двухлетний путь к сегодняшней сделке лежал через разные страны Восточной Азии, и уж китайских крыш Джек навидался в Маниле, Макао, Шанхае, даже в Батавии. Здешние дома выглядели примерно так же. Дымок поднимался из труб, как везде в холодную погоду. На холмах торчали сторожевые башни, в море вдавались пирсы, на берегу сушились рыбачьи сети и лодки — в точности как у Санлукар-де-Баррамеда. Старухи-японки собирали в корзины водоросли, но то же самое делали японские христиане в Маниле. Не было ни демонов, ни фантазмов.

— Сказать честно? У меня такое чувство, будто я уже совершил кругосветное путешествие, — заметил Джек. — От Лондона меня отделяет только Мексика. Я видел её на карте — узенький перешеек.

— Не забывай про Тихий и Атлантический океаны, — напомнил Енох, запирая щеколды и замки на сундучке.

— Это всего лишь вода, а у нас есть корабль, — фыркнул Джек. Все слышавшие его филиппинцы разом перекрестились. По их мнению, Джек практически напрашивался на то, чтобы Господь поразил смертью его и всех свидетелей кощунства. — Как раз об этом я думал перед отплытием с Квина-Кутты, когда мы сидели в новом трактире «Ядро и картечь» у подножия горы Элиза и пили за Иеронимо, Евгения, Наср аль-Гураба, Ниязи и всех остальных, кого с нами нет.

— Надо же! Мне не показалось, что ты был в состоянии думать.

— Не забывай, что туман в голове — для меня дело знаемое, а потому не помеха, — сказал Джек. — Так что мои излияния…

— Возлияния?

— Мои мысленные излияния устремились в такое русло: ты посоветовал не называть корабль в честь Элизы, дабы он, оказавшись случайно в одном порту с указанной дамой, не вызвал опасных кривотолков. Я согласился. Так вот, когда мы почти два года назад бросили якорь у Квина-Кутты и Сурендранат, посетив местных мавров, сообщил, что те ищут нового султана, короче, когда мы поняли, что остров сам идёт нам в руки, — я посмотрел на прекрасную, увенчанную снежной шапкой гору и нарёк её Элизой. Ибо она тоже плодоносна и прекрасна собой, внешне же несколько холодна и неприступна, а её вулканическая природа сулит внезапные извержения…

— Да, ты несколько раз описал сходство во всех подробностях.

— Хорошо. Короче, я рассудил, что не страшно назвать в честь Элизы гору так далеко от христианского мира. Однако позже, когда мы поставили мистера Фута султаном, а Сурендраната — великим визирем, когда они выстроили новое «Ядро и картечь» и в Квина-Кутту стали заходить европейские корабли, то выяснилось, что многие старые капитаны знают мистера Фута ещё по Дюнкерку. Они возобновляли разговоры, прерванные кабацкой дракой тридцать лет назад, в прежнем «Ядре». Тут до меня стало доходить, что Квина-Кутта не так уже далеко от Лондона. На корабле в Японии я ближе к нему, чем мальчишкой-жохом на берегу Темзы.

— Прежде чем ты будешь фланировать по Стренду, нам предстоит выяснить несколько вещей, — вмешался Даппа, смотревший на них с бака, на котором угнездился словно ворон на ветке. — Например, выпустят ли нас из этой бухты живыми. Ты и не представляешь, насколько это против здешних законов.

— Очень даже представляю, — возразил Джек.

Однако Даппу было не остановить.

— Будь мы в Нагасаки, к нам бы уже подошла лодка, чтобы снять руль и отвезти на берег, а вооружённые самураи обшаривали бы каждую щель, ища спрятанных иезуитов.

— В Нагасакскую бухту мы бы не вошли без японского лоцмана, знающего подводные рифы, и даже с ним вынуждены были бы по пути бросать якорь и дожидаться прилива, — сказал Джек. — Точно так же мы не могли бы из неё выйти. Отсюда мы свалим в любую минуту, достаточно обрубить якоря.

— Нас несложно атаковать ночью, — не унимался Даппа.

— Мы сейчас в высоких широтах, лето в разгаре (хотя по погоде этого не скажешь), так что ночи коротки. — Джек перешёл на другое место, откуда мог лучше видеть солнце, встающее над японскими горами. Вода блестела так, что казалась листом кованой меди. На ней отчётливо выделялась приближающаяся лодка.

— Чёрт, здешние японцы пунктуальны, не то что в Маниле!

— Китайских контрабандистов они пускают, хоть неохотно. Христианский корабль им как бельмо в глазу. Они спешат от нас избавиться.

Подошёл ван Крюйк.

— Я велел отцу Габриелю в последнем письме написать, что обмен будет продолжаться, пока солнце не окажется в четырёх пальцах над горизонтом, ни минутой позже.

Все, кто не стоял у пушек, сгрудились у борта и смотрели на лодку. Она приближалась, а солнце уже совсем взошло, так что можно было разобрать подробности. Гребли человек десять простолюдинов в бурой одёжке, а посреди лодки сидели на пятках трое в кимоно, с причёсками как у Габриеля Гото, и двумя мечами каждый. Рядом помещались человек пять лучников в диковинных шлемах. Лодка шла прямо против ветра, поэтому парус не ставили, но на мачте развевалось огромное знамя: синее поле, а в середине белый знак, который в магометанском искусстве не сочли бы изображением чего бы то ни было конкретного, но который мог нарисовать человек, раз в жизни видевший цветок.

Поднялся ветер, и, не сверяясь с глобусом, можно было сказать, что дует он из Сибири. Джек замёрз впервые с тех пор, как покинул Амстердам; вспомнив то время, он машинально потёр шрам на покрывшейся мурашками руке. Филиппинцы, малабарцы и малайцы, в жизни ничего подобного не испытывавшие, удивлённо переговаривались.

— Объясни им, что это не холод. Холод будет по пути через Тихий океан и вокруг мыса Горн, — сказал ван Крюйк Даппе. — Если кто-нибудь решит сбежать с корабля, в Маниле будет последняя возможность.

— Я и сам об этом подумываю, — отвечал Даппа, охлопывая и растирая плечи. Глаза его на мгновение скосились, с тревогой изучая облачко пара изо рта. — Я мог бы остаться трактирщиком в новом «Ядре и картечи» и холод чувствовать, только насыпая в ром пригоршню снега, доставленного мне с горы Элиза. Бр-р! Как они это терпят! — Он кивнул на японскую лодку, которую отделяло от корабля уже не более пятидесяти ярдов. Самураи сидели неподвижно, лицом к ветру, кимоно их раздувались и хлопали.

— Потом они будут париться в чанах, — со знающим видом сообщил Енох.

— Глядя на новое платье отца Габриеля, — сказал Джек, — я подумал, что оно сшито из лоскутьев, подобранных в папистских церквях и борделях — где ещё встретишь такие краски. Но только гляньте на этих угрюмых малых в лодке — по сравнению с ними Гото-сан одет как на похороны.

— Они затмевают французских кавалеров, — согласился Енох.

Через несколько минут лодка подошла к «Минерве» и ошвартовалась у подветренного борта. С палубы спустили верёвочный трап. Дальнейший протокол был расписан в таких деталях, что ван Крюйку пришлось свериться с бумажкой. Во-первых, сообщники собрались у грот-мачты, чтобы проститься с Габриелем Гото. Джек никогда не питал к нему особых дружеских чувств, но сейчас вспомнил, как ронин оборонял «игольное ушко» в Хан-Эль-Халили. В носу защипало, глаза увлажнились. Габриель, вероятно, вспомнил о том же самом, ибо поклонился Джеку и сказал на сабире:

— Я всю жизнь был ронином, Джек, то есть самураем без хозяина — кроме того дня в Каире, когда присягнул тебе на верность. В тот день я почувствовал, что такое иметь господина и быть частью войска. Сейчас я отправляюсь туда, где у меня будет другой господин и другое войско. Однако в душе я навсегда сохраню свою первую клятву.

Он снял с пояса два меча, катану и вакидзаси, и протянул их Джеку.

Даппа, ван Крюйк, мсье Арланк, Патрик и Вреж Исфахнян поочерёдно вышли вперед и обменялись поклонами с самураем. Мойше, Сурендранат и младшие Шафто остались в Маниле; они простились с ним на берегу реки Пасиг. Наконец Габриель Гото подошёл к трапу, перекинул ногу через фальшборт и начал спускаться, ступенька за ступенькой, исчезая за тиковым горизонтом. Мгновение виднелась только его голова, лицо, сжатое, как кулак, выбившиеся на ветру пряди. Потом остался только пучок. Следом исчез и он.

Джек вздохнул.

— Теперь мы компаньоны, не соратники, — сказал Даппа.

— Не вижу разницы, — с лёгким раздражением отвечал Вреж Исфахнян. — Разве узы делового товарищества хуже тех, что связывают братьев по оружию? Для меня дело здесь не кончилось — только начинается.

Джек рассмеялся.

— Сдаётся, то, что для других — грандиозное приключение, для армянина — будничная история.

Другой пучок появился над фальшбортом, другой самурай поднялся на палубу и обменялся поклонами с ван Крюйком. По тому, как японец озирался, понятно было, что он впервые видит такой большой корабль, не говоря уже о моряках с рыжими волосами, голубыми глазами или чёрной кожей. Однако он с полным самообладанием выполнил следующий пункт протокола: принял от ван Крюйка яйцо вуца, старательно и со всем почётом упакованное сперва в бумагу, затем в ящичек древней старухой-японкой в Маниле. Самурай, также со всем почётом, распаковал яйцо и передал одному из лучников, которому для этого пришлось взобраться по трапу.

Ван Крюйк провёл самурая по трюму «Минервы», где лежало ещё много яиц вуца и прочего товара. Тем временем Енох Роот велел погрузить чёрный сундучок в лодку и спустился сам. Через несколько минут самурай, закончив осмотр трюма, последовал за ним. Японцы отцепили швартовы, подняли парус, и лодка заскользила к пирсу, где пришвартовалась рядом с судёнышком побольше, видимо, грузовой баржей, служащей для доставки грузов с корабля на берег. Несколько человек с «Минервы» в подзорные трубы наблюдали, как Еноха проводили в склад на берегу.

Через полчаса алхимик вышел на пирс и сел в лодку, которая тут же направилась к «Минерве». Одновременно несколько десятков японцев взбежали на баржу, отдали концы и, работая шестами и вёслами, отвели её от берега.

Енох Роот вскарабкался по верёвочному трапу с проворством юноши, однако лицо его, показавшееся над фальшбортом, было серьёзным. Ван Крюйку он сообщил:

— Я сделал все пробы, какие знаю. Больше, чем сделали бы в Новой Испании. Могу засвидетельствовать, что металл не менее чистый, чем с любого из европейских рудников.

Джеку сказал только:

— До чего же странная страна!

— До чего? — спросил Джек.

Енох покачал головой.

— До того, что я понял, насколько странен христианский мир.

И ушёл в каюту.

Матросы подняли на палубу сперва его чёрный сундучок с алхимическими принадлежностями, затем ящичек, по-прежнему частично обёрнутый в яркую бумагу. Даппа велел поставить его на стол, принесённый из каюты ван Крюйка. В ящичке в гнезде из мятой бумаги стояло обожжённое глиняное яйцо: колба, заткнутая деревянной пробкой. Она была залита воском, но Енох сломал печать, когда проводил испытания. Даппа запустил руки в бумагу, вытащил яйцо и поднял в голубоватом свете холодного солнца. Ван Крюйк кинжалом выковырнул пробку. Когда Даппа наклонил глиняную колбу, содержимое колыхнулось с такой силой, что он едва устоял на ногах. Шар жидкого серебра вывалился на свет, молотом шмякнул о стол и рассыпался мириадами сверкающих бусин. Они разбежались по столу, водопадом хлынули через край, тяжело застучали по палубе «Минервы». Ртуть выискивала щели между досками, дождём сыпалась на матросов у пушек. По кораблю пробежал нарастающий гул — сперва изумления, затем — радости. Все чувствовали, что «Минерва» получила второе крещение — не шампанским, а ртутью — и освящена для новой миссии, нового предназначения.

Солнце успело подняться высоко, прежде чем баржа подошла к «Минерве» и начался обмен. Всё это было крайне неудобно, но японские власти ни под каким видом не разрешили бы «Минерве» подойти к берегу. С крупногабаритным товаром вообще бы ничего не вышло. По счастью, с «Минервы» надо было перегружать вуц, пряности и шёлк, с баржи — ртуть в сосудах и тюки соломы для упаковки. Всё это можно было передавать или перебрасывать из рук в руки; как только цепочки наладились, погрузка пошла с невероятной быстротой. Сто человек, пыхтя и обливаясь потом, могут за минуту передать из трюма в трюм несколько тонн груза. Сталь, шёлк и пряности в трюме «Минервы» постепенно заменяла ртуть. Мсье Арланк и Вреж Исфахнян сидели на верхней палубе за столами, лицом друг к другу, с запасом перьев каждый. Один считал сосуды с ртутью, другой — остальные товары. Время от времени они выкрикивали свои результаты, следя, чтобы исходящий и входящий потоки уравновешивались и осадка «Минервы» не изменилась.

Операция была на две трети закончена, когда на палубу, потирая сонные глаза, вышел Енох Роот. Он подмигнул Джеку, потом ван Крюйку и вернулся в каюту.

Через двадцать секунд Джек и ван Крюйк были у него.

— Я пытался заснуть, но мешала лампа. — Енох указал на масляную лампу, свисавшую на цепи с потолка. Она моталась из стороны в сторону, как в сильную качку, хотя корабль еле-еле переваливался с боку на бок.

— Почему ты её не снял? — спросил Джек.

— Потому что она что-то пытается мне сказать. — Енох перевёл взгляд на ван Крюйка. — Вы как-то рассказывали, что в каждой бухте свой характер волн. Что даже лёжа в каюте с задёрнутыми занавесками, можете отличить Батавию от Кавите по периодичности, с которой волны ударяют в борт.

— Верно, — отвечал ван Крюйк. — Любой капитан подтвердит, что корабль, доказавший свою надёжность, порою терпит крушение в незнакомой бухте, встретив волну с частотой, близкой к естественной частоте его корпуса.

— Каждый корабль, в зависимости от распределения балласта и груза, качается в определённом ритме, — объяснил Енох Джеку. — Если волны ударяют в борт с той же периодичностью, корабль может раскачаться так, что перевернётся.

— Как струна лютни, когда её дергают, заставляет вибрировать другую струну, настроенную на ту же ноту, — добавил ван Крюйк. — Продолжайте, Енох.

— Когда сегодня утром мы вошли в бухту, лампа принялась раскачиваться так, что ударялась о потолок и расплескивала масло, — сказал Енох. — Я укоротил цепь до длины, которую вы видите сейчас. — Он снял цепь с крюка и начал ощупывать её звено за звеном, пока не нашёл отполированное до гладкости. — Вот как было сегодня утром, — продолжал алхимик, вешая лампу на несколько дюймов ниже прежнего. Он отвёл её в сторону и отпустил. Лампа закачалась. — Отсюда следует, что наблюдаемая нами частота колебаний отвечает естественному периоду волн в бухте.

— При всём уважении к вам и вашим друзьям из Королевского общества, — сказал ван Крюйк, — нельзя ли отложить демонстрацию до тех пор, когда мы окажемся далеко в Японском море?

— Нельзя, — спокойно отвечал Енох, — поскольку мы не доберёмся до Японского моря. Это западня.

Ван Крюйк чуть не подпрыгнул, но Енох положил ему руку на плечо и глянул в окно каюты — не смотрят ли на них японцы.

— Спокойно, — сказал он. — Западня хитроумная, и выбираться из неё надо хитроумно. Джек, у меня на койке лежит колба.

Джек, которому рост не позволял распрямиться в каюте, сделал два шага вбок и нашёл на одеяле глиняный сосуд с ртутью.

— Держи на вытянутых руках, — велел Енох.

Джеку еле-еле хватило сил выполнить указание. Ртуть, всколыхнувшаяся, когда он взял сосуд, понемногу успокоилась. Теперь колбу можно было удерживать ровно. И тут жидкий металл стал плескать из стороны в сторону, так, что руки у Джека заходили ходуном, вправо-влево, вправо-влево, как он этому ни противился.

— Смотрите на лампу, — сказал Енох. Взгляды переместились с рвущейся из рук колбы на качающийся светильник.

Ван Крюйк увидел первым.

— Они движутся с одной частотой.

— Которая соответствует?.. — спросил Енох тоном учителя, подводящего учеников к новой теме.

— Естественному периоду волн у входа в бухту, — сказал Джек.

— Я проверил три сосуда, в каждом ртуть плещет с той же частотой, — продолжал Енох. — И вот вам моё мнение: они настроены, в точности как мастер настраивает органные трубы. Когда погрузка закончится и мы попытаемся выйти из бухты…

— То попадём в сильную волну… десять тонн ртути начнут плескать в трюме… нас разнесёт на куски, — закончил ван Крюйк.

— Дело легко поправимо, — сказал Енох. — Надо только спуститься в трюм, откупорить сосуды и долить их доверху, чтобы ртуть не плескала. Японцы не должны знать, что мы разгадали их план, не то они нападут сразу. В здании склада припахивало маслом. Думаю, в лесу прячутся лучники с зажигательными стрелами.

* * *

Погрузку закончили рано вечером — времени до темноты оставалось вдоволь. Самурай, распоряжавшийся на барже, отвесил прощальный поклон и отбыл вместе с экзотическими товарами. Ван Крюйк приказал готовиться к отплытию, но приготовления эти были сложнее обычных и заняли куда больше времени. По одному человеку от каждого орудийного расчёта отправили в трюм вскрывать глиняные колбы и поочерёдно доливать их доверху. На корабле всегда достаточно вара для смоления стыков между досками — им и запечатывали колбы. За полчаса до заката ван Крюйк приказал выбирать якоря. К сумеркам они были подняты.

Началась чёрная, лихорадочная работа. Полная луна (день выбрали заранее с таким расчётом, чтобы из бухты не пришлось выходить в кромешной темноте) ярко светила в холодном небе. Все пайщики собрались у Еноха в каюте вокруг единственного сосуда с ртутью, который не стали доливать доверху. Когда на выходе из бухты ритмичные волны начали ударять в борт, колба внезапно ожила и забилась, будто из неё рвался на волю джинн.

Вот тут-то японцы и поняли, что их перехитрили: вдогонку кораблю устремились лодки, вспыхнули в темноте точки зажигательных стрел. Однако ван Крюйк был к этому готов. Едва на берегу загремели боевые барабаны, матросы наверху развернули все паруса по ветру; внизу, на гондеке, все пушки были заряжены картечью. Лодки не могли догнать «Минерву», идущую под парусами; те из них, что всё же вырывались вперёд, встречали пушечным огнём. С полдюжины горящих стрел вонзились в тиковую палубу, но их быстро загасили водой и песком. Луна ещё не села, когда «Минерва» оставила преследователей — и берег — далеко позади.

Когда на следующее утро солнце встало над Японией, задул ветер, называемый у матросов солдатским, то есть перпендикулярный к их южному курсу, — подразумевается, что при таком ветре с парусами управились бы и солдаты. Тем не менее, ван Крюйк сохранял небольшую скорость, опасаясь, что на морской волне переложенные соломой сосуды с ртутью начнут смещаться. Покуда «Минерва» встречала разные типы волн, ван Крюйк рыскал по палубам, чувствуя движения груза, как ясновидящий, и часто общаясь с духом Яна Вроома (умершего от малярии год назад). Вердикт, разумеется, был таков: груз уложен отвратительно и в Маниле его придётся перекладывать заново, но сейчас, памятуя про тайфуны и пиратов, деваться некуда, надо прибавить парусов. Так и сделали.

Таким образом прибавили один-два узла и через три дня вошли в Цусимский пролив. Испытание это явно измыслил для ван Крюйка какой-то адский инженер с целью вымотать ему нервы, ибо корабль надо было почти без карт провести узким проливом между пиратскими Корейскими островами и землёй, на которой иностранца ждёт смерть (Японией), среди неведомых течений и рифов. Рисунки Гото-старшего не помогали; ронин водил судёнышко с куда меньшей осадкой, чем у «Минервы», поэтому держался ближе к берегу и проскальзывал между островками там, где она пройти не могла.

Так или иначе, они миновали пролив и, оставив японские горы по левому борту, вышли в Восточно-Китайское море. Почти сразу вперёдсмотрящий заметил парус по левому траверзу: корабль вышел из щёлки между какими-то японскими островками и лёг на тот же галс, что и «Минерва». Довольно странно, поскольку в той стороне, с которой появился корабль, на карте были отмечены только японские владения, затем — сто градусов Тихого океана и гипотетические очертания Америки. Однако корабль явно был европейский. Более того, голландский, как объявил ван Крюйк, глядя в подзорную трубу. Это разрешило загадку. Корабль был из тех голландских, которым дозволялось заходить в Нагасакскую бухту и бросать якорь у Дедзимы — тщательно охраняемого, обнесённого забором островка, где горстке европейцев разрешали останавливаться на короткое время для переговоров с представителями сёгуна. Все грамотные на «Минерве» спешно писали письма за себя и за своих неграмотных товарищей. Ясно было, что голландский корабль направляется в Батавию, а оттуда на запад. Через несколько месяцев ему предстояло бросить якорь в Роттердаме.

Так они лишились своего алхимика.

Когда стало ясно, что Енох их оставляет, паника накатила на Джека, словно океанский вал, и едва не сбила его с ног. Он почувствовал себя покинутым дитятей, однако, памятуя про моральный дух команды, не разревелся, а сделал вид, будто давно этого ожидал. В какой-то мере так оно и было. Последние два года, пока медленно готовилась сделка с ртутью, Енох проявлял нечеловеческое терпение. Знакомство с жизнью японских и китайских районов Манилы, поездки на диковинные филиппинские островки, утверждение мистера Фута в роли белого султана Квина-Кутты поначалу не давали ему скучать. Однако алхимика давно тянуло в новые странствия.

Мысли его устремлялись к обширным территориям, отмеченным на голландских картах к югу и востоку от Филиппин: Новой Гвинее, предполагаемому Южному континенту, Земле ван Димена и цепочке островов, называемых Соломоновыми, в неизведанной части Тихого океана.

Енох стоял на верхней палубе, ожидая, когда его вещи погрузят в шлюпку. Как часто в минуты безделья, он вытащил из кармана дорожного плаща приспособление, похожее на катушку, хотя и довольно странную: торцы у неё были большие и круглые, а место, куда наматывать бечёвку, — совсем короткое. Енох отмотал несколько дюймов бечёвки и продел палец в петлю на её конце, потом отпустил катушку. Под её весом бечёвка начала разматываться — сперва медленно, потом всё быстрее и быстрее — пока не размоталась совсем и катушка не остановилась над самой палубой. Тут Енох легонько дёрнул, и катушка начала взбираться обратно.

Джек взглянул на голландский корабль, который отделяли от них несколько морских саженей воды. Человек десять матросов глазели на чудо, изумлённо раскрыв рот.

— С такого расстояния они бечёвки не видят, — заметил Джек. — Им кажется, будто это какое-то колдовство.

— Любая достаточно развитая технология неотличима от йо-йо, — отвечал Енох.

— Таким и воробья не убьёшь, — сказал Джек. — Мне больше нравится исходный вариант, с вращающимися ножами.

— Он хорош для охоты в филиппинских джунглях, но в кармане его носить несподручно.

— И куда вы с йо-йо направляетесь? — спросил Джек.

— Говорят, аборигены Земли Арнема тоже делают метательные орудия, которые возвращаются к бросавшему, но без бечёвки и вообще без какой-либо физической связки.

— Не может быть!

— Как я сказал: «Всякая достаточно развитая техно…»

— Я не глухой. Итак, Земля Арнема. А потом?

Енох глянул, как идёт погрузка, и, убедившись, что у него есть ещё минута-две, поведал следующее:

— Как ты знаешь, для успеха нынешнего предприятия нам требовалось подкупить некоторых испанских чиновников и капитанов — задача сама по себе вполне выполнимая. Однако вспомни, сколько часов мы потратили, угощая их, улещивая и выслушивая от них бесконечные морские байки. Впрочем, одна меня заинтересовала. Её поведал некий Альфонсо, первый помощник с галеона, отправившегося из Манилы в Акапулько несколько лет назад. Как обычно, они попытались подняться в более высокие широты, чтобы с пассатом добраться до Калифорнии, но налетевшая буря почти неделю гнала их к югу. Когда они наконец смогли взять высоту Солнца, то поняли, что пересекли экватор и находятся в нескольких градусах к югу от него. Вода смыла всю землю, которой была обложена печь на камбузе, и они не могли развести огонь, не спалив корабль. По счастью, они увидели цепочку островов, населённых людьми, с виду напоминавшими африканцев. Бросив якорь у одного островка, моряки набрали пресной воды и песка, чтобы обложить печь, затем продолжили путь. Прибыв в Акапулько полгода спустя, они обнаружили под печкой золотые слитки — очевидно, песок был золотоносный, и от жара металл выплавился. Нет надобности говорить, что вице-король в Мехико…

— Тот самый?

Енох кивнул.

— Тот самый, у которого вы похитили золото. Выслушав доклад о чуде, он без промедления отправил эскадру под командованием адмирала Обрегона искать острова на этой широте.

— Уж не Соломоновы ли, часом?

— Как тебе известно, Джек, давно предполагалось, что Соломон — создатель Иерусалимского храма, первый алхимик и предмет фанатичных изысканий Исаака Ньютона на протяжении многих лет — перед смертью покинул Израиль, отправился на восток и основал государство на каких-то островах. Легенда гласит, что страна эта была сказочно богата.

— Забавно, что никто не сочиняет легенд о баснословно нищих странах.

— Не важно, верна ли легенда. Существенно, что некоторые в неё верят, — терпеливо отвечал Енох. Он снова начал играть в йо-йо, заставляя катушку летать вокруг кулака, как комета летает вокруг Солнца.

— Например, Ньютон? Это тот, что рассчитал орбиты планет?

— Ньютон убеждён, что Соломонов храм — геометрическая модель Солнечной системы. Огонь на центральном алтаре означает Солнце и так далее.

— То есть он был бы рад узнать, что Соломоновы острова найдены?..

— Разумеется.

— …и наверняка уже прочёл отчёты экспедиции, присланные нашим другом из Бонанцы.

Енох мотнул головой.

— Нет никаких отчётов.

— Экспедиция потерпела крушение?

— Крушения, болезни… бедствия были столь многочисленны, что свидетельства расходятся. В Манилу вернулся лишь один корабль. Все моряки заразились неведомой болезнью, половина умерла в дороге, половина — вскорости после прибытия. Выжила только некая Елизавета де Обрегон — жена адмирала, командовавшего эскадрой.

— И что она рассказывает?

— Ничего. В обществе, где женщины не могут владеть собственностью, тайны для них — всё равно, что золото и серебро для мужчин.

— Почему вице-король не снарядил новую экспедицию?

— Возможно, и снарядил.

— Ты темнишь, а время поджимает.

— Это не я темню, а ты ленишься думать. Если бы экспедиции были отправлены и ничего не нашли, что бы случилось?

— Ничего.

— А если хоть одна экспедиция преуспела, что бы мы имели в итоге?

— Секретный отчёт, хранящийся в Мехико или Севилье, и много золота… — Джек осёкся.

— Что вы рассчитывали найти на вице-королевском бриге?

— Серебро.

— А что нашли?

— Золото.

— Но в Мексике добывают только серебро.

— Да… мы так и не разрешили загадку, откуда золото.

— Догадываешься ли ты, Джек, сколько алхимиков среди влиятельных людей христианского мира?

— Слыхал, что много.

— Если бы среди этих людей — королей, принцев, герцогов — прошёл слух, что Соломоновы острова открыты и с них привезли золото — не абы какое, заметь, а из плавилен самого царя Соломона, то есть, почитай, чистый философский камень или философическая ртуть, слух бы этот возбудил некоторый интерес, ты согласен?

— Если слухи просочились, то да…

— Они всегда просачиваются, — отрезал Енох. — Теперь понятно, почему столько значительных людей держат на тебя зло?

— Вот уж не думал, что это нуждается в объяснении. Но теперь, когда ты сказал…

— Отлично. Надеюсь, я объяснил также, почему должен сам отправиться на Соломоновы острова. Если легенда не лжёт, Ньютон захочет узнать всё, что можно. И даже если это всего лишь легенда, такие острова — самое место, чтобы удалиться от мира на несколько лет или столетий… так или иначе, туда я направляюсь.

Катушка запрыгнула Еноху в кулак и остановилась.


В рейсе из Японии в Манилу, как в любом морском путешествии, тон задавала широта. Ван Крюйк, Даппа и ещё несколько членов команды умели определять её по солнцу. Солнце выглядывало по меньшей мере раз в день, так что они неплохо представляли, на какой параллели находятся. Однако не существовало способа определить долготу. Соответственно лоции ван Крюйка основывались преимущественно на широте. На некоторых параллелях тревожиться не стоило, поскольку в этой части мира (по крайней мере согласно документам) на них отсутствовали рифы и острова. На других опасности были отмечены; когда «Минерва» достигала такой параллели, вся жизнь корабля менялась: ставили дополнительных вперёдсмотрящих, убавляли паруса, часто бросали лот. Конкретный риф мог находиться в ста милях к западу или к востоку; не зная долготы, сказать это было невозможно. Путь из Японии в Манилу лежал с севера на юг; градус широты и градус напряжения менялся с каждой минутой.

Помимо рифов и островов, в число главных опасностей для навигации входили тайфуны и пираты, недавно отбившие у голландцев остров Формоза и основавшие там собственное государство. Обе обрушились на «Минерву» в один день: пираты заметили её и двинулись наперерез, но тут погода начала меняться. Всё предвещало тайфун. Пираты бросили преследование и занялись спасением собственной шкуры. «Минерва» к тому времени благополучно пережила несколько штормов, и команда хорошо представляла, что её ждёт; ван Крюйк мог предсказать, как будет меняться ветер в ближайшие день-два в зависимости от расстояния до центра тайфуна. Поставив штормовые паруса и лично управляя румпелем, он добился, чтобы их вынесло не к Формозе, а на юго-восток, в Филиппинское море, глубоководное и лишённое рифов. Позже, когда небо расчистилось и показалось солнце, они отыскали определённую широту (19°45′ N) и прошли по ней двести миль на запад до пролива Балинтанг, разделяющего две группы островов к северу от Лусона. Затем повернули на юг и с великой осторожностью продолжили путь, пока не завидели холмы Илокоса — северо-западной оконечности Лусона.

Отсюда началось совершенно другое плаванье — каботажное. Триста миль до мыса Маривелес у входа в Манильскую бухту «Минерва» ползла вдоль берега со слабым и переменчивым ветром; команде приходилось часто бросать лот и вставать по ночам на якорь, чтобы не налететь в темноте на мель. Порою по несколько суток кряду не двигались из-за встречного ветра. Днём покупали свежие фрукты и мясо у подходивших на длинных катамаранах туземцев, ночами несли дозор, готовясь встретить ружейным огнём тех же туземцев, когда они полезут на борт с ножами в зубах.

Вечером одиннадцатого дня подошли к мысу Маривелес, перед которым кинжалами торчали из волн несколько острых скал. Гарнизон соседнего острова Коррехидор, заметив «Минерву» на закате, развёл костры. Ориентируясь по огням, удалось бросить якорь в бухте с южной стороны острова. На следующий день командир испанского гарнизона прибыл на шлюпке с часовым визитом. Это был старый знакомец, поскольку «Минерва» раз десять проходила Коррехидор, курсируя между Манилой, Макао и Квина-Куттой. Он передал последние манильские слухи и анекдоты, а взамен получил несколько пакетиков с пряностями и японские безделушки.

Затем подняли якорь и двинулись через Манильскую бухту. Первым показался испанский замок на мысе Кавите, следом — шпили манильских колоколен и лес мачт в устье реки Пасиг. Команда надеялась, что они направятся прямиком туда, но как только «Минерва» обогнула Кавите и вошла в спокойные воды с подветренной стороны крепости, Ван Крюйк приказал убрать почти все паруса. Навстречу им двинулась долблёнка, изготовленная из колоссального ствола и называемая на местном языке «банка»; когда она приблизилась, Джек различил Мойше и Сурендраната, оставленных улаживать кое-какие дела, а также Джимми и Дэнни, приданных им в качестве телохранителей. Один за другим все четверо взобрались по верёвочному трапу на палубу, где уже дожидались товарищи. Мойше и Сурендранат отправились в каюту к ван Крюйку, чтобы обсудить текущие дела с главными участниками предприятия. Джек мог бы пойти с ними, но по лицу Мойше и без того понял, что всё более или менее благополучно, а значит, их путь лежит дальше на восток.

Гавань являла собой подобие гамака, растянутого между двумя мысами, отстоящими один от другого на несколько миль. За полтора столетия своего владычества испанцы (руками покорённых тагалов) возвели на каждом мысу по крепости. Ближайшая, сразу по правому борту, была традиционная, квадратная, с четырьмя бастионами по углам, выстроенная так, чтобы море служило рвом. Ещё один ров разрезал перешеек со стороны суши, чтобы в крепость можно было попасть только по подъёмному мосту. Он располагался на некотором отдалении от форта, а оставшееся пространство занимали строения: тростниковые хижины с редкими вкраплениями деревянных домов и три каменные церкви, воздвигнутые или воздвигаемые различными католическими орденами.

С противоположной стороны раскинулась сама Манила. Она лежала на полуострове, образованном с одной стороны заливом, с двух других — реками, Пасигом и его притоком, впадающим неподалёку от устья. Испанцы обнесли полуостров длинной стеной с люнетами и бастионами для защиты от голландцев, китайцев и туземных племён. В устье Пасига возвышался форт; из его пушек простреливались река, залив и неспокойные барангаи — территории этнических общин — за рекой.

Отсюда — как, впрочем, и отовсюду — Манила не выглядела сказочно богатым городом. Выстрой её испанцы в другом месте, церковные шпили и сторожевые башни возносились бы к облакам. Однако здесь даже роскошные здания сиротливо жались к земле; по горькому опыту было известно, что всё выше двух этажей и сложенное из камня рухнет от землетрясения раньше, чем высохнет цемент. Так что Джеку, глядевшему с «Минервы», представало нечто низкое, темное и тяжёлое, затянутое дымкой. Лишь высокие кокосовые пальмы вдоль берега отчасти скрашивали вид.

Такая погода обычно заканчивалась бодрящим грозовым ливнем. Все на «Минерве» отлично об этом знали: Манила служила им портом базирования последние три года, с первого рейса из Малабара; к тому же команда наполовину состояла из местных уроженцев. Знали они и то, что бухта не защищает от северных ветров; такой большой корабль, как «Минерва», застигнутый штормовым нордом между Манилой и Кавите, может налететь на мель, где тагалы на долблёнках и китайско-филиппинские метисы на джонках разграбят его без всяких помех. Посему вместо того, чтобы ликовать и горланить, что было бы естественно после невероятного путешествия в Японию и обратно, матросы хранили торжественную серьёзность, словно монахи во время воскресного богослужения, и сердито шикали на тех, кто повышал голос. Малабарцы замерли на вантах, как пауки в паутине; полуприкрыв глаза и полуоткрыв рот, они напряжённо ловили каждое движение воздуха.

Небо и воздух лучились равномерной белизной; невозможно было даже примерно сказать, в какой стороне солнце. По склянкам, которыми на корабле отмеряли время, до заката оставался примерно час. Весь залив притих и замер, как команда «Минервы». Единственный шум доносился с верфи за мрачным арсеналом Кавите. Там пять сотен невольников-филиппинцев под бичами испанских надсмотрщиков строили величайший корабль, какой Джек видел в жизни. Учитывая, в скольких местах ему случилось побывать, это практически означало величайший корабль мира с тех пор, как Ноев Ковчег выбросили на вершину горы Арарат и разобрали на дрова.

На берегу пирамидами громоздились очищенные от коры исполинские стволы, которые те же филиппинцы (или их товарищи по несчастью) срубили в кишащих нетопырями джунглях у Лагуны-де-Бай (большого озера к юго-востоку от Манилы) и сплавили по реке Пасиг. Некоторые рабочие разделывали их на брусья и доски. Однако строительство близилось к завершению, и потребность в крупных деталях корабельного набора была уже не та, как несколько месяцев назад, когда киль и каркас застывшими пальцами торчали в небо. По большей части филиппинцы занимались более мелкой работой: плели тросы (как известно, манильская пенька — лучшая в мире), смолили швы и украшали резьбой каюты, в которых самым богатым купцам Южных морей предстояло прожить значительную часть года или утонуть неделю спустя, в зависимости от того, как повернётся удача.

— Если глаза меня не обманывают, ты наконец сменял свой басурманский тесак на стоящее оружие, — сказал Даниель Шафто, разглядывая катану и вакидзаси Габриеля Гото за поясом у отца.

— Пытаюсь к ним приноровиться, — отвечал Джек, — но пока никак. Я привык фехтовать одной рукой, и поздно мне переучиваться. Я ношу их из уважения к господину Гото, хотя когда снова окажусь в таком месте, где на меня могут напасть, со мною будет янычарская сабля.

— Дело не такое уж хитрое, — объявил Джимми, выходя вперёд. — К Акапулько ты у нас будешь рубиться катаной, как самурай.

Он похлопал по рукояти японского меча. Только сейчас Джек заметил такое же вооружение у Дэнни.

— Расширяли своё образование?

— Манила лучше любого университета, — заявил Дэнни, — если не попадаться треклятой испанской инквизиции.

— Судя потому, что Мойше жив и при ногтях, в этом вы преуспели.

— Мы своё дело сделали, — с жаром отвечал Джимми. — Мы жили на краю барангая японских христиан, где всё чинно…

— Даже чересчур, — вставил Дэнни.

— …а сразу за плетнём — китайско-филиппинский посёлок, где царит постоянная смута. Всякий раз, когда появлялись инквизиторы, мы уходили туда и ждали, пока Мойше уладит дело.

— Вот уж не думал, что Мойше имеет такое влияние на сынов Торквемады, — заметил Джек.

— Мойше намекнул нескольким испанцам, что мы затеваем, — сказал Дэнни, — и эти испанцы сразу стали нашими друзьями.

— Стоило Мойше сказать слово, как они брали псов-инквизиторов на короткий поводок, — весело сообщил Джимми.

— Интересно, во сколько встанет нам их дружба, — проговорил Джек.

— В качестве врагов они обойдутся дороже, — отвечал Дэнни с уверенностью, какой Джек не испытывал ни по одному поводу уже лет двадцать.

Тиковая палуба, давно уже серая от непогоды, наливалась алым оттенком, словно из-под неё прорывается пламя. Джек повернулся к западу и увидел причину: солнце пробило дыру во влажном мареве над заливом. Клочья тумана, притаившиеся по бухточкам у основания арсенала, улетучивались от внезапного жара, как на сильном ветру. Воздух тем не менее был по-прежнему неподвижен, однако далёкие раскаты заставили Джека повернуться к востоку. Теперь Манила вырисовывалась чётко, её стены и бастионы горели в закатном свете, словно вырезанные из янтаря и подсвеченные огнём. Горы за Манилой были видны, что случаюсь нечасто. По сравнению с ними всё, воздвигнутое испанцами, выглядело плоским, как булыжная мостовая. Но и сами горы были карликами в сравнении с фантастическими нагромождениями туч, которые рождались в бескрайних небесах, словно героям и мифологическим животным созвездий прискучило оставаться россыпью бледных звёзд, и они, спустившись из космоса, облеклись в субстанцию бури. Однако они тут же заспорили, кому достанутся самые яркие и пышные облака, и спор грозил перейти в побоище. Ни одна молния ещё не ударила в землю, и потоки дождя из одной тучи поглощались другой, не успев пролиться на горы.

Джек перевёл взгляд на реи «Минервы», казавшиеся на фоне всего этого соломинками в сточной канаве. Вахтенные спокойно готовились к шторму. Внизу прежние сообщники выходили из каюты ван Крюйка. Некоторые — в частности, Даппа и мсье Арланк, — не поленились для торжественного случая надеть парадное платье — панталоны, чулки и кожаные башмаки. Вреж Исфахнян и ван Крюйк были в париках и треуголках.

Ван Крюйк встал перед грот-мачтой на краю шканцев, выдававшихся над верхней палубой, как балкон над площадью. Почти вся команда собралась здесь; те, кому не хватило места или роста, чтобы видеть капитана, взобрались на бак. Матросы разбились на кучки по цвету кожи, чтобы слушать перевод; две самые большие группы составляли малабарцы и филиппинцы, однако были и малайцы, китайцы, африканцы из Мозамбика, попавшие в Индию через Гоа, и несколько гуджаратцев. Часть корабельных офицеров составляли голландцы, приехавшие с Яном Вроомом. Чтобы управляться с пушками, среди наёмников, болтавшихся в Шахджаханабаде, нашли трёх артиллеристов — француза, баварца и венецианца. Наконец, оставались последние сообщники: ван Крюйк, Даппа, мсье Арланк, Патрик Таллоу, Джек Шафто, Мойше де ла Крус, Вреж Исфахнян и Сурендранат. Вместе с Джимми и Дэнни получалось сто пять человек. Ещё двадцать были на вантах, готовили корабль к шторму.

Джек поднялся на шканцы и встал за спиной у ван Крюйка вместе с остальными пайщиками. Как раз когда он повернулся к верхней палубе, то есть в сторону Манилы, какой-то из греческих богов, досадуя, что ему достались лишь несколько клочьев иссиня-серой мглы, метнул молнию в живот сопернику, разодетому в коралловый и зелёный атлас. Расстояние между ними было миль двадцать. Будто трещина разверзлась на четверть небесного свода, впустив яркий свет из каких-то исключительно хорошо освещённых краёв за пределами ведомой вселенной. Хорошо, что команда смотрела в другую сторону. Те, кто заметил встревоженные лица старших на шканцах, обернулись, но не увидели ничего, кроме стены дождя над чёрными джунглями за городом.

— Должно быть, это Евгений бросил небесный гарпун, желая напомнить ван Крюйку о пользе краткости, — сказал Джек, и все, знавшие Евгения, нервно хохотнули.

— Мы пережили ещё один рейс, — начал ван Крюйк. — На христианском корабле я бы снял шляпу и вознёс благодарственную молитву. Однако на этом корабле нет общей веры, посему я останусь в шляпе, пока не смогу помолиться в одиночестве. Ступайте вечером в Маниле по своим пагодам, капищам и церквям и сделайте то же самое.

Перевод этих слов встретили одобрительным гулом. На «Минерве» было три кока и столько же котлов. Не было своего только у христиан, которым не запрещена никакая пища.

— Никогда мы все не соберёмся снова в одном месте, — продолжал ван Крюйк. — Енох Роот уже простился с нами. Через неделю Сурендранат с частью малабарцев отправится к Квина-Кутте на бриге «Коттаккал», чтобы переправить королеве её долю прибыли. Со временем к ним присоединится Патрик. Он, Сурендранат и мистер Фут будут пытать счастье в Южных морях, мы же отправимся дальше. Все вы разбредётесь сегодня по Маниле. Кто-то вернётся через месяц, чтобы готовиться к великому плаванию. Кто-то — нет.

Тут ван Крюйк выхватил саблю и указал на исполинский корабль, достраиваемый перед арсеналом на Кавите.

— Смотрите! — воскликнул он.

Все повернулись к гигантскому галеону, но лишь на мгновение, потому что в следующий миг налетел ветер. Он дул с востока, но по-всему собирался меняться на северный. Однако марсовые на гроте расправили парус и развернули его так, что «Минерва» легла на другой галс и устремилась к середине бухты, дальше от мелей.

— Великий корабль для великого плавания! — продолжал ван Крюйк, указывая на испанский колосс. — Это манильский галеон. Как только его загрузят индийскими пряностями и китайскими шелками, он выйдет из залива и начнёт семимесячное плавание через половину земного шара. Когда Филиппины останутся за кормой, якоря снимут и уберут в самую дальнюю часть трюма, поскольку в течение больше чем полугода с корабля не увидят ни клочка суши, и проку от якорей будет как от помпы на телеге. Галеон будет идти к северу, почти до Японии, пока не достигнет некой — ведомой только испанцам — широты, на которой пассаты дуют строго на восток и нет ни островов, ни подводных скал. Мореплаватели полетят с попутным ветром и будут молиться о дожде, без которого умрут от жажды, и тогда берегов Калифорнии достигнет корабль-призрак с иссохшими скелетами на борту. Порою пассат будет стихать, и они будут дрейфовать день, два, неделю, пока не налетит тайфун с юга или арктический ветер не скуёт их стужей, по сравнению с которой холод, от которого вы дрожали и ёжились у берегов Японии, показался бы ласковым дыханием возлюбленной на вашей щеке. Кончится провиант, и богатые эпикурейцы, доев свои башмаки и кожаные переплёты Библий, будут лихорадочно молить Бога вернуть им заплесневелые крошки, выброшенные в начале пути. Дёсны вспухнут, а выпавшие зубы будут сметать с палубы, как градины.

Сравнение, вероятно, пришло ван Крюйку под влиянием минуты, ибо из низкой клубящейся тучи только что посыпал град размером с горошину. Матросы смотрели на градины и честно воображали, что это зубы. Ветер пронёсся над водой, срывая с волн белые гребни, и забрызгал им лица пеной. В тот же миг парус издал хлопок, подобный ружейному выстрелу; весь корабль накренился и застонал. Трос лопнул и забился на палубе, как живой, постепенно расплетаясь и затихая. Шквал улёгся. «Минерва» в крутой бейдевинд неслась на север по темнеющему заливу. Солнце, как метеор, падало в Восточно-Китайское море. Молнии над Манилой были куда ярче него; в их затяжном голубоватом свечении почти можно было бы читать.

— Однако, когда они давно уже отчаются, кто-то из этих несчастных — один из немногих, ещё способных держаться на ногах, — выбрасывая за борт тела товарищей, увидит на воде нечто: обрывок водоросли меньше моего пальца. Ни вы, ни я его бы не заметили, однако для команды галеона это будет чудо, подобное явлению ангела! На палубе будут долго звучать молитвы и гимны, однако радость обернётся жестоким разочарованием. Ни клочка водоросли не увидят они ни в тот день, ни на второй, ни на третий. Им останется лишь мчаться с попутным ветром, из последних сил сдерживая искушение пожирать трупы умерших. К тому времени самые набожные доминиканцы забудут свои молитвы и будет проклинать матерей за то, что родили их на свет. Так пройдёт ещё неделя. Но наконец появятся водоросли — и не одна, а две, потом три. Команда поймёт, что они приблизились к берегу Калифорнии — острова, со всех сторон окружённого поясом морской травы.

Примерно на этом месте речи Джек заметил, что голубовато-зелёное свечение разгорается, как если бы какое-нибудь таинственное подводное солнце взошло из вод, излучая свет, но не тепло. Превозмогая безотчётное нежелание, он поднял голову и посмотрел на грот-мачту. Каждый рей, каждое волокно троса светились, как будто их окунули в фосфор. Зрелище было достойным того, чтобы уделить ему больше времени, однако Джек перевёл взгляд на толпу матросов. Он увидел озеро запрокинутых лиц, сверкающих глаз и зубов, колодец душ, охваченных изумлением.

— Сперва Евгений, теперь Енох Роот добавил свои два цента, — заметил Джек, но никто даже не хохотнул — слова утонули в грохоте волн. Ван Крюйк повернулся и мгновение смотрел на Джека, потом вздёрнул плечи и продолжил свой жуткий рассказ. Зловещие огни святого Эльма соскользнули с мачты и завели пляску на полях его треуголки; даже в локонах парика завелись маленькие живые искорки. Каждый волосок давно умершей козы, словно по вудуистскому заклятию, ожил и силился отделиться от остальных, для чего должен был расправиться и встать дыбом. На кончике каждого волоска дрожал маленький венчик.

Ван Крюйк не обращал внимания; если он и заметил своё свечение, то решил, что оно придаст веса его словам.

— Однако их испытания не закончатся, лишь примут иную форму. Теперь они будут терпеть муки Тантала, ибо эта земля, текущая молоком и медом, населена дикарями, от которых нечего ждать воды или провианта, только жестокой смерти. Мореходы будут долго идти вдоль побережья на юго-восток, время от времени совершая отчаянные вылазки на берег, чтобы добыть воды или настрелять дичи. И наконец, они увидят башню на скале над морем. Последует обмен сигналами, и верховые гонцы помчат по королевскому тракту в Мехико с известием, что в этом году манильский галеон не разбился о скалы и не потонул в шторм, но чудом достиг Америки. Подойдут лодки с овощами и фруктами, которых команда не видела более полугода. Однако эти же лодки доставят известие, что французские и английские пираты обогнули мыс Горн и рыщут вдоль побережья — много опасных миль должен будет преодолеть галеон, прежде чем бросить якорь в Акапулько.

Огни святого Эльма гасли; удивительное затишье, сквозь которое «Минерва» дрейфовала последние несколько минут, сменялось грозой. Мощный вал ударил в корпус, лица слушателей колыхнулись, словно колосья под ветром; каждый на палубе силился устоять на ногах.

— Как я сказал, мы отправляемся через несколько недель после галеона, и нам понадобятся матросы, — начал ван Крюйк.

— Э, прошу прощения, капитан, — вмешался Джек, — вы очень впечатляюще описали ужасы плавания. Ничуть не сомневаюсь, что все успели наложить в штаны. Но вы забыли добавить антитезисов. Возбудив страх, следует теперь распалить корысть, не то все сию минуту попрыгают за борт, чтобы вплавь достичь берега, и больше мы их не увидим.

Ван Крюйк одарил Джека взглядом, полным глубокого презрения, которое тот различил лишь благодаря тройной вспышке молнии.

— Вы сильно недооцениваете их умственные способности, сударь. Нет надобности говорить всё прямым текстом. В хорошо выстроенной речи умолчания сообщают не меньше, чем произнесённые слова.

— Тогда, возможно, к ним следовало прибегнуть и в описании ужасов. Я кое-что смыслю в делах театральных, сударь, — упорствовал Джек. — Шканцы сейчас подобны сцене, а вот они — как бы высоко вы ни оценивали их умственные способности — более всего напоминают зрителей на галёрке, по колено в ореховой скорлупе и бутылках из-под джина, ждущих — умоляющих, — чтобы их шарахнули по башке ясной основной мыслью.

Над Манилой взорвалась бомба, начинённая молниями.

— Вот тебе основная мысль. — Ван Крюйк указал на Манилу. — Сегодня твоя галёрка отправится туда и будет впитывать эту мысль следующие два месяца. Ты сам там жил, Джек, — неужто основная мысль не достигла твоих ушей?

— Какой-то звон я слышал… Нельзя ли поподробнее?

— Из всех предприятий, на которые человек может направить свои силы, — нехотя начал ван Крюйк, возвышая голос, — дальние торговые плавания приносят наибольшую выгоду. Вот к чему стремится каждый еврей, пуританин, голландец, гугенот, армянин и баньян, вот что строит корабли, возводит дворцы в Европе, Шахджаханабаде и множестве других мест. Однако ничто — ни доставка рабов на Карибские острова, ни плавание в Европу с индийскими пряностями — не сравнится по прибыли с рейсом Манила — Акапулько. Самые богатые суратские баньяны и генуэзские банкиры, укладывая надушенные головы на шёлковые подушки, грезят о том, чтобы отправить несколько тюков товара с манильским галеоном. При всех опасностях, при всех грабительских пошлинах, что уйдут вице-королю, прибыль никогда не опускается ниже четырёхсот процентов. Этот город вырос из таких грёз, Джек. И сейчас мы туда отправимся.

Ван Крюйк наконец закончил спич и в наступившей тишине с изумлением осознал, что на палубе его всё это время добросовестно переводили на разные тарабарские наречия. Кто-то из переводчиков закончил раньше, кто-то позже, в зависимости от лапидарности либо многословия своего языка, а также от того, сколько счёл нужным выпустить или присочинить для красоты. Однако когда последний из них умолк, послышался какой-то звук — Джек даже подумал сперва, будто снова пошёл град. Но нет, звук нарастал, и стало ясно, что это оглушительные овации. Даппа сунул оба указательных пальца в рот и пронзительно свистнул. Ван Крюйк в первые мгновения не понял, что происходит, а когда понял, то развернулся к Джеку, снял шляпу и поклонился.

Книга пятая Альянс

Берлин Январь 1700

По сути, весь наш опыт убеждает нас лишь в двух вещах, а именно, что есть связь между явлениями, позволяющая нам успешно предсказывать будущие явления, и что связь эта должна иметь постоянную причину.

Лейбниц

Г. В. Лейбниц, президент

Берлинская академия,

Берлин, Пруссия

Г-ну Даниелю Уотерхаузу, ректору

Институт технологических искусств

Колонии Массачусетского залива

Ньютаун, Колония Массачусетского залива

Дорогой Даниель!

Письмо Ваше, обнаруженное сегодня мною на пороге моей академии, осветило холодный берлинский день нежданною радостью, кою ещё подогрело известие, что у Вашего института есть крыша над головой, и особенно — что Вы по-прежнему желаете направить свои труды на общую со мной цель. Признаюсь, два года не получая от Вас известий, я думал, что Вас убили индейцы или повесили за колдовство соплеменники!

Многое изменилось с тех пор, как мы с Вами последний раз обменивались письмами. Вы, вероятно, заметили, что у меня новый адрес (Берлин), более того, в новой стране (Пруссия). Монарх, которого вы знали под имением курфюрста Фридриха III Бранденбургского, теперь зовётся королём Фридрихом I Прусским. Это всё тот же человек, по-прежнему счастливо женатый на той же Софии-Шарлотте, живёт и правит в том же дворце, что выстроил для неё в Берлине. Однако посредством различных махинаций (коих перечисление лишь отвратило бы Вас от моего письма) он добился от императора Священной Римской империи (по-прежнему Леопольда II, на случай, если Вы не следите за европейской жизнью) права именоваться королём. Предки Фридриха (Гогенцоллерны) так давно были герцогами Прусскими и курфюрстами Бранденбургскими одновременно, что представлялось разумным объединить страны. То, что получилось, зовётся Пруссия, но управляется по-прежнему из Бранденбурга.

София, как всегда, неутомима в своих интригах. Они с дочерью сочли неразумным демонстрировать чрезмерную близость, дабы враги и друзья не догадались, что София вертит огромным немецким государством, протянувшимся от Кенигсберга почти до Рейна. По многим причинам ей удобнее казаться милой старушкой, далёкой от дел вдовствующей курфюрстиной-матерью; она предоставляет своему сыну Георгу-Людвигу верить, будто он правит Ганновером, и в Берлин наезжает лишь изредка — пощипать за щёчки внучат и всячески продемонстрировать свою безобидность.

Я езжу из Ганновера в Берлин так часто, что самые злобные недоброжелатели из числа берлинских придворных начали поговаривать, будто София влияет на дочь через меня. На беду, я не мог указать официальную причину столь частых визитов в Берлин, в истинную же причину (что я езжу туда ради увлекательных бесед с Софией-Шарлоттой и блистательным кругом её друзей, а также ради уроков, которые даю принцессе Каролине) люди такого склада поверить не могли.

Отсюда Берлинская академия, коей первым президентом я имею честь быть. Королям пристало учреждать подобные заведения (начало, разумеется, положил ваш Карл II созданием Королевского общества), так что, основав академию, Фридрих во многом оправдал свой новый титул. Я же как президент академии могу теперь ездить в Берлин сколько вздумается.

И хорошо, что мне есть теперь к чему принадлежать помимо Королевского общества! Вероятно, до Вас уже добрались последние чудовищные публикации: третий том уоллисовых трудов, где моя двадцатипятилетняя переписка с Ньютоном подана превратным образом, и «Lineae brevissimi descensus» Фатио, в которой тот вновь яростно на меня нападает. Утверждается мысль, будто я и не думал об исчислении бесконечно малых, пока не украл его в готовом виде у Ньютона около 1677 года. Как будто годы моих парижских трудов под руководством Гюйгенса ничего не стоят!

Однако лучше мне не утомлять Вас моими гневными излияниями. Давайте лучше перейдём к некоторым из Ваших вопросов.

Да, я по-прежнему переписываюсь с Элизой, как же иначе? Однако, как многие с рождением детей, она перешла к более размеренной жизни и теперь пишет мне значительно реже. Три года назад, когда подписали мир, французский двор признал её титул герцогини Йглмской; теперь она часто бывает в Англии, хотя никогда — с мужем. У неё особняк неподалёку от Сент-Джеймского дворца, и она даже несколько раз посетила Йглм, дабы восстановить связь с местом своего рождения. Раз или два в году она наезжает в наши палестины повидаться с сыном и нанести визит Софии. Муж её, в силу интересов, связанных с флотом, полюбил Йглм больше, нежели она сама, и вообразил, будто тамошний огромный замок можно превратить в сельскую усадьбу — хотя трудно выбрать для загородного дома место более дикое и бесприютное! Он по нескольку месяцев в году проводит на Йглме, надзирая за восстановлением одного крыла развалин, которое решил сделать родовым гнездом герцогов Аркашон-Йглмских. В Лондоне раздаются недовольные голоса, будто он намерен превратить Йглм во французскую военно-морскую базу наподобие Дюнкерка, но я не верю, что Элиза такое допустит.

Дабы сделать себе имя в лондонском обществе, она уже несколько лет благотворительствует бездомным солдатам. Когда война окончилась и к власти пришли тори, английская армия резко сократилась в размерах, многие полки распустили, и голодным солдатам осталось промышлять нищенством и воровством. Своей заботой о них Элиза как бы укоряет тори; это укрепит её позиции, если виги вновь придут к власти.

С рабством она борется не столь открыто, хотя чувства её в этом отношении глубже. Она знает, что назойливо твердить о недопустимости рабства значит лишить себя доступа в высший свет, а следовательно, и возможности добиваться перемен. Однако юристы хорошо знают, сколько трудов она приложила в последние годы для освобождения нескольких таунтонских школьниц, обращённых в рабство Джеффрисом после восстания Монмута.

Хорошо, что она поддерживает добрые отношения с вигами. Если Вы получаете письма из Англии, то знаете, что виги близки к принцессе Анне, которая, вероятно, рано или поздно станет королевой Англии. Они составляют партию активной внешней политики или, если отбросить экивоки, — войны. Несчастный Карл II Испанский вот уже тридцать пять лет как при смерти — вряд ли он протянет ещё долго, а с его смертью неизбежно разразится война. Ибо у Людовика XIV глаза горят на Испанию, её заморские владения, копи и монетные дворы. Надо признать, что у герцога Анжуйского оснований претендовать на испанский престол не меньше, чем у других. А если он по совпадению ещё и послушный внук Людовика XIV, то что с того!

Если Вы редко получаете почту, то можете воскликнуть: погодите! мне казалось, вопрос решён договором, и престол Испании наследует курпринц Баварский. Однако он умер внезапной и загадочной смертью. Империя назначила своего кандидата — эрцгерцога Карла, сына императора Леопольда. На словах говорят о разделе испанского наследства, но втайне готовятся к войне. А поскольку ставкой в ней будет сердце, гонящее золото и серебро по жилам мировой торговли, можно ожидать, что она будет ещё ожесточеннее предыдущей.

Теперь к более интересным материям.

Вы пишете, что желали бы работать сообща. Попытаюсь Вас отговорить. Во-первых, Вы уже поняли, что, связав своё имя с моим, навеки запятнаете себя в глазах Королевского общества. Во-вторых, патроном нашим будет человек, имеющий обыкновение казнить неугодных служителей на колесе. Нет, я не о новом короле Пруссии, но о монархе более рослом, что живёт дальше на восток и владеет примерно половиной земного шара.

Если я Вас ещё не отпугнул, то задумайтесь о предстоящей работе. В том, что я хочу сделать, очень мало красивого и элегантного математически. Оно должно состоять из двух частей: механической системы для выполнения математических и логических операций над числами и большого количества данных, которые будут в машину загружаться. Больше всего работы предстоит на этих двух направлениях. Первое сулит учёному больше радостей как занятие практическое, сродни часовому мастерству Гука; можно смотреть, как машина обретает форму на верстаке, и с гордостью указывать на ту или иную шестерёнку. Однако, боюсь, не на неё следует нам направить свои усилия. Вспомните, насколько продвинулось часовое дело только на нашем веку, начиная с гюйгенсова маятника. Экстраполируя процесс в будущее, Вы согласитесь, что арифметические машины будут только совершенствоваться. С другой стороны, при всём уважении к Вашей и Уилкинса работе над философским языком мы лишь приступили к сбору данных и созданию логических правил, что будут управлять машиной.

Вы — протеже Уилкинса и единственный живой участник его проекта; на смертном одре он передал свою мантию Вам. Соответственно, Вы лучше любого другого сможете собрать и упорядочить данные, а также перевести их в форму, пригодную для чтения машиной. Для этого надо обозначить символы простыми числами и запечатлеть их в каком-то материале, возможно, в виде двоичных чисел. Материал должен быть надёжным, ибо могут пройти века, прежде чем появятся машины, способные выполнить эту работу. Лучше всего подошли бы тонкие золотые листы.

Со своей стороны признаюсь, что множество сиюминутных хлопот делает меня плохим соработником. Такому труду надо посвятить много времени кряду, каковым я, увы, не располагаю, оттого и думаю, что Вы в тиши массачусетской хижины имеете большую возможность составлять огромные символьные таблицы.

Если исключить дела политические, спор о приоритете и трёх дам (Софию, Софию-Шарлотту и Каролину), беспрестанно расспрашивающих меня обо всём на свете, главным моим проектом на данное время остаётся монадология.

Короче, в ближайшие годы мне предстоит по большей части трястись в карете по пути из Ганновера в Берлин (а порою, возможно, и в Санкт-Петербург!) и обдумывать красивый набор логических правил. Это вполне в русле второй части проекта арифметической машины, а именно — составления правил для обработки символов. К слову, я склонен предполагать, что две системы, из которых одна управляет монадами, другая — механическим разумом, окажутся тождественны. Посему эту часть работы я предлагаю взять на себя, ибо и так занимаюсь очень сходным делом.

Вот мои предложения, Даниель, и я надеюсь, что они Вам придутся по душе. Царь — человек страшный, не отрицаю, однако он далеко от Вас и погружен в дела: усмиряет раскольников и стрельцов, воюет со Швецией. Не думаю, что Вам стоит его бояться. Как ни трудно поверить, в мире нет монарха, столь же преданного тому, что вы называете технологическими искусствами. Уверен, если мы попросим у него тонну золота, объяснив, что оно нужно для хранения данных, то незамедлительно получим искомое. Однако прежде мы с Вами должны добыть сколько-нибудь данных, дабы таблички эти не остались чистыми, как tabula rasa господина Локка.

Искренне Ваш

Лейбниц.

Книга четвёртая Бонанца

Тихий океан Конец 1700 — начало 1701

Таковы болезни и ужасы долгих штилей, когда море гниет от застоя и под палящим солнцем отравляет ядовитым смрадом несчастных мореходов, кои, источенные цингой, жаром и лихорадками, мрут в таком количестве, что выжившие не могут достичь цели, ибо их недостаточно для управления кораблём.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Пятого сентября «Минерва» бросила якорь у огнедышащей горы Грига на Марианских островах. На следующее утро младшие Шафто с отрядом матросов-филиппинцев взяли штурмом вторичный конус на западном склоне горы. Здесь, на месте, хорошо видном с «Минервы», они устроили наблюдательный пункт. Два дня над ним развевался один белый флаг, означавший: «Мы здесь и живы». На третий день флагов стало два, что значило: «Мы увидели парус, приближающийся с запада», а сутки спустя — три. Последний сигнал говорил: «Это манильский галеон».

Ван Крюйк приказал готовиться к отплытию. Утром следующего дня Шафто собрали лагерь и спустились, по-прежнему кашляя и обливаясь слезами от едких вулканических газов, которыми день и ночь сочился шлаковый конус. Блаженно поплескавшись в бухточке, смыв пыль и пот, они в шлюпке вернулись на «Минерву» и сообщили, что манильский галеон на рассвете начал долгий путь к северу.

Два дня шли вдоль Марианских островов, тянущихся от тринадцатой параллели на юге до двадцатой на севере. Вулканические горы круто обрывались на глубину, другие острова были такие плоские, что (даже самые большие) возвышались над волнами не более чем на ярд-два. Их окружали мели, которые легко проглядеть в темноте или в дурную погоду. Поэтому в следующие несколько дней все силы были направлены на то, чтобы не распороть брюхо о коралловый риф. Манильского галеона не видели.

На некоторых островах обитали низкорослые дикари, сновавшие по морю на лодках с балансирами. На одном или двух были даже иезуитские миссии, выстроенные из глины наподобие осиных гнёзд. Именно из-за малолюдства эти острова и выбрали в качестве точки рандеву. Если бы «Минерва» отошла от Кавите вслед за галеоном, все на Филиппинах разгадали бы их планы. Хуже того, путешествие «Минервы» удлинилось бы на несколько недель. Манильский галеон был такой огромной неповоротливой посудиной и так тяжело нагружен манильским чиновничеством, что сдвинуть его с места мог только шторм. Если другие корабли выходили из Манильской бухты за день, то ему на это потребовалась неделя. Затем, вместо того чтобы выйти в открытое море, испанцы повернули на юг, далее на восток и двинулись опасными проливами между Лусоном и островами на юге, часто вставая на якорь и временами делая остановки, чтобы отслужить мессу на месте гибели предшественников; ибо путь был отмечен не буями, но остовами манильских галеонов двух-, десяти-, пятидесяти- и столетней давности. Наконец бросили якорь в тихой бухте у острова Тикао и три недели куковали, глядя на двадцать миль воды между южной оконечностью Лусона и северным мысом острова Самар. Пролив носил имя Сан-Бернардино; за ним до самого Акапулько простирался Тихий океан. Однако Лусон с тем же успехом мог зваться Сциллой, а Самар — Харибдой, поскольку (как свидетельствовал горький опыт многочисленных крушений) пройти между ними можно было лишь при определённом сочетании ветров и прилива. Дважды поднимали якоря и ставили паруса, но ветер немного менялся, и галеон поворачивал обратно.

С утра до вечера к нему подходили лодки с водой, фруктами, хлебом и живностью — всё это купцы и монахи на борту уничтожали с невероятной скоростью. Путь через пролив Сан-Бернардино для того и выбрали, чтобы приблизиться к Марианским островам на двести пятьдесят миль, не отдаляясь в то же время от Филиппин.

Когда галеон наконец двинулся дальше — десятого августа, то есть через полтора месяца после выхода из Манилы, — его трюмы были полностью загружены провиантом. И, что почти также важно, чиновники, военные и попы, собравшиеся для торжественных проводов у подножия вулканической горы Булусан, видели, что он отправился в плавание к Америке один.

«Минерва» вышла из Манильской бухты через две недели после галеона, неспешно обогнула Лусон с севера, после чего повернула к югу и укрылась в заливе Лагоной, в шестидесяти милях к западу от Сан-Бернардино. Там, закупая еду у местных жителей и совершая охотничьи вылазки в предгорья, команда «Минервы» пополняла запас провианта в ожидании, пока галеон выйдет в Тихий океан. В толпе зрителей у подножия горы Булусан был и Патрик Таллоу. Проводив галеон взглядом, он перекинул деревянную ногу через седло и поскакал на север. Там, на высоком берегу залива Лагоной, ирландец развёл дымовой костёр. «Минерва» отсалютовала ему двадцатью выстрелами и подняла паруса. Что дальше сталось с Патриком Таллоу, товарищи не знали. Если он остался верен своему характеру, то стоял, плача и распевая бессвязные матросские песни, пока грот-мачта «Минервы» не исчезла за горизонтом. Дальше по плану ему предстояло ехать горными тропами, от одной миссии к другой, в Манилу. Если он туда добрался, то сейчас они с Сурендранатом, последним сыном королевы Коттаккал (его брат не пережил двухлетнего плавания) и ещё несколькими малабарцами должны были идти вдоль побережья Палавана в Квина-Кутту.

«Минерва» тем временем прошла полторы тысячи миль до Марианских островов, обогнав по дороге манильский галеон.

Теперь шли вдоль них на север. Галеона ни разу не видели. Это было только на руку участникам сговора — включая всех офицеров галеона. Иезуиты и солдаты-испанцы на островах видели галеон и «Минерву», но ни разу — оба корабля вместе.

Первые два дня после того, как Марианские острова остались за кормой, плохая видимость не позволяла определять широту или высматривать паруса галеона. Наконец выглянуло солнце. Марсели галеона увидели далеко на востоке пятнадцатого сентября, почти тогда же, когда пересекли тропик Рака. Ещё до того, как последний из огнедышащих Марианских островов исчез за горизонтом на юге, «Минерва» вышла на глубокую воду — то есть лот, даже при вытравленном до конца лотлине, болтался в милях от дна буквально непомерного океана. После того, как вперёдсмотрящие несколько дней кряду не видели земли, якоря втащили на борт и спрятали в трюм.

Пересекли тридцатую параллель, то есть достигли широты южной оконечности Японии. Тем не менее продолжали идти на север. Галеон часто надолго исчезал из вида, но «Минерве» и не было надобности постоянно следовать в его кильватере. Важно было выполнить лишь два условия. Во-первых, отыскать ведомую лишь испанцам волшебную широту, вдоль которой можно безопасно добраться до Калифорнии. Во-вторых, прибыть в Акапулько почти одновременно с галеоном, чтобы испанские офицеры помогли им договориться с местными властями. «Минерва» с её узким корпусом не могла нести столько провианта, сколько галеон, зато была куда более ходкой. Предполагалось, что она поспешит к Калифорнии, а там команда будет дожидаться испанцев, перебиваясь местной водой и дичью.

Однако нельзя было сворачивать к востоку, не достигнув некой определённой широты, поэтому ван Крюйк каждое утро ставил на фок-марс матросов, чтобы те высматривали на горизонте манильский галеон. Заметив его, брали курс на сближение и смотрели, как у испанцев развёрнуты паруса. Дул ровный зюйд-ост; всякий раз, как с «Минервы» видели галеон, он шёл в бакштаг, то есть ветер дул ему с кормы и немного с борта, в данном случае — правого. Другими словами, капитан галеона по-прежнему стремился достичь более высоких широт, словно не зная или не заботясь, что ему предстоит проделать ещё пять тысяч миль на восток, а каждый дополнительный градус северной широты означает лишний путь вдоль побережья Америки (Манила и Акапулько лежат примерно на одной параллели).

На тридцати двух градусах северной широты штилевали несколько дней, прежде чем смогли двинуться дальше. На тридцати шести градусах налетел штормовой ост. Ван Крюйк уже с тревогой думал, что будет, если их выбросит на берег Японии. (Они находились на широте Эдо — по уверениям Габриеля Гото, самого большого города в мире, — и не могли надеяться, что потерпевший крушение корабль останется незамеченным.) Однако ост сменился зюйд-вестом. Пришлось ставить штормовые паруса и мчать на фордевинд. Пугал не столько ветер, сколько волны, громоздившиеся, как горы.

Случается, что при резкой смене ветра или по оплошности рулевого, а то и по обеим причинам сразу, резкий порыв ударяет корабль в лоб, прижимая паруса к стеньгам. Матросы падают с вантов, судно теряет управление и дрейфует, как оглушенная рыба, пока его вновь не заставят слушаться руля. Моряки говорят, что его «облобачило»; такое бывает и с кораблём, и с человеком. Джек никогда не видел ван Крюка облобаченным, пока голландец не вышел из каюты и не увидел катящий на них вал. Одного пенного гребня хватило бы, чтобы накрыть «Минерву» с мачтами.

Единственный способ уцелеть на такой воде — управлять рулём и штормовыми парусами, чтобы волны никогда не ударяли корабль в борт. В следующие сорок восемь часов все на «Минерве» только об этом и думали. Иногда их возносило на гребень, с которого открывался великолепный обзор, в следующий миг бросало вниз, где ничего не было видно, кроме двух казавшихся вертикальными водяных стен с носа и с кормы.

После тридцатичасового бодрствования Джек начал видеть то, чего нет. По большей части это было лучше, чем видеть то, что есть. Однако странное дело: при таком количестве естественных опасностей его преследовал один маниакальный страх — столкнуться с манильским галеоном. В начале шторма Джек краем глаза увидел несущийся на них исполинский вал и почему-то вообразил его кораблём. В тёмной волне ему померещился корпус манильского красного дерева, в пенном гребне — паруса. Разумеется, при таком ветре галеон не мог бы нести столько парусов, однако в видении он был кораблём-призраком, мчащим под всеми парусами. Само собой, всё оказалось просто очередным валом, и Джек мгновенно позабыл о своём видении.

Каждый новый вал был опаснее всего, чем грозили им герцог д'Аркашон и королева Коттаккал, и каждый надо было встречать со свежей энергией и смекалкой. И за каждым преодолённым накатывал следующий. Позже, когда все на «Минерве» практически утратили рассудок и боролись за жизнь лишь по привычке бороться, призрачный галеон вернулся и преследовал Джека много часов. Каждый накатывающий вал был днищем галеона; обросший ракушками киль падал Джеку на голову, как топор.

Он очнулся на палубе в той же позе, в какой отключился часы назад, когда утих шторм. В глаза бил яркий свет, но Джек дрожал от лютого холода.

— Тридцать семь градусов… двенадцать минут, — прохрипел ван Крюйк, опуская квадрант, — если только я… не ошибся числом.

Он часто замолкал, чтобы тяжело перевести дух, как будто каждое слово требовало неимоверных усилий.

Джек, лежавший на животе, перекатился на спину. Руки он отлежал так, что совершенно их не чувствовал.

— А какое, по-твоему, сегодня число?

— Если шторм длился всего два дня, то мне стыдно, что я такой неженка. Двухдневный шторм не должен выматывать капитана до полусмерти.

— До полусмерти? Да я мертв, по меньшей мере, на три четверти!

— Есть и другие свидетельства, что шторм длился больше двух суток. С другой стороны, четырёх таких дней мы бы не пережили.

— Я не иезуит, чтобы спорить ради спора. Раз ты говоришь три дня, пусть будет три.

— Тогда мы согласны, что сегодня первое октября.

— Галеона не видно?

Ван Крюйк, сощурясь, взглянул наверх.

— Ни у кого нет сил взобраться на мачту и посмотреть. Сомневаюсь, что галеон пережил шторм. Такой огромный, так перегруженный… теперь я понимаю, почему каждый год строят новый. Даже если он останется цел, то будет негоден для следующего рейса.

— И что нам в таком случае делать?

— Идти на север, — сказал ван Крюйк. — Говорят, если слишком рано повернуть на восток, мы пересечём почти весь Тихий океан, только чтобы заштилеть в конце пути и умереть от голода и жажды почти у берегов Америки.

Разговор произошёл на рассвете. Только к полудню удалось вновь поставить стеньги, и лишь ближе к вечеру «Минерва» двинулась дальше курсом норд-ост-тень-норд. Все были заняты починкой судна; тех, кто не умел плотничать или плести верёвки, отправили в трюм собирать ртуть, вытекшую из разбитых сосудов.

Через два дня подошли к сорока градусам северной широты, то есть оказались на широте северной оконечности Японии. Ван Крюйк наконец решился повернуть к Америке. Он намеревался держаться сороковой параллели, которая (согласно обрывкам знаний, почерпнутых у пьяных испанских капитанов в Маниле) должна была в конце концов привести их к мысу Мендосино. Тем не менее довольно скоро обнаружилось, что сочетание ветров, течений и колебаний магнитной стрелки отбросило их почти на тридцать девять градусов северной широты. Ван Крюйк, взяв замер, расхохотался, а вечером в кают-компании, когда они пилили деревянное вяленое мясо и выковыривали червей из бобовой похлёбки, объяснил почему.

— По легенде, испанцы разведали некий секретный путь через Тихий океан. Легенда хороша тем, что отпугивает англичан, голландцев и прочих осмотрительных протестантов. Однако теперь я знаю истину: они просто идут наобум, отклоняясь то к северу, то к югу, вручив свою жизнь и богатство бесчисленным святым. Так выпьем за тех святых, которые нас слышат!

Так двигались до конца октября. Шторм повредил фок-мачту, и теперь хлопот от неё было больше, чем пользы. Соответственно, «Минерва» потеряла в скорости узел-два. Иногда холодный северный ветер отбрасывал их к тридцать пятой параллели, за которую ван Крюйк твёрдо решил не выходить. Тогда приходилось брать круто к ветру. Холодные брызги осколками кремня били в лица малайцев и филиппинцев, и те роптали на капитана с его стремлением держаться севернее. Джек не ждал бунта, но легко мог представить обстоятельства, в которых до этого дойдёт. Разница в климате между тридцать пятой и сороковой параллелью была ощутимая, и зима не скрывала своих намерений.

Они представления не имели, где находятся. Сама идея конкретного местоположения утратила всякий смысл после того, как путешественники месяц не видели ни клочка суши. Окажись на борту член Королевского общества с новоизобретённым инструментом для определения долготы, координаты ничего бы им не сказали. Ван Крюйк делал прикидки, исходя из скорости, и как-то объявил, что они, возможно, пересекли меридиан, разделяющий Восточное и Западное полушарие. Правда, когда Мойше припёр его к стенке, капитан сознался, что это могло произойти неделю назад, а возможно, наоборот, до меридиана остаётся ещё неделя.

Джек не видел разницы между западной и восточной водой. Они находились в той части мира, которая, согласно картам доктора, либо не существовала вовсе (грех оставлять пустым такой кусок белого пергамента), либо была покрыта барочными картушами с пятимильными буквами в окружении дующих в раковины наяд. «Минерва» вползла под условные обозначения, розы ветров, зодиакальные круги и виньетки, нанесённые на все карты и глобусы, и пропала, перестала существовать. Джек воображал, как какая-нибудь юная принцесса в гостиной смотрит на карту и видит шевеление под картушем в виде истрёпанного свитка, на котором гравёр написал своё имя. Она думает, что это моль, потом, вглядевшись через увеличительное стекло, различает очертания корабля, груженного ртутью.

Не его одного посещали странные видения. Однажды в начале ноября вперёдсмотрящий издал крик, заставивший всех с тревогой поднять голову.

— Он говорит, что видит вдалеке корабль — но не из этого мира, — перевёл Даппа.

— Как это, чёрт возьми, понимать? — осведомился ван Крюйк.

— Корабль перевёрнут. Он скачет с места на место и меняет форму, словно капля ртути, зажатая между небом и землёй.

Джек восхитился поэтичностью образа, однако у ван Крюйка оказалось наготове скучное объяснение.

— Скажи ему, что он видит мираж. Это либо другой корабль за горизонтом, либо отражение нашего. Поскольку на две тысячи миль вокруг скорее всего нет ни единого корабля, более вероятно второе.

Тем не менее все, не занятые работой, взобрались на ванты, чтобы поглазеть на чудо. Джек полез раньше и оказался выше остальных. Как пайщик он спал в каюте, а не в кубрике, как англичанин держал окна открытыми почти в любую погоду, оттого избежал бесконечной череды простуд, ревматизмов и лихорадок, преследовавших команду. Дыхалка и мускулатура у него изначально были лучше, так что он вскарабкался на верхний салинг, откуда мог видеть всю «Минерву» разом. К тому времени, как Джек выбрался наверх, мираж исчез, но ван Крюйк сказал, что для миражей это дело обычное и надо терпеливо ждать. Терпеливо ожидая на салинге, Джек смотрел, как матросы устраиваются на вантах, кашляя, отплевываясь и почёсываясь, словно зрители в театре. Сравнение было не таким уж притянутым. С точки зрения принцессы в гостиной «Минерва» исчезла под картушем с наядами. С точки зрения «Минервы», напротив, исчез мир, как исчезают актёры между действиями. Они уходят за кулисы вместе с париками, костюмами, мечами и бутафорией; некоторое время ничего не происходит; публика ёрзает, переговаривается, пускает ветры, щёлкает орехи, отхаркивает мокроту; в театрах поприличнее начинается пьеса-в-пьесе, интермедия.

— Смотрите! — крикнул кто-то по-испански, и Джек поднял глаза.

Корабль-призрак был от них не дальше чем на пушечный выстрел. Порою он казался вполне чётким и материальным, потом вдруг делился на два симметричных корабля, обычный и перевёрнутый, или начинал зыбиться и скакать, словно капелька воды между двумя стёклами, если верхнее придавить пальцем.

Однако пока он оставался чётким и материальным, видно было, что это не «Минерва», а какой-то другой корабль. На нём была команда, и она развернула паруса по ветру, в точности как на «Минерве». Некоторые матросы взобрались на ванты и возбуждённо куда-то указывали.

— Пушки выдвинуты? — спросил ван Крюйк.

— Вряд ли кто-нибудь отправится в эти края, чтобы заниматься морским разбоем, — заметил Даппа.

Ван Крюйк только сердито хмыкнул.

— Они поднимают флаг, — сказал Мойше де ла Крус. — Значит, увидели нас, как и мы их!

Над миражом, пламенея, взвилось алое полотнище с золотым крестом и прочими геральдическими символами. Все разом испустили вздох.

— Манильский галеон! — объявил Джек.

При таком известии ван Крюйк наконец сдвинулся с места. Он взобрался на грот-марс и попытался навести на мираж подзорную трубу. Это было примерно как пригвоздить блоху ножичком. Послышалась череда голландских ругательств. Джек немало времени провёл с ван Крюйком и знал, отчего тот чертыхается: манильский галеон при всей своей неуклюжей конструкции не только пережил шторм, но и выдержал испытание с меньшими потерями, во всяком случае, сохранив все мачты.

Затем двое суток шёл град. Кто-то из старых матросов поведал, что град бывает только вблизи суши. Ветер дул прямо в лоб, а поскольку какое-то неведомое течение увлекло их почти на тридцать пять градусов северной широты, пришлось целый день идти курсом норд-вест. Когда распогодилось, задул пассат, и «Минерве» удалось вновь повернуть к Калифорнии, кто-то приметил стайку тунцов. Все согласились, что тунцы никогда не уходят далеко от берегов — все, кроме ван Крюйка, который лишь закатил глаза.

На следующий день вновь видели мираж манильского галеона. Хотя корабль зыбился и скакал, удалось рассмотреть короткий выброс огня — вероятно, с галеона пытались холостым выстрелом подать им сигнал. Все зашикали друг на друга, но если какой-нибудь звук и достиг «Минервы», то утонул в шиканье. Ван Крюйк отказался стрелять в ответ. Галеон, заявил он, может быть в сотне миль отсюда, и незачем тратить порох.

В тот вечер один зоркий матрос якобы увидел на юго-востоке столб дыма и объявил, что там наверняка земля. Ван Крюйк ответил, что это скорее всего водяной смерч. Тем не менее несколько матросов остались глазеть на дым (или смерч). Закаты на таких широтах, в ноябре, неспешные, так что странное явление в отблесках вечерней зари можно было наблюдать ещё долго.

Солнце село, но редкие облака высоко на востоке некоторое время ещё розовели отражённым светом.

Одно пятнышко не желало гаснуть, как будто от солнца отскочила искорка и застряла в небе, — у самого горизонта, примерно там же, где прежде видели дым или смерч. Ван Крюйк придумал новое объяснение: это скорее всего не отмеченный на картах вулкан посреди Тихого океана. Возможно, всего лишь горячая скала. С другой стороны, там могут быть ручьи пресной воды и годные в пищу птицы. У всех на корабле разом потекли слюнки. Ван Крюйк приказал изменить курс и прибавить парусов, чтобы поспеть туда, пока погода не изменилась и нет риска в тумане налететь на остров.

Сперва он прикинул, что дотуда миль сто, если не больше. Однако пламя (до сих пор они видели только отблески на облаках) выпрыгнуло из-за горизонта почти сразу, и ван Крюйк сократил свою оценку вдвое. Когда дрожание пламени стало видно отчётливо, ещё вдвое. Наконец он объявил, что это не вулкан, а нечто совершенно иное. И тут все поняли, что до этого неизвестно чего — считанные мили. Ван Крюйк приказал убавить парусов. Все высыпали на палубу и натыкались друг на друга, потому что ослепли от света.

Сейчас они подошли так близко, что видели исполинский костёр, каким-то чудом разожжённый посреди океана. Он трещал и ревел, то взмывая на сотни ярдов, то с шипением распластываясь по спокойной воде. Временами в нём возникали чёрные силуэты: могучие рёбра или окутанная пламенем мачта. То тут, то там вспыхивали красные, зелёные, синие язычки — горели экзотические минеральные красители.

Уже нельзя было отрицать, что из огня доносятся крики. «Socorro! Socorro!» Испанское «На помощь!» звучит скорее скорбно, чем призывно. Многие говорили, что надо подойти ближе, но ван Крюйк сказал только: «Дождёмся крюйт-камеры». На глазах у Джека раскалённая докрасна пушка вырвалась из сдерживающих её обугленных брусьев. Она тяжело рухнула в трюм. Оттуда вырвалось облако пара. Кто-то один громко выкрикивал: «Socorro! Socorro!» Затем крик о помощи сменился латинской молитвой.

Она ещё не отзвучала, когда весь порох на галеоне взорвался в единый миг. Пылающие доски летели во все стороны, воздух гудел от их жара, чёрные уголья шипели на воде. Несколько горящих обломков упали на «Минерву» и прожгли дыры в её парусах. Кое-где на палубе начался пожар, но ван Крюйк заранее велел приготовить вёдра с водой, и огонь быстро потушили.

Лишь на рассвете удалось приступить к поиску уцелевших. Баркас хранился в трюме, разобранный; в темноте потребовалось несколько часов, чтобы вытащить его, собрать и спустить на воду. Хотя никто не сказал этого вслух, все понимали, что провианта на «Минерве» и так в обрез; каждый спасённый только усугубит положение.

Когда рассвело, сели в баркас и на вёслах двинулись к останкам галеона. Он выгорел по ватерлинию и теперь был просто калошей, подмёткой, плывущей в Тихом океане до первой большой волны. Палочки корицы плавали вокруг, и каждая походила на миниатюрный сгоревший корабль. Китайские шелка, даже испорченные огнём и солёной водой, были ярче, чем всё, что команда «Минервы» видела с последнего визита в манильские публичные дома. Шёлк цеплялся за вёсла, тропические цветы и птицы вспыхивали на солнце и навсегда пропадали в серой воде. На поверхности покачивалась карта. Краски расплывались, земли, параллели и меридианы таяли, так что под конец остался лишь безвидный белый квадрат. Джек выудил его багром и поднял над головой.

— Какая удача! — воскликнул он. — Я уверен, что здесь указано наше точное местоположение!

Однако никто не рассмеялся.


— Меня, — начал спасённый по-французски, — зовут Эдмунд де Ат. Спасибо, что пригласили к столу.

Прошло три дня с тех пор, как Джек вытащил его из воды в баркас; сегодня де Ат впервые вышел из каюты. Он надышался дымом и наглотался солёной воды, так что голос его звучал по-прежнему хрипло. Гость вместе с Джеком, Мойше, Врежем, Даппой, мсье Арланком и ван Крюйком сидел в кают-компании, самой большой на квартердеке и расположенной ближе всего к корме; за полукруглым рядом высоких окон пламенел великолепный закат. Зрелище, казалось, приковало внимание де Ата; он на несколько мгновений застыл у окна. Алый свет подчёркивал ввалившиеся щёки и запавшие глаза. Прибавь гость пару стоунов веса (что вполне могло произойти, когда он доберётся до Новой Испании), он был бы даже красив. Сейчас кожа чрезмерно обтягивала череп, однако то же можно было сказать о каждом на корабле.

— Всё здесь убого до тошноты, включая вид, — сказал Джек. — Линия между небом и землей, а посередине — оранжевый шар.

— Это сама Япония в своей простоте, — серьёзно отвечал Эдмунд де Ат, — однако вглядитесь пристальнее — и различите барочную орнаментальную сложность. Смотрите, как несутся перья облаков, как волны, встречаясь, приветствуют друг дружку реверансами… — И тут его занесло на такой высокопарный французский, что Джек перестал что-либо понимать. В итоге мсье Арланк сказал: «Судя по акценту, вы бельгиец». Эдмунд де Ат 1) расценил это как средней грубости оскорбление, 2) проявил спокойствие и выдержку, то есть не подал виду, что обиделся всерьёз. С христианской кротостью он ответил чем-то вроде: «А вы, мсье, судя по вашим спутникам, из тех, кто променял сложность и противоречивость римской церкви на простоту бунтарской веры». То, что бельгийский монах не употребил слово «еретик», молча отметили про себя все присутствующие. Они с Арланком вновь забурились во французские дебри. Однако ван Крюйк столько раз прочищал горло, что Джек сказал:

— Черви, жучки и плесень могут ведь и остыть!

Из провианта на корабле оставались вяленое мясо и рыба, бобы и сухари. Всё это неуклонно превращалось в червей, тараканов и жучков. Друзья давно перестали замечать разницу между тем и другим и ели всё вместе.

— Вера запрещает мне вкушать по пятницам мясо, — сказал Эдмунд де Ат, — посему я уступаю желающим мою порцию бобов.

Он оторопело смотрел на червей, плавающих в похлёбке. Ван Крюйк, поняв, что новый пассажир шутит насчёт еды, сделался багровым, однако, прежде чем голландец успел вскочить и вцепиться ему в глотку, Эдмунд де Ат возвёл очи к алеющему горизонту, не глядя, зачерпнул варёных бобов с червяками и занёс в рот.

— Это лучше всего, что мне доводилось есть за последний месяц, — объявил он. — Позвольте сделать комплимент вашей предусмотрительности, капитан ван Крюйк. — Вместо того чтобы уповать на святых, как испанцы, вы обратили богоданный разум на снабжение корабля.

Дипломатия де Ата только усилила подозрительность капитана.

— Что вы за католик, если смеётесь над собственной верой?

— Смеюсь? Нет, сударь. Мы, янсенисты, ищем примирения с частью реформатов, считая, что их вера ближе к истине, чем софистика иезуитов. Но я не стану утомлять вас долгими богословскими разговорами…

— Как насчёт иудеев? — серьёзно осведомился Мойше. — Нам здесь не помешал бы ещё один, если ваши принципы столь широки.

— Кстати о широте принципов, — парировал де Ат, уходя от прямого ответа. — Скажите, что раввины говорят о червях? Кошерные они или трефные?

— Я подумываю написать на эту тему учёный трактат, — сказал Мойше, — но для этого мне нужно свериться с некими талмудическими трудами, которых ван Крюйк не держит — только книги по морскому делу и плутовские романы.

Все рассмеялись — даже мсье Арланк, рукоятью кинжала разминавший на столе кусок варёного вяленого мяса. Последний зуб он потерял неделю назад и теперь еду должен был разжёвывать вручную.

Они столько лет провели вместе, что уже ничего не могли друг другу рассказать, и новичок — нравился он им или нет — приковывал общее внимание вне зависимости от того, что делал и говорил. Даже когда он отвечал на вопросы Врежа Исфахняна об отношении янсенитов к армяно-григорианской церкви, никто не мог оторвать от него взгляд.

После обеда принесли горячую подслащённую воду, и Даппа задал наконец вопрос, который занимал всех:

— Мсье де Ат, вы, сдаётся, невысокого мнения о покойном капитане галеона. Не в обиду тем, кого уже нет, хотелось бы знать, как произошло несчастье.

Эдмунд де Ат задумался. Солнце село, зажгли свечи; бледное лицо монаха как будто парило в темноте.

— Насколько этот корабль голландский, настолько тот был испанским, — начал он. — Все беспечно полагались на удачу, дисциплина хромала, пассажиры не слушались капитана. Главное различие в том, что ваш корабль — единое предприятие, галеон же принадлежал испанскому королю и был своего рода плавучим базаром, коммерческим ковчегом, вместившим людей с разными, часто взаимоисключающими интересами. Как Ной, наверное, без устали следил, чтобы тигры не съели коз, так и капитан галеона бесконечно улаживал раздоры между богатыми пассажирами.

Вы помните недавний двухдневный град. У некоторых купцов, заплативших за каюты на галеоне, были слуги из тёплых краёв, где не ведают холода и града. Несчастные от страха попрятались в трюм и не соглашались выходить. Лишь когда погода наладилась, они выползли наверх и получили от хозяев хорошую трёпку. Примерно тогда же заметили, что из одного люка сочится дымок. Вероятно, кто-то из слуг, убегая от града, захватил с собой свечу. Может быть, они даже развели огонь, чтобы приготовить еду. Правды так и не узнали. Главное, было понятно, что где-то в трюме среди бесчисленных тюков тлеет огонь.

Ван Крюйк поднялся из-за стола, кивнул всем и вышел. С точки зрения капитана история была окончена. Подробности его не интересовали. Остальные решили послушать дальше.

— Много проповедей можно написать о последовавшей за этим назидательной драме алчности и глупости. Правильнее всего было бы поставить матросов к помпам и залить всё в трюме морской водой. Но тогда погибли бы шелка. Немыслимые убытки понесли бы не только купцы, но и корабельные офицеры, а также чиновники из Манилы и Акапулько, которым принадлежала часть груза. Поэтому капитан медлил, а огонь тлел. В трюм отправили матросов с вёдрами, чтобы найти и залить огонь. Некоторые вернулись и сообщили, что дым слишком густой. Другие не вернулись вовсе. Кто-то предлагал открыть люки и вытащить тюки; те, кто поопытнее, говорили, что едва воздух хлынет в трюм, пламя взметнётся и уничтожит галеон в считанные мгновения.

Мы увидели мираж вашего корабля и дали сигнал из пушки в надежде, что вы придёте на помощь. Даже тут не обошлось без спора, потому что некоторые сочли вас голландскими пиратами. Однако капитан сказал, что это торговый корабль с ртутью, и сознался, что вступил с вами в тайный сговор: пообещал за долю в прибыли указать вам путь через океан и помочь в переговорах с испанскими властями.

— Все возмутились?

— Никто и бровью не повёл. Тут же дали холостой выстрел. Ответа не последовало. Вокруг стояла полная тишь. И тут безумие охватило галеон, как чума. Произошло восстание — не просто матросский бунт, а трёхсторонняя гражданская война. Возможно, когда-нибудь эту историю будут рассказывать с церковных кафедр в назидание пастве, но суть в том, что верх взяли сторонники разгрузки трюма. Люки открыли, дым вырвался наружу — наверное, вы видели его на горизонте, — и тут же, как предрекали опытные люди, наружу вырвалось пламя. Я видел, как горел самый воздух. Пламя надвигалось, прижимая меня к борту, и я, чтобы не сгореть заживо, спрыгнул в воду. Мне удалось выбраться на один из выброшенных тюков. Корабль медленно удалялся, и завершающие мгновения катастрофы я увидел с безопасного расстояния.

Эдмунд де Ат склонил голову, и пламя свечей блеснуло в дорожках слёз на его щеках.

— Господь да помилует души погибших: ста семидесяти четырёх мужчин и одной женщины.

— Женщину можете вычеркнуть по крайней мере на время, — произнес Джек. — Мы вытащили её из воды через пятнадцать минут после вас.

Наступила долгая пауза, потом Эдмунд де Ат спросил:

— Елизавета де Обрегон жива?

— Если можно так сказать, — отвечал Джек.


— Он сглотнул! — воскликнул мсье Арланк на следующий день, подкараулив Джека в гальюне. — Я видел, как дёрнулся его кадык.

— Конечно, сглотнул, — он же ел обед.

— Обед уже кончился!

— Значит, он пил подслащённую воду.

— Он сглотнул не так, — упорствовал мсье Арланк. — Он чего-то испугался. Что-то тут нечисто.

— Ну, мсье Арланк, рассуди — чем могло испугать де Ата спасение несчастной дамы? Всё равно она не в себе.

— Люди, будучи не в себе, часто выбалтывают то, о чём в других обстоятельствах помалкивали бы.

— Ладно, допустим, у него с этой дамой был скандальный роман — потому-то он и не отходит от неё ни на шаг.

Джек сидел на очке, задницей над Тихим океаном, мсье Арланк стоял рядом. Вместе они некоторое время смотрели вдоль корабля. Различные подразделения матросов выполняли действия, которые любой из них мог бы повторить во сне: разворачивали паруса к надвигавшемуся с северо-запада шквалистому ветру. Многие страдали от бери-бери; руки и ноги отекли, движения были дёрганые, поскольку тело плохо слушалось мозга. На верхней палубе человек десять малабарцев, обступив зашитого в парусину покойника, тянули языческую погребальную песнь. К ногам усопшего обрывком верёвки был привязан кувшин, наполненный черепками и песком, чтобы тело ушло на дно, а не досталось акулам, следующим в кильватере корабля.

— Мы подобрали с галеона двух лишних едоков и боялись, что из-за них будем голодать, — заметил Джек. — С тех пор умерли трое.

— Очевидно, у тебя есть причина говорить то, что я и без того знаю, — проговорил мсье Арланк, шамкая распухшими дёснами, — однако мне она непонятна.

— Если крепкие матросы отдают концы, много ли шансов у Елизаветы де Обрегон дожить до конца пути?

— Побольше, чем у меня. Она пережила плавание, какого не выдержал бы никто из нас.

— Ты хочешь сказать, что бывают плавания хуже этого?

— Она выжила одна из целой эскадры, отправленной несколько лет назад на поиски Соломоновых островов.

Джек порадовался, что сидит в гальюне — месте, вполне подходящем для долгих молчаливых раздумий.

— Чтоб мне сдохнуть! — выговорил он наконец. — Енох говорил о той экспедиции и что выжила только одна женщина, но я одно с другим не свёл.

— Она видела чудеса и ужасы, ведомые лишь испанцам.

— Так или иначе, сейчас она совсем плоха, — сказал Джек. — Неудивительно, что Эдмунд де Ат сидит при ней неотлучно. Самое дело для священника.

— Или для мерзавца.

Джек вздохнул. Малабарцы выбросили тело за борт. Несколько филиппинцев, не прикреплённых к определённой вахте, спорили об утках. Утром видели стаю уток; многие утверждали, что эти птицы никогда не залетают дальше нескольких миль от берега.

— Людям в долгом плавании свойственно грызться.

Мсье Арланк улыбнулся. Зрелище было пребезобразное: мясо на дёснах отстало от челюстей, обнажив почерневшую кость.

— В твоих словах есть поэтическая справедливость. Ты дразнишь меня моей верой, утверждая, будто мне предопределено не доверять Эдмунду де Ату.


Мсье Арланк умер через неделю. Тело не выбрасывали за борт до последнего, поскольку почти одновременно со смертью гугенота увидели в волнах водоросль и надеялись предать товарища калифорнийской земле. Однако он начал разлагаться ещё при жизни, а смерть лишь ускорила процесс, так что пришлось хоронить в море. И хорошо, что не стали тянуть. Хотя обрывки водорослей попадались всё чаще, землю с «Минервы» увидели лишь на десятый день после похорон. Это произошло чуть ниже тридцати девяти градусов северной широты, то есть южнее мыса Мендосино, — они промахнулись больше чем на градус. Согласно неточным картам, которые ван Крюйк захватил из Манилы, и смутным догадкам де Ата, это мог быть мыс Арена.

Матросы, которые не были приписаны к определённой вахте, то есть не ставили и не убирали паруса, теперь день и ночь готовили «Минерву» к каботажному плаванию. Якоря вытащили из трюма и повесили на носу корабля. Баркас собрали и поставили на верхней палубе, где он мешал вахтенным, однако те и не думали роптать. Пока приготовления не закончились, «Минерва» не могла подойти ближе к берегу, поэтому ещё два дня шли на юг, выуживая из воды водоросли и пытаясь приспособить их в пищу. Надвигался шторм, но, по счастью, они как раз подошли к большому заливу. С первыми порывами западного ветра проскочили между двумя мысами, залитыми золотым светом из-под грозовых туч. Затем взяли курс на юг и, осторожно лавируя между скалистыми островками, вошли в широкую часть залива, окаймлённую соляными лагунами, как в Кадисе, хотя, разумеется, никто не добывал здесь соль. Якоря бросили в самом глубоком месте, какое смогли найти, и приготовились пережидать шторм.

Когда через три дня ветер стих, стало ясно, что их снесло при отданных якорях. Впрочем, опасность кораблю не грозила, поскольку залив, начинавшийся от Золотых Ворот, был огромен. Южная его часть уходила на юг сколько хватал глаз; зелёные, в бурых осенних подпалинах холмы по берегам таяли на горизонте. Команда «Минервы» взялась за поедание Калифорнии. Начали с водорослей и двинулись по крабовым отмелям и устричным галькам, вгрызаясь в прибрежную полосу и уничтожая местных зверей и птиц. Провиантские экспедиции одна за другой отправлялись к берегу в баркасе. Половина участников стояла с мушкетами и саблями наготове, пока другая половина добывала еду. В зарослях обитали негостеприимные индейцы; где именно — пришлось выяснять методом проб и ошибок. Опаснее всего были первые пять минут после высадки, когда люди, четыре месяца не ступавшие на твёрдую землю, стояли в растерянности, оглушённые щебетом птиц, гудением насекомых, шумом листвы. Пользуясь сравнением Эдмунда де Ата, «как если бы несмысленный младенец только что из материнского лона внезапно оказался в фантастическом мире».

Елизавета де Обрегон вышла из каюты впервые с тех пор, как Джек её туда внёс, вымокшую и продрогшую, наутро после гибели галеона. Эдмунд де Ат вывел больную прогуляться по палубе. Джек, лежавший на койке прямо под ними, услышал обрывок разговора.

— Смотрите, впечатление такое, будто залив простирается бесконечно. Немудрено, что Калифорнию считали островом.

— Если не ошибаюсь, именно ваш супруг доказал ошибочность этих воззрений?

— Вы чересчур льстивы даже для иезуита, отец Эдмунд.

— Я, простите, сударыня, янсенист.

— Да, я хотела сказать, янсениста. Разум мой временами мутится, и я не всегда отличаю сон от яви.

— Мыс к югу от Ворот так и просится, чтобы на нём возвели город, — сказал Эдмунд де Ат. — Залив, охраняемый пушками, станет испанским озером, а по берегам его вырастут миссии, чтобы обратить в истинную веру всех здешних индейцев.

— Америка обширна, в ней много хороших мест, — возразила Елизавета де Обрегон.

— Знаю, но только взгляните на этот мыс! Он словно создан для города!

Голоса удалились, и больше Джек ничего не разобрал. Оно и к лучшему. От таких-то обходительных разговоров он был счастливо избавлен с тех самых пор, как покинул христианский мир, и сейчас один их звук пробудил в нём старое желание вскочить и выкинуть обоих собеседников за борт.

На калифорнийских фруктах и зелени Елизавета де Обрегон быстро набиралась сил. Она стала чаще выходить на палубу и даже иногда обедала со всеми в кают-компании.

Джек пересказал товарищам то, что о ней знал. Через два дня, за обедом, Мойше повернулся к Елизавете де Обрегон и заметил:

— Залив расположен столь благоприятным образом, что, вероятно, привлечёт глупцов со всего мира… убеждён, в ближайшие годы русские выстроят здесь форт!

Эдмунд де Ат побагровел и начал жевать медленнее. Елизавета с улыбкой спросила Мойше:

— Не объясните ли, почему строить здесь форт — глупость?

— Ах, сударыня, не буду утомлять вас каббалистикой…

— Напротив, сударь, в моём роду было много маранов, и я люблю послушать талмудическую премудрость.

— Сударыня, мы почти на сорока градусах северной широты. Золотые лучи Солнца и серебряные — Луны падают здесь косо, а не отвесно. Мудрецам-каббалистам ещё со времён Первого Храма ведомо, что лучи планет, соединяясь со стихиями земли и воды, порождают в недрах различные металлы: золото, серебро, медь, меркурий и прочая. От солнечных лучей родится золото, от лунных — серебро и так далее, и так далее. Отсюда естественным образом вытекает, что золото и серебро в наибольшем изобилии можно сыскать именно на экваторе.

— Алхимики христианского мира либо позаимствовали это знание у каббалистов, либо открыли его заново, — сказала Елизавета.

— Как вам известно, великие столицы Андалусии, Кордова и Толедо, были плавильными тиглями, в которых учёные мужи христианского мира, дар Аль-Ислама и диаспоры сплавляли воедино свои познания…

— Мне казалось, назначение тигля — очищать, а не смешивать, — вставил Эдмунд де Ат и тут же сделал ангельское лицо.

— Не будем отвлекаться на алхимический спор, — сказал Мойше. — Наша собеседница говорит, что испанским мудрецам ведома природа астрологических эманаций. И даже недоумок, глядя на карту, сообразит, что светлейший испанский монарх знает свойства светил: Империя всегда мудро распространялась вдоль равноденственного круга, утверждая колонии в золотоносном поясе, где лучи Солнца и Луны падают почти отвесно. Оставьте Калифорнию и Аляску русским варварам, ибо там никогда не найдут золота!

— Сознаюсь, я ошеломлён, — сказал Эдмунд де Ат, — ибо до сей минуты не подозревал, что плыву на одном корабле с каббалистом.

— Не корите себя, мсье. Северная Пацифика не так уж густо населена евреями…

— Что побудило вас отправиться в столь дальнее плавание? — спросила Елизавета де Обрегон. Вид берега и свежая пища вернули её к жизни; сейчас, наблюдая за пикировкой иудея и янсениста, она словно помолодела на несколько лет.

— Сударыня, ваш вежливый интерес к моим учёным изысканиям — большая для меня честь. В благодарность буду предельно краток. Есть легенда, согласно которой Соломон, достроив Храм на Сионе…

— …отправился далеко на Восток и основал царство на одном из здешних островов, — закончила Елизавета де Обрегон.

— Истинная правда. Царство несказанно богатое, но, что куда важнее, — Олимп алхимической премудрости и каббалистики. Там впервые были явлены тайны философского камня и философической ртути; все усилия современных алхимиков — лишь попытки собрать крохи, оброненные Соломоном и его придворными магами. В юности, достигнув границы познаний, я пришёл к выводу, что узнаю больше, лишь добравшись до Соломоновых островов и прочесав их дюйм за дюймом.

Теперь пришёл черед Елизавете де Обрегон залиться румянцем.

— Многие погибли в попытке достичь этих островов, ребби. Если ваш рассказ правдив, вам очень повезло, что вы живы.

— Не более чем вам, сударыня.

Взгляды Елизаветы и Мойше встретились. Обмен таинственными лучами продолжался так долго, что Эдмунд де Ат не выдержал:

— Поделитесь ли вы своими открытиями, сударь, или итоги их сокрыты в каком-нибудь шифрованном талмуде?

Итоги ещё итожатся, сударь, ибо они далеко не окончательны.

— Но вы вернулись с Соломоновых островов!

— Очевидно. Однако вы же не думаете, что я совершил такое плавание в одиночку? Из тех, кто отправился туда, сударь, я — наименьший, мальчик на побегушках. Остальные по-прежнему там, продолжают свои труды.


Морочить голову Эдмунду де Ату и Елизавете де Обрегон было занятной игрой, которая, если повести её тонко, могла даже сохранить Джеку, Мойше и остальным жизнь, когда они доберутся до Акапулько. Однако Джеку оставалось наблюдать за потехой со стороны, поскольку ни монах, ни дама не стали бы с ним беседовать. Она, по долгу спасённой, выказывала ему вежливую признательность, с остальными держалась благодушно-снисходительно и только Эдмунда де Ата признавала за равного. Джека это уязвляло куда сильнее, чем следовало бы. За годы, прошедшие с княжения в Индии, можно было уже привыкнуть, что он снова никто. Однако в обществе испанской грандессы его охватывало желание вернуться в Шахджаханабад и снова поступить на службу к Великому Моголу. И это на борту собственного корабля!

— Единственное лекарство — стать торговым магнатом, — сказал Вреж Исфахнян, когда они ясным холодным утром выходили из Золотых Ворот. — И мы к этому движемся. Бери пример с армян. Мы не ценим титулы, у нас нет ни войска, ни крепостей. Пусть аристократы нас презирают — когда они падут в прах, мы скупим их шелка и драгоценные камни за горстку бобов.

— Все это хорошо, пока властители и пираты не отнимут у вас добытое долгим трудом, — сказал Джек.

— Нет, ты не понял. Измеряет ли крестьянин своё богатство вёдрами молока? Нет, вёдра проливаются, молоко киснет. Крестьянин меряет своё богатство коровами. Есть корова — будет и молоко.

— Что в твоём сравнении корова? — спросил Мойше, подошедший послушать разговор.

— Корова — сеть или паутина связей, протянутых армянами по всему миру.

— Я не перестаю удивляться, как ты находишь армян в любом месте, где мы останавливаемся, — признал Джек.

— Везде, где мы пробыли больше двух-трёх дней — в Алжире, Каире, Мокке, Бандар-Аббасе, Сурате, Шахджаханабаде, Батавии, Макао, Маниле, — я вкладывал небольшую долю моей прибыли в предприятия других армян, — продолжал Вреж. — Порою сумма была совсем незначительна. Однако важно другое: теперь эти люди меня знают, они — узелки моей сети. Когда я вернусь в Париж — даже если мы лишимся «Минервы» и её груза, — то буду богат не молоком, а коровами.

— Типун тебе на язык, — сказал Джек. — Я не суеверен, но лучше не говорить про «Минерву» таких слов.

Вреж пожал плечами.

— Иногда приходится смиряться с большой утратой.

Наступила неловкая пауза, которую только подчёркивали крики матросов, разворачивавших паруса; «Минерва» миновала Золотые Ворота и теперь поворачивала на юго-восток вдоль побережья. Этим курсом ей предстояло идти две тысячи миль до Акапулько.

Наконец Мойше спросил:

— Я так суеверен — или по крайней мере религиозен — и всё думаю: когда закончится моё плавание?

— Когда ты бросишь якорь в Лондоне или Амстердаме и сойдёшь на берег с переводными векселями и привозным товаром, — сказал Джек.

— Я не могу есть векселя.

— Поменяй их на серебро и купи хлеба.

— У меня будет хлеб. И ради него надо было огибать земной шар?

— Хлеб можно добыть где угодно. — Джек взглянул на открытый океан по правому борту и поправил себя: — Кроме как здесь. Зачем плыть вокруг света? Для забавы, наверное. Мы плывём, куда нас гонит ветер, и редко имеем возможность выбирать. К чему ты клонишь?

— Думаю, моё путешествие окончилось, когда мы пересекли Чермное море и вышли из рабства египетского, — сказал Мойше. — С той поры ничто меня не радует.

— Опять-таки у тебя не было выбора.

— Каждый день, — возразил Мойше, — предлагал мне выбор, но я был слеп.

— Мне твоей каббалистики не понять, — сказал Джек. — Я англичанин и отправлюсь в Англию. Ясно? А теперь я задам вопрос, на который хотел бы получить такой же ясный ответ. Когда мы доберёмся до Акапулько, ты примкнёшь к морской партии или к сухопутной?

— К сухопутной, — отвечал Мойше. — Навеки и бесповоротно.

— Ладно, — проговорил Вреж после очередной неловкой паузы. — Раз мы лишились бедного Арланка, получается, что мне выпадает море. И я рад, что увижу Лиму, Рио-де-ла-Плата и Бразилию, а после того, что мы пережили, мыс Горн меня уже не страшит.

Мимо как раз проходил Даппа.

— Для человека без родины остаётся только корабль. На Карибских островах и в Бразилии полно чёрных невольников — я не смогу услышать и пересказать их истории, если сам там не побываю.

— А поскольку ван Крюйк, ясное дело, отправляется с кораблём, мне дорога на сушу, — сказал Джек. — И мои ребята пойдут со мной.

Некоторое время все молча стояли на резком тихоокеанском ветру, потом, словно разом вспомнив, сколько приготовлений каждому предстоит, побрели в разные стороны.


— Лучше время для переговоров — до начала переговоров, — сказал Мойше, когда они с Джеком смотрели на баркас, идущий к порту Навидад. На берегу дожидались алькальд Чамелы, монахи и несколько человек в полном конкистадорском облачении. — По крайней мере так говорил Сурендранат, и я надеюсь, что и у нас получится.

Джек приметил, что Мойше, говоря, теребит индейские бусы — наследие предков-манхатто. Он всегда машинально их перебирал, когда опасался, что его хотят провести. Джек решил сделать вид, будто ничего не видит.

После двух недель плавания вдоль побережья они пересекли тропик Рака и в первый день 1701 года обогнули лысый мыс Сан-Лука. Затем взяли курс на юго-восток, чтобы пересечь устье Калифорнийского залива. Путь занял несколько дней, поскольку вирасон, как называют в этих краях морской бриз, стих. Наконец увидели впереди острова Лас-Трес-Мариас, лежащие на продолжении костлявого локтя Новой Испании, Кабо-Корриентес, то есть мыса Ветров. Следующие двое суток прошли в напряжении. Два мыса — Сан-Лука и Корриентес — ограничивали вход в водное пространство, которое те, кто считал Калифорнию островом, называли проливом, а те, кто не считал, — заливом. Три Марии располагались в устье залива-пролива, но на удалении от испанских властей в Акапулько. Соответственно, здесь обычно зимовали английские и французские пираты. К опасности, связанной с людьми, добавлялись природные опасности: Три Марии практически соединялись с мысом Корриентес протяжёнными мелями. Даже если бы команда «Минервы» спасла с галеона новейшие испанские карты, пользы бы это не принесло: сильные течения постоянно сносили песок, и очертания мелей менялись от прилива к отливу. Уверенно провести корабль через здешние воды могли бы только вышеупомянутые пираты. Впрочем, даже окажись они англичанами, ещё неизвестно, сочли бы они себя естественными союзниками «Минервы», французы же, безусловно, были бы врагами.

Однако на берегах Марии-Мадре, Марии-Магдалены и Марии-Клеофас обнаружились лишь несколько заброшенных бивуаков, частью пустых, частью населённых жалкими оборванцами, которые при виде «Минервы» начинали палить в воздух — видимо, надеялись, что корабль подойдёт ближе.

— Пираты нынешнего урожая, если кто из них вообще обогнул мыс Горн, зимуют на Галапагосах, — сказал ван Крюйк как-то вечером, ужиная мясом черепах, выловленных с баркаса.

— Единственные пираты здесь — мы, — заметил Даппа. Это не понравилось ван Крюйку, зато произвело впечатление на Эдмунда де Ата и Елизавету де Обрегон. Они раньше всех встали из-за стола, отошли к гакаборту и в тысячный раз принялись что-то обсуждать. «Будут всю ночь переписывать свои треклятые письма», — пообещал Джек.

На следующий день Эдмунд и Елизавета вновь совещались и вновь переписывали письма. «Минерва» бросила якорь у Марии Мадре (самого большого из трёх островов). Баркас, гружённый чем-то тяжёлым, совершил несколько рейсов между кораблем и берегом. Обоих пассажиров заперли на это время в каютах, а видеть из окон, что в баркасе, они не могли — груз закрывала парусина. В трюм их не пускали. Напрашивалось предположение, что ртуть закапывают на берегу, а вместо неё везут на корабль балласт. Однако это могла быть игра в напёрстки, и в таком случае ртуть просто возили туда-обратно.

Спектакль повторился через два дня на мысе Корриентес, и лишь после этого ван Крюйк отдал долгожданный приказ: идти с попутным вирасоном к Новой Галисии, самой северной части обжитого побережья. Вулканические горы этого края казались голыми и бесприютными, но когда зашло солнце, с «Минервы» увидели сигнальный огонь на вершине и поняли, что их заметили дозорные. Это значило, что сейчас гонец во весь опор мчит в Мехико, за пятьсот миль по опасной горной дороге, чтобы сообщить о появлении идущего с запада корабля. Елизавета де Обрегон сказала, что теперь всё население Мехико (почти целиком состоящее из монахов и монахинь, поскольку вся земля в городе принадлежит церкви) будет молиться дни и ночи напролёт, пока от дозорных, расставленных дальше на побережье, не придут письма с подтверждением, что это и впрямь манильский галеон.

Разумеется, в данном случае это был не галеон, и письмам предстояло сообщить что-то иное. И писать их должны были пассажиры, спасённые с галеона. Ван Крюйк тоже составил отчёт для вице-короля. Многое зависело от того, как в письмах будет подана роль «Минервы». Всю дорогу от Золотых Ворот до мыса Сан-Лука Елизавета и Эдмунд писали и переписывали свои послания; исправления вносились до той минуты, когда письма передали в баркас. Бухта Чамелы, большая и хорошо защищенная от ветра, слишком мелка для крупных кораблей, поэтому «Минерва» прошла мимо и ещё несколько часов двигалась вдоль побережья к более глубокой бухте Навидад. За это время алькальд Чамелы, скакавший вдогонку на лошади, должен был сообразить, что перед ним не манильский галеон и произошло нечто непредвиденное. Однако лишь когда баркас подошёл к берегу на расстояние окрика, о трагедии в Тихом океане стало известно кому-нибудь, кроме её свидетелей. Как только скорбная новость преодолела зазор между шлюпкой и пристанью, раздались проклятия, молитвы, плач и (с некоторым запозданием) колокольный трезвон. Мойше скорчил мину и вновь повернулся к Джеку.

— Хотя Эд и Лиззи, — так называл пассажиров Джек, а остальные у него подхватили, — фактически наши пленники, они могли бы сказать: «Вы без провианта, корабль нуждается в починке, ваша ртуть ничего не стоит, пока нет способа доставить её на рудники Перу или Новой Испании. Только в больших портах, Акапулько, Лиме или Панаме, вы сможете её продать и получить то, в чём отчаянно нуждаетесь. Если вас туда не пустят, вы останетесь куковать на каком-нибудь пиратском островке, потому что не сможете в таком состоянии обогнуть мыс Горн. От нескольких слов на пергаменте, написанных нами и скреплённых нашими печатями, зависит, примут вас как героев или будут преследовать как пиратов».

— Они могли бы так сказать, — согласился Джек, — но не сказали.

— Да. Поскольку это означало бы переговоры, которых они всячески избегали. Вот почему я начал заливать про каббалистику и уверил Эда с Лиззи, будто за моей спиной — маги и алхимики Соломоновых островов. Это, как и ртуть, которую мы то ли спрятали, то ли не спрятали на Марии-Мадре и мысе Корриентес, — наши фальшивые козыри.

— Даппа читал их письма, — заметил Джек. — Латынь, на которой они написаны, для него чересчур витиевата, и что-то может скрываться в нюансах, но вроде бы нас представили в благоприятном свете.

— По крайней мере нас не казнят без суда и следствия, — проговорил Мойше.

— Ты, как всегда, умеешь подбодрить.

Тем временем из порта Навидад отрядили шлюпку с провиантом. Единственное лекарство от цинги — сойти на сушу, однако с тех пор, как путешественники начали употреблять в пищу плоды земли, зубы уже не выпадали, а дёсны приобрели более здоровый оттенок. На том, что доставит шлюпка, им предстояло дотянуть до Акапулько. Как выяснилось, везла она не только провиант, но и новости из Мадрида: король Карл II, Страдалец, отдал-таки Богу душу.

Всем на «Минерве» было глубоко плевать, к тому же событие не стало неожиданностью — христианский мир ждал его тридцать лет. Однако, поскольку сейчас они были в Испанской империи, все постарались сделать серьёзные лица. Эдмунд де Ат перекрестился. Елизавета де Обрегон закрыла лицо руками и без единого слова ушла в каюту. Джек наивно думал, что она молится за упокой усопшего монарха, пока не ушёл в свою каюту вздремнуть и не услышал, как за переборкой Елизавета скрипит пером, строча очередные письма.

Ещё неделю шли вдоль берега, засаженного плантациями какао и ванили. 28 мая впервые с отплытия из Манилы увидели город — россыпь лачуг, которую встающие позади зелёные горы грозили спихнуть в море. Судя по крутизне склонов, бухта была глубокая — и впрямь, большие корабли швартовались прямо к деревьям на берегу! Впрочем, вход в неё был извилист: тартана, вышедшая навстречу «Минерве», несколько раз поворачивала свои три латинских паруса, прежде чем оказалась в открытом море. Она несла две шестифунтовые пушки и несколько фальконетов, то есть по сравнению с «Минервой» была практически безоружна. Однако пёстрые резные украшения и неимоверной геральдической сложности штандарт указывали, что она принадлежит какой-то важной особе; по словам Елизаветы де Обрегон, кастеляну, высшему должностному лицу Акапулько. Тартана забрала спасённых с галеона пассажиров, «Минерва» получила указание не заходить в бухту, а пройти ещё несколько миль до Пуэрто-Маркеса.

Ван Крюйк о нём слышал. В Пуэрто-Маркес приходили из Перу корабли с серебряными чушками и другим контрабандным товаром, который не пристало разгружать под окнами замка в Акапулько. Так что они без сожалений миновали город, состоящий исключительно из лачуг и монастырей, и через несколько часов бросили якорь в Пуэрто-Маркесе. Он выглядел ещё более жалко — не столько порт, сколько становище бродяг, чернокожих, мулатов и метисов.

Мойше отправился с первой шлюпкой, бросился ничком на берег и поцеловал песок.

— Господь свидетель, я больше никогда не ступлю ногой на корабль!

— Если ты это Богу, то почему на сабире? — крикнул Джек с юта «Минервы».

— Бог далеко, — объяснил Мойше, — и ловить меня на слове придётся людям.


Позже Даппа сошёл на берег и потолковал с тамошними неграми. Человек пять были с той же реки, что и он, и говорили на похожем языке. Всех их захватили и продали в Бони другие африканцы, а оттуда, заклеймив тавром Королевской Африканской компании, английским кораблём доставили на Ямайку.

Другими словами, все они были из той части Африки, уроженцы которой известны ленью и непокорным нравом, к тому же в дороге приобрели дополнительные изъяны: конъюнктивит, седину, дистрофию, нарывы или заразного вида кожные воспаления. Плантаторы отказались брать порченый товар даже бесплатно. Капитан-англичанин не собирался везти чёрных невольников назад в Африку и бросил их в Кингстоне, надеясь, что сами подохнут. Место, надо сказать, он выбрал правильное, ибо Кингстон, наверное, самый грязный город на планете. По большей части невольники не заставили себя уговаривать и честно померли. Однако пятеро собеседников Даппы, каждый своим путём, выбрались из города и пристали к шайкам беглых рабов и туземцев, которые кочевали по Ямайке, воруя кур и бегая от облав.

Их компанию занесло на необжитой участок побережья в западной части острова, где, по слухам, можно было прокормиться рыбной ловлей. Примерно через год судьба свела их с английскими искателями приключений, прибывшими на бриге с запада, то есть со стороны Новой Испании. Англичане — судя по описанию, неудачливые буканьеры — отыскали проход в барьерном рифе, доселе закрывавшем доступ к некоему участку Москитового берега, в семистах милях к западу от Ямайки. Теперь они собирались в Кингстон за порохом, пулями, свиньями и тому подобным, чтобы вернуться и основать поселение.

Здесь рассказчик — лысый седобородый негр по имени Амбо, — не входя в подробности, как и о чём они договорились с англичанами, сказал просто, что человек десять из их шайки решили присоединиться к буканьерам и основать деревушку в месте под названием Холовер-крик, неподалёку от устья реки Белиз. Однако местность была нездоровая, англичане пили по-чёрному и вели себя с каждым днём всё безобразнее. Те африканцы, которых болезни и ураганы не выкосили в первые же месяцы, двинулись в край заросших джунглями пирамид (здесь выпущено длинное и неправдоподобное эпическое повествование). В своих скитаниях они ненароком вышли через Тегуантепекский перешеек (по крайней мере так заключил изучавший карты Джек) к Тихоокеанскому побережью и со временем осели в Пуэрто-Маркесе.

В Акапулько, объяснил Амбо, настолько жарко, тесно и голодно, что большую часть года там мыкаются лишь солдаты гарнизона, отчаянные миссионеры и тому подобная публика — индейцы, метисы, забракованные рабы. Только к прибытию манильского галеона или морского каравана из Лимы белые люди спускаются с гор, выгоняют из домов поселившихся там бродяг и превращают Акапулько в некое подобие города. Так произошло неделю назад, потому-то на пляже в Пуэрто-Маркесе ночует столько бездомных; однако уже стало известно, что пришедший корабль — не манильский галеон, и разочарованные купцы гуртом потянулись из города, бросив пустые дома, куда вскорости и переберутся бродяги.

Хотя, естественно, вся команда «Минервы» хотела сойти на берег, ван Крюйк отпускал по одной вахте и ставил рядом с баркасом вооружённую охрану. Другими словами, он боялся, что испанцы под каким-нибудь предлогом попытаются захватить груз, и «Минерва» вынуждена будет искать убежища на Галапагосах или других пиратских островках. Джек был настроен оптимистичнее. Испанцы должны понимать, считал он, что при попытке захватить «Минерву» она либо затонет, либо уйдёт от погони; в любом случае рудники Новой Испании не получат её ртуть. А если испанские власти начнут финтить, она просто отправится в Лиму, и ртуть попадёт в Потоси, на самые большие серебряные рудники мира.

Так или иначе надо было ждать, пока письма Эдмунда де Ата и Елизаветы де Обрегон доставят в Мехико, пока важные люди их прочитают и пришлют ответ. На всё про всё потребовалось шестнадцать дней. Ван Крюйк ни разу не сошёл на берег: либо сидел в каюте и что-то подсчитывал, либо расхаживал по палубе, высматривая в подзорную трубу вражеские армады. Врежа Исфахняна снарядили в Акапулько за лесом для починки корабля. Он отсутствовал около полутора суток, и ван Крюйк уже собирался посылать на выручку вооружённый отряд, но тут из Акапулькской бухты вышла баржа со всем необходимым. Вреж, беззаботно стоя на новой фок-мачте, объяснил задержку тем, что Акапулько — единственный крупный торговый порт мира, где нет ни одного армянина, и поэтому ему пришлось вести дела со всякими тупицами.

Предстояло установить фок-мачту, закрепить рангоут и натянуть такелаж. В океане, где смотреть не на что, Джека, возможно, и заинтересовал бы этот процесс, а сейчас лишь напомнил, как осточертела ему корабельная жизнь. Он проводил время на берегу, толкуя с бродягами и бездельниками и выясняя, кто из них идиот, а кто просто независимо мыслит. Амбо и его шайка явно принадлежали к последнему типу. Другие обитатели пляжа не могли поведать содержательных историй; их можно было раскусить только во время хмельного веселья. Джек давно утратил вкус к разгулу как таковому, но помнил, как это делается, и вполне мог изображать беспечного собутыльника, оставаясь расчётливым и сосредоточенным. Помогали ему сыновья, отдававшиеся делу со всей душой.

Верховая езда считается аристократическим искусством. Коли так, среди сброда в Пуэрто-Маркесе половину составляли незаконные сыновья принцев и герцогов. Новая Испания плодила лошадей, как Лондон — блох; многие метисы и мулаты ездили верхом почище иных дворян, даже без седла. Джек, разумеется, последним в мире сказал бы, что умение ездить верхом — знак высокого рождения. Однако он знал, что дурной наездник наказывает сам себя и что норовистые лошади за милю чуют глупцов и фанфаронов. Некоторые обитатели Пуэрто-Маркеса для забавы ловили мустангов и во весь опор носились взад и вперёд по пляжу, заставляя лошадь на полном скаку забегать в пенные волны. Джек издалека видел белые зубы хохочущих наездников. Позже, когда те подкреплялись местной едой (плоскими маисовыми лепёшками, в которые заворачивали бобы с острой подливкой), он подсаживался к костру и пытался что-нибудь об этих людях выведать; угощал их ромом, чтобы отсеять пьяниц. Больше всех Джеку понравился Томба, один из спутников Амбо. Он был не выбракованный невольник, а беглый, с сахарной плантации на Ямайке. Шрамы на спине подтверждали часть рассказа, а именно, что он сбежал от надсмотрщика, который иначе засёк бы его до смерти. За время, проведённое на плантации и в английском поселении на Москитовом берегу, Томба немного освоил английский и вечерами просиживал с Джимми и Дэнни, рассуждая, какие англичане в большинстве своём сволочи.

Спустя три недели после того, как «Минерва» бросила якорь в Пуэрто-Маркесе, из Акапулько приехал Эдмунд де Ат с запечатанными письмами от вице-короля Мексики. Первое было адресовано ван Крюйку, второе — вице-королю Перу в Лиму. Ван Крюйк вскрыл своё в кают-компании «Минервы». Присутствовали де Ат, Джек, Даппа и Вреж.

Мойше клятва вынуждала оставаться на суше. Позже Джек в ялике отправился на берег и застал еврея жующим тако.

— Моим бродяжьим башмакам не стоится на месте, — объявил Джек. — Думаю, завтра сколотим отряд из вакеро и десперадо и начнём снаряжать караван мулов.

Мойше дожевал кусок тако и старательно проглотил.

— Значит, новости хорошие.

— Мы гнусные еретики и барыги, нас надо бы гнать кнутами до самого Бостона, считает вице-король… но Эдмунд де Ат замолвил за нас словечко.

— Это версия Эда или…

— Так чёрным по белому написано в письме вице-короля, во всяком случае, если верить нашим грамотеям.

— Ладно, — с сомнением проговорил Мойше. — Не очень-то приятно зависеть от этого янсениста…

— Мы так и так от него зависим, — сказал Джек. — Помнишь малого, с которым мы договаривались в Санлукар-де-Баррамедо?

— Торгового агента? Смутно.

— Не обязательно помнить его самого; главное — категория, к которой он принадлежит.

— Испанских католиков, служащих ширмой для протестантских купцов…

— …потому что еретикам не дозволено торговать в Испании. Всё верно.

— Вице-королю нужна наша ртуть, — сказал Мойше, — но пока в Мехико есть Инквизиция, он не может позволить протестантам и еврею заключать сделки в его стране. Поэтому настаивает, чтобы мы нашли себе посредника из папистов.

— Верно, — отвечал Джек.

— И… можешь не говорить. Наш посредник — Эдмунд де Ат. Неспокойно мне.

— Тебе всегда неспокойно, и, как правило, по делу, — сказал Джек. — Только бога ради, оглядись и задумайся. Нам нужен католик, от этого никуда не деться. Эд как бельгийский янсенист самый некатолический католик, какого нам удастся сыскать, к тому же мы хоть что-то про него знаем.

— Знаем ли? Сказать о нём что-нибудь могла бы только Елизавета де Обрегон, а она была под его влиянием с тех пор, как очнулась.

Джек вздохнул.

— Надо ли говорить, что ты в меньшинстве?

Мойше передёрнул плечами.

— Не надо было давать вам право голоса… мой план этого не предусматривал.

— Мы не собираемся назначать его главным, — сказал Джек. — Он будет всего лишь нашим посредником здесь и в Лиме. Отправится туда на «Минерве», продаст ртуть, которую мы не разгрузим здесь, и до свидания. «Минерва» оставит его в Лиме, обогнёт мыс Горн и будет ждать нас в Веракрусе или Гаване через год-два. Эдмунд де Ат может оставаться в Перу и обращать инков в экуменизм, а может вернуться в Мехико… нам-то что.

— Мне-то точно ничего, я своё отплавал, — отвечал Мойше. — Если Эдмунд де Ат что-нибудь выкинет, надену пончо и сомбреро, нагружу седельные сумы пиастрами и поеду на север.

— Отлично, — кивнул Джек, — только прежде научись ездить верхом. Это потруднее, чем грести.

Книга пятая Альянс

Дворец Шарлоттенбург, Берлин Июль 1701

— Ваше высочество, когда я был мальчиком — гораздо меньше, чем вы сейчас, как ни трудно это представить, от меня заперли библиотеку, и я очень огорчился, — сказал лысый господин, ведя по галерее юную девушку. — Умоляю понять, как больно мне было на прошлой неделе запирать от вас вашу…

— На самом деле она ведь не моя, а дяди Фрица и тёти Фике!

— Вы проводите там столько времени, что её можно считать вашей.

— Покуда она была закрыта, вы без промедления приносили мне все книги, какие я просила. На что мне обижаться?

— Верно, ваше высочество, мое желание извиниться перед вами совершенно иррационально, что и требовалось доказать.

— Это из разряда барочных апологий, с которых придворные начинают письма?

— Надеюсь, что нет. Апология может быть искренней, не будучи рациональной.

— В то время как апологии придворных, напротив, неискренни, но рассчитанны, — заметила принцесса.

— Сказано хорошо, хотя и чересчур громко, — отвечал доктор. — В этих гулких галереях ваш голос разносится на милю; придворный, выхвативший из воздуха неосторожные слова, помчится с ними в салон, как щенок, стащивший куриную ножку.

— Тогда идёмте сюда, где мой голос будут заглушать книги и куда придворные никогда не заглядывают. — Каролина остановилась перед дверью библиотеки, ожидая, чтобы доктор её открыл.

— Сейчас вы увидите ваш подарок ко дню рождения. Надеюсь, вам понравится. — Доктор вынул из кармана ключ на голубой шёлковой ленте. С одного конца у него была богато украшенная головка, с другого — что-то вроде трёхмерного лабиринта в стальном кубе. Лейбниц вставил куб в квадратное замочное отверстие, пошевелил, совмещая с внутренним механизмом, и повернул. Прежде чем открыть дверь, он вытащил ключ из замка и повесил его принцессе на шею.

— Поскольку вы не сможете забрать подарок с собой, надеюсь, вы будете носить ключ как залог. И пусть эта дверь остаётся для вас открытой!

— Спасибо, доктор. Когда я стану королевой какой-нибудь страны, я выстрою библиотеку больше Александрийской и вручу вам золотой ключ от её двери.

— Боюсь, к тому времени я состарюсь и ослепну, так что не смогу читать книги, но ключ с благодарностью унесу в могилу.

— Какой эгоизм с вашей стороны — тогда никто не сможет попасть в библиотеку! — закатила глаза Каролина. — Открывайте же, доктор, мне не терпится увидеть!

Лейбниц распахнул двойные створки и попятился в открытую дверь, не отрывая взгляда от принцессиного лица. В её голубых глазах отразился свет высоких окон и зажжённых бенгальских огней, воткнутых в вёдра с песком и придававших помещению сходство с день рожденным тортом.

Библиотека занимала в высоту два этажа; по всему её периметру шёл балкончик, позволявший доставать книги с верхних полок; в стенах и расписном своде были проделаны многочисленные сводчатые окна, дабы «тётя Фике» (сокращенное от «Фикелотта», как называли королеву Софию-Шарлотту в семье) и её учёные друзья могли читать вечерами, не зажигая свечей. Окна были приоткрыты, дабы в помещение струился тёплый летний воздух, а дым от бенгальских огней выходил наружу. Роспись состояла из того же набора классических сцен, что украшал потолки в доме каждого богатого европейца, хотя богов и богинь изобразили белокурыми и голубоглазыми, и Юпитер с тем же успехом мог быть Вотаном. Плафоны были выполнены столь искусно, что казалось, будто вместо крыши — синее небо и божества спрыгивают с пенистых облаков. Дымки от бенгальских огней, завиваясь и распластываясь на лепнине, усиливали иллюзию.

Зазвучали приветствия и песенка со стороны гостей, пришедших пожелать Каролине счастья. День рождения принцессы отмечали в узком кругу, и присутствовали все больше люди старшего возраста. Семидесятиоднолетняя София приехала из Ганновера в одной карете с Лейбницем и внуками: Георгом-Августом (на несколько месяцев младше Каролины) и Софией-Доротеей (ещё на четыре года моложе). София-Шарлотта (Фикелотта), королева Пруссии и хозяйка дворца, носящего её имя, была со своим сыном Фридрихом-Вильгельмом, неугомонным сорванцом тринадцати лет от роду. Список гостей дополняло самое пёстрое собрание метафизиков, математиков, радикальных богословов, писателей, поэтов и музыкантов, когда-либо сходившееся на празднике в честь восемнадцатилетия принцессы.

У королевы Пруссии были две страсти: провоцировать гостей на жаркие застольные споры и ставить домашние оперы. И только в этом ей случалось жестоко тиранить подданных: когда она заставляла какого-нибудь несчастного учёного напяливать дурацкий колпак и разыгрывать роль, на которую тот был решительно не способен. Принцессу Каролину время от времени рекрутировали спеть партию ангела или нимфы. Ничто, за исключением, быть может, сражения бок о бок, не связывает в корне непохожих людей столь крепкими узами, как совместная игра на сцене, и Каролина близко сдружилась со всеми этими взрослыми, вынужденными, как и она, отбывать повинность на подмостках Шарлоттенбурга.

С бокалами и бенгальскими огнями в руках они собрались посреди библиотеки вокруг пьедестала из полированного вишневого дерева. На нём, нависая над головами гостей, стоял огромный, сферической формы предмет.

— Клетка! — воскликнула Каролина.

Черты Лейбница исказило отчаяние, которое быстро сменилось заинтригованным выражением, как будто принцесса затронула прелюбопытный вопрос. Он склонил голову, что могло означать и кивок, и поклон.

— Вы правы. Геометры заключили в параллели и меридианы шар, который, будучи покрыт извилистыми линиями берегов и рек, представляется грубым на взгляд тех, кто видит красоту в упорядоченности. Тем же, кто любит Природу в её многообразии, претит искусственность геометрических построений; птица, увиденная сквозь прутья клетки, не так хороша, как на воле. Однако я прошу ваше высочество смотреть на это скорее как на компендиум знаний. Перед вами карта земного шара, не расплющенного картографами, а как он есть.

Глобус был установлен под углом, соответствующим наклону земной оси. Неисследованная часть Тихого океана опиралась на пьедестал, Южный полюс располагался на высоте Каролининой головы. Конструкция и впрямь напоминала огромную клетку из медных параллелей и меридианов. Большая часть поверхности (океаны) зияла пустотой; медные пластины континентов были приклёпаны к прутьям изнутри, так, что координатная сетка располагалась сверху — по крайней мере если смотреть снаружи. На Южном полюсе помещался причудливых очертаний полностью вымышленный материк, а в середине его был вырезан круглый люк, к которому с пола вела лесенка.

Доктор Крупа (богемский математик, проживавший в Шарлоттенбурге на правах постоянного гостя) сказал:

— Ваше высочество, некоторые считают, что на полюсах расположены отверстия, через которые возможно попасть внутрь Земли. Сейчас вы можете сами проверить эту гипотезу.

Принцесса словно позабыла, что в комнате ещё кто-то есть; она даже не поздоровалась с тётей Софией и тётей Фике. Девушка стояла перед ступеньками, округлившийся от изумления рот повторял в миниатюре контуры отверстия, куда она собиралась нырнуть. Даже Фридрих-Вильгельм ненадолго угомонился, чувствуя волнение взрослых, но не понимая его причины. Почти никто уже не помнил, что принцесса Каролина Ансбахская была когда-то нищей сироткой. Однако сейчас, когда она стояла под дырой в Антарктике, не видя и не слыша ничего вокруг, в ней было что-то от маленькой девочки, которая пять лет назад вступила на порог Шарлоттенбурга, сопровождаемая двумя натурфилософами и сворой драгун.

Она улыбнулась и пролезла в дыру. Взрослые перевели дух и зааплодировали. Фридрих-Вильгельм, пользуясь тем, что никто на него не смотрит, подкрался к Георгу-Августу и треснул его книжкой по голове. Лейбниц, не слишком привычный к детям, смотрел на них в полной растерянности. Тут он поймал на себе весёлый взгляд Софии.

— Началось, — шепнула она, — мальчики уже воюют за внимание Каролины.

— Это так следует понимать? — недоверчиво проговорил Лейбниц, глядя, как Георг-Август[182], на пять лет старше и в два раза крупнее противника, шарахнул Фридриха-Вильгельма[183] о глобус поменьше, сдвинутый в угол, чтобы освободить место для нового. Папье-маше проломилось, и глобус остался у Фридриха-Вильгельма на голове, придав ему сходство с неким антиподом-макроцефалом.

Все эти шалости старательно не замечал некий мсье Молино, литератор-гугенот, живший в Берлине с тех пор, как в Савойе вырезали его семью.

— Почему не считать мир клеткой, в которой заключён наш дух? — глубокомысленно проговорил он.

— Потому что Бог — не тюремщик, — резко начал Лейбниц, но осёкся, когда София острым локотком двинула его в бок.

Принцесса Каролина села на вращающийся табурет в центре глобуса. Упираясь бальной туфелькой в пересечение двадцатого западного меридиана с сороковой южной параллелью, так, что атласный носок исполинским белым китом вынырнул из Южной Атлантики, она сильно оттолкнулась и закружилась.

— Я вращаюсь! Мир вращается вокруг меня!

— Солипсизм, — сухо заметил кто-то.

— Всё не так просто, — проговорил Лейбниц. — Это глубокий натурфилософский вопрос. И впрямь, как определить, неподвижны мы во вращающейся вселенной или кружимся в неподвижном космосе?

— Ух! Голова закружилась! — крикнула Каролина, объясняя, почему упёрлась ногами и остановила глобус.

— Вот и ответ, — сказал доктор Крупа.

— Отнюдь. Вы считаете, что головокружение есть внутренний симптом нашего вращения. Однако не может ли оно быть порождаемым извне следствием того, что вселенная кружится вокруг нас?

— Нельзя мучить девушку метафизикой в день её восемнадцатилетия, — объявила София.

— Здесь темно, — сказала Каролина. — Я не вижу карт.

Владислав — польский тенор, певший ведущие партии почти во всех операх при дворе Софии-Шарлотты, — зажёг бенгальский огонь и протянул через центральную часть Тихого океана. Принцессу загораживала Бразилия, но Лейбниц видел, как сфера озарилась изнутри — отполированная медь, вбирая свет из воздуха и рассыпая его вокруг, словно занялась огнём. Мгновение казалось, будто клетка наполнена пламенем, и у Лейбница сердце заколотилось от страха, что на девушке вспыхнуло платье. Тут из глобуса донёсся её радостный голос, и доктор рассудил, что его страшит нечто большее, нежели беда, которая может приключиться с одной осиротевшей принцессой.

— Теперь я вижу все реки, выложенные бирюзой, и все озера, и все леса из зелёного черепахового панциря! Города — драгоценные камни, и через них сияет свет!

— Так выглядела бы Земля, будь она прозрачной, если бы вы оказались внутри и смотрели из её центра, — произнёс отец фон Миксниц, иезуит из Вены, каким-то способом сумевший втереться на праздник.

— Знаю, — с досадой отвечала Каролина.

Повисла долгая, раздражённая тишина. Каролина оказалась самой отходчивой.

— Я вижу в Тихом океане два корабля. Один полон ртутью, другой — пламенем.

— Я их на чертежах не рисовал! — пошутил Лейбниц, пытаясь, согласно указаниям Софии, внести в разговор нотку веселья. — Надо будет сделать внушение мастерам!

— Подумайте, ваше королевское высочество, — продолжал отец фон Миксниц, — вы можете повернуться кругом, на все триста двадцать градусов…

— Триста шестьдесят!

— Да, ваше высочество, я хотел сказать, на триста шестьдесят градусов — и ни разу не потерять из виду Испанскую империю. Не удивительно ли, как богаты и обширны владения испанской короны?

— Тётушка София говорит, скоро они могут стать владениями французской короны, — отозвалась Каролина.

— И впрямь, сейчас на испанском троне сидит узурпатор-француз…

— Тётушка София говорит, всё решает женщина за троном.

— Верно, — отвечал иезуит, косясь на Софию. — Многие утверждают, что герцог Анжуйский, называющий себя королём Филиппом V Испанским, не более чем пешка в руках принцессы дез Урсен, близкой приятельницы мадам де Ментенон. Однако герцогу Анжуйскому недолго сидеть на испанском троне, поскольку ему противостоят женщины куда более умные, влиятельные и красивые.

— Тётушка София говорит, что не любит льстецов, — донесся голос изнутри медной планеты.

София, уже готовая раздавить иезуита, как таракана, повела себя несвойственным образом — замялась, не зная, досадовать ей на иезуита или умиляться на Каролину.

— Не лесть, ваше высочество, сказать, что ваша тётушка вместе с королём Вильгельмом или королевой Анной, которая может его сменить, сильнее Ментенон и дез Урсен. И позиции их ещё укрепятся, если законный наследник испанского трона, эрцгерцог Карл, женится на принцессе, вылепленной из того же теста, что София и София-Шарлотта.

— Однако эрцгерцог Карл — католик, а тетушка София и тетушка Фике — протестантки… и я тоже, — отвечала Каролина, рассеянно отталкиваясь ногами от меридианов — вправо-влево, вправо-влево, — чтобы разглядеть Панамский перешеек с обеих сторон.

— Знатным особам случается менять религию, — сказал иезуит, — особенно если они способны внимать доводам разума. Я собираюсь поселиться в Берлине и рад буду обсудить с вами эти материи в грядущие годы, когда вы повзрослеете душою и телом.

— Можно не ждать, — объявила Каролина. — Я вам прямо сейчас объясню. Доктор Лейбниц мне всё про религию рассказал.

— Уже? — Отец фон Миксниц слегка опешил.

— Ну да. А теперь скажите, святой отец, вы из тех католиков, которые по-прежнему не верят, что Земля вращается вокруг Солнца?

Отец фон Миксниц проглотил язык и с трудом отрыгнул его обратно.

— Ваше высочество, я верю в то, что доктор Лейбниц сказал минуту назад: всё относительно.

— Я говорил совсем другое, — запротестовал Лейбниц.

— Вы верите в пресуществление хлеба и вина, святой отец? — продолжала Каролина.

— Я не был бы католиком, если бы не верил в него, ваше высочество.

— Мы в Польше справляем дни рождения не так, — заметил Владислав, подливая себе пунша.

— Ш-ш! Мне очень весело, — отвечала София.

— Что, если вы проглотите их, а потом вас стошнит? Останутся ли они телом и кровью Христовыми? Или распресуществлятся и вновь станут хлебом и водой?

— Столь серьёзные вопросы — не для легкомысленного ума восемнадцатилетней девицы. — Отец фон Миксниц побагровел до корней волос и выплёвывал слова по одному, словно его язык — кузнечный молот, приводимый в движение мельничным колесом.

— За легкомыслие! — Королева София-Шарлотта с обворожительной улыбкой подняла бокал, однако взгляд, которым она провожала отца фон Миксница, когда тот, откланявшись, выходил в дверь, был взглядом сокола, устремлённым на хорька.

— Что ещё вы видите в пустоте, помимо кораблей с ртутью и пламенем? — спросил доктор Крупа.

— Вижу первый корабль, входящий в выстроенный русским царём город Санкт-Петербург. Кажется, голландский. А в Атлантическом океане и в Карибском море голландские и английские корабли устремляются в бой с испанскими и французскими…

Тут её бенгальский огонь погас. По рядам зрителей прокатился сочувственный вздох.

— Я больше ничего не вижу! — посетовала Каролина.

— Будущее — загадка, — молвила София.

София-Шарлотта последние несколько минут улыбалась явно вымученно.

— По крайней мере первые секунды подарок был для неё тем, чем задуман.

— О чём вы, ваше величество?

— Я хочу сказать, диковиной и радостью, а не пособием по выбору мужа.

— Про выбор мужа ей всё расскажет ваше величество, — отвечал Лейбниц.

Мгновение душевной теплоты между учёным и Софией-Шарлоттой прервал Фридрих-Вильгельм, подбежавший, чтобы спрягаться за материными юбками. Георг-Август вытащил из ведра большой бенгальский огонь и выбрался на балкончик. Точно скопировав позу с росписи потолка, он целился в кузена, словно Юпитер, занесший молнию над смертным.

Лейбниц откланялся, чтобы София-Шарлотта могла отчитать сына. Проходя под глобусом, он увидел, что туфельки принцессы Каролины мелькают из стороны в сторону: она поворачивалась то к Георгу-Августу, то к Фридриху-Вильгельму, напевая детскую песенку, которой выучилась у наставницы-англичанки: «Энни-венни-менни-май… женишка за хвост поймай… Англия, Пруссия, выбирай… да смотри не прогадай… энни-венни-менни-май!»

Книга четвёртая Бонанца

Мехико, Новая Испания Суккот 1701

Ты скипетр золотой

Презрел; теперь прими железный жезл,

Который поразит и сокрушит

Твою строптивость[184].

Мильтон, «Потерянный рай»

Каррамба! — вскричал Диего де Фонсека. — Кукарача упал в тортильи моей жены!

Мойше увидел это раньше, чем де Фонсека, и вскочил ещё до того, как возглас «Каррамба!» эхом возвратился от дальней стены тюремного двора. Когда он навис над столом, его огромные чётки — грецкие орехи на кожаном шнурке — окунулись в миску с мёдом. Рукав задрался, обнажив лестницу рубцов — от старых до совсем свежих; плечевой сустав громыхнул, как бочка на булыжной мостовой. Почти каждый из сидящих за столом почувствовал отзвук боли в своих плечах и с шумом втянул воздух. Улыбка Мойше превратилась в жуткую гримасу, однако он всё же схватил тарелку сеньоры де Фонсека и стряхнул тортильи на стол.

— Разрешите положить вам другие…

Диего де Фонсека покосился на жену, которая запрокинула голову, сократив число своих подбородков до трёх, и разглядывала лиственный полог, вибрирующий от шестиногой живности. Начальник тюрьмы, тоже человек солидной комплекции, повернулся к Мойше и сказал:

— Очень по-христиански с вашей стороны… но мы предпочитаем тортильи на свином сале и впервые видим, чтобы их готовили на оливковом масле…

— Я могу отправить индейца за…

— Не хлопочите, мы уже сыты. К тому же…

— Я как раз собирался это сказать! — встрял Джек. — К тому же вы с сеньорой сегодня отправитесь домой!

Начальник тюрьмы подвигал челюстью и глянул на Джека с тем же чувством, с каким его супруга минуту назад рассматривала таракана. По счастью, сейчас внимание сеньоры было занято другим.

— Вы здесь так печётесь о чистоте, — заметила она, поглядывая на соседнюю галерею, в которой несколько заключённых водили по каменным плитам пучками ивовых веток, — а садитесь есть под навесом из лиан.

— Судя по тону, вы дивитесь нашей безалаберности, в то время как дама, в меньшей мере наделённая христианским милосердием, рассердилась бы на нашу грубость, — сказал Мойше.

— Вот-вот! Те малые с прутьями не столько подметают пол, сколько секут его!

— Это монахи-евреи, которых мы арестовали в доминиканском монастыре три года назад, — объяснил Диего.

В устах другого начальника инквизиционной тюрьмы фраза прозвучала бы осуждением, если не приговором. Однако тюрьма, которой заведовал Диего де Фонсека, слыла самой мягкой и попустительской во всей Испанской империи. Он просто сообщил факт, после чего затолкал в рот обмазанную мёдом лепёшку.

— Тогда всё понятно! — воскликнул Мойше. — Доминиканцы невероятно богаты, у каждого монаха по пять индейцев в услужении, где им было научиться домашнему хозяйству. — Он сложил ладони рупором. — Эй, брат Христофор! Брат Пётр! Брат Диас! Здесь дамы! Попробуйте мести двор, раз уж вы машете вениками!

Три монаха, выпрямившись, взглянули на Мойше, затем вновь нагнулись и принялись сгонять пыль с каменных плит. Вулканический пепел заклубился у их колен.

— Что до жалкой кровли, прошу нас простить, сеньора, — продолжал Мойше. — Нам нравится отдыхать во дворе после допросов у инквизитора, вот мы и уговариваем лианы расти так, чтобы они заслоняли нас от полуденного солнца.

— Тогда вам следовало бы удобрять их навозом, а то я отчётливо вижу сквозь них звёзды…

Естественным ответом было бы: «Навозом?! Вот уж чего у нас вдоволь — священники льют его нам в уши целыми сутками, а мы радостно возвращаем инквизитору!» — однако прежде, чем Джек успел это выпалить, Мойше, взглядом приказывая ему молчать, произнёс:

— Когда они защищают нас от солнца, мы благодарим Господа Иисуса Христа, когда нет — вспоминаем, что всецело зависим от покровительства Отца Небесного.

Еда для праздника, принесённая родными заключённых, была сложена на столе в углу тюремного двора под шалашиком из бугенвиллей. По большей части это были плоды урожая, преимущественно тыквы, запечённые с карибским сахаром и манильской корицей, а также разнообразные бобы. Джек предпочитал мягкую пищу с тех пор, как лишился большей части зубов по пути через Тихий океан. Правда, в Гуанохуато он заказал индейцу вставные из золота и резных кабаньих клыков, но они сгинули в недрах Инквизиции вскоре после ареста. Возможно, какой-нибудь альгвазил или монах в эту самую минуту жевал свинину его зубами сразу за стеной, в дормитории Верховного совета Инквизиции.

— Я принимаю ваши извинения и закрываю глаза на вашу лесть, — сказала сеньора де Фонсека. — Дама, посещающая в тюрьме светский приём, организованный мужчинами — к тому же еретиками и нехристями! — должна быть готова к некоторым неудобствам. Потому-то все мужчины стремятся к браку, не так ли?

Наступила долгая пауза, неудобная для упомянутых еретиков и нехристей. С каждой минутой она становилась всё более опасной. Наконец Джек под столом пнул Соломона Руиса в ногу. Тот раскачивался взад-вперёд и что-то бормотал. Когда Джеков башмак коснулся его лодыжки, он открыл глаза и воскликнул:

— Ой, вэй!

Все ахнули, и он быстро исправился:

Oigo misa![185]

— Ты слышишь мессу? — оторопело переспросил Диего де Фонсека.

Misa de matrimonio.[186] — Соломон наконец догадался развести молитвенно сложенные ладони и схватить за руку свою якобы невесту, Изабеллу Мачадо, сидевшую справа от него. Девицу эту «жених» сегодня видел впервые, и Джек на мгновение испугался, что он схватит за руку не ту женщину. — Понимаете, мыслями я на мессе в день моего венчания.

— Тогда руки из-под стола убери от греха подальше! — заметил Джек. Слова его не понравились сеньоре де Фонсека, но Мойше, торопясь сгладить неловкость, уже вскочил и поднял чашку с какао:

— За Изабеллу и Санчеса[187], чью помолвку мы сегодня справляем! Да проявит инквизитор снисхождение к Санчесу, да будет его аутодафе мягким, а брак — счастливым и долгим!

За первым тостом последовали другие. Какао лилось рекой, пока церковные колокола не зазвонили к вечерне. Тогда заключенные и гости, встав, нестройной гурьбой двинулись по периметру двора.

Джек слышал, как Мойше объясняет сеньоре де Фонсека:

— Обычай ходить после еды пришёл с севера.

— Из Нуэво-Леона? Но его основали евреи!

— Нет, благодарение Богу. Из областей, где недавно нашли серебро: Гуанохуато и Сакатекаса.

Сеньора поёжилась.

— Бр-р, но там обитают только бродяги и десперадо!

— Зато сплошь чистокровные христиане. После каждой еды они обходят городскую площадь семь раз.

— Почему семь?

— Пять — в честь пяти Ран Христовых, — встрял Джек, — три — в честь трёх Лиц Святой Троицы.

— Но три плюс пять — восемь, — заметил сеньор де Фонсека, включаясь в разговор.

Мойше плечом отодвинул Джека от начальника тюрьмы и его супруги.

— Я не хотел утомлять вас подробностями, но обычай сложился таким образом. Сперва проходили восемь кругов, всякий раз поворачивая направо. Затем четыре раза в обратном направлении, в честь четырёх Евангелий. И наконец, ещё три круга направо, в честь трёх крестов на Голгофе. Потом некий иезуит указал, что пять плюс три минус четыре плюс три равно семи, так почему не ограничиться семью кругами? Никто не принял его слов всерьёз, пока в городе не появился священник, который страдал подагрой и не любил много ходить. Отправили письмо в Ватикан. Через двадцать лет пришёл ответ: расчёты иезуита рассмотрели и нашли верными. К тому времени отец-подагрик скончался, но священник, присланный ему на смену, не посмел спорить с Папой об арифметике, так что установилась новая традиция.

Мойше выдохнул и замолчал. Молчали и де Фонсека, которых его слова вогнали в глубокий ступор. Лишь через несколько кругов начальник тюрьмы вновь обрёл дар речи.

— Проклятие! — воскликнул он, обмахиваясь пухлой рукой. — Ну и пылища!

(Монахи, которые перед тем подметали двор, принялись вытрясать веники, наполняя воздух пеплом Попокатепетля.)

— Сегодня я слышал непривычные крики, — заметил Джек. — Судя по всему, кого-то вздёрнули на дыбу, но я не узнал голоса.

— Это священник-бельгиец, предположительно еретик. Его вчера доставили из Акапулько, — сообщил де Фонсека. — Кажется, он свидетель по вашему делу.


Отец Эдмунд де Ат сидел в своей камере, с тупым любопытством разглядывая собственные руки, лежащие перед ним на столе, как бараньи голяшки. Они по-прежнему отходили от плеч, но вздулись и посинели везде, кроме запястий, где верёвка разрезала их почти до кости. Двигались только глаза: они скосились к двери, когда в неё вошли Джек и Мойше.

— Знаете, был один испанский монах, которого бросили в тюрьму за мелкое преступление — лет сто или пятьдесят назад, — сказал де Ат. Говорил он тихо. Джек и Мойше знали почему: у человека, вздёрнутого на дыбу, рвутся мышцы на рёбрах и на спине, поэтому в следующие недели две он старается глубоко не вдыхать. Джек и Мойше сели по бокам от де Ата так близко, чтоб тому довольно было шептать. — Проведя несколько дней в духоте и вони общего каземата, он позвал тюремщика и произнес несколько богохульств. Ещё до захода солнца его перевели в инквизиционную тюрьму, где поместили в отдельную тихую камеру, хорошо проветриваемую, со стулом и… а-а-а… столом.

— Стол — это хорошо, — согласился Джек, — когда руки выдернуты из суставов и висят на нескольких сухожилиях.

— Вы правда еретик, святой отец? — спросил Мойше.

— Конечно, нет.

— Значит, вы верите, что надо подставлять другую щёку, что кроткие наследуют землю и всё такое?

— Como no[188], как говорят испанцы.

— Отлично. Ловим вас на слове.

Джек ногой упёрся де Ату в грудь, потом схватил его за одну руку, Мойше — за другую. Резким движением они опрокинули монаха вместе со стулом. Как раз когда де Ат должен был удариться затылком о пол, Джек и Мойше дёрнули его за руки на себя, как йо-йо Еноха Роота. В обоих плечах что-то громко щёлкнуло. Вопль Эдмунда де Ата, как звук легендарного Роландова рога, вероятно, можно было услышать за несколько горных хребтов. Разумеется, при этом он выпустил весь воздух и вынужден был глубоко вдохнуть, от чего завопил снова. Постепенно колебательный процесс затух, и де Ат остался в том же положении, что прежде, то есть выпрямившись на стуле и держа руки на столе. Однако теперь он на пробу осторожно сжимал и разжимал кулаки, и в свете принесённых Джеком и Мойше свечей видно было, что серая кожа немного порозовела.

— Минутку терпения — я подберу богословскую аналогию к тому, что вы сейчас со мной сделали, — выговорил он.

— И, полагаю, будете её развивать, пока гальо фрито в посадерас не клюнет, — заметил Мойше.

— Поскольку мы теперь ревностные католики, проповедей мы ещё наслушаемся, — подхватил Джек. — А сейчас скажи только, что знаешь про обвинения против нас.

Эдмунд де Ат некоторое время молчал. В Мексике времени так же много, как серебра.

— Начальник тюрьмы говорит, что вы — свидетель, — произнёс Мойше, — но вас не стали бы пытать, если бы ни в чём не подозревали.

— Это очевидно, — согласился де Ат, — хотя вы прекрасно знаете, что Инквизиция никогда не говорит узнику, кто и в чём его обвинил. Человека бросают в застенок и требуют сознаться, а в чём — он должен угадать сам.

— Мне гадать не пришлось, — заметил Джек. — Я — англичанин с укороченной елдой, так что выбор был: протестант или еврей.

— Надеюсь, тебе хватило ума сказать, что ты некрещёный еврей.

— Хватило. Таким образом — если мне поверили, — выходит, что я — неверный. А поскольку ваша церковь считает своим долгом обращать неверных, а не жечь их, у меня есть шанс отделаться выслушиванием проповедей.

— А что твои сыновья?

— Когда альгвазилы пришли за мной и Мойше, они были в отъезде — забирали с мыса Корриентес спрятанную ртуть. Без сомнения, сейчас они пьют мескаль в салуне какого-нибудь рудничного посёлка.

— А ты, Мойше?

— Сразу видно, что я наполовину индеец, так что во мне определили метиса, потомка криптоиудеев, основавших Нуэво-Леон сто лет назад.

— Однако их уничтожили в аутодафе 1673 года.

— Легче извести всех евреев в стране, чем вытравить подозрения из головы инквизитора, — отвечал Мойше. — Он убеждён, что каждый индеец от Сан-Мигель-де-Альенде до Нью-Йорка прячет в одежде Тору.

— Он хочет доказать, что ты — еретик, — произнес де Ат.

— А еретиков жгут, — заключил Мойше.

— Только нераскаянных. — Взгляд де Ата остановился на чётках Мойше. — Значит, ты хочешь сойти за христианина и избежать костра. Как только ты получишь свободу и отойдёшь на достаточное расстояние, ты снова станешь иудеем. В этом и подозревает тебя инквизитор.

— Что дальше?

— Он спрашивал меня о тебе. Требовал подтвердить, что ты притворный христианин и нераскаянный иудей. Ему только этого и надо, чтобы сжечь тебя на жарком мескитовом огне. Или ты можешь принять Христа, когда тебя будут привязывать к столбу…

— …И в таком случае меня милосердно удавят, пока огонь не разгорелся. Либо я проживу на несколько минут дольше ревностным иудеем…

— Хотя и без особого удовольствия, — добавил Джек.

— Джек, ещё он требовал от меня сказать, что на «Минерве» вы вместе с Мойше молились на древнееврейском и отмечали Йом Кипур.

— Да ладно, это только подтверждает, что я нехристь.

— Однако теперь, когда ты прикинулся католиком, любая оплошность сделает из тебя еретика.

Джек начал терять терпение.

— К чему ты клонишь? Что можешь несколькими словами отправить нас с Мойше на костёр? Невелика новость.

— Тут должно быть что-то ещё, — проговорил Мойше. — Свидетеля пытать бы не стали. Кто-то обвиняет самого Эдмунда.

— В обычных обстоятельствах невозможно было бы угадать кто, — сказал монах, — поскольку Инквизиция хранит имена доносчиков в тайне. Однако мы в Новой Испании, где меня знают лишь те, кто сошёл с «Минервы» в Акапулько. Очевидно, вы на меня не доносили. — Де Ат поочередно заглянул Джеку и Мойше в глаза — не выдаст ли их смущение. На Джека так смотрели множество раз — сперва пуритане в бродяжьих становищах, затем католики, пытавшиеся вытянуть из него признания в различных колоритных грехах. Он прямо встретил взгляд Эдмунда де Ата. В печальных глазах Мойше тоже не было ни угрызений совести, ни боязни.

— Хорошо, — с виноватой улыбкой продолжал де Ат. — Остаётся только…

— Елизавета де Обрегон! — воскликнул Мойше, если шёпот может быть восклицанием.

— Она ведь ваша преданная ученица! — сказал Джек.

— Иуда тоже был учеником, — тихо проговорил де Ат. — Ученики опасны, особенно когда они изначально не в своём уме. Когда Елизавета очнулась в каюте «Минервы», ей первым делом предстало моё лицо. Наверное, оно преследует её в кошмарах, которые она хотела бы выжечь огнём.

— Но мы думали…

— Знаю, вам казалось, будто я с коварным умыслом подчинил слабую женщину своей воле. На самом деле я лишь врачевал недужную. Со времени злосчастной экспедиции к Соломоновым островам она пребывала в состоянии лёгкого душевного расстройства и жила на попечении монахинь в Маниле. Наконец родные решили забрать её в Испанию — так она оказалась на манильском галеоне. Выглядела она совершенно здравой, однако пожар на галеоне уничтожил последние крохи её рассудка. Пока я давал несчастной настойку опия и не отходил практически ни на шаг, мне удавалось сдерживать её безумие. Затем я поехал в Лиму по делам вашего предприятия. Елизавету тем временем отправили в Мехико. Боюсь, там она подпала под власть иезуитов или доминиканцев. Церковники фанатичного толка ненавидят таких, как я, поскольку мы готовы считать протестантов за людей. Возможно, под их влиянием несчастная безумица сказала обо мне нечто, достигшее ушей Инквизиции. Теперь через меня хотят всех янсенистов обвинить в ереси. А заодно отправить вас на костёр.

Джек вздохнул.

— Я рад, что мы не пригласили тебя на праздник — умеешь ты испортить настроение.

Эдмунд Де Ат пожал было плечами, но от боли все мускулы на его бритой голове вздулись, придав ей сходство с гравюрой из анатомического атласа, который Джек видел как-то пролетающим по воздуху в Лейпциге. Когда монах вновь обрёл способность говорить, то сказал:

— И хорошо. Вера не позволила бы мне участвовать в вашем Суккоте, который вы замаскировали под помолвку.

Мойше сцепил пальцы и вытянул руки. Все суставы заскрипели и защёлкали.

— Я иду спать, — объявил он. — Если инквизитор ищет повода сжечь вас, Эдмунд, а вы этих поводов не даёте, то скоро нам с Джеком висеть на дыбе в окружении писцов, изготовившихся записывать признания. Нам надо копить силы.

— Если хоть один из нас сломается, на костёр пойдут все трое, — сказал де Ат. — Если будем держаться, думаю, нас отпустят.

— Рано или поздно кто-нибудь из нас сломается, — устало проговорил Джек. — Инквизиция неумолима, как смерть. Ничто её не остановит.

— Ничто, — отвечал де Ат, — кроме Просвещения.

— Это ещё что? — спросил Мойше.

— Похоже на поповские штучки: Благовещение, Преображение, теперь ещё и Просвещение, — заметил Джек.

— Ничего подобного, — отвечал де Ат. — Если бы я мог двигать руками, то прочёл бы вам часть писем. — Взгляд его обратился к придавленным Библией листам на столе. — Это от моих братьев в Европе. Здесь — пусть фрагментарно — рассказывается о перемене, которая прокатилась по христианскому миру во многом благодаря таким людям, как Ньютон, Лейбниц, Декарт. Перемена в мышлении, и она уничтожит Инквизицию.

— Отлично! Нам надо потерпеть дыбу, пытку водой и плети всего каких-нибудь лет двести, пока новое мышление доберётся до Мехико! — сказал Джек.

— Мехико управляется из Испании, а Просвещение уже взяло штурмом Мадрид, — возразил де Ат. — Новый король Испании — Бурбон, внук Людовика XIV.

— Фу! — поморщился Мойше.

— Бр-р, и тут он! — возмутился Джек. — Только не говори, что теперь вся моя надежда — на Луя!

— Многие англичане разделяют ваши чувства, потому и началась война, — отвечал Эдмунд де Ат. — Однако сейчас на троне Филип. Вскоре после коронации его пригласили на аутодафе, и он вежливо отказался.

— Испанский король не пришёл на аутодафе?! — изумился Мойше.

— Святая официя потрясена. Инквизитор в Мехико сделает заход-другой, но не станет долго испытывать судьбу. Смейтесь над Просвещением, коли хотите. Оно здесь, в этой самой камере, и оно нас спасёт.


Тюрьма стояла неподалёку от Монетного двора, где теоретически каждую унцию добытого в Мексике серебра превращали в пиастры. На практике, разумеется, от четверти до половины добытого утекало контрабандными путями раньше, чем король успевал получить свою пятину, и всё равно оставалось столько, что в Мехико ежедневно чеканили шестнадцать тысяч серебряных монет. Такое огромное число практически ничего не говорило Джеку. Тысячи две в час — это уже можно было себе представить. Грохот нагруженных телег по булыжной мостовой за стенами тюрьмы позволял составить впечатление о суммарном весе серебра.

Как-то вечером Джек лежал во дворе, подставив солнцу свежие рубцы, багровыми лианами обвивавшие его тело. День был знойный и безветренный. Со всех сторон доносились звуки: хлопанье вытрясаемых половиков, грохот колёс по булыжнику, щёлканье бичей, базарная ругань, недовольное квохтанье и хрюканье, заунывное пение монахов. Короче, звуки были те же, что в любом городе христианского мира, только казалось, будто в разреженном воздухе горной долины они разносятся дальше, в особенности резкие. Были и другие, характерные только для этих краёв. В Новой Испании ели в основном маис, пили в основном какао, и то, и другое предварительно растирали на жерновах. Жизнь каждой группы людей, которая в данную минуту не умирала с голоду, сопровождалась постоянным глухим скрежетом.

Джек повязал на глаза полоску ткани, чтобы солнце не светило в глаза, и расстелил соломенный матрас, чтобы было хоть немного мягче. Если исключить из рассмотрения пренебрежимо малые прослойки кожи, волос и соломы, череп его прилегал непосредственно к камням. Даже если бы он заткнул уши, преградив доступ голосам людей и животных, некоторые вибрации минеральной природы продолжали бы поступать в голову через кость, и даже если бы все телеги разом остановились, он бы всё равно ощущал вездесущее трение жерновов, тысяч гранитных зубов, перемалывающих маис и какао здешней земли. Шум этот можно было ошибочно принять за доминирующую басовую партию, настойчивое остинато той нескончаемой мессы, какую являл собой Мехико. Только была нота ещё более всепронизывающая. Джек не сразу её услышал, вернее, не сразу вычленил из других городских шумов. Однако, пролежав некоторое время, он впал в полудрёму, и ему предстало видение. Будь он католиком, это, наверное, сочли бы чудом, а Джека записали в святые. Ему привиделось, что его тело состоит из света, и оно воспаряет, увеличиваясь в объёме, будто поднимающийся из тёмных глубин пузырь, но при этом связано ремнями тьмы, как фонарь предстаёт нам светом, подвешенным в клетке стальных прутьев. Так или иначе, сомлев на солнце и пребывая в том полунаркотическом оцепенении, которое всегда накатывало после пыток, Джек начал разделять кружево звуков на отдельные пряди, нитки, ворсинки и волоконца. Так он услышал Монетный двор.

Много лет назад он видел, как делают талеры в Рудных горах, и знал, что за всем парадным фасадом и толпами чиновников Монетный двор — люди с молотками, чеканящие по монете за раз. Чтобы выдавать шестнадцать тысяч пиастров в день, несколько монетчиков, каждый со своим молотом и чеканом, должны были работать одновременно. Каждый удар запечатлевал священный лик испанского короля на очередной монете в восемь реалов, после чего она отправлялась в мир. Иногда несколько рабочих ударяли молотками в быстрой последовательности, и Джек слышал нестройный перезвон, иногда наступала противоестественная пауза, и тогда ему казалось, вся империя смолкала, затаив дыхание, в страхе, что кончилось серебро. Но по большей части монетчики работали в одном ритме, молотки опускались мерно, приблизительно с частотой Джековых сердцебиений. Он приложил руку к груди, чтобы проверить. Иногда несколько ударов кряду сердце билось точно в такт перестуку молотов, и Джек подумал, что у тех, кто родился и вырос в Мехико, этот ритм должен быть в крови.

Подобно сердцебиению, звук, с которым рождались пиастры, был обычно не слышен, но если сидеть или лежать очень тихо, можно было различить, как монеты разбегаются по Мехико, словно кровь по жилам. Джек знал, что за тысячи миль отсюда — в Лондоне, Амстердаме и Шахджаханабаде — можно ощутить этот пульс, как у человека на запястье, далеко от бьющегося сердца.

Джек никогда не жаловал испанцев, считая их кем-то вроде выродившихся англичан, скисшим в уксус вином, подававшим надежды народом, который, зажатый, как в тисках, между дар Аль-Исламом и Францией, вконец соскочил с ума. Однако лежа здесь, в инквизиционной тюрьме, слушая скрежет жерновов и стук Монетного двора, он вынужден был признать, что испанцы значительны и своеобразны, как египтяне.

Джек и в страшном сне не назвал бы себя умником, но гордился своей житейской смекалкой. Ум, или смекалка, или то и другое вместе подсказывали не доверять разглагольствованиям де Ата касательно Просвещения и сосредоточиться на вещах более практических. Криптоиудеи, сидевшие в этой тюрьме, были чудной публикой, но неплохо знали обычаи мексиканской Инквизиции — уж им ли не знать! В большинстве инквизиционных тюрем каждого узника держали в одиночке, иногда годами, добиваясь, чтобы он покаялся в грехах, которых инквизитор мало что не знал — вообразить не мог. По слухам, так выявлялись или выдумывались целые новые категории греха. Однако в тюрьме у Диего де Фонсека было лишь одно правило: заключённые не должны уходить, да и оно порою нарушалось на несколько ночных часов под клятвенное обещание вернуться к рассвету.

Соответственно Джек, отдыхая во дворе после пыток, слышал много историй о тёмной славе Инквизиции. Другие заключённые могли с места в карьер пуститься в рассказ об аутодафе 1673-го и 1695-го, когда многих сожгли, а многих просто подвергли унижению. Даже делая скидку на обычные в таких случаях преувеличения, нельзя было не заключить, что аутодафе — исключительное событие, которое на жизни среднего человека случается раз или два; зрелище, ради которого пеоны совершают многодневные переходы.

Мысль эта не слишком утешала, пока — недели через две с прибытия Эдмунда де Ата — не стало известно, что аутодафе назначено перед Рождеством. До него оставалось два месяца. Очевидно, столь важное мероприятие, раз назначив, нельзя было перенести, и трём узникам с «Минервы» предстояло продержаться только до середины декабря, после чего их, вероятно, выпустят на свободу. Но за это время инквизитор намеревался их расколоть.

Один способный палач, не связанный бюрократическими проволочками, вероятно, смог бы за несколько минут вытянуть из Джека, Мойше и Эдмунда де Ата всё, что захочет. Однако пытки в Инквизиции — дело обстоятельное и строго регулируемое. Должно присутствовать большое число врачей, писарей, приставов, юристов, нотариусов и церковных чиновников. Стольким важным людям нелегко одновременно выкроить свободное время. Пытки назначали за неделю и нередко отменяли в последнюю минуту, оттого что какой-то высокопоставленный участник слёг с лихорадкой или даже умер.

Несмотря на все эти препоны, в ноябре Джеку через рот затолкали в желудок полосу кисеи, а потом лили на неё воду, так что живот раздулся, а чувство было такое, будто в животе горит порох, наполняя внутренности огнём и дымом. Эдмунда де Ата привязали к столу и стянули ремнями так, что лопалась кожа.

Тем не менее Мойше вошёл в пыточный каземат и вышел через полчаса как ни в чём не бывало — такой бодрый и свежий, что Джеку захотелось поделиться с ним своей болью.

— Я сознался! — объявил он.

— В ереси?!

— В том, что у меня есть деньги, — сказал Мойше.

— Не знал, что тебя в этом обвиняют.

— Святая официя никогда не говорит, в чём состоит обвинение. Ты должен сам путём безмолвных медитаций понять, чего от тебя ждут, и в этом покаяться. Я был тугодумом, однако на днях меня осенило…

— После безмолвных медитаций?

— Нет, боюсь, всё несколько прозаичнее. Диего де Фонсека попросил у меня в долг.

— Хм… я знал, что жалованье у него скромное, но что он выпрашивает деньги у заключённых — для меня новость, — заметил де Ат, отдыхавший рядом с Джеком в тени лиан.

— Альгвазилы доставили тебя прямиком из Акапулько, и тебе не пришлось ничего покупать в Мехико, — сказал Джек. — Мы с Мойше раза два заезжали сюда, когда продавали ртуть хозяевам рудников. Еда тут дешёвая, поэтому в округе столько бродяг. Но других товаров мало, а серебра в избытке, поэтому содержать приличный дом весьма накладно.

Мойше кивнул.

— Я говорил со старыми евреями в Новом Амстердаме и на Кюрасао. Они говорят, что раньше инквизиторы жили на деньги, конфискованные у евреев. Но в Мехико чиновники Святой официи так усердствовали, что всех евреев извели, и теперь рады, если заберут осла у метиса, помянувшего имя Господне всуе. И тут настало моё личное маленькое Просвещение: я понял, чего на самом деле хочет инквизитор. Я сознался в том, что у меня много серебра, и предложил накануне аутодафе искупить свой грех. На этом мои — наши — испытания закончатся.

Мехико Декабрь 1701

Не явиться на аутодафе в Испанской империи, уж тем паче в Мехико, было бы в высшей степени неразумно. Каждый клочок земли в городе принадлежал церкви. Члены Святейшей римской коллегии землемеров (по крайней мере так представлялось Джеку) водрузили преблагословенные нивелиры на землю, чудесным образом отвоёванную у озера Тескоко, опустили богоугодные отвесы из нетленных черепов святых угодников, протянули верёвки, сплетённые из ангельских волос, вбили распятия на стратегических высотах и разделили всю территорию на четырёхугольники, пригнанные так плотно, что ангелы, возможно, и могли просочиться в зазор, а индейцы и вагабонды — нет. Наделы передали монашеским орденам: кармелитам, иезуитам, доминиканцам, августинцам, бенедиктинцам и прочим, которые немедля возвели по границам своих владений высокие стены для защиты от происков и возможных ересей примыкающих орденов. Покончив с этим, они начали заполнять пространство церквями, часовнями и братскими корпусами. Здания уходили в мягкую землю почти с той же скоростью, с какой строились, отчего город выглядел куда старше своих ста восьмидесяти лет. Так или иначе, в Мехико не было места, не поднадзорного тому или иному ордену, а следовательно, не было и способа пропустить аутодафе, не попав на заметку какому-нибудь лицу, склонному истолковать подобный поступок самым превратным образом.

Несмотря на то (а если подумать, так как раз из-за того), что их жизнь текла за высокими стенами, монахи и монахини ничего так не любили, как вырядиться в чудные одежды и ходить по улицам процессиями, неся перед собой изваяния святых или части их тел. Когда Джек жил в Мехико свободным человеком, процессии злили его донельзя, поскольку из-за них было ни пройти, ни проехать. Иногда две процессии сталкивались на углу, и монахи принимались ругаться, кто кому должен уступить. Часто доходило до драки.

Аутодафе было одним из тех редких событий, когда все монахини из двадцати двух женских и все монахи из двадцати девяти мужских обителей города двигались приблизительно в одну сторону.

Разумеется, бродяги как-то устраивались. В Мехико они по большей части жили вне городских стен, где, по мнению знати, им и следовало оставаться. Не более чем десять лет назад они собрались на центральной площади в таком количестве, что спалили дворец вице-короля. С тех пор граф Монтесума начинал нервничать всякий раз, как нищий сброд скапливался под его окнами. У заново отстроенного дворца были высокие стены с множеством бойниц, чтобы стрелять картечью по неугодным толпам. Бродяг, креолов, индейцев-пеонов с гор и десперадо с серебряных рудников впускали в город большими группами лишь по особым случаям, в число которых входило аутодафе. Разумеется, у них не было официального места в процессии процессий, которая вилась по улицам к главной площади, но они бодро встраивались среди монахов и монахинь, соборного духовенства; асессоров, фискалов, альгвазилов, чиновников Святой официи, а также различных монашествующих братьев и сестёр, попов, акцизных и аудиторов, оказавшихся в Мехико проездом из Акапулько в Лиму. Хотя все уже знали, что новый король Испании манкировал аутодафе в Мадриде, королевские представители в Мексике явились на торжество в полном составе; вице-король с семьёй и свитой, государственные служащие всех чинов и званий, офицеры пешие и конные в шлемах со страусовыми перьями, а также все солдаты гарнизона, не охранявшие сейчас пять ворот и бесчисленные стены города.

Когда Джека и Мойше вместе с другими заключенными вывели на главную площадь и поставили перед воздвигнутыми здесь трибунами, Джек довольно быстро узнал чиновников Монетного двора, о которых они наводили справки ещё будучи на свободе. Apartador, начальник Монетного двора, был испанский граф; должность свою он купил у прежнего короля за сто тысяч пиастров и не прогадал. Он явился на аутодафе с женой и дочерью, разодетыми в наряды, подобных коим Джек не видел с последнего визита в Шахджаханабад. (В качестве короля он должен был являться на ежегодные церемонии, во время которых Великий Могол восседал на одной чаше исполинских весов, а на другую набобы, сатрапы, придворные и послы иноземных держав складывали золото и серебро, пока украшенное драгоценными каменьями коромысло не приходило в движение и Великий Могол, под аплодисменты и артиллерийский салют, не повисал в воздухе, уравновешенный своим годовым доходом. Джек тогда взвалил на весы мешок монет, собранных Сурендранатом на жалких базарах в его владениях; по меньшей мере половину их составляли пиастры, отчеканенные десятилетия назад при ком-то из предшественников того самого графа, что смотрел сейчас на Джека с самой высокой трибуны.) Ниже сидели казначеи (по прикидкам Мойше их годовой доход составлял от пятидесяти до шестидесяти тысяч пиастров) и пробирщики (примерно пятнадцать тысяч годовых), ещё ниже — писари, алькальды и стражники самого разного ранга и, наконец, дюжие молодые креолы, которые, собственно, и били по металлу, превращая серебро в пиастры, — монетчики.

Рядом с чиновниками сидели трое коммерсантов, которые снабжали их сырьём. В теории каждый серебродобытчик, приехав в город, мог отдать металл в чеканку, но на практике они обычно продавали чушки немногочисленным посредникам, которые занимались тем, что угощали, обхаживали и подкупали служащих Монетного двора. Их трудно было отыскать среди многочисленных, пышно разряженных домочадцев, но наконец Джек увидел, что один из коммерсантов смотрит на него в подзорную трубу. Тот как раз узнал Джека, опустил трубу и что-то сказал сидящему рядом юноше. Для церковников Мехико Джек, Мойше и Эдмунд де Ат были чужеземцы-еретики, но все, связанные с Монетным двором, видели в них торговцев ртутью, которые, уменьшая или увеличивая её поступление на рынок, могут влиять на поток пиастров.

Сейчас они ничуть не походили на ртутных воротил. На каждом был высокий шутовской колпак и желтый балахон с красными андреевскими крестами — санбенито. Будь санбенито разрисованы чертями, ангелами и языками пламени, это означало бы, что приговорённых сегодня вечером сожгут за городом на костре. Красный андреевский крест значил всего лишь, что осуждённый — раскаявшийся богохульник и следующие несколько лет обязан будет, выходя из дома, надевать позорное облачение. Джек всегда был равнодушен к одежде, но сейчас знал, что сегодняшний наряд важен не только для него самого, но и для всех, кто связан с Монетным двором, то есть для всех в Мехико, за исключением бедной Инквизиции, которая управлялась из Рима и не могла запустить лапу в серебряную реку, разве что арестовать и потрясти таких, как Мойше или он. То, что на них красные андреевские кресты, вероятно, в этот самый миг как-то влияло на местный рынок серебра. Когда-нибудь новость достигнет Амстердама; следующие полчаса Джек пребывал в раздумьях о синеглазой женщине в кофейне на площади Дам, которая услышит о далёких событиях и свяжет их с бродягой, своим мимолётным знакомым в ушедшей молодости.

Он знал, что Джимми и Дэнни в городе, иначе его санбенито украшали бы языки пламени. На то, чтобы разыскать их в толпе, ушёл целый час — не такое уж долгое время, потому что аутодафе было рассчитано на весь день. По одной стороне площади тянулись трибуны (их сооружали два месяца), и все на этих трибунах — будь то архиепископ у центрального алтаря или жёны монетчиков в лучших платьях — блистали великолепием. Однако чем дальше от архиепископа, тем менее яркими становились наряды, так что переход к простолюдинам в некрашеной домотканой одежде был практически незаметен. Дальше цвета становились всё более тускло-бурыми и наконец сливались с грубыми каменными стенами домов. В одном из таких мест Джек различил трёх мужчин: двух загорелых и одного чёрного, держащих под уздцы осликов. Лица всех троих скрывала тень от сомбреро, но Джек узнал бы их и по одним осликам, покрытым коркой жёлтой дорожной пыли. На осликах были маленькие седельные сумы из прочной кожи, исцарапанные кактусовыми иглами, — в таких возят с рудников серебро. Сейчас они не оттопыривались, а болтались. Их содержимое перешло в подвалы Инквизиции и теперь лежало рядом с кипами документов, в которых перечислялись все ереси Нового Света, включая воображаемые.

Церемония шла на латыни. Не будь сейчас декабрь — половину присутствующих хватил бы солнечный удар. В начале пятого часа Джек заметил, что Мойше мурлычет себе под нос. Это было настолько неожиданно и ни с чем не сообразно, что Джек чуть не наклонился к Мойше, но вовремя сообразил, что на голове у него трёхфутовый шутовской колпак, и движение будет столь же украдчивым, как исполнение тарантеллы на алтаре. Поэтому он остался стоять, как и все в Мехико. По другую сторону от него Эдмунд де Ат что-то бормотал на латыни, однако вместо того, что склонить голову и закрыть глаза, бельгиец, казалось, пожирал глазами богатых монахинь по левую руку от архиепископа. Джек ничего не понял, пока, разглядывая каждую монахиню по отдельности, не увидел смотрящую прямо на него Елизавету де Обрегон.

Аутодафе закончилось вскоре после заката, и публика разделилась: монахи и монахини разноцветными процессиями двинулись прочь, а бедняки устроили хлебный бунт. Зрелище, вероятно, было занятное, но только не для Джека. Он, Мойше и Эдмунд де Ат, разыскав Джимми, Дэнни и Томбу, двинулись из города.

Когда наконец стало можно говорить, Джек повернулся к Мойше:

— Никогда ещё еврей не был так весел на аутодафе. Ты что, жевал перуанские листья, которые так любят испанцы?

— Нет, я смотрел на садящееся солнце и размышлял об астрологии. Во-первых, самый короткий день в Северном полушарии — самый длинный в Южном. И то, и другое нам на руку. Здесь ранний заход сократил церемонию на час-два, к тому же она прошла не на жаре. На Огненной же земле сейчас самое тёплое время года, а дни — невероятно длинные. Если ван Крюйк своё дело знает (в чём я нисколько не сомневаюсь), он примерно сейчас входит в Магелланов пролив. Что возвращает нас ко второму моему наблюдению, а именно: скоро Новый год. Второй год восемнадцатого века. Ван Крюйк, с Божьей помощью, в честь праздника обогнёт мыс Горн, а я сменю треклятое санбенито на пончо, дурацкий колпак — на сомбреро и уеду на север, где Инквизиция меня не достанет. Это век Просвещения, я чувствую!

— Ну точно, ты жевал перуанские листья, — заключил Джек.


Остановились в гостинице, где башмаки и сёдла надо было подвешивать к потолку, чтобы их не унесли и не съели крысы, тем не менее ночлег стоил безбожно дорого. Выехали до рассвета и, миновав вонючие пригороды, населённые преимущественно бродягами, двинулись на север через долину. Эдмунду де Ату дорога была интереснее, чем остальным, не раз бывавшим в этих краях. Бельгиец молча трясся на осле, оглядывая болотистую равнину с остатками ирригационных сооружений и разноцветными минеральными источниками. Над плантациями какао и ванили поднимались кричаще-безвкусные церкви и монастыри, выстроенные сказочно разбогатевшими в этих краях испанцами. Некоторые были почти до основания разрушены ворами и бродягами, которых здесь было куда больше.

Криптоиудеи ещё раньше распознали в Мойше прирождённого вожака и теперь целою толпой в санбенито и колпаках следовали за ним. Путь лежал через необычные скопления негров и филиппинцев, по лужам застывшей лавы, меж исходящих дымом и паром сахарных заводов. На берегах рек заключали сложные сделки с полуголыми татуированными индейцами, и те переправляли их на плотах из досок, уложенных поверх наполненных воздухом калебасок, пока другие индейцы на спине переносили через брод ослов. Посёлки старались огибать или проезжали как можно быстрее; здесь почти всё население составляли креолы (родившиеся в Новой Испании полукровки), люто ненавидевшие белых. Креольские мальчишки швыряли бы в путников камнями, даже не будь на них санбенито.

Надо было поскорее выбираться из обжитых краёв, поэтому Джек, Мойше, Джимми, Дэнни и Томба не давали де Ату глазеть по сторонам, а гнали вперёд. Останавливались только ради еды, когда замечали миниатюрного оленя на опушке или индюков на дереве. Тогда — звук выстрелов, дым, кровь и потроха на обочине.

— На ваш выкуп ушло целое состояние, — заметил Дэнни. — По счастью, у нас оно было не одно.

— Вы заключали новые сделки или только совершали поставки по старым? — озабоченно спросил Мойше.

— Мы продали всю ртуть по шесть пенсов за тонну, а выручку потратили на виски и девок, — резко отвечал Джимми.

Мили две ехали в молчании. Затем Мойше терпеливо начал новый заход:

— Я по-прежнему владею частью ртути, поэтому имею право знать, сколько продано, сколько ждёт доставки и сколько осталось.

— До нашего появления люди испанского короля драли с владельцев рудников по триста пиастров за английский центнер ртути, — напомнил Дэнни. — Когда мы начали продавать за двести, они сбросили цену до ста, что ближе к нормальной рыночной. К тому времени как вас с отцом арестовала Инквизиция, мы временно остановили продажи в надежде, что цена подрастёт.

Джимми продолжил:

— Когда мы вернулись с мыса Течений и узнали, что вы в тюрьме, цена была сто двадцать пять пиастров, поэтому мы только развозили ртуть тем, с кем договорился ты, Мойше, и закапывали выручку в разных местах отсюда до Веракруса. Однако в последнее время нам нечего было делать, а цена поднялась до ста шестидесяти…

— В Сакатекасе ближе к двумстам, — вставил Томба.

— И мы заключили несколько новых сделок.

— Превосходно! — воскликнул Мойше. Три сомбреро повернулись в его сторону, полагая, что он съязвил, однако Мойше был совершенно серьёзен. — Я хочу без промедления обратить свою долю в металл!

— Поскольку речь о ртути, тебе надо было сказать «в звонкий металл», — заметил Джек.

— Отлично. Я хочу получить свою долю серебром, а лучше золотом, и отправиться на север с ними. — Мойше обернулся на толпу евреев в санбенито с красными андреевскими крестами. — Испанцы покорили земли за жалкой речушкой Рио-Гранде и назвали их Новой Мексикой. Хуже старой она всё равно не будет. Говорят, там размещён гарнизон в шестьсот кавалеристов, и каждому платят пятьсот пиастров в год, но почти все деньги оседают в сундуках у губернатора, который безбожно дерёт с солдат за еду и прочее. Я отправляюсь туда и буду снабжать их провиантом по честным ценам, а по пути обращать в иудаизм каждого встреченного индейца!

— Хм… если хотя бы половина того, что говорят о команчах, правда, лучше не лезть к ним с разговорами о религии, — заметил Дэнни.

— И вообще с разговорами, — подхватил Томба.

— А по большому счёту лучше и вовсе не лезть, — добавил Джимми.

— Хватит! — отрезал Джек. — Мойше вынимает деньги из одного плана, чтобы вложить в другой, и, разумеется, новый замысел нуждается в доработке. Времени на это ещё предостаточно.


Через несколько дней въехали из долины в куда менее населённые горы. Если не считать индейцев, вытесненных из низин испанцами, здесь жили только рудокопы. Рудники были старые, глубокие и знаменитые, вокруг стояли саманные домишки и церкви. Работали всё больше невольники, по большей части индейцы. Местность очень походила на Гарц — кучи шлака и большие печи там, где серебро выплавляли из богатых руд, ряды земляных куч там, где его извлекали из бедных при помощи ртути. Джек не сказал бы, где тоскливее: в Гарце с его свинцовым небом и пронизывающим ветром или в этом выжженном солнцем краю, где не растёт ничего, кроме кактусов. Размышления Мойше были ещё мрачнее.

— Эту землю терзают почти двести лет, теперь все её кости и кишки — наружу. Напоминает изгнание евреев из Испании в 1492 году. Они перебирались в Португалию и видели у дороги тела тех, кто выехал раньше, — друзей и родственников, которым разбойники вспороли животы в надежде найти там проглоченные золото и алмазы. Испанцы поступают с землёй так же, а мучить её заставляют прежних хозяев — индейцев.

— Вижу, действие коки закончилось — тебе самое время всерьёз обдумать новые планы.

Ближе к Гуанохуато рудники были новее, кустарнее[189], здесь работали все больше свободные, часто сами хозяева. И всё же этот край уже успели обжить — выстроить поселки, возвести церкви, перевезти семьи. В городишке, который ещё недавно отмечал собой северную границу цивилизации, путники остановились на день, чтобы подбить счета.

С той самой ночи в Кадисском заливе, когда они ограбили бриг бывшего вице-короля, Мойше вёл в голове приходо-расходную книгу. Порою, например, когда они попали в плен к королеве Коттаккал, целые страницы этой книги отправлялись на помойку. Некоторые сообщники погибли, другие вошли в дело позднее, третьи предпочли взять свою долю нематериальными активами, как Габриель Гото, хотевший только вернуться в Японию. Часть общего капитала составляла «Минерва», которая, с Божьей помощью, должна была и дальше приносить прибыль, часть — доставленная из-за океана ртуть. Её разделили на две партии — для Новой Испании и для Перу; первую уже практически реализовали, вторую, возможно продали за большие или меньшие деньги, которые теперь могли лежать, а могли не лежать на дне Магелланова пролива. Часть неведомой общей прибыли принадлежала королеве Коттаккал, часть — курфюрстине Софии Ганноверской. Однако Мойше разрешил все затруднения, записал итог, чтобы Джек мог показать его ван Крюйку, и терпеливо объяснил все сложные места.

На это ушло три дня. Под конец Мойше вынужден был взять мешок сушёных бобов, разложить кучками на столе и, передвигая бобы от кучки к кучке, объяснить Джеку, куда ушли деньги. Немалая часть бобов оказалась на полу — это означало чистые убытки. Однако после всех перемещений на столе осталась солидная куча бобов, а когда Джек узнал, что каждый соответствует ста пиастрам, то вынужден был признать, что план, придуманный Мойше в Алжире, был всё-таки неплох.

Джимми, Дэнни и Томба тем временем съездили в разные необитаемые места и откопали серебряные слитки, чтобы отдать Мойше его долю. За неимением банков активы приходилось тщательно зарывать в землю.

5 января 1702 года Мойше и два десятка его спутников надели санбенито и, сев на мулов, выехали из города в направлении Новой Мексики. Джек отправился их проводить. Когда церковная колокольня скрылась из вида, все, кроме Джека, сняли санбенито и колпаки, после чего сложили из них костёр. Джек каждому пожал руку, а Мойше обнял и, пока слёзы смывали пыль с его лица, сделал несколько нелепейших обещаний, например, что, купив себе в Англии графский титул, приедет в Новую Мексику погостить. Прощание длилось долго; самые горькие мгновения наступили, когда Мойше сел наконец на мула и развернул его к северу. Джек ещё долго стоял у костра, следя, чтобы санбенито сгорели полностью, и глядя, как пыль от каравана тает в голубом небе: пепел в пепел, прах в прах…

— Ртуть в серебро, — сказал он, поворачиваясь к городу. — Затем Джек в Лондон.

* * *

— Насколько я понимаю, осталось забрать последнюю ртуть с мыса Корриентес, доставить её покупателям и привезти серебро в Веракрус, — сказал Эдмунд де Ат в тот вечер, когда они сидели в харчевне и пили пульке.

— Это куда сложнее, чем ты думаешь, — проворчал Дэнни.

— Напротив, я считаю, что это чересчур сложно для человека с моими слабыми способностями, — сказал де Ат. — Здесь я вам только помеха. В Веракрусе я мог бы подготовить почву к тому времени, когда, Бог даст, туда придет «Минерва».

— Так отправляйся в Веракрус, — предложил Джек.

— Мне было бы интересно там побывать, — ответил де Ат. — По-настоящему он зовётся Новый Веракрус. Старый почти двадцать лет назад сжёг до основания безжалостный разбойник и негодяй по прозвищу Десампарадо…

— Эту историю я уже слышал, — сказал Джек.


Чтобы завершить все дела «Минервы» в Новой Испании, потребовалось несколько месяцев. Джек, Джимми, Дэнни и Томба перебрались в пограничный городок Сакатекас, где никто не возмущался, что Джек ходит без санбенито, а если и возмущался, то помалкивал — в городе, где все всегда вооружены до зубов, опасно делать замечания. В Европе Джеку льстила и даже помогала репутация головореза, которую он снискал у лордов, леди и богатых негоциантов. Однако жизнь в обществе головорезов оказалась если не опасной, то утомительной. Поэтому он не стал задерживаться в пограничном городке, а собрал караван мулов и отправился через Сьерра-Мадре-Оксиденталь на мыс Корриентес за остатками ртути и книгами ван Крюйка, спрятанными в горах, чтобы их не изъяла и не сожгла Инквизиция в Акапулько или Лиме.

Обратный путь в Сакатекас оказался исключительно опасен, поскольку на перевалах путников подстерегали по меньшей мере три шайки десперадо. Однако Джимми и Дэнни, обогнув половину земного шара и повоевав бок о бок с членами малабарской воинской касты, стали специалистами по путешествиям через враждебные горы. А Томба, бежавший с сахарной плантации на Ямайке и с тех пор немало странствовавший в краях, недружественных к чернокожим бродягам, приобрёл хитрость, которую Джек назвал бы восточной. Он ничему не мог бы научить этих трёх парней, только время от времени напоминал, что они не в Индии и каждому отпущено лишь по одной жизни на брата. Молодёжь весело пропускала его слова мимо ушей, а может, считала их доказательством, что Джек к сорока одному году превратился в докучного старика, беззубого в прямом и переносном смысле.

Дорога через горы была отмечена несколькими тщательно спланированными сражениями, когда разбойники, расставившие им западню, сами оказывались в западне, и много голов отлетели, снесённые звенящей катаной. Вернувшись в Сакатекас, путешественники обнаружили, что окружены легендой, какую Джек не прочь был бы оставить по себе, но которая сейчас только мешала.

В салуне, где они обосновались, его ждало письмо. Хозяин сказал, что оно адресовано Джеку и Мойше и доставлено с юга гонцом. Мойше и Эдмунд де Ат давно уехали; во всем городишке умел читать только священник. Но священник, если ему назваться, выдал бы Джека Инквизиции за то, что тот не носит санбенито и не ходит к мессе. Джек спрятал послание в сундук с книгами ван Крюйка и заново запечатал крышку.

Теперь у них была тонна ртути (которую предстояло доставить на рудники и обменять на серебряные чушки) и несколько тонн серебра в десятке тайников. Всё это предстояло переправить в Веракрус. Только безумец повёз бы такое богатство одним караваном, поэтому его перетаскивали челночным способом из тайника в тайник в общем направлении Веракруса. Для столь сложной задачи требовались способности Мойше или Врежа Исфахняна; Джека она выматывала вконец. Не раз он просыпался среди ночи от мысли, что они забыли про какой-то тайник.

Одна или две простые заботы прежней Джековой жизни, как светлая и тёмная части вуца, ковались и сплющивались, складывались и снова ковались столько раз, что превратились в хитросплетение завитков, которые невозможно проследить или назвать рисунком. В мозгу остался расплывчатый образ, который можно было описать лишь каким-нибудь общим серым словом вроде «сложность». Однако если бы он сказал Джимми, Дэнни и Томбе, что дело сложное, они бы не поняли, о чем речь. Джеку оставалось надеяться, что сложность придаст ему силу и остроту дамасской стали. Когда-нибудь можно будет подумать, есть ли в ней ещё и красота.

Целый месяц казалось, что они просто бесконечно ездят туда-сюда, не приближаясь к цели, потом стало заметно, что они больше времени проводят на дорогах, меньше в горах. При перевозке серебра они потратили его часть, но нисколько не потеряли. Джек не мог взять этого в толк, пока не сообразил, как слабы их враги. Он и его спутники, обогнув половину земного шара, приобрели некую мудрость, серебро, которым они владели, делало их мишенью, но оно же давало возможность решить часть затруднений путём торга. По-настоящему Джек боялся только индейцев, контролировавших переправы; их отрешённые взгляды чем-то напоминали ему Габриеля Гото, когда тот размышлял о Японии. Индейцам нечего было терять — всё отняли испанцы, и попытки подкупа только растравляли их ненависть.

К концу апреля всё серебро было припрятано в восьми разных тайниках на расстоянии полдневного пути от Веракруса. Джек, Дэнни, Джимми и Томба поселились в доме, который снял для них Эдмунд де Ат, и стали ждать.


— Где мои книги, чёрт побери? — вопросил Отто ван Крюйк, перегибаясь через борт «Минервы» и заглядывая в барку.

— Упали в реку за несколько миль до Веракруса, — беспечно отвечал Джек, — и теперь, наверное, уже доплыли до Мексиканского залива. Вы их случаем не видели?

Лишь этими словами они и успели обменяться, прежде чем всё заглушили ликующие возгласы с «Минервы». Матросы столпились на палубе и сейчас разглядели, сколько участников «сухопутной» партии уцелели после полутора лет в Новой Испании. Они так искренне радовались и удивлялись, что Джек понял: никто из участников «морской» партии не рассчитывал снова увидеть живого Шафто. Сам он, одно за другим узнавая знакомые лица и видя совсем мало новых, чувствовал себя наседкой, пересчитывающей цыплят. «Минерва» выглядела как никогда справно. Очевидно, торговля в Перу прошла успешно, а все повреждения, причинённые штормами у мыса Горн, устранили в каком-нибудь Карибском порту. Коли так, это доказывало дальновидность ван Крюйка, поскольку Веракрус был портом разом нищим и дорогим — самым неподходящим местом, чтобы снаряжать корабль для рейса через Атлантику.

— Давайте загружаться и валить из Новой Испании, — сказал Джек после того, как обнялся со всеми. — Ещё, раз уж мы здесь, я хотел бы поддержать традицию Иеронимо…

— Что за традиция? — полюбопытствовал Вреж, одетый с ног до головы как преуспевающий купец.

— Сжигать Веракрус при всяком удобном случае.

— Мы будем несколько месяцев процеживать залив, пока не выудим капитанские книги, — сказал Даппа, когда все отсмеялись. Он единственный на борту не состарился на несколько лет, и зубов у него было больше, чем у любых четырёх моряков вместе взятых.

— Я пошутил. Мы привезли книги, а заодно письмо, — сказал Джек.

— От кого? — спросил Вреж.

— Не знаю, — отвечал Джек. — Эдмунд де Ат мог бы мне прочесть…

— Ты ему не доверяешь! И правильно, — сказал ван Крюйк.

— Напротив. В инквизиционной тюрьме я доверил ему свою жизнь, а он мне — свою. Он странный, но безобидный.

— Тогда почему не дал ему письмо?

— Потому что знал: ты бы ему не доверился.

— Он по-прежнему в Веракрусе? — спросил Вреж.

— Как вы наверняка знаете, в Гаване собирается испанский флот, чтобы доставить в Кадис тридцать миллионов пиастров, — сказал Джек. — Четыре дня назад несколько галеонов вышло из Веракруса к Гаване. Эдмунд де Ат отправился на одном из них. Я уже выплатил ему комиссионные за посредничество.

— При всей твоей любви к этому человеку… — начал Даппа.

— Я не говорил о любви, — поправил Джек.

— Вот и отлично. Я рад, что он отправился на другом корабле.

— Нельзя терять время, — сказал ван Крюйк. — Если мы выйдем одновременно с испанским флотом, то избавим себя от многих хлопот. Все пираты в Карибском море будут охотиться за галеонами.

— Охотиться они будут, это да, — задумчиво произнёс Джек.

— И нас примут за голландского капера, — пообещал ван Крюйк.

— Или за тяжеловооружённое судно с грузом сахара, направляющееся в Амстердам или Лондон, — подхватил Даппа.

— Так или иначе, ни один нормальный буканьер не станет тратить время на нас, когда через то же море держат путь тридцать миллионов пиастров.


Серебро выкопали и положили в трюм рядом с серебром из Перу и золотом из Бразилии. Разумеется, книги ван Крюйка отправились на борт первыми. Он ворчал, что Джек плохо приконопатил назад крышку, и грозился спустить с него шкуру, но когда сундук вновь водворился в каюте, голландец выглядел таким счастливым, каким Джек не видел его много лет.

Некогда было даже открывать сундук. На то, чтобы забрать и погрузить серебро, ушло четыре дня, показавшиеся Джеку длиннее, чем всё время, проведённое в Новой Испании. Он старался не сходить на берег, а когда сходил, всякий раз чувствовал мгновенный укол страха. Ему казалось, что «Минерва» отплывёт, оставив его в городе, где всё движущееся немедленно окружает туча москитов, а всё неподвижное так же быстро заносит песком.

Сундук вскрыли и письмо прочли только через месяц после отплытия, когда «Минерва» уже миновала Бермудские острова. Для начала Даппа передал его по кругу, чтобы Джек, Вреж и ван Крюйк смогли рассмотреть печать. В красном воске был оттиснут герб настолько сложный, что и не разберёшь; Джек вроде бы нашёл французскую королевскую лилию в одном углу и чайку в другом. Однако все остальные за столом смотрели на него и ухмылялись.

— От кого это, чёрт возьми? — вопросил он.

— Здесь утверждается, что от герцогини Аркашон-Йглмской, — отвечал Даппа.

Известие шибануло Джека, как реем по голове; пока он ошалело молчал, Даппа распечатал письмо и расправил лист на столе.

— На английском, — сказал он и отхлебнул шоколада, готовясь к длинному чтению: — «Джеку Шафто, эсквайру. Напоминают мне, в то время как я вывожу эти строки, неуклонные приливы и отливы у бастионов замка, что иное, канувшее, по видимости, навеки в бездонное море, к ожидающим смиренно неизбежного поворота колеса судьбы, может и возвратиться из влажной крепости Нептуна. Некий человек приходит мне на ум, обуреваемый, в пору нашей последней встречи, дурными порывами, способными стократ более стойких, при столь неотступном своем постоянстве, захлестнуть с головой, впавший в ничтожество худшее смерти; чьё тело пребывало в растлении не менее духа, снедаемое французской болезнью, а также поражённое различными увечиями и ранами…»

— Из которых самую тяжёлую она сама и нанесла, — вставил Джек, смаргивая, — но про которую умалчивает — она же теперь леди.

— Пишет, во всяком случае, как леди, — неодобрительно заметил ван Крюйк.

Даппа раздражённо прочистил горло и продолжил:

— «Когда отзвуки слухов о сем человеке, заклейменном кличкой вагабонда и смытого волной за пределы христианского мира, или о ком-то, отвечающем его описанию, доносились до нас, то значили не более, чем если бы над гладью тихого залива при низкой воде показался бушприт или верхушка мачты, следы случившегося некогда крушения. Однако внезапно разговоры об этом человеке зазвучали, едва Франции достигли известия о случившейся в переулках Большого Каира баталии, эхо которой долго ещё перекатывалось между седыми пирамидами и барочными скульптурами Версаля, подобно как раскат грома сотрясает воздух меж двух горных вершин. И не только по этому поводу, ибо в последующие годы приходили вести из Индии об одержанной при помощи алхимических ухищрений победе и многих удачах и провалах, перечисление коих утомило бы их героя».

— Слава Богу, а то я испугался, что она будет пересказывать всю историю от начала и до конца, — сказал Джек.

— «В последние же годы рассказы о ваших приключениях то и дело возбуждали восторг и зависть при европейских дворах. Мое пребывание в замке, при чрезвычайной удалённости от великих столиц, не препятствует частым сообщениям с несколькими обитающими в них избранными лицами, каковые незамедлительно передавали мне сведения, сплетни и домыслы касательно ваших азиатских похождений. Даже и самый Версаль уступает в этом моему ледяному замку, ибо некоторые из доставляемых сюда писем исходят из Ганновера, из-под пера некой Дамы, которую вы, сэр, и я созерцали там однажды с почтительного расстояния. Да не покажутся кому-либо унизительными для указанной Дамы слова, якобы притязающие на её особую близость ко мне, столь в сравнении с ней ничтожной, ибо, сэр, как идеал мудрости и красоты она и ныне так же недосягаема для меня, как в день, когда мы следили за ней с колокольни немецкой церкви».

От этих слов глаза у Джека съехали к носу, а ван Крюйк принялся растирать виски, но когда Даппа прочёл абзац во второй раз, Джек смог предложить такой перевод:

— Она на короткой ноге с Софией, которая прислала нам пушки и владеет частью нашего корабля, а София знает про нас больше, чем версальские сплетники.

— Мы писали Софии из Рио-де-Жанейро, — сказал ван Крюйк.

Даппа продолжал:

— «Сия несравненная Дама убедила меня, что Вы можете оказаться в Новой Испании, где, уповаю, послание моё застанет Вас в добром здравии и в обществе доверенного лица, которое могло бы его Вам прочесть. Если намерение плыть в Европу с грузом металла по-прежнему в силе, желаю Вам счастливого плавания и предлагаю подумать о гостеприимных пристанях Йглма, ибо грехи ваши давно прощены».

Последние слова Даппа зачитал медленно, и все разом заёрзали, поворачиваясь к ошарашенному Джеку. Даппа, видя, что его уже почти не слушают, скороговоркой прочёл последний кусок:

— «Льщусь мыслью, что сие предложение покажется Вам заманчивым, сознавая притом, что Ваши партнёры не все оценят его так же. Им я сказала бы, что, если в один прекрасный день Британия окажется владением вышеупомянутой Дамы, первым в любви и преданности к ней клочком британской почвы станет Йглм, и тот же клочок почвы, на котором стоит замок, станет последним оплотом её знамени, если со всех сторон хлынут легионы папистов. Пусть мечется Лондон между вигами и тори, якобитами и ганноверцами, неколебимая скала Йглма не дрогнет в своей верности, и безопаснейшей гавани „Минерва“ не обретёт во всём мире». Что она несёт?

Вреж сказал:

— Если верны последние новости, полученные нами из Лондона, королева Анна никогда не родит наследника, а значит, следующей королевой Англии будет наша совладелица курфюрстина София Ганноверская, которая, надо понимать, покровительствует Джековой Элизе.

Ван Крюйк сказал:

— Гавань у подножия её замка, возможно, и безопасна. Путь туда — нет. Мы просто не сможем в неё попасть.

— Элиза… простите, герцогиня… пишет об этом в следующем абзаце, вот здесь, — отвечал Даппа. — Она советует нам зайти в Дерри, который называет Лондондерри, на север Ирландии, и взять там лоцмана по имени Джеймс Хх. Он проведёт нас в гавань под Йглмским замком.

— Как капитан я не вижу причин отправляться туда, если есть безопасные и хорошо известные гавани в Лондоне и Амстердаме, — сказал ван Крюйк. — Однако как пайщик я обязан провести обсуждение.

— У Софии пай больше, чем у нас всех, и Элиза вроде бы пишет от её имени, — произнёс Джек.

— Однако она нигде не высказывает этого прямо. Мы не узнаем, чего хочет София, пока не получим письма с ганноверским гербом, — заметил Вреж.

— Ты голосуешь за Лондон? — спросил Даппа.

Вреж пожал плечами.

— Так мы окажемся у самого Монетного двора в Тауэре. Что может быть лучше? А за что голосуешь ты?

Взгляд Даппы на мгновение устремился к его каюте.

— Я голосую за Йглм.

— Ты голосуешь как пайщик или как хроникёр работорговли? — спросил ван Крюйк.

Пока «Минерва» двигалась вдоль побережья Бразилии, Даппа кропотливо собирал и записывал рассказы чёрных невольников. Он не скрывал, что намерен их опубликовать.

— Верно, я думаю, что Элиза — по словам Джека, сама бывшая рабыня и ярая ненавистница рабства — согласится стать патронессой книги и помочь с её изданием, — признал Даппа. — Но я вижу и другие доводы в пользу Йглма. Чтобы попасть в Лондон или Амстердам, придётся идти Ла-Маншем практически под пушками Сен-Мало, Дюнкерка и других французских каперских портов. Это было бы неразумно, даже если бы Франция не воевала сейчас с Англией.

— Мы можем обогнуть Британские острова с севера, — проговорил Вреж, — и пройти Северным морем, где безраздельно господствуют Англия и Голландия.

— Но если мы отправимся этим путём, то Йглм — ближе.

— Я склоняюсь к твоему мнению, — объявил Вреж после недолгого раздумья.

— Не нравится мне это, — сказал ван Крюйк.

Йглм Август 1702

Мореходы возвращались с наживой, и не кораблями, а целыми флотами, гружёнными серебром; они уходили в плаванье нищими, а возвращались джентльменами. Более того, сокровища, привезённые ими на родину, обогащали не только их самих, но и всю нацию.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Через два месяца, когда «Минерва» затерялась в густом тумане у Внешнего Йглма, из её трюма донесся грохот, и она перестала двигаться.

Ван Крюйк выхватил саблю и отправился искать лоцмана, который в конце концов обнаружился на носу корабля. Он стоял на бушприте.

— Добро пожаловать на Йглм, — объявил Джеймс Хх. — Вы сидите на подводной скале, которую мы зовём Молот Голландцев.

И спрыгнул за борт.

К ван Крюйку уже присоединились несколько человек с пистолетами; все они устремились на нос, чтобы выстрелить в Хха. Однако в ледяной воде (которая так и так скоро бы его убила) они лоцмана не увидели. В тумане словно бледный оттиск разведённой краской угадывался силуэт уходящего на вёслах баркаса. С него подали сигнал выстрелом из фальконета; когда отзвучало эхо от Трёх Схр, команда «Минервы» различила далёкие крики людей на других кораблях — и даже целой эскадре. Все они говорили на французском за исключением одного или двух, которые кричали в рупор: «Приветствуем на родине, Дже-е-ек!»

Экипаж «Минервы» застыл. Не то чтобы они пытались затаиться — куда уж теперь. То была церемониальная тишина, как на похоронах. В голове у каждого офицера события последних нескольких месяцев перетряхивались и складывались в новую картину тщательно продуманной французской западни.

Когда туман начал рассеиваться, вокруг проступили очертания французских фрегатов. Ван Крюйк тяжело поднялся на ют, старательно положил правую руку на поручень и рубанул по ней саблей дюймах в двух выше запястья. Клинок застрял в кости, и удар пришлось повторить несколько раз. Наконец кисть — и без того обезображенная, почти беспалая — с плеском упала в воду. Ван Крюйк лёг на палубу и побледнел. Он бы, вероятно, умер, не происходи дело на корабле, где к ампутациям привыкли и умели перевязывать раны. По крайней мере морякам было чем себя занять, покуда к ним приближались французские баркасы.

В какой-то момент взгляд у Даппы стал отрешённым. Он отошёл от ван Крюйка и быстрым шагом направился к Врежу Исфахняну. Вреж выхватил из-за пояса пистолет и навёл на Даппу. Вращающееся лезвие порхнуло к нему, как стальной колибри, и ужалило в руку — стоящий рядом филиппинец пустил в ход йо-йо.

Вреж бросил пистолет и прыгнул за борт. Алая пелерина раздулась в полёте и образовала пузырь на воде, шёлковый остров, который удерживал Врежа на плаву, пока французы со шлюпки не кинули ему верёвку.

— Командуй, отец, — сказал Джимми. Он стоял у заряженного фальконета, держа зажжённый факел рядом с запальным отверстием.

— Им нужен я, — произнёс Джек буднично, как будто французский флот берёт его в плен каждый день.

— А получат они нас, — объявил Дэнни, поворачивая другой фальконет к другому баркасу. — И скоро об этом пожалеют.

Джек мотнул головой.

— Второго Каира не будет.


Йглмский замок был выстроен в Тёмные века и явно не выполнил своего главного назначения. Большая его часть не защищала даже от дождей и крыс. Только в подветренной части, там, где замок лепился к Схре, он ещё кое-как выдерживал борьбу с силой тяготения. Унылые зубцы частым гребнем высились над грудой щебня и гуано, в которую превратились остальные постройки.

Восстанавливать его было бы пустой тратой времени; а вот возвести на этом месте новёхонький барочный дворец, как и поступил герцог д'Аркашон несколько лет назад, значило сделать своего рода громкое заявление. На зримом языке архитекторов и живописцев дворец провозглашал все те принципы, которые персонифицировали полубоги на его фасаде и плафонах. В переводе на обычный язык это звучало: «Я богат и могуществен, а ты — нет».

Джек так всё и понял. Его поместили под домашний арест в огромную спальню с высоким барочным окном, через которое герцог и герцогиня, гостя в замке, могли наблюдать, как входят в гавань корабли. Дальняя стена, напротив окна, была почти сплошь зеркальная — даже Джек знал, что это подражание Зеркальной галерее Версаля.

Он несколько дней пролежал на кровати, не находя сил взглянуть на себя в зеркало или посмотреть в окно на «Минерву». Иногда вставал и, прижимая к груди ядро на четырёхфутовой цепи, прикованной к его ошейнику, шёл в уборную, где располагалась деревянная скамья с дырой. Тщательно следя, чтобы ядро не провалилось в дыру — он ещё не принял окончательного решения покончить с собой — Джек облегчался в жёлоб, выходящий на каменный обрыв внизу.

Много лет назад — прошлый раз, когда герцог Аркашон, тогда ещё другой, посадил Джека на цепь, — Джон Черчилль предупредил, что разгневанные французы рано или поздно доберутся до него с раскаленными клещами. Были все основания полагать, что угроза никуда не делась, а в роскоши Джека держат в качестве изощрённого издевательства.

Через несколько дней его перевели в каменный каземат. Окна — арбалетные амбразуры — недавно заделали кусками литого стекла, но через них всё равно можно было разглядеть «Минерву», по-прежнему сидящую на рифе всем на посмешище. Золото и серебро вытаскивали из её трюма и заменяли балластом — камнями.

— Что с Врежем? Он жив? — таким был первый вопрос Джека, когда к нему вошёл Эдмунд де Ат, с порога объявивший, что на самом деле он Эдуард де Жекс, иезуит, ненавистник янсенистов и Просвещения.

Эдуард де Жекс удивился.

— А что? Не рассчитываешь же ты, что сможешь его убить?

— Нет, конечно. Я просто раздумывал, как оно в итоге обернулось.

— Что обернулось?

— История. Понимаете, я полагал, что это моя история. Оказалось — Врежа.

Эдуард де Жекс пожал плечами.

— Он жив. Немного простудился. Когда поправится, вероятно, придёт и все тебе объяснит.

— Веселый будет разговорчик… а скажите на милость, вы-то какого чёрта здесь?

— Я пришёл позаботиться о твоей бессмертной душе.

Де Жекс сменил прежнее платье на иезуитскую рясу и говорил теперь на другом языке: не на сабире, а на английском.

— Я намерен обратить всю Британию в истинную веру, — заметил он, — поэтому выучил ваш язык.

— И решили начать с меня? Мехико ничему вас не научило?

— Инквизиция разленилась. Ты объявил себя католиком, и тебе поверили на слово. Я предпочитаю более крутые меры. — Де Жекс вынул из рукава письмо. — Знакомо?

— С виду то, что Элиза прислала мне в Новую Испанию. — Джек заморгал и затряс головой. — То, что мы вскрыли и прочли на корабле… очевидно, оно было подделкой… но это даже не распечатано.

— Бедный Джек. Вот настоящее письмо, которое ты спрятал в сундук ван Крюйка. Однако оно не от Элизы, а от Елизаветы де Обрегон. Хитрая гадина сумела отправить его из монастыря в Мехико, где её заперли. Потом, в Веракрусе…

— Вы подменили письмо. То-то ван Крюйк сердился, что сундук плохо законопачен… я должен был заподозрить подлог.

— Подделывать письма я умею лучше, чем законопачивать ящики, — сказал де Жекс.

— Подделка сработала, — признал Джек.

— Мсье Исфахнян годами слушал твои рассказы про Элизу и знал на память каждую мелочь… без его помощи я бы не составил то письмо.

Де Жекс сломал печать на послании Елизаветы де Обрегон.

— Меня бы мучили угрызения совести, если бы я не отдал тебе твою почту. Письмо на высокопарном испанском… я переведу на английский. Начинается с обычных приветствий… дальше она пишет о кошмарах, из-за которых не спит ночей с самого прибытия в Новую Испанию. В этих снах она на манильском галеоне посреди Тихого океана, затем попадает в руки Инквизиции. Ни бунта, ни боёв… просто однажды капитан исчезает, как если бы он невидимо ни для кого упал за борт, офицеры в кандалах у себя в каютах и ещё об этом не ведают, потому что опоены сонным зельем. Монах в чёрной рясе захватил корабль… как у любого инквизитора, у него есть штат помощников, которые до поры притворялись слугами купцов. Они слушали и запоминали, как их хозяева богохульствуют и ведут еретические речи. А ещё у него приставы и альгвазилы — раньше они были переодеты простыми матросами, теперь у них в руках пистолеты, бичи и мушкетоны, которые они готовы обратить против всякого, кто не послушает чёрного монаха… Дальше, Джек, она пересказывает свой кошмар (то, что называет кошмаром) со многими подробностями, но большая часть тебе хорошо известна, ибо ты близко знаком с деятельностью Инквизиции. Довольно сказать, что Святая официя потрудилась на совесть, и во многих купцах удалось разоблачить иудеев. Да что там, весь галеон оказался гнездом аспидов, вертепом смертного греха…

— Это она так пишет или вы так вольно переводите?

— Но даже когда реи украсились купцами, вздёрнутыми на дыбу, чтобы они смогли облегчить душу, рассказав о своих грехах, — даже тогда чёрный монах не забывал ставить на марсы вперёдсмотрящих с приказом высматривать «Минерву».

— Поэтому и дали сигнальный выстрел?

— Еретики взбунтовались. Они выстрелили в надежде получить помощь. Произошло сражение — чёрного монаха загнали в трюм…

— Где он устроил поджог — аутодафе для всего корабля.

— Когда Елизавета де Обрегон очнулась на «Минерве», первым, кого она увидела, был тот самый чёрный монах, смотревший ей прямо в лицо. Опий и хитрые речи убедили её, что пожар на галеоне произошёл случайно, а теперь на «Минерве» они в плену у еретиков, которые убьют монаха, если узнают, что он иезуит, а потом надругаются над её честью. Поэтому она исполняла роль, которую указывал ей монах. Но в Мехико, страдая без опия, Елизавета вышла из-под влияния монаха, и начались кошмары. Она решила, что это не кошмары, а подлинные воспоминания, и что все действия чёрного монаха — часть единого плана, как-то связанного с золотом Соломона, похищенным у бывшего вице-короля.

— И написала письмо, чтобы нас предупредить? Очень благородно с её стороны, — задумчиво проговорил Джек. — Но я не представляю, какое ей до нас дело.

— Она была из семьи маранов, — отвечал де Жекс. — Еврейка.

— Я обратил внимание, что вы сказали «была».

— Она лежит в общей могиле на окраине Мехико. Тамошние инквизиторы, продажные ханжи, обошлись с ней чересчур мягко. Она умерла в тюрьме от какой-то заразы. Но я ещё сожгу её изображение на великом аутодафе в Сент-Джеймском парке. И ты там будешь, Джек, — сам подожжёшь костёр и будешь молиться по чёткам, пока он горит.

— Если вы сумеете устроить аутодафе в Вестминстере, то буду, — пообещал Джек.


Поначалу Джек думал, что всех на «Минерве» перебьют или отправят на галеры. Однако шли дни, и становилось ясно, что здесь останутся только Джек и Вреж. «Минерва», её экипаж, ван Крюйк, Даппа, Джимми и Дэнни могли отправляться на все четыре стороны, хотя и без золота. Джеку хотелось видеть причину в своей добровольной сдаче, но позже он заподозрил, что дело в их пайщице — курфюрстине Софии Ганноверской. Какой-то высокопоставленный француз, затеявший всё это нападение — герцог д'Аркашон или сам Луй, — решил оказать ей профессиональную любезность.

После того, как на корабле не осталось ни грана золота или серебра, команда дождалась прилива и начала выбрасывать за борт балласт, чтобы попробовать сняться с рифа. Джек наблюдал за операцией со стены замка, куда его иногда выпускали прогуляться (в обнимку с ядром и под охраной). Через некоторое время к нему подошёл де Жекс, сказав вместо приветствия:

— Напоминаю тебе, что самоубийство — смертный грех.

Реплика изумила Джека своей несвоевременностью, но тут он проследил взгляд де Жекса от замшелых зубцов на сотни футов внизу туда, где волны разбивались об отвесные скалы, и рассмеялся.

— Я полагаю, что какой-нибудь д'Аркашон явится сюда, чтобы предать меня медленной смерти. Неужели вы думаете, что я избавлю его от необходимости совершить столь приятное путешествие?

— Возможно, ты захочешь избежать пыток.

— О нет, Эдуард, я вдохновляюсь вашим примером.

— Ты про Инквизицию в Мехико?

— Мне вот интересно: инквизитор знал, что вы тоже иезуит? Делал вам поблажки?

— Если бы он делал мне поблажки, вы с Мойше об этом догадались бы — не стали бы мне верить. Нет, я обманывал инквизитора так же, как и вас.

— Это самая чудная история, какую я слышал за всё кругосветное путешествие.

— Не такая она и странная, если знать больше, — отвечал де Жекс. — Вопреки тому, что ты думаешь, я не считаю себя святым. У меня есть тайны столь тёмные, что я сам их не ведаю! Я думал, может быть, инквизитор под пыткой вытянет из меня то, чего я не узнал молитвой и размышлениями.

— Ещё чуднее. Мне больше по вкусу первая версия.

— На самом деле всё не так ужасно, как вечно твердят евреи. Есть много способов сделать пытки более мучительными. Когда в Лондоне будет восстановлена Святая официя, я введу некоторые усовершенствования — нам придётся быстро расправляться с множеством еретиков, и бессистемный мексиканский метод тут не годится.

— Я не думал о самоубийстве, когда выходил сюда, — задумчиво произнёс Джек, — но вы ловко подвели меня к этой мысли.

Он просунул голову между зубцами и перегнулся через стену, пытаясь определить, какими могут быть последние мгновения его жизни.

— Жаль, что сейчас прилив — я ударюсь о воду, а не о скалы.

— Жаль, что нам поручено передать тебя в целости и сохранности, — сказал де Жекс, глядя на Джека почти любовно. — Хотел бы я применить к тебе то, что узнал в Мехико, здесь и сейчас, дабы узнать в точности, что вы сделали с Соломоновым золотом.

— А, вот чего вам надо! Мы привезли его в Сурат, потратив лишь немного на необходимые расходы в Мокке и Бандаре, и там его отняла у нас королева Коттаккал. Если вам нужно именно это золото, отправляйтесь в Малабар!

Эдуард де Жекс погрозил Джеку пальцем.

— От мсье Исфахняна я знаю, что подлинная история куда сложнее. Он провёл несколько лет на севере Индии, сражаясь на стороне каких-то магометан…

— Только потому, что не выдержал проверку на сообразительность.

— …и к его возвращению еврей уже втёрся в доверие к королеве идолопоклонников. Существенная часть золота была вложена в строительство корабля. Куда оно пошло?

— Вы сами сказали, что его вложили в строительство корабля!

Говоря, Джек естественно повернулся к упомянутому кораблю.

От «Минервы» их отделяло мили две, но в прозрачном арктическом воздухе она казалась куда ближе. Осадка её была чрезвычайно мала, что неудивительно — последние полчаса корпус скрывали облака брызг от камней, которые команда выкатывала в орудийные порты. Волны начали раскачивать корабль, мало-помалу сдвигая его с рифа. Наконец вдалеке грянуло «Ура!» и прозвучал пушечный салют. Треугольники и трапеции парусов начали разворачиваться на мачтах.

— Гляньте, как ровно она идёт даже при такой осадке, — заметил Джек.

— Ты пытаешься уйти от вопроса, — сказал де Жекс.

— Ничуть, — отвечал Джек, но де Жекс продолжал настаивать.

— По словам Врежа, дерево и рабочие руки в Индии не стоят практически ничего. Он смотрел расходные книги и говорит, что большей части золота не хватает. Я могу что угодно думать о догматической стороне его веры, но нимало не сомневаюсь в его бухгалтерских способностях.

— Вреж почти восемь лет изводил нас этим самым вопросом, — отвечал Джек. — Когда давеча он спрыгнул за борт, первым моим чувством — ещё до того, как я понял, что он нас предал, — была радость. Радость, что мне никогда больше не говорить с ним на эту тему. И вот теперь вы подхватили эстафету.

— Вреж поделился со мною своими подозрениями. Он говорит, что вы всякий раз отделывались расплывчатыми фразами вроде: «Не подмажешь — не поедешь» или что-то в таком роде.

— Мы теперь все старые моряки и предпочитаем флотские термины, — сказал Джек. — Вместо того чтобы говорить о колёсах, которые надо смазать, мы думаем о корабельном корпусе, который обрастает ракушками, замедляющими ход судна, и о том, что он должен быть гладким.

— Так или иначе, я заключаю, что золото ушло на подкуп какого-нибудь могольского или маратхского князька?

— Можете заключать что угодно, всё равно золота вам не достать. — Джек смотрел, как «Минерва» устремилась вперёд с ветром на левом траверзе. Один за другим реи разворачивались, паруса переставали дрожать. Корабль накренился, набирая скорость. Однако де Жекс встал между Джеком и «Минервой».

— Твой корабль свободен, да только ты не на нём. Не забывай, ты в моей власти, — сказал иезуит, глядя ему прямо в лицо.

— Мне казалось, я во власти вашего короля, — возразил Джек и по лицу де Жекса понял, что его дерзкая догадка верна.

— Мой орден имеет некоторое влияние при дворе его величества, — сказал де Жекс. — В попытках отыскать золото, украденное евреем, Вреж Исфахнян мог только тебе докучать. Я могу больше.

— Бросьте! Если бы мы хотели обделить Врежа, мы бы спрятали концы. Его просто поддразнивали. Мы не воры.

— Так где же Соломоново золото?

— Обернитесь, — сказал Джек.

Де Жекс наконец обернулся. В гавани под замком теснились французские корабли, по большей части на якорях; те немногие, что могли прямо сейчас выйти в море, лихорадочно ставили паруса. Матросы выбегали на палубу, как муравьи из разворошенного муравейника. Де Жекс не мог понять почему, пока не увидел, что все подзорные трубы устремлены на «Минерву», которую отделяло от французской эскадры уже несколько миль. Ван Крюйк — отдававший приказы с койки, принайтовленной на юте, — взял курс, при котором лишенная балласта «Минерва» до опасного накренилась под ветром, но не перевернулась, а словно скользила по поверхности волн. Корабль, который не чистили с Веракруса, должен был бы обрасти ракушками, но «Минерва» скользила так, будто её только что отчистили и покрасили. Лишь когда она немного сменила курс и солнце блеснуло на корпусе, де Жекс угадал причину: весь корабль ниже ватерлинии, от носа до кормы, был обшит листовым золотом.

Сейчас была видна лишь узкая полоска обшивки, но она сверкала на весь залив, как солнце в дверную щель. Все это видели, и несколько французских фрегатов устремились в безнадёжную погоню. Однако большая часть эскадры осталась на якорях, и матросы, прильнув к бортам, с восхищением смотрели на удаляющуюся «Минерву». Джек знал, о чём они думают. Их не заботила стоимость золота и уж тем более не волновали бредни про сокровища Соломона. Они думали: «Будь я матросом на этом корабле, мне бы никогда не пришлось отскребать ракушки».


Джек удивлялся, что де Жекс так быстро отпустил «Минерву» после того, как десять лет выслеживал золото, совершил кругосветное путешествие, пережил гибель галеона, предал себя на пытки и всё прочее. На следующий день он понял, почему иезуит торопился избавиться от «Минервы» и большей части французской эскадры. На южном горизонте возникли паруса; корабль, аккуратно обогнув Молот Голландца, вошёл в гавань и бросил якорь под Йглмским замком. Джек узнал бы эту яхту за мили — он видел её в Александрии, продырявленную, без мачт. С тех пор её изрядно подновили корабельные мастера, получающие — судя по работе — изрядные деньги.

Джека отвели в каземат задолго до того, как с яхты его смогли бы разглядеть в подзорную трубу, — ещё одна подсказка. Некоторое время спустя подозрение окончательно утвердили отголоски женского и детского смеха, различимые, если приложить ухо к щели под дверью. То была не военно-морская экспедиция, а увеселительная прогулка с заходом на Йглм в те волшебные две недели августа-сентября, когда буранов здесь почти не бывает. Холодное ядро, которое Джек таскал с собою последние полмесяца, словно вросло в грудь, заняв место вырванного сердца. Де Жекс почему-то оттягивал пытки, и Джек всё силился угадать, какие же изощрённые муки ему готовят. Однако он и не подозревал, что будет так плохо! Он уже видел, чем всё кончится: его приволокут, голого, в цепях и поставят перед Элизой, а де Жекс расскажет уморительную историю о том, как Джек дважды владел всеми сокровищами мира и дважды их потерял.

Через несколько часов после прибытия «Метеора», когда ароматы французской готовки наполнили весь замок, в каземат вошли дюжие бретонцы и поволокли Джека в ту часть дворца, которая, насколько он понимал, примыкала к спальне. Окон здесь не было: освещённый факелами коридор соединял помещения, до которых при последнем переустройстве так и не дошли руки. Комнаты и закутки выглядели почти такими же, какими оставили их боевые дружины викингов, сарацинов или шотландцев. То там, то тут Джек видел заднюю сторону стены: дранку, алебастр, штукатурку. Кое-где были свалены бочонки и ящики. В одном месте коридор расширялся, и к стене была прислонена чугунная решётка; выкованная кузнецами тысячу лет назад, выломанная и отброшенная во время каких-то бурных событий, она теперь бесполезно собирала пыль и паутину в пустом коридоре. Бретонцы распластали Джека на решётке и привязали верёвками. Тут-то и стало очевидно, что они моряки. Когда Джек открыл рот, чтобы отпустить какое-то замечание по этому поводу, ему быстренько затолкали туда кляп, примотали челюсть к голове, а голову — к решётке. Привязали даже пальцы, в чём Джек усмотрел некоторое излишество, разве что они боялись, как бы он не стал с кем-нибудь перестукиваться. Покончив с работой, бретонцы протащили Джека вместе с решёткой ещё несколько шагов по коридору за сырую, плесневелую портьеру, и он на мгновение ослеп от яркого света. Когда глаза привыкли, он сперва подумал, что попал в спальню, где провёл первую неделю. Потом стало ясно, что спальня видна через стекло — те самые зеркала в дальней стене. Отсюда Джек видел всё помещение: он стоял в изголовье увенчанной балдахином кровати на расстоянии вытянутой руки от подушек, на которые хозяин или хозяйка опочивальни клали бы голову.

— Этот архитектурный стиль оказался как нельзя кстати, — произнёс кто-то по-французски.

Джек подпрыгнул бы, не будь он привязан; поскольку бретонцы ушли, а никого другого рядом вроде бы не было. Двигать можно было только глазами; скосив их изо всех сил, он различил движение в дальнем конце потайной комнаты.

На середину вышел человек в парике — белом, пудреном и до того нелепом, что это могла быть только последняя парижская мода. Что-то у него было не так с рукой, но в остальном посетитель выглядел превосходно и (насколько Джек мог различить за вонью грязного кляпа) весь благоухал.

— Боюсь, ты меня не узнаешь, — сказал тот из двух, кто мог говорить. — Я сам еле-еле узнал тебя. Последний раз мы виделись в Большой бальной зале моей парижской резиденции — особняка Аркашонов. Тогда ты весьма поспешно и неучтиво расстался с большей частью меня, руку мою, впрочем, пронёс ещё несколько миль на узде своего великолепного скакуна. Её нашли на середине почтового тракта в Компьень, узнали по моему кольцу с печаткой и вернули. Однако на этом ты в расчленении де Лавардаков не остановился и несколько лет спустя любезно прислал мне голову моего отца.

Этьенн де Лавардак, герцог д'Аркашон, поднял руку. На месте отрубленной кисти ремешками крепился чёрный хлыст. Не будь у Джека во рту кляп, он бы объяснил, что в сравнении с испанской Инквизицией Этьенн — дитя малое, однако герцог угадал его мысль.

— О, это не для тебя. Семнадцать лет я продумывал месть и приготовил кое-что поинтересней хлыста. Видишь ли, нужно время, чтобы выстроить такой тайник. У меня их несколько — ещё один в Сен-Мало и третий в Ла-Дюнетт. Я стоял в них и смотрел, как моя жена отдаётся сержантам и криптологам. Однако строил я их не для того, и лишь сегодня они служат своему истинному назначению. Вреж Исфахнян сейчас в таком же в Ла-Дюнетт, связан, как ты, и смотрит через зеркало в комнату, где его богато разодетые братья подают гостям дорогой кофе.

Мы уверили мсье Исфахняна, будто его братья, преданные тобою, Джек, умерли от тифа в долговой тюрьме. Радость от того, что они живы, отчасти уравновесится осознанием, что он напрасно ополчился против тебя и потерял свою долю золота и серебра в трюмах «Минервы». Отец Эдуард через несколько дней будет в Версале. Он сообщит мсье Исфахняну, что пропавшее золото всё это время было на корпусе корабля, и тем усугубит его муки. Такой пытке, думаю, позавидовала бы испанская Инквизиция. Однако для тебя, Джек, припасена ещё более изощрённая!

Он вышел.

Открылась дверь, и в спальню вошла женщина. Джек узнал её не сразу лишь потому, что не хотел. Она изменилась, но не настолько. Он просто не находил в себе силы на неё посмотреть.

Наср аль-Гураб рассказывал, что при захвате Константинополя турки нашли в темнице устройство, которым византийцы когда-то ослепляли знатных узников, — не заострённые железяки, а медная полусфера вроде чаши с чем-то вроде тисков. Её сперва раскаляли, чтобы она начала светиться, а затем голову узника — в маске, оставлявшей открытыми только глаза, — вставляли в тиски. Аппарат располагался так, что осуждённый смотрел в самый центр полусферы. Когда он открывал веки, глаза видели лишь небосвод пламени и мгновенно слепли. Их чувствительная часть выгорала, и осуждённый оставался незрячим, хотя ничто не касалось его глаз, за исключением последнего страшного отблеска.

После Джек иногда на досуге размышлял, что творилось в голове узника. Сопротивлялся ли он? Тянули ему веки клещами, или несчастный каким-то образом сам открывал глаза?

Таким же было состояние Джека, когда он следил взглядом за Элизой, не смея прямо на неё взглянуть. Однако, в конечном счете, он всё-таки открыл глаза, по собственной свободной воле, хоть и знал, что может ослепнуть.

Она вернулась с парадного обеда и теперь переодевала платье, умывалась, отклеивала мушки и распускала волосы. Камеристки входили и выходили. Девочка лет девяти, с лицом, изъеденным оспой, вошла в комнату и забралась Элизе на колени, чтобы её покачали и приголубили. Элиза почитала ей книжку, потом, отправляя девочку спать, поцеловала в обезображенные щёчки и лоб. Гувернантка привела мальчика лет семи; он пока избежал оспы, но смотреть на него Джеку было ещё больней, поскольку детское лицо несло следы того же фамильного уродства, что у двух старших д'Аркашонов. Однако Элиза встретила его улыбкой и приласкала, а потом почитала ему вслух, как и рябой девочке. Гувернантка увела мальчика, и Элиза, оставшись одна, принялась разбирать почту. Она прочла кучу записок и написала два письма.

Этьенн вошёл, сорвал камзол и бросил шпагу на козетку под окном. Элиза поздоровалась с ним через плечо. Этьенн двинулся вдоль кровати к Джеку, на ходу развязывая шейный платок и помахивая хлыстом. Перед зеркалом герцог остановился, делая вид, будто разглядывает своё отражение, на самом деле глядя Джеку прямо в глаза.

— Сегодня я хочу прокатиться на кобылке, — объявил он громко, чтобы слышно было за зеркалом.

Элиза слегка удивилась, но быстро взяла себя в руки. Она спрятала мгновенное раздражение, дописала фразу, поставила перо в чернильницу, встала и потянула через голову платье. То, что предстало немолодым глазам Джека через посеребрённое стекло, за семнадцать лет ничуть не утратило своей прелести. Он видел, что Элиза выдержала спор с оспой и вышла победительницей. Ну разумеется, она должна была победить!

Муж наотмашь ударил её по лицу, бросил лицом на кровать и несколько раз хлестнул по заду и бёдрам, поднимая иногда голову, чтобы ухмыльнуться зеркалу. Он велел Элизе встать на четвереньки, и та подчинилась. В продолжение всего совокупления Этьенн стоял на коленях, выпрямившись, и смотрел на Джека до последних секунд, пока не закрыл глаза.

В застенках Инквизиции Джек испытал на себе то, о чём говорили многие заключенные: на каком-то этапе пыток тело теряет чувствительность и перестаёт ощущать столь сильную боль. Нечто подобное произошло и сейчас. Больно было увидеть Элизу — оказаться так близко к ней. Больнее всего, наверное, — смотреть на её маленького Лавардака. «Катание на кобылке», при всей своей гнусности, не доставило Джеку тех мук, на которые рассчитывал Этьенн. Если бы Элиза вскочила из-за стола, осыпала мужа поцелуями, затащила в постель и отдалась ему с бешеной страстью — вот это было бы больно. Однако она пожала плечами и поставила на место перо. Ещё не высохли чернила на фразе, которую она писала, когда вошёл Этьенн, а Элиза уже шла к столу с выражением, означавшим: «На чём я остановилась, прежде чем этот, как бишь его, меня отвлёк?»


Позже Джека отвели обратно в каземат. На следующую ночь всё повторилось, почти, как если бы Этьенн в глубине души знал, что в первый раз не достиг желаемого результата. Разница была в том, что когда Этьенн вошёл в комнату и объявил о своих намерениях, Элиза уже по-настоящему изумилась.

На третью ночь она явно не знала, что и думать, и засыпала Этьенна множеством осторожных вопросов, пытаясь выяснить, не опухоль ли у него в мозгу.

Джек, старый театрал, видел, как оно теперь будет. Этьенн объявил, что отныне его судьба — до скончания дней сидеть в каземате; раз в год, при благоприятной погоде, Этьенн будет приплывать сюда с Элизой и повторять процедуру несколько раз, прежде чем отплыть снова. Когда это говорилось, у Джека, естественно, во рту был кляп, поэтому ответить он не мог, но подумал, что пытка и впрямь изощрённая, но не в том смысле, в каком видится Этьенну. Замысел был превосходен, этого не отнимешь, но дорога к драматургическому провалу вымощена превосходными замыслами. Беда в том, что спектакль поставили из рук вон плохо. Смотреть на это было едва ли не мучительней, чем если бы исполнение оказалось блестящим. Джеку предстояло прозябать в каземате триста шестьдесят с лишним дней в году, чтобы в оставшиеся несколько дней смотреть из-под палки дурной спектакль. И впрямь жалкая участь — будь он французским аристократом. Однако для бродяги, и без того прожившего втрое больше отпущенных вагабонду лет, всё было не так уж плохо; Джек даже радовался, видя, насколько Элиза независима от Этьенна. Больше всего ему досаждало чувство, хорошо ведомое пациентам, солдатам и посетителям цирюльни: что он в полной власти человека абсолютно некомпетентного.

После трёх ночей декорации разобрали. Джека заперли в каземате, а «Метеор» отплыл на юг.

Джек пообвыкся и начал заводить дружбу с тюремщиками. Те получили строгий приказ не разговаривать с ним, но не могли же они затыкать уши, когда он раскрывает рот! Джек видел, что его рассказы им нравятся.

Он пробыл на Йглме месяц. Потом за ним пришёл французский фрегат. Джеку дали одежду, мыло и бритву. Всю дорогу до Гавра его согревала мысль, что лишь один человек во Франции может отменить приказ Этьенна де Лавардака, герцога д'Аркашона.

Книга пятая Альянс

Особняк Аркашонов Октябрь 1702

— Нам было грустно услышать о несчастье с вашим кораблём, — сказал король Людовик XIV. — Однако ваша удача, что вы не отправились на галеоне. Английский флот атаковал испанскую эскадру в заливе Виго и отправил на дно морское несколько миллионов пиастров.

Французский король, казалось, ничуть не опечален новостью, скорее она его забавляла. Его величество сидел в самом большом кресле, какое создала западная цивилизация, посреди Большой бальной залы особняка Аркашонов в Париже. Джеку, на удивление, разрешили сесть рядом на табурет. Король Франции и король бродяг остались с глазу на глаз. Первый блистательно разыграл сцену, в которой попросил придворных удалиться, а те блистательно разыграли изумление. Теперь из галереи, где они курили трубки и состязались в остроумии, доносился гул голосов.

Однако Джек не мог разобрать ни слова. В огромной зале впору было устраивать скачки; всю мебель из неё вынесли, оставив лишь кресло и табурет посередине. Король знал наверняка, что каждое его слово услышит Джек и никто больше.

— Знаете, — сказал Джек, — когда-то я был королём в Индии, и мои подданные чуть не рехнулись из-за куста картошки, которая для них была на вес золота. Сперва я хотел знать про тот куст всё, но к концу правления…

Здесь Джек закатил глаза, как частенько делают французы при встрече с англичанами. Король Луй, очевидно, прекрасно его понял.

— Так с любым королём.

— Картошка вырастает снова, — заметил Джек.

Людовик нашёл это изящным и в то же время глубоким афоризмом.

— О да, брат мой; подобным же образом будут новые пиастры, покуда бьётся металлическое сердце Мексики.

Джек сперва не понял, почему Людовик XIV называет его братом, потом догадался, что дело в этикете. Джек некогда был королём. Королём канавы в Индии, но это ничего не меняет.

— Есть много всего, что просто не стоит замечать, — начал Джек в надежде, что король согласится и применит этот принцип к его конкретному случаю.

— Королю не следует снисходить до мелочных дрязг, — произнёс Луй. — Он — Аполлон, взирающий на мир с крылатой колесницы, как на свой двор.

— Я бы сам не выразился точнее, — признал Джек.

— Но даже у лучезарного Аполлона есть недруги: другие боги и мерзкие чудища, порождённые Землёй до начала времён. Легионы хаоса.

— Мне не приходилось сталкиваться с легионами хаоса, но, разумеется, братец, у вас всё куда серьёзнее.

— Ещё одно сердце бьётся в Лондоне.

С минуту Джек ломал голову над загадкой. Хотелось думать, что король говорил об Элизе и что она ждёт Джека на Лондонском мосту. Однако в свете последних событий это представлялось маловероятным; отношения Элизы и Джека явно относились к разряду мелочных дрязг, недостойных внимания королей. Думая о Лондонском мосте, Джек вспомнил сперва помпы, стучащие, как сердца великанов, потом Тауэр. Тут до него дошло.

— Монетный двор.

— Мехико источает божественный ихор, который циркулирует по католическим королевствам, наполняя их силой. Порою флот с сокровищами тонет, и мы ощущаем слабость, порою он достигает Кадиса, и мы вновь обретаем мощь. Лондон источает гнусный гумор, питающий бесчисленные жадные лапы Зверя.

— Как я понимаю, Зверь — это порождение Хаоса, недруг, достойный внимания Аполлона.

— Биение лондонского сердца порою слышно через Ла-Манш. Я предпочитаю тишину.

Лет двадцать назад Джек счёл бы эти слова странным, не относящимся к делу замечанием, сейчас воспринял их как более или менее прямой приказ отправляться в Лондон, разрушить Монетный двор и сровнять Тауэр с землей. Здесь возникало больше вопросов, чем ответов, и в первую очередь: с какой стати Джеку исполнять прихоти французского короля, тем более опасные? По всему выходило, что Луй спас Джека от герцога д'Аркашона, который, в свою очередь, спас его от де Жекса; однако король, безусловно, слишком умён, чтобы ждать от Джека услуг только на этом основании.

— Я понял, о чём вы, и не могу выразить, как польщён, что вы считаете меня способным на это дело.

— Сущий пустяк в сравнении с прежними вашими подвигами.

— Однако тогда у меня были помощники. И план.

— План благоприятствует успеху.

— Его выдумал не я. Мой специалист по планам сейчас где-то к северу от Рио-Гранде, и связаться с ним нелегко.

— Да, но план отца Эдуарда де Жекса в конечном счёте оказался умней, не так ли?

— Вы хотите сказать, что мне будет помогать он?

— Вы получите всё потребное для исполнения предписанного, — сказал Луй, — и к тому же будете избавлены от бремени прошлого, которое могло бы вам помешать.

Он взял понюшку и с громким щелчком захлопнул драгоценную табакерку. Вероятно, это был условленный сигнал, потому что двери в дальнем конце залы внезапно распахнулись, и вошли трое: Вреж Исфахнян, Этьенн д'Аркашон и Элиза.

Они вошли стремительно, приветствовали короля поклоном или реверансом, а Джека словно и не заметили — в присутствии монарха не положено больше никого видеть. Джеку так было и лучше. Он не знал бы, что сказать каждому из этих людей, даже будь они по отдельности. Присутствие всех троих разом вызывало оторопь, а значит, Джек более обычного рисковал поддаться бесу противоречия. Вреж и Этьенн краем глаза следили за Джеком, что было с их стороны вполне разумно. Элиза повернулась так, чтобы не видеть его. Джеку показалось, что глаза у неё красноваты.

— Мсье Исфахнян, — сказал король Франции, — мы слышали, что вас ввели в заблуждение, под влиянием коего вы поклялись отомстить мсье Шафто. Как мы только что объяснили, мы, как правило, не снисходим до мелочных дрязг, но в данном случае сделаем исключение, поскольку мсье Шафто намерен оказать нам услугу. Дело это может потребовать много лет. Для нас крайне нежелательно, чтобы ваша вендетта мешала его трудам. Мы слышали, что недоразумение разрешилось, из чего заключаем, что обиды прощены. Однако нам хотелось бы, чтобы господа Исфахнян и Шафто в нашем присутствии пожали друг другу руки и поклялись, что между ними больше нет вражды. Разрешаем вам поговорить между собой.

Вреж, судя по всему, вышел из каземата некоторое время назад — успел приодеться и набрать несколько фунтов веса, короче, подготовился к встрече.

— Мсье Шафто, вечером того дня, когда вы въехали на коне в бальную залу и отрубили руку вот ему, — кивок в сторону Этьенна, — начальник полиции явился в дом, в котором моя семья вас приютила…

— Сдала мне угол, чтобы быть точным, — сказал Джек. — Но ты продолжай.

— Моих близких забрали и бросили в тюрьму, из которой не все вышли живыми. Тогда я поклялся тебе отомстить. Годы спустя пламя моей страсти, которая наконец улеглась, обманом разожгли коварные люди, и я стал изыскивать способ погубить тебя, как, я думал, ты погубил моих близких. В Маниле я встретился с отцом Эдуардом де Жексом, которого считал благодетелем своей семьи, и вступил с ним в сговор против тебя и наших товарищей. Благодарение Богу, иных уже нет на свете, другие живут собственной жизнью в Японии, Нубии, Квинакутте и в Новой Мексике. Из тех, кто был на корабле, когда его посадили на риф, все обрели свободу, кроме тебя. Тебе я причинил тяжкий вред.

— Не больший, чем я тебе в 1685-м.

— За то, что ты сделал в 1685-м, я тебя простил. За то, что я о тебе думал, надеюсь, ты простишь меня. В знак этого вот тебе моя рука.

В продолжение разговора Вреж держал руки на груди, немного неловко, как будто правая ранена и её надо поддерживать левой. Сейчас он протянул её для рукопожатия, не разгибая локтя. Тем не менее, Джек, проживший бок о бок с Врежем больше десяти лет, не сомневался в его искренности и без колебаний протянул руку.

Вреж посмотрел ему в глаза.

— За Мойше, Даппу, ван Крюйка, Габриеля, Ниязи, Евгения, Иеронимо и мистера Фута! — сказал он.

— За десятерых, — согласился Джек и сжал руку Врежа так сильно, что она разогнулась в локте. Что-то тяжёлое выскочило у армянина из рукава и ободрало Джеку костяшки пальцев. Вреж успел левой рукой придержать предмет, пока тот не упал. Теперь Джек видел, что это двуствольный карманный пистолет.

Не зная, что Вреж задумал, Джек выпустил его руку и загородил собой Элизу. Раздался грохот, и Этьенн д'Аркашон рухнул на пол.

— Простите, ваше величество, — сказал Вреж. Над пистолетом в его руке поднималась струйка дыма.

Джек стоял между Элизой и Врежем, но она хотела видеть, что происходит, и двигалась вбок, вынуждая двигаться и его. Двери резко распахнулись, в них ворвалось облако перьев, кружев, стали — с десяток вооружённых дворян.

— Я мог бы бежать, возможно, даже спастись, — продолжал Вреж. — Но тогда подозрение пало бы на моих близких, которые, ваше величество, ни в чём не виновны.

— Мы понимаем, — сказал Людовик. — Мы всегда понимали.

Вреж развернул пистолет и выстрелил себе в рот.


— Мсье Шафто, вас не следовало вновь приглашать в эту залу — вы с ней не ладите, — тоном лёгкого неудовольствия успел произнести король, прежде чем их окружили придворные со шпагами наголо.

Джек недолюбливал Луя, однако сейчас невольно восхитился его выдержкой. Разумеется, произошла короткая заминка, но уже через несколько минут разговор возобновился. Джек, Элиза и король были в Малом салоне, поскольку Бальная зала требовала уборки.

Для начала король согласно этикету выразил соболезнования вдове (пуля вошла Этьенну между глаз), затем вновь обратился к Джеку:

— Мсье Шафто, нам очень отрадно, что, увидев оружие в руке мсье Исфахняна, вы подумали лишь о том, чтобы защитить госпожу герцогиню д'Аркашон. Однако это напомнило нам о некоторых обременительных связях, которые могут помешать вашей работе в Англии, если их немедленно не разрубить. Коли правдива молва о вашей любви к этой женщине, бессмысленно просить вас. Мадам?

Джек, такой проворный, пока дело касалось Врежа, в случае Элизы не успел даже опомниться. Она подбежала, обняла его и, целуя в щеку, шепнула:

— Прости за гарпун и за то, что сейчас скажу, но иначе тебя бросят в Бастилию, а мне в кофе подсыплют яд.

Джек попытался тоже её обнять, но схватил лишь воздух — Элиза отскочила с проворством фехтовальщика-виртуоза.

— Клянусь перед Богом, что ты, Джек Шафто, не увидишь моего лица и не услышишь моего голоса до смертного дня.

Торопливо, пока не хлынули слёзы, Элиза повернулась к королю, и тот движением руки позволил ей удалиться. Она присела, развернулась и вылетела прочь, как будто салон охвачен огнём.

— Предполагалась третья часть беседы, — сказал король, — в которой господин герцог д'Аркашон поклялся бы вас больше не преследовать. Однако это уладилось само. Мсье Шафто, мы дозволяем вам удалиться. Теперь мы вновь обратим наше внимание на войну, однако нам было бы отрадно узнать, через год или два, что английские деньги обесценились и эта страна лишилась возможности воевать. Не торопитесь и выполните вашу работу как следует. Никаких полумер. Знайте, что, если фунт стерлингов падёт, вдовствующая герцогиня д'Аркашон и её дети будут жить и по-прежнему пользоваться всеми благами, какие может предложить им Франция.

Книга четвёртая Бонанца

Потрясения последних двадцати лет были невероятны: Англия, Испания и Голландия преображались быстрее театральных декораций. Следующие поколения, читаючи о наших временах, решат, что им подсунули роман, и не поверят ни единому слову.

Лизелотта в письме к Софии.

10 июня 1706

Париж — Лондон Октябрь 1702

Король учтиво обошёл молчанием другую сторону дела: если Джек не справится, последствия падут на Элизу, однако тот успел разгадать намёк за время путешествия по Сене и через Ла-Манш. Ещё до конца дня он был на якобы датском корабле, якобы везущем в Англию контрабандное французское вино.

Последний раз Джек проходил Ла-Маншем семнадцать лет назад, распоротый гарпуном и в горячечном бреду от воспалившейся раны. Обратный путь он проделал в здравом теле, но не в здравом уме. Весь ужас происшедшего в последние несколько недель наконец дошёл до Джека и временно низвёл его до растительного состояния.

Способность корабля выдерживать бури зависит от голодных, мокрых, напуганных людей, выполняющих некие простые действия, когда мозг их давно отключился. Джек, совершив кругосветное путешествие, выработал в себе подобный инстинкт, что объясняет, как он провёл следующие день-два. Когда он очнулся, то обнаружил, что миновали сутки; всё это время Джек ел, пил и справлял нужду. Вскоре он пожалел, что пришёл в сознание, настолько оно было мучительно.

И всё-таки слёзы полились по его лицу лишь в середине следующего дня, когда на горизонте проступили английские холмы, зелёные, безлесые и чужие, как всё, что Джек видел в своих странствиях. Такими же чужими были скалы Дувра. Бриг повернул к северу, затем, несколько дней спустя, — к западу и с приливом двинулся меж песчаными отмелями Темзы, на которых обломки кораблей скалились беззубой чернотой, словно разорванные натяжением струн клавесины. Судёнышко ползло эстуарием весь день, мимо Грейвзенда и различных посёлков на Лонг-рич, которые братьям Шафто, Джеку, Бобу и Дику, казались невероятно далёкими.

Скопление кораблей на реке растянулось много дальше того места, где оно начиналось в Джековом детстве, и Джек всё время думал, что они проходят над телом Дика, пока не узнал, что дотуда ещё идти и идти. Однако с наступлением темноты капитан раздал нескольким матросам мушкетоны и велел следить, чтобы на бриг не забрались жохи. Тут-то Джек и понял, что описал полный круг. Странным образом ему полегчало. Родные края, даже такие жалкие, имеют силу врачевать раны. Он только что не выпрыгнул за борт, чтобы по воде добраться до какого-нибудь грязного лаймхаузовского кабака.

Однако Джек помнил про свою ответственность. Он теперь не жох, а деловой человек из Сити. Поэтому он велел капитану двигаться вперёд, к огням Лондонского моста.

Как только бриг обогнул излучину Уоппинга, свет ударил на милю от моста до них, высветив каждый рей и каждый трос стоящих на якоре кораблей. Джек помнил Лондонский мост плотиной света над Темзой, но сейчас едва различил его в сиянии города позади. Казалось, в Лондоне вновь вспыхнул пожар, как раз к Джекову возвращению.

Но ярче всего горели не мост и не Сити. На северном берегу реки, ниже моста, высился Тауэр. Джек помнил его мрачной громадой с редким огоньком в амбразуре. Однако сейчас, по крайней мере в эту ночь, Тауэр служил постаментом для колонны парящего в воздухе света, и корабли словно слетелись к нему, как мотыльки к фонарю. Вообще-то западная часть Тауэра была темна, как всегда, но в восточной пылало жаркое пламя. Столбы дыма и пара скрывали звёзды, искры мелькали, как метеоры. Самого огня не было видно за стеной, но он подсвечивал дымные клубы, превращая их в занавес, бросающий на реку дрожащие отблески. «Ближе, ближе», — требовал Джек. Он уже понял, что капитану приказано слушаться его во всём. Матросов отправили к вёслам, и бриг исполинской многоножкой в тесной норе пополз между стоящими кораблями под брань и угрозы других капитанов, боящихся, что запутают их якорные канаты.

Джек уже различал грохот телег с углем внутри Тауэра и мерное рокотание какой-то великанской машины на Монетном дворе: падающий молот чеканил золотые гинеи. Когда бриг протиснулся в первый ряд кораблей, бросили якорь. Судно развернулось носом по течению, и Джек совершил медленный пируэт, чтобы отблеск Монетного двора оставался на его лице.

Высоко, на одной из древних башен, он различил джентльмена, вышедшего прогуляться, подышать воздухом, возможно, проветрить голову после лихорадочной суеты Монетного двора. Джентльмен остановился у парапета, чтобы взглянуть на реку. Его фигура чётко вырисовывалась на фоне закатных облаков. Ветер с моря развевал длинные волосы, как стяг, и Джек увидел, что они совершенно белы.

— Вот, значит, тот, кого поставили над Монетным двором, — проговорил Джек, ни к кому не обращаясь, затем немного возвысил голос — Прохлаждайся-прохлаждайся, мистер Ньютон, недолго тебе там стоять. Джек-монетчик идёт, с высоты тебя столкнёт. Игра началась, и пусть победит сильнейший.

2004

Переводчик: Е. М. Доброхотова-Майкова


Книга шестая ЗОЛОТО СОЛОМОНА

Милдред


…Кого же мы

Пошлем разведать новозданный мир?

Кто с этим справится? Какой смельчак

Стопой скитальческой измерит бездну

Неизмеримую, отыщет путь

В пространстве, без начала и конца,

В тьме осязаемой? Кого из нас

Над пропастью вселенской удержать

Возмогут неустанные крыла

И взмах за взмахом, продолжая лёт,

В счастливый край гонца перенесут?

Мильтон, «Потерянный рай»[190]

Дартмур 15 января 1714

Нет ничего глупее изобретательства.

Джеймс Уатт


— На этих равнинах от нестерпимого холода гибли люди вдвое вас моложе и вдвое упитанней, — сообщил граф Лоствителский, лорд-смотритель оловянных рудников, егермейстер Дартмурский, одному из своих спутников.

Ветер ненадолго стих, как будто Борей выпустил из груди весь воздух и теперь делал большой вдох где-то над Исландией, так что молодой граф мог, не повышая голоса, продолжить:

— Мы с мистером Ньюкоменом очень рады вашему обществу, но…

Ветер налетел с размаху, словно трое путешественников — свечи, которые он вознамерился задуть. Каждый крепко упёрся в землю подветренной ногой, силясь удержать равновесие. Лоствител крикнул: «Мы не сочтём невежливым, если вы захотите вернуться в мой экипаж!» Он кивнул на чёрную карету, от которой они не успели ещё далеко отойти. Карета покачивалась на французских рессорах и ухищрениями создателей выглядела почти невесомой — казалось, ветер давно бы погнал её кувырком по вересковой пустоши, если бы не упряжка разномастных лошадок, чьи косматые гривы стлались по ветру параллельно земле.

— Мне странно слышать от вас про «нестерпимый холод», — отвечал старик. — В Бостоне, как вы знаете, сказали бы «лёгкий морозец». Я одет для Бостона. — Он распахнул пелерину, показывая, что она подбита енотовым мехом. — После бесконечных поворотов в Лидском ущелье нам всем не вредно проветриться, особенно, если не ошибаюсь, мистеру Ньюкомену.

Томас Ньюкомен, рассудив, что других пояснений не требуется, вскинул бледное, как луна, лицо; последовавший затем кивок означал у этого дартмурского кузнеца нечто вроде официального поклона. Сообщив таким образом, что покинет на время своих спутников, он повернулся к ним широкой спиной и быстро зашагал в подветренную сторону. Вскоре он сделался неотличим от многочисленных стоячих камней, что можно трактовать как характеристику телосложения мистера Ньюкомена, хмурости дня или слабости Даниелева зрения.

— Друиды любили вкапывать большие камни стоймя, — заметил граф. — Ума не приложу зачем.

— Ваш вопрос содержит в себе ответ.

— Как так?

— Чтобы через две тысячи лет после их смерти люди пришли к стоячим камням в Богом забытом месте и поняли, что тут кто-то жил. Герцог Мальборо, возводящий свой знаменитый Бленхеймский дворец, ничем не отличается от друидов.

Граф Лоствителский счёл за лучшее промолчать. Он развернулся и пошёл по жёсткой пожухлой траве к странным, покрытым лишайником камням. Даниель двинулся следом и вскоре понял, что это единственный уцелевший угол разрушенного здания. Земля под ногами пружинила. Она была насыпана тонким слоем на ветхие стропила и крошащиеся бруски торфа. По крайней мере камни защищали от ветра.

— Как лорд-смотритель оловянных рудников, приветствую вас, Даниель Уотерхауз, от имени владетеля этих мест!

Даниель вздохнул.

— Если бы я последние двадцать лет обретался в Лондоне и пил чай с чиновниками геральдической палаты, я бы понял, кто этот ваш владетель. А так…

— В 1338 году Дартмур вошёл в состав герцогства Корнуолл и, таким образом, сделался владением принца Уэльского. Титул был учреждён королём Эдуардом I в…

— То есть вы столь окольным путём приветствовали меня от имени принца Уэльского, — перебил Даниель, не дожидаясь, пока граф углубится в ещё более тёмные дебри феодальной иерархии.

— И принцессы. Каковой, в случае воцарения Ганноверов, станет…

— Принцесса Каролина Ансбахская. Да. Её имя возникает в разговорах снова и снова. Так это она велела вам отыскать меня на улицах Плимута?

Граф сделал обиженное лицо.

— Я сын вашего старого друга. Мы встретились случайно. Моё изумление было неподдельным. Моя жена и дети обрадовались вам совершенно искренне. Если сомневаетесь, приезжайте к нам на следующее Рождество.

— Тогда зачем вы прилагаете столько усилий, чтобы ввернуть в разговор принцессу?

— Потому лишь, что хочу говорить без обиняков. Существует болезнь ума, поражающая тех, кто долго живёт в Лондоне, — она заставляет рациональных в прочих отношениях людей приписывать тайный и нелепый смысл событиям вполне случайным.

— Я наблюдал эту болезнь в самой тяжёлой форме, — сказал Даниель, имея в виду одного старого знакомого.

— И я не хочу, чтобы, прожив шесть месяцев в Лондоне и узнав, кому принадлежат здешние земли, вы подумали: «А! Граф Лоствителский действовал по указке принцессы Каролины — бог весть, в чём ещё он меня обманул!»

— Прекрасно. Сообщая мне об этом сейчас, вы проявляете мудрость, удивительную в человеке столь юных лет.

— Некоторые сочли бы её малодушием, проистекающим из несчастий, постигших моих отца и деда.

— Только не я, — коротко отвечал Даниель.

Он вздрогнул, почувствовав рядом какое-то движение и вообразив, будто на него падает стоячий камень, но это всего лишь вернулся заметно порозовевший Ньюкомен.

— Дай бог, чтобы мне не пришлось путешествовать по морю. С меня хватило и сегодняшней поездки в карете! — объявил тот.

— Воистину, не приведи Господь! — сказал Даниель. — Весь прошлый месяц бушевал такой шторм, что укачивало даже матросов, и они по несколько дней кряду не могли есть. Сперва я молился, чтобы нас не выбросило на скалы, потом — чтобы выбросило.

Оба собеседника рассмеялись, и Даниель остановился перевести дух. Ньюкомен держал в руках глиняную трубку и кисет, а теперь и граф достал свои. Он хлопнул в ладоши, привлекая внимание кучера, и знаками показал, чтобы тот принёс огня.

Даниель отмахнулся от протянутого ему кисета.

— Когда-нибудь эта индейская трава убьёт больше белых людей, чем белые убили индейцев.

— Только не сегодня, — заметил Ньюкомен.

Если пятидесятилетний кузнец не церемонился в присутствии графа, то лишь потому, что они с указанным графом целый год работали вместе, кое-что строили.

— Надеюсь, остальная часть плавания была легче, доктор Уотерхауз.

— Когда непогода улеглась, мы увидели скалы и, проходя мимо них, помолились за упокой души сэра Клудсли Шауэла и двух тысяч солдат, погибших тут на обратном пути из Испании. А узрев на берегу людей, мы, поочерёдно вглядываясь в подзорную трубу, поняли, что они прочесывают отливную полосу граблями.

Граф понимающе кивнул, и Даниель повернулся к Ньюкомену, смотревшему с любопытством; впрочем, к слову сказать, он всегда так смотрел, если не мучился тошнотой.

— Видите ли, — продолжил Даниель, — у островов Силли разбилось немало кораблей, нагруженных пиастрами, и после бури морская пучина нередко изрыгает на сушу серебро.

Некстати прозвучавший глагол заставил кузнеца поёжиться. Граф поспешил шутливо заметить:

— Лишь таким путём серебро достигнет английской земли, покуда Монетный двор переплачивает за золото!

— Жаль, я не знал этого, когда сошёл на берег в Плимуте! — воскликнул Даниель. — У меня в кошельке были только пиастры. Носильщики, кучера, трактирщики бросались на серебро, как голодные псы — на мясо. Боюсь, я переплачивал за всё вдвое-втрое!

— То, что удручило вас в плимутских гостиницах, может обогатить здесь, несколькими милями севернее, — сказал граф.

— На меня ваши края не производят впечатление благодатных, — возразил Даниель. — Жившие здесь бедолаги даже крышу не могли сделать выше уровня пола!

— Никто здесь не жил, — отвечал граф. — Это то, что старожилы называют «жидовскими домами». Тут была рудная залежь.

Ньюкомен добавил:

— Вот у того ручья я видел остатки молота, которым дробили руду. — Раскурив трубку, он свободной рукой достал из кармана чёрный камень размером с булочку и вложил Даниелю в ладонь. Камень был тяжёлый и на ощупь казался холоднее воздуха.

— Взвесьте его на руке, доктор Уотерхауз. Это оловянный камень. Его доставляли на место, где мы стоим, и плавили на торфяном огне. Олово текло в вырубленную из гранита форму и, затвердев, становилось бруском чистого металла.

Граф тоже раскурил трубку, что придало ему добродушно-педантичный вид, несмотря на то, что он 1) не перешагнул порог двадцатичетырёхлетия и 2) был одет по моде трёхсотлетней давности и к тому же обвешан различными диковинными геральдическими эмблемами, среди которых присутствовали, например, миниатюрная оловянная пила для резки торфа и бутоньерка из веток местного дуба.

— Вот здесь в рассказ вступаю я, вернее, мои предки. Оловянные слитки везли примерно такой же ужасной дорогой, как та, которой мы сюда приехали, в оловопромышленные города. — Он сделал паузу, чтобы перебрать брякающие амулеты у себя на груди, и, наконец, нашёл старый молоточек с острым бойком. Грозно взмахнув им в воздухе (а в отличие от большинства графов Лоствител выглядел так, будто ему и впрямь случалось работать молотком), он продолжил: — Пробирщик отбивал от каждого бруска уголок, дабы проверить его чистоту. Староанглийское название уголка — «coign», отсюда, например, «quoin»

Даниель кивнул:

— Так называется клин, который подкладывают под казённую часть пушки.

— Отсюда странное английское слово «coin», не связанное с французским, немецким или латинским языками. Наши европейские друзья говорят «монета», но мы, англичане…

— Достаточно.

— Вас раздражают мои слова, доктор Уотерхауз?

— Лишь в той мере, Уилл, в какой вы мне симпатичны и были симпатичны ещё ребёнком. Мне всегда казалось, что у вас ясная голова. Но сейчас, боюсь, вы вступаете на путь алхимиков и дилетантов. Вы собирались объявить, что у англичан деньги иные. По-вашему, разница заключена в чистоте металла и символически присутствует в самом слове, означающем монету. Однако, поверьте, французы и немцы знают, что такое деньги. Утверждать иное — значит ставить снобизм выше здравого смысла.

— Если так повернуть, то и впрямь звучит глуповато, — произнёс граф без обиды и продолжил задумчиво: — Быть может, я для того и взял в поездку, с одной стороны, кузнеца, с другой — шестидесятисемилетнего учёного, чтобы придать предложению некоторый вес.

Жестом изящным почти до незаметности он дал понять, что пришло время трогаться. Все трое уселись в карету, лишь граф ненадолго задержался на подножке — обменяться учтивостями с компанией верховых джентльменов, которые выехали из ущелья и остановились, узнав герб на дверце экипажа.

С четверть часа ехали в молчании, граф смотрел в открытое окно. Плавную линию горизонта нарушали только резкие очертания причудливых утёсов, называемых здесь «Торы». Одни походили на корабли, другие — на алхимические печи, третьи — на крепостные стены или челюсти мёртвых чудищ.

— Вы совершенно правильно меня оборвали, доктор Уотерхауз. Я говорил цветисто, — промолвил молодой граф. — Однако в этом дартмурском пейзаже нет ничего цветистого. Или вы возразите?

— Отнюдь.

— Так пусть пейзаж скажет то, что не удалось мне.

— И что он говорит?

Вместо ответа Уилл вытащил из нагрудного кармана исписанный листок и, повернув его к окну, прочёл: «Древние могильники, языческие курганы, поля кельтских сражений, алтари друидов, римские сторожевые башни и канавы, прорытые корнуолльцами в поисках олова с запада на восток, вспять движению Великого Потопа — всё безмолвно смеётся над Лондоном. Земля Корнуолла говорит, что до вигов и тори, до круглоголовых и кавалеров, католиков и протестантов, да что там — до норманнов, англов и саксов, задолго до того, как Юлий Цезарь высадился на этом острове, существовал глубокий подземный ток, хтоническое биение металла в первозданных жилах, взраставших в земле, подобно корням, ещё до Адама. Мы лишь блохи, насыщающие наш жалкий аппетит из самых тонких и поверхностных капилляров».

Он поднял голову.

— Кто это написал? — спросил Даниель.

— Я, — отвечал Уилл Комсток.

Крокерн-тор тот же день, позже

Столько камней проступало сквозь ветхое рубище почвы, наброшенное на скальную наготу здешних мест, что путешественникам пришлось вылезти из экипажа, от которого теперь неудобств больше было, чем проку. Дальше они могли либо идти, либо ехать на якобы прирученных дартмурских пони. Ньюкомен пошёл пешком, Даниель предпочёл ехать, но готов был изменить решение, если нрав пони окажется под стать его грозному виду. Камни перемежались кустиками травы, мягкими, как перина, и пони так тщательно выбирал, куда ставить копыта, что, казалось, позабыл о старике у себя на спине. Дорога вела к северу параллельно бегущей слева и внизу речке и угадывалась через два раза на третий, но, по счастью, была отмечена навозом недавно прошедших тут лошадей.

По обе стороны от неё в разных направлениях тянулись каменные стены, такие старые, что во многих местах камни выпали, оставив зияющие пустоты, а верхняя поверхность кладки, когда-то ровная, просела и обвалилась. Даниель мог бы вообразить, что край давно обезлюдел, если бы не овечьи катышки, хрустевшие под башмаками Ньюкомена. Некоторые холмы поросли ельником, густым и мягким на вид, словно шубки полярных зверей.

Ветер шумел в ветвях, как быстрая ледяная вода по острым камням. Однако большую часть земли покрывал бурый по зимнему времени вереск. Здесь ветер безмолвствовал, если не считать резких хлопков, которые он производил, шарахаясь в Даниелевых ушах, как пьяный вор-взломщик.

В череде Торов, тянущихся на север до горизонта, Крокерн был самым неказистым и самым близким к дороге, за что его, вероятно, и выбрали. Он походил не столько на Тор, сколько на пень и щепки, оставшиеся после того, как настоящий утёс срубили и увезли. Путешественники поднялись на возвышенность и увидели останец над собой. Люди и лошади, сгрудившиеся с его подветренной стороны, позволяли оценить размеры и расстояние — выше и дальше, чем думалось вначале, как бывает со всеми труднодоступными местами. В прошедшие часы у Даниеля было чувство, что они еле ползут, однако, когда он обернулся, все бесчисленные извивы и повороты дороги, по пути незаметные, предстали ему сжатыми, как сцепленные пальцы рук.

Торы представляли собой выходы скальной породы из разряда тех, что, по мнению Лейбница, образуются в ложах рек. Рыхлые слои выветрились, толстые каменные пластины громоздились одна на другую, словно стопки книг в библиотеке, вытащенные книгочеем в поисках нужной. Рухнувшие плиты лежали дальше по склону, наполовину уйдя в землю под дикими углами — трёхтомные трактаты, отброшенные читателем в негодовании. Ветер с подъёмом только крепчал; бурые пташки махали крыльями изо всех сил, но не могли преодолеть незримое течение воздуха и медленно плыли навстречу Даниелю хвостиками вперёд.

На зов графа к подножию Крокерн-тора съехались примерно две с половиной сотни джентльменов, однако здесь они производили впечатление десятитысячной толпы. Немногие удосужились спешиться. От кого бы ни вели род эти господа, все они были истинные современные джентльмены и, подобно Даниелю, существа здешнему краю инородные. Как дома чувствовал себя один кузнец, Томас Ньюкомен, который, засунув ручищи в карманы и заслонясь плечами от ветра, сразу стал похож на обломок старого Тора. Теперь Даниель вдруг понял, кто это: гном или карлик из какой-нибудь саксонской саги о кольце.

Будь Даниель склонен к алхимическим рассуждениям, он бы сказал, что подвластный ветрам каменный Тор состоит из Земли и Воздуха, однако ему это место казалось скорее влажным. Ветер забирал у тела тепло, как снеготаяние. Воздух (в сравнении с городскими миазмами) был сама чистота, а земля выглядела свежеумытой, как будто Даниель стоит на дне новоанглийской речки, только что вскрывшейся из-подо льда. Итак, Влага; однако присутствие Томаса Ньюкомена означало стихию Огня, потому что гном никогда не отходит от своего горна.

— Не поймите меня превратно, я был бы рад способствовать товариществу совладельцев машины для подъёма воды посредством огня, — сказал Даниель на двенадцатый день святок, после того, как Ньюкомен раскочегарил топку, и сделанная его руками машина, шипя и хлюпая, как дракон, принялась откачивать воду из мельничного пруда Лоствитела в бочку на крыше графского дома. — Однако у меня нет денег.

— Взгляните на клапан, при помощи которого мистер Ньюкомен запускает машину, — сказал граф, указывая на кованый маховик в средней части отходящей от котла трубы. — Производит ли он пар?

— Разумеется, нет. Пар образуется в котле.

— Английская коммерция — котёл, создающий весь надобный нам пар, сиречь капитал. Недостаёт клапана, который направит пар в машину, где он сможет совершить нечто полезное.


Нагромождение отколотых плит создавало естественные скамьи, возвышения, кафедры и балконы, так что оловопромышленники разместились ничуть не хуже, чем в обычном зале собраний. Их совет сошёлся, как сходился уже полтысячелетия, согласно указу короля Эдуарда I. Самый старый по возрасту участник Оловянного парламента выступил вперёд и предложил незамедлительно проследовать в ближайшую таверну, «Голову сарацина», где (как понял Даниель) предполагалось выпить и закусить. Говорящий явно не ждал возражений, как не ждёт их священник на бракосочетании, вопрошая, известны ли кому-нибудь препятствия к соединению молодых. Однако граф Лоствителский, ко всеобщему изумлению, возразил.

Он встал на замшелую каменную скамью, на которой прежде сидел, и произнёс следующее:

— Его величество король Эдуард повелел, чтоб совет собирался здесь, как все полагают, произвольно ткнув монаршим пальцем в карту и указав точку, равноудалённую от четырёх оловопромышленных городов, в неведении, что выбирает один из самых диких и бесприютных уголков Британии. Отсюда возник обычай продолжать собрания в Тавистоке, ибо никто не верил, что король желал своим вассалам принимать решения в месте столь неудобном. Однако я думаю о короле Эдуарде I куда лучше. Полагаю, он не доверял парламентам и хотел, чтобы его оловянщики добывали металл, а не проводили время в разглагольствованиях и не строили заговоры. Посему он выбрал это место сознательно, дабы наши решения принимались быстро. Я утверждаю, что мы должны извлечь пользу из мудрости короля и остаться здесь. Ибо добыча олова и меди в упадке, шахты затоплены, и у нас нет иных дел, кроме тех, что мы сами себе измыслим. Я измыслил одно дело и немедленно к нему перейду.

Мой дед был Джон Комсток, граф Эпсомский, отпрыск той ветви нашего древнего рода, которую в просторечии зовут Серебряными Комстоками. Как вы знаете, он умер в забвении, а мой отец, Чарльз, вынужден был после свержения Якова бежать в Америку. Я не обольщаюсь касательно моих предков.

Однако даже те из присутствующих, кто считает нас якобитами (что неверно) и называет закоренелыми тори (что правда), а равно утверждает, будто королева Анна сделала меня графом с единственной целью — противопоставить палату лордов герцогу Мальборо (что, возможно, истинно), — даже те из вас, кто не желает знать обо мне и моём роде ничего, кроме оскорбительной клеветы, наверняка слышали о Королевском обществе. И если вы, как пристало благоразумным джентльменам, высокого мнения о нём и его трудах, то мне позволено будет упомянуть о давней связи между этим обществом и моим дедом Джоном Комстоком, который при всём консерватизме своих взглядов был передовым учёным, создателем порохового производства в Англии и первым председателем Королевского общества. В Чумной год он поддержал многих натурфилософов, предоставив им убежище в Эпсомском поместье. Множество открытий совершили в доме моего деда Джон Уилкинс, покойный Роберт Гук и человек, стоящий сейчас по правую руку от меня: доктор Даниель Уотерхауз, член совета Тринити-колледжа в Кембридже, член Королевского общества, ректор Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива. Доктор Уотерхауз недавно пересёк Атлантический океан и сейчас направляется в Лондон для встречи с сэром Исааком Ньютоном…

При упоминании Даниеля по рядам продрогших, раздосадованных джентльменов пробежала лёгкая рябь любопытства. Имя Исаака произвело фурор. Даниель подозревал, что это связано не столько с дифференциальным исчислением, придуманным Исааком, сколько с тем, что тот возглавляет Монетный двор. Догадку подтвердили следующие же слова Уильяма Комстока, графа Лоствителского:

— Много лет на рынках нашей страны не видели серебряных монет. Сразу после чеканки они попадают в плавильные печи золотых дел мастеров и в виде слитков отправляются на Восток. Денежная единица Англии теперь — золотая гинея, но для расчётов между простыми людьми она слишком велика. Нужны монеты помельче. Из чего их будут чеканить? Из меди? Из олова?

— Из меди! — выкрикнули несколько голосов, но их сразу заглушили сотни: — Из олова!

— Не важно, не важно, нас это не касается, ибо наши рудники не дают металла! — провозгласил граф. — Так что не о чем тут и говорить. Отправимся в «Голову сарацина», дабы не умереть от голода и холода. Но поскольку все наши шахты затоплены, медь или олово для английских монет будут ввозить из-за границы. Нам это не принесёт никакой прибыли. Заседания нашего древнего парламента останутся курьёзным обычаем; почему бы не сойтись ненадолго на стылой вересковой пустоши и не разъехаться затем по своим делам?

Если только… если только, джентльмены, мы не откачаем из шахт воду. Знаю, вы возразите: «Мы испробовали ручные водоподъёмники, машины на конной тяге, ветряки и мельничные колёса — всё без толку!». Я хоть и не горнопромышленник, господа, но мне это известно. А ещё лучше известно это человеку, стоящему по левую руку от меня, мистеру Томасу Ньюкомену из Дартмура, который из скромности называет себя кузнецом. Те из вас, кто покупал у него горный инструмент, хорошо его знают. Однако я видел, как он создает механические чудеса, в сравнении с которыми кайло — все равно что скрип ржавого колеса в сравнении с концертами герра Генделя, и я назову его высоким именем инженера.

Те из вас, кто видел машину мистера Севери, могут быть невысокого мнения об устройствах для подъёма воды посредством огня; однако изобретение мистера Ньюкомена, хоть и подпадает под тот же патент, работает на совершенно ином принципе, как явствует из самого факта, что оно работает… Доктор Уотерхауз дергает меня за рукав, я более не могу его сдерживать.

Для Даниеля это оказалось полной неожиданностью, однако он и впрямь нашёл, что сказать:

— В Чумной год я преподавал натурфилософию отцу этого джентльмена, Чарльзу Комстоку. Мы по много часов изучали сжатие и разрежение газов в машинах, созданных мистером Бойлем и усовершенствованных мистером Гуком. Уроки не прошли для юного Чарльза втуне; через двадцать лет он передал их своему сыну Уиллу на ферме в Коннектикуте, где я имел удовольствие их обоих навещать. Я видел, как уроки эти излагаются столь превосходно, что ни один член Королевского общества не смог бы ничего убавить или добавить. Уилл прилежно усвоил наставления отца. Судьба вернула его в Англию, Провидение сочетало браком с прелестной уроженкой Девона, королева даровала ему графский титул. Однако не иначе как Фортуна свела его с инженером, мистером Ньюкоменом. Ибо машина, которую мистер Ньюкомен построил в Лоствителе, есть древо, возросшее из семени, что упало на почву Эпсома в самый чёрный для Англии, Чумной год. Ветви его сейчас гнутся под бременем зелёных плодов; если вы хотите вкусить от них, вам следует лишь некоторое время поливать это древо, и вскоре яблоки посыплются вам в руки.

Из услышанного джентльмены заключили, что сейчас их попросят раскошелиться, или, как с недавних пор модно стало говорить, «сделать инвестиции». Почти все успели замёрзнуть, а многие и натёрли сёдлами зады, поэтому ропот прозвучал не так громко, как мог бы при иных обстоятельствах. Однако Уилл Комсток уже вновь завладел общим вниманием.

— Теперь вы видите, почему я не поддержал идею перебраться в «Голову сарацина». Мы собираемся, чтобы устанавливать цены и решать другие вопросы, связанные с оловом. Поскольку оловодобытчики в некоторых отношениях не подчинены общему закону и общему налогообложению Англии, парламент этот издревле противостоял попыткам управлять нами извне. Без капитала машина мистера Ньюкомена останется не более чем занятным приспособлением, наполняющим мою бочку. Шахты так и будут стоять затопленными. Ни меди, ни олова из них не добудут, и Оловянный парламент утратит всякое влияние. Однако если вы, джентльмены, проявите заинтересованность — то есть, говоря без обиняков, если некоторые из вас захотят приобрести паи в товариществе совладельцев машины для поднятия воды посредством огня, тогда описанное мною прискорбное положение дел изменится, вы купите себе революцию, а у Оловянного парламента будет столько дел, что ему волей-неволей придётся перенести свои заседания в весёлую таверну неподалёку, где, к слову сказать, ваш покорный слуга сегодня оплачивает каждому первые две порции выпивки.

«Голова сарацина» вечер того же дня

— Теперь в глазах некоторых вигов вы — тори, — предостерёг Уилл, — и мишень для отравленных стрел межпартийной розни.

— Так уже было, когда в Чумной год я вышел из отцовского дома на Холборн, чтобы отправиться в Эпсом, — устало проговорил Даниель. — Или когда, отчасти по настоянию вашего отца, стал придворным короля Якова. Такое случалось всякий раз, как я имел дело с Комстоками.

— С Серебряными Комстоками, — поправил Уилл. — Или с Оловянным, как прозвали меня в парламенте.

— Впрочем, здесь есть свои удобства, — заметил Даниель. — Мистер Тредер весьма любезно предложил отвезти меня в Лондон. Он отбывает завтра.

Граф поморщился.

— И вы с благодарностью согласились?

— Я не видел причин отказываться.

— Так знайте, что среди тори тоже есть фракции.

— И межпартийная рознь?

— Да. Хотя внутри партии — как и внутри семьи — она нередко принимает более причудливые и часто более жестокие формы. Как вам известно, доктор Уотерхауз, я — третий сын у отца. Меня много били старшие, и я совершенно утратил вкус к дрязгам. Я не хотел становиться лордом от партии тори, поскольку предвидел нечто подобное. — Он обвёл взглядом таверну, отыскивая мистера Тредера. Тот стоял в углу с несколькими джентльменами и ничего не говорил, только слушал и что-то записывал гусиным пером в книжечку.

Уилл продолжил:

— Однако я сказал «да» королеве, потому что она моя королева. С тех пор мне немало досталось и от вигов, и от якобитов-тори, но двести миль по дурной дороге отсюда до Лондона отчасти смягчают удары. Сейчас вы пользуетесь тем же преимуществом, но как только вы сядете в карету и тронетесь по направлению к столице…

— Понимаю, — отвечал Даниель. — Однако мне удары не страшны. Ибо меня сопровождает — чтобы не сказать «преследует» — длинная череда ангелов и чудес, благодаря которым я достиг столь преклонного возраста. Думаю, потому меня и выбрали для этого поручения: я либо заговорён, либо зажился на земле. В любом случае судьба моя решится в Лондоне.

Южная Англия конец января 1714

Верный своему слову, мистер Тредер — вернее, караван его телег, экипажей, сменных лошадей и верховых сопровождающих — забрал Даниеля из «Головы сарацина» утром 16 января 1714 года за несколько часов до того, как самый оптимистичный петух начал прочищать горло. Мистер Тредер с учтивым поклоном предложил, а Даниель с искренней неохотой принял честь ехать с хозяином в его личном экипаже.

Поскольку Даниелева особа удостоилась такого внимания, его багаж (три матросских сундука, из которых два были продырявлены пулями) заслужил привилегию ехать в подводе, следующей сразу за каретой. Для этого пришлось снять уже уложенные туда вещи и расставить всё заново, на что потребовалось несколько минут.

Даниель наблюдал за погрузкой, не садясь в карету, и не оттого, что тревожился (багаж видел и не такое), а потому, что дорожил последней возможностью размять ноги, которые от долгого сидения плохо разгибались. Он прошёл по конюшенному двору, высматривая в лунном свете кучки навоза, чтобы не наступить. Слуги сняли с телеги три одинаковых ящика. Отполированное дерево превращало серебристый свет в узор бликов. Все три были мастерски сделаны и снабжены замками, петлями и ручками в форме листьев аканта и прочей флоры, любимой римскими архитекторами. За ними на телеге рядами стояли денежные сундучки, иные размером не больше табачного ларца.

Примерно такие же ящики заказывали состоятельные члены Королевского общества для хранения и перевозки особенных достижений науки. Когда Гук сделал Бойлю воздухосжимательную машину, тот велел изготовить роскошный деревянный футляр, дабы подчеркнуть её значимость.

В своей мастерской под куполом Бедлама Гук с помощью Комстокова пороха привел в движение поршень такой машины и показал, что она может, выражаясь языком Гука, служить искусственной мышцей. Всё дело в том, что калека Гук хотел летать и понимал, что ни его, ни чьим-либо ещё мышцам не хватит на это сил. Гук знал, что некоторые газы, например рудничный, сгорают с большой быстрой; если бы он научился их получать и заставил бы двигать поршень, машина бы работала успешнее, чем на порохе. Однако Гука отвлекали другие заботы, а у Даниеля были свои дела, которые и развели его с Гуком, поэтому он не ведал, сумел ли тот усовершенствовать искусственную мышцу. Теперь это наконец сделал Ньюкомен, однако его махина была велика и уродлива, что отражало разницу между Ньюкоменом — кузнецом рудокопов и Гуком — часовщиком королей.

Даниелю стало не по себе: если вид трёх добротных ящиков наводит его на столь долгие размышления, как ему вообще удаётся вставать по утрам? Раньше он боялся старческого слабоумия, теперь понял: возраст просто парализует его той значимостью, какую приобретает каждая мелочь. А теперь ещё история с машиной по подъёму воды посредством огня! Впрочем, возможно, он слишком строг к себе. В таком возрасте ничего нельзя оставлять на потом. Очевидно, те, кто всё успевает, умеют направить свои дела параллельными курсами, чтобы одно помогало другому. Они слывут чудодеями. Других затеи тянут в разные стороны, не приводя ни к чему путному; эти люди прослывают безумцами или, увидев тщетность своих усилий, бросают всё, а то и спиваются. Даниель ещё не знал, к какой категории принадлежит, но ему предстояло вскорости это выяснить. Посему он постарался забыть про Гука (что было нелегко, потому что в одном кармане у него лежал удалённый из мочевого пузыря камень, а в другом — часы Гуковой работы) и сел в карету.

Мистер Тредер пожелал ему доброго утра, затем, выглянув в окошко, обратил к своей свите краткую речь, общий смысл которой сводился к тому, что неплохо было бы всем тронуться в сторону Лондона. Указания были встречены с несколько преувеличенным энтузиазмом, как будто идея ехать в Лондон — блистательный экспромт мистера Тредера.

Движение началось и продолжилось таким образом, что вечером 16-го они были чуть ближе к Лондону, чем утром того же дня, а к вечеру 17-го ещё несколько сократили это расстояние. 18-е свело на нет достигнутое накануне. Наверстали ли хоть сколько-нибудь 19-го, сказать трудно. В некоторые дни (например, когда они взяли севернее, чтобы посетить окрестности Бристоля) их можно было обвинить в том, что они не приблизились к цели ни на шаг.

Отец Даниеля, Дрейк Уотерхауз, как-то переместил самого себя, двух лошадей, несколько мешков овса, Женевскую Библию и мешок с одиннадцатью сотнями фунтов стерлингов из Йорка в Лондон (то есть примерно на то расстояние, какое Даниель намеревался преодолеть в обществе мистера Тредера) за один день. Поездка эта и другие подобные вошли у пуританских торговцев в пословицу как образец делового рвения. Если сравнить Дрейка с ретивым зайцем, то мистера Тредера уместно назвать медлительной черепахой. В первый день он не менее пяти раз останавливался, чтобы обстоятельно побеседовать с встреченными джентльменами, которые, как один, оказывались из числа участников недавнего заседания под Крокерн-тором.

Даниель уже начал подозревать, что мистер Тредер не в себе, когда во время очередного разговора его слух различил звяканье монет.

Даниель одолжил в дорогу изрядно книг из скромной по размеру, но разнообразной библиотеки Лоствитела и за чтением не особо вникал в действия мистера Тредера, однако слышал и видел много такого, что человеку с его формой антиугасания умственных способностей всячески мешало сосредоточиться.

Как о смерти прихожанина извещает церковный колокол, так конец разговоров мистера Тредера неизменно сопровождало бряцание монет — не дробное треньканье фартингов и осьмушек испанского пиастра, но полновесный звон английских гиней, которые мистер Тредер встряхивал в кулаке. Очевидно, такова была нервическая привычка мистера Тредера — во всяком случае, других объяснений не находилось. Один раз Даниель застал своего спутника за тем, как тот, зажмурившись, одной рукой жонглирует двумя монетами; открыв глаза и поймав на себе взгляд Даниеля, мистер Тредер убрал одну в правый, а другую в левый карман камзола.

К тому времени, как они миновали Солсберийскую равнину на пути к окрестностям Саутгемптона и таким образом оставили странные друидические сооружения позади, Даниель понял, чего ждать от путешествия с мистером Тредером. Они ехали все больше по хорошим дорогам через процветающую страну — ничего примечательного, если не считать, что Даниель впервые видел такие хорошие дороги и такое процветание. Нынешняя Англия отличалась от Англии Дрейка, как центральная часть Франции — от Московии. В города не заглядывали. Изредка заворачивали в предместье, но лишь для того, чтобы посетить усадьбу, прежде одиноко стоявшую среди буколической зелени (или выстроенную недавно в подражание такого рода усадьбам). В целом, мистер Тредер предпочитал ехать лесами и полями, средь которых нюхом выискивал старинные родовые поместья, где всякий раз оказывался желанным, хоть и неожиданным гостем. Он не доставлял товаров, не оказывал явных услуг. Его специальностью были разговоры. Им посвящалось несколько часов в день. После каждой беседы он возвращался, приятно позвякивая, в карету и доставал Книгу — не амбарную (что было бы безвкусицей), а обычную, с чистыми листами для записей, и гусиным пером делал в ней какие-то таинственные заметки. Он смотрел в свой путевой дневник через крохотные очочки, похожий на проповедника, составляющего Писание на ходу — благовестник некоего евангелия, не ставшего менее языческим при всей своей рафинированности.

Впрочем, надо сказать, это впечатление несколько ослабело, когда они (наконец-то!) приблизились к Лондону. Теперь мистер Тредер наряжался с каждым разом всё великолепнее и не пренебрегал париками. Указанный предмет туалета, служивший большинству людей не более чем украшением, преображал мистера Тредера совершенно. Даниель относил это на счёт полнейшего отсутствия черт лица. Дотошный исследователь мог отыскать на мясистом овале, венчающем шею мистера Тредера, некое подобие носа и, пользуясь этим ориентиром, определить прочие части, составляющие лицо. Однако без этих усилий физиономия мистера Тредера казалась tabula rasa, как срезанный мясницким ножом шмат говядины. Поначалу Даниель думал, что его спутнику лет шестьдесят, затем начал подозревать, что мистер Тредер куда старше, просто возраст, словно обезьяна, карабкающаяся по зеркалу, не нашёл зацепок на этом лице.

Саутгемптон — большой морской порт, а поскольку мистер Тредер был как-то связан с деньгами, Даниель думал, что они повернут туда, как несколькими днями раньше полагал, что они заедут в Бристоль. Однако вместо Бристоля они прочертили параболу в объезд Бата, а вместо Саутгемптона зацепили краешек Винчестера. Складывалось впечатление, что мистер Тредер предпочитает города, основанные римлянами, а на современные порты смотрит, как на становища дикарей-пиктов. Так и не приблизившись к солёной воде, они взяли курс не совсем на Оксфорд, а на мелкие города между Оксфордом и Винчестером, о которых Даниель ни разу в жизни не слышал.

Впрочем, его никто силком туда не тащил. Мистер Тредер неоднократно извинялся за извилистость своего маршрута и предлагал посадить Даниеля в наёмный экипаж, чем лишь добавлял тому решимости претерпеть всё до конца. 1) Отчасти из соображений хорошего тона — выпрыгнуть из роскошной кареты и умчаться в пролётке значило открыто признать, что он спешит, а в кругу мистера Тредера такое не уважали. 2) Он боялся, что не сможет разогнуть колени, если вынужден будет сидеть долго, что в быстрой карете произошло бы по определению. Мистер Тредер перемещался тем неспешным способом, какой выбрал бы сам Даниель, будь у него такая возможность. 3) Он и впрямь никуда не торопился. Со слов Еноха Роота можно было заключить, что письмо Каролины — не более чем песчинка в вихре бурной деятельности, которую развил Ганноверский двор в мае — июне сего года по заключении Утрехтского мира, поставившего точку в войне за Испанское наследство и заставившего европейских правителей гадать, чем они будут заниматься до конца восемнадцатого века. Каролина станет принцессой Уэльской, а порученное Даниелю дело приобретёт срочность не раньше, чем испустят дух Анна и София. Быть может, когда Каролина писала письмо, у неё имелись основания ожидать смерти первой и тревожиться за жизнь второй. Соответственно она начала расставлять фигуры на шахматной доске и послала за Даниелем. Однако и Анна, и София были, насколько ему известно, ещё живы, так что он не стал пока даже пешкой. Следовательно, не было никакого резона мчать в столицу сломя голову, коли он уже в Англии, и, если что, сумеет быстро доехать до Лондона. Лучше посмотреть на эту самую Англию, чтобы разобраться в положении дел, и, когда придёт время, показать себя более толковой пешкой. За окном кареты лежали края, странные, как Япония, и не только по причине своего беспримерного процветания. Даниель видел места, куда пуритан и учёных не приглашают. Поскольку он никогда такие не посещал, то склонен был забывать об их существовании и недооценивать важность тамошних обитателей. Подобная ошибка, если её не исправить, делала его очень жалкой и бесполезной пешкой, а бесполезную пешку обычно жертвуют в самом начале игры.

День или два погода стояла на удивление солнечная, и Даниель пользовался всяким случаем вылезти из кареты. Устав ходить, он просил вытащить свой енотовый плащ — занимавший целый сундук — и расстелить его на мокрой траве. Трава была всегда, потому что они неизменно останавливались среди лугов, и всегда короткая, потому что на лугах неизменно паслись овцы. На квадрате американского енотового меха Даниель сидел и читал, или ел яблоко, или укладывался подремать на солнце. Эти маленькие пикники позволяли ему наблюдать деловые привычки мистера Тредера. Время от времени в окне усадьбы за ухоженной лужайкой или меж сверкающих струй фонтана Даниель видел, как мистер Тредер вручает джентльмену либо принимает у джентльмена листок бумаги. С виду — самый обычный, не гравированный, как билет Английского банка, и не обвешанный печатями, как юридический документ. Однако из рук в руки его передавали со всей важностью.

Если в доме были дети, они ходили за мистером Тредером по пятам и, едва он останавливался, с надеждой заглядывали ему в глаза. Поначалу гость делал вид, будто ничего не замечает, потом вдруг вытаскивал монетку у какого-нибудь ребёнка из уха. «Ты её, часом, не терял? Бери — она твоя!» — говорил он, протягивая монетку. Но прежде чем ребёнок успевал её схватить, она исчезала, чтобы через мгновение обнаружиться у собаки во рту, или под камнем, и так далее, и тому подобное. Мистер Тредер доводил маленьких зрителей до истерического восторга, прежде чем вручить каждому по серебряному пенни. Даниель ругал себя за то, что как зачарованный смотрит на примитивнейший ярмарочный трюк, однако ничего поделать с собой не мог. Он недоумевал, как богатые родители этих детей доверяют свои деньги (что очевидно имело место) фигляру?!

Как-то, когда Даниель дремал на лужайке, вокруг него сгрудились овцы, и звук их жевания стал лейтмотивом сна. Даниель открыл глаза и увидел в нескольких дюймах от себя жёлтые овечьи зубы, щиплющие траву. Зубы эти и зимняя шерсть, превратившая овцу в грязный неповоротливый тюк, поразили его воображение. Неужели только жуя траву и запивая её водой, животное может создавать материю, вещество, такое как зубы и шерсть?

Сколько в Англии овец? И не просто в январе 1714 г., а за все тысячелетия? Как остров не погрузился в море под грузом овечьих костей и зубов? Возможно, это потому, что шерсть экспортируют — главным образом в Голландию, — которая как раз и погружается! Q.Е.D.

27 января въехали в лес, изумивший Даниеля своей огромностью. Они были где-то неподалёку от Оксфорда — нечего и говорить, что самый город мистер Тредер обогнул стороной. Даниель видел каменные геральдические знаки, так или иначе связанные с английским правящим домом, но старые и завитые плющом. Очевидно, это было то, что в дни его молодости звалось Королевским Вудстокским парком. Десять лет назад королева Анна пожаловала вудстокские земли герцогу Мальборо в награду за спасение мира в битве при Бленхейме. Королева хотела возвести здесь роскошный дворец для Мальборо и его потомков. Происходи дело во Франции и будь Анна Людовиком XIV, дворец бы уже стоял. Однако дело было в Англии, и парламент крепко держал её величество за горло; виги и тори сцепились в драке за право душить свою государыню. В итоге Мальборо, классического тори и сына кавалера, каким-то образом представили вигом. Анна, на склоне лет избравшая своими любимцами тори, отстранила герцога от командования и вообще настолько испортила ему жизнь, что он вместе с Сарой уехал в Северную Европу (где благодарные протестанты чтили его почти наравне с пивом) и осел там в ожидании дня, когда ни одно зеркальце в Кенсингтонском дворце не запотеет от дыхания королевы.

Соединив эти сведения с некоторыми познаниями в строительстве и английском климате, Даниель рассчитывал увидеть безжизненную груду камней и спивающихся от безделья тощих работников. По большей части так оно и было. Однако мистер Тредер с его гениальным умением двигаться по задворкам, избегая центра, выискивал неприметные дороги через луга и лес, распахивал ворота и даже по-хозяйски снимал жердины изгородей. Нюх неизменно выводил его к домикам, в которых ручные джентльмены герцога вели документацию или считали деньги. Между деревьями (где они ещё стояли) и штабелями брёвен (где они были повалены) Даниель различал фундамент дворца и наполовину возведённые стены.

Дорога через Вудсток наконец разбила лёд (очень толстый) между Даниелем и мистером Тредером. Очевидно, что Даниель был для своего спутника такой же загадкой, как тот — для Даниеля. Мистер Тредер не присутствовал на собрании под Крокерн-тором (он поджидал членов Оловянного парламента в «Голове сарацина»), потому не слышал рассказ Уилла Комстока о Чумном годе и знал только, что Даниель состоит в Королевском обществе. Он мог заключить, что тот пробился туда исключительно благодаря мозгам, поскольку не обладал другими пригласительными билетами: деньгами или знатностью.

В начале путешествия, в Девоне, пока расстояния между господскими усадьбами были велики, мистер Тредер то и дело предпринимал осторожные заходы с целью прощупать Даниелеву оборону. Он почему-то вообразил, что Даниель связан с Уиллом Комстоком через жену последнего. В этом был определённый резон. Уилл женился на дочери плимутского купца, разбогатевшего на ввозе португальских вин. Прадед её был бочаром. Уилл, напротив, родовит, но беден. Такие союзы между деньгами и знатностью давно никого не удивляли. Даниель не джентльмен, следовательно, он знакомый со стороны бочаров. Поэтому мистер Тредер время от времени ронял ехидные замечания об Уилле Комстоке, рассчитывая, что Даниель отбросит книгу и разразится гневной тирадой о безумии использования пара в шахтах. Однако сколько ни закидывал он удочку, рыбка не хотела глотать наживку. В следующие дни Даниель читал свои книги, мистер Тредер писал в своей. Оба были в тех летах, когда люди не торопятся заводить новых друзей и раскрывать душу. Завязывать дружбы, как и прокладывать новые торговые пути — безумные авантюры, более свойственные молодости.

Тем не менее мистер Тредер иногда бросал затравку для разговора, и Даниель, чтобы не отставать, тоже. При этом ни один не хотел уронить себя, выказав любопытство. Даниель не спрашивал, чем мистер Тредер зарабатывает на жизнь, поскольку видел, что хозяевам сельских поместий это ясно без объяснения, а следовательно, не знать такое может либо идиот, либо неотёсанный виг. Мистер Тредер, со своей стороны, мучился вопросом, как Даниель связан с графом Лоствителским. У него в голове не укладывалось, что престарелый натурфилософ в енотовом плаще ни с того ни с сего материализовался посреди Дартмура и бросил несколько слов, от которых все джентльмены на двадцать миль вокруг кинулись сбывать старые активы и приобретать паи в коммерческом доме умалишённых, товариществе совладельцев машины для подъёма воды посредством огня.

Даниель разработал две альтернативные гипотезы. 1) Мистер Тредер принимает ставки на пари; 2) Мистер Тредер — переодетый иезуит. Он посещает тайных католиков (тори-якобитов), дабы исповедать их и собрать десятину. В полированных ящиках, согласно второй гипотезе, хранились облатки, чаши для причастия и прочая папистская утварь.

Все эти домыслы рухнули в несколько минут, когда Даниель увидел строящийся Бленхеймский дворец, осознал, в чьём они поместье, и, забывшись от изумления, выпалил:

— Он здесь?

— Кто именно, доктор Уотерхауз? — деликатно переспросил мистер Тредер.

— Черчилль.

— Который? — осведомился мистер Тредер, поскольку новые Черчилли рождались на свет с достаточной регулярностью.

— Герцог Мальборо. — Даниель наконец опомнился. — Нет. Простите. Глупый вопрос. Он в Антверпене.

— Во Франкфурте.

— Он недавно перебрался в Антверпен.

Разговор случился перед тем, как мистер Тредер вошёл в один из флигелей, чтобы заняться… чем уж он занимался. Даниель, оставшись один, размышлял о нелепости своего порыва. Разумеется, хозяин поместья не здесь. Хозяева таких поместий в них не живут, во всяком случае, зимой. Сейчас они все в Лондоне. Главные обитатели сельских угодий — овцы, а главный вид деятельности — превращение травы в шерсть, ибо шерсть, проданная за границей, даёт прибыль, которая позволяет землевладельцам платить за лондонский дом, покупать вино и играть в карты.

В целом всё ясно. Однако с возрастом Даниель научился вниманию к деталям. Он подозревал, что мистер Тредер — одна из таких деталей.

Для купца Англия — ожерелье портов вокруг огромной нищей пустыни. Когда горит полено, свет и жар сосредоточены во внешнем ало-вишнёвом слое. Внутри холод, сырость, мрак и смерть. Море для английском коммерции — всё равно что воздух для горения. Сердцевина, куда нет доступа морю, важна лишь в том низком смысле, что не дает целому рассыпаться на куски.

Однако у Англии есть сердцевина. Даниель начисто об этом забыл и вспомнил лишь недавно, когда, проснувшись, увидел прямо перед собою овечьи зубы. В отличие, скажем, от Новой Испании, богатство которой сконцентрировано в нескольких компактных рудных залежах, богатство английской сельской местности в высшей степени диффузно. Не бывает залежей шерсти. Каждая полоска травы приносит бесконечно малый доход. Чтобы лорд мог ставить на бегах по сотне гиней, должен происходить сложнейший и невероятно скучный процесс сбора денег — происходить по всей Англии, постоянно, без передышки. У Даниеля глаза защипало при мысли о том, сколько нужно мелких сделок и платежей, чтоб выручить один фунт стерлингов чистого дохода для лондонского хлыща.

Однако так или иначе это имеет место. Получатели фунтов стерлингов живут зимой в Лондоне и как-то между собой взаимодействуют. То есть деньги переходят от одного к другому. Некоторая часть этих денег затем отправляется назад на поддержание усадеб и тому подобные надобности.

Самый глупый способ осуществить вышесказанное — сложить все пенни в миллионы телег, отвезти в Лондон, кормить и поить лошадей, пока джентльмены будут взаимодействовать, а затем везти деньги назад в тех же телегах. Может быть, в некоторых странах так и делают. Однако Англия упрямо отказывается чеканить монеты большого достоинства — то есть золотые гинеи — в количествах, в которых они бы и впрямь на что-то годились. Кроме того, гинея — слишком крупная монета для расчётов на фермах. Золото по большей части прибирают к рукам и используют для заморской торговли лондонские купцы. Настоящая английская монета — та, которой расплачивается простой люд — серебряный пенни. Однако низкий номинал, который и делает пенни удобным для расчётов на ярмарках и в деревнях, негоден для городской знати. Ежегодные систола и диастола денег из столицы и в столицу требовали бы целых караванов нагруженных монетами телег.

Однако никто не видит их на английских дорогах. Сама идея отдавала бы чем-то средневеково-робингудовским. А поскольку с глаз долой, из сердца вон, Даниель никогда не задумывался, что подразумевает исчезновение денежных караванов с больших дорог современной Англии.

Предположим, вы завоевали доверие многих лондонских господ. Тогда вы можете стать посредником, улаживать расчёты словом и рукопожатием, чтобы не таскать мешки серебра из одного роскошного особняка в другой.

Предположим дальше, что у вас обширные знакомства — целая сеть доверенных лиц — во всех поместьях и во всех ярмарочных городах. Тогда можно вообще отказаться от перевозки серебряных кружочков из Лондона и в Лондон, заменив её двусторонним током информации.

Крылоногий Меркурий, вестник богов, сейчас должен быть не у дел, поскольку вся Европа вроде бы приняла христианство. Если его изловить и взять на жалованье, чтобы он порхал между сельской местностью и столицей, доставляя информацию, кто кому сколько должен, завести целый штат усердных вычислителей, а то и (почему бы не позволить себе фантастическое допущение!) исполинскую арифметическую машину для подбивания итогов, почти все расчёты можно было бы производить росчерком пера, а движение серебра свести к минимуму, необходимому для поддержания баланса между городом и деревней.

Впрочем, зачем серебро? Перевести его в золото, и число денежных подвод уменьшится в тринадцать раз.

А если у вас есть некий резервуар денег, то и эти перемещения можно практически исключить; достаточно интегрировать кривые взаимных расчётов по времени…

— Вы были правы! — воскликнул мистер Тредер, усаживаясь обратно в карету. — Его светлость и впрямь перебрался в Антверпен.

— Когда у её величества случилось последнее обострение болезни, — рассеянно проговорил Даниель, — Георг-Людвиг в Ганновере наконец уяснил, что им с матушкой не сегодня-завтра предстоит взять на себя попечение о Соединённом Королевстве, для чего потребуется Государственный совет и главнокомандующий.

— И разумеется, его выбор пал на Мальборо, — произнёс мистер Тредер чуточку скандализованно, как будто есть некая явная безнравственность в том, чтобы поставить во главе армии самого прославленного британского полководца.

— Посему герцог отправился в Антверпен, дабы возобновить связь с нашими полками в Нидерландах и быть готовым…

— …к захвату власти, — вставил мистер Тредер.

— Некоторые сказали бы: к службе Отечеству, как только новый монарх вернёт его из изгнания.

— Не будем забывать, добровольного изгнания.

— Герцог не дурак и не трус; если он решил покинуть страну, то не иначе как по веской причине.

— О да, его собирались отдать под суд за дуэль!

— По моим сведениям, за вызов на дуэль, брошенный Своллоу Пулетту после того, как мистер Пулетту в лицо герцогу, в парламенте, заявил, будто герцог отправлял офицеров на верную смерть, дабы нажиться на перепродаже патентов!

— Возмутительно! — заметил мистер Тредер, не уточняя, что имеет в виду. — Однако всё это в прошлом. Измышления герцога о немилости, в которой он якобы пребывает, сколь бы убедительными ни представлялись они некоторым, теперь полностью опровергнуты. Потому что у меня есть новость касательно герцога Мальборо, которую, держу пари, не слышали даже вы, доктор Уотерхауз!

— Я умираю от любопытства, мистер Тредер.

— Граф Оксфордский, — (мистер Тредер имеет в виду Роберта Гарлея, лорда-казначея, главного из министров королевы и предводителя камарильи тори, сбросившей альянс вигов четыре года назад), — выделил герцогу Мальборо десять тысяч фунтов на возобновление строительства дворца!

Даниель взял с сиденья лондонскую газету и зашуршал страницами.

— Очень странный поступок, учитывая, что «Экземинер», ручная газета Гарлея, обливает Мальборо грязью.

Он деликатно намекал, что Гарлей швырнул Мальборо деньги в качестве отвлекающего манёвра, покуда сам вместе со своим приспешником Болингброком готовит какую-нибудь пакость. Мистер Тредер, тем не менее, принял эти слова за чистую монету.

— Мистер Джонатан Свифт из «Экземинера» — бультерьер, — сказал он, удостаивая газету взглядом, в котором читалось что-то вроде теплоты. — Уж коли он вцепился зубами в ногу милорда Мальборо, графу Оксфордскому потребуется несколько лет, чтобы разжать его хватку. Да невелика важность! Дела Гарлея говорят громче слов Свифта. А вот виги, числящие Мальборо в своём лагере, пусть-ка объяснят теперь эти десять тысяч фунтов!

Даниель заметил было, что десять тысяч фунтов — вполне сходная цена за то, чтобы залучить Мальборо на свою сторону (тем более что тори платят не из своего кармана), но вовремя прикусил язык. Они всё равно ни в чём не сойдутся. Да и не было смысла длить спор, поскольку пиетет, с которым мистер Тредер говорил о десяти тысячах фунтов, помог Даниелю наконец-то решить уравнение.

— Мне кажется, мы с вами встречались, — задумчиво проговорил Даниель.

— В таком случае это было очень давно, сэр. Я никогда не забываю…

— Я уже понял, мистер Тредер, вы готовы считать некоторые вопросы делом прошлым (что практично), но ничего не забываете (что разумно). В данном случае вы ничего не забыли; формально мы друг другу не представлены. Летом 1665 года я покинул Лондон, чтобы искать убежища в Эпсоме. Движение по дорогам почти прекратилось из страха перед чумой; от Эпсома до поместья Джона Комстока мне пришлось идти пешком. Прогулка была долгой, однако вполне приятственной. Меня обогнала карета, направлявшаяся в усадьбу. Герб на её дверце был мне незнаком. За время жизни в поместье я видел её ещё несколько раз. Ибо, хотя вся остальная Англия застыла — окоченела, — человек, разъезжавший в этой карете, не мог остановиться. Его приезды и отъезды убеждали, что конец света не наступил, а стук копыт по подъездной аллее стал для меня биением жилки на шее больного, говорящим лекарю, что пациент жив.

«Что за безумец разъезжает в разгар чумы, — спросил Даниель, — и зачем Джон Комсток пускает его в дом? Этот шаромыжник всех нас перезаразит».

«Джону Комстоку так же невозможно обойтись без встреч с этим человеком, как и воздержаться от воздуха, — отвечал Уилкинс. — Это денежный поверенный».

У мистера Тредера слёзы навернулись на глаза, хотя сложно сказать, от душещипательного изложения или от того, что он наконец понял, как Даниель связан с Серебряными Комстоками. Видя это, Даниель положил рассказу быстрый и милосердный конец.

— Если память мне не изменяет, тот же герб нарисован на дверце экипажа, в котором мы сейчас едем.

— Доктор Уотерхауз, я не могу долее молчать, покуда вы клевещете на свою память, ибо, воистину, она феноменальна, и я не удивляюсь, что Королевское общество приняло вас в столь юные лета! Ваш отчёт точен до последней мелочи; мой покойный батюшка, да будет ему земля пухом, имел честь, в точности как вы говорите, служить графу Эпсомскому, а мы с братьями, будучи о ту пору в учениках, и впрямь не раз сопровождали его в Эпсом.


Мистер Тредер обещал, что они будут в Лондоне на следующий день, однако весть о десяти тысячах фунтов сбила все планы. Он оказался в положении паука, которому в сеть залетела очень большая муха. То есть новость была хорошая, но требовала лихорадочных метаний. В итоге они застряли под Оксфордом на два дня. Опять-таки Даниель мог укатить в Лондон, однако не отступил от решения ехать с мистером Тредером до конца. Поэтому он оставил мистера Тредера латать свою местную паутину, рвущуюся от чрезмерной нагрузки, и махнул в Оксфорд — возобновить дружбу или (как уж получится) вражду с университетскими учёными.

30 января, в субботу, выехали поздно. Даниель с утра долго искал наёмный экипаж, чтобы вернуться из Оксфорда в Вудсток, а потом колесил по лесу, разыскивая караван мистера Тредера. Разглядев вереницу повозок у домика на опушке, Даниель понял, что приехал слишком рано (у лошадей ещё были надеты на морды мешки с овсом), поэтому велел кучеру выгрузить сундуки, чтобы люди мистера Тредера поставили их на телегу, а сам вылезать не стал. Он попросил высадить его чуть дальше, намереваясь размять ноги перед долгой поездкой.

В лесу было неплохо. Весна порывалась прийти рано, и, хотя деревья стояли голые, остролист и плющ добавляли немного зелени. Зато развезло — иные лужи преодолел бы не каждый альбатрос. Дорога огибала пригорок, за которым располагался дом, так что Даниель при первой возможности свернул на охотничью тропу и двинулся вверх. Выбравшись на вершину холма, он с некоторым разочарованием обнаружил здание там, где и ожидал. Уже несколько десятилетий ему не случалось испытать то щекочущее волнение, которое чувствуешь, заплутав в незнакомом месте. Даниель начал спускаться. Вот так получилось, что он подошёл к дому сзади и кое-что увидел через окно.

Полированные ящики внесли в дом и открыли. В них оказались весы с чашками из золота, чтобы постоянная чистка не нарушала их точности. Стол застелили вышитым зелёным сукном. Один из помощников мистера Тредера по счёту брал монеты из сундука и передавал товарищам, которые взвешивали их по одной и раскладывали в три столбика, причём у каждого центральный столбик рос быстрее соседних. Когда стопка монет становилась до опасного высокой, её уносили, пересчитывали и складывали в несгораемый ящик. По крайней мере такое впечатление составил Даниель, глядя старческими глазами сквозь древнее пузырчатое стекло.

Тут он вспомнил предупреждение Уилла в «Голове сарацина» и со всей отчётливостью понял: никто не поверит, что он заглянул в окно без всякого умысла. Стало так стыдно, как если бы он и в самом деле подсматривал — верх самобичевания, которому пуритан учат сызмальства, как цыганских детей натаскивают глотать огонь. Даниель крадучись двинулся через лес к дороге, словно браконьер, наткнувшийся на стоянку егерей, и вернулся к повозкам, когда на них уже грузили ящики с деньгами.

Дальнейший путь лежал через оживлённые речные порты на берегу Темзы. Во многих сегодня был ярмарочный день, что сильно замедляло движение. К вечеру добрались только до Виндзора. Мистеру Тредеру было на руку задержаться в этих краях, кишащих графьями и прочей знатью. Даниель выразил намерение дойти пешком до близлежащего города Слау, где было много гостиниц, в том числе одна-две относительно новых, где он надеялся сыскать приличный ночлег. Мистер Тредер счёл такой план безумным и отпустил Даниеля не раньше, чем тот в присутствии нескольких свидетелей снял с него всякую ответственность. Однако не успел Даниель как следует отойти прочь, как его узнал и окликнул местный дворянин, член Королевского общества. Он настоял, чтобы Даниель остановился на ночь в его имении под Итоном. Мистер Тредер, видевший всю сцену, нашёл крайне странным, чтобы не сказать подозрительным, что Даниеля вот так отличают в толпе только из-за особенностей его умственного склада.

На следующий день, в воскресенье 31 января 1714 года, Даниель не позавтракал, потому что еду не готовили. Хозяин дома дал слугам выходной. Вместо завтрака отправились в роскошную церковь между Виндзором и Лондоном. Именно такую церковь непременно поджёг бы Дрейк во время гражданской войны. Хуже того, чем дольше Даниель смотрел, тем больше укреплялся в мысли, что Дрейк её таки поджёг, причём у него, Даниеля, на глазах. Впрочем, пустое; как сказал бы мистер Тредер, дело прошлое. Церковь венчал новый изящный свод. Зад Даниеля, как и зады наиболее знатных прихожан, подпирали великолепнейшие резные скамьи, предоставляемые за годовую плату, размер которой страшно было даже вообразить.

По всему это была такая Развысокая церковь, где священник должен служить в пышном облачении. Может, так оно и было, но только не сегодня. Настоятель вышел в дерюге, склонив голову и стиснув побелевшие пальцы у подбородка, под скорбную музыку органа, играемую на язычковых регистрах и вторящую голодному урчанию в желудках у прихожан.

Вся сцена была исполнена донорманнской мрачности. Даниель почти ждал, что сейчас сквозь витражное окно вломятся викинги и начнут насиловать дам. Он был совершенно убеждён, что у королевы Анны новое обострение болезни или что французы высадили в устье Темзы сотню ирландских полков. Лишь когда первая часть службы закончилась и священник смог излить свою душу в проповеди, стало ясно, что весь этот траур, и вретище, и заламывание рук — из-за события, которое Даниель наблюдал, удобно сидя на отцовских плечах, шесть с половиной десятилетий тому назад.


— Для меня эти люди всё равно что индусы! — воскликнул Даниель, запрыгивая в карету несколькими часами позже — едва отзвучала заключительная молитва.

Отсутствие завтрака привело его в сильнейшее нерасположение духа, и он не сомневался, что изрыгает пламя и мечет искры из глаз. Парик мистера Тредера должен был обратиться в нимб трескучего пламени, а дужки очков расплавленным металлом закапать с ушей. Однако тот лишь изумлённо заморгал. Затем седые брови, даже не опалённые, поползли вверх, что случалось всякий раз, как мистер Тредер испытывал желание улыбнуться.

Он испытывал такое желание, потому что сейчас, на исходе двухнедельного путешествия, голод и проповедь в Высокой церкви достигли того, что не удавалось самому мистеру Тредеру: явили истинное лицо Даниеля Уотерхауза.

— Я не видел индусов, доктор Уотерхауз, только добрых английских прихожан, выходящих не из языческой пагоды, а из церкви — англиканской церкви, на случай, если у вас возникли какие-нибудь сомнения.

— Вы знаете, что они делали?

— Да, сэр. Я тоже был в церкви, хотя, должен признаться, на менее дорогой скамье.

— Обличали злодейское убийство венценосного мученика, растерзанного мятежной толпой!

— Это подтверждает, что мы присутствовали на одной службе.

— Я там был, — заметил Даниель (имея в виду злодейское убийство), — и мне показалось, что всё происходило вполне законным чередом.

К тому времени он немного успокоился и уже не чувствовал, что извергает огонь. Последняя фраза была произнесена самым обычным тоном, однако на мистера Тредера она подействовала сильнее, чем если бы Даниель вопил и топал ногами. Разговор оборвался так же резко, как начался. В следующие два часа не прозвучало почти ни слова. Карета и замыкающие арьергард телеги въехали на Оксфорд-роуд и повернули к Сити мимо лугов и прудов. Мистер Тредер, сидевший лицом по ходу движения, смотрел в окно. Выражение тревоги на его лице сменилось задумчивостью, затем скорбью. Даниель отлично знал эту последовательность: так предписано обращаться с нераскаянным грешником. Скорбь должна была вскоре перейти в решимость, после чего следовало ждать последней попытки обратить его на путь истинный.

Даниель сидел лицом против хода движения и смотрел, как дорога исчезает под колёсами багажной телеги, в которой, он знал, едут денежные ящики мистера Тредера. Это подсказало столь необходимый повод сменить тему.

— Мистер Тредер, как мне вас вознаградить?

— М-мм… доктор Уотерхауз?.. Э?

— Вы не только везли меня в своей карете, но и определяли на ночлег, а также развлекали и просвещали в течение двух недель. Я у вас в долгу.

— Нет, нет, отнюдь. Я крайне щепетилен в делах. Если бы я желал вознаграждения, то предупредил бы вас задолго до отъезда из Тавистока и не преминул бы получить всё сполна. А так я не могу взять с вас ни пенни.

— Я имел в виду более чем пенни…

— Доктор Уотерхауз, вы проделали долгий путь — невообразимо долгий, на мой взгляд, — и вы далеко от дома. Грех взять хотя бы фартинг из вашего кошелька.

— Мне нет надобности открывать кошель, мистер Тредер. Я не пустился бы в такое путешествие без должного финансового обеспечения. Мой банкир в Сити без колебаний вручит вам любую справедливую сумму под гарантии лица, взявшего на себя расходы по моей поездке.

Тут мистер Тредер по крайней мере заинтересовался; он оторвал взгляд от окна и посмотрел на Даниеля.

— Я не возьму ничьих денег — ни ваших, сэр, ни вашего банкира, ни вашего гаранта. Я даже не стану допытываться, кто ваш гарант, ибо постепенно убеждаюсь, что дело ваше темно и таинственно. Однако если вы согласитесь любезно удовлетворить моё профессиональное любопытство, мы будем в расчёте.

— Спрашивайте.

— Кто ваш банкир?

— Живя в Бостоне, я не имею нужды в лондонском банкире. По счастью, у меня есть родственник, к которому я могу обратиться по денежной надобности: мой племянник, мистер Уильям Хам.

— Мистер Уильям Хам! Братья Хамы! Ювелиры, которые прогорели!

— Вы путаете его с отцом. Уильям был тогда ещё ребёнком.

Даниель начал было рассказывать, как Уильям сделал карьеру в Английском банке, но осёкся, видя остекленевшие глаза мистера Тредера.

— Ювелиры! — повторял мистер Тредер. — Золотых дел мастера!

Сейчас он тоном голоса и выражением напоминал мистера Гука, определяющего паразита под микроскопом.

— Теперь вы видите, доктор Уотерхауз, что разговор всё равно бесполезен. Деньги мистера Хама мне без нужды.

Лишь сейчас Даниель понял, что вопрос о банкире был ловко расставленной западнёй. Сказать мистеру Тредеру, денежному поверенному: «Мой банкир — золотых дел мастер», все равно что заявить архиепископу: «Я посещаю молитвенный дом в сарае» — в обоих случаях разоблачаешь свою принадлежность к стану врага. Ловушка захлопнулась; умышленно или нет, но это произошло, когда они проезжали мимо эшафота на Тайберн-кросс, где были выставлены руки и ноги четвертованных преступников, обвешанные бахромой кишок.

Мистер Тредер голосом судьбовершительницы-норны провозгласил:

— Монетчики!

— За это теперь четвертуют?!

— Сэр Исаак намерен их искоренить. Он убедил судебные власти, что подделка денег не мелкое преступление, а государственная измена! Государственная измена, доктор Уотерхауз! И каждый пойманный сэром Исааком монетчик кончает жизнь на Тайберн-кросс, добычей ворон и мух!

Затем, как будто это был самый естественный переход, мистер Тредер, который сильно подался вперёд и вывернул шею, чтобы дольше созерцать гниющие останки последних жертв сэра Исаака, с довольным видом откинулся на спинку сиденья и остановил взгляд на Даниелевой переносице.

— Так вы присутствовали при обезглавливании Карла I?

— Да, о том я и говорю, мистер Тредер. И я был удивлён, чтобы не сказать сильнее, узнав, что высокоцерковники за шестьдесят пять лет так и не оправились от потрясения. Вам известно, мистер Тредер, сколько англичан погибло в гражданскую войну? В соответствии с нашим обычаем я даже не упоминаю ирландцев.

— Я представления…

— Вот именно! И поднимать столько криков из-за одного человека, на мой взгляд, такое же идолопоклонство, как почитание индусами коров!

— Он жил в тех краях, — заметил мистер Тредер, подразумевая Виндзор.

— Этот факт не был упомянут в проповеди — ни в первый, ни во второй, ни даже в третий её час! А то, что произносилось, на мой взгляд, чистейшее политиканство!

— О да. На ваш. В то время как на мой взгляд, доктор Уотерхауз, это была вполне достойная проповедь. А вот если бы мы заглянули туда, — мистер Тредер указал на сарай к северу от дороги, из дверей которого доносился четырёхголосный распев — то есть на молитвенный дом нонконформистов, — мы бы услышали много такого, что вы расценили бы как проповедь, а я — как политиканство!

— Я расценил бы это как здравый смысл, — возразил Даниель, — и, надеюсь, вы со временем пришли бы к тому же взгляду, что было бы совершенно невозможно для меня там…

Они как раз проехали новую улицу, которая в Даниелевы дни не существовала или была коровьей тропой; тем не менее, глядя на север, он увидел Оксфордскую церковь на прежнем месте и смог указать на англиканский шпиль, нужный ему для иллюстрации.

— …где царит бессмысленный ритуал!

— Естественно, что тайны веры не поддаются вульгарному истолкованию.

— Коли вы так думаете, сэр, то вы немногим лучше католика!

— А вы, сэр, немногим лучше атеиста, если, конечно, как многие члены Королевского общества, по пути к атеизму не остановились испить из ключа арианской ереси!

У Даниеля захватило дух.

— Так все знают… или, правильнее сказать, воображают, будто Королевское общество — рассадник арианства?

— Лишь те, кто способен различить очевидное, сэр.

— Те, кто способен различать очевидное, могли бы заключить из той проповеди, что страной правят якобиты — причём начиная с самого верха!

— Вы куда проницательнее меня, доктор Уотерхауз, если знаете мысли королевы на сей счёт. Пусть Претендент католик, пусть он во Франции, но он её брат! Бесчеловечно ждать, что одинокая женщина на склоне лет не обратится к подобным соображениям…

— Куда бесчеловечнее будет то, что случится с её братом, если он вздумает приехать сюда и объявить себя королём! Вспомните пример, о котором столько разглагольствовали сегодня в церкви.

— Ваша прямота очаровательна, доктор Уотерхауз. В моём кругу убийство короля не упоминают с такой лёгкостью.

— Рад, что вы очарованы, мистер Тредер. Я всего лишь голоден.

— А по мне, так вы алчете.

— Крови?

— Королевской.

— Кровь Претендента — не королевская, потому что он не король и никогда им не будет. Я видел, как кровь его отца текла из разбитого носа в ширнесском кабаке, как кровь его дяди била из ярёмной вены в Уайтхолле, как кровь его деда заливала эшафот перед Дворцом для приёмов ровно шестьдесят пять лет назад. Ни в одном случае она не показалась мне отличной от крови казнённых преступников, которую члены Королевского общества собирали в склянки. Если, пролив кровь Претендента, можно остановить новую гражданскую войну, то пусть прольётся!

— Вам следует быть осмотрительнее в речах, сэр. Если Претендент взойдёт на трон, сказанное вами станет государственной изменой. Вас приволокут на место, которое мы только что проехали, повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют!

— Я просто не могу вообразить, что этого человека допустят до трона Англии!

— Теперь мы зовём её Соединённым Королевством. Будь вы только что из Новой Англии, этого рассадника диссидентов, или проживи вы слишком долго в Лондоне, где верховодят виги и парламент, я бы понял ваши чувства. Однако в нынешней поездке я показал вам Англию, как она есть, а не как представляют её виги. Неужто человек вашего ума не разглядел богатства нашей страны — мирского богатства коммерции и духовного богатства церкви? Ибо если бы вы его разглядели, то непременно стали бы тори, возможно, даже якобитом.

— Духовную сторону вполне уравновешивают, если не перевешивают те, кто собирается в молитвенных домах, где не надо арендовать скамью. Посему исключим церковные счёты из рассмотрения. Что до денег, сознаюсь, богатство сельской Англии действительно превзошло мои ожидания. Однако оно ничто в сравнении с богатством Сити.

И снова, как по заказу, иллюстрация была сразу за окнами кареты. Слева уходила на север Гринлейн, ныряя в ложбины и взбираясь на пригорки среди парков, садов и ферм. Справа тянулся застроенный участок, возникший двадцать лет назад в воображении Стерлинга[191], — Сохо-сквер. Указав сначала налево, затем направо, Даниель продолжил:

— Ибо деревня черпает богатство из конечного ресурса: овец, едящих траву. Сити богатеет на заморской торговле, которая постоянно растёт. Её ресурсы, можно сказать, неисчерпаемы.

— Ах, доктор Уотерхауз, я рад, что Провидение дало мне случай просветить вас на сей счёт, пока вы не оконфузились прилюдно, высказывая взгляд, утративший справедливость за время вашего отсутствия. Смотрите, мы на Тотнем-корт-роуд, здесь начинается самая оживлённая часть города. — Мистер Тредер постучал в потолок кареты и крикнул через окно кучеру: — На Хай-стрит меняют мостовую, бери левей по Грейт-Рассел-стрит на Хай-Холборн!

— Напротив, мистер Тредер. Мне известно, что тори создали свой банк в противовес Английскому банку вигов. Однако капитал Английского банка — акции Ост-Индской компании. Обеспечение Земельного банка тори — попросту земля. Торговля с Ост-Индией ширится год от года. Земля не увеличится, если только, в подражание голландцам, не создавать её самим.

— Вот тут-то я и должен вас поправить, доктор Уотерхауз. Земельный банк — нелепый пережиток по той самой причине, которую вы назвали. Однако это никоим образом не означает, что Английский банк владеет монополией. Напротив. При всём уважении к ретивым, хоть и заблудшим, членам Альянса, здоровье их Банка столь же шатко, сколь и здоровье королевы. Война, которой мы недавно положили конец, была навязана королеве парламентом, где тогда заправляли виги, опьянённые мечтой о чужих землях. Они получали деньги, увеличивая налоги на жителей сельской Англии (я знаю, что говорю, эти люди — мои друзья!), и финансировали армию герцога Мальборо посредством займов, обслуживаемых в Сити, к большой выгоде банкиров-вигов и золотых дел мастеров. О, это было очень доходное дело, доктор Уотерхауз, и, по словам милорда Равенскара, очень прибыльное для Английского банка, что, если вы ему поверили, отчасти извиняет ваши взгляды. Вот, кстати, его дом, — заметил мистер Тредер, глядя на роскошное барочное строение к северу от Грейт-Рассел-стрит. — Невыразимо вульгарный, квинтэссенция нуворишества…

— Я архитектор, — кротко заметил Даниель.

Первоначального здания, — сказал мистер Тредер после самой недолгой заминки, — изящного, как игрушка. Жаль, что его так испортили после вашего отъезда. Вы знакомы и с Золотыми и с Серебряными Комстоками! Потрясающе! Милорд Равенскар теперь не может позволить себе лучшее и, как вы видите, восполняет пышностью и объёмом недостаток вкуса и качества. Его сожительнице, кажется, нравится.

— Хм.

— Вы знаете, кто сожительница милорда Равенскара?

— Представления не имею. В пору нашего знакомства он менял потаскух раз в неделю. Кто теперешняя?

— Племянница сэра Исаака.

Даниелю стало так горько, что он сказал первое пришедшее в голову:

— Здесь мы когда-то жили.

Он кивнул в сторону Уотерхауз-сквер и сдвинулся вперёд, чтобы увидеть дом, выстроенный его братом Релеем на месте того, в котором взорвали Дрейка. Таким образом, его колени почти упёрлись в колени мистера Тредера. Тот, судя по всему, знал историю гибели Дрейка, поэтому хранил сочувственное молчание, пока карета не проехала площадь. Глядя снизу вверх на силуэты городских крыш, Даниель был потрясён зрелищем огромного купола — нового собора святого Павла. Тут карета свернула на Холборн, и купол пропал из виду.

— Вы что-то говорили о банках? — спросил Даниель в безнадёжной попытке вычистить из головы образ Роджера Комстока, тычущего свой поганый хер в племянницу Исаака.

— В последние годы всё обернулось очень плохо, очень плохо для вигов! — отвечал мистер Тредер, радуясь случаю поговорить о несчастьях Альянса. — Банкротство вынудило Англию просить мира, не добившись главной цели войны. Немудрено, что Мальборо с позором бежал из страны!

— И всё же мне не верится, что торговля с Ост-Индией может надолго заглохнуть.

Мистер Тредер подался вперёд, готовый ответить, но тут кучер обратился к нему с вопросом:

— Мистер Уотерхауз, если вы любезно назовёте место, куда вас следует доставить, я почту за честь выполнить ваше пожелание. Мы приближаемся к Холборнскому мосту, ворота и стена Сити уже видны, и вам надо решать сейчас, если только вы не хотите ехать со мною на Чендж-элли.

— Очень великодушно с вашей стороны, мистер Тредер. Я остановлюсь в Королевском обществе.

— Хорошо, сударь! — крикнул кучер, отлично слышавший все разговоры в карете, когда это требовалось. Он перенёс внимание на лошадей и тут же обратился к ним на совсем другом языке.

— Жаль, что Королевское общество переехало из Грешем-колледжа, — заметил мистер Тредер.

— Деликатность ваших выражений, сэр, не перестаёт меня изумлять, — вздохнул Даниель. Королевское общество пытались выкинуть из старого здания с тех самых пор, как в 1703 году скончался Роберт Гук, долгие годы отстаивавший право аренды с обычным своим остервенелым упорством. Без Гука можно было только оттягивать неизбежное, и четыре года назад Общество перебралось в окрестности Флит-стрит. — Те из нас, кто имел глупость вложиться в строительство нового здания, употребляют слова покрепче, чем просто «жаль».

— Кстати, раз уж вы заговорили о вложениях. Я как раз хотел сказать, что если бы мы везли вас в Грешем-колледж, то проехали бы мимо здания на Треднидл и Бишопсгейт, которое можно по справедливости назвать новым чудом света.

— Неужто это ваша контора?

Мистер Тредер вежливо хохотнул. Тут карета замедлила ход и накренилась назад, так что Даниель навис над своим спутником. Они ехали в гору. Взгляд мистера Тредера метнулся от левого окна к правому и остановился на кладбище святого Андрея; серые надгробия таяли в ранних сумерках до нелепости короткого зимнего дня. Даниель, который даже при ярком солнечном свете с трудом узнал бы изменившийся Лондон, только сейчас понял, что они по-прежнему едут на восток по Хай-Холборн и миновали уже два поворота к Флит-стрит — Ченсери и Феттер-лейн. За церковью святого Андрея можно было свернуть на Шулейн, но карета проехала и её. Они приближались к тому месту, где Холборн перемахивает Флитскую канаву, словно сельский джентльмен — навозную кучку.

Мистер Тредер постучал в потолок.

— Королевское общество больше не в Грешем-колледже! — крикнул он. — Оно переехало в окрестности Флит-стрит…

— В Крейн-корт, — сказал Даниель. — Возле Феттер-лейн, если меня не обманули.

Кучер что-то пробормотал вполголоса, как будто совестился произнести это вслух.

— Доктор Уотерхауз, будете ли вы оскорблены, испуганы или иным образом смущены, если мы поедем по Флит?

— Отнюдь, если только вы не предлагаете отправиться в лодке.

Мистер Тредер зажал себе рот, как будто его замутило от одной этой мысли, а свободной рукой выстучал по потолку условный сигнал. Кучер тут же свернул на правую сторону улицы.

— Берег нашей Клоаки Максимы заметно укрепили с тех пор, как вы последний раз… э…

— Вносил свой вклад?

— Можно сказать и так. А поскольку вечер ранний, ночное движение, которого хочется избежать, ещё не началось.

Даниель не видел, куда они едут, но мог определить по запаху и чувствовал, как карета сворачивает от моста на юг. Он подался вперёд и поглядел в окно на Флитскую канаву: уходящую к Темзе чёрную и, по виду, бездонную щель в невыразимо заляпанной мостовой. В серых сумерках казалось, что дома брезгливо пятятся от этого самого злосчастного притока Темзы. Вопреки оптимистичному прогнозу мистера Тредера, у края уже стояла запряжённая волами повозка, состоящая из огромной бочки на колёсах. Из отверстия сзади хлестала бурая комковатая жижа; судя по звукам, доносившимся снизу, лилась она тоже не в чистую проточную воду. Оглядев канаву на четверть мили до Флитского моста, Даниель приметил ещё двух золотарей, занятых тем же делом. Помимо обычного сброда: воришек, бродяг, нищих и бессовестных проповедников, готовых на месте обвенчать кого угодно, движения почти не было, только из улочки на противоположном берегу вынырнул одинокий портшез, собираясь повернуть на север, к Холборну. Как раз когда Даниель его приметил, портшез остановился. Лица носильщиков обратились к каравану мистера Тредера, подобно луне сменив фазы с ущербной на полную. Тут карета, в которой сидел Даниель, повернула. Теперь вместо канавы он видел торговые лотки с едой, возле Холборна ещё относительно приличные — дальше они становились всё хуже и хуже. Он выглянул в другое окно, чтобы посмотреть на канаву. На противоположном берегу высилась сплошная стена с редкими зарешёченными окнами — фасад Флитской тюрьмы. Теперь обзор загородили ноздри вола, впряжённого в повозку золотаря. В окно пахнуло таким амбре, что Даниеля временно разбил паралич.

— Сегодня вклады не делаются, золото истощилось, поскольку едва ли не все постятся в память о венценосном мученике, — с кислой миной проговорил он, чувствуя, что мистеру Тредеру хочется продолжить разговор о финансовых учреждениях.

— Если бы я только что прибыл в Лондон и думал, как мне распорядиться средствами, я бы объехал Английский банк за… объехал бы его стороной! Ради вашего блага! И двинулся дальше!

— К Королевской бирже, вы хотите сказать? На противоположной стороне?..

— Нет, нет, нет.

— Так вы о Чендж-элли, где толпятся маклеры?

— Это у Корнхилл. В строго картографическом смысле — холоднее. В другом смысле — уже теплее.

— Вы пытаетесь заинтересовать меня какими-то бумагами, которые продают в Чендж-элли. Однако выпускает эти бумаги восьмое чудо света на Треднидл. Ваша загадка мне не по зубам, мистер Тредер, поскольку я не был в этом оживлённом деловом районе уже двадцать лет.

Даниель склонился на бок, уперся в подлокотник и положил подбородок на ладонь — не потому, что устал и ослабел от голода (хотя было и это), но чтобы смотреть в заднее окошко кареты мимо головы мистера Тредера. Ибо их нагонял странно знакомый призрак. Сельский житель принял бы его за плывущий по воздуху гроб. Учитывая, сколько мертвецов сбросили во Флитскую канаву за время существования Лондона, здесь было самое место для привидений. Однако Даниель знал, что это портшез, вероятно, тот самый, что недавно показался из угла. Глядя в проулок (тот, из которого вынырнули носилки, или похожий), Даниель видел вертикальное подобие Флитской канавы — чёрную щель, вместилище неведомой мерзости. Что делал портшез в таком месте? Наверное, доставлял джентльмена на свидание запредельно извращённого свойства. Во всяком случае, портшез, двигаясь по другому берегу канавы, нагонял их. Он был так близко, что Даниель, выпрямившись, видел его в боковое окно кареты. Окна портшеза — если они вообще имелись — были затянуты чёрной материей, как исповедальня в папистской церкви. Даниель даже не знал, есть ли кто-нибудь внутри, хотя потому, как тяжело качался кузов на шестах и как напрягались двое дюжих носильщиков, кто-то там всё же был.

Однако через несколько минут носильщики, по-видимому, услышали какой-то приказ пассажира, потому что сбавили шаг и дали карете мистера Тредера вырваться вперёд.

Сам мистер Тредер тем временем производил в воздухе некие сложные движения руками, глядя в далёкую точку у Даниеля над головой.

— Доезжайте до развилки, где от Треднидл отходит Пиг-стрит. Свернете ли вы направо, с Бишопсгейт, или налево по Пиг-стрит к Грешем-колледжу, вы через несколько мгновений окажетесь перед зданием Компании Южных морей, которая, хотя ей всего три года, уже заняла всё пространство между этими улицами.

— И что, по-вашему, я должен там сделать?

— Купить пай! Распорядиться своими средствами!

— Это ещё один земельный банк тори?

— Отнюдь! Не вы один осознаете выгоды вложений в грядущий рост заморской торговли!

— Так Компания Южных морей имеет интересы… где? В Южной Америке?

— Изначально, да. Хотя уже несколько месяцев, как главное её богатство сосредоточено в Африке.

— Африка! Как странно! Мне приходит на память Африканская компания герцога Йоркского, существовавшая в Лондоне до пожара.

— Считайте это Королевской Африканской компанией, восставшей из пепла. Что для Английского банка Ост-Индская компания, то для Компании Южных морей — асиенто.

— Даже я знаю, что слово «асиенто» как-то связано с заключённым миром, но мне было настолько не до того…

— Мы не смогли выиграть войну, не смогли свергнуть внука Людовика XIV с испанского трона, однако мы вырвали у него кое-какие концессии. Одна из них — исключительное право на доставку рабов из Африки в Новый Свет. Мистер Гарлей, наш лорд казначейства, сделал асиенто капиталом Компании Южных морей.

— Великолепно.

— С развитием американской коммерции будет расти и потребность в рабах, так что нельзя представить более разумного вложения средств и более прочного фундамента для банка или состояния…

— Или для политической партии, — заметил Даниель.

Мистер Тредер поднял брови. Они миновали ещё одну повозку золотаря, так что вынуждены были некоторое время не дышать и даже зажмуриться. Мистер Тредер первым пришёл в себя и сказал:

— С другой стороны, сэр, пар представляется куда более зыбким основанием, если вы простите мне такой каламбур.

— Как прискорбно поздно в нашем путешествии и в нашем разговоре вы решили открыть мне это!

— Что это, доктор Уотерхауз?

— Что вы находите предприятие графа Лоствителского безумным и почитаете для ваших клиентов более выгодным вкладывать деньги в асиенто.

— Я вложу их деньги, куда они мне укажут. Однако я не могу не заметить, что практически бесконечное побережье Африки кишит чернокожими невольниками, которых более воинственные сородичи пригоняют из глубин материка и продают за бесценок. Если мне требуется откачать воду из шахты, доктор Уотерхауз, я не стану заказывать мистеру Ньюкомену чудовищную машину. Теперь, когда у нас есть асиенто, достаточно послать корабль на юг, и через несколько недель у меня будет столько рабов, сколько надо, чтобы осушить шахту, вращая ворот, или, если мне так больше по душе, высасывая соломинками и выплёвывая в море.

— Англичане не привыкли видеть в своих шахтах и на полях чёрных арапов, стонущих под бичами надсмотрщиков, — заметил Даниель.

— А к паровым машинам они привыкли? — торжествующе вопросил мистер Тредер.

Даниель, полуживой от голода и усталости, со вздохом откинулся на спинку сиденья, чувствуя, что не в человеческих силах вынести этот разговор до конца. Карета как раз подъехала к Флитскому мосту и повернула на запад. Даниелю, смотревшему в заднее окно, открылась поразительная картина: менее чем в полумиле восточнее из земли вставало колоссальное яйцо. Оно царило над низкими лондонскими домами, как восточный султан над миллионами рабов. Ничего сопоставимого Даниель в жизни не видел; и зрелище это вернуло ему силы.

— Ничто в английском пейзаже не остаётся неизменным. Как вы, вероятно, привыкли к вон тому куполу, — Даниель кивнул на собор святого Павла, вынуждая мистера Тредера обернуться, — так и мы можем привыкнуть к толпам чёрных невольников, к паровым машинам или к тому и другому вместе. Я полагаю английский характер более постоянным и льщусь мыслью, что изобретательность свойственна ему более жестокости. Паровые машины, рождённые первой, впишутся в английский ландшафт куда лучше невольников, порабощенных второй. Соответственно, будь у меня деньги, я поставил бы на паровые машины.

— Однако невольники работают, а паровые машины — нет!

— Невольники могут прекратить работу, а паровые машины, как только мистер Ньюкомен их запустит, — нет, ибо в отличие от невольников не обладают свободной волей.

— Но как рядовому вкладчику проникнуться вашей уверенностью?

— Пусть взглянет на это здание, — Даниель вновь кивнул на собор святого Павла, — и отметит, что оно не падает. Рассмотрите вблизи его арки, мистер Тредер, — все они имеют форму параболы. Сэр Кристофер Рен сделал их такими по совету Гука, ибо Гук показал, каким им следует быть.

— Я не поспеваю за вашей мыслью. Собор великолепен. Я не вижу никакой связи с паровыми машинами.

— И купола, и машины подчинены законам физики, которые, в свою очередь, можно рассчитать математически. Законы эти нам известны, — объявил Даниель, — и зиждутся на основаниях не менее прочных, чем ваше ремесло.

Они остановились перед узким проулком, ведущим к Крейн-корту. Кучер направил лошадей туда, крикнув, чтобы багажная телега ехала следом; остальному каравану, включавшему на этом этапе ещё две кареты и вторую подводу с вещами, надлежало поворачивать в сторону Ладгейт.

Втиснуть лошадей, упряжь и карету в арку было всё равно что втолкнуть в бутылку игрушечный кораблик с полным парусным вооружением. В какой-то момент они окончательно застопорились, и Даниель, глядевший в боковое окно, очутился нос к носу с пешеходом — тощим, рябым малым лет тридцати, которому манёвры каравана не давали пройти По Флит-стрит. Малый этот, в облезлом парике из конского волоса, с дымным фонарём в одной руке и палкой в другой, смотрел через окошко с таким искренним любопытством, что мистер Тредер возмущённо закричал:

— Проходи, почтенный, нас проверять нечего!

Карета въехала в узкий каменный мешок Крейн-корта.

— Это кто-то из новых соседей Королевского общества? — спросил Даниель.

— Дозорный? Полагаю, нет!

— Каждый обыватель должен в свой черед обходить улицу дозором, — педантично заметил Даниель, — и посему я заключаю…

— Акт был принят двадцать лет назад, — отвечал мистер Тредер, явно сочувствуя наивности своего спутника. — Домовладельцы взяли обычай вскладчину нанимать вместо себя какого-нибудь бездельника. Раз вы встретили его сегодня вечером, то встретите и завтра, если только он не будет сидеть в кабаке.

Они продолжали осторожно ползти вперёд. За аркой двор расширялся так, что здесь могли бы, хоть и впритирку, разминуться два экипажа.

— Я предпочёл бы оставить вас в доме какого-нибудь уважаемого члена Общества, — заметил мистер Тредер. — Вы ведь, надеюсь, с ними не в ссоре? — пошутил он, желая закончить путешествие на весёлой ноте.

«Скоро буду», — подумал Даниель, а вслух сказал:

— У меня в кармане несколько приглашений, и я намерен расходовать их методично.

— Как скряга — монеты! — воскликнул мистер Тредер, всё ещё пытаясь разогреть Даниеля до того градуса веселья, который, на его взгляд, приличествовал расставанию. Возможно, это означало, что он хотел бы видеться и в дальнейшем.

— Или как солдат — пули, — отвечал Даниель.

— Присовокупите ещё одно!

— Что-что?

— Ещё одно приглашение! Вы должны погостить несколько дней у меня, доктор Уотерхауз; в противном случае я сочту себя оскорблённым!

Прежде чем Даниель придумал вежливую отговорку, карета остановилась. В тот же миг дверцу потянул на себя какой-то человек, которого Даниель счёл привратником, только почему-то одетым в лучший воскресный наряд. Был он не из привратников-верзил, а высокий, обычного сложения, лет сорока пяти, чисто выбритый и отчасти напоминал джентльмена.

— Это я, — сказал Даниель, видя, что привратник не знает, кто из двух пассажиров — почётный гость.

— Милости просим в Крейн-корт, доктор Уотерхауз, — объявил привратник искренне, но без теплоты. Он говорил с французским акцентом. — Анри Арланк, к вашим услугам.

— Гугенот, — пробормотал мистер Тредер, пока Анри Арланк помогал Даниелю выбраться на мостовую.

Даниель взглянул на здание, образующее заднюю стену двора, — оно выглядело в точности как на гравюрах, то есть очень просто и незатейливо. Он обернулся на Флит-стрит. Обзор загораживала телега, которая долго не могла въехать в арку и отстала от кареты футов на пятьдесят.

— Мерси, — поблагодарил мистер Тредер Арланка, помогавшего ему вылезти из экипажа.

Даниель шагнул в сторону, чтобы заглянуть в просвет между телегой и домами, выходящими на Флит-стрит. В темноте он видел много хуже, чем лет тридцать назад, но всё же вроде бы различил в арке, до которой было футов сто, слабый отблеск фонаря. Теперь дозорный пытал кого-то другого — человека в портшезе.

Внезапно телега выросла в размерах, как будто бычий пузырь раздували на весь двор. Даниель едва отметил это впечатление, поскольку она превратилась в источник света. Затем словно бы светящийся жёлтый кулак вынырнул из завесы чёрного дыма и рассыпался облаком пепла, не дойдя до Даниеля. Впрочем, тот ощутил на лице жар, и что-то, выброшенное облаком, ударило его на излёте. По всему двору весело зазвенели эльфийские колокольчики: золотые монеты искали на мостовой местечки поудобнее и кручёными параболами падали на черепицу. Очевидно, некоторые взлетели на значительную высоту, потому что продолжали падать с большой силой и отскакивать ещё несколько секунд после того, как Даниель тоже отыскал себе удобное местечко — задом на мостовой. Стена дыма надвинулась, так что он не видел своих ног, но явственно ощущал запах — сернистый, несомненный продукт сгорания пороха. Была и какая-то химическая примесь, которую Даниель, несомненно, узнал бы в лаборатории; однако сейчас его отвлекали другие мысли.

Кто-то кого-то звал; выкликали и его имя.

— Я цел! — крикнул Даниель.

Слова прозвучали, как сквозь вату. Он с проворством двадцатилетнего вскочил на ноги и двинулся через двор в направлении Флит-стрит. Ближе к земле воздух был чище, поэтому Даниель шёл, согнувшись почти вдвое и отмечая пройдённый путь по рассыпанным монетам и прочему мусору. В дыму кружилось что-то вроде снега: енотовый мех.

— Дозорный! — крикнул Даниель. — Ты меня слышишь?

— Да, сударь! Я послал за караулом!

— Караул опоздал! Беги за портшезом и скажи, куда он направился!

Молчание.

Из дыма, всего в нескольких ярдах, раздался голос мистера Тредера:

— Дозорный! Узнай, куда направился портшез, и получишь гинею!

— Будет сделано! — отозвался дозорный.

— Либо эквивалент гинеи товарами или услугами по моему усмотрению, при условии, что сведения будут полезны, своевременны, недостижимы иными средствами, доставлены мне, и мне одному; учти также, что это предложение не может расцениваться как соглашение о найме и не влечёт наступления уголовной или гражданской ответственности. Вы слышали, доктор Уотерхауз?

— Да, мистер Тредер.

— Засвидетельствовано января тридцать первого дня лета Господня 1714-го, — скороговоркой закончил мистер Тредер.

Переведя дух, он начал отвечать на вопросы помощников, которые прибежали с Флит-стрит и теперь метались в дыму, почти такие же опасные, как перепуганные лошади. Отыскав Даниеля и мистера Тредера (то есть наткнувшись вслепую и едва не сбив их с ног), все четверо принялись раз за разом спрашивать, не пострадали ли те, чем ещё больше разозлили Даниеля, подозревавшего, что единственная цель расспросов — привлечь к себе внимание. Он велел им пойти лучше и поискать кучера телеги, которого последний раз видел летящим по воздуху.

Дым начал редеть; впечатление было такое, что он не столько поднимается, сколько всасывается двором.

Мистер Тредер подошёл к Даниелю.

— Вас что-нибудь задело?

— Не очень сильно. — Ему впервые пришла в голову мысль отряхнуть одежду. В складках застряли щепки и енотовый мех. Палец зацепил край монетки, который от пережитых приключений стал, как пила. Она выскользнула и легонько звякнула о мостовую. Даниель нагнулся поглядеть. Это была вовсе не монета, а шестерёнка. Даниель поднял её. Вокруг помощники мистера Тредера, словно сборщики колосьев, подбирали монеты с мостовой. Кучер багажной телеги лежал ничком и стонал, как пьяный. Его пытались поднять Арланк и какая-то женщина, возможно, жена Арланка. Кто-то догадался перегородить второй подводой вход в Крейн-корт, чтобы караул — когда и если он наконец подоспеет — не присоединился к сбору монет.

— Рискуя показаться педантом, говорящим очевидное, — сказал мистер Тредер, — предположу, что мою багажную телегу взорвали.

Даниель несколько раз подбросил шестерёнку на ладони и убрал в карман.

— Без сомнения, ваша гипотеза выдерживает проверку тем, что мы называем бритвой Оккама.

Мистер Тредер был на удивление весел. К слову, и Даниель, весь день пребывавший в отвратительном расположении духа, ощущал сейчас странную лёгкость в голове. Он обратился к Анри Арланку, который подошёл, весь чёрный и вытирая с рук кровь:

— Мистер Арланк, если вы не ранены, не затруднит ли вас взять метлу и замести мои вещи в дом?

Тут уж мистер Тредер рассмеялся по-настоящему.

— Доктор Уотерхауз! Если позволите мне откровенность, я тревожился, что ваш енотовый мех станет посмешищем лондонских модников. А так упомянутому одеянию не дали даже въехать в ворота Сити.

— Это сделал кто-то очень молодой, — предположил Даниель.

— Почему вы так думаете, сэр?

— Я ни разу не видел вас счастливее, мистер Тредер! Только очень мало живший человек мог вообразить, что взрыв произведёт впечатление на джентльмена ваших лет и опыта.

Мистер Тредер перестал похохатывать и на несколько мгновений умолк. Со временем он снова повеселел, но не прежде, чем на его лице последовательно сменились растерянность, изумление и даже гнев.

— Я собирался сказать то же самое вам!

Его не так потряс взрыв, как предположение, что мишенью мог быть он сам. Новая волна удивления и сдерживаемой досады прокатилась по его лицу. Даниель смотрел как зачарованный: у мистера Тредера всё-таки обнаружились черты лица, причём весьма выразительные.

Под конец он мог только рассмеяться.

— Я собирался выразить своё возмущение, доктор Уотерхауз, тем, что вы вообразили, будто взрыв имеет касательство ко мне. Однако я не могу бросить в вас камень, ибо повинен в том же грехе.

— Вы решили, что это из-за меня?! Но никто не знал, что я приезжаю! — сказал Даниель, правда, не вполне твёрдым голосом, потому что вдруг вспомнил пиратов в заливе Кейп-код, и то, как Эдвард Тич, буквально исходя дымом на юте «Мести королевы Анны», требовал его по имени.

— Никто, за исключением всей команды корабля, высадившего вас в Плимуте, а он уже наверняка в Лондоне.

— Однако никто не знал, как я приеду в Лондон!

— Кроме совета директоров и большинства пайщиков товарищества совладельцев машины по подъему воды посредством огня. Не упоминая уже вашего гаранта. — Мистер Тредер внезапно просветлел лицом и добавил: — Возможно, вас хотели не напугать, а убить!

— Или вас, — возразил Даниель.

— Любите ли вы пари, доктор Уотерхауз?

— Меня учили, что они — мерзость. Однако моё возвращение в Лондон доказывает, что я человек падший.

— Десять гиней.

— Что убить хотели меня?

— Именно так. Ну что, доктор Уотерхауз?

— Поскольку жизнь моя и так на кону, глупо мелочиться из-за десяти гиней. Идёт.

Крейн-корт начало февраля 1714

Но что за причина, что такой прекрасный человек провёл дни свои во тьме?

Джон Беньян, «Путь паломника»[192]

Первые две недели, проведённые Даниелем в Королевском обществе, не могли сравниться по яркости с грандиозным зрелищем, возвестившим его прибытие. Возбуждение, связанное с пережитым страхом, заставило его помолодеть на пол столетия. Проснувшись на следующее утро в гостевой мансарде, он обнаружил, что возбуждение рассеялось, как дым от взрыва, а страх остался, словно чёрные отметины на мостовой. Болела каждая косточка, каждый сустав, будто все удары и потрясения, с того самого дня, как Енох Роот переступил порог его института, не проявлялись сразу, а записывались в долговую книгу, и теперь предъявлены скопом, с грабительскими процентами.

Хуже всего была меланхолия, лишавшая желания есть, вставать с постели, даже читать. Даниель двигался лишь в те редкие промежутки, когда меланхолия сгущалась в дикий, животный страх, от которого сердце начинало стучать и кровь отливала от головы. Как-то перед рассветом он поймал себя на том, что смотрит в окно на телегу, доставившую уголь в соседний дом, и, стиснув занавеску, гадает, не скрываются ли под личиной угольщика и его мальчишек переодетые убийцы.

Ясное осознание, что он наполовину обезумел, ничуть не уменьшало физическую власть страха, который двигал тело с неодолимой силой, как волны, швыряющие пловца. За две недели Даниель нисколько не отдохнул, хотя всё время лежал в постели, и видел в пережитом одну-единственную положительную сторону: он стал лучше понимать душевное состояние сэра Исаака Ньютона. Сомнительное приобретение. Словно апоплексический удар отнял у него способность думать о будущем. Даниель не сомневался, что его история закончена и долгое путешествие через Атлантический океан оказалось искрой, так и не воспламенившей порох в дуле, осечкой — принцесса Каролина закусит губку, покачает головой и спишет свои затраты как неудачное вложение в плохую затею. Сейчас он чувствовал себя немногим лучше, чем в Бедламе, привязанный к креслу, когда Гук удалял ему камень. Боль была не такая сильная, но душевное состояние то же самое: он, как подопытная собака, стал пленником настоящего, а не действующим лицом осмысленной истории.

Ему стало лучше в Валентинов день. Чудодейственное средство, поборовшее болезнь, было столь же необычно, как и она сама. Изготовили его не аптекари, ибо Даниель употребил все оставшиеся силы на то, чтобы не подпускать к себе врачей с их ланцетами. Оно производилось в той части города, которой в юности Даниеля просто не существовало: на Граб-стрит, сразу за Бедламом.

Другими словами, Даниеля исцелили газеты. Миссис Арланк (жена Анри, английская нонконформистка, экономка в Крейн-корте) заботливо снабжала его едой, питьём и газетами. Посетителям она говорила, что доктор Уотерхауз смертельно болен, врачам — что ему гораздо лучше, и, таким образом, не впускала никого. По просьбе Даниеля она не носила ему почту.

Во многих городах газет не печатали вообще; не носи их миссис Арланк, Даниель не почувствовал бы потери. Однако в Лондоне их было восемнадцать. Казалось, скопление в одном городе чрезмерного количества печатных станков, кровавая атмосфера партийной розни и неограниченный запас кофе, соединясь в некоем алхимическом смысле, породили чудовищную неисцелимую рану, сочащуюся чернильным гноем. Даниель, в чьём детстве печатные станки прятали под сеном, чтобы цензор не приказал расплющить их в лепёшку, сперва не мог в такое поверить; однако газеты исправно приходили каждый день. Миссис Арланк приносила их, как будто любому человеку естественно за утренней овсянкой узнавать обо всех лондонских скандалах, дуэлях, бесчинствах и катастрофах.

Поначалу Даниель едва мог это читать. Казалось, каждый день по полчаса на него выплёскивают Флитскую канаву. Однако, привыкнув к газетам, он начал находить своего рода утешение в самой их гнусности. И впрямь, как надо любить себя, чтобы прятаться под одеялом от невидимых врагов в городе, который может с тем же правом зваться столицей злобы, с какой Париж слывёт законодателем мод? Так перетрусить только из-за того, что его пытались взорвать в Лондоне, всё равно что матросу в разгар сражения дуться на товарища, отдавившего ему ногу.

Итак, поскольку это улучшало его самочувствие, Даниель каждое утро с нетерпением ждал новой порции чернильных нечистот. Искупаешься в желчи, умоешься ядом, окунешься с головой в клевету — и чувствуешь себя новым человеком.

Четырнадцатое февраля пришлось на воскресенье, то есть чета Арланков ещё до рассвета отправилась в гугенотский молельный дом где-то за Рэтклифом. Даниель, проснувшись, обнаружил за дверью поднос с одинокой миской овсянки. Газет не было! Он отважился спуститься из мансарды в поисках старых. Нигде ничего читабельного, за исключением треклятых натурфилософских книг! Однако внизу, в кухоньке, сыскалась кипа старых газет, сложенных на растопку. Даниель торжествующе уволок их к себе и, ковыряя застывшую овсянку, прочёл несколько относительно свежих номеров.

В выпусках за прошлую неделю газетчики достигли единодушия касательно некоего факта. Это случалось примерно так же часто, как полное солнечное затмение, и с той же вероятностью могло вызвать панику на улицах. Борзописцы сошлись, что сегодня королева Анна откроет заседание парламента.

Даниелю королева представлялась карикатурным олицетворением старческой немощи. Весть, что эта полузабальзамированная фикция встанет с постели и совершит нечто значительное, заставила его устыдиться. Когда во второй половине дня вернулись Арланки, и миссис поднялась в мансарду за подносом и миской, Даниель объявил, что завтра прочтёт почту и, может быть, даже встанет и оденется.

Миссис Арланк, особа сообразительная, несмотря на внешность и манеры наседки, улыбнулась, правда, одними губами — как у большинства лондонцев, зубы у неё были чёрные от употребления сахара, и показывать их считалось невежливым.

— Вы хорошо подгадали время, — сказала она на следующий день, протискиваясь спиной в узкую дверь и прижимая к животу корзину с книгами и бумагами. — Сэр Исаак в третий раз о вас спрашивал.

— Он был здесь сегодня утром?

— Он и сейчас здесь. — Миссис Арланк замолчала. По всему дому пробежал как бы лёгкий вздох — закрылась входная дверь. — Если это не он вышел…

Даниель, сидевший на краешке кровати, встал и подошёл к окну. Он не видел отсюда парадную дверь, но вскоре приметил отходящего от дома дюжего молодца, зажавшего в каждой руке по толстой палке. Вслед за ним показался чёрный портшез, а затем и второй носильщик. Перейдя на рысь, молодцы принялись вилять между громогласными разносчиками, точильщиками ножей и тому подобной публикой, выражавшей притворное изумление тем, что жители Крейн-корта не выбегают из домов с намерением что-нибудь купить или поточить.

Даниель провожал взглядом Исааков портшез до самой Флит-стрит — грохочущей стремнины утреннего транспорта. Носильщики замедлили шаг, собираясь с духом, и отважно ринулись в просвет между экипажами. За сто ярдов, через стекло, Даниель слышал, как кучера поминают их родительниц. Однако портшез тем и хорош, что может обогнать кареты, лавируя в промежутках; вскоре носилки исчезли в потоке стремящихся к Вестминстеру людей и лошадей.

— Сэр Исаак едет на открытие парламента, — предположил Даниель.

— Да, сэр. Как и сэр Кристофер Рен, который тоже о вас осведомлялся, — сказала миссис Арланк, не упустившая редкий случай снять с кровати бельё. — И это ещё не всё, сэр. Вам письмо от герцогини. Посыльный доставил его меньше получаса назад. Оно в корзине сверху.

Ганновер, 21 января 1714 г.

Доктор Уотерхауз,

так как Вы должны, с Божьей помощью, скоро прибыть в Лондон, барон фон Лейбниц жаждет с Вами переписываться. Я наладила пересылку писем между Лондоном и Ганновером и, с риском показаться навязчивой, предложила доктору (как дружески его называю, хотя теперь он барон) воспользоваться услугами моих курьеров. Моя печать на этом пакете свидетельствует, что письмо попало из рук доктора в Ваши, никем не тронутое и не прочитанное.

Если Вы извините меня за короткую личную приписку, то знайте, что я приобрела Лестер-хауз, который, как Вам, возможно, известно, принадлежал Елизавете Стюарт до того, как она стала известна под именем Зимней королевы; когда я туда вернусь, что может произойти вскорости, надеюсь, вы уделите немного своего времени, чтобы меня навестить.

Ваша преданная и покорная слуга

Элиза де ля Зёр,

герцогиня Аркашон-Йглмская

В письмо были вложены листы, исписанные почерком Лейбница.

Даниель!

Предположение, что Господь внемлет молитвам лютеран, оспаривается многими, в том числе из тех, кто исповедует лютеранство. И впрямь, видя недавнее поражение Швеции в войне с Россией, недолго прийти к выводу, что наивернейший способ призвать какое-либо событие — всем лютеранам встать на колени и молить Бога, чтобы оно не произошло. Невзирая на вышесказанное, я каждодневно молился о благополучии Вашего путешествия с тех самых пор, как узнал, что Вы покинули Бостон, и пишу эти строки в надежде, что Вы счастливо добрались до Лондона.

Было бы неприлично в самом начале письма просить Вас о помощи, посему развлеку (по крайней мере льщу себя надеждой, что сумею развлечь) Вас рассказом о своей последней встрече с моим нанимателем, Петром Романовым, или Петром Великим, как его теперь называют, и не безосновательно. (Я пишу «нанимателем», поскольку он должен — я не говорю «платит» — мне жалованье как советнику по некоторым вопросам; государыней же моей по-прежнему остается София.)

Как Вам, вероятно, известно, последние несколько лет царь занят преимущественно тем, что воюет со шведами и турками. В остальное время он строит свой город, Санкт-Петербург, который обещает стать великолепным, хоть и возводится на болоте. Сие подразумевает, что обычно царю недосуг выслушивать болтовню учёных.

Однако иногда он всё же её выслушивает. Выкинув шведов из Польши, Пётр завёл обыкновение путешествовать через эту страну в Богемию и по нескольку недель каждый год проводить на Карлсбадских водах. Делает он это зимой, когда земля скудна, а море сковано льдом, посему война прекращается до весны. Карлсбад расположен среди лесов в горной долине, недалеко от Ганновера, и туда я езжу отработать (не говорю «получить») жалованье советника при царе всея Руси.

Но если Вы вообразили мирную зимнюю идиллию, то лишь потому, что я не живописал картину во всей её полноте. 1) Весь смысл лечения водами состоит в том, чтобы вызвать сильнейшее несварение желудка на несколько дней или недель. 2) Пётр привозит с собой целую свиту дюжих степняков, не готовых терпеть карлсбадскую скуку. Слова «покой», «тишина», «отдохновение», сколь бы часто ни употребляла их измученная четвертьвековой войной европейская знать, судя по всему, не поддаются переводу ни на один язык, на котором говорят спутники Петра. Они останавливаются в особняке, который предоставляет им владелец, польский герцог. Подозреваю, что он делает это из чувств более низменных, чем гостеприимство, ибо каждый год русские находят дом в отличном состоянии, а оставляют в руинах. Я бы даже не добрался до него, если бы не приехал в собственном экипаже; местные извозчики не соглашаются приближаться к нему ни за какие деньги из страха угодить под пули либо — что ещё опаснее — быть втянутыми в кутёж.

Мне выбора не предложили. Едва я вышел из кареты, меня приметил карлик, который, увидев, как я на лютеранский манер благодарю Бога за счастливое окончание пути и молю Его о скором отбытии, завопил: «Швед! Швед!» Крик был мгновенно подхвачен. Я сказал кучеру уезжать, каковому совету он и последовал со всей возможной поспешностью. Тем временем два казака схватили меня и усадили в другую повозку, вернее, в обычную тачку садовника. Я не сразу понял, что это такое, потому что она была украшена серебряными канделябрами, шёлковыми занавесками и вышитыми коврами. Чтобы освободить для меня место, из тачки выбросили бюст прусского короля, уже изрядно выщербленный пулями — упав на заледенелые камни мостовой, он раскололся пополам. После этого живой Лейбниц занял место мраморного короля. В отличие от своего предшественника я не раскололся пополам, хотя и был усажен так грубо, что лишь чудом не сломал копчик. На мой парик водрузили сломанную дамскую тиару вместо короны и без дальнейших церемоний вкатили меня в большую бальную залу особняка, где было дымно, как на поле сражения. К тому времени меня окружала фаланга карликов, казаков, татар и различных страхолюдных европейцев, которые до моего прибытия толклись во дворе. Я не видел ни одного русского, пока ворвавшийся из раскрытых дверей ветер не рассеял дым в дальнем конце помещения и глазам моим не предстала импровизированная крепость из поставленных на бок столов, связанных шнурами от сонеток и занавесей. Она была снабжена люнетами и равелинами из стульев и секретеров; обороняли её исключительно русские.

Я заключил, что свита Петра разделилась на два войска: московитов и разноплеменников, которые сражаются между собой; вернее будет сказать, разыгрывают сражение, ибо общие очертания редутов и построение разноплеменных войск наводило на мысль о Полтавской битве. Противником Петра в той великой баталии был Карл XII Шведский, чью роль до последних мгновений исполнял мраморный бюст; однако он оказался столь никудышным полководцем, что его войско оттеснили на мороз. Немудрено, что за меня, настоящего живого лютеранина, ухватились с таким пылом. Впрочем, тех, кто ждал от меня большей доблести, нежели от статуи, постигло разочарование, ибо, будучи вкачен на тачке во главе разноплеменного войска, я во всех отношениях повёл себя, как шестидесятисемилетний натурфилософ. Ежели я и обмочился со страха, это не имело значения, поскольку моравская потаскуха, подбежавшая ко мне с исполинской кружкой, наступила на подол и выплеснула пиво мне на колени.

Пропустив по кружечке, разноплеменное войско пошло на штурм редута. Мы успели преодолеть половину зала, когда некий русский во весь опор вылетел из-за перевёрнутого шкафа и взмахом сабли перерубил трос, державший люстру. Подняв глаза, я увидел, что на меня падают полтонны хрусталя и гросс зажжённых свечей. Казаки, катившие мою тачку, рванулись вперёд, и мы проскочили под люстрой так быстро, что я ощутил тепло свечей за миг до того, как меня осыпало бы стеклянным градом. Итак, мы проскочили; однако наше войско было остановлено этим зрелищем, а затем не смогло продолжать путь из-за битого стекла. Продвижение наше замедлилось, а сердце моё остановилось при виде ружейных дул, направляемых на нас из-за редута. Вспыхнул порох на полках, и дула выбросили в нас белое пламя. Однако ничего больше из них не вылетело, если не считать пыжей. Мне тлеющая бутылочная пробка угодила в руку — там и сейчас синяк. Количество дыма не поддаётся описанию. По большей части он образовывал аморфные клубы, однако я видел одно или два кольца размером с мужскую шляпу, которые преодолевали большие расстояния, сохраняя форму и vis viva[193]. Кольца эти отличны от морских волн, состоящих в разное время из разной воды, ибо совершают движение в чистом воздухе, неся свою собственную субстанцию, которая не разбавляется им и не растворяется в окружающей атмосфере. Однако нет ничего особенного в дыме как таковом — он тот же, что висит над полями сражений бесформенными клубами. Мне представляется, что своеобразие дымового кольца заключено не в веществе, его составляющем, ибо оно обычно, но во взаимосвязях, возникающих между его частицами. Именно этот характер связей, удерживаемый в пространстве и сохраняемый во времени, и наделяет дымовое кольцо неповторимостью. Возможно, то же наблюдение справедливо в отношении других сущностей, включая людей. Ведь вещество, из которого мы состоим, есть обычная субстанция этого мира, сиречь грубая материя, посему материалисты могут сказать, что мы не отличаемся от камней; однако наша субстанция пронизана неким организующим принципом, наделяющим нас неповторимостью, и я могу послать письмо Даниелю Уотерхаузу на лондонский адрес в полной уверенности, что как дымное кольцо проплывает над полем сражения, так и он преодолел большое расстояние и просуществовал долгое время, оставшись тем же человеком. Вопрос, как всегда, в том, добавляется ли организующий принцип к материи, одухотворяя её, как брошенные в пиво дрожжи, или заключен во взаимосвязи частей. Как натурфилософ я считаю себя обязанным поддерживать второй взгляд, ибо, если натурфилософия объясняет мир, она должна объяснять его в терминах вещей, этот мир составляющих, без отсылок к потустороннему. Такой взгляд я изложил в своей книге «Монадология», каковую и прилагаю в надежде, что Вы любезно согласитесь её посмотреть, и, правильно или ложно, я толковал кольца, плывущие надо мной в Карлсбаде, как римляне толковали бы воронов, сов и прочая перед битвой.

Русские не стреляли в нас пулями, а если стреляли, то ни одна в меня не попала. Мгновение я льстился мыслию, что нам ничто более не грозит. Однако тут из-за дымовой завесы, в которую меня втолкнули, раздался свист обнажаемых клинков и зычные крики, с которыми русские прыгали через поломанную мебель. Они перешли в контрнаступление! Они возникали, подобно призракам, как если бы самый дым сгущался в плотные формы, и, размахивая саблями, обрушивались на врага К тому времени я убедил себя, что оказался в центре мятежа и приму смерть в тачке. Тут из дыма на меня двинулось нечто огромное; не единичный вихрь, а целое метеорологическое явление, подобное американским смерчам и казавшееся ещё выше из моей позиции, ибо я пригнулся так низко, как только мог.

Сквозь коловращение воздуха сверкала не только сталь, но и осыпанная брильянтами парча; и вот завеса разошлась, как волны перед золочёной носовой фигурой военного корабля. Надо мной стоял Пётр Великий.

Узнав меня, он рассмеялся, и мне осталось лишь принять это унижение.

— Давайте выйдем, — произнёс он по-голландски.

— Я боюсь, что меня убьют! — воскликнул я со всей искренностью.

Царь снова рассмеялся, убрал шпагу в ножны и шагнул впёред, так что ноги его оказались по разные стороны тачки, почти как если бы он хотел на меня помочиться. Потом он нагнулся, упёр плечо мне в живот и поднял меня, словно мешок кофейных зёрен из корабельного трюма. Через мгновение я свисал вниз головою с его плеча и видел, как скользят над мраморным полом его шпоры. Пётр огромными шагами двигался к выходу. Я ожидал увидеть лужи крови и отрубленные руки, однако не заметил ничего хуже блевоты. Вокруг по-прежнему бушевало сражение, но когда удары достигали цели, слышался лишь шлепок — русские били саблями плашмя.

Пётр вынес меня в регулярный сад, с большими затратами вырубленный средь дремучего леса, и, наклонившись, усадил, как мне сперва показалось, на очень высокую скамью. Однако она повернулась подо мною. Оглядевшись, немного придя в себя и поморгав от яркого света на снегу, я понял, что сижу на колесе опрокинутой на бок телеги. Судя по следам, её тащили, пока не уперли в зелёную изгородь, выстриженную в форме боевого корабля, который теперь, будучи протаранен телегой, сильно кренился на правый борт. Изгородь защищала от ветра, а колесо располагалось на той высоте, где у обычного человека находится плечо; таким образом, сидя на нём, я смотрел царю почти прямо в глаза.

Мне ещё не доводилось попадать к нему на приём так быстро. В прежние годы меня со всей поспешностью вызывали в Карлсбад, после чего я дни или недели вымаливал через придворных аудиенцию. Я обрадовался было, что увидел царя так скоро, но тут же сообразил, что причина такой спешки либо в его недовольстве мною, либо в желании что-то от меня получить. Обе догадки оказались верны.

Разговор был кратким, некоторые сказали бы — грубым. Не то что Пётр дик и неотёсан. Да, он подвержен вспышкам страстей, но скорее как римский император, чем как пещерный медведь. Просто он любит созидать, желательно своими руками, и воспринимает слова как досадную помеху. Ему приятнее делать что-нибудь, пусть даже по сути глупое и бессмысленное, чем говорить о прекрасном и возвышенном. Он хочет, чтобы слуги были руками, исполняющими его волю мгновенно и без утомительных разъяснений — настолько, что, если его не поняли с первых слов, впадает в ярость и, оттолкнув собеседника, сам делает то, о чем говорил. Поскольку нет ни одного языка, которым мы оба владели бы свободно, ему следовало позвать переводчика, однако он предпочёл обойтись несколькими фразами на смеси немецкого, русского и голландского.

— В Санкт-Петербурге отведено место под строительство Академии наук, как вы советовали, — начал он.

— Всемилостивейший государь! Я имел честь основать подобную академию в Берлине и отчасти уже убедил императора создать такую же в Вене; моя радость от услышанной вести умеряется страхом, что однажды российская академия затмит немецкие, а возможно, и посрамит Королевское общество!

Вы можете вообразить нетерпение, с которым царь слушал мои слова. Я не добрался и до середины фразы, как он принялся расхаживать взад-вперёд, словно замёрзший часовой. Я взглянул на другой конец сада и приметил несколько портретов в золочёных рамах, которые вынесли из дома, прислонили к ограде и стреляли по ним, как по мишеням. Лица на них зияли рваными дырами, а не столь меткие выстрелы испещрили фон неведомыми науке созвездиями. Я решил скорее перейти к сути:

— Что я могу для этого сделать?

Он резко обернулся.

— Для чего?

— Вы хотите, чтобы российская академия превзошла берлинскую, венскую и лондонскую?

— Да.

— Чем я могу помочь вашему величеству? Прикажете завербовать для вас учёных?

— Россия велика. Я могу делать учёных, как делаю солдат. Однако солдат без ружья — просто нахлебник. Думаю, то же и учёный без инструментов.

Я пожал плечами.

— Математикам инструменты не нужны. Всем другим учёным что-нибудь потребно для работы.

— Добудьте эти вещи, — распорядился он.

— Да, всемилостивейший государь.

— Мы сделаем то, о чём вы говорили, — объявил он. — Думающую библиотеку.

— Машину, которая управляет знаниями при помощи набора логических правил?

— Да. Для моей Академии это будет хорошая вещь. Ни у кого другого такой нет.

— По обоим пунктам я совершенно согласен с вашим императорским величеством.

— Что вам для неё нужно?

— Как Санкт-Петербург нельзя строить без архитектурных планов, а корабль без чертежей…

— Да, да, вам нужны таблицы знаний, написанные двоичными числами, и правила символической логики. Я оплачиваю эту работу много лет!

— Со щедростью, достойной кесаря, государь. И я разработал логическое исчисление, пригодное для такой машины.

— Что с таблицами знаний? Вы говорили, их составляет человек в Бостоне?

К этому времени царь подошёл ко мне вплотную. У него дергалось уже не только лицо, но и рука. Чтобы унять тик, он ухватился за обод колеса, на котором сидел я, и принялся вращать его то вправо, то влево.

Возможно, Даниель, Вы сможете отчасти извинить мои последующие слова, если я скажу, что царь по-прежнему ломает своих людей на колесе и подвергает ещё более страшным истязаниям тех, кто навлёк на себя его неудовольствие; и я, в своём тогдашнем положении, то есть сидя на большом колесе, не мог отогнать от себя подобные мысли. Не придумав ничего лучше, я выпалил:

— О, доктор Уотерхауз в это самое время пересекает Атлантический океан и должен, с Божьей помощью, скоро быть в Лондоне!

— Что?! Он передаст работу, которую я оплатил, Королевскому обществу? Я знал, что надо задушить Ньютона, пока была такая возможность!

(Несколько лет назад Пётр, будучи в Лондоне, посетил сэра Исаака на Монетном дворе.)

— Отнюдь, всемилостивейший государь, ибо Королевское общество не жалует вашего покорного слугу и не приняло бы ничего, связанного с моим именем, даже если бы доктор Уотерхауз опустился до такой низости, о чём и помыслить невозможно!

— Я строю флот, — объявил Пётр.

Это, надо сказать, ничуть меня не удивило, ибо он всегда строит флот.

— Я распорядился соорудить три военных корабля в Лондоне. Они отправятся в Балтийское море весной, как только позволит погода, и примкнут к моем флоту в войне против шведов, ибо я ещё не до конца очистил Финляндию от этой скверны. Я желаю, чтобы, когда мои корабли выйдут из Лондона, на борту их были инструменты для моей Академии наук и труды доктора Уотерхауза.

— Всё будет исполнено, ваше императорское величество, — отвечал я, ибо сказать что-нибудь иное представлялось неблагоразумным.

После этого он поспешил убрать меня с глаз долой. Вашего покорного со свистом доставили на тройке в центр Карлсбада и воссоединили с кучером. Отсюда мы отправились в Ганновер, лишь ненадолго завернув в Лейпциг, где мои дела пребывают в величайшем расстройстве. Издание «Монадологии» потребовало от меня не более чем обычных стычек с печатниками. Теперь, когда война окончена, принц Евгений, доблестный соратник герцога Мальборо, проявил интерес к философии, уж не знаю, искренний или показной. Так или иначе, он попросил меня изложить мои мысли в форме, понятной для людей вроде него, то есть грамотных и умных, но не изучавших глубоко философию. (Не он первый. Занятно было бы полюбопытствовать у кого-нибудь из этих господ, почему они считают такое возможным в случае философии, хотя им и в голову не приходит просить сэра Исаака написать версию «Математических начал», из которых была бы выброшена вся математика.) Я постарался, как мог, угодить желанию принца Евгения. Трактат получил название «Начала природы и благодати», и его издание теперь тоже продвигается, сопровождаемое совершенно новыми препонами и контроверзами. Однако большую часть времени в Лейпциге я потратил не на издание нового труда, а на скучное пережевывание сделанного сорок лет назад. Поскольку Вы сейчас в лоне Королевского общества, Даниель, то прекрасно знаете, о чём я говорю: о споре с сэром Исааком касательно того, кто первым изобрёл дифференциальное исчисление. Письма реяли туда-сюда, как коршуны над двором живодёрни, с тех самых пор, как шесть лет назад спор стал ожесточенным; однако за два последних года он сделался яростным. Сэр Исаак начал собирать в Королевском обществе «комитеты» и, прости Господи, «трибуналы», дабы вынести «беспристрастный» вердикт. Короче, к тому времени, как Вы будете читать это письмо, всё, что я имею сейчас сказать касательно спора о приоритете, устареет, и Вы сможете получить куда более свежие новости, просто выйдя в коридор и остановив первого встречного.

Сейчас, Даниель, Вы наверняка уже испугались, что я прошу у Вас помощи в войне с сэром Исааком. Должен повиниться: я и впрямь пал бы так низко, если бы Пётр не обременил меня более насущной заботой. А так по пути из Лейпцига в Ганновер я думал о сэре Исааке лишь в одном практическом смысле: меня тревожила невозможность написать Вам на адрес Королевского общества без того, чтобы кто-нибудь, возможно даже сам Ньютон, узнав мой почерк, вскрыл бы письмо.

Однако, приехав, я обнаружил, что Провидение обо мне позаботилось. В Ганновер incognito пребыла моя (и Ваша, полагаю) старинная приятельница Элиза, герцогиня Аркашон-Йглмская.

В последние год-два, после того как война застопорилась, словно незаведенные часы, некоторые представители английской знати потянулись в Ганновер. Эти английские придворные (разумеется, сплошь виги), вероятно, заслужили презрение лондонского света тем, что повернулись спиной к царствующей королеве и отправились искать милостей у Софии и её сына. Возможно, в отношении некоторых упреки справедливы. Однако люди эти оказывают неоценимые услуги не только Ганноверу, но и Англии, устанавливая связи, уча будущих правителей начаткам английского языка и понуждая их всерьёз думать о разумных приготовлениях. Если смена династии пройдёт гладко, то лишь благодаря им. А уж они, несомненно, извлекут из этого все возможные выгоды.

Я умолчу, чем занимается Элиза в Ганновере. Довольно будет сказать, что её incognito — не просто дань эксцентричной моде. При дворе она не появляется, и почти никто не знает, что герцогиня здесь. Она часто переписывается с неким высокопоставленным англичанином, который последнее время жил во Франкфурте, а сейчас перебрался в Антверпен. И если она получает письма от двора Претендента в Сен-Жермен, то не потому, что состоит в сговоре с якобитами, а потому, что хочет знать всё об интригах, которые плетут там, дабы посадить на английский трон короля-католика. Так или иначе, её сеть курьеров не имеет равных и вполне способна доставить письмо из моих рук в ваши без того, чтобы оно попало в цепкие пальцы сэра Исаака.

Итак, к насущному: три корабля для Петра строятся на верфи Орни в месте под названием Ротерхит, напротив Лаймхауза, рядом с пристанью таверны «Собака и пастух», неподалёку от Лавендер-стрит. Надеюсь, что Вам перечисленные названия что-нибудь говорят!

Если Вы готовы на маленькое приключение, и если это не отвлечет Вас от неведомого дела, порученного Вам принцессой Каролиной, я бы униженно просил Вас 1) узнать у мистера Орни, когда корабли отбывают в Санкт-Петербург; 2) нагрузить их, елико возможно, термометрами, весами, линзами, жабьими глазами, желчными пузырями единорогов, философскими камнями и тому подобным; 3) Бога ради, найдите, чем отчитаться перед царём за последние пятнадцать лет. Лучше всего будет, если Вы успеете выписать из Бостона Ваши таблицы. Если нет, любое ощутимое свидетельство, что Вы чем-то занимались в Институте технологических искусств Колонии Массачусетского залива, спасёт вашего смиренного и покорного слугу от колесования перед Российской Академией наук в острастку учёным, которые получают деньги и не выдают результатов.

Ваш и прочая, Лейбниц


Даниель оделся. Почти все его вещи погибли при взрыве, однако за последние две недели миссис Арланк нашла портного, и тот сшил ему новое платье. У Даниеля не хватило сил вмешиваться, и в результате он был сейчас куда ближе к щегольству, чем когда-либо в своей жизни.

За последние пятьдесят лет в одежде не произошло ничего похожего на революцию, которую вскоре после Чумы и Пожара произвёл Карл II, законодательно упразднивший дублеты и прочие пережитки средневековья. Предметы туалета, сложенные на столе рядом с Даниелевой кроватью, носили примерно те же названия и закрывали примерно те же части тела, что и вошедшие в моду о ту пору: чулки до колен, панталоны, полотняная рубашка, длиннополый нижний камзол без рукавов с множеством пуговиц и верхний с рукавами, на котором пуговиц было ещё больше. Раздобыли Даниелю и парик. Огромных, а-ля Людовик XIV, никто больше не носил; новые были уже и компактнее. Откуда-то возникла дикая мода посыпать их белой пудрой. Тот, что оставила на болванке миссис Арланк, выглядел донельзя скромно; в нём Даниель смотрелся просто обладателем снежно-белой шевелюры с косицей. Он надел парик хотя бы для того, чтобы не мёрзла лысина. В комнате Даниель спасался от холода только тем, что круглые сутки не снимал ночного колпака.

Одевание заняло много времени — пальцы плохо гнулись от старости и холода, а пуговицам не было конца. Застегивая их, он проглядел содержимое корзины, которую миссис Арланк считала хранилищем писем, а сам Даниель склонен был рассматривать как мусорную. Там оказалось пять отдельных посланий от мистера Тредера, два от Роджера Комстока, одно от графа Лоствителского и многочисленные визитные карточки и записки членов Королевского общества, которых не пустила к нему бдительная миссис Арланк. Написали, в основном из чувства долга, лондонские родственники, о существовании части которых Даниель даже не подозревал (дети покойных Стерлинга и Релея, а также Уильяма Хама). Здесь же лежали обещанная «Монадология» Лейбница и второе издание «Математических начал» Исаака — в переплёте, ещё пахнущем кожевенной мастерской. Завёз книгу, разумеется, не сам Исаак, от которого в корзине ничего не было, а кто-то из его юных помощников, заботливо положивших сверху последний выпуск «Journal literaire»[194], документ Королевского общества от прошлого года под названием «Commercium epistolicum»[195] и стопку брошюр на разных языках, перевязав всё чёрной ленточкой. Даниель узнал следы многочисленных атак и контратак в споре о приоритете. Очевидно, предполагалось, что он это всё прочтёт, а значит, его собирались вызвать свидетелем в трибунал.

На этом заканчивались письма от людей ему знакомых. Даниель засунул руку глубже в корзину — там что-то звякнуло. Было несколько писем от лондонцев, которые вот уже месяц как состояли вместе с ним в совете директоров товарищества совладельцев машины по подъёму воды посредством огня. Ещё два от людей, чьи фамилии Даниель видел впервые, подписанные чётким почерком, свидетельствующим о ясности ума. Только эти два он удосужился вскрыть и прочитать, потому что содержание остальных и так знал заранее. Оба оказались от людей, придумавших способ определять долготу и просивших Даниеля представить их Королевскому обществу. Даниель выбросил и первое, и второе.

Ни от жены, ни от маленького Годфри ничего не пришло, чему, учитывая время года и штормовые ветра, дивиться не приходилось. Шаря на самом дне корзины, Даниель наткнулся на что-то зазубренное и отдёрнул руку — не хватало только в его лета умереть от столбняка. Пальцы оказались не в крови, а в саже. Вытряхнув из корзины письма и развернув её к окну, Даниель увидел на дне несколько покорёженных кусков металла и дерева, в том числе миниатюрный бочонок, не больше галлонного. В таком могли бы хранить спирт. Один торец уцелел, хоть и был сильно помят. Клёпки, сбитые железным обручем, тянулись, как линии долгот, от полюса к экватору, однако в другом полушарии заканчивались довольно быстро: некоторые выгнулись наружу, другие были отломлены совсем, третьи — измочалены в щепки. Половина бочонка, вместе со своим ободом, отсутствовала начисто; впрочем, ей могли принадлежать обломки на дне корзины. Было там и всё остальное: шестерни, пружины, рычажки из кованой меди.

Вместо того чтобы вывернуть корзину на хорошо освещённый стол и собрать механизм, Даниель вновь прикрыл обломки непрочитанной почтой. Две недели он был парализован бессмысленным страхом, теперь его телесные соки наконец пришли в равновесие. Даниель Уотерхауз, одетый и в парике, был совсем не тот человек, что две недели прятался в постели. Однако страх мог вернуться, если слишком долго размышлять о чёрных фрагментах в корзине. Они столько дожидались его внимания — пусть подождут ещё.


Королевское общество занимало два здания и разделявший их дворик. Один из домов составлял северное окончание Крейн-корта. Над его тремя этажами размещалась мансарда, в которой жил Даниель. Оба её слуховых окна выходили во двор. Из них открывался бы вид на Флит-стрит и даже на Темзу, если бы обзор не закрывал низкий парапет, добавленный к фасаду, чтобы тот выглядел на несколько футов выше. Таким образом, с постели Даниель видел лишь обшитый свинцом жёлоб между скатом крыши и основанием парапета; в дождь здесь купались птицы, а крысы и мыши бегали в любую погоду. В оставшемся прямоугольнике неба солнце показывалось на несколько послеполуденных часов (если, конечно, его не скрывали облака). Встав и подойдя к окну, Даниель видел за краем парапета — царством птичьего помёта, копоти и мха — весь Крейн-корт и мог обозреть окрестные крыши. Чтобы найти собор святого Павла, надо было распахнуть раму, высунуть голову и повернуть её влево. Тогда купол казался пугающе близким, однако недостижимым за широкой расселиной Флитской канавы, рассекающей город пополам.

Повернувшись на сто восемьдесят градусов, Даниель упирался взглядом в церковь значительно более старую и расположенную куда ближе: Роллс-чепел, которая то ли оседала, то ли врастала в землю обширного кладбища сразу за Феттер-лейн. Это средневековое сооружение, куда казначейство уже много веков сгружало свои архивы, на Даниелевом веку почернело от угольного дыма. На расстоянии полёта стрелы от Роллс-чепел покрывалось копотью ещё одно творение Рена — церковь святого Дунстана на западе.

Гораздо легче для старика с плохо гнущейся шеей было просто смотреть на юг через Крейн-корт в надежде различить хоть отблеск воды между домами, стоящими почти сплошняком. Зрелище это всякий раз заставляло Даниеля почувствовать себя так, будто он из-за какой-то навигационной ошибки попал в город, чужой, словно Манила или Исфахан. Лондон, в котором он рос, состоял из поместий, парков и усадеб, возведённых на протяжении веков строителями, одинаково представляющими себе идеальный английский пейзаж: открытая зелёная местность с домом посередине. Или, на худой конец, дом и стена вокруг не столь большого участка земли. Так или иначе, в Лондоне Даниелевой юности были небо и вода, парки и огороды — не по королевскому декрету, а просто по всеобщему невысказанном согласию. В частности, отрезок берега, который Даниель видел сейчас из мансарды, занимали поместья, особняки, дворцы, храмы и церкви, сооружённые теми влиятельными рыцарями и церковниками, которые добрались сюда первыми и успешнее других защищали свои наделы. На памяти Даниеля все они за исключением Темпла (сразу напротив Крейн-корта) и Сомерсет-хауз (сильно правее, в ту сторону, где стоял до пожара Уайтхолл) исчезли. Одни уничтожил Пожар, другие пали жертвой не менее разрушительной силы — застройщиков. Так что, если не считать большой луг Темпла, каждый дюйм занимали теперь улица или дом.

Повернувшись спиной к окну и открыв дверь своей комнаты, Даниель попадал прямиком в старый Лондон — не Лондон среднего лондонца, но натурфилософический Лондон Джона Уилкинса и Роберта Гука, датируемый примерно 1660 годом. Ибо практически всё чердачное помещение было до потолка забито тем, что Даниель собирательно охарактеризовал как «научный хлам». Всё это перевезли из колыбели Королевского общества — Грешем-колледжа.

Грешем-колледж был воплощением того, чему не осталось места в современном Лондоне — не домом, а скорее комплексом зданий, окружающих двор, куда, если бы его выровнять и застроить, можно было бы заселить сотни горожан. Тюдоровская фахверковая архитектура позволяла безнаказанно лепить дом прямо по ходу возведения. Чем бы ни представлялся он мысленному взору сэра Томаса Грешема во времена Глорианы, когда тот вернулся из Амстердама, овеянный славой спасителя национальной денежной единицы и разбогатевший на спекуляциях оной, к тому времени, как Даниель туда попал, колледж выглядел созданием ос, а не человека.

Так или иначе, он был огромен: в десять раз больше, чем оба здания в Крейн-корте, вместе взятые. Не все помещения принадлежали Королевскому обществу, но всё же немалая их часть.

И ещё у Королевского общества были Гук и Рен, восстанавливавшие Лондон из пепла. Если где-нибудь в городе пустовали мансарда или чулан, подвал или пристройка, Рену это становилось известно, а Гуку хватало смелости чего-нибудь туда напихать.

Всё сказанное сводилось к следующему: примерно до рубежа веков Королевское общество могло копить научные материалы, нисколько себя не ограничивая. Не было надобности отсеивать, выбрасывать, даже разбирать. В первое десятилетие восемнадцатого века они лишились Грешем-колледжа и лишились Гука. Площади для хранения уменьшились в десять раз, если не больше.

Прекрасный случай разобрать всё и выбросить лишнее, займись этим кто-нибудь, кто был в Обществе с самого начала, хорошо знал коллекцию и мог бы выполнить работу с должной обстоятельностью. Другими словами, Ньютон, Рен или Уотерхауз. Однако сэр Исаак был занят Монетным двором, войной с Флемстидом и выстраиванием противолейбницевой обороны во втором издании «Математических начал». Сэр Кристофер Рен завершал собор святого Павла и строил лондонский особняк герцога Мальборо рядом с Сент-Джеймским дворцом: две очень значительные работы. Даниель в Массачусетсе пытался создать логическую машину.

Кто разбирал коллекцию? Кто-нибудь из учеников Ньютона. И наверняка в спешке. Узнай об этом Даниель четыре года назад, когда начались сборы, он бы места себе не находил от тревоги, теперь же мог лишь созерцать результат в том же состоянии духа, в каком смотрел на остатки отчего дома после Пожара.

Значительная часть научного хлама по-прежнему лежала в ящиках, бочонках и тюках, в которых его сюда доставили. Всё это существенно затрудняло осмотр. Даниель приметил довольно высоко ящик с чуть съехавшей крышкой. Сверху стоял только стеклянный колпак, под которым укрылась иссохшая сова. Даниель переставил сову, вытащил ящик и снял крышку. Ему предстала коллекция жуков архиепископа Йоркского, тщательно упакованная в солому.

Всё было понятно. Как он и боялся: птицы и жуки от пола до потолка. Сохраненные не за свою ценность, а за имена дарителей — так молодая пара не выкидывает уродливый свадебный подарок от богатой тётки.

Сзади кто-то засопел, изо всех сил пытаясь не чихнуть. Выпрямившись осторожно, чтобы не повредить позвоночник, Даниель взглянул на лестницу и встретился глазами с Анри Арланком. Тот выглядел встревоженным и подчёркнуто скорбным, как викарий на похоронах, который не знал покойного, но видит, что родственники понесли тяжёлую утрату и могут быть сильно не в духе.

— Я постарался сохранить всё, привезённое сюда, в том состоянии, в каком оно было доставлено, доктор Уотерхауз.

— Ни один стряпчий не выразился бы осторожнее, — пробормотал Даниель.

— Простите, сэр?

Даниель спустился на лестницу, придерживаясь за стену, чтобы не закружилась голова.

— Вы полностью оправданы, — сказал он. — Сова не запылилась.

— Спасибо, доктор Уотерхауз.

Даниель сел на верхнюю ступеньку. Теперь, глядя между колен, он отчётливо видел лицо Анри Арланка. На чердаке царил полумрак, но стены нижнего этажа были выкрашены белым. Сквозь раскрытые двери наверх проникал свет из окон, освещая Анри безжалостно, словно экспонат на предметном столике микроскопа. Вид у него был определённо встревоженный.

— Давно вы здесь служите, Анри?

— С тех пор, как вы сюда въехали, сэр.

Даниель немного опешил, потом сообразил, что «вы» в данном случае означает «Королевское общество».

— Я хочу сказать, в этом доме я с самого начала, сэр.

— Когда мы переезжали сюда, наверное, было много… мусора? В Грешем-коллежде, я хочу сказать.

На лице Анри отразилось явное облегчение.

— О да, сэр, больше, чем можно вообразить.

— Целые телеги?

— Да, сэр, его вывозили десятками телег, — подтвердил Анри с гордостью человека, выполнившего трудную работу.

— И куда его вывозили?

— Н-не знаю, доктор Уотерхауз. Приходили старьёвщики, выбирали, что получше, и продавали медникам.

— Я понял, Анри. Более того, я согласен, что ни вас, ни кого другого нельзя спрашивать, куда делся мусор после того, как телеги скрылись из виду. Однако у меня есть один вопрос, и я попрошу вас сколь возможно напрячь память.

— Постараюсь, доктор Уотерхауз.

— Когда освобождали Грешем-колледж, выбрасывали мусор, а ценности доставляли сюда, не вывозили ли мусор и ценности из других мест?

— Из других мест, доктор Уотерхауз?

— Гук. Мистер Роберт Гук. Он мог припрятать что-нибудь в Бедламе, или в пристройках к особняку лорда Равенскара, или в Коллегии врачей.

— Почему там, сэр?

— Он их строил. Или в соборе святого Павла, или в Монументе Пожару — к ним он тоже приложил руку. Он мог спрятать там что-нибудь, как белка прячет орехи, и, как беличьи запасы частенько находят другие…

— Я не помню, чтобы вещи привозили из Бедлама или из других мест, кроме Грешем-колледжа, — твёрдо отвечал Анри.

Лицо его горело. Он простодушно угодил в западню, которую Даниель расставил, произнеся слово «мусор», но понял это задним числом и не испугался, а разозлился. Даниель тут же почувствовал, что злить Анри не стоит, поэтому объяснил более мягким тоном:

— Дело в том, что Королевское общество значительно опередило все академии мира, и то, что для нас мусор, почиталось бы ценностью в более отсталой стране; в качестве дружеского жеста по отношению к этим государствам мы могли бы отправить туда то, в чем не нуждаемся сами.

— Я понял вас, сэр. — Лицо Анри начало приобретать свой обычный оттенок.

— Лучше старым Гуковым часам попасть к учёному в Московии, чем к Шадуэллскому меднику, который понаделает из них дешёвых колечек.

— О да, сэр.

— Европейский коллега попросил меня отыскать такие вещи. Десятки телег мы уже не соберём. Однако что-то могло сохраниться в зданиях, от которых у мистера Гука были ключи.

— Сэр Кристофер Рен дружил с мистером Гуком…

— Верно, — сказал Даниель, — хотя странно, что вам это известно, ведь мистер Гук умер за семь лет до вашего здесь появления.

И вновь к щекам Анри прихлынул румянец.

— Это известно каждому. Сэр Кристофер частенько бывает здесь — вот только сегодня утром заезжал — и всегда отзывается о мистере Гуке с некоторой теплотой.

По лицу Анри понятно было, что он не врёт. Господь и Его ангелы, возможно, говорят о Гуке с чистой и неподдельной любовью, однако «некоторая теплота» — большее, на что способен Рен или какой-либо иной смертный.

— Тогда я обращу свои вопросы к сэру Кристоферу.

— Он не раз говорил, что будет счастлив возобновить знакомство, как только…

Анри украдкой взглянул на дверь мансарды, сразу над лестницей.

— Как только я приду в чувство. Считайте, что я выздоровел. И если у вас возникнет порыв что-нибудь выбросить, поставьте меня в известность, чтобы я мог забрать вещи, которые сойдут в Московии за чудеса техники.

Даниель вышел прогуляться — поступок весьма опрометчивый.

Анри Арланк дал понять, что когда у доктора Уотерхауза появятся силы выйти из дома, на день или на час, он, Анри, по первому слову найдёт карету или портшез. И это было бы в высшей степени разумно. Лондонские улицы стали куда опаснее, а Даниель — куда беспомощней, чем двадцать лет назад. Однако в такое утро, когда по городу во множестве фланировали зажиточные обыватели, убийц и разбойников следовало опасаться меньше, чем карманников, а им у пожилого натурфилософа нечем было особо поживиться.

Даниелю пришла в голову чудная мысль: вдруг те, кто подложил в телегу адскую машину, хотели взорвать не его и не мистера Тредера, а вовсе Анри Арланка?

За годы секретарства в Королевском обществе Даниель проникся нелюбовью к чудным мыслям. Имелось множество оснований, чтобы отбросить идею с порога. Главное: он не мог придумать, зачем кому-то взрывать привратника Королевского общества. Более того, туман, окутавший сознание Даниеля после взрыва, породил в нём склонность к гипотезам самого зловещего толка, и эта, по всему, была одна из них.

Однако натурфилософ в нём вынужден был признать, что такое хотя бы теоретически возможно. И пока гипотезу не удалось полностью исключить, Даниель предпочитал сохранять некоторую независимость от Арланка, во всяком случае, не обращаться к нему за помощью всякий раз, как надо будет покинуть Крейн-корт. И вовсе не обязательно гугеноту во всех подробностях знать, где Даниель бывает.

Колени по-прежнему плохо гнулись после долгого лежания в постели, но к тому времени, как Даниель достиг конца Крейн-корта и отдался на милость Флит-стрит, походка его сделалась почти бодрой. Он повернул вправо, в сторону Чаринг-кросс, предусмотрительно шагая навстречу движению и слегка касаясь рукой фасадов домов и лавок на случай, если придётся юркнуть в подворотню. Вскоре церковь святого Дунстана на западе осталась позади. Предстояло миновать Внутренний и Средний Темпл на противоположной стороне улицы, за недавно выстроенными домами. Здесь во множестве располагались кофейни и пабы — мишень игривых, но невразумительных намёков и злой, но не вполне внятной сатиры со стороны газет.

Скоро Даниель прошёл через Темпл-бар. Дорога — теперь называемая Стрэнд — расходилась на широкую (влево) и узкую (вправо), образуя островок с парой церквушек посередине. Даниель выбрал правую — отрезки улиц, кое-как склёпанных вместе — и тут же решил, что заблудился. Дома разделяли просветы, слишком узкие, чтобы заслужить звание проулков; дорожка поворачивала под дикими углами и не шла прямо даже там, где это было возможно. Пожар остановился неподалёку отсюда, возможно, благодаря широким открытым пространствам Роллз-чеппел и Темпла. Гук, в должности городского землемера, не имел власти вытащить эту часть Лондона из средневековья. Древние права прохода были столь же святы, во всяком случае, столь же неколебимы, как уложения англосаксонского законодательства. Где-то в этих краях пряталось старинное, а потому низкое здание, в котором мистер Кристофер Кэт открыл нечто под названием клуб «Кит-Кэт».

«Я поговорил о Вас с мистером Кэтом, — написал Роджер в записке, подсунутой Даниелю под дверь. — Когда начнёте выходить, загляните в наш клуб». Там же имелся схематический план, который Даниель теперь тщетно пытался разобрать. Однако он сумел найти дорогу, просто следуя за каретами высокопоставленных вигов.

Здание явно возвели в то время, когда у англичан было туго с едой и строительными материалами. Даниель, при своём среднем росте, еле-еле мог выпрямиться без риска ушибить голову. Соответственно и картины, которыми мистер Кэт украсил стены, были заметно больше в ширину, чем в высоту. Это исключало портреты, кроме групповых с многочисленными мелкими фигурами. Самый большой, повешенный на самом видном месте, представлял выдающихся членов клуба. На первом плане, посередине, был запечатлен Роджер, чей великолепный парик живописец изобразил жирным подковообразным мазком.


— Давайте что-нибудь сделаем с долготой!

Это был всё тот же Роджер в сильно одряхлевшем теле. Только зубы его выглядели молодо, и немудрено — их изготовили всего несколько месяцев назад. Роджер сдал во всём, за исключением ума и зубов. Изъяны возраста он восполнял пышностью туалета.

Даниель несколько мгновений дул на чашку, пытаясь остудить шоколад, но так, чтобы не появилась морщинистая пенка. За шумными разговорами вигов он не слышал собственного голоса.

— Всего два часа назад, если я правильно понял, королева открыла сессию парламента, — напомнил Даниель, — и начисто забыла упомянуть совершенный пустяк, а именно, кто займёт престол после её смерти. А вам вздумалось болтать о долготе.

Маркиз Равенскар закатил глаза.

— Это решено сто лет назад. Её сменят София или Каролина.

— Вы хотите сказать, София или Георг-Людвиг.

— Не глупите. Европой правят дамы. Войну за Испанское наследство вели женщины. В Версале — мадам де Ментенон. В Мадриде — её лучшая подруга, принцесса дез Урсен, статс-дама испанского Бурбонского двора. Она там всем заправляет. С другой стороны — королева Анна и София.

— Мне казалось, они терпеть друг дружку не могут.

— И какое это имеет значение?

— Я разбит наголову.

— Если вы желаете педантичной точности, да, Георг-Людвиг — следующий в очереди за Софией. Вы знаете, что он сделал со своей женой?

— Что-то ужасное, я слышал.

— Пожизненно заточил её в крепость за супружескую измену.

— Так, значит, он всё же главнее.

— Исключение подтверждает правило. Приняв такие меры, он расписался перед целым светом в своей беспомощности. Она наставила ему рога, а их никуда не спрятать.

— Однако в замке заперта она, а не он.

— Он заперт в замке своего ума, стены которого, по слухам, столь толсты и твердокаменны, что внутри очень мало места. Первой дамой Англии будет принцесса Уэльская, воспитанная Софией и безвременно скончавшейся королевой Пруссии, ученица вашего друга. — Последние слова Роджер произнёс с многозначительным нажимом.

— Возвращаясь к теме разговора, сейчас важнее добиться, чтобы Ганноверы заняли трон. Долгота подождёт.

Роджер взмахнул рукой, будто в который раз пытаясь поймать докучного овода.

— Чёрт возьми, Даниель, вы и впрямь считаете, что мы настолько беспечны и этим не занимаемся?

— Приношу извинения.

— Мы не впустим Претендента! Вы присутствовали при его якобы рождении — вы видели, как его пронесли в грелке! Разумеется, человек вашей проницательности не мог поддаться на обман!

— По моим впечатлениям, головка ребёнка показалась из королевиного влагалища.

— И вы зовёте себя учёным!

— Роджер, если вы отбросите нелепое допущение, будто странами должны править короли, рождённые от других королей, то вам будет не важно, появился Претендент в Сент-Джеймском дворце из грелки или из влагалища — в обоих случаях он может катиться к чёрту!

— Вы предлагаете мне стать республиканцем?

— Я полагаю, что вы уже республиканец.

— Хм… отсюда один шаг до пуританства.

— У пуританства есть свои преимущества — мы не настолько под каблуком у женщин.

— Это потому, что вы самых интересных вешаете!

— Я слышал, что вы близки с дамой из уважаемого семейства.

— Как и вы. Разница в том, что я со своей сплю.

— Говорят, она исключительно умна.

— Моя или ваша?

— Обе, Роджер, но я говорю о вашей.

И тут маркиз Равенскар сделал очень странную вещь — поднял бокал и принялся вертеть, чтобы свет из окна упал нужным образом. На стекле кто-то нацарапал алмазом строчки, которые Роджер и прочитал с жуткими подвываниями, которые были не то дурным пением, не то дурной декламацией:

К ногам прекрасной Бартон Купидон

Оружие почтительно кладёт,

Свой забывает на Олимпе трон,

Близ восхитительной теперь живёт.

Столь схожа с ней богиня красоты —

Но ярче даже той не просиять —

Се, увидав любезные черты,

Сын принял нимфу за Венеру-мать.

К тому времени, как он добрался до середины, несколько завсегдатаев за соседними столами подхватили мотив (если это можно назвать мотивом) и принялись подпевать. Закончив, все вознаградили себя употреблением спиртного.

— Роджер! Я и помыслить не мог, что какая-нибудь женщина подвигнет вас писать стихи, пусть даже чудовищные.

— Их чудовищность — доказательство моей искренности, — скромно ответил Роджер. — Будь стихи великолепны, кто-нибудь заподозрил бы, что я написал их из желания похвалиться умом.

— Что ж, вы и впрямь свободны от таких обвинений.

Роджер помолчал несколько мгновений, потом приосанился и оправил парик, как будто собрался произнести речь в парламенте.

— Сейчас, когда внимание всех честных людей приковано к перипетиям престолонаследия, думаю, настал час принять дорогостоящий и заумный законопроект!

— Касательно долготы?

— Можно учредить премию для того, кто придумает способ её измерять. Большую премию. Я поделился своей мыслью с сэром Исааком, сэром Кристофером и Галлеем. Все поддержали. Премия будет очень большой.

— Если они вас поддержали, Роджер, то зачем вам я?

— Пришло время Институту технологических искусств Колонии Массачусетского залива — который я так щедро поддерживал — сделать что-нибудь полезное!

— Например?

— Даниель, эту премию должен получить я!

Лондон конец февраля 1714

Даниель летучей мышью завис в мансарде, присматривая за тем, как Анри Арланк упаковывает научный хлам в ящики и бочонки. Этажом ниже сэр Исаак Ньютон вышел из комнаты и двинулся по коридору, продолжая разговор с двумя молодыми спутниками. Даниель выглянул на лестницу и едва успел приметить Исаакову ногу, прежде чем та исчезла из виду. Один из говорящих был шотландец, очень темпераментный; он горячо соглашался сделать то, о чём, видимо, просил его перед этим Исаак.

— Я подготовлю замечания по поводу замечаний барона, сэр!

(Своё последнее выступление в «Литературном альманахе» Лейбниц озаглавил «Замечания».)

— Уж я его отделаю!

— Я предоставлю вам мои соображения касательно его «Опытов». Он явно неправильно использует производные второго порядка, — сказал Исаак, ступая по лестнице впереди остальных.

— Точно, сэр! — прогремел шотландец. — Прежде чем выискивать соринку в вашем глазу, пусть вынет бревно из своего!

Это был Джон Кейль, дешифровщик королевы Анны.

Все трое с грохотом спустились по лестнице и вышли на улицу — во всяком случае, так показалось Даниелю, для которого звуки шагов и разговоров слились в один продолжительный громовой раскат.

Он выждал, пока их кареты отъедут от Крейн-корта, и отправился в клуб «Кит-Кэт».


Одним из завсегдатаев клуба был Джон Ванбруг, архитектор, специализирующийся на загородных домах. В частности, он возводил Бленхеймский дворец для герцога Мальборо. Сейчас ему привалило работы, потому что Гарлей отстегнул герцогу десять тысяч фунтов. На данном этапе работа состояла не в том, чтобы чертить планы и присматривать за рабочими; пока архитектор все больше распределял деньги и пытался нанять людей. Он выбрал «Кит-Кэт» своей штаб-квартирой, и Даниель, придя в клуб выпить шоколада и почитать газеты, невольно слышал про половину его дел. Иногда Даниель, подняв глаза, ловил на себе взгляд Ванбруга. Возможно, архитектор знал, что он переписывался с Мальборо. А может, причина была иная.

Так или иначе, когда Даниель вошёл, Ванбруг был в клубе, и через несколько мгновений у него появился куда более серьёзный повод для любопытства. Ибо не успел Даниель сесть, как перед зданием остановился роскошный экипаж, и сэр Кристофер Рен, высунувшись в окошко, спросил доктора Уотерхауза. Даниель тут же вышел и присоединился к сэру Кристоферу. Великолепие кареты и красота четвёрки подобранных в масть лошадей сами по себе могли бы остановить движение на Стрэнде, что сильно облегчило кучеру задачу развернуть её и направить в ту сторону, откуда Даниель пришёл, то есть на восток.

— Я, как вы просили, послал возчика в Крейн-корт, забрать, что вы там приготовили. Он встретит нас у церкви святого Стефана Уолбрукского и дальше в вашем распоряжении на весь день.

— Я ваш должник.

— Ничуть. Можно спросить, что там такое?

— Хлам с чердака. Дар нашим собратьям в Санкт-Петербурге.

— В таком случае я ваш должник. Учитывая род моих занятий, представляете, какой скандал бы приключился, если бы Крейн-корт рухнул под тяжестью жуков?

— Будем считать, что мы квиты.

— Неужто вы перебрали всё?

— На самом деле я искал то, что осталось от Гука.

— О! Там вы ничего не найдёте. Сэр Исаак.

— Гук и Ньютон — два самых трудных человека, с которыми мне когда-либо доводилось иметь дело.

— Флемстид принадлежит к тому же пантеону.

— Гук считал, что Ньютон украл его идеи.

— Да. Он мне об этом говорил.

— Ньютон находил подобные обвинения оскорбительными. Наследие Гука будет свидетельствовать в пользу Гука — значит, на свалку этот хлам! Однако Гук, не менее упрямый, чем Ньютон, наверняка всё предусмотрел и спрятал самое ценное там, куда Ньютону не добраться.

Рен нёс свои восемьдесят и один год, как арка — вес многотонной каменной кладки. С юных лет он обнаружил редкие способности к математике и механике. Ему более других досталось той ртути, что якобы била из земли во времена Кромвеля. Его собратья по первым годам Королевского общества давно одряхлели телом и душой, но только не Рен, который преобразился из юноши-эльфа в ангела, лишь ненадолго побыв плотским существом. Он носил высокий серебристый парик и светлое платье с воздушным кружевом на вороте и манжетах; лицо его сохранилось на удивление хорошо. Возраст проглядывал преимущественно в ямочках на щеках, которые превратились в глубокие складки, и в истончившейся коже век — розовой и одрябшей. Однако даже это придавало ему умиротворённый и чуть насмешливо-удивлённый вид. Теперь Даниель понимал, что мудрость была в числе даров, которыми Господь наделил юного Рена, и именно мудрость понудила его заняться архитектурой, областью, в которой дела говорят сами за себя и в которой необходимо годами поддерживать хорошие отношения с большим количеством людей. Другие не сразу увидели мудрость Рена; тогда, пятьдесят лет назад, многие (в том числе сам Даниель) поговаривали, что чудо-юноша губит свои дарования, подавшись в строительство. Однако время доказало правоту Рена. Даниель, который в эти полстолетия тоже принимал решения — мудрые и не очень, — не чувствовал сейчас ни зависти, ни сожалений, только восхищённое любопытство, когда карета выехала с Ладгейт-стрит, и Рен, раздвинув занавески, взглянул на собор святого Павла, словно пастух, обозревающий своё стадо.

Что испытывает человек, создавший такое? Даниель мог только гадать, вспоминая, что создал сам. Однако его работа ещё не завершена. Он не так стар. Когда сын Рена положил последний камень в лантерну купола святого Павла, сэр Кристофер был на десять лет старше, чем Даниель сейчас.

Миновали собор, въехали на Уолтинг-стрит и почти сразу остановились — впереди был затор. Теперь Рен смотрел на Даниеля заинтригованно.

— Я не собираюсь брать ваше дело на себя, — сказал он, — однако мне легче будет вам помочь, если вы соблаговолите сказать, что именно из Гукова наследия вам надобно. Его рисунки для украшения стен? Навигационные инструменты, чтобы добраться до Бостона? Астрономические наблюдения? Чертежи летательных машин? Гербарии? Часовые механизмы? Оптические приспособления? Химические рецепты? Картографические новшества?

— Простите, сэр Кристофер, заботы мои множатся и усложняются день ото дня. Я вынужден исполнять несколько поручений сразу, и потому ответ мой будет не вполне прост. Для первого дела — отправить что-нибудь в дар будущим русским учёным — сгодится почти всё. Для моих целей нужно то, что имеет отношение к машинам.

— Я слышал, вы вошли в совет директоров товарищества…

— Нет, это другое. Машина мистера Ньюкомена — огромный чугунный агрегат, и там моя помощь не требуется. Я думаю о маленьких, точных, умных машинах.

— Вы хотели сказать маленьких точных машинах, изготовленных с умом.

— Я сказал то, что хотел, сэр Кристофер.

— Значит, снова логическая машина? Мне казалось, Лейбниц забросил эту идею лет… э… сорок тому назад.

— Лейбниц лишь отложил её сорок лет назад, чтобы… — Тут Даниель на несколько мгновений утратил дар речи от ужаса, что чуть было не допустил чудовищную оплошность. Он собирался сказать: «Чтобы создать дифференциальное исчисление».

Лицо сэра Кристофера, наблюдавшего, как его собеседник чудом избежал катастрофы, выглядело посмертной маской человека, умершего во время приятных сновидений.

Наконец Рен, просияв, сказал:

— Помню, как бушевал Ольденбург. Он так и не простил Лейбницу, что тот не довёл дело до конца.

Короткая пауза. Даниель думал нечто непростительное: возможно, Ольденбург был прав. Лейбницу стоило заниматься треклятой машиной и не вступать на священную землю, которую Ньютон обнаружил и застолбил. Он вздохнул.

Сэр Кристофер взирал на него с безграничным терпением, величественный, как коринфская колонна.

— Я служу двум господам и одной госпоже, — начал Даниель. — Сейчас я не знаю, чего хочет от меня госпожа, так что не будем о ней, а поговорим о моих господах. Оба люди влиятельные. Один — восточный деспот, но с новыми идеями. Другой — властитель более современного, парламентского толка. Я могу удовлетворить обоих, если построю логическую машину. Я знаю, как её построить. Я думал о ней и делал опытные образцы в течение двадцати лет. Скоро у меня будет место, где её строить. Есть даже деньги. Нужны инструменты и люди, которые могут с их помощью творить чудеса.

— Гук изобрёл машины для нарезки маленьких шестерён и тому подобного.

— И он знал всех часовщиков. В его бумагах должны быть их имена.

Рен улыбнулся.

— О, после того, как милорд Равенскар проведёт Акт о Долготе, вам несложно будет заручиться помощью часовщиков.

— Если они не станут рассматривать меня в качестве конкурента.

— А вы и впрямь намерены с ними конкурировать?

— Я считаю, что для измерения долготы надо не усовершенствовать часы, а проделать некие астрономические наблюдения…

— Метод лунных расстояний.

— Да.

— Но этот метод требует огромных вычислений.

— Так снабдим каждый корабль арифметической машиной.

Сэр Кристофер Рен порозовел — не от злости, а потому что заинтересовался. Некоторое время он думал, а Даниель ждал. Наконец Рен заметил:

— Лучшими механиками на моей памяти были не часовщики — хотя им тоже в искусности не откажешь, — а те, что строят органы.

— Духовые органы?

— Да. Для церквей.

У Даниеля губы непроизвольно раздвинулись в улыбке.

— Сэр Кристофер, думаю, вы подрядили больше органных мастеров, чем кто-либо ещё в истории.

Рен поднял руку.

— Органных мастеров нанимает церковный совет. Хотя в остальном вы правы — я вижу их постоянно.

— В Лондоне их наверняка великое множество!

— Так было лет десять — двадцать назад. Теперь лондонские церкви восстановлены, и часть мастеров перебралась на континент, где многие органы уничтожены войной. Однако немало осталось здесь. Я поспрашиваю, Даниель.

Они подъехали к церкви святого Стефана на Уолбруке. Во времена римского владычества Уолбрук был рекой; считалось, что теперь это клоака под одноименной улицей, хотя никто не выказывал желания спуститься под землю и проверить. Даниель усмотрел в выборе места добрый знак, потому что нежно любил церковь святого Стефана. 1) Рен возвёл её в самом начале своей карьеры — если вспомнить, примерно в те годы, когда Лейбниц трудился над дифференциальным исчислением. Белая и чистая, как яйцо, она была вся — арки и купола; какие бы возвышенные мысли ни внушал её облик прихожанам, Даниель видел в нём тайный гимн Рена математике. 2) Томас Хам, его дядя-ювелир, жил и работал так близко отсюда, что в доме слышно было церковное пение. Вдова Томаса Мейфлауэр, на склоне лет перешедшая в англиканство, посещала здешние службы вместе с сыном Уильямом. 3) Когда Карл II пожаловал Хаму титул (после того как забрал и не смог возвратить деньги его клиентов), то сделал его виконтом Уолбрукским. Так что для Даниеля это была почти семейная часовня.

Рен строил церкви так быстро, что не успевал снабдить их колокольнями. Изнутри они выглядели великолепно; однако колокольни представлялись ему столь необходимой частью лондонского пейзажа, что теперь, наполовину уйдя от дел, он достраивал их одну за другой. Даниель видел почти завершённую у церкви святого Якова на Чесночном рынке и ещё одну у церкви Михаила-Архангела на Патерностер-лейн. Очевидно, Рен воздвигал колокольни кучно и, покончив с одним районом, перемещался в следующий. Очень здравая мысль. Звонницу у святого Стефана Уолбрукского только начали возводить — людей и материалы перебросили с двух соседних участков.

Строительство велось на огромном пустыре между церковью и местом, где сходились Полтри, Треднидл, Корнхилл и Ломбард-стрит. Раньше здесь торговали ценными бумагами. Такое большое пространство в Лондоне неизбежно становилось рассадником преступности и предпринимательства; Даниель, не успев выйти из кареты, заметил признаки и того, и другого. Ближе к церкви мастеровые Рена сложили и охраняли материалы, с которыми в ближайшие год-два предстояло работать каменщикам и плотникам; здесь же возводились времянки и палатки. Собаки мастеровых бродили вокруг, серьёзные, как врачи, и мочились на всё, что не двигалось достаточно быстро. В этом столпотворении Даниель приметил телегу, нагруженную свёртками, которые он своими руками упаковал на чердаке Королевского общества.

Многие снимали шляпы — не перед Даниелем, конечно, а перед его спутником. Рен явно собирался откланяться.

— У меня лежат планы многих зданий, выстроенных Гуком.

— Это как раз то, что мне нужно.

— Я их вам отправлю. А также фамилии людей, строивших эти здания и могущих знать особенности их конструкции.

— Вы чрезвычайно добры.

— Это наименьшее, что я могу сделать в память о человеке, научившем меня проектировать арки. И ещё я выдвину вас на пост куратора экспериментов Королевского общества.

— Простите, сэр?

— Вы всё поймете по недолгом размышлении. Всего вам доброго, доктор Уотерхауз.

— Вы истинный рыцарь, сэр Кристофер.


Даниель думал, что восточнее Бишопсгейта улицы будут посвободнее, но здесь тоже повсюду шло строительство, к тому же рядом располагалась гавань, так что движение оказалось не менее оживлённым. Ни Даниеля, ни возчика не устраивала перспектива до конца дня браниться с ломовиками. Можно было переехать на другой берег, но в Саутуорке их ждала бы такая же давка, только на более узких и хуже замощённых улицах. Даниель решил поступить иначе. Он велел везти себя и свёртки по Фиш-стрит-хилл к Лондонскому мосту, а дальше на восток по Темз-стрит, как если бы они направлялись к Тауэру. Справа уходили к пристаням древние улочки, и в каждой Даниелю на миг представали сценки из жизни торговцев или мастеровых; что в этих живых картинах отсутствовало, так это сама Темза, хоть и расположенная всего на расстоянии полёта стрелы — в конце улиц взгляд различал лишь мачты и такелаж.

Миновали Биллинсгейтский рынок, раскинувшийся по трём сторонам большого прямоугольного дока, где швартовались небольшие суда из Лондонской гавани. Док был врезан в берег и доходил почти до Темз-стрит, которая здесь расширялась в площадь, как будто желая обменяться с рынком рукопожатиями. Под колёсами хрустели и подпрыгивали чёрные камешки. Лошади замедлили ход. Они пробирались через толпу детей в запачканной одежде, которые выковыривали чёрные камешки из булыжной мостовой.

И мальчишки, подбирающие уголь, и сами угольщики (судя по выговору, сплошь йоркширцы), и чиновники, взвешивающие их товар, что доставлялся на лодках из гавани, — всё было для Даниеля в новинку. Он привык считать Биллинсгейт рыбным рынком. Впрочем, за рыботорговок можно было не тревожиться: они по-прежнему занимали большую часть дока и защищали свою территорию метко брошенными рыбьими потрохами и не менее меткими описаниями внешности и родословной покушавшихся на неё угольщиков.

За рынком ехать стало легче, хотя ненамного, потому что чуть впереди, справа, располагалась таможня. Деловая жизнь здесь кипела почти как в Чендж-элли. Гул голосов сливался в неумолчный рёв прибоя; особенно сильные волны докатывали до повозки, обдавая Даниеля пеной отдельных слов.

— Сюда, — сказал он, и возчик свернул вправо, через улочку со множеством не слишком презентабельных, но явно бойко торгующих контор, к Темзе. Здесь были оборудованы несколько маленьких доков; Даниель и возчик без труда отыскали тот, в котором курили трубки и обменивались глубокомысленными замечаниями лодочники. Не сходя с места и просто раздавая монеты нужным людям в нужное время, Даниель нанял лодочника отвезти его на другой берег и отпустил возчика.

С Темз-стрит река представлялась не столько путём сообщения, сколько преградой: частоколом оструганного дерева, призванным остановить захватчика или беглеца. Однако лодочник в несколько гребков миновал заслон вдоль доков, и они вышли в судоходное русло. Движение здесь тоже было оживлённое, и всё же по сравнению с улицами водное пространство казалось на диво широким и вместительным. У Даниеля полегчало на сердце — без всяких, впрочем, оснований. Лондон быстро превратился в наброшенный на холм для просушки неразглаженный брезент. Выделялись только Монумент, Лондонский мост, Тауэр и собор святого Павла. Мост, как всегда, являл собой полную несуразность: целый город над водой, притом ветхий, покосившийся, пожароопасный город тюдоровских времён. Недалеко от северного его конца высился Монумент, который Даниель впервые сумел рассмотреть как следует. Эту огромную одинокую колонну воздвиг Гук, хотя все приписывали её Рену. В недавних перемещениях по Лондону Даниель не раз вздрагивал, заметив будто смотрящую на него вершину колонны, — так много лет назад ему чудилось, что живой Гук разглядывает его в микроскоп.

Отлив подгонял лодку, и Даниель опомниться не успел, как они поравнялись с Тауэром. Усилием воли он оторвал взгляд от Ворот изменников, а мысли — от воспоминаний и вернулся к насущным заботам. Хотя внутреннюю часть Тауэра скрывали стены и бастионы, можно было видеть дым, поднимающийся из окрестностей Монетного двора, а в общем городском гуле ухо вроде бы различало медленное тяжёлое биение молотов, чеканящих гинеи. У солдат на стенах были красные мундиры с чёрной отделкой; следовательно, Собственный её величества блекторрентский гвардейский полк, исходно размещавшийся в Тауэре, вернули сюда — в который раз, Даниель сосчитать не мог. Местопребывание Блекторрентского полка, как флюгер, точно указывало, куда дует политический ветер. Когда шла война, блекторрентские гвардейцы были на фронте. В мирное время, если монарх благоволил к Мальборо, они охраняли Уайтхолл. Если Мальборо подозревали в том, что он намерен заделаться новым Кромвелем, его любимый полк ссылали в Тауэр и нагружали заботами о Монетном дворе и Арсенале.

Чем ниже по течению, тем беднее становились дома и великолепнее — корабли. Впрочем, поначалу дома выглядели не такими уж бедными. Вдоль обоих берегов были проложены дороги, но их Даниель не видел за складами, по большей части выстроенными из обожжённого кирпича. Стены складов уходили прямо в воду, чтобы лодки можно было загружать и разгружать без помощи кранов, которые торчали над рекой, словно реснички микроскопических анималькулей. Склады изредка перемежались доками, от которых расходились лучи притоптанной земли. На левой, Уоппингской стороне эти улицы вели в город, который вырос здесь за время Даниелева отсутствия. Справа, на Саутуоркском берегу, сразу за выстроившимися вдоль реки лабазами начиналась открытая местность; Даниель различал её лишь в те редкие моменты, когда лодка оказывалась в створе отходящих к югу дорог. Вдоль них примерно на четверть мили тянулись новые строения, придавая им вид вонзённых в город мечей. А дальше расстилались не сельские английские угодья (хотя пастбищ и молочных ферм тоже хватало), но псевдоиндустриальный пейзаж: здесь растягивали на сушильных станках ткань и дубили кожу — оба ремесла требовали больших площадей.

За Уоппингом начинался длинный прямолинейный отрезок реки, а дальше — излучина между Лаймхаузом и Ротерхитом. Даниель изумился, но не слишком, увидев, что новый город на левой стороне захватил почти весь берег. Шадуэлл и Лаймхауз стали частью Лондона. От этой мысли по коже пробежал холодок. Городки в нижнем течении Темзы всегда считались рассадником воришек, речных пиратов, бешеных собак, крыс, разбойников и бродяг, а отделяющая их сельская местность, несмотря на обилие там кирпичных заводов и кабаков, — санитарным кордоном. Даниель подумал, что Лондон, возможно, больше проиграл, чем выиграл, заменив этот кордон сквозными улицами.

Саутуоркская сторона была застроена меньше, так что порой Даниель и пасущиеся коровы могли созерцать друг друга через несколько ярдов воды, грязи и дёрна. Однако как шлюпы и шхуны по мере приближения к гавани уступали место большим трёхмачтовым кораблям, так мелкие пристани и доки городских купцов сменялись участками огромными, словно поля сражений, и почти такими же шумными — верфями. Некий завсегдатай клуба «Кит-Кэт» убеждал Даниеля, что по берегам Лондонской гавани расположилось более двух десятков верфей и столько же сухих доков. Даниель из вежливости сделал вид, будто верит, но по-настоящему поверил только сейчас. Казалось, вдоль всей гавани сидят чудища, которые, поглощая деревья тысячами, извергают корабли десятками. Они выплёвывали столько опилок и стружек, что хватило бы упаковать собор святого Павла, сумей кто-нибудь построить такой большой ящик — задача для здешних верфей, наверное, вполне подъёмная. Многое из того, что Даниель примечал раньше, теперь сложилось в единую картину. Плоты в Бостоне, плывущие по реке Чарльз день за днём, и то, что уголь, угольный дым и копоть теперь в Лондоне повсюду, — всё говорило о спросе на древесину. Леса Старой и Новой Англии равно превращались в корабли — только дурак стал бы жечь дерево.

Лодочник не знал, какая из верфей принадлежит мистеру Орни — так их было много, — но тут Даниель смог ему подсказать. Только на одной разом строились три одинаковых трёхмачтовика. Рабочие, которые сидели на шпангоутах и перекусывали (видимо, пришло время перерыва), были ирландцы и англичане, в шерстяных шапках или с непокрытыми головами, несмотря на холодный ветер. Однако, когда лодка подошла ближе, Даниель разглядел двоих в огромных меховых шапках, присматривающих за работой.

Лодка проскользнула под нависающей кормой каждого из трёх кораблей. Средний был почти закончен, оставалось лишь покрыть его пышной резьбой, краской и позолотой. У двух других ещё обшивали досками корпус.

За кораблями взглядам открылся пирс. В его конце сидел на перевёрнутом бочонке человек в простой чёрной одежде. Он жевал пирог и читал Библию. Завидев лодку, человек аккуратно отложил и то, и другое, встал и протянул руку, чтобы поймать брошенный лодочником конец. В мгновение ока он сотворил великолепный узел, пришвартовав лодку к чугунной тумбе на пирсе. И сам узел, и безупречная сноровка должны были явственно показать всем и каждому, что перед ними избранник Божий. Чёрное платье — грубое, шерстяное, без всяких изысков — было в опилках и пакле. По мозолистым рукам и умению вязать узлы Даниель заключил, что это такелажный мастер.

На берегу колеи и мостки образовывали миниатюрный Лондон из улиц и площадей, только место домов занимали штабеля брёвен, бухты каната, тюки пакли и бочки со смолой. Вдоль склада под открытым небом, очерчивая восточную границу верфи мистера Орни, тянулась общественная дорога, которая переходила в лестницу на Лавендер-лейн, ближайшую к реке улицу в этой части Ротерхита.

— Храни вас Бог, брат, — обратился Даниель к такелажному мастеру.

— И тебя… сэр, — отвечал тот, оглядывая его с ног до головы.

— Я доктор Уотерхауз из Королевского общества, — сознался Даниель, — звание для грешника высокое и громкое, и не много почестей стяжало оно мне средь тех, кого прельстили удовольствия и лживые посулы Ярмарки Суеты. — Он глянул через плечо на Лондон. — Так можете меня именовать, коли желаете, для меня же наибольшая честь — называться братом Даниелем.

— Хорошо, брат Даниель, а ты, коли так, зови меня братом Норманом.

— Брат Норман, я вижу, что ты показуешь пример усердия тем, кого влечёт обманный блеск Праздности. Это я понимаю…

— О, брат Даниель, среди нас много добросовестных тружеников, иначе как бы мы справлялись с работой?

— Воистину, брат Норман, однако ты лишь усилил моё недоумение: никогда не видел я верфи столь большой и в то же время столь малолюдной. Где все остальные?

— Что ж, брат Даниель, должен с прискорбием тебе сообщить, что они в аду. Во всяком случае, в таком месте, которое в нашей юдоли скорбей ближе всего к аду.

Первой мыслью Даниеля было «тюрьма» и «поле боя», но это представлялось малоправдоподобным. Он уже почти остановился на «борделе», когда с другой стороны Лавендер-лейн донеслись громкие возгласы.

— Театр? Нет! Медвежья травля, — догадался он.

Брат Норман молитвенно прикрыл глаза и кивнул.

Заслышав крики, мастеровые, которые перекусывали неподалеку, встали и кучкой двинулись к лестнице. За ними на почтительном отдалении следовали двое русских, примеченные Дэниелем раньше. Теперь, не считая брата Нормана, на всей верфи осталось пять или шесть работников.

— Я поражён! — вскричал Даниель. — Неужто в обычае мистера Орни останавливать работу средь бела дня, чтобы его мастеровые могли поглазеть на кровавое и постыдное зрелище? Удивляюсь, как здесь вообще что-нибудь делается!

— Я — мистер Орни, — любезно отвечал брат Норман.

Сорок лет назад Даниель от стыда бросился бы в реку. Однако события последних месяцев научили его, что даже от такого унижения не умирают, как бы иногда ни хотелось. Надо было стиснуть зубы и продолжать. Он больше опасался за лодочника, который привёз его сюда и внимательно слушал весь разговор; у славного малого был такой вид, будто он сейчас рухнет с пирса.

— Прошу меня извинить, брат Норман, — сказал Даниель.

— Не стоит, брат Даниель; ибо как нам приблизиться к Богу, если не внимая справедливым обличениям добрых собратьев?

— Истинная правда, брат Норман.

— Не ведал бы ты, о сын Дрейка, что смеха достоин в парике и платье блудничем, когда бы я с любовию не раскрыл тебе глаза.

Новый взрыв голосов с Лавендер-лейн напомнил Даниелю, что, как всегда, нераскаянные грешники получают от жизни больше радостей.

— Я ознакомил работников со своим взглядом на подобного рода забавы, — продолжал брат Норман. — Несколько наших собратьев сейчас там, раздают памфлеты. Лишь Господь может их спасти.

— Я думал, вы — такелажный мастер, — сказал Даниель, как болван.

— Дабы служить примером на верфи, надо быть искусным во всех корабельных ремёслах.

— Понятно.

— Медвежий садок — вон там. Два пенса с человека. Прошу.

— О нет, брат Норман, я пришёл не за этим.

— Зачем же ты пришёл, брат Даниель? Затем лишь, чтобы поучить меня, как мне лучше управляться с делами? Желаешь ли проверить мои конторские книги? До вечера времени ещё много.

— Благодарю за любезное предложение, но…

— Боюсь, у меня под ногтями грязь, и тебя это коробит. Если ты согласишься прийти завтра…

— Ничуть, брат Норман. У моего отца, контрабандиста, подряжавшего на работу пиратов и бродяг, часто бывала грязь под ногтями после того, как мы всю ночь грузили неуказанный товар.

— Отлично. В таком случае, чем я могу быть полезен тебе, брат Даниель?

— Надо погрузить эти свёртки на тот из трёх кораблей, который, с Божьей помощью, первым отплывёт в Санкт-Петербург.

— Это не склад. Я не могу принять ответственность за то, что случится с грузом, пока он на моей верфи.

— Не страшно. Вора, его похитившего, будет ждать глубокое разочарование.

— Нужно разрешение господина Кикина.

— Это который?

— Маленького роста. Подходи к господину Кикину спереди, держа руки на виду, не то высокий тебя убьёт.

— Спасибо за совет, брат Норман.

— Пожалуйста. Господин Кикин уверен, что Лондон кишит раскольниками.

— Кто это такие?

— Судя по мерам предосторожности, которые принимает господин Кикин, раскольники — своего рода русские гугеноты, огромные, бородатые и умеющие далеко бросать гарпуны.

— Сомневаюсь, что я подхожу под это описание.

— Бдительность лишней не бывает. Ты можешь оказаться раскольником, вырядившимся в престарелого щеголя.

— Брат Норман, сколь отрадно мне быть вне удушливой атмосферы чопорной лондонской учтивости.

— На здоровье, брат Даниель.

— Скажи, слыхал ли ты о торговом корабле под названием «Минерва»?

— О легендарной «Минерве»? Или о настоящей?

— Я не слышал никаких легенд. Уверяю, интерес мой чисто практический.

— Я видел «Минерву» в сухом доке, сразу за поворотом реки, две недели назад, и могу сказать, что это не та, о которой гласит молва.

— Не понимаю, брат Норман. Мне недостает знаний касательно «Минервы», чтобы разгадать твою загадку.

— Прости, брат Даниель, я думал, ты также сведущ в морских легендах, как и в руководстве верфями. Французские моряки смущают легковерных, утверждая, будто некогда существовал одноименный корабль, обшитый до ватерлинии золотом.

— Золотом?!

— Которое можно было увидеть только при сильном крене, например, когда свежий ветер дует с траверза.

— Какая нелепость!

— Не совсем так, брат Даниель. Ибо враг скорости — ракушки, которыми обрастает корпус. Мысль обшить его металлом великолепна. Вот почему я, как и половина лондонских корабелов, сходил посмотреть на «Минерву», пока она была в сухом доке.

— И не увидел золота.

— Я увидел медь, брат Даниель, которая, в бытность свою новой, наверняка ярко блестела. При определённом освещении французы — католики, падкие до соблазнов мишурной роскоши — могли счесть её золотом.

— Ты думаешь, так и возникла легенда?

— Я уверен. Однако «Минерва» существует на самом деле — я видел её на якоре день или два назад меньше чем в полумиле отсюда. Вот, кажется, она, перед Лаймкилнским доком.

Брат Норман указал на отрезок реки, где покачивались на якорях не меньше сотни судов, из них треть — большие океанские трёхмачтовики. Даниель даже смотреть не стал.

— Она с острыми обводами и сильным завалом бортов — школа покойного Яна Вроома, прекрасно вооружённая, приманка и гроза пиратов, — продолжал брат Норман.

— Я провёл на «Минерве» два месяца и всё равно не отличу её с такого расстояния от других трёхмачтовиков, — сказал Даниель. — Брат Норман, когда корабли отплывут в Санкт-Петербург?

— В июле, если Бог даст и если пушки доставят вовремя.

— Любезный, — обратился Даниель к лодочнику. — Я пойду переговорить с господином Кикиным, а вас тем временем попрошу доставить записку капитану ван Крюйку на «Минерву».

Даниель вытащил карандаш и, примостив клочок бумаги на перевёрнутой бочке, написал:

Капитан ван Крюйк,

если в Ваши намерения входит совершить обратный рейс в Бостон, то я поручил бы Вам забрать оттуда и доставить мне в Лондон, желательно не позднее июля, некоторые вещи. Мой адрес: Королевское общество, Крейн-корт, Флит-стрит, Лондон.

Даниель Уотерхауз

Медвежий садок мистера Уайта получасом позже

Примерно три четверти круга было отведено под стоячие места, остальную четверть занимали скамьи. Протиснувшись мимо нонконформистов, которые пытались не пропустить входящих или хотя бы сунуть им в руки памфлет, Даниель заплатил целый шиллинг за место на трибуне и мешок с соломой под костлявый старческий зад. Он сел на край скамьи в надежде, что успеет отскочить, если она рухнет — строил её явно не Рен. Отсюда Даниель мог смотреть прямо через арену в лица двум русским, которые пробились вперёд — подвиг нешуточный, учитывая, что расталкивать пришлось саутуоркских корабельных рабочих. Правда, высокий русский был настоящий великан — господин Кикин, стоящий впереди, едва доходил ему до ключицы. Зрителям, оказавшимся сзади, приходилось по очереди сидеть друг у друга на плечах.

За трибуной остановилась запряжённая четвёркой карета, которую оберегали от ротерхитской толпы кучер и лакеи в пудреных париках. Даниель удивился, что обладатель роскошного экипажа поехал смотреть медвежью травлю в такую даль. До театров и медвежьих садков Саутуорка можно было добраться без труда — какие-нибудь десять минут на лодке, — сюда же приходилось долго ехать мимо зловонных дубильных мастерских.

С другой стороны, будь эти люди брезгливы, они бы вообще избегали таких мест. Герб на дверце кареты был Даниелю незнаком, что наводило на мысль о его недавнем происхождении, а глядя в спину хозяину экипажа и двум его спутницам, ничего больше заключить не удавалось.

Кроме этих троих на трибуне сидели ещё несколько хорошо одетых господ, видимо, прибывших по воде, каждый поодиночке. Даниель вынужден был признать, что не особо выделяется на их фоне.

Зрелище строго следовало классическим канонам, то есть пяти минутам собственно потехи предшествовал часовой балаган. Сначала громко и цветисто объявляли, что публике предстоит увидеть (в промежутках, чтобы она не заскучала, провели несколько петушиных боёв), затем вывели на цепях несколько больших псов и прогнали их рысью по арене, чтобы зрители могли сделать ставки. Те, кому бедность или благоразумие не позволяли рисковать деньгами, забавлялись тем, что, протиснувшись вперёд, пытались ещё сильнее разозлись собак, бросая в них камнями, тыча палками и выкрикивая их клички. Звали псов Король Луи, Король Филипп, Маршал Виллар и Король Яков Третий.

Один из зрителей явился с опозданием и сел на край скамьи тремя рядами ниже Даниеля. Это был нонконформист в чёрном платье и широкополой шляпе. Он принёс корзину, которую поставил на скамью перед собой.

Джентльмен, приехавший в карете, встал и, положив изуродованную шрамом руку на эфес шпаги, уставился на пришлеца. Даниель чувствовал, что когда-то видел этого господина, но решительно не мог вспомнить, где и при каких обстоятельствах. Так или иначе, тот всем своим видом выражал желание вышвырнуть нонконформиста, который здесь выглядел так же уместно, как в Ватикане. Выполнить намерение ему помешали спутницы, сидящие по бокам. Выразительно переглянувшись, дамы разом — как будто одна была зеркальным отражением другой — взяли его под локотки. Джентльмену это явно пришлось не по нраву — он высвободил руки так резко, что едва не заехал спутницам по лицу.

Зарождающийся скандал прервало объявление, что прибыл «герцог Мальборо». Все, кроме джентльмена, Даниеля и нонконформиста, разразились криками. Десятка два стоячих зрителей согнали с дороги, чтобы вкатить ярко раскрашенный фургон, вернее, будку на колёсах — её втащили на арену с нарочитой медлительностью, чтобы подогреть страсти и увеличить ставки.

Джентльмен собрался сесть. Он расправил камзол на заду и обернулся. На лице его проступило некоторое удивление. Даниель проследил его взгляд и заметил, что карета, запряжённая четвёркой, исчезла. Вероятно, кучер решил отъехать в более тихое место, чтобы предстоящая забава и крики не напугали лошадей.

Даниель снова взглянул на джентльмена: тот похлопал себя по животу и, нащупав толстую золотую цепочку, вытащил из кармашка часы. На цепочке болталось что-что бурое и сморщенное — кроличьи лапки? Какие-то другие талисманы на счастье? Джентльмен открыл крышку часов, посмотрел время и, наконец, сел.

Они не пропустили ничего интересного. За это время служители успели только вытащить из-под дверцы будки цепь и закрепить её на вбитом в землю столбе. Всё совершалось с нарочитой торжественностью и потому медленно. Теперь, наконец, дверцу открыли, явив взглядам Герцога Мальборо. И тут господина Кикина со спутником постигло жестокое разочарование. Возможно, для европейского чёрного медведя Герцог был достаточно велик, но наверняка казался недомерком по сравнению с бурыми сибирскими медведями, наводящими страх на жителей Московии. Хуже того, когда отважный укротитель раскрыл Герцогу пасть, стало видно, что клыки его спилены до безобидных пеньков.

— Самые страшные враги Герцога: Гарлей и Болингброк! — объявил распорядитель.

Эффектная пауза. Затем дверцу огромной конуры подняли лебёдкой, как решётку крепостной башни. Ничего не произошло. В конуре взорвали шутиху. Подействовало: на арену выбежали Гарлей и Болингброк, два одинаковых пуделя в белых париках. Полуослепшие и оглушённые, они бросились в разные стороны: Гарлей к краю арены, Болингброк — в центр. Медведь одним ударом сбил его с ног, перевернул на спину и провёл второй лапой по его животу.

Большой кусок собачьей требухи силуэтом взмыл в белое небо, вращаясь, так что капли крови разлетались в стороны по спирали. Он, казалось, завис в воздухе, и Даниель уже думал, что кровавый ошмёток упадёт на него, но тот звонко шмякнул о лиф кобальтово-синего платья одной из спутниц джентльмена и по животу сполз к ней на колени. Даниель определил, что это лёгкое. Даме хватило ума вскочить сначала и завизжать потом.

Всё — от взрыва петарды до аплодисментов, которыми публика отметила роль дамы, — заняло не больше пяти секунд.

Одной даме пришлось отвести другую в сторонку, чтобы та успокоилась. Поскольку экипаж отъехал, всё происходило на трибуне, на глазах у зрителей, составляя забавное дополнение к долгожданной потехе: больших псов наконец-то спустили с цепи. Сперва Короля Луи и Короля Филиппа. Они шли прямиком на медведя, пока тот не заметил их и не встал на задние лапы. Тут они передумали и решили проверить, не лучше ли просто хорошенько его облаять. Тогда спустили Маршала Виллара и Короля Якова Третьего. Вскоре между медведем и псами завязалось некое подобие драки.

Зрители на стоячих местах достигли той же степени остервенения, что и псы, поэтому несколько секунд никто не замечал, что драка прекратилась, а медведь и его противники, не обращая внимания друг на друга, уткнулись мордами в землю.

Собаки виляли хвостами.

Зрители умолкли почти разом.

Что-то красное летело на арену с трибуны и шмякалось на землю, словно мокрое тряпьё.

Все это заметили и проследили траекторию до нонконформиста. Теперь он стоял, пристроив корзину на скамью рядом с собой. Из корзины сочилась кровь. Пуританин вытаскивал из неё куски сырого мяса и бросал на арену.

— Вы, люди, подобно сим зверям несмысленным, дерётесь для забавы и трудитесь для обогащения таких, как этот паскудник — мистер Чарльз Уайт, — единственно лишь потому, что алчете! Алчете помощи, врачевания, духа! Однако процветание земное и небесное легкодостижимо! Оно падает с небес, как манна! Вам надо только его принять! Утолите же свой голод!

До сего момента аттракцион с бросанием мяса был по-своему занимателен; особенно зрителям понравилось, когда джентльмена в лицо назвали паскудником. Однако с каждым мгновением слова пуританина больше смахивали на проповедь, которую публика выслушивать не собиралась. Поднялся общий ропот, как в парламенте. Даниеля впервые посетило сомнение, сумеет ли он сегодня выбраться из Ротерхита с руками, ногами и головой.

Мистер Чарльз Уайт, вероятно, задав себе тот же вопрос, прыгнул через несколько скамей, угрожающе поглядывая на служителей. Из этого и из слов нонконформиста Даниель заключил, что Уайт владеет садком либо, по крайней мере, вложил в него средства.

— Отличное предложение! Думаю, я угощусь вот этим! — Последнее слово было приглушено ухом нонконформиста.

Откусывание уха происходило примерно так же, как двадцать лет назад в кофейне на глазах у Даниеля. Руку, которая держала голову нонконформиста, поворачивая её туда-сюда, по-прежнему уродовал шрам от кинжала Роджера Комстока. Даниель не имел ни малейшего желания снова это наблюдать. Однако публика была в восторге. Другими словами, Чарльз Уайт направил чувства толпы в нужное ему русло, представив ей за потраченные деньги какое-никакое увеселение.

Ухо он в этот раз откусил куда быстрее — сказывалась приобретённая с годами сноровка — и поднял над головой. Толпа зааплодировала; тогда мистер Уайт стал поворачивать ухо, давая ему «послушать» ту сторону, с которой хлопали громче. Поняв шутку, зрители вошли во вкус и принялись шуметь наперегонки. Уайт тем временем кружевным платком утёр с губ кровь.

— Это ухо довольно твёрдое и с душком, — объявил он, когда толпе прискучило хлопать. — Боюсь, оно продубилось от слишком частого выслушивания проповедей. Для моей часовой цепочки оно не годится, только на корм собакам.

Уайт перепрыгнул через барьер на арену — немало изумив всех своей физической силой — и скормил ухо уцелевшему пуделю, Гарлею.

Вид собаки, поглощающей кусок человека, видимо, принёс публике то удовлетворение, за которым она сюда пришла. Никто не выразил особого восторга, но и возмущения не последовало. Начались разговоры и перешучивания. Несколько зрителей двинулись к выходу, чтобы успеть до того, как начнётся давка. Остальные переминались на месте, время от времени поглядывая на пуделя в съехавшем парике, который, скаля клыки, жевал ухо задними зубами.

Даниель вспомнил про одноухого нонконформиста, которого последний раз видел, когда тот спускался с трибуны, издавая ужасные звуки: наполовину стоны боли, наполовину пение гимна. Корзина его перевернулась во время борьбы с Чарльзом Уайтом. Несколько кусков требухи выпали на скамью и теперь лежали в лужицах тёмной крови, от которых ещё поднимался пар. Даниель узнал огромную щитовидную железу, явно извлечённую из лошади или такого же большого животного, убитого не далее как пятнадцать минут назад.

Нонконформист, шатаясь, вышел на открытое пространство за трибунами, где его уже встречали больше десятка собратьев. Все они натянуто улыбались. Карета мистера Уайта так и не вернулась; место её занимала повозка куда более грубая и куда более подходящая для здешних трущоб: фургон живодёра, весь в коросте засохшей крови и блестящих потёках свежей. С трибуны Даниель мог видеть то, что оставалось скрытым от мистера Уайта, стоящего на арене: в фургоне лежала разрубленная лошадь. Не старая кляча, а лоснящееся, ухоженное животное.

Это была одна из упряжных мистера Уайта.

Кучер и лакеи мистера Уайта стояли тесной кучкой в четверти мили по дороге, у неподвижной кареты, в которую теперь были впряжены только три лошади.

Даниель ещё раз взглянул на нонконформистов и заметил у каждого за поясом по меньшей мере один пистолет.

Самое время было уходить. Даниель сошёл вниз, стараясь, чтобы это не выглядело паническим бегством, и не позволил себе оглянуться или замедлить шаг, пока не очутился по другую сторону арены от того, что происходило или должно было начаться позади скамей.

— Господин Кикин, — сказал он, подходя спереди (руки на виду) и отвешивая церемонный поклон. — Я к вам с поручением от барона фон Лейбница, советника его императорского величества царя Петра.

Вступление было несколько торопливое, но Чарльз Уайт, на другой стороне арены, наконец-то осознал, как поступили с ним диссиденты, и постепенно вскипал яростью, которую сдерживало лишь численное превосходство вооруженных противников, готовых без колебаний отдать жизнь за правое дело. В таких условиях был лишь один способ привлечь внимание господина Кикина — упомянуть Петра Великого.

Приём сработал. Кикин не выразил и малейшего сомнения в том, что Даниель говорит правду. Из этого следовал вывод, что Лейбниц не преувеличивал, описывая Петра; тот всё делал по-своему, и его слуги, такие как Кикин, быстро лишились бы головы, если бы не поспевали за неожиданными поворотами царской воли. Итак, Даниелю удалось увлечь господина Кикина и его спутника в сторонку, подальше от безобразного зрелища на трибуне. Мистер Уайт осыпал диссидентов угрозами и проклятиями, те заглушали его пением гимнов, а самые глупые зрители кидали в них камни.


От знающих людей Даниель слышал, что у русских широкие скулы. У Льва Степановича Кикина (как тот представился, когда они оставили позади медвежий садок с начавшейся там дракой и перебрались на верфь мистера Орни) скулы, безусловно, имелись.

Однако пухлое, грубовато слепленное лицо было настолько лишено национальных черт, что никто, живущий, скажем, севернее Парижа, не признал бы по нему выходца из далёкой страны, решительно во всём отличной от остального христианского мира. Даниель чувствовал бы себя спокойнее, окажись у Кикина зелёная кожа и три глаза, напоминающие каждому, что перед ним человек с иной системой взглядов. В отсутствии этого Даниель постарался сосредоточиться на диковинной шапке и великане-телохранителе, который ни на миг не переставал высматривать на горизонте раскольников.

Со своей стороны, Кикин, который был, как-никак, дипломат, слушал с видом насмешливо-снисходительным, что довольно скоро начало Даниеля раздражать. Не важно; он прибыл сюда не для того, чтобы завести дружбу с Кикиным (или с Орни, если на то пошло), а чтобы перегрузить научный хлам на склад для дальнейшей отправки в Санкт-Петербург.

Меньше чем через час с делом было покончено, и Даниель возвращался в лодке на другой берег. Он попросил доставить его на пристань Тауэра.

Лодочник грёб изо всех сил — не для того, чтобы угодить Даниелю, а чтобы скорее оказаться подальше от Ротерхита. Они наискосок пересекли Лондонскую гавань, преодолев примерно милю против течения до Уоппинга. Ещё через милю поравнялись с «Рыжей коровой», где Даниель и Боб Шафто задержали Джеффриса, затем с церковью святой Екатерины и, наконец, с длинной Тауэрской набережной. В ней располагалась арка — Ворота изменников, через которые Даниель однажды сумел проникнуть уговорами, но не видел резона повторять попытку сейчас. Он велел лодочнику грести дальше.

Сразу за углом Тауэра река как будто резко поворачивала вправо; на самом деле там располагался Тауэрский док, пережиток системы рвов. Над стоячей водой высился невероятный комплекс ворот, шлюзов, дамб и подъёмных мостов, более или менее относящийся к Львиной башне и служащий входом в Тауэр. Здесь Даниель расплатился с лодочником и сошёл на пристань.

Внешняя часть комплекса была открыта для всех желающих. Даниель без помех миновал ворота, и лишь в начале Минт-стрит его впервые спросили, чего ему здесь надо. Он ответил, что идёт к сэру Исааку Ньютону. К нему немедленно приставили сопровождающего: ирландца-рядового из Собственного её величества блекторрентского гвардейского полка. Вместе они прошли по Минт-стрит, узкой, шумной и длинной. В начале её стояли дома — здесь жили работники Монетного двора, а дальше, друг напротив друга, располагались привратницкая и парадный вход Монетного двора с лестницей на второй этаж.

Гвардеец отвёл Даниеля в канцелярию. С первого взгляда было видно, что это одно из тех тоскливых мест, где посетители подолгу дожидаются, когда их примут.

Даниель не огорчился — передышка была сейчас даже кстати. На тот маловероятный случай, что он впрямь друг сэра Исаака, сторож из привратницкой принёс ему чашку чаю. Даниель сидел, прихлёбывал чай и, ощущая мерный пульс падающих молотов, смотрел на въезжающие телеги с углем и выезжающие — с навозом. Наконец пришёл человек и сказал, что сэра Исаака нет, но ему можно оставить записку, что Даниель и сделал.

На обратном пути, в воротах, он встретил рядового, провожавшего его в здание канцелярии.

— Вам приходилось воевать? — спросил Даниель, ибо солдат не выглядел совсем уж зелёным новобранцем.

— Я маршировал с капралом Джоном в одиннадцатом, сэр, — последовал ответ. Капралом Джоном называли герцога Мальборо его солдаты.

— А, прорыв линии у Арле и Обиньи! — воскликнул Даниель. — Тридцать миль за день, если я не ошибаюсь?

— Тридцать шесть миль за шестнадцать часов, сэр.

— Славное дело!

Даниель не стал спрашивать про кампанию двенадцатого года, окончившуюся плачевно после того, как первого января королева отправила Мальборо в отставку.

— Был у меня знакомый в вашем полку, сержант — он оказал мне услугу, и я сумел отплатить ему тем же. С тех пор минуло двадцать пять лет войны. Вряд ли он по-прежнему здесь…

— Только один человек прошёл с полком все эти двадцать пять лет, — отвечал рядовой.

— Страшновато звучит. Как его имя?

— Сержант Боб, сэр.

— Боб Шафто?

Рядовой позволил и себе улыбнуться.

— Он самый, сэр.

— Где он сейчас?

— В наряде по Монетному двору.

— Так он там? — Даниель указал на Минт-стрит.

— Нет, сэр, вы найдёте его на Лондонском мосту, сэр. Наряд довольно необычный, сэр.


Даниель не заметил солдат, занятых каким-нибудь делом, обычным или необычным, пока не прошёл почти весь мост. По крайней мере эта часть Лондона на его памяти практически не изменилась. Разумеется, одежда на людях и в лавках по сторонам дороги была иная. Однако солнце клонилось к закату, и между домами царил полумрак, в котором старческие глаза почти ничего не различали. На этих отрезках пути Даниель легко мог вообразить себя десятилетним мальчиком на побегушках в республике Оливера Кромвеля. Грёзы прерывались, стоило ему выйти на открытое место. Разрывы между зданиями были оставлены для предотвращения пожаров и тянулись примерно на вержение камня. Солнце било справа, и, отворачиваясь, Даниель видел Темзу с двумя тысячами кораблей, разрушавшими иллюзию, будто он вернулся в простые старые времена. Даниель пробегал открытые места, как крыса — круг света от фонаря, и спешил укрыться в прохладных узких каньонах между старыми зданиями.

Последний и самый короткий из противопожарных разрывов был уже почти в Саутуорке, на семи восьмых пути. Дальний его конец венчало каменное сооружение, древнее с виду, хотя и насчитывающее всего триста лет. Самое высокое на мосту, оно служило одновременно сторожевой башней и преградой на пути нежеланных гостей. Его возвели в те времена, когда военные действия были незатейливей, и если дозорный на башне видел подступающих с юга французов или сарацин, он опускал решётку и бил тревогу. Называлось это Большие каменные ворота.

Последний из фахверковых домов стоял над одной опорой моста, Большие каменные ворота — над следующей к югу, а противопожарный разрыв между ним совпадал с самым широким из двадцати пролётов Лондонского моста. Назывался он Рок-лок. Пассажирам, рискнувшим преодолеть в лодке стремнину под мостом, иногда предлагали сделать крюк и пройти Рок-локом, как наиболее безопасным; впрочем, у ветеранов это считалось малодушием.

Открытый участок моста загадочным образом притягивал мечтателей и безумцев. Один из таких (трудно сказать, безумец или мечтатель) стоял спиной к проезжей части, лицом к Темзе. Человек этот, одетый в розовый камзол, не любовался видами западного Лондона. Свесив седую, коротко остриженную голову через парапет, он смотрел на водорез под мостом и, взмахивая тростью чёрного дерева, приговаривал: «Полегче, полегче, помни, зачем ты это делаешь — если он треснет и молоко будет вытекать, то вся работа насмарку». Слова звучали бредом умалишённого, однако произносились с усталым спокойствием человека, который командует другими не первый год.

Сбоку от мостовой стоял, задрав голову, солдат в красном мундире. Даниель посторонился, чтобы не мешать прохожим, и проследил взгляд солдата. Тот смотрел на крышу Больших каменных ворот, где трудились двое молодцов в старых грязных рубахах.

Большие каменные ворота, наряду с Ладгейтом, Темпл-баром, Олдгейтом и ещё несколькими, входили в число старейших. В соответствии с древней чтимой традицией, общей для почти всех культурных народов, на таких воротах выставляли останки казненных преступников, чтобы даже неграмотный видел, что вступает на территорию, где блюдётся закон. Для этих целей над Большими каменными воротами были закреплены длинные железные пики, расходящиеся, как лучи тёмного нимба от чела падшего ангела. На концах их всегда красовались десять-двадцать голов в разной стадии разложения. Когда с Тауэрского холма или с многочисленных лондонских виселиц привозили новые головы, место для них освобождали, сбрасывая старые в реку. Здесь, как во всех прочих сферах английской жизни, царила строгая иерархия. Головы знатных изменников, казнённых в Тауэре, оставались на пиках долго по истечении срока годности. Карманников или курокрадов, напротив, сбрасывали в Темзу так быстро, что вороны не успевали толком их обклевать. Такая операция, видимо, происходила сейчас, потому что с башни доносился властный голос, обращённый к молодцам в рваных рубахах: «Не вздумайте трогать этого: барон Гарланд Гарландский, казнокрадство, 1707, казнь через повешение… да, вот эту можете осмотреть».

— Спасибо, сэр. — Один из молодцов ухватился за пику, аккуратно выдернул её из гнезда и развернул голову казнённого лицом к своему напарнику, который принялся ощупывать её, как френолог.

— Должна сгодиться. Вроде крепкая.

— Тащи, — распорядился стоящий внизу солдат в красном мундире.

Малый спустился по винтовой лестнице со скоростью, свидетельствующей о недюжинной силе и удали, и передал голову солдату. Тот кивнул и, сунув её под мышку, подбежал к человеку в розовом, который, взяв голову двумя руками, с криком: «Лови!» подбросил её в воздух. Даниель не видел траекторию, но мог определить её по выражениям лиц солдата и розового: напряжённое ожидание, когда голова устремилась по параболе вниз, досада, когда внизу её чуть не упустили, и шумное облегчение, когда в конце концов всё обошлось благополучно. Солдат развернулся молодцевато, как на параде, и зашагал к Большим каменным воротам с видом человека, увернувшегося от пушечного ядра.

Даниель встал на его место. Перегнувшись через парапет, он мог видеть плоскую поверхность водореза вокруг опоры: островок щебня футах в двух над водой. Двое солдат в красных мундирах руководили двумя несчастными, вокруг которых уже образовалась россыпь полуразложившихся раскуроченных голов. Эти двое работали на холоде, голые по пояс, вероятно, потому что их спины покрывали кровоточащие раны от плетей. При этом оба были молодые и крепкие — Даниель предположил, что это солдаты, наказанные за какую-нибудь провинность. Работа солдат состояла в том, чтобы ловить брошенные сверху черепа и ножовкой спиливать им верхнюю часть.

Пока Даниель смотрел, один из них закончил пилить и половинка черепа упала на камни. Солдат поднял её, осмотрел и подкинул вверх.

Человек в розовом поймал черепушку в полете и внимательно осмотрел. На учёный взгляд Даниеля, образчик был превосходен: сутуры не разошлись, кость плотная и прочная.

— Если вы говорите со мной, Даниель Уотерхауз, то я вас не слышу, — сказал розовый. — Как многие тугоухие, я научился не кричать и не повторять по многу раз одно и то же. А вот вам придётся делать и то, и другое.

Теперь Даниель сообразил, что на Бобе Шафто — армейский мундир, некогда красный, а ныне сильно вылинявший от стирки. По этому, и по тому, как аккуратно всё было заштопано, он заключил, что Боб женат.

— Абигайль здорова, спасибо, — объявил Боб, — простите, что отвечаю, не услышав вопроса — тугоухим приходится читать не только по губам, но и по глазам. А если вы не собирались про неё спрашивать, так сами виноваты.

Даниель кивнул.

— Какого дьявола вы это делаете? — прокричал он, указывая на череп.

Боб вздохнул.

— На Монетном дворе плавят довольно много серебра с захваченных испанских галеонов. При этом образуются испарения — о которых вы наверняка знаете больше моего, — и те, кто ими дышит, болеют. Есть лишь одно средство. Сэр Исаак узнал про него от немецких мастеров, которых нанимал во время Великой Перечеканки: пить молоко из человеческого черепа. Несколько работников слегли, поэтому сэр Исаак затребовал черепа и коров. А вы что здесь делаете, вашблагородие?

— В Лондоне? Я…

— Нет, здесь. — Боб указал на мостовую у Даниеля под ногами. — На меня захотели полюбоваться?

— Я был в Тауэре по другому делу, и мне пришло в голову нанести вам визит.

Боб, судя по всему, не мог решить, можно ли Даниелю верить. Он перевёл взгляд за реку и посмотрел на Уайтхолл, рассеянно отдирая от черепа отставшую на срезе кожу. Покойник был рыжеволос, коротко стрижен, с веснушчатой лысиной.

— Не пойду, — сказал Боб.

— Куда?

— В секретную армию маркиза Равенскара, — отвечал Боб. — Я служу королеве, долгих ей лет царствования, и если Претендент высадится на этом острове, буду ждать указаний от Джона Черчилля. А вот армия вигов Боба Шафто не получит, спасибо за предложение.


Гук, даром что горбатый и кособокий, всюду старался ходить пешком, хотя как городской землемер и успешный архитектор мог бы держать выезд. Даниель только сейчас понял почему. У человека, который хочет что-нибудь успеть в Лондоне, просто нет времени тащиться в экипаже по запруженным улицам. Портшез — не более чем компромиссное решение. Препятствий к пешей ходьбе всего два: грязь на улицах и нежелание ронять собственное достоинство. После увиденного сегодня Даниель не мог всерьёз ругать состояние лондонских улиц; достоинство он и без того растерял, а зрелище отрубленных голов навело его на всегдашние мысли о суете сует. Длинные горькие пассажи из Екклесиаста звучали в голове по пути через мост и до Ист-чипа, где Даниель повернул влево. Небо на западе было малиново-лиловым, купол святого Павла на фоне заката отливал синевой. По улицам прохаживались караульные, и Даниель подумал, что не такое уж сущее самоубийство гулять вечером одному. Он дошёл до собора к началу вечерни и решил зайти, чтобы дать роздых ногам.

Внутри стоял недостроенный орган, и Даниель больше размышлял о нём, чем вникал в смысл богослужения. Рен неодобрительно назвал орган «пучком дудок», и Даниель прекрасно понимал недовольство архитектора. Он сам когда-то проектировал здание и следил за строительством, а потом с тоской наблюдал, как хозяин забивает дом финтифлюшками и мебелью. «Пучок дудок» был не единственной причиной трений между Реном и королевой Анной по поводу декора. Оглядываясь по сторонам, Даниель понимал, что не всё здесь выглядит так, как задумал Рен. И всё же оставалось признать, что собор украшен не так уж безвкусно, по крайней мере если сравнивать с другими барочными постройками. А может, Даниель просто успел привыкнуть к этому стилю.

Ему подумалось, что затейливое убранство барочных храмов — замена сложных вещей, созданных Богом и окружавших людей, когда те жили близко к природе (или того, что видел Гук в капле воды). Входя в церковь, они видят сложные вещи, созданные человеком в подражание Богу, однако идеализированные и застывшие, примерно как математические законы натурфилософии применительно к мироустройству, которое она пытается объяснить.

К тому времени, как закончилась служба, на улицах стемнело. Идти пешком Даниель побоялся и до Крейн-корта доехал в наёмном экипаже.

Прибыла записка от капитана ван Крюйка, однако написана (и, вероятно, составлена) она была Даппой.

Доктор Уотерхауз,

мы рассудили, что везти Ваш груз пусть менее почётно, зато не столь опасно, как Вас лично, и посему соглашаемся. Мы намерены покинуть Лондонскую гавань во второй половине апреля и вернуться в июле. Если этот срок Вас устраивает, просьба любезно сообщить приблизительный вес и объём груза, который Вы хотели бы отправить обратным рейсом.

До отплытия Даппа сойдёт на берег, чтобы навестить своего издателя на Лейстер-сквер, неподалёку от Вашего теперешнего жилья. С Вашего позволения он мог бы встретиться с Вами в тот же день для заключения контракта; ибо перо его столь же разносторонне, сколь и его язык.

ван Крюйк

Верфь Орни, Ротерхит 12 марта 1714

Даниель полагал, что вопрос Орни, Кикина и научного хлама решён раз и навсегда. Однако две недели спустя, утром, миссис Арланк вручила ему письмо, написанное в спешке четверть часа назад (на нём стояло не только число, но и время).

Милостивый государь!

Адское зарево на востоке сегодня, в раннем часу утра, известило всех лондонцев, которым случилось взглянуть в ту сторону, о бедствии в Ротерхите. Вы и сейчас можете наблюдать поднимающийся оттуда столб, состоящий более из пара, нежели из дыма, ибо пожар потушен, — после того, впрочем, как он уничтожил один из кораблей Его Императорского Величества. Меня, естественно, спешно вызвали на место. Моё письмо (за торопливость которого я приношу извинения) доставит Вам наёмный экипаж. Прошу известить кучера, присоединитесь ли Вы ко мне в Ротерхите (в каковом случае он доставит Вас за мой счёт) или нет (в каковом случае соблаговолите любезно его отпустить).

Кикин

Даниель не знал, с какой стати он должен отзываться на завуалированный призыв господина Кикина. На верфи мистера Орни случился пожар — весьма прискорбно. Однако Даниель тут человек практически сторонний. Кикин очень неглуп и прекрасно это понимает. Тем не менее он пошёл на некоторые затраты и пустил в ход свой самый дипломатический английский, чтобы пригласить Даниеля в Ротерхит.

В конце концов Даниель решил ехать не потому, что видел в этом какой-то смысл, а потому, что не видел причин не ехать. Даже такое развлечение казалось предпочтительнее сидения в Крейн-корте. По дороге он совершенно убедил себя, что поступает в корне неверно, однако тогда уже поздно было что-нибудь менять. До места добрались примерно к полудню. Даниель вышел из кареты на Лавендер-стрит и с её олимпийской высоты обозрел всю верфь.

Стояла безветренная тишь, белый дым стлался по земле, превращая штабеля досок в прямоугольные острова. Их пожар не затронул. Даниель отыскал взглядом поддон, на который сложил натурфилософский груз из Крейн-корта. Если не считать подпалин от упавших угольев на брезенте, здесь тоже ничто не пострадало.

Успокоившись, Даниель перевёл взгляд на стапели, где стояли три царских корабля. Пожар начался в среднем из трёх корпусов. Насколько понял Даниель, его даже не пытались спасти. Два других были накрыты мокрой парусиной. Холст теперь явно не годился на паруса, однако видно было, что он почти не горел. По следам на берегу и другим признакам можно было заключить, что рабочие передавали вёдра по цепочке, чтобы смачивать парусину и, возможно, заливать средний корпус. Надо думать, кто-то поднял тревогу, мистер Орни и рабочие прибежали на верфь. Однако центральный корабль они спасти не успели. Видимо, огонь вспыхнул в трюме, и его заметили не сразу. Обшивка обоих бортов прогорела насквозь; не оставалось сомнений, что киль тоже поврежден. Страховщики мистера Орни должны будут констатировать полную гибель объекта.

Воздух над сгоревшим корпусом по-прежнему колыхался от жара. Сквозь него можно было рассмотреть странно искажённые фигуры людей в лодках, которые глазели на сгоревший остов, как другие смотрят медвежью травлю.

Даниель отыскал лестницу и спустился на верфь. Между штабелями пахло, как на обычном пожарище, однако к запаху гари примешивался едкий химический дух, которому здесь неоткуда было взяться. Последний раз Даниель обонял его не так давно в Крейн-корте, сразу после взрыва адской машины, и неоднократно до того, но впервые — сорок лет назад на собрании Королевского общества. Почётный гость: Енох Роот. Тема: новый элемент под названием фосфор. Светоносный. Вещество с двумя примечательными свойствами: оно светится в темноте и склонно к самовозгоранию. У Даниеля сжалось сердце: может быть, это он виноват в несчастье, среди вещей из Крейн-корта случайно оказался образец фосфора, который и стал причиной пожара. Кикин вызвал его, чтобы предъявить иск. Допущение было совершенно фантастическое, из разряда нелепых страхов, мучивших Даниеля в последнее время. Он подошёл к поддону и убедился, что ничего такого не произошло.

Кикин и Орни отыскались на одном из уцелевших кораблей. Оба спасённых корпуса были до сих пор укрыты мокрой парусиной, вероятно, на случай, если огонь разгорится снова. Кикин и Орни расхаживали по продольным мосткам, настеленным для того, чтобы работники могли добраться до верхней части шпангоутов, а теперь служивших командным и наблюдательным пунктом для хозяина и заказчика.

Оба с интересом смотрели, как Даниель карабкается по приставной лестнице, затем, поскольку он не упал и не умер по пути, а вылез наверх, поздоровались. Орни улыбался, как на похоронах, Кикин — какие бы чувства ни испытал он сегодня утром — был собран и точен. «Вы приехали», — повторил он несколько раз, как будто видел в событии нечто знаменательное. Наконец Орни вытер измазанное лицо мокрой парусиной. Тут же подбежал мальчик с ведром пива и подал хозяину полный черпак.

— Да благословит тебя Бог, сынок, — сказал Орни и в несколько впечатляющих глотков перелил пиво в себя.

— Пожар начался рано утром? — предположил Даниель.

— В два часа ночи, брат Даниель.

— Значит, горело долго, прежде чем кто-нибудь заметил.

— О нет, брат Даниель, тут вы попали пальцем в небо. Я держу ночного сторожа, потому что в этих краях полным-полно жохов.

— Сторожам случается заснуть.

— Благодарю, брат Даниель, за столь ценные сведения; вы, как всегда, зорко видите расхлябанность и непорядок. Так знайте: у моего сторожа две собаки. В начале третьего обе подняли лай. Сторож учуял едкую вонь, увидел дым и поднял тревогу. Я был здесь через четверть часа. Пламя распространялось с невероятной скоростью.

— Вы подозреваете поджог? — спросил Даниель. Мысль эта только что пришла ему в голову, и, не успев её высказать, он устыдился собственной глупости. Орни и Кикин вежливо постарались скрыть недоумение. Уж Кикин-то подозревал бы поджог, даже если бы всё свидетельствовало об обратном; как-никак, корабли были военные, а Россия вела войну.

Что теперь Кикин будет думать о Даниеле?

— Видели вы либо сторож кого-нибудь чужого?

— Исключая вас, брат Даниель? Только грабителей, которые подошли позапрошлым вечером на лодке. Собаки залаяли, и грабители поспешили скрыться. Однако они тут ни при чём — корабль загорелся не вчера, а сегодня.

— Не могли ли эти люди подбросить небольшой предмет в такое место — скажем, в льяло, — где он бы пролежал незамеченным двадцать четыре часа?

Орни и Кикин смотрели на него во все глаза.

— Корабль очень… был очень велик, брат Даниель, и в нём много укромных уголков.

— Если в трюме сгоревшего корабля найдут часовой механизм, сделайте милость, поставьте меня в известность.

— Вы сказали «часовой механизм», брат Даниель?

— Он может быть искорёжен до неузнаваемости в результате сгорания фосфора.

— Фосфора?!

— Ваши люди каждое утро должны осматривать трюмы и другие помещения уцелевших кораблей.

— Так и сделаем, брат Даниель!

— У вас есть страховщики в Сити?

— Контора по страхованию от огня «Общее дело» на Сноу-хилл!

— Располагайте мною, брат Норман, если контора по страхованию от огня «Общее дело» заподозрит в поджоге вас.

— У тебя есть скрытые достоинства, брат Даниель. Прошу забыть моё упорное нежелание их видеть.

— Прошу простить, что я прятал свечу свою под сосудом, брат Норман.

— И впрямь, в вас много чего сокрыто, доктор Уотерхауз, — сказал Кикин. — Буду премного обязан, если вы проясните ваши слова.

— Едкий запах, на который жаловался ваш сторож и который по-прежнему здесь ощущается, происходит от горящего фосфора. Последний раз я обонял его тридцать первого января в Крейн-корте. — И Даниель коротко пересказал события того вечера.

— Весьма занимательно, — сказал Кикин. — Однако корабль не взорвался. На нём вспыхнул пожар.

— Те, кто способен создать адскую машину, приводимую в действие часовым механизмом, могут настроить её по-разному, — отвечал Даниель. — Я предполагаю, что в ней используется фосфор, который должен вспыхнуть в определённое время. В одном случае огонь воспламенил бочонок с порохом. Во втором случае он мог просто поджечь большее количество фосфора или иного горючего вещества, например ворвани.

— Коли так, обе машины изготовлены одними людьми! — воскликнул мистер Орни.

— Этим должны заняться ваши констебли! — провозгласил Кикин.

— Поскольку злоумышленники скрылись, констебли тут не помогут, — указал Даниель. — Обращаться следует к судье.

— И что он сделает? — фыркнул Кикин.

— Ничего, — признал Даниель, — пока к нему не приведут обвиняемого.

— И кто его должен привести?

— Обвинитель.

— Так идём к обвинителю!

— В Англии не идут к обвинителю, как к констеблю или сапожнику. Обвинителем становится истец. Мы как потерпевшие от адской машины должны возбудить преследование против злоумышленников.

Кикин по-прежнему недоумевал.

— Вы хотите сказать, что каждый из нас должен возбудить свое преследование, или…

— Это возможно, — отвечал Даниель, — но полагаю, будет больше проку… — последнее слово было выбрано нарочно, чтобы усладить слух мистера Орни, который и впрямь сразу встрепенулся, — если вы, и вы, и я, и представители «Общего дела», коли пожелают, и мистер Тредер, и мистер Арланк объединим усилия.

— Что ещё за Тредер и Арланк? — спросил Кикин. (Даниель, рассказывая о происшествии в Крейн-корте, не упомянул имён.)

— Можно сказать, — объявил Даниель, — что это ещё два члена нашего клуба.

Склеп в Клеркенуэлле начало апреля 1714

— Река Флит — аллегория человеческого падения! — провозгласил мистер Орни вместо приветствия, спускаясь по лестнице в склеп.

Если бы он сейчас с возмущением повернулся и взбежал обратно по ступеням, никто бы его не осудил.

Мистер Тредер, прибывший четвертью часа ранее, был скандализован ничуть не меньше.

— Это святое место, сэр, — сказал ему Даниель, — а не какой-нибудь языческий могильник. Покойные — уважаемые члены сообщества мёртвых. — С этими словами он запустил руку в сплетение белёсых корней и, сдвинув их, явил взорам древнюю бронзовую табличку в блестящих капельках сконденсированной влаги. Кривые каракули явно были выбиты по образцу средневековым ремесленником, не знавшим, что они означают.

Чтобы преобразовать их в латинские слова и предложения, требовалась кропотливая работа учёных грамотеев. Однако это был Клеркенуэлл, куда представители грамотного церковного сословия ходили за водой по меньшей мере пять сотен лет. Расшифрованная надпись гласила, что под табличкой покоятся бренные останки некоего Теобальда, тамплиера, который отправился в Иерусалим с головой, а вернулся без головы. Рядом такая же табличка сообщала то же самое о другом покойнике.

В отличие от мистера Тредера мистер Орни ничуть не смутился тем, что Даниель расставил свечи и фонари где только мог, то есть в основном на крышках полудюжины саркофагов, занимающих почти всё пространство пола. В тусклом свете угадывался свод — не уходящий в сумеречную высь, а такой, что епископ как раз мог пройти ровно посередине, не замарав митру о склизкий потолок. Однако камни, пригнанные на совесть, пережили века, и помещение устояло — пузырь воздуха в земле, безучастный к тому, что происходит на поверхности.

Мистер Орни помедлил у основания лестницы, давая глазам привыкнуть к темноте (что было очень разумно), затем двинулся к Даниелю и мистеру Тредеру, с изяществом моряка обходя почти невидимые лужи. Он не выказывал ни любопытства, ни трепета, что в другом человеке было бы свидетельством глупости. Поскольку Даниель знал, что мистер Орни не дурак, оставалось предположить, что это поза: для квакера крестоносцы были так же отсталы, а следовательно, не важны, как пикты — создатели языческих могильников в полых холмах.

— Почему, брат Норман? Потому что Флит, как жизнь, краткотечна и дурно пахнет? — вежливо поинтересовался Даниель.

— Зловоние в конце примечательно лишь потому, что Флит так чиста в начале, где рождается от многочисленных ключей, ручьёв и целебных источников. Так и дитя, едва из материнского лона, под воздействием мирских соблазнов…

— Мы поняли, — сказал мистер Тредер.

— И всё же промежуток между началом и концом столь невелик, что крепкий мужчина, — продолжал мистер Орни, явно подразумевая себя, — проходит его за полчаса.

Он сделал вид, будто смотрит на часы в доказательство своих слов. Однако в полутьме циферблат было не разглядеть.

— Держите свои часы подальше, не то доктор Уотерхауз разберёт их прежде, чем вы успеете воскликнуть: «Стойте, они дорогие!», — предупредил мистер Тредер с видом человека, говорящего по собственному опыту.

— Нет надобности, — отвечал Даниель. — Я узнаю работу мистера Кирби, вероятно, той поры, когда он был подмастерьем у мистера Томпиона, девять лет назад.

Воцарилась полная — можно даже сказать, гробовая — тишина.

— Так и есть, брат Даниель, — выдавил наконец мистер Орни.

— После загадочного взрыва, — пояснил мистер Тредер, — доктор Уотерхауз заперся в мансарде, тёмной, как этот склеп, и много недель не отвечал на мои письма. Я полагал, что ему не хватит духа возбудить преследование. И вот — о, диво! — он возвращается в мир людей, зная о часах и часовщиках больше, чем кто-либо из ныне живущих.

— Вы грубо льстите мне, сэр, — запротестовал Даниель. — Однако, чтобы наш клуб достиг своей цели, нам надо выяснить всё, что можно, о конкретных адских машинах. Нет сомнений, что в них использован часовой механизм. Тридцать лет назад я был знаком с Гюйгенсом и Гуком, величайшими часовщиками эпохи. Теперь же технология ушла вперед, и, вернувшись в Лондон, я обнаружил, что не вхожу более в узкий круг посвящённых. В стремлении наверстать упущенное я порой, забывшись, вскрывал часы, дабы осмотреть механизм и прочесть имя мастера, о чём язвительно напомнил сейчас мистер Тредер. Итог: мы собрались в Клеркенуэлле!

— Какова дьявала мы собрались здесь? — произнёс голос с сильным акцентом.

— Храни вас Бог, господин Кикин! — отозвался мистер Орни не слишком содержательно.

— Если бы вы пришли вовремя, — проворчал мистер Тредер, — то услышали бы объяснение доктора Уотерхауза.

— Мой экипаж увяз в болоте, — пожаловался господин Кикин.

— Болото — ценное открытие, — объявил мистер Орни, который сразу веселел, когда Тредер начинал хмуриться. — Обнесите его оградой, назовите целебной купальней, берите по шиллингу за вход и скоро сможете купить фаэтон.

Русский неосторожно спускался по лестнице в собственную тень. Оранжевая трапеция проецировалась на пол сверху, подрагивая, как падающий с дерева лист. Очевидно, телохранитель господина Кикина, которому рост не позволял войти в склеп, водил фонарём, безуспешно пытаясь посветить хозяину под ноги.

— Здешняя сырость нас убьёт! — провозгласил господин Кикин с убеждённостью человека, которого убивают каждый день перед завтраком.

— Раз свечи не гаснут, то и нам здешний воздух не опасен, — сказал Даниель, которому до смерти надоело, что полуобразованные люди валят все свои недомогания на сырость. — Да, из земли сочится влага. Однако мистер Орни только что напомнил об исключительной чистоте здешних вод. Как вы думаете, почему тамплиеры устроили тут храм? Потому что госпитальеры и монахини ордена святой Марии пили из местных источников и не умерли. Чуть дальше по дороге богатая публика платит деньги, чтобы погрузиться в эту самую влагу.

— Так почему было не собраться там?

— Всецело поддерживаю! — воскликнул мистер Тредер.

— Потому что… — начал Даниель, но тут сверху долетел обрывок разговора. Трапеция света стала шире и двинулась вбок. Её рассекла новая тень. По лестнице спускался пятый и последний член клуба. Даниель дал ему время подойти ближе и продолжил громко: — …потому что мы не желаем привлекать к себе внимание! Если наша Немезида прибегла к услугам часовщика или другого изготовителя точных приборов, то мастерская негодяя наверняка не дальше, чем на выстрел от этого храма.

— Одни назовут его храмом, другие — горой мусора посреди свиного закута, — заметил господин Кикин, обращаясь к Тредеру, который ответным взглядом выразил своё полное согласие.

— Гора — слишком величественное слово, сэр. Мы в Англии называем это кочкой.

— Те, кто так скажет, решительно ничего не смыслят в недвижимости! — парировал Даниель. — Ибо из трёх главных достоинств — местоположение, местоположение и местоположение — эти развалины обладают всеми тремя! Лондон, вышедший из берегов, подступил к их основанию!

— Вы землевладелец, доктор Уотерхауз? — сразу оживился мистер Тредер.

— Я действую в интересах весьма состоятельного лица, которое намерено создать здесь крупнейший центр технологических искусств.

— И как же состоятельное лицо проведало о существовании этих развалин?

— Я ему рассказал, сэр, — отвечал Даниель. — И, упреждая ваш следующий вопрос, я узнал о них от знакомого, очень, очень старого человека, которому сообщил о них тамплиер.

— Видать, ваш знакомый и впрямь очень стар, потому что тамплиеров истребили четыреста лет назад, — с лёгким раздражением проговорил мистер Тредер.

— Предполагается строительство? — осведомился мистер Орни, почуяв брата-предпринимателя.

— Оно уже началось, — сообщил Даниель. — Здесь будут торговые ряды, лавки и мастерские, где разместятся часовщики, а также изготовители инструментов — только не музыкальных, а философических.

Он рассчитывал, что все повернутся к нему, ожидая продолжения.

— Планисфер, гелиостатов, теодолитов, буссолей и тому подобного!

Вновь никакого интереса.

— Если задача нахождения долготы будет решена, то её решат в этом здании! — заключил Даниель.

Всё сказанное хорошо слышал Анри Арланк, пришедший последним. Он стоял тихо, особняком от других.

— Отлично! — провозгласил мистер Тредер. — Второе заседание клуба по разысканию лица или лиц, повинных в изготовлении и установке адских машин, взорванных в Крейн-корте, на корабельной верфи мистера Орни и прочая, объявляю открытым.


Слово «клуб» было понятно и Даниелю, и всем остальным членам Королевского общества, помнящим, как они в голодные студенческие времена скидывались на еду или, чаще, на выпивку. На университетском жаргоне это называлось «составить клуб». В конце шестидесятых нередко можно было услышать, как мистер Пепис предлагает Джону Уилкинсу «составить обеденный клуб», что подразумевало ту же складчину, только с большими деньгами и лучшим результатом.

За годы, которые Даниель провёл в Америке, спонтанные пирушки мистера Пеписа растянулись во времени, став регулярными, но сжались в пространстве, получив неизменный адрес. Даниель затруднялся в такое верить, пока Роджер не заманил его в «Кит-Кэт». Войдя туда, Даниель с порога воскликнул: «Так бы и объяснили!», ибо сразу понял, что это усовершенствованный вариант кофеен, в которых все проводили время двадцать лет назад. Главное отличие состояло в том, что сюда пускали не каждого, что почти исключало откусывание ушей и дуэли.

Их новый клуб не походил на «Кит-Кэт». Цель была иная, члены (за исключением Даниеля) весьма разнились с приятелями Роджера, а место для встреч выбрали ещё более тёмное и с ещё более низким потолком.

Однако есть нечто, роднящее все клубы без изъятия.

— Первый пункт повестки дня: уплата взносов, — объявил мистер Тредер, вытаскивая из жилетного кармана заранее припасённую монету и бросая её на каменную крышку двадцатитонного саркофага. Все вытаращили глаза: это был фунт стерлингов, то есть серебряная монета, и к тому же новёхонькая. Заплатить ею взнос было всё равно что с невозмутимым видом прогарцевать по Гайд-парку на единороге.

Даниель положил пиастр. Мистер Кикин — голландскую серебряную монету. Мистер Орни присовокупил золотую гинею. Анри Арланк вывернул кошель и высыпал полпинты медяков[196]. Почти все их заранее дал ему Даниель, о чём прочие члены клуба, вероятно, догадывались.

Даниель настоял, чтобы гугенота-привратника включили в клуб, поскольку теоретически тот мог быть намеченной жертвой взрыва. Мистер Тредер в пику ему предложил установить высокие взносы. Мистер Орни поддержал Тредера из соображений практических: ловить преступников — дело дорогостоящее. Кикин был готов на любые траты, лишь бы доказать царю, что не жалеет сил и средств на поимку злодеев, спаливших его корабль. В итоге Даниелю пришлось платить много и за себя, и за Арланка.

Мистер Тредер открыл деревянную шкатулку, обитую красным бархатом, вынул весы и положил на одну чашку голландскую монету, а на другую — бронзовую гирьку, которая, если верить выгравированной на ней устрашающей надписи, являла собой платоновский идеал того, сколько должен весить фунт стерлингов по сэру Томасу Грешему. Мистер Орни счёл это сигналом, чтобы приступить к чтению протокола предыдущего заседания, которое состоялось в особняке Кикина на Блек-бой-элли две недели назад.

— С разрешения членов клуба я выпущу пустые разглагольствования и кратко суммирую педантические…

— Правильно! — крикнул Даниель, пока мистер Тредер не успел возразить. Напрасное опасение: мистер Тредер, высунув язык, взвешивал испанскую монету, и его глаза только что не вылезли по-рачьи на стебельках.

— Таким образом остались лишь два пункта, достойные упоминания: беседа с дозорным и рассуждения доктора Уотерхауза о механизме адской машины. Итак, по порядку: мы опросили мистера Пайнвуда, дозорного, ставшего свидетелем взрыва в Крейн-корте. Упомянутый мистер Пайнвуд был нанят либо как-то иначе убеждён устным высказыванием мистера Тредера, заключавшим в себе чрезвычайно двусмысленный и до сих пор остающийся предметом горячих споров посул…

— В протоколе действительно так записано? — Мистер Тредер в притворном изумлении поднял взгляд от весов.

— Полагая, что будет вознаграждён, мистер Пайнвуд устремился за портшезом, преследовавшим мистера Тредера и доктора Уотерхауза непосредственно перед взрывом, — продолжал мистер Орни, довольный, что сумел задеть мистера Тредера за живое. — Мистер Пайнвуд сообщил нам, что бежал за портшезом до Флитского моста. Там носильщики остановились, поставили портшез, схватили мистера Пайнвуда…

— Можно не продолжать, мы все слышали, — буркнул мистер Тредер.

— И бросили его во Флитскую канаву.

Каждый из присутствующих нервно сглотнул.

— Были собраны средства для лечения чирьев мистера Пайнвуда и вознесены молитвы по поводу других его симптомов, в том числе ранее медициной не описанных. Некоторые внесли большее и молились горячее, нежели другие.

Куда портшез отправился дальше, можно только гадать. Доктор Уотерхауз немедленно предположил, что портшез свернул в проулок, из которого появился на его глазах чуть ранее. «Я убежден, — сказал доктор Уотерхауз, — что злоумышленники узнали о нашем приезде загодя и намеревались следовать за экипажем мистера Тредера через Ньюгейт в Сити; то, что мы свернули от Флитской канавы в Крейн-корт, стало для них неожиданностью». Члены клуба заспорили, связан ли вообще портшез с адской машиной; я заметил, что глупо следовать в такой близости от повозки, которая вот-вот взорвётся, и что в портшезе ехала предприимчивая куртизанка. Мистер Тредер обиделся на предположение, что потаскуха (как он выразился) усмотрела в нём потенциального клиента; лица остальных членов клуба выразили насмешливое удивление таким ханжеством…

— Предлагаю выбрать нового секретаря для чтения протоколов, — перебил мистер Тредер. — Мсье Арланк, что бы я ни говорил о нём прежде, немногословен, исполнителен, грамотен. Если он возьмёт на себя эту обязанность, я готов платить за него взносы.

Последние слова прозвучали невнятно, поскольку, говоря их, мистер Тредер коренными зубами закусил английскую гинею.

— Мистер Тредер, — изрек мистер Орни, — если вы проголодались, то по дороге к Яме Чёрной Мэри, а также в Хокли, есть трактиры, куда мы можем переместиться. Моей гинеей вы не насытитесь.

— Она не ваша, а клуба, — ответил мистер Тредер, разглядывая отметины от зубов, — и не гинея, пока я этого не скажу.

— Вы её уже взвесили, зачем ещё и надкусывать? — Мистер Орни, несмотря на свою досаду, был явно заинтригован.

— Гинея настоящая, — объявил мистер Тредер. — Продолжайте свой вздорный рассказ.

— Короче, моя гипотеза, что портшез ни при чём, невольно спровоцировала маловразумительный экскурс в область часовых механизмов; по крайней мере таким он предстаёт в моих записях.

— Здесь ваши записи, в виде исключения, точны, — заметил мистер Тредер.

— Протестую! — воскликнул Даниель. — Речь была вот о чём. Мистер Орни сказал, что подложить адскую машину в повозку, а затем следовать за ней, зная, что взрыв произойдёт с минуты на минуту, — безумие. На это я возразил, что нам неведомо, насколько злоумышленник разбирается в часовых механизмах. Умелый часовщик настроил бы машину правильно, более того, знал бы, насколько часы будут спешить или отставать в тряской повозке холодным днём.

— Значит, в портшезе был не часовщик! — заключил господин Кикин.

Мистер Тредер хихикнул, полагая, что русский сострил, однако Даниель видел, что Кикин на его стороне и говорит серьёзно.

— Да, сэр. Адскую машину, я полагаю, установили люди, плохо знакомые с её устройством. Они планировали, что она сработает много позже, спустя часы или даже дни, и взрыв в Крейн-корте стал для человека в портшезе почти такой же неожиданностью, как для нас с мистером Тредером.

— Всем понятно, что взрыв произошёл несвоевременно, — сказал мистер Тредер, — так что ваша гипотеза имеет хотя бы налёт правдоподобности.

— Но проку от неё никакого, — отрезал мистер Орни, — поскольку мистер Пайнвуд оказался с головой в дерьме, и мы ничего больше о портшезе не знаем.

— Не согласен! Это указывает направление поисков. У вас на верфи адская машина взорвалась согласно планам злоумышленников — среди ночи. В повозке мистера Тредера — преждевременно. Я полагаю, что часы ушли вперёд от тряски холодным днём, но сохранили точность в неподвижном корабельном трюме. Отсюда можно вывести, какого рода механизм использовался, и, таким образом, вычислить изготовителя.

— Поэтому мы в Клеркенуэлле, — кивнул господин Кикин.

— И каков результат ваших изысканий? — спросил мистер Орни.

— Спросите у фермера в апреле, какой урожай принесли семена, посеянные неделю назад. Я надеялся, что отыщу в Крейн-корте заметки и опытные образцы мистера Роберта Гука. Он одним из первых взялся за определение долготы при помощи часов и лучше других знал, как влияет на них тряска и смена температуры. Увы, наследие мистера Гука выброшено на свалку. Я обратился в Королевскую коллегию врачей и к милорду Равенскару.

— Почему к ним, скажите на милость? — удивился мистер Тредер.

— Гук строил Коллегию врачей на Уорвик-лейн и расширял особняк милорда Равенскара. Он мог разместить там что-то из своих вещей. Мои запросы остались без ответа. Я удвою усилия.

— Поскольку мы, как вижу, перешли к следующему пункту, — сказал мистер Тредер, — прошу вас, мистер Орни, поведать нам о ваших изысканиях в области упаривания мочи.

— Доктор Уотерхауз уверил нас, что для получения фосфора, использованного в адских машинах, требовалось упаривать мочу в огромных количествах, — напомнил мистер Орни.

— Описание было более чем красноречиво, — заметил мистер Тредер.

— Делать это в Лондоне затруднительно…

— Почему? Лондон бы не провонял мочой сильнее, нежели сейчас, — съязвил господин Кикин.

— Внимание привлекла бы не вонь, а необычность такого занятия. Итак, мочу скорее всего упаривали в деревне. Следовательно, кто-то возил мочу оттуда, где её много, то есть из города, например, из Лондона, туда, где её можно упаривать незаметно.

— Надо расспросить золотарей!

— Превосходная мысль, господин Кикин, и мне она пришла много раньше, — отвечал мистер Орни. — Однако я живу далеко от нижнего течения Флит, куда золотари слетаются каждый вечер, как мухи, дабы опорожнить свои бочки. Поскольку мсье Арланк обитает в двух шагах от упомянутой канавы, я перепоручил дело ему. Мсье Арланк?

— У меня не было времени… — начал Анри Арланк, но его тут же заглушил возмущённый ропот других членов клуба. Гугенот мужественно демонстрировал галльское самообладание, пока этот парламентский базар не смолк. — Однако мировой судья Саутуорка преуспел в том, что не удалось мне. Вуаля!

Арланк небрежным движением выложил на крышку гроба памфлет. Обложка была напечатана таким крупным шрифтом, что Даниель, не доставая очков, разобрал в свете свечи: «ПРОТОКОЛЫ СЛУШАНИЙ И РЕШЕНИЙ ВЫЕЗДНОЙ СЕССИИ СУДА ПО ГРАФСТВУ СУРРЕЙ».

Дальше шли буквы помельче, но господин Кикин наклонился и прочитал вслух:

— «Полный и правдивый отчёт о самых удивительных, зверских и чудовищных преступлениях, по справедливости наказанных мировым судом с пятницы 1 января по субботу 27 февраля лета Господня 1713–1714».

Господин Кикин весело подмигнул Арланку. Памфлеты продавались на каждом углу, следовательно, некоторые — и даже многие! — их покупали. Однако ни один грамотный человек не признался бы, что читает подобного рода литературу. Приличные люди делали вид, что её просто нет. Арланку не следовало такое приносить, а Кикину — веселиться. Ох уж эти иностранцы!..

— Простите, мсье Арланк, я не имел… э… удовольствия ознакомиться с данным опусом, — сказал мистер Тредер. — Что там написано?

— Здесь излагается дело мистера Марша, который, проезжая декабрьской ночью по Ламберт-роуд, был остановлен тремя молодыми джентльменами, вышедшими из непотребного дома на Сент-Джордж-филдс. Молодые люди были так возмущены вонью, исходящей от повозки мистера Марша, что, выхватив шпаги, вонзили их в лошадь мистера Марша, и та околела на месте. Мистер Марш принялся звать караул. На его крики из ближайшей таверны выскочили посетители; они и схватили негодяев.

— Какие отважные пьянчуги!

— Тамошние дороги кишат разбойниками, — пояснил мистер Тредер. — Люди, вероятно, решили, что лучше схватить злодея всей компанией, чем быть ограбленными по пути домой.

— Воображаю их изумление, когда они поняли, что схватили не разбойников, а джентльменов! — рассмеялся господин Кикин.

— Джентльменов и разбойников, — ответил Анри Арланк.

— Что?!

— Многие разбойники — джентльмены, — с видом знатока объявил мистер Тредер. — Человеку из общества неприлично зарабатывать на жизнь ремеслом; промотав состояние в игорных и публичных домах, он вынужден идти в грабители. Всё остальное ниже его достоинства.

— Откуда такая осведомленность? Наверное, вы регулярно читаете эти памфлеты, сэр! — воскликнул мистер Орни, только что не потирая руки от удовольствия.

— Я провожу в дороге немалую часть года, сэр, и знаю о разбойниках больше, чем вы о последних достижениях в области конопаченья.

— И что было дальше, мсье Арланк? — спросил Даниель.

— У задержанных нашли ценности, похищенные несколькими часами ранее из кареты, направлявшейся в Дувр. Пассажиры кареты возбудили судебное преследование. Все трое грабителей оказались грамотные и были отпущены как клирики, не подлежащие светскому суду. Мистер Марш фигурировал в деле лишь как свидетель.

— Итак, мы знаем только, что мистер Марш ехал по Ламбет-роуд с чем-то столь дурно пахнущим, что три разбойника, не убоявшись виселицы, выместили досаду на его кляче! — воскликнул мистер Орни.

— Я знаю чуть больше, сэр, — отвечал Арланк. — Я навел справки на набережной Флит после наступления темноты. Мистер Марш и впрямь был лондонским золотарём. Его собратья по ремеслу нашли очень странным, что он среди ночи пересёк реку со своим грузом.

— Вы сказали, был золотарём, — вмешался Даниель. — Что с ним теперь? Умер?

— Оставшись без лошади, он вынужден был отойти от дел и переселился к сестре в Плимут.

— Возможно, нам следует отрядить кого-нибудь в Плимут, — полушутливо заметил Даниель.

— Исключено! Состояние наших финансов весьма плачевно! — объявил мистер Тредер.

Клац! — щёлкнули челюсти, и все взгляды обратились к Даниелю. Он знал мистера Тредера дольше остальных, а следовательно, по этикету имел право первым откусить тому голову.

— Мы удвоили наш бюджет, сэр. Как понимать ваши слова?

— Не совсем удвоили, сэр, потому что вашему пиастру не хватает нескольких пенни до фунта стерлингов.

— А моя гинея, как всем известно, на несколько пенни дороже, — сказал мистер Орни, — так что можете восполнить недостачу брата Даниеля за мой счёт, а сдачу оставить себе.

— Ваша щедрость — пример для нас, погрязших в грехе англикан, — с кривой улыбкой проговорил мистер Тредер. — Однако она не меняет состояние общих финансов клуба. Да, сегодня у нас на счету вдвое больше, чем было вчера, но нельзя забывать и про обязательства.

— Я и не знал, что они у нас есть, — заметил господин Кикин, которого весь разговор по-прежнему забавлял неимоверно, — если только вы не отнесли наши деньги на Чендж-элли и не вложили их в какие-нибудь несусветные бумаги.

— Я смотрю в будущее, господин Кикин. Каждый получает то, за что заплатил! Таков непреложный закон рыбных рынков, борделей и парламента. И особенно неукоснительно он действует в мире поимщиков.

Мистер Тредер явно наслаждался наступившим молчанием. Наконец мистер Орни, которому невыносимо было видеть чужое довольство, а особенно довольство мистера Тредера, сказал:

— Если вы, сэр, хотите на наши деньги нанять поимщика, вам следовало бы сперва внести такое предложение, дабы мы его обсудили.

— Прежде чем обсуждать поимщиков, может быть, кто-нибудь объяснит мне, кто это такие? — потребовал господин Кикин.

— Ловля преступников — занятие часто трудное, а порой и смертельно опасное, — отвечал мистер Тредер. — Потому люди нанимают поимщиков.

— Вы хотите сказать… чтобы выследить кого-то и буквально схватить?

— Да, — терпеливо подтвердил мистер Тредер. — А как бы иначе, по-вашему, осуществлялось правосудие?

— Полиция… констебли… муниципальное ополчение… кто-нибудь! — задохнулся господин Кикин. — Немыслимо, чтобы в приличной стране люди бегали и хватали друг друга!

— Благодарю, сударь, за совет, как управлять приличной страной! — взвился мистер Тредер. — Уж конечно, куда Англии до Московии!

— Господа, господа… — начал Даниель, но у Кикина любопытство взяло верх над возмущением, и он, не споря больше, спросил: — И как это происходит?

— Как правило, объявляют награду и предоставляют дело естественным механизмам рынка, — ответил мистер Тредер.

— И как велика должна быть награда?

— Вы смотрите прямо в корень, сэр, — сказал мистер Тредер. — Со времён Вильгельма и Марии награда за обычного грабителя или взломщика составляет десять фунтов.

— По обычаю или…

— По королевскому установлению, сэр!

Лицо господина Кикина омрачилось.

— Хм, нам предстоит тягаться с правительством её величества и…

— Дальше хуже. Сорок фунтов за разбойника, от двадцати до двадцати пяти за конокрада, за убийцу ещё больше. У клуба, напомню, десять фунтов плюс-минус несколько осьмушек и фартингов.

— И всякий, в ком есть хоть капля разумения, видит, что рассчитывать в таком случае на поимщика — только попусту тратить время, — объявил мистер Орни.

Прежде чем мистер Тредер успел сказать, что думает о некоторых разумниках, господин Кикин воскликнул:

— Что же вы до сих пор молчали? На безумные прожекты я бы поскупился. Но если речь о том, чтобы объявить награду… схватить государева врага… то завтра же все лондонские поимщики будут работать на нас!

Мистер Тредер залоснился от удовольствия.

— Только нужно ли это? — возразил Даниель. — Поимщики слывут самой отпетой публикой — хуже воров.

— Что с того? Мы же не в няньки его будем нанимать. Чем отпетей, тем лучше!

Даниель видел в приведённых рассуждениях изъян-другой, однако по лицам мистера Орни и мсье Арланка понял, что остался в меньшинстве. Им явно нравилось, как господин Кикин намерен распорядиться царскими деньгами.

— И всё же, — сказал Даниель, — я предложил бы обойти часовые мастерские Клеркенуэлла.

— Преступника, доктор Уотерхауз, надо искать среди преступников, а не среди часовщиков, и пусть лучше этим займётся поимщик, нанятый на деньги русского царя, — отрезал мистер Тредер, и впервые со времени создания клуба все участники (за исключением Даниеля) выказали полное единодушие. — Собрание объявляю закрытым.


Как по половику, когда его встряхивают, проходит волна, гоня перед собой песок, блох, яблочные косточки, табачный пепел, лобковые волосы, сковырянные болячки и тому подобное, так наступление Лондона на беззащитный пригород гнало перед собой тех, кого выбили с места перемены, или кто с самого начала не успел как следует зацепиться. Фермер, живущий среди зелёных лугов к северу от Лондона, мог видеть, как здания год за годом подступают всё ближе, и не понять, что его выпас стал частью столицы, пока пьянчуги, воришки и шлюхи обоего пола не начнут собираться под окнами.

В детстве Даниель открывал окно на верхнем этаже в доме Дрейка на Холборне и видел за буграми и буераками Клеркенуэллский луг — кусок общественной земли между церквями святого Иакова и святого Иоанна. Обе в старину принадлежали монашеским орденам и были окружены братскими корпусами, а также прочими жилыми и хозяйственными постройками. Как все римско-католические церкви страны, при Генрихе VIII они были превращены в англиканские и, возможно, слегка разграблены. При Кромвеле, когда на смену англиканству пришла более нетерпимая вера, их разграбили уже основательнее. То, что осталось, теперь поглотил Лондон.

Однако это было всё же лучше, чем остаться на краю, потому что в городе поддерживался какой-никакой порядок. Какие бы преступления ни происходили в окрестностях Клеркенуэллского луга, пока там шло строительство, теперь они сместились к северу, уступив место гнусностям более упорядоченного рода.

В полумиле к северу от Клеркенуэллского луга находилось место, где Флит на коротком отрезке течет параллельно Хэмстедской дороге. В низине между рекой и дорогой вечно стояла вода, а вот на противоположном берегу, более высоком, можно было сажать растения и возводить дома без страха, что их засосёт болото. Здесь выросла деревушка под названием Яма Чёрной Мэри.

Всякого, кто желал попасть от городских зданий Клеркенуэлла через поля к Яме Чёрной Мэри, ждало несколько препятствий: прямо на его пути стояла древняя церковь святого Иакова, затем — недавно возведенная тюрьма, а за нею — устроенный квакерами работный дом. Люди, которым случается посещать Яму Чёрной Мэри, инстинктивно обходят подобные заведения стороной, поэтому они сразу сворачивали на запад и через проулок выходили с Клеркенуэллского луга на Тернмилл-стрит. Налево, то есть в сторону Лондона, она вела к скотным рынкам Смитфилда мимо боен и мастерских, где делали сальные свечи, и мало располагала к прогулкам; справа раздваивалась на Рэг-стрит и Хокли-в-яме — развлекательное продолжение скотных рынков. Если на бойнях Смитфилда животных резали ради выгоды, то в Хокли их стравливали для потехи.

Рэг-стрит была немногим приятнее, зато по крайней мере она вела из города. Шагов через сто здания по правую руку сменялись чайными садами. По левую руку они шли чуть дольше, но были поприличнее: несколько булочных, затем — купальня, в которой знать принимала целебные ванны. Ещё через несколько сотен шагов за последним домом открывался вид на Яму Чёрной Мэри. Другими словами, только здесь лондонец, одуревший от давки и угольного дыма, вырывался наконец на простор. Такое стремление возникало у многих, поэтому часть территории от Ислингтон-роуд на востоке до Тотнем-корт-роуд на западе превратилась в своего рода неухоженный парк с Ямой Чёрной Мэри посередине. Здесь гуляющие предавались беззаконным любовным утехам, преступники охотились за гуляющими, а поимщики выслеживали преступников и натравливали одних на других ради наградных денег.

Купальни и чайные сады были ещё одним поводом отправиться в эти места или по крайней мере удобным предлогом для тех, кого влекли не чай и не целебные воды. И — в довершение сумятицы — многие шли сюда с самыми что ни на есть невинными целями. Любителей позавтракать на траве тут было не меньше, чем головорезов. В один из первых визитов на Рэг-стрит Даниель услышал, что за ним кто-то крадётся; обернувшись в уверенности, что это грабитель с увесистой дубинкой, он увидел члена Королевского общества с сачком для бабочек.

Ровно там, где заканчивался Лондон, по дороге в Яму Чёрной Мэри лежало то, что один из членов клуба очень точно назвал свиным закутом с горой мусора посередине. Мальчиком из окна отцовского дома Даниель наверняка сотни раз скользил по нему взглядом и не видел ничего примечательного. Однако недавно он получил стопку писем из Массачусетса. Одно было от Еноха Роота, проведавшего, что Даниель намерен устроить филиал Института технологических искусств где-нибудь в пригороде Лондона.


Долгое время я мечтал, что найду владельца разрушенного храма в Клеркенуэлле и что-нибудь там выстрою.


Даниель, читая, только закатил глаза. Если Енох Роот — застройщик, то он, Даниель, — турецкая наложница. Вечно Енох сует нос в чужие дела: узнал, что тамплиерская крипта под разрушенным зданием вот-вот окажется в черте Лондона, и не хочет, чтобы её засыпали или превратили в погреб питейного заведения. Теперь он намерен позаботиться о ней чужими руками. Даниеля раздражало, что им управляют из-за океана. С другой стороны, у Еноха и впрямь талант манипулировать людьми ко взаимной выгоде. Даниелю нужен был участок под застройку. Клеркенуэлл — грязный, воняющий живодёрней и оглашаемый звуками медвежьей травли, опасный в глазах знати, — подходил как нельзя лучше. Несколько шагов — и ты в городе или за городом, смотря что нужно; и никто из соседей не станет жаловаться на странные занятия или обращать внимание на полуночных гостей.

Участок представлял собой неправильный пятиугольник примерно в сто шагов шириной. Просевшие развалины стояли не точно посередине, а дальше от дороги к Яме Чёрной Мэри и ближе к вершине, обращённой в сторону Клеркенуэлла. Одной стороной участок примыкал к саду, окружающему одну из купален, отчего выглядел больше, нежели на самом деле. Это был один из множества клочков земли, оторванных во времена Тюдоров от немеренных церковных владений. Раскопать, как дальше он переходил из рук в руки, оказалось дельцем как раз для безработного учёного, хорошо знающего латынь — Даниелю пришлось даже пару раз съездить в Оксфорд. Выяснилось, что семья, владеющая участком, бежала при Кромвеле во Францию и после череды женитьб, замужеств, рождения внебрачных отпрысков, подозрительных смертей и конфессионального ренегатства полностью офранцузилась. Никто из этих людей не собирался возвращаться в Англию и представления не имел, насколько подорожала земля в лондонских предместьях. Всё это Даниель изложил Роджеру в клубе «Кит-Кэт». Роджер написал в Париж и месяца через полтора выдал Даниелю карт-бланш на строительство с единственным условием: чтобы участок потом можно было выгодно перепродать. Даниель нанял средней руки архитектора и поручил тому спроектировать дома с лавками на первом этаже, которые стояли бы по трём сторонам двора, в котором располагалась крипта.

Выйдя из разрушенного храма (остальные члены клуба ушли раньше), Даниель практически ослеп, таким пронзительно-белым показалось ему затянутое облаками небо. Прикрыв ладонью глаза, он посмотрел на сияющую траву. Рядом блеснуло что-то маленькое, круглое, похожее на оброненный феей кошелечек. Даниель тронул его башмаком и понял, что это кондом из обрезка завязанной бараньей кишки.

Глаза уже настолько привыкли к свету, что он мог почти без мучений смотреть на ближайшую лужу, где ещё недавно валялись свиньи. Теперь она почти пересохла, а свиней хозяин переселил куда-то подальше за город. Даниель убрал ладонь и оглядел линии землемерных вешек по контурам будущих домов. Как только начнут расти стены, они закроют двор от дороги, и увидеть, что тут творится, смогут лишь посетители купальни и (при наличии очень острого зрения или подзорной трубы) арестанты новой тюрьмы на Клеркенуэлл-клоз. Впрочем (если такое можно счесть утешением), это будут арестанты высшего разряда, способные заплатить тюремщикам за камеры в верхнем этаже.


Даниель, привыкший к неторопливости Тринити-колледжа и Королевского общества, полагал, что клуб будет заседать долго. Однако Тредера, Орни и Кикина, при всём несходстве характеров, роднила одна черта: решимость и умение настоять на своём. Часы говорили, что на встречу с сэром Исааком Ньютоном он придёт сильно загодя. Другой бы обрадовался: кому охота прослыть невеждой, заставившим ждать самого сэра Исаака, — но Даниель, хотевший этой встречи примерно как новой операции на мочевом пузыре, чувствовал только раздражение. Чтобы развеяться, он решил заглянуть к маркизу Равенскару.

Любой путь отсюда к дому Роджера был либо неприятным, либо опасным, либо опасным и неприятным одновременно. Даниель выбрал неприятный, то есть решил пройти через Хокли-в-яме, начинавшийся сразу за домами. Неприятным было субботнее скопление кокни, пришедших посмотреть бои между животными и подраться между собой, но оно же обеспечивало некоторую степень безопасности. Карманники, конечно, орудовали повсюду, а вот грабителям, чей метод требовал оглушить жертву дубинкой, работать тут было не с руки.

В начале Сефрен-хилл-роуд два человека, голые по пояс, топтались друг перед другом, выставив кулаки. У одного на лице уже краснел след от удара, другой, судя по измазанной куртке, успел разок упасть. Оба были здоровенные малые, вероятно, смитфилдские рубщики мяса; не менее сотни людей окружили их и уже делали ставки. Пешеходам оставалось втискиваться в узкий промежуток между локтями зрителей и фасадами зданий: кабаков и каких-то обшарпанных заведений, явно стремящихся привлекать к себе как можно меньше внимания.

Под стеной одного дома лежал, растянувшись во весь рост, человек, то ли спящий, то ли мёртвый; он создавал дополнительные завихрения в обтекающей его толпе — пророчество о том, что станет с Даниелем, если тот не удержится на ногах.

Не заботясь о сохранении достоинства, Даниель взял как можно правее, почти прижавшись к бурой кирпичной стене, переложил трость в правую руку, чтобы её не выбили, продел запястье в петлю (на случай, если всё-таки выбьют) и предоставил людскому потоку нести себя вперёд.

Он преодолел большую часть пути и уже различал впереди проблески света, когда толпа заволновалась. Подняв голову, Даниель увидел огромную лошадь в чёрной, отделанной серебром сбруе. Лошадь везла небольшой, странного вида экипаж — вытянутый и изогнутый, словно гепард в прыжке. Даниель сообразил, что это модная новинка под названием «фаэтон», ещё до того, как осознал опасность своего положения. Кучер пытался протиснуться сквозь толпу. Вернее, он просто гнал рысью, ожидая, что толпа расступится сама.

Никто не верил своим глазам. Такого не может быть! Однако экипаж, двадцати футов в длину и восьми футов в высоту, влекомый тонной подкованного железом конского мяса, не замедлил ход. Оглобли торчали, как боевые копья. Каждая могла пробить голову, как тыкву, и даже увернувшись, вы рисковали угодить ногой под колесо с последующим выбором между ампутацией и гангреной. Сто человек приняли единственно разумное решение. Сумма ста разумных решений зовётся паникой. Даниель внёс в неё следующий вклад: увидев футах в восьми перед собой дверную нишу, решил, что, пока все пялятся на фаэтон, успеет проскочить к ней вдоль окна лавки, и, поднырнув под плечо рослого соседа, ринулся к убежищу.

В следующий миг небо слева от него заслонила лавина стремительно несущихся тел.

Даниель отчётливо видел свою смерть: сейчас его размажут по стене лавки. Окно не поддавалось: оно состояло из маленьких квадратных стёклышек в толстом деревянном переплёте. Понятно было, что в конце концов раму высадят, но рёбра Даниеля сломаются много раньше. Он попытался сделать ещё шаг, крайне неудачно — вместо земли под ногой оказалось что-то мягкое. Наступив на бесчувственного человека, которого видел раньше, Даниель потерял равновесие, зато выиграл несколько дюймов высоты, отчего включилось инстинктивное стремление карабкаться ещё выше. Если оконный переплёт достаточно прочен, чтобы сломать ему рёбра, пусть уж заодно подержит его вес. Вскинув руки, словно охваченный религиозным экстазом баптист, Даниель вцепился в горизонтальную перекладину и что есть силы оттолкнулся ногами от мёртвого или спящего человека. В тот же миг толпа подхватила его, как волна — былинку, и бросила о стену. Ноги потеряли опору. Силу тяжести нейтрализовала стремительная череда толчков коленями, плечами и головами. Если бы они были направлены вниз, всё бы кончилось плачевно, но они были направлены вверх. Даниель впечатался в окно, наполовину высадив щекой одно из стёклышек, которое теперь угрожающе потрескивало в непосредственной близости от его глаза.

Больше не было нужды поддерживать свой вес, поэтому он разжал левую руку и, втиснув пальцы между скулой и окном, ухватился за переплёт под наполовину выдавленным стеклом, чтобы, когда толпа схлынет, не упасть затылком и не разбить голову о мостовую.

Из лавки тянуло холодом и табачным дымом. Секунд пять Даниель вынужденно смотрел в окно. Архитектору, проектировавшему дом, вероятно, виделась здесь нарядная витрина с дамскими туалетами. Возможно, этому ещё суждено осуществиться, если Хокли-в-яме когда-нибудь станет фешенебельным районом. Однако сейчас окно было до середины забито доской, расположенной примерно на локоть от стекла и предназначенной то ли для защиты от воров, то ли для задника витрины. Доску затянули зеленной тканью — так давно, что она выцвела до белизны везде, где её не закрывал вывешенный товар. Самого товара не было, но на выбеленной солнцем ткани остались тени чего-то круглого на тонких бечёвках. Даниель сперва подумал, что это маятники, однако никто не покупает маятников, кроме натурфилософов и магнетизеров. Следовательно, это были часы на цепочках.

Фаэтон прогрохотал мимо, напор толпы ослаб, открыв перед Даниелем целую бездну новых опасностей. Люди, которых притиснули к тем, которых, в свою очередь, притиснули к нему, решили разом оттолкнуться и выпрямиться. Вновь и вновь Даниеля вжимали в окно, да так, что рама начала трещать. Медная пуговица его камзола продавила стекло, осыпав тени часов мелкими стеклянными треугольничками. В следующий миг исчезло внешнее давление, и Даниель провалился вниз, удержавшись, как и планировал, на одной руке. Ещё одно стёклышко треснуло, задетое его боком.

Стекло, которое он больше не придавливал щекой, пружинило назад и прищемило ему пальцы. Даниель остался на цыпочках, растянутый, как узник на крестовине для битья. Однако правая рука была свободна, и трость по-прежнему болталась на петле; в результате череды комических движений Даниелю удалось перехватить её посередине и выбить набалдашником защёлкнувшее пальцы стекло. Человек, лежавший под стеной, перекатился на спину, судорожно сел и выпустил из ноздрей кровавое облачко. Даниель заспешил прочь; как раз когда он проходил мимо двери, та открылась. Через три шага он услышал: «Эй», но счёл, что может не обращать внимания на окрик. У него просто не было сил вступать в разговор с субъектом, который обитает в таком месте.

Даниель шагал быстро. Вонь, сочащаяся из канав и щелей в мостовой, подсказывала, что он идёт над замурованной под улицей Флит. Он свернул на Мельничный холм, где давно не было не то что мельницы, но и холма, и прошёл ещё шагов сто, не позволяя себе оглядываться. Здесь заканчивался Хокли и начиналось самое большое открытое место в этой части города, где сходились Ледер-лейн, Ликёрпонд-стрит и ещё несколько улиц. Тут, наконец, Даниель обернулся.

— Ваши часы, сэр, если не ошибаюсь, — сказал субъект.

Из Даниеля резко вышел весь воздух. Целых десять минут он чувствовал себя молодцом, теперь, опустив взгляд, увидел жалкое зрелище. На то, чтобы составить опись ущерба, причинённого его туалету, потребовалось бы чересчур много времени, но одно было несомненно: часы пропали. Даниель сделал шаг к незнакомцу, потом второй, поменьше, однако преследователь явно решил, что не станет больше сбивать ноги. Он стоял и ждал, и чем дольше он ждал, тем мрачнее выглядел. Это был ражий детина — ему бы с утра до ночи дрова колоть. Таких густых бакенбард Даниель не видел лет десять; создавалось впечатление, что примерно за неделю субъект может отрастить на лице смоляно-чёрный бобровый мех. Последний раз он брился дня два назад и не имел стимулов делать это чаще, поскольку его щёки и подбородок были изуродованы оспой. Щербина лезла на щербину; в целом голова походила на чугунный котёл, выкованный на слабом огне молотком с круглым бойком. Линия волос напомнила Даниелю молодого Роберта Гука, но если Гук пугал своей тщедушностью, то этот малый был сбит, как ломовая телега. Однако часы он держал на изумление деликатным способом: круглый корпус покоился на полуакре розовой ладони, цепочка обвивала корявые пальцы второй ручищи. Он не протягивал часы, а демонстрировал.

Даниель сделал ещё шаг. У него было странное чувство, что, если потянуться к часам, субъект отпрыгнет назад; рефлекс, выработанный детской игрой в «ну-ка, отними», не исчез с возрастом.

И всё же что-то не складывалось. Даниель взглянул в серые глаза незнакомца и приметил морщинки в углах. Человек был явно старше, чем на первый взгляд, скорее на четвёртом десятке. Картина начала вырисовываться.

— Вы правильно угадали, — дружелюбно сказал субъект. — Я — опустившийся часовой мастер.

— Вы торгуете крадеными часами?

— Разве не все мы так, сэр? Часами, днями, минутами?

— Я имел в виду приборы для измерения времени. Вы извратили мою мысль.

— Людям моей профессии это свойственно, доктор Уотерхауз.

— Вы знаете моё имя? А как ваше?

— Моя фамилия Хокстон. Отец крестил меня Питером. Здесь меня называют Сатурн.

— Римский бог времени.

— И скверного нрава, доктор.

— Я рассмотрел вашу лавку куда внимательнее, чем мне хотелось бы, мистер Хокстон.

— Да. Я сидел у окна и, в свою очередь, рассматривал вас.

— Вы сами только что назвали себя опустившимся человеком. Ваше прозвание — синоним скверного нрава. И тем не менее вы пытаетесь меня уверить, будто вернёте мне часы без всяких… дополнительных условий… и ждёте, что я подойду к вам на расстояние вытянутой руки… — В продолжение своей речи Даниель не сводил глаз с часов, стараясь в то же время не показать, как сильно хочет заполучить их обратно.

— Значит, вы из тех, кто во всём ищет логику? Тогда мы товарищи по несчастью.

— Вы говорите так, потому что вы часовщик?

— Механик с младых ногтей, часовщик — сколько себя помню, — сказал Сатурн. — Ответ на ваш вопрос таков. Вот Гуковы часы с пружинным балансиром. Когда Мастер их сделал, это был лучший прибор для измерения времени, созданный человеческими руками. Теперь два десятка часовщиков в Клеркенуэлле делают часы поточнее. Эра технологии, а?

Даниель прикусил губу, чтоб не рассмеяться, уж больно неожиданно прозвучало новёхонькое словцо «технология» из уст такого детины.

— Значит, это ваша история, Сатурн? Вы не смогли угнаться за временем и потому опустились на самое дно?

— Мне надоело догонять, доктор. Вот моя история, если вам интересно. Я устал от суетного знания и решил искать знание вечное.

— И утверждаете, что нашли?

— Нет.

— И на том спасибо, а то я боялся, что дело идёт к проповеди.

Даниель рискнул приблизиться ещё на два шага. Тут его остановила одна мысль.

— Откуда вы знаете моё имя?

— Оно выгравировано на задней стороне часов.

— Неправда.

— Очень умно, — отвечал Сатурн; Даниель не понял, над кем из них он иронизирует. Сатурн продолжал: — Один мой знакомец, ширмач по стукалкам, которого нахлопнули на Флит-стрит и угостили в казённом доме ременной кашей, пришёл ко мне просить непыльную работёнку, пока шкурьё заживёт. Приняв разумные меры предосторожности, то есть убедившись, что он не намерен меня попалить, я сказал ему, что дела мои в упадке, ибо я не могу вести их без суетного знания. Однако я сыт им по горло и хочу только сидеть в лавке и читать книги, дабы обрести знание вечное, что служит мне во благо неосязаемо, но отнюдь не помогает добывать и продавать краденые часы, каковая продажа и есть raison d’etre[197] моей лавки. Иди в «Румбо», сказал я, к Старушке Несс, к Пряхам, в питейные заведения Хокли-в-яме, в «Козу» на Лонг-лейн, в «Собаку» на Флит-стрит, в «Арапа» на Ньютенхауз-лейн, пей (но умеренно), угощай (но не слишком щедро) всех, кого там встретишь, добудь знание суетное и возвращайся ко мне с тем, что нанюхаешь. Через неделю приходит он и сообщает, что некий сыч ходит и ищет пропавшее хахорье. «Что он потерял?» — спрашиваю. «Ничего, — говорит, — а ищет пропавшее хахорье сыча, который сыграл в ящик десять годков назад». «Поди и узнай погоняло жмура, — говорю, — и живчика тоже». Ответ был: Роберт Гук и Даниель Уотерхауз соответственно. Он даже как-то показал мне вас, когда вы шли в свой свиной закут мимо моей лавки. Отсюда-то я вас и знаю.

Питер Хокстон выставил вперёд обе руки. Левой он держал за цепочку Гуковы часы, покачивая их, словно маятник, правую протягивал для знакомства. Даниель часы схватил жадно, руку пожал неохотно.

— У меня к вам вопрос, доктор, — сказал Сатурн, стискивая его ладонь.

— Да?

— Я наводил справки и знаю, что вы натурфилософ. Хочу пригласить вас на огонёк.

— Должен ли я понимать, сэр, что вы поручили кому-то украсть мои часы?! — Даниель хотел попятиться, но рука Сатурна стиснула его ладонь, как удав, заглатывающий мышь.

— Должен ли я понимать, доктор, что вы умышленно прилипли к окну моей лавки?! — воскликнул Сатурн, в точности передразнивая интонацию Даниеля.

У того от возмущения отнялся язык. Сатурн невозмутимо продолжил:

— Философия есть стремление к мудрости, к вечным истинам. Однако вы отправились за океан, дабы основать Институт технологических искусств. А теперь чем-то похожим вы занимаетесь в Лондоне. Зачем, доктор? Вы могли бы жить так, как я мечтаю: сидеть сиднем и читать про вечные истины. И всё же я не могу прочесть главу из Платона без того, чтобы увидеть вас на моём окне, словно исполинский потёк птичьего дерьма. Зачем вы отвращаетесь от вечных истин ради суетного знания?

К собственному изумлению, Даниель знал ответ и выпалил его раньше, чем успел обдумать:

— Зачем пастор говорит в проповеди о вещах обыденных? Почему не зачитывает отрывки из великих богословов?

— Примеры из жизни иллюстрируют мысли, к которым он подводит, — сказал Сатурн. — А если б эти мысли не имели отношения к вещам обыденным, то никому бы не были нужны.

— В таком случае Ньютон и Лейбниц — великие богословы, а я — скромный приходский пастор. Технология для меня — служение, способ подобраться к высокому через низкое. Ответил ли я на ваш вопрос и не отпустите ли вы теперь мою руку?

— Да, — отвечал Сатурн. — Располагайте своими часами, своей рукой и своим новым прихожанином.

— Я не нуждаюсь в прихожанах. — Даниель повернулся на каблуках и зашагал по Ликёрпонд-стрит.

— Тогда вам следует отказаться от проповедей и того пастырского служения, о котором вы говорили, — сказал Питер Хокстон, нагоняя его и пристраиваясь рядом. — Вы ведь из Кембриджа?

— Да.

— Разве Кембридж создавался не для того, чтобы готовить клириков, которые станут просвещать английскую чернь?

— Вы прекрасно знаете ответ! Но я не буду проповедовать ни вам, ни кому другому; если я и был клириком, то теперь отвержен и недостоин проповедовать даже псам. Я давно сбился с пути и далеко забрёл. Для меня единственный способ приблизиться к Богу — то странное служение, о котором я говорил; пророки его — Спиноза и Гук. Тропку свою никому не присоветую, ибо я так же далёк от торной дороги, как аскет на столпе посреди пустыни.

— Я забрёл куда дальше, чем вы, док. Я бродил по той же пустыне, не имея даже столпа, чтоб на него взлезть. Вы, стоящий на каменной тумбе, для меня — Фаросский маяк.

— Не тратьте понапрасну время…

— Вот опять это слово! Время. Дозвольте мне поговорить о времени, док, и я скажу вот что: если вы намерены и дальше ходить через Хокли-в-яме и гулять по городу в одиночку, то время ваше сочтено. Вы не слишком осмотрительны. Этот факт приметили некие субъекты, которые охотятся за неосмотрительными сычами. Каждый закоулыцик в верхнем течении Флит навостряет уши, когда вы бредёте в свой свиной закут и пропадаете в дыре. В самом скором времени вы будете голым, изувеченным трупом, плывущим по Флитской канаве в Брайдуэлл, если не обзаведётесь друзьями крепкого сложения.

— Вы назначили себя моим телохранителем, Сатурн?

— Я назначил себя вашим прихожанином, док. А поскольку у вас нет церкви, мы будем совершать служение на ходу, как перипатетики; Хокли-в-яме станет нашей агорой. Я вдвое моложе вас и вдвое крупнее; бездельники, не ведающие истинной природы наших отношений, могут по невежеству счесть меня вашим телохранителем и, основываясь на этой ложной посылке, не зарежут вас и не забьют до смерти.

Они дошли до Грейс-Инн-лейн. По обе стороны дороги лежали кишащие законниками сады Грейс-Инн, а дальше начинались плотно застроенные Ред-лайон-сквер, Уотерхауз-сквер, Блумсбери. Дом Роджера стоял на дальнем краю Блумсбери, там, где кончался Лондон и начинался загород. Даниель не хотел показывать Сатурну, куда идёт. Он остановился.

— Я куда безумнее, чем вы думаете.

— Это невозможно!

— Вам известно, что есть такой пират Эдвард Тич?

— Чёрная Борода? Разумеется!

— Так вот, не очень давно я слышал, как Чёрная Борода, стоя на юте «Мести королевы Анны», выкликал моё имя.

Впервые за все это время Питер Хокстон опешил.

— Как видите, я безумец. Со мной лучше не связываться. — Даниель снова повернулся к Сатурну спиной и стал высматривать просвет между экипажами, катящими по Грейс-Инн-лейн.

— Касательно мистера Тича я наведу справки в подполье, — сказал Питер Хокстон.

Когда Даниель следующий раз посмотрел через плечо, Сатурна уже нигде не было видно.

Блумсбери получасом позже

— Римский храм на окраине города. Скромный и незатейливый, — такие требования изложил ему Роджер двадцать пять лет назад.

— Полагаю, это исключает храм Юпитера или Аполлона, — отвечал Даниель.

Роджер посмотрел в окно кофейни, притворяясь глухим, как всегда, когда подозревал, что Даниель над ним смеётся.

Даниель отхлебнул кофе и задумался.

— Из скромных и незатейливых можно вспомнить… ну, например, Весту, чьи храмы, как и ваш дом, располагались за чертой старого города.

— Отлично. Замечательный бог, Веста, — рассеянно обронил Роджер.

— Вообще-то богиня.

— Ладно, кто она, чёрт возьми?!

— Богиня домашнего очага, целомудреннейшая из всех…

— Тьфу, пропасть!

— Которой служили девственные весталки…

— Вот от них я бы не отказался, если, конечно, они не были чересчур щепетильны касательно своей девственности…

— Отнюдь. Саму Весту едва не совратил Приап, итифаллический бог…

Роджер поёжился.

— Умираю от желания узнать, что это такое. Может, стоит сделать мой особняк храмом Приапа.

— Любой дом, в который вы входите, становится храмом Приапа. Нет нужды тратиться на архитектора.

— Кто сказал, что я собираюсь вам платить?

— Я сказал, Роджер.

— Хорошо, хорошо.

— Я не хочу строить вам храм Приапа. Сомневаюсь, что в таком случае королева Англии когда-либо вас посетит.

— Так придумайте мне другого непритязательного бога! — потребовал Роджер, щёлкая пальцами. — Ну же! Я не для того вам плачу, чтобы вы тут кофеи распивали!

— Всегда остаётся Вулкан.

— Хромоват!

— Да, он страдал подагрой, как многие джентльмены, — терпеливо отвечал Даниель, — тем не менее все великие богини были его, даже Венера.

— Ха! Вот шельмец!

— Он повелевал металлами; увечный и презираемый, он заключил богов и титанов в оковы собственного изобретения…

— Металлами… включая…

— Золото и серебро.

— Превосходно!

— И разумеется, он был богом огня и повелителем вулканов.

— Вулканы! Древние символы мужской силы! Извергающие высоко в небо струи огненной лавы! — задумчиво проговорил Роджер; что-то в его тоне заставило Даниеля вместе со стулом отодвинуться на несколько дюймов. — Да! Вот оно! Постройте мне храм Вулкана, со вкусом и недорогой, сразу за Блумсбери. И сделайте там вулкан!

Это «сделайте там вулкан» было первым и последним указанием Роджера касательно внутреннего убранства. Всё связанное с устройством вулкана Даниель перепоручил серебряных дел мастеру — не ростовщику, а ремесленнику, который по старинке жил обработкой металла. Таким образом, самому Даниелю осталось спроектировать храм, что не составило большого труда. Греки две тысячи лет назад придумали, как возводить здания такого типа, а римляне изобрели приёмчики, позволяющие ляпать их на скорую руку — приёмчики, вошедшие в плоть и кровь каждого лондонского архитектора.

Не слишком веря, что дело и впрямь дойдёт до строительства, Даниель расстелил большой лист бумаги и принялся громоздить одно архитектурное излишество на другое: изрядное количество пилястров, архитравов, урн, архивольтов и флеронов спустя получилось то, от чего Юлий Цезарь, вероятно, схватился бы за увенчанную лаврами голову и приказал распять зодчего на кресте. Однако после короткого сеанса запудривания мозгов, проведенного Даниелем в кофейне («Обратите внимание на чувственные завершения колонн… Древние символы плодородия сливаются с целомудренными округлостями свода… Я взял на себя смелость изобразить амазонку с двумя грудями, вопреки историческим свидетельствам…»), Роджер уверился, что именно так должен выглядеть античный храм. А когда он и впрямь воплотил Даниелев замысел в жизнь — рассказывая направо и налево, что это точная копия подлинного храма на горе Везувий, — девять из десяти лондонцев приняли его слова за чистую монету. Даниель утешался тем, что из-за наглой лжи про Везувий никто не узнает, что он (или вообще кто-либо из ныне живущих) спроектировал это страшилище. Лишь боги ведают всё. Если он будет держаться подальше от тех частей света, где есть вулканы, то, возможно, сумеет избежать кары.

Порою, в периоды душевного упадка, Даниель ночами лежал без сна, воображая, что из сделанного им за целую жизнь дом окажется самым долговечным и его увидит больше всего людей. Но за единственным исключением — операции по удалению камня — все ночные кошмары Даниеля при свете дня представали не такими и страшными. Идя на запад по Грейт-Рассел-стрит к перекрёстку с Тотнем-корт-роуд, мимо Блумсбери-сквер, он не столько увидел, сколько почувствовал сбоку нечто бело-огромное и усилием воли не разрешил себе покоситься в ту сторону. Однако в какой-то момент это стало нелепым; он расправил плечи, повернулся с солдатской чёткостью и взглянул своему позору в глаза.

О чудо! Всё было совсем не так ужасно! Двадцать лет назад, на свином пустыре, наискосок от дровяного склада, дом каждой деталью вопиял о своей несуразности. Теперь городской ландшафт несколько скрадывал впечатление, да и Гук, расширяя ансамбль, заметно сгладил его уродство. Теперь это был не одиноко торчащий храм, а пряжка в поясе коринфской сводчатой колоннады. Флигеля добавили ему пропорций, так что уже не казалось, будто здание сейчас завалится набок. Покуда Даниель был в Бостоне, фронтоны украсили скульптурными фризами; сплетение тог и трезубцев отвлекало внимание от конструктивного безобразия (по крайней мере, так представлялось Даниелю). Здесь Гук вновь оказал ему услугу, распространив горизонтальные элементы отделки на флигеля и придав фантазиям архитектора не вполне заслуженную значимость. Другими словами, Даниель мог смотреть на своё творение минут пять-десять и не умереть от стыда; в Лондоне имелись здания много хуже.

Он в тридцатый раз после Грейс-Инн-роуд удостоверился, что Сатурн за ним не идёт, пересёк Грейт-Рассел-стрит и поднялся по ступеням, чувствуя себя пририсованной для масштаба фигуркой. Пройдя между канеллированными колоннами, миновал портик и занёс трость, чтобы постучать в массивную двустворчатую дверь (позолота с инкрустацией медью и серебром, развитие металлургической темы), когда та стремительно растворилась. По странной причуде зрения ему показалось, будто дверь стоит на месте, а сам он отъехал назад. Даниель шагнул вперёд, дабы исправить дело, и, пройдя между створками, едва не угодил в ложбинку меж женских грудей. Потребовалось усилие, чтобы остановиться, поднять голову и посмотреть даме в глаза. Они сверкнули напускной строгостью, однако ямочки на щеках говорили: «Я не в претензии, пяльтесь, сколько душе угодно».

— Доктор Уотерхауз! Как вы могли столько меня томить? Вам нет оправданий!

Это было явное приглашение ответить чем-нибудь остроумным, но слова просвистели мимо Даниеля, как картечь.

— Э… неужто?.

Ах, но дама привыкла иметь дело с натурфилософами, не умеющими связать двух слов в светской беседе.

— Мне надо было слушать дядю Исаака, когда он говорил о невероятной силе вашего характера.

— Я… простите? — Ему подумалось, не ударить ли себя тростью по башке. Может быть, это восстановит мозговое кровообращение.

— Человек более слабый встал бы здесь, где вы сейчас стоите, в первый же день по приезде в Лондон и говорил бы каждому проходящему: «Смотрите! Видите этот дом? Я его выстроил. Он мой!» А вы! — Она, дурачась, упёрла руки в боки, как будто и впрямь ему выговаривает — это было забавно, но ни в коей степени не наигранно. — Вы, доктор Уотерхауз, с вашей пуританской твердостью — в точности как у дяди Исаака — преодолевали искушение более двух месяцев! Для меня загадка, как вы и дядя Исаак можете столько оттягивать удовольствие, когда я бы просто изнывала от нетерпения! — Почувствовав, что получилось уж слишком рискованно, она добавила: — Спасибо, что так любезно отвечали на мои письма.

— Не стоит благодарности; напротив, это вы меня весьма обязали, — машинально проговорил Даниель и только через мгновение вспомнил, о чём речь.

Катерина Бартон приехала в Лондон на рубеже веков. Ей было тогда около двадцати. Её отец — муж Исааковой сестры — скончался несколькими годами ранее. Исаак взвалил на себя попечение о сиротках. Вскоре после приезда мисс Бартон заболела оспой и вернулась в деревню, чтобы выздороветь или умереть. Тогда-то Даниель и получил от неё письмо, очарование которого нисколько не портил ум, читавшийся в каждой строчке.

Это напомнило Даниелю о необходимости что-нибудь сказать.

— Я счастлив, что переписка доставила мне случай познакомиться с вашим умом до того, как меня ослепили… э… остальные ваши достоинства.

Она пыталась выяснить, почему её дядя таков, как он есть — не из корыстного интереса, а из искреннего желания стать опорой чудному старику, заменившему ей отца. Даниель написал восемь черновиков ответа, зная, что Исаак рано или поздно найдёт и прочитает его письмо с тем же пристрастием, с каким изучает печатные высказывания Лейбница.


Все знают, что Исаак гениален, и обходятся с ним соответственно, однако тут заключена ошибка, ибо он столь же набожен, сколь гениален, и набожность для него важнее. Я говорю не о внешней набожности, но о внутреннем огне, свече, поставленной под сосуд, стремлении приблизиться к Богу через осуществление богоданных способностей.


— Ваш совет очень мне помог, после того, как я — благодарение Богу — выздоровела и вернулась в Лондон. И в той мере, в какой мне удалось быть полезной дяде Исааку, он тоже ваш должник.

— Я не буду с замиранием сердца ждать выражений благодарности от него, — сказал Даниель в надежде, что это сойдёт за иронию.

Его собеседнице хватило такта рассмеяться. Судя по всему, она привыкла, что мужчины в её присутствии становятся чересчур откровенны, и не имела ничего против.

— Полноте! Вы понимаете его лучше, чем кто-либо на свете, и он это очень хорошо знает.

Последняя фраза, хоть и сопровождалась игрой ямочек на щеках, прозвучала не столько комплиментом, сколько предостережением. Более того, Даниель чувствовал, что собеседница предостерегает его вполне осознанно.

Он решил больше не ждать официального знакомства — всё равно бы не дождался. Мисс Катерина Бартон перескочила этот барьер играючи и звала его за собой. «Наверное, вам интересно будет осмотреть дом», — сказала она, картинно выгибая брови. Вторая часть фразы: «Когда вы наконец перестанете пялиться на меня» — подразумевалась. На самом деле мисс Бартон была скорее миловидна, чем ослепительна, хотя многие её черты тешили взор, и одевалась она прекрасно. Не в том смысле, чтобы показать, сколько денег она может потратить и как следит за модой, а в том, что её туалет являл миру исчерпывающий и правдивый отчёт о красоте её тела. Когда она повернулась, чтобы идти в дом, юбка в движении обвила бёдра, полностью явив их очертания. Или так Даниелю почудилось, что, в сущности, равнозначно. С самого приезда в Лондон он гадал, что в племяннице Исаака заставляет могущественных людей декламировать скверные стишки, и почему, стоит в разговоре возникнуть её имени, глаза у всех стекленеют. Ему следовало догадаться. Лицо может обманывать, очаровывать, кокетничать. Однако эта женщина вызывала у всех встречных мужчин тяжёлый паралич, а только тело обладает такой властью. Отсюда преизбыток классических аллюзий в стихах о Катерине Бартон; жрецы её культа искали чего-то дохристианского в попытке передать чувства, которые испытывали, созерцая греческие статуи обнажённых богинь.

А статуй тут было предостаточно. Овальную прихожую обрамляли мраморные ниши, которые Даниель последний раз видел пустыми. За двадцать лет Роджер успел снарядить грабительские экспедиции в греческие развалины или заказать новые работы. Проходя вслед за мисс Катериной Бартон в следующее помещение, Даниель обернулся, чтобы ещё раз оглядеть прихожую. Два лакея — оба молодые, — распахнувшие дверь по жесту хозяйки, теперь таращились на её зад. Оба резко отвернулись и покраснели. Даниель подмигнул им и прошёл в дверь.

— Я сотни раз показывала дом гостям, — говорила мисс Бартон, — и могу болтать о нём, сколько угодно, но вам-то, доктор, его представлять не надо. Вы знаете, что мы идём через центральный холл, все важные помещения слева… — (она имела в виду обеденный зал и библиотеку) — …служебные справа… — (лакейская, кухня, чёрная лестница, клозет) — …гостиная впереди. Что вам угодно? Удалиться в ту сторону? — Взгляд вправо — хозяйка спрашивала, не надо ли ему опорожнить мочевой пузырь или кишечник. — Или желаете чего-нибудь там? — Взгляд влево, подразумевающий, что он, возможно, захочет перекусить. Она сцепила руки перед грудью и указывала вправо и влево движениями глаз, вынуждая Даниеля пристально в них вглядываться. — Этикет требует пригласить вас в гостиную, где мы будем долго препираться, кому куда сесть. Однако после войны французские манеры не в чести — особенно у нас, вигов. И я не могу себя заставить быть церемонной с вами — моим почти что вторым дядюшкой!

— Я бы только выставил себя болваном — после того, как прожил двадцать лет в лесу! — отвечал Даниель. — Только скажите, если мы войдём в гостиную, увижу ли я…

— Вулкан перенесли, — проговорила она скорбно, как будто боялась, что Даниель впадёт в ярость.

— Из дома?

— Нет, боже упаси! Это по-прежнему главная достопримечательность! Просто некоторые комнаты в той части дома, которую проектировали вы, стали, на взгляд Роджера, несколько маловаты.

— Поэтому мистера Гука и пригласили достроить флигеля.

— Вам известна история дома, доктор Уотерхауз, так что не буду вас утомлять, просто скажу, что, в частности, добавили бальную залу, достаточно большую, чтобы наконец представить вулкан в подобающей ему обстановке.

Она толкнула двустворчатую дверь в дальнем конце холла. Оттуда хлынул солнечный свет. Даниель вошёл и замер от изумления.

Когда дом строился, окна гостиной выходили на луг, которому предстояло вскорости превратиться в регулярный сад. Вид этот был Даниелю по сердцу, поскольку почти такой же открывался из дома Дрейка. Теперь сад сменился двором с фонтаном посередине, а прямо напротив высился барочный дворец. Комната, которую Даниель задумывал как место отдохновения, откуда можно любоваться зеленью и цветами, превратилась в галерею для созерцания настоящего особняка.

— Ванбруг, — пояснила мисс Бартон. Тот самый архитектор, что строил сейчас Бленхеймский дворец для герцога Мальборо.

— Гук…

— Мистер Гук добавил флигеля, которые, как вы видите, охватывают двор и соединяют ваш храм с Ванбруговым… э…

«Домом разврата» — вертелось у Даниеля на языке, но не ему, начавшему это всё, было бросать в Ванбруга камнями. Он с трудом подобрал уместные слова:

— Незаслуженная честь для меня, что Ванбруг закончил так великолепно начатое мною столь скромно.

Стулья в гостиной стояли полукругом, обращённым к окну. Мисс Бартон, пройдя между ними, распахнула стеклянные двери, которые по исходному плану должны были открываться на центральный променад сада. Теперь вместо посыпанной гравием дорожки здесь начинались мраморные плиты, ведущие к восьмиугольному водоёму с бронзовым фонтаном посередине. Это была классическая многофигурная композиция: жилистый Вулкан на мощных, хоть и кривых ногах, пытался обнять шлемоносную Минерву, а та отталкивала его рукой. Вокруг валялись мечи, кинжалы, кирасы и несколько недокованных молний. Узловатыми пальцами Вулкан срывал с Минервы нагрудный доспех, обнажая тело, которое явно лепили с Катерины Бартон. Даниель узнал сюжет: Минерва пришла в кузницу Вулкана за оружием, тот, воспылав любострастием, попытался ею овладеть, однако Минерва сумела себя отстоять, и он излил семя на её ногу. Минерва вытерлась тряпкой и отбросила её, оплодотворив, таким образом, Матерь-Землю, которая позже родила Эрихтония, одного из первых афинских царей, введшего в обращение серебряные монеты.

Композиция изобиловала намёками и символами: свободной рукой Минерва уже тянулась за тряпкой, а Вулкан был пугающе близок к соприкосновению с её лилейным бедром. По углам водоёма располагались статуи поменьше: ближе к дому, выстроенному Даниелем, плодоносная богиня (много рогов изобилия) кормила виноградом младенца. Напротив, ближе к дворцу Ванбруга, царь в короне восседал на груде монет. Даниелю мучительно хотелось вывернуть голову и разглядеть, как скульптор решил некоторые частности. Особенно его интересовало, откуда бьёт вода, и одновременно самая мысль об этом была почему-то нестерпима. Катерина Бартон упорно не замечала фонтан — не говорила о нём, не смотрела в его сторону, неприступная, как Минерва. Даниелю, едва поспевавшему за ней, оставалось довольствоваться ролью Вулкана, хоть и без надежды даже на такое удовлетворение.

За всеми этими впечатлениями он не успел разглядеть дом снаружи, как оказался внутри. Возможно, так было и лучше: ему смутно запомнилось множество статуй, скачущих по крышам и балюстрадам.

— Это называется рококо, — объяснила Катерина Бартон, вводя Даниеля в помещение, которое, вероятно, и было тем самым залом. — Все от него без ума.

Даниелю вспомнился отцовский дом: голые стены, добротная неподъёмная мебель — один-два предмета на комнату.

— Здесь я чувствую себя стариком, — брякнул он некстати.

Катерина Бартон одарила его чарующей улыбкой.

— Некоторые говорят, что этот стиль проистекает от избытка декораторов при недостатке домов.

«И отсутствия вкуса», — хотелось добавить Даниелю.

— Поскольку вы — хозяйка дома, мадемуазель, я не стану развивать мысль, высказываемую некоторыми.

Наградой ему стали игра ямочек. Сам того не желая, он нечаянно затронул её отношения с Роджером.

В такие мгновения Даниелю становилось не по себе. По большей части она нисколько не походила на Исаака — даже на того хрупкого, почти женоподобного юношу, с которым Даниель учился в Тринити-колледже полвека назад. Не знай Даниель заранее, он в жизни бы не догадался об их родстве. Однако в те секунды, когда она забывала спрятать свой ум, семейное сходство проступало, и Даниель видел Исааково лицо, как если бы шёл с автором «Математических начал» через тёмную комнату, и того на миг озарила блеснувшая за окном молния.

— Я бы хотела показать вам кое-что достойное вашего внимания, доктор. Сюда, пожалуйста.

Вулкан стоял в дальнем конце зала. В отличие от природных, грубых и ничем не украшенных, он являл собой идеальный конус с углом при вершине осевого сечения ровно девяносто градусов. Жерло или сосок венчали развалины античного храма с дорическими колоннами красного мрамора и полуобвалившимся золотым куполом. Гору из чёрного мрамора с красными прожилками украшали вездесущие золотые сатиры, нимфы, кентавры и прочий мифологический зверинец. Вулкан имел в высоту не более четырёх футов, но казался выше благодаря постаменту в половину человеческого роста, поддерживаемому кариатидами в образе Тифона и прочих земнородных чудищ.

— Если вы подойдёте ко мне, доктор, я покажу вам удивительный винт.

— Простите?

Мисс Бартон открыла неприметный люк с задней стороны постамента и теперь манила Даниеля рукой. Тот обошёл вулкан, осторожно присел на корточки и заглянул внутрь. Теперь он увидел цилиндр, идущий под наклоном от установленного на полу чана к жерлу.

— Роджер очень хотел, чтобы вулкан извергал потоки расплавленного серебра. Это было бы так эффектно! Однако мистер Макдугалл побоялся, что могут загореться гости.

— Что тоже было бы по-своему эффектно, — пробормотал Даниель.

— Мистер Макдугалл уговорил Роджера остановиться на фосфорном масле. Его изготавливают в другом месте, привозят сюда в бочке и выливают в ёмкость. Архимедов винт поднимает его вверх, так что оно изливается из кратера и бежит по склонам, обращая в бегство кентавров и прочих созданий.

— В бегство?!

— О да, ибо фосфор изображает потоки жидкого огня.

— Это я понимаю. Но как они бегут?

— Они заводные.

— И все сделаны Макдугаллом?

— О да.

— Я помню, что приглашал ювелира по фамилии Милхауз, но не припоминаю механика по фамилии Макдугалл…

— Мистер Милхауз подрядил мистера Макдугалла сделать хитроумные части механизма. Когда мистер Милхауз умер от оспы…

— Мистер Макдугалл сменил его, — догадался Даниель, — и не мог остановиться, придумывая одни хитроумные части задругами.

— Пока Роджер не сказал ему: «Хватит», боюсь, несколько категорично. — Катерина Бартон поморщилась, так что Даниелю захотелось погладить её по голове.

— Он ещё жив?

— Да. Работает в театрах, делает призраков, взрывы и ураганы.

— Ну, разумеется.

— При одном из поставленных им морских сражений сгорел занавес.

— Охотно верю. И как часто вулкан извергается?

— Раз или два в год, во время больших приёмов.

— И в таком случае мистера Макдугалла возвращают из ссылки?

— Да. У Роджера с ним договорённость.

— Откуда берётся фосфор?

— Его привозят, — сказала Катерина Бартон так, словно эти слова заключали в себе ответ.

— И как мне отыскать мистера Макдугалла?

— В Королевском театре, в Ковент-Гарден, собираются ставить новую пьесу под названием «Сожжение Персеполя».

— Благодарю вас, мисс Бартон, я всё понял.

Дом Исаака Ньютона на Сент-Мартинс-стрит в Лондоне тот же день, позже

— У меня для вас есть загадка, связанная с гинеями, — такими словами Даниель нарушил двадцатилетнее молчание между собой и сэром Исааком Ньютоном.

Разговор этот Даниель продумывал с того самого дня, как Енох Роот возник на пороге его дома: в каких выражениях передать значимость происходящего, сколько времени уделить воспоминаниям о годах в Кембридже, касаться ли их последней встречи, памятуя, что она закончилась наихудшим возможным образом (исключая смертоубийство). Словно драматург, комкающий черновик за черновиком, он вновь и вновь набрасывал в голове сценарий встречи, и всякий раз действие устремлялось к кровавой развязке, наподобие последнего акта «Гамлета». В конце концов Даниель рассудил, что, по словам Сатурна, ему остались дни или часы, а значит, жалко тратить их на формальности.

Когда дверь открылась, и он через комнату взглянул Исааку в лицо, то не увидел следов ярости или (что было бы куда опаснее) страха, только обречённость. Исаак сидел с видом герцога, которому неожиданно свалился на голову умственно неполноценный братец. Тут-то экспромтом и возникла фраза про гинеи. Слуга, открывавший дверь, глянул на Даниеля, как на труп висельника в жаркий день, и затворил тяжёлые створки.

Исаак и Даниель остались с глазу на глаз в кабинете. По крайней мере Даниель решил, что это кабинет. Он не мог представить, чтобы у Исаака имелись гостиная или спальня, — любая его комната была по определению рабочей. После дома Роджера тёмная обшивка стен казалась почти деревенской. Дверь тоже была дубовой; когда она закрылась, то словно исчезла, породив впечатление, будто Исаак и Даниель — два высушенных экспоната в деревянном ящике. Окна кабинета выходили на Лестер-филдс, резные ставни были открыты, но полузадёрнутые алые занавеси впускали лишь скудный свет. Исаак сидел за большим столом, какой мог бы принадлежать Дрейку, в длинном алом шлафроке поверх тонкой полотняной рубашки. Лицо его изменилось мало, хотя и отяжелело, белые волосы по-прежнему доходили до плеч, однако спереди появилась высокая залысина, словно мозг распирал череп изнутри. Привычная бледность за то время, пока Даниель пересёк комнату и протянул руку, сменилась сердитым румянцем, как будто Исаак позаимствовал краски у шлафрока.

— Ничто меня так не раздражает, как пустые головоломки, призванные испытать мой ум, — сказал он. — Бернулли — клеврет Лейбница — прислал мне…

— Задачу о брахистохроне, помню, — вставил Даниель. — Вы решили её за несколько часов. Мне потребовалось значительно больше времени.

— Но вы её решили! — прогремел Исаак. — Поскольку это задача на анализ бесконечно малых, имевшая целью проверить, насколько я в нём смыслю! Невероятная дерзость! Я был первым, кто мог бы её решить, а вы — вторым, потому что узнали о методе флюксий непосредственно от меня! И пешки барона смеют, через тридцать лет после того, как я…

— Вообще-то моя задача совершенно иного рода, — произнес Даниель. — Искренне сожалею, что невольно вас огорошил.

Исаак сморгнул. На лице его проступило невероятное облегчение. Возможно, он боялся, что Даниель оспорит слова: «Узнали о методе флюксий непосредственно от меня». Картина разом прояснилась. Исаак видел в Даниеле свидетеля, который подтвердит его приоритет, и любые досадные свойства гостя отступали перед этим соображением.

Даниель вздохнул свободнее, чувствуя, как расслабляются мышцы шеи и затылка. Всё будет хорошо. Он выйдет отсюда живым, даже если сболтнёт что-нибудь неподходящее. Для Исаака он не пешка, а ладья, придерживаемая на краю доски до конца игры, чтобы последним неумолимым ходом поставить сопернику мат. От ладьи Исаак готов стерпеть многое.

На миг промелькнула мысль: уж не Исаак ли — не иначе как в соответствии с принципом дальнодействия — повлиял на принцессу Каролину в Ганновере и подстроил его возвращение в Лондон?

— Так в чём ваша загадка, Даниель?

— Сегодня я встречался с человеком, который знает о деньгах много больше моего. Он пытался оценить гинею.

— Или монету, выдаваемую за гинею, — поправил Исаак.

— Согласен. Я сказал «гинея», потому что в конце концов она оказалась гинеей.

— Он должен был её взвесить.

— Так он и сделал. И вес монеты не вызвал у него нареканий. Казалось бы, вопрос решён. Однако дальше он сделал очень странную, на мой взгляд, вещь: положил монету в рот и надкусил.

Исаак не ответил, но, кажется, вновь слегка порозовел: по всей видимости, история его заинтересовала. Он сцепил руки на столе, подобравшись, как кошка.

— Даже я, — продолжил Даниель, — знаю, что монетчики частенько изготавливают фальшивки из золотой фольги, заполняя середину сплавом, который и легче, и мягче золота. Соответственно, чтобы проверить монету, её надо либо взвесить, либо попробовать на зуб. Годятся оба способа. Если монета прошла проверку взвешиванием, то её подлинность доказана! Нет ничего тяжелее золота. Подделка выявляется по недостатку веса. И всё же этот человек — исключительно сведущий во всем, что касается денег — счёл нужным надкусить монету. Есть ли тут какой-то резон? Или мой знакомец просто глуп?

Он не глуп, — сказал Исаак, устремляя на Даниеля ледяные кометы глаз.

— Вы подразумеваете, что глуп я?

— Связавшись с таким человеком? Глупы или наивны, — отвечал Исаак. — Поскольку вы двадцать лет прожили в глуши, я готов допустить второе.

— Так развейте мою наивность, скажите, что это за человек.

— Весовщик.

— Безусловно, поскольку он взвешивает, но вы вкладываете в это слово некий смысл, который мне, пришельцу из глуши, совершенно непонятен.

— Несмотря на все мои старания улучшить работу Монетного двора и сделать все гинеи полностью одинаковыми, разница в весе сохраняется. Некоторые гинеи чуть тяжелее остальных. Эту погрешность можно уменьшить, но нельзя устранить совсем. Я уменьшил её настолько, что для честного человека разницы нет. То есть большинство лондонцев — включая искушённых коммерсантов — без колебаний обменяют одну гинею на другую, иногда даже не утрудившись её взвешиванием.

— Я прекрасно помню времена, когда всё было иначе, — заметил Даниель.

— Вы говорите о нашем визите на Сторбриджскую ярмарку перед началом Чумы, — тут же ответил Исаак.

— Да, — подтвердил Даниель после мгновенного замешательства.

Они как-то пошли на ярмарку покупать призмы, и по дороге Исаак отпустил несколько замечаний касательно флюксий — начало анализа бесконечно малых. Во время долгого плавания через Атлантический океан Даниель выудил из глубин памяти тот разговор, припомнив некоторые частности, вроде формы водорослей в реке Кем, изгибаемых её течением. Теперь стало понятно, что Исаак в последнее время напряжённо думал о том же самом.

Продолжать болтовню о монетах, когда истинная тема беседы уже практически всплыла на поверхность, было слегка нелепо. Однако англичанин всегда предпочтет лёгкую нелепость мучительной прямоте. Итак, дальше о нумизматике.

— Затем она — денежная система — пришла в ещё больший упадок, — сказал Исаак.

— Позвольте напомнить, что я уехал лишь в середине тысяча шестьсот девяностых, когда в стране практически не осталось денег, и наша экономика превратилась в конфетти расписок.

— Теперь Англия купается в золоте. Наша денежная единица тверда, как адамант. Успехам нашей коммерции завидует весь мир, и даже Амстердам уступил нам первенство. Тщеславием с моей стороны было бы приписывать это только своим заслугам. Однако простая честность требует сказать, что такое не стало бы возможным, не знай каждый англичанин, что одну гинею можно смело обменять на другую. Что все гинеи одинаковы.

Внезапно всё, что Даниель знал о мистере Тредере, выстроилось в новую, неожиданную, но чрезвычайно связную картину: как будто груда щебня у него на глазах сложилась в мраморную статую.

— Позвольте догадку. Весовщик, — (Даниель едва не сказал: «мистер Тредер»), — это человек, который делает вид, будто, как всякий честный англичанин, верит в одинаковость гиней, однако тайно взвешивает каждую попавшую ему в руки монету на очень точных весах. Лёгкие и средние он возвращает в оборот. Тяжёлые — откладывает. Накопив, предположим, сотню таких, он получает достаточно металла, чтобы отчеканить сто и одну гинею. Он создал новую гинею из ничего.

Исаак сказал «да» медленным движением век.

— Конечно, то, что вы описали, лишь самая простая из их уловок. Те, кто её освоил, быстро переходят к более преступным махинациям.

Однако Даниеля, всё ещё переваривавшего новость, заклинило на самом простом.

— Такое возможно, — предположил он, — только если через руки этого человека, по роду его деятельности, проходит большое количество монет.

— Разумеется! Вот почему практика взвешивания столь распространена среди денежных поверенных. Я чеканю гинеи и отправляю их в оборот; эти люди распускают ткань, с таким трудом мною сотканную — возвращают самые тяжёлые монеты в Лондон, где те неизменно оказываются в сундуках у самых гнусных изменников королевства!

Даниель вспомнил, как они проезжали мимо казнённых на Тайберне.

— То есть весовщики связаны с монетчиками.

— Как пряхи с ткачами, Даниель.

Мгновение Даниель молчал, припоминая всё, что знал о мистере Тредере.

— Вот почему я был потрясён — до глубины души, если желаете знать, — увидев, что вы путешествуете в обществе такого человека! — проговорил Исаак, и впрямь слегка дрожа от переизбытка чувств.

Даниель так привык к загадочному всеведению Исаака, что почти не удивился.

— На сей счёт, — сказал он, — у меня есть объяснения, которые, знай вы их, показались бы вам неимоверно скучными.

— Я озаботился навести справки и соглашусь, что в вашем временном знакомстве с упомянутым господином нет ничего недолжного, — отвечал Исаак. — Будь я склонен к мнительности, как Флемстид, я бы истолковал ваше продолжающееся с ним общение наихудшим возможным образом! Однако я вижу, что вы, не ведая истинной сущности этого человека, подпали под его обаяние, потому и предостерегаю вас сейчас в надежде, что вы сделаете самые серьёзные выводы.

Даниель чуть не расхохотался. Он не знал, какое утверждение смешнее: что Исаак не мнителен или что мистер Тредер наделён обаянием. Лучше сменить тему!

— Вы так и не ответили на мой вопрос, зачем он надкусил монету, если уже её взвесил.

— Есть способ обмануть проверку взвешиванием, — сказал Исаак.

— Невозможно! Нет ничего тяжелее золота!

— Я открыл, что есть золото тяжелее двадцатичетырёхкаратного.

Даниель на мгновение задумался.

— Абсурд.

— Ваш мозг как логический орган отвергает подобную мысль, — сказал Исаак, — поскольку чистое золото, по определению, соответствует двадцати четырём каратам. Чистое золото не может стать чище, а следовательно, не может быть тяжелее. Разумеется, мне это известно. Однако, говорю вам, я собственными руками взвешивал золото, более тяжёлое, чем достоверно чистое.

В устах любого другого человека на земле — включая натурфилософов — фраза означала бы: «я напортачил со взвешиванием и получил неверный результат». В устах сэра Исаака Ньютона это была истина евклидовой непреложности.

— Мне вспомнилось открытие фосфора, — проговорил Даниель после некоторого раздумья. — Нового природного элемента с невиданными прежде свойствами. Может быть, есть и другие. Может быть, существует вещество, во многом сходное с золотом, однако обладающее большим удельным весом, и золото, о котором вы говорите, имело примесь этого вещества.

— Отдаю должное вашей изобретательности, — с лёгкой иронией проговорил Исаак, — но есть более простое объяснение. Да, золото, о котором я говорю, содержит примесь: флюидную субстанцию, заполняющую промежутки между его атомами и придающую металлу больший удельный вес. Я полагаю, что субстанция эта — не что иное, как…

— Философская ртуть! — Слова сорвались с языка под влиянием искреннего чувства, отразились от тёмных дубовых стен и, вернувшись через уши, заставили Даниеля вздрогнуть от собственного идиотизма. — Вы считаете, что это философская ртуть, — поправился он.

— Тонкая материя, — проговорил Исаак без тени волнения, но с суровой торжественностью Радаманта. — Цель алхимиков с тех самых пор, как тысячи лет назад царь Соломон увёз знание на Восток.

— Вы искали следы философской ртути, сколько я вас знаю, — напомнил Даниель, — и ещё каких-то двадцать лет назад все ваши поиски были безуспешны. Что изменилось?

— По вашему совету я принял руководство Монетным двором. Я начал Великую Перечеканку, которая извлекла на свет Божий огромное количество золота.

— И установили такое соотношение золота к серебру, при котором цена первого оказалась сильно завышена, — подхватил Даниель, — чем, как все знают, практически изгнали из Англии серебро и привлекли в неё золото из всех уголков мира, куда протянула свои щупальца коммерция.

Исаак не снизошёл до ответа.

— До того, как двадцать лет назад вы… — тут Даниель чуть не сказал: «впали в помрачение рассудка», но вовремя поправился: — …сменили род занятий, вы работали с небольшими образцами золота, приобретёнными в Англии. Назначение на пост директора Монетного двора вкупе с вашей политикой в этой должности сделало Тауэр узким горлышком, через которое течёт всё золото мира. Вы можете сколько душе угодно запускать руку в этот поток, исследовать золото из самых разных стран. Я угадал?

Исаак кивнул, и в облике его проступила какая-то плутоватость, словно у шкодливого старика.

— Все алхимики со времён Гермеса Трисмегиста считали, что золото Соломона утрачено навсегда, и пытались заново открыть утерянное искусство путём кропотливых опытов и эзотерических изысканий. На этой стезе я потерпел неудачу перед тем, что вы стыдливо назвали «сменой рода занятий». Однако, выздоравливая, я посетил Монетный двор, побеседовал с моими предшественниками и понял, что старые убеждения эзотерического братства больше не верны. Даже если Соломон отправился на самые далёкие острова Востока, что ж, коммерция проникла и туда, и в области ещё более отдалённые. Испанцы и португальцы в поисках золота и серебра не обошли вниманием ни один, самый затерянный уголок мира. Соломон, где бы он ни обосновался, должен был оставить следы в виде Соломонова золота, то есть золота, полученного алхимически и содержащего философскую ртуть. За тысячелетия, прошедшие с исчезновения его царства, золото несомненно много раз переходило от одного невежды к другому. Его возили по морю, перековывали на погребальные маски, прятали в потайных сокровищницах, находили, похищали, использовали в украшениях, перечеканивали на монету разных государств. И всё это время оно сохраняло следы философской ртути — печать своего рождения. И я понял, как его найти. Не выискивать в древних трактатах крупицы алхимических знаний, не снаряжать экспедиции на край света. Достаточно усесться, словно пауку, в центре мировой коммерческой паутины и сделать так, чтобы золото текло ко мне, как всякая материальная точка в Солнечной системе естественно падает на Солнце. Если проверять весь металл, поступающий на Монетный двор для перечеканки на гинеи, то со временем я, возможно, отыщу следы Соломонова золота.

— И теперь вы говорите, что сумели его найти, — сказал Даниель, не желая пока вступать в спор. — Когда это случилось?

— За первые несколько лет я не обнаружил ничего. Ни намёка. Я отчаялся когда-нибудь его отыскать, — признался Исаак. — Потом, во время передышки в войне, году в тысяча семьсот первом, я нашёл золото, более тяжёлое, чем двадцатичетырёхкаратное. Не могу описать словами свои тогдашние чувства! Это был всего лишь кусочек золотой фольги, изъятый в мастерской монетчика при обыске, совершённом по моему приказу курьерами королевы. Самого монетчика убили при задержании — вообразите мою досаду! Ещё через несколько лет мне попалась поддельная гинея, более тяжёлая, чем положено. Со временем я выследил изготовившего её монетчика. На допросе он показал, что по большей части приобретал золото из обычных источников, но не так давно купил, через посредника, некоторое количество металла в кованых листах, толщиною примерно в восьмую часть дюйма. Шесть месяцев спустя я говорил с другим монетчиком, и тот вспомнил, что видел крупный кусок такого золота. Он сказал, что металл был с одной стороны расчерчен царапинами, с другой — испачкан смолой.

— Смолой!

— Да. Однако сам я не видел ни одного образца и нахожу лишь свидетельства в монетах — поддельных гинеях такого качества, что сам иногда принимаю их за подлинные!

— Получается, что хозяин золота где-то хранит его в виде золотых листов, испачканных смолой, и время от времени продаёт монетчику…

— Не просто монетчику, а Монетчику с большой буквы. Джеку-Монетчику. Моей Немезиде и человеку, на которого я охочусь последние двадцать лет.

— Занятный, должно быть, малый этот Джек, — проговорил Даниель, — и я надеюсь, что вы расскажете о нём больше. А пока, правильно ли я понял, что он держит золотые листы в запасе и время от времени чеканит из них монеты?

— Будь у него запас, он перечеканил бы всё до последней унции так быстро, как только могут работать его подручные. Нет, я полагаю, что Джек знаком с хозяином золота, который, по мере надобности в деньгах, передаёт ему отдельные листы.

— Есть ли у вас догадки касательно того, кто хозяин?

— Ответ подсказывают царапины и смола. Это золото с корабля.

— Корабли и впрямь смолят, но в остальном я бессилен проследить ход вашей мысли.

— Вам недостает следующего звена: у матросов и офицеров французского военного флота есть легенда…

— Ах, вообще-то я её слышал! — воскликнул Даниель. — Просто не увидел связь. Вы о легендарном корабле, корпус которого обшит золотом.

— Да.

— И, как я понимаю, не считаете это легендой.

— Я изучил вопрос, — торжественно проговорил Исаак, — и теперь могу проследить историю Соломонова золота от страниц Библии, через века, до корпуса этого корабля и образцов, которые анализировал в лаборатории Лондонского Тауэра.

— Расскажите же мне её!

— Рассказывать, собственно, не о чем. Острова царя Соломона расположены в Тихом океане. Здесь золото и лежало, не потревоженное человеческой рукой, примерно до той поры, когда затикали Гюйгенсовы часы, а мы с вами вступили в пору отрочества. Испанский флот, унесённый тайфуном далеко от торгового пути из Акапулько в Манилу, бросил якоря у Соломоновых островов. Моряки запаслись водой, провизией, а также песком, чтобы обложить печи на камбузах для защиты от пожара. По пути в Новую Испанию жар печей выплавил золото — либо что-то на него похожее — из песка; при разгрузке в Акапулько обнаружили небольшие слитки удивительной чистоты. Вице-король Новой Испании, тогда как раз начинавший своё двадцатипятилетнее правление, немедленно отрядил на Соломоновы острова корабли, чтобы добыть ещё такого золота. Все эти годы оно лежало в его сокровищнице в Мехико. Перед возвращением на родину вице-король велел погрузить Соломоново золото на свой личный бриг, который отплыл вместе с испанским флотом и благополучно добрался до Кадиса. Однако затем маленький бриг был по недомыслию отправлен без сопровождения в Бонанцу, к вилле, где вице-король намеревался безбедно жить до конца дней. До того, как золото успели разгрузить, на бриг напали пираты, переодетые турками, под предводительством гнусного злодея, известного как Джек Куцый Хер, Король бродяг или, у французов, Эммердёр. Золото было похищено; долгим путём разбойники добрались вместе с ним до Индии, где почти всё оно попало в руки языческой царицы пиратов, чёрной, как сажа, и не имеющей понятия об истинной ценности своей добычи. На тамошних берегах Джек и его сообщники выстроили пиратский корабль. У неких голландских корабелов они позаимствовали мысль — отнюдь не ложную, ибо даже стоящие часы дважды в день показывают правильное время, — что, если корпус до ватерлинии обшить гладкими металлическими листами, он не будет обрастать ракушками и разрушаться древоточцами.

— Мысль вполне разумная, — заметил Даниель.

— Разумная, но самым чудным образом воплощённая! Ибо в своём расточительном тщеславии Джек велел обшить корабль золотом!

— Итак, рассказ французских моряков не фантастичен, — подытожил Даниель.

— Я бы сказал иначе: правдив при всей своей фантастичности! — отвечал Исаак.

— Знаете ли вы, где сейчас этот корабль? — спросил Даниель, пытаясь не выдать нервозности; он-то знал.

— Считается, что его назвали «Минервой». Неизвестно, правдивы ли эти сведения, и даже если правдивы, проку от них мало: сотни кораблей носят такое имя. Однако я подозреваю, что он по-прежнему бороздит моря и время от времени заходит в Лондон, где между Джеком-Монетчиком и владельцами корабля происходит некий обмен. Золотые листы извлекают из трюма — поскольку, без всяких сомнений, их сняли и заменили медными много лет назад, наверное, где-нибудь в Карибской бухте — и передают Джеку, а тот чеканит из них превосходнейшие гинеи, которыми отравляет денежную систему её величества. Вот и весь рассказ о золоте Соломона, Даниель. Я надеялся, что вы найдёте его занятным. Почему у вас такой рассеянный вид?

— Меня удивило, что цель всей вашей жизни в руках у человека, которого вы назвали своей Немезидой.

— Моей Немезидой в том, что касается Монетного двора. В прочих областях у меня иные недруги, — напомнил Исаак.

— Это несущественно. Почему золото царя Соломона хранится не в Севилье, не в Ватикане, не в Запретном Городе Пекина? Почему оно во власти Джека-Монетчика — того самого, которого вы более всего хотели бы видеть на Тайбернском эшафоте?

— Потому что оно тяжелее обычного и тем ценно для фальшивомонетчика.

— Оно куда ценней для алхимика. Как по-вашему, известно ли это Джеку, и знает ли он, что вы, Исаак, алхимик?

— Он обычный проходимец.

— Скорее весьма необычный, судя по тому, что вы рассказали.

— Уверяю вас, что он ничего не смыслит в алхимии.

— Я тоже. Тем не менее я понимаю, что вы хотите получить это золото!

— Какая разница? Ему известно, что я стремлюсь найти его и покарать — довольно и того.

— Исаак, у вас есть обыкновение недооценивать ум всех тех, кто не вы. Возможно, Джек рассчитывает с помощью Соломонова золота заманить вас.

— Если мышь хочет заманить льва — что с того?

— Смотря куда она хочет его заманить. Что, если в ловчую яму с острыми кольями на дне?

— Не думаю, что ваша аналогия применима, хоть и благодарен вам за заботу. Давайте мы покончим со скучными разговорами о Джеке, покончив с Джеком!

— Вы сказали, «мы»?

— Да! Поскольку здесь всего два человека, разумеется, я имею в виду вас и меня. Как мы делили комнату и трудились вместе на заре жизни, так будем действовать и сейчас, на её закате.

— Чем я могу помочь в задержании Джека-Монетчика?

— Вы прибыли из Америки с таинственной целью, проехали через Англию в обществе известного весовщика и, по слухам, предаётесь неким оккультным занятиям в Клеркенуэллском склепе.

— Отнюдь, разве что считать застройку областью чёрной магии.

— Если теперь вы представитесь лондонскому преступному миру в качестве весовщика, владеющего золотом из Америки…

— Я не имею желания представляться лондонскому преступному миру ни в каком качестве!

— Но если бы представились, вы могли бы установить связь с осведомителями Джека и воровским подпольем…

— Второй раз за сегодня я слышу слово «подполье» в таком смысле. Мне всегда казалось, что это род погреба.

— Оно и больше, и куда опаснее, — заметил Исаак.

— Я не намерен иметь с ним ничего общего.

— Если вы сегодня слышали это слово, то, надо понимать, уже сошлись с его представителями, — проговорил Исаак насмешливо, — что ничуть меня не удивляет, учитывая ваши последние знакомства.

Даниель молчал. Он не мог сказать Исааку, что беседует с людьми, упоминающими воровское подполье — такими, как Питер Хокстон, — единственно из желания разыскать пропавшее наследие Гука.

Исаак решил, что ему просто нечем крыть. Будь у Даниеля время, он бы как-нибудь вышел из положения. Однако в дверь постучали. Чуть раньше хлопнула входная дверь: видимо, принесли записку, и слуга пришёл её передать, оборвав разговор в самый неудачный для Даниеля момент. А может, слуга караулил под дверью, чтобы постучать по некоему тайному сигналу Исаака: «Ловушка сработала, скорее прерви нас, иначе он вывернется!»

— Войдите! — сказал Исаак.

Вошёл слуга, тот самый, что провожал Даниеля в кабинет. В руках у него был лист дорогой бумаги с несколькими строками, написанными небрежной рукой знатной особы. Пока Исаак их расшифровывал и обменивался со слугой тихими невразумительными замечаниями, Даниель смог наконец мысленно подытожить разговор начиная со своих слов про гинею.

Чего он ждал? В лучшем случае холодности. Худший вариант рисовался так: Исаак, прознав, что он разыскивает наследие Гука и выполняет поручения Лейбница, вырвет ему сердце из груди, словно ацтекский жрец. Долгую дружескую беседу — если бы некий оракул предрёк её заранее — Даниель бы расценил как триумф. Что ж, возможно, это и впрямь триумф — только не его, а Ньютона. Вне зависимости от того, знает ли сэр Исаак о верности доктора Уотерхауза Гуку и Лейбницу, он решил держать бывшего приятеля под рукой и по мере надобности употреблять в дело.

— Мы так и не коснулись притязаний барона фон Лейбница на создание анализа бесконечно малых, — проговорил Исаак свойским тоном, плохо вязавшимся с его образом, — а мне уже пора уходить.

— Я безмерно признателен, что вы уделили мне столько своего времени, — ответил Даниель, стараясь, чтобы фраза не прозвучала иронически.

— Это мне следует вас благодарить, и, уверяю, предстоящая встреча не будет и вполовину столь приятной! Будь Монетный двор исключительно храмом натурфилософии, заведовать им было бы чистое наслаждение. Увы, мне приходится тратить много часов на дела политического свойства, — последние слова Исаак произнёс, поднимаясь из-за стола.

— Так сегодня виги или тори? — Даниель тоже встал. Всё, сказанное дальше, не имело никакого значения: с тем же успехом они могли обмениваться светскими любезностями на ирокезском.

— Немцы, — отвечал Исаак, пропуская гостя вперёд; видимо, Катерина Бартон или кто-то ещё научили его манерам.

— Немцы и так скоро будут тут заправлять, зачем они докучают вам сейчас?

За дверью кабинета они помедлили, чтобы Исаак сменил шлафрок на поданный слугою камзол.

— Они докучают не мне, а другим людям, более высокопоставленным, со всеми вытекающими последствиям. Я бы предложил вас куда-нибудь подвезти, но вы со мной не поместитесь. Приказать, чтобы вам вызвали экипаж?

— Благодарю, я прогуляюсь пешком, — ответил Даниель.

Они вышли в переднюю, где оказалось очень тесно. Между двумя дюжими молодцами, от которых разило улицей, стоял чёрный вертикальный ящик; за открытой дверцей виднелось алое кожаное сиденье. Исаак залез внутрь и уселся, расправив полы камзола. Слуга застыл рядом, ожидая знака, чтобы захлопнуть дверцу.

— Вы сообщите о своём ответе на мои предложения, — предрёк Исаак. — И не забудьте, что нам надо как-нибудь побеседовать об анализе бесконечно малых.

— Не было дня, чтобы я о нём не думал, — отвечал Даниель.

Дверца захлопнулась. Из ящика чётко донёсся голос Исаака: «Боже, храни королеву», напомнив Даниелю, что их разделяет лишь чёрная материя, через которую Ньютон всё видит и слышит, оставаясь незримым для внешнего мира.

— Боже, храни королеву, — отозвался Даниель и вслед за портшезом вышел на Сент-Мартинс-стрит. Исаака быстро понесли на юг, в сторону Сент-Джеймского дворца, Вестминстера и всего государственно значимого. Даниелю неловко было идти рядом с портшезом, поэтому он двинулся в противоположную сторону.

Пройдя через ворота в начале улицы, он оказался на широком открытом пространстве, называемом Лестер-филдс. С трёх сторон квадрат окаймляли новые дома, какие начали строить после Пожара, но в северной части, то есть прямо перед Даниелем на расстоянии полёта стрелы, высился уцелевший тюдоровский ансамбль: краснокирпичные и фахверковые здания, вместе называемые Лестер-хауз. Прежде, когда в Лондоне было не так много мест, достойных особ королевской крови, здесь проживали различные Тюдоры и Стюарты. Елизавета Стюарт занимала этот дворец до того, как отправиться в Европу, стать Зимней королевой и дать жизнь множеству детей, в том числе Софии. Нынешние монархи не питали к дому сентиментальных чувств, а новое строительство изменило представления о роскоши и великолепии; на фоне современных зданий Лестер-хауз представлялся обычной деревенской усадьбой.

Выйдя на Лестер-сквер, Даниель взглянул в ту сторону, пытаясь сориентироваться, словно моряк, высматривающий на небосводе старые знакомые звёзды. Перед дворцом стояло множество лошадей и телег. У Даниеля ёкнуло сердце: ему подумалось, что Лестер-хауз собрались сносить. Он зашагал по траве, распугивая овец и кур, и вскорости понял, что телеги не такие, на которых вывозят битый кирпич, а куда более приличные, для дорожной клади. Здесь же был и экипаж, запряжённый четвёркой вороных. Из него как раз вылезла дама и пошла в сторону Лестер-хауз, а слуги, выстроившись в два ряда, её приветствовали. Даниель видел только, что дама миниатюрная и хорошо сложена. Голову скрывал огромный шёлковый шарф поверх шляпы или парика. При своём слабом зрении Даниель не мог с такого расстояния различить губы, глаза, носы слуг, однако по тому, как слуги поворачивались к идущей даме, чувствовал, что все улыбаются, и понимал: хозяйку в доме любят.

Там, где два ряда слуг сходились перед парадным входом особняка, стоял человек, явно не принадлежащий к челяди; он был одет как джентльмен. Однако в его облике сквозило нечто необычное; Даниель не мог понять что, пока человек не склонился в низком поклоне, чтобы приложиться даме к руке. Он был совершено чёрный. Дама взяла чернокожего под руку, и тот повёл её в Лестер-хауз, а слуги бросились разгружать багаж или занялись какими-то другим делами.

Поскольку смотреть больше было не на что, Даниель повернулся на каблуках и побрёл к краю сквера. И, как оказалось, не он один. Бродяги, мелочные торговцы, гуляющие джентльмены и мальчишки-чистильщики расходились по окрестным улицам, а в новых домах по периметру Лестер-сквер на окнах задергивали занавеси.

Лестер-хауз десять секунд спустя

Она взлетела по крутой деревянной лестнице чуть ли не бегом, не переставая говорить, так что ему, чтобы расслышать, пришлось поспевать следом, и лишь на мгновение замедлила шаг перед рассохшейся деревянной дверью. Прежде чем Даппа успел выговорить: «Позвольте мне», она толкнула створку плечом и скрылась в гулком пространстве по другую сторону, оставив дверь содрогаться на петлях.

Последние несколько ступеней Даппа преодолевал с опаской. Его ноги отвыкли от опоры, которая не кренится поминутно с боку на бок и с носа на корму. Избежав стольких смертей, обидно было бы сломать шею на старой лестнице в английском особняке.

Теперь они были в равнобедренном треугольнике, образованном скатами крыши и шатким дощатым полом. В доме обычных размеров, но тех же пропорций места на таком чердаке хватило бы разве что голубям, здесь же можно было отплясывать контрданс.

Даппа пожалел, что с ним нет моряков — вот бы они посмеялись! У людей, которые долго живут на суше, развиваются нелепейшие привычки. Они забывают, что всё в Божьем мире движется, и думают, будто можно притащить вещь, например, шкаф, в некое помещение, например, в эту комнату, накрыть холстиной и оставить, не принайтовив, а через двадцать лет обнаружить на прежнем месте.

Дальше некоторые совершенно распоясываются. Такие комнаты — памятники, которые они воздвигли себе. Накрытая холстом мебель, упакованные картины, стопки книг наползали друг на друга, как ледяные торосы в бухте. Пауки потрудились: целая команда усердных маленьких такелажников день и ночь скрепляла и обвязывала это непотребство. Элиза разрушала их работу, уверено лавируя к дальнему концу комнаты. За платьем тянулся прозрачный паутинный шлейф, кильватер отмечали пыльные завихрения. Она так напряженно просчитывала путь, что даже забыла говорить.

Через каждые несколько ярдов были прорублены небольшие мансардные окна, и в льющемся из них свете Даппа отлично видел, сколькими способами может замарать камзол, если последует за хозяйкой. Забыв, что дом точно не накренится под ногами, он рассеянно ухватился за поперечную балку между стропилами. Небольшая лавина светло-серого помёта летучих мышей скатилась по рукаву и обрела единение с дорогим чёрным сукном.

— Хорошо, что моя голова и раньше была седа. — Даппа сам изумился, как громко прозвучал в полной тишине его голос.

— Простите?

— Не обращайте внимания, я просто ворчу себе под нос.

— Ничего страшного, — отозвалась Элиза. — Только не забывайте, что в присутствии посторонних — особенно родовитых особ…

— Вы — моя знатная патронесса, — подхватил Даппа, — а я писака, измазанный в чернилах с головы до ног и потому чёрный везде, за исключением ступней, которые я стаптываю, собирая невольничьи рассказы.

— И ладони руки, которой сжимаете перо. Я узнаю фразы из вашей апологии к новой книге, — ответила она, удостаивая его лёгкой улыбки.

— Так вы её прочли!

— Ну разумеется! Как же иначе?

— Я боялся, что вас утомили невольничьи рассказы с их пугающим однообразием. «Меня захватили воины из соседней деревни… продали племени, живущему за рекой… пригнали к большой воде, заклеймили, погрузили на корабль, вытащили с него полумертвым, и теперь я рублю сахарный тростник».

— Все человеческие истории в какой-то мере одинаковы, если сжать их до такой степени. И всё же люди влюбляются.

— Что?!

— Влюбляются, Даппа. В конкретного мужчину или конкретную женщину и ни в кого иного. Либо: женщина любит своего ребёнка, как бы ни походил он на других детей.

— Вы говорите, что возникает связь между людскими душами, несмотря на одинаковость…

— Нет никакой одинаковости. Если бы вы смотрели на мир с высоты, как альбатрос, люди внизу казались бы вам одинаковыми. Мы — не альбатросы, мы видим мир с уровня земли, своими собственными глазами, каждый — в своей собственной системе координат, которая меняется в зависимости от нашего положения. Пресловутая одинаковость — химера, призрак, который мучает вас, когда вы ночами ворочаетесь в гамаке.

— По правде сказать, у меня своя каюта, и теперь я ворочаюсь в койке.

Элиза не ответила. Некоторое время назад она достигла дальней стены и теперь, говоря, смотрела на Лестер-филдс через круглое окошко в фасаде. На корабле это означало бы, что она следит за погодой. Но что можно высматривать здесь?

— Нужно, чтобы читатель нашёл родственную душу в одном из ваших повествований, — рассеянно продолжала Элиза, — и тогда он поймёт, как отвратительно рабство.

— Что, если печатать их по отдельности, в виде памфлетов?

— Листки дешевле, их можно расклеивать на стенах и тому подобное.

— Ах, как вы меня опережаете.

— Распространение — моя забота, ваша — сбор.

— Почему вы смотрите в окно? Боитесь любопытства соглядатаев?

— Когда герцогиня сходит с корабля в Лондонской гавани и едет через город в сопровождении целого поезда карет, она, естественно, возбуждает любопытство, — спокойно ответила Элиза. — Я составляю реестр тех, кто на меня заглядывается.

— Увидели кого-нибудь знакомого?

— Вот старый пуританин, которого я вроде бы знаю… несколько гадких тори… и чересчур много соседей, теребящих занавески. — Она отвернулась от окна и совершенно другим тоном спросила: — Что-нибудь стоящее из Бостона?

— Там всё больше ангольцы, а я несколько подзабыл их язык. Гавкеры в Массачусетсе действуют в последнее время более решительно — раздают памфлеты на улицах…

Как раз когда Даппа думал, будто сообщает ценные сведения, Элиза нетерпеливо отвернулась к окну. Ну разумеется, ей прекрасно известно, что делают гавкеры в Массачусетсе.

— Соответственно и рабовладельцы там бдительнее, чем, например, в Бразилии. Увидев, что их невольники разговаривают с подозрительно хорошо одетым арапом…

— Вы не собрали в Бостоне ничего полезного, — оборвала она.

— Я слишком пространен, ваша милость?

— Я слишком много сокращаю? — Элиза отвернулась от окна и снова смотрела на собеседника.

— Это помещение — опрокинутый трюм, — понял вдруг Даппа. — Если перевернуть «Минерву» так, чтобы мачты указывали к центру Земли, то её киль смотрел бы в небо, как коньковый брус у нас надо головой, а доски корпуса образовали бы крышу.

— И там по-прежнему бы много всего хранилось, как и в мансарде.

— Это так называется?

— В них живут голодные литераторы.

— Вы предлагаете мне жильё или грозите уморить меня голодом?

— Смотря что вы привезёте из следующего рейса.

Она подошла и с улыбкой взяла его под руку.

— Куда теперь?

— Снова в Бостон.

Отсюда им была видна лестница. Слуги, столпившиеся внизу, могли слышать их разговор.

— А ваша милость? — громко спросил Даппа.

— Вы спрашиваете, куда собираюсь я?

— Да, миледи. Вы ведь только что из Ганновера?

— Из Антверпена, — прошептала она. — Теперь я здесь… как бы вы сказали, в долгом плавании.

Они спустились по лестнице, что было бы куда проще, если бы домашние и слуги герцогини не ринулись предлагать помощь. Чуткое к языкам ухо Даппы уловило немецкую речь: две молодые дамы говорили между собой. Они были одеты, как простые дворянки, но держались, на взгляд Даппы, как титулованные особы.


Даппа впервые встретился с Элизой двадцать лет назад. У него были все основания её ненавидеть. Они с Джеком, ван Крюйком и Врежем Исфахняном отплыли из Вера-Круса на корабле, нагруженном золотом, направляясь в Лондон или Амстердам, а к Йглму свернули только из-за Джековой страсти к этой женщине. Письмо, которым их туда заманили, оказалось подложным — его изготовил иезуит отец Эдуард де Жекс. «Минерва» попала в ловушку, расставленную французами. Джека постигло своего рода возмездие. Даппу, ван Крюйка и команду отпустили вместе с кораблем, но лишь после того, как французы забрали из трюма «Минервы» всё золото. У них остались лишь золотые листы, которыми при постройке обшили корпус ниже ватерлинии. И ещё сама «Минерва» — их дом и хлеб. Другими словами, они были обречены провести остаток дней в опасных трудах и скитаниях. Ван Крюйка это устраивало в полной мере. Даппу — куда меньше.

«Минерва» принадлежала — в порядке значимости — малабарской королеве Коттаккал, курфюрстине Софии Ганноверской, ван Крюйку, Даппе, Джеку Шафто и нескольким их старым товарищам, которых последний раз видели на острове Квиинакуута недалеко от Борнео. По большей степени совладельцы были далеко и понятия не имели, как связаться с командой, то есть представляли собою идеальных партнёров. Даже София правила курфюршеством, не имеющим выходов к морю. Но в один прекрасный день ван Крюйк получил письмо, написанное её рукой и скреплённое её печатью, извещавшее, что она назначила Элизу, герцогиню Аркашонскую и Йглмскую, своим доверенным лицом, перед которым они должны будут отчитываться всякий раз, как бросят якорь в Лондонской гавани. Ей же надлежало отдавать причитающуюся Софии часть прибыли.

Даппа отправился на первую встречу с самыми мрачными предчувствиями. И он, и все остальные столько слышали от Джека об Элизиной красоте и настолько разуверились в здравости Джековых суждений, что он готовился увидеть беззубую рябую каргу.

Ничего подобного. Во-первых, ей оказалось лет тридцать шесть. Все её зубы были на месте, а лицо лишь немного пострадало от оспы. Так что выглядела она, во всяком случае, не отталкивающе. Голубые глаза и белокурые волосы, конечно, показались Даппе чудными, однако привык же он к рыжине ван Крюйка, а значит, мог приспособиться к чему угодно. Маленькие рот и нос считались бы красивыми в Китае, и Даппа со временем узнал, что многим европейцам они тоже нравятся. Если бы не веснушки, он, возможно, убедил бы себя, что герцогиню можно назвать привлекательной. Однако она была тощая, с узкой талией — полная антитеза пышнотелой красавице. Даппа любил пышнотелых, и, судя по настенной росписи и скульптурам, которые он видел в Лондоне и Амстердаме, многие европейцы разделяли его предпочтения.

Первая их встреча была посвящена бухгалтерии, так что если в начале дня Даппа и чувствовал к этой женщине какое-нибудь влечение, оно полностью улетучилось к тому времени, когда он, двенадцатью часами позже, вышел, пошатываясь, на улицу. Элиза оказалась въедлива до чрезвычайности и всенепременно желала знать, на что пошёл каждый фартинг с начала строительства «Минервы». Учитывая, что им за это время пришлось пережить, многие вопросы были попросту неприличны. Многие на месте Даппы залепили бы ей пощёчину или хотя бы с возмущением выбежали за дверь. Однако Элиза представляла одну из самых могущественных особ христианского мира, которая могла уничтожить «Минерву» множеством способов — затруднение было бы только в выборе оружия. Даппа сдерживался отчасти поэтому, отчасти потому, что в душе понимал: бухгалтерию «Минервы» надо вести тщательнее. Они потеряли обоих своих счетоводов: Мойше де ла Крус отправился осваивать земли к северу от Рио-Гранде, Вреж Исфахнян пожертвовал собой, чтобы отомстить людям, расставившим им ловушку. С тех пор записи велись как попало. Даппа давно знал, что рано или поздно придёт расплата. Дело могло вылиться в кое-что похуже сидения за столом с этой чудной герцогиней.

В следующие годы они несколько раз встречались, чтобы подбить итоги. Элиза узнала о странной привычке Даппы записывать невольничьи рассказы («Почему вы тратите столько наших денег на бумагу и чернила? Вы что их, за борт бросаете?») и стала его издательницей («Пусть ваша причуда хотя бы окупается»). Шло время. Даппа гадал, как оно скажется на Элизе. Неспособный видеть в ней женщину (женщиной для Даппы была королева Коттаккал, шесть футов роста, триста фунтов веса), он, посмотрев в Лондоне «Сон в летнюю ночь», остановился на выводе, что Элиза — фея. Как выглядит старая или хотя бы стареющая королева фей?


Сейчас они пили чай на верхнем этаже Лестер-хауз, в маленькой комнате, не столь официальной, как парадная гостиная. Элиза бесстрашно села напротив окна — более того, напротив западного окна, из которого струился алый закатный свет. Даппа разглядывал её.

— И что вы видите? — спросила она, в свою очередь, разглядывая Даппу.

— Я уже не могу смотреть на вас иначе как на друга и покровительницу, Элиза, — отвечал он. — Черты возраста, опыта и характера, которые вообразил бы на вашем лице посторонний, для меня незримы.

— Так что вы видите на самом деле?

— Я не столько смотрел на худых белых женщин, чтобы считаться судьёй. Однако я вижу, что хорошая кость — дело стоящее, и у вас она есть. Творец ладно скроил вас и славно сшил.

Ответ странным образом её позабавил.

— Вы когда-нибудь видели представителя семьи д’Аркашон или честный его портрет?

— Только вас, миледи.

— Я имела в виду наследственного д’Аркашона. Довольно сказать, что они худо скроены и дурно сшиты, о чём знают и сами. И своим нынешним положением в мире я обязана не уму, отваге или доброте, а хорошей кости и способности воспроизводить её в потомстве. Что вы скажете теперь, Даппа?

— Если она дала вам опору на том отвесном обрыве, какой представляет собой наш мир, и если благодаря этой опоре вы можете сполна использовать свой ум, отвагу и доброту, то что ж — за хорошую кость!

Она улыбкой признала своё поражение. В уголках губ и глаз собрались морщинки, которые вовсе её не портили: они выглядели честно заработанными и справедливо добытыми. Элиза подняла чашку и чокнулась с Даппой.

— Вот теперь ваши слова и впрямь похожи на авторскую апологию к книге, — сказала она и отпила чай.

— Так мы вернулись к беседе об издании, сударыня?

— Да.

— А я-то ещё надеялся спросить вас о ганноверских графинях, которые, как я понимаю, приехали с вами из Антверпена.

— С чего вы взяли, что они всего лишь графини?

Даппа взглянул пристально, но по огоньку в Элизиных глазах понял, что его дразнят.

— Просто догадка, — сказал он.

— Ну так гадайте дальше. Я не добавлю ничего сверх того, что вы сами поняли.

— А почему Антверпен? Чтобы встретиться с герцогом Мальборо?

— Чем меньше я вам скажу, тем меньше выспросят у вас люди из разряда тех, что пялятся на мой дом в подзорные трубы.

— Что ж… коли так… давайте лучше говорить о моей книге! — поспешно отвечал Даппа.

Элиза довольно улыбнулась, словно говоря, что это куда боле приятная тема, и на миг замолчала. Даппа понял, что сейчас она произнесёт приготовленную заранее речь.

— Не забывайте, что я не стала бы противницей рабства, если бы не побыла рабыней! Большинству англичан оно представляется вполне разумным установлением. Рабовладельцы утверждают, будто никаких особых жесткостей нет, и невольникам живётся хорошо. Большинство европейцев охотно верят в эту ложь, какой бы нелепой ни казалась она нам с вами. Люди верят, что рабство не так уж дурно, поскольку не испытали его на себе. Африка и Америка далеко; англичане любят пить чай с сахаром и не желают знать, откуда он взялся.

— Я заметил, что вы не положили себе сахара.

— А по тому, что кроме хорошей кости у меня есть ещё и зубы, вы можете заключить, что я вообще не употребляю сахара. Наше единственное оружие против нежелания знать — истории. Истории, которые собираете и записываете вы один. В ящике под лестницей у меня хранится стопка писем примерно такого содержания: «Я не видел в системе рабства ничего дурного, однако ваша книга раскрыла мне глаза. Хотя почти все рассказы в ней слезливы и однообразны, один растрогал меня до глубины души; я перечитываю его вновь и вновь и понимаю всю гнусность, всю бесчеловечность рабства…»

— Какой? Какой из рассказов так тронул читателей? — завороженно спросил Даппа.

— То-то и оно, Даппа: они пишут о разных рассказах, каждый о своём. Такое впечатление, что если представить публике достаточно много историй, почти любой найдёт ту единственную, которая говорит его сердцу. Однако нельзя предсказать, какая это будет.

— Значит, то, что мы делаем, подобно стрельбе картечью, — произнёс Даппа. — Некоторые пули поразят цель, но неизвестно какие — так что выпустим их побольше.

— Картечь имеет свои достоинства, — кивнула Элиза, — но ведь корабль ею не потопишь?

— Да, миледи.

— Так вот, мы выпустили достаточно картечи. Большего мы ей не добьёмся. Теперь, Даппа, нам нужно ядро.

— Один невольничий рассказ, который тронет всех?

— Да. Вот почему меня не огорчает, что вы не собрали в Бостоне ещё картечи. Разумеется, обработайте то, что у вас уже есть, и пришлите мне. Я напечатаю. Но потом — никакого рассеянного огня. Примените свои критические способности, Даппа. Найдите тот невольничий рассказ, который будет больше, чем просто душещипательным. Тот, что станет нашим пушечным ядром. Пора топить невольничьи корабли.

Клуб «Кит-Кэт» вечер того же дня

— Я уверен, что за нами наблюдают, — сказал Даниель.

Даппа рассмеялся.

— Вот почему вы так старались сесть лицом к окну? Думаю, за всю историю клуба никому ещё не приходило желание смотреть на этот проулок.

— Можете обойти стол и сесть рядом со мной.

— Я знаю, что увижу: множество вигов пялятся на дрессированного негра. Почему бы вам не обойти стол и не сесть рядом со мной, чтобы вместе полюбоваться голой дамой на этой удивительно большой в длину и маленькой в высоту картине?

— Она не голая, — резко отвечал Даниель.

— Напротив, доктор Уотерхауз, я различаю в ней неопровержимые признаки наготы.

— Однако назвать её голой — неприлично. Она — одалиска, и это её профессиональный наряд.

— Может быть, все взгляды, которые, по вашему мнению, устремлены на нас, в действительности прикованы к ней. Картина новая, от неё ещё пахнет лаком. Пожалуй, нам лучше было сесть под тем пыльным морским пейзажем. — Даппа указал на другое длинное и узкое полотно, изображавшее голландцев за сбором съедобных моллюсков на очень холодном и неуютном берегу.

— Мне случилось видеть вашу встречу с герцогиней Аркашон-Йглмской, — признался Даниель.

— «Де ля Зёр» — менее официально, — перебил Даппа.

Даниель на мгновение опешил, потом скроил кислую мину и покачал головой:

— Мне непонятно ваше веселье. Напрасно я заказал вам асквибо.

— Я слишком долго на суше — видимо, меня слегка укачало.

— Когда вы отплываете в Бостон?

— Значит, переходим к делу? Мы намеревались отплыть во второй половине апреля. Теперь думаем в начале мая. Что вам нужно оттуда забрать?

— Работу двадцати лет. Надеюсь, вы обойдётесь с ней бережно.

— Что это? Рукописи?

— Да. И машинерия.

— Странное слово. Что оно означает?

— Простите. Это театральный жаргон. Когда ангел спускается на землю, душа воспаряет на небеса, извергается вулкан или что-нибудь ещё невероятное происходит на подмостках, люди за сценой называют машинерией различные пружины, рычаги, тросы и прочее оборудование, посредством которого создаётся иллюзия.

— Я не знал, что у вас в Бостоне был театр.

— Вы ошибаетесь, сэр, бостонцы бы такого не допустили — меня бы выслали в Провиденс.

— Так как же у вас в Бостоне оказалась машинерия?

— Я употребил слово иронически. Я построил там машину — вернее, за рекой, в домишке между Чарлзтауном и Гарвардом. Машина не имеет ничего общего с театральной машинерией. Её-то я и прошу забрать.

— Тогда мне нужно знать, по порядку: опасная ли она? громоздкая? хрупкая?

— Отвечаю по порядку: да, нет, да.

— В каком смысле опасная?

— Понятия не имею. Однако она станет опасной, только если повернуть заводной рычаг и дать ей пищу для размышлений.

— В таком случае я буду держать заводной рычаг у себя в каюте и по мере надобности бить им пиратов по голове. И я запрещу команде вести с вашей машинерией разговоры, кроме самых безыскусных: «Доброе утро, машинерия, как здоровье? Не ноет ли в сырую погоду коленный вал?»

— Я бы посоветовал упаковать детали в бочки, переложив соломой. Ещё вы найдёте тысячи прямоугольных карточек, на которых написаны слова и числа. Их тоже надо упаковать в водонепроницаемые бочонки. К тому времени, как вы доберётесь до Чарлзтауна, Енох Роот это уже сделает.

При упоминании Еноха Даппа отвёл глаза, как будто его собеседник брякнул что-то неосторожное, и поднёс к губам стаканчик. Этой паузы маркизу Равенскару хватило, чтобы ворваться в их разговор. Он возник так внезапно, так ловко, как если бы некая машинерия втолкнула его в клуб «Кит-Кэт» через люк.

— От одной одалиски к другой, мистер Даппа! Гм! Я ведь не ошибся? Вы — наш литератор?

— Я не знал, что я ваш литератор, милорд, — вежливо отвечал Даппа.

— Надеюсь, вы не обидитесь, если я скажу, что не читал ваших книг.

— Отнюдь, милорд. Наивысший успех — когда тебя узнают в общественных местах как автора книг, которых никто не читал.

— Если бы мой добрый друг доктор Уотерхауз соблаговолил нас отрекомендовать, мне бы не пришлось пускаться в догадки; однако он получил пуританское воспитание и не признаёт учтивости.

— Теперь уж не до церемоний, — сказал Даниель. — Когда новоприбывший начинает разговор с загадочного возгласа про одалисок, что диктуют правила учтивости остальным?

— И нисколечки не загадочного! Ни на понюх! — возмутился милорд Равенскар. — Сейчас, в… — (глядя на часы), — девять часов, весь Лондон уже знает, что в… — (снова глядя на циферблат), — четыре часа мистер Даппа приветствовал герцогиню Аркашонскую и Йглмскую!

— Я вам говорил! — сказал Даниель Даппе и коснулся пальцами глаз, а затем указал через комнату на предполагаемых соглядатаев и любопытствующих.

— Что вы ему говорили?! — вопросил Роджер.

— Что за нами наблюдают.

— Наблюдают не за вами, — объявил Роджер с преувеличенной весёлостью, от которой за милю разило фальшью. — Кому вы интересны? Наблюдают за Даппой, совершающим обход одалисок.

— Вот снова… соблаговолите объяснить, что вы имеете в виду?

Объяснил Даппа:

— Подразумевается своего рода легенда, которую благовоспитанные лондонцы передают шёпотом, а подвыпившие лорды — во весь голос, будто герцогиня некогда была одалиской.

— Фигурально?..

— Буквально наложницей турецкого султана в Константинополе.

— Бред! Роджер, что вы себе позволяете?

Маркиз, слегка уязвлённый словами Даппы, поднял брови и пожал плечами.

Даппа продолжил:

— Англия, страна рудокопов и стригалей, всегда будет крупнейшим импортёром фантастических бредней. Шёлк, апельсины, благовония и диковинные рассказы — всё это заморский товар.

— Вы глубоко заблуждаетесь, — отвечал Даниель.

— Я согласен с мистером Даппой! — натужно выдавил Роджер. — История о его свидании с герцогиней распространяется по Граб-стрит, как холера, и будет в газетах с первым криком петуха!

И тут же исчез, как будто провалился в люк.

— Вот видите! Будь вы осмотрительнее…

— Газетчики с Граб-стрит остались бы в неведении. Ничего бы не написали, ничего бы не напечатали ни обо мне, ни о герцогине. Никто бы не узнал о нас и не купил мою новую книгу.

— А-а.

— На вашем лице, доктор, брезжит понимание.

— Это новая диковинная форма коммерции, о которой я до сегодняшнего дня ничего не слышал.

— Немудрено — она существует лишь в Лондоне, — вежливо заметил Даппа.

— Однако в этом городе процветают и более диковинные, — многозначительно произнёс Даниель.

Даппа сделал преувеличенно наивное лицо.

— У вас есть фантастический рассказ в пару к тому, что распространяет маркиз Равенскар?

— В высшей степени фантастический. И, заметьте, отечественного производства. Даппа, помните, как у мыса Кейп-Код нас атаковала пиратская флотилия мистера Эдварда Тича и вы отправили меня работать в самую нижнюю часть трюма?

— Это была средняя часть. Мы не отправляем престарелых учёных в самый низ трюма.

— Хорошо, хорошо.

— Я отлично помню, что вы любезно расколотили несколько старых тарелок, чтобы подготовить заряды для мушкетонов, — сказал Даппа.

— А я отлично помню, что местоположение ящика с тарелками было весьма точно отмечено на плане, прибитом рядом с трапом. Там же было указано, что хранится в разных частях трюма, включая самую нижнюю.

— Вы снова путаете! Самая нижняя часть трюма заполнена тем, что эвфемистично называют трюмной водой. В ней ничего не может храниться, только портиться. Если вы сомневаетесь, мы можем погрузить туда вашу машинерию, а вы по нашем возвращении её осмотрите. Знали бы вы, какое неописуемое зловоние…

Даниель поднял ладони.

— Нет надобности, любезнейший. Однако, если меня не подводит память, на схеме укладки груза была и самая нижняя часть трюма, и то, что хранится в неописуемом зловонии.

— Вы про балласт?

— Наверное, да.

— Размещение балласта отмечено на схеме, поскольку от него зависит остойчивость и дифферент корабля, — сказал Даппа. — Время от времени нам приходится перекладывать несколько тонн балласта, чтобы скомпенсировать неравномерность загрузки, и потому мы, разумеется, должны знать, где что лежит.

— Если я правильно помню схему, сразу на обшивке, как половицы, уложены чугунные чушки.

— Да. А также треснувшие пушки и негодные ядра.

— Сверху вы насыпали несколько тонн округлых камней.

— Галька с малабарского побережья. Некоторые насыпают песок, но мы предпочли гальку, поскольку она не засоряет помпы.

— На гальку вы ставите бочки с пулями, солью, водой и прочий тяжёлый груз.

— Это распространённая — нет, универсальная практика на всех кораблях, которые не опрокидывает первой же волной.

— Однако мне помнится, что на схеме был указан ещё один слой. Под бочками, под галькой, даже под металлическим балластом. Тончайший слой, почти плёнка — на схеме он выглядел, как луковая кожура, прижатая к осмолённым доскам днища, и проходил под названием «листы обшивки от обрастания ракушками».

— Что с того?

— Зачем защищать корпус от ракушек изнутри?

— Это запасные. Вы должны были заметить, что у нас всё в двойном количестве, доктор Уотерхауз. «Минерва» снаружи обшита металлом — чем и славится среди моряков. Когда мы последний раз обращались к меднику, то заказали вдвое больше листов, чем нужно, чтобы сговориться на более выгодную цену и получить запас.

— Вы не путаете их с теми запасными медными листами, что сложены в ящике у степса фок-мачты? Помнится, я как-то на нём сидел.

— Одна часть хранится там. Другая — под металлическим балластом, как вы описали.

— Странное место для хранения чего бы то ни было. Чтобы до них добраться, надо разгрузить корабль, выкачать неописуемо зловонную трюмную воду, перекидать лопатами тонны гальки и лебёдкой поднять одну за другой многочисленные чугунные чушки.

Даппа не ответил, только принялся нервно барабанить пальцами по столу.

— Наводит на мысль скорее о спрятанном сокровище, нежели о балласте.

— Вы сможете проверить свою гипотезу, доктор, когда мы следующий раз будем в сухом доке. Не забудьте принести лопату.

— Так вы отвечаете дотошным таможенникам?

— С ними мы обычно вежливее — как и они с нами.

— Но если отбросить вежливость, ситуация не изменится. Когда некое облечённое властью лицо потребует освободить трюм, это придётся сделать. «Минерва» будет прыгать на воде, как пробка, но не перевернётся благодаря балласту. Однако, чтобы осмотреть запасную обшивку, надо поднять весь балласт, что возможно только в сухом доке — где «Минерва» была всего неделю назад. Ни один таможенный инспектор такого не требует, верно?

— Очень странный разговор, — заметил Даппа.

— По десятибалльной шкале странности разговоров, где десять — самый странный разговор, какой я когда-либо слышал, а семь — самый странный разговор, какой мне обычно случается вести за день, этот потянет не больше чем на пятёрку, — отвечал Даниель. — Однако, чтобы уменьшить для вас его странность, буду говорить прямо. Я знаю, из чего эти листы. Я знаю, что, заходя в Лондон, вы иногда достаёте часть металла, и он со временем становится монетами. Меня не интересует, как это происходит и зачем. Однако я хочу предупредить, что вы подвергаете себя опасности всякий раз, как тратите своё сокровище. Вы думаете, что в тигле монетчика оно смешивается с металлом из других источников и уходит в мир, лишённое всяких признаков, указующих на связь с вами. Однако по меньшей мере одного человека не обмануло это смешение, и сейчас он очень близок к тому, чтобы разгадать вашу тайну. Вы можете найти его в Лондонском Тауэре.

В начале этой речи Даппа встревожился, теперь выражение его стало рассеянным, как будто он просчитывает в уме, как быстро «Минерва» сможет поднять якорь и выйти из Лондонской гавани.

— Зачем вы мне это рассказали? По доброте душевной?

— Вы были добры ко мне, Даппа, когда не выдали меня Чёрной Бороде.

— Мы поступили так из упрямства, а не по доброте.

— Тогда считайте моё предупреждение актом христианского милосердия.

— Благослови вас Бог, доктор! — сказал Даппа, однако лицо его оставалось настороженным.

— До тех пор, пока мы не придём к пониманию касательно дальнейшей судьбы золота, — добавил Даниель.

— Слово «судьба» внушает мне опасения. Что вы подразумеваете?

— Вам надо избавиться от золота, пока о нём не проведал упомянутый джентльмен. Однако перечеканить его на монеты — всё равно что пройти на «Минерве» под пушками Тауэра, неся эти листы на реях.

— Что от него проку, если оно не в монетах?

— Золото годится и для других целей, — сказал Даниель, — о которых я вам когда-нибудь расскажу. Но не сейчас. Сюда идёт Титул, и нам надо свести странность разговора к одному-двум баллам по той шкале, о которой я говорил.

— Титул? Кто это такой?

— Для человека, только что внушавшего мне, как важна печать, вы не слишком внимательно читаете газеты.

— Я знаю, что она существует, как она действует и почему это важно, однако…

— Я читаю газеты каждый день. Позвольте объяснить вкратце: есть газета под названием «Окуляр», которую учредили виги, когда были у власти. В неё пишут несколько умных людей; Титул к ним не относится.

— Вы хотите сказать, он не пишет для «Окуляра»?

— Нет, я хочу сказать, что он не умён.

— Почему же его пригласили писать в газету?

— Потому что он в палате лордов и всегда на стороне вигов.

— Так он — титулованная особа?

— Титулованная особа со страстью к бумагомарательству. А поскольку «титул» ещё и заглавие, то есть имеет какое-то отношение к литературной деятельности, он взял себе такой псевдоним.

— Это самое длинное предисловие к знакомству, какое я когда-либо слышал, — заметил Даппа. — Когда же он наконец подойдет?

— Боюсь, что он… вернее, они ждут, чтобы вы их заметили, — сказал Даниель. — Держитесь.

Даппа сузил глаза и раздул ноздри. Затем он повернулся на стуле и, буквально следуя совету Даниеля «держаться», упёрся локтем в стол.

Лицом к ним, на расстоянии примерно десяти футов стоял, плотно уперев ноги в грязные половицы, маркиз Равенскар; другой господин, ещё более роскошно одетый, висел рядом, уцепившись обеими руками за низкую потолочную балку; его щегольские башмаки раскачивались всего в нескольких дюймах от пола.

Поймав взгляд Даппы, господин разжал руки и с гортанным: «Хух!» спружинил на ноги. Он опустился почти в полуприсед, так что панталоны в паху угрожающе затрещали, и, пригнувшись, свесил руки с подогнутыми пальцами к самому полу. Ещё раз убедившись, что завладел вниманием Даппы, он заковылял к маркизу Равенскару, который стоял неподвижно, словно звезда на небосводе, скривив лицо в вымученной улыбке.

Титул покусал губы, вытянул их вперёд, насколько мог, и, поминутно оглядываясь на Даппу, с негромкими возгласами: «Хух! Хух!» двинулся в обход Равенскара. Сделав полный круг, он пошаркал ближе, так что почти упёрся физиономией маркизу в плечо, и принялся тянуть носом воздух, поводя головою из стороны в сторону. Видимо, он приметил что-то в Роджеровом парике, потому что поднял правую руку от пола, запустил её в густые фальшивые локоны, вытащил что-то маленькое, осмотрел, хорошенько обнюхал, сунул себе в рот и громко зачавкал. Потом, на случай, если Даппа отвлёкся и не всё разглядел, Титул повторил представление ещё раз пять, пока Роджер, потеряв терпение, не бросил: «Да хватит уж!», сопроводив свои слова раздражённым взмахом руки.

Титул отскочил подальше, упёрся костяшками пальцев в пол и принялся жалобно верещать (насколько для члена палаты лордов возможно изобразить такой звук), затем подпрыгнул и снова уцепился за балку. Пыль посыпалась на белый парик, превратив его в серый. Лорд чихнул — весьма неудачно, поскольку в носу у него была понюшка. Красновато-бурая сопля вылетела из ноздри и повисла на подбородке.

В клубе «Кит-Кэт» воцарилась монастырская тишина. Присутствовали человек тридцать, если не сорок, при обычных обстоятельствах склонные видеть смешное почти во всём. Редкая минута в клубе проходила без того, чтобы разговоры утонули в гомерическом хохоте из-за ближнего или дальнего стола. Однако кривляния Титула настолько не лезли ни в какие ворота, что никто даже не прыснул. Даниель, воображавший, что многолюдство и гомон создают для них с Даппой хоть некое подобие приватности, окончательно почувствовал себя выставленным на всеобщее обозрение.

Лорд Равенскар вразвалку двинулся к Даппе. Титул спрыгнул с балки и принялся утираться вышитым кружевным платком. После того, как Роджер сделал несколько шагов, Титул, втянув голову в плечи, двинулся следом.

— Доктор Уотерхауз, мистер Даппа, — важно проговорил Роджер. — Я чрезвычайно счастлив снова вас лицезреть.

— Взаимно, — коротко отвечал Даниель, поскольку Даппа временно утратил дар речи.

Остальные члены клуба неуверенно возвращались к прерванным разговорам.

— Надеюсь, вы не сочтёте неучтивостью, если я не стану искать у вас в голове, как милорд Регби сейчас искал в моих волосах.

— Это даже не мои волосы, Роджер.

— Позвольте представить вам, Даппа, и заново представить вам, Даниель, милорда Уолтера Релея Уотерхауза Уйма, виконта Регби, ректора Сканка, члена парламента и Королевского общества.

— Здравствуйте, дядя Даниель! — воскликнул Титул, внезапно выпрямляясь. — Как остроумно было нарядить его в костюм! Это вы придумали?

Даппа покосился на Даниеля.

— Я забыл упомянуть, что он мой двоюродный внучатый племянник, или что-то в таком роде, — пояснил Даниель, прикрывая рот рукой.

— С кем вы говорите, дядя? — полюбопытствовал Титул, глядя сквозь Даппу, затем, пожав плечами, задал свой следующий вопрос: — Как вы думаете, моё представление подействовало? Я столько всего прочёл, пока к нему готовился.

— Не знаю, Уолли. — Даниель взглянул на Даппу, который так и застыл со скошенными глазами. — Даппа, поняли ли вы из увиденного, что милорд Регби — обезьяна из стаи маркиза Равенскара и полностью признаёт его доминирующую роль?

— С кем вы говорите? — повторил Титул и продолжил озабоченно: — Я всё ещё волнуюсь. Может быть, мне надо было шкуру одеть?

Надеть! — поправил Даппа.

Титул несколько мгновений молчал, раскрыв рот. Роджер и Даниель безмолвно умирали со смеху. Затем Титул поднял руку, наставил палец на Даппу, словно пистолетное дуло, и повернулся к Даниелю. Рот он так и не закрыл.

— Чего вы не знаете, дорогой племянник, — сказал Даниель, — так это что Даппу в очень юном возрасте взяли себе пираты вместо обезьянки. Будучи представителями самых разных народов, они для забавы научили его бегло говорить на двадцати пяти языках.

— На двадцати пяти! — воскликнул Титул.

— Да. Включая лучший английский, чем у вас, как вы только что слышали.

— Но… на самом деле он ни одного из них не понимает, — проговорил Титул.

— Разумеется. Как попугай, который выкрикивает человеческие слова, чтобы заслужить печенье, — подтвердил Даниель и тут же выкрикнул не вполне человеческое слово, поскольку Даппа под столом пнул его ногой в щиколотку.

— Поразительно! Вам надо показывать его публике!

— А что я, по-вашему, сейчас делаю?

Какая вчера была погода? — спросил Титул у Даппы по-французски.

Утро выдалось сырым и пасмурным, — отвечал Даппа. — К полудню немного прояснилось, но, увы, к вечеру небо снова затянули тучи. Только укладываясь спать, я заметил в просветах между облаков первые звёздочки. Не угостите ли печеньем?

— Ну надо же! Пират-француз, научивший его этому трюку, наверняка был человек образованный! — восхитился Титул. Лицо у него стало такое, будто он задумался. Даниель за свои почти семьдесят лет научился не ждать много от людей, делающих такое лицо, поскольку мышление — процесс, который должен происходить непрерывно. — Казалось бы, нет смысла вести разговор с человеком, не понимающим собственных слов. Однако он описал вчерашнюю погоду лучше, чем это удалось бы мне! Наверное, я даже использую его слова в завтрашней статье! — Снова задумчивый вид. — Если он способен описать другие свои впечатления — например, тет-а-тет с герцогиней — так же чётко, моё интервью заметно упростится! Я-то думал, что мы будем говорить на языке жестов и фырканья! — И Титул похлопал по записной книжке в заднем кармане панталон.

— Полагаю, когда кто-либо говорит абстрактно — то есть в большинстве случаев, — он на самом деле осуществляет взаимодействие с неким образом, существующим у него в голове, — сказал Даппа. — Например, вчерашней погоды сейчас с нами нет. Я не ощущаю кожей вчерашний дождь, не вижу глазами вчерашних звёзд. Когда я описываю их вам (на французском или на каком-либо другом языке), я на самом деле вступаю во внутренний диалог с образом, хранящимся у меня в мозгу. Образ этот я могу затребовать, как герцог может приказать, чтобы ему принесли из мансарды ту или иную картину, и, созерцая мысленным взором, описать в любых подробностях.

— Прекрасно, что ты можешь вытащить и описать всё, что хранится в твоей мансарде, — сказал Титул. — Поэтому я могу спросить, как выглядела сегодня герцогиня Йглмская и доверять твоему ответу. Однако, поскольку ты не понимал разговора, который вёл с ней, как не понимаешь сейчас нашего, любые твои суждения о том, что произошло в Лестер-хауз, будут далеки от истины. — Он говорил сбивчиво, не зная, как общаться с человеком, не разумеющим собственных слов.

Воспользовавшись короткой паузой, Даниель спросил:

— Как может он судить о том, чего не понимает?

Титул снова растерялся. Повисло неловкое молчание.

— Я сошлюсь на труды Спинозы, — сказал Даппа, — написавшего в своей «Этике» (хотя для меня, конечно, это всё — пустой набор звуков): «Порядок и связь идей таковы же, как порядок и связь вещей». Это означает, что если две вещи — назовём их А и Б — неким образом соотносятся, как, например, парик милорда Регби и голова милорда Регби, и в мозгу у меня существует идея парика милорда Регби, назовём её альфа, и головы милорда Регби, назовём её бета, то соотношение между альфой и бетой такое же, как между А и Б. И благодаря этому свойству разума я могу выстроить в мозгу вселенную идей, которые будут соотноситься между собой так же, как и вещи, им соответствующие; и вот я создаю целый микрокосм, ни бельмеса в нём не понимая. Некоторые идеи — впечатления, доставляемые органами чувств, как вчерашняя погода. Другие могут быть абстрактными понятиями религии, математики, философии или чего угодно — мне это, разумеется, невдомёк, поскольку для меня они — бессвязный набор галлюцинаций. Однако все они — идеи, а следовательно, обладают единой природой, все смешаны и переплавлены в одном тигле, и я могу рассуждать о теореме Пифагора или об Утрехтском мире не хуже, чем о вчерашней погоде. Для меня они ничто — как и вы, милорд Регби.

— Ясно, — неуверенно проговорил Титул, у которого глаза начали стекленеть примерно тогда, когда Даппа прибег к греческому алфавиту. — Скажи, Даппа, были на твоём корабле пираты-немцы?

— Носители верхненемецкого или Hochdeutch? Увы, среди пиратов они редки, ибо немцы боятся воды и любят порядок. На корабле преобладали голландцы, однако у них был пленник, которого держали скованным в самой нижней части трюма, баварский дипломат. Он-то и научил меня этому языку.

— Превосходно! — Титул достал записную книжку и принялся листать изрисованные странички. — Вот, Даппа, ты, наверное, не знаешь, что мы, англичане, живём на чём-то вроде песчаной отмели. Ты видел такие на своих африканских реках, только наша гораздо больше и на ней нет крокодилов… — Он продемонстрировал набросок.

— Мы называем это островом, — подсказал маркиз Равенскар.

— Есть большая-большая холодная солёная река. — Титул развёл руки. — Гораздо шире, чем от моей записной книжки до карандаша, и она отделяет нас от места, называемого Европой, где живут плохие-плохие обезьяны. В своей системе умственных идей ты можешь воображать их множеством обезьяньих стай, которые вечно швыряют друг в друга камни.

— Иногда мы пересекаем солёную реку на таких штуках, вроде выдолбленных брёвен, только гораздо больше, — вставил маркиз Равенскар, входя во вкус. — И тоже швыряем несколько камней, чтобы не разучиться.

Он подмигнул Даппе, который только яростно зыркнул в ответ.

— За большой-большой рекой живёт очень рослая и сильная горилла, белоспинный вожак, которого мы боимся.

Даппа вздохнул, чувствуя, что испытание не кончится никогда.

— Кажется, я видел его изображение на французских монетах. Его зовут Людовик.

— Да! У него больше всех бананов, больше обезьян в стаде, и он очень долго бросал в нас камни.

— Наверное, это было весьма неприятно, — проговорил Даппа без особого сочувствия.

— О да, — ответил Титул. — Но у нас есть свой вожак, огромный белоспинный самец, который очень метко бросает камни, и он несколько лун назад загнал Людовика на дерево! И теперь наша стая, здесь, на песчаной отмели, никак не решит, почитать нам нашего белоспинного самца, как бога, или бояться, как чёрта. Так вот, у нас есть большая поляна в джунглях, не очень далеко отсюда. Мы ходим туда, чтобы выразить почтение некой белоспинной самке, довольно хилой. Там мы бьём себя в грудь и швыряем друг в друга какашки!

— Фу! А я только хотел сказать, что не прочь посмотреть на вашу поляну.

— Да, зрелище неприглядное, — вставил Роджер, которому сравнение явно пришлось не по вкусу. — Но мы считаем, что лучше бросаться какашками, чем камнями.

— Вы швыряете какашки, милорд Регби? — спросил Даппа.

— Это мой хлеб! — Титул помахал записной книжкой. — А вот орудие, которым я соскребаю их с земли.

— Позвольте узнать, чем так замечательна ваша белоспинная самка, что ради её внимания вы готовы угодить под шквал экскрементов?

— У неё наша Главная палка, — объявил Титул, считая, что пояснений не требуется. — Итак, к делу. За милости старой белоспинной самки борются два стада. Вожак одного сейчас перед тобой. — Он указал на Роджера, который учтиво поклонился. — Увы, нас отогнали к краю поляны самым долгим и неослабным градом какашек за всю историю джунглей, и сильного-сильного белоспинного вожака, о котором я говорил раньше, едва не похоронили под ними. Ему пришлось бежать за холодную солёную реку в место под названием Антверпен, где он может хоть иногда спокойно посидеть и скушать банан, не рискуя получить в физиономию горсть дерьма. И мы, стадо Роджера, ужасно хотим знать, вернётся ли из-за реки наш белоспинный вожак, и если да, то когда, и не захочется ли ему в таком случае запустить в нас камнем-другим, и не точит ли он зубы на нашу Главную палку.

— А что Людовик? По-прежнему на дереве?

— Людовик наполовину спустился! А с такого расстояния, старческими глазами, он не видит, чем швыряются обезьяны: камнями или просто какашками. Так или иначе, если он решит, что мы отвлеклись, он, наглая обезьяна, быстренько слезет на землю, а мы этого не хотим.

— Позвольте спросить: зачем вы рассказываете это всё мне, милорд?

— Пленительная особь, у которой ты был сегодня, — отвечал Титул, — обворожительнейшая белокурая шимпанзиха, только что приплыла к нам из-за холодной солёной реки, а до того много лун прожила в джунглях, лежащих в той стороне, где каждое утро восходит солнце. Тысячи немецкоговорящих обезьяньих стад сражаются там за отдельные деревья и даже за отдельные ветки. Она приплыла на огромном выдолбленном бревне в обществе нескольких немецкоговорящих особей, примерно из тех краёв, где кушает бананы наш белоспинный вожак. К какому стаду она принадлежит? В стране, где она перед тем жила, заправляет ещё одна белоспинная вожачиха, хозяйка нескольких больших деревьев, которая давно зарится на нашу Главную палку. Принадлежит ли твоя знакомая к её стаду? Или она с тем, кто сидит в Антверпене? Или с обоими? Или ни с кем из них?

Теперь глаза начали стекленеть у Даппы. Обмозговав услышанное, он высказал догадку:

— Вы хотите выяснить, не надо ли вам швырнуть несколько какашек в Элизу?

— В точку! — обрадовался Титул. — Этот твой Заноза и впрямь головастый малый!

Перед тем как заговорить, Роджер Комсток принимал такую особенную позу, что все вокруг замолкали и благоговейно к нему поворачивались. Так произошло и сейчас. Выдержав паузу, маркиз поднял руку с прижатым большим пальцем и снова подмигнул Даппе.

— Четыре доминантных особи. — Вверх пошла другая рука, с двумя выставленными пальцами. — Две палки. Одну мёртвой хваткой держит Людовик. Вторая, по общему мнению, плохо лежит. Итак, рассмотрим четырёх вожаков. — Теперь он держал перед собой обе руки, выставив на каждой по два пальца. — Две самки, два самца, все очень старые, хотя, надо сказать, тот, что в Антверпене, в свои шестьдесят четыре многим даст фору. У немецкой обезьяны есть сынок, неотёсанный гориллище, который, если я что-нибудь в этом смыслю, скоро заграбастает нашу Главную палку. Вожачиха, сейчас заправляющая на нашей песчаной отмели, терпеть не может его мамашу; она начинает визжать и размахивать Главной палкой, как только почует немецкий дух. Соответственно, немецкий самец здесь persona non grata. Однако у него тоже есть сын, и нам бы очень хотелось, чтобы он качался на английских деревьях и рвал английские бананы. И…

— Тогда не швыряйте какашки в Элизу, — сказал Даппа.

— Спасибо.

— Может, швырнуть хоть несколько, чтоб не подумали, будто мы в сговоре? — предложил Титул, явно разочарованный таким исходом.

— Думаю, вам стоит поискать у неё в волосах, — отвечал Даппа.

— Спасибо, Даппа, — твёрдо повторил Роджер и, взяв Титула за локоть, повёл его прочь.

— Предвосхищая ваш вопрос, — сказал Даниель, — это был десятибалльный.


Почти всю поездку до Крейн-корта Даппа был мрачен и молчал.

— Надеюсь, я не обидел вас, когда так обошёлся с Титулом? — сказал наконец Даниель. — Я не видел никакой другой линии поведения.

— Для вас он просто отдельно взятый идиот, — отвечал Даппа. — Для меня — типичный образчик той категории людей, до которой я должен достучаться своей книгой. И если я выгляжу отрешённым, то не потому, что злюсь на вас — хотя и не без того. Я спрашиваю себя: есть ли смысл обращаться к таким людям? Или я попусту трачу время?

— Мой племянник просто верит в то, что говорят его знакомые, — заметил Даниель. — Если бы все в клубе «Кит-Кэт» объявили вас королём Англии, он бы встал на колени и облобызал вам руку.

— Может, и так, но ни мне, ни моему издателю от этого не легче.

— Кстати о вашей издательнице. Ведь вы с герцогиней беседовали только о книготорговле?

— Конечно.

— Она не говорила вам о том, что так заботит вигов?

— Разумеется, не говорила. Не собираетесь ли и вы учинить мне допрос?

— Сознаюсь, меня и впрямь разбирает некоторое любопытство касательно герцогини и её лондонских дел, — сказал Даниель. — Мы с ней общались много лет назад. Недавно она написала, что хотела бы возобновить знакомство. Не думаю, что обязан этим моей внешности или обаянию.

Даппа не ответил. Некоторое время они ехали в молчании. Даниель чувствовал, что его слова ещё больше встревожили собеседника.

— Очень ли большие затруднения возникнут для вас, если вы последуете моему совету и не станете разгружать запасные листы обшивки?

— Нам потребуется заём — с оплатой золотом по возвращении.

— Я что-нибудь устрою, — отвечал Даниель.

В тусклом свете, проникающем в карету с улицы, он видел, как взгляд Даппы метнулся к окну. Несложно было прочитать его мысль: до чего мы докатились, если вынуждены обращаться за деньгами к престарелому учёному?


Даниель решил напоследок размять ноги, поэтому велел кучеру остановиться у въезда в Крейн-корт, а не втискиваться в арку и не везти его до самой двери. Он распрощался с Даппой и на плохо гнущихся ногах заковылял к сводчатому проходу. Кучер подождал немного, глядя ему вслед. Однако в Крейн-корте вряд ли могли засесть грабители — из такого каменного мешка не убежишь, если жертва успеет поднять крик. Кучер тронул поводья, и экипаж загрохотал прочь, увозя Даппу к пристани Белых братьев, где тому предстояло нанять лодочника, чтобы добраться до «Минервы».

Даниель остался один в привычном пространстве Крейн-корта, и тут его настигла ужасная мысль.

Позади был воистину долгий день: поездка в Клеркенуэлл, собрание в склепе храмовников, затем — Хокли-в-яме и знакомство с Питером Хокстоном (он же Сатурн), короткое отдохновение в обществе Катерины Бартон и давно висевшая над ним дамокловым мечом встреча с её дядюшкой, а напоследок — клуб «Кит-Кэт». Слишком много нитей, слишком много информации для неповоротливых старческих мозгов. По дороге от Флит-стрит до здания Королевского общества можно было обдумывать любое из событий прошедшего дня, но мыслями Даниеля полностью завладел Исааков портшез.

За мгновения до взрыва на том самом месте, где Даниель только что вышел из наёмного экипажа — перед аркой, ведущей из Крейн-корта на Флит-стрит, — остановился чёрный портшез.

Сегодня путь Даниелю почти загородила повозка золотаря, которого позвали вычерпать нужник в одном из домов. Даниель хотел обойти её как можно дальше, чтобы его случайно не забрызгало нечистотами, но в последний миг обернулся и посмотрел на арку. Наполненные ворванью уличные фонари на Флит-стрит струили золотистый свет, как и тогда.

В тот воскресный вечер таинственный портшез замер точно в середине проёма, словно чёрная дверь в арке света. Он следовал за ними до въезда в Крейн-корт, здесь помедлил, дожидаясь взрыва (во всяком случае, так это выглядело), после чего скрылся в направлении, оставшемся неизвестным из-за прискорбного эпизода с дозорным.

Сегодня Исаак высказался в том смысле, что был потрясен, увидев Даниеля путешествующим в обществе мистера Тредера. Трактовать его слова можно было по-разному, в том числе и буквально: Исаак видел их обоих в карете мистера Тредера.

Коли так, это могло случиться только у Флитской канавы за минуты до взрыва. Допустим, в портшезе был Исаак. Допустим, встреча произошла по чистому совпадению. Допустим, Исаак возвращался к себе домой после какого-то дела — и впрямь очень странного и подозрительного — на правом берегу Флитской канавы. Тогда зачем он остановился у въезда в Крейн-корт?

Даниель вновь поглядел на арку, пытаясь вернуть ускользающее воспоминание.

Однако увидел он не запечатленный в памяти портшез, а тень; она отделилась от арки и метнулась через открытое пространство. Кто-то прятался там и теперь выскользнул на Флит-стрит. Через мгновение по мостовой зацокали подковы. Значит, кто-то, спешившись, тихо подвёл коня к арке, чтобы оттуда следить за Даниелем. Вероятно, он потерял Даниеля в тени от повозки золотаря и решил, что на сегодня достаточно.

Даниель упустил нить рассуждений касательно портшеза. Он повернулся и быстро зашагал прочь, торопясь оставить позади аммиачное облако, окружавшее бочку золотаря. Его ничуть не удивил звук шагов за спиной.

— Вы тот сыч, которого Сатурн зовёт доком? — спросил подросток. — Не давайте стрекача, я не борзый.

Даниель подумал было сбавить шаг, но решил, что мальчишка вполне может идти с ним в одном темпе.

— Ты из подполья? — устало спросил он.

— Нет, док, но всё равно рою землю.

— Отлично.

— Тогда это вам. — Мальчишка сунул Даниелю свёрнутый в полоску листок бумаги, очень белый по сравнению с его грязной рукой, отбежал назад и запрыгнул на бочку золотаря, на которой приехал.

— Часики у вас хороши, приглядывайте за ними в оба! — крикнул он напоследок.

Анри Арланк, отворивший дверь на стук, принял у Даниеля шляпу и трость.

— Для меня большая честь — стать секретарём вашего клуба, сэр, — проговорил он. — Я как раз переписываю набело сегодняшний протокол.

— У вас отлично получится, — заверил Даниель. — Если бы ещё наш клуб собирался в уютном месте, с едой и выпивкой.

— Для этого у меня есть Королевское общество, доктор.

— Но вы не его секретарь.

— А что, я бы справился. Если дело секретаря — записывать, кто пришёл, кто ушёл, что делали и что говорили, то это всё здесь. — Арланк, странно разговорчивый сегодня вечером, указал на свою голову. — Что вы на меня так смотрите, доктор?

— Мне пришла мысль.

— Велите принести перо и бумагу?

— Нет, спасибо, я сохраню её здесь. — Даниель, повторяя жест Арланка, поднёс палец к голове. — Не случалось ли сэру Исааку приезжать сюда воскресным вечером в портшезе?

— Да сколько раз! Здесь у него всегда много срочных дел. В будни он занят на Монетном дворе, а когда заглядывает сюда, все лезут с разговорами. Вот он придумал приезжать поздно вечером в воскресенье, когда тут только я и мадам, а мы-то понимаем, что его нельзя беспокоить. Он обычно работает допоздна, иногда до самого утра понедельника.

— И никто к нему сюда не заглядывает?

— Нет, конечно. Никто не знает, что он здесь.

— Кроме вас, мадам Арланк и его слуг.

— Я хотел сказать: никто из тех, кто осмелится ему докучать.

— Разумеется.

— А почему вы спросили, доктор? — Вопрос из уст привратника дерзкий и неожиданный.

— Я вроде бы видел следы его пребывания здесь воскресными вечерами и хотел знать, не померещилось ли мне.

— Нет, вам не померещилось, доктор. Помочь вам подняться по лестнице?


Док,

если Вы читаете это послание, значит, мальчишка Вас нашёл. На всякий случай советую проверить карманы и прочая.

Сообщаю, что мой представитель в следующий четверг встретится на официальном чаепитии со знакомым знакомого мистера Тича и наведёт справки.

Я посетил Вашу дыру в земле и спугнул двух молодчиков, которые забрались туда не ради обычной цели, сиречь мужеложства. Полагаю, они приняли меня за призрак рыцаря-тамплиера, из чего могу сделать вывод, что они люди образованные.

Сатурн


Сатурн,

благодарю за усердие, ничего другого я от часовщика не ждал.

Допустим, что я наскрёб небольшое количество жёлтого металла; нашлись бы среди Ваших знакомых люди из числа тех, кого может заинтересовать такая покупка? Особо Вам неприятные. Я спрашиваю из чисто научного интереса по просьбе видного натурфилософа.

Др. Уотерхауз


Исаак,

я не вижу лучшего способа отблагодарить Вас за сегодняшнее гостеприимство, чем почтительно довести до Вашего сведения, что, возможно, некто пытается Вас взорвать. Кто бы это ни был, он очень хорошо знает Ваши привычки. Подумайте над возможностью их разнообразить.

Ваш преданный и покорный слуга,

Даниель

P. S. Касательно другой темы нашего разговора, я навожу справки.

Крейн-корт, Лондон 22 апреля 1714

…тогда как здесь и бренди, и вино, и прочие наши напитки: эль, пиво тёмное и светлое, пунш и прочая — пьются чрез меру и до такой степени, что становятся ядом и для нашего здоровья, и для нашей морали, губительным для тела, для нравственных устоев и даже для разумения; мы каждодневно видим, как люди, крепкие телесно, пьянством загоняют себя в гроб, и, что ещё хуже, люди, крепкие разумом, доводят себя до отупения и потери рассудка.

Даниель Дефо, «План английской торговли»

Точно посередине Крейн-корта текла сточная канава: робкая попытка извлечь из силы тяжести хоть какой-нибудь прок. Уклон был так мал, что на выходе к Флит-стрит Даниель нагнал огрызок от яблока, которое съел четверть часа назад, дожидаясь Сатурна у дверей Королевского общества.

Питер Хокстон едва не заполнил собой арку. Руки он засунул в карманы, локти расставил, став похож на планету Сатурн, как видят её астрономы, и курил глиняную трубку с отбитым чубуком не длиннее дюйма. Когда Даниель подошёл ближе, Сатурн вынул её изо рта и вытряс в канаву; потом застыл, склонив голову, как будто ему ни с того ни сего взбрело на ум помолиться.

— Смотрите! — были его первые слова Даниелю. — Смотрите, что течёт в вашей сточной канаве!

Даниель встал рядом с ним и посмотрел вниз. Там, где Крейн-кортская канава проходила между ногами Сатурна, земля когда-то просела, образовав ямку. На самом дне сетка трещин между камнями была прорисована блестящими линиями жидкого серебра.

— Ртуть, — сказал Даниель. — Из лаборатории Королевского общества, наверное.

— Укажите на него! — попросил Сатурн, по-прежнему разглядывая рисунок трещин.

— Прошу прощения?

— Укажите на Королевское общество и сделайте вид, будто отпустили какое-то замечание по его поводу.

Даниель неуверенно повернулся и указал в центр Крейн-корта, хотя никакого замечания так и не отпустил. Сатурн несколько мгновений смотрел, потом быстрым шагом вышел на Флит-стрит.

Даниель еле догнал его в толпе. Церковные колокола несколько минут назад пробили шесть. На Флит-стрит было очень людно.

— Я думал, вы возьмёте экипаж, — сказал Даниель в надежде, что разговор заставит Хокстона сбавить шаг. — Я написал, что возмещу все расходы…

— Нет надобности, — бросил Сатурн через плечо. — Это в двух сотнях шагов отсюда.

Он шёл на восток по Флит, высматривая просветы между всадниками, каретами и телегами справа, а то и ныряя в них, видимо, с конечной целью оказаться на южной стороне.

— Вы сказали, что это рядом, — заметил Даниель. — Трудно поверить, что заведение такого рода может располагаться так близко от… от…

— От заведения вроде Королевского общества? Ничего странного, док. Улицы Лондона подобны книжным полкам, на которых авантюрный роман соседствует с Библией.

— А зачем вы просили, чтобы я указал на Королевское общество?

— Чтобы я мог на него посмотреть.

— Вот уж не думал, что на это надобно дозволение.

— Вы вращаетесь среди натурфилософов, которые привыкли на всё смотреть без спроса. Здесь есть некая дерзость, которую вы не осознаете. В иной среде дозволение необходимо. И хорошо, что мы завели этот разговор по пути к закоулку Висящего меча. Ибо там, куда мы идём, определённо ни на что без спроса глазеть нельзя.

— Тогда я буду смотреть только вам в рот, мистер Хокстон.

Они дошли уже почти до Уотер-лейн. Сатурн свернул в неё, как если бы направлялся к доку Белых братьев на Темзе. Широкая и прямая Уотер-лейн разделяла два района запутанных кривых улочек. Справа — окрестности Темпла. Типичный обитатель — стряпчий. Слева — приход святой Бригитты, Сент-Брайдс. Типичный обитатель — женщина, которую задержали за проституцию, воровство или бродяжничество и отправили трепать пеньку. В минуты особой ненависти к человечеству Даниель говорил себе, что устроить свальный грех прямо посреди Уотер-лейн жителям правой и левой стороны мешает лишь непрерывный поток золотарей, тянущихся к набережной, запах которой ощущался уже здесь.

После пожара Уотер-лейн застроили домами, дававшими случайному пешеходу полное и правдивое представление о том, что за ними. Всякий раз, идя этим путём к реке, Даниель держался правой стороны, той, что ближе к Темплу. Слегка осмелев в окружении хорошо одетых клерков и честного вида здоровяков-торговцев, он позволял себе осуждающе взглянуть на другую сторону улицы.

Здесь, между неким ломбардом и неким трактиром, дырой от гнилого зуба чернел прогал. Даниелю всегда думалось, что Роберт Гук, который в приличных районах выполнял обязанности городского землемера безупречно, тут обсчитался, увлекшись какой-нибудь брайдуэллской красоткой. Разглядывая людей, выходивших из прогала или нырявших в него, Даниель иногда пытался вообразить, что будет, если туда войти, — так семилетний мальчик гадает, что будет, если провалишься в дыру нужника.

Сатурн, выйдя на Уотер-лейн, сразу взял влево, и Даниель, никогда не видевший улицу под этим углом, потерял ориентацию. Гуляющие, нюхающие табак стряпчие по другую сторону выглядели глуповатыми.

Через несколько шагов Сатурн свернул в узкий тёмный проулок, и Даниель, больше всего боясь отстать, поспешил за ним. Только углубившись туда шагов на десять, он посмел обернуться на далёкие яркие фасады по другую сторону Уотер-лейн и понял, что они вступили в тот самый прогал.

Движения его правильнее всего будет назвать суетливыми. Он старался идти рядом с Сатурном и, подражая своему провожатому, ни на что не смотреть прямо. Если лабиринт улочек был и впрямь так ужасен, как всегда чудилось Даниелю, то ужасы эти ускользнули от его взгляда, а при той скорости, с какой шагал Сатурн, любой преследователь должен был остаться позади. Даниелю виделась длинная череда душителей и убийц, которые бегут за ними, отдуваясь и согнувшись от колотья в боку.

— Полагаю, это какие-то сети? — спросил Питер Хокстон.

— В смысле козни… ловушка… западня… — ахнул Даниель. — Я в таком же неведении, как и вы.

— Говорили ли вы кому-нибудь, когда и куда мы идём?

— Я сообщил место и время встречи, — отвечал Даниель.

— Тогда это сети. — Сатурн шагнул вбок и, не постучав, протиснулся в дверь. Даниель, на какой-то лихорадочный миг оставшись один в закоулке Висящего меча, припустил за ним и не останавливался, пока не оказался рядом с Питером Хокстоном перед камином заведения.

Питер Хокстон совком подбросил угля туда, где некоторое время назад, судя по некоторым признакам, теплился огонь. В комнате и без того было душно, так что на место у очага никто не претендовал.

— А здесь совсем не так ужасно, — осмелился выговорить Даниель.

Сатурн отыскал мехи, взял их за ручки и осмотрел придирчивым взглядом механика. Потом надавил: струя воздуха отбросила длинные чёрные пряди с его лица. Он нацелился на кучку угля и начал двигать ручки вверх-вниз, словно мехи — летательный аппарат, посредством которого Питер Хокстон хочет оторваться от земли.

Памятуя его наставления, Даниель педантично избегал на что-либо смотреть. Однако душный, а теперь и дымный воздух заведения был обильно сдобрен женскими голосами. Даниель невольно обернулся на взрыв женского смеха из дальнего угла комнаты. Он успел заметить много старой разномастной мебели, не расставленной по определённой системе, а размётанной туда-сюда движением входящих и выходящих. Десятка два посетителей (мужчин и женщин примерно поровну) сидели парами или небольшими компаниями. Большое окно в дальнем конце выходило на какое-то открытое пространство, вероятно, на Солсбери-сквер в центре Сент-Брайдса. Точно сказать было нельзя, поскольку его скрывали занавески, довольно хорошего кружева, но чересчур большие и побуревшие от табачного дыма до цвета корабельной пеньки. Даниель с замиранием сердца осознал, что они скорее всего украдены средь бела дня с чьего-то открытого окна. На этом светло-буром фоне вырисовывались три женщины: две худые и молоденькие, третья — постарше и попышнее. Она курила трубку.

Даниель заставил себя вновь перевести взгляд на Сатурна. Однако он успел краем глаза заметить, что публика в трактире самая разная. Джентльмен за одним из столов ничуть не выделялся бы среди гуляющих на Сент-Джеймс-сквер, кое-кто больше походил на завсегдатаев Хокли-в-яме.

Своими усилиями Сатурн сумел выжать из кучи угля и золы свет, но не жар. Впрочем, жар и не требовался. Судя по всему, Сатурн просто искал, чем занять руки.

— Сколько дам! — заметил Даниель.

— Мы зовём их бабёнками, — бросил Сатурн. — Надеюсь, вы не таращились на них, как какой-нибудь клятый натурфилософ на коллекцию букашек.

— Мы зовём их насекомыми, — парировал Даниель. Сатурн чинно кивнул.

— Даже не таращась, — продолжал Даниель, — я вижу, что здесь хоть и не совсем чисто, но и не гадко.

— В некотором смысле преступники любят порядок даже больше, чем судьи, — отвечал Сатурн.

Тут в комнату вбежал запыхавшийся мальчишка и принялся оглядывать сидящих. Он сразу приметил Сатурна и весело двинулся к нему, готовясь вытащить что-то из кармана, однако Питер Хокстон, видимо, подал какой-то знак взглядом или жестом, потому что мальчишка круто повернул в другую сторону.

— Малый, укравший ваши часы и убежавший с ними, действовал не из желания вас огорчить. Им двигало разумное ожидание прибыли. Когда вы видите, как стригут овец, вы можете догадаться, что где-то неподалёку есть пряльня; когда вам обчищают карманы, вы знаете, что на расстоянии короткой пробежки есть такой вот шалман.

— Однако обстановка здесь почти как в кофейне.

— Да. Те, кто склонен порицать такого рода заведения, усмотрели бы предосудительность в самом этом сходстве.

— Впрочем, должен признать, что пахнет здесь не столько кофе, сколько дешёвой можжевеловой настойкой.

— Мы в таких местах называем её джином. Джин-то меня и губит, — лаконично пояснил Сатурн, глядя через плечо на мальчишку, который теперь вёл переговоры с толстым субъектом за угловым столом. Хокстон продолжил внимательно оглядывать помещение.

— Вы нарушаете собственные правила! На что вы смотрите?

— Припоминаю, где тут выходы. Если это и впрямь окажутся сети, я уйду, не откланявшись.

— Нашего покупателя, случаем, не видите? — спросил Даниель.

— Кроме моего коллеги-часовщика в углу и сыча рядом с нами, который пытается выгнать дурную болезнь джином и ртутью, все пришли с компанией, — отвечал Сатурн, — а покупателю я сказал, что он должен быть один.

— Сычом вы называете старика?

— Да.

Даниель отважился взглянуть на упомянутого сыча. Тот лежал в углу рядом с камином, не дальше, чем на длину шпаги от Даниеля с Сатурном — помещение было маленькое, столы стояли тесно, и дистанция между компаниями сохранялась лишь благодаря своего рода этикету. Старик казался свёртком одеял и ветхой одежды, из которого с одной стороны торчали бледные руки и лицо. На приступку камина перед собой он примостил глиняную бутыль голландской можжевеловой водки и крошечную фляжку ртути — первый знак, что он сифилитик, поскольку ртуть считалась единственным средством от этой болезни. Догадку подтверждали уродливые изъязвленные вздутия, называемые гуммами, вокруг его рта и глаз.

— Любой разговор, который вы тут услышите, будет пересыпан такими словами, как «сыч», «сети» и прочей музыкой, ибо здесь, как у адвокатов или врачей, чем мудрёнее человек говорит, тем больше его уважают. Ничто так не уронит нас в глазах местной публики, как удобопонятная речь. И всё же, возможно, нам придётся ждать долго. А я боюсь, что начну пить джин и окажусь рядом с тем сычом. Так что давайте поговорим неудобопонятно о нашей религии.

— Простите?

— Вспомните, док, что вы — мой духовный пастырь, а я — ваш прихожанин. Ваше дело — помочь мне приблизиться к вечной истине через таинство технологии. Вот на такое… — он быстро обвёл глазами комнату, ни на чём не задерживая взгляд, — я не подряжался. Мы должны быть в Клеркенуэлле, мастерить приборы.

— И будем, — заверил Даниель, — как только каменщики, плотники и штукатуры закончат работы вокруг.

— Ждать недолго. Я никогда не видел, чтобы дома возводили в такой спешке, — сказал Сатурн. — Что вы там намерены устроить?

— Читайте газеты, — отвечал Даниель.

— Как прикажете вас понимать?

— Вы сами предложили говорить шифром.

— Я читаю газеты! — обиделся Сатурн.

— Следите ли вы за тем, что происходит в парламенте?

— Много визга и воя по поводу того, чествовать ли сына нашего будущего короля[198] в палате лордов или запретить ему въезд в страну.

Даниель хохотнул.

— Уж, наверное, вы — виг, коли так уверено называете Георга-Людвига нашим будущим королём!

— А кто я, по-вашему? — спросил Сатурн, внезапно понижая голос и беспокойно оглядываясь.

— Тори и якобит до мозга костей!

Какое-то время в наступившей тишине слышался лишь смех Даниеля над собственной шуткой. Затем голос:

— Я не потерплю здесь таких разговоров!

Говорил низенький коренастый валлиец с бульдожьей челюстью. Судя по объёмистому чёрному плащу, он только что вошёл с улицы и сейчас направлялся в кухню. Правой рукой он нёс за горлышки несколько пустых бутылок из-под джина, левой сжимал полную. Даниель решил, что малый шутит, поэтому хохотнул ещё разок, однако валлиец наградил его таким взглядом, что Даниель поперхнулся смехом.

Почти все посетители смотрели сейчас на них.

— Тебе как всегда, Сатурн? — спросил валлиец, по-прежнему пристально глядя на Даниеля.

— Лучше скажи ей, Энгус, чтобы сварила нам кофе. Я что-то последнее время плохо переношу джин, а мой друг и так выпил на бутылку больше, чем следовало.

Энгус повернулся и вышел из комнаты.

— Простите! — воскликнул Даниель. Минуту назад он чувствовал себя на удивление уютно, теперь его охватила такая же паника, как в проулке, даже сильнее.

Старик на полу затрясся в ознобе и попытался улечься поудобнее, однако руки и ноги плохо его слушались.

— Я полагал… — начал Даниель.

— Что слова, которые вы употребили, так же чужды этому месту, как анализ бесконечно малых.

— Какое дело хозяину — ведь это был он? — до моей шутки?

— Если пройдёт слух, что к Энгусу заглядывают такие люди…

— Какие?

— Такие, которые поклялись, что нашим следующим королём будет не Ганновер, — просипел Сатурн так тихо, что Даниелю пришлось читать по губам, — а подменыш[199], то никто сюда ходить не будет. Тогда эти люди — которым вечно не хватает места, чтобы собираться и плести заговоры — повалят сюда толпами.

— И что?! — яростно прошептал Даниель. — Здесь и так полно преступников!

— А то, что Энгусу это нравится, он непревзойдённый мастер среди поимщиков, — отвечал Сатурн, быстро теряя терпение. — Он умеет ладить и с дозором, и с констеблями, и магистратами. А вот если сюда повадятся сторонники подменыша, то здесь будет притон не только воров, но и государственных изменников. Тогда Энгусу придётся иметь дело с курьерами королевы.

— Поверить не могу, что курьеры королевы сунутся в такое место! — Даже Даниелю хватило ума скорее изобразить название полка движением губ, чем произнести вслух.

— Сунутся, будьте покойны, если тут начнут плести заговоры. И Энгуса повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют рядом с какими-нибудь паршивыми виконтами-якобитами. Неправильная смерть для простого поимщика.

— Вы уже его так называли.

— Как?

— Поимщиком.

— Естественно.

— Мне казалось, что поимщик — тот, кто ловит воров и получает награду от королевы. Не… — Тут Даниель осёкся, потому что лицо у Питера Хокстона перекосилось, а голова судорожно задёргалась.

— Вижу я, ты пускаешь мой уголь в трубу! — объявил Энгус, который, избавившись от плаща и бутылок, снова направлялся к Сатурну и Даниелю. За ним на почтительном расстоянии следовала брайдуэллского вида девица с двумя кружками кофе в руках.

— Напротив, помогаю тебе поддерживать огонь, — спокойно отвечал Сатурн, — без всякой, заметь, платы.

— А нечего его было вообще разводить! — возразил Энгус. — Сперва вон тот забулдыга хныкал, чтобы ему позволили согреться, теперь ты снова! Вот ты и плати!

— Заплачу, — сказал Сатурн.

Кофе подали, деньги — несколько медяков, которые Энгус тщательно осмотрел — перешли из рук в руки.

— Теперь объясните, зачем мне следить за событиями в парламенте? — спросил Сатурн после того, как оба пригубили кофе. — Какую связь я должен усмотреть между положением герцога Кембриджского[200] и вашей Клеркенуэллской дырой?

— Решительно никакой. Кроме того, что самая громкая и очевидная деятельность парламента может служить ширмой для более тонких махинаций, достойных вашего внимания.

— Это хуже, чем не сказать ничего, — проворчал Сатурн.

Вошёл одинокий гость и сразу начал озираться. Даниель мгновенно понял, что это их покупатель, но не вскочил и не замахал рукой, а, наоборот, вжался в стул, чтобы выгадать время и разглядеть пришельца.

Против света, на фоне занавесок, его вполне можно было принять за джентльмена, ибо он был при шпаге и в парике под шляпой с модно загнутыми полями. Однако, стоя, новый посетитель сутулился, идя — семенил, а приметив что-нибудь — вздрагивал. А когда он подошёл к камину и опустился на стул, с нехарактерным радушием придвинутый Питером Хокстоном, Даниель заметил, что от парика разит конским волосом, шляпа чересчур мала, а шпага опаснее для своего хозяина, чем для гипотетического врага — цепляясь за столы и стулья, она всякий раз отскакивала, норовя подставить ему подножку. Дважды он чуть не споткнулся, напомнив Даниелю клоуна на Варфоломеевской ярмарке, вот так же изображавшего потешного джентльмена. Однако самое стремление выглядеть солидно придавало новому гостю некое подобие достоинства и, возможно, котировалось в заведениях подобного рода.

— Мистер Бейнс, доктор Болторот, — произнёс Сатурн. — Доктор, поздоровайтесь с тем, кого мы зовём мистером Бейнсом.

— Доктор Болторот, для меня в равной мере приятно и лестно с вами познакомиться, — сказал новоприбывший.

— Здравствуйте, мистер Бейнс, — отвечал Даниель.

— Вы не из тех Болторотов, что владеют Болторотским замком?

Даниель понятия не имел, как на это отвечать.

— Док из очень старой семьи гербоносных йоменов Болторотского края, — с лёгким раздражением объявил Сатурн.

— Ах, возможно, наши предки были знакомы! — воскликнул мистер Бейнс, похлопывая по эфесу шпаги. — Ибо я почти уверен, что Болторотское аббатство граничит с приходом, откуда…

— Имя вымышленное, — рявкнул Сатурн.

— Ну конечно, это очевидно, я же не ребёнок! Я просто хотел немножко его взбодрить.

— Не вышло. Давайте перейдём к рыжью, а взбодримся на воздухе, как покончим.

Сказанные настоящему джентльмену, эти слова спровоцировали бы дуэль. Даниель не на шутку опешил, однако мистер Бейнс мгновенно оправился и продолжил уже совершенно другим тоном:

— Отлично.

— Вы понимаете, что речь о крупной ставке?

— Упоминался большой вес, но это ничего не говорит мне об истинном содержании рыжья, пока не взята проба.

— И какого же размера пробу вы намерены взять? — с иронией осведомился Сатурн.

— Достаточную, чтобы оправдать мои хлопоты.

— Какое бы количество вы ни проверили — допуская, что вы и впрямь станете это делать, — вы убедитесь, что док не финтит. Содержание такое, какое только можно получить в тигле. И что тогда?

— Сделка, — осторожно отвечал Бейнс.

— Когда я последний раз вёл с вами дела, мистер Бейнс, вы были не в состоянии приобрести такую партию рыжья, какой располагает доктор Болторот. Судя по парику, ваше благосостояние с тех пор не изменилось.

— Питер Хокстон! Я знаю вашу историю лучше, чем вы — мою! Кто вы такой, чтобы меня порочить?!

Даниель почти не следил за разговором, так ошеломила его мимика мистера Бейнса. Однако примерно к этому времени он подобрал объяснение наблюдаемому феномену: у мистера Бейнса были деревянные вставные зубы, вырезанные под куда больший рот. Они постоянно норовили выскочить, и когда это происходило, у мистера Бейнса становился странно-лошадиный вид. Ему приходилось одновременно произносить слова и удерживать во рту искусственные зубы. Говорил он медленно, рублеными фразами, поскольку в конце каждой должен был поймать цепкими губами ускользающую челюсть и вернуть беглянку на место.

Усилие, затраченное на то, чтобы бросить упрёк Сатурну (не говоря уже о сопутствующем риске), само по себе придало сказанному вес. Питер Хокстон резко выпрямился на стуле и запустил пальцы в чёрную шевелюру.

Разделавшись с возражениями, мистер Бейнс продолжал:

— Допустим, у кого-то и впрямь есть ресурсы… — (очень сложное для… произнесения… слово, требующее хватательных усилий губ и языка), — для сделки в масштабах, предлагаемых доктором Болторотом — пришёл бы он сюда встречаться с незнакомцем? Думаю, нет! Он бы передал дело подручному, который, в свою очередь, обратился бы к доверенному посреднику.

Сатурн ухмыльнулся, отчего его небритое лицо стало ещё мрачнее, и покачал головой.

— Все мы знаем, что в стране есть только один монетчик, способный действовать в таких масштабах. Не вздрагивайте, я не собираюсь называть его вслух. Вы хотите нас уверить, будто представляете кого-то из его окружения?

— Большого однорукого иностранца, — отвечал мистер Бейнс.

Непростительная ошибка. До сих пор мистер Бейнс держался относительно прилично, однако сболтнуть такое было моветоном, и он это знал.

— Как видите, я не боюсь сообщать подобные сведения, поскольку уверен, что он будет действовать только через меня.

Док и Сатурн важно кивнули, но мистер Бейнс понимал, что сел в лужу, хоть и не желал этого признавать.

Старик-сифилитик, который долгое время казался мёртвым, с самого появления мистера Бейнса ворочался в своём углу. Даниель объяснял это тем, что они передвинули стулья, загородив несчастному камин, откуда шло хоть какое-то тепло. Теперь, судя по звукам, старик пытался сесть. Даниелю не было нужды смотреть через плечо — увидев перекошенное лицо Сатурна, он понял, что надо встать и посторониться.

Как большинство членов Королевского общества, Даниель знал, что сифилис и проказа — разные болезни, передаваемые разными путями. Почти все остальные считали их за одну болезнь и шарахались от сифилитиков, как от прокажённых. Это объясняло поведение Сатурна. Однако и Даниель, даром что член К.О., повёл себя, как последний невежественный обыватель: отпрыгнул от старика, который пробирался к камину, таща за собой ворох грязных одеял. Он двигался судорожно, будто его жалили осы, приволакивая одну ногу; левая рука висела как плеть. Достигнув цели, старик съёжился, полностью заслонив свет горящих углей, подался вперёд и начал растирать парализованную руку здоровой. Седые лохмы упали бы в огонь, если бы он, или кто-то другой, не обвязал их подобием тюрбана.

— Вопросы, которые задаст мне иностранный джентльмен, несложно предугадать, — заметил мистер Бейнс.

— Конечно, — отвечал Сатурн. — Рыжьё из Америки.

— Поскольку доктор Болторот недавно прибыл из Бостона, никто и не предполагал, что оно из Гвинеи, — ядовито проговорил мистер Бейнс. — Иностранный джентльмен захочет знать, объявились ли на берегах реки Чарльз богатые золотые жилы? Поскольку, ежели так…

— Если иностранный джентльмен и впрямь представляет того монетчика, о котором мы с вами думаем, то он человек занятой, не склонный выслушивать длинные повести о пиратских приключениях в Испанской Америке, — объявил Сатурн. — Разве не довольно ему знать, что это и впрямь рыжьё? Ибо тем оно и хорошо, что смешается в тигле с другим рыжьём, а где его добыли — не суть важно.

— Иностранный джентльмен считает, что важно, более того, он весьма чуток к любым неувязкам в изложении. В его мире, где коммерция, по необходимости, неофициальна и малоупорядоченна, единственный способ завоевать доверие контрагента — это рассказать связную повесть.

— Здесь мистер Бейнс прав, — заметил Сатурн Даниелю. — Люди такого сорта — самые взыскательные литературные критики.

— Не будет убедительной истории — не будет доверия, а значит, и сделки. Я здесь, чтобы апробировать не ваше рыжьё, а ваш рассказ; если я не принесу сегодня захватывающую пиратскую повесть, то разговор окончен.

Со стороны камина раздался странный звук, как будто на уголья бросили пригоршню пыли. Даниель обернулся и увидел, что старик яростно трёт глаза и рот. Может быть, от дыма у него защипало в носу и зачесались болячки. Огонь разгорелся, но сильно чадил; по счастью, дым, очень густой и какой-то красноватый, быстро уходил в трубу.

Даниель перенёс внимание с непонятного старика на более насущное: мистера Бейнса (который по-прежнему что-то вещал про иностранного джентльмена) и пустой стул.

Даниель мотнул головой и посмотрел снова: стул и впрямь был пуст.

Мистер Бейнс только сейчас понял, что Сатурн исчез. Они с Даниелем принялись оглядывать комнату, полагая, что их собеседник встал размять ноги или отнести пустую кружку.

За окном смеркалось, но даже в полутьме было видно, что Питера Хокстона здесь нет.

Что-то заслонило сумеречный свет с улицы. Женщины, сидевшие перед кружевной занавеской, вскочили. Одна левой рукой подхватила юбки, а правой принялась расчищать себе дорогу к ближайшему выходу. Судя по лицу, она хотела бы завизжать, но была занята более неотложным делом, поэтому с губ её сорвалось лишь какое-то бессвязное уханье.

На мгновение стало совсем темно, затем Даниель печёнкой почувствовал, как что-то тяжёлое ударило по окну. Сломанные доски зашагали по комнате, кувыркаясь и подпрыгивая в потоке битого стекла.

Он вскочил. На него бежали люди, много людей, потому что полкомнаты заняло что-то тёмное, вдвинувшееся в пролом на месте окна. Даниель метнулся было в угол, зная, что в давке первым окажется под ногами, но тут рядом что-то зашипело и комнату выбелило адским светом. Из мрака вырвались лица, хор белых овалов, ртов, разверстых не в пении, а в крике. Потом разом взметнулись руки и локти, заслоняя глаза. Каждый теперь норовил пробиться к стене, налетая на мебель и друг на друга; сбившись по краям комнаты, все остановились.

Теперь середина помещения была пуста, если не считать опрокинутых стульев, и Даниель наконец увидел, что въехало в окно.

То был фургон вроде тех, в каких перевозят золотые и серебряные слитки, только превращённый в таран и выкрашенный в непроницаемый чёрный цвет. Лишь одна часть вырисовывалась чётко: серебристая эмблема на лбу стенобитного Овна, вырезанный из стали силуэт бегущей борзой.

С обеих сторон фургона распахнулись дверцы, в пол со стуком ударили добротные сапоги. Даниель видел мало, но слышал бряцание шпор и звон вынимаемых из ножен стальных клинков: свидетельство, что шалман Энгуса удостоен визита знатных особ.

Даниель полуобернулся к источнику света, прикрывая глаза ладонью, и взглянул на мистера Бейнса. Тот потерял вставные зубы, от чего сразу стал очень старым и беззащитным. Из всех удивительных впечатлений, обрушившихся на мистера Бейнса в последние десять секунд, вниманием его полностью завладело одно: эмблема с бегущей борзой. И не только на фургоне: у людей, которые высыпали из него и теперь обнажёнными шпагами загоняли посетителей Энгуса в углы, были такие же на груди.

Пустой фургон оттащили в сторону. Трактир внезапно стал придатком Солсбери-сквер. Высокий человек в чёрном плаще ехал к ним на чёрном жеребце, держа в руке обнажённую саблю.

Он выехал на середину комнаты, натянул поводья и привстал в стременах, явив взглядам серебристую борзую на груди мундира.

— Государственная измена! — объявил он голосом таким зычным, что его должны были услышать на другом конце площади. — На колени, все!

И люди, и животные, когда они напуганы — буквально до помрачения рассудка, — либо цепенеют, либо бросаются наутёк. До сей минуты мистер Бейнс пребывал в оцепенении. Теперь инстинкт приказывал ему бежать. Он подскочил и кинулся прочь от своры серебристых борзых. При этом он повернулся лицом к камину, и свет, словно пылающее вулканическое облако, бросил его сперва на колени, потом на четвереньки.

То ли у Даниеля привыкли глаза, то ли свечение постепенно слабело. Теперь он видел, что старик-сифилитик исчез. Одеяла упали, как сброшенная змеиная кожа.

Того, кто стоял на месте старика, девяносто девять из ста обитателей христианского мира приняли бы за ангела с развевающимися белыми волосами и огненным мечом. Даже Даниель чуть не поддался такой мысли, однако в следующее мгновение рассудил, что это сэр Исаак Ньютон со скипетром горящего фосфора.


За час, прошедший с появления курьеров королевы в питейном заведении Энгуса, органам чувств Даниеля предстало множество ярких и необычных сцен. Однако когда ему наконец представился случай посидеть и подумать (а именно в гальюне небольшого трёхмачтового судна, стоящего на якоре недалеко от Блэкфрайерс, где он выпустил в Темзу превосходную какашку), всё удалось свести к следующим основным фактам.

Исаак бросил в камин пригоршню какого-то химического порошка; поваливший из трубы густой дым стал для курьеров королевы сигналом к атаке.

Питер Хокстон и Энгус сбежали через потайной лаз, ведущий из кухни в подвал соседнего дома, оттуда через чёрную дверь во двор курятника, дальше через стену в бордель, из борделя в трактир и оттуда вновь запасным ходом в проулок. (Всё это курьеры королевы узнали, повторив их путь и опросив свидетелей.)

Восточным концом проулок упирался в кладбище за Брайдуэллом. Здесь, между могилами безвестных шлюх, Энгус и Питер Хокстон разошлись, и каждый скрылся своим путём.

Болячки у глаз и рта Исаака были фальшивые, слепленные из загустевшего сока бразильской гевеи.

Капитан курьеров — тот самый, что въехал в трактир верхом на коне, — оказался мистером Чарльзом Уайтом, любителем травить медведей и откусывать уши.

Посетителей трактира курьеры, хорошенько пугнув, отпустили восвояси, а сами, захватив Даниеля, Исаака и мистера Бейнса, пронеслись по тупику так же резво, как до того Энгус и Сатурн. Перед ними, сразу за кладбищем, высился Брайдуэлл — бывший королевский дворец, давным-давно отданный беднякам, наполовину сгоревший во время пожара, наполовину отстроенный заново. Даниель никогда толком его не разглядывал, да и зачем? Однако именно так, наверное, Брайдуэлл выглядел лучше всего: в синих сумерках, отмежёванный сырым погостом от жительниц прихода святой Бригитты. Пока отряд нёсся по тупику, Даниелю мнилось, что сейчас они лобовой атакой возьмут Брайдуэллский дворец: промчатся галопом по кочковатому гласису некрополя, вышибут двери и сгонят в кучу шлюх. Однако в последний миг они свернули на Дорсет-стрит и поскакали прямо к открытому дровяному складу на берегу Темзы.

К пристани были пришвартованы две портовые шаланды, скрытые штабелями брёвен от возможных наблюдателей за высокими окнами Брайдуэлла. В обеих сидели гребцы, готовые отдать швартовы и отойти от пристани.

В сумерках они доставили курьеров (общим числом шесть), Даниеля, сэра Исаака и пленника на шлюп «Аталанта». Судно было с голыми флагштоками, инкогнито, но на одном из свёрнутых флагов Даниель увидел герб Чарльза Уайта. Когда королеве доложат, что он предоставил для служебного дела личную яхту, она, безусловно, оценит такое рвение.

Всю недолгую дорогу до шлюпа Чарльз Уайт сидел напротив мистера Бейнса, колени в колени, рассеянно перебирал коллекцию вяленых ушей на часовой цепочке и вслух прикидывал, как быстро «Аталанта» доберётся до Тауэра, где есть полный ассортимент первоклассных пыточных орудий. Он даже обсудил с курьерами, не проще ли для скорости протащить мистера Бейнса под килем, и если да, то стоит ли сделать это там (в ста ярдах ниже по течению), где в Темзу впадает Флитская канава; другими словами, лучше или хуже мистер Бейнс заговорит, когда наглотается нечистот; или, может быть, протащить его под килем сейчас, а богатый инструментарий Тауэра применить позже. Потому как государственные изменники, зная, что их в любом случае повесят не до полного удушения, оскопят, выпотрошат и четвертуют, часто не видят стимула разговаривать.

Тут один из лейтенантов Уайта — молодой человек, вероятно, выбранный на эту роль за белокурые волосы и нежное девичье лицо — выдвинул контрдовод: а что, если мистера Бейнса не будут расчленять на Тайберне, поскольку ещё не доказано, что он государственный изменник? Лейтенанта тут же ошикали. Однако через минуту он вновь поднял ту же тему и, наконец, получил разрешение объясниться.

Хитроумный адвокат, сказал он, сможет возразить, что мистер Бейнс на самом деле — верный подданный королевы.

Погодите, погодите, вовсе не абсурд! Вот доктор Уотерхауз — честный подданный, с целью раздобыть нужные сведения притворявшийся, будто хочет выйти на связь с монетчиками. Не сможет ли адвокат мистера Бейнса заявить о нём то же самое?

Это смехотворно, возразил Чарльз Уайт к отчаянию мистера Бейнса, которому уже чудился проблеск надежды.

Ибо (продолжал Уайт) мистер Бейнс не представил никаких сведений и скорее всего просто ими не располагает. Так что его точно выпотрошат и четвертуют, вопрос лишь в том, сколько сил потребуется затратить на этого субъекта в застенках Тауэра.

Даниель имел несчастье во время всей приведённой беседы сидеть на носу шаланды, лицом к корме. Он отчётливо видел широкую спину Чарльза Уайта и лысого, беззубого мистера Бейнса, который постоянно тянул шею вверх или вбок, силясь отыскать хоть одно сочувственное лицо.

Даниель, может быть, и понимал, что всё это фарс, призванный сыграть на страхах мистера Бейнса и сломить его без всяких пыточных тисков. Однако мистер Бейнс — единственный зритель спектакля — верил каждому слову. Сценическое действие проняло его до глубины души. Не было сомнений, что он сломлен, волновало другое: осталась ли в нём хоть толика разума?

Сумел бы Даниель в его ситуации так легко разгадать уловку? Вряд ли.

Хотя, возможно, он в той же ситуации, и спектакль адресован ему не меньше, чем мистеру Бейнсу.

Кал, вышедший из него в гальюне «Аталанты», был шедевром: ровно две образцовой формы колбаски, которые погрузились под воду без всплеска, словно свинцовый лот — свидетельство, что кишечник будет исправно работать даже тогда, когда в остальном возраст возьмёт своё. Хотелось посидеть несколько минут голым задом на прекрасно отполированном деревянном круге, растягивая миг торжества, как учил его делать после мочеиспускания покойный Самюэль Пепис, однако звуки из-под палубы напомнили, что есть ещё и долг: не только перед королевой, но и перед мистером Бейнсом.

Произошло то самое, чего опасался Даниель. Курьеры королевы отлично умели хватать изменников, но в сценическом деле были сущими дилетантами и совсем не чувствовали публику. Они затянули спектакль и превратили мистера Бейнса в хнычущего идиота, от которого теперь никто не смог бы добиться толка.

Даниель натянул штаны и двинулся к корме. У трапа, ведущего вниз, он едва не налетел на человека, который поднимался из каюты подышать воздухом. Не столкнулись они лишь потому, что у человека были белые волосы, и Даниель успел приметить их сияние в лунном свете.

Он отступил на шаг, пропуская Исаака на палубу.

— Мистер Хокстон полностью себя разоблачил, — заметил Исаак.

— Чем? Тем что сбежал?

— Разумеется.

— Если бы он остался, чтоб его протащили под килем, вздёрнули на дыбу, выпотрошили и четвертовали, мы бы знали, что он — честный малый, да?

Лицо Исаака выразило лёгкое недовольство.

— Ничего такого с ним бы не случилось, если бы он выказал готовность служить королеве.

— Единственное, что может Питер Хокстон делать для королевы — и для вас, — доставлять мне сведения из воровского подполья. Если бы он не сбежал, то провозгласил бы себя предателем воровского мира и утратил всякую для нас ценность. Скрывшись вместе с Энгусом, он значительно упрочил свою репутацию.

— Не имеет значения. Ваша роль сыграна. И сыграна неплохо. Благодарю.

— Зачем вы послали дымовой сигнал, не дожидаясь, что выболтает Бейнс?

— Он и так сказал больше, чем следовало, — ответил Исаак, — и, поняв свою ошибку, перевёл разговор на вашу историю. Я знал, что истории у вас нет, во всяком случае такой, в какую поверит однорукий иностранец или хотя бы мистер Бейнс. И принял решение: наступаем!

— Что вам нужно от мистера Бейнса, дабы продолжить наступление?


По настоянию Даниеля Чарльз Уайт и его молодчики на несколько минут оставили мистера Бейнса в каюте, правда, сковав его по рукам и ногам, чтобы он не избежал правосудия, покончив с собой.

Даниель выждал под дверью каюты, когда мистер Бейнс перестанет рыдать и всхлипывать, медленно сосчитал до ста (поскольку ему самому надо было успокоиться), отодвинул засов и вошёл, неся зажжённую свечу.

Мистер Бейнс сидел на скамье, уронив голову на стол; руки его были скованы за спиной. В первый миг Даниель подумал, что он скончался от удара, потом заметил, что плечи арестанта медленно вздымаются и опускаются, как мехи ирландской волынки.

Даниель почти позавидовал спящему. Он сел за стол и несколько минут сонно клевал носом в неярком свете свечи. Однако стук сапог и звяканье шпор над головой напоминали, что они не в какой-нибудь тихой бухте, а всего в нескольких ярдах от Блэкфрайерс, бывшего монастыря Чёрных братьев в Лондоне.

— Проснитесь.

— Э?.. — Мистер Бейнс дёрнул скованными руками, но тут же об этом пожалел. Он выпрямился, и спина его захрустела, как старая мачта под порывом шквального ветра. Рот был сухой дырой, разверстой, как рана. В глаза Даниелю мистер Бейнс старался не смотреть.

— Вы согласны поговорить со мной?

Мистер Бейнс промолчал. Даниель поднялся из-за стола. Мистер Бейнс искоса наблюдал за ним. Даниель сунул руку в карман. Бейнс съёжился, готовый к страданиям. Даниель вытащил кулак, разжал и протянул на открытой ладони деревянные зубы мистера Бейнса.

У того расширились глаза. Он метнулся вперёд, как кобра, разинув рот. Даниель скормил ему зубы, и Бейнс всосал их дёснами и губами. Даниель отступил на шаг, вытирая руки о штаны. Мистер Бейнс сел прямее, преображённый.

— Вы добрый джентльмен, сэр, добрый джентльмен, я сразу это понял, как вас увидел.

— На самом деле я не джентльмен, хоть и могу быть добрым. Мистер Чарльз Уайт — вот кто джентльмен. Он уже объяснил, как намерен с вами поступить. Таких слов на ветер не бросают — я удивлен, что у вас по-прежнему оба уха. Спасите свои уши и себя — расскажите мне, где и когда должны встретиться с одноруким иностранцем.

— Конечно, вы понимаете, что меня убьют.

— Не убьют, если вы исполните свой долг перед королевой.

— Тогда меня убьёт Джек-Монетчик.

— А если не Джек, то старость, — отвечал Даниель, — а может быть, тиф или апоплексия. Если бы я знал способ избежать смерти, я бы поделился им с вами и со всем миром.

— Говорят, сэр Исаак знает.

— Нести алхимическую дребедень — не лучший способ подольститься ко мне. Скажите, где найти однорукого иностранца.

— Вы правильно напомнили, что все мы смертны. Я боюсь не за себя.

— А за кого же?

— За дочь.

— Где она?

— В Брайдуэлле.

— Вы боитесь, что месть падёт на неё?

— Да. Подполье про неё знает.

— Уж, наверное, мистер Чарльз Уайт в силах вытащить одну девушку из Старой Несс, — задумчиво проговорил Даниель и осёкся, поймав себя на том, что говорит, как преступник.

— Да, прямиком оттуда в свою спальню, дабы затем, пресытившись, достойно похоронить её во Флитской канаве!

Вообразив эти ужасы, мистер Бейнс пришёл в такое состояние, как будто наблюдал их воочию. Его била дрожь, деревянные зубы стучали, из одной ноздри текло.

— А в мою порядочность вы, значит, верите?

— Я уже сказал, сэр, вы человек добрый.

— Если я дам слово, что пойду к Пряхам и позабочусь о вашей дочери…

— Умоляю, не так громко! Если мистер Уайт узнает о её существовании…

— Я опасаюсь его не меньше вашего, мистер Бейнс.

— Тогда… вы даёте слово, доктор Болторот?

— Да.

— Её зовут Ханна Спейтс, она треплет пеньку у мистера Уилсона, ибо она девушка сильная.

— Договорились.

— Зовите курьеров королевы.


За импровизированный акт милосердия Даниель был вознагражден бесплатным катанием по залитой луной Темзе. Прогулка получилась на удивление идилличной. Больше всего радовало отсутствие Чарльза Уайта и его присных. Коротко переговорив с мистером Бейнсом, курьеры высыпали на палубу, как стая ворон, погрузились обратно в шлюпки и отбыли к пристани Чёрных братьев.

Даже проход под Лондонским мостом, приключение в лодке почти смертельное — из тех событий, которые джентльмен, пережив, описывает на бумаге в уверенности, что других заинтересует его рассказ, — не принёс с собой ничего волнующего. Дали выстрел из фальконета, чтобы разбудить смотрителя, и подняли флаг с серебристой борзой. Смотритель остановил движение по мосту, развёл пролёт, и шкипер позволил течению вынести «Аталанту» в Лондонскую гавань.

Через полчаса они уже в свете факелов перебирались на мокрые ступени Тауэрской пристани. Как только голова Даниеля оказалась на уровне набережной, весь Тауэр предстал перед ним огромною книгой, написанной на чёрных листах дымом и пламенем.

Почти сразу над пристанью начиналась беспорядочная россыпь мелких строений, обнесённая частоколом. Часовой отпер калитку. Даниель вместе со всеми вошёл в здание, смущаясь чувством, что вторгся в чьё-то жильё. И впрямь, здесь жили (по меньшей мере) привратник, маркитант, трактирщик и различные члены их семей. Однако уже через несколько шагов под ногами запружинили доски: деревянный настил над коротким отрезком стоячей воды. Надо думать, подъёмный мост и Тауэрский ров соответственно.

Настил вывел их к отверстию во внешней стене Тауэра. Справа из той же стены клином выдавался бастион, но в нём не было ни единой двери, только амбразуры, из которых защитники Тауэра могли оказать губительные знаки внимания тем, кто пытается пройти по мосту. Сейчас мост был опущен, решётка поднята, из бойниц не сыпалось ничего смертоносного. Таким образом, прибывшие, растянувшись в цепочку, медленно вошли через что-то вроде потерны в основание башни Байворд.

Слева в неё вели ворота побольше — основной вход в Тауэр с суши; теперь они стояли на запоре. Потерну за вошедшими запер пожилой господин в ночном колпаке и домашних туфлях. Даниель, много знавший о Тауэре, сообразил, что это должен быть главный хранитель врат. Итак, крепость заперли на ночь.

При закрытых воротах нижний этаж Байвордской башни походил на гробницу. Исаак и Даниель поспешили выйти оттуда на угол Минт-стрит и Уотер-лейн. Здесь они постояли немного, глядя, как мистера Бейнса тащат в какой-то каземат.

Человек, который вошёл бы в Тауэр вслед за ними, ожидая увидеть просторный двор, обманулся бы в своих ожиданиях. Байворд был краеугольным камнем внешней части оборонительных сооружений. Дальше за узкой полоской земли вставала внутренняя стена, куда более высокая и древняя.

Однако даже специалиста по средневековой фортификации сбило бы с толку то, что предстало сейчас Исааку и Даниелю. Менее всего это напоминало крепость. Легче было поверить, что они стоят на углу двух улиц допожарного Лондона. Где-то за фахверковыми фасадами домов и таверн прятались каменные стены, до изобретения пороха практически неприступные. Однако, чтобы увидеть средневековые бастионы, амбразуры и прочая, пришлось бы соскоблить всё, построенное на них и перед ними, — задача, сравнимая с разграблением небольшого английского городка.

Башня Байворд, соединяющая двое главных ворот Тауэра с самой тесно застроенной его частью, сама по себе казалась настоящим гордиевым узлом. И это только первый её этаж — выше торчали две круглые башни, соединённые мостом-галереей, излюбленное место заточения знатных узников. Сейчас Байворд был по одну сторону от Исаака и Даниеля; по другую высилась громада Колокольной башни, юго-западного бастиона внутренней стены. О её существовании Даниель знал по старым гравюрам, видел же он более поздние постройки: две таверны справа от основания башни и прилепленные где только можно дома.

Всякий, оказавшийся в таком плотно застроенном месте, тут же принялся бы озираться в поисках выхода. Первой ему, как и всякому вошедшему через башню Байворд, предстала бы Уотер-лейн: мощёная полоса между внешней и внутренней стеной. Её частично перегораживали Колокольная башня и поздние злокачественные разрастания, однако она была по крайней мере широкой, а поскольку днём бывала открыта для публики, то и не особо загромождённой.

Можно было поступить иначе: свернуть налево и углубиться в то, что на первый взгляд напоминало стихийное поселение перед замком крестоносцев, наскоро выстроенное голытьбой, которую не пустили внутрь к рыцарям и оруженосцам. Осью этих трущоб служила одна узкая улица. Слева от неё тянулся ряд старых казематов, как на языке военных называются укреплённые галереи. Смысл их состоял в том, что противника, прорвавшегося за внешнюю стену, расстреливали в спину якобы запертые позади защитники. В новых крепостях казематы помещали внутри земляных валов, защищающих от артиллерии, в старых — с внутренней стороны куртин. Казематы с левой стороны Минт-стрит были как раз такие: они доходили почти до верха внешней стены, полностью её закрывая; глядя на них, легко было забыть, что всё это выстроено intra muros[201]. С изобретением пороха они утратили оборонительное значение и теперь служили мастерскими и казармами Монетного двора.

Справа, так тесно, как только можно, но никогда не поднимаясь выше определённого уровня — словно мидии на камне, — тянулись дома, пристроенные к внутреннему поясу крепостных стен.

От башни Байворд это выглядело так, будто руины сгоревшего города сгребли в каменный жёлоб и оставили дожидаться ливня, который потушит пламя, прибьёт дым и унесёт мусор прочь. Только мерный стук, гулко отдававшийся по всей длине улицы, и подсказывал, что здесь происходит нечто осмысленное. Это, впрочем, не добавляло желания вступить на Минт-стрит, даже если знать (как знал Даниель), что стучат молоты, чеканящие монеты.

Напрашивалось забавное сравнение с Флитской канавой.

Поскольку Флит состояла из стихий Земли и Воды, а Минт-стрит — из Воздуха и Огня, Даниелю не пришло бы в голову их сопоставить, если бы он не смотрел недавно на одну, а теперь — на другую.

Подумав ещё, он рассудил, что роднит их самая малость: обе ведут к реке, обе замусорены и смрадны.

Даниель знал Исаака пятьдесят лет и нимало не сомневался, что тот свернёт от чистой, просторной Уотер-лейн в металлическое бурление Минт-стрит. Так Исаак и поступил к удовольствию Даниеля, никогда не бывавшего на улице Монетного двора дальше канцелярии при входе, на левой стороне Уотер-лейн. Разумеется, Исаак миновал её и пошёл дальше.

Лондонский Тауэр в плане имеет форму квадрата, хотя, если говорить совсем строго, излом северной стены превращает его в пятиугольник. Полоса между внешним и внутренним поясом укреплений тянется по всему периметру. Южная её часть, параллельная реке, зовётся Уотер-лейн; всё остальное — Минт-стрит, которая, таким образом, охватывает Тауэр с трёх сторон (точнее, с чётырех, если считать северный перегиб).

Как ни странно это может показаться в отношении города с одной улицей, здесь ничего не стоило заблудиться. Обзор заслоняли десять разных бастионов внутренней стены. Даниель, разумеется, знал, что находится в подковообразном континууме, но поскольку он сразу потерял счёт башням, проку от этого знания было мало. Честно идя вперёд или назад, он рано или поздно вышел бы к тому или иному краю подковы, в тот или другой конец Уотер-лейн. Однако длина Минт-стрит составляла четверть мили, что для лондонца было равнозначно дистанции от Осло до Рима. Столько же отделяло Флитскую канаву от здания Королевского общества или парламент от живодёрен Саутуорка. Пройдя вслед за Исааком мимо двух бастионов и повернув раз-другой, Даниель попал в город, диковинный, словно Алжир или Нагасаки.

Через двести футов проход частично перегораживал изящный полукруг башни Бошема. Прямо напротив к внутренней стене прижимались длинные казематы, где в огромных печах плавили золото и серебро. Дальше к северу начинались казематы чеканщиков. Здесь они с Исааком обогнули первый угол, сужение между башней Деверо и фортом на выступе внутренней стены, называемом горкой Легга. И башня, и форт были надёжно укреплены и снабжены гарнизоном (в них квартировался Блекторрентский гвардейский полк) для защиты от вечной угрозы — Лондона, подступавшего тут к Тауэру совсем близко.

Исаак замедлил шаг и посмотрел на Даниеля, как будто собирался что-то сказать.

Даниель с любопытством оглядел открывшийся впереди отрезок Минт-стрит. Его огорчило, что всё так тихо, почти покойно. Он надеялся, что улица Монетного двора будет чем дальше, тем жутче, подобно Дантову Аду, а в самом последнем тайном кругу сыщется огнедышащий горн, в котором Исаак творит из свинца золото. Однако теперь стало ясно, что пекло уже пройдено: всё большое, шумное и жаркое располагалось ближе к входу (что, если подумать, вполне объяснимо в рассуждении подвоза материалов), а северная часть вполне могла сойти за обычный жилой квартал. Инфернального здесь было не больше, чем в Блумсбери-сквер. Это лишь доказывало, что англичане могут жить где угодно. Отправь англичанина в ад, он разобьёт клумбу с петуньями и устроит лужайку для игры в шары на горящей сере.

Исаак что-то говорил. Точные слова не суть важны, общий же смысл сводился к тому, что дальнейшее присутствие Даниеля помешает Исааку в его тайных ночных занятиях, и не соизволит ли он валить на все четыре стороны. Даниель ответил какой-то любезностью. Исаак поспешил прочь, оставив Даниеля в одиночестве бродить по четверти мили Минт-стрит.

Он окинул её взглядом, просто чтобы перебороть ощущение покинутости. Северный отрезок начинался с двух домов, вероятно, служащих резиденциями главным чиновникам Монетного двора. Дальше слева тянулись казармы для рабочих, справа — какие-то машины, возможно, те самые, что наносят надписи по ободу монет, чтобы предотвратить подпиливание.

Даниель забрёл туда, где было много солдат, и думал уже, что заплутал, но сразу за поворотом вновь начались дома для рабочих слева и мастерские справа. Судя по всему, превращение военных казематов в монетный завод ещё не завершилось.

Следующий крутой поворот был зажат между Башней сокровищ и ещё одной оборонительной насыпью у внутренней стены. Дальше начинался восточный отрезок Минт-стрит, ведущий прямо на юг до Уотер-лейн. За уютными домиками вновь потянулись дымные, жаркие и зловонные мастерские. Судя по всему, это был Ирландский монетный двор.

Даниель должен был устать, однако неумолчный шум Монетного двора бодрил кровь, так что он прошёл всю улицу несколько раз, прежде чем почувствовал тяжесть долгого дня.

Он третий раз огибал северо-западный угол у горки Легга, когда во Внутреннем дворе колокол пробил полночь. Даниель счёл это знаком и юркнул во дворик у внешней стены. Какой-то чиновник Монетного двора придал своему каземату и дворику под окнами такой уютный и обжитой вид, какой только возможен на последнем оборонительном рубеже. Во всяком случае, тут была скамья. Даниель сел на неё и внезапно уснул.

Если верить его часам, было два, когда всех на Минт-стрит разбудило своего рода римское триумфальное шествие со стороны башни Байворд. Во всяком случае, звуки были такие же громкие и победные. Однако, когда Даниель наконец встал со скамьи, задеревенелый, как труп, и выглянул из дворика посмотреть, то увидел скорее похоронный кортеж.

Чарльз Уайт ехал на крыше чёрного фургона, который сопровождали всадники в плащах — курьеры королевы и пехотинцы: два взвода Собственных её величества блекторрентских гвардейцев, составляющих гарнизон Тауэра и обязанных (как заключил Даниель) являться к Чарльзу Уайту по первому зову. Чёрный фургон был теперь заперт снаружи.

Странный то получился парад, однако куда более подходящий этому подковообразному городу, чем любой праздничный марш в солнечный день, с музыкой и цветами. Даниель, не утерпев, пошёл рядом с фургоном.

— Итак! По всему сдаётся, что наш гость сказал правду! — воскликнул он и тут же почувствовал взгляд Уайта на лице, как солнечный ожог.

— Ясно только, что наша курочка прокудахтала и снесла яйцо, неизвестно пока, какое на вкус. Мы ждём ещё яиц, и если они не окажутся лакомыми, Джек Кетч разберёт курочку по косточкам!

Шутка была встречена с одобрением.

— Как велите подать вам свеженькое яичко, сэр? — спросил один из пехотинцев.

— Надо его прежде расколоть, — отвечал Уайт, — а там решим, зажарить его с салом, сварить вкрутую… или съесть живьём!

Новый взрыв смеха. Даниель пожалел, что не остался во дворике. Впрочем, они были уже на перегибе улицы, впереди показались новые здания и бастионы, а Чарльз Уайт утратил интерес к разговору.

— Мы его взяли! — прокричал Уайт, обращаясь, по всей видимости, к луне. Однако, проследив его взгляд, Даниель различил в узкой арке справа тёмный силуэт Исаака на фоне горящих факелов — или то был отблеск плавильной печи?

Фургон приближался к самой фешенебельной части Монетного двора — здесь по левую сторону улицы располагались дома директора и смотрителя. Исаак стоял на правой стороне, в арке прохода, ведущего во внутреннюю часть Тауэра.

— Он сражался, как Геркулес! — продолжал Уайт. — Даром что однорукий! И по той же причине мы не смогли надеть на него ручные кандалы!

Все рассмеялись.

— Однако отсюда не сбежишь! — Уайт хлопнул по крыше фургона.

Процессия остановилась под амбразурами Кирпичной башни. Теперь Даниель видел, зачем она выстроена: здесь сходились перед вылазкой самые отважные, самые пьяные или самые глупые рыцари Лондонского Тауэра. Приготовившись, они сбегали по каменной лестнице, круто поворачивали влево, преодолевали второй пролёт и через арку, в которой стоял сейчас Исаак, выскакивали на врага, пробившегося за внешнюю стену и не скошенного огнём из казематов. Что происходило дальше, покрыто мраком.

Всё это теперь представляло чисто исторический интерес, за одним исключением: под лестницей расположился большой каменный склад, а рядом с ним — конюшня, принадлежащая Монетному двору. Строения закрывали нижнюю половину Кирпичной башни и, насколько Даниелю удалось разглядеть, соединялись с нею сквозным проходом; впрочем, чего только не вообразишь, щурясь в два часа ночи на старые закопчённые здания.

Так или иначе, лошади, запряжённые в чёрный фургон, явно считали, что вернулись домой и труды их на сегодня окончены. Фургон вкатили в тёмное здание. Курьеры последовали за ним. Стражники разбрелись по казармам.

Даниель остался один на улице. По крайней мере, так он думал, пока не разглядел на другой стороне Минт-стрит прыгающий алый огонёк. Кто-то наблюдал за ним из тени под стеной, покуривая трубочку.

— Вы участвовали в аресте, сержант Шафто?

Он не ошибся в догадке: огонёк отделился от стены, и луна осветила сержанта Боба.

— Должен признать, что я уклонился, вашблагородь.

— Такие поручения вам не по душе?

— Надо дать молодым случай отличиться. Они не так часты теперь, когда война поутихла.

— В другой части города, — сказал Даниель, — говорят не «поутихла», а «закончилась».

— В какой такой части? — переспросил Боб, разыгрывая старческую непонятливость. — В Вестминстере? — произнёс он с безукоризненным выговором, но тут же вновь перешёл на жоховский кокни: — Вы ведь не о клубе «Кит-Кэт»?

— Нет, но в клубе говорят так же.

— Учёным, может, говорят так. Солдатам — иначе. Язык вигов раздвоен, как у змея-искусителя.

Какая-то нехорошая возня происходила в конюшне у основания Кирпичной башни, где, покуда доктор Уотерхауз и сержант Шафто разговаривали, успели зажечь факелы. Грохнули снимаемые замки, и тут же раздались крики, каких Даниель не слышал с медвежьей травли в Ротерхите. Здесь, на удалении, они звучали не слишком громко, но самая их пронзительность заставила Боба и Даниеля умолкнуть. Внезапно голоса стали выше и громче. Даниель втянул голову в плечи: ему подумалось, что узник вырвался. Застучали сапоги, раздался возглас-другой, и наступила короткая тишина, которую сменили вопли на языке из чудных гласных и непривычных слогов.

— Я слышал брань на многих языках, но этот для меня внове, — заметил Боб. — Откуда арестант?

— Из Московии, — заключил Даниель, послушав ещё немного. — И он не ругается, а молится.

— Если так московиты говорят с Богом, не хотел бы я услышать, как они чертыхаются.

После этого все движения в конюшне сопровождались звоном железа.

— На него надели ошейник, — с видом знатока объяснил Боб. Звуки стали тише, потом смолкли. — Теперь он в Тауэре. Да смилуется над ним Бог.

Боб вздохнул и посмотрел вдоль улицы в направлении полной луны, висевшей низко над Лондоном.

— Пойду-ка я отдохну, — сказал он. — И вам советую, если вы собираетесь туда.

— Куда?

— Туда, куда направит нас русский.

Даниель не сразу сообразил, что это подразумевает.

— Вы имеете в виду, его будут пытать… он сломается… и сообщит, где…

— Теперь, когда он у Чарльза Уайта в Тауэре, это вопрос времени. Идёмте, я найду вам место подальше от шума.

— От какого шума? — удивился Даниель, поскольку Минт-стрит в последние несколько минут была на удивление тиха. Однако, пока он шёл вслед за Бобом Шафто, из амбразуры Кирпичной башни начали доноситься крики.

Река Темза на следующее утро (23 апреля 1714)

— В конце концов московит добровольно сообщил нужные сведения, — сказал Исаак.

Они с Даниелем стояли на юте «Аталанты». С того времени, как русского привезли в Тауэр, прошло двенадцать часов.

В первый из них Даниель тщетно пытался уснуть в офицерском помещении Собственного её величества блекторрентского гвардейского полка. Затем весь Тауэр подняли по тревоге. Во всяком случае, так показалось донельзя раздражённому старику, который мучительно хотел спать. На самом деле подняли только Первую роту. Для остальных обитателей Тауэра это была приятнейшая разновидность ночной тревоги — такая, что позволяет перевернуться на другой бок и вновь уйти в сон.

После недолгой суматохи, которую он почти не запомнил, потому что засыпал на ногах, Даниеля выпроводили из Тауэра тем же путём, каким сюда провели, и погрузили на «Аталанту». Отыскав каюту, он рухнул на первый же предмет, видом напоминавший койку. Некоторое время спустя его разбудило солнце; выглянув в окно, Даниель увидел, что они всё ещё в четверти мили от Тауэрской пристани. Обычное дело: их сперва торопили, теперь заставляют ждать. На пути к неведомой цели произошла какая-то заминка. Он натянул одеяло на лицо и снова уснул.

Когда он проснулся окончательно, разбитый, грязный и с дурной головой, и вышел на палубу помочиться за борт, то с удивлением увидел вокруг открытую местность. Судя по тому, что ширина реки здесь составляла не меньше мили, они приближались к концу отрезка между Иритом и Гринхайтом, то есть одолели почти половину расстояния от Лондона до моря.

Чтобы добраться до борта, ему пришлось с извинениями протискиваться через целую толпу драгун. На «Аталанту» погрузили всю Первую роту — более ста человек. Даже если половину затолкали в кубрик, на верхней палубе осталось столько, что солдаты не могли даже сесть. Матросы, чем пробивать себе дорогу, бегали, как пауки, по снастям над головой. По счастью, как на всех приличных кораблях, ют был отведён офицерам; этот высокий статус распространялся и на членов Королевского общества. Вскарабкавшись по трапу на ют, Даниель обрёл и свободу движений, и местечко у борта, чтобы подышать свежим воздухом, помочиться и сплюнуть липкую гадость, скопившуюся во рту за время сна. Юнга, возможно, встревоженный количеством жидкости, которую отправил за борт и без того иссохший старик, принёс ему черпак воды.

В довершение счастья вскоре подошёл Исаак.

— Добровольно… — повторил Даниель, старясь не выказать брезгливости.

— Ему предложили выбор: терпеть заточение и допросы в Тауэре до конца дней или сказать, что знает, и вернуться в Россию. Он выбрал Россию.

— Коли так рассуждать, то каждый, говорящий под пыткой, делает это добровольно, — заметил Даниель. В обычных обстоятельствах он поостерёгся бы колоть Исаака, но сейчас был совершенно разбит, а главное, лишь вчера оказал тому значительную услугу.

Исаак ответил:

— Я видел, как московит вернулся в камеру своими ногами. То, что с ним сделали, не страшнее — хотя, возможно, мучительнее — порки, которой вон тех солдат подвергают за малейшую провинность. Мистер Уайт умеет разговорить узников, не причиняя им непоправимых увечий.

— Так он вернётся в Московию с обоими ушами?

— С ушами, глазами, бородой и прочими частями тела, с которыми вошёл в Тауэр.

Даниель всё ещё не повернулся, чтобы взглянуть Исааку в лицо. Вместо этого он смотрел за корму, на два плоскодонных реечных судёнышка, следующих в кильватере шлюпа. По большей части они были нагружены лошадьми и всем, что к лошадям прилагается: сёдлами, сбруей и конюхами. Немудрено, что отплытие так задержалось.

Покуда Даниель разговаривал с Исааком, шлюп обогнул болотистый выступ южного берега, заметно оторвавшись от барж.

Взглядам открылось место, где, милями двумя ниже по течению, на правом берегу, зелёные и белые меловые холмы сменялись поселением. Даниель знал, что это Грейвзенд. Матросы на вантах — крайне малочисленные по сравнению с солдатами — стали бегать быстрее, короткие, непонятные команды шкипера раздавались чаще. Значит, их высадят здесь. Да и как иначе, за Грейвзендом до самого моря один сплошной ил: нет смысла везти лошадей так далеко, чтобы утопить.

— Что, по-вашему, делает в Лондоне русский, и как он оказался связан с Джеком-Монетчиком? — спросил Даниель.

— Джека щедро поддерживает некий иностранный правитель, скорее всего король Франции, — отвечал Исаак. — Нельзя забывать, что английской коммерции завидует весь мир. Монархи, неспособные поднять свои страны до наших высот, думают, будто низведут нас до себя, сгубив нашу денежную систему. Если такие надежды лелеет король Франции, почему бы и русскому царю их не вынашивать.

— Вы считаете, что московит — царский агент?

— Это представляется самым правдоподобным.

— Вы сказали, у него борода?

— Очень густая и длинная.

— Как долго, по-вашему, он её отращивал?

— Если её намочить и растянуть, она бы дошла ему до пупа.

— Тогда он скорее раскольник, — сказал Даниель.

— Кто такие раскольники?

— Представления не имею. Но они ненавидят царя, в частности, за то, что он приказал им сбрить их густые длинные бороды.

Исаак ненадолго замолчал, переваривая услышанное. Даниель воспользовался его молчанием, чтобы добавить:

— Не так давно корабль, строящийся для царя в Ротерхите, сожгли при помощи адской машины, подброшенной ночью в трюм. Часовой механизм разбил склянку белого фосфора, который воспламенился при соприкосновении с воздухом. По крайней мере к такому выводу я пришёл, понюхав дым и порывшись в том, что осталось после пожара.

Исаак был так заворожён, что даже не спросил, какое отношение имеет Даниель к царскому кораблю.

— Тот же механизм, что взорвали в Крейн-корте!

— Вы поинтересовались этим событием?

— Я не оставил без внимания ваше предупреждение.

— Однорукий московит — не иностранный агент, — объявил Даниель, — а фанатик, покинувший Россию по той же причине, по какой мой прадед, Джон Уотерхауз, бежал в Женеву при Марии Кровавой. Оказавшись без средств в Лондоне, он каким-то образом примкнул к Джеку. Я уверен, что у него нет ни малейшего желания возвращаться в Россию.

— Вашу гипотезу опровергают свидетельства ваших собственных уст. — Теперь Исаак говорил тем высокопарным слогом, к какому прибегал в научных беседах. — Вы убедили меня, что шайка, подстроившая взрыв в Крейн-корте, сожгла царский корабль. Однако простые воры не участвуют в международных делах!

— Может быть, их наняли шведы, чтобы уничтожить строящийся корабль — это легче, чем топить его, спущенный на воду и вооружённый. А может, фанатик-московит устроил пожар по собственному почину — как пуритане стремились всячески навредить королю.

Исаак ненадолго задумался.

— Пустое занятие — предаваться спекуляциям о Джековой шайке.

— Почему?

— Через несколько часов он будет у нас в руках — тогда мы его и спросим.

— А! — сказал Даниель. — Я не знал, каков наш сегодняшний план: схватить Джека-Монетчика или высадиться во Франции.

Исаак издал звук, похожий на короткий смешок.

— Мы возьмём в осаду замок.

— Вы шутите!

— Оплот якобитов, — чуть насмешливо пояснил Исаак.

— То есть в каком-то смысле действительно вторгнемся во Францию, — пробормотал Даниель.

— Можно считать этот замок осколком Франции на берегу Темзы, — подхватил Исаак, демонстрируя вкус к шутке, который, мягко говоря, не шёл к его образу. Однако (судя по смешку и capказму) за два десятилетия в Лондоне он освоил несколько приёмов светской беседы.

Например, болтать о генеалогии знатных особ.

— Вы наверняка помните Англси.

— Как я мог их забыть? — отвечал Даниель.

И впрямь, при одном звуке этого имени он проснулся окончательно, как если бы услышал, что на горизонте замечен флот Чёрной Бороды.

Впервые с начала разговора Даниель посмотрел Исааку прямо в лицо.

В юности он знал Англси как опасных придворных криптокатоликов. Патриарх, Томас Мор Англси, герцог Ганфлитский, смертельно враждовал с Джоном Комстоком, графом Эпсомским, первым из знатных покровителей Королевского общества. Комсток был «К», Англси — первой «А» в «КАБАЛе», пятёрке вельмож, составлявших правительство Карла II.

В те дни Даниель по наивности не подозревал, как прочны связи Англси с королём. Позже он узнал, что оба сына Томаса Мора Англси, Луи (граф Апнорский) и Филип (граф Ширнесский) на самом деле — незаконные дети Карла II, прижитые им с французской графиней во время Междуцарствия во Франции. Томаса Мора Англси каким-то образом убедили на ней жениться и воспитать мальчиков. Воспитателем он оказался никудышным — возможно, потому, что был занят бесконечными интригами против Джона Комстока.

Младший из двух бастардов, Луи, великолепно фехтовал и в бытность студентом Тринити-колледжа оттачивал своё умение на пуританах. Он учился там одновременно с Даниелем, Исааком и другими занятными образчиками человеческого рода, включая Роджера Комстока и покойного герцога Монмутского. Позже Луи заинтересовался алхимией. Даниель и сейчас считал, что именно он вовлёк Исаака в эзотерическое братство. Впрочем, винить его было поздно: граф Апнорский пал четверть века назад в битве при Огриме, отбиваясь рапирой от натиска сотни пуритан, датчан, немцев и прочих, пока его не уложили выстрелом в спину.

К тому времени его якобы отец, герцог Ганфлитский, давно отошёл в мир иной. Под конец жизни герцога преследовали неудачи. Разделавшись наконец с Серебряными Комстоками — вынудив Джона уехать в поместье, а остальных ещё дальше, в Коннектикут — и заняв их дом на Сент-Джеймс-сквер, он вскорости разорился по причине собственных неудачных финансовых афер, карточных долгов, наделанных сыновьями (тем более обидных, что они были даже не его сыновья), а главное, из-за Папистского заговора — своего рода эпидемии политико-религиозного бешенства, прокатившейся по Лондону в 1678 году. Ему пришлось уехать со всем семейством во Францию, а лондонский дворец продать Роджеру Комстоку, который тут же снёс всё до основания и затеял на этом месте новое строительство. Во Франции герцог и умер — когда, Даниель не знал, но, видимо, порядочное время назад. Остался только Филип, граф Ширнесский, старший из двух бастардов.

Граф Ширнесский. Титулы Ганфлит, Апнор, Ширнесс относились к землям в устье Темзы, пожалованным Англси Карлом II за какие-то заслуги во времена Реставрации. Даниель с трудом припомнил некоторые подробности. Томас Мор Англси участвовал в незначительной стычке у Ширнесской отмели, потопил десятка два несгибаемых пуритан (или что-то в таком же роде), провёл свой корабль к Норскому бую и собрал там роялистский флот.

Норская отмель расположена на слиянии Темзы и Медуэя, перед самым выходом в море. Буй в нескольких милях от форта Ширнесс служит предупреждением входящим судам. Здесь шкипер должен решить: поворачивать ему влево, чтобы, если будет на то милость Божья и приливов, подняться по Медуэю, под пушками форта Ширнесс и замка Апнор, к Рочестеру и Четему, или направо, по Темзе к Лондону. Англси не первым и не последним из захватчиков избрал Норский буй точкой рандеву. Через несколько лет то же проделали голландцы. Сторожевым кораблям на этом отрезке реки даже вменялось в обязанность при первых признаках опасности уничтожить буй, чтобы противник не мог его отыскать.

Во времена Реставрации голландская война была ещё впереди, а названия «Ширнесс» и «Апнор» звучали гордо. Однако для всякого англичанина, который к её началу уже родился и ещё не впал в детство (в том числе, безусловно, для Исаака и Даниеля), слова «Ширнесс» и «Норский буй» стали синонимами постыдного поражения, неспособности Англии защититься от вторжения с моря.

Упоминание Исааком герцога Ширнесского было типографской краской, вся предыдущая история — бумагой, на которой она оттиснута.

Двигаясь в том же направлении, они через несколько часов увидели бы Норский буй.

— Вы шутите! — выпалил Даниель.

— Если бы я наблюдал не звёзды, а людей, и философствовал не о тяготении, а о мыслях, я бы написал трактат о том, что видел на вашем лице в последние тридцать секунд, — сказал Исаак.

— Не знаю, не слишком ли большая дерзость с моей стороны вообразить, будто Уотерхаузы такие же участники истории, как Англси или Комстоки. Стоило мне подумать, что всё наконец в прошлом…

— Как вы оказались на корабле, следующем в Ширнесс, — закончил Исаак.

— Просветите меня, что сталось с Англси, — попросил Даниель.

— Теперь это французский род, с французскими титулами, унаследованными от матери Филипа и Луи. Они живут в Версале и иногда ездят в Сен-Жермен на поклон к Претенденту. Только Филип успел оставить потомство: он родил двоих сыновей, прежде чем в 1700 году жена его отравила. Сыновьям теперь за двадцать; оба ни разу не ступали на нашу землю и не знают ни слова по-английски. Однако старший по-прежнему владеет несколькими клочками земли в окрестностях Ширнесса, на обоих берегах Медуэя.

— И он, разумеется, якобит.

— Расположение его поместий идеально для контрабанды — и для высадки французских агентов. В частности, ему принадлежит замок на острове Грейн, куда можно попасть прямиком из Франции, минуя таможни её величества.

— Это всё сообщил русский? Я не стал бы ему доверять.

— О том, что Англси во Франции, знают все. Про Шайвский утёс рассказал московит.

— Минуту назад вы утверждали, что Джек-Монетчик — агент французского короля и получает щедрую финансовую поддержку. Теперь вы хотите сказать, что Шайвский утёс…

— Предоставлен Джеку, — закончил Исаак. — Там его ставка, центр его преступной империи, сокровищница и потайной ход во Францию.

«И оправдание тому, что Джек так долго не даётся вам в руки», — подумал Даниель. Однако он знал, что, если сказать это вслух, Исаак вышвырнет его за борт.

— Вы думаете, он там?

Исаак долго смотрел ему в лицо, не мигая. В конце концов Даниелю стало не по себе.

— Если Соломоново золото доставляют на корабле, как полагаете вы, — начал он, чувствуя, что Исаак ждёт каких-то слов, — то его и впрямь разумнее всего разгружать и хранить в уединённой сторожевой башне, вдали от таможен и фортов её величества.

— Надеюсь, вы будете об этом молчать. Надо быть крайне осторожными, пока золото не окажется в Тауэре.

— И что тогда?

— Простите?

— Положим, вы найдёте Соломоново золото, доставите в свою лабораторию, извлечёте философскую ртуть — тогда всё и случится, верно?

— Что «всё»?

— Конец света. Апокалипсис. Вы разрешите загадку, обнаружите присутствие Божие на земле, обретёте вечную жизнь… в таком случае весь наш разговор пустой, не так ли?

— Трудно сказать, — проговорил Исаак тем голосом, каким успокаивают безумцев. — Мои расчёты, сделанные по Книге Откровения, показывают, что конец света наступит лишь в 1876 году.

— Неужто?! — зачарованно переспросил Даниель. — Так не скоро? Через сто шестьдесят два года! Быть может, чудесные свойства Соломонова золота сильно преувеличены.

— Соломон им владел, — заметил Исаак, — и мир не кончился. Сам Господь Иисус Христос — Слово, ставшее плотью, — ступал по земле на протяжении тридцати трёх лет, и даже сейчас, семнадцать веков спустя, она по-прежнему прозябает в мерзости и язычестве. Я никогда не думал, что Соломоново золото станет для мира панацеей.

— Тогда кой чёрт вы его ищете?

— Хотя бы для того, — отвечал Исаак, — чтобы достойно встретить немца, когда он сюда заявится.

С этими словами он повернулся к Даниелю спиной и ушёл в каюту.

Дом наместника, Лондонский Тауэр день

Генерал-лейтенант Юэлл Троули, наместник Тауэра, изрёк:

— Нижайше прошу прощения, милорд, но я просто не понимаю.

Его гость и узник, Руфус Макиен, лорд Жи, уставил единственный глаз на багровую физиономию Троули. Лорду Жи было всего тридцать, однако выглядел он устрашающе из-за огромного роста, щетины и множества боевых шрамов. Очень чётко и раздельно он повторил свои последние слова, которые, если перевести их на общепонятный язык, звучали бы так: «Славно сработан этот ваш стол! Нонешнему столяру таких тесин уже не добыть — он шлёт работников в деревню выкапывать из мусора щепки и пускает в ход обрезки, которые выбросил бы его дед».

Юэлл Троули вынужден был оборвать речь гостя и сделать новый заход.

— Милорд, мы оба с вами люди военные и многому научились в походах. И пусть превратности судьбы сделали вас узником, а меня — начальником Тауэра; за годы службы я узнал, и вы, вероятно, тоже, что бывает время, когда надо отбросить любезности и говорить начистоту, как мужчина с мужчиной. В этом нет ни позора, ни унижения. Могу ли я так говорить с вами?

Лорд Жи пожал плечами и кивнул.

Жи — река под Аррасом. В те дни, когда он ещё звался просто Руфусом Макиеном, будущий лорд как-то под влиянием порыва переплыл на другой её берег и зарубил французского джентльмена (а может, двух) пятифутовым клеймором, или, как сказали бы англичане, двуручным шотландским палашом. Француз оказался графом и полковником, плохо ориентирующимся на местности. Удар клеймора определил исход битвы. Макиен стал пэром Англии и лордом Жи.

— Я знал, что могу положиться на вас, милорд, как на своего брата-служивого, — продолжал генерал-лейтенант Юэлл Троули. — Прекрасно. Есть некоторые всем известные вещи, о которых в приличном обществе не говорят. Если мы закроем на них глаза — сделаем вид, будто их нет, — вместо приятной встречи нас ждёт сплошное мучение. Вы понимаете, о чём я, милорд?

Лорд Жи произнёс три короткие фразы. Судя по тону, первая выражала сильные чувства, третья — неприкрытый сарказм. О содержании второй Троули мог только гадать, означала же она (для тех, кто владеет шотландским): «Где здесь сортир?»

— Классический образец! — вскричал Троули. — К тому я и вёл, милорд: вы не говорите по-английски.

Наступила неловкая пауза. Руфус Макиен набрал в грудь воздуха, чтобы ответить, но Троули его опередил:

— О, вы превосходно понимаете английский язык. Но говорите вы не на нём. Можно вежливо сказать, что у лорда Жи горский акцент, шотландский говорок и тому подобное. Однако вежливые слова бессильны изменить правду: вы не говорите по-английски. Хотя при желании можете. Умоляю вас, милорд Жи, говорите по-английски, и я буду счастлив принять вас за своим столом.

— О столе-то я и говорил, — произнёс лорд Жи на языке, значительно больше напоминавшем английский, чем всё сказанное им ранее, — пока вы не придрались к моему акценту.

— Это не акцент, милорд. К чему я и клоню.

— Шестнадцать месяцев я в Тауэре, — продолжал лорд Жи очень медленно, вставляя шотландские словечки не чаще, чем через два на третье, — и впервые здесь. Я всего лишь хотел похвалить мебель.

Шотландец двумя руками ухватил столешницу и на полдюйма оторвал стол от пола, пробуя его вес.

— Таким впору от пушечных ядер загораживаться.

— Весьма польщён, — отвечал Троули, — и нижайше умоляю простить за то, что пригласил к себе только сейчас. Как вам известно, по древнему обычаю наместник Тауэра угощает у себя знатных лиц, находящихся в этих стенах. Как собрат по оружию я с нетерпением ждал нашей совместной трапезы. Никто лучше вашего, милорд, не знает, что первый год заточения вас пришлось держать в кандалах, прикованным к полу в башне Бошема. Об этом я искренне скорблю. Однако с тех пор мы не слышали обещаний всех здесь убить и перекалечить, а может быть, слышали, но не поняли. Вас перевели в дом стражника, как остальных гостей. Полагаю, вы с мистером Даунсом прекрасно ладите?

И Руфус Макиен, и Юэлл Троули разом посмотрели на дородного бородатого стражника, который препроводил арестанта в наместничий дом. Стражник излучал довольство — собственно, излучал его с той самой минуты, как четверть часа назад распахнул дверь своего домишки и повёл гостя через луг в сопровождении боевого клина вооружённых солдат.

— Так ладим, — серьёзно отвечал лорд Жи, — словно нас чёрт верёвочкой связал.

Наместнику Тауэра и стражнику одинаково не понравилось сравнение. Вновь наступила неловкая тишина. Лорд Жи заполнил её, мурлыча себе под нос что-то удручающе бессмысленное — какой-то древний гэльский распев.

Дом наместника на юго-западном углу внутреннего двора был тюдоровский и отличался от других допожарных лондонских построек преимущественно тем, что не сгорел. Даунс, Троули и Макиен стояли в видавшей виды гостиной. Лакей и горничная Троули заглядывали из коридора, ожидая указаний. Ещё одна девица — служанка лорда Жи, пришедшая с ним и с Даунсом, — осталась в прихожей с накрытой платком корзиной. Несколько вооружённых гвардейцев дежурили перед входом. Впереди, на лугу, было тихо, только с Тауэрского холма доносились крики сержантов и барабанный бой — там шла муштра. Порою до слуха долетал перестук молотков — плотники сколачивали помост, на котором через семь дней голове Руфуса Макиена предстояло отделиться от тела.

— Прекрасно, — слабым голосом проговорил Троули. — Так и докладывал мне мистер Даунс. Я счастлив, что могу предложить вам своё гостеприимство перед… э… нашим расставанием.

— Минуту назад вы упомянули о древнем обычае. — Лорд Жи выразительно посмотрел на Даунса. Тот, в свою очередь, поглядел на девушку в прихожей, и та стремительно вошла. Юэлл Троули поднял бровь и заморгал: девица была рослая, жилистая, а её копны рыжих волос хватило бы на три обычных головы. Она, почти не замедляя шага, сделала реверанс и метнула в Троули улыбку.

— На Раннохской пустоши хилые не живут, — объяснил Макиен.

— Так вы, значит, выписали… э… с родины… женщину из своего клана, чтобы о вас заботилась?

— Чтобы я о ней заботился, сэр. Сиротка она у нас. Трагедь, если хотите знать.

Макиен прочистил горло. Рыжая девица вытащила из корзины бутыль, вручила её Даунсу и попятилась к двери. Жи сказал ей что-то ласковое и двумя руками нежно принял у Даунса бутыль.

— Я приготовил спич! — объявил он почти на таком же английском, на каком изъяснялся Троули. Все от изумления замолчали. — Сэр, вы обходитесь с нами, осуждёнными изменниками, по-доброму. В Тауэре не держат на хлебе и воде — по крайней мере тех, кто не буянит. Здесь отличный кошт, и многие лэрды, осуждённые на казнь, едят в Тауэре сытнее, чем ели свободными людьми в Лондоне. Мне объяснили, что по древнему обычаю узники делят со стражами и высшим начальством Тауэра те блага, которыми вы щедро нас осыпаете. Я уже угостил обоих ваших помощников, но только не вас, поскольку лишь сегодня удостоился чести свести знакомство.

Он поднял бутыль.

— Вы говорили о моём неподобающем поведении в первый год. Каюсь, я был упрям и несговорчив. Доставил вам хлопоты. Вёл себя не так, как пристало горскому джентльмену. Однако горскому джентльмену туго обходиться без того, что мы называем водою жизни, или асквибо. Когда мне стали его давать, я сразу подобрел и сделался учтивее. Но сегодня у меня осталось больше воды, чем жизни, ибо в моём светском календаре значится свидание с неким Джеком Кетчем на Тауэрском холме через семь дней. Я хочу вручить эту бутыль вам, генерал-лейтенант Троули. Мне привёз её товарищ только вчера. Как видите, она ещё не откупорена.

Троули поклонился, хотя бутыль не взял, потому что Руфус Макиен ещё не вручил её официально. Он удовольствовался тем, что прочёл этикетку:

— Гленко, двадцать два года выдержки! Ба, да этой воде столько же, сколько девице, которая её принесла!

Даунс подхихикнул начальственной шутке. Лорд Жи отнёсся к сказанному серьёзно.

— Вы очень проницательны, сэр. Ими впрямь поровну годков.

— Милорд, некоторые лондонские джентльмены разбираются в асквибо, как французы — в бургундском. Сознаюсь, я не отличу «Глен то» от «Глен сё», но способен понять, что напиток двадцатидвухлетней выдержки должен быть исключительно хорош.

— О, это редкость. Его осталось мало, очень мало. Сам Бог велел вам стать ценителем асквибо, сэр. Тауэру предстоит принять ещё много якобитов, среди которых будет немало горцев. Вы станете настоящим знатоком и коллекционером.

— Так положим начало моему обучению и коллекции! Дэвид! — крикнул Троули лакею, поджидавшему в коридоре, затем вновь обратился к Макиену: — Что вы расскажете об этой бутылке? Чем она примечательна?

— О, сэр, вам следует обратить внимание не только на возраст, но и на место изготовления. Шотландия велика и разнообразна, земля её изрезана, как моё лицо. Ни одна долина не похожа на другую. В каждой свой климат, своя почва, своя вода. Мы зовём воду вином Адама. Я знавал горцев, которые, заплутав в тумане, узнавали место по глотку воды из ручья или из озера.

— Или по рюмашке асквибо из ближайшей винокурни! — вставил генерал-лейтенант Троули, изрядно повеселив Даунса.

Руфус Макиен выслушал шутку хладнокровно, однако под спокойным взглядом его единственного глаза, очень голубого и ясного, смешки англичан оборвались сами собой.

— Так и есть! Асквибо — дочь холодной чистой воды, что плещет в горных ручьях.

— Милорд, вы по своей чрезвычайной скромности не отдаёте должного людям, живущим в этих долинах. Ведь наверняка есть секреты мастерства — мало просто смешать несколько природных ингредиентов.

Руфус Макиен выгнул брови и поднял указательный палец.

— Ваша правда, сэр, и спасибо, что дали мне случай пропеть дифирамб.

Даунс и Троули рассмеялись. Дэвид поставил на стол серебряный поднос с крохотными — на восьмую часть унции — рюмочками для асквибо.

— Прошу садиться, милорд.

— Спасибо, я постою, как пристало учителю перед учениками.

Оба англичанина несколько смутились, но шотландец жестами показал, что они должны сесть, и даже придвинул Даунсу стул. Он объяснил:

— В небольшом дельце при Мальплаке, о котором вы, может быть, слыхали, меня маленько двинули прикладом, я упал с лошади и сломал копчик. — Он упёрся руками в почки и выгнулся вперёд. Было слышно, как хрустит его позвоночник.

— Верно, его милость никогда не сидит, а сводит меня с ума своими хождениями, — вставил Даунс.

В конце концов Троули и Даунс уступили настояниям Макиена: сели и приготовились слушать.

— Как земля Шотландии состоит из гор и лощин, так и мой народ делится на множество кланов, а кланы — на семьи. Секреты изготовления асквибо хранят наши старики. И как кланы и семьи различны между собой, так различны винокурни, тайны мастерства, а, значит, и сам напиток.

— Так поведайте нам о клане и семье, обитающих там, откуда эта бутыль! — попросил Троули. — Почему-то слово «Гленко» кажется мне знакомым. Впрочем, за годы войны у меня в голове скопилось столько чудных названий, что и не разобрать.

— Удивительно, что вы спросили, сэр, ведь это мой клан и моя семья!

Даунс и Троули от души рассмеялись такому трюку — явно просчитанному заранее. Теперь они во все глаза смотрели на лорда Жи, видя его в совершенно другом свете, как славного малого и доброго собутыльника.

Шотландец легчайшим намёком на поклон отметил, что ценит их восхищение, и продолжил:

— Вот почему я вручаю вам этот дар, генерал-лейтенант Троули. Для горца живая вода из родной лощины — всё равно что кровь собственных жил. Я дарю её вам, чтоб она жила и после того, как топор опустится на мою шею.

Он наконец протянул бутыль Троули. Тот, как всякий англичанин, чтил церемониальный жест, потому молодцевато вскочил и с поклоном принял бутылку. Когда наместник опустился на стул, сел наконец и Макиен.

— Однако, милорд, ваша скромность вновь мешает вашим обязанностям наставника. Мы должны узнать что-нибудь о людях Гленко, прежде чем пить… э…

— Воду их жизни, сэр.

— О да.

— Мало что можно рассказать о Макиенах из клана Макдональдов, — молвил лорд Жи. — Мы немногочисленны, особенно в последнее время. Гленко лежит к северу от Аргайла, неподалёку от Форт-Вильяма. Это холодная и бесприютная долина на склоне Грампианских гор, у залива Лох-Линне, что омывает брега острова Малл. К нам редко кто забредает, и то больше по ошибке, заплутав на пути в Крианларих. И все равно мы стараемся принять путников, как дорогих гостей. Увы, гостеприимство — опасная вещь. Никогда не знаешь, как за него отплатят.

— Много ли виски производят в Гленко?

— Насколько мне известно — ни унции, вот уже много лет. Если в вашей коллекции будет Гленко, то лишь очень старое.

— Как так?

— Винокурня бездействует. Никто не гонит там воду жизни.

— Коли так, сдаётся, что Макиенам Макдональдам выпали трудные времена, — серьёзно проговорил Троули.

— Воистину. Когда все мы, сидящие здесь, были ещё детьми, вышел указ короля Вильгельма, что вожди горских кланов должны подписать присягу, отречься от верности Стюарту, которого вы называете Претендентом. Алистер Макиен Макдональд, мой вождь, подписал, что от него требовали. Однако, добираясь из нашей отдаленной долины в лютые зимние холода, он опоздал к некоему сроку. Вскоре после этого Гленко завалило снегом по самые крыши. И тут к нам забрела рота солдат из Форт-Вильяма, заплутавших в снежную бурю, полумёртвых от голода и холода, синих, чисто покойники на кладбище. Нас не пришлось упрашивать. Мы жалостливы и мягкосердечны, всегда готовы приветить путника. Мы поселили их у себя, и не в хлевах со скотиной, а в собственных, пусть и скромных домах. Ибо для нас то были не чужаки, а братья-шотландцы, пусть из другого клана. Мы устроили пир. Вот куда ушло всё наше асквибо! В глотки этих ракалий! Но нам было не жалко.

И тут случилось чудо: снаружи донеслись звуки волынки.

Дом наместника располагался в углу Внутреннего двора, так что фасад у него был фахверковый, а заднюю стену составляла куртина Тауэра. Из окон в верхней её части наместник мог смотреть на Уотер-лейн, внешний пояс укреплений, пристань и реку. И пристань, и Уотер-лейн в дневные часы были открыты для всех. Видимо, экономка Троули, проветривая спальни, распахнула окна верхнего этажа. По совпадению бродячий волынщик на улице как раз заиграл горский мотив в надежде получить монетку от прохожих или солдат. Тот же самый мотив напевал себе под нос лорд Жи несколькими минутами раньше.

Сильные чувства проступили на лице Макиена, покуда он рассказывал о заблудившихся солдатах и пире, который закатили пришельцам его родичи в сугробах Гленко. При звуках волынки в глазу шотландца блеснули слезы, и он принялся тереть повязку, скрывавшую другой.

— Мне надо промочить горло. Вам трудно её откупорить, сэр?

— Признаюсь, милорд, столько слоев воска, свинца и проволоки хранят содержимое этой бутыли надёжно, как стены Тауэра.

— Тут я с вами поспорю: куда надёжнее! — воскликнул лорд Жи. — Дайте-ка её мне, я знаю трюк.

Троули протянул ему бутыль.

Последние несколько минут Даунс сидел с кислой миной.

— Не могу смолчать, милорд. Ваш рассказ затронул печальную струну в моей памяти. Я не помню подробностей, но уверен, это не конец.

— Тогда я быстро доскажу до конца. Две недели солдаты жили в Гленко, как самые близкие люди, уничтожали наш скудный зимний запас, жгли наш торф, отплясывали рилу с нашими девушками, а потом, встав в пять утра, предали Макиенов Макдональдов огню и мечу. Наша деревня превратилась в бойню. Немногие успели скрыться в горах, стеная и плача, унося в сердцах ужас и боль. Там мы поддерживали себя снегом и жаждой мести, пока злодеи не ушли прочь. Лишь тогда мы спустились на пепелище — вырыть братские могилы в промёрзлой земле Гленко.

Стражник Даунс и генерал-лейтенант Троули, потрясённые до глубины души, застыли, как в столбняке. Одно резкое слово или движение Руфуса Макиена — и они бы с воплями выбежали на улицу.

Но нет — он лишь на мгновение закрыл единственный глаз, затем открыл его и выдавил кривую улыбку.

Для англичан тут была заключена мораль: несмотря на пережитую в детстве трагедию, Руфус Макиен вырос джентльменом и нашёл опору в умении себя держать, к которому это звание обязывает.

— Ну что, — сказал он, — по глоточку?

— Милорд, — хрипло проговорил Троули, — отказаться было бы неучтиво.

— Тогда давайте я открою её, чёрт возьми, — сказал Руфус Макиен из клана Макдональдов. Он рукавом вытер глаз и туда же, в рукав, высморкался, пока из носа не потекло. — Мистер Даунс, как я уже говорил, тут есть один фокус. Может полететь стекло. Я прошу вас отвернуться — чтобы мне не пришлось в завещании отписать вам свою повязку!

Мистер Даунс позволил себе сдержанно улыбнуться шутке и отвёл взгляд.

Лорд Жи схватил бутылку за горлышко и с размаху разбил её Даунсу о затылок.

Теперь в руке у него было одно горлышко, однако оттуда торчал мокрый стальной кинжал девяти дюймов в длину. Прежде чем генерал-лейтенант Троули сумел оторваться от стула, шотландец уже запрыгнул на стол.

Было слышно, как в прихожей рыжая девица запирает дверь на щеколды.

Руфус Макиен из клана Макдональдов сидел на корточках посреди стола; Троули видел, отчётливо и близко, что у того под килтом. Зрелище, по всему, совершенно парализовало наместника, облегчив гостю следующий шаг. «Вот это ты понимаешь?» — спросил Макиен, всаживая кинжал Троули в глаз, так что остриё, пройдя через мозг, упёрлось в заднюю стенку черепа.

Шлюп «Атланта», Грейвзенд день

Они стояли у пристани в Грейвзенде, неподалёку от того места, где останавливается паром из Лондона, так что довольно заметная толпа любопытных глазела на них, выкрикивая вопросы. Может, Исаак счёл свои слова про «немца» точкой в разговоре, а может, просто не захотел, чтоб на него таращились.

Даниель чувствовал на себе ещё один любопытный взгляд. Некий джентльмен маячил на краю его зрения уже по меньшей мере четверть часа. Судя по платью, это был офицер Собственного её величества блекторрентского гвардейского полка.

— Полковник Барнс, — сказал джентльмен в ответ на холодный недружественный взгляд Даниеля.

— Я доктор Даниель Уотерхауз, и, должен заметить, иные преступники, желая отрекомендоваться, обращались ко мне учтивее.

— Знаю. Именно так отрекомендовался мне один из них, несколько часов назад, на Тауэрской пристани.

— Полковник Барнс, как я понимаю, у вас дела на берегу. Не смею задерживать.

Барнс взглянул на палубу шлюпа: оттуда на пристань в двух местах перекинули сходни. Драгуны двумя струйками перетекали по ним, подгоняемые бранью сержантов на палубе и увещаниями лейтенантов на пристани; сойдя на берег, они выстраивались повзводно.

— Напротив, доктор Уотерхауз, мне следует оставаться на корабле. Здесь от меня больше проку. — Он громко постучал по палубе. Даниель, опустив взгляд, увидел, что одна нога у полковника — из чёрного дерева со стальным наконечником.

— Так вы блекторрентец до мозга костей, — заметил Даниель. Полки отличались не только мундирами, но и сортом дерева для офицерских тростей и тому подобного. У Блекторрентского полка дерево было чёрное.

— Да, я в полку с Революции.

— Наверняка вам необходимо следить за разгрузкой…

— Доктор Уотерхауз, вы не знаете, что такое делегирование полномочий, — отвечал Барнс. — Объясняю: я говорю подчиненным свести на причал все взводы, кроме двух, и они это делают.

— Кто делегировал вам полномочие докучать мне на юте?

— Вышеупомянутый учтивый преступник.

— Полковник командует полком, не так ли?

— Совершенно верно.

— Вы хотите сказать, что полковником, в свою очередь, командует преступник?

Барнс и бровью не повёл.

— Таков порядок почти всех армий. Верно, при милорде Мальборо было немного иначе, но с тех пор, как его отстранили от командования, остались только преступники снизу доверху.

Даниель рассмеялся бы от души, если б разум не подсказывал ему держаться с Барнсом осторожнее. Шутка полковника была остроумна, но неосмотрительна.

Почти все гвардейцы сошли с корабля, остались лишь два взвода человек по четырнадцать. Один взвод собрался в носовой части палубы, другой — ближе к корме, прямо под ютом, на котором расположились Барнс с Даниелем. В середине свободного пространства стоял сержант Боб. Он смотрел на пристань, так что Даниель видел его в профиль; сейчас сержант чуть повернулся к ним и коротко взглянул на Барнса.

Тот дал приказ отчаливать.

По команде шкипера убрали сходни и отдали концы.

— Вы с сержантом Бобом воевали двадцать пять лет, — сказал Даниель.

— Вы правы, труд нашей жизни пошёл насмарку! — с притворной обидой воскликнул Барнс. — Я предпочел бы сказать, что мы насаждали мир и преуспели.

— Говорите как угодно. Так или иначе, вы четверть века жили бок о бок и слышали каждую его шутку, каждый примечательный случай из его жизни, тысячу раз.

— У нас, военных, это дело обычное, — признал Барнс.

— Лет десять или двадцать назад, в палатке на Рейне или в ирландской лачуге, сержант Боб рассказал вам о нашем знакомстве, и теперь вы убеждены, что знаете обо мне всё. Вы полагаете, что можно подойти ко мне дружески, сболтнуть что-нибудь этакое, и мы с вами повязаны, как мальчишки, которые надрезали пальцы, смешали кровь и зовут себя побратимами. Прошу вас, не обижайтесь, что я держу дистанцию. У стариков есть свои причины для замкнутости, никак не связанные с высокомерием.

— Вам следовало бы возобновить знакомство с Мальборо, — сказал Барнс, делая вид, что услышанное произвело на него сильное впечатление. — Вы бы славно поладили.

— Вы неудачно выбрали наречие.

Барнс на время замолчал. К Грейвзендской пристани подошли баржи с лошадьми, началась выгрузка. Блекторрентцы были драгунами, то есть сражались пешими, используя оружие и тактику пехоты, а перемещались на лошадях. Другими словами, это была ударная часть. Очевидно, высадившиеся взводы получили приказ скакать по дороге на восток, вдоль реки, параллельно шлюпу.

— Сейчас все до смерти перепуганы, — заметил Барнс, подходя ближе и протягивая Даниелю половину небольшого хлебца, на которую тот набросился почти как волк. — Послушать вигов, так якобиты уже на горизонте, подгоняемые католическим ветром. А сэр Исаак боится немца! Не могут якобиты и Ганноверы разом занимать одно и то же пространство. Однако страхи вигов и сэра Исаака равно реальны.

Упомянув о невозможности двум предметам находиться в одном объёме, Барнс обнаружил род словесного тика, восходящего к Декарту. Другими словами, он выпускник Кембриджа или Оксфорда и должен сейчас быть приходским священником, а то и настоятелем. Как его сюда занесло?

— Когда сэр Исаак с таким трепетом говорит о немце, он имеет в виду не Георга-Людвига.

В глазах Барнса мелькнуло недоумение, затем — восхищенный интерес.

— Лейбниц?..

— Да. — На сей раз Даниель не смог подавить улыбку.

— Так сэр Исаак не якобит?

— Ни в коей мере. В пришествии Ганноверов его страшит лишь то, что Лейбниц — доверенное лицо Софии и принцессы Каролины. — Даниель не знал, стоит ли говорить Барнсу так много. С другой стороны, лучше Барнсу знать правду, чем подозревать Исаака в тайной приверженности подменышу.

— Вы пропустили поколение, — заметил Барнс с озорством — во всяком случае, с той долей озорства, которая возможна в одноногом драгунском полковнике.

— Если Георг-Людвиг питает интерес к философии — или вообще к чему бы то ни было, — то ему хорошо удаётся это скрывать, — отвечал Даниель.

— Должен ли я заключить, что нынешняя экспедиция берёт исток в философском споре? — Барнс огляделся, словно увидел шлюп в новом свете.

«Аталанта» уже вышла в фарватер и, не сдерживаемая более медлительными баржами, подняла больше парусов, чем на первом отрезке пути. На правом берегу меловые холмы отступали от реки, расширяя полосу болот у своего подножия. Слева лежал Тилбери — последний порт на том берегу; дальше до самого моря тянулись илистые отмели. Даже с прибавленными парусами до цели был не один час; Исаак не появлялся. Даниель рассудил, что не беда, если он побеседует с любителем философии.

Он поднял глаза, выискивая подходящее небесное тело, однако погода хмурилась. Впрочем, под рукой был другой пример: волны, расходящиеся от корпуса, и отмели за Тилбери.

— Я не вижу солнца. А вы, полковник Барнс?

— Мы в Англии. Слухи о нём до меня доходили. Во Франции я как-то его видел. Сегодня — нет.

— А луну?

— Сейчас она полная и зашла за Вестминстер, когда мы грузились на Тауэрской пристани.

— Луна с другой стороны планеты, солнце за облаками. И всё же вода, которая нас несёт, подчиняется им обоим, не правда ли?

— Согласно надёжным источникам, отлив на сегодня не отменён. — Барнс взглянул на часы. — В Ширнессе он ожидается в семь утра.

— Сизигийный отлив?

— Исключительно низкий. Посмотрите сами, какое течение.

— Почему в отлив вода устремляется к морю?

— Под влиянием Солнца и Луны.

— Однако мы с вами их не видим. Вода не обладает зрением и волей, чтобы за ними следовать. Каким образом Солнце и Луна, столь далёкие, приказывают воде?

— Тяготение. — Полковник Барнс понизил голос, словно священник, произносящий имя Господне, и огляделся — не слышит ли их сэр Исаак Ньютон.

— Теперь все так говорят. В моём детстве не говорили. Мы бездумно повторяли за Аристотелем, что в природе воды тянутся за Луной. Теперь, благодаря нашему спутнику, мы говорим «тяготение». Нам кажется, что мы стали умнее. Так ли это? Поняли вы приливы и отливы, полковник Барнс, оттого, что сказали «тяготение»?

— Я и не утверждал, что понимаю.

— Весьма мудро.

— Довольно, что понимает он, — продолжал Барнс, глядя вниз, как будто мог видеть сквозь палубу.

— Понимает ли?

— Так вы все утверждаете.

— Мы — то есть Королевское общество?

Барнс кивнул. Он смотрел на Даниеля с некоторой тревогой. Даниель молчал, мучая его неопределённостью, так что Барнс наконец не выдержал:

— Сэр Исаак работает над третьим томом, в котором разрешит все вопросы, связанные с Луной. Объединит всё.

— Сэр Исаак выводит уравнения, которые согласовывались бы с наблюдениями Флемстида.

— Таким образом, вопрос будет решён окончательно; и если теория предсказывает орбиту Луны, то она применима и к плесканиям морской воды.

— Но разве описать значит объяснить?

— По мне так это неплохой первый шаг.

— Да. И его сделал сэр Исаак. Вопрос, кто сделает второй.

— Он или Лейбниц?

— Да.

— Лейбниц ведь не занимался тяготением?

— Вам кажется, что сэру Исааку, сделавшему первый шаг, легче сделать второй?

— Да.

— Мысль естественная, — признал Даниель. — Впрочем, иногда тот, кто вышел раньше, забредает в тупик и остаётся позади.

— Как может быть тупиком теория, которая безукоризненно всё описывает?

— Вы сами слышали недавно, как сэр Исаак выказал опасения насчёт Лейбница.

— Потому что Лейбниц близок к Софии! Не потому, что он более великий учёный!

— Простите, мистер Барнс, но я Исаака знаю со студенческой скамьи. Поверьте мне, он не оцеживает комаров. Если он так тщательно готовится к битве, значит, ему предстоит схватка с титаном.

— Чем Лейбниц опасен сэру Исааку?

— Хотя бы тем, что не ослеплён восхищением и в отличие от англичан готов задавать трудные вопросы.

— Какие именно?

— Например, тот, что задал сейчас я: как вода узнаёт, где Луна? Как она чувствует Луну сквозь Землю?

— Тяготение проходит сквозь Землю, как свет — сквозь стекло.

— И какое же оно, это тяготение, если может проходить сквозь плотное вещество?

— Понятия не имею.

— Сэр Исаак тоже.

Барнс на мгновение замер.

— А Лейбниц?

— У Лейбница совершенно иной подход, настолько иной, что многим кажется диким. Преимущество его философии в том, что она не требует говорить глупости о тяготении, струящемся сквозь Землю, как свет сквозь стекло.

— Тогда у неё должен быть не менее серьёзный изъян, иначе величайшим учёным мира был бы не сэр Исаак, а он.

— Быть может, он и есть величайший, но никто об этом не знает, — сказал Даниель. — Впрочем, вы правы. Изъян Лейбницевой философии в том, что пока никто не может выразить её математически. И потому он бессилен предсказывать затмения и приливы, как сэр Исаак.

— Тогда что хорошего в философии Лейбница?

— Возможно, она правильная, — отвечал Даниель.

Холодная гавань тот же день

Тауэр мог бы стоять вечно, почти не требуя ухода, если бы не род человеческий. Опасность этой конкретной заразы заключена не столько в разрушительной, сколько в неукротимой созидательной деятельности. Люди постоянно тащат всё новые строительные материалы через многочисленные ворота и возводят себе жильё. С веками эти жалкие сооружения рассыпались бы в прах, оставив Тауэр таким, каким замыслили его Бог и норманны, если б не ещё одна дурная особенность людей: найдя убежище, они его заселяют, а заселив, тут же принимаются чинить и достраивать. С точки зрения смотрителей, Тауэр страдал не от нашествия термитов, а от засилья ос-гончаров.

Всякий раз, как констебль Тауэра приглашал землемера и сравнивал новый план с тем, что оставил ему предшественник, он обнаруживал новые осиные гнёзда, нараставшие, как пыльные комки под кроватью. Если бы он попытался вышвырнуть тамошних обитателей и сровнять незаконные постройки с землей, ему бы представили документы, согласно которым самовольные жильцы вовсе не самовольные, а честно снимают свои углы у других жильцов, которые, в свою очередь, вносят арендную плату или служат некоему учреждению либо ведомству, чьё существование освящено временем или королевским указом.

Уничтожить эти постройки могла бы лишь хорошо согласованная политика поджогов, а так их рост сдерживала только нехватка места. Короче, вопрос сводился к тому, какую скученность люди способны вынести. Ответ: не такую, как осы, но всё же весьма значительную. Более того, существует тип людей, которым скученность нравится, и во все времена их естественно притягивал Лондон.

Дарт-цирюльник жил в мансарде над складом в Холодной гавани. Большую часть года там и впрямь было холодно. Дарт и его сожители — Пит-маркитант и Том-чистильщик — обрели здесь своего рода метафорическую житейскую гавань. Однако в остальном название только сбивало с толку: место располагалось далеко от воды и гаванью служить не могло. Так звался клочок земли и несколько складов посреди Тауэрского луга, возле юго-западного угла Белой башни — донжона, выстроенного Вильгельмом Завоевателем.

Под самой крышей в глинобитной стене фронтона была проделана отдушина такого размера, что из неё мог вылететь голубь или выглянуть человек. Через эту отдушину, с высоты, так сказать, голубиного полёта, Дарт и смотрел сейчас на плац — самое большое открытое пространство в Тауэре. Образцово ухоженный участок английской земли — любо-дорого поглядеть. Однако рядом с Холодной гаванью его уродовали рубцы изъеденного дождями камня: остатки стен, снесённых эпохи назад давно умершими констеблями. Ибо если что и могло подвигнуть констебля на борьбу с египетской язвой лачуг, клетушек и закутов, то лишь мысль о собственной смертности, подкреплённая осознанием, что в Тауэре не осталось места вырыть ему могилу. Так или иначе, разрушенные фундаменты свидетельствовали, что некогда Холодная гавань была больше. С земли руины представлялись запутанным лабиринтом, где ничего не стоит сломать ногу. С высоты, откуда смотрел Дарт, их можно было прочесть как древние письмена, начертанные на зелёном сукне серой и жёлтой краской.

Если бы минувшие столетия волновали Дарта так же, как предстоящие часы, он мог бы расшифровать каменный палимпсест и прочесть историю этого места: застава против неукротимых англов — внутренний вал в системе концентрических укреплений — сторожевой пост на въезде в королевский замок — трущобы — ноголомный лабиринт. Часть, в которой обитал Дарт, сохранили только потому, что её легко было приспособить под склад.

Будь Дарт склонен к глубоким интроспекциям, он бы задумался о странности своего положения: неграмотный цирюльник, маркитант и чистильщик башмаков живут в двадцати шагах от главной твердыни Вильгельма Завоевателя.

Однако ни тени подобных мыслей не мелькнуло у Дарта, когда он смотрел через отдушину, откашливая кровь в заскорузлую бурую тряпицу. Дарт жил настоящим мгновением.

Плац тянулся на сотню шагов с востока (от казарм у основания Белой башни) на запад (к улочке у западной стены, где лепились домишки стражников). Сто пятьдесят шагов отделяли его северную границу (церковь) от южной (дом наместника). Холодная гавань — приют Дарта-цирюльника, Пита-маркитанта и Тома-чистильщика — находилась примерно на середине восточного края. Таким образом, Дарт хорошо видел почти всю северную часть плаца, а всё, что справа, заслоняла от него Белая башня — приземистый каменный куб в самой середине Тауэра. Её величественные очертания портили, с западной и южной сторон, одинаковые низкие казармы, поставленные вплотную, так что их острые крыши сливались в одну зубчатую линию. Здесь и в таких же казармах по соседству размещались две роты гвардейцев. Десяток рот распихали по периферии Внутреннего двора, на Минт-стрит и где там ещё сыскалось для них место. Всего гвардейцев было около тысячи.

Тысяча человек не может прожить без еды — вот почему маркитантам охотно разрешали селиться в щелях Тауэра и пристани. Пит был одним из них; он снимал мансарду и сдавал в ней место под гамак Дарту, а теперь и Тому.

Собственным её величества блекторрентским гвардейцам часто приходилось выполнять обязанности церемониального рода, например, встречать иностранных послов на Тауэрской пристани, так что их сильнее обычного заботило поддержание амуниции. Соответственно Тому и другим чистильщикам работы всегда хватало. А любому человеческому сообществу нужны цирюльники, чтобы перевязывать раны, удалять лишние волосы, телесные соки и гангренозные конечности. Поэтому Дарту позволили намотать кровавую марлю на пику и поставить её перед некой дверью в Холодной гавани как понятный всем знак своего ремесла.

Сейчас он никого не брил и не перевязывал, а снова и снова нервно правил бритву, поглядывая на Тома, совершавшего обход казарм. Почти весь гарнизон находился на Тауэрском холме; у каждой двери Том останавливался, чтобы начистить оставленные солдатами башмаки. Выглядел Том лет на двенадцать, однако голос и вкусы имел вполне взрослые, и Дарт подозревал, что он просто таким уродился.

Том работал уже часа два и вошёл в размеренный ритм. Он садился на корточки, чистил пару башмаков, затем вставал, расправляя спину, скучающим взглядом обводил плац и поднимал глаза к небу, словно хотел узнать, не портится ли погода. Затем он принимался за новую пару башмаков.

Скучнее его работы могло быть лишь наблюдение за ней. Хотя Дарту велели не спускать с Тома глаз, веки его то и дело закрывались. Солнце светило сквозь белую дымку, окутавшую чердак дремотным теплом. Время от времени прохладный ветерок напоминал Дарту, что надо открыть глаза. Как положено цирюльнику, он был выбрит хуже всех в Тауэре. Щетина будила его всякий раз, как он, засыпая, упирался подбородком в закаканный голубями подоконник. Чтобы скоротать время, Дарт мог лишь точить и без того острые бритвы, но тогда они стали бы совсем прозрачными.

У Тома на плече лежала жёлтая тряпка.

Минуту назад её там не было. Дарт, охваченный страхом и стыдом, тут же принялся оправдываться: я не сводил с него глаз больше, чем на миг.

Он посмотрел снова. Том взялся за следующую пару башмаков. Жёлтая тряпка горела на фоне старых чёрных, как молния.

Дарт закрыл глаза, сосчитал до пяти, открыл их снова и посмотрел в третий раз, чтобы убедиться окончательно. Тряпка была на месте.

Дарт-цирюльник отошёл от окна (впервые за два часа), собрал инструмент в сумку и двинулся к лестнице.

Мансарду загромождали мешки с мукой и бочки с солониной, с потолка свисали окорока, потрошёные кролики и гамаки, в которых спали Дарт, Том и Пит. Однако Дарт уверенно лавировал между препятствиями. Также уверенно он спустился по опасной для жизни лестнице и через вонючий ход не шире его плеч выбрался на чуть более просторную L-образную улочку, ведущую к воротам Кровавой башни. Миновав поворот, он вышел на траву перед юго-западным углом Белой башни, а оттуда, свернув влево, попал на плац.

Его предупредили, что озираться нельзя, и он всё-таки не утерпел и взглянул на Тома, прилежно чистившего башмаки. Том сидел лицом к Дарту, нагнувшись, но глаза закатил так, что Дарт видел только их белки.

Соответственно заметить Дарта Том не мог — он смотрел куда-то вверх. Дарт попытался проследить его взгляд, поскольку последние два часа Том явно что-то высматривал в небе. Над западной стеной различался только Монумент, примерно в полумиле от Тауэра, и купол святого Павла. Дарт повернул голову вправо и посмотрел на север. Здесь, за складами и казармами внутреннего двора, в небо поднимались клочки дыма. Горело где-то неподалёку, но не на Монетном дворе, а дальше. Дарт заключил, что дым идёт с Тауэрского холма и скорее всего не пороховой — он не слышал выстрелов. Наверное, в Тауэр-хамлетс жгут мусор. А может, горит что-нибудь посерьёзнее.

Дарт миновал уже половину плаца, когда дверь дома номер шесть внезапно распахнулась. Вместо одного часового перед домом стояли целых три. Значит, шотландца выводят на прогулку. Вышел стражник. Это был Даунс. Сегодня утром он вызвал Дарта побрить его, а сейчас ещё и надел свой лучший наряд. За Даунсом шёл лорд Жи, огромного роста и в килте. За лордом Жи — его служанка, гренадёрского вида рыжеволосая девица с корзиной в руке. Даунс зашагал к дому наместника под парапетом Колокольной башни. Три гвардейца образовали треугольник вокруг него и узника, рыжая служанка замыкала шествие. Дарт остановился их пропустить и приподнял шляпу. Шотландец не удостоил его вниманием; Даунс подмигнул. Дарт забыл обо всей компании, как только она прошла. Трудно представить событие более заурядное, чем визит знатного узника к наместнику Тауэра.

Одинокий часовой — блекторрентец — стоял перед дверью дома номер четыре, типично тюдоровского, как и дом номер шесть. Перенеси его на зелёный Эссекский луг, убери часового и замени странных обитателей на мелкого торговца с женой, никто не увидел бы в нём ничего примечательного. Когда стало понятно, что Дарт направляется к дому номер четыре, часовой обернулся и постучал в дверь. Через мгновение из окошка высунулась голова стражника.

— Посетитель к милорду?

— Цирюльник, — отвечал часовой.

— Ему назначено?

Клуни всегда задавал этот вопрос, тем не менее Дарт с трудом подавил желание броситься наутёк — или, хуже, во всём сознаться. Однако он чувствовал взгляд чистильщика, направленный ему в спину, как пистолетное дуло.

— Сэр… — Дарту пришлось отхаркнуть и проглотить кровавую мокроту, прежде чем он собрался с духом и продолжил: — Я обещал милорду прийти на этой неделе.

Клуни исчез в доме. Через открытое окно можно было слышать, как он говорит с узником. Потом скрипнули половицы и загремели замки. Стражник Клуни открыл дверь и кивнул часовому.

— Его сиятельство вас примет! — провозгласил он трубным голосом, напомнившим Дарту, какая непомерная честь для простолюдина — скрести бритвой графскую макушку. Дарт втянул голову в плечи и торопливо вошёл в дом, не забыв приподнять шляпу перед часовым и кивнуть Клуни.

Гостиная домика выходила на плац тем самым окном, через которое Клуни сейчас разговаривал с часовым. Она была самой светлой. В ней Дарт и расстелил на полу простыню, а сверху поставил стул.

Граф Холсли доживал остаток дней в Тауэре, потому что во время войны за Испанское наследство получил от правительства некие деньги, которые потратил не на закупку селитры в Голландии, а на новую крышу для своей загородной усадьбы. Сейчас ему было почти шестьдесят, и, насколько знал Дарт, вся его жизнь состояла из бритья головы. Другие узники прогуливались, кончали с собой, затевали немыслимые побеги; граф Холсли безвылазно сидел в доме номер четыре. Посетители, если не считать Дарта, бывали у него редко, да и то всё больше попы — граф на старости лет перешёл в католичество.

Когда Клуни под руку ввёл его сиятельство в комнату, Дарт сказал: «Милорд» — больше ему говорить не полагалось.

Стражнику Клуни досталась лёгкая, невыносимо скучная работа — следить за графом двадцать четыре часа в сутки. Он уселся в угол и стал смотреть, как Дарт усаживает и обвязывает узника простынёй.

— Сэр, — театральным шёпотом обратился Дарт к стражнику. — Я позволю себе закрыть окно. Сегодня ветерок, и я бы не хотел, чтобы волосы разлетелись по вашему чистому дому.

Клуни сделал вид, будто обдумывает услышанное, затем прикрыл глаза. Дарт подошёл к окну и увидел, что Том-чистильщик внимательно на него смотрит. Прежде чем закрыть раму, Дарт вытащил из кармана платок, громко харкнул и сплюнул на землю.

Само собой разумеется, граф Холсли носил парик. Тем не менее он нуждался в услугах цирюльника. Граф предпочитал бриться наголо — так не заводятся вши.

К тому времени, как Дарт разложил помазки и бритвы, Том прошёл уже половину плаца. Он по-прежнему смотрел в сторону цирюльника, что было к лучшему — иначе тот не решился бы даже в мыслях, не то что на самом деле. Граф и даже стражник были так велики, так страшны для букашки вроде Дарта. Однако за Томом стояла сила ещё более могущественная. Можно скрыться от мирового судьи, но от таких, как Том, не скроешься и на Барбадосе. Если Дарт не сделает, что велено, то на всю жизнь останется кроликом в лабиринте нор, преследуемым армией хорьков. Только это и дало ему храбрость (если здесь уместно слово «храбрость») объявить:

— Стражник Клуни, я держу бритву у горла милорда Холсли.

— А… что? — отозвался Клуни из полудрёмы.

— Бритву у его горла.

Граф читал «Экземинер». Его сиятельство был туг на ухо.

— Так вы ему не только голову будете брить, но и лицо?

Такого план не предусматривал. Все думали, Клуни поймёт, что такое бритва у горла.

— Я не собираюсь ничего ему брить. Я угрожаю перерезать его сиятельству глотку.

Граф напрягся и затряс газетой.

— Виги погубят эту страну! — провозгласил он.

— Чего ради вам совершать столь безумный поступок? — удивился Клуни.

— Альянс! — негодовал граф. — Почему не назвать себя честно кликой заговорщиков?! Они хотят свести её величество в могилу! Это чистое убийство!

— Чего ради — спросите Тома. Он за дверью. А я ничего не знаю, — отвечал Дарт.

— Всё, всё здесь! — Граф так резко подался вперёд, что сам перерезал бы себе глотку, если бы Дарт не отдёрнул бритву. — «Герцог Кембриджский»! Чем ему свой немецкий титул нехорош? Можно подумать, он англичанин до мозга костей!

В дверь постучали.

— Чистильщик, — объявил часовой.

— Впустите его, — сказал Дарт, — и не вздумайте подать знак часовому: Том будет за вами следить. Он всё объяснит.

— Немудрено, что её величество разгневалась! Это преднамеренный афронт. Происки Равенскара. Годы и болезни не сгубили нашу королеву, так он хочет уморить её оскорблениями!

Клуни вышел из комнаты. Дарт трясущейся рукой сжимал бритву, ожидая, что сейчас вбежит часовой и выстрелом разнесёт ему голову. Однако дверь открылась и закрылась тихо. Теперь Дарт различал в прихожей голос Тома-чистильщика.

— Ганноверское воронье! — гремел лорд Холсли. — София не хочет ждать, когда корона перейдёт ей естественным чередом — нет, она шлёт своего внука, как коршуна, клевать увядшие щёки нашей государыни!

Дарт силился разобрать, о чём говорят чистильщик и стражник, но за гневными возгласами графа и шуршанием газеты уловил лишь отдельные слова: «Московит… Архивная башня… позвонки… якобиты…»

Внезапно Том просунул голову в комнату и оглядел Дарта без всякого выражения, как судебный следователь — труп.

— Оставайся здесь, пока всё не случится, — приказал он.

— Что всё? — спросил Дарт, но Том уже выходил в дверь, а стражник Клуни — за ним.

Дарт стоял, уперев занемевшую руку с бритвой в ключицу графа, и смотрел, как они шагают к Архивной башне, куда, по слухам, бросили вчера однорукого московита.

Делать было нечего, и Дарт принялся намыливать графу голову. В северной части Тауэрского холма зазвонили колокола. Где-то горит. В любое другое время Дарт побежал бы смотреть — он любил пожары. Однако долг удерживал его здесь.

Шлюп «Аталанта», Темза ниже Грейвзенда конец дня

Сподобившись просвещения, за которое ему в Оксфорде или Кембридже пришлось бы немало заплатить, полковник Барнс не мог отказать Даниелю в желании взглянуть на карту. Они спустились с юта и разложили её на бочке, чтобы сержант Боб тоже мог посмотреть. Это была не роскошная карта, вручную нарисованная на золочёном пергаменте, а самая простая, оттиснутая с доски на бумаге тринадцать на семнадцать дюймов.

Картограф явно стремился показать, что эта часть мира не заслуживает изображения на картах, поскольку здесь нет ничего, кроме ила, очертания которого меняются с каждым днём. Даже названия были какие-то односложные. Казалось, Англия, затерев до негодности слова, выбрасывает их в канаву, как сломанную курительную трубку, а Темза несёт их вместе с сором, фекалиями и дохлыми кошками в своё устье.

Сразу впереди река поворачивала влево. Судя по карте, через милю-две лежал ещё один поворот, а дальше — море. Этот отрезок реки назывался Хоуп — «надежда». Удачное предзнаменование для сэра Исаака Ньютона.

«Надежда» огибала молоткообразный выступ Кента. Не чёткая граница между рекой и болотом, а скорее приливно-отливная полоса в милю шириной: в отлив река становилась вдвое уже. Со стороны моря молоток оканчивался полукруглым бойком — островом Грейн. К северу от него текла Темза, к югу — Медуэй; как два грузчика, столкнувшись на улице, бросают ношу, чтобы на кулачках выяснить, кто должен уступить дорогу, так и две реки, сойдясь вместе, сбрасывали весь сор, который несли в море. Так образовался мыс на восточном берегу острова Грейн. Продолжаясь в море, он миля за милей истончался, превращаясь в узкую косу. На её продолжении и находился Норский буй. Устье разевалось, как гадючья пасть, и Норская коса торчала оттуда раздвоенным языком. На корабле там было не пройти — слишком мелко, на лошади не проехать — слишком глубоко.

Однако задолго до буя, у самого острова Грейн, было место, куда можно попасть и по воде, и верхом — в зависимости от времени суток. Крохотный островок — на карте не больше мошки. Даниелю не требовалось наклоняться и разбирать мелкие буковки, он и так знал, что это Шайвский утёс.

Подняв взгляд от карты к невразумительной береговой линии, он видел несколько мест, где кости земли проступали сквозь мясо, наращенное рекой. Шайвский утёс, примерно в миле по высокой воде от острова Грейн, был одним из них. У него имелись даже свои заводи и отмели, повторяющие в миниатюре ту систему, к которой принадлежал он сам.

Какой-то умник давным-давно догадался сложить здесь курган, чтобы высматривать викингов или зажигать сигнальный костер, а следующие поколения умников возвели на этом фундаменте сторожевую башню.

Даниель повернулся к полковнику Барнсу и увидел, что тот ушёл — его вызвали на шканцы. Зато сержант Боб стоял рядом и смотрел на Даниеля почти враждебно.

— Вы меня за что-то осуждаете, сержант?

— Когда вы последний раз ночевали в Тауэре, — (Боб имел в виду некие события накануне Славной революции), — вы рассказали мне следующее: якобы вы своими глазами видели, как некий младенец вышел из влагалища английской королевы в Уайтхоллском дворце. Вы и ещё целая толпа важных особ.

— Да?

— Ребёночек вырос, живёт в Сен-Жермене и воображает себя нашим будущим королём. Верно?

— Об этом постоянно твердят.

— Однако виги называют его подменышем, говорят, что это неведомо чей ублюдок, принесённый в Уайтхолл в грелке, и ни у какой королевы во влагалище не бывал, по крайней мере, пока не вырос настолько, чтобы залезать женщинам в такие места.

— Я слышал такое неоднократно.

— И где вы после этого?

— Где и был. Сто лет назад мой отец бегал по Лондону, провозглашая, что все короли и королевы — ублюдки, и лучшие из них недостойны править копной сена. Меня воспитали в таких убеждениях.

— Вам это не важно.

— Родословная — не важна. Иное дело — политика и поведение.

— Потому вы и с вигами, — сказал Боб уже более спокойным тоном, — что политика Софии вам больше по душе.

— Вы же не думали, что я — якобит?!

— Я должен был спросить. — Боб Шафто наконец оторвал взгляд от Даниеля и огляделся. Шлюп двигался на север вдоль Хоуп, но они уже могли заглянуть за последний изгиб реки и увидеть поразительное зрелище: сплошную воду до самого горизонта.

— Болингброк — вот кто якобит, — заметил Боб. С тем же успехом он мог бы сказать, что Флитская канава приванивает.

— Вы часто его видите? — спросил Даниель.

— Я часто вижу его. — Боб повернулся к бизань-мачте и взглядом указал на штандарт с гербом Чарльза Уайта. — А вы наверняка знаете, что он — плеть в руке Болингброка.

— Не знал, но охотно верю.

— Болингброк — любимец королевы с тех самых пор, как он выжил из страны Мальборо, — продолжал Боб.

— Об этом слышали даже в Бостоне.

— А виги — ваш друг в частности — собирают свою армию.

— Когда мы с месяц назад встретились на Лондонском мосту, вы бросили какой-то странный намёк, — сказал Даниель. Он впервые с пробуждения ощутил страх: не тот бодрящий, который испытываешь, проносясь в лодке под Лондонским мостом, а липкий, давящий, из-за которого первые недели в Лондоне не смел вылезти из постели. Чувство было настолько знакомое, что странным образом успокаивало.

— Виги многим шепчут на ухо. — Боб посмотрел туда, где чуть раньше стоял полковник Барнс. — «Вы с нами или против нас? Готовы ли вы включиться в перекличку? Узнают ли Ганноверы, придя к власти, что вы были им верны?»

— Ясно. Трудно устоять перед таким убеждением.

— Не так трудно, когда есть Мальборо, вон там. — Кивок в сторону восточного горизонта. — Но есть и другое давление, ещё более сильное, со стороны Болингброка.

— Что сделал милорд Болингброк?

— Пока ничего. Хотя к чему-то готовится.

— К чему?

— Он составляет список всех капитанов, полковников и генералов. И по словам Уайта, который проговаривается, якобы спьяну, Болингброк скоро предложит им выбор: продать офицерские патенты или подписать документ, по которому они обязуются служить королеве безусловно.

— Продать якобитам, надо думать.

— Надо думать, — с ехидцей повторил Боб.

— И когда королева на смертном одре решит, что корона должна перейти её брату (я не стану кривить душой, называя его подменышем), армия поддержит этот декрет и впустит Претендента в Англию.

— Сдаётся, что к этому идёт. И таким, как полковник Барнс, сейчас нелегко. Маркизу Равенскару можно вежливо отказать. Однако слова Болингброка — как Норский буй: надо выбирать, и потом уже не свернёшь.

— Да, — отвечал Даниель. Он не стал говорить очевидное: что Барнс, верный Мальборо, не пойдёт за Болингброком. Однако Боб прав: ему придётся выбирать. Нельзя сказать «нет» Болингброку, не сказав «да» Равенскару.

Некоторое время Даниель стоял и злился на Болингброка: какая глупость толкать людей вроде Барнса в объятия противоположного лагеря! Он паникует — других объяснений нет. А паника, как известно, заразительна: судя по вопросам, которые Барнс и Шафто задают Даниелю, она уже начала распространяться.

Да, но почему они обратились к нему? Барнс, шутка ли, командует драгунским полком и, если хоть десятая часть его и Шафто намёков хоть на чем-то основана, поддерживает связь с Мальборо.

Как там Барнс сказал несколько минут назад? «Все перепуганы до смерти». Внешне это относилось к Исааку и его страхам касательно Лейбница. Однако, возможно, Барнс имел в виду себя.

Или действительно всех. Роджер Комсток, маркиз Равенскар, так демонстративно весел, что не кажется напуганным. Однако, по словам Боба, он вербует армию, а это не похоже на поведение человека, спокойно спящего по ночам.

Кто не напуган? Даниелю пришёл на ум только Кристофер Рен.

Если герцогиня Аркашон-Йглмская и напугана, она этого не показывает.

Может быть, не напуган Мальборо. Трудно сказать, пока он в Антверпене.

Вот и все, кого он сумел вспомнить.

И тут Даниель пережил одно из тех странных мгновений, когда он словно отделился от тела и увидел себя с высоты чаячьего полёта. И задумался: для чего ему, на исходе дней, составлять скучные перечни, кто напуган, а кто нет? Неужто члену Королевского общества нечем больше занять время?

Ответ был вокруг, он нёс их, спасая от смерти в речных волнах: Надежда. Согласно мифу, последнее, что вышло из ящика Пандоры. Почувствовав на горле липкие пальцы страха, Даниель почти физически возжаждал надежды. И, может быть, надежда не менее прилипчива, чем страх. Он хочет заразиться надеждой и пытается вспомнить людей, вроде Рена и Мальборо, от которых её можно перенять.

По крайней мере в качестве гипотезы сойдёт. И описывает не только его поступки, но и чужие. Почему принцесса Каролина вызвала Даниеля из Бостона? Почему мистер Тредер хотел объединиться с ним в клуб? Почему Роджер рассчитывает на него в задаче о нахождении долготы, а Лейбниц — в создании думающей машины? Почему такие, как Сатурн, таскаются за ним по Хокли-в-яме, прося духовных наставлений? Почему Исаак хочет заручиться его помощью? Почему мистер Бейнс просил, чтобы Даниель позаботился о его дочери в Брайдуэлле? Почему полковник Барнс и сержант Шафто осаждают его вопросами?

Потому что все они напуганы, все, как Даниель, жаждут надежды, а потому ищут человека, который её им даст. Мысленно перебирая, кто напуган, а кто нет, они по какому-то чудовищному недоразумению заносят Даниеля в колонку «не напуган».

Поняв это, Даниель расхохотался. Боб мог бы оторопеть. Но поскольку Боб привык считать, что Даниель не напуган, он расценил его смех как очередной признак редкостного присутствия духа.

Как тут быть? Даниель подумал, не нанять ли гравера, чтобы напечатать листки, в которых он, Даниель Уотерхауз, провозгласит миру, что едва ли не поминутно обмирает со страха. В других обстоятельствах это был бы самый разумный выход — позорный, разумеется, зато честный. И самый быстрый способ избавиться от страждущих, которые мечтают припасть к его якобы неиссякаемому источнику надежды.

Но это если относиться к мифу о ящике Пандоры по-детски, то есть считать надежду ангелом. Может быть, Пандора на самом деле чёртик из табакерки, а надежда — заводная фигурка, deux ex machina.

Бог из машины. Даниель много занимался театральной машинерией, холодным взглядом наблюдал её действие на зрителей.

Он даже пережил долгую фазу презрения к театру и к людям, которые платят деньги за то, что их дурят.

Однако вернувшись в Лондон (где есть театры) из Бостона (где их нет), Даниель убедился, что был неправ в своей строгости. Лондон лучше Бостона. Англия — более развитая страна, в том числе из-за театров. Нет ничего плохого в том, что людей дурят актёры или машинерия.

Даже если надежда — механическая игрушка, выскакивающая из ящика Пандоры при помощи рычагов и пружин, — в ней нет ничего дурного. Если куча людей почему-то вообразила, будто Даниель не напуган, и теперь черпает из этого надежду для себя и для других, то можно лишь радоваться. Даниель должен оставаться на сцене, должен играть свою роль, пусть сто раз искусственную. Поскольку таким образом он побеждает заразу паники, заставляющую таких, как Болингброк, затевать беспредельно глупые игры. Искусственная, механическая надежда может порождать надежду подлинную — вот где истинная алхимия, превращение свинца в золото.

— Чарльз Уайт очень похож на милорда Джеффриса, вы согласны?

— Во многих отношениях, да.

— Помните ночь, когда мы ловили Джеффриса, как бешеного пса, нашли и передали правосудию?

— Ещё бы! Двадцать лет эта история кормит и поит меня в кабаках.

Что ж, теперь многое становится на места. В пересказах история могла обрасти подробностями и выставить Даниеля большим героем, чем в жизни.

— Когда мы с вами в тот вечер выходили из Тауэра, мы встретили Джона Черчилля — я называю его так, потому что тогда он ещё не звался Мальборо.

— Помню. Вы с ним отошли на середину дамбы, чтобы поговорить вдали от чужих ушей.

— Да. И тема разговора должна, как и тогда, оставаться тайной. Но вы помните, чем всё закончилось?

— Вы пожали друг другу руки, очень торжественно, как если бы заключили сделку.

— Ваше умение видеть суть порою меня пугает. Итак, зная Мальборо и зная меня, готовы ли вы предположить, что я или он нарушим сделку, заключённую вот так: пред вратами Тауэра, накануне Славной революции, когда и его, и моя жизнь висела на волоске?

— Разумеется, нет, сэр. У меня и в мыслях…

— Знаю, не продолжайте. Позвольте лишь сказать вам, сержант, что сделка по-прежнему в силе, что наша нынешняя экспедиция — её часть, что всё хорошо, а революция становится славнее день ото дня.

— Вот это я и хотел услышать, — с лёгким поклоном сказал Боб.

Даниель еле сдержался, чтоб не ответить: «Знаю».

Монумент конец дня

На середине подъёма они остановились перевести дух. Два молодых паломника сели на каменную приступку под крохотным оконцем; строители не пожалели труда, чтобы заключить капелюшку блёклого неба в массивную сводчатую кладку.

Один из паломников первым делом припал к окну. Несколько мгновений его лёгкие работали, как кузнечные мехи.

— Жалко, что день сегодня какой-то смурной, — заметил он, немного отдышавшись.

— Придётся нам самим его озарить, — отвечал второй. Он втиснул плечо в щель света между каменной кладкой и рёбрами своего спутника, подвинул его и тоже урвал порцию воздуха. Воздух был лондонский, то есть свежим зваться не мог, но после спертых миазмов в стофутовом колодце казался почти живительным.

Паломник постарше, несколькими витками лестницы ниже, споткнулся. Ему не хватило дыхания на крепкое словцо; пришлось ограничиться чередою гневных вдохов и выдохов.

— Свет… не… за… сти… те! — выговорил он наконец по слогу на ступеньку.

Младшие — которые были не так и молоды, обоим хорошо за тридцать — двинулись вверх. Тут они поняли, что сейчас придётся пропустить трёх спускающихся молодых джентльменов. Все трое предусмотрительно отцепили ножны от перевязей и теперь шли, неся шпаги перед собой, будто святые с распятиями в руках.

Младшие паломники были во всём чёрном, если не считать белых воротничков. Строгое платье дополняли чёрные же плащи ниже колен. Наряд выдавал в них нонконформистов — квакеров или даже гавкеров. Навстречу им спускались люди прямо противоположного толка — щёголи с Пиккадилли, пропахшие джином и табаком.

— Мы побывали на небесах, — сладким голосом пропел один. — Там такая скучища, что теперь мы спешим в ад. Не соблаговолите ли уступить дорогу?

Его спутники рассмеялись.

Они не видели, как лица паломников, скрытые полутьмой, отразили отнюдь не набожное веселье.

— Пропусти этих господ, брат! — крикнул первый диссентер тому, что поднимался следом. — Небеса потерпят, а их заждались в аду!

Он приник к холодной стене, а вот его брату, чью спину уродовал огромный горб, пришлось сойти на несколько ступеней вниз и втиснуться в оконную нишу.

— Вы свет мне застите, черти! — напомнил старший, теперь уже различимый как бестелесный белый воротничок в полутьме лестничного колодца.

— Мы пропускаем нераскаянных грешников, отец, — объявил горбун. — Держи себя, как пристало доброму христианину.

— Почему вы не взяли их в плен? Нам нужны заложники!

Необычная фраза прозвучала в тот самый миг, когда первый из щёголей протискивался мимо паломника, вжавшегося в стену. Они были так близко, что щёголь слышал бурчание в животе у диссентера, а диссентер — запах устриц изо рта щёголя. Мгновение оба взвешивали ситуацию: у одного — шпага в руке и стофутовая пропасть за спиной, другой прижат к стене, зато держит тяжёлый посох.

Восходящий на небо отвёл взгляд — не без труда, поскольку не привык уступать — и крикнул вниз:

— Отец, я поговорил с ними и выяснил, что все они — англичане, а не французские драгуны, как мы думали вначале!

Он подмигнул щёголю. Тот, сообразив, что к чему, отвечал: «А!», затем: «Вот и хорошо, а то место для стычки неудачное» — и двинулся в обход горбуна. Через несколько мгновений трое сходящих во ад уже приветствовали старого паломника тем глумливо-вежливым тоном, каким обычно адресуются к сумасшедшим.

— Пора меняться, — сказал горбун. Он выдвинулся из ниши, впустив на лестницу немного серого света, и сбросил накидку, под которой оказался привязанный к спине длинный шлемовидный предмет. На то, чтобы снять конструкцию с одного брата и закрепить её за плечами у другого, ушли несколько минут лихорадочной работы. К концу их оба были взвинчены не меньше, чем отец. Тот догнал сыновей и привалился к окну, тяжело дыша. Свет упал на лицо, способное поведать больше сверхъестественных и безобразных историй, чем целый склад Библий.

— Смурной день, — насмешливо повторил он. — Что за чушь! Солнце не делает погоды — её делаем мы. Сегодня мне охота сгубить денежную систему этой страны, значит, погода для нас славная.

— На этой поганой лестнице народ так и шлындает вверх-вниз. Неужто ты не можешь придержать язык? — спросил один из братьев — тот, которого опутывала теперь паутина верёвок, держащих шлемовидный предмет.

— Покуда это на виду, смешно разводить тайны, Джимми, — ответил отец.

Оценив его правоту, другой брат — который стоял теперь с прямой спиной, держа в руке посох — набросил на Джимми плащ, превратив его в горбуна.

— Неужто нет иного способа попасть в Тауэр, отец? — спросил он.

— Ты о чём?

— Людные таверны под самой стеной. Забросить оттуда крюк…

— Служанки узников каждый день ходят за покупками. Можно было бы поменяться с кем-нибудь из них платьем, — подхватил Джимми.

— Спрятаться в телеге с сеном…

— Или с корнуоллским оловом…

— Прикинуться цирюльником, который бреет какого-нибудь знатного узника…

— Я сам раз пробрался туда с похоронной процессией, просто чтобы посмотреть…

— Можно дать взятку сторожу, чтобы тебя не выгнали, когда будут запирать на ночь.

Старший паломник сказал:

— Если бы ты, Дэнни, не провёл последний месяц на Шайвском утёсе, готовясь к встрече гостей, а ты, Джимми, не чеканил всё это время монеты, вы бы знали, что сделали остальные. Но мне для моих целей проникать туда тайком не след, верно? И нечего таращиться на отца, пошевеливайтесь, пока вся затея не кончилась пшиком! А если вылезете наверх раньше меня и увидите там приличных лондонцев, не зевайте, берите их в заложники! Вас не надо учить, как это делается!

Через несколько мгновений они вышли на свет и очутились на квадратной площадке с четырьмя евреями, двумя филиппинцами и одним негром.

— Похоже на зачин бесконечного анекдота из тех, что рассказывают в трактирах безмозглые идиоты, — пробормотал старший паломник, но никто его не услышал.

Джимми и Дэнни стояли, потрясённые зрелищем: с одной стороны, примерно на расстоянии мили, новый купол святого Павла. Напротив, вдвое ближе, Тауэр. Сразу под ними — так близко, что ухо различало скрежет голландских водяных машин, приводимых в движение начавшимся отливом, — Лондонский мост.

— Томба! Кой чёрт здесь делают эти сыны Израилевы? — обратился старик к негру.

Томба сидел по-турецки на юго-восточном краю площадки. На коленях у него покоился шкив размером с бычью голову. Негр вынул изо рта свайку — острый кусок китового уса — и сказал:

— Пришли посмотреть на город. Они нам не помешают.

— Я спрашивал в более общем смысле: почему я вижу их везде, куда попадаю, — произнёс старый паломник. Впрочем, теперь он снял воротничок и плащ, оставшись в приличных панталонах, долгополом камзоле и сногсшибательном жилете из золотой парчи с серебряными пуговицами. Говорил он нарочито громко, чтобы слышали евреи: — В Амстердаме, Алжире, Каире, Маниле, теперь здесь.

Томба пожал плечами.

— Они пришли туда раньше нас, так что нечего удивляться.

Он делал сплесень — сращивал два троса. Площадка, на которой они находились, была насажена на ствол Монумента — огромной ребристой колонны, одиноко стоящей на Фиш-стрит-хилл, якобы на том месте, где в 1666 году начался Пожар. Во всяком случае, так гласила латинская табличка на цоколе, согласно которой поджог совершили паписты по наущению Ватикана. Таким образом, середину смотровой площадки занимал полый цилиндр — завершение лестницы и подставка для различных барочных украшений, приделанных сверху, чтобы добавить Монументу высоты. Филиппинцы, составившие обувь аккуратным рядком, чтобы работать босыми, по-матросски, обнесли центральный цилиндр несколькими кругами троса. Та же верёвка проходила через блок у Томбы на коленях. Человек сухопутный вообразил бы, что блок уже закреплён на верхушке Монумента, но филиппинцы были такелажные мастера и продолжали сплеснить, найтовить, стропить и клетневать. Они и без того работали споро, а при появлении человека в парчовом жилете заторопились ещё сильнее, так что евреи даже отступили на край площадки, боясь, как бы их не закололи свайкой, не пришибли драйком и не вплели их пейсы в турецкую оплётку.

Отец Джимми и Дэнни подошёл к восточному краю площадки, вытащил из кармана подзорную трубу, раздвинул её и осмотрел четверть мили Лондона от подножия Монумента до Тауэрского холма. Пятьдесят лет назад здесь были только тлеющие уголья и лужи расплавленного кровельного свинца. Соответственно всё теперешнее было возведено при Стюартах из кирпича, за исключением нескольких Реновых церквей, преимущественно каменных. Одна из них — святого Георгия — стояла так близко, что старший паломник мог бы спрыгнуть и расшибиться о её крышу. Однако церковь святого Георгия интересовала его лишь как ориентир. Подняв трубу, он увидел прямо перед собой церковь святой Марии на холме, в пяти с чем-то сотнях футов от цоколя Монумента. На её куполе сидел малый с подзорной трубой; он оторвал трубу от глаза и помахал рукой. Жест выглядел приветствием, не предупреждением, так что сектант в парчовом жилете, удостоверившись, что на крыше этой церкви, рядом с медной бадейкой, лицом к улице (Сент-Мэри-хилл) стоит арбалетчик, перевёл взгляд на несколько градусов правее. Там, за зданиями на Сент-Мэри-хилл, высилась церковь Дунстана на востоке, и на её крыше тоже находились посторонние. Две церкви разделяла всего сотня ярдов, а ещё сотней ярдов восточнее стояло другое массивное здание, на крышу которого сходным образом проникли арбалетчики и прочие незваные гости. Это был Тринити-хауз, гильдия или клуб лондонских лоцманов. Надо думать, сейчас на нижних этажах пьяные отставные кормщики, прихлёбывая херес, гадали, кой чёрт кто-то топочет у них на крыше.

Левее, футах в пятистах ближе, он видел церковь Всех Душ с прилегающим к ней кладбищем. Церковь выглядела донельзя мирно, если не считать одинокого часового на колокольне. К кладбищу по Тауэр-стрит двигалась похоронная процессия.

Дальше начинался Тауэрский холм, открытый гласис между Лондоном и рвом Тауэра: место публичных казней, плац для муштры и лужайка для пикников, если можно назвать лужайкой бурую утоптанную землю. Сейчас на ней различались алые полоски — Собственный её величества блекторрентский полк отрабатывал манёвры. Солдаты были выстроены поротно, что позволяло сосчитать их даже без подзорной трубы: ровные ряды казались красными метками на глиняном черепке.

— Я насчитал двенадцать! Всего рот четырнадцать, первая на реке, двенадцать на холме, одна, как всегда, охраняет Тауэр. Сколько из этой роты на пристани, сосчитаете? Ладно, не отвлекайтесь, собирайте механизм… Где, чёрт возьми, мой волынщик? А, вижу, идёт по Уотер-лейн. Надо же… я, кажется, слышу дикие завывания волынки. Не повезло наместнику! А где мой пожар? — Подзорная труба двинулась влево, через весь Тауэр. Мелькнули северная стена и ров, затем — часть Тауэрского холма к северу от укреплений. Здесь город вытягивался языком, разрезая холм почти пополам. Крайние здания на Постерн-роу отстояли от рва не больше чем на вержение камня. Кварталы эти юридически подчинялись не Лондону, а Тауэру; здесь было своё ополчение, свои мировые судьи и даже своя пожарная команда. Про пожарную команду ему подумалось неспроста. Один из домов в Тауэр-хамлетс горел — судя по длинному шлейфу дыма, уже давно, но только сейчас огонь вспыхнул в полную силу, так что из окон вырвались оранжевые клубы. Немедленно вызвали пожарных, которые сутками просиживали в тавернах, якобы на посту. Однако их превосходили численно и даже частично опережали зеваки, желавшие просто поглазеть на горящий дом — вездесущая толпа.

— Мои люди! — умильно воскликнул человек в парчовом жилете. Он опустил подзорную трубу, несколько раз моргнул и впервые за несколько минут перевёл взгляд на то, что творилось у него под носом. На площадку с лестницы выбрался почти ослепший от пота великан-индеец, таща бадейку с шёлковым шнуром. Один из филиппинцев влез на самую верхушку Монумента, двадцатью футами выше, и привязал себя к основанию фонаря. Он поймал бухту троса, брошенную ему снизу товарищем. Томба сплесневал, орудуя свайкой, как писарь — пером, и время от времени поглядывал вверх. Евреи на юго-восточном краю площадки образовали кагал и темпераментно гадали, что происходит. Бездействовали только Джимми и Дэнни: они по-прежнему в полном ошеломлении таращились на Тауэр.

— Проснитесь, черти полосатые, — крикнул старик в золотом жилете, — пока я не подошёл и не выбил вам пыль из черепушек!

Он не успел добавить ещё нежностей, потому что внимание его привлекло нечто на Темзе.

Ниже моста, у водореза четвёртой опоры была пришвартована развалюха-баржа. Чуть ближе к Гавани снимался с якоря шлюп (в чём не было ничего примечательного) и одновременно выдвигал орудия, что выглядело уже страннее; более того, матросы на корме готовились поднять синий флаг с золотыми королевскими лилиями.

Однако старик в парчовом жилете смотрел не столько на шлюп, сколько на запряжённый восьмёркой воз, въехавший на мост со стороны Саутуорка: в таком могли бы доставлять плиты из каменоломни. Груз был накрыт старым холстом; спереди и сзади шагали лихие молодцы — если они оставались верны духу своей профессии, то попутно обчищали витрины лавок, карманы и кошельки, словно саранча, движущаяся через поле спелой пшеницы. Когда весёлая процессия достигла противопожарного разрыва на середине моста, какой-то малый спрыгнул с воза, подбежал к парапету и, нагнувшись вниз, несколько раз взмахнул жёлтой тряпицей. Взгляд его был устремлён на четвёртый водорез. Там блеснула сабля, разрубая швартов. Баржа начала медленно дрейфовать с отливом.

— Детки мои. Голубчики, — сказал человек в парчовом жилете, затем вновь повернулся к сыновьям: — Каждый мошенник в радиусе мили делает мне одолжение, кроме вас, обалдуев. Знаете, сколько времени я копил те одолжения, что трачу сейчас? Благодарность труднее добыть, чем деньги. Считайте, что я швыряю гинеи в море. Зачем, спросите? Ради вас исключительно, хочу раздобыть вам маменьку. — Голос его стал сиплым; лицо обмякло и на нём не осталось следов гнева. — Вылупились на Тауэр, будто не видали минаретов Шахджаханабада! Напомнили мне меня самого, когда мы с Бобом мальцами впервые сунулись в город. Вам, может, и есть на что подивиться, вы ведь занимались другими делами и, надо сказать, поработали на славу. А у меня это место в печёнках сидит. Да, ваш отец основательно изучил Тауэр, хоть никогда там не был. Собаку на нём съел, как мог бы выразиться наш друг лорд Жи. Шутка ли, для человека, так мало склонного к учению! Много часов поил я ирландскую шваль из здешнего гарнизона, знающую все ходы и выходы. Засылал художников рисовать ту или иную башню. Стоял здесь на ледяном ветру с подзорной трубой. Обхаживал служанок, поил и шантажировал стражников. Теперь я знаю Тауэр, как старый викарий — свой приход. Я знаю, каких узников держат под замком, а каких — выпускают на прогулки. Знаю, сколько получает констебль Тауэра на содержание состоятельного члена палаты общин и на члена палаты общин без средств. Знаю, какие пушки на пристани исправны, а какие не стреляют из-за плесени в лафетах. Сколько в Тауэре собак, сколько при хозяевах и сколько бездомных, и сколько из бездомных — бешеные. Какой узник у какого стражника живёт и в каком доме. Когда главный смотритель врат уезжает лечиться на воды, кто вместо него запирает Тауэр на ночь? Я знаю. А известно ли вам, что аптекарь должен получить патент от констебля, а цирюльник — должность неофициальная? Мне известно, потому что цирюльник тоже работает на нас. Всё это и бесчисленное множество другого я выяснил. И пришёл к выводу, что Тауэр — заурядный английский городишко с ветхой тюрьмой и церковью, а примечателен лишь тем, что здесь делают деньги, а самые заметные обитатели — сплошь лорды, осуждённые за государственную измену. Говорю вам сейчас, чтобы вы не впали в столбняк потом, увидев это воочию. И ещё, чтобы вы перестали пялить глаза, сочли, наконец, солдат на пристани и собрали ракету, чёрт подери!

Джимми и Дэнни начали выходить из прострации при упоминании бешеных псов — даже люди, живущие в постоянной опасности, склонны внимать определённого рода предупреждениям. Слово «ракета» встряхнуло их, как верёвка палача. Джимми сбросил плащ на каменную площадку. Несколько мгновений казалось, что Дэнни совершает братоубийство, хотя он всего лишь перерезал верёвки.

— Дьявол! Надо было мне меньше болтать, больше смотреть, — сказал их отец, обозревая в подзорную трубу крыши домов. — Покуда я трепал языком, ребята протянули тросы.

Паучья нить соединяла теперь церковь Марии на холме с церковью Дунстана на полях, а ту — с Гильдией лоцманов. Старик удачно навёл трубу на Тауэр-стрит, как раз когда над ней пролетала арбалетная стрела. Она вонзилась в медную крышу церкви Всех Душ. В следующий миг босой темнокожий человек подобрался к ней и начал странную пантомиму. Он тянул шёлковую бечёвку, такую тонкую, что в подзорную трубу её было не различить. Она шла от крыши Гильдии лоцманов и постепенно утолщалась; если бы старик в парчовом жилете набрался терпения, то вскоре смог бы её увидеть.

Он повернул трубу к прилегающему кладбищу, где похороны приняли зловещий оборот: крышку гроба откинули, под ней оказался шлемоподобный предмет с торчащей из основания длинной палкой. В ногах гроба стоял бочонок с шёлковым шнуром.

Ещё чуть-чуть левее: Тауэрский холм. Алые шеренги исчезли! Солдаты ушли. Старик обвёл трубой холм и нашёл их там, где рассчитывал: они маршировали в сторону дыма и огня. А как же иначе: горело неподалёку от полковых конюшен. Протокол лондонских пожаров был так же чёток и неизменен, как протокол коронаций: сперва прибывает пожарная команда, потом толпа и, наконец, солдаты, чтобы её разгонять. Всё по традиции.

Он опустил трубу и взглянул на сыновей — выполняют ли те свою часть плана. И впрямь, они уже закрепили посох в основании механизма и прислонили его к парапету, направив в сторону церкви святой Марии на холме. От основания палки тянулись несколько ярдов стальной цепи, привязанной к свободному концу троса, проходящего над бадейкой, которую принёс индеец. Всё как задумано. Старик взглянул вниз и увидел, что воз подъехал к основанию Монумента. Повернулся к реке, проверяя, что там, но обзор ему загородил худой человек в длинной одежде, который вышел с лестницы, даже не запыхавшись.

— Тысяча чертей, ребята, к нам большое начальство!

В ответ — презрительное фырканье Джимми и Дэнни.

Человек в длинной одежде откинул капюшон, явив взглядам чёрные с проседью волосы и немодную, но безусловно красивую эспаньолку.

— Добрый день, Джек.

— Скажите лучше: «Бонжур, Жак», отец Эд, чтобы заложники увидели вашу французистость. И заодно перекреститесь несколько раз, чтобы подчеркнуть свою католичность.

Отец Эдуард де Жекс с удовольствием перешёл на французский и повысил голос:

До конца дела у меня будет ещё не один повод перекреститься. Мон Дьё, это все заложники, каких вы сумели взять? Они же евреи.

— Знаю. Как свидетели они тем более ценны, что не питают пристрастия ни к одной из сторон.

Нос отца Эдуарда де Жекса являл собой великолепную несущую конструкцию для ноздрей, которыми можно было втягивать пробки. Сейчас он пустил их в ход, засопев на евреев, потом сбросил плащ, так что те увидели иезуитскую рясу с распятием на груди, чётками и прочими католическими регалиями. Евреи, пребывавшие до сих пор в блаженной уверенности, что возня с тросами — часть работ по рутинному поддержанию Монумента, теперь не могли решить, изумляться им или трепетать. «Мы пришли полюбоваться видами, — словно говорили они, — и не ждали инквизиторов».

— Где монеты? — спросил де Жекс.

— Когда вы поднимались, вас едва не сбил с ног индеец, спешащий вниз?

Oui.

— Когда вы следующий раз его увидите, он будет с монетами. А теперь, если позволите, я хотел бы взглянуть на реку.

Джек обошёл де Жекса и поднял подзорную трубу, но тут же вновь опустил её за ненадобностью. Баржа дрейфовала с отливом и преодолела примерно треть расстояния до Тауэрской пристани. На палубе шли уже знакомые манипуляции с верёвками и ракетами. Что до шлюпа, он двигался к Тауэрской пристани, неся французский флаг на виду у всего Лондона. Если бы Джек удосужился глянуть в подзорную трубу, он увидел бы тросы, кошки, мушкетоны и прочий абордажный инвентарь.

Оставался вопрос: видят ли это из Тауэра? Что, если Джек закатил банкет, на который никто не явится?

За его спиной де Жекс, как всякое надзирающее лицо, задавал дурацкие вопросы:

— Джимми, что ты думаешь?

— Думаю, слишком много зависит от того, как всё повернётся в Тауэре, — буркнул Джимми.

Де Жекс обрадовался случаю поддержать маловеров пастырским словом:

— Да, с виду Тауэр неприступен. Однако тебе, как человеку неграмотному, недостаёт исторической перспективы. Знаешь ли ты, Джимми, кто был первым узником Тауэра?

Джимми подумал, не столкнуть ли де Жекса с площадки, но рассудил, что ответить, пожалуй, проще.

— Нет, — буркнул он.

— Его святейшество Ранульф Фламбард, епископ Даремский. А знаешь ли ты, Джимми, кто первый бежал из Тауэра?

— Понятия не имею.

— Ранульф Фламбард. То было в лето Господне тысяча сто первое. С тех пор мало что изменилось. Из Тауэра не бегут не потому, что он так надёжно охраняется, а потому, что узники, английские джентльмены, считают неприличным его покидать. Если бы Тауэр охраняли французы, наша затея была бы обречена на провал.

— Смотрите, всё-таки они не спят, — вставил Джек. — Вон, алые мундиры на пристани. Тревогу подняли.

— Отлично, — промурлыкал де Жекс. — Значит, русский и шотландец могут осуществить то, о чём англичане не смели и помыслить.

Шлюп «Аталанта», у берегов острова Грейн конец дня

К тому времени, как они в следующий раз увидели Барнса, «Надежда» осталась далеко позади. Отлив продолжался: вода убегала с такой скоростью, что грозила схлынуть совсем, оставив шлюп на обнажившемся дне Темзы. Река сужалась на глазах, оголяя серо-бурые отмели. В нескольких милях по левому борту был виден Саутенд, увязший в илистой плоскотине. Однако главенствовал в этой картине океан, занимавший теперь примерно четверть обзора.

Справа в Кентских болотах петляла широкая река, почти безуспешно силясь пробиться к стремительно отступающей Темзе.

— Это Янлет, — объявил полковник Барнс. — Всё, что за ним — уже остров Грейн.

— Как может река отделять остров? — спросил Даниель.

— Такие вопросы — наказание нам за то, что мы взяли с собой натурфилософов, — вздохнул Барнс.

— Сэр Исаак тоже спросил?

— Да, и я отвечу вам так же. — Барнс, развернув карту, провёл пальцем по S-образному изгибу Янлета до верховий, где с ним соединялся отросток другой реки, текущей в противоположную сторону и впадающей в Медуэй на другом берегу острова.

— Здесь тяготение словно смеётся над нами — кто объяснит направление этих рек? — задумчиво пробормотал Даниель.

— Может, Лейбниц? — тихо отвечал Барнс.

— Значит, и впрямь остров. Тогда возникает следующий вопрос: как ваши люди на него переправятся? Насколько я понимаю, такова их задача.

Барнс грязным ногтем провёл по дороге, идущей от Грейвзендской пристани на восток к основанию меловых холмов. Там, где Темза делала петлю, огибая головку молотка, дорога сворачивала на юг, чтобы напрямик пересечь его узкую рукоять по более высокому и сухому месту.

— Вот здесь они должны были нас обогнать, — сказал Барнс. — А вот мост — единственный — через Янлет на остров Грейн.

— Как человек военный, вы с особым нажимом отмечаете, что мост один.

— Как человек военный, я на сегодня им завладел, — сообщил Барнс. — Мои люди перешли его и поставили пикет со стороны острова. — Он взглянул на часы, убеждаясь, что не поторопился с этим утверждением. — Теперь Джек и его люди не смогут уйти сушей. А если они попытаются уйти морем — там будем мы.

Из карты ничего больше узнать было нельзя, и Даниель поднял голову. Он увидел прямоугольную башню на чём-то вроде сложенного из камней кургана, примерно в миле впереди.

В прилив Шайвский утёс, одиноко встающий из вод над морскими вратами Англии, вероятно, производил впечатление если не чарующее, то угрюмо-величественное. Однако сейчас он просто торчал посреди обнажившейся илистой равнины размером с Лондон.

— Если Джек достоин своей славы, у него наверняка есть корабль — возможно, побольше и получше нашего, — сказал Даниель не столько из искренних опасений, сколько из желания подначить Барнса.

— А вы посмотрите, что там вдали! — воскликнул Барнс.

Даниель посмотрел за островок и увидел, что в миле-двух дальше снова начинается вода. Ему потребовались секунды две, чтобы догадаться: это устье Медуэя. На дальнем берегу стояла система укреплений с рыбачьей деревушкой у подножия — Ширнесс.

— Если Джек попытается бежать во Францию, нам довольно будет дать сигнал Ширнесскому форту. Остальное — забота Адмиралтейства, — рассеянно проговорил Барнс, наводя бронзовую подзорную трубу на Шайвский утёс. — Впрочем, до этого не дойдёт. Видите, там есть фарватер для доставки припасов и воды, и Джек его углубил, чтобы можно было подходить на всё больших и больших кораблях. Но в сизигийный отлив там не пройдёшь даже на шлюпке. Джек остался на мели.

Примерно тогда же, когда Шайвский утёс показался из-за острова Грейн, ветер задул с правой скулы. Последние несколько минут матросы разворачивали паруса. Это маскировало действия сигнальщиков, которые (насколько мог судить Даниель) флажками передавали какие-то указание драгунам. Короче, наступило затишье — вряд ли надолго. Следующая возможность поговорить с Барнсом могла представиться не скоро.

— Насчёт Роджера не беспокойтесь, — сказал Даниель.

— Простите, сэр?

— Насчёт маркиза Равенскара. Не беспокойтесь. Я отправлю ему записку.

— Какую именно?

— Ну, не знаю. «Дорогой Роджер, страшно рад был услышать, что вы собираете армию. Какое совпадение! Я тоже и уже пригласил полковника Барнса главнокомандующим. Надеюсь, мы будем союзниками. Ваш собрат по оружию, Даниель».

Барнс рассмеялся было, но настолько не верил своим ушам, что сдержал смех и покраснел до ушей.

— Буду премного обязан, — сказал он.

— Пустяки.

— Если мои люди пострадают из-за политических…

— Исключено. Болингброк будет доживать свои дни во Франции. Придут Ганноверы, и тогда я распишу принцессе Каролине вас и ваших людей в самых лестных выражениях.

Барнс поклонился, потом сказал:

— Или наоборот, в зависимости от того, что будет в следующий час.

— Всё будет превосходно, полковник Барнс. Последний вопрос, пока мы не вступили в бой…

— Да, доктор?

— Ваш начальник просил мне что-нибудь передать?

— Простите?

— Преступный тип, который подошёл к вам сегодня на Тауэрской пристани?

— Ах да, — улыбнулся Барнс. — Рослый, темноволосый и угрюмый — отличный бы вышел драгун. Сказал что-то, что я не совсем понял. Видимо, так и задумывалось. Просил передать вам, что это сети.

На десять секунд Даниель окаменел.

— Вам нехорошо, доктор?

— Ветер с моря холодноват.

— Я принесу одеяло.

— Нет, стойте… Так… он и сказал? «Это сети»?

— Слово в слово. Можно полюбопытствовать, что это значит?

— Что нам надо возвращаться в Лондон.

Барнс рассмеялся.

— С какой стати, доктор?

— Потому что это ловушка. Разве вы не видите? Они откуда-то… Джек откуда-то знает.

— Что знает, доктор?

— Всё. Он заманил нас сюда.

Барнс на мгновение задумался.

— Вы хотите сказать, что русского заслали?

— Вот именно! Иначе с чего бы он рассказал так много и так быстро?

— Потому что Чарльз Уайт зажал ему яйца в тиски?

— Нет, нет, нет. Уверяю вас, полковник Барнс…

— Чересчур сложно, — был вердикт Барнса. — Скорее преступный тип на жалованье у Джека и рассчитывал, таким образом, нас остановить.

Барнса было не переубедить. Даниель совершил ошибку, сначала внушив ему надежду, а затем попытавшись возбудить страх. Если отсутствие надежды толкает людей на отчаянные поступки, то её преизбыток заставляет их делать глупости противоположного толка. Хитрая штука, надежда, и управляться с нею следовало бы кому-нибудь поопытнее Даниеля.

С берега их приветствовали ружейным выстрелом. Шкипер велел убавить паруса, и шлюп сразу замедлился. От острова Грейн отвалил ял. Новость мгновенно достигла шканцев. Через несколько секунд на юте появились Чарльз Уайт и сэр Исаак Ньютон.

Ял доставил лейтенанта Собственного её величества блекторрентского гвардейского полка. Гребли рыбак — хозяин реквизированного ялика — и его сын. Оба выглядели не столько удрученными таким поворотом событий, сколько ошарашенными.

Лейтенант привёз груз слов, который с немалой гордостью предъявил на юте. Слова эти были приняты как ценные сведения всеми, кроме Даниеля, который видел за ними лишь очередной трюк Джека-Монетчика.

Суть сводилась к тому, что достигнут блистательный успех. Драгуны во весь опор пронеслись через мост на полчаса раньше намеченного времени и оставили там взвод. Остальные заняли позиции на берегу, обращённом к Шайвскому утёсу. Дозорных разместили на колокольне церкви святого Иакова. Она стояла на единственном бугорке острова Грейн, который по такому случаю мог считаться холмом. Там же устроили штаб. Большая часть драгун ждала у церкви, готовая либо остановить побег из башни, либо скакать туда верхами и штурмом брать Джеков оплот. Всё это видели обитатели башни, которые сожгли какие-то документы (по крайней мере, так можно было истолковать идущий оттуда дым) и попытались скрыться по воде.

Со стороны островка, обращённой к морю (там, где фарватер был углублён), стояло судёнышко футов шестидесяти в длину, выстроенное по образцу голландского рыболовецкого гукера. Даниель, сын контрабандиста, знал, что это идеальное судно для доставки незаконных грузов через Северное море. Дрейк предпочитал более плоскодонные, поскольку обычно разгружался в мелких прибрежных речушках, но раз у Джека был собственный фарватер, то ему годились и суда с большей осадкой, как этот гукер. Обитатели башни что-то поспешно туда перегрузили, подняли паруса и попытались выйти по фарватеру в открытое море. Однако гукер немедленно сел на мель — на расстоянии полёта стрелы от башни. Тогда они выбросили за борт часть груза, судно снялось с мели, и тут же ветер, дующий с траверза, снёс его к краю фарватера, где оно село на мель снова, уже намертво. Таким образом, фарватер освободился: беглецы спустили вельбот, немногим больше баркаса, зато с мачтой и парусом. Вельбот на вёслах вывели в открытое море и подняли парус. Всё это наблюдали с церкви святого Иакова. Впрочем, наблюдать осталось недолго: через час наступала темнота.

Окончив рассказ, лейтенант замолчал в ожидании приказа. Мистеру Чарльзу Уайту, который, очевидно, командовал экспедицией, достало вежливости взглянуть на Барнса — мол, распорядитесь сами.

Барнс надолго задумался, к изумлению, а затем и досаде Чарльза Уайта и сэра Исаака Ньютона. Наконец он пожал плечами и отдал приказ. Лейтенанту было предписано возвращаться на берег и вести солдат на Шайвский утёс, «Аталанте» — поднять паруса и преследовать вельбот, по пути спустив шлюпку, чтобы арестовать тех, кто остался на гукере, и спасти судёнышко до того, как его унесёт приливом.

Тут же засуетились все, кроме Чарльза Уайта, который с ироничным вздохом облегчения закатил глаза: о чём полковник Барнс столько размышлял? Бесценные секунды потрачены на обдумывание очевидного.

Отдав приказ, Барнс немедленно повернулся спиной к Уайту и подошёл к Даниелю.

— Вы были правы, — сказал он. — Это… как там выражается ваш приятель? Сети.

— Что заставило вас переменить взгляд, полковник Барнс?

— То, что мне не пришлось принимать решение. Приказ мог бы отдать идиот. — Он покосился на Уайта. — И чуть было не отдал.

— Вы намерены оставаться на шлюпе или отправитесь в баркасе?

— На деревянной ноге по грязи недалеко уйдёшь, — сказал Барнс.

— Даниель, ваше присутствие на Шайвском утёсе было бы мне полезно, — объявил сэр Исаак Ньютон, вступая в их разговор из-за спины Барнса. Он натягивал плащ. Рядом стоял на палубе сундучок, и по взглядам, которым Исаак награждал каждого, кто к нему приближался, Даниель заключил, что в сундучке какие-нибудь натурфилософские или алхимические орудия.

Барнс на мгновение задумался.

— С другой стороны, — сказал он, — я могу прыгать на одной ноге.

Дом наместника, Лондонский Тауэр конец дня

К тому времени, как он добрался до спальни покойного наместника, пять крюков, заброшенных на верёвках, уже цеплялись за подоконники открытых окон. Ещё один крюк влетел через стекло, и осколок едва не лишил Макиена последнего глаза. Он повернулся, попятился к окну, высунул руку на ветерок и махнул несколько раз, пока не услышал снизу ликующие крики.

Полтора года назад Макиена взяли под стражу за убийство. Убитый был англичанин: виг, который посмеялся над Макиеном в кофейне, делая вид, будто не понимает его слов. Истицей выступила вдова: противница куда более грозная. Путём различных интриг она сумела превратить удар кинжалом в акт государственной измены. Напирая на то, что её покойный супруг был членом парламента, она убедила магистрата, что шотландский якобит-тори убил видного государственного деятеля по наущению врагов Англии. Таким образом, Макиен попал в Тауэр, а не в Ньюгейт. С тех пор он ни разу не ступил за Внутреннюю стену, зато теперь одним махом осуществил половину побега, высунувшись по пояс в окно.

Там был совершенно другой мир. Первым делом Макиен посмотрел на реку — страницу, которую одноглазому не так-то легко было прочесть, столько судов теснилось в Лондонской гавани. В детстве любой корабль казался Макиену чудом. Теперь, повоевав, он видел в каждом сгусток устремления, застывшее действие.

Скоро он различил треугольные паруса шлюпа и синий французский военно-морской флаг, а ниже, на палубе, солдат в синих мундирах. Для самых непонятливых шлюп теперь ещё и дал беспорядочный залп из всех своих фальконетов. Выстрелы, как знал Макиен, преследовали две цели. Во-первых, убедить гвардейцев на пристани, что противник — не мираж. Во-вторых, сообщить остальным участникам спектакля, что Макиен сорвал победу и выглянул в некое окно.

В Тауэре и на пристани должны были сейчас находиться семьдесят два рядовых, четыре капрала, четыре сержанта, два барабанщика и один лейтенант, то есть целая рота — минимальный гарнизон, необходимый, по мнению высших лиц, для охраны крепости.

Четверть этого количества — один взвод — обычно находилась на пристани, с наиболее уязвимой стороны Тауэра, куда любой мог попасть на лодке. Остальные три четверти были распределены по различным постам и караульным будкам у ворот, дамб и подъёмных мостов, у домов стражников, перед Башней сокровищ и тому подобных местах.

Стражников было около сорока. Они представляли собой рудимент преторианской гвардии, созданной Генрихом VII после победы на Босвортском поле, и формально считались солдатами — «копьями королевы». Однако Макиена они заботили куда меньше гвардейцев, поскольку находились каждый в своем доме, с узниками, к тому же были плохо вооружены и вообще не организованны как военная часть.

Обычно здесь же ошивались Чарльз Уайт и королевские курьеры — довольно опасные ребята, — однако сегодня они все отправились на увеселительную прогулку по реке.

В теории существовало ещё и ополчение Тауэр-хамлетс, но ему на сборы потребовались бы дни, а на то, чтобы привести в порядок затворы кремнёвых ружей — ещё больше. К тому же ополченцы жили в основном по другую сторону рва.

Был ещё старший канонир с четвёркой подчинённых; к такому часу он всегда до бесчувствия напивался. Один или два канонира сейчас при исполнении — то есть в подземелье (пересчитывают ядра), а не на бастионе с горящими пальниками в руках. Чтобы зарядить пушки и мортиры на пристани и произвести выстрел, требовалось куда больше людей. Обязанность эта лежала на гвардейцах. Когда давали салют в день рождения королевы или при встрече посла, к пушкам ставили чуть ли не весь полк.

Таким образом, оставалось выяснить, где оставшиеся пятьдесят с небольшим гвардейцев, и вывести их из строя.

Что Руфус Макиен хотел услышать, он услышал теперь: барабанную дробь с пристани, означавшую «Тревога! Тревога!» Впрочем, важно было другое: слышат ли её гвардейцы на Минт-стрит и во Внутреннем дворе за звоном колоколов, сзывающих на пожар?

Проверить это легче всего было из дома наместника. Макиен вышел в коридор. Почти сразу впереди была лестница. Энгусина (рыжеволосая девица) поднималась по ступеням, одной рукой придерживая подол, а другой сжимая пистолет. Её веснушчатое лицо раскраснелось, как будто с ней кто-нибудь заигрывал.

— Часовые испужались! — объявила она. — Припустили, чисто куропатки при звуке выстрела.

— Выстрел, да, а вот слышат ли они барабан?

Макиен нырнул в мезонинчик и в один прыжок оказался у окна, выходящего на плац. То, что он увидел, его порадовало.

— Всё красно, — объявил он. — Началось.

Как знал Макиен, наблюдавший бесконечные учения через окно тюрьмы, по тревоге дежурная рота должна выстроиться на плацу. Примерно это он сейчас видел, хоть и из другого окна. Один взвод был почти в полном составе, из разрозненных солдат поспешно собирались ещё два отделения.

То, что Руфус Макиен только что заколол наместника в его собственной гостиной, ничего не изменило и не могло изменить, даже если б стало известно. Солдаты действовали по регламенту, как и требовалось на данном этапе плана. Наместник (Троули), полковник (Барнс) или первый сержант (Шафто) могли бы отдать разумный приказ и погубить затею, но все трое, в силу различных обстоятельств, такой возможности не имели. Кроме них высшими полномочиями обладали констебль Тауэра (начальник покойного Юэлла Троули) и ещё два должностных лица (его заместители). Констебль лечился на водах — выводил из организма три дюжины несвежих устриц, съеденных вчера за обедом. Обоих заместителей Троули под тем или иным предлогом выманили в Лондон. Поэтому охрана Тауэра металась, как обезглавленная курица, чье тело силится выполнить указания головы, уже брошенной псам.

Старший сержант стоял посреди плаца, благодушно костеря каждого подбегавшего солдата. Они появлялись с разных сторон и выстраивались, как рыба в косяк, алые на зелёном. У Руфуса Макиена встала перед глазами война: славная рубка при Бленхейме, прорыв французских линий в Брабанте, переправа через болото в Рамийе, разгром французской кавалерии при Уденарде. Тысячи историй о подвигах, похороненные в головах ветеранов. Часть его существа рвалась выйти на зелёный плац, возглавить войско — превосходное войско! — и повести на пристань. Однако мешал статус государственного изменника и заклятого врага Англии. Прогнать наваждение оказалось совсем легко — довольно было повернуться к рыжеволосой девице и вспомнить, как он отнял её от холодной материнской груди, завернул в кровавое одеяло и унёс, заходящуюся от крика, в ущелье над Гленко.

Сержант обратил багровую физиономию к югу. Макиен на миг подумал, что его увидели. Однако сержант смотрел не на дом наместника, а в сторону Холодной гавани — нет, скорее в сторону Кровавой башни, ближайшего входа с Уотер-лейн. Макиен не видел, на что глядит сержант; судя по молчанию и стойке, тот выслушивал приказ — надо думать, от офицера, командующего ротой. Отлично. Лейтенант, услышав пушечные выстрелы и тревогу, кинулся смотреть, что происходит на пристани. Увидев невероятное, немыслимое зрелище, которое, тем не менее, бесполезно было отрицать — французских моряков, палящих из фальконетов, — он вбежал на плац самым коротким путём, через арку Кровавой башни, и скомандовал всему наличному войску: «За мной!»

Сержант на плацу исполнил приказ единственным известным ему способом: методично. С медлительностью, которая бесила Руфуса Макиена не меньше, чем растерянного лейтенанта в арке Кровавой башни, он вытащил и поднял шпагу, прокричал катехизис команд, по которому взвод и три отделения вытянулись во фрунт, взяли ружья на плечо и повернулись кругом, затем, наконец, опустил шпагу — шагом марш. И лишь когда они набрали скорость, скомандовал: «Бегом!»

Макиен вернулся в спальню на южной стороне. Энгусина уже втянула в дом крюки и закрепила верёвки за массивное наместничье ложе. Её основательная филейная часть торчала из оконной рамы, как яйцо из табакерки: Энгусина, перегнувшись вниз, втягивала что-то на верёвке. Руфус Макиен выглянул в соседнее окно. Колонна солдат как раз показалась из основания Кровавой башни. Короткий бросок влево, через улицу — и они уже у Башни святого Фомы, через которую шёл прямой ход на пристань.

Что-то зазвенело. Опустив взгляд, Макиен увидел бьющийся о стену клеймор. Энгусина тащила его на верёвке. Клинок защищали только ремни, на которых его закидывают за плечо. Ножен для клейморов не делают — их не носят, ими рубятся. Этот конкретный клеймор пережил и худшие испытания; Макиена ничуть не огорчило, что он бьётся о стену, высекая искры.

Людей под стеной была ровно дюжина, с виду — обычные забулдыги. Точнее, обычные послевоенные забулдыги, ибо лондонская толпа заметно помолодела и погрубела с тех пор, как распустили армию. Часть ветеранов подалась в солдаты удачи или морские разбойники, а эти двенадцать счастливчиков прочно обосновались в питейных заведениях у основания Колокольной башни и прилегающей куртины — прямо под окнами, из которых выглядывали сейчас Руфус и Энгусина.

— Подарочек на радость тебе, дядюшка! — крикнула Энгусина, втаскивая клеймор в спальню. Затем о подоконник звякнуло железо: меч был привязан к лестнице из верёвок и металлических перекладин. Энгусина повернула его так, чтобы Макиен окровавленным кинжалом рассёк шпагат. Покончив с этим, шотландец бросил клеймор на кровать — здесь, в комнате с низким потолком, им нельзя было размахнуться даже на пробу — и помог закрепить лестницу за тюдоровский платяной шкаф размером с ящик, в каком на корабле держат пушечные ядра. Дальше начиналась самая рискованная часть плана.

Окна располагались на виду у всей пристани. То, что делалось до сих пор — забрасывание крюков и втягивание лестницы, — прошло незамеченным за переполохом. Солдаты, чье внимание приковал вооружённый шлюп, могли обернуться и увидеть — а могли не увидеть. Но то, что предстояло сейчас, никто пропустить не мог.

Макиен втянул на верёвке связку ружей и принялся заряжать одно порохом и пулями, которые Энгусина втащила раньше. Небольшое огневое прикрытие не повредит. Однако по-настоящему выручит только кавалерия.

— Ах, что за храбрецы! — ворковала Энгусина. — Где же набрали столько бравых французских солдатиков?

— Погорелый театр, — отвечал Макиен. — Эти французские солдаты — не бравые, не французские, не солдаты и не храбрецы. Они актёры и думают, что их наняли представить спектакль для развлечения голландского посла.

— Не может быть!

— Так и есть.

— Матерь Божья! Ну и огорошат же их сейчас! — воскликнула Энгусина.

— Пли! — донеслось с пристани. Крик немедленно утонул в резких хлопках: десятка два солдат выстрелили одновременно. Наступила тишина, которую нарушали лишь отчаянные вопли актёров.

— Сейчас они повернут, — сказал Руфус Макиен. — Дьявол! Где моя конница?

Он уже зарядил ружьё и теперь шагал к окну. Больше всего ему хотелось посмотреть вправо, на башню Байворд и дамбу, однако осмотрительность требовала прежде взглянуть на пристань. Солдаты по-прежнему стояли к нему спиной, сержант, наблюдавший, как они перезаряжают, — боком. А вот барабанщик — тысяча чертей, барабанщик смотрел прямо на Макиена. Тот крепче стиснул приклад, но стрелять не стал; барабанщика он с такого расстояния, разумеется, уложил бы, но и внимание к себе привлёк тоже наверняка.

Хорошо уже то, что никто в него не целится. Макиен повернул голову вправо. Ярдах в полутора под соседним окном карабкался по лестнице один из завсегдатаев кабака на Уотер-лейн с мушкетоном за спиной; второй лез сразу за ним. Дальше вид загораживала Колокольная башня, которая, как и пристало бастиону, выдавалась вперёд, чтобы при штурме стен защитники могли обстреливать врага из бойниц. Макиен приметил движение за окошком не более чем в двадцати футах от себя. Однако то были длинные двадцать футов, в том смысле, что Колокольная башня представляла собой отдельное строение, не соединённое переходами с наместничьим домом. Руфус Макиен это знал. Узкое окошко принадлежало тюремной камере, отведённой для знатного узника; кто там сейчас, Макиен не помнил. Но при важном узнике должен состоять стражник, а какой стражник не выглянет в окно, услышав перестрелку на пристани? Руки его ходили вверх-вниз, что и приметил намётанный солдатский глаз Макиена. Иной человек в иных обстоятельства счёл бы, что стражник взбивает масло, онанирует или встряхивает игорные кости. Для Макиена это могло быть только одним — движением шомпола, забивающего пулю в дуло.

Из ружья через маленькое окно вбок целиться несподручно.

— Эй! — сказал Макиен нижнему из двоих на лестнице. — Кинь-ка мне пистолет и держись крепче.

Просьба была неординарная, однако Макиен умел говорить с таким выражением, что ему подчинялись беспрекословно. Через мгновение он уже поймал за рукоять летящий пистолет — в то самый миг, когда стражник распахивал раму. Макиен взвёл затвор, когда стражник выставлял свой пистолет в окно, и спустил курок мгновением раньше стражника. Прицелиться он, понятно, не успел: пуля задела оконную раму и унеслась, жужжа, как пьяная оса. Однако цель была достигнута: у стражника дрогнула рука, и пуля ударила в стену, не долетев до лестницы. Пока он перезаряжал, малый, бросивший пистолет, успел преодолеть последние ярды и юркнуть в комнату. В тот же миг что-то белое прочертило траекторию от Уотер-лейн до окна в Колокольной башне.

— Чёрт! — крикнул стражник.

Руфус Макиен поглядел вниз и увидел в дверях таверны лучника, который спокойно прилаживал на тетиву вторую стрелу. Он посмотрел на Макиена, словно ждал одобрения, но услышал только: «Дамбу видишь? Если моя конница, чёрт возьми, не…» — и треск крошащегося камня — пуля с пристани попала в стену рядом с головой Макиена. Тот рухнул на пол и на миг закрыл голову рукавом; судя по ощущениям, её с одной стороны исполосовали осколки камня.

Зато ответ на свой вопрос он получил: во внезапно наступившей тишине можно было различить грохот подков и железных ободьев по мощёной дамбе. Разумеется, то могли быть любые всадники и фургон. Однако волынщик под окнами, молчавший последние несколько минут, вложил всё сдерживаемое дыхание в басовую трубку и заиграл боевую песнь Макдональдов. Макиен не слышал её с кануна резни в Гленко, когда под эти звуки отплясывали завтрашние убийцы. Музыка входила не сквозь уши, а сквозь кожу, которая сразу пошла пупырышками, словно кровь — масло, вспыхнувшее огнём, и зубчатое пламя бежит от сердца по телу, пробивается через тёмные и неведомые закоулки мозгов. Так он понял, что скачут не просто всадники, а его родичи, братья, скачут, чтоб утолить жажду мести, бурлившую в них двадцать с лишним лет.

Энгусина и те двое, что взобрались по лестнице, дали по выстрелу. Когда шум в ушах рассеялся, Макиен услышал стук подков по дереву: его конница, следуя на звуки волынки, преодолевала подъёмный мост перед башней Байворд. Всадники неслись во весь опор, а значит, не видели причин натянуть поводья; следовательно, кабацкая публика выполнила свою роль — не дала опустить решётку.

Послышался как бы перестук молотков, комната наполнилась пылью. С пристани дали залп по окнам. Воспользовавшись тем, что стрелки сейчас перезаряжают, Макиен поднял голову над подоконником. Ещё двое шустро взбирались по лестнице. Взвод солдат, выстроенный теперь в шеренгу спиной к реке, перезаряжал; один рядовой, подстреленный, лежал на боку. Больше людей в красных мундирах на пристани не было; поскольку вражеский шлюп повернул прочь, надобность в них отпала. Лейтенант, вероятно, скомандовал возвращаться через башню святого Фомы. Сейчас солдаты должны выбегать на Уотер-лейн…

Стук копыт на улице. Макиен глянул отвесно вниз и увидел десяток всадников в килтах, рысью выезжающих из ворот, и, что ещё слаще, услышал, как за ними опускается решётка Байвордской башни, отрезая Тауэр от Лондона.

— Сзади чисто, — крикнул он им. — Впереди англичане — перебейте мерзавцев!

Не удосужившись взглянуть, как будет выполняться его приказ, он шагнул к кровати, схватил клеймор и, неся его перед собой, вышел из комнаты к лестнице.


В детстве он тысячи раз воображал своё мщение. Всякий раз оно представлялось делом простым и ясным: он клеймором выпускает Кемпбеллам и англичанам кишки. По счастью, между мальчишескими грёзами и сегодняшним их воплощением пролегли десять лет войны, научившие Макиена, что действовать надо постепенно.

Поэтому он не выбежал на плац в поисках англичан, которых надо рубить, а помедлил в дверях и, закидывая клеймор на спину, огляделся.

Плац был пуст, только один солдат бежал от казарм к воротам Кровавой башни.

Уже не бежит. Его уложили выстрелом — скорее всего из Холодной гавани. По плану человек десять должны были проникнуть во Внутренний двор и занять позиции, с которых простреливался бы плац и узкие проходы. Стражники, глядящие из окон своих домов, наверняка видели, как упал солдат, и поняли, что наружу соваться нельзя. Однако это не значило, что Руфус Макиен может выйти на плац. Любой стражник или случайный гвардеец точно так же подстрелил бы его из окна или из-за парапета. Плац оставался пока ничейной территорией.

— Мне надо знать, опущена ли решётка Кровавой башни, — проговорил он, по-прежнему думая вслух.

Сзади кто-то кашлянул. Макиен оглянулся и увидел полдюжины молодцов, раскрасневшихся и запыхавшихся (они только что вскарабкались по верёвочной лестнице и бегом спустились по каменной), тем не менее отменно крепких и готовых хоть сейчас в бой. Каждый держал заряженное ружьё.

— Простите, милорд, у нас для этого есть сигнал.

— А ты кто?

— Артиллерии сержант в отставке. Дик Мильтон, милорд.

— Тогда к окну, Мильтон, и скажи, как там с твоим сигналом.

— Вот, — отвечал Мильтон, взглянув через плац. — Видите, из церкви святого Петра видна Кровавая башня, а от нас видна церковь. Там девушка. Пришла вчера на похороны, осталась на ночь помолиться и на день — чтобы приглядывать за Кровавой башней. Видите жёлтую тряпицу в среднем окне? Значит, решётка опущена.

— Выходит, чистильщик освободил русского, — сказал Макиен, — а русский справился со своим делом. Вот человечище!

— Простите, милорд?

— Услышал бы — не поверил, что однорукий способен уложить столько врагов. Впрочем, с правого фланга его поддержала внезапность, с левого — паника, а они и сами по себе будут посильней Геркулеса. Ну что, ребята, готовы вспомнить своё ремесло?

Артиллеристы дружно грянули: «Да!»

— Тогда сосчитайте до пяти и за мной. — Макиен распахнул входную дверь и вышел на плац так спокойно, словно был наместником Тауэра и направлялся в церковь.

— Раз! — произнёс голос у него за спиной.

В окне одного из домиков показался дымок.

— Два!

Пуля просвистела, как тяжёлый шмель, взъерошила Макиену бакенбарду и разбила окно, через которое он только что смотрел.

— Три! — выкрикнули молодцы за исключением одного, вопившего от боли.

Дымки показались сразу в десятке неожиданных мест: стреляли из голубятен, из-за бочек в Холодной гавани, даже из казарм.

— Четыре!

Ещё одна пуля сделала выбоину на фасаде наместничьего дома, много выше человеческого роста.

— Гиль, — припечатал Руфус Макиен, но голос его утонул в эхе очередных выстрелов; спрятанные сообщники палили по стражникам, целившим в Макиена.

— Пять!

Трое выбежали из двери и, упав на колено, навели ружья на окна, за которыми засели стражники. В заклубившемся дыму было не видно, как появилась вторая тройка.

Руфус Макиен бежал на восток вдоль фасадов зданий, выходящих на плац. На полпути к Кровавой башне он хладнокровно повернулся спиной к плацу и посмотрел в окна: не торчит ли оттуда ружейное дуло, но увидел только лицо служанки в окне верхнего этажа. Здесь всё безопасно; тем не менее он взял ружьё на изготовку, поскольку гвардейцы или стражники могли затаиться где-то ещё. Вторая тройка залегла ярдах в двух позади него, чтобы стрелять через плац. Тем временем Энгусина и остальные молодцы прикрывали их огнём из верхних окон наместничьего дома. Первая тройка, бросив разряженные и ещё дымящиеся ружья, пробежала к Кровавой башне, миновав Макиена и вторую тройку артиллеристов, как раз когда те выпалили в неопределённом направлении.

В окне дома слева от Макиена мелькнул алый мундир. Шотландец развернул дуло в ту сторону, но гвардеец увидел его и упал на пол раньше, чем Макиен успел нажать на спуск.

Вторая тройка, точно так же бросив ружья, вскочила и вслед за товарищами припустила к Кровавой башне. Макиен двинулся за ними, но не бегом, а шагом, отчасти потому, что ждал ещё подкрепление из наместничьего дома. Артиллеристы не подвели: двое, а затем ещё двое перебежали к нему под выстрелами. Однако у Макиена была и другая цель: следить за домом, в котором укрылся гвардеец (или гвардейцы).

Из фахверковых домов, протянувшихся по южному краю плаца, наместничий был самым западным. Руфуса Макиена больше всего тревожил противоположный, восточный край, ближе к Кровавой башне. Он выдавался на луг в такой мере, что, на взгляд военного, представлял собой бастион. Между его восточной стеной и Кровавой башней располагался открытый пятачок футов пятнадцать шириной, то есть достаточно узкий, чтобы вести прицельный огонь. Гвардейцы, засевшие в этом доме, могли сорвать весь план касательно Кровавой башни.

За окном — ниже — снова мелькнул красный мундир. Гвардеец сбегал по лестнице!

Дверная ручка двигалась! Макиен смотрел, зачарованно, не больше чем с десяти футов. Дверь приоткрылась на полдюйма. Всё понятно: солдат видел двух пробежавших к Кровавой башне молодцов, но не видел Макиена. Тот внезапно представил события следующей минуты так ясно, как если бы они уже были в прошлом. Он положил ружьё и шагнул к двери, двумя руками нащупывая за спиной рукоять. Клеймор взмыл над головою в тот самый миг, когда дверь распахнулась и в неё выглянуло сжимаемое белыми руками ружьё.

Макиен опустил рукоять так быстро, как только мог, однако куда быстрее двигалось остриё. Четырёхфутовый клинок со свистом, как бич, рассёк воздух. Произошло нечто нехорошее, и ружьё упало на землю. Лезвие, перерубив гвардейцу руку, вонзилось в край двери, отщепило аккуратный клинышек и застряло, наткнувшись на гвоздь. Гвардеец исчез внутри — Макиен даже не видел его лица. Тут же рукоять меча едва не вырвалась из рук, поскольку дверь потянули на себя. Лезвие ударилось о косяк и выскочило из древесины так резко, что клеймор, содрогнувшись от острия до рукояти, спружинил вверх. Макиен поймал его за крестовину и услышал, как задвигаются щеколды — из чего заключил, что за дверью есть ещё гвардеец.

Макиен прижался к стене дома. Несколько мгновений ушло на то, чтобы убрать клеймор за спину и оценить расстояние до ружья. Стражники стреляли по нему через плац — однако пуля при такой дистанции учитывает пожелания, а не выполняет приказ. Пули били по окнам у Макиена над головой, вероятно, доставляя больше хлопот гвардейцам, чем ему.

Макиен подбежал, схватил ружьё и бросился за угол дома, на открытое пространство перед Белой башней. Теперь, чтобы стрелять по нему, гвардейцы должны были перебежать к другим окнам и, возможно, даже в другие комнаты.

Тактика сработала, как нередко срабатывает самая простая и дешёвая тактика. В окне первого этажа появился гвардеец и тут же замер, поняв, что подставился врагу. Это дало Макиену время навести ружьё ему в грудь. Но тут распахнулось окно верхнего этажа, и там тоже мелькнул алый мундир.

Очень быстрый расчёт: солдат в окне первого этажа — верная цель, осталось только спустить курок. Солдат наверху всё равно выстрелит, что бы Макиен ни делал, а вскидывать ружьё и стрелять в него значит почти наверняка промахнуться. Он нажал на спуск.

Что произошло дальше, можно только гадать, потому что видел он только пороховой дым. Через мгновение наверху грянул выстрел, и земля под ногами вздрогнула. Макиен решил, что это удар пули в его тело передался через ноги земле; постояв ещё миг, он почувствует первые жаркие клочья боли, а кровь, разливаясь по лёгким, вызовет непреодолимое желание прочистить горло.

Однако ничего этого не произошло. Дым рассеивался. Макиен поднял глаз к окну из чисто профессионального интереса: ему хотелось взглянуть в лицо солдату, промазавшему с такого расстояния, насладиться позором англичанина, когда тот поймёт, что попал в землю.

Увидел же он чудище, подобное кошмарам Мальплаке, которые теснились в его мозгу, как головы медведей и кабанов в мансарде охотника, мёртвые днём, но оживающие каждую ночь, чтоб терзать своего убийцу. Чудище вывалилось из окна и упало на голову. Даже здесь оно не приняло приличествующую смерти позу: тело было насажено на короткую пику, которая выпирала из грудной клетки, словно приживлённая человеку чужая кость.

Макиен поглядел в окно, но никого там не заметил: очевидно, пика влетела снаружи. Кроме него во дворе никого не было, а сам он никаких пик вроде бы не кидал. Значит, сверху. Он повернулся к Кровавой башне и скользнул взглядом по отвесной сорокафутовой стене к парапету.

Здесь, в просвете между двумя зубцами, силуэтом на фоне неба, стоял огромный человек с развевающейся бородой. Люди поменьше суетились среди пушек, стоящих на крыше башни: разворачивали их к реке, вталкивали под казённые части орудий толстые подъёмные клинья, чтобы стрелять не по кораблям, а по солдатам на пристани.

Одной рукой бородач держал такую же пику, а вторую поднял в приветствии. Это была не рука, а зазубренный крюк в клочьях чего-то мокрого, наверное, одежды или волос. Им бородач указывал в сторону от реки, от артиллеристов, на сердце Лондонского Тауэра, Белую башню, встающую над крепостью, над рекой и над Сити.

Он трижды ткнул в её сторону крюком.

Герой Жи не нуждался в уговорах. Бросив разряженное ружьё, он выхватил из-за спины клеймор и под свист пуль устремился к воротам Холодной гавани.


Как всякий уважающий себя осуждённый на казнь изменник, Макиен немало времени провёл, придумывая эффектный побег из Тауэра. Он знал все выходы из крепости. Сегодня ему предстояло думать о них как о входах.

Во Внутренний двор вели пять ворот. Одни — в юго-восточном углу, возле Кирпичной башни, где Монетный двор, сейчас были не в счёт. Оставались четыре входа с Уотер-лейн. Два из них приходились на Кровавую и Архивную башни, которые стояли так близко, что составляли практически одно бесформенное здание. Человек, идущий на восток по Уотер-лейн, увидел бы сперва ворота Кровавой башни, и только обогнув Архивную башню — соседние. Однако два входа, расположенные на столь небольшом расстоянии, отличались решительно во всём. Первый представлял собой широкую, красивую готическую арку, ведущую прямо на плац через двор, где стоял Макиен. Благодаря русскому, её теперь перекрывала массивная чугунная решётка. За ней неподвижно лежали несколько гвардейцев. Они двинулись с пристани, намереваясь пройти через арку, но тут впереди опустилась древняя решётка, и в тот же миг на них налетели верховые шотландцы с обнажёнными саблями. Когда конница атакует пехоту, исход предрешен, если только пехотинцы не вооружены пиками. В экипировку тауэрской гвардии пики не входили.

Второй вход являл собой узкую потерну в полукруглом первом этаже Архивной башни. Отсюда можно было попасть в L-образную галерею, идущую через Холодную гавань почти к самой Белой башне. Через неё коннице не проехать. Если всё идет по плану, Том-чистильщик засел за окном на переломе L с большим количеством заряженных ружей и пистолетов. Никто из защитников Тауэра этим ходом не пройдёт. Однако кое-кто из атакующих должен был им пробежать.

Макиен припустил на север по краю плаца: склады Холодной гавани были от него слева. Чёртовы стражники всё ещё палили из окон, но не по нему. Когда Макиен обогнул последний склад и, оказавшись в безопасности, смог наконец оглядеться, то стала ясна и причина. Как только несколько человек, пробившись на Кровавую башню и прилегающую куртину, навели пушки её величества на пристань, тамошней охране осталось только побросать ружья в реку и сдаться. Никто больше не стрелял в людей, лезущих по верёвочной лестнице в наместничий дом. Поэтому всё новые и новые артиллеристы бежали оттуда к Кровавой башне, чтобы взобраться на укрепления и встать к пушкам. По ним-то и стреляли стражники, которым, впрочем, не давали высовываться стрелки, разместившиеся по южному краю плаца.

Макиен услышал позади скрип петель и повернулся спиною к плацу, который всё равно был уже прочитанной главой.

Последние несколько минут он посвятил тому, чтобы обогнуть северный край Холодной гавани и попасть из Внутреннего двора (плаца для гвардейцев и деревенского луга для стражников) в ещё более внутренний двор. Пространство в десять или пятнадцать шагов, отделяющее Холодную гавань от угла Белой башни, было обнесено стеной. Однако в стене имелись ворота; их предупредительно распахнул перед Макиеном молодой человек в килте.

Наконец-то мне есть с кем поговорить, — сказал Макиен. — Приветствую тебя в Тауэре, малыш.

А я тебя, дядя, — отвечал юнец, пропуская его вперёд.

Двор был не в пример меньше плаца. С севера его ограничивала Белая башня, с юга — Архивная (сама по себе целый замок), а также канцелярия и склады оружейных палат. Где-то среди них пряталась ещё одна потерна (третий проход с Уотер-лейн), связанная с домом констебля и сейчас не представляющая интереса. Куда важнее были четвёртые ворота, большие, способные впустить конницу. Через улочку от них располагались ворота, парные к тем, в которых Макиен сейчас стоял… да где же они? Единственный глаз не позволял оценить расстояния и сориентироваться в незнакомом месте. Однако волынщик был уже в улочке и звал конницу за собой. Отзвуки музыки в каменном мешке позволили Макиену разобраться в геометрии двора. Он нашёл ворота. Они были открыты. В них въезжали всадники. Некоторые поникли в сёдлах, зажимая раны, полученные на Уотер-лейн или раньше, когда горцы во весь опор неслись к Львиным воротам, чтобы смести часовых. Однако больше было тех, кто сидел прямо и гордо, а один — благослови его Бог! — держал в руке развёрнутое знамя Макиенов Макдональдов.

— И это хвалёная Белая башня? — спросил юнец, открывший ему ворота. — Тьфу! Она даже не белая.

— У англичан нет гордости. Почитай их историю и увидишь, что они всего лишь пьяницы и шаромыжники. Ну подумай: во что бы стали английской королеве несколько галлонов краски?

— Помилуй Бог, я бы сам её покрасил, лишь бы не видеть. Куда ни пойдёшь в этом треклятом городе, всюду она торчит, как бельмо в глазу.

— Могу предложить более простое решение, — отвечал Макиен. — Я знаю одно место, неподалёку, откуда её не видно.

— Где же это, дядя?

— В самой башне! — Макиен жестом подозвал знаменосца.

— А как в неё попасть?

— Через дверь. Она высоко над землёй, чтобы легче было оборонять, но англичане, по лености, пристроили отличную деревянную лестницу, так что лезть нам не придётся.

— Я её не вижу.

— Её закрывают казармы. За мной! — И он шагнул в подворотню между двумя казармами.

— Позволь мне идти впереди, дядя! — крикнул юнец; такие же возгласы раздались со стороны других воинов, которые торопливо спешивались и бежали к ним, обвешанные саблями, клейморами, мушкетонами и гранатами.

Однако Руфус Макиен прошёл подворотню и начал подниматься по грубой деревянной лестнице к простой арке в южной стене башни.

— Вы не поняли! — крикнул он через плечо. — Вы ждёте отчаянной схватки за Белую башню, как в авантюрном романе. Однако схватка позади, и она выиграна.

В арке возник стражник. Он вытащил из ножен старенькую рапиру и, подняв её над головой, с криком ринулся по ступеням. Руфус Макиен даже не потрудился вынуть из-за спины клеймор: стражника прошили несколько десятков пуль. Он содрогался при каждом попадании, теряя цельность на глазах, потом рухнул и покатился по лестнице, оставляя на ступенях части себя.

— Тоже начитался авантюрных романов… — заметил Руфус Макиен. — Смотрите под ноги, ребята, здесь скользко.

Он перепрыгнул последние две ступени и шагнул через порог Белой башни со словами: «За Гленко!»

Сити конец дня

Он выглядел солидно и располагающе. Его научили по команде выводить в нужном месте свою фамилию (если «Джонс» и вправду была его фамилия). В остальном он не умел ни читать, ни писать. Отсюда следовало, что матросу Джонсу с «Минервы» никогда не стать офицером или торговцем.

Джонс не терзался из-за своей ущербности — если вообще её сознавал. Его подобрали на Ямайке. На тот момент он мог рассказать о себе следующее: его, честного сельского паренька из Северного Девона, похитили (то есть насильно завербовали) моряки с бристольского невольничьего корабля. После рейса в Гвинею за рабами он дезертировал на Ямайке. Все были уверены, что он при первой возможности сбежит снова и постарается добраться дородной эксмурской деревушки. С тех пор прошло много лет. «Минерва» частенько заходила в Плимут, Дартмут и другие подходящие порты; Джонс ни разу не выказал желания с нею расстаться. Поначалу ему случалось проявлять буйный нрав, что наводило на мысль об истинных причинах его бегства, однако с годами он остепенился, став надёжным, хоть и туповатым матросом.

Итак, в минус Джонсу можно было поставить безграмотность, преступное прошлое — вероятно — и отсутствие жизненных устремлений. Зато он обладал достоинством, которое отсутствовало у офицера, идущего рядом с ним по Ломбард-стрит, — был белокожим англичанином. Время от времени от Джонса требовалось усилить это достоинство — надеть панталоны, чулки, жилет, длинный, флотского покроя камзол и очень простой парик из конского волоса — всё то, что корабельный офицер складывает в сундук перед дальним рейсом и вынимает по другую сторону океана, чтобы выглядеть мало-мальски пристойно в глазах поставщиков провианта, денежных поверенных и страховщиков.

Если бы они сейчас взяли извозчика и проехали две мили к западу до новых улиц в окрестностях Пиккадилли и Сент-Джеймс, их роли, в глазах случайного прохожего, поменялись бы. Люди, внимательные к одежде, не упустили бы, что платье Даппы лучше пригнано, новее и тщательней выбрано. Кружева на его манжетах никогда не соприкасались с пивной пеной, гусиным жиром и чернилами, башмаки были начищены до блеска. Утончённые вест-эндские франты приметили бы, что Даппа старше, зорче смотрит вокруг и на перёкрестках сворачивает, куда хочет, а Джонс за ним следует. Джонс озирался скорее с бесцельным любопытством. Житель Вест-энда, глядя на них, заключил бы, что Даппа — мавр-дипломат из Алжира или Рабата, а Джонс — его местный сопровождающий.

Однако здесь был не Вест-энд. В Сити, на вержение камня от Чендж-элли, никто не обращал внимания на одежду, если она не кричала, нагло и вульгарно, о богатстве своего хозяина. По этим меркам Джонс и Даппа были равно невидимы. Даппу, идущего впереди через толпу дельцов, принимали за слугу, привезённого в качестве диковинки из дальнего плавания, пробивающего господину дорогу в джунглях и зорко высматривающего опасность. Глуповато-отсутствующий вид Джонса мог сойти за рассеянность финансиста, который настолько погружён в раздумья о курсе акций, что ему недосуг заботиться об одежде или самому отыскивать дорогу в городе. Некоторая осоловелость могла свидетельствовать, что ум его настроен в резонанс с рынком и улавливает малейшие колебания биржевых струн.

По крайней мере, так уверял себя Даппа, перебарывая собственное беспокойство, когда Джонс останавливался поболтать с продавщицей апельсинов или тянулся взять печатный листок у грязного горластого распространителя. Когда они подошли к дверям кофейни Уорта на Бирчин-лейн, прямо напротив Гераклитова хаоса Чендж-элли, Даппа переместился в арьергард. Джонс вошёл первым. Через мгновение Даппа уже подвигал ему стул и бежал за служанкой, чтобы заказать кофе мистеру Джонсу.

— Мы рано пришли, — сказал Даппа, возвращаясь с кофе, — а мистер Сойер, как всегда, опаздывает. Так что располагайся поудобнее, раз уж я не могу. Дальше до самого Массачусетса отдыхать не придётся.

И он, стоя за стулом у Джонса, принял позу слуги, готового бежать, куда требуется, по первому слову хозяина.

Все вокруг либо беседовали, либо читали. Кофейню Уорта облюбовали мелкие дельцы, предоставляющие промежуточные суды и другие ещё менее понятные финансовые инструменты морской торговли. Среди одиночек за столиками были моряки, изучавшие таблицы приливов или астрономический календарь. Другие больше походили на денежных поверенных или ювелиров-ростовщиков — эти отдавали предпочтение лондонским газетам. Джонс, в отличие от них, читать не умел, однако на углу Грейсчёрч и Лом-бард-стрит взял листовку у неприятного типа, который пах и выглядел так, будто намазал рожу прогорклым салом. Вручая Джонсу листовку, тип нехорошо поглядел на Даппу. Джонс свернул её в трубочку и нёс с собой — ни дать ни взять делец, идущий предъявить к оплате вексель. Сейчас, тщась слиться с посетителями кофейни, он развернул листовку на столе и нагнулся над ней, подражая позам сидящих вокруг.

Он держал её вверх ногами!.. Даппа шагнул вперёд, чтобы незаметно пнуть Джонса коленом в зад. Однако тот оказался сообразительней, чем полагал Даппа: не зная букв, сам догадался перевернуть листок. Ибо текст был иллюстрирован: наверху располагалось чёрное пятно размером примерно с кулак, отвратительного качества оттиск, изображавший дикаря с копной африканских косичек. Горло негра сжимал белый кружевной галстук, плечи облагородил добротный английский крой. Под портретом дюймовыми буквами стояло:


ДАППА


и ниже


РАБ, собственность М-РА ЧАРЛЬЗА УАЙТА, ЭСКВАЙРА, пропал либо украден. НАГРАДА В ДЕСЯТЬ ГИНЕЙ тому, кто приведёт его в дом м-ра Уайта на Сент-Джеймс-сквер.


Дальше шёл мелкий шрифт, который Даппа не разбирал без очков. Однако он не мог вынуть очки из нагрудного кармана, потому что ни одна мышца его не слушалась.

Шлюп «Аталанта», у Шайвского утёса закат

Он пожалел, что рядом нет Гука. Любого натурфилософа заворожило бы то, что открылось взглядам в столь сильный отлив. Солнце садилось; за дымным куполом Лондона оно горело цветом подковы, которую кузнец плющит на наковальне. Предзакатные лучи косо падали на обнажившуюся илистую гладь, представляя её не такой и гладкой. Поверхность была ребристой, как будто озеро наморщил ветер и тут же сковал мороз. Однако Даниеля особенно поразила Фоулнесская отмель, в нескольких милях севернее, на другой стороне устья. Этот илистый край, размером побольше иных немецких княжеств, почти всё время оставался под водой. Там не было ни камней, ни растительности. Но вода из ложбинок застывшей ряби не уходила сплошной плёнкой и не впитывалась в землю, а устремлялась туда, где ниже. Одна лужица размером с ладонь переливалась в соседнюю; объединив силы, они принимались искать место, может быть, на волосок ниже, и каждая капля воды на мили вокруг преследовала ту же цель. Интегральный (следуя терминологии Лейбница) итог состоял в том, что на Фоулнесской отмели возникла целая система рек и притоков. Иные реки казались ровесницами Темзы, на их берегах впору было возводить города; однако через несколько часов им предстояло исчезнуть. Не смягченные ивами и тростником, не обросшие человеческими постройками, они были чистой геометрией, но неправильной, живой геометрией, противной Евклиду и, как подозревал Даниель, седовласому рыцарю Британии рядом с ним. А вот Гук увидел бы здесь красоту и сумел бы её изобразить, как изображал мушек и блох.

— Интересно, те же реки возникают всякий раз или новые рождаются в другом месте с каждым отливом? — задумчиво пробормотал Даниель.

— Некоторые существуют годами, возможно, раз от раза немного меняя русло, — ответил Исаак.

— Вопрос был риторический, — пробормотал Даниель.

— Потом однажды, возможно, после сильного шторма или в особенно высокий прилив они исчезают навсегда. В подводном царстве многое так же сокрыто от разума, как и от очей.

Исаак перешёл к другому борту, чтобы посмотреть на Шайвский утёс. Даниель счёл своим долгом последовать за ним.

Слева серость уходила в бесконечную даль, впереди — мили на две, до острова Грейн. Большая часть острова едва возвышалась над горизонтом, но был один холм, пятьдесят-сто футов над уровнем моря, заросший травой, с несколькими кривыми деревьями, тянущими назад руки ветвей. На холме стояла древняя каменная церковка, развёрнутая длинной стороной к морю, как будто каменщики начали возводить защиту от ветра, чтобы их не сдуло, а затем приделали сверху скат крыши. С запада к ней примыкала квадратная колокольня с плоским зубчатым верхом, которую блекторрентцы временно реквизировали в качестве сторожевой вышки.

Между «Аталантой» и подножием холма серое пространство делилось белой прибойной полосой на нижнюю и верхнюю часть. В нижней к серому примешивались синь и аквамарин, в верхней, бугорчатой, — охра, зелень и терракота. Птицы скользили совсем низко, по две, по три, словно держались вместе для безопасности. Иногда они приземлялись на лапки-палочки и что-то выклёвывали из ила; некоторые делали это у самого основания Шайвской башни, встававшей на полпути между «Аталантой» и подножием холма.

Фарватер указывал в сторону моря, так что «Аталанте» надо было миновать островок и повернуть назад. Матросы готовились к манёвру и спуску баркаса. Работали споро — вельбот мог вот-вот скрыться во тьме. Откуда-то притащили флаг с серой борзой и прицепили его на корме баркаса для устрашения неизвестно кого. Двух драгун поставили бросать лот, одного с правой стороны носа, другого — с левой.

Барнс спорил со шкипером, кому из них нужно больше солдат. Шкипер просил не забывать, что это личная яхта мистера Чарльза Уайта, а не военный корабль, поэтому своих солдат у него на борту нет, а поскольку в вельботе спасаются ближайшие сообщники Джека, может быть, даже сам Джек, то есть в любом случае опаснейшие преступники королевства, большая часть драгун должна остаться на корабле.

— Вы догоняете одну шлюпку, — говорил Барнс, — а мы будем штурмовать крепость. Неизвестно, что там окажется…

Бесполезно. Чарльз Уайт, который оставался на шлюпе, чтобы лично схватить Джека-Монетчика, принял сторону капитана. Он напомнил, что к Барнсу через несколько минут присоединится почти целая рота драгун, скачущая по острову Грейн. В баркас, кроме полковника Барнса и сержанта Шафто, погрузятся восемь солдат. Если их окажется мало, всегда можно отступить и ждать подкрепления.

— Похоже на фарс под названием: «Как погубить всё дело», — услышал Даниель тихое ворчание Барнса.

— Если б Джек понимал истинную природу Соломонова золота, он бы не чеканил из него фальшивые деньги, — сказал Даниелю Исаак, явно чувствуя потребность обосновать свою тактику. — Для него это всего лишь золото. Чуть более ценное, чем обычное, но всё равно просто металл. Он наверняка погрузил его на гукер, а когда гукер сел на мель — бросил, считая не последним.

— Думаете, они выбросили золото за борт?

— Банда перепуганных преступников может швырнуть за борт что угодно. Возможно, мы найдём золото на берегах фарватера. А может, оно по-прежнему на гукере. Вперёд! Цель близка!

Он короткими быстрыми шагами засеменил к трапу на опер-дек. Ящик с инструментами, переброшенный через плечо на ремне, бил его по бедру, угрожая равновесию. Даниель, нагнав Исаака, положил руку на ящик, чтобы не качался; таким манером два старых натурфилософа спустились по трапу и подошли туда, где висел на шлюпбалках баркас. Вскоре они, Барнс, Шафто, восемь драгун и матрос погрузились туда, хотя Даниель чуть не упал в воду и потерял парик. Потравили канаты, и шлюпка ухнула в тень за кормой. Без парика Даниелю сразу стало холодно, и он крикнул, чтобы ему кинули одеяло. Скоро с борта бросили серый шерстяной свёрток и вязаную шапочку вахтенного, которую Даниель с благодарностью натянул на голую лысину. Когда большое судно двинулось прочь, он увидел свой парик в водовороте; длинная белая косица вращалась, как стрелка обезумевшего компаса.

Шлюп, который до сей минуты плыл вроде бы медленно, удалялся с поразительной быстротой — а может, так всегда кажется тем, кого высадили на необитаемом острове. Через минуту до «Аталанты» было не докричаться; теперь, если бы они хотели дать сигнал, пришлось бы стрелять в воздух.

Солдаты на острове Грейн не проявляли такой прыти. Поначалу Даниель думал, что «Аталанта» и драгуны прибудут к цели одновременно. Но вот теперь они в баркасе на расстоянии выстрела от башни, а рота ещё не сдвинулась с места. Возможно, солдаты у подножия холма, под колокольней, однако их скрывают тень и густая трава. То, что они существуют, оставалось приятным допущением, вроде веры в благого Бога.

На всех в шлюпке, за исключением разве что Исаака, накатило чувство, что они совершают чудовищную ошибку.

Тут до них донеслось конское фырканье, затем — мерные щелчки. Остров окаймляла полоса выброшенных на отмель ракушек, и кто-то на них наступал.

— Давайте грести, — сказал Барнс. — Бьюсь об заклад, Джек оставил в башне запас кларета.

Слова эти были обращены к Бобу Шафто. Тот что-то крикнул драгунам на вёслах. Они были не гребцы, но за дело взялись с огоньком и тут же столкнулись вёслами.

— Вы не на палках дерётесь! — заорал Боб. — Я вам что, Робин Гуд, так вас и разэдак! Хватит уже стукаться, гребите!

И далее в том же духе. Шлюпка начала разворачиваться; по странному обману зрения казалось, будто пена на гребнях волн — выше них. Даниелю в лодке и то сделалось не по себе; драгунам в камышах, наверное, было ещё страшнее.

Наконец прозвучал горн, грянуло «ура!», и край острова запестрел алым: первая рота Собственного её величества блекторрентского гвардейского полка рассеянной цепью вылетела из камышей и на рысях устремилась по обнажившейся отмели.

Даниель взглянул на башню. В плане она представляла собой квадрат со стороной ярдов десять. Примерно двадцать ярдов отделяло щербатый парапет от бурых глыб, уложенных на вылизанную морем чёрную каменную подушку. «Шайв» на староанглийском означает коленную чашечку, и Даниель, препарировавший в своё время немало трупов, нашёл сравнение удачным. Основание башни облепили ракушки и зеленоватая слизь, так что трудно было понять, где кончается природный цоколь и начинается рукотворный. Глыбы, вероятно, добыли в карьере выше по реке и доставили баржей в сильный прилив. Их скреплял белый раствор. Единственная дверь выходила на илистую заводь в конце фарватера, по которому они сейчас ползли; порог располагался на два локтя выше верхней кромки ракушек и водорослей. Судя по расположению окон (если узкие отверстия в стене заслуживали такого названия), внутри имелся деревянный настил, образующий второй этаж, и крыша, с которой дозорные и канониры могли смотреть через полуразрушенный парапет.

— Останется ли тут место для стольких лошадей, когда начнётся прилив? — спросил Даниель.

— Сперва вы тревожились, что они не прискачут, теперь — что прискачут, — сказал Барнс. — Тем не менее вопрос заслуживает ответа. Мы — драгуны, лошади для нас всего лишь средство передвижения. Как только солдаты спешатся, лошадей уведут. Через полчаса их там не будет.

— Простите, полковник. Как сказал недавно один умный человек, мы все напуганы.

Барнс галантно кивнул. Однако он чувствовал на виске сверлящий взгляд Ньютона, поэтому тут же велел сержанту:

— Вперёд, и посмотрим, обстреляют ли нас с башни.

— Не знал, что назначение сэра Исаака — вызывать на себя огонь, — проворчал Даниель и тут же прикусил язык, потому что даже Исаак улыбнулся шутке. Досадуя на всех, включая себя, Даниель схватил одеяло — девять фунтов грязной йглмской шерсти — и набросил на плечи. Оно кололо через одежду, как репьи, зато обещало тепло.

Через каждые десять ярдов баркас принимался скрести килем о песчаное дно. Сержант Боб крыл последними словами уже не только солдат, но и Бога, к явному недовольству сэра Исаака Ньютона. Четверо драгун, сняв гранаты и пороховницы, спрыгнули в воду, доходившую им здесь до пояса, и принялись толкать полегчавший баркас, как увязший во фландрских болотах пушечный лафет.

— Молодцы, — сказал полковник Барнс, — надо торопиться, пока вода низкая.

Он смотрел всё больше на парапет, явно опасаясь стрелков. Исаак не отрывал глаз от гукера, который теперь свободно покачивался на воде — начался прилив! Сержант следил за солдатами.

Только Даниель заметил, что атака первой роты захлебнулась, не успев начаться. В нескольких ярдах от полосы ракушек несколько лошадей рухнули. Остальные встали; затем цепь драгун разделилась на две, пытаясь объехать какое-то препятствие. Пистолетный выстрел грянул похоронным звоном по сломавшей ногу лошади. Все в баркасе повернулись в ту сторону. Тут же до слуха донесся глухой стук топора о древесину.

— Люди Джека вбили в ил сваи, — догадался Боб, — и натянули между ними цепи, чтобы остановить лошадей. Очевидно, они сделали это в самых высоких и сухих местах — значит, с флангов не проехать. Кто-то из наших рубит сваю.

— В ней гвозди, и топор уже затупился, — рассеянно проговорил Исаак, не сводя глаз с гукера.

— У сэра Исаака очень хороший слух, — пояснил Даниель обескураженному Бобу.

— Тогда советую ему заткнуть уши. — Боб взял ружьё. Через мгновение баркас содрогнулся от отдачи: Боб выстрелил в воздух, после чего протянул ружьё драгуну, который тут же принялся его перезаряжать.

— Уж если тратите порох и пули, тратьте их на парапет, — сказал полковник.

В следующие мгновения с баркаса дали несколько выстрелов по верхушке башни; в вечернем воздухе повисло густое дымное облако. С Шайвского утёса не отвечали. Однако цель Боба была достигнута: драгуны спешились и, отправив лошадей назад, продолжили наступление. Ещё несколько минут назад их мундиры гордо алели; теперь Даниель видел движение тёмных пятнышек на сером песке. Дело было не в том, что их облепила грязь (хотя без этого, наверное, не обошлось); просто сумерки скрадывали цвета. Рядом с башней выглянула вечерняя звезда.

Далеко на западе громыхнуло с такой силой, что даже Исаак оторвал взгляд от гукера.

— Что это? — раздался в наступившей тишине его голос.

— Много пороха взорвалось разом, — ответил полковник Барнс. — На поле боя это означало бы роковую случайность. Здесь, полагаю, взорвался мост через Янлет-крик.

— Зачем вы приказали заминировать мост, полковник?

— Я не приказывал.

Исаак остолбенел.

— Так кто приказал?!

— Вы просите меня пуститься в догадки, сэр Исаак, — холодно отвечал Барнс.

— Но мост охраняют ваши люди!

— Или охраняли, сэр.

— Как можно было его заминировать, если там стояли солдаты?

— Снова догадки: его заминировали раньше, — сказал Барнс.

— Кто же тогда поджёг запал?

— Представления не имею.

— Человек для этого не нужен, — вставил Даниель.

— Так как же подожгли порох? — спросил Барнс.

— Так же, как там. — Даниель, высвободив руку из-под одеяла, указал на Шайвскую башню.

Мгновение назад он увидел краем глаза искорку и ошибочно принял её за вечернюю звезду. Однако теперь она стала ярче любого небесного тела за исключением Солнца, ярче любой кометы. И горела она не в небе, а в узком окошке башни.

Все смотрели туда, хотя пламя стало таким ярким, что слепило глаза. Только Исаак и Даниель знали, что это такое.

— В башне горит фосфор, — проговорил Исаак скорее завороженно, чем встревоженно.

— Значит, кто-то там есть, — сказал Боб, хватая ружьё.

— Нет, — отвечал Даниель. — Фосфор зажгла адская машина.

Дверь открылась внутрь под напором тяги, из проёма хлынул оранжево-жёлтый свет. На полу грудой лежали наколотые дрова, сейчас они занялись. Через отверстия, прорубленные в крыше и перекрытии этажа, полетели искры.

— Превосходный расчёт, — заметил сэр Исаак Ньютон спокойно, без тени гнева. — Прилив заставляет драгун бежать к башне. Наполненная отменным топливом, она скоро обратится в печь, и все вокруг изжарятся, как молочные поросята. Воистину они между молотом и наковальней.

Барнс встал. Упираясь деревяшкой в банку, он сложил ладони рупором и заорал: «Назад! Отступайте! Вы там не поместитесь!» Лодку качнуло, и Барнс плюхнулся на зад.

— Не хочу слышать, как тонет моя первая рота, — простонал он.

— Полковник, велите грести к острову Грейн — так вы сможете предупредить всех и спасти многих.

— Оставьте меня там, — потребовал Исаак, указывая на гукер, который прилив уже снял с мели.

— Я не могу бросить сэра Исаака Ньютона на ветхом рыбачьем судёнышке! — крикнул Барнс.

— Тогда оставайтесь с ним, полковник, — предложил Боб, — и возьмите с собой несколько солдат. А я предупрежу наших и вытащу тех, кто увяз.

Грохот и треск со стороны башни — рухнуло перекрытие. Миллионы оранжевых искр взмыли в чёрное небо.

— Я тоже останусь с сэром Исааком, — сказал Даниель, голосом человека, лежащего при смерти и слышащего собственный панегирик. — Мы уведём гукер от огня и будем править по звездам. Мы с сэром Исааком немного знаем астрономию.

Монумент закат

— Поджигай, — негромко сказал Джек, стоя на одном колене и утвердив подзорную трубу на парапете.

Ожидаемых адских звуков и клубов дыма не последовало. Джек оторвался от окуляра и внезапно почувствовал под собой двухсотфутовую высоту. Только головокружения ему не хватало! Он хлопнул по парапету, крепко зажмурился и объявил: «Шотландец в Белой башне! Я сказал: «Поджигай!» Потом открыл глаза, выпрямился и отступил за каменную сердцевину Монумента, поскольку ракета могла с равной вероятностью взорваться и полететь. До него донеслись голоса Джимми и Дэнни, треск вспыхнувшего запала и топот бегущих ног. Парни забежали за колонну. Тут же раздался глас василиска: наполовину шипение, наполовину визг — стремительно затихающий вдали.

Джек бегом вернулся на прежнее место и увидел луч чёрного дыма, протянувшийся над городом от парапета. Вблизи Монумента клубы были зловеще подсвечены, словно штормовой фронт на закате, дальше бледнели и растворялись. Единственными свидетельствами этого гнусного преступления против всех законов безопасной ракетной техники были дыра в крыше дома на ближней стороне Минсинг-лейн и паутинка, соединившая упомянутый дом с большим блоком, закреплённым на лантерне Монумента у Джека над головой. Оттуда она тянулась к блестящей медной бадейке в трёх шагах от Джека, между ног у великана-индейца. Индеец схватил шнур, чтобы он своим весом не вытянул из бадьи весь оставшийся.

Джек взглянул через парапет; нить уходила вниз и на восток, теряясь в тени Монумента. А вот на крыше церкви святой Марии шла какая-то мальчишеская потеха с прискоками и забрасыванием вверх камней на верёвке. Те, кто в отличие от Джека не знал, что несколькими ярдами выше протянулся шёлковый шнур, могли бы подумать, что видят пляску людей, обезумевших от сифилиса или колдовского наваждения, своего рода Бедлам под открытым небом.

Со стороны одной из башен Тауэра донёсся визг второй ракеты. Скорость её была такова, что когда звук достиг Монумента, заставив Джека повернуться в ту сторону, сама ракета уже скрылась из глаз. Он увидел лишь чёрную радугу, перекинувшуюся через Тауэрский холм и ров, от кладбища за церковью Всех Душ до Белой башни.

— Не горшок с золотом, но вроде того, — заметил Джек. Сейчас он удачно смотрел в нужную сторону, так что различил стрелу белого пламени, которая взмыла с Темзы, оставляя за собой рваный дымовой шлейф. Она достигла апогея примерно над Тауэрской пристанью, погасла и, перелетев по инерции через Внешнюю стену, рухнула на Тауэр-лейн.

— Чёрт, недолёт! — воскликнул Джек, когда до его ушей донёсся звук запуска.

— На барже есть запасные, — сказал Дэнни.

Джек взглянул на церковь святой Марии. Пляска одержимых прекратилась, а её недавние участники улепётывали, движимые понятным желанием поскорее скрыться с места преступления. Остались только двое. Один, сидя, что-то делал руками, другой стоял на стрёме. Он мог не тревожиться: ракета, просвистевшая у них над головой, подожгла чердак дома на Минсинг-лейн — туда-то, а не на крышу церкви, было направлено внимание представителей власти (по большей части самозваных) и (куда более многочисленной и деятельной) толпы.

Тот, что сидел, внезапно вскочил и задрал голову, как будто выпустил голубя и теперь следил за его полётом. Индеец, стоявший рядом с Джеком, принялся быстро-быстро тянуть шнур.

— Полундра! — крикнул Джимми, хватая бадейку и бросая её через парапет.

Дэнни чертыхнулся.

— Теперь в Фонарную башню!

От реки снова донёсся свистящий визг, и Джек увидел ещё один дымовой хвост.

Бадейка, ударясь о мостовую, издала странный звук: нечто среднее между шмяк и дзынь. Томба смотрел в подзорную трубу и ухмылялся.

— Люди в килтах на Белой башне, — объявил он.

— И что они делают? — спросил Джек. Его внимание было приковано к крыше церкви святого Дунстана на востоке — там сейчас повторялось то, что мгновениями раньше происходило на крыше церкви святой Марии.

— Похоже, пьют асквибо и пляшут, — отвечал Томба.

— Когда-нибудь ты дошутишься до того, что я задушу тебя своими собственными руками, — спокойно заметил Джек.

— Одни тянут верёвку с кладбища, другие поднимают флаг, — сказал Томба.

— Флаг?! Я ничего насчёт флага не приказывал, — возмутился Джек.

— Крест святого Андрея и…

— Дьявол! Кто-нибудь из этих горцев соблаговолил заняться блоком?

— Блок крепят на… секундочку… о Господи! — воскликнул Томба и со смехом отодвинулся от подзорной трубы.

— Что там?

— Ракета. Чуть не сбила одного из них, — объяснил Томба. С реки вновь раздался глас василиска.

— Так последняя попала в цель?

— Скользнула по крыше Белой башни, как камешек по воде, — подтвердил Дэнни, смотревший невооружённым глазом. — Прошла у одного шотландца между ног и врезалась в северный парапет.

— Надеюсь, шотландец догадался наступить на верёвку.

— Вроде они её тянут… перекинули через блок…

— Крыша Тринити-хауз — готово! — вставил Томба, глядя в подзорную трубу на здание между Монументом и Белой башней.

— Выбирай слабину! — крикнул Джек, перегнувшись вниз. Здесь, наверху, его багрил ярый закатный свет. У подножия колонны уже пролегли синие сумерки. Там помощники Джека тянули шнур, быстро-быстро перебирая руками. Они работали на открытом пространстве внутри своего рода оборонительного периметра. За его пределами быстро скапливались чёрные пушинки толпы. Напор зевак сдерживали громилы с плётками и лучники, которые залезли на цоколь и заняли позиции под крыльями драконов.

— Что за слух вы пустили? — спросил Джек у Джимми. Прямо под ними свежеотчеканенной гинеей сверкала расплющенная бадейка.

— Что Джек-Монетчик будет на закате кидать с Монумента золотые, — отвечал Джимми.

— Кладбище готово! — объявил Дэнни. Слова его означали, что (хотя никто из них не мог этого видеть) шёлковая нить теперь шла напрямую от большого блока над их головами к такому же устройству на юго-западном углу Белой башни. Оттуда она тянулась через Внутреннюю и Внешнюю стены, над пристанью, к стоящей на якоре барже, которая полчаса назад отвалила от моста. С реки было не видно, а вот они с Монумента видели хорошо, что на палубе баржи установлено большое — несколько ярдов в поперечнике — колесо, насаженное на вертикальный вал. Оно было не такое мощное, как кабестан, и скорее напоминало уложенную на бок самопрялку. Стоящие вокруг матросы, видимо, по сигналу с Белой башни, принялись вращать колесо, наматывая на него тот самый шнур, который минуту назад при помощи ракеты перекинули через крепостную стену. Через несколько мгновений результат их трудов стал виден с Монумента: изменившийся угол наклона верёвки показывал, что она натягивается.

— Давай! — крикнул Джек вниз. Его помощники уже собрались вокруг воза, поставленного у основания колонны. До сего момента его накрывали куски парусины — сейчас их сдёрнули, и взглядам предстала огромная цилиндрическая бочка с умело уложенными в бухты милями троса. Однако то был не обычный трос одинаковой толщины. Через блок на вершине Монумента сейчас скользил шёлковый шнур, дальше он утолщался и ближе ко дну бочки был уже с руку.

— Отлично, — сказал Джек индейцу. — Значит, скоро я велю подать себе колесницу Фаэтона. И его преподобию тоже.

Его преподобие дал понять, что нашёл слова Джека забавными. Индеец подавил вздох и побрёл к лестнице, чтобы начать долгий спуск.

— Чего это вы хмыкаете? — спросил Джек, обходя колонну и обнаруживая за ней отца Эдуарда де Жекса. Тот оттеснил четырёх туристов-иудеев в юго-восточный угол площадки. У его ног стоял чёрный окованный сундук с распахнутой крышкой, кругом валялись хитроумные замки и ключи. Сундук уже почти опустел, но на дне его ещё оставались несколько кожаных мешочков с чем-то очень тяжёлым, звякавшим, когда де Жекс один за другим перекладывал их в прочную кожаную суму. Вторая сумка, уже полная, лежала рядом с той, которую набивал иезуит.

— Ты, сам того не понимая, себя проклял, — отвечал де Жекс. — Ты должен был сказать «колесница Аполлона».

— Аполлон — прозвище Луя. Я так высоко не мечу.

— Хорошо, тогда Гелиоса. Но не Фаэтона.

— Половина городских хлыщей разъезжает в фаэтонах, — сказал Джек, — почему я не могу пролететь в нём над Лондоном?

— Фаэтон был пащенок Гелиоса. Он взял папину сияющую колесницу и отправился на небо покататься. Однако, узрев высь, в которую воспарил, испугавшись героев и титанов, коих боги поместили на небосвод в качестве созвездий, Фаэтон потерял разум, кони понесли, колесница стала жечь землю, Зевс поразил его молнией, и он рухнул в реку. Называя наше приспособление колесницей Фаэтона…

— Мораль вашей сказочки мне понятна, — сообщил Джек, глядя, как де Жекс перекладывает в сумку последние звенящие мешочки. Потом, другим тоном, добавил: — Занятно. Я всегда воображал, что обряды язычников, с их голыми девками, пирами и оргиями, были поживее нестерпимо нудных христианских служб; однако драматическая история Фаэтона в изложении вашего преподобия вышла сухой и назидательной, как молитвословия баптистов.

— Я говорю тебе, Джек, о твоей гордыне, о твоём невежестве и о твоей участи. Сожалею, что не смог сделать рассказ более весёлым.

— Кто разъезжает в лунной колеснице по ночам?

— Селена. Но её металл — серебро.

— Если эти лодыри на барже не будут крутить быстрее, то мы уподобимся ей.

— Время до темноты ещё есть, — объявил де Жекс.

Джек подошёл взглянуть на верёвку, тянущуюся снизу к блоку и дальше над Лондоном к упомянутой барже, и с изумлением увидел, что она стала уже в палец толщиной. С изумлением и досадой, поскольку надеялся, что она зацепит за какой-нибудь флюгер и порвётся, пока тонкая. Такая уже не лопнет. Придётся делать, что задумано.

Прошло несколько секунд. Лондонская жизнь, как всегда, била ключом: толпа под Монументом, уже перевалившая за тысячу человек, требовала обещанных гиней, то расступаясь, чтобы пропустить бешеного пса, то сбиваясь плотнее, чтобы поколотить карманника. Пожарные в Тауэр-хамлетс, а теперь и на Минсинг-стрит, заливали огонь, солдаты теснили зевак. Горцы на Белой башне упивались победой, чувствуя, правда, лёгкую растерянность от того, что никто её не заметил. Люди на барже вращали огромное колесо, словно главную шестерню исполинских часов. Корабли в Гавани бросали якоря и снимались с якорей, словно ничего рядом не происходит.

Сам Фаэтон уже падал в верхнем течении Темзы, несколькими лигами западнее города, и при определённом везении мог бы поджечь Виндзор. Его предсмертные лучи захлестнули Лондон, представив весь город зубчатым и золотым. Джек глядел на Лондон, вбирая каждую мелочь, как когда-то глядел на Каир; и впрямь это место вдруг показалось ему чужим и диковинным. Другими словами, он смотрел свежим взглядом путешественника и видел мелочи, ускользающие от прожжённого кокни. Он должен был так смотреть ради Джимми, Дэнни и всех своих будущих потомков. Ибо если де Жекс прав, то Джек и впрямь пащенок, который залетел в эмпиреи, увидел то, что таким видеть не следовало, и был запанибрата с героями и титанами. Наверное, ещё много поколений Шафто не смогут взирать с такой высоты и видеть так чётко. Но что же он видел?

— Отец, — позвал Джимми. — Пора, отец.

Джек посмотрел вниз. Верёвка была уже толщиною с его запястье и больше не двигалась: её привязали к основанию Монумента, превращённого для такого случая в швартовую тумбу. На барже перерубили якорный канат и спустили в реку огромные мешки из плотной материи — плавучие якоря. Течение наполнило их и теперь тащило баржу вниз, натягивая верёвку по всей длине, что ощущалось и здесь: снасть, удерживающая блок, застонала, как на корабле под ударом шквального ветра. На этом туго натянутом канате висел талевый блок, то есть шкив, надетый на хорошо смазанную ось и заключённый в чугунный кожух. Под ним на двух цепях болталась доска. Джимми держал одну цепь, Дэнни — другую. Колесницу Фаэтона подали для посадки. Все — даже евреи, которые уже перебоялись и теперь чувствовали только любопытство, — выразительно поглядели на устройство, затем на Джека.

— Ладно, ладно, — сказал он и шагнул к доске. Де Жекс протянул одну из сумок, и Джек перекинул её через плечо. — До скорой встречи, падре, — небрежно бросил он, и даже де Жекс почувствовал, что надо отойти.

Джек сел на доску, висевшую вровень с парапетом, пристроил тяжёлую сумку на колени и упёрся в парапет, словно боялся, что сыновья оттолкнут его раньше времени: опасение вполне обоснованное, поскольку он намеревался дать им отцовский совет.

— Итак, ребята, — сказал Джек, — либо это дело сработает, либо нет. Если всё пойдёт наперекосяк, не забывайте, что есть другие места, кроме Англии. Уж вы их навидались, вам я могу не объяснять. Великий Могол всегда возьмёт на службу бравых вояк. Королева Коттаккал будет рада принять вас в своём дворце и тем более в своей постели. Наши партнеры на Квиинакууте устроят вам торжественную встречу у подножия пика Элиза. Манила тоже славное местечко. Японию не советую. И помните, что если вы отправитесь в противоположную сторону, к берегам Америки, и будете долго ехать на запад, то рано или поздно найдёте старину Мойше, если команчи ещё не понаделали из него мокасин. В общем, если я окажусь на Тайберне, сваливайте отсюда поскорее. Только окажите мне прежде одну услугу.

— Хорошо, — нехотя отозвался Джимми.

В продолжение всей речи Джек избегал смотреть на сыновей, полагая, что те стыдятся слёз, ручьями бегущих по щекам. Теперь, взглянув на Джимми, он увидел сухие глаза и нетерпеливое недоумение. Обернулся к Дэнни — тот рассеянно глядел на Белую башню.

— Вы хоть что-нибудь слышали, черти?

— Ты просил об услуге, — отвечал Дэнни.

— Прежде чем начать новую жизнь за океаном, если до этого дойдёт, найдите Элизу и скажите, что я её люблю.

С этими словами он вырвал цепь сперва у Джимми, потом у Дэнни, наклонился вперёд, оттолкнулся обеими ногами и полетел над Лондоном. Плащ его распластался по ветру, словно орлиные крыла, явив всякому, кто смотрел в это время вверх, парчовый подбой, блеснувший в лучах заходящего солнца, как экипаж Аполлона. Начался его спуск.

Кофейня Уорта на Бирчин-лейн в Лондоне закат

Десять секунд Даппа простоял, не шелохнувшись, как будто неподвижность могла сделать его белым.

— Сэр! — хохотнул Джонс. — Как на вас похоже! Что здесь написано?

Благодарение Богу, что Джонс оказался таким непроходимым тупицей! Многие корабельные офицеры, поддавшись естественной склонности замирать от страха в шторм или в разгар боя, выходили из оцепенения, видя беспомощность команды.

Тело Даппы плоховато слушалось приказов со шканцев, поэтому, шагнув вперёд, он задел и едва не опрокинул стол. Однако листок он всё же схватил, затем обвёл взглядом кофейню. На него смотрели, но с обычным любопытством: что это эфиоп так дергается? Листка никто не видел.

— Что здесь написано? — повторил Джонс.

Даппа сунул листок в карман с чувством, что убирает туда какашку. По крайней мере там никто не мог его прочесть.

— Здесь написана неправда про меня. Гнусная, возмутительная ложь.

И тут же пожалел, что не выдержал ровный тон — от сильных чувств голос у него стал, как у придушенной курицы. Пришлось на мгновение закрыть глаза, чтобы взять себя в руки и подумать.

— Это нападение. Нападение на меня со стороны Чарльза Уайта. Тори. Почему на меня? Без всякой причины. Он нападает не на меня, а на «Минерву».

Даппа открыл глаза.

— Твой корабль подвергся нападению, Джонс.

— Мне не привыкать, сэр.

— Оружие нападающих — не ядра, а бумага. По тебе стреляет береговая артиллерия. Как ты поступишь?

— Вы хотите сказать, стреляет по нам, сэр, — поправил Джонс. — А поскольку с береговой артиллерией не поспоришь, надо выйти из-под обстрела.

— Верно. Однако договор, который мы пришли подписать, должен быть подписан — иначе мы сорвём обязательство перед поставщиком провианта. Мы должны выполнить свои обязательства, Джонс, иначе нам не будут верить впредь, понимаешь? Мистер Сойер честен, насколько бывают честны дельцы: когда он придёт, сделай вид, будто читаешь то, что он перед тобой положил, и подпиши. Затем беги на «Минерву» и скажи капитану, чтобы сейчас же начал выбирать якорь.

— Вы оставите меня одного, сэр? — испугался Джонс.

— Да. Я постараюсь вернуться на корабль до прилива. Если нет — отплывайте без меня.

Даппа взглянул в окно и увидел худшее, что могло быть: оборванец, раздававший листовки, выследил их в толпе и теперь прижимался к стеклу сальной физиономией. Взгляды их встретились. Такое же чувство Даппа испытал в Африке, когда мальчишкой играл на берегу реки и увидел направленный на себя полосатый глаз крокодила. Казалось, тысячи предков встали вокруг невидимым хором и кричат: «Беги! Беги!» Даппа и побежал бы, если бы не сознание, что на милю вокруг нет другого чёрного, а значит, далеко он не убежит.

Тень легла на кофейню, как будто туча закрыла солнце. Однако то была не туча, а огромная чёрная карета, запряжённая четверкой вороных. Она остановилась перед входом.

Оборванец не смотрел на карету. Физиономия его изображала дикий восторг — единственное, что могло сделать её ещё гаже. Не сводя глаз с окна, малый боком двинулся к двери.

— Повтори указания, — потребовал Даппа.

— Дождаться мистера Сойера. Посмотреть на договор, как будто его читаю. Подписать. Бечь на корабль. Уходить по высокой воде, с вами или без вас.

— А когда вернётесь из Бостона, Бог даст, разберёмся, — сказал Даппа и, обогнув стол, двинулся к выходу.

Он не успел дойти до двери, как она распахнулась. Улицу заслонял блестящий чёрный бок экипажа. Даппа отвёл руку назад, приподнял полу камзола и потянулся к спрятанному на спине кинжалу. Он нащупал рукоять, но вытаскивать пока не стал. Оборванец стоял в дверях, загораживая выход, вне себя от счастья, и прыгал с ноги на ногу, как ребёнок, которому приспичило в туалет. Смотрел оборванец вбок, видимо, на человека, открывшего дверь, всем своим видом призывая того в свидетели и помощники. Наконец малый вновь повернулся и навёл на Даппу палец, как пистолет. Листовки он бросил, и они кружились у его ног, залетая в кофейню.

За спиной оборванца возник другой человек, выше его на голову, белокурый, голубоглазый и молодой. Он был гораздо лучше одет и держал в руке трость. Сейчас он высоко подбросил её вверх, перехватил за середину и, не сбавляя темпа, опустил. Медный шарик набалдашника припечатал оборванца по темени. В том произошла метаморфоза: сперва лицо, а затем и тело утратили тонус, как будто все двести шесть костей разом превратились в желе.

Прежде чем оборванец упал, загородив вход, молодой человек шагнул вперёд и сдвинул его с дороги. Оборванец исчез из виду, остались только его ноги. Высокий молодой человек позволил трости скользнуть вниз, чтобы набалдашник вновь оказался в руке, затем учтивейшим образом поклонился Даппе и свободной рукой указал на карету, предлагая его подвезти. Только тут Даппа узнал Иоганна фон Хакльгебера, ганноверца, прибывшего в Лондон вместе с герцогиней Аркашон-Йглмской.


Даппа сидел в деревянном чреве кареты. Там пахло Элизиной туалетной водой. Иоганн, не залезая внутрь, захлопнул дверцу и принялся на верхненемецком отдавать приказания кучеру и двум лакеям. Лакеи спрыгнули с запяток и начали выбирать из уличного мусора разлетевшиеся листовки. Даппа смотрел на них через окно кареты, а когда она дёрнулась вперёд, опустил шторку и зарылся лицом в ладони.

Ему хотелось плакать от ярости, но слёзы почему-то не шли. Быть может, если бы всё завершилось быстро и благополучно, он бы успокоился, а успокоившись, разрыдался. Однако они были на одной из самых запруженных лондонских улиц, и Даппа не спешил давать указания кучеру. До ближайшего поворота — перекрёстка с Корнхилл — оставалось футов сто, то есть по меньшей мере четверть часа.

Даппа сунул руку в карман и достал листок. Расправил его на коленях и поднял шторку, впуская свет. Каждое движение требовало сознательного усилия и выдержки, потому что сильнее всего ему хотелось откинуться на сиденье и сделать вид, будто всей этой низкой, подлой, вопиющей, отвратительной гнусности не произошло.

Даппа не знал, сколько ему лет — вероятно, около шестидесяти. Его косички были черные на концах и седые у корней. Он обогнул земной шар и знал больше языков, чем средний англичанин — застольных песен. Он — первый помощник на торговом корабле и одет лучше, чем любой завсегдатай клуба «Кит-Кэт». И тут какая-то бумажонка! Листок отпечатал Чарльз Уайт, но мог — кто угодно. Эта конкретная конфигурация типографской краски на бумаге превратила свободного человека в затравленного зверя, отдала на милость гнусного раздатчика уличных листков, заставила бежать из кофейни. И загнала ему в живот пушечное ядро. Так ли чувствовал себя Даниель Уотерхауз, когда носил в мочевом пузыре камень размером с теннисный мяч? Быть может; но несколько минут работы скальпелем, и камень вынут. Ядро из живота Даппы так просто не извлечёшь. Более того, оно будет появляться снова всякий раз, как он вспомнит события прошедших минут — и так до конца дней. Возможно, он доберётся до «Минервы» и выйдет из-под обстрела, но даже в Японском море ядро, выпущенное Чарльзом Уайтом, будет ударять его в живот всякий раз, как он мысленно вернётся в сегодняшний день. А возвращаться он будет, как пёс на свою блевотину.

Вот для того-то и нужны дуэли. Ничем иным такое бесчестие не смыть. Даппа за свою жизнь убил несколько человек, в основном пиратов и по большей части из пистолета. В честном поединке его шансы убить Чарльза Уайта были бы довольно высоки. Однако поединки — для джентльменов; раб не может вызвать хозяина.

И вообще, глупая мысль. Надо добираться до «Минервы». Карета сворачивала на Корнхилл, вправо, то есть к Гавани, а не к Лестер-хауз, где живёт Элиза со своим выводком ганноверцев. Да, лучше бежать из города.

И всё же идея вызвать Чарльза Уайта на дуэль, всадить в него пулю, была чрезвычайно соблазнительной. Первой приятной мыслью с тех пор, как Даппа увидел своё лицо в объявлении о розыске.

Он ещё приподнял шторки и выглянул сперва в боковое, затеем в заднее окно. Иоганн смотрел прямо на него с расстояния не больше двенадцати футов. Он шёл за каретой там, где толпа ещё не успела сомкнуться. Резким движением головы Иоганн велел Даппе опустить шторки и обернулся. Теперь Даппа увидел, что их неспешным шагом преследуют два субъекта. Каждый держал в руке по листовке. Дальше на Корнхилл раздавали такие же. Даппа подумал, что крикнуть: «Лови!» субъектам мешает только нежелание делиться наградой. Так что пока их было только двое, и они, видя шпагу Иоганна, боялись подойти ближе. Однако Чарльз Уайт будет плодить новых преследователей со скоростью типографского станка.

Удивительно! Как бы он объяснил это своим африканским односельчанам? Металлическая пластина, вставленная в раму, вымазанная чёрным и прижатая к белому листу, колдовским образом превращает одного человека в загнанную жертву, а всех остальных, увидевших заклинание, в безжалостных охотников. Однако та же пластина, в той же раме, при чуть другом узоре краски не подействует. А и вправду, что, если отпечатать листовку, в которой он, Даппа, объявит Чарльза Уайта своим сбежавшим рабом и объявит награду за его голову?

Это было бы даже лучше, чем всадить в Уайта свинцовую пулю. Однако что проку мечтать? На спасение можно надеяться. На месть — нет.

Карета достигла пересечения с улицей, которая меняла название от перекрёстка к перекрёстку. Если бы они свернули налево, то поехали бы на север по Бишопсгейт к Компании Южных морей, Грэшем-колледжу и Бедламу. Впрочем, вероятнее, они свернут вправо, на Грейсчёрч-стрит, которая дальше превращается в Фиш-стрит и ведёт мимо Монумента к Лондонскому мосту.

Карета остановилась на перекрёстке из-за необычайного скопления народа. В правое окно Даппа видел всё больше затылки, в левое — всё больше лица. То есть люди смотрели в основном на юг, на что — непонятно. Даппа снова выглянул в левое окно, пытаясь прочесть ответ на их лицах, и понял только, что все они смотрят куда-то ввысь. Однако он вновь увидел Компанию Южных морей: от ближайших ворот, на левой стороне Бишопсгейт, его отделяло футов двести. Здание было больше и новей, чем Английский банк. В каком-то смысле компания представляла собой антибанк — её обеспечением было асиенто, вырванный в прошлом году у Испании работорговый промысел.

Внезапно у толпы разом вырвалось восклицание. Даппа глянул вправо и увидел хвост дыма, уходящий в воздух примерно от вершины Монумента. И тут же глянул снова, потому что лантерну на самом верху исполинской колонны уродовали самодельные тали. Какая-то глупая потеха для толпы, заключил Даппа.

Однако Компания Южных морей не шла у него из головы. Она вздымалась на левом траверзе, словно пиратский корабль, средоточие мерзости, и, пока Даппа смотрел, некоторые понятия соединились у него в голове. План — не набросок, а законченный план во всей свой полноте — сложился в мозгу и был так очевидно верен, что Даппа без колебаний начал воплощать его в жизнь. Ибо план этот чудесным образом устранил из живота свинцовое ядро.

Он плюхнулся на колени перед скамьёй и швырнул на неё листок. Вытащив из кармана карандаш и лизнув грифель, словно таким образом мог добавить ему красноречия, Даппа вывел:

Ваше сиятельство, миледи!

Иоганн отважно исполнил данное ему поручение. Прошу Вас, не браните его, когда найдёте карету пустой.

В последнем нашем разговоре мы говорили о моей карьере литератора и рассказчика невольничьих историй. Возникло сравнение моих трудов с картечью, которая досаждает врагу, но бессильна отправить невольничьи корабли на дно морское, где им самое место. Вы убеждали меня прекратить сбор картечи и направить усилия на поиски единственного пушечного ядра.

До нынешнего дня я полагал, что ядро, сиречь история, которая раз и навсегда убедит англичан в чудовищности рабства, сыщется на невольничьем рынке где-нибудь в Сан-Пауло, Кингстоне или Каролине. Однако, к собственному изумлению, сегодня я обнаружил его у себя в животе.

«Минерва» отплывёт завтра утром, но меня Вы сможете найти в какой-нибудь лондонской тюрьме. Я буду просить бумаги, чернил и Ваших молитв.

Ваш преданный и покорный слуга,

Даппа.

Оставив листок на скамье, он распахнул левую дверцу. За ней было свободное место: никто не хотел вставать там, где вид на юг загораживал экипаж. Иоганн, как и прочие, смотрел на Монумент. Даппа зашагал по Бишопсгейт — быстро, но не бегом. Преследователи, кажется, свернули за ним. Он не обращал внимания: отстанут эти, появятся другие.

Через несколько мгновений он уже сидел в кофейне буквально под сенью Компании Южных морей, пил шоколад и листал «Экземинер». Как будто имеет полное право здесь находиться.

Рядом дельцы разворачивали на столах документы: лоции заливов Бенин и Биафра, схемы загрузки невольничьих кораблей, амбарные книги, разбухшие от живого товара. В воздухе порхали родные слова: Аккра, Эльмина, Иджебу и Бонни. Даппа почувствовал себя на удивление хорошо и вольготно. Перевернув газету, он снова облизал карандаш и начал писать.

Шайвский утёс сумерки

Через несколько мгновений сэр Исаак был уже на гукере; его седые волосы кометным хвостом сияли в зареве пылающей башни. Даниель стоял рядом, придавленный весом одеяла, мятая шапка сползала ему на глаза. Четверо драгун, перегнувшись через борт, пытались втащить полковника Барнса на палубу, не сломав ему последнюю ногу.

Вскоре баркас уже быстро удалялся от них — вода поднялась настолько, что шлюпке не было надобности держаться фарватера. Гукер, сидевший ниже, был более стеснён в маневрах. Даниель снял шапку и, подставив лысину ветру, укрепился в своих подозрениях: горящая башня с силой втягивала в себя воздух, и создавшийся ток подталкивал корпус и голые мачты гукера. Их влекло к столпу ревущего огня, словно мотылька — в горнило Вулкана.

Барнс тоже это заметил. Драгуны осматривали судно, ища якорь или какую-нибудь ему замену, но ничего не находили: фальшивомонетчики в спешке обрубили якорные канаты.

— Есть там что-нибудь тяжёлое? — крикнул Барнс драгуну, шарившему под палубой.

Исаак навострил уши: его тоже живо интересовало, есть ли в трюме что-нибудь тяжелое.

— Только сундук, — отвечал драгун. — Большой и тяжёлый, как собака — хрен поднимешь.

— Вы заглянули внутрь? — вопросил Исаак, подбираясь всем телом, как голодный кот.

— Нет, сэр, но я знаю, что там.

— Откуда вы знаете, если не смотрели внутрь?

— По слуху сэр. Он тикает ровно-ровно. Там внутри большие часы.

Исаак и Даниель повернулись друг к другу, словно их носы связаны верёвочкой, и её резко потянули.

Даниель, не сводя глаз с Исаака, обратился к драгуну:

— Настолько ли он тяжёл, чтобы его нельзя было подтащить к борту и сбросить в море?

— Я толкал, но не сдвинул его ни на волос, сэр.

Даниель спрашивал себя, надо ли сообщить драгуну то, что очевидно ему с Исааком: в трюме ветхого судёнышка тикает адская машина. Однако Исаак принял решение быстрее и сказал:

— Простите любопытство доктора Уотерхауза по столь пустячному поводу. Мы с ним оба — часовщики-любители. А поскольку делать нам пока нечего, думаю, мы спустимся в трюм и скоротаем время беседою о часах.

— Я с вами, — вмешался Барнс, который всё понял. — Если, конечно, позволите.

— Милости просим, полковник, — отвечал Даниель и первым двинулся к открытому люку, чёрным прямоугольником зиявшему на залитой огнём палубе.

Белая башня сумерки

Отец Эдуард де Жекс, член Общества Иисуса, стоял на одной ноге (он повредил щиколотку) и оглядывал след, оставленный им на крыше Белой башни. Интересовало отца Эдуарда главным образом, где содержимое сумки, которая в последние несколько мгновений значительно полегчала.

Под натянутым тросом, вперемешку с упавшими шотландцами и разлетевшимися в стороны кинжалами, пледами и беретами, пролёг Млечный путь монет и кожаных мешочков. Де Жекс заковылял назад, складывая их в сумку. Устыдясь, что святой отец сгибается в три погибели, ошалелые горцы вскочили, потирая синяки, отряхнули килты и принялись собирать с крыши сверкающие монетки.

Однако де Жекс не перестал поднимать и считать гинеи, пока не упёрся в западный парапет. Здесь он увидел человека, которого сбил первым: здоровенного малого с чёрной повязкой на глазу. Малый заговорил на неплохом французском:

— Во имя древнего союза (подразумевались исключительно редкие, но уходящие корнями в глубь веков дипломатические переговоры между Францией и Шотландией) я приветствую вас в Лондонском Тауэре. Прошу считать его владением Франции…

Pourquoi non, если его и строили для нас?

— …и распоряжаться здесь, как пожелаете!

— Отлично. Моё первое распоряжение: снять знамя Макиенов Макдональдов! — отвечал де Жекс.

То, что слова иезуита лорду Жи не по вкусу, отразилось на лице шотландца ясно, как след от клинка. Тем не менее ответил он с дерзким спокойствием, давая понять, что слышал и не такое, однако до сих пор жив.

— Прошу прощения, — сказал он. — Ребята у меня горячие, только что с вересковых пустошей. Куда им до осторожных парижан!

И Макиен повернулся в сторону знамени. Де Жекс тоже.

К своему изумлению, знамени они не увидели, только флагшток, перерубленный на высоте человеческого пояса очень острым клинком. Знаменосец — мальчонка лет четырнадцати, состоящий исключительно из веснушек — сидел рядом в амбразуре, зажимая разбитый нос.

Руфус Макиен отправился разбираться. Эдуард де Жекс закатил глаза (как же без этого), затем обвёл взглядом крышу Белой башни и только сейчас заметил, что Джека нет. Видимо, в суматохе, вызванной приземлением де Жекса, тот сам убрал знамя, а потом спустился по лестнице. Ближайший путь вниз лежал через круглую башенку в юго-западном углу здания, рядом с тем местом, где Макиен допрашивал сейчас веснушчатого паренька. Ясно было, что туда Макиен и отправится.

Де Жекс велел горцам оставаться на местах и зашагал к башенке. Трое или четверо, якобы не поняв приказа, двинулись за ним, но Макиен, направлявшийся к той же двери, обернулся — лицо его горело — и остановил их несколькими словами на родном языке. Он вошёл в круглую башенку, лишь на два шага опередив де Жекса.

— Жаль, — сказал иезуит, оглядывая совершенно пустую комнату. — Все астрономические инструменты вывезли.

Лорд Жи уже спускался по лестнице.

— Э?

— Разве вы не знаете? Здесь работал Флемстид до того, как обсерваторию перенесли в Гринвич. Некогда через это помещение проходил нулевой английский меридиан…

Сказанное никак не относилось к делу; де Жекс всего лишь хотел убрать с лица лорда Жи выражение мрачной сосредоточенности. Однако то, что подействовало бы на французского дворянина, чьи социальные рефлексы отточены Версалем до полного автоматизма, не сработало с лордом Жи, который заслужил дворянство, разрубив француза пополам, и сейчас выказывал явную готовность повторить свой подвиг.

Внутри круглой башенки проходила винтовая лестница. Чтобы найти Джека, надо было просто заглядывать во все двери подряд. Вскорости он сыскался на среднем из трёх этажей. Помещение это, бывшее некогда тронным залом, давно превратили в хранилище документов. Джек сидел на корточках перед огромным камином и сыпал порох из пороховницы на сложенное в несколько раз шотландское знамя. По пути через тронный зал он прихватил с пыльных полок охапку свитков в качестве растопки.

— Жак… — начал де Жекс.

— Потерпите, ваше целомудрие, пока я уничтожу улику.

— Мерзавец! — вскричал лорд Жи.

Джек обернулся и увидел Макиена.

— Я сказал «уничтожу улику»? Я имел в виду, что священное знамя порвалось и испачкалось в потасовке. Единственный способ достойно проводить его в последний путь — предать очистительному огню.

Он поднёс пистолет — как выяснилось, незаряженный — и нажал на спуск. Искры от кремня упали на посыпанную порохом ткань и стали больше чем искрами. Огонь побежал по знамени, как по стерне, только быстрее. Джек отпрыгнул от дыма, который из-за отсутствия тяги устремился за ним, как хвост за ракетой.

— Давайте выбираться отсюда в такое место, где есть чем дышать. — С этими словами Джек зашагал мимо де Жекса и Макиена к лестнице.

Де Жексу случалось видеть дуэли. Они были столь же регламентированы и обстоятельно продуманы, как бракосочетания. Однако он наблюдал и довольно потасовок, чтобы понимать: даже они происходят не так спонтанно, как может показаться на первый взгляд.

Гуляя по Версальскому парку, вы могли услышать внезапный шум и, обернувшись, увидеть, что некий дворянин (назовём его Арнольд) бросается с обнажённой шпагой на другого (назовём его Блез). Сторонний наблюдатель подумал бы, что Арнольд обрушился на Блеза ни с того ни с сего, как снежный ком с ветки. Однако на самом деле арнольды мира сего редко бывают столь безрассудны. Внимательный человек, наблюдавший Арнольда за две-три минуты до вспышки, заметил бы, как между ним и Блезом что-то произошло: некий сознательный афронт со стороны Блеза, отказ пропустить Арнольда в дверь или острота по поводу его парика, очень модного в прошлом сезоне. Если Блез был законченный фат, то он проходил дальше, насвистывая как ни в чём не бывало.

Однако Арнольд превращался в Живой Пример, достойный анналов Королевского общества. Целый синклит английских ученных с лупами и записными книжками мог бы, обступив Арнольда, ловить на карандаш выражения его лица, а потом отпечатать серию гравюр, снабженных подходящими латинскими подписями. Симптомы в большинстве своём были связаны с гумором страсти. Несколько мгновений Арнольд стоял, осознавая услышанное. Лицо его багровело по мере того, как стенки сосудов раздувались от крови, которую гнало по ним сердце, стучащее, как турецкий барабан перед началом битвы. Однако он ещё не бросался на обидчика, потому что на этом этапе физически не мог двинуться. Всё происходило в голове. Оправившись от первого шока, Арнольд убеждал себя, что справился с чувствами, взял себя в руки и готов хладнокровно обдумать дело. Следующие несколько минут он заново переживал эпизод с Блезом. Считая, что рассуждает бесстрастно и методически, Арнольд находил неопровержимые свидетельства, что Блез — мерзавец, и выносил тому смертный приговор. Засим вскорости следовало нападение. Однако тому, кто не наблюдал все предварительные стадии вместе с членами Королевского общества, атака представлялась самопроизвольной, как взрыв адской машины.

Де Жекс стоял за спиной Макиена и видел сожжение знамении из-за его плеча. Уши Макиена стали пунцовыми. Он не шелохнулся, когда Джек прошёл мимо него по лестнице. Де Жекс знал, что будет дальше. Он не мог остановить процесс, идущий у Макиена в голове: выстраивание аргументов, скорый и неотвратимый суд. Однако кое-какие действия де Жекс предпринять мог. Он поставил сумку и тихо сунул руку в прорезь сутаны.

Хотя отец Эдуард принадлежал к Обществу Иисуса, он оставался членом человеческого общества и сейчас жил в Лондоне, самом жестком городе из всех, что повидал, обогнув земной шар. Пальцы его нащупали за поясом рукоять дамасского кинжала, купленного у баньяна в Батавии. Де Жекс бесшумно вытащил клинок из кожаных ножен. Макиен по-прежнему стоял неподвижно. В комнате слышался лишь треск пламени, пожирающего груду древних документов, которую Джек сложил рядом со знаменем. Де Жекс нарушил тишину, сделав шаг вперёд.

Однако этот едва различимый звук вызвал к жизни другой, куда более громкий, позади де Жекса. Не успел иезуит обернуться и понять, что происходит, как его правую руку завернули за спину. Пальцы разжались, но кинжал не упал: его подхватила чья-то чужая рука. Через мгновение она появилась перед де Жексом и приставила кинжал к его горлу. Иезуита обхватил сзади человек, от которого пахло пропотелой шерстью, лошадьми и порохом. Кто-то из горцев бесшумно спустился за ними по лестнице.

— Как ты будешь духовного звания, я тебя пощажу, — прошипел горец ему в ухо. — Но если ты скажешь хоть слово, то следующую проповедь будешь читать святому Петру.

Руфус Макиен обернулся. Уши его больше не горели. Едва удостоив де Жекса взглядом, он начал спускаться по винтовой лестнице вслед за Джеком.


Весь первый этаж был доверху забит бочонками с порохом. Не желая отправить к праотцам остатки своего клана, Макиен вынул из-за пояса пистолет и, убедившись, что затвор не взведён, положил его на подоконник.

— О чём ты думал? — спросил Джек.

Джек-Монетчик стоял в проходе между штабелями пороховых бочек. Клинок он не обнажил, только выдвинул на несколько дюймов и стоял боком, что в обществе, где люди часто протыкают друг друга холодным оружием, считается угрожающим.

Макиен сохранял дистанцию.

— Я не рассчитывал прожить так долго, — признался он, — и не задумывался, что будет дальше.

— Тогда я подкину тебе пищу для размышлений, — сказал Джек. — Мы здесь закончили.

— Закончили?!

— Мы сделали всё, что требовалось, — отвечал Джек. — Остались кое-какие мелочи на Монетном дворе. К ним мы с отцом Эдуардом приступим, когда вас… не будет.

— Не будет?! И как вы намерены удерживать Тауэр без нас?

— В мои планы не входит его удерживать, — сказал Джек. — Бегите. Бегите в горы. Прямо сейчас. Упивайтесь своей местью. Если только…

— Если что?

— Если ты не хочешь сойти в могилу героем Британии, защищая дом королевы из рода Стюартов.

— Это слишком, — сказал Макиен. — Я не могу такое стерпеть.

Он свёл руки перед собой, словно желая соединить их в молитвенном жесте, но не остановился, а продолжил движение, пока пальцы не сомкнулись на выступающей из-за плеча рукояти клеймора. Миг — и клинок перед ним. Джек так же стремительно обнажил свой — булатной стали, изогнутый, как у сабли, и на турецкий манер расширяющийся к концу. Странная получалась дуэль: средневековый меч против не пойми чего.

— Отлично, — сказал Джек. — Значит, герой Британии.

Джеков клинок был быстрее и легче. Макиен не успел бы парировать удар, поэтому первым ринулся вперёд, как бык из загона, и, обманув Джека серией ложных выпадов, со всей силы рубанул сверху. Лёгким клинком такой удар было не отбить, и Джеку пришлось отпрыгнуть назад, в проход между бочками с порохом. Здесь у Макиена не было настоящего простора для размаха, однако, поскольку Джек удар не отбил, клеймор продолжал двигаться по инерции; Макиен послал его на второй круг и обрушил на голову Джека новый удар. Джек еле успел закрыться. Если бы он развернул саблю горизонтально, пытаясь остановить клеймор, его бы это не спасло. Однако ему достало ума или везения вывести рукоять вверх. Клеймор скользнул по наклонному клинку вбок, почти не потеряв скорость, и, ударив в пол, выбил искры из камня у основания бочки с порохом.

В Руфусе Макиене сосуществовали два человека. Одного — толкового рассудительного офицера — на время вытеснил иступленный кельтский воитель. При виде искр, упавших на бочку с порохом, воитель исчез, как блуждающий болотный огонь. Остался офицер. Мгновение Руфус Макиен ждал, взлетят ли они вместе с Белой башней на воздух. Однако искры погасли, и ничего не случилось.

— Повезло, — заметил Макиен и прочистил горло, потому что в лёгких что-то скопилось. Он заметил, что Джек стоит близко — слишком близко, чтоб ударить его длинным клеймором. Более того, конец меча был прижат Джековым башмаком. Руфус Макиен кашлянул и почувствовал на бороде что-то горячее и мокрое. Опустив глаза, он увидел рукоять Джековой сабли, всю в басурманских узорах, прижатую к своей груди.

— Это потому, что мне вообще везёт, милорд, — сказал Джек, хотя Макиен ощущал странную рассеянность — он слышал слова, но не воспринимал смысл. — Во всём, кроме самого главного.


— Теперь на Монетный двор, — сказал Джек, отступая на шаг и вскидывая саблю. Кровь брызнула с острия на стену, оставив на сухих камнях длинный алый потёк.

Секунды три де Жекс стоял без движения. Он скосил глаза вниз и убедился, что кинжал валяется на полу, то есть не приставлен больше к его горлу. Вес, давление и запах шотландца исчезли. Иезуит нагнулся, поднял кинжал и круто повернулся к Джеку. Нога его скользнула в горячей лужице. Шотландец лежал на боку, поджав к животу ноги — глаза полузакрыты, лицо серое.

— Это было очень рискованно, — заметил де Жекс.

— О, простите, теперь мы будем оглядываться на риск?! — изумлённо отвечал Джек. — Да знаете ли вы, что сейчас чуть не…

— Ладно, ладно, — оборвал его де Жекс, зная, что уж если Джек пошёл иронизировать, это неостановимо, как икота.

Они спустились на первый этаж. Древняя дверь в Белую башню располагалась с другой стороны, но в основании винтовой лестницы имелась более новая. Она выходила на полоску травы между северной стеной башни и складами, примыкающими к куртине. Здесь Джек ненадолго замедлил шаг, потому что склады были одинаковые, как стога сена, и он не мог сообразить, куда поворачивать. Однако, подняв голову, он увидел над зубчатой линией крыш парапеты трёх бастионов. На удачу, пожар в Тауэр-хамлетс к северу от рва ещё не потушили; даже в наступивших сумерках бастионы чётко вырисовывались на фоне алого зарева. Джек, съевший собаку на всём, что касается Тауэра, узнал башни Лучную, Кирпичную и Сокровищ.

Кто-то окликал его сверху. Джек не мог разобрать ни слова. Он повернулся, запрокинул голову и, сложив ладони рупором, крикнул шотландцам на крыше Белой башни: «Бегите!» Затем они с де Жексом зашагали на север. Джек высматривал, где можно пройти через склады в основание Кирпичной башни — среднего из трёх бастионов. Наконец его глаза привыкли к сумеречному свету, и он нашёл, что искал: ворота в сплошной череде фахверковых фасадов, такие большие, что в них мог проехать воз.

В воротах стояли два человека: один великан, другой — ростом с мальчишку, Евгений и Том-чистильщик.

— Я нашёл, где ход, — объявил Евгений.

— Стражник с тобой?

Евгений указал на бифитера, который стоял внутри склада. Руки его были связаны за спиной.

— Хорошо, что ты наконец здесь, брат, — сказал Том Джеку. — Я никак не могу втолковать московиту, что нам не сюда! — Он указал большим пальцем через плечо. — Там — Кирпичная башня. А Башня сокровищ — следующая!

Том вышел на траву и указал на бастион в юго-восточном углу Внутреннего двора. Перед бастионом толклись человек десять молодцов. Выглядели они так, будто пятнадцать минут назад сошли с флагмана Чёрной Бороды, и все пристально смотрели на Джека.

— И что с того? — спросил Джек.

Неловкая пауза.

Лицо Тома приобрело бледноватый оттенок.

Де Жекс подошёл и зашептал Джеку на ухо.

— Ах да, конечно, Башня сокровищ, — протянул Джек. — Там хранятся эти, как их…

— Сокровища короны, сэр, — подсказал совершенно обескураженный Том.

— Я понял… да… разумеется! Сокровища короны. Отлично. — Джек надолго задумался. — Хочешь стащить сокровища короны, раз мы всё равно здесь?

— Я думал, для того всё и затевалось, сэр, — отвечал Том, сейчас и впрямь похожий на мальчишку.

— О да! Конечно! — воскликнул Джек. — Разумеется, я всю жизнь мечтал носить на голове тяжеленную золотую нахлобучку, утыканную драгоценными камнями! Алмазы, рубины — я без них жить не могу. Вперёд! Бегом!

— А вы не хотите…

— Ты отлично справлялся до сих пор, Том, да и твои ребята выглядят надёжными. Поройтесь пока в Башне сокровищ. Там и встретимся.

Евгений прочистил горло.

— Поправочка. Встретимся… э… у Чёрного Джека в Хокли завтра вечером после медвежьей травли.

Джек сопровождал свою импровизацию кивками, жестами и подталкиваниями. Все они адресовались Тому и все имели целью направить его к прославленной сокровищнице. Наконец Том двинулся — пятясь спиной вперёд и не сводя глаз с Джека.

— Вы уверены, что удобно пилить державу монарха в шалмане Чёрного Джека?

— Распили её где хочешь, а мне принеси в мешке, сколько сочтёшь нужным. Давай-давай, двигай!

Пока Джек говорил эти слова, Том, прошедший уже половину пути до преступных личностей, оглядывал крыши, полагая, что Джек испытывает его верность: один неправильный шаг, и стрела из арбалета пронзит ему сердце. Однако вокруг никого не было, за исключением нескольких разъярённых горцев, которые начали высыпать из дверей Белой башни. Так или иначе, его это подхлестнуло.

— Ладно! — воскликнул Том, развернулся и припустил к сокровищам короны. Джек этого уже не видел, потому что вместе с де Жексом бежал туда, где их дожидался Евгений. Тот затворил за ними тяжёлые ворота.

— Как тебя звать? — спросил Джек стражника.

— Клуни! И вы ничего от меня…

— Послушай, Клуни, ты говоришь так, будто я какой-нибудь подлый негодяй. А я всего-то хочу, чтобы ты составил мне компанию на ближайшие несколько минут и благополучно пережил эту ночь.

— Я не желаю составлять вам компанию ни на сколько.

— Тогда придётся напомнить, что я и впрямь подлый негодяй. Можешь идти сам, а нет — русский накинет тебе на шею верёвку, и поедешь по ступеням на своём набитом говядиной брюхе!

— Я пойду, — отвечал Клуни, глядя на Евгения. Надо думать, он уже насмотрелся на то, что может сделать московит, и боялся его больше, чем Джека.

Последовала короткая пробежка через тёмные недра Тауэра. После третьего поворота Джек совершенно потерял направление. Он догадывался, что они прошли через куртину и попали в Кирпичную башню.

Впереди открылась каменная лестница. Она вела вниз, во мрак, который не рассеивали их фонари. Кто-нибудь посуеверней Джека отпрянул бы, увидев в ней прообраз тюрьмы, смерти и спуска в иной мир. Однако в каталоге жутких мест, куда Джек совался за свою жизнь, это ничем особым не выделялось. Он начал спуск, повернул налево на лестничной площадке, потом снова налево у основания следующего пролёта. Они будто угодили в какое-то норманнское подземелье, но, пройдя в дверь, Джек оказался, кто бы мог подумать, на улице — Минт-стрит. Прямо перед ним стоял дом, чёрная от копоти развалюха. Дверь её была распахнута, внутри горел огонёк. Дверь и улицу стерегли трое — все прекрасно знакомые Джеку — с ne plus ultra[202] оружием сдерживания толпы, мушкетонами. И стерегли успешно: толпа (несколько рабочих Монетного двора) посматривала издали, готовая, если потребуется, отбежать за Лучную башню.

Не потребовалось. Джек замедлил шаг, опустил тяжёлую сумку, давая роздых руке, и обернулся посмотреть, где остальные. От этого движения плащ распахнулся, явив притихшим зрителям роскошную золотую подкладку. Увидев де Жекса сразу за собой, Джек подхватил сумку и внёс её в дом смотрителя Монетного двора.

Дом был пуст. На должность смотрителя — выгодную синекуру — обычно назначали людей, ничего не смыслящих в чеканке монет и не особо желающих в неё вникать, зато со связями. Такой человек не станет жить в таком доме, пусть даже предоставленном ему государством. Он скорее поселится в живодёрне на окраине Дублина, чем на дымной улице среди солдатни. Поэтому дом по большей части не использовался, за исключением одной комнаты. Идя на свет, Джек спустился по лестнице к распахнутой двери.

Хранилище было в ширину не больше размаха рук и такое низкое, что Джек едва не упёрся головой в сводчатый потолок. Оно располагалось ниже уровня рва — отсюда сырость, — но выстроено было на славу. На столе у дальней стены стоял чёрный ящик с тремя запорами. Два открытых замка болтались на петлях, как свежеубитая дичь. Третий, размером с мужской кулак, ждал своей очереди. Перед ящиком на перевёрнутой корзине сидел рослый детина, чьё лицо скрывали упавшие на лицо чёрные пряди. Он всматривался в замок с расстояния в несколько дюймов, ковыряясь в его внутренностях стальной зубочисткой. Зрелище не удивило Джека, который ожидал, что так всё и будет, за одним-единственным исключением.

— И это он?! — воскликнул Джек.

— Это ковчег, то есть ящик для пробной монеты, — отвечал черноволосый голосом вошедшего в транс индусского мистика.

— В любой другой стране уж расстарались бы, чтобы он выглядел впечатляюще. А тут — ящик и ящик.

— Всякая вещь, исполняющая роль ящика, неизбежно выглядит ящиком, — сказал черноволосый. — Если тебя это утешит, замки превосходные.

— Как-то не похоже, что эти два превосходны, — заметил Джек.

— Зато третий! Полагаю, первые два принадлежат лорду-казначею и смотрителю. А это — замок директора.

— Ньютона.

— Да. Какой-то европейский почитатель — не иначе как герцог или князь — сделал ему такой презент.

Джек услышал за спиной дыхание де Жекса и сказал:

— Уж кто-кто, а ты мог бы помнить про время.

— Сатурн был повелитель времени, а не его раб.

— А ты?

— Когда как. Большую часть дня я у времени в рабстве, и лишь когда копаюсь в часах — или в замке, — оно останавливается.

— Ты хочешь сказать, часы останавливаются?

— Нет. Останавливается время, или так мне кажется. Я не чувствую его хода. Когда меня отвлекают, я замечаю, что мочевой пузырь переполнен, во рту пересохло, в животе бурчит, камин погас, а солнце село. Но тогда передо мною на столе собранные часы… — в механизме что-то хмыкнуло, — или открытый замок. — Сатурн не мог встать в полный рост, поэтому просто выпрямился, глубоко вздохнул и осторожно, чтобы не ударить о стенку ящика, снял замок.

— Ты только что говорил, будто Ньютонов замок какой-то охрененный.

Сатурн поднёс замок к свече, чтобы все могли полюбоваться его барочностью. Замок изображал портик античного храма, вполне классический, однако вместо греческих богов его украшали серафимы и херувимы, а по фризу шла надпись на древнееврейском.

— Храм Соломона, — объяснил Сатурн.

— Замочной скважины нет! — изумился Джек.

Между колоннами располагалась крохотная дверца тоже с древнееврейской надписью. Сатурн открыл её чёрным ногтем. За дверью на алтаре горело пламя — видимо, из чистого золота. В нём-то и располагалась неимоверно сложная замочная скважина, вырезанная в форме лабиринта.

— Ты был прав, — сказал Джек. — И впрямь охренеть можно.

— Красиво и умно. Однако замок — он замок и есть.

Сатурн откинул третий запор, взялся за ручку на крышке и потянул.

Ковчег со скрипом открылся. Джек шагнул вперёд. Де Жекс торопливо встал рядом с ним.

Шайвский утёс сумерки

На палубе, в свете горящей башни, драгуны шестами толкали гукер, мучительно, ярд за ярдом уводя его от пламени; под палубой в свете фонаря, который Барнс предусмотрительно захватил с «Аталанты», сэр Исаак Ньютон и Даниель Уотерхауз смотрели на огромный запертый сундук и слушали его тиканье.

Барнс подсунул штык под окованный железом сундук и попытался его поднять, затем объявил:

— Дело даже не в весе. Он привинчен к корпусу корабля, и головки болтов — внутри сундука.

Исаак не ответил. Он вообще молчал с тех пор, как спустился в трюм и не увидел там ничего, кроме тикающего сундука.

В кои-то веки у Даниеля было интеллектуальное преимущество. Исаак поднялся на гукер в полной уверенности, что расставил капкан Джеку-Монетчику и скоро завладеет золотом Соломона. Мысль, что это Джек расставил ему капкан, только сейчас проникла в его сознание, и ей требовалось время, чтобы пустить корни.

Инстинкт гнал Даниеля на нос или на корму, как можно дальше от адского механизма. При большом везении он мог бы пережить взрыв. Однако сейчас стало ясно, что гукер переломится, как сухая ветка, и мгновенно утонет в холодной тёмной воде.

Поднимаясь на палубу, Даниель забрал фонарь, чтобы буквально оставить Исаака во тьме неведения. Он боялся, что при свете Исаак попытается что-нибудь сделать с механизмом. Барнс вышел вслед за Даниелем.

Шайвская башня раскалённым докрасна обелиском вставала прямо из моря.

Беглецы подрубили мачты и выбросили за борт румпель, так что гукер мог только дрейфовать по воле ветра и волн. Куда она приведёт, оставалось лишь гадать, поскольку Темза и Медуэй вступили в войну с начавшимся приливом и по всей линии фронта закручивались лихие водовороты. Но в целом судёнышко несло к середине устья, откуда объединенное течение рек должно было вытолкнуть его в море. До острова Грейн было пока не так далеко; возможно, ещё оставалось время призвать сержанта Боба, который где-то во тьме спасал солдат Первой роты от наступающего прилива. Боб видел, что башня горит; однако ему неоткуда узнать, что к дну гукера привинчена адская машина.

Драгуны отрубили от сломанных мачт реи и теперь отталкивались ими, как шестами, от илистого дна, стоя у борта и прижимая реи к груди (они были очень тяжёлые). Когда несколько минут назад Даниель с Исааком спускались в трюм, задачей драгун было удержать гукер, чтобы его не засосало пламя. Это не составляло большого труда, поскольку вода еле-еле поддерживала судёнышко, и шесты легко находили дно. Теперь всё изменилось. Они отошли на безопасное расстояние от вишнёво-красного столпа.

Стало гораздо темнее. Контраст между тем, на что падали отблески, и всем остальным, был так велик, что Даниелю приходилось воссоздавать картину событий по редким пятнам и полосам света, по лицам, возникавшим урывками, словно во сне. Однако он видел, что драгуны опасно перегнулись через борт, с трудом удерживая шесты, почти на всю длину ушедшие в воду. То ли прилив так быстро поднимал судёнышко, то ли они вытолкнули его на глубину. Так или иначе, они теряли возможность управлять гукером.

Башня — единственное, что было видно за пределами судна — долгое время оставалась в одной и той же точке по левому борту. Сейчас она резко сдвинулась, уменьшаясь в размерах. Течение гнало их в море.

— Что будет, если выстрелить из ружья, когда в дуле шомпол? — спросил Даниель из темноты.

— Сержант Шафто изобьёт вас до полусмерти! — отвечал драгун.

— А что будет с шомполом?

— Наверное, вылетит, как копьё, — сказал драгун, — если не застрянет в дуле и всё это дело не взорвётся у вас в руках.

— Я хотел бы проделать дыру в запертом сундуке, — объяснил Даниель.

— У нас есть топор, — предложил драгун.

— Сундук окован железом, — ответил Даниель.

Но он уже отказался от идеи стрелять шомполом или вообще чем бы то ни было по тикающему сундуку, понимая, что адскую машину можно с тем же успехом не повредить, а взорвать.

Как только Даниель понял, что они совершенно точно обречены, на него снизошло странное умиротворение.

Он спустился в трюм, чтобы сказать это всё Исааку, которого они бросили в темноте. Даниель ожидал упрёков, но, посветив фонарём, увидел, что Исаак лежит, прижав ухо к сундуку, словно врач королевы Анны, проверяющий, бьётся ли ещё её сердце.

— Это Томпионов механизм с балансиром, — объявил Исаак, — очень массивный. Как будто часы сделаны для великана. Но сделаны очень хорошо. Ничто не скрежещет, шестерёнки крутятся легко.

— Попытаемся его взломать?

— Встраивать смертельные ловушки в замки научились задолго до первых адских машин, — заметил Исаак.

— Понимаю, — сказал Даниель. — Однако альтернатива — ничего не делать и ждать, пока нас разнесёт в клочья…

Он не договорил, потому что Исаак зажмурился и, приоткрыв рот, сильнее припал ухом к железной оковке сундука.

— Что-то происходит, — провозгласил Исаак. — Есть закреплённый стержень. Вращается кулачок… — Он открыл глаза и отпрянул, словно только сейчас осознал грозящую опасность. Даниель поддержал его за руку, помогая встать, и тут же поймал в объятия, потому что гукер сильно накренился на морской волне.

— Ну, — спросил Даниель, — готовы ли вы узнать, что будет потом?

— Я уже сказал, там какой-то механизм.

— Я имел в виду, после смерти, — сказал Даниель.

— К этому я готов давно, — отвечал Исаак. Даниель вспомнил Троицын день 1662 года, когда Исаак покаялся во всех прежде совершённых грехах и приготовил место для записи новых. Появилось ли что-нибудь на той странице? Или она по-прежнему чиста?

— А вы, Даниель? — спросил Исаак.

— Я приготовился двадцать пять лет назад, когда умирал от камня, и с тех пор часто раздумывал, когда же Смерть удосужится за мной зайти.

— Тогда нам обоим нечего страшиться, — сказал Исаак.

На чисто интеллектуальном уровне Даниель был с ним согласен, но всё равно подпрыгнул, когда в сундуке что-то механически лязгнуло и крышка откинулась на двух мощных пружинах. Что произошло дальше, Даниель не видел, поскольку (как позже со стыдом осознал) спрятался за Исаака. Теперь он шагнул вперёд. Фонарь был больше не нужен: сундук излучал собственный свет. Снопы разноцветных искр сыпались из трубок, торчащих как стальные пики на Старых каменных воротах Лондонского моста. На какое-то время Даниель ослеп, когда же глаза привыкли, увидел резную раскрашенную фигурку, подрыгивающую на пружине. Фигурка была в дурацком колпаке с колокольчиками, деревянная физиономия кривилась в глупой ухмылке. То был чёртик из табакерки, или, как его ещё называют, Джек из коробка. Подсвеченный снизу бенгальскими огнями, он выглядел мерзко и жутковато.

Исаак подошёл к сундуку. Игрушка покачивалась над грудой золотых монет — они хлынули через край, когда сундук открылся, и продолжали скатываться на палубу. Одна замерла в нескольких дюймах от Исааковой ноги. Тот нагнулся её поднять. Даниель, вечный лаборант, поднёс фонарь. Исаак смотрел на неё четверть минуты. У Даниеля затекла рука, но он не смел шелохнуться.

Наконец Исаак вспомнил, что пора бы уже и задышать. Он тихо причмокнул губами, восстанавливая речевые способности.

— Мы должны немедля возвращаться в Тауэр.

— Я всецело за, — отвечал Даниель. — Боюсь только, что течение Темзы и Медуэя — против.

Переводчик: Е. М. Доброхотова-Майкова


Книга седьмая ДВИЖЕНИЕ

Подкупа, шантажа и беспорядков было не больше обыкновенного.

Сэр Чарльз Петри о парламентских выборах того времени.

Ганновер 18 июня (новый стиль), 7 июня (старый стиль)

Не жалейте меня. Я наконец-то узнаю ответы на вопросы, которые не смог разрешить мне даже Лейбниц, пойму пространство и бесконечность, бытие и ничто.

София-Шарлотта, королева Пруссии, на смертном одре в возрасте тридцати шести лет.


«Жила-была нищая сиротка по имени Вильгельмина-Каролина или, для краткости, просто Каролина. Её отец, человек редкостного ума, хоть и оригинал, умер от оспы, оставив жену на попечение сына от первого брака. Однако сын не унаследовал ни отцовского ума, ни его любви к прекрасной матери Каролины. Считая её злой мачехой, а девочку — будущей соперницей, он выгнал обеих из дома. Мать взяла маленькую Каролину на руки, ушла далеко-далеко в лес и поселилась там в ветхой лачуге. Несколько лет мать и дочь жили подаянием более удачливых родственников, а когда тем надоело кормить нахлебниц, матери пришлось выйти за первого, кто к ней посватался — грубого неуча, которого в детстве ударили по голове. Он не любил Каролинину матушку, а уж до Каролины ему и вовсе не было дела; он отправил их в глушь и открыто жил со своей злой и невежественной любовницей.

Потом и отчим, и его любовница умерли от оспы, а вскоре скончалась и матушка Каролины, оставив её одну-одинёшеньку без всяких средств к существованию.

Лишь одно сокровище досталось Каролине от матери, единственное, что не могли отнять у неё ни болезни, ни злые люди — титул принцессы. Без этого наследства девочка оказалась бы в работном доме, в монастыре или где похуже, однако, поскольку она была принцесса, два мудрых человека приехали в карете и увезли её к прекрасной и умной королеве по имени София-Шарлотта, которая приютила сиротку и дала ей всё, в чём та нуждалась.

Из всех даров, что получила принцесса Каролина в последующие годы, два были самые важные. Во-первых, Любовь, ибо София-Шарлотта стала ей разом приёмной матерью и старшей сестрой. Во-вторых — Знание. Во дворце была огромная библиотека, и мудрый человек, доктор, наставник и советник королевы, дал принцессе ключ, чтобы та посещала её, когда вздумает. Всё свободное время она проводила в библиотеке за своим любимым занятием — чтением книг.

Много лет спустя, когда Каролина вырастет и у неё пойдут свои дети, она спросит доктора, как он догадался, что ей нужен ключ. И доктор ответит: „Я тоже рано потерял отца, человека, подобно вашему батюшке, весьма начитанного, а потом узнал его и почувствовал его присутствие в своей жизни, читая оставленные им книги“».

Генриетта Брейтвейт прервала чтение и чрезвычайно изящно наморщила лобик. Её палец зигзагом двинулся к последнему абзацу, словно свиной пятачок, отыскивающий под землёй трюфель.

— Вот досюда очень хорошо, ваше высочество, но с появлением доктора история становится путаной. Вы перескакиваете с прошлого времени на будущее, начинаете говорить его голосом. Да и вообще, как в сказке оказался доктор? Дворцы, мачехи, лачуги — всё к месту. Но доктор?

— Es ist ja ein Marchen…

— По-английски, пожалуйста, ваше высочество.

— Это не только сказка, но и моя история, — сказала принцесса Вильгельмина-Каролина Бранденбург-Ансбахская, — а в моей истории доктор есть.

Она глянула в окно. Сегодняшний урок английского проходил в Лейнском дворце. Сразу за мощёным двориком начиналась оживлённая ганноверская улочка. Дом Лейбница был третий или четвёртый от дворца: выкрикнув в форточку философический вопрос, Каролина почти могла надеяться на ответ.

Она помолчала, выстраивая английские слова в правильной последовательности, и закончила:

— В следующей главе речь пойдёт о людях и событиях совсем не сказочных. Покамест я дописала только до того времени, когда София-Шарлотта умерла или, как говорят, была отравлена прусским двором.

Миссис Брейтвейт почти что вспотела от натуги, силясь не показать, как шокирована словами принцессы. Не то чтобы она питала особую любовь к пруссакам. Миссис Брейтвейт, жена английского вига, принимала бы сторону Софии-Шарлотты практически в любом споре, если бы ей вообще хватило духа иметь своё мнение. Смутила её прямота Каролины. Впрочем, право безнаказанно говорить правду даётся принцессам при рождении вместе с титулом.

— И впрямь, девять лет, миновавшие с того прискорбного дня, были чрезвычайно насыщены событиями, — заметила миссис Брейтвейт. — Однако простому читателю ваш рассказ всё равно покажется сказкой, надо лишь заменить несколько слов. Доктор может стать волшебником, престарелая курфюрстина — королевой, и все в Англии только обрадуются такому превращению!

— Кроме якобитов, желающих ей смерти! — ответила Каролина.

Это было всё равно что подставить миссис Брейтвейт ногу, когда та, подобрав юбки, на цыпочках пробирается загаженным переулком. Англичанка сбилась и порозовела, однако мысль всё-таки закончила. Как отметили все в Ганновере, включая Каролининого супруга, миссис Брейтвейт была воплощением изящества и светскости.

— Остальные персонажи и события ваших последних девяти лет — красивый и отважный принц, долгая война со злым соседом, заморское королевство, принадлежащее вам по праву, откуда приезжают гонцы…

— Гонцы, — повторила Каролина, — но и другие лица, которым не место в сказке.

Миссис Генриетта Брейтвейт, фрейлина Каролины, была по совместительству официальной любовницей Каролининого супруга. Вообще-то Каролину нисколько не огорчало, что её «красивый и отважный принц» спит с женой англичанина, к слову, довольно-таки скользкого типа. Спать с кронпринцем Георгом-Августом было чаще умеренно приятно, чем откровенно больно. Тем не менее, подобно стрижке ногтей, эта гигиеническая надобность от частого повторения совершенно утратила свою прелесть. К сегодняшнему дню они произвели на свет четырёх детей, трёх принцесс и одного принца, и вполне могли произвести ещё, при условии, что Георг-Август не изольёт всё своё семя в Генриетту Брейтвейт. Появление англичанки два года назад и её скорое возвышение до maitress en titre[203] юного ганноверского храбреца (как именовали Каролининого мужа британские виги) избавило Каролину от одной из наименее увлекательных обязанностей принцессы и супруги, освободив ей больше времени для сна в ночные и для чтения в дневные часы. Поэтому она ничуть не злилась на Генриетту.

Однако отношения принцессы и непринцессы определяются не тем, что принцесса на самом деле думает и чувствует, а неким ритуалом, призванным обеспечить устойчивое существование двора и, шире, всего человеческого рода. В этом смысле Каролина, венчанная супруга Георга-Августа, получившая от матери редчайшую способность производить новых принцев и принцесс, была Герой, а миссис Брейтвейт — пастушкой, катавшейся по траве с Зевсом. Предполагалось, что Каролина будет время от времени указывать миссис Брейтвейт на её место, а та — кротко сносить унижение. А как же иначе, если внукам Каролины предстоит править Британской империей, а Брейтвейтам — губить себя джином и проигрываться в затхлых лондонских гостиных.

— Я с величайшим удовольствием прочту следующие главы сказки, когда ваше высочество их напишет, — продолжала миссис Брейтвейт. — Здесь часто рассказывают, как через два года после бракосочетания ваше высочество заболели оспой, и его высочество Георг-Август, невзирая на уговоры врачей, сидел у постели молодой супруги и держал её за руки.

— Верно. Георг не отходил от меня до самого моего выздоровления.

— Для меня — как и для всякой женщины, не смеющей мечтать о такой высокой и чистой любви, — это сказка, которую хотелось бы читать и перечитывать, пока страницы не рассыплются в прах, — заметила миссис Брейтвейт.

— Я могу её записать, — отвечала принцесса Каролина, — а могу оставить при себе как сокровенную тайну и не делиться ею с недостойными.

Двумя годами раньше, на придворном рауте, принцесса Каролина услышала, как другая принцесса нехорошо отзывается о Софии. Что именно было сказано, все давно забыли. Помнили только, что Каролина двинула другую принцессу в челюсть, и ту унесли в притворном обмороке.

На самом деле жестокости, которые положено совершать принцессе, были не в характере Каролины. Однако она прекрасно помнила, что не стала малолетней шлюхой в лагере саксонских рудокопов лишь благодаря своему титулу, и не собиралась делать вид, будто древний кодекс поведения принцесс ей не указ.

На колокольне старой церкви через площадь от дома Лейбница опускались гири и разворачивались пружины. Большой кусок металла немилосердно ударял по колоколу; колокол содрогался и стенал. Это значило, что Каролине пора заканчивать ритуальную порку миссис Брейтвейт и ехать в Герренхаузен. Короткая дуэль на реверансах — и принцесса избавилась от общества англичанки без всякого нарушения этикета.

Через несколько минут — заглянув по дороге в несколько детских и классных комнат, чтобы поцеловать на прощание маленьких принцесс и принца, — Каролина уже говорила конюхам, что те всё сделали неправильно. Герр Шварц, старший конюший, возомнил, будто в силу возраста может предсказывать погоду по боли в суставах. Сегодня локоть и поясница хором пообещали дождь, и герр Шварц приказал заложить карету четвернёй. Собственные же чувства убеждали Каролину, что погода отличная и слишком жаркая, чтобы печься в деревянном ящике. Она шутливо попеняла герру Шварцу и велела седлать любимую кобылу. Лошадь вывели, осёдланную раньше, чем принцесса закончила фразу — герр Шварц прекрасно знал вкусы и привычки госпожи. Каролина, подобрав юбки, по барочной приставной лесенке забралась в седло. Через минуту она ехала по улице, даже не удосужившись оглянуться. Она и так знала, что за ней на приличествующем расстоянии следует небольшой эскорт; в противном случае людей, ответственных за снаряжение её эскорта, прогнали бы с позором и взяли на их место других.

Да и не таков был Лейнский дворец, чтобы утончённой особе стоило на него оборачиваться. Сотня шагов, отделяющая его от дома Лейбница, знаменовала архитектурную пропасть. Поскольку доктор делил кров с библиотекой, дом Лейбница был куда большее, чем нужно холостяку. Он представлял собой типичный габсбургский свадебный торт с толстой сахарной глазурью горельефов, изображавших жуткие сцены из Библии. Рядом с ним Лейнский дворец мог не страшиться обвинений в вычурности. На континенте, усеянном более или менее неприличными копиями Версаля, Лейнский дворец берёг своё право на старомодную простоту. Он был зажат между медлительною Лейне, с одной стороны, и обычной ганноверской улицей — с другой, что исключало не только сад, но и мало-мальски приличный двор. Справедливости ради надо отметить, что внутри дворца прятался один неимоверно вычурный зал, называемый «Рыцарским»; его выстроил муж Софии тридцать лет назад, когда Лейбниц вернулся из Италии с вестью, что его род ничуть не ниже Софииного. Однако простой обыватель, проходящий по улице или проплывающий по реке в лодке, никогда бы не вообразил, что за этими стенами скрывается нечто столь пышное и богато изукрашенное. Лейнский дворец состоял из четырёхэтажных флигелей с множеством одинаковых прямоугольных окон, расположенных рядами и столбиками. Каждое утро, когда принцесса Каролина открывала глаза, раздвигала балдахин и смотрела на улицу — как там погода, — ей представали две плоскости окон, убывающих в бесконечной логарифмической прогрессии.

От одного их вида Лейбница бросало в дрожь. То, что на Каролину всего лишь нагоняло скуку, пробуждало в нём жгучий стыд, ибо здесь была и его вина. Доктор вырос после Тридцатилетней войны, когда во многих городах зданий не осталось вовсе — только руины и кое-как собранные из обломков лачуги. Уцелевшие фахверковые дома с их покатыми очертаниями были одинаковые и в то же время разные, как яблоки в корзине. Нынешние здания заключали в себе геометрию — те конкретные представления о геометрии, которые архитекторам вбили в школе. Сто лет назад это были бы параболы, эллипсы, поверхности вращения, эволюты, эвольвенты и параллельные кривые. Сегодня их сменили декартовы координаты, жёсткая прямоугольная сетка, к которой усердные алгебраисты привязали устремлённые ввысь дуги. Заячья игрушка, попавшая к черепахам. Но беспомощное меньшинство христианского мира (думалось Лейбницу), те, кто умеет читать, могут путешествовать и не голодают, имело довольно смутное представление о том, что произошло в натурфилософии; вместо того, чтобы взять на себя труд основательно в ней разобраться, эти люди уцепились за координатную сетку, как за мощи или фетиш Просвещения. Итог — строки и столбцы окон. Лейбниц не мог на них смотреть, потому что более других нёс ответственность за торжество декартовой системы. Он, начавший путь в науку с видения в розовом саду! Потому-то они с Каролиной встречались не в вафельнице Лейнского дворца, а за городской стеной у плавно изгибающейся Лейне или у Софии в саду.

Лейбница в городе не было. Почему, Каролина не знала. Слухи гласили, что флот русского царя собирается в Санкт-Петербурге, готовясь вычистить из Балтийского моря неуёмных скандинавов. Каролина и все значительные люди в Ганновере знали, что у Лейбница какие-то делишки с Петром. Может, из-за них-то он и отсутствовал, а может, просто заглянул в Вольфенбюттель разобрать книги или отправился в Берлин улаживать какую-нибудь свару в Академии.

Ганновер, как всякий город, в первую очередь представлял собой организм для отражения неприятеля. Лейне, огибающая его с юга и с востока, всегда играла главную роль в защите Ганновера от огня и разграбления. Вот почему дворец стоял на самом берегу реки. Однако военное значение Лейне менялось от столетия к столетию по мере того, как пушки становились лучше, а канониры учили математику.

Сразу за домом Лейбница Каролина свернула налево к реке; отсюда ей предстояло своего рода путешествие во времени. Оно началось от кривой ганноверской улочки, по виду вполне средневековой, и закончилось четвертью часа позже на краю городских оборонительных укреплений — скульптуры из утрамбованного грунта, по степени следования моде и тщательности поддержания не уступающей причёске версальской дамы. Лейне текла здесь так, как сочли нужным фортификаторы. Местами она была зажата в жёлоб, как фарш в колбасную шкурку, местами разливалась, затапливая участки, считавшиеся уязвимыми.

Строители и разрушители крепостей играли в своего рода шахматы с геометрией. Свет, несущий сведения о противнике, движется по прямой, пули, несущие смерть, в первом приближении тоже. Пушечные ядра, крушащие стены, летят по низким параболам, мортирные бомбы, уничтожающие города, — по высоким. Укрепления строили из земли, которая дёшева, везде есть и останавливает снаряды. Землю ссыпали в кучи и утрамбовывали в призмы — объёмы, ограниченные пересекающимися плоскостями. Каждая плоскость в теории господствовала над своими краями: линии зрения и траектории ружейных пуль проходили вдоль них, отыскивая и убивая то, что затаилось в ложбинках. Предполагалось, что ядра будут ударять в стены под прямым углом и сами выкапывать себе могилы, а не отскакивать рикошетом, круша всё на своём пути, как расходившийся трёхлетний ребёнок. Кавалерийские конюшни, пехотные казармы, пороховые погреба и переходные мостки были приткнуты там, куда ядрам труднее всего попасть. Всё человеческое целиком подчинялось геометрии. В итоге возникала пустыня различно ориентированных плоскостей.

Всё перечисленное и впрямь занимало принцессу, учившую геометрию на коленях у Готфрида Вильгельма фон Лейбница. Но артиллерия совершенствовалась медленно, артиллеристы выучили всю математику, какую могли, и фортификационные сооружения почти не изменились за десять лет, в которые Каролина проезжала мимо них практически каждый день. Поездка через городские валы стала временем погружённости в себя. Чувства Каролины не отзывались на сигналы внешнего мира, пока она не миновала вторую из двух дамб, идущих через затопленную пустыню, призванную удерживать пушки Людовика XIV на почтительном расстоянии. Укрепления заканчивались деревянными воротами в том месте, где дощатый настил дамбы сменялся гравием.

Отсюда Каролина видела дорогу к оранжереям Софии в углу Герренхаузенского сада, в полутора милях от конца дамбы. Аллея была обсажена четырьмя рядами лип, одетых в бледно-зелёные моховые куртки. Ряды деревьев отмечали три дороги, идущие к королевскому дворцу. Средняя — для карет — просматривалась целиком: здесь ничего нельзя было утаить. По обеим её сторонам тянулись дорожки поуже, такие, по которым как раз можно было идти рука об руку. Кроны деревьев смыкались над ними сплошным пологом. Каролина видела все полторы мили, сжатые перспективой и нарушаемые там и сям цепочками придворных либо садовниками.

София разбивала сады с тем же захватническим пылом, с каким Людовик XIV возводил крепости. Если бы ничто их не сдерживало, её зелёные изгороди рано или поздно упёрлись бы в его barriere de fer[204] где-нибудь под Оснабрюком.

Первый раз Каролина попала в Герренхаузенские сады десять лет назад, когда София-Шарлотта привезла её из Берлина, чтобы свести с будущим женихом. Принцесса была знакома с курфюрстиной Софией уже несколько лет, но ещё ни разу не удостоилась приглашения на прогулку.

Тогда их сопровождал Лейбниц, которого с Софией-Шарлоттой связывал платонический роман. Софию вполне устраивало, что доктор всюду таскается за ними: она частенько прибегала к нему как к ходячему вместилищу знаний.

План был восхитительно прост и, как казалось, неуязвим. Сад — прямоугольник пятьсот на тысячу ярдов — окаймляла дорожка для верховой езды, которую опоясывал канал. София, София-Шарлотта и Каролина должны были выступить из дворца и совершить почти полный обход сада. Лейбницу предстояло поспевать за ними. От ходьбы щёки Каролины, обычно бледные, как будто вылепленные из папье-маше, раскраснелись бы. Как раз перед концом прогулки дамы углубились бы в лабиринт, где случайно встретили бы юного Георга-Августа. Они с Каролиной «отстали» бы и «заблудились», хотя, разумеется, София и София-Шарлотта постоянно вились бы, как осы, по другую сторону тонкой зелёной изгороди, быстро перебегая открытые места. Так или иначе, благодаря хладнокровию Георга и уму Каролины, молодая пара отыскала бы дорогу и рассталась на романтической ноте.

Курфюрстина, королева, принцесса и учёный вышли из дворца точно по расписанию, и София приступила к исполнению плана с той же суровой решимостью, с какой герцог Мальборо врубился во французские ряды под Тирлемоном. По крайней мере так казалось, пока они не прошли три четверти пути и не вступили на уединённую дорожку для верховой езды, укрытую ветвями больших деревьев. Здесь-то их и поджидала засада: сын и наследник Софии, Георг-Людвиг, в сопровождении лихих охотников.

Это произошло рядом с полуразрушенной гондолой.

Покойный супруг Софии, Эрнст-Август, в память о юных распутных днях вывез из Венеции гондолу и гондольера, чтобы кататься по окаймляющей сад полоске воды, которую София называла каналом, а Георг-Людвиг — рвом. Как выяснилось, гондолы плохо переносят северогерманский климат, а гондольеры — ещё хуже.

Ко времени первой прогулки Каролины в Софиином саду Эрнста-Августа не было в живых уже семь лет. София не разделяла любви супруга к плотским радостям Венеции и не чувствовала связи с его вымышленными гвельфскими корнями; при её попустительстве гондола осталась на глинистой отмели добычей ливней и уховёрток. Случайно или по коварному умыслу Георга-Людвига мать со своей свитой и сын со своей встретились как раз возле гондолы, которая стояла криво, изредка роняя перхоть позолоты в канал, почти как если бы её установили здесь в качестве memento mori — напоминать принцам о тщете юношеских страстей. Коли так, Георг-Людвиг намёка не уловил.

— Здравствуйте, матушка, здравствуй, сестрёнка, — обратился он к курфюрстине Ганноверской и королеве Прусской соответственно и после короткого обмена любезностями добавил: — Разве не грустно видеть обломки папиной гондолы среди всех этих цветов?

— Цветы — красота, которая живёт и умирает, — сказала София. — Когда лепестки начнут опадать, должна ли я буду распорядиться, чтобы сад выкорчевали?

Последовала неловкая пауза.

Будь это Версаль и окажись на месте Георга-Людвига кто-нибудь менее толстокожий, слова Софии квалифицировались бы как «предупредительный выстрел в плечо» — несмертельный, но выводящий противника из строя. Однако это была вотчина Георга-Людвига, а он плевать хотел на всякие тонкости — если вообще что-либо заметил. София провела сравнение между увяданием цветов и рушащейся гондолой. Георг-Людвиг не понимал таких словесных конструкций, как некоторые люди не видят зелёного цвета. Более того, к добру или к худу, он обладал инерцией телеги с боеприпасами. В тех редких случаях, когда он трогался с места, его было не остановить предупредительными выстрелами. Уж кто-кто, а София это знала. Зачем же она тратила слова? Ибо, проводя аналогию с цветами, она говорила на тайном языке, непонятном для её сына. Возможно, курфюрстина думала вслух; возможно, слова её адресовались кому-то другому.

Много позже Каролина поняла, что они адресовались ей. София учила юную принцессу, как быть королевой. Или, по крайней мере, как быть матерью.

Один из спутников Георга-Людвига что-то понял и выступил вперёд. О его мотивах можно только гадать. Возможно, он хотел грудью заслонить Георга-Людвига от следующего выстрела, чтобы продемонстрировать свою верность, или повернуть разговор в другую сторону, или просто красовался перед Каролиной, формально ещё не помолвленной. Так или иначе, он отвесил церемонный поклон, обдав всех своим плюмажем.

— С дозволения вашей княжеской светлости, — проговорил он на странно исковерканном французском, — можно поручить садовникам ощипывать увядшие цветы, чтобы сад выглядел красивее.

То был Гарольд Брейтвейт, недавно прибывший из Лондона, чтобы искать милостей при ганноверском дворе, а заодно избегнуть судебного преследования на родине. В битве при Бленхейме он совершил что-то отчаянное и остался жив, так что был теперь графом или кем-то вроде того.

— Я не так хорошо знаю английский, чтобы понять ваш французский, — ответила София, — хотя могу заключить, что вы учите меня, как мне следить за моим садом. Извольте запомнить, что я люблю мой сад таким, каков он есть: не только цветущим, но и увядающим. Он не должен создавать иллюзию вечного лета, где ничто не стареет и не умирает. Такой сад некогда существовал, как учит нас Библия, но его погубил притаившийся на дереве змей.

При этих словах она смерила Брейтвейта взглядом — тот сделался пунцовым и отступил на прежнее место.

Георгу-Людвигу стало немного не по себе — не от слов матери (их он всё равно не понял), а от её тона: она говорила как королева-воительница, отвергающая предложенный мир. Другой на его месте почувствовал бы опасность и сдал назад, но только не Георг-Людвиг с его инерцией.

— Цветы мне безразличны, — сказал он, — зато если убрать изо рва гондолу, здесь во время карнавала могли бы пройти галеры.

По старой семейной традиции каждую весну в Ганновере устраивали карнавал на венецианский манер.

— Галеры, — рассеянно повторила София. — Это такие военные корабли, на которых гребут жалкие вонючие рабы?

— Они для нашего рва слишком велики, матушка, — просветил её Георг-Людвиг. — Я имел в виду маленькие.

— Маленькие? С меньшим количеством рабов?

— Нет, нет, матушка. Людовик XIV в Версале устраивает потешные морские бои для забавы знатных господ. Мы могли бы придать нашему карнавалу больший размах…

— Если следующий будет с ещё большим размахом, чем предыдущий, я его не переживу!

— Ну да, матушка, наши карнавалы всегда проходят с размахом, как и пристало такого рода…

— Чему?

— Оригинальной семейной традиции. Может быть, не оцененной по достоинству иностранцами… — Быстрый взгляд в сторону Брейтвейта.

— Может быть, я не хочу, чтобы иностранцы оценивали мои достоинства!

Война за Испанское наследство была в самом разгаре. Мальборо во главе протестантских легионов свободно маршировал по Европе. Виги, заправлявшие в Англии, хотели, чтобы София переехала в Лондон, не дожидаясь, пока Анна испустит последний вздох. Так что, возможно, для чрезмерной озабоченности Георга-Людвига своим местом в мире имелись смягчающие обстоятельства. Коли так, его мать не собиралась принимать их во внимание. Тем не менее он нёсся, не разбирая дороги, как телега с боеприпасами под откос.

— Этот дворец, эти сады скоро будут британским Версалем. Наша семья, матушка, приобретёт огромное влияние. Там, где сейчас прогуливаются дамы, будут вестись важные государственные разговоры.

— Они и без того ведутся, мой маленький принц, — отвечала София. — Точнее, велись, покуда ты не перебил нас и не заговорил сам.

Принцесса Каролина улыбнулась, потому что до встречи с Георгом-Людвигом они обсуждали склонность одной из кузин толстеть, когда её супруг на войне. Однако улыбка быстро сошла с Каролининого лица. Все вдруг поняли, что София разгневана не на шутку. Перегретую тишину пронзили её слова:

— В этих жилах течёт кровь Плантагенетов, — она отогнула перчатку с молочно-белого запястья, — и в твоих тоже. Маленьких принцев убили в Тауэре, Йорки и Ланкастеры соединились, и шесть безупречных дам принесли себя в жертву на ложе нашего предка Генриха VIII, чтобы появились на свет мы. Католическую церковь изгнали из Англии, потому что она мешала продолжению нашего рода. Ради нас Зимняя королева скиталась, как нищенка, во время Тридцатилетней войны. Всё для того, чтобы родилась я, а потом и ты. Теперь моя дочь правит Пруссией и Бранденбургом, ты скоро получишь Британию. Как так получилось? Почему богатейшими землями христианского мира правят мои дети, а не его?

Она указала на садовника, толкавшего тачку с навозом. Тот затряс головой и закатил глаза.

— П-потому что в ваших жилах течёт божественный ихор, матушка? — отвечал принц, опасливо косясь на бледное запястье.

— Догадка смелая, но неверная. Что бы ни внушали тебе льстецы, в наших жилах нет ничего ихороподобного и уж тем более ничего божественного. Наш дом стоит не из-за диковинной примеси в крови и не из-за какого-либо иного врождённого свойства. Он стоит потому, что я каждый день гуляю и беседую в саду с твоей сестрой и с твоей будущей невесткой, как моя мать, Зимняя королева, гуляла и беседовала со мной. Он стоит, потому что даже сейчас, на пятнадцатом году войны, я ежедневно обмениваюсь письмами с моей племянницей Лизелоттой в Версале. Можешь, если тебе угодно, тешиться обольщением, будто гонять по округе дичь — занятие, достойное королей, и поможет тебе в будущем править страной, раскинувшейся от Шахджаханабада до Бостона. Не стану тебя разубеждать. Однако я не позволю тебе покушаться на то, что хранило наш род во времена войн, моровых поветрий и революций. Вон из моего сада! И никогда больше не мешай мне работать!

Любой человек в Европе, за исключением Людовика XIV, от этих слов превратился бы в кучу дымящейся золы. Георг-Людвиг только сморгнул.

— Всего доброго, матушка, всего доброго, сестрёнка, — сказал он и рысью поскакал прочь. Придворные, включая Брейтвейта, с пылающими щеками следовали за ним, делая вид, будто ничего не произошло. Каролина и София-Шарлотта весело переглянулись у Софии за спиной, с трудом сдерживаясь, чтобы не прыснуть.

Лейбниц плюхнулся на скамью, как сброшенный с телеги мешок репы, и закрыл лицо руками. Парик он сдвинул назад, подставив ветру блестящую от пота лысину. Каролину ещё сильнее разобрал смех — так сильно её учитель походил на комического влюбленного.

Позже она поняла, что привело его в такой ужас. София когда-нибудь умрёт. Георг-Людвиг станет курфюрстом Ганновера, королём Англии и государем Лейбница. София-Шарлотта будет по-прежнему королевой Пруссии, Каролина, возможно, сделается принцессой Уэльской, а вот Лейбниц останется мудрёным человеком, имевшим слишком большое влияние на дам, которые всю жизнь третировали и унижали Георга-Людвига.

Тревога Лейбница многократно усилилась после скоропостижной кончины Софии-Шарлотты. Он всё больше времени проводил с русскими — вероятно, готовил себе местечко на случай будущей опалы.

Однако Каролина не собиралась этого допускать.


Герренхаузенская аллея проходила по живописной местности, которой позволили несколько одичать. Никто не тратил сил и средств на её поддержание, — отчасти потому, что в половодье её заливала Лейне, отчасти из-за угрозы захвата со стороны постоянно растущих Софииных садов. Таким образом, здесь сам собой возник своего рода парк. Он имел форму сложенного веера: уже со стороны города, шире к Герренхаузенскому дворцу. В начале пути Каролина чувствовала себя зажатой между большой дорогой и Лейне. Здесь было не продохнуть от людей, мух и экскрементов. Пока принцесса ехала по аллее, река и дорога отступали от неё всё дальше и дальше. К тому времени, как впереди показались архипелаги зелёных плодов в Софииной оранжерее, Каролина уже была в конусе тишины и не обоняла ничего, кроме растительной свежести.

Иностранная принцесса, явившаяся с визитом, свернула бы перед оранжереей и оказалась на улице, вдоль которой стояли летние дворцы знатных семейств. Герренхаузен тоже строился как летняя резиденция, потом разросся. Из его окон открывался вид на старый, маленький сад, окружавший семейную усыпальницу. Дальше заезжую принцессу подвергли бы различным церемониям — часа на два, не меньше, прежде чем допустили бы к Софии. Каролина же юркнула в ворота и подъехала к дворцу со стороны сада. Кобыла хорошо знала, куда идти, где остановиться и у кого из конюхов припрятано в кармане зелёное яблоко. Каролина спешилась в северо-восточной части сада, так ни разу и не отвлекшись от своих мыслей на разговоры с посторонними.

Обмен светскими любезностями для принцессы — занятие отнюдь не бездумное. Каролина не могла поздороваться с произвольно взятой графиней в Герренхаузене, не спланировав это так же тщательно, как Георг-Август планировал кавалерийскую атаку. Если произнести приветствие не тем тоном или уделить графине больше либо меньше внимания, чем та заслуживает, новость к заходу солнца облетит весь Ганновер. Через две недели можно было ждать писем из Версаля и Лондона: Лизелотта спрашивала бы, правда ли у Каролины роман с графом таким-то, а Элиза — оправилась ли принцесса после недавнего выкидыша. Лучше уж проскользнуть незамеченной.

Часть сада, прилегающая к дворцу, делилась на прямоугольные партеры размером с теннисный корт. Однако внимание привлекала не планировка, а статуи: вездесущие гераклы, атланты и тому подобное. Римские боги и герои вставали из скрупулёзно поддерживаемой тундры: живых изгородей высотой в ладонь, составленных карликовыми деревцами самшита, и орнаментальных цветников, над которыми постоянно гудели осы. Боязливые придворные — те, кто, по выражению Софии, принимает каждый пук за раскат грома, — выскакивали туда на минутку, чтобы, вернувшись во дворец, хвастать приключениями средь дикой природы. На самом деле это было продолжение дворца под открытым небом. За партерами вставал умеренно величественный Герренхаузен, сбоку их охватывали его одноэтажные крылья. На трехэтажном фасаде дворца было всего двенадцать окон; внутри не поместился бы садовый инвентарь Людовика XIV. Однако Софию её дворец вполне устраивал. Герренхаузен, мозговой центр, мог не тягаться в размерах с Версалем — местом лишения свободы для всех значительных особ Франции.

Каролина знала, что её скорее всего заметили из окон, поэтому двинулась прочь от дворца по гравийной дорожке между партерами. Вскоре она подступила к высокой каменной стене, обсаженной живой изгородью, и через прямоугольный проём вышла на другую сторону. Если сад являл собой дворец, выстроенный из растений, то партеры были его парадной гостиной, а здесь начинались личные покои. По одну руку расположился театр под открытым небом, обрамлённый живыми изгородями и охраняемый мраморными купидонами, по другую — лабиринт, где состоялась их первая с Георгом-Августом романтическая прогулка. Каролина, впрочем, двинулась дальше. Ближнюю и дальнюю части сада разделяла цепочка прудов. Каждый был окружён цветником чуть менее строгим, чем партеры. Пройдя между двумя такими прудами, Каролина обернулась посмотреть на дворец. Покуда она оставалась между партерами, её было видно из окон. Теперь, прежде чем затеряться в саду, она хотела знать наверняка, что её заметили. И впрямь, к лестнице, ведущей из дворца в сад, толпою бежали конюхи и лакеи. Они готовили сцену для ритуального представления, которым сопровождался каждый выход Софии. Каролина некоторое время смотрела на них, затем поймала себя на том, что улыбается, и зашагала прочь.

Она пересекла второй барьер, более высокий и тёмный: стену из подстриженных деревьев высотою с дом. Тут, в самой дальней части сада, легко было вообразить себя на расстоянии дня езды от ближайшего человеческого жилья. Место это любили не только она и София, но и Георг-Людвиг, который в свои пятьдесят четыре года по-прежнему разъезжал по окаймляющей сад дорожке, представляя, будто патрулирует рубежи какого-нибудь приграничного герцогства. Линии зрения и векторы движения принудительно направлялись здесь в просветы между купами деревьев. Звуки распространялись прихотливо, если распространялись вообще. Эта часть сада на вид была раз в десять больше парадной.

Что-то зарокотало в глубине леса. В первый миг могло показаться, что налетевший ветер зашумел в кронах. Однако звук неумолимо нарастал, переходя в захлебывающееся рычание, затем в протяжный вой. Где-то далеко за границей сада слуга вращал огромное колесо, гоня лейнскую воду по закопанным под землей трубам. Каролина подобрала юбки и заторопилась к ближайшему пересечению диагональных дорожек, а оттуда — к большому круглому водоёму в центре более тёмной и дикой части сада. Он уже бурлил. Вертикальная струя вытолкнулась из каменного отверстия посередине и начала пробиваться вверх, словно парусная игла через сложенный в несколько слоёв холст, стремительно обрастая шлейфом водяной пыли — словно дымясь от трения о воздух. Струя росла и росла, пока как будто не отразилась от белого неба (день был пасмурный) и не рассыпалась облаком белых брызг. Теперь весь сад наполнился рёвом искусственной грозы, усиливающим иллюзию дикого и недоступного места. Клочья водяного тумана разлетались по аллеям, делая нечётким близкое и скрывая далёкое, так быстро в этом искрящемся облаке вещи теряли очертания и сливались с темнотою между деревьями.

Земля здесь была плоская, без холмов, с которых открывался бы обзор. Колокольня с чёрной прямоугольной крышей мрачно взирала на сад, словно инквизитор в капюшоне — на языческие игрища. Если кто-нибудь оттуда смотрел, то, обойдя водоём, Каролина скрылась от наблюдателя за опрокинутым водопадом фонтана. Посредством той же несложной хитрости с её глаз исчезла мрачная колокольня, и принцесса осталась совершенно одна.

Ветер дул с юга, растягивая водяную пыль в зыбкий искристый занавес, который пробегал по водоёму и устремлялся вдоль широкой аллеи, ведущей прямиком ко дворцу. Тот виделся расплывчато, словно в запотевшем зеркале. Каролина вроде бы различала на лестнице белое платье, седую причёску и белую руку, отгоняющую поданные на выбор карету и портшез.

София всегда советовала Каролине стоять под водяной пылью, поскольку это полезно для цвета лица. Каролина ухитрилась выйти замуж и родить четырёх детей, несмотря на свою якобы нездоровую бледность. Тем не менее она старалась при всяком удобном случае постоять под водяной пылью, зная, что это будет приятно Софии. Вода холодила щёки и пахла рыбой. Пласты тумана рушились сверху, словно страницы призрачной книги; над водоёмом они были такие белые и плотные, что Каролина почти могла их прочесть, а чуть дальше почти сразу таяли в воздухе.

Рядом с фонтаном, совсем близко от неё, кто-то стоял. Как его вообще пустили в сад! Однако Каролина не вскрикнула, потому что незнакомец был очень стар. Он смотрел не на неё, а на фонтан. Одетый как дворянин, но без парика на лысой голове и без шпаги, он кутался в длинный дорожный плащ — явно не из романтического щегольства, потому что платье его было забрызгано грязью, а башмаков уже много недель не касалась щётка.

Почувствовав на себе её взгляд, неизвестный вытащил из кармана тяжёлый кошель, скупыми движениями старческих пальцев растянул завязки, вытащил большую золотую монету и подбросил над фонтаном. Она на миг блеснула жёлтым, и тут же серебристая струя сбила её в воду.

— Не уделит ли мне ваше высочество на полпенни внимания? — сказал старик по-английски.

— По мне так это скорее гинея, — отвечала Каролина. Её бесило, что в саду оказался посторонний, но воспитание требовало сохранять ровный тон. Скорее Георг-Август свалился бы с лошади, инспектируя лейб-гвардию, чем Каролина дала бы волю своему гневу.

Старик пожал плечами, раскрыл кошель до конца и обрушил в водоём град золотых гиней.

— На эти деньги может год жить целая деревня, — заметила Каролина. — Когда вы удалитесь, я прикажу их достать и положить в церковную кружку.

— Тогда приготовьтесь к тому, что ваш лютеранский викарий пришлёт их назад с короткой запиской, — отвечал старик.

— О чём?

— Он может написать: «Ваше высочество, заберите эти блестящие кружочки обратно и раздайте нищим в Англии, где они имеют хоть какую-то ценность, потому что так утверждает монарх».

— Какой странный разговор… — начала Каролина.

— Простите. Я воспитан в неуважении к монархам. Мои единомышленники не устают повторять, что все люди равны перед Богом. Когда принцесса навязывает мне странный и неожиданный разговор, я не успокаиваюсь, доколе не отыщу её и не отплачу тем же.

— Когда и где я поступила с вами так дурно?

— Дурно? О нет, это было скорее благодеяние. Когда? В прошлом октябре, хотя вы запустили цепочку событий намного раньше. Где? В Бостоне.

— Вы — Даниель Уотерхауз!

— Ваш смиренный и покорный слуга. О, слышал бы мой отец, как его сын говорит такое принцессе!

— Вы заслужили все возможные почести и уважение, доктор. Почему вы дожидались меня здесь, как бродяга? И почему начали со странных слов о гинеях?

— Королева Анна написала Софии очередное письмо.

— О Боже!

— Вернее, написал Болингброк и положил перед бедной женщиной, чтобы она поставила внизу своё имя. Письмо отправили сюда с делегацией англичан: несколькими тори, для пущей оскорбительности, и несколькими вигами, чтобы полюбоваться их унижением. Тори всё сплошь важные птицы: многие из тех, кто ищет милостей Болингброка, состязались за считанные места. А вот на вакансии мальчиков для битья охотников сыскали не враз: пришлось отлавливать на пристани каких-то неудачников и палкой загонять на корабль, как чёрных невольников в Африке. Я воспользовался случаем отправиться сюда и вернуть вашему высочеству долг.

— Как, гинеями?

— Нет, не денежный долг. Я вновь о странном и неожиданном разговоре в Бостоне, следствием которого стало долгое плавание и множество приключений.

— Разговор с вами мне приятен, — ответила Каролина, — я была бы счастлива, если бы вы могли отправить меня в долгое плавание со множеством приключений. Увы, принцессам такое выпадает только в авантюрных романах.

— Плавание вам вскорости предстоит, пусть только через Ла-Манш. Едва вы вступите на английскую землю, начнутся и приключения — какие, не смею даже гадать.

— Об этом я знаю и без вас, — сказала Каролина. — Так зачем вы здесь? Чтобы повидаться с Лейбницем?

— Его, к сожалению, нет в городе.

— Ваш приезд связан с гинеями?

— Да.

— В таком случае гинеи как-то указывают на того, кто их чеканит, сэра Исаака Ньютона.

— Лейбниц писал мне, что вашему высочеству ничего не надобно разъяснять — вы до всего доходите сами. Теперь я вижу, что в нём говорила не только гордость наставника.

— В таком случае должна с прискорбием сообщить, что исчерпала свои дедуктивные способности. Я попросила вас отправиться в Лондон и очень рада, что вы это сделали. Вы отыскали сэра Исаака и возобновили знакомство, что воистину достойно восхищения.

— Лишь в той мере, в какой восхищаются ярмарочным фигляром, глотающим шпагу.

— Пфуй! Пересечь Атлантику зимой и войти в логово льва — подвиг Геркулеса. Я очень довольна тем, что вы пока сумели для меня сделать.

— Не забывайте, что ваше удовольствие либо неудовольствие мне безразличны. Я ничего не предпринимал из желания вам угодить. Я взялся за это дело потому, что наши цели до определённой степени близки, и вы обеспечили меня некоторыми средствами для их достижения.

Теперь Каролине пришлось подставить лицо брызгам, чтобы остудить жар — так клинок закаляют в воде, чтобы он не разлетелся вдребезги от первого же удара.

— Я слышала, в Англии ещё есть такие, как вы, — сказала она наконец, — и рада, что мы поговорили наедине и загодя, чтобы не омрачать свои первые недели в вашей стране возгласами: «Отрубить ему голову!» по нескольку раз каждый день до завтрака.

— Сейчас вопрос в том, будете ли вы, София либо Георг-Людвиг вообще править Англией, — сказал Даниель Уотерхауз, — или толпа якобитов потребует отрубить голову вам!

Мысль была скорее интересная, чем пугающая. Принцесса Каролина совершенно позабыла свой гнев.

— Разумеется, я знаю, что в Англии много якобитов, — сказала она. — Однако закон о престолонаследии действует с 1701 года. Наше право на престол неоспоримо, ведь так?

— Мы отрубили голову Софииному дяде. Я собственными глазами видел его казнь. Для неё имелись веские основания. Однако казнь монарха имела непредвиденные последствия. Головы принцесс и принцев стали мячами, которые пинают по полю более сильные или более ловкие игроки. Верите ли вы слуху, будто Софию-Шарлотту отравили?

— Об этом мы говорить не будем! — воскликнула Каролина. Сейчас она и впрямь приказала бы отрубить ему голову, будь рядом стража, или даже отрубила бы сама, случись у неё в руках острый предмет. Видимо, гнев ясно отразился на её лице, потому что Даниель Уотерхауз поднял седые брови и заговорил голосом таким тихим и вкрадчивым, что его слова, как сахар, растворялись в плеске волн у края водоёма.

— Вы забыли, что я дружен с Лейбницем. Он передал мне любовь к этой замечательной женщине. Я разделяю его скорбь. Скорбь и гнев.

— Он считает, что её отравили?

Это была одна из немногих тем, которые Лейбниц отказывался обсуждать с Каролиной.

— Важна не столько причина её смерти, сколько последствия. Если хотя бы половина того, что о ней говорят, правда, она превратила Берлин в протестантский Парнас. Литераторы, музыканты, учёные съезжались в Шарлоттенбург со всех концов Европы. Однако она умерла. Недавно за ней последовал её супруг. Прежний король Пруссии посещал оперу, нынешний играет в оловянных солдатиков… Вижу улыбку на лице вашего королевского высочества. Родственная слабость к кузену, любителю парадов и шагистики, полагаю. Однако тем из нас, кто чужд семейному умилению, не до смеха. Ибо война окончена, большая часть великих споров разрешена, в области разума победила натурфилософия и — сейчас, в эту самую минуту — в некой великой книге пишется новая система мира.

— Система мира — это ведь название следующей книги сэра Исаака Ньютона, которую мы ждём столько лет, третьего тома «Математических начал», если не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь. Однако я говорю о другом неоконченном труде — моём и вашем. Мы потеряли Софию-Шарлотту, а с ней и Пруссию. Я не хочу потерять вас и Британию. Вот что на кону.

— Так для того я и вызвала вас из Массачусетса! — воскликнула Каролина. — Я не могу управлять домом, разделившимся в себе между сторонниками Ньютона и Лейбница. Как немецкие и британские владения объединятся под одной державой, так должны объединиться немецкая и британская философия. И вы, доктор Уотерхауз, тот человек…

Однако Каролина обращалась к облаку брызг. Даниель Уотерхауз исчез. Она взглянула на аллею и увидела стремительно приближающуюся старуху. Та размахивала письмом.

София, как всегда, двигалась драгунским шагом. Однако сад был велик, у Каролины оставалось ещё несколько мгновений, чтобы привести в порядок свои чувства. Она отвернулась к фонтану: если на её лице написано смятение, лучше Софии его не видеть. И всё же недавний разговор стал для неё куда меньшей неожиданностью, чем для среднестатистической европейской принцессы. Странные люди с загадочными посланиями и необычными просьбами приезжали к ней из Англии уже довольно давно. По большей части она плохо их понимала, потому что никогда не бывала по ту сторону Ла-Манша. Их с Георгом-Августом приглашали туда какие-то виги — трудно произносимое для немки слово; другие англичане, которых называли «тори», были категорически против. Впрочем, вопрос оставался чисто умозрительным, поскольку Георг-Людвиг не отпускал сына и невестку в Англию.

Высоко над головой, там, где напор фонтана уступал силе тяготения, Каролина видела сгустки воды, сохранявшие цельность даже после того, как остальная струя рассыпалась в пыль. Тёмные на фоне более светлых брызг, они рушились быстрее и с большей силой и в падении разбивались на сгустки поменьше, оставлявшие за собой длинные кометные хвосты. Эскадроны комет неслись к воде — гонцы с неведомыми вестями свыше.

Она прошла вдоль водоёма к тому месту, куда падала большая часть струи. Воздух полнился шипением и гулом, платье отяжелело от впитанной влаги. Каролина старалась проследить взглядом кометы. Ударяясь о пену, они издавали едва различимый звук, словно единичный возглас в толпе. Однако всё, что имели сообщить кометы, тонуло в водоёме. Когда пузырьки лопались и пена таяла, оставалась лишь наморщенная ветром гладь. Каролине подумалось, что вести по-прежнему там, и можно их прочесть, если достаточно долго смотреть на воду. Однако видела она лишь созвездие жёлтых крапинок на каменном дне.

— Нет, это точно подстроено!

— Доброе утро, бабушка.

София смотрела на монеты. В свои восемьдесят три она превосходно видела без очков, могла отличить орёл от решки и узнала профиль королевы Анны.

— Всюду эта мерзавка!

Принцесса Каролина промолчала.

— Символ, знак, — продолжала курфюрстина Ганноверская, — оставленный здесь кем-то из гадких заезжих англичан!

— Что, по-вашему, он означает?

— Всё зависит от того, что ты думаешь об английских деньгах, — отвечала София. — С тем же успехом можно спросить, стоят ли они хоть что-нибудь?

Слова Софии так странно перекликались с намёками упомянутого гадкого англичанина, что Каролина оторвала глаза от монет и заглянула курфюрстине в лицо. Смотреть ей пришлось немного сверху вниз, потому что София от старости усохла на несколько дюймов. Однако даже дряблость кожи, естественная в таком возрасте, лишь подчёркивала удивительную ясность её глаз. По стенам Герренхаузена и Лейнского дворца висели фамильные портреты Софии, её сестёр и матери. Все они глядели из-под изогнутых бровей огромными зоркими глазами, не разжимая маленьких губ, явно не те барышни, к которым на светском рауте неуверенный молодой человек направится с желанием завести разговор. Каролина не хуже других знала, что портреты царствующих особ лгут. Однако лицо перед ней было удивительно схоже с лицами на портретах: те же большие глаза и маленький немногословный рот. А главное, то же выражение самодостаточности, словно говорящее: «Я не жду, когда ко мне подойдут, и не изнываю от желания, чтобы со мной заговорили». Отличалась только одежда. София, к щегольству обычно равнодушная, тем не менее носила фонтанж — высокую наколку из нескольких слоёв крахмального кружева, которая прибавляла ей несколько дюймов роста, прятала редеющие седые волосы, а заодно не давала им падать на её дивные глаза.

У Каролины мелькнула забавная мысль, что София и Даниель Уотерхауз — достойная пара. У него такие же большие пристальные глаза, да и нрав не мягче, чем у Софии. Вот бы их свести — пусть грозятся друг другу плахой хоть до скончания восемнадцатого века.

— Ты говорила с кем-то из англичан? Я о приехавших, не о таких, как Брейтвейт.

— Мельком.

— Идем, я хочу быть подальше и от них, и от этой женщины.

София наклонилась к Каролине, зная, что та подставит ей локоть. Сцепившись, как половинки медальона, женщины двинулись прочь от фонтана. София твёрдо направляла Каролину, но пока ничего не говорила.

Эта часть сада делилась на четыре сектора. Внутри каждого располагался фонтан, куда меньше центрального. От фонтанов расходились дорожки, нарезавшие сектора на ломтики. Каждый ломтик — общим числом тридцать два — представлял собой отдельный участок, и все они были разные: одни чистенькие и аккуратные, как гостиные, другие тёмные и заросшие, как Тюрингский лес. София тянула Каролину в один из таких ломтиков, скрытый за высокой стеной подстриженных деревьев. Вскоре они оказались в приятном зелёном кабинете с водоёмом посередине и каменными скамьями вокруг. София дала понять, что хочет сесть, что было необычно, поскольку для неё прогулка по саду всегда означала именно моцион.

— Вчера один из англичан употребил занятное слово — «currency». Ты его знаешь?

— Это «течение». Так говорят о Темзе, которая на большем своём протяжении спокойна, но становится бурной под Лондонским мостом.

— Вот и я так думала. Англичанин употреблял его весьма многозначительно, а я воображала, будто разговор идёт о реке или о сточной канаве, пока не поняла, что речь о деньгах.

— О деньгах?

— Никогда я не чувствовала себя такой дурой! По счастью, при разговоре присутствовал барон фон Хакльгебер. Он знал слово — или быстрее его расшифровал. Позже я поговорила с ним наедине, и он объяснил, что англичанин имел в виду денежное обращение.

— У англичан все разговоры обращаются вокруг денег.

— Это потому, что у них нет ничего, кроме овец, — объяснила София. — Ты должна это понять, раз тебе предстоит ими править. Они вынуждены сражаться с Испанией, у которой всё золото и серебро мира, и с Францией, у которой все прочие мыслимые земные блага. Как бедная страна побеждает богатые?

— Полагаю, мне следует ответить «милостью Божьей» или чем-нибудь в таком…

— Хорошо. И как проявляет себя милость Божья? Материализуются ли груды золота на берегах Темзы чудесным образом?

— Конечно, нет.

— Превращает ли сэр Исаак корнуолльское олово в золото посредством алхимии?

— На сей счёт есть разные мнения. Лейбниц считает, что нет.

— Я согласна с бароном фон Лейбницем. Тем не менее всё золото в Англии! Его добывают в испанских и португальских рудниках, однако оно стекается, как по волшебству, в Лондонский Тауэр.

— Стекается, — повторила Каролина. — Движется, как вода.

София кивнула.

— И англичане так к этому привыкли, что слова «движение» и «деньги» стали для них синонимами.

Каролина сказала:

— Это и есть ответ на ваш вопрос — как бедная страна побеждает богатые?

— Да. Не накапливая богатство в том смысле, в каком богата Франция…

— Виноградники, поля, крестьян и коров…

— А придавая новый смысл самому слову «богатство».

— «Движение»!

— Да. Барон фон Хакльгебер сказал, что мысль на самом деле не так уж и нова. Генуэзцам, флорентийцам, аугсбургцам, лионцам она известна уже не одно поколение. Голландцы построили на ней небольшую империю. Однако англичане, не имея иного выбора, довели её до совершенства.

— Вы дали мне новую пищу для размышлений.

— Вот как? И что же ты теперь думаешь о наших перспективах?

Для Софииного поколения монархов вопрос был бы возмутительным, абсурдным. Наследнику трона не пристало думать о собственных перспективах. Он вступает в свои права, как луна вступает в новую фазу, в соответствии с законами естества. Теперь всё переменилось, и София, надо отдать ей должное, сумела приспособиться к новому положению вещей, в то время как многие её сверстники перешли от неведения к негодованию, а от негодования к старческому маразму, так и не поняв, что произошло.

Каролина ответила:

— Мне нравится ловкий трюк, посредством которого англичане обставили сильные державы, изменив само понятие богатства. Благодаря этому мне не надо, как бедной Элизе, выходить замуж за какого-нибудь Бурбона и влачить дни в Версале или Эскориале. Однако меня пугает неустойчивость. Говоря словами одного моего мудрого знакомого, создаётся новая система мира. Причем создаём её не мы, а какой-то чудной натурфилософ в дымной лондонской лаборатории. Теперь мы должны жить по законам этой новой системы, которые не вполне ясны. И я боюсь, что покуда англичане проделывают фокус с деньгами, чтобы получить временное преимущество, им самим готовят сходный кунштюк.

— Вот именно! И ты как раз подвела к сути того, что пишет мне Анна! — София несколько раз сердито хлопнула веером по ненавистному посланию.

В тот же миг стена деревьев у них за спиной вздохнула под ударом холодного ветра. Суставы герра Шварца не обманули: погода портилась. Деревья накренились, словно желая укрыть женщин своими кронами, град бурых листьев и веточек зашуршал по траве. София, менее кого бы то ни было склонная принимать каждый пук за раскат грома, словно ничего не заметила. Может быть, её полностью захватил разговор. А может, ей было здесь так покойно, что она не нашла в себе сил тревожиться.

Раз София не пожелала говорить о погоде, грубо да и бесполезно было заводить об этом речь. Каролина ограничилась тем, что пригнулась от холодного ветра, обняла руками колено и взглянула на небо. Потом спросила:

— Королева пишет о деньгах?

— Не глупи. Она слова такого не знает. А если бы и знала, не стала бы писать о столь вульгарных материях. Письмо о семейных делах. Некоторые абзацы посвящены твоему супругу.

— От этих слов у меня мороз по телу хуже, чем от холодного ветра.

— Она называет его английскими титулами: герцог Кембриджский, граф Милфорд-Хейвенский, виконт Норталлертонский, барон Тьюксбери. — София с яростным удовольствием читала непривычные имена.

— Вы меня дразните, не рассказывая, что в письме.

— Не дразню, а оберегаю.

— Всё так плохо?

— Хуже, чем в прошлых письмах.

— Мой свёкор его уже читал?

— Нет.

— Мы с мужем могли бы сейчас быть в Англии, — посетовала Каролина, — и он заседал бы в палате лордов, если бы Георгу-Людвигу хватило духу нас отпустить. Новое письмо только напугает его ещё больше и задержит наш отъезд на месяц.

София сочувственно улыбнулась.

— Георг-Людвиг не сможет прочесть письмо, если мы попадём под дождь и чернила расплывутся.

Холодная капля упала Каролине в рукав. Принцесса рассмеялась. Ещё одна капля шлёпнулась на письмо.

— И всё же, — продолжала София, — не обманывайся. Мой сын не отпускает вас в Англию не только из-за возражений Анны. У Георга-Людвига достаточно недостатков — кому знать, как не его матери, — однако малодушия среди них нет! Он держит вас в Ганновере, потому что завидует своему сыну — его умению держаться, его воинской славе — и не доверяет его женщинам.

— Вы о миссис Брейтвейт?

София поморщилась.

— Она пустое место, как знают все, кроме тебя. Ты, Элиза, покойная София-Шарлотта и я — женщины, гуляющие в моём саду, — для Георга-Людвига всё равно что шабаш ведьм. Ему не по вкусу, что его сыну и наследнику с нами легко. Вот почему он никогда не отпустит тебя и Георга-Августа в Англию. Это может стать для него предлогом… — София подняла письмо, чтобы дождевые капли, чёрные от растворённой злобы, скатились на подпись королевы Анны, — но не обольщайся, причина в ином.

От налетевшего ветра где-то с треском переломился сухой сук. Вся дождевая вода, скопившая в кронах, разом пролилась на двух женщин. София подняла голову, только сейчас поняв, что дело может не ограничиться заурядным июньским ливнем. Её крахмальный фонтанж поник.

Но теперь уже Каролина не замечала дождя.

— Когда мы садились, вы сказали, что в письме было что-то важное касательно денег?

— Не в содержании письма, а в его тоне, — отвечала София, повысив голос, чтобы перекричать ветер. — Как ты помнишь, её прежние письма, написанные после того, как виги пригласили вас в Англию, были исполнены обиды. Это дышит — вернее, дышало — торжеством.

— Что-то произошло за последние месяц-два.

— Боюсь, что так она полагает.

— Она решила оставить трон Претенденту.

София молчала.

— Она не властна сама распоряжаться троном. Нужно решение парламента. Какое событие последних недель придавало якобитам уверенности?

— По английской денежной системе нанесён удар. Движение остановилось.

— Это как раз то, о чём я говорила минуту назад.

— Может, ты и впрямь ведьма, милая, а вдобавок ясновидящая.

— Может, меня иногда навещают «гадкие англичане».

— А! — София взглянула в сторону большого фонтана.

— Что-то неладно на Монетном дворе.

— Однако им заведует сэр Исаак Ньютон! Я изучила этот вопрос, — гордо сказала София. — Когда я стану королевой Англии, мы все пойдём в Тауэр и посмотрим Монетный двор!

Она хлопнула себя по колену, показывая, что хочет встать. Дождь уже зарядил не на шутку, за ними наверняка выслали слуг. Каролина встала и повернула к Софии локоть, чтобы та оперлась.

Курфюрстина между тем продолжала:

— Сэр Исаак реформировал английскую денежную систему, которая была худшей в мире, а стала лучшей.

— К чему я и клоню. Ваши слова означают только, что у английской монеты отличная репутация. Идёмте отсюда.

Каролина тянула Софию на одну из расходящихся дорожек. Внезапно она остановилась. Даже хорошо зная сад, сложно было сообразить, в какую сторону идти. София почувствовала её нерешительность.

— Давай переждём дождь в павильоне, — сказала она, кивая размокшим фонтанжем на диагональную дорожку, ведущую к каменой беседке на самом краю сада.

Каролине не хотелось углубляться так далеко за деревья, тёмные и шумливые под дождём.

— Может быть, лучше вернуться к большому фонтану? Наверняка нас будут искать там.

— Если нас найдут, нам придётся оборвать разговор! — вознегодовала София.

Спорить было бесполезно. Они повернулись спиной к фонтану и вступили в просвет между деревьями.

— Это всего лишь вода, — философски заметила Каролина. Софии, впрочем, надоело мокнуть, и она тащила Каролину вперед, заставляя прибавить шаг.

— Я тебя поняла, — сказала София. — Денежная система, основанная на золоте и серебре, имеет абсолютную ценность.

— Как абсолютные пространство и время сэра Исаака, — задумчиво проговорила принцесса. — Её можно проверить в пробирной купели.

— Однако если ценность основана на реноме, как у акций на Амстердамской бирже, или на ещё более абстрактной концепции движения…

— Как в динамике Лейбница, в которой пространство и время суть порядок вещей…

— Она становится непознаваемой, изменчивой, уязвимой. Движение денег может порождать какую-то реальную ценность…

— Разумеется! Люди постоянно извлекают из него реальные деньги!

— Но она не выдержит проверки огнём при испытании ковчега.

— Что за ковчег? — спросила Каролина.

Вместо ответа София резко дёрнула принцессу за локоть и стала на неё заваливаться. Каролине пришлось согнуть колени и обхватить Софию свободной рукой, иначе бы они рухнули вместе.

— Бабушка? Вы хотите туда? — Каролина взглянула на тёмную полосу деревьев слева от дороги. — Вы хотите к Тойфельсбауму?

Может быть, София передумала идти в беседку и решила укрыться под деревьями.

С губ Софии сорвалось что-то невнятное, а за шумом дождя трудно было бы разобрать даже отчётливую речь. Однако слова Софии не были отчётливыми; Каролина вообще сомневалась, что это слова. Повиснув на Каролине, старуха запрыгала на одной ноге, волоча другую. Так они добрались до калитки. Тойфельсбаум, «чёртово дерево», окружала кованая ограда, как будто его надо держать в клетке.

София кивнула на калитку, потом подняла взгляд на Каролину: половина её лица молила, половина обмякла и не выражала ничего. Каролина взялась за щеколду и, только ощутив под рукой холод мокрого железа, вдруг поняла: у Софии удар. Она не впервые видела эти симптомы, просто на таком знакомом и любимом лице их труднее было узнать. Мгновение принцесса стояла неподвижно, держась за калитку, словно некие чары обратили её в хладный металл. Надо было бежать за помощью, звать врачей.

И тут София глянула на садовую дорожку. Глянула украдкой. Она, ничего в своей жизни не делавшая исподтишка!..

София не могла говорить, еле стояла на ногах, — но понимала, что происходит. Она боялась, что их увидят. Боялась, что её потащат во дворец, будут отворять кровь. Боялась притворной жалости в лицо и глумливых перешёптываний за спиной. Инстинкт гнал её забиться в самый дальний уголок сада и умереть там.

Каролина распахнула калитку, и они шагнули в темноту.

Тойфельсбаум София вывезла как диковинку из родового имения в Гарце. Это растение стелется по земле, вползая на всё, что попадается на пути; мощное, как настоящее дерево, но вьющееся, как лоза, оно беспорядочно ветвится, оплетая камни и другие стволы. Изгибы ветвей иногда походят на локти или колени, а сами ветви, жилистые и гладкокожие, кажутся переплетением множества диковинных чудищ. Гарцские лесорубы ненавидят его и уничтожают, где только встретят, но здесь София дала ему разрастаться свободно. И Тойфельсбаум отплатил ей за доброту, приняв курфюрстину и принцессу в свои мощные объятия. Каролина усадила Софию в изгибе ветвей, подальше от холодной земли, а сама села рядом и положила голову умирающей себе на колени.

Дождь то ли перестал, то ли от него частично защищала листва. Время замедлило ход, покуда две женщины слушали стук капель. Каролина гладила седые волосы Софии, держа её за ту руку, которая ещё отзывалась на прикосновения. По всему саду разлились тишина и покой. И наконец Каролина почувствовала, что жизнь ушла из руки, которую она сжимала в своей ладони, и из самой Софии.

У неё оставалось множество вопросов о том, как быть королевой. Она могла бы задать их под Тойфельсбаумом, но это было бы неуместно, а София всё равно не сумела бы ответить.

Вернее, не сумела бы ответить словами. Последний ответ, единственно важный, был приготовлен заранее: время и место. Своей смертью курфюрстина передала ей то последнее, что хотела.

— Я принцесса Уэльская, — сказала Каролина. Сказала это себе.

Вестминстерский дворец 11 июня 1714

Палата единогласно одобрила внесенное комитетом предложение, что Парламенту следует объявить награду лицу либо лицам, каковые предложат метод определения долготы, более надёжный и практичный, нежели используемые в настоящее время, и что размер вышеупомянутой награды должен зависеть от степени точности предложенного метода.

Протоколы палаты общин,

VENERIS, 11° DIE JUNII; ANNO 13° ANNAE REGINAE, 1714[205]

Вестминстер-холл чернел на берегу Темзы, как будто некое небрежное божество, торопливо возводя небесный свод, опрокинуло сюда лохань сумерек. Неоднократно делались попытки слегка его оживить или хотя бы спрятать за позднейшими добавлениями. Болота, на которых он стоял, засыпали и сровняли, чтобы дать место болезненным разрастаниям основного дворца. Некоторые из них возводились как аббатства, другие — как форты, третьи — как жилые дома, и все потом использовались как-то иначе. Человек, вступивший в этот пёстрый лабиринт, если у него были компас и твёрдая голова, чтобы не затеряться среди множества зданий, мог проникнуть в Вестминстер-холл.

Он был пуст. О да, в южных углах за дощатыми баррикадами разместились два судебных присутствия, а по боковым стенам, как плинтусы, тянулись прилавки, чтобы господа, проходящие через гулкую пустоту, могли купить книги, перчатки, нюхательный табак и шляпы. Однако это лишь подчёркивало загадочную огромность Вестминстера: для чего возводить здание столь большое, что в нём приходится выгораживать здания поменьше? Резные ангелы на концах выступающих консольных балок смотрели на корыто серого пространства. Голые стены и потемневшие от времени стропила высоко над головой выдавали в нём непомерно увеличенный пиршественный чертог викингов. Беовульф мог бы войти сюда и потребовать рог с мёдом: он бы чувствовал себя здесь гораздо вольготнее, чем люди в париках, стремительно пробегавшие по каменному полу, словно горностаи через темнеющую поляну в страхе перед совой. Здания поменьше, которые лепились рядом с Вестминстер-холлом, нарушая архитектурное единство его арочных контрфорсов, куда больше подходили для заговоров, махинаций, разврата и таинственных ритуалов — извечных занятий рода человеческого. Потому-то все и спешили забиться в боковые отнорки, оставляя центральное пространство суровым ангелам.

Если мрачная пустота в сердце Вестминстера и имела какое-то назначение, то она выполняла ту же функцию, что полое пространство, составляющее большую часть виолончели. Струны, дека, смычок и сам музыкант — всё снаружи. Ничего не происходит в тёмной глубине, однако ничто не работало бы, не будь центральной полости, удерживающей части в правильном соотношении друг с другом, невзирая на постоянное напряжение струн, и резонирующей в лад с малейшим их колебанием.

Лишь один человек в тот день не ускорил шаги, проходя через здание — пожилой рыцарь, который подъехал к северному входу в чёрном портшезе и велел носильщикам высадить его здесь. Он вылез возле позорного столба, у которого пороли толстяка — тот дёргался всякий раз, как спину рассекала новая кровавая полоса, но упорно отказывался кричать. Старик, прибывший в портшезе, подальше обошёл столб, чтобы не забрызгаться кровью, и ступил в просвет между двумя кофейнями, прилепившимися к древнему фасаду дворца. Он не нуждался в парике, потому что волосы его, хоть и редкие, по-прежнему доходили до плеч, а оспа почти не оставила на нём следов. Не нуждался он и в пудре, ибо уже полстолетия был сед, как иней. Старик шагал медленно, устремляя взгляд на одних всеведущих ангелов и не замечая других. Время от времени он озирался, словно различал эхо и чувствовал резонансы, неслышные для других. Наконец он достиг южной стороны, где проход суживали два выгороженных судебных зала. Заметно посуровев лицом, старик заставил себя вступить в гудение неразличимых голосов. Возможно, пройдя через Вестминстер-холл, он как-то изменил пустоту под сводами, оставив некую слабую ноту, которая продолжала эхом отдаваться после его ухода и звучит по сей день.

Народы, племена, кланы, секты, сословия и династии на протяжении шести веков поднимали свои знамёна и видели их падение в крыльях Вестминстер-холла. Он был для власти тем же, чем Ковент-гарден для растений. Невозможно постичь его извивы и хитросплетения, пока не войдёшь внутрь. В то время, как и в предшествующие столетия, существовал орган, называемый парламентом, состоящий из двух своих параллельных подобий или палат, в каждой из которых шла беспрестанная война между тори и вигами, сыновьями и наследниками кавалеров и круглоголовых, англикан и пуритан, и так далее, и так далее. За их спинами бряцали оружием и деньгами отпрыски воинственных феодалов, именуемые теперь якобитами и ганноверианцами. Сама битва велась изо дня в день словами, бесчисленными, как зёрнышки пороха на поле сражения.

Седовласого рыцаря призвали в готическую капеллу, которую некоторое время назад захватило и теперь яростно обороняло учреждение, называющее себя палатой общин. Сейчас в палате общин верховодили тори. Призвал его комитет, состоящий преимущественно из вигов. Почему тори позволили шайке вигов создать комитет, смеющий призывать рыцарей в это священное место, словно в свой клуб? Только потому, что тема, рассматриваемая комитетом, была настолько заумна, настолько труднопостижима, другими словами, настолько скучна, что тори с радостью уступили её вигам.


— Мне представили четыре проекта по определению долготы, — сказал сэр Исаак Ньютон.

— Только четыре? — переспросил Роджер Комсток, маркиз Равенскар, виг, пригласивший сюда Ньютона. Он принадлежал к палате лордов, а не к палате общин, и сам был здесь гостем. — Мне казалось, в Королевское общество представляют по четыре в неделю.

Казалось бы, раз Роджер не принадлежит к данному учреждению, у него нет права приглашать сюда чужих и задавать им вопросы. Однако в комитете у него было много друзей, готовых закрыть глаза на эти и другие вольности.

— Мне известны только четыре, правильные в теории, милорд. Остальные я не рассматриваю.

— Относится ли проект господ Диттона и Уистона к счастливой четвёрке или к химерическому большинству? — спросил Равенскар.

Все в зале затявкали как собаки, за исключением Ньютона и господ Диттона (который побагровел, как гранат, и начал двигать губами) и Уистона (чьи веки затрепетали, словно колибри, от пота, струями бегущего из-под парика).

— Он так же верен теоретически, как жалок в практических обещаниях, — отвечал Ньютон.

Палата общин замолчала — не от ужаса перед жестокостью Ньютона, а от профессионального восхищения.

— Предположим, что их проект удастся осуществить — допущение, по поводу которого Королевское общество могло бы дискутировать так же долго и яростно, как эта палата по поводу недавней войны, — так вот, вне зависимости от практических сложностей, даже если некий будущий Дедал сумеет воплотить задуманное господами Диттоном и Уистоном, их метод не позволит пересекать океаны, а лишь даст самым прилежным шкиперам возможность не сесть на мель вблизи берегов.

Выражение лиц господ Диттона и Уистона изрядно позабавило всех. Они уже не тщились выказать гнев или волнение, а выглядели так, будто лежат в анатомическом театре Коллегии врачей на завершающем этапе собственного посмертного вскрытия.

В веселье не принимал участие маркиз Равенскар, которому служитель только что подал сложенный листок бумаги. Лорд развернул послание и прочёл. На миг лицо у него стало такое же, как у Диттона и Уистона, но он сразу овладел собой и, как глухой гость за обедом, делающий вид, будто понял каламбур, изобразил улыбку, давая настроению палаты проникнуть в свою мину. Он взглянул на документы, разложенные на столе, словно забыл тему слушаний и должен освежить её в памяти. Потом заговорил:

— Просто не протаранить континент-другой — слишком мизерная задача. А что другие три предложения, верные в теории? Мне представляется, что коли уж для осуществления проекта нужны столь титанические усилия, лучше направить их на методы, позволяющие определить долготу где угодно.

Ответ сэра Исаака, состоявший из многих-многих слов, сводился к следующему: это возможно, если определять время по очень точному морскому хронометру, которых пока никто не умеет делать, либо наблюдать за спутниками Юпитера в очень хороший морской телескоп, которых тоже пока никто не умеет делать, либо замерять положение Луны и сравнивать с вычислениями, произведёнными согласно его, сэра Исаака, лунной теории, которая пока не вполне завершена, но не сегодня-завтра будет опубликована в книге. Как всякий сочинитель, выступающий в общественном месте, он не преминул упомянуть название: том III «Математических начал», скоро в продаже у всех книгопродавцев Лондона.

Маркиз Равенскар слушал вполуха, поскольку всё это время строчил записки и совал их в руки прислужникам. Однако, уловив затянувшуюся паузу, он сказал:

— Эти… э… вычисления… будут ли они сходны с теми, что используются сейчас для нахождения широты, или?..

— Бесконечно более сложные.

— Вот незадача! — рассеянно проговорил Равенскар, продолжая строчить записки, как самый неугомонный школьник за всю историю человечества. — В таком случае, полагаю, каждому кораблю понадобится лишняя палуба, забитая вычислителями, и стадо гусей, чтобы снабжать их перьями.

— Или арифметическая машина, — подхватил Ньютон, затем, не рассчитывая, что палата оценит его сарказм, пояснил: — Утопичная выдумка ганноверского дилетанта и плагиатора барона фон Лейбница, который за все эти годы так и не сумел довести её до конца.

Ньютон мог бы ещё долго клеймить барона, но тут ему в руку вложили записку, ещё мокрую от чернил Равенскара.

— Значит, для лунного метода тоже нужен прибор, которого мы пока делать не умеем, — подытожил Равенскар с лаконичностью и проворством, каких парламент не видел с тех пор, как католики последний раз пытались его взорвать. Обтянутые дорогой тканью зады заёрзали по скамьям. Положительный пример окрылил всех присутствующих.

— Да, милорд.

— Итак, вы свидетельствуете, что наши корабли будут по-прежнему садиться на мель, а наши доблестные моряки — гибнуть, пока мы не научимся делать некоторые вещи, которых пока делать не умеем.

— Да, ми…

— И кто изобретёт эти замечательные приборы?

— Предприимчивые люди, ми…

— Что заставит предприимчивых людей тратить годы на изобретение новой технологии — если мне позволительно заимствовать словцо у доктора Уотерхауза, — которая может оказаться непригодной? — С этими словами Равенскар встал и протянул руку, показывая, что кто-нибудь может вложить в неё трость. Кто-нибудь вложил.

— Милорд, некий денежный… — начал сэр Исаак Ньютон, тоже вставая, ибо он прочитал записку.

— Денежный стимул! Награда лицу либо лицам, которые отыщут практичный и надёжный метод определения долготы? Это вы предлагаете? Да? Сэр Исаак, небеса вновь восхищены вашей гениальностью, а вся Англия в священном восторге дивится на вашу лапидарную изобретательность. — Последние слова Равенскар произнёс уже на ходу — новшество, заставившее выйти из дремотного забытья даже старейших членов палаты, многие из которых так и не обрели либо уже утратили умение идти и говорить одновременно. — Преступлением было бы тратить время величайшего учёного в мире на частности, — продолжал Равенскар, подходя к Ньютону и крепко беря его за локоть. — Я совершенно уверен, что мистер Галлей, доктор Кларк и мистер Котес смогут ответить на любые вопросы палаты, мне же надо разобраться с некоторыми неугомонными лордами. Позвольте проводить вас, сэр Исаак, нам как раз по дороге!

К этому времени они с сэром Исааком были уже за дверью, оставив позади ошарашенную палату общин, Диттона и Уистона, наполовину убитых, но всё ещё дышащих, и трёх перечисленных учёных рангом пониже, которые прибыли на церемонию в свите Верховного жреца и внезапно оказались за главных у разожженного жертвенника.


Ньютон едва не лишился руки, потому что свернул налево — к палате лордов, а Роджер Комсток, маркиз Равенскар, — направо, к Вестминстер-холлу.

— Нас вызвали лорды, — пояснил Равенскар, вправляя Ньютону плечевой сустав и рывком проверяя, встал ли он на место, — но не в палату лордов.

Миновав несколько поворотов и преодолев несколько лестниц, они оказались в промежутке между двумя судебными помещениями и вступили в центральный пустой зал с его всегдашним отсутствием викингов и досадным мельтешением современных людишек. Человек, одетый с потугами на щегольство, смотрел книги в лавке, демонстрируя всему миру свою грамотность; из башмака у него торчала соломинка — знак судейским, что он готов за деньги дать ложные показания. Ветерок колыхал ряды выцветших, закопчённых, пробитых пулями французских знамён, захваченных Мальборо при Бленхейме и в других сражениях. Их повесили для оживления стен и сразу забыли. От северного входа доносились громкие выкрики: выпоротого толстяка оставили у столба, и теперь несколько десятков простых лондонцев бросали ему в лицо конский навоз и грязь, надеясь, что он задохнётся. Такое в Лондоне происходило часто, и многие предпочитали отворачиваться от подобных зрелищ. Роджер, вопреки обыкновению, смотрел прямо на позорный столб. Подробностей его старческие глаза не различали, однако легко было догадаться, что там происходит.

— Счастливчик! — с завистью произнёс Роджер. — Хотел бы я поменяться с ним местами на следующий час.

Ньютон вскинул голову и благоразумно замедлил шаг. Он понизил голос, как будто резные ангелы могли их подслушать.

— Куда мы идём, милорд?

— В Звёздную палату, — объявил Равенскар, крепче стискивая его локоть, словно боялся, что выдающийся учёный даст стрекача. Этого Исаак не сделал, но вздрогнул. Он ждал, что Роджер назовёт одно из зданий казначейства, в последние годы широким фронтом продвигавшегося от Вестминстер-холла к реке. Звёздная палата была меньше и древнее; здесь короли Англии встречались со своим Тайным советом.

— Кто нас вызвал? — спросил Ньютон.

Роджер ответил таким тоном, словно это самоочевидно:

— Угорь.

Произнеся загадочное прозвище, он как будто снова подобрался.

— У нас есть несколько секунд. Мы могли бы потянуть время, если бы шли медленно, но я хочу войти туда с воодушевлением. Это очень важно, поэтому слушайте внимательно, сэр Исаак, повторять будет некогда.

— Судя по всему, — продолжал Роджер, — мне позволили забавляться с долготой для того лишь, чтобы досточтимый лорд, Генри Сент-Джон, виконт Болингброк, успел подготовить кукольный балаган. Приглашение вручили мне в то время, когда вы свидетельствовали перед комитетом. Конечно, Болингброк охотнее наколол бы его на стрелу и выпустил мне в живот, но такая процедура, хоть и часто используется в палате лордов, в палате общин могла бы вызвать неодобрение. Вам, сэр Исаак, выдали пропуск за кулисы, из чего я заключаю, что вас попросят сыграть главную роль.

Сэр Исаак заговорил очень тихо и спокойно, как всегда, когда хотел выказать гнев:

— Это оскорбительно. Я пришел сюда говорить о долготе. Теперь вы утверждаете, что меня заманили в ловушку.

— Умоляю, сэр Исаак, не оскорбляйтесь. Люди, когда они становятся старыми, важными и склонными брюзжать из-за каждой подстроенной им ловушки, наиболее уязвимы для такой тактики. Будьте озадачены, рассеяны, ироничны, а лучше всего — отнеситесь к этому с азартом!

Ньютон определённо не проявлял азарта. Вход в Звёздную палату вырастал перед Равенскаром, как перед Ионой — китовая пасть.

— Не важно, — продолжил он. — Оскорбляйтесь, если вам угодно, только ничего не говорите. Если вам почудится, что сейчас уместно вставить слово, помните, что эту возможность подбросил вам Болингброк, как кокетка роняет носовой платочек у ног намеченной жертвы.

— Перед вами кто-нибудь ронял платочки, Роджер? — (К ним присоединился Уолтер Релей Уотерхауз Уим, он же Титул, который, как и Роджер, был вигом и членом палаты лордов.) — Я слышал о таком методе, но…

— Нет, это была фигура речи, — признал Роджер.

Однако беззаботность Уима и Комстока — на самом деле своего рода йогическая практика для обретения душевного покоя — в случае Ньютона дала осечку.

— Что толку участвовать в прениях, если пренебрегать возможностью вставить слово? — спросил он.

— Это такие же прения, как на Тайберне в Висельный день. Виконт Болингброк будет вашим Джеком Кетчем. В лучшем случае рассчитывайте на последнее слово осуждённого. Наши ответы, если мы сумеем их дать, будут заключаться не в речах, а в поступках, и дадим мы их… за пределами… этой… палаты! — Роджер так рассчитал свой спич, что с последним словом переступил порог. Ньютон не посмел возразить, потому что зал был полон лордами светскими и духовными, рыцарями, придворными и секретарями. Тишина стояла, как в церкви, когда викарий запнётся посреди проповеди.


— Полтора месяца назад в Тауэре произошло нечто чудовищное.

Исключительно нехорошо со стороны Роджера было окрестить ближнего Угрем, и всё же гость из другого времени и места, забредя в Звёздную палату, сразу понял бы, кого Роджер имел в виду. Генри Сент-Джон, виконт Болингброк, статс-секретарь её величества, говорил, расхаживая по пустой середине палаты. Все остальные жались к стенам, словно мелкая рыбёшка в присутствии чего-то зубастого, сильного и скользкого.

— Лондонский свет — партия и оппозиция равно — предпринял все усилия, чтобы замолчать недавние события в Тауэре и представить их спонтанным возмущением толпы, которое незамедлительно подавил Собственный её величества блекторрентский гвардейский полк. Пожар в конюшнях на Тауэрском холме отвлёк местных жителей и создал дымовую завесу — вот и отлично. В истории это останется как бунт, если останется вообще. Однако грех — и моральный, и интеллектуальный — не разглядеть в событиях двадцать третьего апреля повапленный гроб. Происшествие необходимо расследовать и наказать виновных. Увы, милорд Оксфорд, лорд-казначей её величества, к большому моему разочарованию, не принял никаких мер.

Такой выпад в сторону соратника по партии озадачил всех. Лорды загудели. Болингброк умолк и скользнул взглядом поверх голов. Лица у жмущихся по стенке господ стали такие, словно их хлестнули конским хвостом. Однако Болингброк смотрел не на них, а в сторону многочисленных канцелярий и приёмных казначейства.

Далее слова Болингброка полились в тщательно сохраняемую тишину. Даже те, кто стал мишенью нападок (несколько ближайших помощников Оксфорда, которых тут же вытолкнули вперёд), промолчали. Другими словами, это было не парламентское слушание. В зависимости от переменчивых прихотей королевы Анны Болингброк был то первым человеком в Англии, то вторым после Оксфорда. Сегодня он, очевидно, воображал себя первым и, вполне возможно, приехал в Звёздную палату прямо от государыни. Хотя Звёздная палата, так же как палаты лордов и общин, располагалась в придатке Вестминстер-холла, она воплощала не парламент — место прений, а монархию в более древнем смысле, с отрубанием голов неугодным. Жестокий суд Звёздной палаты отменили при Кромвеле, но помещение по-прежнему служило Тайному совету для разного рода дел. Одни проводились в соответствии с вековечным ритуалом, другие были сиюминутной импровизацией. Нынешнее заседание, судя по всему, проходило по второй категории. Так или иначе, никто не говорил, пока Болингброк его не попросит, а Болингброк не просил.

— В Тауэре есть место, называемое Монетным двором. — Болингброк посмотрел на Ньютона. Тот встретил его взгляд прямо — мелочь, но примечательная. Роджер Комсток, да и любой другой человек, знакомый с порядками мира сего, посоветовал бы Ньютону опустить глаза — говорят, это в равной мере успокаивает бешеных псов и членов Тайного совета. Однако Ньютон большую часть времени пребывал в иных мирах. То, что такие, как Равенскар или Болингброк, считали наиболее значительным, он находил докучным и несущественным.

Болингброк не знал Исаака Ньютона. Ньютон был пуританин и виг, Болингброк — человек без определённых убеждений, но со спинномозговыми рефлексами тори-якобита. Он вступил в Королевское общество, потому что так делали все. С помощью Королевского общества некоторые виги, например, Пепис и Равенскар, творили волшебство: порождали банки, страховые ренты, лотереи, государственный долг и другие сверхъестественные способы извлекать власть и деньги из ничего. Трудно винить таких, как Болингброк, если те вообразили, будто Королевское общество занято деньгами и властью. То, что Ньютон бросил Кембридж ради Монетного двора, только укрепило эти догадки. Если бы Болингброк знал истинные мотивы Ньютона — если бы понимание Ньютона можно было вложить в голову Болингброка, статс-секретаря её величества пришлось бы вынести из комнаты и несколько дней кряду поить опиумной настойкой. Поскольку этого не произошло, Болингброк считал, что предел Ньютоновых мечтаний — высокооплачиваемая должность, громкий титул и как можно меньше обязанностей.

А теперь Ньютон смотрел ему прямо в глаза. Немногим в христианском мире хватало духа играть в гляделки с виконтом Болингброком, и до сегодняшнего дня он думал, что знает их всех. То была его первая заметная встреча с Ньютоном и первый намёк, что Ньютон возглавил Монетный двор по каким-то не вполне ясным причинам.

— Как поживает её величество монета, сэр Исаак? — спросил Болингброк, вытаскивая табакерку, что дало ему повод спрятать глаза от леденящего взгляда Ньютона.

— Денежная система её величества крепка, как никогда, милорд, — начал Ньютон и замолк, потому что Равенскар положил руку ему на копчик. Болингброк отвернулся, словно прячась от сэра Исаака, а на самом деле демонстрируя сторонникам своё изумление и веселье. Как должен был распознать всякий хорошо воспитанный человек, статс-секретарь отпустил шутку, чтобы создать свойскую атмосферу и дать Ньютону возможность ответить сходной остротой. Ньютон понял вопрос буквально, выказав недостаток воспитания и обнаружив свою нервозность. Странно! С чего бы он сразу бросился защищаться? Болингброк взял понюшку и вновь повернулся к Ньютону — но не раньше, чем всё перечисленное стало понятно людям, стоящим у него за спиной, и отразилось на их лицах. Всем стало мучительно стыдно за сэра Исаака, кроме самого сэра Исаака, который явно хотел одного: выслушать вопросы, ответить на них и уйти.

— Разумеется, сэр Исаак. Об этом и пойдёт речь дальше. Рад вас приветствовать и сожалею лишь, что остальные члены совета не сочли нужным явиться. — Это было произнесено негромко, как реплика одного актёру другому. Затем Болингброк выпрямился, прочистил горло и начал монолог: — С Монетного двора выходят монеты её величества; на каждой из них отчеканены имя и благородный профиль государыни. Таким образом, чеканка монет всегда была делом и казначейства, и государственного совета. Подобно тому, как Чаринг-кросс — не Стрэнд и не Уайтхолл, а их перекрёсток, так и чеканка денег — соединение государственного совета и казначейства. Статс-секретарь, — продолжал Болингброк, имея в виду себя, — обязан вникать в её вопросы. Происходящее сегодня — начало, но отнюдь не конец публичной фазы расследования со стороны государственного совета. Я занимаюсь им негласно уже несколько недель и не хотел преждевременно оглашать результаты. Но узнав, что сэр Исаак Ньютон, директор Монетного двора, прибыл в Вестминстер по пустячному делу, порождённому воспалённой фантазией оппозиции, счёл возможным пригласить его сюда, дабы его визит не остался пустой тратой времени.

Кружа по залу, Болингброк оказался сейчас в таком месте, откуда мог смотреть прямо в лицо Ньютону через несколько ярдов превосходного персидского ковра.

— Сэр Исаак, — продолжал он. — В ходе расследования мне удалось выяснить, что в день нападения вас в Тауэре не было. Однако, когда вы вернулись и узнали, что в ваше отсутствие произошла небольшая война, в вас, несомненно, взыграла ваша прославленная любознательность. К каким выводам вы пришли касательно истинной цели нападавших?

— Милорд, это была попытка — вынужден с прискорбием признать, в значительной мере успешная — шайки грабителей, видимо, предводительствуемой самим Джеком-Монетчиком, похитить сокровища короны, — сказал сэр Исаак Ньютон. У него за спиной Равенскар гадал, не удастся ли ударом локтя вывести из строя его голосовой аппарат.

— Быть может, вы яснее представите себе картину, если я скажу, что мои дознаватели схватили часть упомянутых преступников. Они пытались бежать в Дюнкерк и были задержаны Королевским флотом, — пояснил Болингброк, снисходительно улыбаясь наивности Ньютона. — Похищенные сокровища изъяты. Задержанных допросили поодиночке. Они, как один, показали, что Джек-Монетчик, даже захватив Тауэр и стоя на расстоянии полёта стрелы от неохраняемых сокровищ, презрел мишурный блеск драгоценностей и направился прямиком в хранилище ковчега.

— Это абсурд, — сказал Ньютон. — В ковчеге содержатся только образцы пенсов и гиней. Сокровища короны неизмеримо ценнее.

— Кража сокровищ была импровизацией со стороны невежественных пешек, которых не посвятили в истинную цель нападения. Это легко установить из показаний задержанных. Я сказал, что Джек-Монетчик направился к ковчегу.

— Я вас слышал, милорд, и говорю, что из хранилища ничего не похищено.

— Обратите внимание на тщательный выбор слов, — задумчиво обратился Болингброк к ухмыляющимся сторонникам. — Это ответ или математическая загадка? — Он стремительно повернулся к закрытой двери в дальней стене и приказал: — Вносите!

Служитель распахнул дверь, явив взглядам стоящих за ней джентльменов. Первый, самый высокий, шагнул в палату. Он был в сапогах, при шпорах и в очень хорошем наряде, включавшем накидку с капюшоном. На груди его висел медальон в форме борзой. Четыре человека, одетые сходным образом, следовали за ним, неся нечто вроде паланкина. Все заволновались, вообразив, будто прибыла государыня. Однако ноша была куда меньше, хоть и тяжелее королевы — нечто прямоугольное, накрытое бархатным покрывалом.

— Все вы знаете мистера Чарльза Уайта, — сказал Болингброк, — капитана королевских курьеров, временно командующего Собственным её величества блекторрентским гвардейским полком вместо разжалованного полковника Барнса.

Гул неуверенных приветствий поднялся и опал, сменившись тишиной, когда четверо королевских курьеров опустили свой загадочный груз на пол между Ньютоном и Болингброком. Чарльз Уайт, владелец медвежьего садка в Ротерхите, знал, как подогреть волнение публики. Он выждал секунд пять, затем молодцевато шагнул вперёд и сдёрнул покрывало, явив взорам чёрный ящик с тремя висячими замками.

— По повелению милорда ковчег с Монетного двора доставлен, — объявил Чарльз Уайт.


— О, не глупите, это не испытание ковчега! — воскликнул Болингброк некоторое время спустя, когда все несколько успокоились и закончили перешёптываться. — Как вы знаете, при испытании присутствует королевский письмоводитель, а также лорд-казначей, который не счёл нужным приехать. О нет, нет, нет! Какая нелепость! Это всего лишь текущий осмотр ковчега.

— А каков… э… регламент осмотра, милорд? Я никогда о таком не слышал, — сказал Равенскар. Он говорил вместо Ньютона, который ещё не обрёл дар речи — во всяком случае, так заключал Равенскар из того, что кожа под редеющими белыми волосами была тёмно-красная и в пупырышках.

— Разумеется, не слышали, ибо это экстраординарный случай. Прежде такого не делалось, потому что до недавнего времени ковчег всегда был под надёжной охраной. Честь охранять ковчег возложена на гарнизон Тауэра и в разное время доверялась разным полкам. В последний год обязанность эту исполнял Собственный её величества блекторрентский гвардейский полк, отличившийся несколько раз до того, как милорд Мальборо окончательно себя запятнал. При полковнике Барнсе, ныне разжалованном, полк пришёл в упадок. Там был первый сержант, некий Роберт Шафто. Палата, безусловно, будет изумлена, узнав, что сержант Шафто — брат Джека Шафто, который, предположительно, и есть Джек-Монетчик. Тем не менее Роберта Шафто — при многолетнем попустительстве Мальборо — держали в полку под тем предлогом, что он давным-давно разорвал всякую связь с мистером Джеком Шафто. Ему и таким, как он, поручили охранять Монетный двор и ковчег в частности. Как я уже сказал, после событий двадцать третьего апреля полковника Барнса отстранили от командования, а недавно и Роберт Шафто сменил квартиру. Он по-прежнему в Тауэре, но не в казарме, а в каземате несколько иного рода. Здесь с ним беседует мистер Чарльз Уайт. Беседы пока были не особенно плодотворны, но я убеждён, положение вскоре изменится, ибо мистер Чарльз Уайт превосходно зарекомендовал себя умением доискиваться до правды. С тех пор как произошли упомянутые перемены, ковчегу ничто не угрожает — смею сказать, как и сокровищам короны. Однако никому не ведомо, что могло произойти с ним в тот год, когда он находился в безответственных, если не преступных руках полковника Барнса и сержанта Шафто. Вот почему мы сегодня собрались в этой палате для беспрецедентного дела: осмотра ковчега.


— Итак, подводя итог, я вынужден признать, что тоже отсутствовал во время нападения преступников, и этот позор мне никогда не избыть, — сказал Чарльз Уайт, заканчивая излагать ошеломлённой палате невероятную историю о бессмысленной погоне, которая была предпринята под клятвенные заверения полковника Барнса и сэра Исаака Ньютона, что в результате они задержат Джека-Монетчика, а закончилась пожаром в пустой сторожевой башне и метаниями драгун по тёмным илистым отмелям. Перед закатом заметили одно или два судёнышка — их преследовали до наступления темноты. Сэра Исаака Ньютона нашли в трюме с дрейфующей развалины, где он вместе с другим престарелым натурфилософом-вигом забавлялся чёртиком из табакерки.

— Ваша преданность долгу, мистер Уайт, образец для нас всех, — возразил Болингброк. В его голосе ещё звучало веселье от подробности с чёртиком. — Византийские интриги, разыгранные в тот день, чужды умственному складу честного англичанина, и немудрено, что они ввели вас в заблуждение. Скажите, когда вы вернулись в Тауэр и увидели неописуемую картину, встревожились ли вы о сокровищах короны?

— Да, милорд, и торопливо направил туда стопы.

— Неужто в наше время кто-то ещё направляет стопы? — спросил Роджер.

Неуместная шутка была встречена всеобщим молчанием.

— Обнаружив пропажу части сокровищ, я решил поначалу, что это всё объясняет.

— В каком смысле, мистер Уайт? — спросил Болингброк тоном дружественного перекрёстного допроса.

— Ну как же, милорд, я полагал, что целью преступников были сокровища короны, и все события того дня входили в их план.

— Вы употребили прошедшее время, мистер Уайт. Ваше мнение по данному вопросу изменилось?

— Лишь несколько недель спустя, после того, как некоторых преступников поймали и допросили, я начал видеть изъяны этой гипотезы. — Он неправильно поставил ударение в последнем слове.

— Но гипотеза представлялась наиболее правдоподобной, не так ли? Никто не находил погрешностей, пока задержанные не сообщили, что Джек-Монетчик пренебрёг сокровищами короны?

— Она и впрямь казалась правдоподобной, милорд, по крайней мере так я некоторое время себя убеждал. Однако более пристальный взгляд обнаруживает её несостоятельность.

— Каким образом, мистер Уайт?

— Экспедиция в устье Темзы, о которой я рассказал, очевидно, имела целью выманить меня и Первую роту гвардейцев из Тауэра.

— Всё на это указывает.

— И подстроило её, весьма ловко, некое лицо, состоящее в сговоре с Джеком. Лицо, которому был выгоден успех Джекова предприятия.

— Разумно, — заметил Болингброк. Потом напомнил Уайту: — Мы будем ждать такого рода признаний от сержанта Шафто.

— Считайте, что они уже получены, милорд. Однако Роберт Шафто — всего лишь сержант. Да, первый сержант полка, но…

— Я согласен, мистер Уайт, полковника Барнса тоже следует допросить! У него была возможность…

— Была, милорд, но — я прокручивал это в голове тысячу раз! — в тот день полковник Барнс не отдал ни одного самостоятельного приказа. Я попросил его отрядить роту к Шайвской башне, поскольку, по словам сэра Исаака, нам нужна была целая рота, чтобы справиться с засевшей там армией преступников.

— Мистер Уайт! Вы же не обвиняете в пособничестве себя?!

— Даже если бы и обвинил, милорд, мне бы не поверили, ибо теперь доказано, что Джек-Монетчик прорывался не к сокровищам, а на Монетный двор, к ковчегу. А какую выгоду мог бы я получить от компрометации ковчега?

— А разве она может быть кому-нибудь выгодна? — полюбопытствовал Болингброк.

— Не важно, — вмешался Исаак Ньютон, — поскольку ковчег не был скомпрометирован!

— Сэр Исаак! Мы ещё вас не выслушали. Ради тех здесь, кто впервые видит ковчег, не объясните ли вы его устройство и назначение?

— Охотно, милорд. — Ньютон стремительно выступил вперёд, и Равенскар, машинально выставивший руку, чтобы удержать его от падения в пропасть, схватил пустоту. — Он запирается на три замка — чтобы открыть крышку, надо снять все три. В самой крышке есть отверстие, чтобы небольшой предмет можно было положить в ковчег, не снимая замков. Однако механизм устроен так, что просунуть внутрь руку невозможно.

Ньютон продемонстрировал дверцу, работающую именно так, как он сказал.

— Каким образом используется ковчег? — спросил Болингброк, искусно разыгрывая воодушевлённое любопытство, какое обычно царило на заседаниях Королевского общества.

Ньютон отвечал в том же тоне:

— Из каждой партии монет часть отбирают и помещают в ковчег. Я покажу, смотрите. — Он достал кошель и высыпал на ладонь несколько пенсов и гинею (разумеется, все свежеотчеканенные). Потом взял у писаря лист писчей бумаги, разложил на нём монеты и загнул углы, так что получился аккуратный конверт. — Сейчас я делаю это при помощи бумаги, на Монетном дворе используют кожу. Синфию, как мы называем такой конверт, зашивают. Работник пишет снаружи дату взятия образца и ставит печать, используемую только для этой цели. Затем… — Сэр Исаак вставил синфию в прорезь. Механизм сработал, и она упала внутрь.

— И время от времени, как хорошо известно великому знатоку денежных вопросов, милорду Равенскару, ковчег по приказу Тайного совета вносят в Звёздную палату и открывают, — сказал Болингброк, — после чего коллегия золотых дел мастеров, избранная из достойнейших представителей Сити, пробирует его содержимое.

— О да, милорд. В прежние времена это совершали четыре раза в год. Теперь не столь часто.

— Когда было последнее испытание ковчега, сэр Исаак?

— В прошлом году.

— Вы хотите сказать, примерно в то время, когда военные действия на континенте закончились и Собственный её величества блекторрентский гвардейский полк возвратился в Тауэр?

— Да, милорд.

— Значит, на двадцать второе апреля сего года в ковчеге содержались образцы монет, отчеканенных за то время, что Блекторрентский полк охраняет Тауэр?

— Э… да, милорд, — отвечал Ньютон, гадая, что бы это могло означать.

— Мистер Чарльз Уайт полагает, что нападение на Тауэр подстроили люди, которым скомпрометировать ковчег было выгоднее, чем похитить сокровища! Как такое возможно, сэр Исаак?

— Я не желаю предаваться домыслам, милорд, поскольку ковчег не скомпрометирован.

— Откуда вы знаете, сэр Исаак? Джек-Монетчик провёл рядом с ним час.

— Как вы видите, он заперт на три замка, милорд. Я не могу ручаться за два, ибо они принадлежат смотрителю Монетного двора и лорду-казначею, но третий — мой. Ключ существует в единственном экземпляре и всегда находится при мне.

— Я слышал, что можно открыть замок без ключа, при помощи… есть какое-то слово.

— Отмычки, милорд, — подсказал кто-то.

— Уж вигам ли не знать! Так вот, мог ли Джек открыть замок с помощью отмычки?

— Такие — не исключено. — Ньютон провёл рукой по двум первым замкам. Потом нежно взял в руку третий, словно Роджер Комсток — грудь своей любовницы. — Этот замок взломать практически невозможно. Взломать за час все три — невозможно абсолютно.

— Итак, ловкий малый, если бы у него был ваш ключ, открыл бы ковчег за час, взломав два других замка. Однако без вашего ключа такое исключено.

— Совершенно верно, милорд. — Ньютон краем глаза приметил какое-то движение и, повернувшись, увидел, что Равенскар изо всех сил машет руками и чиркает себя пальцем по горлу. Однако для Ньютона его жесты были так же непонятны, как ярмарочная пантомима.

Болингброк тоже их заметил.

— Милорд Равенскар вновь перепил кофия и у него приключились судороги, — предположил он, затем снова обратился к Ньютону: — Прошу вас, снимите свой превосходный замок, сэр Исаак. — Затем манием руки подозвал двух джентльменов, которые стояли в углу, нервно теребя по ключу каждый. — Смотритель Монетного двора явился на наши слушания, и даже лорд-казначей удосужился прислать своего представителя с ключом. Мы увидим содержимое ковчега.

Ящик оказался на три четверти заполнен кожаными мешочками. Ньютонов бумажный конверт завалился в угол. Тот нагнулся, чтобы его достать, и, хотя сам этого не видел, все остальные заметили, что Уайт и Болингброк следят за директором Монетного двора, словно рассчитывают поймать его на каком-нибудь мошенничестве.

— Это ли вы ожидали увидеть, сэр Исаак? — осведомился Болингброк.

— На вид всё как должно, милорд. — Исаак снова нагнулся над ковчегом, вытащил синфию, осмотрел её и бросил обратно. Он вынул вторую и на этот раз задержал её перед глазами.

— Всё ли в порядке, сэр Исаак? — спросил Болингброк тоном искренней джентльменской озабоченности.

Сэр Исаак повернул синфию к окну.

— Сэр Исаак? — повторил Болингброк.

В палате стало очень тихо. Болингброк метнул взгляд в смотрителя Монетного двора. Тот шагнул вперёд и, встав на цыпочки, заглянул Ньютону через плечо. Ньютон не шевелился.

Глаза смотрителя расширились.

Ньютон бросил мешочек, словно тот жёг ему пальцы, и попятился к Равенскару, как ослеплённый дуэлянт, ищущий защиты друзей.

— Милорд, — проговорил смотритель, — что-то не совсем так с последним пакетом. Надпись выглядит поддельной.

Чарльз Уайт коленом поддел крышку ковчега. Она захлопнулась с громом пушечного выстрела.

— Я объявляю ковчег уликой в расследовании преступления, — провозгласил Болингброк. — Заприте его на замки и принесите мою печать. Я опечатаю его, дабы предотвратить дальнейшие фальсификации. Мистер Уайт водворит ковчег на законное место в Тауэре и будет держать под охраной двадцать четыре часа в сутки. Я сообщу обо всём лордам Тайного совета. Надо думать, что совет распорядится в ближайшее время провести испытание ковчега.

— Милорд, — сказал Титул, выступая вперёд, — из чего вы заключили, что неприкосновенность ковчега была нарушена? Смотритель Монетного двора утверждает, что один из пакетов выглядит странновато, но это не свидетельство. Сэр Исаак ещё ничего не сказал.

— Сэр Исаак, — проговорил Болингброк. — То, что очевидно большинству из нас, непонятно этому вигу. Он требует свидетельств. Никто не даст их лучше вас. Готовы ли вы присягнуть, что все монеты в ковчеге отчеканены в Тауэре, под вашим присмотром, и положены в него вашей рукой? Напоминаю, что каждая монета в ковчеге подлежит проверке при испытании ковчега, и вы, как директор Монетного двора, ответите за непройденное испытание по всей строгости.

— По древней традиции, — сказал Роджер Комсток, прикрывая рот ладонью, — недобросовестных монетчиков карают отсечением правой руки и кастрацией.

На каком-то этапе его тревога сменилась ужасом, теперь ужас уступил место завороженности.

Ньютон хотел ответить, но голос его не слушался; изо рта вырвалось только слабое блеяние. Наконец он, скривившись от боли, проглотил вставший в горле комок и с трудом выговорил:

— Присягнуть не могу, милорд. Без должного осмотра…

— Он будет проведён вскоре, при испытании ковчега.

— Прошу прощения, милорд, — снова встрял Титул, который из какого-то стадного инстинкта упрямо лез вперёд, обрекая себя на роль козла отпущения за всю партию, — но зачем проводить испытание ковчега, если имела место фальсификация?

— Чтобы изъять оттуда сомнительные монеты — тогда мы будет уверены, что все гинеи и пенни, положенные туда позже, суть истинные образцы продукции Монетного двора, а не фальшивки, подброшенные в ковчег с целью скрыть злоупотребления!

— Какая поэзия! — вскричал Равенскар, хотя его слова утонули в гуле, с которым обе партии стекались под знамёна вожаков и вооружались. — Сэр Исаак не смеет засвидетельствовать, что ковчег неприкосновен, ибо опасается фальшивок, подброшенных туда Джеком-Монетчиком, и не хочет брать на себя вину. Чтобы спасти руку и яйца, он должен признать, что ковчег был вскрыт — и таким образом навлечь на себя подозрение в недобросовестности и в нападении на Тауэр!

— Милорд, — вставил какой-то тори. — Вы предполагаете, что образцы монет за год исчезли — украдены Джеком-Монетчиком! Коли так, как мы докажем надёжность монет, находящихся в обращении? Наши враги за рубежом объявят, что Монетный двор более года пускал в обращение порченую монету.

— Вопрос чрезвычайно серьёзен, — признал Болингброк. — Это тоже забота государственного совета, ибо благополучие государства зиждется на торговле, а та, в свою очередь, на крепости государственной денежной системы. Если заговорщики и впрямь лишили нас ковчега, мы можем собрать образцы монет, находящихся в обращении, и проверить их.

Равенскар сказал Ньютону не поднимать носовых платочков, оброненных Болингброком; Ньютон, в спокойной уверенности человека, которому нечего скрывать, пренебрёг советом. Теперь ему поздно было менять привычки.

— Милорд, я протестую! — воскликнул он. — Описанный вами метод никогда не применяется, поскольку образцы денег, находящихся в обращении, неизбежно будут содержать какую-то — неизвестную — долю фальшивок, изготовленных такими, как Джек Шафто. Неразумно и несправедливо возлагать на меня вину за эти фальшивки.

Казалось, Болингброк оценил несгибаемое упорство Ньютона.

— Сэр Исаак, в ходе расследования я ознакомился с идентурой, которую вы подписали при вступлении в должность. Она хранится в Вестминстерском аббатстве, недалеко отсюда. Если вы хотите освежить её в памяти, мы можем туда пройти. Если я не ошибаюсь, в этом документе вы торжественно клялись преследовать и карать фальшивомонетчиков. До сих пор я полагал, что вы исполняете свой долг. Теперь вы свидетельствуете об обратном. Скажите, сэр Исаак, если мы проверим находящиеся в обращении монеты и обнаружим их порчу, будет это означать, что вы пренебрегли своим долгом, состоящим в искоренении монетчиков? Или что вы чеканили порченую монету ради обогащения себя и своих друзей-вигов? Или что вы сначала начали разбавлять золото неблагородными металлами, а затем позволили монетчикам расплодиться, дабы замести следы? Сэр Исаак? Сэр Исаак? А, он потерял интерес…

На самом деле сэр Исаак потерял сознание или был к тому близок. В продолжение последней речи Болингброка он медленно оседал на пол, словно поставленная на жаровню свеча. Дышал он часто, а его конечности тряслись, как от озноба. Однако руки, приложенные ко лбу сэра Исаака, ощутили холодную сухость кожи, а пальцы, прижатые к основанию шеи, отдёрнулись, так яростно бился его пульс. Он был охвачен не болезнью, а приступом необоримого страха.

— Отнесите его в мою карету, — распорядился Роджер Комсток, — и доставьте ко мне домой. Там мисс Бартон. Она прекрасно знает своего дядю и позаботится о нём лучше, чем, не приведи Господи, врачи.

— Видите? — обратился Болингброк к Чарльзу Уайту, взиравшего на него с восхищением, как ученик — на мастера. — И без всякого откусывания ушей. Это ещё безделка. Другие так на месте и умирали. Хотя для этого, конечно, нужна склонность к апоплексии. — Он готов был продолжать лекцию, но тут его внимание привлёк маркиз Равенскар. Покуда другие виги занимались непривычной работой — выносили сэра Исаака Ньютона из помещения, — Равенскар спокойно стоял в дальнем его конце. Сейчас он поднял руку. Кто-то вложил в неё трость. Равенскар вскинул её, и Чарльз Уайт, ожидая драки, шагнул вперёд. Тут он сообразил, что глупит, и сцепил пальцы перед медальоном с серебристой борзой, рассеянно потирая шрам, идущий через всю тыльную сторону ладони. Болингброк только выгнул бровь.

Маркиз Равенскар продолжал поднимать трость, пока кончик её не указал на расписанный звёздами потолок. Приблизив набалдашник к лицу, он резко опустил трость. То был салют фехтовальщика: жест уважения и сигнал, что сейчас последует убийственная атака.

— Идёмте в «Кит-Кэт», — сказал он Титулу и другим вигам, ещё не нашедшим в себе сил двинуться с места. — Я уступил карету сэру Исааку, но с удовольствием пройдусь пешком. Боже, храни королеву, милорд.

— Боже, храни королеву, — отвечал Генри Сент-Джон, виконт Болингброк. — Желаю вам хорошо прогуляться, Роджер.

Сад Герренхаузенского дворца, Ганновер 23 июня (н. стиль), 12 июня (ст. стиль) 1714

— Я тебя люблю.

— Йа тепья луплу.

— Я тебя люблю.

— Я тепя лублу.

— Всё равно не так.

— Как ты можешь отличить? Для меня это «я тебя люблю» — всё равно что молотком по жести. Как можно такими звукам сказать «ich liebe dich»[206]?

— Мне можешь говорить как угодно. Однако над некоторыми гласными надо ещё поработать. — Иоганн фон Хакльгебер поднял голову с Каролининых колен, замер — его растрепавшаяся косица, перехваченная на затылке лентой, зацепилась за перламутровую пуговку — и, наконец, освободив волосы, сел прямо.

— Смотри на мои губы, на мой язык, — сказал он. — «Я тебя люблю».

На этом урок английского закончился. Не то чтобы ученица плохо смотрела на губы и язык наставника. Смотрела она как раз очень внимательно, но явно не для того, чтобы улучшить произношение гласных.

Noch einmal, bitte[207], — попросила Каролина, а когда Иоганн выгнул соломенные брови и открыл рот, чтобы сказать: «Я», впилась в него и слово «тебя» почувствовала губами и языком, но ровным счётом ничего не услышала.

— Вот так куда доходчивее, — объявила она после нескольких повторений.

Косица растрепалась окончательно, главным образом по вине Каролины, которая двумя руками держала голову Иоганна и вытягивала белокурые пряди из-под чёрной ленты, приводя их в живописный беспорядок.

— Говорят, твоя матушка была красивейшей женщиной в Версале.

— Я слышал, что так говорили о брате французского короля.

— Перестань! — Она легонько хлопнула его по скуле. — Я хотела сказать, что у тебя её наружность.

— А теперь?

— Теперь спрошу, в кого ты такой злоязычный.

— Прошу ваше высочество меня простить, я не знал, что вам так дорог покойный брат французского короля.

— Подумай о его вдове, Лизелотте, которая ещё жива и чуть ли не каждый день обменивалась письмами с той, кого мы сегодня хороним…

— Связь столь неочевидная, что я…

— В таком деле всякая связь очевидна. Весь мир скорбит о Софии.

— За исключением нескольких лондонских гостиных.

— Хоть на сегодня избавь меня от своего зубоскальства и дай полюбоваться твоей наружностью. Тебе надо побриться!

— Доктор наверняка объяснял тебе про равноденствия и солнцестояния.

— Как они связаны с бритьём? Смотри, будь я в перчатках, они бы порвались об эту кабанью щетину! — Каролина вдавила большой палец в его щёку и сдвинула её вверх к самой скуле. Теперь Иоганн больше не походил на сына прекраснейшей женщины Версаля и гласные произносил отнюдь не безупречно, когда сказал:

— Свидание в саду, с первым светом дня, романтично, и в нежном свете зари твое лицо ярче любого цветка, сочнее любого плода…

— А твои золотая грива и кабанья щетина лучатся, мой ангел.

— Однако мы живём на пятидесяти градусах северной широты…

— Пятидесяти двух градусах и двадцати с лишним минутах, как ты знаешь, если доктор учил тебя, как и меня, пользоваться квадрантом.

— Скоро солнцестояние, и «первый свет дня» на такой широте соответствует примерно двум часам ночи.

— Пфуй, сейчас не может быть так рано!

— Я обратил внимание, что фрейлины ещё к тебе не прикасались…

— Хм…

— Что меня несказанно радует, — поспешил добавить Иоганн, — поскольку пудра, шнуровка и мушки лишь портят то, что было изначально безупречным.

— Сегодня придётся пудриться и шнуроваться дважды, — посетовала Каролина. — Первый раз к приёму гостей, второй раз — к похоронам.

— Твоё счастье, что у тебя такой доблестный муж, который примет на себя главный удар, — заметил Иоганн. — Стой за его спиной, обмахивайся веером и делай скорбное лицо.

— Я и впрямь скорблю.

— И с каждой минутой — всё меньше, — сказал Иоганн. Слова были довольно жестокие, но он немало общался с особами королевской крови и знал их натуру. — Теперь твои мысли постепенно обращаются к другому. Ты готовишься принять бремя власти.

— Лучше б не напоминал! Испортил мне всё настроение.

Иоганн фон Хакльгебер поднялся. Руку Каролины он перед этим взял в свою и продолжал держать.

— Боюсь, мне сегодняшнее утро испортили ещё загодя. У меня встреча. Такая, от которой не отговоришься словами: «Очень сожалею, но в этот час я занят: наставляю рога принцу Уэльскому».

Каролина, как ни крепилась, не сумела сдержать улыбку.

— Он пока ещё формально не принц Уэльский. Мы должны поехать в Англию, чтобы нас коронировали.

— Короновали. Увидимся через несколько часов, моя госпожа, моя принцесса.

— И?..

— Моя возлюбленная.

— Удачи тебе в твоём неведомом предприятии, возлупленний.

— Ничего особенного — просто встреча со страдающим бессонницей англичанином.

Если Каролина и хотела спросить что-нибудь ещё, она опоздала: Иоганн бросил последние слова через плечо, отпирая железную калитку. Дальше принцесса слышала лишь затихающий хруст гравия. Она осталась одна под искривлёнными ветвями Тойфельсбаума.

Она не сказала Иоганну, что здесь умерла София, боясь, что грустное напоминание остудит его пыл. Наверное, ей не следовало опасаться: ничто не может остудить пыл двадцатичетырёхлетнего юноши. Сама же она пережила смерть отца, матери, отчима, любовницы отчима, приёмной матери (Софии-Шарлотты), а теперь и Софии. Болезни и смерть близких лишь усиливали её пыл, желание забыть о страшном и ловить наслаждение, пока тело молодо и здорово.

Теперь она вновь отчётливо услышала хруст гравия. Он доносился с одной из трёх дорожек, ограничивающих железную клетку Тойфельсбаума. На миг принцесса подумала, что Иоганн передумал и вернулся, но нет — за первым шагом не последовало второго. Через довольно долгое время принцесса всё-таки уловила звук, приглушенный, как будто кто-то ступает очень осторожно, и затем: «Тсс!» — такое отчётливое, что она обернулась на голос.

Все значимые люди знали, что у Каролининого мужа есть любовница — Генриетта Брейтвейт, и всякий, кто удосужился бы полюбопытствовать, мог выяснить, что у Каролины есть Жан-Жак (как она нежно звала Иоганна). В качестве места для любовных свиданий, интриг и крадущихся шагов Большой сад Герренхаузена почти не уступал Версалю. Не то чтобы Каролина боялась соглядатаев. Разумеется, за ней следили. Речь шла скорее об этикете. Для тайных осведомителей говорить друг другу: «Тсс!» в нескольких ярдах от неё — всё равно что пукнуть за обедом. Каролина набрала в грудь воздуха и резко выдохнула. Пусть ведут себя прилично!

Она так и не узнала, внял ли осведомитель её предупреждению, потому что всё заглушил грохот железных ободьев и конских ног. Упряжка приближалась, лошади дышали тяжело. Очевидно, кто-то гнал всю ночь. Коли так, не он один: европейская знать устремилась в Герренхаузен; самое большое, самое неуправляемое, самое эксцентричное семейство в мире, связанное самым большим числом близкородственных браков, воспользовалось смертью Софии как поводом собраться вместе. Каролина со вчерашнего дня почти не сомкнула глаз — встречала поздних гостей.

Она встала со скамьи. Сквозь ветви на дороге угадывались два бурых пятна.

— Сцилла! Харибда! — выкрикнул хриплый голос и тут же смолк.

Нырнув под нависающие ветки, Каролина увидела двух больших псов. Оба часто дышали, роняя слюну. Её отделяла ограда, поэтому она без опаски подошла ближе, аккуратно переступая через конечности Тойфельсбаума, которые ещё не определились, кто они: корни, ветви или гибкие плети. Упряжка — четыре подобранных в масть гнедых — везла чёрную карету, когда-то блестящую, а сейчас сплошь покрытую пылью. От колёс по чёрному полированному кузову расходились кометные хвосты грязи. Тем не менее Каролина разобрала герб на дверце: негритянские головы и королевские лилии дома Аркашонов, серая башня герцогства Йглмского. Над ними — открытое окно. В окне — лицо, удивительно похожее на то, которое она целовала несколько минут назад, только без щетины.

— Элиза!

— Останови, Мартин.

Элизино лицо заслонили ветки, но Каролина слышала улыбку в её голосе. Мартин — надо понимать, кучер — натянул вожжи. Лошади замедлили шаг и остановились.

Каролина подошла уже к самой ограде. Тойфельсбаум подстригали, чтобы садовники могли проходить по его периметру. Каролина зашагала к калитке, ведя рукой по железным прутьям, дабы не упасть, если подол вдруг зацепится за сучок.

Два лакея слезли с запяток, двигаясь так, словно руки и ноги у них в лубках. Неизвестно, сколько они простояли, вцепившись одеревенелыми руками в поручень. Элиза, не утерпев, пока они откроют дверцу, толкнула её ногой. Она едва не заехала лакею по носу, но тот, мгновенно оправившись от неожиданности, подставил невысокую лесенку и помог герцогине Аркашон-Йглмской вылезти из кареты — хотя ещё вопрос, кто кому помогал. Мастифы Сцилла и Харибда уселись, не сводя глаз с Элизы и выметая хвостами на дорожке аккуратные, свободные от гравия сектора.

Элиза была одета в тёмное — то ли для путешествия, то ли по печальному поводу, то ли по обеим причинам сразу; голову её покрывал чёрный шёлковый шарф. Ей давно перевалило за сорок; внимательный наблюдатель (а в эту женщину многие вглядывались внимательно) мог предположить, что в золоте её волос кое-где пробивается серебро. Кожа в уголках глаз и рта честно свидетельствовала о возрасте.

Число её поклонников с годами не уменьшилось, но состав их изменился. Когда-то, юной особой в Версале, она обратила на себя внимание короля; тогда её домогались любвеобильные придворные щеголи. Теперь, пройдя через замужество, роды, оспу и вдовство, она сделалась объектом интереса со стороны влиятельных сорока-, пятидесяти- и шестидесятилетних мужчин, которые шёпотом обсуждали её в клубах и салонах. Иногда кто-нибудь из них, расхрабрившись, совершал вылазку и дарил ей загородный дворец или что-нибудь в таком роде. Дело всегда кончалось тем, что он отступал, потерпев поражение, но не потеряв достоинства, покрытый боевыми шрамами и заметно выросший в глазах снедаемых любопытством товарищей. Быть отвергнутым дамой, которая, по слухам, спала с герцогом Монмутским, Вильгельмом Оранским и Людовиком XIV, значило отчасти приобщиться к этим легендарным фигурам.

Ничего из сказанного, разумеется, не имело значения для Каролины, потому что Элиза никогда не говорила с ней о своих воздыхателях, а когда они оказывались вдвоём, было решительно не важно для обеих. Однако на людях Элиза должна была себе об этом напоминать. Для Каролины Элизина репутация была ничто, для остальных — всё.

— Я прогуляюсь по саду с её высочеством, Мартин, — сказала Элиза. — Езжай в конюшню, позаботься о лошадях и о себе.

Дамы Элизиного ранга редко утруждали себя подобными мелочами, но Элизу всегда заботили практические частности и никогда — сословные рамки. Если Мартин и удивился, то не подал виду.

— Спасибо, госпожа, — невозмутимо произнёс он.

— Лошадьми займутся наши конюхи — можешь передать им, что я велела, — сказала Каролина. — А ты, Мартин, позаботься о себе.

— Премного благодарен, ваше высочество, — отвечал Мартин. В голосе его сквозила усталость, но не от долгой дороги, а от знатных дам, полагающих, будто он не в состоянии приглядеть за собственными лошадьми. Он тряхнул вожжами, и упряжка тронулась с места, натягивая постромки. Лакеи, успевшие немного размять ноги, вспрыгнули на запятки; псы заскулили, не зная, оставаться им с хозяйкой или бежать за каретой. Элиза взглядом заставила их умолкнуть, а Мартин нечленораздельным возгласом позвал за собой.

— Идёмте к калитке, не будем говорить через прутья, — сказала Каролина и двинулась в ту же сторону, что и карета. Элиза зашагала по дорожке. Они шли по разные стороны ограды на расстоянии вытянутой руки, но Каролина пробиралась через лес, а Элиза ступала по гравию. — Вы же не прямо из Лондона?

— Из Антверпена.

— А. И что герцог?

— Шлёт вам поклоны и соболезнования. Как вы знаете, он всегда восхищался Софией и желал бы присутствовать на похоронах. Однако он встревожен последними вестями из Лондона и не хочет уезжать туда, куда письма идут дольше.

Они подошли к калитке. Каролина взялась за щеколду, но Элиза её опередила: отодвинула засов, распахнула калитку и бросилась принцессе на шею. Как непохоже это было на церемонные встречи, которые предстояли Каролине до конца дня! Когда наконец маленькая женщина выпустила высокую из объятий, щеки её, которых не коснулись ни румяна, ни пудра, блестели от слёз.

— Лет в шестнадцать я жалела себя и злилась на мир за то, что сперва рабство, а затем смерть отняли у меня мать. Теперь, подсчитывая сумму ваших утрат, я стыжусь своей тогдашней слабости.

Каролина ответила не сразу. Отчасти потому, что её тронула и даже смутила такая прямота женщины, прославленной своей сдержанностью. Отчасти потому, что сзади раздался шум. Мартин круто повернул на углу ограды, и теперь карета грохотала по другую сторону Тойфельсбаума.

— Иногда мне кажется, что я и есть сумма моих утрат, — сказала наконец Каролина. — И коли так, каждая утрата делает меня больше. Надеюсь, мои слова не слишком вас расстроили, — торопливо добавила она, потому что по телу герцогини прошла лёгкая судорога рыдания. — Однако так я ощущаю мир. И знаете, мне чудится, будто я наследница Зимней королевы, хоть и не связана с ней по крови. Я думаю, что мне суждено вернуться в Англию вместо неё. Вот почему я попросила вас купить Лестер-хауз, в котором она родилась.

— Я не купила его, а вложила в него средства, — ответила Элиза.

— Тогда я надеюсь, что ваши вложения окажутся не напрасными.

— У вас есть основания полагать иначе?

— Ваши новости из Антверпена, и другие, доставленные мне в последнее время, заставляют усомниться, что я когда-нибудь увижу Британию, не говоря уже о том, чтобы ею править.

— Вы будете ею править, дорогая. Мальборо тревожит судьба не страны, а одного полка, близкого его сердцу и недавно ставшего жертвой якобитов. Он беспокоится о некоторых офицерах и сержантах и пытается выяснить их судьбу.

— То, что случилось с одним полком, может случиться со всей страной, — сказала Каролина и обернулась на собачий лай в дальнем конце древесного гордиева узла. Мартин по-голландски звал собак назад. Вероятно, они погнались за белкой, которых здесь был легион.

Вновь повернувшись к Элизе, Каролина поняла, что та оценивающее её разглядывает. Очевидно, герцогиня осталась довольна увиденным.

— Я рада, что мой сын вас нашёл, — сказала она.

— Я тоже, — призналась Каролина. — Скажите честно: вы искали в саду меня или его?

— Я знала, что вы будете вместе. Сдаётся, мы не намного с ним разминулись. — Элиза сняла с перламутровой пуговки на принцессиной талии длинный белокурый волос.

— Он вас ждал и был уверен, что вы приедете неожиданно. Он ушёл прогуляться с каким-то англичанином.

Элиза внезапно выступила вперёд, твёрдой рукой отодвинув Каролину. Лицо её было встревожено, вторая рука метнулась за пояс. Кто-то ломился к ним через Тойфельсбаум. Сцилла и Харибда носились вдоль ограды, как очумелые, ища дыру.

Из зарослей вышел человек и остановился. Первым делом они заметили, что в руке у него кинжал, и только потом — что это один из Элизиных лакеев. Парик он потерял, продираясь через Тойфельсбаум, но его можно было узнать по ливрее. По лицу вряд ли; оно было искажено страхом и яростью; Каролина предположила, что так выглядит боевой раж.

— Ян, в чём дело? — спросила Элиза.

Ян посмотрел на дорогу, убедился, что Сцилла и Харибда отыскали калитку и теперь носятся кругами, прикрывая тыл, после чего, так ни слова и не сказав, шагнул назад в заросли.

Что-то толкнуло Каролину в плечо — это была Элиза. Принцесса попыталась отставить ногу, чтобы не рухнуть, но Элиза предусмотрительно сделала ей подсечку. Они упали, Каролина снизу. Элиза, вместо того чтобы приземлиться на неё всей тяжестью, подставила ладони и оказалась на четвереньках. В следующий миг она выпрямилась и, сидя на лежащей принцессе, обвела взглядом местность.

Второй лакей вышел с противоположной стороны и теперь присоединился к Сцилле и Харибде у калитки. У него тоже был в руке кинжал. Однако Элиза не дала принцессе встать. По дороге прогрохотал экипаж — бедняга Мартин еле-еле сдерживал готовых понести лошадей.

— Что случилось? — вопросила Элиза, когда он наконец остановил упряжку.

Кучер тоже не торопился отвечать. Он привстал на козлах и оглядел лес. В руке он держал пистолет и поворачивал его вместе со взглядом, чтобы; увидев, выстрелить в тот же миг.

— По ту сторону этого чудного дерева собаки учуяли злоумышленников, — мягким голосом сообщил он.

Даже придавленная к земле герцогиней, Каролина сохраняла натурфилософическую пытливость.

— Откуда вы взяли, что это не благонамеренная белка? — спросила она.

— По тому, как вели себя собаки, — ответил Мартин, явно раздражённый вопросом. — Они пробежали по следу от ограды, через которую эти люди, надо думать, перелезли, до соседней части сада, но тут я крикнул им искать госпожу. Когда я поворачивал сюда, то увидел, как по дороге со всех ног бегут двое.

— К нам?

— Прочь от нас, госпожа.

— Луки? Ружья?

— Ни того ни другого, госпожа.

Лишь теперь Элиза поднялась на ноги и потянула за руку Каролину, помогая встать. Лакеи продолжали рыскать вокруг с обнажёнными кинжалами.

— Необычная процедура, — заметила Каролина.

— В Константинополе — вполне заурядная.

— Где вы набрали слуг? — спросила Каролина.

— На палубе капера в Дюнкерке. У меня там был знакомый приватир, некий Жан Бар. Он был ко мне неравнодушен и пёкся о моей безопасности.

Элиза снова повернулась к Мартину.

— Ты узнаешь их, если увидишь снова?

— Госпожа, они были в чёрных балахонах, вроде монашеских, с опущенными капюшонами. Думаю, балахоны мы найдём брошенными не дальше, чем на выстрел отсюда.

— А убийцы смешаются с гостями раньше, чем мы доберёмся до дворца, — заметила Элиза.

— Вероятно, — согласилась Каролина, потом воскликнула: — Простите, вы сказали: «убийцы»?!


— Письмо принцессы Каролины ко мне было запечатано в присутствии Еноха Роота и вручено ему раньше, чем застыл воск. Мистер Роот поехал отсюда в Амстердам по западной дороге без особой спешки, но и без промедлений. Через два дня он был в Схевенингене, ещё через три — в Лондоне. На то, чтобы отыскать корабль и отплыть в Нью-Йорк, ушла неделя. Путешествие через океан не было особенно долгим. Проведя на острове Манхэттен всего ночь, он верхом отправился в Бостон и отыскал меня в день своего прибытия. Письмо оставалось при нём с той минуты, как было запечатано в Лейнском замке.

Странный англичанин кивнул на городские укрепления Ганновера, угадывающиеся в дымке на дальнем конце Герренхаузенской аллеи.

Молодой барон, приметив, что отстал, прибавил шаг.

— Скажите, а вы с Енохом — я называю его Енохом, потому что он старый друг нашей семьи…

— Мне казалось, что он числился её членом, очень давно, когда его звали иначе.

— Это другой разговор для другого дня, — ответил барон на хорошем английском. — Мой вопрос: обсуждали ли вы с Енохом ваше дело в Бостоне при посторонних?

— Да, в таверне. Однако мы были очень осторожны. Я не сказал, от кого письмо, даже собственной жене. Сообщил только, что меня вызвало в Англию влиятельное лицо.

— А само письмо?

— Мистер Роот показал нескольким людям печать. Они могли сделать вывод, что письмо из Ганновера.

— Будьте добры, продолжайте.

— Всё очень просто. Тем же вечером я был на «Минерве». В течение месяца нас удерживали у берега противные ветра. И вдруг на нас обрушивается целый пиратский флот! Чёрт возьми, это было нечто невообразимое! За всю свою жизнь…

Иоганн фон Хакльгебер, чувствуя, что рассказчик сейчас ударится в многословие, перебил:

— Говорят, пиратов у берегов Новой Англии больше, чем у собаки блох.

— Да, там были такие, — с неожиданным энтузиазмом произнёс Даниель Уотерхауз. — Жалкие разбойники на гребных суденышках. С ними мы расправились без труда. Я говорю о настоящем флоте под командованием бывшего британского капитана по имени Эдвард Тич.

— Чёрная Борода! — вырвалось у Иоганна раньше, чем он успел прикусить язык.

— Вы о нём слышали.

— О нём пишут в авантюрных романах, которые бочками продаются на Лейпцигской книжной ярмарке. Не то чтобы я стал такие читать…

Иоганн замер в напряжённом ожидании, боясь, что Даниель Уотерхауз не способен оценить иронию и примет его за чванливого барончика. Однако старик поймал шутку на лету и отбил, как мяч:

— Выяснили ли вы в своих исследованиях, что Чёрная Борода связан с якобитами?

— Я знаю, что его флагман зовётся «Месть королевы Анны», и могу из этого заключить, на чьей он стороне.

— Он атаковал корабль, на котором я находился, «Минерву», и потерял одно или два судна в попытке меня захватить.

— Вы имеете в виду «захватить «Минерву», или…

— Я сказал то, что имел в виду. Он назвал моё имя. И любой другой капитан меня бы выдал, но Отто ван Крюйк не отдаст пиратам червивого сухаря, не то что пассажира.

— Если позволите, я сыграю роль скептика. В Бостон, который с ваших слов представляется лагерем поселенцев в лесной глуши, приезжает Енох и начинает размахивать конвертом с ганноверской печатью. Это не могло не возбудить любопытства. Ваш отъезд наверняка обсуждал весь город.

— Как пить дать, обсуждает до сих пор.

— В каждом порту есть люди, которые передают такого рода сведения пиратам и другим преступникам. Вы сказали, что штиль задержал вас на целый месяц.

— Я скорее употребил бы слово «шторм»…

— За такой срок весть наверняка облетела все пиратские бухты Новой Англии. Тич мог сделать вывод, что вы — важная особа, за которую заплатят большой выкуп.

— В этом я убеждал себя всю дорогу через Атлантику, чтобы успокоить свои страхи, — сказал Даниель. — Я даже приучил себя закрывать глаза на главный недостаток этой гипотезы, а именно, что за пределами Берберийского побережья пираты редко берут пленников с целью получить выкуп, особенно стариков, которые, того гляди, отдадут концы. Однако, едва я въехал в Лондон, меня или кого-то, находившегося рядом со мной, попытались взорвать. За последующие два месяца я получил сведения из двух разных источников, одного высокого и одного низкого, что здесь, в Ганновере, есть шпион, связанный с лондонскими якобитами.

— Об этом я хотел бы услышать поподробнее. — Минуту назад Иоганн пытался успокоить нелепые опасения старого англичанина; теперь сам встревожился не на шутку.

— Мой старый знакомый…

— Знакомый, но не друг?

— Мы такие старые друзья, что порой не разговариваем по двадцать лет кряду. Взорвалась адская машина, начинённая порохом. Убить хотели либо меня, либо его, либо нас обоих. Он начал расследовать эту историю, используя свои возможности, которые превосходят мои практически во всех отношениях. Он узнал, что высокопоставленные якобиты…

— Болингброк?

— …высокопоставленные якобиты получают сведения из источника, близкого к курфюрстшему двору. От кого-то, кто, судя по оперативности и точности депеш, вхож и в Лейнский дворец, и в Герренхаузен.

— Вы сказали, что кроме высокого источника у вас был ещё и низкий?

— Я знаком с человеком, у которого обширные связи на лондонском дне — среди воров, монетчиков и тому подобного люда, то есть той самой публики, из которой Чёрная Борода вербует свою команду.

— И вы доверяете такому субъекту?

— Безотчетно, иррационально, вопреки логике — доверяю. Я его пастырь, он — мой ученик и телохранитель, но это другой разговор для другого дня.

— Склоняю голову.

— Он навёл справки и выяснил, что приказ захватить меня поступил Эдварду Тичу из Лондона.

— Вот уж не знал, что пираты исполняют приказы Лондона.

— О, напротив, это древняя, освящённая веками традиция.

— Итак, исходя из полученных данных, вы остановились на гипотезе, что некий здешний шпион узнал о письме, которое её высочество отправила вам с Енохом Роотом, сообщил об этом высокопоставленным якобитам в Лондоне, а те отправили депешу Эдварду Тичу, используя в качестве Меркурия кого-то из лондонских преступников.

— Такова моя гипотеза, превосходно изложенная.

— Гипотеза хороша. У меня только один вопрос.

— Да?

— Почему мы гуляем по Герренхаузенской аллее ни свет ни заря?

— Помилуйте, солнце взошло много часов назад!

— Мой вопрос остаётся в силе.

— Вы знаете, зачем я приехал в Ганновер?

— Явно не на похороны, потому что когда вы сюда приехали, София была жива. Если память меня не подводит, вы были в составе делегации, доставившей Софии письмо, которое, как говорят, её и убило.

— Я такого не слышал!

— Говорят, оно было столь едким, что курфюрстина скончалась на месте.

— Виконт Болингброк славится такого рода талантом, — задумчиво проговорил Даниель, — и письмо, вероятно, написал он. Однако речь о другом. Да, меня включили в делегацию в качестве символического вига. Вероятно, вы уже видели моих спутников-тори.

— Имел неудовольствие. И всё же, почему мы идём по Герренхаузенской аллее в такую рань?

— По пути из Лондона мне подумалось, что если у якобитов и впрямь есть в Ганновере шпион, мои спутники-тори постараются с ним встретиться. Поэтому я с самого начала был начеку, одновременно распространяя слух и поддерживая иллюзию, будто выжил из ума и вдобавок туг на ухо. Вчера вечером, за обедом, я услышал, как два тори спрашивают незначительного ганноверского придворного: что за парк тянется к северу и к западу от Герренхаузена до берега Лейне? Твёрдая там почва или болото? Есть ли там приметные ориентиры, вроде большого дерева…

— Есть старый высокий дуб чуть впереди и справа от нас, — сказал Иоганн.

— Знаю, потому что именно так ответил ганноверец.

— И вы предполагаете, что они подыскивали место для встречи со шпионом. Но почему вы избрали столь неурочный час?

— Вся делегация будет на похоронах Софии. Сразу за тем мы отбываем в Лондон. Другого времени не будет.

— Надеюсь, вы правы.

— Я знаю, что прав.

— Откуда?

— Я велел слуге разбудить меня тогда же, когда других англичан. Он поднял меня на рассвете.

С этим словами Даниель Уотерхауз двинулся наперерез, заставив Иоганна остановиться. Даниель шагнул с центральной дороги в просвет между липами, отделяющими её от более узкой боковой. Иоганн последовал за ним и, обернувшись в сторону Ганновера, увидел одинокого всадника.

Даниель уже нырнул в парк и отыскал вьющуюся среди кустов тропку. Несколько минут Иоганн шёл за ним, пока справа не замаячила крона огромного дуба. Издали доносились голоса, говорящие не по-немецки. На слух Иоганна они звучали, как молотком по жести.

Он едва не споткнулся о Даниеля Уотерхауза, присевшего на корточки за кустом, и, последовав его примеру, посмотрел в ту же сторону. На вержение камня от них, под раскидистым дубом, словно три натурщика, позирующие для буколической сцены, расположились трое английских тори, прибывших с Даниелем из Лондона.

— Сэр, я в равной степени восхищаюсь вашей проницательностью и дивлюсь тому, что человек ваших лет и достоинства проделывает такие вещи.

Даниель повернул голову, чтобы взглянуть Иоганну в глаза; морщинистое лицо было серьёзным и спокойным. Сейчас он ничуть не походил на впавшего в детство старика, который вчера за обедом, к смущению соотечественников, закапал вином рубашку.

— Я не напрашивался на приглашение вашей принцессы, а получив его, не хотел ехать. Однако, будучи приглашён и приехав, я намерен показать себя наилучшим образом. Так учили меня отец и люди его эпохи, которые сметали с пути истории не только королей и правительства, но целые системы мышления. Я хочу, чтобы мой сын в Бостоне знал о моих поступках, гордился ими и передал мои принципы другим поколениями на другом континенте. Противник, не знающий этого обо мне, находится в невыгодном положении и даёт мне преимущество, которым я бессовестно пользуюсь.

Стук копыт стал глуше — одинокий всадник съехал с дороги на мягкую землю парка. Он направлялся прямиком к дубу. С первого взгляда было видно, что он роскошно одет, а значит, вероятно, прибыл из Лейнского дворца. Со второго взгляда Иоганн его узнал и, пригнувшись, шепнул Даниелю на ухо:

— Это англичанин, якобы истый виг, Гарольд Брейтвейт.


— Задним числом всё очевидно, — посетовал Иоганн четверть часа спустя, когда они тихо выбрались из парка на аллею и зашагали к Герренхаузенскому дворцу.

— С великими открытиями так всегда, — пожал плечами Даниель. — Напомните мне как-нибудь рассказать мои ощущения от закона обратных квадратов.

— Они с женой приехали сюда пять лет назад, когда власть вигов пошатнулась. Оксфорд и Болингброк готовили реставрацию тори. Как я припоминаю, все бросились забирать деньги из Английского банка из-за слухов о якобитском восстании в Шотландии.

— Это Брейтвейт и рассказал, когда прибыл сюда с пустым кошельком? Что разорился на банковском кризисе?

— Он упоминал, что толпа штурмовала банк.

— Так и было, но к Брейтвейту это отношения не имеет. Он из тех англичан, которых соотечественники экспортируют с большим удовольствием.

— Слухи ходили…

— Уверен, ровно такие, чтобы представить его дерзким авантюристом, которого занятно будет пригласить на обед.

— Именно.

— Его история банальна до отвращения. Он спустил наследство в карты, потом стал разбойником — не слишком успешным, потому что в первой же вылазке схватился с человеком, которого собрался ограбить, и рубанул его саблей. Рана воспалилась, человек умер, и его родственники — состоятельные тори — назначили такую награду, что все лондонские поимщики отложили другие дела. Брейтвейт бежал из Англии, совершив тем самым единственный разумный поступок в своей жизни.

— Он изображал себе архивигом.

— Не совсем безосновательно, ведь его гонители были тори. Однако на самом деле у него вообще нет убеждений.

— Теперь это доказано. Но как такой человек мог стать шпионом у тори?

— Положение его крайне шатко. А значит, ему были бы крайне выгодны некоторые ловкие манипуляции лондонскими делами. Он должен идти на союз с теми, кто в силах ему помочь. Сейчас у власти тори.

— Что выдумаете о письме? — спросил Иоганн настолько некстати, что Даниель даже обернулся. Дойдя до конца дороги, они уже обоняли аромат зелёных плодов в оранжерее и слышали, как пробуждаются конюшни и кухни; резкие звуки заглушал далёкий гул большого фонтана.

— О чём вы, майн герр? — Даниель машинально возвратился к формальному тону, поскольку они шли между конюшнями к партерам северной части сада, где разминали ноги несколько рано проснувшихся придворных.

Иоганн продолжил:

— Как оно было написано — письмо, которое вы получили от Каролины. На французском?

— Нет, на английском.

— На хорошем?

— Да, на очень грамотном. Теперь я понимаю, к чему вы клоните.

— Если оно было на грамотном английском, значит, его помогала писать наставница принцессы, то есть миссис Брейтвейт.

— Будет весьма неловко, — заметил Даниель, — если обнаружится, что любовница принца Уэльского шпионит в пользу людей, противодействующих вступлению его семьи на престол.

— Я её знаю. Она безнравственна, но не злокозненна, если вы понимаете о чём я. Скорее всего она помогла составить письмо и без всякой задней мысли рассказала об этом мужу, который, как мы только что узнали, и есть настоящий шпион.

— От него трудно будет избавиться без крупного скандала.

— О, не так уж и трудно, — пробормотал Иоганн.

Они вступили в сад и заметили карету, запряжённую четверкой, которая как раз показалась из-за водяной дымки большого фонтана. Когда её очертания стали чётче, Иоганн заметил:

— Кажется, это карета моей матушки. Однако из окна выглядывает не она, а принцесса Каролина. Странно, что они едут, хотя могли бы пройтись. Пойду пожелаю им доброго утра.

— А я откланяюсь, — отвечал Даниель, — ибо моё появление в таком обществе выглядело бы весьма странно.

Апартаменты принцессы Каролины, Герренхаузенский дворец то же утро, позже

— Миссис Брейтвейт, я попрошу вас всё время держать ту костяную вещицу под рукой, — сказала принцесса Каролина.

— Я как раз помню, где она лежит, ваше высочество. — Генриетта Брейтвейт, хлопотавшая над париком принцессы, встала с табурета и чрезвычайно грациозно прошествовала через комнату к столу с разложенными на нём принадлежностями. Их можно было бы принять за орудия повара, лекаря или палача, если бы они не покоились на столешнице розового мрамора, венчающей белый с золотом туалетный столик в новом, сверхбарочном стиле рококо. На первый взгляд он казался скорее скульптурной группой, чем предметом мебели. В частности, его украшали купидоны с отполированными до блеска пухлыми ягодицами, метящие из луков в невидимую цель. Другими словами, это явно был дар принцессе от кого-то очень богатого, но плохо её знающего. На столе расположились всевозможные ступки и пестики, чтобы растирать румяна и пудру, шпатели, лопаточки и кисточки, чтобы их накладывать, а также некоторые предметы менее очевидного назначения. Генриетта взяла палочку с плоским, чуть изогнутым наконечником из слоновой кости; заостренные края наконечника были испачканы чем-то розовым.

— Проверьте, чтобы она была гладкой, — сказала принцесса, — а то прошлый раз у меня осталась царапина.

— Да, ваше высочество.

Миссис Брейтвейт, сделав реверанс, повернулась к принцессе спиной. Три другие фрейлины монтировали платье, парик и драгоценности Каролины, частью на ней самой, частью на её деревянных подобиях. Напротив её высочества сидела герцогиня Аркашон-Йглмская, уже наряженная, хотя значительно проще. Для всякой дамы рангом ниже принцессы облачиться к похоронам не составляло труда. Волосы Элизы скрывал фонтанж чёрного кружева, всё остальное было из чёрного шёлка. Платье, дорогое и хорошо сшитое, тем не менее подпадало под определение скорбного.

— Мой сын меня упрекнул, — объявила герцогиня.

Каролина ахнула и в притворном возмущении схватилась за горло, понимая, что Элиза шутит. Генриетте Брейтвейт, знавшей герцогиню только по слухам, пришлось повернуться, чтоб увидеть её улыбку. В следующий миг Генриетта сообразила, что выказывает недолжное любопытство, и вернулась к своей работе — водить пальцем по краям инструмента из слоновой кости.

— И отчего же столь благовоспитанный молодой человек позволил себе так говорить со своей матушкой? — спросила Каролина.

Герцогиня подалась вперёд и понизила голос. Тут же обнаружилось, что каждая из присутствующих фрейлин может заниматься своим делом совершенно беззвучно. Генриетта Брейтвейт внезапно поняла, что ей темно, и повернулась к свету; теперь одно её ухо было обращено в сторону герцогини.

— Приношу извинения! — продолжала герцогиня. — Пока сын мне не сказал, я понятия не имела, что чему-то помешала. Я была уверена, что застану вас одну.

— Вы застали меня одну, но потому лишь, что он, заслышав карету и не зная, что в ней вы, поспешил скрыться.

— Ах уж эти матери! Потревожить сына в такую минуту! Вам следовало меня прогнать!

— Ах нет, нет, какие пустяки! — воскликнула принцесса. — К тому же мы были не одни — я определённо слышала рядом крадущиеся шаги.

— Соглядатаи?!

— О нет, здесь не Версаль с его византийскими интригами и шпионами за каждым кустом. Без сомнения, просто кто-то из гостей, прибывших на похороны, позабыл о своих манерах.

— Наверное, на них и залаяли мои несносные псы!

— Ничего страшного. Вечером София упокоится в семейном склепе. Английская делегация покинет дворец и августейшие гости тоже. Тогда мы вновь встретимся на том же месте, где сегодня утром, и начнём с того, на чём остановились.

— Мне показалось, что мой сын немного не в духе, как будто его чего-то лишили.

— Хорошо, когда мужчины не сразу получают желаемое, — объявила Каролина. — Тогда они ведут себя наиболее любезным для нас образом: проявляют отвагу и галантность.

Герцогиня ненадолго задумалась, прежде чем ответить:

— В словах вашего высочества есть резон. Однако когда-нибудь, когда у нас будет больше времени, я, возможно, расскажу о человеке, который слишком сильно желал того, чего не мог получить.

— И как же он поступил?

— Повёл себя чересчур отважно, чересчур галантно и не смог вовремя остановиться.

— И всё ради вас, Элиза?

Вновь молчание. Элиза, только что свободно болтавшая при посторонних о Каролининых сердечных делах, внезапно стала куда сдержанней.

— Вначале не исключено, что из-за меня. Потом — трудно сказать. Он добился богатства и определённой власти. Возможно, дальше им двигало желание их упрочить.

— Значит, он много лет совершал подвиги галантности и отваги ради вас, затем — ради богатства и влияния. Почему вы до сих пор не вышли за него замуж?

— Всё очень сложно. Когда-нибудь вы поймёте.

— Я вижу, мои слова вас сильно задели — вы ни с того ни с сего взяли покровительственный тон. — Это было произнесено с оттенком весёлости.

— Прошу простить меня, ваше высочество.

— Мне кое-что известно о сложностях — разумеется, в сотни раз меньше вашего. И я знаю, что всегда есть способ их преодолеть. Вы его любите?

— Человека, о котором я говорила?

— Разве мы обсуждали кого-то ещё?

— Наверное, любила, когда у него не было ничего.

— Ничего, кроме вас?

— Меня, сабли и скакуна. Потом, когда он начал затевать безумные прожекты, чтобы приобрести больше, мы поссорились.

— Зачем ему было приобретать больше, если у него были вы?

— Это я и пыталась ему втолковать. Мне было обидно!

— Если хотя бы половина того, что я о вас слышала, правда, вы вполне могли обеспечить и себя, и его… А, вот оно! Мужская гордость?

— Да, и глупое желание доказать, что он не хуже меня. Сделаться таким же, как я. Он не понимал, а я не сумела объяснить, что люблю его именно за наше несходство.

— Почему вы не объясните это сейчас? Он приедет на похороны?

— О нет, нет! Вы не понимаете, ваше высочество. Я говорю не о событиях недавнего времени. Это было тридцать лет назад. С тех пор я его не видела. И уж будьте уверены, на похороны он не приедет.

Тридцать лет.

— Да.

Тридцать лет.

— …

— ТРИДЦАТЬ ЛЕТ! Больше, чем я живу на свете! Это тянется всё время, что я вас знаю!

— Я бы не сказала «тянется». Это эпизод моей юности, давно позабытый.

— Я вижу, как вы его позабыли!

— …

— Где он сейчас? В Англии?

— Людей может разделять целый мир, даже если они находятся в одном городе…

— Он в Лондоне?! И вы ничего не предприняли?!

— Ваше высочество!

— Ну вот, у меня появилось ещё одно основание стать принцессой Уэльской, а со временем и королевой — чтобы монаршей властью уладить ваши сердечные дела.

— Умоляю вас не… — начала герцогиня, теперь смущённая не на шутку, и тут же умолкла, потому что их перебила Генриетта Брейтвейт.

— Церемония скоро начнётся, ваше высочество, — объявила та, глядя в окно, за которым толпа в чёрном сукне и шёлке устремилась к дворцовой церкви. Затем Генриетта смиренно потупила взор и показала палочку из слоновой кости. — Совершенно ровная. Сколько бы раз нам ни пришлось ею воспользоваться, на коже вашего высочества не останется и следа.

— Генриетта, — сказала принцесса, — без вас моя жизнь была бы совершенно иной.

Двусмысленное высказывание, однако миссис Брейтвейт предпочла истолковать его лестным для себя образом и сделала реверанс, даже слегка зардевшись.


— У меня к вам деловое предложение, мадам, — произнёс сухопарый господин, маячивший на краю Элизиного зрения последнюю четверть часа. — Вы могли бы меня выручить.

— О нет, только не это! — сказала Элиза и повернула голову к докучливому незнакомцу, который неотступно преследовал её в толпе придворных.

Они стояли в Герренхаузенском саду, между партерами в северной его части. Маленькая дворцовая церковь не могла вместить всех, прибывших на похороны. Служба началась час назад. Каролина и другие члены семьи были в церкви, остальные стаей чёрных голубей облепили садовые дорожки.

Уголком глаза Элиза видела, что навязчивый господин одет в чёрное, а парик у него белый, но в этом он не отличался от остальных присутствующих мужчин. Теперь, впервые взглянув ему в лицо, она поняла, что белые волосы, хотя несомненно чужие, не выглядят неестественно: её собеседник был очень стар.

— Даже в самые радостные дни я не люблю, когда меня одолевают якобы деловыми предложениями. А уж в такой…

— Речь о нашем отсутствующем друге…

Элиза почти не сомневалась, что он говорит о Лейбнице. Доктор не прибыл на похороны. Редкие замечания придворных касательно его отсутствия, как дымок, выдавали тлеющее пламя сплетен. Кто же этот человек? Старый англичанин, знающий её, друг Лейбница.

— Доктор Уотерхауз?

Он опустил веки и поклонился.

— Сколько же…

— Если судить по наружности, сто лет для меня, полчаса для вас. Если вы предпочитаете календарь, ответ — примерно четверть века.

— Почему вы не заехали ко мне в Лестер-хауз?

— До того, как получить ваше приглашение, я принял приглашение другой дамы, — Даниель взглянул на вход в церковь, — и оно не оставило мне времени ни на что иное. Надеюсь, вы простите мою неучтивость?

— Которую? Что вы не заехали ко мне? Или что одолеваете меня деловыми предложениями?

— Если они и впрямь вам неприятны, считайте, что я действую от имени самого доктора.

— Когда я впервые с ним познакомилась, он носился с прожектом ветряного двигателя для откачки воды из гарцских рудников, — с нежностью проговорила Элиза. — Надеялся добыть столько серебра, чтобы построить логическую машину.

— Удивительное совпадение. Когда я с ним познакомился, по меньшей мере на десять лет раньше вас, он работал над самой машиной. Потом отвлёкся на дифференциальное исчисление.

— Я пытаюсь в мягкой форме намекнуть вам…

— Что прожекты доктора безумны? Да, я сразу вас понял.

— Как бы я ни любила доктора и его философию и как бы ни любили их вы…

— Разумеется. — Старик дружески улыбнулся, старательно не разжимая губ, чтобы не показывать плохие зубы.

— Если он не может осуществить свои прожекты при всей финансовой помощи русского царя, то что ему проку от меня?

— Об этом-то я и хотел с вами поговорить, — начал Даниель, но тут двери церкви распахнулись. Гроб Софии несли короли, курфюрсты и герцоги. Его поставили на лафет, запряжённый вороной лошадью. Из церкви вышли остальные члены семьи. Лафет с гробом тронулся по центральной аллее к большому фонтану, за ним — те из провожающих, кому позволяли силы и возраст. Даниель пристроился в хвост процессии. Там его и отыскала Элиза.

Даниель сказал:

— Вы, наверное, догадались, что отсутствие Лейбница связанно с его работой у русского царя. Я полагаю, что доктор сейчас в Санкт-Петербурге.

— Тогда его отсутствие вполне объяснимо, — заметила Элиза. — За такое время получить известие и проделать обратный путь при том, что русские воюют со шведами…

— Невозможно, — согласился Даниель. — И вы даже не удосужились спросить, отпустят ли его.

Пауза и несколько шагов по гравийной дорожке, прежде чем Элиза ответила, уже совершенно другим голосом:

— Почему его могут не отпустить?

— Царь не отличается терпением. Он хочет получить нечто и впрямь работающее.

— Тогда наш друг действительно в опасности.

— Не совсем. Я этим занимаюсь.

— В Лондоне?

— Да. Маркиз Равенскар изыскал средства для строительства Двора технологических искусств в Клеркенуэлле.

— Зачем? — спросила Элиза, показывая, что немного знает маркиза.

— Долгота. Он надеется, что люди, которые там трудятся, найдут способ её определять.

— Что за люди?

— По большей части искусные часовщики, органные мастера, ювелиры, механики и создатели театральной машинерии со всего христианского мира.

Процессия достигла большого фонтана. Многие гости уже, вероятно, обдумывали, как опишут его сегодня вечером в своих дневниках: стенающий от горя, омывающий небеса током горючих слёз. Процессия медленно двинулась вкруг водоёма и назад ко дворцу. Элизина кружевная наколка поникла от водяной пыли.

— Если Лейбниц оказался между Петром Великим и Роджером Комстоком, боюсь, ему не поможем ни я, ни вы.

— Всё не так мрачно. Нужен не капитал, а финансирование.

— Нечто вроде переходного займа?

— Пожалуй. Или, скажем, независимое вложение в смежный проект.

— Я слушаю, — сказала Элиза голосом человека, закусившего пулю в ожидании, когда цирюльник будет ампутировать ему ногу.

— Вы славитесь своими познаниями в товарах.

— Простите?

— Вы знаете о Брайдуэлле — месте, куда падших женщин отправляют трепать пеньку и щипать паклю?

— Да?

— Для логической машины нам потребуется много дешёвой рабочей силы, способной выполнять некие повторяющиеся операции. Мы провели негласные переговоры со смотрителями Брайдуэлла и рассчитываем, что часть этих женщин скоро удастся приставить к другому делу. Они не будут больше производить пеньку.

— И она вздорожает, — заметила Элиза. — Это не столько благоприятная финансовая возможность, сколько конфиденциальная информация, сэр. И напоминание — если я ещё в них нуждаюсь, — почему на бирже не часто встретишь натурфилософов, разве что их ставят там к позорному столбу как несостоятельных должников.

— Если конфиденциальная информация принесёт вам деньги, почему бы не вложить их…

— Стойте… не продолжайте… я уже знаю. Товарищество совладельцев машины по подъёму воды посредством огня.

— Да, мадам.

— Невероятно! После стольких лет мы совершили полный круг: доктор хочет, чтобы я инвестировала в замечательное новое устройство для откачки воды из шахт!

— По правде сказать, доктор очень мало знает о машине для подъёма воды посредством огня.

Тут беседа их снова оборвалась, поскольку в шествие начали вливаться те, кто ждал у дворца. Некоторые садились в кареты или портшезы, что удлиняло процессию и придавало ей более пёстрый вид.

Обогнув флигель, они вышли из сада. Дорога в Ганновер проходила по другую сторону дворца — к ней процессия и направилась, очень медленно, поскольку многие простые ганноверцы пришли сюда проститься со своей государыней. Элиза вновь отыскала Даниеля в толпе.

— Так это не прожект по добыче серебра? Потому что мне вполне хватило предыдущего.

— Мне тоже, мадам, — отвечал Даниель.

— О добыче олова я готова подумать, ибо Корнуолл им славится.

— И свинца, и много другого. Однако речь не о серебре, свинце, олове и других металлах, низких либо благородных.

— Уголь?

— Нет, речь вообще не о рудниках! Я говорю скорее о силе.

— Это частая тема для разговоров и средь сильных, и средь слабых мира сего, — заметила Элиза, косясь на короля Пруссии, шедшего под руку с Каролиной. Сейчас к ним как раз подошли две прусские дамы: они по очереди бросились Каролине на шею и приложились мокрыми щеками к её щекам. Каролина обменялась любезностями с обеими и заспешила вслед лафету, который как раз переехал через дорогу в маленький сад по эту сторону дворца. Толпа, следующая за гробом, сразу поредела. Каролина обернулась к Генриетте Брейтвейт, вытянула шею наподобие носовой фигуры корабля и закрыла глаза. Миссис Брейтвейт подскочила ближе и палочкой с наконечником из слоновой кости быстро провела сперва по одной принцессиной щеке, потом по другой, снимая комья смешанных со слезами белил и губной помады. Каролина открыла глаза, одними губами произнесла: «Данке шон» и вновь устремилась вперёд. Миссис Брейтвейт вытерла палочку уже изрядно выпачканной тряпицей.

— Я говорю о силе в особом смысле, — сказал Даниель, когда коловращение толпы вновь столкнуло его с Элизой. К этому времени он прошёл половину дороги, ведущей от парадного входа в Герренхаузен к исключительно приземистому и массивному дорическому храму под сенью красивых старых дерев.

Даниель продолжал:

— Я употребляю это слово в механическом смысле, разумея под силой способность производить вещественные изменения. Обладая такой силой, можно откачивать воду из шахт, но ей можно сыскать и другие применения.

— Например, трепать пеньку?

— Или двигать части логической машины. Или что-то ещё, чего мы пока не можем вообразить. После того как такая концепция силы вошла в ваше сознание, мадам, от неё трудно отделаться. Вы повсюду замечаете возможность приложить силу; видите, сколь многие роды деятельности страдают от её недостатка, и дивитесь, как мы без неё обходимся.

— Ваши слова, доктор, следует хорошенько обдумать, а сейчас у меня нет для этого времени. Я хотела бы остаться наедине со своей скорбью.

— И я, мадам, так что благодарю вас.

— А когда мы вернёмся в Лондон, я хотела бы посетить Двор технологических искусств и больше узнать о ваших намерениях касательно брайдуэллских женщин.

Процессия дошла до храма. Здание было без единого окна; двустворчатая дверь вела в крипту, но там складировали только усопших кузенов и мертворождённых младенцев. Сейчас её не открывали. В портике перед усыпальницей в пол были вмурованы две плиты с именами Иоганна-Фридриха — того самого, который пригласил Лейбница в Ганновер, и Эрнста-Августа, покойного супруга Софии. Недавно рядом с ними появилась свежая могила такого же размера. Рядом лежала наготове плита с именем Софии.

Дальше всё шло обычным в таких случаях чередом. Все горевали, одни более искренне, другие — менее, а Каролина — искреннее всех. Однако, когда каждый из членов семьи бросил на гроб по горсти земли, а почти такие же скорбные могильщики довершили их труд лопатами, Каролина отряхнула руки и отпустила шутку, встреченную шокированным и шокирующим смехом. С каждым шагом к Герренхаузену процессия веселела, и самой оживлённой была принцесса Каролина. Но только Генриетта и ещё несколько человек знали, что у неё назначено свидание.


Шёл одиннадцатый час светового дня. Англичане задержались дольше намеченного, чтобы представлять её британское величество на похоронах; за этот срок члены делегации исчерпали взятые с собой деньги и терпение хозяев, изначально не слишком-то к ним расположенных. С поспешностью, которую можно было расценить почти как грубость, гости выехали из города в надежде засветло добраться до постоялого двора в Штадтхагене.

Они оставили позади одного из своих спутников, чудаковатого старика, который, говорят, был в своё время необычайно умён, а теперь совершенно впал в детство. Долгое путешествие в Ганновер окончательно подорвало его силы, как телесные, так и умственные; о стремительном рывке к голландскому побережью не могло быть и речи. Какой-то сердобольный ганноверец предложил отправить беднягу — некоего доктора Уотерхауза — в своей карете, с врачами и сиделками, если потребуется. Англичане согласились весьма охотно, ухмыляясь и перемигиваясь. Они-то видели за этой добротой тайную подоплёку: мелкая немецкая сошка надеется выслужиться перед Лондоном.

Августейшие гости по большей части отправились на восток — в Брауншвейг, Бранденбург и Пруссию, остальные — назад в те края, где у Софии были родственники, друзья и почитатели, то есть на все стороны света.

У тех, кто остался в Герренхаузене, было на то серьёзное основание в лице Георга-Людвига, курфюрста Ганноверского и наследника английского трона, который на склоне лет освободился наконец от материнского гнёта. Поэтому, несмотря на вечернее солнце, атмосфера во дворце сделалась несколько прохладной, чтобы не сказать угрюмой.

Во всяком случае, так казалось барону Иоганну фон Хакльгеберу, когда тот расхаживал по саду с делом совершенно иного свойства. Словно чёрный шмель, он сновал от клумбы к клумбе, собирая букет, чтобы вручить его даме сердца, когда та наконец появится. Фундаментальный закон природы, согласно которому дама всегда опаздывает, действовал и здесь, поэтому букет всё рос и рос. Некоторое время назад он перестал умещаться в руках и теперь возлежал грудой цветов у подножия ближайшей статуи. Всякий раз, дополняя его, Иоганн возносил короткую молитву Венере — она как раз и занимала постамент — и поднимал взгляд к окну в западном флигеле Герренхаузенского дворца, где фрейлины хлопотали над Каролиной. Задёрнутые кружевные занавеси означали, что она ещё в процессе обработки. Поэтому Иоганн отступал на шаг и оглядывал кипу цветов, оценивая сочетание красок и разнообразие форм. Мысленно посовещавшись с безответной Венерой, он пускался на поиски того единственного цветка, которого букету не хватало для совершенства. Сад делился на треугольники и квадраты; за время ожидания Иоганн успел промерить шагами периметр многих из них. Подозрительного склада садовник, наблюдая за бароном издалека, решил бы, что тот занят сельскохозяйственным шпионажем.

Впрочем, с более близкого расстояния можно было бы заметить, что смотрит он не столько на цветы, сколько за периметр. По дороге, идущей сразу за каналом, изредка бесцельно проезжали всадники на дорогих скакунах, иногда по двое, по трое. Бряканье шпор разносилось во влажном благоуханном воздухе, словно феи звенели в траве маленькими колокольчиками. Когда группы встречались, звон умолкал, сменяясь гулом голосов. Люди, мало знакомые с придворной жизнью вообще и герренхаузенской в частности, нашли бы это странным и раздражающим. Иоганн фон Хакльгебер знал, что придворным буквально некуда больше себя деть. Он в который раз восхитился мудростью Софии, которая разместила дорожку для верховой езды по границе сада, вытеснив верховых интриганов из своих любимых уголков.

Приметив подходящую розу, Иоганн проводил левой рукой по чёрному сукну на бедре, затем по ряду серебряных пряжек, крепящих чёрные ножны к перевязи. Продолжая движение вверх и за спину, рука отгибала полу чёрного шёрстяного камзола, так что становилась видна чёрная шёлковая подкладка. Иоганн сгибал локоть и поворачивал кисть. Ладонь его скользила тыльной стороной по ягодице и, миновав чёрный кожаный пояс, удерживающий панталоны от падения, останавливалась над левой почкой. Пальцы смыкались на чём-то твёрдом: рукояти кинжала, обитавшего в ножнах, косо закреплённых на поясе вблизи копчика. Распрямляя локоть, Иоганн извлекал клинок — быстро, пока пола не опустилась, чтобы её не разрезать. Предосторожность была бы излишней в случае большей части современных кинжалов, годных на то, чтобы колоть, отбивать удары, чистить ногти, но никак не резать. У Иоганна было несколько таких, но все они, очень богато украшенные, не подходили к траурному наряду. То же относилось и к его шпагам, не слишком большим и не слишком маленьким в сравнении со шпагами других знатных господ. Однако в дальнем углу шкафа он отыскал старые рапиру и кинжал — наследство двоюродного дедушки. Их изготовили в Италии по меньшей мере сто лет назад, когда и фехтование, и оружейное дело разительно отличались от нынешних. Рапира была очень длинная, на добрых восемь дюймов длиннее его руки, с довольно широким клинком, так что практически исчерпывала лимит веса для одноручного оружия. Лезвие, неоднократно выщербленное в бою или упражнениях, затачивали столько раз, что, если смотреть вдоль клинка, оно казалось волнистым.

Однако сказанное не относилось к змеевидному кинжалу дамасской стали, исключительно острому с обеих сторон. Форма эта появилась, когда некоторые фехтовальщики, с которыми Иоганну, живи он в ту пору, нечего было бы и тягаться, придумали хватать рукою кинжал противника. Приём этот работает, если держать крепко и если кинжал прямой, однако совершенно непригоден в случае змеевидного клинка. Так или иначе, рукояти кинжала и рапиры были относительно простые, скорее ренессансные, чем барочные, полная противоположность рококо; ножны — скромнее некуда, чёрная кожа без всяких украшений. Иоганн нацепил их сегодня утром. К полудню он перестал задевать длинными ножнами за столы и за щиколотки гостей. Теперь он срезал кинжалом цветы.

Свет шёл уже не столько от солнца, сколько от закатного неба, что требовало пересмотреть всю цветовую гамму. Иоганн, чрезвычайно осторожно убрав кинжал в ножны, вернулся к Венере и некоторое время перебирал груду цветов, затем — скорее по привычке, чем с надеждой — обернулся к дворцу. Тут он приметил, что оранжевый свет бьёт сквозь Каролинины апартаменты из противоположного окна. Занавеси отдёрнули; она вышла. В панике, что всё добывание цветов окажется тщетным, Иоганн выбрал из груды приличную охапку и, бросив остальные в качестве жертвоприношения богине любви, зашагал к Тойфельсбауму комической походкой человека, который очень спешит, но старается не бежать. В треугольной ограде чёртова дерева была лишь одна калитка, довольно далеко отсюда, а карета уже отъехала от конюшни. Не дай бог ему опоздать.

Иоганн добрался до железной ограды с небольшим запасом времени и шагнул в обитель Тойфельсбаума, где сумерки сгущались на час раньше, чем везде в саду. Миновав ограду, барон повернулся и оглядел дорожку: не видел ли кто, как он вошел туда, где принцесса намеревалась провести ближайшие два часа в безмолвных и уединённых раздумьях.

Убедившись, что никого нет, он запер калитку — осторожно, чтобы не звякнула, и остался стоять навытяжку, словно часовой, только с букетом вместо ружья. Вскоре из-за поворота появилась лошадка, запряжённая в лёгкую коляску. Кучер что-то крикнул. Лошадь замедлила шаг, миновала калитку и остановилась, затем попятилась, чтобы дверца кареты оказалась точно напротив входа. Кучер (быть может, проявляя излишнее недоверие к лошади) опустил тормозные колодки. Иоганн шагнул вперёд и отворил калитку. Затем потянул дверцу кареты.

За ней оказались два мастифа.

Глаза их лезли из орбит, ноздри раздувались. Над каждым, стиснув ему коленями бока и зажимая руками пасть, чтоб не залаял, стоял крепкий слуга. Иоганн шагнул вбок. Собак спустили.

Казалось, ни Сцилла, ни Харибда не коснулись лапами земли, пока не очутились в двадцати футах от кареты. Они влетели в Тойфельсбаум, круша ветки, словно два сорвавшихся орудийных лафета. Только исчезнув в глубине дерева, они залаяли, и то больше для проформы. Их дело было не поднимать дичь, а выполнять работу.

На дороге, идущей позади огороженного участка, дробно застучали подковы. Перед взглядом Иоганна мелькнул всадник с обнажённой саблей — один из его лейпцигских кузенов. Из-за Тойфельсбаума донеслись яростный лай и крик боли. Те двое, что держали собак — Элизины лакеи, — выпрыгнули из кареты и побежали на шум. Иоганн бросил сослуживший свою службу букет и припустил за ними. Он подумал было про рапиру, но она запуталась бы в ветвях, поэтому он вытащил кинжал и переложил его в правую руку.

Это оказалось излишним. К тому времени, как Иоганн добежал до ограды, всё было кончено. Один из псов — в сумерках Иоганн не мог отличить который — атаковал сброшенный на землю балахон. На случай, если балахон — враг, пёс с ним сражался. Исходя из гипотезы, что это позвоночное, он мотал им из стороны в сторону, надеясь переломить хребет.

Один из лакеев успокаивал второго пса. У того была рассечена морда. Рана сильно кровоточила, но серьёзной опасности не представляла.

Второй лакей стоял на коленях подле распростёртого человека. Лакей — видимо, знаток анатомии — двумя руками методично всаживал длинный кинжал в какие-то строго определённые участки на спине лежащего.

Раненый пес, которого лакей силой заставил сесть, встал. Однако лапы его дрожали. Он завалился на бок, судорожно давясь.

Иоганн подошёл к мертвецу — которого уже можно было уверено так называть, даже если сердце его ещё билось — и очень осторожно поднял с земли маленький кинжал. В закатном свете, пробивавшемся сквозь ветки, можно было различить собачью кровь на лезвии, но весь клинок покрывало что-то ещё: буро-маслянистое, подёрнутое радужной плёнкой.

— Не трогай, — произнёс знакомый женский голос. — Некоторые действуют через кожу.

— Да, матушка.


— Трудно вообразить более неловкую ситуацию, — рассуждала Элиза вслух. Они шли к дворцу, и она время от времени, приподняв юбки, переходила на бег, чтобы поспеть за сыном. Обычно Иоганн был предупредительнее, но сегодня его мысли витали далеко. Она хотела их вернуть.

— Два мертвых убийцы в саду курфюрстины… я хотела сказать, курфюрста.

Лишь несколько мгновений назад мать и сын наблюдали завершение неприятной сцены у канала. Теперь они шли по одной из поперечных дорожек сада, на каждом перекрёстке поглядывая вправо — не пора ли сворачивать к дворцу. Внезапно он предстал перед ними в оранжево-багровом свете заката на расстоянии примерно пятисот Иоганновых или семисот Элизиных шагов. Иоганн повернул вправо, как солдат на параде, и ринулся вперёд.

— С гашишинами разобраться несложно, — продолжала Элиза. — Один умер в лесу, другой в канале. Про второго скажем, что он утонул спьяну. Первый уже исчез.

— Тогда, помилуйте, в чём неловкость?

Элиза дала понять, что раздражена его непонятливостью.

— Думай, сын. Шпионы везде, но этот работает на якобитов, и он — точнее, его жена — фрейлина Каролины…

— Её можно прогнать.

— …и одновременно любовница Георга-Августа!

— Опять-таки, матушка, весь смысл любовниц в том, чтобы их часто менять.

— Каролина говорит, что её муж без ума от Генриетты. Не представляю, как его можно убедить, если только не принести во дворец тела…

— Простите, матушка, что перебиваю, но Каролина говорит также, что сама Генриетта скорее всего не шпионка. Так что речь о Гарольде Брейтвейте.

Элиза простила, хотя бы потому, что всё равно должна была перевести дух.

— Они женаты, — напомнила она. — Обвенчаны перед Богом и людьми.

Мать с сыном вошли в северную, примыкающую к дворцу часть сада, то есть попали из царства деревьев и теней на открытое светлое пространство. Впереди лежали четыре прямоугольных пруда. Идеальная гладь отражала яростные краски заката, создавая иллюзию, будто это подсвеченная изнутри стеклянная крыша ада.

У Иоганна был ответ, который тот предпочёл оставить при себе. Пройдя ещё шагов пятьдесят, он сказал:

— Если должным образом поговорить с мистером Брейтвейтом, он уедет сам.

— При провинциальном дворе это никого не смутит. А потом? В Англии? Неприлично, чтобы муж официальной королевской любовницы был постоянно в отъезде.

— Хорошо, матушка, я с вами согласен! Положение и впрямь неловкое.

Последнюю фразу Иоганн произнёс шёпотом, поскольку они проходили мимо двух придворных — английских вигов. Оба, подобно Брейтвейту, недавно перебрались в Ганновер, дабы искать милостей монарха, на которого сделали ставку в политической игре. У обоих имелись фамилии и титулы, но с тем же успехом их можно именовать просто Смит и Джонс.

— Простите, господа, не знаете ли вы, где я, то есть мы, можем найти мистера Брейтвейта?

— Да, майн герр, мы встретили его меньше четверти часа назад. Он показывает сад французским гостям. Они шли смотреть лабиринт, — сообщил Смит.

— Изумительное место для такой изумительной натуры!

— Нет, — сказал Джонс. — Кажется, мистер Брейтвейт и его спутники вон там, направляются в другую часть сада.

Он указал на группу людей в чёрном ближе к дворцу.

— Так быстро пройти лабиринт! — воскликнул Смит.

— Наверняка он лишь жалкое подобие французских, и спутники Брейтвейта остались глубоко разочарованы, — сказал Иоганн.

— Держу пари, они идут к театру, — сказал Джонс. — Ах да, сегодня представления не будет. Может, они хотят его осмотреть.

— И кто же лучший чичероне, чем мистер Брейтвейт, сам выдающийся актёр, — задумчиво произнёс Иоганн. — Матушка, сделайте милость, зайдите во дворец и сообщите нашей знакомой последние сплетни. Ей наверняка не терпится их услышать.

Лицо Элизы от неуверенности на миг стало совсем юным. Она посмотрела вслед Брейтвейту.

— А я присоединюсь к вам через несколько минут, как только побеседую с мистером Брейтвейтом о его отъезде.

— Мистер Брейтвейт отбывает в путешествие? — спросил Смит.

— Да, в очень далёкое, — подтвердил Иоганн. — Матушка?

— Если эти два господина любезно составят вам компанию, — проговорила Элиза.

Смит и Джонс переглянулись.

— Брейтвейт — славный малый, он не обидится? — спросил Смит.

— Не вижу никаких причин для обиды, — отвечал Джонс.

— Хорошо. Жду тебя через четверть часа, — сказала Элиза непреклонным материнским тоном.

— Что вы, матушка, это столько не займёт.

Элиза ушла. Иоганн постоял, провожая её взглядом, потом рассеянно бросил:

— Идёмте! Пока светло.

— А зачем нам свет, сударь? — спросил Смит, догоняя Иоганна. Джонс уже отстал на несколько миль.

— Как зачем? Чтобы мистер Брейтвейт разглядел мой прощальный подарок.


Садовый театр представлял собой прямоугольный участок земли, окружённый зелёной изгородью и охраняемый пикетом белых мраморных купидонов. При свете дня они выглядели великолепно, сейчас же приобрели жутковато-синюшный вид мертворождённых младенцев. С одной стороны располагалась сцена. Несколько гостей-французов влезли на неё и забавлялись с люком. Брейтвейт стоял под сценой, в оркестровой яме, и беседовал с человеком, одетым, как и все здесь, в чёрное. Однако наряд его составляли не штаны и камзол, а длинная сутана с множеством серебряных пуговиц. Подойдя ближе, Иоганн узнал отца Эдуарда де Жекса, иезуита из знатного французского рода. Отец де Жекс фигурировал в некоторых матушкиных рассказах из версальской жизни, характеризовавших его довольно мрачным образом.

Иоганн остановился в десяти шагах от беседующих — достаточно близко, чтобы прервать их разговор. Сведя обе руки на боку, он левой взялся за соединение ножен и перевязи, а правой — за рукоять рапиры, и выдвинул её примерно на фут. Затем, понимая, что длинный клинок враз не выхватишь, он поднял всё — рапиру, ножны и перевязь — на уровень лица и снял с плеча. Одно движение, и кожаная сбруя отлетела в партер, а сам Иоганн остался с обнажённой рапирой в правой руке. Левой (освободившейся) — он извлёк из-за спины кинжал и теперь стоял напротив Брейтвейта: кинжал и рапира направлены тому в ярёмную впадину, костяшки пальцев обращены вниз, тыльные стороны ладоней — наружу, поскольку его учителя фехтования были венгры.

К тому времени Брейтвейт и все французы, за исключением одного, наполовину вытащили шпаги — сработал приобретённый рефлекс. Иезуит сунул руку в прорезь на груди сутаны.

— Отец де Жекс, — объявил Иоганн, — что бы у вас там ни было, оно не понадобится.

Де Жекс опустил руку. Иоганн взглядом удостоверился, что в ней ничего нет.

— Это не потасовка, а дуэль. Вас, падре, я попрошу остаться — сперва в качестве секунданта Брейтвейта, затем — дабы совершить над ним последний обряд. Мой секундант — кто-нибудь из джентльменов у меня за спиной, мне всё равно который, предоставляю им разобраться самим. Если во время дуэли меня убьёт упавший на голову метеорит, они передадут матушке мои извинения.

Иоганн подозревал, что изрядно позабавился бы, наблюдая за лицами Смита и Джонса в продолжение своей речи, но, зайдя так далеко, не мог оторвать взгляд от лица Брейтвейта, пока тот не перестанет дышать. Де Жекс бросил несколько слов, и все остальные вдвинули шпаги в ножны. Затем он сказал что-то Брейтвейту, но тот продолжал стоять, как в столбняке, с наполовину обнажённой шпагой.

— Брейтвейт! Как дворянин я имею право потребовать, чтобы вы защищались тем оружием, которое постоянно таскаете при себе; соблаговолите обнажить его приличествующим джентльмену образом!

— Может быть, завтра на рассвете…

— И где вы будете к тому времени? В Праге?

— Настоящие дуэли не назначаются в такой спешке…

— По-моему, уже светает, — объявил Иоганн, сам не зная, на каком языке говорит. Он сделал шаг вперёд, вынудив Брейтвейта обнажить шпагу. — Закат и рассвет в это время года почти сливаются в поцелуе, и я вечно их путаю.

Брейтвейт с помощью де Жекса сумел избавиться от ножен и перевязи. Он принял такую же стойку, как Иоганн, но странно вывернул руку на английский манер. Де Жекс отступил. Брейтвейт уже загнал себя в угол тем, что стоял спиной к сцене. Иоганн сделал шаг. Брейтвейт поднял шпагу. Иоганн отвёл её кинжалом, приставил рапиру к солнечному сплетению Брейтвейта, вонзил на шесть дюймов и потянул рукоять вниз. Затем он вытащил клинок, повернулся и пошёл к дворцу, где дожидались его мать и возлюбленная. «И никакой неловкости», — проговорил он.


Даниель Уотерхауз вынул из нагрудного кармана носовой платок, обернул им ладонь и взял за рукоять кинжал убийцы, который внесли в комнату (буфетную, примыкающую к апартаментам принцессы Каролины) на серебряном подносе, словно закуски. Даниель приблизил лезвие к свече, разрезав струю тёплого воздуха в нескольких дюймах от пламени, потом чуть приблизил к нему лицо, легонько потянул ноздрями, отпрянул и отвернулся. Кинжал он положил обратно на поднос, а платок скомкал и бросил в негорящий камин.

Теперь Иоганн тоже почувствовал запах — смолистый, неуловимо знакомый.

— Никотин, — сказал Даниель.

— Впервые о таком слышу.

— И тем не менее сейчас он в вас есть, если вы в последние несколько часов курили трубку.

— Так вот что он мне напомнил! Старую трубку, которую никогда не чистили!

— Это вытяжка из табачных листьев. Когда я был в ваших летах, среди некоторых членов Королевского общества распространилась мода — получать этот яд и испытывать его на мелких животных. Он растворяется в масле. Горький.

— Вы пробовали?!

— Нет, но те, кто пробовал, неизменно отмечали его горечь до того, как переставали дышать.

— Как он действует?

— Как я сказал: жертва перестаёт дышать. А перед тем недолгое время бьётся в конвульсиях.

— Так было с псом, пока я на него смотрел. Затем я устремился в погоню за вторым убийцей. Он добежал до канала и прыгнул в воду, спасаясь от нас. Глубина там по грудь, и он уже искал, где выбраться на другой берег, как вдруг остановился и ушёл под воду. Вытащили мы его ужё мёртвым.

— Текла ли из его лёгких вода?

— Сейчас, когда вы спросили, я припоминаю, что нет.

— Он не утонул, — сказал Даниель. — Если вы внимательно осмотрите тело, то найдёте место, где убийца царапнул или просто задел кожу кинжалом.

Он упёрся руками в стол с двух сторон от подноса и вгляделся в оружие.

— Яд изготовлен превосходно и растворён в каком-то лёгком жиру, вроде китового. При попадании на кожу никотин проникает в капилляры, а оттуда, за несколько секунд, в лёгкие. Когда вы курите трубку, вы чувствуете прилив бодрости, за которым наступает блаженный покой. Это лишь отзвук никотинового отравления. Если бы вас укололи этим кинжалом, вы расслабились бы настолько, что просто позабыли бы дышать и утонули в воздухе. Каждая ваша затяжка — прообраз смерти.

— Ужасно… мне захотелось выкурить трубочку, просто чтобы унять нервы.

— Мистер Гук экспериментировал с индийской коноплёй, которая как раз помогла бы от ваших симптомов. Увы, её трудно достать.

— Я наведу справки. Странно. Пока всё происходило, сознание моё было ясно, чувства — обострены, как никогда в жизни. Теперь я сижу здесь, и мне страшно.

— Мне тоже было бы страшно, если бы герцогиня Аркашон-Йглмская так меня выбранила.

— Вы слышали с такого расстояния?

— В Версале французский король подскочил с постели, думая, что в Германии началась война.

— Да, правда, я никогда не видел матушку в таком гневе. Она и впрямь запретила мне драться на дуэлях. И я обещал. Но…

— Вы удачно выбрали время, — заверил его Даниель. — Физическое насилие — метод, к которому я не прибегаю ни для каких целей. Риск невероятно велик, и человек с моим складом ума, видящий опасность даже там, где её нет, всегда найдёт повод обратиться к иным средствам. Вы молоды и…

— Глуп?

— Нет, просто не так остро чувствуете опасность. Когда, бог даст, вы доживёте до сорока, вы будете просыпаться в холодном поту, вспоминая всё так ясно, как будто это произошло только что, и восклицать: «О Боже, я никогда не поверю, что дрался на дуэли!» По крайней мере, так я надеюсь.

— Почему вы надеетесь, что я буду плохо спать по ночам?

— Потому что я сам, хоть и не прибегаю к насилию, достаточно его видел. Не все, кто действует таким образом, дурные или глупые люди, только большая их часть. Остальные применяют его нехотя, когда другие средства исчерпаны, как вы сегодня. Ваша матушка поймёт это и успокоится. Но, как человек, вдыхающий табачный дым, вы сегодня умерли маленькой смертью. Советую не развивать в себе пагубную привычку.

— Совет хорош, и я вам за него признателен. И ещё раз спасибо, что помогли нам спасти принцессу Каролину. Уверен, она вас вознаградит.

— Я охотно обойдусь без наград и благодарностей, если мне позволят вздремнуть.

— Вы можете вздремнуть в карете, доктор Уотерхауз, — произнес женский голос, осипший, как от долгого крика.

Иоганн и Даниель, подняв глаза, увидели в дверях Элизу. Она выглядела заметно спокойнее.

— Сударыня, — со вздохом отвечал Даниель, — из уст любой другой женщины я воспринял бы это как шутку, но из ваших, боюсь…

— Всем известно, что вас оставили в Ганновере по причине болезни, не позволившей вам пуститься в трудное путешествие…

— Спасибо, что напомнили, сударыня, а то я совсем забыл про свою немощь…

— Ожидается, что вы поедете без спешки, в сопровождении сиделки. Вот она.

Элиза вошла в комнату, за ней — молодая женщина в строгом платье. Голова её была обмотана белой тканью, скрывавшей волосы и большую часть лица; такой убор, хоть и немодный, был не редкостью в те времена и в тех странах, где почти каждый рано или поздно заболевал оспой и некоторые возвращались к жизни совершенно обезображенными.

— Это Гертруда фон Клотце, дама из благородного брауншвейгского рода. Она перенесла тяжёлую болезнь и решила посвятить остаток жизни уходу за страждущими.

— Воистину благородная дама. Я чрезвычайно польщён, мадемуазель, — сказал Даниель, ловко обходя тот факт, что перед ним стояла принцесса Каролина.

— Фрейлейн фон Клотце будет сопровождать вас до самого Лондона.

— А когда очаровательная Гертруда вернётся назад? — спросил Иоганн, оправившись наконец от превращения своей возлюбленной в закутанную до глаз сиделку. Он шагнул было вперёд, но был остановлен её взглядом. — Без сомнения, семья будет по ней скучать.

— Вероятно, ей не понадобится возвращаться, потому что её семейство всё равно скоро переезжает в Лондон, — сказала Элиза. — Гертруда будет жить в Лестер-хауз, где мы позже к ней присоединимся.

— Я не знал, что я… что мы едем в Лондон! — воскликнул Иоганн.

— Едем, — отвечала Элиза, — только сперва заглянем в замок Уберзетцензеехафенштадтбергвальд.

— Вы шутите?! Что там делать? Охотиться на летучих мышей?

— Некоторое время назад вы могли слышать в этом крыле дворца женские крики.

— Да, у меня до сих пор в ушах звенит.

— Кричала принцесса Каролина.

— Вы уверены? Ибо в то время, когда эти крики проникали в мои уши, я наблюдал движения ваших губ, матушка, на удивление синхронные…

— Избавь меня от своего остроумия. Кричала принцесса. Смерть Софии потрясла её глубже, чем кто-либо догадывался. Сегодняшняя её веселость была позой, исчерпавшей последние силы несчастной. Не так давно с ней случился истерический припадок. Принцессе дали настойку опиума, сейчас она в своей опочивальне, и к ней никого не пускают. До восхода солнца её вынесут в портшезе к моей карете. Мы с тобой отвезём её в упомянутый замок — один из самых недоступных уголков христианского мира. Здесь её высочество проведёт несколько недель в обществе доверенных слуг, не принимая никаких посетителей.

— Особенно — с отравленными кинжалами?

— Слухи об убийцах в саду — нелепость, — отвечала Элиза. — Химеры, порождённые больным сознанием её высочества. А если бы они и существовали, им будет трудно проникнуть в упомянутый замок, который, как ты должен помнить, если изучал историю своей семьи, выстроил на скале посреди озера некий состоятельный барон. Он так страшился за свою жизнь, что думал, будто птицы в небе — механические игрушки, изобретённые убийцами, чтобы залететь в окно и заразить его пиво сибирской язвой.

— Так это он придумал пивные кружки с крышкой? — вслух полюбопытствовал Даниель.

Однако Элиза была не в настроении шутить.

— А вас, доктор Уотерхауз, я попрошу лечь на пол и перенести криз.

— Рад служить, мадам, — галантно отвечал Даниель и принялся высматривать удобное место на полу.

— Можно мне прежде минутку побыть с «Гертрудой»? — спросил Иоганн. — Мне надо столько всего… посоветовать ей касательно Лондона и…

— Некогда, — отрезала Элиза, — а от твоих советов всё равно никакой пользы, поскольку «Гертруда» не будет ни с кем драться на шпагах…

Она набрала в грудь воздуха, намереваясь развить тему, однако старческая рука Даниеля мягко легла на её локоть. «Гертруда» и Иоганн смотрели друг на друга через всю комнату. Элиза могла бы взорвать бочку пороха — они бы не услышали.

— Значит, в Лондон, — сказал Даниель.

Между Ямой Чёрной Мэри и землёй сэра Джона Олдкастла, к северу от Лондона рассвет, 18 июня 1714

«Вербовка солдат без надлежащих полномочий». Окончательный проект билля, предложенного палатой лордов и озаглавленного: «Акт о предотвращении вербовки подданных Её Величества в солдаты без дозволения Её Величества», рассмотрен во втором чтении.

Решено: билль передать в комитет.

Решено: билль передать в комитет всей палаты.

Решено: завтра утром палате преобразовать себя в комитет всей палаты для рассмотрения вышеозначенного билля.

Протоколы палаты общин,

JOVIS, 1° DIE JULII; ANNO 13° ANNAE REGINAE[208], 1714

Говорят, что Магомет запретил в мечетях колокола не потому, что они сами по себе противны Аллаху, но потому, что их очень любят неверные, и колокольный звон будет невольно напоминать о лживой религии франков. Коли так, ревностного мусульманина, неосторожно расположившегося на ночлег в полях к северу от Лондона, в ту пятницу ждало бы самое неприятное пробуждение: промозглый, серый, смрадный туман, заменяющий в этих краях атмосферу, гудел от церковных колоколов. И не от весёлой многоголосицы, а от глухих, отдающихся под ложечкой тяжёлых ударов, исполненных тревожного смысла.

На самом деле звон означал сразу несколько вещей. Во-первых, что начался день — факт, который большинство лондонцев могли установить лишь с помощью астрономических таблиц и хронометра, поскольку было по-прежнему темно. Во-вторых, что Лондон ещё здесь. Дома, вопреки очевидности, не разошлись за ночь, как эскадра в густом тумане. Удивительно, но они остались там, где застал их вчерашний вечер, и городской житель мог найти среди них дорогу по далёким голосам Сент-Мэри-ле-Боу, церкви святого апостола Фомы, святой Милдред и святого Бенедикта, как моряк — по Рас Альхаге, Голове Горгоны и Полярной звезде.

В полях звон слышался не только с юга, но также с запада и с востока, просто потому, что Лондон велик, а Клеркенуэлл от него близко. Соответственно, выбравшись из шатра, заткнув уши ватой и свернув лагерь, оскорбленный путешественник направился бы к северу, подальше от адского грохота. В таком случае он застревал бы на каждом мосту и перекрёстке, потому что людской поток — всё больше пешеходы — двигался на юг.

Многие провели эту ночь в полях на голой земле. Заслышав колокола, они встали и побрели сквозь туман, словно павшее воинство воскресло на поле брани и потянулось к своим приходским церквям. Все они шли на юг, к Холборну. Ибо мрачный благовест нёс и третий смысл: сегодня в Тайберне вешали осуждённых. Это происходило восемь раз в год.

Народ, бредущий к югу через туман, был в лучшем случае простым. Честные люди сбивались в кучки, прятали кошельки глубоко в одежде и опирались на необычно большие и тяжёлые дорожные посохи — всё потому, что в толпе было немало бродяг и кого похуже. Все торопились добраться до Холборна, пока окончательно не рассвело, чтобы занять места в первых рядах и видеть, как осуждённых везут к Тайберну. Если это не удастся, они могли сделать большой крюк по боковым улочкам и выйти в поля вокруг Тройного древа.

Иноземец — и даже рядовой добропорядочный англичанин — нашёл бы картину столь необычной, а саму атмосферу — столь мрачной и гнетущей, что легко упустил бы из виду частность-другую. Однако те, кто ходил на процессии осуждённых восемь раз в год, должны были отметить необычную группу людей на повороте дороги между поместьем сэра Джона Олдкастла (красивыми домами средь парка, который, по мере разрастания Клеркенуэлла, стремительно превращался в островок) и Ямой Чёрной Мэри (деревушкой в верхнем течении Флит).

На краю дороги стояла карета, запряжённая четвёркой лошадей, которые сейчас мирно жевали овёс из надетых на морды мешков. Кучер с хлыстом и два лакея с палками прохаживались возле, дабы у бродяг не возникло искушения ближе познакомиться с лошадьми. Чуть поодаль, на поле, усеянном человеческими экскрементами и прочими следами весело проведённой ночи, можно было наблюдать пожилого человека на коне. Конь был серый, очень крупный, очевидно, армейский. Он щипал траву, свободно переходя от кустика к кустику и выбирая те, что казались ему более заманчивыми. Всадник кутался в плащ, обняв себя руками для тепла, и время от времени хватал поводья, чтобы остановить коня, когда тот решал направиться куда-нибудь слишком далеко.

Старика сопровождали ещё четверо верховых. Двое — рослые молодые ребята в добротном крестьянском платье — сидели на таких же конях, хотя управлялись с ними не в пример лучше.

Всё в двух других всадниках (за исключением одной детали, о которой чуть позже) свидетельствовало о принадлежности к высшему сословию. Они были при шпагах (которыми вообще-то не очень удобно орудовать в седле). Их скакуны рядом с серыми армейскими конягами выглядели как феи рядом с торговками рыбой. Короче, каждый из них мог бы прогарцевать по Сент-Джеймскому парку, не вызвав удивленного взгляда у гуляющих там франтов.

Но прежде им пришлось бы надеть парик. В париках они сошли бы там за своих; с непокрытыми головами смотрелись бы естественней в североамериканской прерии. Ибо у обоих голова была аккуратно выбрита — вся, за исключением меридиональной полосы в три пальца шириной, идущей ото лба до затылка. Оставшиеся волосы, длиной в несколько дюймов, были смазаны неведомым парикмахерским составом, так что стояли дыбом. Человек, получивший классическое образование, углядел бы в них сходство с гребнями древних шлемов, любитель приключенческих романов — с боевыми причёсками ирокезского племени могавков.

Сквозь людской поток пробивалась телега, нагруженная пивными бочками. Двигалась она со стороны Восточного Лондона; очевидно, пивовар хотел пораньше добраться до Тайберн-кросс. Исполнению этого превосходного плана мешали многочисленные охотники промочить горло, которые атаковали телегу со всех сторон, словно чайки — рыбачью лодку. Однако пивовар продвигался довольно быстро и без потерь благодаря авангарду крепких ребят с дубинками и арьергарду псов. Путь его пролегал мимо пятерых всадников; рядом с ними он и остановился. Несколько бродяг ринулись к телеге; их оттеснили не только ребята с дубинками и псы, но и четверо верховых молодцов, которые, не сговариваясь, поспешили на подмогу.

Пивовар и его помощники — видимо, сыновья — сняли с задка телеги широкую доску и, установив её наклонно, скатили на землю большую бочку. Ворочали они её без труда, но с большой осторожностью, как если бы внутри было что-то лёгкое и хрупкое. Пока один из парней убирал доску, пивовар поставил бочку стоймя и трижды ласково похлопал рукой. Когда он вернулся к телеге, то обнаружил на козлах золотую гинею.

— Спасибо, сэр, — обратился пивовар к старику на сером коне, — но я её не возьму.

Он бросил монету обратно. Близорукий старик не сумел различить летящую в тумане гинею, однако поймал её и прижал ладонью уже на седле, куда она упала, отскочив от его груди.

— За кого другого я взял бы, — объяснил пивовар, — но этот — за счёт заведения.

— Вы делаете честь своей профессии, и без того достойной всяческих похвал, — отвечал старик. — Когда следующий раз буду в Тауэре, я угощу всех посетителей вашего питейного дома… нет, весь гарнизон.

В тумане даже большие предметы исчезают быстро; исчезла и телега. Минуту-две молодые всадники отгоняли любознательных бродяг, затем вернулись к бочке. Пока могавки несли караул, просто одетые молодцы осторожно вскрыли её топориками и уложили на бок. Один держал бочку, другой, нагнувшись, засунул в неё руки и вытащил содержимое. Это был человек — возможно, покойник. Коли так, скончался он недавно, потому что тело ещё оставалось мягким. Впрочем, через минуту человек зашевелился. Через три минуты он сидел на бочке, пил бренди, поглядывал на могавков и беседовал со своими освободителями. Он называл их по имени, они обращались к нему «сержант».

— Сержант Шафто, — сказал старик. — Не завидую Костлявой, когда та решит прийти за вами всерьёз. Она получит такую трёпку, что возьмёт двухнедельный отпуск.

— И кто об этом пожалеет? — отвечал сержант Шафто. Голос его был сорван, на запястьях браслетами чернели воспалённые струпья.

— Вспомните про страховые пожизненные ренты! Представляете, какая паника воцарится в кофейне Ллойда!

Сержант Шафто дал понять, что не в восторге от шутки. Выдержав неловкую для собеседника паузу, он сказал:

— Вы, должно быть, Комсток.

— Я подъехал бы и пожал вам руку…

— Ничего, у меня всё равно руки не работают…

— …но не уверен, что справлюсь с конём.

Шафто подавил улыбку.

— Не поладили?

— О, в качестве подушки он меня вполне устраивает, а вот ехать на нём куда-нибудь, не дай бог.

— Как я понимаю, свободой я обязан вам, — проговорил Шафто.

— По тому, что вы здесь и живы, я заключаю, что всё прошло, как задумано?

— По пути из тюрьмы в бочку были кое-какие приключения, в остальном дело оказалось не сложнее, чем вывести конский навоз. Полк под новым, не слишком толковым командованием.

— А что курьеры королевы?

— Толпятся у ковчега день и ночь, больше ничего.

— Вы говорите много, но почти ничего по существу. У вас бы хорошо получилось выступать в парламенте.

Шафто пожал плечами.

— Я стар. Люди, которых вы наняли, чтобы освободить меня из Тауэра, молоды и впечатлительны. Спросите их и услышите более занимательный рассказ.

— И более приукрашенный, полагаю, — сказал Комсток.

— Что теперь, сэр? — спросил Шафто, предпринимая попытку встать. Она удалась, хоть и сопровождалась чередой щелчков и похрустываний в суставах.

— Сержант Шафто, глупо было бы добывать вам свободу, чтобы тут же отнять её указаниями, что вам делать.

— Виноват. Я привык быть в подчинении.

— Тогда, возможно, вам приятно будет узнать, что ваш старый командир, полковник Барнс, сейчас гостит у меня. О нет, не в Лондоне! В моём поместье, Равенскаре, на Северо-Йоркширских пустошах, у моря.

Шафто взглянул на двух драгун, вытащивших его из бочки. Те кивками подтвердили слова Комстока.

— Следует ли понимать, что полковник Барнс там не один? — спросил Шафто.

— Осмелюсь сказать, что добрая половина вашего полка пьёт сейчас вино из моих подвалов.

Один из драгун вполголоса добавил что-то вроде: «три роты». Сержант Шафто был из тех, кто внешне ничему не изумляется, тем не менее он не скроил презрительную мину — ощутимая победа Роджера Комстока.

— Я знаю про вашу Ассоциацию вигов. — Успешно встав, Шафто теперь осваивал ходьбу; во всяком случае, ему удалось сделать несколько шагов в сторону Комстока. — Говорят, что дельцы из Сити жертвуют вам немалые деньги. Что до армии, которую вы вербуете из солдат её величества, я их сам первый завербовал и обучил, так что не думайте, будто хоть один ускользнул от моего внимания.

— Я и не думаю, сержант Шафто.

— Я не застал гражданскую войну, но мальчишкой слышал рассказы тех, кто в ней выжил. И я видел те улучшения, которые война принесла Ирландии, Бельгии и другим странам. Менее всего я хотел бы участвовать в таком на английской земле.

— Не участвуйте.

— Простите?

— Не участвуйте ни в чём таком, сержант Шафто. О, поезжайте в Равенскар… — С этим словами Комсток приступил к операции по слезанию с лошади, столь очевидно опасной и для неё, и для седока, что сержант шагнул ближе, чтобы вмешаться. — Берите этого коня… да… вот… о нет! Простите… благодарю… как неудачно… чувствительно вам признателен… позвольте назад мои зубы… спасибо! Оп-ля! Так вот, сержант Шафто, берите моего коня, которому везти вас и не везти меня — в равной степени везенье… ха!.. Эти два драгуна, с которыми вы, если не ошибаюсь, хорошо знакомы, сопроводят вас в Равенскар. Отравляйтесь туда, выпейте за здоровье полковника Барнса. Отдыхайте, восстанавливайте силы, ловите рыбу, — короче, делайте, что вам угодно. Новой гражданской войны не будет, если моё слово что-нибудь да значит. А оно значит, сержант Шафто.

— А если вы ошибаетесь?

— Тогда вы вольны уйти в отставку.

— И какой от этого прок вам?

— Очень важный вопрос, который всегда следует задавать в первую очередь. Сейчас я веду своего рода дуэль с виконтом Болингброком — тем самым, которому вы обязаны недавними мытарствами в Тауэре. На дуэли положено иметь секундантов. Сами они, как правило, ничего не делают. Можете считать армию вигов моим секундантом. У Болингброка есть курьеры королевы, а теперь и ваш полк. Остальные полки страшатся против него выступить. Очень важно, чтоб не страшился я. Армия в Равенскаре греет мне душу.

— А к чему всё идёт? Мистер Чарльз Уайт задавал мне много странных вопросов касательно ковчега, Монетного двора и моего бывшего братца. Он что-то готовит.

— О, подготовил он всё много лет назад, а сейчас действует. Теперь кое-что готовлю я.

— Войну?

— Хуже. Парламентское расследование. Сегодня я дал Болингброку по носу, подстроив исчезновение из Тауэра его любимого свидетеля — вас. Завтра в Вестминстере я огрею его по голове кузнечным молотом. Он всерьёз на меня осерчает. Я буду меньше страшиться его гнева, если мы оба будем знать, что вы и такие, как вы, заняты муштрой на Северо-Йоркширских пустошах.

И Равенскар насильно вложил поводья в распухшие, негнущиеся пальцы Шафто.

— Что вы намерены с ним сделать? — спросил Шафто.

— Скажем, так: я посоветовал друзьям продавать акции Компании Южных морей на срок без покрытия.

— И что это значит? Я ни слова не понял.

— Это значит, что Компании предстоят чёрные дни. Если я стану объяснять, мы простоим тут весь день. Торопитесь! Процессия висельников недолго будет вам защитой. В седло!

Шафто подчинился. Несколько мгновений он сидел, кривясь от боли, покуда разные части его тела заявляли решительный протест. Драгуны, подбежав к лошади с двух сторон, принялись укорачивать стремена.

Из тумана с пением гимна выступили десятка полтора гавкеров — они шли к Тайберну выражать своё несогласие с тем или иным государственным установлением. Могавки двинулись к ним, чтобы развернуть их в другую сторону. Один из гавкеров толкал тачку; она была тяжело нагружена листовками и потому постоянно увязала в грязи.

— Хотел бы я видеть то, что вы сделаете с Болингброком, — произнёс сержант Шафто с той долей мечтательности, какая вообще возможна в человеке его темперамента.

— Поверьте мне, о великих событиях в парламенте лучше слышать в пересказе, чем самому в них участвовать, — отвечал Равенскар. — В одном не сомневайтесь: событие будет и впрямь великое. Как только весь мир узнает то, что знаю о Болингброке я, и, в частности, на что пошли деньги асиенто, разговоры об испытании ковчега смолкнут надолго.

Роджер отошёл на шаг и хлопнул лошадь по крупу. Та затрусила вперёд. Два драгуна прыгнули в сёдла и пристроились за ней. Роджер прокричал им вслед:

— И, держу пари, мой акт о долготе пройдёт как по маслу!

Клеркенуэлл-корт 19 июня 1714

Постановили: Директорам Компании Южных морей представить палате отчёт обо всех действиях означенной компании касательно асиенто, вкупе со всеми распоряжениями, указаниями, письмами и донесениями, полученными директорами либо советами директоров в отношении оного.

Протоколы палаты общин,

VENERIS, 18° DIE JUNII; ANNO 13° ANNAE REGINAE[209], 1714.

Чуть южнее того места, где Роджер Комсток разговаривал с Бобом Шафто, граница Лондона угадывалась по метаморфозам, которые претерпевала застройка. Самым неоспоримым их знаком служило то, что дорога, ведущая к Яме Чёрной Мэри, приобрела статус улицы и получила название, долженствующее пробуждать в сознании будущих покупателей образы буколических рощ, пусть и никак не связанные с реальностью. Дома, возведённые и возводимые на Коппис-роу, ещё пахли конским волосом, замешанным на сыром растворе. С левой (если идти из Лондона) стороны рост домов временно приостановили деревья и клубок древних имущественных прав на участки, прилегающие к земле сэра Джона Олдкастла. Справа стояли несколько невыразительных зданий из ещё тёплого после обжига кирпича. Самое большое из них растянулось футов на сто и было поделено на десятки лавчонок разной ширины, преимущественно очень узких и по большей части пока пустующих.

Одну лавчонку арендовал часовой мастер — во всяком случае, если верить новенькой вывеске на железном кронштейне: старинным часам, снятым, надо полагать с какой-нибудь бельгийской ратуши, разрушенной во время последней войны. Так или иначе, они были очень старыми ещё до обстрелов, путешествия в мокром трюме и прочих злоключений, приведших их в Клеркенуэлл. В коросте ржавчины, с покорёженными беззубыми шестернями, часы не столько указывали время, сколько символизировали его неумолимость. Сами по себе они были достаточно занятны — как римские развалины. Однако к ним добавили ещё и фигуру божества из дерева и гипса. Одной рукой божество поддерживало часы, другой тянулось поправить часовую стрелку. Всё это великолепие украшало мастерскую столь маленькую, что хозяин, встав посреди неё, мог коснуться противоположных стен кончиками пальцев.

Клеркенуэлл-корт (как звалось это здание) был расположен не то чтобы совсем неудачно — на пути к чайным садам и купальням дальше по дороге и не очень далеко от Грейс-Инн с прилегающими площадями, на которых состоятельные лондонцы выстроили себе особняки. Однако и не слишком удачно: попасть туда можно было не иначе, как через ту или иную язву на теле города, рассадник порока и гнездилище греха — Хокли-в-яме и Смитфилд.

Ничто из указанного не помешало некой знатной даме приехать сюда в карете ранним субботним утром. Даму сопровождали кучер, два лакея и пёс (снаружи кареты), а также оруженосный молодой господин и компаньонка (внутри). В обществе двух последних она прошла в дверь за чудной вывеской и дёрнула колокольчик. За стеной лавчонки раздался далёкий звон. Дама дёрнула ещё раз и ещё. Наконец дверь в дальней стене отворилась. За нею посетители увидели не ожидаемый чулан, а огромный, наполненный людьми двор. Тут весь дверной проём загородил рослый чернявый детина. Он вошёл в лавку и глянул поверх голов на карету, остановившуюся у дверей. Одного взгляда ему хватило, чтобы прочесть герб. Он отступил в сторону и указал на заднюю дверь:

— Входите, — пророкотал детина. Затем, на случай, если выразился недостаточно цветисто и утончённо, добавил: — Прошу.

При появлении детины Иоганн фон Хакльгебер как единственный представитель мужского пола заслонил собой спутниц. Его левая (кинжальная) рука явственно чесалась. Эта деталь не ускользнула от внимания хозяина, который вскинул руки, то ли показывая, что в них ничего нет, то ли просто от досады. Затем он повернулся к гостям спиной и исчез так же, как появился.

Через минуту его место занял Даниель Уотерхауз.

— Сатурн говорит, что едва вас не напугал, — начал он, — и приносит свои извинения. Он ушёл размышлять о своём несовершенстве в качестве мажордома. Прошу вас, сюда. Здесь всё, кроме декоративной часовой лавки, имеет своё назначение.

Засим последовали приветствия более формального характера, столь машинальные, что практически пролетали мимо ушей. За одним исключением — Элиза, указывая на свою спутницу, объявила:

— Это фрейлейн Хильдегарда фон Клотце.

— Знакомая фамилия.

— Как фрейлейн фон Клотце объяснила бы вам сама, если бы лучше владела английским, она — сестра Гертруды фон Клотце.

— Сиделки, сопровождавшей меня из Ганновера. Теперь понятно, почему её глаза тоже кажутся мне поразительно знакомыми. Приветствую вас в Лондоне, — и Даниель поклонился куда ниже и церемоннее, чем обычно кланяются компаньонкам. — И буду рад приветствовать вас всех во Дворе технологических искусств. Прошу за мной.


— В мои юные дни в Константинополе, — сказала Элиза, — я как-то набралась духа проникнуть из гарема в те части дворца Топкапы, куда вход мне был воспрещён. Я взбиралась по винограду, перелезала с крыши на крышу и так далее. Наконец, я попала в такое место, откуда могла заглянуть во внутренний дворик. Там я увидела людей из мистической секты дервишей, которые платьем и обрядами отличаются от всего исламского мира. Несколько минут я смотрела на них, затем, пресытившись необычным, тихонько возвратилась в гарем.

— Удачное сравнение, — сказал Даниель Уотерхауз. — Да, сейчас вы снова во дворе, полном дервишей, столь же непонятных для остальных и столь же естественно чувствующих себя друг с другом, как те, которых вы видели в Константинополе.

Они с Элизой остановились в относительно тихом уголке двора под брусом, с которого свешивался слоновый бивень — исполинский полумесяц восьми футов в длину. Различные предметы, закреплённые на верёвке, должны были отпугивать мышей и крыс, чтобы те не спускались по ней для полуночных пиршеств. Вгрызаться в сокровище дозволялось лишь подмастерью, работавшему над ним пилкой. И то была не единственная диковина Двора технологических искусств. Он представлял собой неправильный пятиугольник примерно ста футов в поперечнике. Вдоль всех пяти стен располагались мастерские ремесленников — крошечные загончики под навесами, не похожие один на другой. С первого взгляда Элиза определила стеклодува, золотых дел мастера, часовщика и шлифовальщика линз, но были здесь и другие, каждый со своим набором приспособлений, одинаково своеобразных и одинаково ревниво оберегаемых. Быть может, старый еврей с бинокулярной лупой на глазах когда-то называл себя ювелиром, а жирный немец, обтекающий телесами крохотный табурет, мастерил музыкальные шкатулки. Теперь их усилия служили более масштабной и менее явной цели. Об остальных Элиза не взялась бы и гадать. Один — изгой даже среди дервишей — делил свой обособленный закуток со стеклянной сферой, которую тощий дерганый подмастерье вращал на оси, производя потусторонний треск и вызывая к жизни маленькие молнии.

Средняя часть двора была отведена для работ практического свойства. Печи — столько, что враз и не сосчитать, все маленькие, кирпичные — разнообразием форм напоминали россыпь диковинных раковин на морском берегу. Два работника вращали большое деревянное колесо, приводя в движение стрелу для подъёма грузов у ворот, выходящих на проселки, ни один из которых ещё не получил звучного имени. Живописности двору прибавляли различные вороты, блоки, прессы и подъёмные устройства неведомого назначения. Был даже каменный пригорок посередине; полтысячелетия назад он мог бы именоваться руинами, а сейчас по большей части ушёл в землю.

— Вы, как я вижу, не жалеете средств на писчие принадлежности, — сказала Элиза, ибо по всему двору, словно осенние листья, кружили исписанные клочки бумаги. — Похоже на биржу. — Она поймала листок, пляшущий в потоке воздуха, и расправила. Когда-то это было прекрасно выполненное изображение чего-то трехмерного, но с тех пор его столько раз исправляли и комментировали, что на бумаге почти не осталось живого места. Доведя чертёж до совершенства, его выкинули.

— Мы и впрямь много тратим на бумагу и чернила, — признал Даниель. — Такие люди не могут без них мыслить.

— Наверное, я должен изумляться, но на самом деле я просто ничего не понимаю, — был вердикт Иоганна, который ни на шаг не отходил от «Хильдегарды», хотя ни разу её не коснулся.

— Беда в том, что здесь почти нет завершённой работы, — сказал Даниель, — а та, что есть — в Брайдуэллском дворце.

Ему пришлось сделать паузу, пока Иоганн растолковывал немке концепцию Брайдуэлла. Задача оказалась неожиданно сложной.

— Позвольте, я покажу. — Даниель двинулся через двор, Иоганн, Элиза и «Хильдегарда» — за ним. Змейкой они прошли между печами, горнами и другими приспособлениями, которым труднее было подобрать название, к центральному кургану.

Он был снабжён тяжёлыми железными дверями; висячий замок размером с фолиант вполне подошёл бы арсеналу. Даниель вытащил ключ (фунт бронзы, выкованной в форме ажурного лабиринта), подул на него и вставил в замок с тщанием хирурга, вскрывающего нарыв королю. Некоторое время замок пощёлкивал, покуда ключ успешно преодолевал всё новые механические преграды; наконец Даниель получил возможность повернуть бронзовый маховик, убирающий засовы. Дверь распахнулась. Даниель шагнул внутрь. Глядя ему через плечо, гости различили мощёную площадку на краю пропасти. В горшке с ворванью стояло несколько факелов. Даниель взял один и, отряхнув от излишка ворвани, протянул Иоганну со словами: «Сделайте милость». Сыскать во дворе открытый огонь не составило труда, и через несколько мгновений Иоганн протянул Даниелю горящий факел.

— Я скоро вернусь, — сказал Даниель. — Если через полчаса меня не будет, снаряжайте спасательную экспедицию.

С этими словами он ступил в провал. «Хильдегарда» ахнула, думая, что он упал в старый колодец. Однако через секунду по движениям Даниеля стало понятно, что тот спускается по невидимой в темноте лестнице. Вскоре он исчез из виду. Элизе и её спутникам осталось смотреть на дрожащий прямоугольник алого света и ловить различные звуки: шорохи, писк, лязганье. Потом свет вновь собрался в пылающий факел. Чуть позже появилась голова Даниеля Уотерхауза, затем поблескивающий четырёхугольник, который он держал под мышкой, как книгу.

— Это одолжил мне обременённый излишним богатством друг, — пояснил Даниель, когда факел потушили, а дверь заперли. Он показывал гостям квадратную пластину толщиной примерно в восьмую часть дюйма, с виду золотую, но пережившую крайне грубое обращение — её царапали, плющили, мочили в солёной воде и пачкали смолой.

— Как вы, вероятно, догадались, там внизу есть ещё, — продолжал Даниель, — но мы достаём столько, сколько можем обработать за день.

В следующие минуты гости вслед за Даниелем переходили из одной части двора в другую. Сперва работник скрёб пластину в бочке с водой, смывая соль. Златокузнец взял её клещами и сунул в огонь; на мгновение она окуталась дымом и цветным пламенем. Вся грязь сгорела, остался чистый золотой лист. Златокузнец охладил его в воде и отщипнул кусочек для пробирного анализа. Даниель понёс пластину весовщику, который тщательно взвесил её и записал результат в амбарную книгу. В противоположном конце двора располагался станок, состоящий из двух больших бронзовых вальков. Работник приставил пластину к валькам, его помощник принялся вертеть ручку сложной зубчатой передачи. Вальки поворачивались медленно, как минутные стрелки. Из них выползал уже не квадрат, а нечто овальное, как тесто из-под скалки, толщиной в ноготь. С другой стороны станка на горизонтальной раме размером с обеденный стол была натянута целая бычья шкура; раскатанная пластина блестела на ней, как зеркально-гладкое озеро. Четверо работников взяли раму за углы и понесли к навесу, под которым стоял станок для резки металла. Здесь кожу закрепили так, чтобы золото ползло прямо в пасть ножниц. Двое работников тут же принялись резать его на полосы примерно в ладонь. Закончив, они развернули полосы на девяносто градусов и пропустили их по второму разу, разрезая на квадраты. Некоторые куски, с краю, были неправильной формы, их бросали в корзину, остальные складывали в аккуратную стопку. Когда золото кончилось, резчики дважды пересчитали карты (ибо золотые квадратики сильнее всего напоминали колоду больших игральных карт), затем всё — включая корзину с обрезками — вернули Даниелю. Тот снова пошёл к весовщику, который расписал судьбу каждого грана золота. Обрезки Даниель отнёс назад в крипту.

Все четверо вернулись в лавку человека, именуемого Сатурном. Золотые карточки ещё раз пересчитали и уложили в обитый бархатом сундучок, сделанный точно по их размеру. Гости инстинктивно обступили его.

— Что ж, доктор Уотерхауз, теперь мы понимаем примерно десятую часть всех странностей вашего двора, — сказала Элиза. — Когда мы поймём остальное?

— Когда приедем в Брайдуэлл! — отвечал Даниель, беря со стола сундучок.


— Мы как драгоценности в пиратском сундуке, — сказала герцогиня Аркашон-Йглмская, пытаясь внушить своим спутникам более радужный взгляд на происходящее.

Даниель, Элиза, Иоганн и «Хильдегарда» делили ящик на колесах не только с сундучком золотых пластин, но и с несколькими тюками листовок — судя по запаху и тенденции пачкать одежду, только что из типографии. Все старались держаться от них подальше, кроме Даниеля, чьё платье и без того было чёрным.

По неким неписаным, но универсальным правилам этикета, люди, запертые вместе в тесном пространстве, стараются не глядеть друг другу в глаза и не разговаривать. Положение усугублялось тем, что под именем «Хильдегарда» скрывалась принцесса Каролина Ганноверская. Отсюда попытки Элизы завести светскую беседу.

После того как они проехали некоторое расстояние по Сефрен-хилл, Даниель исхитрился освободить руку и открыть шторку. Луч солнца — не та роскошь, на которую можно рассчитывать в Лондоне, но усилия Даниеля были вознаграждены призрачным серым светом, упавшим на верхний листок в тюке.


СВОБОДА
Даппа

Гонитель мой утверждает, будто листки, вышедшие из-под моего пера, служат лишь затыканию щелей и прочим естественным надобностям в клозетах бенксайдских кабаков. Коли так, нельзя не подивиться столь близкому знакомству мистера Чарльза Уайта с бытом упомянутых клоак; впрочем, не будем ломать голову над загадкой. Ибо если истинно приведённое утверждение, ты, читатель, наслаждаешься краткими минутами досуга в ретирадном месте на южном берегу Темзы, и мне надлежит перейти к сути, покуда ты не завершил своё дело.

Ежели ты обратишь взор к щели, из которой вытащил читаемый тобою листок, то, возможно, увидишь улицу — восточное продолжение Бенксайда. Она зовётся Клинк-стрит и служит границей Клинкской слободы. Молва гласит, что землю эту, принадлежавшую в древности неким аббатам, передали епископу Винчестерскому с тем, чтобы добрый прелат обратил её на службу Богу и беднякам. Соответственно целая череда епископов содержала здесь лупанарии, но не современные притоны разврата, пагубные как для клиентов, так и для несчастных женщин. Нет, то происходило в золотой век до распространения французской болезни, и великий покровитель борделей, обитающий неподалёку, в Сент-Джеймском дворце, высочайшим указом запретил принуждать женщин к указанном ремеслу помимо их воли. Столь успешно короли и епископы доглядывали за названными учреждениями, что персонал, администрация и клиенты отлично ладили. Увы, ничто в нашем мире не вечно, и здесь выстроили тюрьму, в которой я и пишу эти строки. Но не тревожься о моём благополучии. Рачением моей покровительницы и нескольких читателей я живу в просторной комнате с видом на реку; под нею много помещений без окон, где сотни моих собратьев-арестантов проводят дни в тяжёлых кандалах на лёгком пайке.

Почему, спросишь ты, Клинк, который короли и епископы стремились превратить в земной рай, сделался мрачным узилищем? Потому, отвечу я, что всё подвластно порче. Сифилис закрыл двери весёлых домов; бордели из Бенксайда переехали в грязные комнатушки, рассеянные по всему городу, где лордам духовным и светским трудно их отыскать, не то что уследить за царящими там порядками. Храмы Афродиты уступили место медвежьим садкам, кои я назвал бы Полями Марса, будь в них хоть что-нибудь от истинно воинского духа. Процветали здесь и Музы, покуда Кромвель не запретил театры. Некогда в Клинкской слободе резвился весёлый бог Дионис, но, увы, добрые эль и вино вытеснены новомодной отравой, джином. Горестная картина понуждает каждого мыслящего узника к раздумьям о том, что есть свобода. Ибо многие из нас живут в блаженной уверенности, будто принадлежат к сообществу людей свободных. Однако сколь же часто мы при тщательном рассмотрении обнаруживаем, что наша бесценная свобода не многим лучше моей привольной комнаты на верхнем этаже Клинкской тюрьмы! Мы можем отчасти списать своё чувство на тоску по Доброй Старой Англии, в виду которой всякая вещь, сколько угодно новая и диковинная, предстаёт как бы через старинную подзорную трубу, обещающую более точный образ, но на деле искажающую форму и цвета. В Доброй Старой Англии не было французской болезни, и потому бордели теперь не те, что встарь. Не было в ней и кровавых медвежьих садков, по крайней мере в нынешнем их числе; приличные люди брезговали посещать такие места, а уж тем паче содержать. И в Доброй Старой Англии не было рабства — нелепого установления, согласно коему один человек может быть объявлен хозяином другого на основании исключительно своих слов. В современной Англии всё это есть. Вот почему я не сетую, читатель, что ты на воле, а я в тюрьме; ибо всякая свобода не более чем химера. Лучше быть в тюрьме свободным от обольщений, чем на воле в плену у лжи, распространяемой правящей партией.


— Ну и как вам? — спросила Элиза. Она наблюдала за Даниелем, пока тот читал листок.

— О, как эссе написано довольно бойко. В качестве политической тактики — довольно опрометчиво.

— Когда он пишет: «читатель то», «читатель сё», это не просто фигура речи, — сказала Элиза. — Его и впрямь читают, хотя при нынешнем политическом климате не многие в этом сознаются.

— В том-то и загвоздка, сударыня. — Даниель закрыл окно, потому что теперь они ехали по берегу Флитской канавы, неподалеку от Крейн-кортской штаб-квартиры Королевского общества; от аммиачного запаха перехватывало дыхание и слезились глаза. — Публикуя такое, он ставит на то, что виги победят, а тори проиграют.

Элизу критика явно смутила, однако у принцессы, слушавшей их разговор, был наготове ответ:

— Мы все на это поставили, доктор Ватерхаус. Вклютшая вас.


Если бы Иоганн не сказал Каролине, что Брайдуэлл был некогда королевским дворцом, она бы вышла из кареты, окинула его взглядом, определила как полуготические-полутюдоровские развалины и отвернулась, теперь же должна была оторопело разглядывать его несколько минут, силясь мысленно воссоздать прежнее величие.

Двор, где заезжие герцоги, возможно, играли после обеда в кегли, был завален грудами истёртого каната, который потресканным пальцам арестанток предстояло расщипать на паклю. Из окна, в которое, просунув через решётку пипиську, мочился сейчас двенадцатилетний карманник, принцесса могла любоваться на свой флот в те времена, когда здесь была река, а не сточная канава. Шумные пыльные мастерские, наверное, служили конюшнями для рыцарских скакунов.

Молодая особа более романтического склада могла бы до конца дня истязать свой мозг, тщась сотворить из этой человеческой и архитектурной свалки мало-мальски презентабельный образ. Каролина прекратила старания, как только улюлюканье из зарешёченных окон напомнило ей, что они стоят во дворе, через который обычно вводят новых арестантов.

— Не обращайте на них внимания, — посоветовал Даниель, ведя своих спутников через арку во внутренний двор. — Знатные люди часто ходят сюда поглазеть на арестантов, хотя Бедлам считается не в пример более занимательным. Все решат, что мы просто любопытствующие.

Как вскоре стало ясно, дворец состоял из двух флигелей.

— Туда мы не пойдём, — сказал Даниель, кивая влево. — Там сплошь мужчины: карманники, сводники, подмастерья, поднявшие руку на хозяев. Прошу за мной на женскую сторону.

Он говорил медленно, а двигался быстро: тактика, рассчитанная на то, что спутники будут спешить за ним и меньше глазеть по сторонам.

— Я вынужден буду всякий раз проходить в дверь первым, непростительным образом нарушая этикет, но, как вы уже поняли, здесь не Версаль. Смотрите под ноги.

Даниель повёл их по лестницам и коридорам через ту часть дворца, где прежде размещались слуги. Наконец он втиснулся в дверь, за которой открылось необычайно большое пространство под высоким сводчатым потолком: древний зал, где, возможно, пировали за длинными столами графы. Сейчас его по большей части занимали женщины. Из мебели присутствовали колоды и колодки. Перед каждой колодой, высотой чуть меньше, чем до пояса, выпиленной из целого ствола, стояла женщина. Все они были молодые — ни девочки, ни старухи с такой работой бы не справились. Каждая держала молоток: насаженное на ручку полено дюймов десять в поперечнике и примерно в фут длиной. На колодах лежала треста — стебли конопли на ярд выше человеческого роста, несколько дюймов в диаметре, которые месяцы назад очистили от листьев, бросили в стоячие озерца и придавили камнями. После того как всё, кроме волокон, сгнило, их высушили на солнце, доставили баржами в Брайдуэлл и свалили огромной кучей в одном конце зала. Младшие девушки постоянно выдергивали из кучи стебли, тащили их по полу и укладывали, как осуждённых, на свободные плахи. Едва стебель оказывался на колоде, человек в фартуке поднимал палку, хищно глядя на спину женщины, прикрытую лишь тоненькой тканью. Если она в ту же минуту не ударяла со всей силы молотком, палка опускалась ей на спину. Каждый стебель надо было бить много раз, поворачивая, по всей длине, чтобы освободить длинные темные волокна от сгнившего и высушенного растительного вещества. Молотки стучали по колодам нескончаемой канонадой, сор взмывал в воздух и грязным снегом оседал на пол. Каролина и Элиза немедленно схватились за шарфы и укрыли волосы, чтобы в них не попали пеньковые очёсы. В следующий миг обеим дамам пришлось закрыть теми же шарфами рот и нос, потому что воздух представлял собой взвесь крохотных ворсинок, невидимых глазу, но сразу вызывающих першение в горле.

Помимо колод, в зале имелись колодки. Каждая состояла из двух брусьев, закреплённых на вертикальных рамах, так что высоту их можно было менять. На обоих брусьях имелись парные вырезы разного размера, на разном удалении друг от друга, чтобы запястья и шею разной толщины можно было фиксировать в положении, наименее удобном для жертвы и наиболее отвечающем прихоти надсмотрщика. Почти все они были пусты, что говорило о хорошей организации труда, однако в нескольких стояли женщины с высоко вздёрнутыми руками. Спины их были черны от запёкшейся крови.

— Теперь вы знаете об изготовлении пеньки и выправлении нравов всё, — заметил Даниель, когда они выбрались через боковую дверь на лестницу, где можно было слышать друг друга и дышать. Некоторое время все отряхивались и вычищали соринки из глаз. — Меня изумляют мужчины, — продолжал Даниель, — которые, видев то, что видели мы, на следующий день отправляются в бордель. Сам я не могу вообразить картину, менее возбуждающую страсть вообще и к продажной любви в частности…

Тут Элиза строго глянула на Даниеля, а Иоганн предостерегающе хмыкнул. Каролину разговор явно заинтересовал, но она осталась в меньшинстве.

— Что ж, тогда в апартаменты мисс Ханны Спейтс. Смотрите под ноги.

Последнее предупреждение не имело особого смысла, так как фекалии распределялись по всему полу равномерно.


Брайдуэллский дворец был типично английским в том смысле, что какой бы исторический процесс ни породил нынешнюю его форму, в ней начисто отсутствовала всякая логическая система. Как ботанику, Брайдуэлл можно было запомнить, но не понять. Гости уже давно не знали, в какую сторону идут, и не удивились бы, если бы Даниель, распахнув дверь, показал им секретный туннель под Темзой или чёрный ход в ад. Однако вместо этого они очутились на верхнем этаже какого-то флигеля или пристройки. Здесь, в просторном помещении под мощными стропилами древней шиферной крыши жили и трудились Ханна Спейтс и её товарки. Сейчас в нём было душно, зимой, наверное, холодно, зато сухо, в нос не шибало зловоние, в окна проникал свет, а по стенам не стояли, вместо украшений, окровавленные женщины. Стропила шли под небольшим наклоном, как будто тщились сбросить бремя каменной чешуи. Это придавало помещению вид готической церкви, чьи строители перемёрли от чумы раньше, чем успели установить кафедру и скамьи.

По крайней мере тут был орган (или так казалось на первый взгляд). Внимание входящих сразу обращал на себя ящик размером с бродяжью лачугу, но неизмеримо более изящной работы, из плотно пригнанных дубовых дощечек, законопаченный по углам паклей и смолой. Вдоль него располагались четыре больших меха и деревянный поручень. За поручень держались две женщины; каждая стояла на двух мехах, соединённых так, что когда один под нажимом ноги шёл вниз, наполняя воздухом камеру, второй расширялся. Казалось, женщины взбираются по бесконечной лестнице. Обе были краснощекие девахи, большегрудые, задастые и встрепанные; обе работали с азартом, так что их румянец разгорался всё ярче. С неприкрытым любопытством разглядывая гостей, они не забывали следить за U-образной трубкой, наполненной ртутью. На одной половине трубки алой ленточкой был отмечен уровень. Как только какая-нибудь из девиц ослабляла нажим на одну педаль и переносила свой вес на вторую, ртуть в этой половине трубки резко шла вниз, затем снова прыгала вверх. Можно было не объяснять, что цель их усилий — поднять ртуть к ленточке.

По другую сторону воздушной камеры стояло нечто, похожее на мануал духового органа. Однако клавиш было всего тридцать две, без диезов и бемолей, и лишь некоторые были вжаты. За клавиатурой сидела молодая женщина с коричного цвета волосами, уложенными в свободный пучок. Её платье, как и все платья в Брайдуэлле, выглядело так, будто его вытащил слепой из церковного ящика для пожертвований, однако оно было выстирано, тщательно заштопано и более или менее пригнано по размеру. Когда Даниель со своими спутниками приблизился, органистка расправила плечи и потянула рукоять из слоновой кости. Вжатые клавиши тут же выскочили.

— Ваша светлость, — обратился Даниель к Элизе. — Позвольте представить вам мисс Ханну Спейтс. Мисс Спейтс, это дама, про которую я говорил.

Ханна Спейтс встала и, как могла, изобразила реверанс.

— Очень приятно, — сказала Элиза, мгновенно беря тот отстраненно-участливый тон, каким обычно говорят высокородные филантропы, вынужденные часто посещать больницы, сиротские приюты, исправительные дома и тому подобное. — Что это за инструмент? Услышим ли мы исполнение?

Ханну сбили с толку слова «инструмент» и «исполнение», но она довольно быстро без помощи Даниеля расшифровала вопрос.

— Это машина для набивки карт, ваша светлость. Она пробивает дырки, я сейчас покажу.

— Прежде мы займёмся бухгалтерией, — объявил Даниель, увлекая гостей в дальний угол комнаты, где было устроено подобие банковской конторы. За большим столом сидел писарь; джентльмен лет пятидесяти, стоявший у писаря за спиною, теперь вышел вперёд, чтобы его представили.

— Мистер Уильям Хам, — сказал Даниель. — Мой племянник, золотых дел мастер, ведущий наши дела в Сити.

Последовал обмен любезностями. Элиза обронила, что слышала о мистере Хаме от друзей, имевших удовольствием вести с ним дела, мистер Хам дал понять, что ему это крайне лестно. Он был приятно смущён вниманием, ибо принадлежал к новой породе хорошо одетых неприметных людей, сменившей поколение наглых авантюристов, осмелевших трусов и патологических лжецов, которые в Даниелевой юности создавали банковское дело.

Даниель передал сундучок с золотыми картами Уильяму Хаму, тот отнёс их к конторке у окна и взвесил. Он называл числа писарю, писарь повторял их вслух и записывал в амбарную книгу. Затем карты за исключением одной спрятали в окованный сундук с замками, стоящий на полу рядом со столом. Единственную не убранную карту Хам вручил надсмотрщику в фартуке. Тот являл собой точную копию своих собратьев из мастерской, где трепали пеньку, только без палки. С торжественностью священнослужителя, совершающего таинство, он отнёс карту к органоподобному механизму и возложил на пюпитр, расположенный выше мануала. Затем взялся за две железные ручки, прямо над клавиатурой, и потянул со всех сил. Из машины, словно язык, высунулась железная пластина, плоская и гладкая, как будто её пропустили между вальками, без каких-либо отметин. В дальней её части имелось квадратное углубление с ровными рядами дырочек на дне, что придавало ему сходство с решёткой. Надсмотрщик взял карту с пюпитра и положил в выемку, так что все дырочки оказались закрыты, а по краям почти не осталось места. Затем упёрся ладонями в рукоятки и надавил, задвигая подставку вместе с золотой картой в недра машины. Когда они встали на место, раздался чуть слышный щелчок, как будто внутри сработали какие-то зажимы.

Надсмотрщик отошёл. Мисс Спейтс села на скамью перед клавиатурой и оправила залатанную юбку. Первым делом она поддалась вперёд и заглянула в призму, установленную в верхней части консоли. Судя по всему, увиденное ей не понравилось, потому что она принялась вертеть две металлические ручки, исправляя положение подставки. Добившись желаемого результата, она кротко сложила руки на коленях и взглянула на Даниеля.

— Здесь мне дозволено сыграть небольшую роль, — сказал Даниель, вынимая из кармана плотную бумажную карточку, над которой много часов или дней трудились тонким гусиным пером. Один край украшала цепочка цифр, в середине шли надписи неразборчивым почерком на ЛАТЫНИ, английском и значками Универсального Алфавита с редкими вкраплениями чисел. Карточку он с лёгким намёком на поклон протянул Ханне, которая повернула её и положила на пюпитр.

— Она умеет читать?! — изумился Иоганн.

— Вообще-то да, благодаря заботливому отцу, но это редкость, и особой надобности в таком умении нет, — отвечал Даниель. — Девушкам надо лишь отличать единицу от нуля — как вы сами убедитесь, если посмотрите на карточку.

Иоганн, Элиза и Каролина столпились за спиной у мисс Спейтс, разглядывая через её плечо карточку на пюпитре. Она была повернута так, что из множества букв и цифр можно было прочесть лишь цепочку нулей и единиц вдоль одного края. Покуда остальные разговаривали, мисс Спейтс двигала пальцем по клавиатуре, нажимая одни клавиши и пропуская другие. При нажатии слышалось звяканье стерженьков и рычажков внутри механизма, и клавиша оставалась вдавленной. Легко было видеть, что последовательность получалась та же, что и на карточке: видя единицу, мисс Спейтс нажимала соответствующую клавишу, видя ноль — пропускала.

Покуда мисс Спейтс занималась этой тонкой и кропотливой работой, девицы, шумно отдуваясь, качали мехи, стараясь подогнать ртуть к красной ленточке.

— С вашего дозволения, сэр, — выговорила одна из них, — мы иногда поём песню, как матросы, когда тянут канат.

— Пожалуйста, пожалуйста, — ответил Даниель к отчаянию надсмотрщика, который как раз открыл рот, чтобы запретить пение.

Салли Браун кто ж не знает,

Девка чудо, подивись:

На дворе насос качает

Вверх и вниз, вверх и вниз.

Сами, эдак, Салли, так!

Больно в деле хороша!

Чуть возьмётся за рычаг —

Занимается душа!

Салли в Лондоне явилась —

Здесь мужчин хоть отбавляй,

И сноровка пригодилась:

Жми, выкачивай, давай!

Салли эдак…

Салли в Брайдуэлл залетела,

Ей урок привычный дан:

Жми, чтоб не стоял без дела

Механический орган.

Салли эдак…

С последним тактом ртуть в трубке наконец достигла красной ленты. Ханна Спейтс потянула ручку из слоновой кости, которую в ожидании этого мига сжимала потной рукой. Машина зашипела, и не в одном месте, а сразу во многих, как будто в море падали осколки разорванной взрывом пушки.

На воздушной камере по дуге радиусом ярда в два был установлен ряд труб, подобных органным. Каждая имела несколько дюймов в диаметре и ярд в высоту. От центра к трубам веером расходились бронзовые рычаги. Некоторые из них, но не все, разом пришли в движение.

Теперь стало ясно, что в трубах находятся поршни, и воздух из камеры толкает некоторые вверх. Двигаясь, они поднимали концы бронзовых рычагов. Каждый рычаг поворачивался на смазанном шарнире, расположенном далеко от трубы и близко от центрального механизма. Когда поршень быстро шёл вверх, противоположный конец рычага опускался медленно, но с большой силой. Рычаг давил на тонкий вертикальный стержень. Стержни — общим числом тридцать два — стояли в ряд, как солдаты; каждый в первый миг сопротивлялся нажиму, затем резко шёл вниз, словно пробив какой-то барьер. При этом поршень на противоположном конце рычага взлетал вверх до рычажка, соединённого с толкателем, движущимся вдоль внешней стороны трубы. Толкатель передавал усилие заслонке в основании трубы, та открывалась, и поршень возвращался в исходное положение. Всё закончилось в несколько секунд. Мисс Спейтс потянула ручку, и вжатые клавиши выскочили.

Кодой музыкальной пьесы стало тихое позвякивание, исходившее из машины. Затем в керамическую чашу, установленную перед консолью, полилась золотая струйка. Даниель взял чашу и показал гостям. В ней поблескивали миниатюрные золотые диски, похожие на монетки волшебного народца. Некоторые ещё крутились или катались на ребре.

— Эти выбитые кружочки — мы называем их просто битами, — сказал Даниель, — имеют одинаковый вес. То есть взвесить их — всё равно что сосчитать; затем полученное число сверяется.

— Сверяется с чем? — спросил Иоганн.

— Клерк смотрит на карточку, — сказал Даниель, указывая на исписанную бумажку, которая по-прежнему лежала на пюпитре, — и проверяет сумму цифр каждого числа. Если число битов в чаше с нею не сходится, значит, карта испорчена, и её отправляют в переплавку. Однако это случается крайне редко, ибо мисс Спейтс — воплощение аккуратности.

И впрямь, мисс Спейтс уже дернула за бронзовый рычаг, вдвинувший подставку дальше в машину, проверила её положение через призму и начала выставлять на клавиатуре следующее число. Задастые девицы снова запели. Через несколько минут всё повторилось: шипение, лязг, судорога множества рычагов и ручеёк золотых кружочков. После того как это произошло ещё несколько раз, Ханна Спейтс встала из-за клавиатуры, девицы слезли с мехов и направились к бочонку с пивом, а надсмотрщик выдвинул из машины железную подставку. Золотая карта теперь была в круглых дырочках, словно швейцарский сыр. Все они располагались в узлах координатной сетки мсье Декарта, однако не все узлы были пробиты. Результат являл собой странное смешение упорядоченного и случайного; таким, наверное, предстаёт чётко отпечатанный, но зашифрованный текст.

— Теперь я гораздо лучше понимаю, что происходит в Клеркенуэлл-корте, — был Элизин вердикт, — хотя остаётся много загадок. Я вижу, например, зачем вам органные мастера. Зачем нужен человек, делающий молнии, мне непонятно.

— Мы купили запасные части у голландского органного мастера, отбывающего на родину, поэтому наша машина выстроена с использованием приёмов его ремесла, — объяснил Даниель. — Игрушечный мастер, часовщик или исследователь электричества могут прийти к тому же другим путём.

— Но, как я понимаю, это не думающая машина?

— Логическая машина будет совершенно иной, — заверил Даниель.

— Будет?! Её ещё нет?

— Набивка карт займёт изрядно времени, даже если мы построим ещё много таких машин и приставим к работе весь Брайдуэлл. Более того, логическую машину нельзя сконструировать и опробовать, пока у нас нет достаточного количества карт. Так что до сих пор мы направляли все усилия на то, чтобы научиться делать карты. Как видите, эта задача решена. Сейчас строят ещё такие механизмы, нам же следует обратить все силы на создание логической машины. — Даниель деликатно прочистил горло. — Нам бы очень не помешало значительное вливание капитала.

— Ещё бы! — воскликнул Иоганн. — Зачем вы делаете карты из золота?

— Оно пластично, поэтому из него легко изготовить карты одинаковой толщины, и при этом единственное из металлов не покрывается ржавчиной или патиной. Однако капитал нужен нам для другого. Как ни странно звучит, у нас в хранилище довольно золота, чтобы перенести на него все карты, которые я привёз с собой.

— Нельзя ли поподробнее? — спросила Элиза.

— Я привёз из Бостона несколько ящиков с картами — вполне довольно для первых испытаний машины.

— Почему вы решили взять их с собой?

— Потому, мадам, что Институт технологических искусств колонии Массачусетского залива щедро поддерживали некие значительные особы, и мне подумалось, что им захочется увидеть зримое свидетельство моих трудов. Нет, этого я не предвидел. — Даниель протянул руку к машине, затем, чуть опустив веки, кивнул в сторону Каролины.

— Так в Бостоне есть ещё карты?

— Я оставил в Массачусетсе почти все; сейчас их, с Божьей помощью, уже грузят на известную вам «Минерву». Она вышла из Лондона в конце апреля и должна была на прошлой неделе достичь Бостона.

— Когда «Минерва», с Божьей помощью, вернётся в Лондон, вам потребуется ещё золото для карт, — заметил Иоганн.

— По счастливой случайности, — усмехнулся Даниель, — тогда же и тоже морем нам доставят ещё золото. Говоря о необходимости капитала, я не имею в виду золото для набивки карт.

— Вам, как человеку, продвигающему новую технологию, простительно и даже положено питать оптимизм, который в других областях, скажем, в финансовой, считался бы признаком неопытности, — сказала Элиза. — Меня просят выступить финансистом, и я не могу позволить себе такую роскошь. На мой взгляд, не следует полагаться на то, что два корабля, с картами и с золотом, прибудут в Лондон благополучно и в одно время.

— Я понял, — сказал Даниель. — Позвольте внести ясность: золото и карты едут на одном корабле.

— На «Минерве»?

— И вам, полагаю, известно, какой это превосходный корабль. Я скорее доверю золото трюму «Минервы», нежели хранилищу иного банка. Можно уверенно обещать, что в начале августа, когда она бросит якорь в Лондонской гавани, у нас будет всё потребное для набивки большого количества карт. Сейчас нам нужно финансирование Клеркенуэлл-корта, чтобы построить логическую машину.

— Верно ли я понимаю, что вы уже обращались к своему благодетелю с просьбой о дополнительной поддержке и получили отказ?

— Роджер Комсток посоветовал мне обраться к вам, мадам.

— Вот уж не думала, что у такого человека могут кончиться деньги.

— Строго говоря, речь о свободных средствах. Вы сами знаете, сколь многое сейчас лежит на весах. Опасности, вынудившие принцессу Каролину искать убежища вдали от садов Ганновера, не обошли стороной и маркиза Равенскара. Он тратит все силы на то, чтобы вооружиться для борьбы с Болингброком.

— И не безрезультатно, если верны вчерашние новости из парламента, — вставил Иоганн.

— Вчерашний день принёс Комстоку победу, но это была не более чем стычка. Сражения — впереди.

— Удивительно, что у него вообще находятся деньги и время на логическую машину, — заметил Иоганн.

— По правде сказать, у него нет для неё ни того, ни другого, и он пока совершенно о нас забыл, — отвечал Даниель.

— Таким образом, вы просите о переходном займе, — сказала Элиза.

— О да, мадам.

— Нельзя отправляться в переход, не зная, какое расстояние предстоит покрыть.

— От сего дня до того, когда Ганновер станет венчанным королем Великобритании.

— Что может не произойти никогда.

— И тем не менее, как заметила одна мудрая особа, все мы на это ставим.

— Однако могут пройти годы.

— Скорее я продам себя на главной площади Неаполя в качестве жиголо, чем королева Анна доживёт до конца 1714 года, — заверил Даниель.

— Какую сумму вы просите?

— Регулярное пособие в течение некоторого времени. Мистер Хам набросал кое-какие цифры.

— Боюсь, это будет скучновато, — проговорила Элиза. — Я предлагаю разделиться. Иоганн хорошо считает, он побеседует с мистером Хамом. Хильдегарда, возможно, захочет остаться с ним.

— А вы, мадам?

— Я хорошо умею вести переговоры, — сказала Элиза, — поэтому отвезу вас обратно в Клеркенуэлл-корт, а по дороге мы побеседуем. Если без обиняков, я хочу знать, что вы намерены представить в качестве залога.


— Любопытный монетный двор вы создали, — заметила Элиза.

Даниель очнулся от сонного полузабытья. Всю дорогу вдоль Флитской канавы до Холборнского моста герцогиня Аркашон-Йглмская молчала, глядя в окно. Сейчас они застряли в Филд-лейн — узком жёлобе, полном кирпича и конского навоза.

Лондон пробуждался неохотно. Народ растратил все силы на вчерашнюю казнь. Даже те, кому не удалось пробиться сквозь толпу и увидеть само повешение, были заняты: обчищали карманы либо утоляли голод и жажду тех, кто пробился. Знать тем временем упивалась жестоким зрелищем совершенно иного рода: в парламенте виги вдруг принялись допытываться, куда делись доходы от асиенто. Представители высшего света допоздна сбывали акции Компании Южных морей, а затем в кофейнях и клубах пичкали друг друга неверными сведениями.

Однако сейчас, ко второй половине дня, завсегдатаи Тайберн-кросс и Вестминстерского дворца наконец пробудились окончательно. Все, кроме Даниеля Уотерхауза. Он уже задрёмывал, когда странное замечание Элизы заставило его вздрогнуть и поднять голову.

— Простите? — спросил он, выгадывая время, чтобы проснуться.

— Я пытаюсь подобрать сравнение для ваших брайдуэллских занятий, — отвечала Элиза, затем, видя, что не прояснила свою мысль, выпрямилась, как кошка, и поглядела Даниелю в лицо. Она была так прекрасна, что он поёжился.

— Считается, что всё золото одинаково, — продолжала Элиза, — и между его унцией здесь, в Шахджаханабаде и в Амстердаме нет никакой разницы.

«Вот бы кто-нибудь объяснил это Исааку», — подумал Даниель и тут же устыдился своей мысли. Исаак так и не оправился от приступа, который пережил в Вестминстере две недели назад. Он по-прежнему был в доме Роджера Комстока и не вставал с постели.

— Финансист, у которого просят ссуду, тщательно оценивает имущество заёмщика, убеждаясь, что ссуда будет надёжно обеспеченна, — продолжала Элиза. — У вас есть золото. Его можно взвесить. Лучше обеспечения не придумаешь. Однако тут возникает сложность. Вы используете золото не как золото, а как хранилище информации. Пропущенная через орган, карта обретает ценность — по крайней мере для вас, — которой не обладала прежде. Если её расплавить, ценность будет утрачена. Мне приходит в голову только одно сравнение — с монетным двором, где гладкие золотые диски, выйдя из-под чекана, приобретают дополнительную ценность. Вот почему я сказала, что ваш орган в Брайдуэлле подобен маленькому монетному двору, а ваши пробитые карты — монеты нового мира.

— Вы меня убедили, — сказал Даниель. — Надеюсь лишь, что сэр Исаак этого не услышит и не зачислит меня в соперники.

— Если слухи о здоровье сэра Исаака правдивы, — отвечала Элиза, — то вскоре Монетный двор возглавит кто-то другой. Впрочем, это к делу не относится. Предположим, вы создали логическую машину и она заработала. В таком случае ценность — я говорю об экономической, а не эстетической, моральной или духовной ценности — вашего предприятия заключена в возможности выполнять логические и арифметические действия при помощи карт.

— Да, мадам, это всё, что мы можем предложить.

— Если кредитор изымет карты в погашение долга и расплавит, информация, записанная на них, погибнет, логическая машина лишится возможности работать и ценность, о которой мы говорили, обратится в ноль.

— Верно.

— Отсюда следует, что золото, превращённое в пробитые карты, плохой залог — его нельзя обратить в деньги, не погубив ваше предприятие.

— Полностью согласен, что это золото не может быть обеспечением ссуды.

— Более того, если я правильно понимаю, карты и машина, как только она заработает, отправятся в Санкт-Петербургскую академию наук.

— Да, таков должен быть первый этап.

— А следующие, если вы их построите, перейдут в собственность маркиза Равенскара.

— Как предполагается, да.

— А мне достанутся лишь некие новости, которые можно использовать на рынке. В такую игру я успешно играла в молодости, когда мне нечего было терять и никто от меня не зависел. Теперь я хочу получать за свои вложения нечто ощутимое. Я инвестирую головой, а не сердцем.

— И вместе с тем вы поддерживаете Даппу, а также, я слышал, щедро жертвуете на больницы для бывших солдат и бродяг.

— На благотворительность, да. Но вам поздно превращать свой институт в благотворительное учреждение.

Даниель вздохнул.

— Тогда позвольте рассказать вам о логической машине то, чего не знает даже Роджер Комсток.

— Я вся внимание, доктор.

— Она не будет работать.

— Логическая машина не сможет производить логические действия?

— Да нет, разумеется, сможет. Производить логические действия с помощью машины совсем не сложно. Лейбниц продолжил то, что начал Паскаль, а я в Бостоне пятнадцать лет развивал сделанное Лейбницем. Теперь я передал свои разработки толковым малым, и те за пятнадцать недель продвинулись дальше, чем я за пятнадцать лет.

— Почему же вы говорите, что она не будет работать?

— Вернувшись два дня назад из Ганновера, я стал смотреть схемы, предложенные инженерами. Результаты великолепны. Однако я обнаружил серьёзное затруднение: нам нужна движущая сила.

— Ах да, вы говорили об этом в Ганновере.

— Тогда я уже подозревал то, в чем теперь твёрдо уверен: логической машине будет нужен источник движущей силы. Сгодится мельничное колесо на большой реке, но куда лучше была бы…

— Машина для подъёма воды посредством огня!

— Если вы инвестируете в эту машину, мадам, что будет весьма своевременно, то без труда получите контрольный пакет — нечто вполне ощутимое. Свежий ветер финансовых вложений поможет мистеру Ньюкомену сняться с мели, на которую он недавно сел, и выйти в открытое море. Тем временем здесь, в Лондоне, проект по созданию логической машины заглохнет из-за дороговизны силы. Это произойдёт скоро — меньше, чем через год. Тогда вы сможете поговорить с царём, с маркизом Равенскаром или с обоими; им придётся идти к вам, потому что другого выбора не будет.

Элиза некоторое время смотрела в окно. Они уже миновали Сефрен-хилл, и кучер пустился в объезд по Рэг-стрит, чтобы избавить себя, пассажиров и лошадей от опасностей Хокли-в-яме, где сейчас происходили те грабежи и убийства, расплата за которые должна была состояться шесть недель спустя в следующий Висельный день.

Они въехали на продолжение Рэг-стрит, называемое Коппис-роу, совершив, таким образом, полный круг. Даниель, выглянув из окна, увидел перед Клеркенуэлл-кортом карету и в следующий миг узнал её. Сердце у него ёкнуло. События принимали чересчур уж сложный оборот. Он застучал по крыше. Кучер остановился на углу.

— Я выйду здесь, — сказал Даниель. — Тут вашей чудесной карете легче будет повернуть, — и, не дожидаясь Элизиных возражений, открыл дверцу. Один из лакеев спрыгнул с запяток, чтобы помочь ему выйти.

— Вы представили дело в совершенно ином свете, — проговорила Элиза, чопорной улыбкой обозначив начало прощания. — Теперь я готова рассмотреть предложение. Однако я не могу ничего решить, пока не побеседую с джентльменом, который основал компанию.

— Его зовут граф Лоствителский. — Даниель повысил голос, потому что стоял на улице и говорил с Элизой через окно кареты. — Он некоторое время не посещал заседания палаты лордов. Болезнь младшего сына вынудила его уехать в поместье, а кончина бедного мальчика задержала ещё надолго. Полагаю, его возвращению помешали и некоторые трудности с машиной мистера Ньюкомена. Однако сейчас весть о вчерашних событиях в парламенте летит в Корнуолл. Лоствителу придётся ехать в Лондон. Я попрошу его посетить вашу светлость в Лестер-хауз.


— Тридцать семь минут назад, — сказал рослый часовщик по прозвищу Сатурн, — у наших дверей появился чудной старый тори и принялся требовать доктора Уотерхауза.

Он кивнул на карету, которую Даниель узнал издали.

— Мистер Тредер ещё здесь? — спросил Даниель.

— Я напоил его чаем, затем провёл по двору — не показывая ничего стоящего. Теперь он пьёт бренди через три двери отсюда, в лавке, которую вчера закончили штукатурить.

— Спасибо, мистер Хокстон. — Даниель взялся за ручку двери.

— Пожалуйста, — сдержанно отвечал Питер Хокстон. — Впрочем, должен сказать, если бы я заранее ведал, с кем вы водите компанию, я не стал бы искать знакомства.

Даниель вышел, улыбаясь, однако улыбка сползла с его лица при виде второй кареты. Наёмная развалюха, подпрыгивая на колёсах, неровных от щербин и присохшего конского навоза, лихо пронеслась по Коппис-роу и остановилась рядом с экипажем мистера Тредера. Из неё выпрыгнул краснолицый седой нонконформист в чёрном платье. Следом появился коротышка в костюме обычного покроя, но сшитом из тканей, которые больше подошли бы дикарскому вождю. Последним вылез человек ещё крупнее Сатурна. Он задержался, чтобы вложить в протянутую руку извозчика несколько монет.

— Брат Норман. Господин Кикин. Какая приятная встреча, — сказал Даниель, бросаясь наперерез, пока они не вошли в лавку и окончательно не уронили его в Сатурновых глазах. — Я не знал, что на сегодня назначено заседание клуба, тем не менее приветствую вас в Клеркенуэлл-корте и буду рад приветствовать мистера Тредера, как только его разыщу.

— Мистер Тредер здесь? — изумился господин Кикин и принялся комично вертеть головой, оглядывая Коппис-роу. Телохранитель, занявший всегдашнее место за спиной хозяина, повторял его движения.

— Что ему тут надо? — вопросил мистер Орни.

Дверь пустующей лавки распахнулась и вышел мистер Тредер, уже красный от выпитого бренди.

— Я понятия не имею, что вам тут надо, — провозгласил он, — но, коли так вышло, объявляю открытым чрезвычайное заседание клуба по разысканию лица или лиц, повинных в изготовлении и установке адских машин, взорванных в Крейн-корте, на корабельной верфи мистера Орни и прочая.

— Первый пункт повестки дня: выбрать название покороче, — предложил мистер Орни.

— Первый пункт, как всегда, сбор взносов, если, конечно, вы ещё платёжеспособны, мистер Орни.

— Если верны новости из Вестминстера, то сомневаться следует не в моей платёжеспособности, мистер Тредер.

— О парламенте я и собирался говорить, вот почему в повестке дня будет второй пункт. Опоздавшим членам клуба придётся ждать своей очереди.

— Как можно опоздать на заседание, которое созвали после нашего приезда?!

— Джентльмены, — сказал Даниель, — боюсь, мы своими разговорами мешаем соседям в Хокли. Не соблаговолите ли войти?


Возможно, здесь собирались устроить кофейню или трактир, но пока взглядам представало лишь пустое свежевыбеленное помещение. По углам извёстка ещё не высохла и сохраняла сероватый цвет; от неё шло ощутимое тепло и едкий, раздражающий запах. Тут клуб и устроил свой импровизированный парламент с перевёрнутыми вёдрами вместо стульев и бочкой вместо кафедры. Их принесли Сатурн и телохранитель Кикина, пока мистер Тредер по сложившейся традиции принимал взносы, взвешивая, надкусывая, изучая под лупой и подвергая уничижительным комментариям каждую монету. Наконец, мистер Тредер вышел к бочке. Как он вскорости обнаружил, она была пустая и отзывалась на удар оглушительным грохотом, усиливавшим риторический эффект.

— Когда военный корабль подходит к городу и выпускает по нему бомбу из мортиры (бум), можно с уверенностью сказать две вещи: во-первых (бум), что противник готовил нападение много месяцев, во-вторых (бум), что за первым выстрелом скоро последуют другие (бум-бум-бум).

— Ещё бренди? — спросил мистер Орни.

Мистер Тредер сделал вид, будто не расслышал.

— Вчера, — продолжал он, — лидер оппозиции взорвал (бум) бомбу (бум) в палате лордов, потревожив мрачную торжественность и нарушив привычную дремоту этого досточтимого собрания!

— Я слышал, что если бы существовал способ вложить средства в апоплексию, вчера в Вестминстерском дворце можно было б озолотиться, — вставил русский.

— Вы, сударь, иностранец, посему вашу весёлость, как и вашу особу, можно вытерпеть при всей их нежелательности. Мы, живущие здесь, смотрим на вещи трезво. — Мистер Тредер сурово глянул на мистера Орни, пресекая в зародыше всякую игру слов. — Возвращаясь к моему сравнению, уместно спросить: как долго маркиз Равенскар готовил обстрел? И когда (бум) ждать (бум) следующей бомбы (бум)?

— Она упадёт вам на голову, если не перестанете молотить по бочке, — буркнул мистер Орни.

— Я слышал, что вчера впрямь был весёлый денёк для Компании Южных морей и, без сомнения, для вашей конторы тоже, — сказал Даниель. — Я дивлюсь, что при таком спросе на ваши профессиональные услуги вы нашли время сюда приехать. Да, Роджер Комсток неприятно озадачил виконта Болингброка вопросами касательно доходов от асиенто. Но какое отношение это имеет к нашему клубу?

— Последние две недели в мире денег творится нечто странное, — сообщил мистер Тредер.

— Спасибо, что поделились с нами своими наблюдениями, — сказал мистер Орни. — Каким боком они относятся к весьма разумному вопросу, заданному братом Даниелем?

— Люди копят гинеи, изымая их из оборота, и обменивают на французские и другие иностранные деньги. Всё это связано с неким негласным расследованием, которое, как говорят, ведёт виконт Болингброк.

— Предлагаю, — сказал Даниель, — лишить мистера Тредера слова и удалить от бочки, пока он не выразит готовность объяснить, со всей прямотою, какого дьявола ему от нас надо; тем временем либо брат Норман, либо господин Кикин выйдут к бочке и объяснят, зачем здесь они.

Предложение было принято без голосования на основании единодушного шумного одобрения. Мистер Тредер повернулся ко всем спиной с мрачным недовольством, вызвавшим отдельные грубые смешки. Орни встал и заговорил; в чёрном нонконформистском платье, стоя у бочки на посыпанном соломой полу, он был ни дать ни взять странствующий проповедник, собравший полный амбар сельских диссидентов.

— Хотя на пространстве от Ньюгейта до Тайберна вчера все только и говорили, что о Висельном дне, а в Вестминстере и Сити — о пропавших деньгах асиенто, величайшим событием для Ротерхита стало прибытие — я сильно преуменьшу, назвав его неожиданным — русской военной галеры прямиком из Санкт-Петербурга. Судя по числу свободных мест на скамьях, она шла со скоростью, фатальной для части гребцов, а крупнокалиберные дыры в корпусе свидетельствуют по меньшей мере об одной стычке со шведами. Так или иначе, она добралась до Лондона и стоит в моём доке, ибо нуждается в починке. Не успела она пришвартоваться к пирсу, как по сходням в город устремились посланцы, одетые в мех.

— Крысы? — предположил мистер Тредер.

— Русские, — сказал Орни. — Хотя крысы, конечно, тоже. Один доставил послание мне, другой — господину Кикину.

— Без сомнения, царь испытывает недостаток в кораблях и хочет знать, когда будут закончены те, которые вы якобы строите, — сказал мистер Тредер.

— Я их строю, сэр, — отвечал мистер Орни, — как бы ни противодействовали мне создатели адских машин.

— Примите моё восхищение, брат Норман, — вставил Даниель. — Вы первый сказали что-то, имеющее касательство к цели нашего клуба.

— И что вы ответите нетерпеливому царю? — безжалостно осведомился мистер Тредер.

— Работа движется, — сказал мистер Орни. — Хотя, должен признать, она продвигалась бы успешней, если бы мои страховщики возместили мне тот ущерб, от которого страховали.

— А-ха! — довольно воскликнул мистер Тредер.

— Почему контора по страхованию от огня не желает возмещать ущерб от пожара? — спросил Даниель.

— В полисе есть оговорка, что он не покрывает ущерб от пожара, возникшего в результате военных действий. Страховщики утверждают, что корабль подожгли шведы.

Мистер Тредер закрыл лицо руками и затрясся от сдерживаемого смеха. Он мог быть смертельным врагом мистера Орни практически во всём, но общая ненависть к страховщикам связывала их братскими узами.

— О да! В Лондоне шагу нельзя ступить, не наткнувшись на толпу шведских поджигателей!

— Думаю, мы все вас поняли, брат Норман, — сказал Даниель. — Если клуб достигнет заявленной цели, вы получите страховку, закончите строительство кораблей и сможете избежать царского гнева. — Он повернулся к русскому: — Господин Кикин, вправе ли вы изложить содержание полученного вами письма?

— Его императорское величество упомянул мистера Орни, — начал Кикин. — Подробности излагать ни к чему, скажу лишь, что царь согласен со страховщиками насчёт шведских поджигателей. — Пауза, чтобы прочистить горло и поглядеть на свои ногти, пережидая новый взрыв смеха из-за ладоней мистера Тредера. — Далее его императорское величество написал, вернее, продиктовал писарю нечто исключительно странное касательно золотых пластин, которые он срочно желает получить, невзирая на то, что они в определённом смысле испорчены. Предоставить их должен некий доктор Даниель Уотерхауз, чьё имя, признаюсь, я менее всего ожидал увидеть в официальном послании от государя всея Руси.

— История долгая, — сказал Даниель, нарушив затянувшееся молчание, поскольку от слов господина Кикина онемел даже мистер Тредер.

— У царя хорошая память. И длинные руки, — напомнил Кикин.

— Ладно. Речь вот о чём. — Даниель отпер сундучок, с которым не расставался ни на минуту. Теперь здесь вместо оставленных в Брайдуэлле заготовок лежали карты, набитые Ханной Спейтс. Он показал одну из них гостям, поднеся её к окну, чтобы свет бил в отверстия. — Как вы видите, «испорчены» — ошибка перевода или пересказа. Царь хотел сказать, что в них пробиты дырочки.

— Это далеко не первое странное требование его величества на моей памяти, — заметил Кикин. Он и впрямь воспринял увиденное куда спокойнее Тредера и Орни — их изумление граничило с испугом.

Даниель продолжил:

— К тому времени, как брат Норман закончит чинить галеру… Кстати, когда это будет?

— Через неделю, — ответил Орни. — С Божьей помощью.

— За неделю я испорчу ещё некоторое количество карт, и они будут готовы к отправке в Санкт-Петербург. Если царю понравится результат, проект можно будет продолжить. Однако это не имеет никакого отношения к нашему клубу.

И он убрал карту в сундучок.

— Если мы больше не обсуждаем обязательства брата Даниеля перед Московией, — сказал мистер Орни, — может быть, мистер Тредер соблаговолит объяснить своё присутствие.

— У меня к клубу деловое предложение. — Мистер Тредер наконец-то взял себя в руки и теперь говорил в своей обычной чопорной манере, задумчиво глядя в окно, чтобы не видеть, как остальные члены клуба возводят очи горе и посматривают на часы. После эффектной паузы он полуобернулся и по очереди заглянул каждому в глаза. — Доктор Уотерхауз высказал гипотезу, что в Крейн-корте хотели взорвать не нас с ним, а сэра Исаака Ньютона, который имеет обыкновение проводить там воскресные вечера. На прошлом заседании её должным образом высмеяли, и я первый каюсь в своём скептицизме. Однако за последнее время всё переменилось. В клубах и кофейнях у всех на устах одно имя: Джек-Монетчик. О ком говорят в Вестминстере, в палате лордов, в Звёздной палате? О герцоге Мальборо? Нет. О принце Евгении? Нет. О Джеке-Монетчике. В Тауэре утверждают, будто Джек-Монетчик заходит на Монетный двор, как к себе домой. Почему виконт Болингброк сомневается в надёжности гинеи? Он боится, что её дискредитировал Джек-Монетчик. Почему у сэра Исаака Ньютона нервный срыв? Из-за Джека-Монетчика. И я обращаюсь к соклубникам: допустим, мы на время примем невероятную гипотезу доктора Уотерхауза касательно целей первого взрыва. Кому выгодно уничтожить человека, чья обязанность — ловить и отправлять на Тайберн монетчиков? Конечно, монетчику! А у кого из них достанет ума и средств изготовить и подложить адскую машину?

Кикин и Орни молчали, не желая отвечать на риторический вопрос.

— У Джека-Монетчика, — послушно отвечал Даниель. В конце концов, это была его гипотеза.

— У Джека-Монетчика. И теперь я перехожу к своему деловому предложению. У нас есть блестящий шанс…

— Быть зарезанными в подворотне? — спросил мистер Орни.

— Нет! Послужить великим людям — таким, как статс-секретарь её британского величества виконт Болингброк, мистер Чарльз Уайт и сэр Исаак Ньютон!

— Кому-то такой шанс и впрямь покажется заманчивым, — сказал Кикин, — но я и так служу величайшему человеку в мире, а посему не имею времени на других. Впрочем, всё равно спасибо.

— Что до меня, — подхватил Орни, — я вспомнил о нашем Спасителе, который служил бедным, своими руками умывая им ноги. Следуя Его примеру, сколь возможно сие грешнику, я не вижу цели более высокой, нежели служить моим собратьям, соли земли. Виконт Болингброк в силах сам о себе позаботиться.

— Я надеялся, — вздохнул мистер Тредер, — разжечь в членах клуба энтузиазм.

Даниель ответил:

— У господина Кикина и мистера Орни, как они только что объяснили, есть свои причины добиваться скорейшего достижения цели, которую преследует наш клуб. Давайте и впредь руководствоваться собственными мотивами. Если вы видите тут шанс угодить кому-то ещё, мне до этого нет никакого дела.

— Я навёл справки касательно негодяя Джека, — сказал мистер Тредер. — По слухам, его иногда видят неподалёку от складов мистера Нокмилдауна.

Орни фыркнул.

— С тем же успехом вы могли бы сообщить, что его видели в Англии! Потайные ходы Ист-Лондонской компании тянутся через полгорода!

— Кто этот человек? Что за компания? — осведомился господин Кикин.

— Мистер Нокмилдаун — самый знаменитый в Лондоне скупщик краденого.

— Честь немалая, — заметил господин Кикин, — поскольку барыг здесь столько же, сколько констеблей.

— Их тысячи, — подтвердил Даниель, — но выдающихся всего несколько десятков.

Мистер Орни вставил своё слово:

— И только один располагает таким капиталом, чтобы приобретать товар крупными партиями — всё содержимое трюмов пиратского корабля или целый корабль. Мистер Нокмилдаун.

— И такой человек владеет компанией?!

— Разумеется, нет, — отвечал Орни. — Однако его организация расползлась из Ротерхита, где, с прискорбием вынужден сообщить, он начинал, и теперь охватывает значительную часть Саутуорка и Бермондси. Кто-то в шутку окрестил её Ирландской Ист-Лондонской компанией по аналогии с Британской Ост-Индской, и название прижилось.

— Итак, мистер Тредер расширил область наших поисков до южного берега Темзы, — сказал Даниель. — Тем временем наш отсутствующий сочлен, мистер Анри Арланк, по его словам, продолжает расследование среди золотарей Флитской канавы, пока безрезультатно. Удалось ли найти поимщика?

— Я потратил на его поиски, вернее сказать, убил, изрядное время, — изрёк господин Кикин. — Я объявил награду и удостоился визита нескольких представителей интересующей нас профессии. Однако, услышав, в чем состоит дело, они сразу теряли интерес.

— Что вполне объяснимо, если верна гипотеза брата Даниеля и мистера Тредера, — сказал мистер Орни. — Поимщики, как я понимаю, промышляют мелкой дичью. Никто из них не замахнётся на Джека-Монетчика.

— Тогда, возможно, надо не объявлять награду, а найти одного решительного поимщика и вести переговоры непосредственно с ним, — предложил мистер Тредер.

— Благодарю вас обоих за то, что вы поделились со мною своим мнением, — сказал господин Кикин. — Однако я его предвосхитил и ценою определённых усилий вышел на мистера Шона Партри.

— Кто это? — спросил Орни.

— Самый прославленный из ныне живущих поимщиков, — отвечал Кикин.

— Никогда о таком не слышал, — объявил мистер Тредер.

— Это потому, что вы делец и далеки от преступного мира. Уверяю вас, в воровском подполье он пользуется большой известностью. Те поимщики, что пришли ко мне после объявления награды, отзывались о нём с большим пиететом.

— Допустим, он и впрямь так велик, как о нём говорят. Сможет ли он тягаться с Джеком-Монетчиком? — спросил Даниель.

— А главное, захочет ли? — вставил мистер Тредер.

— Захочет, — объявил господин Кикин. — Он сказал, что один из членов Джековой шайки убил его младшего брата. А вот сможет ли — предстоит выяснить, прежде чем мы заплатим ему очень много денег.

— Хорошо. При условии, что нам объяснят, сколько это «очень много», я готов к дальнейшим контактам с мистером Шоном Партри, — сказал мистер Тредер.

Остальные сдержанными кивками показали, что не возражают.

— Мы ещё не слышали вас, брат Даниель, — заметил мистер Орни. — Продолжается ли ваше расследование? Как оно идёт?

— Превосходно, — отвечал Даниель, — но стратегия, которая может принести нам успех, требует терпения. И всё же наметились первые результаты: за прошлый месяц и в доме маркиза Равенскара, и в здании Королевской коллегии врачей произошли кражи со взломом. Я чрезвычайно доволен.

Трое его собеседников обменялись взглядами, но ни один не отважился спросить, что сие означает. На Даниеля теперь смотрели как на загадочного субъекта, который разгуливает по Лондону с продырявленными золотыми пластинами, зачем-то очень нужными русскому царю. Благоразумие советовало господам Кикину, Тредеру и Орни не заглядывать в тот ящик Пандоры, которым представлялась жизнь доктора Уотерхауза.

Вестминстерский дворец 25 июня 1714

Палату уведомили, что секретарь Компании Южных морей явился.

Будучи вызван, он представил палате книгу, содержащую протоколы заседаний совета директоров Компании Южных морей касательно асиенто, вкупе со всеми распоряжениями, указаниями, письмами и донесениями, полученными директорами либо советами директоров в отношении оного. Затем он удалился.

Было зачитано заглавие книги.

Постановили: упомянутую книгу предоставить членам палаты для ознакомления.

Протоколы палаты общин,

VENERIS, 25° DIE JUNII; ANNO 13° ANNAE REGINAE[210], 1714.

От Даниеля Уотерхауза

Королевское общество

Крейн-корт

Лондон


Мистеру Еноху Рооту

Таверна «Терновый куст»

Бостон

25 июня 1714


Мистер Роот,

простите, что пользуюсь варварским приспособлением, карандашом. Ибо я пишу эти строки за чашкой кофе в кофейне Уагхорна, которая, как Вам, возможно, известно, примыкает к кулуарам палаты лордов.

Из сказанного Вы можете заключить, что меня со всех сторон теснят представители племени двуногих паразитов, называемые лоббистами. Возможно, Вы даже тянете себя за рыжую бороду, гадая, не подался ли в лоббисты я сам. То, что я пишу письмо, а не одолеваю хорошо одетых джентльменов притворно-заинтересованными вопросами о здоровье их детей, должно рассеять Вашу тревогу. Меня привела в Вестминстер необходимость выступить в комитете по долготе, а задержала здесь надежда (как оказалось, тщетная) дождаться, когда палата лордов завершит прения, и перекинуться словцом с одним из её членов. Так что, может быть, я всё-таки лоббист.

Я пишу Вам, потому что хочу обратиться к сыну. Может показаться, что это слишком окольный путь. И впрямь, я часто посылаю ему поздравления с днём рождения и краткие отеческие проповеди в письмах к моей дорогой супруге. Несколько месяцев спустя приходят листки, исписанные крупным корявым почерком и едва читаемые из-за клякс — свидетельство, что Благодать передаёт мальчику мои послания. Почему же в таком случае я адресую письмо не ей, а мистеру Еноху Рооту в таверну «Терновый куст»? Потому что мысли, которые я хочу внушить сыну, нелегко облечь во фразы, понятные мальчику его лет.

Все, изучавшие биографию человека, в честь которого получил имя мой сын, то есть Готфрида Вильгельма фон Лейбница, знают, что ребёнком он некоторое время не имел доступа в библиотеку своего отца. Некий лейпцигский дворянин, узнав о столь вопиющей несправедливости, вступился за мальчика и уговорил мать открыть маленькому Готфриду двери библиотеки. Менее известно, что этим загадочным дворянином был Эгон фон Хакльгебер — современник могущественного и жестокого Лотара фон Хакльгебера, сделавшего Дом Хакльгеберов таким, каков он теперь. Не вдаваясь в описание Лотарова малоизвестного «сводного брата» Эгона, скажу лишь, что он очень походил на Вас, Енох. Эгон исчез вскоре после окончания Тридцатилетней войны; считается, что его убили разбойники.

Сейчас в Бостоне живёт мальчик Годфри Вильям, которого вскоре может постигнуть та же участь, что Готфрида Вильгельма шестьдесят лет назад, а именно: его отец умрёт, а мальчик останется на попечении матери, любящей, но чрезмерно склонной прислушиваться к советам учителей, соседей, пасторов и прочая. Я немало прожил среди пуритан вообще и бостонских пуритан в частности, поэтому знаю, что они скажут: «Запри библиотеку». Или, поскольку библиотеку я оставил весьма скудную: «Внушай мальчику, что его отец был безобидный чудак (вроде нашей соседки Матушки Гусыни), который по собственной глупости уплыл за океан, где его постиг предсказуемый, а посему вполне заслуженный конец. Конец, которого маленький Годфри сможет избежать, если будет сторониться отцовских фанаберий». Иными словами, Благодать даст мальчику всю нужную ему пищу при условии, что в ней не будет философского душка.

Я поручаю Вам, Енох, спасти мальчика. Да, я сознаю, что возложил на Вас тяжёлое бремя. Однако здесь грядут важные события. Чтобы помочь Вам в Вашей трудной роли, я буду время от времени присылать письма, подобные теперешнему, чтобы Вы за несколько минут прочли то, что я сделал за несколько недель. Если показать их Годфри, когда он подрастёт, они, возможно, развеют заблуждения касательно здравости моих намерений и ума, внушенные мальчику его собратьями-колонистами. Не исключено, что в ближайшие месяцы мне некогда будет писать — даже как сейчас, карандашом, в спешке. Весьма велик шанс, что за это время я встречусь с отравленным кинжалом, дубинкой грабителя, шпагой придворного или верёвкой Джека Кетча. Я даже могу (как ни маловероятным это представляется) умереть своей смертью.

…Меня только что на несколько минут отвлёк один знакомец, мистер Тредер. Он мечется по кофейне Уагхорна, как ласточка, у которой ветром сдуло гнездо. Большая часть его энергии направлена на палату лордов, где сейчас обсуждают пропавшие деньги асиенто (если Вы ещё не слышали об этом скандале, загляните в любую газету, доставленную тем же кораблём, что и моё письмо). Однако он улучил несколько минут, чтобы с притворным участием осведомиться о здоровье сэра Исаака. Прошло две недели с тех пор, как сэра Исаака, прибывшего в палату общин для разговора о долготе, хитростью заманили в Звёздную палату на обсуждение вопросов, связанных с Монетным двором, и довели до нервного срыва. Ходят самые разные толки о природе и тяжести его болезни; мистер Тредер только изложил мне их все, пристально изучая моё лицо. Уж не знаю, что он там прочёл, а на словах я посоветовал ему не верить ни одной сплетне. На самом деле Ньютон уже у себя дома на Сент-Мартин-стрит и быстро идёт на поправку. Сегодня я выступал в комитете о долготе от его имени не потому, что сэр Исаак настолько болен, а потому, что он наотрез отказывается ехать в парламент — гнездилище скорпионов, аспидов, иезуитов и прочая, и прочая. Если Ньютон вновь вступит под эти своды (а такое случится, только если его вынудят, например, если будет объявлено испытание ковчега), он уже не явится наивным и безоружным, как две недели назад. Нет, он придёт в полном облачении гренадера, то есть обвешанный гранатами, как яблоня — яблоками.

Вы будете потрясены, узнав, что здесь, в кофейне Уагхорна, спорят на деньги. Лоббисты уже долоббировали друг друга до полного изнеможения, а лорды бессовестно продолжают дискутировать за закрытыми дверями, так что лоббистам остаётся лишь предаваться порокам, чтобы хоть как-то скоротать время. Выпив весь алкоголь и выкурив весь воздух в кофейне, они теперь заключают пари. Деньги, принесённые сюда с честным намерением подкупить законодателей, идут, страшно сказать, на ставки.

Когда я начинал письмо, они спорили, добьётся ли виконт Болингброк своей главной цели, то есть убедит ли он Тайный совет назначить испытание ковчега. Однако клочки бумаги и обрывки слухов, проникающие из палаты лордов, наводят на мысль, что дела Болингброка плохи. Под вопросом само его существование; великолепный гамбит с ковчегом пришлось отодвинуть в сторону и сосредоточить все усилия на том, чтобы отразить обвинения, связанные с асиенто. Те, кто час назад ставил на испытание ковчега, уже простились со своими деньгами и теперь, в надежде вернуть потерянное, бьются об заклад, что её британское величество назначит перерыв в работе парламента, дабы спасти статс-секретаря от отставки, а Компанию Южных морей — от неизбежного краха.

Двери палаты лордов отворились. Я прерываюсь и закончу, когда смогу. Деньги переходят из рук в руки. Ко мне направляется Лоствител.

…Пишу на колене, сидя на набережной Темзы и свесив ноги над водой. Я примерно девяносто девятый в очереди из ста человек, ждущих лодку у Вестминстерской пристани. Остальные девяносто девять осуждают меня за мальчишество, но, как старший в очереди, я пользуюсь некоторыми привилегиями — например, могу сидеть.

Я так далеко от её начала, потому что задержался в кофейне Уагхорна побеседовать с графом Лоствителским и мистером Тредером, который прилип к нам, как пиявка, и не желал отставать. Он не единожды отметил, что, втёршись в нашу компанию, возобновляет связь, возникшую в январе в Девоне. И впрямь, там я впервые обратил на себя вниманием мистера Тредера, поддержав созданное Лоствителом товарищество совладельцев машины для подъёма воды посредством огня и тем причинив определённый ущерб мистеру Тредеру, поскольку (удивительное дело!) некоторые его клиенты поддались на мои уговоры и вложили деньги в упомянутый проект. То было лишь первое расстройство, внесённое мною в доселе упорядоченную жизнь мистера Тредера. Затем последовали взрывы, споры о политике, письма от русского царя и прочие забавности, сделавшие меня неотъемлемой и пугающей частью его существования.

С Серебряными Комстоками у меня давняя и крайне неоднозначная связь, однако нынешнее поколение сочло возможным назначить меня другом семьи. Посему впредь я буду именовать графа Лоствителского Уиллом Комстоком. Он подтвердил то, что уже было ясно по заключаемым пари: у Болингброка и тори сегодня дурной день. Маркиз Равенскар исхитрился (путём интриг и махинаций столь сложных, что мой усталый ум отказывается их вспомнить, а старческая рука — воспроизвести на бумаге) буквально вызвать секретаря Компании Южных морей на ковёр. Секретарь явился в палату общин несколько часов назад и привёз книгу — собрание всех документов касательно асиенто. Для тори она — зажжённая граната, для вигов — золотое яблоко. Весь день книга кочевала из палаты в палату — обе партии изо всех сил пытаются отправить её туда, где она причинит наименьший либо наибольший вред. Государственные мужи зачитывают её вслух. Ничто в ней не объясняет, куда исчезли деньги от работорговли. Это возлагает бремя ответственности на Болингброка, в чью честность изначально не верил никто, включая его сторонников.

Заметьте, что вчера палата общин объявила награду в сто тысяч фунтов тому, кто выдаст властям Претендента, буде тот отважится ступить на английскую почву. Таким образом, Фортуна, благоволившая к Болингброку две недели назад, сейчас от него отвернулась.

Таковы новости. Признаюсь, я не очень внимательно слушал юного Уилла, так занятно было наблюдать за физиономией мистера Тредера. Обычно она не выражает ничего, но сегодня стала ареной противоборствующих страстей, какие не изобразить даже ван Дейку. Мистер Тредер — тори, и ему больно видеть поражение своей партии; как денежный поверенный он в ужасе, что грязное бельё Компании Южных морей перетрясают на людях. И всё же, когда Уилл сказал, что испытание ковчега откладывается на неопределённый срок, мистер Тредер просиял, как если бы камень свалился с его души. В последние две недели он одолевал меня неурочными визитами и торопливыми записками, пытаясь выяснить, как продвигается расследование виконта Болингброка касательно Монетного двора. Статс-секретарь её британского величества хочет, как всем известно, дискредитировать вигов, однако мистер Тредер непонятным образом встревожен его действиями. Когда Уилл поведал, что в ближайшие два месяца ковчегу ничего не грозит, лицо мистера Тредера озарилось, как вырезанная тыква, когда в неё поставят свечу. Он немедля откланялся и поспешил в Сити.

Мы с Уиллом оба это заметили. Однако Уилл воспитан лучше меня и не судачит о людях у них за спиной. Он сменил тему, вернее, ловко перевёл её в другую плоскость, бросив: «Мистер Тредер и думать забыл бы о состоянии рынка, если бы герцогиня Йглмская добралась до его горла». Я спросил, с какой стати Элизе душить престарелого денежного поверенного. Уилл ответил, что они с Элизой недавно встречались по поводу Тов. совл. маш. для под. вод. поср. огн., и он вскользь упомянул, что машина может стать заменой рабскому труду, чем спровоцировал герцогиню на гневную речь о гнусности рабства, Компании Юж. м. и тех, кто, подобно мистеру Тредеру, вкладывает в неё средства. Я старался в разговорах с Элизой не упирать на эту сторону дела, дабы она не сочла, что я играю на её общеизвестной ненависти к работорговле. Однако со слов Уилла понятно, что тема не оставила герцогиню равнодушной. Глядя на последние злоключения Комп. Юж. м., она должна была увериться, что её вложения в Т.С.М.П.В.П.О. разумны и служат благому делу. Уилл ничего на сей счёт не сказал, хотя подмигнул, давая понять, что вложения имели место, после чего вновь сменил тему и вежливо полюбопытствовал, как продвигается логическая машина. Я, разумеется, не преминул ввернуть, что нам не помешали бы финансовые вливания. Уилл, словно того и ждал, ответил, что, возможно, сумеет меня порадовать. Он вручил мне письмо от Элизы, допил кофе и учтиво откланялся.

Глядя вверх по течению, я вижу флотилию лодок, привлеченных длинной очередью нетерпеливо переминающихся господ. Посему закончу кратко. Я распечатал Элизино письмо. Из него выпала записка, в которой Элиза скрепя сердце отзывается об Уилле как о «хорошем тори» и сообщает, что они пришли к соглашению. Это само по себе было бы приятным известием, но ещё лучше оказался второй документ: расписка золотых дела мастера, выданная домом Хакльгеберов на имя вашего покорного. Денег хватит, чтобы поддерживать работу Клеркенуэлл-корта в течение недели, и я льщусь надеждой, что, когда они кончатся, за первым вливанием последуют другие. До исхода двух недель мы сможем установить в Брайдуэлле три органа для набивки карт; Ханна Спейтс уже учит товарок, как на них работать.

Очередь ожила, как согревшаяся на солнце змея, и скоро я смогу сесть в лодку; меня ждёт дело совершенно иного свойства.

…Вновь кофейня — на этот раз в Уорвик-корте, за Олд-Бейли, рядом с Коллегией врачей. Публика — наполовину судейские, наполовину — эскулапы; не могу сказать, кто из них мне сильнее неприятен. Впрочем, нуждайся я в юридической или медицинской помощи, я запел бы по-иному.

Оказавшись в начале очереди, на которую жаловался выше, я взял лодку до пристани Блэкфрайерс и оттуда до Олд-Бейли. Там как раз закончилось заседание Сессионного суда, поэтому было ещё более людно, чем в парламенте. Я отыскал взглядом человека, который на две головы возвышался над толпой, и, пробившись ближе, как всегда, обнаружил господина Кикина где-то на уровне его живота. Русский взглядом дал понять, что я опоздал. Мы обменялись приветствиями, и он зашагал во двор, где осуждённые, их друзья и недруги стояли под открытым небом, беззащитные перед дождём и законом. Таким образом, Кикин двигался в противоток толпе, вышедшей с заседания, раздвигая её своим телохранителем, как тараном. Помедли он хоть немного, я бы посоветовал выждать, пока народ рассеется, а воздух станет чище. В толпе перед Олд-Бейли легко подцепить тюремную лихорадку, которая передаётся от арестантов, отделённых лишь деревянной загородкой, зрителям, а от тех — остальным лондонцам. Я опоздал и потому оказался перед выбором: идти за Кикиным, несмотря на риск подхватить заразу, или остаться одному среди людей, не менее опасных, чем те осуждённые, которых приставы гнали назад в тюрьму. Я выбрал первое и с трудом пробился через толчею во двор.

Там давка была поменьше, и я вздохнул свободнее. Последние недели стояла сушь, так что во дворе было не столько грязно, сколько пыльно. Жаровни, на которых нагревали клейма, ещё не остыли; мне хотелось верить, что едкий угольный дым прогоняет ядовитые миазмы, вызывающие тюремную лихорадку. Я встал рядом, читая раскаленные докрасна буквы: V — вагабонд, Т — тать, и поглядывая, куда направится господин Кикин. Зрители, как я уже упомянул, по большей части разошлись, только у деревянной загородки, отделяющей преступников, ещё толпились родители, дети, друзья, мужья и жены осуждённых. Они совали в скованные, шершавые руки кошельки, хлеб, яблоки и тому подобное. Приставы, гнавшие преступников к воротам Януса, не мешали тем брать дары, зная, что содержимое тощих кошельков скоро перекочует в их собственные карманы. Материальными приношениями дело не ограничивалось: не меньше было поцелуев, рукопожатий, слёз и обещаний любви до гроба, особенно в случае тех, кто получил билет на Тайберн. Я не стану подробнее описывать увиденное и услышанное под предлогом несущественности для моего рассказа; на самом деле словами этого не передать.

В юго-восточном углу двора, у ворот Януса, стояли люди, которые не плакали и не совали преступникам кошельков. Издали их легко было принять за зевак. Однако, подойдя (вслед за господином Кикиным) ближе, я приметил их лица: напряжённые, как у кота, который вот-вот прыгнет на зазевавшуюся пташку. Они не просто глазели, они трудились также сосредоточенно, как покойный мистер Гук, когда тот изучал под микроскопом анималькулей. Некоторые преступники входили в ворота, не видя и не слыша ничего вокруг; их люди у входа старались разглядеть и запомнить. Другие, лучше знакомые с обычаями воровского подполья, узнав поимщиков, закрывали лица рукавом или даже входили в ворота, пятясь задом наперёд. Некоторые поимщики не чурались детского, но вполне действенного трюка — выкрикивали: «Джек! Боб! Том!» Кто-нибудь из преступников непременно оглядывался, давая возможность запомнить его бородавки, шрамы, отсутствующие зубы и тому подобное.

Поимщиков не занимали лишь те преступники, которых осудили на казнь. Остальные имеют шанс выйти из Ньюгейта живыми и вернуться к прежнему ремеслу. Запомнив такого человека в лицо, поимщик может вновь его задержать и выдать правосудию. Не важно, совершил ли тот новое преступление: судьям нужны обвиняемые, поимщику — деньги.

Шон Партри выделялся среди поимщиков возрастом (я предположил бы, что ему за пятьдесят) и, хочется сказать, достоинством. У него густые волосы, лишь слегка поредевшие на макушке, светлые с сединой, и зелёные глаза. Зубы хорошей работы, но он их обычно не показывает. Фигура ладная — редкость среди людей, которые по роду занятий большую часть времени просиживают в кабаках. Однако иллюзия, будто мистер Партри в хорошей физической форме, рассеивается, стоит ему сделать шаг: он немного хромоват, немного колченог, суставы плохо гнутся, да к тому, судя по частым охам и гримасам, ещё и болят.

Партри не смотрел нам в глаза и вообще не подавал виду, что нас заметил, пока последний из осуждённых не вошёл в ворота. После этого он довольно бесцеремонно принялся допрашивать нас, кто мы такие, по чьему поручению действуем и почему хотим столько всего узнать про Джека-Монетчика. Поначалу Партри держался равнодушно, почти враждебно, и лишь когда мы начали отвечать по существу, сменил гнев на милость и даже разрешил господину Кикину угостить его выпивкой в кабаке. Он неплохо осведомлен в политике и выказал интерес к моему участию в сегодняшних парламентских событиях.

Я рассказал о взрыве в Крейн-корте и перечислил тех, кто мог быть намеченной жертвой: мистер Тредер, сэр Исаак, Анри Арланк и ваш покорный. Партри сказал по нескольку слов о каждом, верно угадав, что Арланк — гугенотская фамилия. Особенно заинтересовал его Ньютон, что, впрочем, вполне объяснимо: сэр Исаак в борьбе с монетчиками нередко прибегает к услугам поимщиков; возможно, самому Партри когда-нибудь перепало от него наградных денег. Куда меньше любопытства вызвал у нашего нового знакомца рассказ Кикина о поджоге русского корабля в Ротерхите. Партри считает, что за эту работу Джеку заплатили шведы или другие иностранные агенты, поэтому история мало что проясняет в Джековых мотивах. То, что он вообще потрудился вникнуть в услышанное и быстро сделал вывод, произвело на меня благоприятное впечатление. На Кикина, судя по всему, тоже. Мы спросили Партри, сможет ли он быть нам полезен, и услышали в ответ, что да, вероятно, хотя не слишком скоро. «У меня свои методы», — добавил он, объясняя, почему сумеет что-либо сообщить только ближе к пятнице, тридцатого июля. Кикин впал в отчаяние. Партри напомнил, что переговоры о вознаграждении, вероятно, займут не меньше времени, после чего ушёл.

Дальше в нашей беседе наступил небольшой перерыв, потому что Кикин не любит надолго задерживаться в одном месте. Мы расплатились и двумя кварталами дальше отыскали кофейню, где я сейчас и пишу это письмо. Кикин недоумевал, как Партри перешёл от расплывчатого «не слишком скоро» к конкретной дате тридцатое июля. Я спросил озадаченного русского, не припомнит ли тот, какое событие имеет быть в тот день.

Наконец Кикин вытащил тетрадку, в которой записывает намеченные встречи, и, долистав до тридцатого июля, увидел чистую страницу с единственной записью: «Висельный день». То есть он, зная, что улицы будут запружены, не назначил на тридцатое число деловых свиданий.

— Несколько человек осудили за изготовление фальшивых денег, — объяснил я. — Тридцатого на Тайберне их повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют. Возможно, монетчики что-нибудь знают о Джеке, но боятся его, поэтому сейчас ничего не скажут. Однако ближе к тридцатому страх перед Джеком Кетчем пересилит страх перед Джеком Шафто. В эти-то дни человек вроде Шона Партри может склонить их к откровенности обещанием некоторых послаблений.

— Партри в силах выхлопотать помилование? — изумленно воскликнул Кикин, готовый возмутиться несовершенством нашей юридической системы.

— Нет. Но если мы дадим Партри денег, он может заплатить Джеку Кетчу, и тот постарается, чтобы осуждённый умер быстро и уже не чувствовал, как его потрошат.

— Чудная страна, — заметил Кикин. Мне нечего было возразить.

Кикин в ужасе, что ответы будут так нескоро. Думаю, он мысленно прикидывает, за какой срок галера, стоящая сейчас в доке мистера Орни, успеет сделать рейс в Санкт-Петербург и привезти оттуда русского графа с поручением отрешить Кикина от должности и доставить на родину в кандалах.

Я сказал, что у меня готовы золотые карты для отправки с галерой. Кикин заметно повеселел и объявил, что немедля отправится за ними. Он ушёл, а я жду доверенного человека, который отнесёт Элизину расписку золотых дел мастера моему банкиру Уильяму Хаму в Сити. Так я и сижу, чужак в чудной стране, и гадаю, как я сюда попал и к чему мне готовиться.

Ваш преданный и покорный слуга,

Даниель

Вестминстерский дворец 9 июля 1714

Мистер Холфорд и мистер Лавибонд по поручению палаты лордов обратились к присутствующим со следующими словами:

Господин спикер,

лорды поручили нам уведомить палату, что сегодня они рассматривают вопросы, связанные с Компаний Южных морей и весьма важные для национальной торговли, посему просят дозволить членам палаты, входящим в комитет по вышеозначенной компании, а также Уильяма Лаундза, эсквайра, покинуть заседание и явиться в палату лордов.

Закончив, посланные удалились.

Постановили: Палата дозволяет указанным членам покинуть заседание и направиться в палату лордов, буде те сочтут нужным.

Затем посланных призвали вновь, и господин спикер ознакомил их с вышеприведённым решением.

JOVIS, 8° DIE JULII; ANNO 13° ANNAE REGINAE[211], 1714.


Постановили: уведомить лордов, дабы те поручили освободить от людей Расписную палату, галереи и кулуары палаты пэров на время прохождения членов данной палаты для встречи с Её Величеством согласно воле Её Величества.

Постановили: мистеру Кэмпиону доставить настоящее уведомление.

Постановили: парламентскому приставу освободить от людей указанные помещения для облегчения прохода в палату пэров.


Послание её величества, доставленное сэром Уильямом Оулдзом, герольдмейстером палаты пэров:

Господин спикер,

Королева повелевает досточтимой палате явиться для встречи Её Величества в палату пэров незамедлительно.

Соответственно господин спикер, вместе со всей палатой, направился на встречу с Её Величеством в палату пэров, где Её Величество изволили дать своё монаршее одобрение ряду публичных и частных биллей.

Засим Её Величество изволили обратиться с милостивейшей речью к обеим палатам парламента.

Далее верховный канцлер Великобритании по указанию Её Величества сообщил следующее:

Её Величество повелевает и приказывает отложить заседания парламента до вторника августа 10-го дня сего года; соответственно заседания парламента отложены до вторника августа 10-го дня сего года.

VENIRES, 9° DIE JULII; ANNO 13° ANNAE REGINAE[212], 1714.


Двое на удивление мускулистых помощников маркиза Равенскара подхватили Даниеля в Крейн-корте и затолкали в портшез так поспешно, что он толком не понял: пригласили его или похитили. В ящике, словно сушёный экспонат — диковинный реликт кромвелевской эпохи, — его доставили в Старый двор Вестминстера и сгрузили перед кофейней Уагхорна. Человек с острым слухом, окажись он рядом, уловил бы в бормотании доктора Уотерхауза гнусные наветы и брань в адрес маркиза. Даниель отлично чувствовал себя в Крейн-корте с чайником, пирогом (который миссис Арланк недавно вынула из печи) и стопкой ужасных газет. В Вестминстере царили грязь, теснота, запальчивость — не бесшабашный раж, как в Хокли накануне Висельного дня, а мелочное раздражение, свойственное людям, которыми движут те же низкие страсти, только тщательно скрываемые. Все торопились, кроме Даниеля. Большинство спешило попасть внутрь. Незначительное, но досадное меньшинство спешило из палаты общин в палату лордов через двор, минуя галереи внутри здания, где, очевидно, образовался затор. Наблюдались отдельные вспышки вежливости. Увидев в третий раз, как заштатный лоббист театрально хватается за шпагу, Даниель рассудил, что оставаться здесь не только противно, но и опасно. Он повернулся на каблуках и зашагал прочь, предвкушая, что через четверть часа будет сидеть в клубе «Кит-Кэт», когда его приятные мечтания рассеял возглас: «Доктор Уотерхауз! Я уже боялся, что не найду вас! Идёмте со мной, мы заняли вам местечко в кофейне Уагхорна!»

Даниель узнал голос. Имя он запамятовал, но не огорчился, потому что хорошо помнил причёску. Увы, вместо ожидаемого молодого человека с индейским гребнем ему предстало море одинаковых париков. Впрочем, один из их обладателей смотрел прямо на Даниеля. Если мысленно снять парик и добавить причёску могавка, получился бы юный кутила из числа тех, что вечно бегали по поручениям Роджера. Сегодняшнее поручение: спасти слабоумного учёного и под локотки доставить его в Вестминстерский дворец.

В кофейне Уагхорна Даниель взял чашку кофе и газету, отчасти чтобы читать, отчасти чтобы отгородиться от разговора; его грызло подозрение, что могавку поручено ещё и развлекать гостя беседой. Парламентский гомон накатывал с грохотом, как прибой. Говорили о чём угодно, кроме того, что происходит на самом деле: в основном о законопроектах, которые рассматривали в прошлые несколько недель. Чаще других упоминались билли «О мерах по преодолению раскола в церкви» (любимое детище Болингброка), «Об определении долготы» (Роджера), «О пресечении деятельности неангликанских религиозных объединений», нестареющая тема шерстяной мануфактуры, бесконечные поправки, многочисленные разводы, спорные имения, дела о несостоятельности, а также то, что стали называть «Пять С»: Сбор ополчения, Снижение процентов, Содержание шотландских епископов, Сдерживание папизма и (несколько притянуто) законы, Связанные с бродяжничеством. Всё это было либо пустое сотрясение воздуха, либо шифр, в котором каждый законопроект служил завуалированным намёком на лицо, его предложившее.

Он понял, что больше не в силах выносить дым и крики, примерно тогда же, когда его мочевой пузырь (не отличавшийся крепостью) начал жаловаться на выпитый кофе. Даниель бросил газету, увидел, что могавк куда-то исчез (возможно, его позвали в набег на верховья Гудзона), встал и пошёл искать место, где можно помочиться. Это оказалось несложно (труднее было бы найти место, где мочиться нельзя). Затем Даниель принялся прохаживаться по Расписной палате и Длинной галерее. В итоге его чуть не вымели вон при расчистке помещений, предпринятой по указанию палаты общин. Он был уже почти на улице, когда другой могиканин разыскал его и провёл обходными путями через залы комитетов в палату лордов, где поставил среди клакеров Роджера с напутствием вести себя так, будто он здесь по праву.

На Даниеля нахлынули нехорошие предчувствия. Он видел, как покатилась голова Карла I. Был с Карлом II почти до последнего вздоха, героически отбивая яростные атаки лейб-медиков. Наблюдал, перебарывая соблазн включиться, кабацкую драку, в которой Якову II расквасили нос и которая более или менее положила конец его царствованию. Благоразумно переждал за океаном смерть Вильгельма и Марии. Теперь он снова здесь и к нему несут королеву. Что, если её угораздит испустить дух именно сейчас? Обратятся ли все взоры к нему? Разорвут его на части прямо в здании парламента или доставят в Тауэр, чтобы обезглавить там? Вспомнят ли, что он недавно въехал в город вместе с некой иноземной принцессой, явившейся инкогнито и без приглашения?

Эти и другие мрачные думы так захватили Даниеля, что он почти не заметил внезапной тишины, наступившей с появлением вычурного портшеза. Его (как и всех вокруг) удостоила своим присутствием королева! Исторический момент! Или по крайней мере такой, который войдёт в анналы. И всё же Даниеля охватила досадная неспособность прочувствовать величие мига. Собственные мысли были ему куда интереснее — знак того, что он слишком много о себе мнит?

Другие (полагал Даниель) способны жить настоящим мгновением и переживать его непосредственно, как животные. Какой предстаёт им торжественная церемония тронной речи? Яркой, впечатляющей, завораживающей? Ему никогда этого не узнать. Даниель видел только больную старуху в зале, полном взбудораженных, давно не мытых мужчин.

Клуб «Кит-Кэт» час спустя

Исаак должен был думать, что во всех помещениях царит молчание, поскольку любое помещение стихало, стоило ему войти. Даже это!

Даниель очнулся от странной рассеянности, накатившей на него во время обращения королевы к парламенту. Сейчас он был полностью собран. Возможно, перемена объяснялась тем, что здесь он мог пить шоколад, более того, двигаться и участвовать в интересных ему разговорах. До появления Ньютона в клубе безраздельно царил Роджер: восседая за любимым столиком, он принимал поздравления (в форме дурных стихов и дорогих подарков) от благодарной Великобритании. По обычаю клуба «Кит-Кэт» все чествования были стихотворные: от ёмких эпиграмм (в лучшем случае) до бессвязных героических куплетов (в худшем). Поэтическая школа «Кит-Кэта» требовала не называть имён, заменяя их классическими аллюзиями. Роджер почти всегда был Вулканом.

Вот стихи какого-то виконта:

Владыке[213] в дымной кузнице[214] ковал

Златые молнии[215] Вулкан[216] суровый,

И чтоб Титан мятежный не восстал,

Замки и цепи, узы и оковы.

С огнём игравший дерзко Прометей[217]

К скале уединённой пригвождён.

Юноне[218] хитрость мстительных затей

Готовит западню — коварный трон[219].

Этот конкретный виконт, как все понимали, не смог бы зарифмовать двух строк. Несколько молодых поэтов постоянно торчали в клубе и строчили эпиграммы за пироги и выпивку; один из них был сейчас в свите виконта.

Сэр Исаак вошёл бодрой походкой двадцатилетнего студента, шагающего вдоль реки Кем, словно и не пролежал две недели кряду после кровавого избиения в Звёздной палате. Он прервал трогательную сцену поздравления и заговорил с Роджером, не подозревая, что влез впереди длинной очереди людей куда более знатных. Даниель протискивался гораздо медленнее, поскольку в отличие от Ньютона вежливо обращался к каждому, кого оттирал плечом. Соответственно, он не слышал начала разговора. Впрочем, несложно было угадать, что Исаака привели сюда новости, а значит, он поздравляет Роджера с выдающейся победой: это ж надо было так припереть Болингброка к стене, что тому пришлось звать на помощь мамочку! Именитые господа, один за другим, говорили Роджеру подобные вещи несколько часов кряду, и тот благодарил их наклоном головы столь машинально, что это уже превратилось в кивательный тик. Однако те же слова от сэра Исаака Ньютона он принял с совершенным вниманием, как будто все остальные поздравляют наобум, и только Ньютон высказывает своё подлинное мнение. Возможно, делу отчасти помогало то, что Ньютон говорил прозой.

На взгляд Даниеля, Роджер выглядел немного рассеянным и выслушивал стихотворную лесть вигов чуть ли не с тоской. Оно и понятно: Роджер — боец. Весь прошлый месяц он готовил контратаку, теперь она позади. Роджер оказался в положении дуэлянта, который сделал выстрел и стоит, безоружный, не зная, что с противником: убит тот, просто оглушён или длит миг торжества, прежде чем выстрелом размозжить ему голову. Он должен готовиться к ответному выпаду Болингброка; вместо этого сидит в клубе и выслушивает скверные вирши.

Роджер дружески взял Исаака под руку и повёл к Даниелю, но прежде, повернувшись к оставляемым поклонникам, провозгласил:

— Господа! Минуточку внимания! Я слышал, что сегодня королева всемилостивейше одобрила билль об объявлении награды за отыскание долготы!

Он сделал вид, будто изумлён таким исходом событий.

— И, по слухам, сэру Исааку Ньютону кое-что на сей счёт известно. Коль долготу желаешь ты обресть, Ньютона отыщи и дай ему поесть!

Импровизация была встречена жидкими аплодисментами и обильными возлияниями.

— Мистер Кэт! Пирогов с бараниной, пожалуйста!

К тому времени, как Роджер с Исааком пробились к Даниелю, они говорили уже совсем о другом.

— Вы отлично выглядите — я очень рад. Значит ли это, что я скоро получу Катерину обратно? Мой дом в полном запустении с тех пор, как хозяйка бросила его, чтобы ухаживать за дядюшкой!

— Да, милорд, она уже выехала, чтобы возвратиться к своим обязанностям, — отвечал Ньютон устало — ему явно неприятно было говорить на щекотливую тему.

— Дом скоро засияет, если она будет радеть о нём так же, как о вас!

— Она и впрямь была очень заботлива, — признал Ньютон, — хотя, по правде сказать, настоящим лекарством для меня стали новости из Вестминстера — надежда на то, что Болингброк будет посрамлён, а испытание ковчега — отсрочено.

— Что ж, тогда вам с доктором Уотерхаузом стоит обратить ваши новообретённые силы на подготовку наступления, — сказал Роджер, — ибо заседания парламента отложены только до десятого августа. У Болингброка более чем достаточно времени, чтобы подвести контр-контрмину и взорвать нас всех на воздух!

— Нам с доктором Уотерхаузом к взрывам не привыкать. — Непонятно было, иронизирует Ньютон или сухо констатирует факт. Тут он поглядел Даниелю прямо в глаза, так что тот даже вздрогнул. — Хорошо, что вы здесь. Я хотел с вами поговорить.

— Тогда, с вашего позволения, я откланяюсь, — сказал Роджер, — чтобы вы могли спокойно побеседовать. Прошу вас, обсуждайте важное и не отвлекайтесь от насущного — ибо нет у якобитов оружия действеннее, нежели лживые измышления, будто виги — а значит, и Ганноверы — портят британскую монету ради своей корысти!

Крайне неделикатно было бросить такие слова директору Монетного двора, но Роджер явно злил Ньютона намеренно. Он помедлил ещё минуту, убеждаясь, что сэр Исаак не рухнет на пол в конвульсиях, однако тот лишь яростно сверкнул глазами. Даниель незаметно подмигнул Роджеру; он по опыту знал, что теперь Исаак не будет ни спать, ни есть, пока не разрешит поставленную задачу. Роджер поклонился и исчез — сгрузив свои заботы на Даниеля, который уже чувствовал, как тяжело давит на его плечи новое бремя.


— Надо отыскать Джека-Монетчика, заковать в кандалы и вытянуть из него признание, что пока он не запустил в ковчег свои грязные руки, там лежали полновесные монеты, — сказал сэр Исаак Ньютон. — Ещё лучше, если мы заставим его вернуть монеты, похищенные из ковчега. Это сокрушит все обвинения иезуитов!

— В таком случае, Исаак, я рад вас уведомить, что розыск Джека идёт уже несколько месяцев, и занимается им…

— Ваш клуб. Да, я про него знаю, — сказал Исаак. — Я попрошу членства.

— По уставу клуба решение принимается общим голосованием, — пошутил Даниель.

Однако Исаак в нынешнем своём состоянии не воспринимал шуток.

— Я не предвижу здесь никаких затруднений, — сказал он. — Собственно, я предлагаю объединить розыск монетчиков, проводимый Монетным двором, с усилиями вашего клуба найти виновных во взрыве адских машин, поскольку есть основания полагать, что речь об одних и тех же людях. Выгода очевидна.

— Тогда будем считать, что исход голосования известен и вы уже полноправный член клуба. — Даниель упёрся ладонями в стол и с усилием оторвал себя от стула. Исаак тоже встал. К ним несли пироги на серебряном блюде; Даниель жестом направил слугу к выходу и продолжил: — Вы удачно выбрали время. Мне как раз сообщили о ценном свидетеле, который желает со мною поговорить.

Исаак уже шёл к двери.

— Я нанял карету на весь день, — бросил он через плечо. — Что сказать кучеру?

— Скажите ему, — отвечал Даниель, — что мы едем в Бедлам.

Карета несколько минут спустя

— …и таким образом мы условились с мистером Партри, но, конечно, пока ничего ему не заплатили и не должны платить до конца месяца, — закончил Даниель. Он пересказывал недавние действия клуба, безжалостно сокращая подробности из-за аромата пирогов, ждущих на блюде у него на коленях. Блюдо — двадцатифунтовый серебряный диск — являло собой образчик барочной пышности и было покрыто милями витиеватых строк, воспевавших прелести Ньютоновой племянницы. Здесь её именовали Афродитой — шифр, для Исаака скорее всего непостижимый.

Фривольное блюдо и пышущие жаром пироги не смещались относительно Даниеля, а потому, в полном соответствии с принципом Галилея, теоретически оставались также съедобны, как если бы лежали перед ним на столе, пребывающем в состоянии покоя по отношению к неподвижным звёздам. Сказанное оставалось верным, несмотря на то, что карета с Даниелем, Исааком Ньютоном и пирогами катила по Лондону. Даниель предполагал, что сейчас они огибают северный выступ кладбища святого Павла, но точно сказать не мог: он опустил шторы, поскольку дорога к Бедламу проходила аккурат через алчную пасть Граб-стрит, а ему не хотелось прочесть о сегодняшней поездке во всех завтрашних газетах.

Исаак, который лучше любого смертного должен был бы понимать относительность, не выказывал интереса к своему пирогу — как если бы тот, смещаясь относительно Земли, перестал быть пирогом. Для Даниеля же пирог в движущейся системе отсчета в полной мере оставался пирогом; положение и скорость, будучи сами по себе занятными физическими свойствами, никак не влияли на пироговость. Значение имела лишь динамика относительных перемещений Даниеля и пирога. Если скорость и положение Даниеля близки к скорости и положению пирога, то поедание пирога возможно и заманчиво. Если пирог далеко от Даниеля или движется с большой относительной скоростью (например, брошен ему в лицо), он утрачивает часть своей пироговости (во всяком случае, с точки зрения Даниеля). На данный момент, впрочем, это были чисто схоластические рассуждения. Пирог лежал у него на коленях и был очень даже себе пирогом, что бы ни думал по сему поводу Исаак.

Мистер Кэт одолжил им серебряные столовые приборы, и Даниель, говоря, заткнул себе за ворот салфетку — флаг безоговорочной капитуляции перед чарами пирога. Однако вместо того, чтобы сложить оружие, он вооружился — ножом и вилкой — и уже занёс их над румяной корочкой, когда его остановил вопрос Исаака:

— Клуб намерен оставаться в бездействии весь июль?

— Каждый из членов продолжает свою линию расследования, — отвечал Даниель. — Как мы с вами сейчас.

И он взрезал пирог.

— А прочие?

— Им почти нечего рассказать. Хотя на последнем заседании мистер Тредер сообщил, что Джек-Монетчик связан с мистером Нокмилдауном и частенько наведывается в притоны так называемой Ист-Лондонской компании.

Исаак, по крайней мере, задумался, так что Даниель успел отправить в истосковавшийся рот порцию горячей баранины. Исаак по-прежнему смотрел на него, но как будто сквозь, что было и к лучшему, потому что по физиономии Даниеля разлился гастрономический экстаз.

— Вам известно моё мнение о мистере Тредере, — сказал Исаак.

Даниель кивнул.

— Он в сговоре с Джеком, тут сомневаться нечего, — продолжал Исаак.

Для Даниеля это прозвучало примерно как утверждение, что его жена тайно шпионит в пользу Чёрной Бороды. Однако во рту у него был пирог, в желудке — умиротворение, поэтому он не поднял голос. Только бровь.

— Мистер Тредер боится, что расследование, начатое Болингброком, выявит его связи с Джеком. На Тайберне четвертуют за меньшее.

Здесь Исаак, как истый математик, остановился, предоставляя читателю самому проделать очевидные выкладки. Даниель очень выразительно пожимал плечами, вздыхал и выгибал брови, однако Исаак о нём словно позабыл. Ничего не оставалось, кроме как сглотнуть и выговорить:

— Зачем мистер Тредер сообщает о привычках Джека, если так боится его поимки?

— Это тонкий намёк, — отвечал Исаак.

— На что?

— На то, что мистер Тредер готов сдать своих: если у воров нет чести, то уж тем более нет её у весовщиков. Он готов способствовать поимке Джека в обмен на смягчение приговора.

— Смягчение приговора… со стороны прочих членов клуба?!

— Со стороны директора Монетного двора, — сказал Исаак. — Ему хорошо известно, что мы с вами знакомы.

— Спасибо, что ознакомили меня со своей гипотезой. Сам бы я никогда до такого не додумался — уж больно замысловато, — угрюмо выговорил Даниель и ушёл от дальнейшей дискуссии в общение с пирогом.


Словно меланхолик в углу людного салона, Бедлам повернулся широкой спиной к Сити. Северным фасадом он смотрел на Мур-филдс — самое большое зелёное пространство в городе. Те безумцы, чьи камеры выходили на север, видели из окон деревья и траву, тянущиеся на полмили до ближайшего крупного строения: уксусного завода мистера Уитанунта на Уоршип-стрит у подножия Холлиуллского холма. Самая большая часть Мур-филдс, прямо перед Бедламом, была ограничена с четырёх сторон широкими аллеями; такие же аллеи разрезали её георгиевским крестом. Деревья вдоль дорожек шли через равные промежутки; их высадили сорок лет назад по указанию Гука.

Аллея, образующая южную границу Мур-филдс, была с одной стороны ограничена таким рядом деревьев, с другой — исключительно мощной оградой. Небольшую железорудную залежь истощили, чтобы изготовить железные прутья в руку толщиной; целая каменоломня ушла на их каменное основание. Как только в правом окне кареты показалось это устрашающее средство сдерживания безумцев, Даниель отложил блюдо и начал утираться салфеткой, одновременно читая стишок, по давней традиции «Кит-Кэта» оттиснутый на нижней корочке:

Пирог на r2 умножь —

Получишь сковородку:

Довольно, чтоб начать делёж,

Не всё засунуть в глотку!

Гук выстроил треклятое здание невероятно длинным — семьсот футов, столько же, сколько весь Тауэр; такую роскошь мог позволить себе только архитектор, работавший сразу после Пожара. Даниель, как ни сдерживался, то и дело поглядывал за ограду — не прохаживаются ли там безумцы, но видел лишь компании гуляющих лондонцев да одиноких проституток. Не велика потеря: по-настоящему интересных безумцев во двор всё равно не выпускали.

Наконец ограда отвернула вправо, а ряд деревьев, наоборот, влево, и карета въехала в овальный двор перед центральным куполом Бедлама. Экипажи и портшезы стояли концентрическими кругами, дожидаясь, пока их владельцы вдоволь насмотрятся на сумасшедших. Исаак и Даниель вылезли из кареты, и Даниель заплатил кучеру, чтобы тот отвёз серебро обратно в «Кит-Кэт».

Ни возраст, ни научные заслуги не избавили от необходимости стоять в общей очереди. Ворота, в которых с каждого посетителя взимали пенни за вход, размером соответствовали ограде. Над ними высился карниз: на двух плавно изогнутых скатах, как на кушетках, возлежали две каменные фигуры. Слева от Даниеля, словно упавшее с шеста чучело, поникло Тихое Умопомешательство, оно же Меланхолия; его невидящий взор был устремлён в пространство над Мур-филдс. Справа, стиснув кулаки и закатив глаза, рвалось из цепей Умопомешательство Буйное или Мания; оно едва касалось постамента локтем, бедром и щиколотками, каменные мускулы вздулись от напряжения. Для Даниеля оба изваяния были старыми знакомцами; он видел их ещё в набросках, когда навещал Гука в мастерской под куполом Бедлама, и даже сделал по ходу кое-какие замечания, которые Гук, разумеется, пропустил мимо ушей. После того, как статуи установили над входом, Даниель много раз проходил под ними, когда заглядывал к Гуку или участвовал в сумасбродных опытах Королевского общества над умалишенными. Однако сегодня он впервые ощутил своё с ними родство. Ибо сейчас Даниель, так долго олицетворявший собой Меланхолию, стоял полевую руку от сэра Исаака Ньютона — воплощённой Мании. Не отваживаясь высказать своё наблюдение вслух, он несколько раз перевёл взгляд с каменного безумца на Исаака. Наконец тот вздохнул, закатил глаза и бросил: «Очень смешно».

Наконец дошёл их черёд подняться по лестнице и заплатить за вход, что позволяло преодолеть ещё несколько ступеней и вручить дополнительные взятки толпящимся у дверей служителям. Это было не строго обязательно, но гарантировало быстрый доступ к самым интересным безумцам обоего пола. Даниель лишь оглядел служителей и, не найдя того, которого искал, повёл Исаака в здание.

— Простите? — спросил Исаак, услышав бормотание Даниеля. — Вы что-то сказали?

Голос у них за спиной пробасил:

— Не обращайте внимания, сэр Исаак. Доктор Уотерхауз, переступая этот порог, всегда возносит молитву, чтобы ему дозволили выйти обратно.

Исаак сделал вид, будто не слышит, полагая, что говорит кто-то из пациентов, подкарауливающих у дверей в надежде получить монетку за свои остроумные замечания. Догадка была здравая, но неверная. Даниель обернулся на голос, и Ньютон последовал его примеру.

Говорящий был не безумец, поскольку пациентов в Бедламе брили, а его тёмные волосы доходили до плеч. Исаак напрягся и попятился в тот самый миг, как Даниель шагнул к темноволосому, чтобы обменяться рукопожатиями. Ибо Исаак узнал в Сатурне человека, которого видел при крайне сомнительных обстоятельствах в Брайдуэллском кабаке. Однако через несколько мгновений, узрев вокруг себя бритых, закованных в цепи безумцев и меланхоликов, сэр Исаак рассудил, что общество Сатурна не так уж ему отвратительно.

Тут вперёд выступил субъект, стоящий рядом с Сатурном.

— Мистер Тимоти Стаббс, — представил тот. — Как вы можете заключить по его рыжим кудрям, он здесь не живёт. Однако по тёмно-синему платью вы можете догадаться, что он здесь работает. Выньте руку из кармана, доктор Уотерхауз; ему уже заплачено.

— Мы лечим Имярека согласно вашим предписаниям, доктор, — объявил Тимоти Стаббс после того, как из Сатурна удалось вытянуть более формальное представление. — Все лекарства, все методы, известные современной медицине, испробованы, но он по-прежнему упорствует в своих заблуждениях.

— Надо же! — воскликнул Даниель. — В таком случае вам, наверное, приходится держать его под замком.

— Да, доктор, иначе он уже понаделал бы дыр во всех стенах. Его поместили наверх.

— На последний этаж, где держат самых опасных безумцев, — перевёл Сатурн.

— И где он сейчас?

— В аппарате для усмирения буйнопомешанных, сэр, — отвечал Стаббс, слегка удивлённый вопросом. — Как вы и прописали — на четыре часа в день.

— Действует ли аппарат?

— Аппарат-то действует, и очень сильно, сэр. А если вы о том, удалось ли излечить Имярека от безумия, то, увы, нет, поэтому мы снова удвоили дозу.

— Превосходно! — вскричал Даниель. — Как пройти к аппарату?

— Он в дальнем конце мужского крыла; идти, боюсь, довольно долго, — сказал Стаббс, обходя бритого мужчину, который лежал ничком, бормоча что-то на военном жаргоне и поминутно судорожно вжимаясь в пол от воображаемого разрыва гранат.

— Ничего страшного, — отвечал Даниель. — Бедлам не зря считается лучшим местом для прогулок в дождливую погоду.

— В солнечный день это мало утешает, сэр, — сказал Стаббс, огибая троих молодых людей с индейскими причёсками, которые, стоя плечом к плечу, обсуждали выступление безумца: тот одновременно играл на скрипке и отплясывал джигу.

— Если сыграешь ещё, получишь пенни, и два — если прекратишь!

— Чего ради мы стоим и смотрим на этого несчастного, если в нескольких шагах отсюда можно взглянуть на всклокоченных безумиц?

— Когда ты увидишь настоящих всклокоченных безумиц, ты больше не будешь спрашивать.

Они миновали центральный зал и вошли в галерею, уходящую вперёд на несколько сотен ярдов. Справа тянулись окна, впускающие свет с Мур-филдс, слева — близко расположенные двери с зарешёченными оконцами на высоте человеческой головы. Представители всех лондонских сословий, за исключением высшей знати и нищих — мужчины и женщины, дворяне и простонародье, взрослые и дети, шумные банды подмастерьев и стайки хорошо одетых молодых дам, одинокие особы женского пола, одетые ещё лучше (то были куртизанки), бодрые старики и старухи, совершающие дневной моцион, лихие ватаги мальчишек, самодовольные могавки, охорашивающиеся франты и весельчаки-кокни, — прохаживались от двери к двери, заглядывая в каждое окошко. Торговцы продавали с тележек еду и пиво. Кое-где надсмотрщики в тёмно-синем сообща усмиряли отбившегося от рук подопечного, но в целом узники разгуливали свободно — насколько свободно можно разгуливать в ручных и ножных кандалах, соединённых изрядной длины цепью. Некоторые — меланхолики — сидели, сгорбившись, на полу или бродили, волоча ноги, по коридору; они не обращали внимания на зевак, даже когда те тыкали им в рёбра тростью. Другие — буйнопомешанные — вели яростные споры с невидимыми оппонентами или вещали о том, что мучило их воспалённый мозг. Наиболее занятные экземпляры собирали вокруг себя толпу. Зрители смеялись над теми, чьи речи были непристойны или касались политики, и поддразнивали несчастных, стараясь вызвать у них новую вспышку. Один из безумцев уверял, будто Людовик XIV управляет Лондоном из тайной комнаты под куполом собора святого Павла и ему служит целая армия иезуитов, способных посредством чар обращаться серыми голубями. Молодой человек из числа зрителей сообщил ему, что целая стая таких голубей только что влетела через разбитое окно под купол Бедлама. Безумец смертельно перепугался и убежал в камеру так быстро, как только мог. Грохот его цепей, а также смех и аплодисменты зрителей на время заглушили все разговоры в галерее.

Когда шум утих, Стаббс обратился к Даниелю:

— Нам приходится менять солому в камере Имярека по пять раз на дню, — сказал он на случай, если доктор Уотерхауз всё ещё сомневается в действенности аппарата. — Другие пациенты научились держаться от него подальше — за исключением копрофилов, которых приходится отгонять палками. — Он кивнул на дверь чуть дальше впереди. Случайно или нет, из её окошка как раз вылетело что-то бурое и упало на парик проходящего щёголя, взметнув облачко пудры. — Надо было платить провожатому, — заметил Стаббс, направляя Исаака, Даниеля и Сатурна ближе к окну, дальше от летящих экскрементов. — Мне вот думается, что Имяреку могло бы помочь битьё. Я помню ваш запрет, доктор, но если бы вы всё-таки позволили мне пустить в ход палку…

— Нет, — сказал Даниель. — Вчера вы прислали записку, что он просит разрешения со мною поговорить…

— Да, сэр. И даже слёзно молит.

— Давайте воздержимся от применения палки до разговора, а там будет видно.

Они уже приблизились к дальнему концу галереи и теперь отчётливо слышали скрежет, сопровождаемый глухими ударами. Стаббс распахнул дверь в торце коридора и впустил спутников в просторное помещение — своего рода бастион, завершающий западное крыло лечебницы. Странных предметов здесь было не меньше, чем в Клеркенуэллском дворе технологических искусств, а скопление исступлённых безумцев отчасти напоминало заседание Тайного совета её величества. Однако самым большим предметом в зале, а равно и главным источником шума, служил деревянный барабан, установленный на оси между двумя массивными опорами высотой чуть больше Даниеля. Барабан имел форму толстой монеты, примерно в ярд толщиной. Его обод почти касался пола и потолка, что позволяло оценить диаметр примерно в двенадцать ярдов. Боковые поверхности — орёл и решка монеты — были изготовлены по образу простейших тележных колёс, то есть из широких досок, соединённых железными полосами. Обод тоже состоял из досок, прибитых к обоим дискам.

На одном конце оси располагался рычаг размером с весло. Небольшая лесенка вела на платформу, стоя на которой два или три человека могли посредством рычага вращать барабан. Одна смена сейчас этим и занималась, вторая отдыхала рядом, восполняя пивом вышедшую с потом жидкость.

По мере вращения исполинского барабана изнутри доносились звуки: быстрый перестук, как от бегущих ног, переходящий в серию глухих ударов, словно кто-то катится по лестнице.

— Лечение завершено! — объявил Стаббс.

Работники с облегчением расправили усталые спины, не забывая, впрочем, о рукояти — она продолжала вращаться по инерции, так что вполне могла сломать зазевавшемуся челюсть. Когда движение барабана замедлилось, они вновь схватили рукоять и повернули его примерно на четверть оборота. Теперь стало видно, что в ближайшем торце барабана имеется узкая дверца, высотой почти от ступицы до обода. Работники установили её строго вертикально, как часовую стрелку, указывающую на шесть часов, после чего с грохотом сбежали по ступеням к бочонку с пивом.

Стаббс втиснулся в пространство между барабаном и опорой и отпер щеколду. Дверца распахнулась, со стуком ударившись о доски. Стало видно, что вся внутренняя поверхность аппарата обита лоснящимися от грязи тюфяками из соломы или конского волоса. Пространство за дверцей было почти пусто, только с самого его низа на пол, словно тающая восковая фигурка, сползало нечто человекоподобное.

— Видите? — провозгласил Стаббс. — Аппарат действует!

Человек, выбравшийся из аппарата, явно спешил с ним расстаться, однако благоразумно не пытался встать или даже сесть. Он приподнялся, упираясь лбом и коленями, и пополз, как гусеница-землемерка, то и дело останавливаемый безуспешными позывами к рвоте. Примерно за минуту ему удалось добраться до параши, вслепую откинуть крышку и, обнимая бадью, оторвать себя от пола. Наконец, с помощью надсмотрщика в тёмно-синем платье он взгромоздился на сосуд и немедленно начал генерировать звуки гидравлического и пневматического характера.

— Пытался ли он ломать другие стены? — спросил Даниель.

— Только одну, сэр. Это часть его мании: он думает, что точно знает, где спрятано сокровище.

— Что за сокровище? — спросил Исаак.

— Ну как же, сэр! Его все безумцы ищут, — отвечал Стаббс. — Золото Соломона.


Имярек всё ещё был не в состоянии разговаривать. Пока служители вновь заковывали его в цепи, чтобы отвести в камеру, Даниель, Исаак и Питер Хокстон поднялись на этаж и пошли к центру Бедлама мимо ряда камер, таких же, как этажом ниже. Посетители здесь встречались реже — всё больше развесёлые ватаги подмастерьев или кучки особо вульгарных щёголей, а также одинокие господа, которым, судя по виду, самим не помешало бы провести несколько часов в аппарате для усмирения буйнопомешанных. Узников здесь держали под замком, и не безосновательно. Даниель старался идти как можно дальше от камер и не вслушиваться в бормотание безумцев, припавших к крохотным окошкам в дверях. Шагал он быстро; спутники со всех ног поспевали за ним. Наконец они оставили позади мужское крыло и оказались в центральной части здания, над главным входом, прямо под куполом. Отсюда ещё одна лестница вывела их в сводчатое помещение: по сути своей чердак, однако тщательно отделанный, просторный и хорошо освещённый.

Из окон уксусного завода мистера Уитанунта средняя часть Бедлама должна была выглядеть так, будто на неё поставили перевёрнутую воронку квадратного сечения со скруглёнными углами. Широкая часть воронки образовывала сводчатый потолок, под которым стояли сейчас Исаак, Даниель и Сатурн. В сужении располагались окна, впускавшие свет и (если были открыты) выпускавшие наружу спёртый воздух лечебницы.

— Здесь была мастерская Гука, его любимое убежище, — сказал Даниель, — хотя тогда оно выглядело совсем иначе. — Он подошёл к перилам и заглянул в центральный колодец, через который свет от купола попадал в вестибюль. — Вот тут были уложены доски, так что получался сплошной пол.

— Я был здесь однажды, на ваших проводах, — заметил Исаак.

Его слова заинтересовали Сатурна, который, стоя у перил, делал знаки компании двумя этажами ниже. Компания из четырёх человек как раз начала подниматься по лестнице; служитель в тёмно-синем платье спускался, чтобы преградить ей путь. Сатурн, продолжая смотреть вниз, спросил Даниеля:

— Это было перед вашим отъездом в Массачусетс?

— Задолго до того. Я уехал в 1695-м. Проводы, о которых говорит сэр Исаак, состоялись в 1689-м.

— Непонятно. — Сатурн перегнулся через перила и перенёс внимание на то, что происходило внизу. Надсмотрщик не пропускал наверх посетителей, которых Сатурн недавно поманил рукой. Все четверо были дюжие ребята и легко могли бы отодвинуть надсмотрщика с дороги; тем не менее они остановились и взглядами спрашивали Сатурна, что делать.

— Всё в порядке, сэр! — крикнул Сатурн. — Они с нами!

— А вы-то кто такие?

Даниель положил руку Сатурну на плечо и ответил сам:

— Сэр Исаак Ньютон, директор Монетного двора её величества, расследует государственную измену. Вы не пропускаете его помощников. Будьте добры отойти в сторону.

Исаак, удивлённый не меньше надсмотрщика, шагнул к перилам: не для того, чтобы произвести впечатление, а просто чтобы разобраться в происходящем. Однако явление седовласого рыцаря-чародея смело надсмотрщика с дороги, словно порыв ветра из раскрытой двери.

— Виноват, сэр! — крикнул он уже совершенно другим тоном, когда Сатурновы молодчики поднялись мимо него. — Чем могу служить?

— Не пускайте сюда любопытствующих, — отвечал Даниель и, повернувшись, принялся изучать стены. Начальство Бедлама не так ценило верхний этаж, как некогда Гук: вместо того чтобы устроить наверху роскошные кабинеты, оно натолкало сюда столов и сундуков, превратив помещение под куполом в голубятню для писарей и свалку ненужных документов.

— Когда мы были здесь на моих проводах, — сказал Даниель Исааку, — всё выглядело примерно так же. Я имею в виду, что стены, наклонённые внутрь, то есть внутренняя сторона крыши, были оштукатурены.

— Да.

— Однако я частенько навещал Гука раньше, в семидесятых. Эту часть Бедлама выстроили первой. Как вы помните, флигеля возводили ещё много лет.

— Да.

— Я пытаюсь вспомнить, как выглядело помещение до того, как появилась дранка и штукатурка. Мне кажется, что на этих местах имелись большие полости, особенно, если память меня не подводит, здесь, между трубой и углом. Труб четыре, значит, и полости четыре. — Говоря, Даниель вёл рукой по штукатурке, иногда простукивая стену костяшками пальцев. Наконец, он добрался до места, где стук получался особо гулким, не отнимая ладони от стены, повернулся и оглядел комнату. Взгляд его просветлел, наткнувшись на пятно свежей штукатурки в одном из углов. И тут, совершенно случайно, Даниель заметил, что их нагнал Тимоти Стаббс.

То, что Стаббс испытал, поднявшись по лестнице, вполне можно было назвать приятным недоумением; сейчас его состояние вернее всего описывалось словом «ужас».

— В моих речах вам слышится что-то знакомое, мистер Стаббс? — спросил Даниель с улыбкой.

— Истинная правда, доктор. То же самое говорил своим сообщникам Имярек, когда я их тут застал.

— Вы проявили похвальную храбрость, мистер Стаббс, выследив шайку безумцев.

Похвала немного успокоила Стаббса.

— Жаль только, что я их не всех поймал, сэр.

— Вы совершенно правильно поступили, схватив вожака. Значит, они проломили стену вон там? — спросил Даниель, указывая на свежую штукатурку.

— Да, сэр.

— Полоумные, — задумчиво проговорил Даниель. — Впрочем, предположим, что в одном из этих углов и впрямь спрятано сокровище. Тогда Имярек — не безумец, а вор или даже хуже; все прописанные мною средства бесполезны, если не вредны. Коли так, место ему не в Бедламе, а в Ньюгейте, и заслуживает он не лечения, а суда. Есть лишь один способ проверить. Как я понимаю, в той стене Имярек ничего не нашёл?

— Только осиные гнёзда и помёт летучих мышей, — отвечал Стаббс несколько неуверенно.

— Естественно. Мистер Гук разместил бы тайник в углу, наиболее защищённом от преобладающих ветров — здесь.

Даниель указал на соседнюю стену. Сатурн взглянул на него. Даниель кивнул. Сатурн, повернувшись спиной ко всем, резво шагнул к указанному углу. На ходу он тряхнул правой рукой, так что из рукава выскочил инструмент наподобие молотка с шаровидной головкой. Сатурн сжал пальцы на рукояти, когда железный шар уже почти касался пола, и, размахнувшись со всей силы, наотмашь ударил по стене. Шар пробил штукатурку и дранку, как пуля — дыню. Сатурн переложил орудие в левую руку, а правую по плечо засунул в дыру.

Мистер Стаббс явно не одобрял происходящее. Судя по лицу, добавить Сатурна к прочим обитателям Бедлама ему мешало лишь присутствие Сатурновых молодцов. Однако Питер Хокстон быстро положил конец сомнениям, провозгласив:

— Вердикт вынесен. Имярек не безумец, а обычный вор. — Он вытащил руку из дыры и продемонстрировал свёрнутую в трубу стопку пыльных листов. — А может быть, необычный.


— Насколько я понимаю, вы поручили мистеру Стаббсу ждать безумцев, которые примутся ломать стены, — сказал Исаак. — Но как вы предугадали?

Они с Даниелем отошли к противоположной стене помещения, подальше от шума и пыли. Сатурновы молодчики разворотили несколько ярдов стены пронесёнными под одеждой ломиками, крюками и тому подобным, обнажив призму чёрного пространства, в которой можно было спрятать два или три трупа, имей Гук подобные наклонности. Однако вместо трупов он спрятал там два деревянных сундука и несколько кожаных бюваров, а промежутки забил мятой или свёрнутой бумагой. Сейчас пыль уже осела настолько, что Исаак с Даниелем могли приблизиться к дыре. Однако прежде Исаак потребовал объяснений.

— Я знаю далеко не всё, — сказал Даниель. — За последнее время ограблению подверглись несколько зданий, выстроенных Гуком, в том числе Королевская коллегия врачей и дом милорда Равенскара.

— Катерина мне рассказывала, как это было у них, — вспомнил Исаак. — Странные попались воры — понаделали дыр в стенах и ничего не нашли, но не взяли ценные вещи, стоявшие прямо на виду.

— Простая экстраполяция подсказывала, что следующим будет Бедлам. Я заплатил мистеру Стаббсу, чтобы тот проявил особую бдительность. Имярека поймали неделю назад. Он всячески выдавал себя за сумасшедшего. Теперь, узнав, как лечат безумцев в Бедламе, он, возможно, предпочтёт сознаться в обычной краже. — Даниель поймал взгляд Стаббса, что было нелегко, поскольку служитель стоял, как в столбняке. — Пожалуйста, сходите к Имяреку в камеру. Не говорите, что случилось на самом деле. Скажите, что доктор Уотерхауз пробил дыры во всех четырёх стенах и ничего не нашёл, а значит, Имярек — сумасшедший и останется здесь до конца дней.

Питер Хокстон уже снял с вынутого из дыры сливки, то есть выбрал всё, что его заинтересовало, и сложил остальное во вторую, большую кучу. Отсортированного ему бы хватило, чтобы упиваться несколько недель, ибо сундуки были наполнены деревянными ящичками с прецизионными инструментами из меди и даже из золота. Среди них определённо имелись часовые механизмы. Страшась пыли, Сатурн быстро проверил ящички и составил их подальше, накрыв большим чертежом. Однако теперь его заворожил сам чертёж — фантастическое изображение птичьего скелета.

— Я сперва думал, это птица, — сказал Сатурн, — пока не увидел его…

Он указал на несколько штрихов, которыми Гук небрежно и в то же время с удивительной точностью изобразил человеческую фигурку в панталонах, камзоле и парике. Человечек, подняв руку над головой, поддерживал один из суставов крыла. Будь это птица, размах её крыльев был бы в несколько раз больше, чем у альбатроса. Однако то было крыло наоборот; там, где у птицы крепились бы мышцы, чтобы тянуть кости, здесь располагались цилиндры и поршни, чтобы их толкать.

Даниель увидел большой кожаный бювар, погрызенный с углов мышами, но в основном целый, и, развязав ленту, раскрыл его на крышке сундука. Внутри лежала стопка писчей бумаги в три пальца толщиной. Хотя листы помялись и спрессовались от времени, текст по-прежнему оставался разборчив. То были записки, сделанные рукою Гука и снабжённые превосходными рисунками, на самые разные темы:

Разоблачение «Книги духов» Джона Ди

Критика гипотезы тяготения, предложенной доктором Фоссиусом

Кислота фруктов

Плагиат в Парижской академии

Криптография Тритемия

Обшивка кораблей свинцом, китайцами практикуемая

Обоснование полезности использования телескопических визиров в астрономических инструментах

Немыслимое расстояние до звёзд

Парижские философы избегают экспериментальных доказательств, когда опасаются последствий

272 колебания струны в секунду производят звук соль-ре-до в ключе соль

Пифон, объяснение

О гребле на старинных галерах

Разъяснение устройства мышцы

Железо и Sp. Salis[220] образуют гремучую смесь

Мазь от ожогов, рецепт

Мысли материальны; объяснение и возможное число их в человеческой жизни

Различие обезьяны и человека

Как разлагающееся вещество производит свет

Микрометр новейшего устройства

Возможная причина либрации Луны

Кремни: об их происхождении и первоначальной текучести

Французская академия опубликовала открытия, прежде сделанные здесь

Почему вода при замерзании расширяется

Воздействие землетрясений на состав воздуха

Горы, создаваемые землетрясениями

Критика гипотезы тяготения Гоба

Летучие рыбы и о полете вообще

Центр Земли не является её центром тяжести

Наблюдения за разложением человеческих тел

Опровержение Антельмовых взглядов на природу света

Подлинный рецепт орвиетано

Почему в лунных лучах не ощущается тепла

Тяготение и свет, два величайших закона природы, суть разные проявления одной причины

Годометрический метод нахождения долготы

Опыты по применению на себе растения, кое португальцы именуют «бханг», а мавры — «ганджа»

Механический способ вычерчивания конических сечений

Зажигательные стёкла древних

Гук спрятал свой архив в стенах Бедлама, потому что не доверял Королевскому обществу, конкретно — Ньютону. Даниель стал читать заголовки вслух, чтобы попрекнуть Исаака, однако, начав литанию, не смог остановиться. Это была словно квинтэссенция того ртутного духа, который на заре Даниелевых дней породил золотую пору Королевского общества. Он как будто припал к источнику вечной молодости.

Остановила его страница, написанная не по-английски, как почти все, и не по-латыни, как некоторые, а совершенно иным алфавитом. Буквы не напоминали латинские, греческие или еврейские, они не были ни кириллическими, ни арабскими и в то же время не несли сходства ни с одной восточной системой письменности. То была исключительно простая, чёткая и ясная форма записи — для тех, кто может её прочесть. Даниель почти мог. В первое мгновение он застыл, как будто налетел с разбега на каменную стену, и только-только начал разбирать заголовок, как услышал голос Сатурна:

— Я уже видел несколько таких, док. Что это за язык?

Исаак, смотревший на лист у Даниеля в руках с расстояния в три фута, ответил:

— Истинный алфавит — язык, созданный покойным Джоном Уилкинсом по философическим принципам. Предполагалось, что он вытеснит латынь. Гук и Рен некоторое время им пользовались. Вы ещё можете его читать, Даниель?

— А вы? — спросил Даниель. Это могло оказаться важным.

— Без книги Уилкинса — нет.

— Это рецепт, — сказал Даниель, поднося листок чуть ближе к глазам. — Рецепт восстановительного лекарства из золота.

— Тогда не трудитесь переводить, — бросил Исаак. — Мы все знаем, что покойный мистер Гук был падок до шарлатанства.

— Гук не придумал рецепт, только записал, — возразил Даниель. — Он ссылается на человека, который научил Королевское общество получать фосфор.

Для Исаака это было равнозначно имени «Енох Роот», для Сатурна и остальных не значило ничего.

— Продолжайте, Даниель, — сказал Исаак. Теперь он был весь внимание.

— Гук начинает с рассказа о событии, происшедшем где-то… — Долгая пауза, затем внезапное озарение: — Нет, здесь! Прямо здесь, где мы сейчас стоим. Дата… если я правильно сосчитал… лето Господне тысяча шестьсот восемьдесят девятое.

— Год и место ваших странно заблаговременных проводов, — заметил Сатурн.

Даниель аж поперхнулся, дивясь, как сам не заметил такой простой вещи. Однако Исаак глядел на него нетерпеливо, и Даниель продолжил:

— Описывается медицинская… нет, хирургическая манипуляция над объектом… человеком… мужского пола… сорока трёх лет.

— Вашим сверстником, господа! — вставил Сатурн. — Возможно, вы его знали.

— Объект страдал тяжёлой мочекаменной болезнью. Гук удалил камень.

— Как, здесь?! — Сатурн в изумлении огляделся.

— Я видел, как камень удаляли на улице, — сказал Даниель.

— И Гук проделывал здесь вещи куда более странные, — заверил Сатурна Исаак.

— Чем больше мы читаем его бумаги, тем больше я в этом убеждаюсь, — пробормотал Сатурн.

— Читайте дальше, Даниель!

— Операция прошла успешно. Однако больной… больной умер, — перевёл Даниель. Он почувствовал головокружение и вынужден был сесть на пыльный сундук, чтобы не рухнуть через балюстраду в здешний «колодец душ». — Прошу прощения. Больной умер, как это часто случается, от шока. Пульс отсутствовал. Тогда упомянутый мною учёный собрат покинул укрытие, из которого наблюдал за операцией…

— Как кстати! — фыркнул Сатурн. — Мы должны поверить, что алхимики прячутся по тёмным углам Бедлама, ожидая, когда кто-нибудь испустит дух во время импровизированной литотомии?

— На самом деле всё гораздо проще. Алхимик присутствовал раньше, на дружеской пирушке, и остался посмотреть операцию, — пояснил Даниель. Он не читал по бумаге, а вспоминал то, что происходило с ним.

— Пирушка… быть может, те самые заблаговременные проводы, которые здесь столько раз поминали! — воскликнул Сатурн. Исаак с Даниелем не рассмеялись.

— У Гука была отражательная печь, уже разогретая для другого эксперимента. Алхимик спешно взялся за работу, позаимствовав некоторые химикалии из Гуковой лаборатории — прекрасно оснащённой, я сам свидетель. В частности, он взял нечто, называемое здесь кость-куб-чаша…

— Гук мог иметь в виду пробирную купель.

— Блестяще, Исаак. Купель и что-то, бывшее у него при себе в деревянном ящичке. Рецепт не так легко перевести — мне тоже придётся заглянуть в книгу Уилкинса. — Даниель пропустил страницу, затем другую. — Итог: небольшое количество светящегося вещества. Будучи помещено в рот умершего, оно вызвало сердцебиение и вывело больного из шока. Через несколько мгновений тот пришёл в себя и сообщил, что не помнит ничего из происшедшего. Алхимик удалился, забрав остатки вещества с собой. Гук записал рецепт по памяти.

— Это многое объясняет, — проговорил сэр Исаак Ньютон, очень странно глядя на Даниеля. Тому было всё равно: он обессиленно привалился к стене, отрешенно глядя в серебряное око света посреди купола и чувствуя себя не живее каменной Меланхолии.

— О да! — подхватил Сатурн. — Теперь мы знаем, что искал Имярек!

Тут он прикусил язык и тяжело сглотнул, почувствовав странное, безмолвное напряжение между Исааком и Даниелем.

— Или вы о чём-то другом?


В Бостоне было немало рабов, родившихся на Барбадосе от негров, завезённых поколение назад Королевской Африканской компанией герцога Йоркского. Никого суевернее Даниель в жизни не встречал. Создавалось впечатление, что путешествие через океан выдержали самые эфемерные элементы африканской культуры, в то время как весь багаж истории и мудрости остался за бортом. Они сходили на берег Массачусетского залива, бренча вудуистскими амулетами и бормоча несусветные слова и фразы, как будто жили в постоянном бреду. Когда они попадали в дома мнительных пуритан, склонных повсюду видеть чертей и бесов, возникала гремучая смесь, в чём пришлось убедиться некоторым жителям Салема.

Особенно часто эти рабы поминали «ходячих мертвецов» — эндемичное карибское поверье, будто колдуны умеют оживлять трупы, превращая их в бездумные орудия.

Даниелю некоторое время не удавалось отогнать мысль о живых покойниках. Он был беспомощен, как человек, помещенный в аппарат для усмирения буйнопомешанных, — если не ходячий мертвец, то мертвец, просидевший кулём по меньшей мере четверть часа, пока Сатурн и его помощники упаковывали наследие Гука.

Затем область рассудка, в которой обитают добродетели Просвещения, взяла верх над тёмными углами, в которых затаились дикие суеверия, ожидая случая выпрыгнуть с криком: «Бу!»

Кто на самом деле Енох Роот, Даниель не знал, но вудуистским колдуном тот явно не был. Если после операции он каким-то образом вытащил Даниеля с того света, то, очевидно, не при помощи некромантии. Скорее всего Даниель не умер, а впал в кому, из которой Роот и вывел его сильнодействующим средством. Ничего особенного — примерно как дать нюхательную соль. Гук же, и впрямь падкий до шарлатанства, навоображал невесть чего.

Впрочем, забавно: всего лишь третьего дня Даниель в письме Рооту выражал сомнение, что проживет следующие несколько недель.

Из задумчивости его вывел голос Исаака, уже не в первый раз повторивший слова «Крейн-корт». Покуда Даниель пребывал в прострации, Исаак принялся командовать. Он распорядился ввезти сокровища Гука в штаб-квартиру Королевского общества — то есть именно туда, куда Гук не хотел их отдавать.

— Как человек, живущий на чердаке Королевского общества, — сказал Даниель, — могу засвидетельствовать, что места там нет. Нисколько.

— Место всегда можно освободить, выбросив часть жуков, — заметил Исаак.

— Но в данном случае не нужно, — твёрдо проговорил Даниель.

— Куда же вы намерены их отвезти? — спросил Исаак — и как пристален был его взгляд, устремлённый на листы в руках Даниеля!

Тот, чтобы не забыть, сложил их пополам и убрал в нагрудный карман.

— Предлагаю спрятать их в доме маркиза Равенскара, — сказал он. — Я нередко бываю у него по поводу долготы и по другим делам, а вы можете навещать свою племянницу так часто, как захотите.

— Тогда я не вижу разницы с Крейн-кортом.

— Сделайте милость, Исаак, идёмте со мной к Имяреку, я всё по пути объясню.

Даниель поднялся на ноги и обнаружил, что по-прежнему жив-живёхонек. Ходячий живчик.


— Я прежде не говорил, — сказал Даниель, пока они шли по галерее, — но я подозреваю, что в истории с первой адской машиной замешан Анри Арланк.

— Привратник?!

— Он самый.

— Он ведь член клуба, не так ли?

— Так. Я настоял, чтобы его приняли в клуб, под тем предлогом, что он чуть не погиб при взрыве, а значит, может считаться потерпевшим наравне с нами. Однако истинная причина в том, что я его подозревал.

— На каком основании?

— Во-первых, по приезде в Лондон я начал наводить справки о вещах Гука. Арланка я спросил первым. Довольно скоро мне стало известно, что весть о моих разысканиях с поразительной быстротой достигла воровского подполья. Я сразу подумал, что Арланк кому-то сболтнул. Во-вторых, допустим, что первый взрыв был покушением на вас, Исаак, — что Джек-Монетчик стремился уничтожить в вашем лице своего злейшего противника. От кого он узнал, что вы имеете обыкновение работать воскресными вечерами в Крейн-корте? Вы тщательно это скрывали, в частности, чтобы вас не осаждали просители. Кроме Арланка знать было почти некому.

— Коли так, у вас достаточно свидетельств, чтобы привлечь Арланка к суду.

— Я предпочёл бы использовать его в качестве наживки для Джека, — отвечал Даниель. — Не следует показывать Арланку, что мы его подозреваем. Однако чистое безумие — помещать найденное сегодня в дом, где живёт Арланк!

— Хорошо. Пусть вещи отправляются в храм Вулкана, а я напишу Катерине записку, чтобы она убрала их под замок. В подвале есть надёжное место…

— Прекрасно, — сказал Даниель.

— Надеюсь, теперь вы поняли, что мистер Тредер — негодяй, — продолжал Исаак. — Каковы бы ни были ваши догадки касательно Арланка, нет сомнений, что адская машина ехала в телеге мистера Тредера.

— Тогда внесите и меня в список подозреваемых, поскольку она лежала в моём сундуке, — сказал Даниель. — Впрочем, если серьёзно, Исаак, я согласен, что адскую машину нельзя было положить без пособничества — возможно, необдуманного или неумышленного, со стороны кого-то из слуг мистера Тредера.

— А среди них точно есть преступники. Джек хитёр и наверняка потрудился внедрить своих людей в окружение сообщников.

Они остановились перед дверью в камеру Имярека. Даниель сказал:

— Сообщников, да, но и врагов тоже. Потому что, как ни странно звучит, именно это он сделал, внедрив Арланка в Королевское общество.

Исаак выслушал внимательно. Следующие несколько минут он с бесстрастием учёного изучал лицо Даниеля — возможно, искал на нём признаки воскрешения, — прежде чем проговорить:

— Согласен, и впрямь странно. В другой день, Даниель, я бы удивился.

Баркас «Благоразумие» понедельник, 12 июля 1714

Мистер Орни сказал лишь, что «Благоразумие» — судно простое и порядочное. Остальным членам клуба хватило и такого предупреждения. На следующее утро они явились нагруженные подушками, плащами, зонтиками, сменной одеждой, едой, горячительными напитками, табаком и противорвотными средствами. Всё это пошло в ход, едва «Благоразумие» медленно двинулось вверх по вздувшейся от дождя Темзе к Лондонскому мосту, который жестоко дразнил пассажиров видениями кофеен и пабов.

Сам Орни дождя не боялся, однако, предвидя жалобы соклубников, натянул посреди палубы навес. Парусина (если только не задевать её головой) почти не пропускала воду, кроме как по швам, по краю заплат, по всем созвездиям проеденных молью дыр и в прочих местах, где образовались протечки.

В сущности, «Благоразумие» состояло из одного широкого грузового трюма, отделённого от прочей вселенной панцирем из досок с редкими намёками на необходимость движителей: уключинами и кургузой мачтой. Ветра сегодня не было: дождь сеял ровно, а не бил в лицо. Поэтому Орни нанял в Ротерхите молодцов, чтобы те, стоя на коленях, взбивали Темзу взмахами вёсел. На гребцов навеса не хватило; укрытые лишь широкополыми парусиновыми шляпами, они выглядели не лучше средиземноморских галерников. Даниель, Орни, Кикин и Тредер сидели в трюме, где Орни соорудил скамью, уложив доску на пару козел. Сверху добавили подушек. Четверо членов клуба восседали в ряд, как в церкви, глядя в узкую щель между истрепанным краем навеса и побитым планширем. Мистер Орни отметил, что так их не увидят ни с берега, ни с моста, и повторял своё утверждение, пока большинство клуба не согласилось или не предложило ему заткнуться. «Благоразумие» обычно доставляло на верфь пеньку, смолу, дёготь и прочая; всем перечисленным воняло в трюме. По всей Лондонской гавани сновали похожие судёнышки.

— Согласен, — сказал мистер Тредер. — Как средство обозреть владения печально известного мистера Нокмилдауна это предпочтительнее, чем в погожий день нанять лодку и нагрузить её джентльменами в париках, с зонтиками от солнца и подзорными трубами.

— Вон там! — воскликнул Даниель. Он держал, развернув к свету из щели, нарисованную от руки карту и (не без риска поджечь) разглядывал её в лупу размером с десертную тарелку. Сей предмет, заключенный в роскошную белую с золотом оправу и снабжённый столь же роскошной ручкой, был подарен Королевскому обществу кем-то из представителей Тосканской ветви династии Габсбургов. Великолепие лупы только подчёркивало жалкий вид карты, составленной, как объяснил Даниель, по воспоминаниям и догадкам Имярека, Шона Партри, Питера Хокстона, отца Ханны Спейтс и тех их собутыльников, которые случились рядом во время разговора.

— Обратите внимание на вон тот кирпичный склад, — продолжал Даниель, указывая в сторону Бермондси.

— Последние два часа мы видели только кирпичные склады, — отозвался мистер Тредер тоном столь уничижительным, что мистер Орни не выдержал:

— Завсегдатаи Сити, кои, подобно мухам, облепившим круп честной ломовой лошади, сосут соки из английской торговли, бессильны оценить красоту Ротерхита и Бермондси. Им больше по душе Саутуорк: Бенксайд и Клинк, выстроенные в век праздности на потребу одурманенных папизмом бездельников, череда театров, непотребных домов и медвежьих садков вдоль набережной, по которой вольготно прогуливаться щёголям, сутенёрам и мальчикам для любви. Воистину достойное зрелище — для некоторых. Ниже моста взгляду предстает то, что выстроено в наш век — век промышленности и торговли. Те, кому любезна Саутуоркская Ярмарка суеты, видят здесь лишь ряд однообразных складов. Однако честный и предприимчивый труженик узрит в них новое чудо света, не лишённое своеобразной красы.

— Сегодня я видел лишь одно чудо света: человека, способного десять минут кряду бахвалиться своей праведностью и ни разу не перевести дух, — отвечал мистер Тредер.

— Джентльмены! — почти выкрикнул Даниель. — Прошу вас обратить внимание на церковь святого Олафа, у южного края моста.

— Как, мистер Нокмилдаун и её прибрал к рукам? — удивился Кикин.

— Нет, хотя и ставит своих дозорных на её колокольне, — ответил Даниель. — Я указал на неё просто как на ориентир. Сразу под ней, у реки, можно видеть две пристани, разделённые складом. Каждая из них соединена с городом лабиринтами кривых закоулков, которые на нашей карте только намечены. Подобным же образом склад, обращённый к нам простым и гладким фасадом, ветвится, уходя в Лондон, как…

— Опухоль, проникающая в здоровый орган? — подсказал господин Кикин.

— Скрытое пламя, что незаметно перекидывается на соседние дома и различимо лишь по дымку воришек, обесчещенных женщин и брошенного жилья? — подхватил мистер Тредер.

— Оспенные пузырьки, которые поначалу выглядят мелкой сыпью, а после, соединяясь, оставляют человека без кожи? — спросил мистер Орни.

(Все эти и многие другие сравнения Даниель приводил раньше, показывая различные здания Ист-Лондонской компании.)

Гребцы с любопытством поглядывали на пассажиров.

— Я хотел сравнить его с пнём в саду, — зловеще проговорил Даниель, — который на первый взгляд легко выкорчевать, однако через несколько часов работы мотыгой вам становится ясно, что корни его протянулись во все стороны.

— Это место чем-то отличается от тех, что вы нам показывали? — спросил мистер Тредер.

— Без сомнения. Оно ближе всего к Лондонскому мосту и к Сити, поэтому здесь мистер Нокмилдаун занимается куплей-продажей вещей определённого рода: достаточно маленьких, чтобы их можно было пронести в руке, и притом достаточно ценных, чтобы игра стоила свеч. Крупнообъёмный товар, как мы видели, принимают и продают ниже по реке.

— От склада и впрямь открывается отличный вид на мост, — заметил господин Кикин. Он полупривстал и, нагнувшись, вертел головой из стороны в сторону.

— А с моста — на склад, — произнес Даниель. — Это место зовётся Бимбар-яма, что значит «притон, в котором торгуют часами». В ближайшие дни мы узнаем о нём больше!

— Окончена ли рекогносцировка? — спросил Орни. — Мы приближаемся к мосту, и в дождливый день течение здесь опасно для нашего судна.

— По крайней мере для наших желудков, — вставил Тредер.

— Можем ли мы подойти к Большому причалу? — спросил Даниель, указывая на пирс, отходящий от самого крупного из двадцати водорезов Лондонского моста, почти посередине реки. — Я хотел бы показать клубу нечто небезынтересное довольно близко отсюда.

— Я проголосую за, — объявил мистер Тредер, — при одном условии: если доктор Уотерхауз оставит свои экивоки и просто, честно, без обиняков скажет, что он имеет в виду.

Орни выразил самую горячую поддержку и, заручившись кивком господина Кикина, велел гребцам поворачивать на север и идти поперёк течения, одновременно позволяя ему снести судно чуть дальше от моста. Теперь предстояло развернуть «Благоразумие» и двигаться к причалу. Манёвр был выполнен точно напротив Бимбар-ямы, на которую Даниель смотрел так, словно должен срочно загнать целый мешок тыренных часов.

— Следующий пункт повестки дня, — провозгласил мистер Тредер, — вытянуть из доктора Уотерхауза объяснения, зачем мы здесь и почему казна клуба, прилежно собираемая и бережно хранимая на протяжении столько месяцев, внезапно оказалась истрачена.

— Наш новый сочлен, который выражает сожаление, что не смог сегодня к нам присоединиться, пополнит её в ближайшее время, — заверил Даниель.

Если это правда, то его взнос будет весьма кстати, поскольку за другим отсутствующим сочленом числится недоимка.

— Зато мы обязаны мсье Арланку бесценной информацией, — сказал Даниель.

— Почему же он не с нами и не обогатит нас ещё больше?

— Он не знает, насколько был полезен. Я намерен и дальше держать его в неведении.

— И сдаётся, нас тоже, — проворчал мистер Орни, за что — редкий случай — удостоился кивка со стороны мистера Тредера. Что до Кикина, тот принял позу многострадального русского, курил трубку и помалкивал.

— Имярек сознался, что он не безумец, — начал Даниель (за время поездки по реке он поведал соклубникам о своём с Исааком походе в Бедлам). — Однако он заявил, что мы никакими силами ничего из него не вытянем.

— Знакомое затруднение, — пробормотал Кикин, не вынимая изо рта трубку. — Они боятся Джека больше, чем вас. Я знаю некоторые пытки…

— Сэр! — возмутился мистер Тредер. — Здесь Англия!

— Мы предпочитаем подкуп, — заметил Даниель. — Торг был долог, рассказывать о нём скучно. Довольно сообщить, что согласно записи в приходской книге Имярек умер и на кладбище Вифлеемской больницы ему выкопана могила.

— Как вы его убили? — вежливо полюбопытствовал Кикин.

— В яму положат труп из подвалов Королевского общества, где никто пропажи не заметит. Человек, внешне похожий на Имярека, но с другим именем, едет сейчас в Бристоль. На следующей неделе он отправится морем в Каролину, где должен будет десять лет отработать по контракту на ферме. В благодарность за перечисленные меры — очень сложные и дорогостоящие — он без утайки поведал, зачем делал дыры в стенах Бедлама.

— Услышим ли мы от вас то, что он рассказал? Или вы тоже потребуете, чтобы вас отправили в Каролину подневольным работником? — спросил Тредер.

— Спасибо, нет надобности, — вежливо отвечал Даниель. — Имярек сообщил, что он — лишь один из множества громил, скокарей и ливерщиков (всё это различные специальности, объединяемые общим названием «взломщик»), откликнувшихся на призыв, распространённый через Бимбар-яму и другие подобные заведения неназванным лицом, предположительно самим Джеком-Монетчиком. Лицо это дало понять, что интересуется некими зданиями и особенно тем, что спрятано в их стенах. Всякий, кто проникнет в перечисленные здания и добудет что-либо из стен, может прийти в Бимбар-яму и предложить добычу указанному лицу. Приобретаться будет не весь товар, а лишь определённого рода, после тщательного осмотра.

— Видимо, Джеку и впрямь очень нужны эти вещи, если он готов ради них показаться на виду, — заметил Орни.

— И его, таким образом, можно заманить в ловушку! — подхватил Тредер.

— Увы, всё не так просто, — отвечал Даниель. — Продажа будет осуществляться посредством арабского аукциона.

Господина Кикина явно позабавили недоуменные лица Тредера и Орни.

— Позвольте мне? — обратился он к Даниелю. — Ибо так русские торгуют с турками, когда мы воюем.

— Сделайте милость.

— Когда араб хочет торговать в опасной обстановке — например, с негром посреди Сахары, — он ведёт свой караван к какому-нибудь оазису, отходит довольно далеко на открытое место и складывает товар в кучу. Затем удаляется на расстояние, с которого его нельзя поразить копьём, но так, чтобы видеть своё добро. Теперь негр может без опаски подойти к товару и положить рядом то, что предлагает в обмен. Он отходит, араб приближается, осматривает принесённое негром и добавляет что-либо в свою кучу либо отбавляет из неё. Так продолжается, пока кто-нибудь из них не решит, что сделка его устраивает. Тогда он забирает предложенный товар. Второй дожидается, когда первый уйдёт, и грузит на верблюдов остальное.

— Если обойтись без верблюдов, барханов и прочих экзотических атрибутов, всё то же происходит в пустой комнате Бимбар-ямы, — сказал Даниель. — Вору и клиенту не обязательно друг друга видеть. Довольно, чтобы оба верили мистеру Нокмилдауну, а они — обоснованно или нет, не знаю — ему верят.

— У меня нехорошее чувство, что я угадал ваши намерения, — сказал мистер Тредер, — поскольку у вас теперь на руках вещи из стены Бедлама. Но не думаете ли вы, что член Королевского общества вызовет в доме мистера Нокмилдауна недолжное любопытство, и о странном визите немедля доложат Джеку?

— План предложил сам сэр Исаак Ньютон, — отвечал Даниель. — Он привел сравнение с охотничьей стратегией, при которой козу либо другое животное, какого не жалко, привязывают на поляне в лесу, чтобы выманить хищника туда, где его легче подстрелить. Мы не знаем, что нужно Джеку, но скорее всего это есть среди найденного в Бедламе. Мы можем начать аукцион. Мистер Тредер считает, что если мы будем участвовать в нём сами, то ничего не выйдет. Сэр Исаак предвосхитил это возражение. Он посоветовал, чтобы мы, следуя его примеру, являлись на воровскую квартиру, переодетые преступниками.

Долгое зловещее молчание. Не дожидаясь, пока соклубники придут в себя и вышвырнут его за борт, Даниель продолжил:

— По счастью, мы уже сговорились с мистером Партри, для которого такие места — всё равно что церковь для мистера Орни. Он согласен выступить нашим представителем на аукционе.

— Это ещё хуже! — вскричал Кикин. — Партри зарабатывает на жизнь тем, что ловит воров!

— Нет, нет, нет! Вы так ничего и не поняли, — сказал мистер Тредер, явно досадуя на тугодумие Кикина. — Вся суть поимщиков в том, что они сами преступники — иначе как бы они ловили других преступников?

— Вы дадите ценности вору и поручите ему отнести их на самый большой воровской рынок христианского мира с тем, чтобы продать на аукционе другому вору?

— Он вор с превосходной репутацией, — отвечал мистер Тредер. — Я и впрямь не понимаю вас, сударь, вы же сами его наняли!

На это господин Кикин мог только закатить глаза, как всякий иностранец, столкнувшийся с англосаксонской логикой. Он вздохнул и отодвинулся к краю скамьи.

— Аукцион начнётся сегодня, — объявил Даниель, похлопывая по шкатулке у себя на коленях. — Мы встретимся с Партри в нашей квартире на Лондонском мосту.

— Это следующий вопрос. Как я вижу, вы взяли на себя смелость арендовать недвижимость от имени клуба! — воскликнул мистер Тредер.

Теперь пришёл черёд Даниеля закатить глаза.

— Мистер Партри и мистер Хокстон выселили из каморки над трактиром шлюху и двадцать миллионов клопов. Если это называется «арендовать недвижимость», то «Благоразумие» — Испанская армада!

— На те деньги, что вы издержали, вполне можно было снарядить Испанскую армаду, — проворчал Орни. — Впрочем, доброе старое «Благоразумие» с меньшей вероятностью навлечёт на себя огонь из Тауэра.


Люди, сидящие под зонтами и навесами на Большом причале, не оценили красот и достоинств «Благоразумия», а некоторые даже вылезли под дождь и замахали руками — не надо, мол, сюда приставать. По большей части это были лодочники, которые опасались, что громоздкий баркас загородит половину причала и создаст им помехи на неопределённое время. Они успели высказать всё, что думают, словами и жестами, пока гребцы мистера Орни преодолевали течение со скоростью неторопливого пешехода. Однако тут на причале появился человек, который превосходил лодочников и ростом, и шириной плеч; он несколько раз прошёл по краю пирса, останавливаясь поговорить с каждым из недовольных. Все беседы были коротки и заканчивались одинаково: возмущённые лодочники поворачивали и уходили под мост. К тому времени как «Благоразумие» подошло настолько, что Орни смог бросить швартов, только этот рослый малый и остался на пристани. Он поймал трос, трижды обмотал вокруг швартовой тумбы и потянул, так что «Благоразумие», разом сократив оставшиеся футы, ударилось о причал.

— Осторожно, зазор, — предупредил Сатурн.

Пассажиры вняли его словам и, шагнув через щель между бортом и пристанью, благополучно оказались на берегу. Орни отправил «Благоразумие» в Ротерхит, и Сатурн повёл членов клуба по каменному козырьку к лестнице, то ли недостроенной, то ли бестолково ремонтируемой. Они поднялись на полусогнутых, балансируя руками, как пьяные на льду. Лестница вывела их в верхний мир моста: обычную лондонскую улицу, только висящую в воздухе на каменных сваях. Слева улица ныряла под арку старинной церкви, перегораживающей мост, справа начинался противопожарный разрыв, именуемый Площадью. Вслед за Сатурном пассажиры «Благоразумия» повернули спиной к ней и Лондону и двинулись на юг, как будто хотели осмотреть Бимбар-яму с улицы. Однако гораздо раньше — менее чем в сотне шагов за церковью — Сатурн боком втиснулся в средневековый дверной проём, такой узкий, что прямо бы он туда не прошёл. Над входом красовалась деревянная платформа размером с кухонную доску, насаженная на мачту; от неё отходили миниатюрные ванты из пеньки, изрядно подгнившие от непогоды и частично растащенные птицами на строительство гнёзд. На платформе стояла фигурка матроса с чаркой грога в руке; ниже для грамотных посетителей было намалёвано название трактира: «Грот-салинг».

Следом за Сатурном члены клуба вошли в помещение, пол которого был усыпан плетями хмеля для придания воздуху свежести (мера, надо сказать, не помогла). Немногочисленные посетители (человек шесть) сидели вдоль стен, как будто в центре трактира разорвалась граната, и их разметало по сторонам. Это были не матросы (потому что обутые) и не капитаны (потому что без париков). Видимо, в «Грот-салинге» собирался средний класс обитателей моста: шкипера, лодочники, извозчики и тому подобный люд. Все разговоры сразу умолкли, все взгляды устремились на вошедших. Трактирщик кивнул им из-за своего бастиона в углу. Члены клуба, не зная, что наплёл хозяину Сатурн, отвечали кивками и невнятным мычанием. Дверь в дальнем конце помещения вела на крутую тёмную лестницу, не нуждавшуюся в перилах: чтобы не упасть, довольно было расправить плечи, упереться ими в стены и глубоко вдохнуть. Сатурн как-то сумел её преодолеть и через ещё одну узкую дверь протиснулся в комнату.

Впрочем, члены клуба, вошедшие за ним, увидели сперва не комнату, а то, на что смотрели её окна: Лондонскую гавань, которая выглядела запруженной древесным сором, так много здесь было судов всех размеров и форм. На «Благоразумии» они почти полдня лавировали среди этого скопления, иными словами, были его частью и могли бы привыкнуть. Однако сверху, через частый оконный переплёт, картина представала совершенно иной: множество судов, каждое из которых по-своему загружалось, разгружалось, конопатилось, смолилось, красилось, ремонтировалось, драилось, покачивалось на воде под проливным дождём — казались выставленными на обозрение клубу, словно некий деспот, одержимый страстью к морской живописи, приказал вырубить все леса в государстве и забрать всех подданных в матросы, дабы написать с натуры эпическое полотно.

Пол в комнате был просто изнанкой трактирного потолка; в широкие щели между досками проникали полосы света и фумаролы табачного дыма.

Сильно удивила членов клуба соломенная кровля — в послепожарном Лондоне таких уже не осталось. Все некоторое время смотрели, разинув рот и словно говоря: «Да, я слыхал, что когда-то мы строили убежища из травы».

Здания на Лондонском мосту возводили методом проб и ошибок. Хозяева расширяли свои дома, надёжные в том смысле, что они до сих пор не рухнули, достраивая помещения над водой на карнизах, удерживаемых наклонными опорами. То была стадия проб. На стадии ошибок пристройки падали в Темзу: недели через две их выбрасывало волнами на побережье Фландрии, иногда вместе с мебелью и утопленниками. Те, что не падали, заселялись; со временем к ним лепили следующие. В итоге этих бесчисленных итераций мост за столетие разросся вширь, насколько позволяли Божьи законы и людская изобретательность.

Даниель, пройдя по шатким доскам в восточную часть комнаты, оказался с трёх сторон зажат окнами. Когда-то здесь был экспериментальный балкон; после того, как он простоял нескольких лет, его застеклили. Словно творог на сите, Даниель висел над Темзой, удерживаемый лишь редкими досками примерно в палец толщиной. Сквозь щели он видел, как бурлит у опоры вода. На миг накатило головокружение — вечный бич Гука. Переборов слабость, Даниель посмотрел в сторону Саутуорка и довольно быстро нашёл Бимбар-яму: до её почерневшего кирпичного фасада было не больше двухсот ярдов. Для удобства наблюдений кто-то оставил на подоконнике подзорную трубу и вынул один стеклянный ромбик переплёта.

— Любуйтесь, — произнёс новый голос. — Труба не хуже, чем у вас в Королевском обществе.

Даниель обернулся и увидел Шона Партри: тот сидел в дальнем углу комнаты, по-турецки скрестив ноги, обложенный железяками, и набивал трубку.

Даниель взял трубу, раздвинул на всю длину и примостил широким концом в нижний угол вынутого ромба, куда всё тот же заботливый человек заранее положил тряпицу. Таким образом, труба фиксировалась плотно, а у Даниеля оставалась возможность немного поворачивать узкий конец. Он приложил глаз к окуляру и, наведя на резкость, увидел увеличенные окна верхнего этажа Бимбар-ямы. Некоторые были заколочены или завешены обрывками парусины, одно стояло выбитое. За ним виднелись половицы нежилой комнаты, испещрённые белыми звёздами птичьего помёта.

— Смотреть особенно не на что, — признал Партри. — Мистер Нокмилдаун не любит соглядатаев.

— Отлично! — вынес вердикт Даниель. — Охотник, который приманивает дичь, должен устроить засидку, чтоб наблюдать за зверем — близко, но не слишком, дабы тот не увидел его и не насторожился. Эта комната удовлетворяет всем требованиям. Насчёт трубы, мистер Партри, вы правы. Линзы шлифовал мастер.

По комьям пыли и перьям от подушек можно было определить, где у прежней обитательницы стояла кровать, средство извлечения дохода. Ложе греховных наслаждений выбросили в реку и заменили мебелью из досок и бочонков. Тредер и Кикин тут же уселись, Орни двинулся было к окну, чтобы посмотреть на «Благоразумие», однако замер на месте, почувствовав, как балкон проседает под его весом.

— Что вы сказали хозяину о нас и о наших целях? — спросил мистер Тредер Сатурна.

— Что вы из Королевского общества и будете наблюдать за течением реки.

— Он ведь так не думает?

— Вы не спросили меня, что он думает. Вы спросили, что я сказал. Думает он, что вы дельцы и расследуете случай мошенничества со страховкой, для чего вам надо следить за неким кораблем в гавани.

— Отлично — пока он будет рассказывать всем такое, никто не заподозрит, чем мы на самом деле заняты.

— О нет, он не станет этого рассказывать. Рассказывать он будет, что вы — диссентеры, вынужденные собираться тайно из-за последних законов, принятых по настоянию Болингброка.

— Я просто хочу сказать: пусть посетители трактира считают, что мы диссентеры.

— Нет, они так не считают. Считают они, что вы содомиты, — отвечал Партри, чем на время заткнул Тредеру рот.

— Неудивительно, что с нас дерут такую плату, — задумчиво проговорил Кикин, — учитывая, сколько всего творится в одной каморке.

Партри сидел на куске парусины в позе портного, только работал он с орудиями поимщицкого ремесла: наручниками, кандалами, цепями, ошейниками и замками, которые поочередно осматривал и смазывал. Вряд ли это улучшало репутацию клуба у завсегдатаев питейного заведения внизу.

— Что предложим сегодня на аукцион? — спросил Партри.

Даниель отошёл от окна, передал трубу мистеру Орни и взял шкатулку, которую, войдя, поставил на бочку.

— Раз уж вы знаток оптики, мистер Партри, это вас заинтересует. Здесь собрание линз, иные не больше мышиного глаза, но все отшлифованы безупречно.

Партри сощурился.

— Думаете, Джек-Монетчик затеял такую кутерьму ради коробки линз?

— Думаю, ему нужно что-то из вещей Гука. Что и зачем, я не знаю. Предлагая линзы, мы показываем, что у нас и впрямь есть на продажу вещи Гука, поскольку никто больше таких не делал. Купит Джек или нет, внимание его нам сегодня обеспечено.

— Сегодня, завтра или через неделю, — поправил Партри. — Трудно сказать, сколько они пролежат в Бимбар-яме, прежде чем Джек или его представитель удосужится на них взглянуть.

С этими словами Партри забрал у Даниеля шкатулку, спрятал её под матросскую куртку и начал спускаться по лестнице. Сатурн пошёл следом. Сквозь щели в полу члены клуба слышали, как он просит хозяина отправить наверх четыре кружки горячего флипа.

«Охота» началась. Даниель перетащил на балкон пустой ящик и сел лицом к Бимбар-яме. Он не рассчитывал увидеть что-нибудь стоящее, но чувствовал, что так диктуют приличия. Служанка с расширенными от жадного интереса глазами внесла четыре кружки дымящегося флипа. Этот напиток из горячего пива с бренди, яйцом и пряностями обычно готовили зимой, но для нынешней погоды он подходил как нельзя лучше. Орни вытащил из кармана Библию и погрузился в чтение, не обращая внимания на ядовитые взгляды мистера Тредера. Кикин надел очки и принялся изучать внушительного вида кириллический документ. Тредер выудил из одежды карандаш и начал строчить заметки, используя бочку вместо стола. Даниель не захватил с собой ничего, чтобы скоротать время. Цепи и кандалы Партри его не привлекали. По счастью, Питер Хокстон, ярый книгочей, успел разбросать по комнате немало печатной продукции, например, английский перевод Спинозы. Даниелю хотелось чего-нибудь полегче, и он взял памфлет.


Дипломатические предложения королевы Бонни Её Британскому Величеству, переведённые с африканского Даппой, послом в Клинкской слободе.

АПОЛОГИЯ

Вследствие умственного помрачения, охватившего мистера Уайта и внушившего ему мысль, будто он мой владелец, я некоторое время назад сменил суровую жизнь мореплавателя на отдохновение в Клинке, где нахожусь за кражу самого себя. Обвинение сие опровергнуть в высшей степени затруднительно, ибо, когда магистрат строго осведомился, обладаю ли я своей особой, я, всегда почитавший самообладание одним из своих достоинств, ответствовал утвердительно, на что магистрат ударил молотком и велел, заковав в кандалы, бросить меня в тюрьму как укрывателя краденого.

Такая перемена в моих привычках оказалась на руку некоторым обитателям этого и других государств. Мои друзья и сородичи, давно отчаявшиеся поразить столь подвижную цель метко направленным письмом, наконец осуществили своё желание. Не проходит и дня, чтобы мне не приходили источенные червями и размокшие от морской воды послания с далёкой родины. Сегодняшнее доставил корабль, который прибыл в Лондон прямиком с Невольничьего берега, везя сундук, полный испанских пиастров — часть дохода, причитающегося, согласно условиям последнего мирного договора, правительству Её Величества за торговлю между Африкой (крупнейшим поставщиком негров) и Карибскими островами (жадным потребителем оных). Сундук передали мистеру Уайту, который прибыл на корабль в сопровождении нескольких господ, украшенных странными значками с изображением серебряной борзой; позже все они были замечены на Голден-сквер перед великолепным особняком виконта Болингброка. Увы, где-то по пути сундук прохудился, и пиастры выпали. К тому времени, как мистер Уайт вошёл в дом виконта, сундук практически опустел. Курьеров спешно отправили назад собирать потерянное, но обычные лондонцы уже подобрали все монеты до единой. Поскольку большинство простых англичан в глаза не видели серебряной монеты — фунт стерлингов в Англии такая же редкость, как правдивый тори, — никто не понял, что это такое. Однако, узрев профиль Бурбона, патриотично настроенные англичане преисполнились гнева и зашвырнули возмутительные медальоны во Флитскую канаву, на дно которой те немедля и ушли. Итак, доходы от асиенто исчезли, хотя флитские золотари рассказывают, что безлунными ночами на берегу означенной клоаки часто видят человека, похожего на виконта Болингброка: он стоит, держа в руках плащ и дорогой костюм, сплошь расшитый серебряными борзыми, в то время как некий голый господин плещется во Флитской канаве, словно ныряльщик в тропической лагуне, и время от времени выныривает с блестящим новеньким пиастром в зубах. В награду человек на берегу бросает ему ухо, подобно охотнику, который мясо забирает себе, а кости швыряет собакам; те же в простоте души полагают себя облагодетельствованными.

Такова судьба последних денег асиенто. Зато я счастлив сообщить, что мешок с почтой, доставленный тем же кораблём, избежал столь печальной участи, ибо его снёс на берег честный человек, позаботившийся, чтобы каждое послание достигло места назначения, даже такого смиренного, как Клинкская тюрьма.

Так у меня в руках оказалось письмо Её Африканского Величества королевы Бонни. Оно адресовано Её Британскому Величеству. Однако поскольку ни королева Анна, ни её министры не владеют языком многочисленных британских подданных на Карибских островах, Её Африканское Величество направили письмо мне с тем, чтобы я перевёл его на английский. Сие я исполнил, однако веемой попытки отправить письмо Её Британскому Величеству закончились безуспешно. Сколько я посылал его, столько оно возвращалось с пометкой: «Получатель отказывается платить». Я заключаю, что пропажа денег, вызвавшая такую шумиху в Вестминстере, затронула и Сент-Джеймский дворец. Посему, стремясь оказать Её Британскому Величеству услугу, я принял решение опубликовать послание Её Африканского Величества в надежде, что порыв ветра занесёт какой-нибудь из листков в Сент-Джеймский дворец, избавив правительство Её Британского Величества от непосильных почтовых расходов.


Письмо начинается так:

Досточтимая сестра, Лучи Просвещения, исходящие от Вашей особы, столь сильны, что мои подданные, прежде бледные, как сироты в ирландском работном доме, загорели до черноты…

[Примеч. переводчика: здесь я опущу различные извинения, комплименты и прочая и перейду непосредственно к основной части письма Её Африканского Величества.]

Дошло до меня известие, что некие деньги, причитающиеся Вашему Величеству как законная прибыль от работоргового промысла, не попали в Вашу казну, и никакими силами сыскать их не удаётся. Новость сия воистину примечательна, ибо сходные недостачи отмечены на двух других сторонах торгового треугольника. Как то: предполагается, что на Карибские острова доставят определённое количество моих подданных. В невольничьих фортах на побережье Гвинеи капитаны принимают их по строгому счёту и вносят в списки. Тем не менее несколькими неделями позже те же корабли прибывают на Ямайку, Барбадос и прочая наполовину пустыми; немногие выжившие невольники, выгружаемые из зловонных трюмов, находятся в столь жалком состоянии, что значительную часть бросают на берегу, ибо ни один плантатор не хочет их покупать. Подобные же упущения я могу наблюдать из своего королевского двора в Бонни. Нам внушили, что торговля принесёт Африке цивилизацию, христианство, просвещение и прочие блага. Вместо цивилизации мы каждодневно получаем целые корабли белых дикарей, которые свирепствуют в наших краях, словно орды викингов в женском монастыре; вместо христианства нам экспортируют языческий взгляд, оправдывающий рабовладение тем, что оно было у римлян. Вместо света просвещения нас окутывает тьма бесчинств и пороков.

В рассуждение того, что ни одна из сторон торгового треугольника не действует, как положено: цивилизация не попадает в Африку, рабы — в Америку, а деньги — в казну Вашего Величества, предлагаю списать затею как неудачную и немедленно положить ей конец.

Честь имею оставаться Вашего Британского Величества смиренная слуга, но (пока ещё) не покорная раба,

БОННИ

Даниель с улыбкой поднял глаза и уже хотел зачитать листок вслух, но был парализован змеиным взглядом мистера Тредера.

— Завтра же я принесу сюда Библию короля Якова, — объявил тот, — чтобы доктор Уотерхауз мог последовать достойному примеру своего единоверца, — (быстрый взгляд в сторону мистера Орни), — и перейти от пасквилей к Писанию!

Даниель отложил листок и некоторое время смотрел в окно. Минут пять спустя он различил еле заметное движение на фасаде Бимбар-ямы. Что-то изменилось в одном из окон верхнего этажа. Даниель медленно встал, не решаясь отвести взгляд; так огромна была панорама Лондона, гавани и Саутуорка, открывавшаяся с балкона, что эту йоту потерять было легче, чем пузырик в штормовом море. На то, чтобы раздвинуть, навести и сфокусировать подзорную трубу, ушла целая вечность. Тем не менее в итоге Даниелю удалось чётко увидеть окно, почти целиком завешенное парусиной, но с человеческой рукой, по виду существующей отдельно от тела; она держала занавесь и принадлежала, как это свойственно рукам, человеку; он стоял спиной к к окну и придерживал парусину, надо думать, с целью впустить в комнату свет. Затем рука исчезла, занавесь вновь закрыла всё окно. Тут многие повернулись бы, чтобы бросить какое-нибудь замечание товарищам, и потеряли бы окно, на которое смотрели. Однако Даниель из умственной дисциплины, выработанной пятьдесят лет назад, не шелохнулся, пока не запомнил некоторые особенности искомого окна: шов на парусине в верхнем правом углу и два более светлых кирпича в подоконнике. Только после этого он повернул трубу вбок, заставив изображение двигаться со скоростью, казавшейся значительно больше из-за увеличения, и сосчитал окна до края здания (три); затем повёл её назад и убедился, что сможет вновь отыскать нужное окно. Лишь теперь он оторвал глаз от окуляра и сообщил остальным о том, что увидел.

Партри вернулся через полчаса, а Сатурн — на десять минут позже. Они заранее условились, что Партри пойдёт один, а Сатурн — на некотором отдалении, чтобы проверить, не увяжется ли за ним кто-нибудь на обратном пути. Итак, Сатурн отыскал трактир напротив Бимбар-ямы и дождался, пока выйдет Партри. Посидев ещё несколько минут, он увидел, что за Партри и впрямь идут двое мальчишек; однако на профессиональный взгляд Сатурна то были не шпионы Джека или мистера Нокмилдауна, а всего лишь предприимчивые карманники, которые, совершив одну сделку в Бимбар-яме, присмотрели Шона Партри как следующую перспективную жертву. Сатурн знал обоих по прошлым делам, о которых не стал перед клубом распространяться. Как бы случайно подойдя к ним на мосту, он мимоходом обронил, что сейчас в «Грот-салинг» вошёл сам знаменитый поимщик Шон Партри, так-то одетый. Мальчишки, услышав его, немедля отправились на поиски менее опасной добычи.

Партри рассказал о своём визите в Бимбар-яму — быстро, потому что ничего особенного не произошло. Внизу есть своего рода «приёмная», где подают напитки; Партри высказал догадку, что пока посетители ждут там, их разглядывают через дырки в стенах. Он изложил цель своего визита; спустя какое-то время его провели к некоему Роджеру Роджерсу, помощнику мистера Нокмилдауна. Тот объяснил, что хозяин сейчас в одной из своих факторий ниже по реке, но оставил распоряжения на случай нынешней ситуации, каковые распоряжения Роджерс и выполнил. По ходу дела Партри пришёл к выводу, что до сих пор ещё ни один взломщик не откликнулся на объявление, сделанное Джеком много недель назад. Итогом стала череда комических недоразумений. Роджерс водил Партри по Бимбар-яме, ища место для арабского аукциона и натыкаясь то на несметную сокровищницу краденых часов, то на шлюху, ублажающую разом трёх накачанных джином одиннадцатилетних карманников. Партри принялся рассуждать вслух: комната должна быть светлой, чтобы покупатель смог рассмотреть предложенный товар. Хорошо бы окнами на реку, чтобы туда не заглядывали с улицы. Лучше на верхнем этаже, чтобы не вводить во искушение воров. Предлагая такие советы всякий раз, как Роджерс оказывался в растерянности, Партри незаметно добился того, чтобы его привели в комнату верхнего этажа, окнами на реку, и даже чтоб Роджерс отодвинул занавеску. Партри рассчитывал, что это увидят из засидки в «Грот-салинге», и не ошибся.

Итак, первая заявка на арабском аукционе была сделана. Дальше беседа стала очень скучной, что обнадеживало, поскольку именно в такого сорта скучных делах люди вроде Тредера или Уотерхауза особенно сильны. Слежку за Бимбар-ямой предстояло вести круглосуточно. Сатурн вызвался ночевать в засидке, что заметно ускорило обсуждение и дало Сатурну возможность откланяться. Составили расписание, по которому Орни, Кикин, Тредер и Уотерхауз разделили между собой дневные часы. Остались дыры; члены клуба надеялись, что их заткнёт Ньютон или даже Арланк. Партри следовало заглядывать в Бимбар-яму раз или два на дню, смотреть, не оставил ли что-нибудь покупатель, затем, покружив по улицам и убедившись, что нет слежки, идти в «Грот-салинг» и отчитываться перед дежурным. Тот должен был внести запись в журнал, дабы остальные члены клуба знали, что происходит.


Таким образом весь ход «охоты», сколько б она ни продолжалась, можно было за несколько минут проследить по журналу. Первая запись от 12 июля просто излагала предшествующие события. Её сделал Даниель, взявший на себя первое дежурство от ухода остальных до появления на лестнице Сатурна, толкавшего впереди себя свёрнутый матрас.


13 июля, утро

Ночь провёл приятнее, нежели ожидал. Дабы скоротать время, закрепил подзорную трубу мистера Партри так, чтобы она была постоянно направлена на искомое окно. Увы, даже отблеск свечи не вознаградил моё неусыпное бдение. Будем молить Небо, чтобы всё закончилось до зимы, ибо по ночам здесь холодно даже в теперешнее время года, чем дополнительно объясняется манера бывшей постоялицы проводить в постели круглые сутки. С наступлением темноты летучие мыши выбираются из убежищ под кровлей и летают между половицами. Однако вас, ведущих дневной образ жизни, сказанное смущать не должно.

Питер Хокстон, эсквайр


13 июля, день

Ничего.

Кикин


13 июля, вечер

В четыре часа пришёл Партри с места аукциона. Доложил, что рядом с линзами оставлен медный жетон наилегчайшего веса. Я отправил записку доктору Уотерхаузу. Следующий ход наш. Господа?

Тредер


13—14 июля, ночные раздумья

Он мог бы не предложить нам ничего, а предложил что-то. Мне затруднительно постичь истинный смысл смиренной медяшки. Однако, считая летучих мышей ночь напролёт, я пришёл к следующему умозаключению: Джеку (либо его представителю) не нужны линзы. Посему он предложил оскорбительно малую плату. Тем не менее он желает продолжить аукцион. Теперь нам следует добавить к куче что-нибудь ещё.

Питер Хокстон, эсквайр


14 июля, день

Согласен с гипотезой Сатурна (см. выше). Принёс чертёж летательного аппарата, найденный в стене Бедлама. Кто следующий увидит мистера Партри, попросите его отнести чертёж в Бимбар-яму и забрать линзы.

Др. Уотерхауз


14 июля, вечер

Воистину дикарский способ заключать сделки. Разобрал инструкции, оставленные братом Даниелем, и зачитал их неграмотному мистеру Партри. Он отбыл с чертежом и, Бог даст, вернётся с линзами. N. B. Вечерние дежурства весьма тягостны ввиду того, что посетители «Грот-салинга» поют и курят табак. Готов обменять моё вечернее дежурство 17-го числа на утреннее в любой день, кроме завтрашнего.

Орни


15 июля, утро

Вчера наш Меркурий[221] возвратил линзы в целости и сохранности. Около полуночи я наблюдал свет из интересующего нас окна. В подзорную трубу удалось различить увеличенную и сильно искажённую человеческую тень на холщовой занавеси. Разумно предположить, что в помещении горел фонарь либо свеча. Сожалею, что не могу подробно описать того, кто отбрасывал тень. Через несколько минут свет погас.

В два часа постучал некто, рассчитывавший найти содомита. Вынужден был его разочаровать.

Питер Хокстон, эсквайр


15 июля, день

Ни пения, ни содомитов, ни Меркурия.

Кикин


15 июля, вечер

Повторяю просьбу избавить меня от гнусных пороков, свободно практикуемых внизу. Готов обменять вечерние часы на утренние по выгодному курсу.

Партри доложил, что за чертёж нам предложили серебряный пенни в хорошем состоянии. Я отправил записку брату Даниелю.

Орни


16 июля, утро

Вчера в пять минут десятого уже привычное мне одиночество было скрашено нежданным, тем не менее весьма приятным появлением доктора Уотерхауза. Он получил записку мистера Орни и видит в сегодняшних новостях подтверждение тому, что Джека либо его представителя более интересуют Гуковы писания, нежели изделия его рук. Он привёз бювар с химическими рецептами, записками и прочая, найденными в стенах Бедлама, и предложил положить их на место чертежа летательного аппарата. Результат покажет (заимствуя выражение из детской игры), теплее это или холоднее.

Питер Хокстон, эсквайр


16 июля, вечер

Готов взять на себя завтрашнее вечернее дежурство мистера Орни, если взамен он отдежурит за меня 18-го и 19-го днём.

Тредер

P. S. Ничего не произошло.

P. P. S. Нашёл пение и прочая вполне невинным и даже подпевал.


17 июля, ночь

Около семи часов вечера мы с мистером Орни и мистером Партри случайно оказались здесь в одно время. Мистер Партри забрал химические записки и отбыл по направлению к Бимбар-яме в 19.04, сказав, что скоро вернётся. Однако когда колокола св. Олафа и св. Магнуса-мученика вновь заспорили о времени, его ещё не было. Ведя наблюдения, я отметил, что занавеска на интересующем нас окне полностью отдёрнута, впуская остатки вечернего света, и в подзорную трубу различил рыжеволосого человека, который расхаживал по комнате. Полагаю, что это был мистер Нокмилдаун. За столом сидел человек в тёмном платье и методично перебирал содержимое бювара, из чего я заключил, что мистер Партри доставил бумаги по назначению. Движимый отчасти тревогой за нашего поимщика, отчасти надеждою лучше рассмотреть человека в чёрном (ибо через окно мало что увидишь), я в 20.10 вышел из «Грот-салинга», оставив на посту мистера Орни, и двинулся на юг по Лондонскому мосту. До парадной двери Бимбар-ямы, ведущей в приёмную, я добрался примерно к 20.13. Опасаясь любопытных глаз, я не стал входить, а некоторое время прогуливался по соседним улочкам (опыт, который я никому из членов клуба не рекомендовал бы повторять, ибо проулки вблизи факторий мистера Нокмилдауна кишат грабителями и прочая, как скотобойня — мухами), пока в 20.24 из тупика, образуемого тремя строениями Бимбар-ямы, не показался экипаж (наёмный, без каких-либо примет). Я следовал за ним до Больших каменных ворот, каковые он миновал в 20.26.30. Отсюда я смотрел, как экипаж едет через мост. Он оставил позади церковь св. Магнуса-мученика (другими словами, исчез в Лондоне) в 20.29.55: довольно быстро, поскольку движение по мосту было свободным. Примечательно, что от Лондонского Сити до штаб-квартиры мистера Нокмилдауна всего двести секунд: материал для проповеди, который я охотно уступаю всем желающим гомилетикам. По пути к Бимбар-яме я встретил на Тули-стрит мистера Партри с чертежом летательного аппарата под мышкой и, следуя нашему обыкновению, сделал вид, будто мы незнакомы. Дав крюк по соседним проулкам, я последовал за ним, на некотором отдалении, в «Грот-салинг».

Мистер Партри объяснил, что наш аукцион подобен колесу: сперва его заедало, теперь оно разогрелось и крутится как следует. Раньше покупатель приходил осматривать товар лишь через день-два. Однако сегодня, когда мистер Партри менял чертёж летательного аппарата на химические записки, он встретил самого мистера Нокмилдауна, и тот шепнул, что если мистер Партри посидит и пропустит стаканчик-другой, он сможет недолгое время спустя зайти в аукционное помещение и увидеть ответ. Мистер Партри отправился ждать, но не в приёмную, а в уютный маленький бар, предназначенный для личных гостей злочестного руководства, и в 20.23 (ибо я научил его определять время и снабдил часами, сверенными с моими), получив знак одного из служащих, вернулся в аукционную комнату. Там он увидел, что содержимое бювара просмотрено и рядом оставлен золотой луидор. Партри его не взял, давая понять, что в ближайшие день-два добавит к нашей куче что-то ещё.

Мистер Орни отправился к доктору Уотерхаузу, чтобы лично сообщить новость. Перед уходом он поделился со мною следующим щекотливым делом: мистер Орни считает, что предложение мистера Тредера обменять вечерние часы на утренние по курсу один к двум не заслуживают даже презрения, а уж тем более вежливого ответа. Он не знает, как довести это до сведения мистера Тредера. Поскольку я человек исключительно невежливый, никто лучше меня не справится с такой задачей, что настоящим и выполняю.

Питер Хокстон, эсквайр


18 июля, утро

Попрошу членов клуба не засорять журнал дрязгами по поводу времени дежурств. Расписание всё равно нарушено вчерашними событиями. Я посоветовался с сэром Исааком. Он полагает, что угадал желания покупателя, и я с ним согласен. Однако мы не хотим продавать оригинал документа этому человеку, кто бы он ни был, посему заняты сейчас изготовлением копии, с некоторыми изменениями, так что она будет совершенно бесполезной (документ представляет собой химический рецепт, написанный на своего рода философском языке, то есть практически шифром; я достаточно знаю этот язык, а сэр Исаак — алхимию, чтобы вместе мы могли создать вполне убедительную подделку). Тем временем мистеру Хокстону поручено изготовить две неотличимых с виду шкатулки, посему ближайшие дни, а буде понадобится, и ночи он проведёт в Клеркенуэлл-корте.

Остальных членов клуба я бы попросил договориться между собой, кто какие часы возьмёт, не прибегая для этого к журналу.

Др. Уотерхауз


18 июля, вечер

Провёл здесь почти сутки в одиночестве. На царской службе приходилось терпеть и не такое.

Кикин


18 июля, полночь

(Писано без подготовки.) Наброски следует вверять черновым тетрадям, где их не увидит чужой глаз. Я взял себе за твёрдое правило многократно переписывать документы, которые намерен представить вниманию других лиц либо коллег. Однако обстоятельства, приведшие к возникновению клуба, членом коего я с недавних пор имею честь состоять, столь необычны, что извиняют неотшлифованность моих торопливых строк.

Доктор Уотерхауз (который, пока я пишу, спит на полу возле) и я извлекли из долгого бдения господина Кикина неоспоримую пользу: мы изготовили документ в несколько страниц, с виду неотличимый от оригинала, составленного в 1689 году покойным мистером Гуком, сиречь написанный на такой же бумаге, сходными чернилами и сходным почерком, в тех же величавых, но туманных каденциях философского языка и теми же скупыми знаками истинного алфавита. Подобно исходному тексту мистера Гука, который документ по большей части воспроизводит, это якобы рецепт лекарственного эликсира столь сильного, что он способен воскрешать мёртвых, включенный в рассказ о странных событиях под куполом Бедлама. На самом деле рецепт бесполезен по двум нижеизложенным причинам:

Во-первых, для него, как и для исходного рецепта, записанного мистером Гуком, потребна в качестве одного из ингредиентов таинственная субстанция; поскольку природа её не разъясняется, ни один другой исследователь не сможет воспроизвести полученный мистером Гуком результат (изъян, свойственный многим другим трудам упомянутого автора, а также возможная причина, по которой он замуровал рецепт в стене).

Во-вторых, некоторые инструкции сознательно искажены, по моему указанию, и тот, кто в точности их исполнит, получит зловонный и безобразный осадок, называемый у алхимиков фекалиями.

Покуда мы в храме Вулкана корпели над химическим умопостроениями, мистер Хокстон и несколько его подручных во Дворе технологических искусств (пользуясь термином моего сонливого коллеги) смастерили две великолепные шкатулки из чёрного дерева и слоновой кости. Они сделаны совершенно неотличимыми посредством следующего метода: каждая деталь изготавливалась в двойном количестве и сами шкатулки собирались рядом на одном верстаке. Всякий документ, помещённый в такое хранилище, приобретает большую значимость, по крайней мере в глазах человека, падкого до внешних обольщений.

Одна из парных шкатулок сейчас в Клеркенуэлле, где мистер Хокстон трудится над дальнейшим её усовершенствованием. Вторую, вложив в неё поддельный документ, мы с доктором Уотерхаузом доставили в «Грот-салинг». Здесь мы сменили на посту стойкого господина Кикина и остались дожидаться мистера Партри.

Поскольку Партри не способен прочесть написанного на этих страницах, я позволю себе отозваться о нём свободнее, чем ежели бы подозревал, что он может в будущем ознакомиться с моими заметками. Прошу у клуба прощения за то, что предлагаю непрошеные советы. Хотя все его члены суть мужи зрелые и многоопытные, сам клуб пребывает в том возрасте, в каком, будь он младенцем, не обрёл бы ещё способности ползать и даже ворочаться в колыбели. Я вступил в его ряды последним, однако преследованием монетчиков занимаюсь уже более двух десятилетий, посему имею основание полагать, что мои суждения, тщательно взвешенные и разумно изложенные, будут небесполезны для членов клуба и заслуживают тех нескольких минут, что потребуются для их прочтения.

Я не стал бы нанимать Партри. Легко понять джентльменов, прибегающих к услугам поимщика, дабы проникнуть в гнусные притоны, где обретаются монетчики, ибо нахождение в подобных притонах равно отвратительно и опасно. И всё же Диас не открыл бы Мыс Доброй Надежды, если бы не отправился в трудное плавание, из которого мог не вернуться; анналы Королевского общества хранят многочисленные свидетельства об учёных, не щадивших здоровья и даже жизни, ибо того требовало отыскание истины. Вот почему я давно взял в обычай наносить на лицо сгущённый сок бразильской гевеи, дабы придать ему вид изъязвленного болезнью, и прочая, и прочая; преобразив, таким образом, свою внешность, я инкогнито посещаю тюрьмы, кабаки и другие подобные заведения с намерением видеть и слышать собственными органами чувств то, что презренный поимщик бессилен ясно воспринять и связно изложить.

Когда клуб удостоил меня своим членством, Партри был уже нанят, и я не предлагаю уволить его сейчас. Отказаться от услуг Партри на данной стадии аукциона значило бы заронить у покупателя серьёзнейшие сомнения. Однако, читая журнал, я не мог не отметить, что все сведения о Бимбар-яме получены со слов мистера Партри, за исключением мимолётных и нечётких образов в окне. Желая убедиться, что он, подобно Гамлетову дяде, не льёт яд в ваши сонные уши, я вознамерился самолично посетить Бимбар-яму вместе с мистером Партри. Доктор Уотерхауз, в тревоге за моё благополучие, высказался против, однако, хорошо меня зная, прекратил свои увещевания прежде, нежели они сделались назойливыми. Мистер Партри воспротивился с горячностью, поначалу усилившей мои нехорошие догадки, однако, немного оправившись от изумления, нехотя согласился. Впрочем, увидев, как я в мгновение ока преобразил свою внешность посредством латекса и театрального клея, а также сменой одежды, осанки и поступи, он заметно успокоился и не возразил больше ни словом. Мы двинулись к Бимбар-яме с интервалом в десять минут. Я шёл первым, изображая торговца часами, который, движимый нуждой, восхотел приобрести товар по ценам, каких честный человек предложить не может. После того как я устроился в «приемной», вошёл мистер Партри, неся шкатулку, завёрнутую в чёрную тряпицу. Внутри неё содержалась первая из страниц рецепта, составленного мною и доктором Уотерхаузом.

Было бы лишним излагать дальнейшие подробности, ибо я увидел более или менее то, что рассказал вам Партри. Мои подозрения, по крайней мере в части Бимбар-ямы и аукциона, оказались безосновательны. Шкатулка сейчас в аукционной комнате, дожидается покупателя. Партри ушёл туда, где уж он ночует. За время моего отсутствия доктор Уотерхауз заснул на часах; в армии за такое подвергают телесным наказаниям, как в клубе, не знаю. Я отстою первую ночную стражу, а его разбужу, как только пробьёт два.

Сэр Исаак Ньютон


19 июля, утро

Сэр Исаак не преминул разбудить меня в указанное время. С тех пор я не набл. ничего. Однако я покривил бы душой, утверждая, будто мои глаза постоянно были открыты.

Др. Уотерхауз


19 июля, полдень

Если бы брат Даниель переборол искушение закрыть глаза, он приметил бы свет в интересующем нас окне. Ибо в десять утра мистер Партри пришёл с известием, что подле шкатулки оставлена монета в пять гиней (sic). Кто-то посмотрел первую часть рецепта и остался доволен увиденным; я готов побиться об заклад на собственные пять гиней, что за следующую странницу нам предложат такую же сумму.

Орни


19 июля, вечер

Отправил Партри в Бимбар-яму со второй страницей, однако мне не нравится оборот, который принимают наши дела. Что мешает покупателю переписать рецепт и оставить нас ни с чем?

Тредер


20 июля, раннее утро

Свет горел за грубой завесой на интересующем нас окне в течение более чем часа, подтверждая опасения мистера Тредера.

Я могу развеять их, сообщив некоторые подробности касательно шкатулки. Как убедится всякий, кто возьмёт на себя труд внимательно её осмотреть, она с двойным дном. Нижнее отделение заперто; открыть его можно только ключом, который мы пока оставили у себя. Если покупатель доберётся до четвёртой страницы, он обнаружит пассаж, согласно которому необходимый для рецепта ингредиент спрятан в нижнем отделении шкатулки. Просто переписав четыре страницы, он не получит ничего, кроме боли в пальцах. Ему нужны шкатулка и ключ, которого он не получит, пока не заплатит.

Также напоминаю мистеру Тредеру, что наша цель — не получить плату, а приманить покупателя.

Питер Хокстон, эсквайр


20 июля, полдень

Ничего.

Орни


20 июля, вечер

Мистер Орни выиграл бы пари, если бы кто-нибудь опрометчиво согласился с ним спорить; Партри сообщил, что на первую монету положена вторая такая же. Я взял на себя смелость отправить страницу номер 3.

Кикин


21 июля, ранние часы

Набл. дальнейшая деятельность. Подозреваю, что покупатель копирует или расшифровывает рецепт.

Питер Хокстон, эсквайр


21 июля, полдень

Согласен, что наше предприятие — ловушка, а не законная коммерческая транзакция. Однако, по мере того, как стопа пятигинеевых монет устремляется к небесам, во мне растёт искушение заняться продажей философических бумаг. Партри сообщил, что нам предлагают уже пятнадцать (sic) гиней. Я отправил с ним четвёртую и последнюю страницу.

Тредер


21 июля, полночь

Рано вечером занавесь была полностью отдёрнута, и я вновь наблюдал нашего тёмного философа за работой. Он носит капюшон, вот почему я не мог разглядеть его лица. Возможно, оно обезображено оспой или обожжено в ходе алхимических опытов. Во тьме рядом с его плечом подрагивало серое гусиное перо, покуда он прилежно марал чернилами страницу за страницей. Затем холстина вновь опустилась, и до 23.12.30 в окне мерцал слабый свет.

Питер Хокстон, эсквайр


22 июля, полдень

Катастрофа. Партри доложил, что все пятигинеевые монеты исчезли, а на их месте лежит серебряный пенни.

Орни


22 июля, вечер

Позволю себе не согласиться с братом Норманом. Это не катастрофа, а явный знак со стороны покупателя, что он верно расшифровал рецепт и понял, что всё написанное бесполезно без ингредиента, который якобы находится в нижнем отделении шкатулки. Я отправил Партри в Бимбар-яму с ключом и буду оставаться в «Грот-салинге» вплоть до завершения охоты.

Др. Уотерхауз


23 июля, полдень

Мистер Партри ушёл в Бимбар-яму на рассвете. Он уговорил мистера Нокмилдауна пустить его в кладовую непосредственно под аукционной комнатой. Половицы в здании таковы, что даже кошка не пройдёт от двери к столу, не вызвав канонады скрипов и тресков. Как только мистер Партри услышит подобные звуки, он…


— Ваша пинта, сударь.

— Весьма любезно с вашей стороны, Сатурн, — сказал Даниель, опуская перо в чернильницу и вновь бросая взгляд на далёкое окно, за которым попыхивал трубкой Партри. — Как вы догадались, что мне пришло желание выпить?

— Меня самого посетило такое желание, — сказал Сатурн.

— Тогда почему вы не принесли две кружки?

— Вы забываете, что я — образец трезвости. Я буду получать удовольствие вприглядку.

— Рад служить. — Даниель отпил глоток. — Сигнала от мистера Партри пока не было, — добавил он, заметив, что карие глаза Сатурна изучают страницу, ещё влажную от чернил. — Я всего лишь освежал записи.

— Дозвольте спросить, почему вы не пишете их истинным алфавитом, коли он так хорош? — поддразнил Сатурн.

— Он очень хорош. Гораздо более удобен для изложения знаний, чем английский или латынь. Вот почему я посвятил несколько лет его усовершенствованию и переводу в числа.

— А, — сказал Сатурн, — значит, шифр, который женщины в Брайдуэлле набивают на карты, — потомок истинного алфавита?

К тому времени он успел обменяться с Даниелем местами и занять позицию на балконе, так надоевшем им за последние одиннадцать дней.

Даниель переложил журнал на ящик и начал посыпать запись песком.

— Не столько потомок, сколько брат. Их общий отец — философский язык, способ классификации идей. Как только идея внесена в таблицы философского языка, она получает соответствие в виде числа или набора чисел.

— Что-то вроде декартовых координат, — задумчиво произнёс Сатурн, — которыми можно отмечать блуждания наших мыслей.

— Сходство лишь частичное, — предупредил Даниель. — Чтобы избежать неоднозначности, в философском языке — по крайней мере, в Лейбницевой его версии — используются только простые числа. В этом он принципиально отличен от числовых осей Декарта. Так или иначе, философский язык, поскольку он состоит из идей и чисел, можно записать каким угодно способом. Двоичный шифр нашей логической машины — один из них. Когда я был молод, Джон Уилкинс изобрёл другой — истинный алфавит, — который некоторое время был очень популярен в Королевском обществе. Гук и Рен широко им пользовались.

— Кто пользуется им теперь?

— Никто.

— Тогда как тёмный философ может его читать?

— Тот же вопрос мучает и меня.

— Ваш Уилкинс, верно, опубликовал словарь или ключ…

— Да. Я помогал его составлять в Чумной год. Корректура сгорела при Пожаре. Однако книга была напечатана, и её можно найти во многих библиотеках. Тем не менее, чтобы пойти в библиотеку и заглянуть в нужную книгу, наш загадочный покупатель должен был опознать в чудных значках на странице буквы истинного алфавита. Задумайтесь: если бы я показал вам, Питер, страницу на малабарском, догадались бы вы обратиться к малабарскому словарю?

— Нет, ибо мои глаза, многое изведавшие, никогда не видели малабарских письмен и не отличили бы их от японских или эфиопских.

— Вот именно. А наш покупатель, судя по всему, узнал истинный алфавит с первого взгляда.

— Так ли это удивительно, принимая в рассуждение, что он знал, где можно найти спрятанные вещи Гука? Можно заключить, что ему многое известно о Королевском обществе.

— Я полагал, что сведения о том, где искать вещи Гука, получены им от Анри Арланка — привратника в Королевском обществе.

— Я знаю, кто это.

— Надо же! Откуда?

— Он работал у гугенота-часовщика, с которым я вёл дела до того, как начал пить и покатился под гору. Некоторые члены Королевского общества были клиентами этого часовщика. Там они познакомились с Арланком, и так Арланк стал привратником в Крейн-корте.

— До недавнего времени, — сказал Даниель, — я думал, что Арланк передаёт сведения Джеку-Монетчику или кому-то в его организации, то есть лицу, несведущему в натурфилософии.

— В вашей гипотезе есть один изъян, док. Зачем такому субъекту изъеденные мышами вещи покойного естествоиспытателя?

— Невежественные люди воображают об учёных невесть что. Алхимики часто работают с золотом. Возможно…

— И всё же гипотеза не выдерживает пристального рассмотрения.

— Да! — нетерпеливо воскликнул Даниель. — Я её отбросил.

— Могли бы сказать чуть раньше, — проворчал Сатурн. — И какова же новая гипотеза?

— Покупатель — член Королевского общества либо внимательно изучал его ранние годы. Он много знает про Гука, про истинный алфавит и…

Даниель замолчал.

— И?

— Про яды. Недавно было совершено покушение на принцессу Каролину. Её пытались убить кинжалом, смоченным в никотине.

— Чертовски странно, — пробормотал Питер Хокстон. — При том, что в нашем падшем мире не счесть куда более простых способов умерщвления.

— В шестидесятых — золотую пору Гука, эпоху истинного алфавита — некоторые члены общества увлеклись экспериментами с никотином.

— Тогда всё очевидно? — спросил Сатурн.

— Что очевидно?

— Злоумышленник — сэр Кристофер Рен!

Сатурн всего лишь хотел дерзко пошутить и пришёл в ужас, когда Даниель всерьёз задумался над его словами.

— Вы хотите сказать, потому что он — один из немногих доживших до сегодняшнего дня представителей того времени? — проговорил наконец Даниель. — Мысль хорошая. Но нет. Это сделал не Рен, не Галлей, не Роджер Комсток и не кто-либо ещё из тогдашних членов Королевского общества. Предположим, я решил кого-то убить. Стал бы я готовить никотин? Нет. Нет, Питер, это сделал кто-то из более молодого поколения. Он одержим болезненной страстью к Королевскому обществу тысяча шестьсот шестидесятых годов и потратил неимоверное количество времени на чтение наших анналов.

— Зачем?

— Зачем? Когда юноша влюбляется в определённую девушку и преследует её, не страшась разгневанной родни, спрашиваете ли вы, зачем?

— Это другое дело.

— Возможно.

— Ручаюсь, другое. Покупателю что-то нужно, и, сдаётся мне, вы знаете что. Откроете ли вы секрет?

— Я скрывал его не потому, что таюсь от вас, — вздохнул Даниель, — а потому, что самая тема мне глубоко неприятна. Покупатель ищет философский камень.

Сатурн театрально хлопнул себя по лбу.

— Можно было и не спрашивать!

— Он слышал по крайней мере часть истории о человеке, умершем в Бедламе при удалении камня и якобы воскрешённом эликсиром Еноха Роота.

— А, значит, так звали…

— …фигурировавшего в рассказе алхимика. Если вы верите в алхимию, то для вас история подразумевает, что эликсир был изготовлен с применением чего-то вроде философского камня. Согласно учению алхимиков, камень этот получают соединением философской ртути с философской серой. Откуда, спросите вы, их взять? Разные алхимики дают разный ответ. Однако многие считают, что царь Соломон был алхимиком и знал, как добыть философскую ртуть. С её помощью он обращал свинец в золото.

— Тогда понятно, откуда его богатства!

— В точку. Так вот, считается, что если заполучить кусочек Соломонова золота и поместить в пробирную купель, из него можно извлечь следы философской ртути. Думаю, наш покупатель где-то прослышал об алхимическом воскрешении в Бедламе двадцать пять лет назад и решил, что самый простой способ заполучить образчик философской ртути…

— …обшарить Лондон в поисках Гуковых вещей и записок.

— Да. Теперь судите сами. Я приехал в Лондон и начал искать наследие Гука. Арланк был первым, к кому я обратился. Он сказал об этом кому-то в организации Джека, и вскоре известие достигло нашего покупателя.

— Который и прежде склонен был полагать, что Гук где-то спрятал бесценное сокровище.

— Да. Вообразите его чувства!

— Он должен был всполошиться, что вы ищете то же самое и найдёте быстрее.

— Да. Как мы теперь знаем, итогом стала серия взломов. Я довольно смутно представлял их цель, пока мы не нашли документы в стене Бедлама. Тогда всё стало ясно. И тогда же мы поняли, что покупатель ничего не найдёт, поскольку Гук упомянул некий ингредиент, но не объяснил, как его добыть. Потому-то документ и не годился в качестве приманки.

— И вы с сэром Исааком изготовили фальшивку.

— А также шкатулку для неё, — сказал Даниель. — Покупатель убеждён, что в нижнем отделении шкатулки хранится кусочек Соломонова золота.

— Что ж, недолго ему так думать, — заметил Сатурн, пристально глядя в окно.

— Почему?

— Потому что Шон Партри машет мне из окна под аукционной комнатой.

Даниель вздрогнул и пролил чернила. Они чёрной параболой выплеснулись на страницу журнала и закапали на пол.

Сатурн вскочил и, не сводя глаз с Бимбар-ямы, махнул рукой.

— Куда указал Партри? — спросил Даниель, отступая от черной лужи. Чернила уже отыскали щель между досками. Из комнаты внизу доносились крики и шум.

— В сторону моста. — Сатурн наконец оторвал взгляд от окна, чтобы посмотреть на часы.

— Значит, покупатель должен проехать мимо нас…

— Меньше чем через две минуты, — подтвердил Сатурн. — Правда, движение сегодня оживлённее, чем когда я засекал время. Я на своих двоих скорее всего успею его обогнать, а вы постарайтесь взять портшез или извозчика.

И Сатурн устремился вниз по ступеням впереди Даниеля, к счастью последнего, потому что несколько забрызганных чернилами посетителей «Грот-салинга» уже собрались у основания лестницы. При виде Сатурна они несколько умерили боевой пыл и расступились; Даниель успел проскочить за ним в образовавшийся просвет.

— Наша работа закончена, — бросил Сатурн через плечо. — Весь ущерб будет возмещён скоро, но не сейчас.

С этими словами он протиснулся в дверь и выбежал в людской поток на мосту.

Сатурн поглядел влево — на Саутуорк и Бимбар-яму, однако повернул вправо, рассчитывая, что экипаж покупателя его нагонит. К тому времени, как Даниель выбежал на улицу, Сатурн уже продвинулся на несколько широких шагов в направлении Лондона. Даниель тоже поглядел влево, но без всякого результата. Он не обладал ни ростом Питера Хокстона, чтобы видеть поверх голов, ни его молодостью; после тёмного помещения старческие глаза медленнее приспосабливались к яркому свету на улице.

Ему велели взять портшез или экипаж. Ни один здравомыслящий извозчик не станет ждать пассажиров у «Грот-салинга». Даниель подумал, что карету или портшез можно нанять на Площади, чуть севернее. Поэтому он повернул вправо и начал пробиваться через толчею.

Как шкипер утлого судёнышка, затёртого ледяными торосами, Даниель не мог сам выбирать путь, но следовал общему течению, ныряя в каждый открывшийся просвет, пока тот не схлопнулся и не раздавил ему рёбра. По сравнению с Сатурном Даниель двигался очень медленно и потерял из виду чёрную кудлатую голову раньше, чем добрался до церковной арки.

Каждый судоходный пролёт моста носил своё название. Даниель, ничего не видевший кроме голов и плеч, мог прикинуть по шагам, что находится над пролётом Длинного входа, самым узким и, следовательно, самым опасным для лодок, поскольку Большой причал с северной его стороны за столетия так раздался вширь, что почти перекрыл фарватер. В следующую минуту, подняв глаза и увидев над собой каменный свод, Даниель понял, что проходит под церковью. Он мысленно перебирал пролёты и опоры, как папист — чётки: дальше Церковный пролёт, тоже узкий, а за ним — пролёт святой Марии, один из самых широких и потому особо любимый лодочниками. Прямо над пролётом святой Марии — противопожарный разрыв, именуемый Площадью.

Здесь-то, рассуждал Даниель, кучера и носильщики должны ждать прибывающих на лодках пассажиров.

Таков был его план. Увы, как часто случается с натурфилософами, составляющими сложные, хорошо продуманные планы, он не предусмотрел одной простой вещи. Толпа, втиснутая под свод церковной арки, внезапно сдавила его со всех сторон. Наверное, так чувствовал себя атом газа в машине Бойля, когда поршень под неумолимым гнётом шёл вниз. Сквозь арку пробивалась карета — причём успешно. Толпа, чувствуя опасность не столько от экипажа, сколько от волны паники, которую тот гнал перед собой, хлынула из-под арки, увлекая Даниеля, как течение в пролёте Длинного входа — винную пробку.

Теперь он был на открытом пространстве и опасливо озирался, боясь, как бы неожиданное завихрение толпы не швырнуло его о стену лавки, поэтому увидел, как из-под арки вылетел экипаж, ставший причиной переполоха.

Даниель не сомневался, что это экипаж покупателя. Шторы на окнах были задёрнуты, а кучер явно получил приказ гнать к другому концу моста, не заботясь о жизни, здоровье и судебной ответственности.

Они были над Церковным пролётом. До Площади оставалось каких-то десять ярдов, но карета уже пронеслась мимо Даниеля и на такой скорости должна была вот-вот миновать Сатурна. Даниель ещё мог вскочить на Площади в портшез или извозчичий экипаж, но попробуй убеди незнакомого кучера пуститься с места в карьер за таким лихачом. А за покупателем надо было следить сколь возможно долго: никто не мог угадать, когда он вставит только что приобретённый ключ в замочную скважину шкатулки и повернёт.

Толпа ещё не успела сомкнуться, и Даниель сделал то единственное, что оставалось: бросился за каретой. Она была так близко, что он мог бы вскочить на запятки, если бы ему достало проворства. Поэтому он услышал (или вообразил, что услышал) приглушённый хлопок, как от ружейной осечки. Сквозь занавески блеснул свет, и из кареты донёсся возглас: «Sacre bleu!»[222]

Не сознавая, как быстро движется (поскольку сам первый возразил бы, что бежать не может в силу преклонного возраста), Даниель вслед за каретой очутился на Площади. Здесь улица немного расширялась. Справа Даниель увидел Сатурна; тот говорил с носильщиком портшеза, но при появлении кареты повернулся к ней.

Впрочем, многие смотрели на неё, потому что она дымилась. И громыхала: пассажир молотил в потолок, требуя остановить экипаж. Дверца справа распахнулась, и наружу выплыл клуб бурого дыма, такой большой и плотный, что в нём с трудом можно было различить человека. Тот неверным шагом двинулся к парапету, которым оградили площадь, чтобы меньше пешеходов падало в пролёт святой Марии. Пассажир напоминал фигуру из «Метаморфоз» Овидия: облако, превращающееся в человека. Ибо дым забрался под длинный плащ с капюшоном и по-прежнему выходил наружу. Кучер подбежал к открытой дверце, пошарил внутри кнутовищем и выбросил на мостовую обугленную шкатулку; она всё ещё пыхала и выпускала из себя струйку густого жёлтого дыма. Крышка отвалилась, явив взглядам исписанные листки, прогоревшие до золы, но всё ещё читаемые. Они упали в сажени от Даниеля, и тот узнал угловатые значки истинного алфавита. Однако он глянул на них лишь мельком и тут же вновь перенёс внимание на покупателя, который уже не дымился, а расставив ноги и упершись руками в парапет, блевал в Темзу. Плащ и капюшон придавали ему сходство со средневековым монахом или чародеем. Тут другой человек, гораздо выше ростом, шагнул к покупателю и взял его за левое плечо.

Тот отреагировал молниеносно; Даниель, внезапно понявший, что сейчас произойдёт, даже не успел крикнуть: «Берегитесь!» Человек в капюшоне развернулся к Сатурну; дым и плащ мешали видеть, но по движению плеча было понятно, что правая рука метит Сатурну в живот.

Однако Питер Хокстон, видимо, тоже угадал нечто нарочитое в позе человека, пока тот стоял у парапета, и, как Даниель, заподозрил неладное. Он загородился левым плечом. И тут же отпрыгнул. Потому что, как видели теперь все на площади, человек в плаще сжимал правой рукой стилет. А Даниель с Сатурном видели и другое: стилет чем-то смочен.

От резкого движения капюшон упал. Лицо у покупателя было не обожжённое и не изъеденное оспой, а, напротив, благородное, с правильным чертами. В чёрных волосах и эспаньолке пробивалась седина. Всё это видела толпа, собравшаяся близко, но не слишком — дальше, чем на расстоянии вытянутой руки с кинжалом. Даниель (хоть и не в первую минуту) узнал Эдуарда де Жекса.

Де Жекс метнулся к парапету. Сатурн, забыв про опасность, схватил его за одежду. Де Жекс был пойман; по крайней мере так Даниель думал, пока не шагнул через дымовую завесу и не увидел, что де Жекс спрыгнул в пролёт святой Марии, а Сатурн стоит один, держа его плащ.

Королевское общество, Крейн-корт 24 июля 1714

— Когда я ребёнком путешествовал по дорогам Франции вместе с отцом, упокой Господи его душу, и братом Кальвином, мы время от времени обгоняли бродячих точильщиков, исходящих потом под весом своих станков. Мой отец, светлая ему память, был купцом. Всё, потребное для дела, он возил в голове или в кошельке. Мы с Кальвином считали, что так и должно быть, и дивились на точильщиков, которым, дабы заработать на хлеб, надо всюду таскать тяжеленный камень! Раз отец услышал, как мы промеж себя высмеиваем одного из этих бедных тружеников. Он пристыдил нас и прочёл нам такой урок: точильщик сперва раскручивает камень, затем лишь изредка подталкивает рукой. Лёгкий камень останавливался бы слишком быстро; тяжёлый вращается по инерции. Отец уподобил его банку, который сохраняет в себе усилия человека и выдаёт их равномерно. Свойство это так существенно для точильщика, что тот готов всю жизнь, подобно Сизифу, толкать в гору и с горы тяжёлый камень.

Когда Джек Шафто вернулся в Лондон, у него были при себе деньги от французского короля на финансирование неких планов, которые Джек должен был здесь исполнить. И были обещаны ещё деньги, если король останется доволен результатами. То золото, которое Джек привёз с собой, стало первым толчком для исполинского точильного камня; следующие суммы поддерживали бы вращение. Однако Джеку хватило ума понять, что ему нужен банк, хранилище богатства и власти, чтобы его дела шли без перебоев, даже если деньги будут поступать от случая к случаю. Он свёл знакомство с мистером Нокмилдауном — тогда просто успешным барыгой в Лаймхауз, приобретавшим у жохов стянутое с кораблей добро, — и сделал ему следующее предложение: он, Джек Шафто, используя «французское золото и английскую смётку», превратит мистера Нокмилдауна в колосса меж скупщиками краденого, расширит его владения и масштаб операций. Мистер Нокмилдаун сделается богачом, а Ист-Лондонская компания станет для Джека точилом, сберегающим в себе плоды его усилий.

Первые несколько лет после возвращения в Лондон Джек почти ничем другим не занимался. И, как стало ясно со временем, поступил правильно. Франция терпела поражение в Войне за Испанское наследство; герцог Мальборо и принц Евгений одерживали победу за победой. Будьте покойны, в те дни Людовик слал Джеку очень мало золота. Тот превратился бы в обычного бродягу и утратил свою ценность в глазах французского короля, если бы не доходы Ист-Лондонской компании. А так Джек процветал даже в худшую для Людовика пору. К тому времени, как Мальборо разбил французов при Рамийе и все ждали, что теперь он нанесёт удар в самое сердце Франции, Джек сделал мистера Нокмилдауна величайшим скупщиком краденого в христианском мире, королём пиратов, способным принять в свои склады содержимое целого захваченного корабля и ещё до отлива загрузить его по фальшборты воровской добычей. Ист-Лондонская компания стала фундаментом, на котором Джек принялся возводить своё чёрное здание. Лишь в последние годы оно выросло настолько, чтобы привлечь внимание таких людей, как вы, но не сомневайтесь — строительство началось много раньше.

Тут Анри Арланк замолчал, чтобы обвести взглядом собравшихся за столом. Он поочерёдно заглянул в глаза каждому из членов Клуба, прежде чем остановиться на Шоне Партри, сидевшем ближе всех, после чего прикрыл веки и потупился, выказывая поимщику больше почтения, нежели кому-либо ещё, включая сэра Исаака. Возможно, это объяснялось тем простым фактом, что Партри держал ключи от наручников на руках Арланка и кандалов на его ногах. Арланк поднял руки от колен, на что потребовалось некоторое усилие, поскольку их соединяла двадцатифунтовая цепь, и обнял ладонями кружку с горячим шоколадом, принесённую его женой.

Миссис Арланк пришла в ужас, однако ничуть не удивилась, когда на только что начавшееся заседание клуба ворвался Шон Партри и в качестве первого пункта повестки дня заковал её мужа в цепи. Пленник, напротив, выказал крайнее изумление, но, когда оно схлынуло, больше не проявлял сильных чувств и, судя по всему, воспринял крах своей жизни с истинно гугенотским фатализмом. Казалось, он даже испытывает некоторое облегчение.

— Объясните клубу, как вы стали приспешником Джека Шафто, — потребовал сэр Исаак. — Говорите медленно и чётко, чтобы каждое слово могло быть записано.

Вместо Арланка, который раньше исполнял обязанности секретаря, они пригласили писаря из Темпла, и тот, бешено строча пером, стенографировал всё сказанное.

— Хорошо. Вы наверняка наслышаны о жестоких гонениях на французских кальвинистов после отмены Нантского эдикта в 1685 году, так что не буду вас утомлять. Скажу лишь, что мой отец попал под драгонаду, затем на галеры, но ещё раньше успел вывезти меня и Кальвина на другую сторону Ла-Манша — в бочках, как селёдку. Позже галера, на которой мой отец был гребцом, погибла в бою с голландцами.

— Но это наверняка случилось не раньше, через несколько лет после отмены эдикта, — вставил господин Кикин, большой любитель истории.

— Да, сэр, — отвечал Арланк. — Считается, что война началась в 1688-м, когда Людовик вторгся в Пфальц, а Вильгельм заполучил Англию.

— Мы предпочитаем говорить, что это Англия заполучила Вильгельма, — поправил Орни.

— Как вам угодно, сударь. Бой, в котором потопили галеру моего отца, произошёл во время той самой войны летом 1690-го неподалёку от Крита.

— И ваш отец пропал в море? — спросил мистер Тредер с несвойственной ему трогательной деликатностью.

— Отнюдь, сэр. Его спасла пиратская галера под командованием Джека Шафто.

Господин Кикин закатил глаза, а мистер Орни фыркнул. Сэр Исаак, не разделяя их веселья, лишь пристальнее вгляделся в Арланка, на которого и так смотрел, не отрываясь.

— Даты сходятся, — объявил он. — Джек перешёл на сторону басурман в конце 1680-х. Его корсары напали на Бонанцу летом 1690-го и оттуда меж Геркулесовых столпов устремились в Средиземное море. Как теперь всем известно, к концу лета они были в Каире. История мсье Арланка правдоподобна.

— Спасибо, сэр, — отвечал Анри Арланк. — Джек и его корсары спасли моего отца и нескольких его товарищей с тонущей галеры. Всё это мы с Кальвином узнали из писем, которые приходили нам в Лимерик. Больше…

— Погодите. Как вы с братом попали в Лимерик? — спросил Орни.

— Я к этому подбираюсь, сэр. Когда нас привезли на английскую землю и выпустили из бочек — двух совсем молодых ребят, не достигших ещё полноты возраста, — у нас, стыдно сказать, не возникло желания пойти по стопам отца и стать торговцами. Мы жаждали мести — кровавой и, по возможности, славной. Мы записались в гугенотский кавалерийский полк, который формировался в Голландской республике. К тому времени, как Вильгельм и Мария переехали в Англию, мы несколько продвинулись в чинах: Кальвин стал помощником капеллана, а я — унтер-офицером. В первые годы войны наш полк отправили в Ирландию, чтобы дать отпор Претенденту. Зимой 90—91-го мы участвовали в осаде Лимерика. Там-то и разыскало нас известие, что наш отец, которого мы почитали умершим, спасён Королем бродяг.

— Приходило ли от него что-нибудь после этого? — спросил сэр Исаак.

— Долгое время нет, сэр, поскольку мы постоянно были в походах.

— Если ваш отец оставался с Джеком Шафто, он должен был в 1691-м посетить Мокко и Бандар-Конго и с муссоном попасть в Сурат на следующий год, — сказал Ньютон. — Перемещения Джека в следующие несколько лет восстановить сложно. Общеизвестно, что он участвовал в сражении, имевшем место на дороге между Суратом и Шахджаханабадом в конце 1693-го, и в 1695-м начал строить корабль.

— В феврале 1698-го отец отправил нам письмо из Батавии, куда этот корабль заходил за пряностями, — сказал Арланк. — До нас оно добралось только к концу года, когда война уже закончилась.

Орни снова фыркнул.

— По крайней мере о ту пору все так думали, — поспешил добавить Арланк. — Задним числом понятно, что это было лишь короткое затишье в войне, растянувшейся на двадцать пять лет. Но тогда полагали, что ей конец, поэтому на следующий год, когда Вильгельм и Людовик подписали договор о разделе Испании, наш полк, как и многие другие, распустили.

В Лондоне тогда трудно было сыскать работу из-за множества уволенных в отставку солдат и опасно жить по той же самой причине. Нам с Кальвином повезло больше, чем другим. С отменны Нантского эдикта прошло уже порядочно времени, и гугеноты, бежавшие в Англию, успели достигнуть прежнего благосостояния. Кальвин получил место в гугенотской церкви неподалёку от Лондона, где подвизается по сию пору. Я нанимался слугой в дома торговцев-гугенотов.

Последнее письмо отец послал нам из Манилы в августе лета Господня 1700-го, и в нём говорилось…

— Что корабль Джека отправляется в Америку, и ваш отец с ним, — сказал сэр Исаак.

— Да, сэр. Поразительно, сколько вы знаете о путешествиях Джека. Отец обещал написать нам из Акапулько. Однако он скончался в плавании от цинги. Упокой, Господи, его душу.

В комнате воцарилось почтительное молчание. Даже Партри как будто был тронут. Первым заговорил сэр Исаак:

— И каким образом вы получили это горестное известие?

— Мне сказал Джек, — ответил Арланк.

Теперь Исаак замолчал надолго. Было слышно, как в кухне Королевского общества миссис Арланк тихо рыдает на плече у судомойки. Наконец Исаак поднял голову:

— Это должно было произойти по его возвращении в Лондон, то есть в ноябре — декабре 1702-го.

— Вы снова правы, сэр.

— И вы полагаете, что Джек Шафто разыскал вас с единственной целью сообщить о кончине вашего отца?

Тут Анри Арланк смешался — впервые с начала разговора, что было довольно странно для человека, которого полчаса назад заковали в цепи, чтобы отправить в Ньюгейт. Он неуверенно взглянул на Шона Партри, потом на сэра Исаака и, наконец, ответил:

— Конечно, нет, сэр. Однако вам следует понять: Джек Шафто не совершенно бессердечен. Был ли у него корыстный мотив для того, чтобы меня разыскать? Разумеется, был, и я скоро к этому перейду. Однако он искренне любил моего отца и, рассказывая о его смерти и погребении уже почти в виду Калифорнии, не мог сдержать слёз. Я уверен, что эта привязанность была взаимной, ибо, по словам Джека, мой отец перед смертью обратился к нему с предостережением, к которому Джеку стоило бы прислушаться.

— Очень трогательно, — пробормотал сэр Исаак, желая как можно скорее покончить с этой частью разговора. Однако в Даниеле взыграло любопытство, и он спросил:

— В чём оно состояло?

Поймав на себе гневный взгляд Исаака, Даниель продолжил:

— Простите, но очевидно, что наши с вами отцы, мсье Арланк, были очень похожи. Я бессилен угадать, какое предостережение человек вроде моего отца мог сделать кому-то вроде Джека, разве что напомнить, что тот обречён геенне огненной!

Орни хлопнул ладонью по столу и негромко хохотнул.

— Мой отец посоветовал Джеку опасаться некоего пассажира, которого они подобрали в Тихом океане после гибели Манильского галеона. To был иезуит, агент Инквизиции по имени отец Эдуард де Жекс.

Исаак, который минуту назад закатывал глаза и с трудом сдерживался, чтобы не фыркнуть, совершенно опешил. Немного придя в себя, он попросил Шона Партри вывести Арланка из комнаты (что тот исполнил довольно грубо) и проследить, чтобы гугенот не слышал дальнейшего разговора (это обеспечила миссис Арланк, с рыданиями бросившаяся к мужу на шею).

— Он не знает о вчерашних событиях на мосту, — настаивал Даниель.

— В газетах напечатать ещё не успели, — заметил господин Кикин, прилежно читавший всё, что исходило с Граб-стрит.

— Может, Партри что-нибудь сболтнул ненароком?

— Исключено, — отвечал Орни. — Мы с ним весь день и весь вечер обшаривали берега Темзы, искали следы де Жекса.

— А мы с Сатурном были здесь специально, чтобы следить за Арланком, — добавил Даниель. — К нему никто не приходил.

— Что ж, если услышанное нами правда, то мы узнали нечто очень важное, — сказал Исаак. — При дворе многие уверены, что де Жекс, который часто бывает в Лондоне, — агент французского короля. До меня не раз доходили слухи, будто он как-то связан с Джеком-Монетчиком. Я считал, что де Жекс и Шафто действуют сообща. — Он кивнул на место, где только что сидел Арланк. — Однако слова о предостережении, которому Джек не внял, подразумевают застарелый конфликт.

— Они подразумевают ещё одно, — вставил Орни. — Если этот де Жекс и впрямь пережил гибель корабля в открытом море и продержался на воде, пока его не спасли, значит, он умеет плавать. Стало быть, мы не можем успокоиться на мысли, что он утонул в Темзе.

— Давайте продолжим допрос, — сказал Исаак.


— Когда Джек приехал в Лондон, война уже возобновилась, теперь под именем Войны за Испанское наследство. Однако набор в войска только шёл, и Лондон по-прежнему кишел отставными матросами и солдатами, которым был обязан своей дурной репутацией. Джек сообразил, что скоро их вновь возьмут на службу, и завербовал столько, сколько смог. Меня он разыскал отчасти с целью залучить к себе на работу.

— Чего он от вас хотел? И добился ли своего? — спросил Исаак.

— Всякий, кто просматривает газеты и хоть немного следит за происходящим в парламенте, знает, что война плодит казнокрадство, как тухлое мясо — мух. Крупные перемещения людей и припасов дали Джеку возможность сказочно обогатиться. Ибо на каждый случай воровства, о котором говорили в Лондоне, приходилась по меньшей мере сотня оставшихся незамеченными — и примерно в пятидесяти из них был замешан Джек. Действовал он просто: вербовал солдат и матросов раньше короны и обходился с ними лучше.

— Вы ответили на мой первый вопрос, а именно, чего Джек от вас хотел, но не ответили на второй, — сказал Исаак.

— Только потому, что ответ очевиден. — Арланк поднял руки, показывая цепь. — О, я не делал ничего ужасного. Я должен со стыдом признать, что закрывал глаза на недостачу в порохе или других припасах, доставляемых в мой полк. Я поступал так не столько из корысти, сколько из страха перед неким маркитантом, который в противном случае без колебаний перерезал бы мне горло или поручил кому-нибудь выстрелить мне в спину. Господь в своей милости избавил меня от этой беды: в пятом году я получил сильную рану и вынужден был уйти из армии. Я вернулся в Лондон и, вылечившись, поступил привратником к мсье Неверу, часовщику…

— Где познакомились с членами Королевского общества, заказывавшими у мсье Невера инструменты, — вставил Даниель.

— Да, сэр, так я стал работать здесь.

— И при этом работали на Джека, — напомнил Исаак.

— Да, сэр, в некотором смысле, — признал Арланк. — Хотя это трудно было назвать работой. Время от времени — раз или два в год — меня просили зайти в определённый трактир и побеседовать с неким господином.

— Если работа состояла в таких пустяках, почему вы от неё не отказались? — спросил Исаак.

— Джек обладал властью надо мной из-за того, что я делал для него прежде, — сказал Арланк. — Одно его слово могло разрушить мой брак или бросить тень на моего брата Кальвина. Вопросы казались мне безобидными, и я отвечал:

— О чём вы говорили с тем человеком в пабе? — спросил Орни.

— Это был образованный француз. Он утверждал, что увлечён натурфилософией и хочет больше узнать про Королевское общество. Он расспрашивал, что происходит на заседаниях, интересовался членами общества: Кристофером Реном, Эдмундом Галлеем и особенно сэром Исааком Ньютоном.

— Не случалось ли вам упомянуть, что сэр Исаак имеет обыкновение приезжать сюда воскресными вечерами и работать допоздна? — спросил Даниель.

— Точно не помню, сэр, но вполне возможно. Именно такого рода сведения его особенно занимали, сэр.

Арланк замолчал, потому что все в комнате дружно выдохнули, и те, кто последние несколько минут изучал его лицо, теперь разглядывали свои ногти или смотрели в окно.

— Я поступил дурно, сэр? — спросил Анри Арланк, адресуясь к Даниелю. — Глупый вопрос! Я прекрасно знаю, что да. Но преступление ли это? Могут ли за такое привлечь к суду?

Даниель, движимый состраданием, посмотрел гугеноту в глаза и уже приготовился сказать: «Конечно, нет!», однако Исаак его опередил:

— Вы виновны в пособничестве, и доказать это перед судом не составит труда. Мистер Партри, доставьте его в Ньюгейтскую тюрьму

Партри без всяких церемоний навис над Арланком, сгрёб того за шкирку и рывком поднял. Потом ногой отпихнул стул, на котором сидел Арланк, и спиной вперёд потащил гугенота из комнаты. Цепь гремела по доскам пола. У выхода Партри остановился, чтобы свободной рукой открыть дверь. Арланк, воспользовавшись передышкой, сказал:

— Простите, господа, нельзя ли мне добавить словечко-другое о человеке, которого вы разыскиваете?

— Говорите. — Сэр Исаак кивнул Партри. Тот остался стоять в дверях, глядя через плечо Арланку и по-прежнему держа его за шиворот. Даниелю подумалось, что они похожи на ярмарочного чревовещателя и марионетку.

— Я, можно так выразиться, не один год изучал Джека, как мистер Галлей наблюдает движение комет и познаёт их природу, хотя бессилен изменить их ход. И я скажу, что если вы считаете Джека рабом Людовика, мечтающем об одном: угодить французскому королю, то вы его недооцениваете. Такая гипотеза — если мне позволено воспользоваться лексиконом Королевского общества — не отдаёт ему должного и не объясняет его действий.

— И какова же ваша гипотеза, мсье Арланк? — спросил Даниель.

— Он обогнул земной шар. Добыл кучу золота, потерял его, отвоевал обратно и вновь потерял. Он был бродягой, королём и кем угодно между этими двумя состояниями. У него больше денег, чем можно потратить за одну жизнь. Спросите себя: что движет таким человеком? Когда Джек просыпается по утрам, о чём он думает? К чему он стремится?

— Вам позволили сообщить нам ответы, а не засыпать нас вопросами, — напомнил сэр Исаак.

— Хорошо, сэр, вы услышите ответ. Джеком движет любовь. Любовь к женщине. К одной-единственной женщине, которую он когда-то любил и любит по-прежнему. — Арланк посмотрел Даниелю в глаза. — Некоторые из вас с нею знакомы. Её имя…

— Я знаю её имя, — сказал Даниель, оборвав Арланка, пока тот не опорочил какую-то ни в чём не повинную даму. Однако опасение было излишним, потому что в тот же самый миг Партри дернул Арланка с такой силой, будто хотел его придушить, и выволок в дверь.

— Спасибо, мистер Партри! — крикнул сэр Исаак вслед, пока Арланка тащили под бешеную какофонию: лязг цепей, кашель и хрип пленника и — звучавшие громче всего — рыдания миссис Арланк. По всему коридору распахивались двери: учёные в удивлении выглядывали, пытаясь понять, что происходит. Кикин встал и закрыл дверь. Звуки не стихли совсем, но превратились в обычный раздражающий шум. Несколько мгновений члены клуба приходили в себя, потом мистер Орни, который вёл сегодняшнее заседание, спросил:

— Есть ещё предложения по повестке дня?

— Есть, — сказал господин Кикин. — Лечь, чёрт побери, и хоть немного поспать.


Как бы ни поступили остальные, Исаак спать не отправился, и Даниель тоже, потому что Исаак хотел с ним побеседовать. Они сидели в кабинете рядом с библиотекой, отведённом Исааку как председателю Королевского общества.

— В рассказе Арланка отсутствует одна важная деталь, — начал Исаак.

— Вы об этой чепухе про женщину? — спросил Даниель.

Исаак брезгливо скривился, показывая, что Даниель соображает непростительно медленно.

— Чтобы подложить адскую машину туда, где она оказалась, Джеку мало было знать, что я воскресными вечерами задерживаюсь тут допоздна. Ему надо было знать ещё, что вы приедете с мистером Тредером, причём именно вечером воскресенья.

— Я не единожды уведомлял Королевское общество о своём приезде письмами, которые Арланк мог видеть…

— О своём приезде — да. Но то, что Джек знал точное время вашего прибытия, и адскую машину подложили в сундук на телеге мистера Тредера, указывает на участие мистера Тредера.

— Мы это уже обсуждали. Я готов поверить, что у Джека был шпион среди слуг мистера Тредера. Но утверждать, будто сам Тредер наёмный убийца — чистейшая нелепость!

— Вы заметили, как тихо он сегодня себя вёл?

— Вы говорите, тихо. Я бы сказал — сонно. Мы все провели без сна полтора суток!

— Вы слышали от Арланка, как Джек забирает власть над человеком: добивается небольшой услуги, затем приходит вновь и вымогает другую, уже более крупную, пока жертва не окажется связанной по рукам и ногам. Неужто трудно поверить, что такое произошло с закоренелым весовщиком вроде мистера Тредера?

— Я обдумаю вашу гипотезу, — сказал Даниель, — при условии, что вы обдумаете другую, столь же неприятную: у Джека-Монетчика есть в Королевском обществе сообщник помимо Анри Арланка, несравненно более высокопоставленный.

Клеркенуэлл-корт 27 июля 1714

— Я приехал, как только смог.

Даниель подумал, насколько это похоже на Исаака: с порога начать оправдываться в том, в чём никто его не обвинял. Поскольку в комнате (Сатурновой часовой лавке на Коппис-роу) никого больше не было, предосторожность могла показаться излишней, но Исааковыми глазами всё виделось иначе.

— Я сказал бы, что вы, получив мою записку, приехали с поразительной быстротой, — заверил Даниель. — Я не ждал вас раньше, чем ещё через час, и полагаю, что остальные члены клуба не явятся вовсе.

На случай, если Даниель иронизирует, Исаак решил подкрепить свои контрдоводы:

— Сегодня в Сент-Джеймском дворце разразилась какая-то буря. Вся знать на улице, словно каждый придворный и политик внезапно решил, что ему надо быть в другом месте.

— Неплохое описание того, что произошло.

— Я был в Королевском обществе, просматривал некоторые документы, связанные с Лейбницем. Когда принесли вашу записку, оказалось, что на Флит-стрит выехать почти невозможно. Сперва я испугался, что умерла королева, однако колокола не звонили.

— Я немного слышал о том, что случилось сегодня в Сент-Джеймском дворце, — сказал Даниель, — но, поскольку вы поехали сюда, а не туда, полагаю, вас больше заботит происшедшее в Ньюгейте.

— Когда он бежал? — спросил Исаак.

— Ночью. Мистер Партри сейчас там, опрашивает тюремщиков.

— Если мистер Партри не смог удержать Арланка в тюрьме, я не вижу причин доверять ему впредь.

— Его задачей было не удержать Арланка в тюрьме, а лишь доставить туда, что он исполнил. Там цепи, которые надел на Арланка Партри, заменили другими, более тяжёлыми, как всегда делают тюремщики.

— Они же обычно за деньги меняют тяжёлые цепи на более лёгкие.

— Вы совершенно правы. Ночь Арланк провёл в каменном мешке, а утром его заковали в другие цепи, столь лёгкие, что их можно назвать чисто символическими, и перевели…

— В замок?! — Исаак замотал головой и, отвернувшись, стал смотреть на Коппис-роу. — Кто-то — Джек или его агент — подкупил тюремщиков. Арланка поместили в уютную камеру и отвели взгляд, когда тот спускался по водосточной трубе. Я должен был это предвидеть.

— Может быть, вы не предвидели его побег потому, что это не очень важно?

— Я служу короне, Даниель, и правосудие всегда для меня важно.

— Тогда позвольте выразиться иначе. Арланка оставалось лишь покарать; ничего нового мы бы от него не услышали. Вы это понимали, потому и не стали забивать себе голову скучными мыслями о том, чтобы удержать его в тюрьме и представить перед судом. Как и я.

Через окно они видели Питера Хокстона и Шона Партри, идущих со стороны Ньюгейта. Сатурн шагал первым, прокладывая дорогу в толпе, которая двигалась навстречу.

Был вторник. В пятницу предстояло повешение на Тайберне. Это означало, что уже в четверг пробиться по улицам будет невозможно. Мясо, которое пригонят сегодня или завтра своим ходом, заметно подорожает. Соответственно каждые несколько минут в сторону Смитфилда проходил гуртовщик, гоня перед собой овец или коров; возы с сеном, навозные телеги и гуляки, возвращающиеся из северных пригородов, должны были втискиваться в интервалы между скотом. Тем, кто, как Сатурн и Шон Партри, шел на север, приходилось худо. Они ввалились злые, пропахшие коровьим навозом. Однако по сравнению с Ньюгейтом то было благоухание садов Шалимара.

— Все в Ньюгейте божатся, что исчезновение Арланка — неразрешимая загадка, — без предисловий объявил Партри. — Из чего вы можете заключить — как, наверное, уже заключили, — что побег устроил недоброй славы преступник Джек Шафто.

— Для этого не стоило отправляться в Ньюгейт и опрашивать тюремщиков, — сказал Ньютон, готовый обвинить Партри в том, что тот набивает себе цену.

Однако Партри его опередил:

— Занимаясь Арланком, Джек позабыл про другого узника, которого должны выпотрошить и четвертовать в пятницу. Узника, чьи свидетельства могут быть полезнее для клуба и губительнее для Джека, чем признания Арланка.

— А, вы о монетчике, которого осудили несколько недель назад и с которым вы намеревались поговорить на этой неделе!.. Я совершенно о нём забыл, — сказал Даниель.

— Не корите себя, док, потому что Джек тоже о нём забыл, и тут для нас есть лазейка.

— Я ничего о нём не слышал, — возмутился Исаак.

— Если я назову фамилию, вы вспомните, — заверил Партри. — Его задержали в ходе одного из ваших расследований и должным образом осудили. Но он взял с меня клятву, что я не выдам его настоящего имени. Так что вы узнаете, кто он, только вечером четверга в таверне «Чёрный пёс», что в подвале Ньюгейтской тюрьмы.

— И тогда он будет готов говорить с нами о Джеке?

— Да, сэр. При условии, что вы принесёте с собой гинеи.

— Плата Джеку Кетчу за то, чтобы следующим утром монетчик умер на Тайберне быстро и без мучений. Мне не впервой обогащать мистера Кетча подобным образом в погоне за более крупной дичью, — проговорил Исаак тоном усталой обречённости.

Партри кивнул, довольный, но тут Даниель мотнул головой.

— Нет, — сказал он, — сделка в том виде, какой вы предлагаете, не пойдёт.

— Что значит «не пойдёт»?

— Располагайтесь поудобнее, мистер Партри, — предложил Даниель, направляясь к задней двери и одновременно ловя взгляд Исаака. — Здесь или в пабе по соседству, если предпочитаете. Нам с сэром Исааком надо пройтись и обсудить некоторые частности.

Партри несколько мгновений жевал губами, потом объявил:

— Я найду в себе силы ещё раз сходить в Ньюгейт и обратно. Желаю вам приятно погулять и вернуться живыми.

— О последнем позабочусь я, — сказал Сатурн, выходя вслед за Исааком и Даниелем во двор Технологических искусств.


— Что вы хотели мне здесь показать?

Вопрос Исаака был обусловлен тем, что двор, как всегда, бурлил изобретениями. Помощник мистера Ньюкомена привёз из Девона части машины, которые затем собрали посреди двора, получив исходящее дымом и паром, лязгающее и шипящее страшилище, окружённое чёрными от копоти обожателями. В дальнем углу мистер Хоксби испытывал новое, ещё более опасное устройство для получения искр, и те, кто не смотрел на машину, толпились вокруг него.

Даниель рассчитывал, что Исаак придёт в восторг, но обманулся в своих ожиданиях. Тон голоса, подчёркнуто прямая осанка, раздутые ноздри — всё будто нарочно было рассчитано на то, чтобы выказать неудовольствие. Хорошо ещё, что Исаак не задал более строгого вопроса. Ибо, оглядывая двор, Даниель приметил, что строительство логической машины продвинулось очень мало. Рачительный хозяин на его месте сурово одёрнул бы инженеров, занятых невесть чем. Однако Даниелю не хотелось их трогать. Он свёл этих людей вместе и дал им то, о чём они мечтали: свободу заниматься любимым делом. Пока самой интересной была логическая машина, все дружно трудились над ней без всякого принуждения. Теперь инженеров увлекли новые проекты. Первое время Даниеля сердило их непостоянство. Потом он подумал, что сейчас, в июле 1714 года, в мире внезапно возникло множество проектов, интересных для таких людей — довольно, чтобы занять их на сотни лет. Если они охладели к логической машине, Даниелю ли указывать, чтоб они забыли об искрах и паре? А если Исааку так скучна машина для подъёма воды посредством огня, Даниелю ли его переубеждать? В конце концов это всего лишь газовая машина Бойля-Гука пятидесятилетней давности, только больше.

— Ничего, — отвечал наконец Даниель. — Просто здесь мы можем выйти на улицу, где нас не затопчет скот.

Он повёл Исаака к боковому выходу из двора. Сатурн задержался, чтобы поднять с места двух молодчиков, игравших в кости на бочке, затем подбежал и отодвинул тяжёлую щеколду. Игроки пристроились за Исааком и Даниелем. Каждый из них опирался на увесистую дорожную палку, хотя с виду ни один не страдал от ревматизма.

Охраняемые Сатурном впереди и молодчиками сзади, Исаак и Даниель двинулись на прогулку по местности, которую разве что в издёвку можно было назвать идиллической. Они шли по лабиринту дорожек между колышками, размечавшими участки земли: на одних ещё паслись овцы или росла брюква, на других уже возводились дома. Дорожки — будущие улицы — были сейчас так узки, извилисты и неутоптаны, что помимо двух гуляющих стариков с их арьергардом и авангардом никто ими не прельстился.

— Отсюда мы сможем пройти на север без лишних неудобств.

— Что к северу отсюда стоит прогулки? — спросил Исаак и, не получив ответа, после недолгих колебаний двинулся рядом с Даниелем.

— То, что предложил мистер Партри, не годится, — повторил Даниель. — Сведения нужны завтра — и даже сегодня ночью, если он убедит узника заговорить.

— Это имеет какое-то отношение к тому, что произошло сегодня в Сент-Джеймском дворце? — осведомился Исаак. — Я не помню, чтобы вы раньше были в такой спешке.

— События нас опережают, и нам следует поднажать, — сказал Даниель. — У Болингброка есть план. В чём он состоит, не знаю. План может быть блистательным или глупейшим. Как ни странно, это не важно. Главное, что у Болингброка есть план, он действует, а все остальные вынуждены за ним наблюдать и делать ответные ходы. Он — в центре внимания, что, подозреваю, для него важнее, чем какая-либо конкретная цель. У кого нет плана, так это у милорда Оксфорда, до недавнего времени — лорда-казначея Британии.

— Что значит «до недавнего времени»? Должен ли я понимать, что в стране новый лорд-казначей?

— Этого я не говорил, я сказал только, что Оксфорд в отставке. Сегодня на совете он вернул королеве белый жезл.

— По собственной воле?

— По её требованию. Трудно вообразить, что столь хилая особа способна чего-то потребовать, но так говорят.

— И жезл по-прежнему у неё?

— Согласно моим источникам, она никому его ещё не передала.

— Что у вас за источники, Даниель? Они, сдаётся, лучше моих. Во всяком случае, оперативнее.

— Это другой разговор. Суть в том, что Оксфорд, а значит, и умеренные тори, больше не у власти. Сегодня королева показала всему миру, что благоволит Болингброку и якобитам. Она запустила цепочку событий, которая должна привести к отмене Акта о Престолонаследии и утверждении на английском престоле католика.

— В мечтах королевы, быть может, — поправил Исаак. — В яви Британия скорее согласится на новую гражданскую войну, чем на короля-паписта.

— Конечно. Теперь рассмотрите положение Болингброка. Он завоевал королеву и в тот же миг получил безраздельное главенство над тори, а стало быть, и в парламенте. Его следующим шагом будут переговоры с вигами — единственной оставшейся оппозицией.

— Зачем? — спросил Исаак. — Я бы сказал, что теперь он может диктовать условия.

— Взгляните на поместье сэра Джона Олдкастла, — отвечал Даниель.

С этого участка дороги открывался вид через луг на владение по другую её сторону: несколько величественных старых зданий на южном крае и маленький охотничий парк, тянущийся примерно на двести ярдов к северу. Даниель привлёк внимание Исаака к холму в северной части поместья. Во многих английских графствах такой пригорок остался бы безвестным и безымянным, здесь же, в болотистой пойме Флит, казался даже внушительным. Ещё бы, с него можно было видеть на сотни ярдов! Три человека как раз стояли на вершине, обозревая местность.

— Что вы скажете о них, Исаак? Чем не дозорные на высоте средь поля боя?

— Весьма романтичное сравнение, — отвечал Исаак, — но на самом деле это друзья или родичи Олдкастлов, вышедшие прогуляться в рощицу.

— Как? Вы хотите сказать, среди палаток? — отвечал Даниель, указывая на рощу. Почти всё скрывала густая зелень, однако зоркий и внимательный наблюдатель — например, сэр Исаак — мог различить в просветах между ветвями то кусок натянутого полотна, то кол или верёвку.

— Да, я вижу небольшой лагерь, — кивнул Исаак. — Вероятно, его разбили бродяги, которые намерены в пятницу смотреть повешение.

— Вы полагаете, что хозяин поместья пустил бы к себе бродяг?

— Каково ваше объяснение, если вам не нравится моё?

— Это военный лагерь. Лагерь ополчения.

— Вигов или тори?

— Вспомните, что сэр Джон Олдкастл был одним из первых протестантов. Сегодняшние Олдкастлы не такие пламенные, но взглядов не изменили.

— Стало быть, это солдаты Ассоциации вигов, — сказал Исаак. — Я о них слышал. Впрочем, признаю, что увидеть их на краю Лондона — совершенно иное дело.

— Давайте пройдём дальше и посмотрим, что там за Пещерой Мерлина, — предложил Даниель, указывая через поле на ещё одну россыпь домов в четверти мили к северу. Они были меньше, новее и скромнее, чем здания на земле сэра Джона Олдкастла: купальни, выстроенные недавно рядом с природной пещерой в основании холма, за которым начинался Ислингтон.

Сейчас рядом с ними гарцевали несколько всадников. С такого расстояния деталей было не разобрать, но не оставалось сомнений, что все они молоды, искусны в верховой езде и бесшабашны. Казалось, они красуются перед дамами, но даже за четверть мили видно было, что женщин там нет. Наездники красовались друг перед другом. Через минуту-две, подойдя ближе, Исаак и Даниель разглядели у них могавские гребни. Наездники, вернее, их слуги, собирали хворост для костра.

— Вы видели таких раньше. Это молодые виги. — Даниель остановился. — Если мы пойдём дальше, то увидим ещё подобные отряды в рощах, деревнях и на возвышенностях, где можно развести сигнальный костёр.

Он повернулся спиной к лагерю могавков у Пещеры Мерлина и пошёл в сторону Клеркенуэлла. Исаак ещё мгновение разглядывал наездников, затем догнал Даниеля.

Тот продолжил:

— То, что мы видели — передовые отряды. По сигналу милорда Равенскара они первые пройдут через Ньюгейт, чтобы захватить Лондон. Если бы мы выбрали другой пригород, то увидели бы там, в некоторых больших поместьях, такие же отряды ополченцев-тори, присягнувших на верность Претенденту.

Исаак молчал почти всю дорогу назад и лишь под конец спросил:

— Что произойдёт завтра?

— Званый обед, — отвечал Даниель, — на Голден-сквер.

— Простите?

— Болингброк пригласил Роджера и других вигов отобедать завтра в его особняке на Голден-сквер. Все эти великие мужи, столько лет игравшие по огромным ставкам, завтра вечером наконец выложат карты на стол. Болингброк как нельзя более умно выбрал время и место. Королева и впрямь очень слаба. Сегодня после совета она лишилась чувств от усталости и волнений, которым подверг её Болингброк, быть может, с жестоким умыслом, а скорее — потому что не осознаёт творимого им зла. Так или иначе, долго она не проживёт. И потому у Болингброка есть краткое время — может, день, может, целая неделя, — когда всё для него идеально. Заседания парламента отложены, и он может пока не думать о деньгах асиенто. О, деньги эти у Болингброка, или влияние, на них купленное, но пока его не могут привлечь к ответу за казнокрадство. Тори объединились под его началом, королева ему благоволит; у неё уже нет сил на собственные решения, однако она ещё не настолько ослабела, чтобы испустить дух; мы, диссиденты и нонконформисты, раздавлены Актом о расколе; ковчег в руках Болингброка. Вот такие карты он выложит на стол завтра вечером. Что в руке у Равенскара? Несколько козырей, будьте покойны.

— Но мы неизмеримо усилим его позицию, — сказал Исаак, — и в то же время ослабим Болингброка, если арестуем Джека-Монетчика и снимем подозрения с ковчега. Теперь мне это ясно. Спасибо за прогулку, Даниель.


— Торг будет непростым, — сказал Шон Партри, хорошенько обдумав услышанное. — Осуждённому монетчику в Ньюгейте нет дела до ставок в политической игре. Гражданская война? Ему-то что, если его отрубленная голова будет наблюдать за боем с Тройного древа.

— У него есть близкие? — спросил Даниель.

— Перемёрли от оспы. Сейчас его занимает одно: сколько мук предстоит ему в пятницу?

— Тогда надо всего лишь подкупить Джека Кетча, — сказал Даниель. — Не понимаю, в чем сложность…

— Сложность в том, — отвечал Партри, — чтобы заплатить больше и позже Джека, чьи люди, как мы убедились, кишат в Ньюгейте. Вот почему я хотел отложить разговор до вечера четверга. Тогда у Джека будет меньше времени на контрвзятку. Сделать это во вторник вечером… — Партри помотал головой.

— Ладно, давайте забудем про сегодняшний день и попытаемся в среду, — предложил Даниель.

— Это чуть лучше.

— Но не позже середины дня — мы не можем ждать вечера.

Партри задумался и наконец пожал плечами.

— Попытка не пытка, — сказал он. — Не забудьте принести с собой фунты стерлингов и будьте готовы к тому, что за каждое слово придётся платить отдельно.

— Если всё дело в фунтах стерлингов, — промолвил Исаак, — то я знаю, где их раздобыть.

Голден-сквер ранний вечер 28 июля 1714

— Какой вред могут причинить крепкие напитки, в наши-то лета? — спросил Роджер Комсток, маркиз Равенскар. — Мы с вами и так ходячий укор актуариям; в таблицах продолжительности жизни, составленных Королевским обществом, и графы такой нет!

— Не лучше ли вам пойти туда трезвым? — спросил Даниель. Он стоял лицом, а Роджер — спиною к лучшему зданию на площади. Даниелю она напомнила театральную сцену: не современную оперную, где актёры находятся за просцениумом, а деревянный круг В. Шекспира, в котором утоптанная площадка (в данном случае Голден-сквер), галереи (дома вокруг) и величественный дом, господствующий надо всем (дворец Болингброка), соединены множеством переходов, желобов, лестниц, перемежаемых балконами и окнами, и в любом из этих мест может произойти разговор, свидание или поединок между главными героями — нечто, движущее действие пьесы. Арсенал возможностей. Стоячие зрители на дешёвых местах в партере не могли отвести глаз. Все, кроме Роджера. Впрочем, Роджер и не был зрителем. Он играл главную роль — Монтекки или Капулетти, как вам больше угодно, — и площадь служила ему своего рода гримёрной. Он готовился выйти на сцену и начать представление, однако слова для него ещё не были написаны.

Неудивительно, что он пил.

— Вы поднимали кружку в «Чёрном псе». Всё по справедливости.

От одной мысли о том, чтобы поднести ко рту что-нибудь в «Чёрном псе», у Даниеля прошли судороги по всему пищеварительному тракту.

— Я там сесть-то побрезговал, не то что пить.

— Здесь вы тоже не сидите, — заметил Роджер, — но меня это не останавливает.

Один из его наименее грозного вида слуг подошёл, неся поднос с двумя янтарными напёрстками. Роджер опрокинул один в свою, отделанную слоновой костью, пасть. Даниель схватил второй, просто чтобы Роджер не выпил оба.

— Ваш отказ честно изложить, как идут переговоры, для меня пытка, — пояснил Роджер и повернулся к слуге: — Ещё две порции, чтобы заглушить боль, которую причиняет мне скрытность друга.

— Погодите, — сказал Даниель, — мы пока не говорили с узником.

Роджер зашёлся в оргазме кашля.

— И это хорошая новость! — заверил его Даниель.

От такой наглой лжи Роджер перестал кашлять и выпрямился.

— Вы надо мной издеваетесь, сударь!

— Ни в коем разе! Почему наш узник так напуган, что не смеет показаться в «Чёрном псе»?

— Потому что он жалкий трус?

— Даже трусу незачем бояться Джека, если он не знает чего-то, крайне для Джека опасного.

— У меня к вам вопрос, Даниель.

— Я слушаю, Роджер.

— Вы когда-нибудь участвовали в переговорах? Ибо люди, имеющие хоть какой-нибудь опыт, обычно способны распознать, когда их водят за нос.

— Роджер…

— Как Клудсли Шауэл, когда тот увидел в тумане скалы Силли, но уже не мог отвратить флот с рокового курса, так и я, на самом пороге Болингброкова логова, вижу, что ошибся, позволив вам и другому натурфилософу вести переговоры с коварным преступником.

— Всё не так безнадёжно, Роджер.

— Тогда скажите хоть что-нибудь, что не было бы абсолютно и беспросветно чудовищно дурной новостью.

— Мы начали в середине дня и прошли все предварительные этапы переговоров, используя Шона Партри в качестве посредника. Весь блеф и вся чепуха позади. Осталась последняя стадия. Узник пока отказывается говорить. Мы взяли передышку, чтобы он посидел и подумал о муках, ожидающих его в пятницу. Тем временем я приехал к вам со следующим вопросом: что наибольшее мы можем ему обещать, ежели он сегодня представит сведения, которые позволят изловить Джека-Монетчика или хотя бы доказать, что тот подбросил в ковчег фальшивые деньги?

— Если потребуется… Даниель, посмотрите мне в глаза, — сказал Роджер. — Вы можете предложить это лишь в качестве последнего, крайнего средства, и то лишь если будете уверены, что оно обеспечит победу.

— Я понял.

— Если ваш малый поможет мне сокрушить Болингброка, я освобожу его из Ньюгейта и дам ему ферму в Каролине.

— Прекрасно, Роджер.

— Не усадьбу, а клочок земли, острую палку и курицу.

— Это больше, чем он заслужил; я и на такое не рассчитывал.

— Теперь вы трое отправляйтесь в Ньюгейт. Я не могу оттягивать вечернюю игру бесконечно. — Роджер наконец позволил себе взглянуть на дворец Болингброка. По меньшей мере три виконта смотрели на них из окон. Это кое о чём Даниелю напомнило.

— Встретимся здесь через час, — сказал он, глядя на часы.

— Через час?!

— Дальше всё должно произойти быстро. Я употреблю этот час нам на пользу. Желаю вкусно покушать, Роджер, и не пить слишком много.

— Мне вполне достаточно пить не больше противника, что легко.

— Я бы советовал вам быть трезвее, чтоб сполна насладиться победой.

— А я бы советовал вам быть пьянее, чтобы действовать чуть менее осмотрительно.

Однако Даниель уже взбирался по складной лесенке в фаэтон, одолженный ему Роджером.

— На Лестер-филдс! — крикнул он кучеру.

Лестер-хауз полчаса спустя

— В этой стране, да будет вам известно, есть негласное правило, которое соблюдают и виги, и тори: не привлекать к политике толпу.

— Я не знала, — ответила принцесса Каролина. — Наверное, потому, что правило негласное.

За недели, проведённые в Лондоне, её английский заметно улучшился.

— Без сомнения, когда ваше королевское высочество будет повелевать мирной и счастливой Британией, правило будет соблюдаться неукоснительно, — продолжал Даниель, — как соблюдалось по меньшей четверть столетия.

— За исключением времени парламентских выборов, — вставила герцогиня Аркашон-Йглмская.

— Естественно, — сказал Даниель, — а также церковных поджогов и убийств. Однако я не убежден, что оно будет соблюдаться сегодня. По обе стороны раздела виги-тори я наблюдаю пугающий недостаток осмотрительности. Положение Болингброка сейчас и невероятно высоко, и крайне шатко. Он подобен человеку, который почти влез на стену, цепляясь за неё ногтями, и уже видит место, где сможет встать — но и опасность рухнуть на камни внизу для него велика, как никогда. Он будет хвататься за что угодно, лишь бы не упасть. Что мешает ему нарушить правило касательно толпы?

Они сидели в помещении Лестер-хауз, которое, эпохи назад, на чертежах архитектора, возможно, звалось Гранд-салоном. К тому времени, как штукатурка высохла и въехали Стюарты, оно стало просто салоном. По современным меркам это был скорее чулан. Никакой ажурной лепнины в стиле рококо. Потрескивающие деревянные панели того оттенка коричневого, который темнее чёрного. Окна, выходящие на Лестер-сквер, забили ставнями — их нельзя было отличить от панелей, если не простукать. Тем не менее Элиза, судя по всему, любила эту тёмную каморку, и Даниель вынужден был признать, что тревожными вечерами такие помещения по-своему уютны.

— О толпе часто говорят, но никто её не видел, — заметила принцесса.

Иоганн фон Хакльгебер и Даниель Уотерхауз разом набрали в грудь воздуха и открыли рот, чтобы объяснить её неправоту. Впрочем, оба помедлили, уступая другому право говорить, так что следующим вновь раздался голос Каролины.

— Вы готовы поведать мне ужасы, от которых кровь застынет в моих жилах, — сказала она. — Однако я нахожу само понятие противным философии. Доктор Лейбниц много размышлял о коллективных сущностях, как, например, стадо овец, и пришёл к выводу, что их следует рассматривать в качестве совокупности монад. Все они — индивидуальные души. Толпу измыслили умы, ленящиеся воспринимать их в таком качестве.

— И всё же я видел толпу, — возразил Даниель. — Можно сказать, я ею был.

— Тем не менее вы — один из умнейший людей, созданных Богом, — отвечала Каролина. — Это доказывает, что концепция толпы ошибочна.

— Я познакомился с толпой в тот день, когда за голову Даппы объявили награду, — сказал Иоганн фон Хакльгебер. — Состоящая из индивидуальных душ, она меж тем обладала коллективной волей.

— Пфуй!

— Вы сможете обсудить это с доктором в Ганновере, — вмешалась Элиза. — У нас есть более насущные дела. Иоганн, в тот день, когда арестовали Даппу, толпу распалили объявления о поимке, напечатанные Чарльзом Уайтом. Чем Болингброк может подстрекнуть толпу сейчас?

— Поймите, ваша светлость, в толпе девяносто человек из ста — обычные преступники, которым довольно малейшего повода для бесчинств, — сказал Даниель. — Они как грубый порох в ружейном дуле. Он воспламеняется от тонкого пороха на полке. Другими словами, один провокатор, движимый партийной ненавистью, может заразить остервенением десять или сто подонков. Болингброк поставит застрельщиков на улицах и площадях. Чтобы науськать их — поджечь порох на полке, — достанет любого мелкого скандала или происшествия. Например, можно объявить, что в Лондоне есть ганноверские шпионы.

— Я поняла, — сказала принцесса, — как глупо мне было сюда приезжать.

— Ничуть, потому что, приехав сюда, вы, возможно, спаслись от убийц, подосланных де Жексом, — отвечал Даниель.

Было бы глупо приезжать, — подхватил Иоганн, — не приготовившись к сегодняшнему вечеру.

Говоря, он посмотрел матери в глаза. Элиза встала.

— Мать и сын мудро всё устроили, — сообразила Каролина, — покуда глупая принцесса тешилась своим озорным приключением.

— Так было и будет, пока есть монархи, — отвечала Элиза. — Вы сможете отплатить нам за труд, свершив то, что не в нашей власти.

— Легко сказать, — проговорила принцесса. — Сейчас, что я могу…

— Вы можете спастись бегством, — сказала Элиза, — согласно давней и почтенной традиции. Елизавета, Карл II, Людовик XIV, Зимняя королева — все когда-то бежали, спасая свою жизнь, и все — успешно.

— У Якова II вышло худо, — задумчиво произнёс Даниель. Потом, чтобы не портить людям настроение, добавил: — Но вы сделаны из другого теста.

— К тому же в отличие от него у принцессы есть друзья и план действий, — сказал Иоганн, — хотя она об этом не знает. Чтобы его запустить, мне достаточно одного слова. Таков ваш совет, доктор Уотерхауз?

На Даниеля возлагали трудный выбор. В молодости сознание ответственности его бы парализовало. Однако решения стали даваться ему куда легче с тех пор, как он привык к мысли, что давно должен был умереть.

— О, вам всенепременно надо бежать, — сказал он. — Но прежде мне хотелось бы перемолвиться словом с её светлостью, если план это дозволяет.

Элиза улыбнулась.

— План требует, чтобы первым делом Иоганн и Каролина сменили платье, — сказала она, движением век разрешая им выйти из комнаты. Иоганн повернулся и, не глядя, отвёл руку назад. Ладонь Каролины скользнула в неё, как сокол, падающий на дичь. Так они и вышли: он — устремлённый вперёд, она — плывя величаво, как приличествует её сану. В прилегающей комнате Иоганн начал по-немецки отдавать распоряжения людям, тихо ожидавшим там четверть часа с прихода Даниеля. Один заглянул в «салон», почтительно кивнул Элизе, сверкнул на Даниеля глазами и захлопнул дверь так резко, что все панели в доме отозвались потрескиванием.

— Вы со мной наедине, — заметила Элиза. — Сценарий, часто воспеваемый поэтами в клубе «Кит-Кэт».

Даниель улыбнулся.

— Если бы они воспевали нашу встречу, то уподобили бы меня Титону, который получил вечную жизнь, но не вечную молодость, и от старости, усохнув, превратился в сверчка.

— В качестве уловки ваша скромность хороша, — сказала Элиза. — Я вижу, как она должна действовать на молодых, тщеславных и плохо вас знающих. Мне, знающей вас хорошо, она неприятна. Прошу вас говорить прямо, не льстя мне и не уничижая себя; у нас мало времени.

Даниель глубоко вдохнул, как человек, которого только что окатили ледяной водой. Потом сказал:

— У меня к вам новость касательно Джека Шафто.

Теперь пришёл Элизин черёд ахнуть. Она так быстро повернулась к Даниелю спиной, что хлестнула его юбкой по ногам, затем отошла и села на скамью между двумя забитыми окнами. Даниель остался стоять к ней боком, чтобы не видеть её вспыхнувшее лицо.

— Я полагала, что вы его преследуете. Как…

— Преследую и поймаю, — отвечал Даниель, — что не помешало Джеку, при его уме, подстроить так, чтобы я услышал некие слова, предназначенные для вас.

— И что это за слова, сэр?

— Что всё, сделанное им за последнее время, сделано из любви к вам.

— Очень странный способ выказать любовь, — возмутилась Элиза. — Чеканить фальшивые деньги по указке французского короля и взрывать людей!

— На деле он никого не взорвал, — заметил Даниель. — Что до французского короля, некоторые напомнили бы, что он также сеньор Аркашонов.

— Спасибо за напоминание, — проговорила Элиза. — Это все его слова?

— Что он любит вас? Да, кажется, так.

— Что ж, если поймаете его, передайте ему мой ответ, — сказала Элиза, вставая. — Решение, которое он принял на амстердамской пристани, необратимо; чтобы в этом убедиться, довольно взглянуть на то, чем стал Джек через тридцать лет — всё можно было предсказать по его тогдашнему выбору.

— У меня есть основания полагать, что сейчас Джек хочет измениться, — произнёс Даниель, — так, как даже вы не могли предвидеть.

— Так поступил бы молодой Джек, который, должна признать, был мечтателем, — сказала Элиза. — Жалкая мразь, в какую он превратился, на это не способна.

— Никогда ещё стальная, утыканная шипами перчатка не бывала брошена с такой резкостью. Я еду в таверну «Чёрный пёс», — Даниель отвесил учтивый поклон, — и, если судьба сведёт нас с Джеком, передам ему ваш вызов.

Ньюгейтская тюрьма полчаса спустя

Как бы Иоганн фон Хакльгебер ни собирался вывозить принцессу Каролину из Лондона, план явно не предполагал, что это будет сделано тихо. Столпотворение было невероятное: Даниель наполовину испугался, что конюшни Лестер-хауз уже захватила пресловутая толпа. Но тревожиться не стоило: то были верные слуги герцогини. Даниель отыскал свой фаэтон и велел кучеру ехать на другую сторону Лестер-филдс, чтобы забрать сэра Исаака Ньютона. Всё произошло крайне быстрым и до нелепого подозрительным манером. Соглядатаи, расставленные на Лестер-филдс политиками, иностранными правительствами, биржевыми воротилами и газетчиками, должны были сообщить своим нанимателям, что усохший, как сверчок, пожилой джентльмен выскочил из лондонского дома герцогини Аркашон-Йглмской, запрыгнул в неподобающе роскошный и модный экипаж, промчался через площадь, подхватил величайшего в мире натурфилософа и умчался в направлении… Ньюгейтской тюрьмы. Что те подумали, остается гадать. Даниелю было уже всё равно.


Они встретились с Партри в «базарне», то есть яме под Ньюгейтскими воротами, где свободные люди могли разговаривать с узниками через решётку. Партри использовал её вместо приёмной.

— Какие новости от Равенскара? — раздался его голос из-за прутьев.

— Прежде ответьте, когда мы увидим другую договаривающуюся сторону? — сказал Даниель. — Трудно торговаться с фантомом.

— Поскольку и вы для него — только фантом, он скорее всего думает так же.

— Так сведите нас наконец в одном помещении!

— Всё устроено, — заверил Партри. — Я снял «Чёрный пёс» на вечер. Там мы с ним и встретимся — в пустой таверне, без посторонних, у него скорее развяжется язык. Но и вы приготовьтесь развязать кошельки.

— Здесь тоже всё устроено, — кивнул Даниель. — При необходимости мы можем предложить узнику свободу и ферму в Каролине. При необходимости.

— Уж это слишком! — воскликнул Исаак. — Вполне достаточно обещать, что его повесят быстрее обычного.

— Возможно, — отвечал Даниель. — Но если этого не хватит, у нас будет запас для торга.

— Отлично! — сказал Партри. — В «Чёрный пёс»! Будьте осторожнее на лестнице, там скользко от раздавленных вшей.

— Больше обычного?

— Да, — отвечал Партри. — Я говорил, что очистил «Чёрный пёс» на сегодняшний вечер; многие, просидевшие там весь день, только что прошли по лестнице. Трудно сказать, что насыпалось из их лохмотьев.

— Да, весь Лондон сегодня в движении, — заметил Даниель.

— Только не то, что лежит на этих ступенях, — настаивал Партри. — Позвольте мне идти первым и светить фонарём.

Спускаясь следом за Партри, впереди Исаака, Даниель сказал:

— Как удивительно! На взгляд эта лестница ничем не отличается от любой другой.

— Что тут удивительного? — спросил Исаак.

— Мы всегда говорим о Ньюгейте с ужасом, — пояснил Даниель. — Но без узников это просто здание — разве что чуть зловоннее остальных.

— То же самое можно сказать о здешней таверне, — объявил Партри, распахивая дверь. Оттуда хлынул неожиданный свет и волна помоечного смрада.

— Вы хотите сказать, что на самом деле ужас внушают нам люди, заточённые в Ньюгейт, — произнёс Исаак.

— Бывал ли «Чёрный пёс» так освещён за всю свою историю? — спросил Даниель, входя в дверь. Ибо свечей здесь было не меньше, чем вшей на лестнице — и не из ситового тростника, а настоящих, восковых. Даже обеденная зала виконта Болингброка сияла сегодня не так ярко. Таверна не изобиловала мебелью — здесь либо стояли, либо лежали на полу. Имелась, правда, стойка — бруствер между узниками и джином; на ней-то и выстроился частокол свеч. Шон Партри направился к стойке. Даниель помедлил на середине помещения, чтобы оглядеться. Его глаза ещё не совсем привыкли к свету, но он уже видел, что больше никого здесь нет.

— Где?.. — начал он.

— Сколько, ради всего святого, вы издержали на свечи? — вопросил Исаак. — Состояние! Вы обезумели?

— Дни моих безумств давно миновали. — Партри повернулся к стойке, превратившись в тень, рассекшую сноп света. — Не тревожьтесь, я заплатил за свечи из своего кармана. Когда мы покончим с делом, я раздам их узникам, которые по бедности не могут купить даже огарков и забыли, что такое свет.

— Вы слишком в себе уверены, — сказал Исаак. Теперь они с Даниелем стояли плечом к плечу, лицом к Партри; жар свечей обдавал их, как летнее солнце. — Мы ничего вам не заплатим, пока не получим искомого. Где узник?

— Узника нет, — отвечал Партри, — и не было. Я с самого начала вам лгал. Всё, что вы услышите сегодня о местопребывании Джека Шафто, вы услышите не от несуществующего узника, а от меня.

— Зачем вы нам лгали? — спросил Исаак.

— Чтобы добиться встречи на нейтральной территории. — Партри топнул ногой по каменному полу. — Здесь я могу изложить свои сведения без опаски.

— И что за сведения наконец? — потребовал Исаак.

— Что я — Джек Шафто, — сказал Джек Шафто. — Он же Джек-Монетчик, он же Ртуть, а равно обладатель множества других прозвищ и титулов. И что я готов окончить свою карьеру сегодня, если только мы сойдёмся в условиях.

Голден-сквер тогда же

Если цель званого вечера — свести интересных людей и поставить перед ними превосходные еду и вино, то приём у виконта Болингброка был событием года. Некоторые посетовали бы, что среди гостей слишком много вигов; что ж, Болингброк со вчерашнего дня олицетворял всю партию тори и не нуждался в свите. С другой стороны, если цель светского раута — увлекательная застольная беседа, то Эпоха Просвещения ещё не видела такого провала. Роберт Уолпол даже мурлыкал себе под нос, чтобы заполнить тишину. За столом сидели двенадцать человек; лишь двое из них — Болингброк и Равенскар — были облечены властью вести переговоры. Однако обоим, судя по всему, нравилось есть и пить в гробовом молчании. Время от времени кто-нибудь из вигов помоложе обращался к соседям с репликой; разговор несколько мгновений тлел и дымился, как искра, упавшая в мох, пока Болингброк или Равенскар не заливали его словами: «Передайте соль». Перемены следовали одна за другой, поскольку у гостей не было других занятий, кроме как жевать и глотать. Лишь после пудинга Болингброк удосужился начать гамбит.

— Милорд, — обратился он к Роджеру. — Я уже сто лет не был на заседаниях доброго старого Королевского общества. Есть ли здесь другие его члены?

Он оглядел сидящих. У него были близкопосаженные глаза и острый длинный нос: внешность скорее хищного зверя, нежели человека. Однако дурнота его вызывала не насмешку, а страх. Рот маленький, поджатый — так ведь и ружейное дуло не очень велико. Болингброк однажды совершил вылазку в мир моды, явившись к королеве в чрезмерно простом и маленьком парике, за что был спрошен ею, не собирается ли он для следующего визита к государыне надеть ночной колпак. Сегодняшний его парик не вызвал бы таких нареканий; белые локоны, ниспадавшие с плеч, доходили до середины туловища. Белый галстук, много раз обмотанный вокруг шеи, напоминал бандаж. Галстук и парик придавали голове сходство с тщательно упакованным страусиным яйцом. Сейчас она повернулось влево, затем вправо, к маркизу Равенскару, сидевшему по правую руку от хозяина.

— О нет, милорд, — отвечал Равенскар. — Только мы с вами.

— Вигов нового поколения не влечёт натурфилософия, — заметил Болингброк.

— Их не влечёт Королевское общество, — поправил Роджер. — Что они изучают помимо политики и красоток, мне неизвестно.

Осторожный смех, более всего от облегчения, что разговор наконец завязывается.

— Милорд Равенскар пытается воскресить сплетню, будто я знаю о красотках столько же, сколько сэр Исаак о гравитации.

— Воистину, подобно гравитации прекрасный пол вечно притягивает нас всех.

— Однако вы переводите разговор на другую, пусть и увлекательнейшую тему, — сказал Болингброк. — Разве Королевское общество — не самый выдающийся салон для бесед о натурфилософии? Как можно уверять, будто жаждешь познаний, и не стремиться в него вступить? Или оно угасает? Мне неоткуда узнать — я уже сто лет не был на заседаниях. Такая жалость.

— Сейчас мы отодвинули стулья, отбросили салфетки и поглаживаем живот, — заметил Роджер. — Значит ли это, что ваш званый вечер угасает?

Болингброк поднял голубые глаза к потолку, изображая глубокую задумчивость, затем проговорил:

— Понимаю. Вы хотите сказать, что в первые десятилетия Королевское общество жадно поглощало знания и теперь отдыхает, чтобы их переварить.

— Примерно так.

— А разве добытое не следует оберегать?

— В ваших словах слышится двойной смысл, милорд.

— О, не усложняйте. Я говорю о сэре Исааке и лживых притязаниях бесславного ганноверского плагиатора, барона фон как его там…

— Все ганноверцы, каких я встречал, были безупречно честны, — флегматично обронил Роджер.

— Очевидно, вы не знакомы с супругой Георга-Людвига!

— Никто не может свести с ней знакомство, покуда она заточена в замке, милорд.

— Ах да. Скажите, это тот же замок, в котором принцесса Каролина якобы вынуждена была укрыться после того, как вообразила, что её преследуют гашишины?

— Мне такого не рассказывали, милорд, а если рассказывали, я не стал слушать.

— Мне рассказали, и я выслушал, но не поверил. Я подозреваю, что принцесса где-то ещё.

— Я представления не имею, где она, милорд. Однако возвращаясь к Королевскому обществу…

— Да. Вернёмся к нему. И впрямь, кто упрекнёт сэра Исаака?

— Упрекнёт за что, милорд?

— За то, что он отложил натурфилософские штудии, дабы оборонять своё наследие от посягательств немца.

— Вы ставите меня в неловкое положение, милорд: мне кажется, будто мы снова в палате лордов, обсуждаем билль. Однако я отвечу на вопрос, который вы не задали, и скажу, что если нынешние молодые люди не вступают в Королевское общество, то объяснить это можно так: слушать тирады Ньютона против Лейбница, читать документы, уличающие Лейбница, заседать в комитетах, трибуналах и звёздных палатах, ставящих своей целью заочно осудить Лейбница, им скучно.

— Фон Лейбниц. Спасибо, что напомнили. Как бы мы разбирались со всеми этим ужасными немецкими фамилиями, если бы не виги, которые так хорошо их знают?

— Трудно освоить немецкий язык, когда со всех сторон слышишь французский, — промолвил Равенскар. Шутка была встречена тишиной, в которой мешались ужас и восхищение.

Болингброк побагровел, затем от души хохотнул.

— Милорд, — выпалил он, — взгляните на наших сотрапезников. Случалось ли вам видеть более деревянные фигуры?

— Только на шахматной доске.

— А всё потому, что мы заговорили о натурфилософии — верный способ убить любую беседу.

— Напротив, милорд, мы с вами беседуем замечательно.

— Тем не менее другие гости скучают. Для того-то и есть гостиные, курительные и прочие комнаты, где можно предаваться учёным беседам, не вгоняя в тоску остальных.

— Если это тактический ход с целью угостить меня портвейном, то надо ли идти на столь сложные ухищрения?

— Но где мы будем его пить? — спросил Болингброк.

— Не смею советовать, милорд, поскольку это ваш дом.

— Воистину. И я предлагаю: пусть те, кому безразлична натурфилософия, угостятся портвейном в моей гостиной, мы же с вами, как рьяные ценители наук, поднимемся в обсерваторию тремя этажами выше, дабы не терзать остальных гостей философскими умствованиями.

— Хозяин дома изрёк своё слово; нам должно повиноваться, — объявил Роджер Комсток, маркиз Равенскар, отодвигая стул; так они с Болингброком и оказались под крышей особняка, перед новейшим отражательным телескопом Ньютона. Однако ещё не совсем стемнело, звёзды не показались, и статс-секретарь её величества вынужден был направить телескоп на земные цели. Лёгкость, с которой он это сделал, навела Роджера на мысль, что ему не впервой подглядывать таким образом за соседями.

— Видимость сегодня превосходная, — заметил Болингброк, — поскольку день тёплый, и мало где топили камины.

— Портвейн отличнейший, — отозвался Роджер. Виконт собственноручно принёс в обсерваторию бутылку — самый тяжёлый труд, какой слуги позволили бы ему выполнить.

— Трофей политической войны, Роджер. Мы все алчем таких трофеев, не правда ли?

— Роль политика была бы слишком тягостна, — согласился Роджер, — если бы не вознаграждалась сверх узких рамок дозволенного.

— Прекрасно сказано. — Болингброк, нагнувшись, водил телескопом вправо-влево, отыскивая некую цель. Роджеру подумалось, что виконт хочет разглядеть купол собора святого Павла, в двух милях отсюда; однако тот наклонил трубу, направляя прибор на что-то, расположенное много ближе. Самым большим объектом в этом направлении был Лестер-хауз. Огромная, стоящая углом усадьба вместе со службами и пристройками занимала почти такой же участок, как зелёный квадрат Лестер-филдс к югу от неё.

— Вскоре стемнеет, и засияет Венера — тогда мы сможем любоваться её красой. Сейчас же, покуда мы ожидаем богиню любви, нам остаётся лишь созерцать её земных служителей.

— Вот уж не думал что вам — особенно вам — нужен для этого телескоп, — сказал Роджер, — помимо того, которым наделил вас Господь.

Усадьба выходила на Лестер-филдс парадным фасадом с небольшим двором, где гости высаживались из карет. Такой она и представала с улицы. Однако вид сверху напомнил Роджеру, что за домом есть много всего, незримого большинству лондонцев. Примерно две трети этой скрытой части со стороны Болингброкова особняка занимал регулярный сад, остальное — конюшни. Разделял их длинный узкий флигель — скорее даже галерея — основного дома.

— Жаль, сегодня они не вышли, — заметил Болингброк.

— О ком вы, Генри?

— О юных влюблённых. Он — белокурый, прекрасно одетый красавец, она — молодая дама с длинными каштановыми волосами и безупречной, я бы даже сказал, королевской, осанкой. Они встречаются в этом саду почти каждый вечер.

— Очень романтично.

— Скажите мне, Роджер. Вы, столько знающий о немцах, которые тщатся захватить нашу страну, видели ли вы принцессу Каролину?

— Имел такую честь однажды, в Ганновере.

— Говорят, что у неё дивной красоты каштановые волосы — так ли это?

— Описание вполне точное.

— А! Вот и она!

— Кто «она», милорд?

— Вот, поглядите и скажите мне.

Роджер неохотно шагнул к телескопу.

— Смотрите-смотрите! — подбодрил его Болингброк. — Можете не опасаться, половина лондонских тори глядели в этот окуляр и видели её.

— Вряд ли такие слова можно счесть рекомендацией, но я вас уважу.

Роджер нагнулся к телескопу.

В окуляре возник пузырь зелёного света; он рос по мере того, как Роджер приближал глаз к линзе и, наконец, стал целым миром. Поворот верньера — и мир этот обрёл чёткость.

Галерею, отделяющую сад (передний план) от конюшен (дальнего), разрезала посередине высокая сводчатая арка с воротами; сейчас они были открыты. Соответственно Роджер не мог видеть конюшен, только участок жёлтого гравия в проёме арки. Впрочем, даже этого было довольно, чтобы понять: сегодня там царит оживление. Копыта, обутые ноги и колёса сновали туда-сюда, сплющенные оптикой в плоскую картинку — живую кулису. На её фоне в арке стояла, нагнувшись, женщина, одетая по-дорожному. Она переобувалась из домашних туфель в высокие ботинки. Рядом лежал открытый саквояж, переполненный нарядами. Подбежала служанка с платьем в руках, сунула его в саквояж и принялась уминать руками.

— Я бы назвал это спешным отъездом, — сказал Болингброк в ухо Роджеру. — Похоже скорее на Меркурия, чем на Венеру.

Роджер, не обращая на него внимания, подкрутил верньер, старясь чётче разглядеть женщину, надевавшую дорожную обувь. У неё, несомненно, были длинные каштановые волосы, которые сейчас соскользнули с плеча и касались земли.

Нет, они лежали на земле. Грудой. Роджер заморгал.

— Что вы увидели?! — вопросил хозяин. — Это она?

— Погодите, я не уверен.

Локоны определённо лежали на земле. Дама спокойно закончила шнуровать ботинок, затем подняла их. У неё были белокурые, с проседью, волосы, уложенные плотно к голове. Она встряхнула каштановый парик, расправляя пряди, и надела поверх белокурых волос. Служанка, сумевшая таки закрыть саквояж, подошла, натянула парик сильнее и подколола его длинной шпилькой.

— Лопни мои глаза, — сказал Роджер. — Волосы её выдали. Если эта молодая дама — не принцесса Каролина Бранденбург-Ансбахская, то я — не виг.

— Дайте и мне посмотреть! Что она сейчас делает? — воскликнул Болингброк. Роджер шагнул в сторону. Болингброк припал к телескопу, поправил резкость, снова отыскал даму и сказал: — Я вижу только её спину. Ухажёр куда-то запропал. Думаю, она садится в карету.

— Я тоже так думаю, милорд.

«Чёрный пёс» в Ньюгейтской тюрьме тогда же

Бывает, что человек, долго бившийся над трудным уравнением, внезапно находит способ кардинально его упростить. Два выражения, которые он переписывал вновь и вновь, так что они стали ему знакомей собственной подписи, в результате наития или каких-то дополнительных данных оказываются равными и полностью исчезают из формулы, оставив для раздумий совершенно новое математическое равенство. В первый миг он ликует: гордится собой, радуется, что дело пошло. Затем приходит отрезвление. Он смотрит на оставшуюся запись и видит, что получил совершенно новую задачу.

Нечто подобное произошло с Даниелем в «Чёрном псе». Например: Джек Шафто был при сабле. Покуда он оставался Шоном Партри, она Даниеля не смущала: многие ходят вооруженными. У Джека сабля сразу приобрела иной смысл. Он нарочно всё подстроил, чтобы убить Исаака и Даниеля, если до этого дойдёт. Или свечи: со стороны Шона Партри — просто блажь, со стороны Джека — средство видеть лица противников, самому оставаясь в тени. И это лишь очевидное и поверхностное; о более глубоких последствиях можно было бы раздумывать неделями.

— Ньютон ошарашен; Уотерхауз кивает, как будто с самого начала обо всём догадывался. Похоже, Уотерхауз умнее, чем о нём думают, — сказал Джек.

— Я чувствовал какой-то подвох, поскольку не мог уяснить недавних событий, — произнес Даниель. — Но такого я не ждал.

— Теперь уяснили?

— Нет.

Даниель посмотрел на Исаака, который в кои-то веки соображал медленнее него. Тот как раз остановил взгляд на рукояти Джековой сабли, затем принялся озираться в поисках выхода.

— Вся работа последних месяцев: Бедлам, «Грот-салинг», аукцион — зачем? Какова цель? — выговорил Даниель.

— Спросите де Жекса, — отвечал Джек. — Я принимал в этом кукольном балагане куда меньшее участие, нежели вы думаете. По большей части был просто зрителем. Смотрел и посмеивался. Хотя и осерчал под конец, когда увидел его в реке и понял, что он спасся.

— Так вы впрямь его ненавидите?

— И всегда ненавидел, — кивнул Джек. — Хотя, полагаю, он об этом не догадывался, пока у него в карете не взорвалась ваша штучка. Тут до него, наверное, дошло, что я ему не друг.

— Поскольку вы затеяли двойную игру…

— Все годы, что я имел несчастье его знать, он обращал минуты в часы, а часы — в дни трескотнёй про алхимию. В последнее время — с тех пор, как стало известно, что вас вызвали из Бостона — он сделался совершенно невыносим. И я подумал: раз он столько мучил меня алхимией, будет только справедливо с её помощью его и прикончить.

При упоминании алхимии Ньютон ожил. (Что показалось Даниелю исключительно характерным: и впрямь, когда Исаак бывал общителен, кроме как в среде алхимиков и в разговорах об алхимии? Не зря они зовут себя Эзотерическим братством. Только из этого круга он черпал новые знакомства за единственным исключением Даниеля; на алхимии строилось всё его взаимодействие с другими людьми, и в этом была своя магия.)

— Если где-нибудь и когда-нибудь было уместно задать крайнее неделикатный вопрос, то здесь и сейчас, — начал Исаак.

— Валяйте, Айк, — подбодрил Джек.

— Если вы так давно питали к де Жексу смертельную вражду, то почему не убили его раньше? Ибо, если я не ошибаюсь, вам такое не составило бы труда?

— Вы, прикончивший стольких на Тайберне, можете думать, что нет ничего проще, и воображать, будто я отправил на тот свет не меньше людей, чем Тамерлан, — отвечал Джек. — Однако убийство по закону — сущая безделица по сравнению с тем, что надо проделать в моём мире, чтобы убить духовника французской королевы.

— И в одержимости де Жекса алхимией вы увидели средство убрать его чужими руками, — сказал Даниель.

Джек вздохнул.

— У меня почти получилось. И может ещё получиться так или иначе. Однако сейчас время неспокойное, поэтому нам надо утрясти наши дела честь по чести.

— И вам хватает дерзости помыслить, будто после всего вами совершенного дела можно просто утрясти! — вскипел Исаак.

— А не поинтересоваться ли вам мнением маркиза Равенскара? — спросил Джек. — Если он обещал свободу и ферму в Каролине мошеннику, который всего лишь выведет на мой след, что он предложил бы мне, если б оказался сейчас с нами? Что дали бы вы за то, чтобы прежнее содержимое ковчега доставили вам сегодня домой?

Даниель на миг забыл, что заперт в Ньюгейте с опаснейшим преступником Лондона — так явственно представился ему гнев Роджера, когда тот узнает, что Даниель с треском провалил переговоры.

Покуда он воображал свою встречу с Роджером, Исаак, замешкавший было вначале, стремительно вырвался вперёд.

— Допустим, в вашем предложении что-то есть, — сказал он. — Как в таком случае оно согласуется с вашей ролью платного агента французского короля?

— Ах да, очень важно, — проговорил Джек. — Луй — дальновидный малый. Заслуживает всего, что о нём говорят. Между двумя войнами придумал, как ему выиграть следующую: обрушить английскую денежную систему. Отличный план. Нужен исполнитель. Тут подворачиваюсь я. Я знаю Лондон. Кумекаю насчёт металлов и чеканки монет. Есть организаторский опыт по Бонанце, Каиру и всему такому. Вот только светского лоску нет, да и верить мне сложно. Как восполнить мои изъяны, чтобы использовать достоинства? Де Жекс. Родовитости — хоть отбавляй. Сумеет втереться в любую гостиную — а я тут как раз не силён. Видел, и не единожды, как я чудил из-за некой Элизы — да, доктор Уотерхауз, я называю её имя вслух, — и понимает, что это крюк, которым меня легко зацепить. Гадюка-судьба подстроила так, что Элиза вышла за молодого герцога д’Аркашона, рожала ему детей и половину времени проводила среди французской знати, имеющей привычку запросто убивать родителей, братьев и прочих родственников. Отравить её де Жексу было бы проще, чем волосок из носа вырвать. На том и сговорились: я еду в Лондон рушить хвалёный фунт стерлингов под приглядом несносного де Жекса, а Элизу оставляют в покое.

Как всё изменилось за двадцать лет! Война окончена, друзья мои, и Франция одержала верх. Хотя Англия получила кое-какие обглодки, не обольщайтесь — на испанском троне сидит Бурбон. Луй не прочь посадить на британский трон Джеми-скитальца, но ему это вовсе не так важно, как было в 1701-м заполучить Испанскую империю! То, над чем я трудился — подрыв денежной системы, — приняло новую форму. Раньше целью было сгубить заморскую торговлю — единственное средство финансирования войны. Теперь цель помельче: разжечь скандал, настроить дельцов из Сити против вигов. Не надо кроить возмущённую мину, Айк, вы отлично знали, чем я занимаюсь. Сейчас я в силах это осуществить, или буду в силах, когда Болингброк назначит испытание ковчега. Стану ли? Предам ли я свою страну Франции? Возможно. Англия много сделала, чтобы заслужить мою ненависть. Есть ли у меня сильный мотив? Уже нет. Элиза овдовела. Её французские дети выросли и делят своё время между Парижем и Аркашоном. Её немецкий мальчик всегда при ней. Она уже два года не ступала на французскую землю. В итоге теперь де Жексу куда труднее её убить — и будет ещё труднее, если я с ним покончу.

— Всё это к тому, что вы о чём-то намерены нас попросить? — предположил Даниель.

— Я хочу одного — достойно удалиться от мирских дрязг, — сказал Джек. — Но раз уж вы упомянули ферму в Каролине, я не прочь отдать её своим сыновьям. Оставаясь в Лондоне, они будут только влипать в новые переделки.

— О да, — заметил Даниель. — И помыслить нельзя, чтобы в Америке кто-нибудь впутался в неприятности.

— Для своих сыновей я ищу всего лишь других неприятностей, — отвечал Джек. — Здоровых неприятностей на свежем воздухе.

Монмаут-стрит тогда же

Толпа приходит в возмущение всякий раз, как полагает, что у неё есть для этого основания.

«Беды, которых можно справедливо ожидать от правительства вигов»,

анон., приписывается Бернарду Мандевиллю, 1714.

В конюшне Лестер-хауз Иоганн и Каролина взяли двух серых коней: непримечательных, в простой сбруе. Бок о бок они выехали на Монмаут-стрит. Каролина сидела по-мужски; это облегчалось тем, что на ней были штаны. Волосы её скрывал белый мужской парик, а на боку даже висела шпага. Иоганн был одет так же, но вооружён длинной старой рапирой, которую носил с тех пор, как неизвестные стали покушаться на жизнь близких ему людей. Вместе они должны были выглядеть как два молодых джентльмена на прогулке.

Каролина часто оглядывалась на Лестер-филдс. Иоганн посоветовал ей этого не делать, но лица королевской крови не любят следовать столь приземлённым рекомендациям. Она была совершенно уверена, что за ними едет человек на вороном коне. Однако Монмаут-стрит всё время изгибалась влево, поэтому принцесса то и дело теряла всадника из виду. По той же причине они видели лишь небольшой отрезок пути и постоянно натыкались на всё новые препятствия.

— Составляя план, я не знал, когда его придётся осуществлять, — сказал Иоганн, — и не принял в расчёт Висельный день.

— Он ведь только в пятницу? — спросила Каролина. Был вечер среды.

— Да, — отвечал Иоганн. — Я ждал толп к завтрашнему вечеру, никак не к сегодняшнему.

Он не договорил. Чуть впереди в Монмаут-стрит, как притоки в реку, впадали ещё две улочки, образуя короткий, но очень широкий проезд, ведущий к Брод-Сент-Джайлс — не площади и не улице, а своего рода отстойнику, в который втекали Хай-Холборн (справа) и Оксфорд-стрит (слева, в направлении Тайберн-кросс). От Иоганна и Каролины Брод-Сент-Джайлс закрывало длинное невысокое здание, воздвигнутое прямо посередь дороги, словно песчаная отмель поперёк устья реки. Оно было кирпичное снизу, дощатое наверху, под выщербленной черепичной крышей, и такое невзрачное, что издали многие приняли бы его за конюшню. Однако для конюшни у него было слишком много печных труб, и все они кренились, как престарелые плакальщики на ветру. Со стороны, обращённой к Иоганну и Каролине, вдоль всего фасада тянулся дворик, на который выходила веранда. Здесь на скамьях сиротливо жались несколько стариков с белыми волосами и серыми лицами. Это была богадельня, где никчемных прихожан, оставшихся под старость без средств и без семьи, временно складировали до переселения на ближайшее кладбище. По какой-то причине её выстроили на перекрёстке, так что людям и каретам приходилось огибать богадельню.

В обычное время за невозможность увидеть Брод-Сент-Джайлс следовало возблагодарить Бога. Как часть Большого Лондона она, безусловно, имела свою историю и законное право на существование, но как магистраль, соединяющая Тайберн с центральной частью города, не выдерживала никакой критики. Позже в трущобах к северу от неё взорвут несколько бочонков пороха, Хай-Холборн и Оксфорд-стрит свяжет прямая дорога, а Брод-Сент-Джайлс превратится в заболоченную старицу; в то время, когда Иоганн с Каролиной к ней подъезжали, упомянутые благие перемены были ещё делом будущего.

Сейчас невозможность видеть, что творится впереди, грозила опасностью. Народа вокруг было гораздо больше обычного. Толпа — по большей части кочевые трибы молодых людей, — подпряженная богадельней, закручивалась в водовороты перед её оградой. Молодые люди никуда не направлялись и никакой явной цели не преследовали, если не считать целью поиск неприятностей на свою и на чужую голову. Некоторые уже смотрели на Иоганна и Каролину и указывали пальцами.

— Почему столько народа — из-за Висельного дня?

— Слишком рано. О, если бы мы спросили кого-нибудь, зачем он здесь, он бы ответил, что пришёл смотреть повешение.

— Но поверить ему было бы глупо, — сказала Каролина. — Ты думаешь, это то, о чём предупреждал нас доктор Уотерхауз?

— Да. И виги, и тори используют повешение как предлог, чтобы вывести сочувствующих, как их ни называй…

— Ополчение?

— Может быть, чуть хуже ополчения и чуть лучше толпы. Не знаю. Так или иначе, они на улицах и готовятся жечь костры.

— Уже жгут, — заметила Каролина.

Они подъехали к тому месту, где, перед самым двором богадельни, улица расширялась. Справа пылал костёр. Его только что зажгли, и пламя сразу взметнулось ввысь; в столбе дыма кружили тлеющие листья и веточки. Костёр горел посередине Брод-Сент-Джайлс, имевшей здесь ширину в добрых сто футов.

— Держу пари, что это место сбора той или иной партии. — Иоганн привстал на стременах и обвёл взглядом улицу. И впрямь, многие потянулись к костру; некоторые осознанно, другие — следуя некоему стадному инстинкту. — Нам это только на руку. Смотрите, там, справа, толпа редеет — мы легко проедем на Хай-Холборн.

Он резко поворотил коня вправо. Каролина последовала его примеру; однако она невольно обернулась на Монмаут-стрит. Всадник на вороном коне был теперь так близко, что принцесса могла бы его окликнуть. Он ничуть не таился и даже, напротив, размахивал руками над головой, словно хотел привлечь чьё-то внимание. Достигнув желаемого, он указал на Иоганна и Каролину, затем чиркнул себя пальцем по горлу.

Каролина повернулась так резко, что непривычный парик съехал набок. Поправляя его рукой, принцесса взглянула через площадь — туда, куда смотрел всадник на вороном коне. На крыше богадельни, на самом коньке, держась за трубу, стоял человек. Он повернулся — настолько быстро, насколько это можно было сделать, не упав с крыши, и поглядел через Брод-Сент-Джайлс в одну из боковых улочек.

— Чарльз! Не отставай! — крикнул Иоганн. (Каролина должна была оставаться Чарльзом, покуда она в штанах.)

Он опередил её примерно на два корпуса, и «Чарльз» не мог откликнуться, не выдав всем на расстоянии слышимости свой пол. Она пропустила вереницу мальчишек и заторопилась за Иоганном в надежде поравняться с ним и рассказать, что видела. Однако, едва расстояние между ними сократилось вдвое, Иоганн пришпорил коня и поскакал в направлении Сити.

Каролина уже видела недостатки плана. Он казался беспроигрышно простым. Элиза надевает парик, в котором её издали можно будет принять за Каролину, садится в лучшую карету, какая у неё есть, и мчит на юг вдоль Лестер-филдс на виду у всех соглядатаев. Она едет мимо дома сэра Исаака Ньютона и дальше на запад в направлении Сент-Джеймс-сквер, как если бы стремилась попасть во дворец герцога Мальборо. Именно этого тори с их подозрительным складом ума ждали бы от принцессы Каролины; Мальборо ещё не вернулся в Англию, но вовсю отделывал особняк, давая понять, что второе пришествие не за горами. С Ганноверами его связывали давние узы, и принцесса могла бы укрыться в герцогском особняке, зная, что ни толпа, ни ополчение, ни партия не посмеют её там тронуть.

Тем временем Иоганн и Каролина должны были проехать примерно три мили в противоположном направлении, до Биллинсгейтской пристани, и оттуда на лодке добраться до ганноверского шлюпа. Через несколько дней они были бы в Антверпене, а ещё через несколько — в Ганновере. Так предполагал план, но Каролина только сейчас поняла, что будет, если маскарад удастся, и враги поверят, будто она не принцесса Каролина, а безвестный Чарльз — велика ли важность, если безвестного Чарльза найдут во Флитской канаве с перерезанным горлом, обобранного до нитки?

Сбоку от Иоганна образовалось свободное место. Каролина пришпорила коня и, наконец, догнала своего спутника. «Что там?» — спросила она, указывая туда (налево, то есть на север через Брод-Сент-Джайлс), куда смотрел человек на крыше богадельни.

В том направлении было несколько улочек. Из одной как раз появилась прыгающая цепочка грив, париков и конских хвостов: пять или шесть всадников. Лиц с такого расстояния было не разобрать, но все их озаряло пламя костра, поскольку всадники смотрели в сторону богадельни. Принцесса обернулась: человека на крыше почти полностью скрывала труба, однако видно было, что он машет рукой, указывая на Иоганна и Каролину.

— Улица, из которой выехали всадники — Дайот-стрит, — ведёт к Грейт-Рассел и…

— Дому Равенскара?

— Да.

— Коли так, думаю, мы ввели врагов в опасное заблуждение, — сказала Каролина. — Они считают, что мы — гонцы, отправленные Элизой с важными известиями к маркизу Равенскару или командирам вигского ополчения. Те всадники, боюсь…

— Были поставлены на Дайот-стрит, чтобы перехватить подобных гонцов, — закончил Иоганн. — Поскачем чуть быстрее, но не галопом, чтобы не выказать страх, и повернём направо, на Друри-лейн. Так мы двинемся прочь от дома Равенскара и развеем заблуждение, будто мы — гонцы.

— Я кое-что слышала о Друри-лейн…

— Все решат, что мы едем к шлюшкам, — подтвердил Иоганн. — Не тревожьтесь. Друри-лейн — граница дурного района. Многие из живущих там вышли сегодня на Брод-Сент-Джайлс. Проехать по границе не так уж опасно. Соваться за неё не стоит — да мы и не будем. Поскачем по Друри-лейн до самого Стренда.

С этими словами он направил лошадь направо, на Друри-лейн. Конь принцессы рванулся за ним, и та вновь чуть не потеряла парик. Отсюда Друри-лейн казалась бесконечной и несуразной даже по лондонским меркам: она сужалась и расширялась, сужалась и расширялась, словно ни один землемер не провешивал тут прямой линии, и дома клонило то к улице, то от неё, как пьяных на трактирной скамье. Костров видно не было, и это вселяло надежду: возможно, Друри-лейн оставили шлюхам, сводникам и карманникам, даже когда другие улицы и площади превратились в квадраты на шахматной доске вигов и тори.

— Я видела, как в нашу сторону указывают, — сказала Каролина. — Боюсь, на нас хотят напасть.

Она невольно покосилась на итальянскую рапиру Иоганна.

Тот попытался ободрить спутницу шуткой:

— В таком случае хорошо, что моя правая рука свободна. — Иоганн взмахнул кистью в доказательство своих слов. — И как раз с опасной стороны. — Он указал на тёмные дома справа. — И хорошо, что у вас тоже есть шпага.

— Короткая и лёгкая.

— Зато современная. Никто теперь не фехтует рапирою и кинжалом. Я вооружён, как старик.

— Я рада, — отвечала Каролина. Рапира Иоганна — реликт давних времён — выглядела куда внушительнее, чем усыпанная драгоценными камнями зубочистка на боку у неё самой.

Принцесса вновь невольно обернулась. На Друри-лейн в этот час было мало верховых, и она почти сразу увидела двух всадников, только что свернувших с Брод-Сент-Джайлс. Они натянули поводья, оглядели улицу и, отыскав взглядом Иоганна и Каролину, пустили коней рысью.

Каролина, не тратя слов, тоже пришпорила коня, вынуждая Иоганна последовать её примеру.

— Как видите, на ту сторону Друри-лейн выходят бесчисленные улочки, — сказал Иоганн громко тоном пресыщенного светского льва, показывающего город сельскому кузену, — но чуть дальше есть очень широкая улица, ведущая к Ковент-Гарденскому рынку, где много девиц, которых мы эвфемически называем цветочницами и торговками апельсинами. Оттуда уже несложно попасть на Стренд.

Каролине хотелось спросить: «Зачем ты мне это рассказываешь?», но она не решалась заговорить вслух из-за близости пешеходов. Тут её привлекло какое-то движение справа — не на Друри-лейн, а на боковых улочках, мимо которых они только что проехали. Копыта цокали по мостовой, властный голос кричал: «С дороги, чёрт побери!» Так мог крикнуть только человек благородного происхождения, имеющий право носить оружие. Каролина обернулась. Преследователи уже сократили разрыв вдвое; повернувшись, чтобы сообщить новость Иоганну, она увидела, что он исчез. Вместо прощания до неё донёсся стук копыт в улочке и возгласы всполошенных проституток.

Что он ей сказал? Не въезжать в проулки; искать широкую улицу справа. Так Каролина и сделала и едва не пропустила нужный поворот, потому что он оказался ближе, нежели она ожидала. Оттуда только что выехал шагом всадник на тяжело дышащем коне. В первый миг Каролина обрадовалась, что это Иоганн, но конь был неправильный масти (гнедой), и в седле сидел другой человек. Он смотрел принцессе прямо в лицо и, будь сейчас день, легко распознал бы в ней переодетую женщину.

Всадник, надо полагать, отделился от эскадрона, въехавшего с Дайот-стрит минуту назад, и промчался галопом по боковым улочкам, чтобы перерезать им путь. Однако Иоганн, заслышав стук копыт, понял, что происходит, и свернул в проулок, чтобы, в свою очередь, обойти его с фланга.

Человек на гнедом коне поднял раскрытую ладонь, видимо, приказывая остановиться тем двоим, что нагоняли Каролину. Стук копыт у неё за спиной замедлился, потом стих. Другой рукой всадник приподнял шляпу, приветствуя Каролину. Та за неимением шляпы ответила взмахом руки и кивком. Убедительно ли получилось, она так и не узнала, потому что верховой джентльмен уже смотрел в другую сторону, гадая, куда подевался её спутник.

Джентльмен глядел на своих товарищей у Каролины за спинной. Она обернулась. Оба указывали в проулок, куда ускакал Иоганн, и что-то кричали. Каролину оставили в покое, она могла скакать, куда вздумает. Иоганнов гамбит удался.

По крайней мере, так она думала, пока у неё не стащили шпагу.

Каролина почувствовала резкий рывок и услышала свист вынимаемой из ножен шпаги. Всадник на гнедом коне повернулся на звук, что неудивительно: джентльмены, не замечающие свиста обнажаемых шпаг, редко доживали до двадцати. Каролина запоздало поглядела вниз и увидела парнишку лет шестнадцати, без двух передних зубов, который хищно ухмыльнулся в ответ. Он развернул шпагу, так что остриё теперь указывало на принцессу. Она не понимала смысл угрозы, покуда сообщник «хвостодёра» (как назывались воришки, специализирующиеся на краже шпаг) не потянул за куда более ценные ножны. Они висели на простой кожаной перевязи, идущей наискосок через плечо. Второй воришка — щуплый и проворный, возможно, младший брат первого — действовал грубее: он двумя руками схватился за ножны и потянул так, что ноги его оторвались от земли. Каролина оказалась перед выбором: упасть с лошади или ждать, когда перевязь отрежет ей голову. Многолетние уроки верховой езды приучили её любой ценой удерживаться в седле: она что есть силы сжала его ногами и вцепилась в луку правой рукой, одновременно сильно накренясь влево. Воришка упёрся ногами в конский бок и повис почти горизонтально, держась только за перевязь. Каролина вынуждена была ещё сильнее наклониться влево и пригнуть голову, чтобы перевязь соскочила. Ремень едва не срезал ей правое ухо. Она схватилась за голову, проверяя, на месте ли ухо. Оно никуда не делось, но вот волосы вокруг были её собственные. Не парик. Парик тушкой дохлого зверя лежал посреди Друри-лейн — по крайней мере, пока его не подхватил третий воришка. «Хвостодёр» чертыхнулся и припустил за похитителем париков; его помощник, специализирующийся на краже ножен, встал, потирая ушибленный зад, и побрёл следом.

Рядом кто-то заорал: «Это принцесса! Это принцесса!» Каролина повернулась и увидела, что кричит всадник на гнедом жеребце.

К ним галопом мчался кто-то на сером коне; ноги у него были не в стременах, башмаки болтались в воздухе — явный моветон. Миг — и серый без всадника поскакал по Друри-лейн. Гнедой вздыбился, потому что ему на круп запрыгнул второй седок. Тот ухватился за первого, чтобы не свалиться; в одной его руке что-то блеснуло серебром. Рука была у первого седока под подбородком, серебристый предмет двигался, но неспешно, перерезая одну жилу за другой. Всадник завалился на бок; кровь веером брызнула на стену соседней таверны. Тот, кто сидел сзади, пятками вышиб его ноги из стремян и сбросил тело на мостовую. Затем Иоганн фон Хакльгебер перебрался в седло. Он спрятал в ножны окровавленный кинжал, освободившейся рукой схватил узду, а правой вытащил рапиру и помчался по Друри-лейн, чудом избежав лобового столкновения с конём Каролины. Проносясь мимо, Иоганн плашмя ударил его рапирой по крупу. Конь в ответ рванул так, что Каролина чуть не полетела из седла кувырком. Не получая указаний от хозяйки, конь устремился на свободное пространство: в широкую улицу, ведущую к Ковент-Гардену.

Каролина доскакала почти до самой рыночной площади, прежде чем выровнялась в седле и поймала уздечку. Тут она сообразила, что едет на запад — совсем не туда, куда надо, а главное, что ей не следует нестись через открытое место вот так, с волосами, развевающимися за спиной, словно ганноверский флаг.

Надо было вернуться и помочь Иоганну. Впрочем, стычка на Друри-лейн наверняка уже закончилась, а если нет, Каролина могла только отвлечь Иоганна с риском для его жизни. Так чем же ему помочь? Следовать его указаниям, чтобы Иоганн знал, где её искать. Он упомянул, что несколько улочек ведут от Ковент-Гардена к Стренду, по которому она доедет на восток до собора святого Павла. Каролина натянула поводья, остановив лошадь перед самой площадью, и свернула налево, в обнадёживающе широкую улицу, которая тем не менее вскоре закончилась пересечением с более узкой. Каролина наугад выбрала направление и почти сразу вновь оказалась перед Т-образной развилкой. Так и продолжалось, словно улочки были проложены с единственной целью: заманить путника в лабиринт. На третьем повороте она окончательно перестала понимать, в какую сторону едет. На пятом за ней увязалась небольшая толпа мальчишек. На шестом к ним примкнули два подозрительных субъекта. После седьмого улочка стала ещё уже. Более того, она закончилась тупиком.

Однако, бросив взгляд через плечо, Каролина с изумлением увидела, что преследователи отстали.

В тупике ждали несколько портшезов. Носильщики курили и разговаривали; они умолкали, когда Каролина проезжала мимо. В самом конце улочки виднелась дверь с вывеской, освещённой фонарями: кот, играющий на скрипке. Из-за двери доносились говор и смех. В её проеме стоял человек, одетый как привратник. Когда Каролина подъехала ближе, он поднял голову, вынул изо рта трубку и обратился к принцессе так, как ещё никто к ней в жизни не обращался:

— Привет, милочка, ну до чего же ты хороша в мужском платье! Вижу, кто-то из наших досточтимых членов задумал провести особенный вечер. Хлыст захватила?

Принцесса не сразу вспомнила, что означает это слово, потом неуверенно показала хлыст, болтавшийся у неё на запястье.

Привратник ухмыльнулся и кивнул.

— Бьюсь об заклад, ты к епископу ***.

— Что это за место? — спросила она.

— О, ты приехала по адресу, не беспокойся, — отвечал он, берясь за ручку двери.

— Но как оно зовётся?

— Не глупи, малышка, это клуб «Кит-Кэт»!

— А! — воскликнула Каролина. — Здесь ли доктор Уотерхауз? Я к нему!

Лестер-филдс тогда же

Элиза принесла немало жертв ради этих ганноверских женщин и выполнила немало их поручений, как хороших, так и дурных, но сегодняшняя миссия — поездка в карете — была самой мучительной. Ибо карета, даже очень богато украшенная, по сути своей ящик, и вся Элизина натура противилась тому, чтобы при данных обстоятельствах запереть себя в ящике.

Она так и не смогла до конца выбросить из памяти воспоминания о том дне, когда её и нескольких других гаремных девушек (на всех были паранджи) загнали в туннель под Веной, чтобы зарубить саблями. Слышать крики женщин, чувствовать запах их крови, понимать, что происходит, но видеть лишь пятнышко света при полной невозможности что-нибудь делать руками, кроме как сжимать скользкую ткань — то были худшие мгновения её жизни.

В окошко удавалось рассмотреть немногим больше, чем в прорезь паранджи, а высунуть наружу руку и что-нибудь схватить было бы даже труднее. Да, экипаж катился на колёсах за упряжкой коней. Однако собак и вооружённых лакеев пришлось оставить дома — они разрушили бы иллюзию, будто в карете едет переодетая принцесса Каролина. Кучер надёжный, но ему могут приставить к виску пистолет; его могут сбросить с козел и схватить вожжи, и тогда Элиза окажется ещё беспомощней, чем в тот страшный день под Веной.

Тем не менее она довольно высоко оценивала свои шансы добраться до Мальборо-хауз. Расстояние — не больше полумили по прямой; надо только миновать узкие улочки, а дальше пойдут широкие Хей-маркет и Пэлл-Мэлл. Чем бы ни завершилась поездка, она будет недолгой; мучиться в деревянной парандже предстоит считанные минуты.

Всё началось неплохо: карета благополучно проехала по восточной стороне Лестер-филдс и двинулась на запад вдоль южного края площади. Отсюда была прямая дорога на Хей-маркет, но кучер повернул раньше; Элиза почувствовала, как экипаж круто сворачивает влево на Сент-Мартинс-стрит. В окошке паранджи мелькнул дом сэра Исаака Ньютона; напротив блеснуло пламя там, где ему быть не следовало, — кто-то разложил костёр на юго-западном углу Лестер-филдс, загородив выезд на Хей-маркет. И зажгли его только что: прежде чем запереться в ящике, Элиза внимательно оглядела площадь и ничего не увидела.

Не важно: с Сент-Мартинс-стрит было два выезда на запад. До первого они домчали в несколько мгновений, и кучер придержал коней, чтобы посмотреть, свободна ли дорога. Выглянула в окошко и Элиза. Менее чем в пятидесяти ярдах впереди она увидела нечто вроде кавалерийского эскадрона, несущегося во весь опор, чтобы преградить им путь. Ни знамени, ни барабанов, ни горнов у кавалеристов не было, как не было и мундиров, если не считать модный фасон своего рода установленной формой. Однако двигались они согласованно и явно повиновались одному человеку, одетому в чёрный плащ и сидящему на вороном коне.

Не успела Элиза что-либо ещё разглядеть или выговорить хоть слово, как кучер принял решение ехать по второй и последней улочке. Взметнулся и щёлкнул кнут, вызвав к жизни целый залп звуков: восемь пар подкованных копыт и четыре обитых железом обода устремились вперёд по булыжной мостовой; ящик заскрипел и запрыгал на рессорах. Теперь до кучера было не докричаться; Элиза могла стучать в потолок сколько влезет и вопить через решётку до хрипоты, а он бы ничего не услышал.

Да и что бы она сказала? Главная цель — поддерживать иллюзию. Добраться до особняка Мальборо — хорошо, поскольку иллюзию это укрепит, но несущественно. И уж точно не стоит ничьей жизни. Колесить бесцельно какое-то время — ничуть не хуже, а может, даже и лучше.

В конце улицы, там, где она уходила вправо, её ширина позволяла круто развернуть карету на всём скаку, что кучер и сделал. Карету занесло вбок, колёса ударились о бордюр. Ящик тряхнуло — два колеса на миг оторвались от мостовой, — затем постромки натянулись и повлекли его в новом направлении, на запад. Экипаж грохнулся на все четыре колеса. Элизу отбросило вправо, потом назад. В памяти осталось неприятное воспоминание о звуке, таком резком, что он достиг её слуха сквозь весь остальной шум. Это мог быть щелчок кнута или даже пистолетный выстрел. Однако Элизе помнилось, что он долетел из левого окна и больше походил на треск. Возможно, от удара сломалась спица. Возможно, надо было сказать кучеру, чтобы он больше не поворачивал вправо на такой скорости. А возможно, он сам всё слышал и не нуждался в советах.

Ненависть к ящику и страстное желание знать, что происходит, толкали Элизу выглянуть в окошко и посмотреть вперёд. Благоразумие требовало сидеть смирно. Лошади летели галопом. Приближалась Т-образная развилка, на которой кучеру предстояло свернуть вправо или влево. Элиза упёрлась ногами в противоположную скамью, руками — в стенки кареты, всем сердцем желая, чтобы кучер повернул влево. Теперь не было сомнений, что похожий на сердцебиение стук, который она слышала слева и чувствовала через остов кареты, идёт от сломанной спицы.

Из ящика казалось, что мчать по улицам Лондона со скоростью боевого тарана — чистое безумие. Однако это было не так, поскольку (как припомнила теперь Элиза) у кареты имелось длинное дышло, к которому крепилась сбруя и которое (подобно тарану галеры) сильно выдавалось вперёд. Каждый день на улицах Лондона кому-нибудь пропарывало дышлом живот или вышибало мозги. Допустим, целый эскадрон якобитов и впрямь перегородил улицу, чтобы не пропустить карету на Хедж-лейн — каких только глупостей не напридумываешь, сидя в ящике! — все они бросятся врассыпную от тарана, как только поймут, что его не остановить. Что они сделают потом, когда придут в себя, вопрос другой — но об этом покамест можно не думать.

По-видимому, тактика сработала, потому что, как раз когда Элиза напряглась всем телом в ожидании толчка, карета замедлилась и начала поворачивать — влево, благодарение Богу, и даже не очень быстро — на Хедж-лейн. Собственно, это был не поворот, а плавный изгиб дороги перед Литтл-Саффолк, откуда открывался прямой путь на Хей-маркет к трёхарочному фасаду Итальянской оперы, выстроенной Ванбругом и вигами.

Во время всего манёвра Элиза слышала топот копыт и крики, но слов не могла разобрать, пока упряжка не вывернула на Литтл-Саффолк и не понеслась ровным кентером, которым должна была домчать Элизу до Оперы значительно меньше, чем за минуту. Терять эти секунды представлялось неразумным. Всадники кричали всякие глупости вроде: «Стой!» или «Я приказываю остановить карету!» Элиза не хотела, чтобы кучер подчинился, как не хотела и другого: чтобы он гнал вперёд, если в него могут выстрелить. Главное — поддерживать иллюзию.

Она распахнула окошко с левой стороны и увидела в отверстие паранджи несколько всадников. Все они разом умолкли; это было так приятно, что Элиза распахнула и правое окошко. Потом рискнула высунуться и поглядеть вперёд. Ей предстал ряд домов, таких же, как на любой лондонской улице поновее. Но все их затмевало здание вдвое выше и втрое шире соседних.

Как и они, здание было сложено из кирпича, но сводчатые оконные и дверные проёмы, обрамленные фестончатой кладкой, русты над замковыми камнями и широкие фризы между этажами занимали такую часть фасада, что он казался сделанным из блоков светлого камня, узкие промежутки между которыми заложили кирпичом. Задумывалось, что здание снаружи будет впечатлять не меньше, чем происходящее внутри: ибо это была Итальянская опера, и стояла она на Хей-маркет. Элиза любила её и, как все добрые виги, участвовала в подписке, но сейчас видела в Опере только ориентир. Чтобы перегородить узкую улочку вроде Литтл-Саффолк, довольно поставить несколько человек и разжечь костёр. Иное дело Хей-маркет шириною почти сто футов — чтобы перегородить её, понадобится рота.

— Не обращай ни на кого внимания! — крикнула Элиза. — Гони вперёд, не останавливайся!

Слова — незначительный обрывок либретто; главное, что Элиза выкрикнула их по-немецки. В салонах Версаля, Амстердама и других мест она нередко производила фурор умело брошенной фразой, однако нынешний успех затмил все прошлые. «Это она! Принцесса!» — заорал один из всадников и, пришпорив коня, вылетел на перекрёсток с Хей-маркет, до которого карете оставалось не более пятидесяти ярдов. Элиза так обрадовалась, что испугалась, как бы в ней не распознали самозванку; покуда всадники справа не успели хорошенько её разглядеть, она скользнула к левому окну.

Тут вся радость улетучилась. Впереди метеорами плясали факелы. Один стремительно пошёл к мостовой и превратился в тускло светящийся шар, из которого вырвалось ярко-жёлтое пламя. Кто-то сунул факел в основание тщательно сложенного костра. Лошади, увидев огонь, замедлили бег. Кучер, щёлкая кнутом, заставил их почти прижаться к правой стороне узкой Литтл-Саффолк. Надежда проскочить мимо костра, страх перед кнутом и орущими всадниками заставили лошадей рвануть. Как раз когда они вылетели на Хей-маркет, кто-то бросил в костёр пригоршню шутих. Они взорвались так близко, что жар пощёчиной ударил Элизу по лицу. Она хотела сдвинуться вправо, но лошади испугались сильнее неё и понесли со своей силой нескольких тонн мускулов. Карета накренилась влево; правые колёса оторвались от мостовой. Элиза отлетела бы к левой дверце, если бы не вцепилась в край правого окошка. Мгновение она висела, видя в отверстие паранджи только трубы, гнёзда аистов и звёзды.

Тут левое колесо не выдержало. Карета ухнула вниз и всей тяжестью завалилась на левую ось. Элиза, не удержавшись, упала на дверцу, как куль с овсом. Задвижка отлетела, дверца открылась, но не сильно, потому что была совсем близко от мостовой. Над булыжниками Хей-маркет её удерживала только выступающая ось кареты. Элиза, лёжа спиной на сломанной дверце и силясь раздышаться, сумела повернуть голову и увидеть мостовую — та неслась прочь в нескольких дюймах от её носа, увлекая за собой каштановый парик.

Наконец мостовая замедлилась и встала. Лошади, которыми, очевидно, уже никто не управлял, решили, что место, куда они попали — двор перед Итальянской оперой, — безопаснее соседних и надо переждать здесь. Элиза начала протискиваться в приоткрытую дверцу; ей казалось, что в щель между боком кареты и мостовой как раз пройдёт её тело. Как вскорости обнаружилось, оптимизм был излишним; она просунула голову и руку, а всё остальное не проходило: мешала дверца, державшаяся на петлях из воловьей кожи. Левой рукой Элиза нащупала одну из них, затем отыскала за корсажем дамасский кинжал, который по застарелой дурной привычке всегда носила при себе. Через мгновение она уже левой рукой пилила петлю.

Этим она и занималась, когда перед её лицом возникли два чёрных сапога для верховой езды. Край длинного тёмного плаща колыхался вокруг них, как облако. Каштановый парик упал на мостовую.

— Вы не та, кого я преследовал, — произнёс голос по-французски.

Элиза увидела высоко-высоко над собой лицо отца Эдуарда де Жекса. По нему ручьями бежал пот.

— Однако сгодитесь и вы, мадам.

Его руки в перчатках вертели кинжал; клинок маслянисто поблескивал в свете разгорающихся костров.

«Чёрный пёс» в Ньюгейтской тюрьме несколькими минутами раньше

— У меня есть тяжёлое золото. Вам это известно, — сказал Джек.

— Соломоново золото? — поправил Исаак.

— Забавно, отец Эд тоже его так называл. Как ни зовите, оно у меня есть, и я знаю, где взять ещё. Предположим, Болингброк назначил испытание ковчега. В Звёздной палате поставлена пробирная печь. Коллегия лондонских ювелиров вскрывает ковчег и достаёт образцы монет…

— Которые подложили вы, — сказал Исаак.

— Вы этого не докажете. И в любом случае вы лично отвечаете за каждую монету, — напомнил Джек. — Сначала их сосчитают и взвесят. Вы удивитесь, Айк, но монеты, которые я подбросил, пройдут первое испытание. Понимаете, я делал заготовки чуть толще — не настолько, чтобы это можно было заметить, держа монету в руках, однако вес у них полный, несмотря на примесь неблагородных металлов.

— А когда их станут пробировать?.. — спросил Даниель.

— Когда их расплавят в пробирной купели и определят долю золота, она окажется слишком низкой. И вот здесь я могу помочь вам, Айк, и тому маркизу, который назначил вас заведовать Монетным двором.

— То есть можете снабдить меня тяжёлым золотом, как вы его называете.

— Да. Если подбросить кусочек в купель — трюк нехитрый, — то королёк получится тяжелее, и все цифры сойдутся.

У Исаака Ньютона, остававшегося странно безразличным к тому, что проникало сквозь его ноздри и прилипало к подошвам башмаков в Ньюгейте, на лице проступили признаки дурноты. Джек Шафто увидел их и правильно истолковал.

— Я противен вам, Айк, тем же, чем был противен отцу Эду: для меня тяжёлое золото не значит ничего больше. Когда я предлагаю его вам в нынешней сделке, я предлагаю не таинственную субстанцию для вашего священного чародейства, а лишний вес, чтобы спасти ваши яйца при испытании ковчега. Наш разговор был бы куда возвышеннее, не правда ли, если бы мы говорили о том, а не об этом. Будь речь о том, вы воображали бы себя в новейшем продолжении Библии; Ньюгейтская тюрьма, при всей своей вони, была бы как те дома прокаженных, в которые входил Иисус — часть величественной истории, потому не такая гадкая. Но поскольку речь про то, как Айку Ньютону сберечь муде, вы оглядываетесь вокруг и морщите нос: «Фу! Я в „Чёрном псе“ Ньюгейтской тюрьмы, и здесь смердит!» В точности отец Эд, для которого весь Лондон, по сравнению с Версалем, был Ньюгейтской тюрьмой. Но я утешу вас словами, которые говорил отцу Эду, когда он вот так же зеленел.

— Я дивлюсь, что у вас вообще остались слова, — произнёс Исаак. — Впрочем, я выслушал уже столько, что могу потерпеть ещё.

— Очень просто: когда всё закончится, и вы останетесь с куском Соломонова золота в руках, можете думать о нём, что хотите, и делать с ним, что угодно.

— Вопрос, — вмешался Даниель. — Вам было известно, что сэр Исаак стремится его заполучить и знает, что оно у вас есть. Зачем такая сложная комбинация с ковчегом? Почему было не обратиться прямо к сэру Исааку давным-давно?

— Потому что есть и другие участники. С моей стороны — де Жекс, за которым было решающее слово, пока я недели две назад не затеял его убить. С вашей — Равенскар, который верит в алхимию не больше меня. Чтобы что-нибудь вытащить из него, нужна наживка посущественней бредней о царе Соломоне.

— Коли вы настолько презираете мои взгляды, нынешний разговор вам приятен не более, чем мне. Давайте перейдём непосредственно к делу, — сказал Исаак. — Вы предлагаете средство разрешить мои затруднения в случае, ежели Болингброк назначит испытание ковчега. Однако оно бесполезно, если испытания не будет. Как всем известно, Болингброк в последнее время собирает гинеи, чтобы проверить монеты, находящиеся в обращении. Среди них будет много фальшивых. В любую минуту Болингброк может объявить: «Ковчег скомпрометирован Джеком-Монетчиком, его содержимое больше не являет собой надёжный образец продукции Монетного двора, давайте пробировать монеты, находящиеся в обращении». При такой проверке обнаружится недостача и в весе, и в чистоте металла, поскольку среди гиней будет много поддельных.

Вместо ответа Джек сунул руку в карман штанов, вытащил мешочек и бросил через комнату. Исаак поймал его и прижал к груди. Даниелю не надо было смотреть, что это такое.

— Одна из синфий, украденных вами в апреле.

— Остальные я спрятал в надёжном месте, — сказал Джек, — и могу доставить куда и когда потребуется в доказательство, что вы клали в ковчег только добрую монету. Так что, видите, я в состоянии вас выручить в любом случае: если Болингброк назначит испытание ковчега — тяжёлым золотом, если нет — вот ими.

Джек кивнул на синфию, которую Исаак любовно разглядывал в свете свечи.

— А за это, полагаю, вы потребуете, чтобы вас не преследовали по закону, а ваши сыновья получили ферму в Каролине.

— Мои сыновья и Томба, — сказал Джек. — Это африканец, который был со мной с тех самых пор, как я встретил его на берегу неподалёку от Акапулько. Отличный малый.

— У нас была причина настаивать на разговоре именно сегодня вечером, — напомнил Даниель.

— Болингброк припёр Равенскара к стене, — сказал Джек, — и Равенскару нужно какое-то оружие.

— Да.

— Тогда покажите Болингброку это. — Джек снова кивнул на синфию. — Вы его здорово огорошите. Он уже много месяцев их у меня клянчит.

Исаак и Даниель надолго замолчали. Они некоторое время переглядывались, прежде чем снова посмотреть на Джека.

— Генри Сент-Джон, виконт Болингброк, статс-секретарь её величества, клянчит у вас?

— Назовите его хоть десятком титулов, ответ будет «да».

— Тогда едем к вашему доброму другу Болингброку, — сказал Даниель и, не особо скрываясь, посмотрел на часы.

— Мне он не друг, а заноза в заднице, — отвечал Джек, — и я не войду к нему в дом, даже если он меня пригласит. Но вы можете забрать этот пакет в доказательство моих намерений, а я поеду с вами на Голден-сквер и погуляю рядом, пока вы будете говорить с Болингброком. Когда закончите, расскажете, к чему пришли. Мне охота знать, будет следующим королём Англии немец или француз.

— В вашем плане есть изъян крайне прозаического толка, — сказал Даниель. — Мы приехали в фаэтоне.

— Ну и повеса вы, доктор Уотерхауз! Держитесь подальше от моих сыновей!

— Двое могут в него втиснуться, хоть и не без труда.

— Тогда втискивайтесь сами. — Джек подошёл к двери, открыл её и сделал жест, означающий «после вас». — Я поеду на запятках, как лакей, сообразно моему общественному статусу, и если какой-нибудь грабитель или якобит за нами увяжется, проткну его клинком.

Фаэтон ждал во дворе рядом с тюрьмой. Можно было проехать под аркой городских ворот — готического «замка», где помещались богатые арестанты — на западную часть Ньюгейт-стрит, которая вывела бы на Холборн. Однако Даниель знал, что сейчас по всему северному пути к Голден-сквер пылают костры; туда, к этой границе, стягиваются боевые порядки вигов и тори. Поэтому он выбрал южную дорогу. Они проехали через Олд-Бейли и дальше на юг до Ладгейт-хилл, которая, продолжаясь на запад, становилась последним мостом через Флитскую канаву, потом — Флит-стрит и, наконец, Стрендом.

Мысль поставить Джека на запятки оказалась удачной, ибо фаэтон был снабжён решёткой, расположенной на высоте лакейского лица, чтобы слуга и хозяин могли общаться так же свободно и к такому же взаимному неудовольствию, что и дома. Даниель открыл окошко, и теперь Джек мог болтать с пассажирами, почти как если бы сидел с ними в фаэтоне. Он был весел — куда веселее Исаака — и отпускал саркастические замечания по поводу Олд-Бейли, запахов Флитской канавы, штаб-квартиры Королевского общества, Друри-лейн, клуба «Кит-Кэт» и прочих достопримечательностей, мимо которых проезжал фаэтон. Даниель слушал по большей части благодушно, а вот Исаак, подозревавший, что Джек его дразнит, тихо кипел, как вынутый из печи тигель. На Чаринг-кросс были костры, драки и собачьи свадьбы. Джек ненадолго умолк, потому что насторожился. Однако опытный кучер Роджера благополучно миновал перекрёсток и выехал на короткую улицу под названием Кокспер, которая разветвлялась на Хей-маркет и Пэлл-Мэлл сразу перед Итальянской оперой.

— Наверное, сегодня дают спектакль, — заметил Джек через решётку.

— Не может быть, — отвечал Даниель. — Сезон ещё не открылся. Думаю, ставят декорации и репетируют возрождённого «Алхимика» Бена Джонсона.

— Я его мальчишкой сто раз видел, — сказал Джек. — Зачем его возрождать?

— Потому что герр Гендель написал к нему новую музыку.

— Что?! Это же не опера.

— Вкусы меняются, — объяснил Даниель. — Театр, построенный мистером Ванбругом, не похож на театры вашего детства; он крытый, неописуемо богато украшен, а всё действие происходит за аркой просцениума.

— Погодите, я в таких был, — сказал Джек. — Ни слова не разобрал. По малолетству слишком много баловался с огнестрельным оружием — совсем себе слух испортил.

— Не грешите на свой слух. Никто не слышит, что говорят актёры в таких театрах. А тот, что на Хей-маркет, — из худших.

— Когда Ванбруг его строил, — вмешался Исаак, внезапно оттаивая, — это называлось «Королевский театр». Когда он открылся, девять лет назад, и публика решила, что присутствует на пантомиме, пришлось срочно переименовать его в Оперу, чтобы актёры могли драть глотку, как принято в оперном искусстве.

— Больно слышать, что добрый старый «Алхимик» испортили, — вздохнул Джек. — Так бы и съездил вашему Генделю по сусалам.

— Всё не так плохо, — успокоил его Даниель. — Когда у Оперы начались финансовые затруднения (что произошло довольно скоро), маркиз Равенскар пришёл на помощь и перестроил здание внутри: уменьшил зрительный зал, опустил потолок, и прочая.

— Стало слышно?

— Разумеется, нет. Ему пришлось всё разобрать и перестроить ещё раз; однако он покрыл расходы, организовав подписку по полгинеи.

— Так дешево! Я бы взял один подписной лист, если бы знал.

— Я попрошу маркиза Равенскара добавить вам его в качестве маленького презента.

— Тогда заодно сообщите ему, что Оперу осадила толпа, — сказал Джек. — То, что я сперва принял за фейерверк в честь премьеры, вблизи больше походит на уличные беспорядки. Я вижу несколько конных, а с фланга на них из-за Оперы движется пехота.

— Пехота?!

— Кое-кто сказал бы просто «толпа», но, на мой взгляд, они движутся слишком слаженно и выстроены повзводно. Это ополчение. Да, я вижу перед входом ещё что-то: похоже, опрокинутый экипаж.

Тут фаэтон свернул на Хей-маркет, и в левых окнах показалось здание Оперы. Всё было, как описал Джек, кроме пехоты. Впрочем, Даниель знал, что за Оперой расположен постоянный строительный лагерь: в бесконечных попытках добиться, чтобы публика слышала актёров, Равенскар продолжал перестраивать театр; здесь же сооружали декорации. В таком месте вполне могло встать на бивуак ополчение вигов. Если Джек и впрямь видел пехоту, то именно там.

Фаэтон тряхнуло, как если бы он проехал через бугор. Джек спрыгнул. Глянув через решётку, Даниель увидел, что он уменьшается. Джек стоял на середине Хей-маркет, прямо перед Оперой.

— Я только что узнал опрокинутый экипаж! — крикнул он. — Мне кое-что предстоит тут совершить.

— Наша сделка не доведена до конца! — завопил сэр Исаак.

— Ничего не могу поделать. Постараюсь отыскать вас на Голден-сквер позже.

— Если не отыщете, считайте её разорванной, — слабым голосом проговорил Исаак, не уверенный, что его ещё слушают. Джек Шафто растворился в толпе.

Являют вновь отстроенные стены

И в зодчестве, и в жизни перемены.

Театр — венец проектов и усилий,

А пьески-то остались, что и были.

Такой поток щедрот — чего же ради?

Невинность в страхе, и порок внакладе.

Когда и где так торопились к сроку?

Так много вложено, так мало проку.

Из нападок Даниеля Дефо на здание Оперы, «Ревю», № 26, 3 мая 1705

Клуб «Кит-Кэт» сделался знаменит по всему королевству. И ныне члены его возвели храм своему Ваалу, новый театр на Хей-маркет. Камень в его основание заложила с большой помпой дщерь преславного полководца; под закладной камень либо на него поместили серебряную пластину, на одной стороне которой выгравировано «Кит-Кэт», на другой — «маленькая вигесса»[223]. Оное совершено ad futuram rei memoriam[224], дабы эпохи спустя люди знали, чьими достойными руками и ради какой благородной цели воздвигнуто сие величественное здание.

Якобитский журналист Чарльз Лесли,

«Репетиция наблюдателя», № 41 (5—12 мая 1705).

Та часть Оперы, которая выходила на Хей-маркет, хоть и превосходила шириною здания, стиснувшие её с обеих сторон, не могла бы вместить целый театр. Как обнаруживал всякий, вошедший в какую-нибудь из её трёх массивных сводчатых дверей, это был только вестибюль. Сам зрительный зал, коробка сцены и пространство за ней располагались под исполинским куполом, который высился над соседними домами, словно горный кряж над альпийской деревушкой, грозя когда-нибудь похоронить их под лавиной черепицы. Сегодня купол скрывала ночь, и лишь редкие отблески костров на улице внизу выхватывали из тьмы расставленных на нём безмолвных часовых. Он возвышался над отрезком Хей-маркет протяжённостью футов двести, от улочки, в которой стояла таверна «Колокол» (где, по слухам, имелся тайный вход для кит-кэтократии), до ещё более узкого и тёмного Юникорн-корта на юге (откуда те, кому хватало смелости дойти до самого тупика, попадали на сцену). В целом это было не самое великолепное и не самое жалкое здание в Лондоне; многие прошли бы мимо, не удостоив его взглядом, но именно здесь сегодня тори-якобиты разложили костры. Эскадроны, патрулировавшие округу, чтобы не допустить сообщения между домом Мальборо и клубом «Кит-Кэт» или домом Мальборо и Лестер-хауз, стянулись сюда и теперь смотрели на костры, которые они разожгли, и карету, которую они остановили. В карете, по слухам, находилась ганноверская принцесса, инкогнито прибывшая в Лондон для тайных переговоров с вигами. Никто из всадников не заметил расставленных на тёмной высокой крыше часовых, которые последние несколько минут кому-то сигналили флажками. Часовые смотрели не на Хей-маркет, а на запад, где в парках и на незастроенных пустырях не так давно появились на удивление чётко организованные бродяжьи становища.

— Деньги и всё с ними связанное мне отвратительны, — сказал отец Эдуард де Жекс, обращаясь к своим сапогам. Он упёр их в мостовую, стиснув щиколотками голову герцогини Аркашон-Йглмской и, таким образом, вынудив её смотреть ему в лицо. — Ещё живы люди, помнящие время, когда аристократам не приходилось думать о деньгах. Да, и среди знати были богатые и бедные, как были высокие и низкие, красивые и уродливые. Однако даже крестьянину не пришло бы в голову, что нищий герцог — в меньшей степени герцог, или что богатую шлюху надо сделать герцогиней. Дворяне не радели о деньгах и не говорили о них; а если и стремились к ним, то тщательно это скрывали, как всякий другой порок. Церковнослужители не марали деньгами рук, за исключением тех несчастных, в чьи неприятные обязанности входило вынимать десятину из церковной кружки. Обычные честные крестьяне были счастливо избавлены от денег. Для дворян, клириков и крестьян — трёх сословий, нужных в порядочной христианской стране, — деньги оставались странной диковиной, непонятной, как индусу — церковная облатка. В них видели наследие языческих римских некромантов, талисманы подземного культа Митры, которые святой Константин после обращения в истинную веру почему-то не уничтожил вместе с капищами идолопоклонников. Те, кто чеканил или преумножал деньги, были тайной кликой, заразой, пережившей столетия — не лучше иудеев. Да многие из них и были иудеи. Они стягивались в такие города, как Венеция, Генуя, Антверпен и Севилья, и опутывали мир паутиной, сетью, по которой деньги сочились слабой прерывистой струйкой. Это было мерзко, но терпимо. Всё изменилось в последнее время, изменилось страшно. Культ денег распространился по христианскому миру быстрее, чем учение Магомета — по Аравии. Я не понимал всего ужаса происходящего, покуда вы — жалкая голландская потаскуха, марионетка недужных банкиров — не явились в Версаль и не получили графский титул вместе со сфабрикованной родословной. И за что? За благородство? Нет, за то, что вы — верховная жрица денежного культа. Ваше умение обращаться с деньгами обворожило тех же развращённых царедворцев, что по ночам служили в заброшенных церквях чёрные мессы.

Поэтому я решил, что сожгу вас на костре, Элиза. Для меня это стало тем же, чем был для сэра Галахада святой Грааль — целью, поддерживающей в испытаниях и странствиях. О нет, я не просто хотел увидеть, как вас пожирает медленное пламя; не думайте, что я настолько потворствую своим прихотям. Ваша казнь, Элиза, стала бы кульминацией, катарсисом Великого делания очищения. Англия пала бы пред войсками христианнейшего короля и Голландская республика вслед за ней. Не только вы, но многие сгорели бы на аутодафе, которые запылали бы по всей Европе, как сейчас на Хей-маркет эти костры. То был бы конец ереси — ереси так называемых реформатов, евреев, а главное — культа денег. Микеланджело новой эпохи, работающие не для денег, а во славу Божью, запечатлели бы триумф веры на великих картинах и фресках. Там было бы много фигур, но в центре каждой картины, каждой фрески, на самом почётном месте, красовались бы вы, Элиза, в пламени костра посреди Чаринг-кросс. В кругосветном плавании, страдая от морской болезни, холода и усталости, я порою начинал терять веру; тогда я думал о грядущем торжестве и вновь обретал силу. Оно звало меня вперёд; и в то же время страх перед ним гнал Джека, как щёлканье бича над ухом гонит вола.

Во время этой странной речи Элиза по-прежнему старалась перепилить ремень из воловьей кожи, на которой держалась дверца. Чтобы де Жекс не заметил движений её плеча, резать приходилось осторожно, а значит, медленно. Де Жекс явно не спешил со своим аутодафе, но Элиза боялась, что сейчас он выведет какую-то мораль, а затем подожжет карету или сделает что-нибудь ещё в таком роде. Поэтому она задала вопрос:

— Ваши слова мне удивительны; зная вашу страсть к алхимии, кто бы подумал, что вы так ненавидите деньги?

Де Жекс печально покачал головой и впервые за всё время отвёл взгляд от Элизиного лица. Отсвет костра сверкнул на маслянистой поверхности клинка; де Жекс заметил его и, рассеянно вертя кинжал, продолжил:

— Конечно, среди алхимиков есть шарлатаны, стремящиеся к богатству; пародия на таких, как вы, столь же алчные, однако менее ловкие. Но разве вы не видите, что алхимия — ангел мщенья, который истребит вашу ересь? Ибо что будет с деньгами, когда золото станет дешевле соломы?

— Так вот ваша цель, — сказала Элиза. — Уничтожить новую систему, которая строилась у вас на глазах незримым движением денег.

— О да! Британия и Голландская республика не имеют права существовать. Господь не предназначал эти земли для людей, а если и предназначал, то не для того, чтобы они здесь процветали. Поглядите на здание Оперы! Выстроено на краю света обмороженными пастухами, а по своим размерам, по своему убранству — истинное чудище, мерзость, возможная лишь в мире, развращённом деньгами. Таков и весь Лондон! Я бы его сжёг! А вы стали бы искрой, от которой занялся бы город.

— Стала бы или стану? — Петля была почти перепилена; оставалось лишь резануть посильнее, чтобы дверца упала на мостовую. Однако Элиза всё равно не могла освободиться, пока де Жекс сжимает её голову. Она выгнула шею, задрав подбородок, и увидела в нескольких шагах от себя перевёрнутый костёр. Если б только де Жекс отошёл за головнёй, Элиза успела бы вылезти из-под кареты.

— Великие и блистательные планы, — с горькой улыбкой промолвил де Жекс, — вроде того, что я сейчас изложил, часто порождаются не благочестием, а гордыней. Устроить сегодня аутодафе на Хей-маркет было бы приятно для моей гордости, но в нынешних обстоятельствах чересчур амбициозно. Мне следует проявить смирение и ограничиться никотином. Можете извлечь отсюда нравственный урок: вы жили пышно и расточительно, а умрёте жалкой смертью в канаве Хей-маркета.

— Как обидно, — произнёс английский голос, показавшийся Элизе странно знакомым, — что высокородный и благочестивый муж, ненавидящий деньги, вынужден халтурить и убивать абы как из-за того лишь, что они с Луём не наскребли нескольких луидоров.

При первом звуке этого голоса де Жекс отступил на полшага. Теперь Элиза смогла повернуть голову и взглянуть на говорящего: он стоял в центральной арке Оперы, как если бы вышел после спектакля. Поскольку сегодня представления не давали, логичнее было предположить, что это кто-то, хорошо знающий окрестные проулки. Не сумев преодолеть кордон верховых якобитов и огненные баррикады, он незаметно проник в Оперу через двор таверны «Колокол», прошёл всё здание и появился с той стороны, с которой его никто не ждал — настолько не ждал, что всадники, патрулирующие огненный периметр, ещё не поняли, что к ним с тылу просочился чужой.

Элиза от изумления потеряла несколько секунд, в которые могла бы освободиться. Теперь она вновь заработала кинжалом.

Де Жекс шагнул к чужаку.

— Глупость несусветная даже для тебя! Смотри: ты окружён. Тебе осталось жить несколько минут.

— Вы озадачены, отец Эд, потому что всё время нашего знакомства я был так расчётлив и осмотрителен. Однако в юности я только и делал, что чудил, и чаще — к собственной пользе. Все мои умные действия в Лондоне имели одну цель — добиться случая сделать какую-нибудь глупость ради моей Элизы. И вот я здесь: момент настал.

— Как пожелаешь! — воскликнул де Жекс. — Мне будет приятно наказать тебя за безрассудство, Джек.

Услышав это имя, Элиза вздрогнула; рука её дёрнулась, и кинжал окончательно рассёк петлю. Дверца с грохотом рухнула на мостовую. Де Жекс, шагнувший было к Джеку, замер и обернулся. Элизе некогда было вылезать из-под кареты. Она метнула в де Жекса кинжал. Лезвие вонзилось в ляжку чуть ниже ягодицы, но было таким лёгким, что вошло от силы на четверть дюйма. Тем не менее оно ужалило, как оса. Де Жекс вытащил его и с криком: «Шлюха поганая!» бросился к Элизе, занося для удара собственный кинжал.

Джек сбежал по ступеням Оперы и на ходу выбросил в сторону де Жекса левую руку, похожий не столько на дуэлянта, сколько на чародея, посылающего заклятие, поскольку клинка у него в руке не было, а ударить на таком расстоянии он не мог. Однако что-то в ладони у Джека всё-таки было: оно вылетело, вращаясь так быстро, что воздух наполнился гудением, как от крыльев маленькой птички. Вещица пролетела над занесённой рукой де Жекса и тут же, вопреки всем законам природы, повернула и принялась описывать вкруг его запястья сужающуюся спираль. Она двигалась всё быстрее по мере того, как убывал радиус орбиты, и, наконец, превратившись в размазанное пятно, ударила де Жекса по руке. Здесь она и осталась; ибо вещь, которую бросил Джек, была усажена сверкающими лезвиями.

Джек рывком отвёл левую руку назад, и де Жекса в тот же миг бросило к нему; их соединяла шёлковая нить, привязанная к таинственному метательному снаряду. Теперь взметнулась правая рука Джека. Она сжимала саблю. Остриё полоснуло де Жекса по руке, выбив из неё кинжал, и разрезало нить. Кинжал отлетел во тьму.

Теперь и де Жекс показал, что некогда учился фехтованию. Он отпрыгнул от Джека в тот же миг, когда Джек шагнул к Элизе. Левую, кинжальную руку Джек ему рассёк, но правая по-прежнему действовала. Де Жекс выхватил шпагу и повернулся к Джеку, сжимавшему в правой руке булатную турецкую саблю и ничего в левой. Таким образом, силы противников были бы практически равны, если бы их не окружали вооружённые люди на конях.

— Здравствуй, Элиза, — сказал Джек, — если это ты. Я вернулся в твою жизнь, к добру или к худу, и прощаю тебя за то, что ты метнула в меня гарпун. Когда-то ты предсказала, что я больше не увижу твоего лица. Покамест это так, потому что я должен смотреть на де Жекса, доколе мы не завершим нашу дуэль. Но потом…

Элиза, протискивавшаяся под каретой, не ответила.

— Я бы охотно сразился с тобой на дуэли, Джек, — говорил де Жекс, — однако военачальник на поле брани не может позволить себе такой роскоши.

Он поднял окровавленную руку, делая знак кому-то, кого Джек не видел. Рассечённая перчатка хлопала, как чёрное знамя, кровь капала на мостовую. Зацокали, приближаясь, подковы; один из верховых джентльменов де Жекса подъехал и остановился в арке света, из которой только что выбежал Джек. Путь к отступлению был отрезан. Элиза наконец-то встала на ноги. Джек, по-прежнему глядя де Жексу в лицо, шагнул между ним и Элизой, заслоняя её спиной.

— Капитан Шелби, — обратился де Жекс к всаднику, — у вас есть пистолет?

— Конечно, милорд.

— Он заряжен?

— Естественно, милорд.

— Не угодно ли вам будет подстрелить вон того малого, с турецкой саблей?

— Мне это не составит труда, милорд.

— Тогда сделайте милость. Прощай, Джек; и пусть тебя напутствует мысль, что вы с Элизой скоро встретитесь в геенне.

Грянул выстрел; но не со стороны капитана Шелби, а с крыши соседнего дома. Со стороны капитана Шелби донёсся лишь неэстетичный хлопок брызнувших на мостовую мозгов, затем глухой удар падающего тела.

— То была одна английская пуля, — произнёс голос, странно похожий на Джеков, с парапета Оперы наверху. — У нас есть ещё.

— Назовитесь! — потребовал де Жекс, поднося окровавленную руку к глазам, чтобы заслониться от яркого света из дверей Оперы.

— Вы не можете мне приказывать. Однако в моих интересах известить вас, что вы окружены первой ротой первого драгунского полка ополчения вигов, который прежде звался и вскоре снова будет зваться Собственным его величества блекторрентским гвардейским полком. Мы стояли неподалёку, чтобы оборонять Мальборо-хауз, буде возникнет надобность, а сюда нас заставил выдвинуться поднятый вами шум.

— Так возвращайтесь на свой пост, капитан, — крикнул де Жекс.

— Увы, я простой сержант.

— Так ступай к Мальборо-хауз, сержант, потому что его очень скоро придётся оборонять. То, что здесь происходит, тебя не касается; ты самовольно оставил пост.

— По правде сказать, меня это очень даже касается, сэр, — отвечал сержант, — поскольку дело вроде как семейное. Если глаза меня не обманывают, мой братец, до сего дня бывший позором семьи, намерен загладить вину, искупить грехи и всё такое благородным и древним способом: в поединке за честь прекрасной дамы. Я клялся, и не раз, что убью брата при первом случае. Может, ещё и убью. Однако я не позволю пристрелить его сейчас, когда он впервые в жизни собрался сделать что-то достойное. Вас я не трону. Но если кто-нибудь из ваших всадников попробует вмешаться, он последует за капитаном Шелби. Мы драгуны; стирать в порошок расфуфыренную кавалерию — наша работа.

Так говорил Боб Шафто. Все верховые якобиты его слышали и вняли предупреждению, только отец Эдуард де Жекс пропустил заключительную часть речи, потому что юркнул в здание Оперы.

Джек припустил за ним.

Элиза, преодолев секундную растерянность, крикнула:

— Спасибо, Боб!..

— Не до того. Вы в колебаниях: часть вашей души зовёт бежать за Джеком, другая убеждает, что вам не нужен жалкий бродяга. Я говорю вам войти, Элиза, если сержант может приказывать герцогине. Сброд по другую сторону костров менее дисциплинирован и ответственен, чем якобиты. В любую минуту здесь может начаться настоящая война. В дом! От входа не удаляйтесь! Если запахнет дымом, встаньте на четвереньки, выбирайтесь наружу и бегите, куда глаза глядят!

Дом Болингброка на Толден-сквер тогда же

— Мы, политики, — изрёк Генри Сент-Джон, виконт Болингброк, в одиннадцатый раз наливая себе портвейна, — подобны людям, живущим в холодном климате. Они, когда не заняты ничем другим, обыкновенно берут топор и принимаются рубить и складывать в поленницу дрова. Делают они это даже в августовскую жару, ибо их подгоняет память о том, как они мёрзли. И мне, и вам, Роджер, случалось промерзать до костей, поэтому мы, едва выдастся свободная минута, начинаем запасать политические дрова. У каждого из нас скопилась уже целая гора. Другие, сложив такую поленницу, давно бы остановились и перестали рубить. Однако мы с вами знаем, что дрова сгорят, стоит их поджечь, и сгорят быстро. Сейчас вся страна, которую мы зовём Соединённым Королевством, — одна большая поленница, вернее, две — виги и тори. Они так близко друг к другу, что нельзя поджечь одну, не запалив другую. Дело за искрой и трутом. Трута сегодня в Лондоне предостаточно, моими усилиями и вашими: ополчение и толпа. Они собираются у костров на Хей-маркет, на Холборне, в Смитфилде и на Чаринг-кросс, покуда мы стоим тут и наблюдаем.

Называя места, Болингброк поочерёдно указывал на них рукой. Вопреки обыкновению он не лгал. На небе зажглись звезды. Минуту назад их не было, и вот они есть. Однако они не вспыхнули внезапно, а проступали постепенно, как мель в отлив. Лондон превращался в созвездие костров также постепенно; они не запылали в один миг, но всякий раз, как Роджер смотрел в окно, их становилось больше. Целые районы были темны, зато между ними пролегла дрожащая сетка огней, растянутая, как старая паутина. Роджер знал, что, как старую липкую паутину, её так просто не смахнёшь. На самом деле она существовала всегда, но невидимо, словно паучьи нити, на которые натыкаешься в темноте. Костры лишь высветили её, явив во всей протяжённости.

Он поглядел вдоль реки, за собор святого Павла и Монумент, на древнюю цитадель с четырёхбашенным донжоном посередине: Тауэр. Там было темно и тихо — Монетный двор не работал. На Тауэрском холме, полосе открытой земли вдоль рва, пылали костры. Роджер отвёл глаза от них и отыскал чёрный силуэт Горки Легга, вдвинутой в беспокойное Сити, словно кулак. Следуя взглядом вдоль стен Тауэра против часовой стрелки, он отыскал Кровавую и Уэйкфилдскую башни в средней части южной стены, сросшиеся, как два близнеца, и смотрящие на Лондонскую гавань. На крыше каждой горело по сигнальному костру. Две искорки, легко различимые на таком расстоянии: сигнал, поданный кем-то, кому хорошо видно происходящее в гавани.

— Мне не нравится ваше сравнение с дровами, Генри, — проговорил Роджер, — ибо вы слишком явно пытаетесь меня застращать. И я знаю, что вы скажете дальше: ваша поленница больше моей. Так вот, меня не остановить сказочками о гражданской войне. Как бы ни была она ужасна, то, что предлагаете вы, ещё хуже: вы хотите вернуть нас во времена Марии Кровавой.

— О нет, Роджер! Конечно, его высочество католик, однако…

— И ещё. Я не страшусь вашей мощи. Принцессы Каролины, что бы вы ни воображали, в Лондоне нет.

Болингброк рассмеялся.

— Полно, Роджер! Полчаса назад вы сами сказали мне, что видите её в мой телескоп!

— Генри, я солгал. — Теперь уже Роджер взял графин и долил себе портвейна. При этом он обратил взгляд в сторону Хей-маркет. Язва костров уже распространилась по всей её длине, грозя слиться с более крупным очагом заразы на Чаринг-кросс. Особенно много их было у Итальянской оперы, что встревожило Роджера, который вложил в здание много денег и не хотел, чтобы театр спалили. Старческие глаза не различали так далеко отдельных фигур, но видели общий рисунок: кольца вокруг костров, тёмные потоки, которые прибывали и убывали, вихрились и расплёскивались: толпа, не обретшая ещё чёткой цели. В этом хаосе, как реки в море, выделялись более упорядоченные струи: дисциплинированные отряды, возможно, ополчение. От того, что всё происходит рядом с его любимой Оперой, Роджеру подурнело; ему подумалось, насколько проще сдаться, уступить Болингброку. Тут взгляд его выхватил чёрную корпускулу, которая решительно летела по Хей-маркет мимо костров, блестя, как капелька лака. На перекрёстке с Пиккадилли она свернула на Шаг-лейн, то есть к особняку Болингброка, из чего Роджер заключил, что это его фаэтон мчит через Лондон, как чёрная пантера через лесной пожар. Роджер не знал, чего ждать, но отчаянная скорость рождала надежду, что вести добрые.

— Скоро мы узнаем, лгали вы тогда или сейчас, — произнёс Болингброк, которому потребовалось несколько мгновений, чтобы вернуть себе прежнюю вальяжность. — Однако я хотел поговорить с вами о другом — о принце.

— О Георге-Людвиге Ганноверском? Отличный малый.

— Нет, Роджер. О его королевском высочестве Джеймсе Стюарте, по праву, если не по закону, нашем будущем короле. — Он поднял руку. — Королева приняла решение. Она не может отречься от брата. Она сделает его своим наследником.

— Так пусть заберёт фарфор и столовое серебро, мне ничуть не жаль. Только не Британию. Это в прошлом.

— Истинное право никогда не будет в прошлом.

— Временами, когда я говорю с тори, мне кажется, будто передо мной — средневековый реликт, — сказал Роджер. — Что за чудесная квинтэссенция в крови, по-вашему, даёт Стюарту право повелевать страной, которая его ненавидит и которая исповедует другую религию?

— Вопрос в том, будут нами повелевать деньги и толпа, которые для меня суть одно и то же, ибо они равно лишены разумного устремления, или тот, кто служит высшему благу? В этом смысл королевской власти.

— Мысль заманчивая, — помолчав, сказал Роджер. — И я вас понимаю, Генри. Мы на распутье. Одна дорога ведёт к совершенно новому способу управлять людскими делами. Это система, которую я в меру сил помогал строить: Королевское общество, Английский банк, перечеканка, Ганноверы на британском престоле — её элементы. Вторая дорога ведёт в Версаль, к тем порядкам, которые завёл у себя французский король. Я не слеп к величию Короля-Солнца. Я знаю, что во многих существенных отношениях Версаль лучше всего, что имеем мы. Однако каждый пункт, по которому мы уступаем Версалю, в чём-то восполнит строящаяся система.

— Эта система уже несостоятельна, — проронил Болингброк. — Здесь становится прохладно. Идёмте, у меня есть спешное дело в кабинете.

Он настоял, чтобы Роджер первым прошёл через дверь на лестницу. Вскоре они уже были в маленьком кабинете на третьем этаже. Днём отсюда открывался вид на всю площадь. Сейчас, напротив, вся Голден-сквер видела их, потому что Болингброк оставил незадёрнутыми занавеси, а в кабинете горело много свечей. В обсерватории они были словно за сценой, где актёры болтают по-свойски, дожидаясь выхода.

Теперь выход состоялся. Спектакль смотрели все люди на Голден-сквер, включая двух опоздавших, которые только что выпрыгнули из фаэтона. Один из них препирался со слугой Болингброка; Роджер слышал голос, хотя не разбирал слов. Сцепив руки за спиной, он подошёл к окну и глянул вниз: сэр Исаак Ньютон что-то властно говорил дворецкому, тот часто кивал, разводил руками, но не двигался с места. Даниель расхаживал за спиной у Ньютона с видом разом взвинченным и скучающим.

Тем временем Болингброк направился прямиком к бюро, стоящему у соседнего окна. Там лежал пышно оформленный документ, которому недоставало лишь подписи.

— Джентльмены, как правило, не говорят о деньгах…

— Простите, Генри?

— Минуту назад я сказал, что ваша система несостоятельна. Прошу не считать меня вульгарным.

— И в мыслях не было. Однако здесь жарко. Вы позволите мне открыть окно?

— Прошу, Роджер, чувствуйте себя совершенно свободно. Наслаждайтесь прохладой, по крайней мере, покуда вы у меня в гостях; как только вы отсюда выйдете, вас начнёт припекать. Это постановление, которое издаст завтра Тайный совет: в нём назначается испытание ковчега.

Роджер, стоя к статс-секретарю боком, толкал оконную раму. Она загремела, открываясь. Даниель поднял голову, на мгновение отвёл взгляд и тут же вновь посмотрел на Роджера.

— Мне больно опускаться до такого. Однако виги окончательно показали свою несостоятельность: интеллектуальную, моральную и финансовую. Их банкротство и порча денег угрожают королевству. Этому пора положить конец.

Роджер почти не слушал. Во-первых, Болингброк не столько вёл разговор, сколько произносил речь, во-вторых, заранее было понятно, что он скажет. Роджер соображал, как бы перекинуться словцом со стариной Даниелем; их разделяли каких-то десять футов по высоте и двадцать — по горизонтали. Даниель сосредоточенно выписывал на мостовой петли, ища место, где ветки деревьев не закрывали бы ему окно.

— Сейчас я ставлю свою подпись под документом, — объявил Болингброк, скрипя пером. — Вы будете моим свидетелем.

Роджер повернулся и стал смотреть, как Болингброк марает чернилами бумагу. Перо скользило и подпрыгивало, словно танцовщица на пуантах, перечёркивая t и ставя точки над i.

Что-то шмякнулось Роджеру в лицо и с глухим стуком упало на пол.

— Вы что-то сказали?

Роджер заморгал ушибленным глазом, прогоняя туман, и присел на корточки, чтобы подобрать влетевшую в окно вещицу. Подбрасывая её на ладони, он подошёл к столу, где Болингброк посыпал документ песком.

— Генри, коли уж вас так занимают монеты и монетное дело, я хотел бы вручить вам небольшой сувенир на память о сегодняшнем вечере. Можете прихватить его во Францию.

— Во Францию?

— Когда ударитесь в бега.

— О чём вы, Роджер? Не понимаю.

— О вашем будущем, Генри, и о моём.

Роджер бросил предмет — ещё хранящий тепло Даниелева кармана — на помпезное постановление. То был зашитый кожаный пакет с надписью чернилами, такой тяжёлый, каким может быть лишь золото.

— Синфия из ковчега, — объявил Роджер. — Там ещё много, очень много. Джек-Монетчик у нас в руках. Он всё отдал и всё рассказал.

Итальянская опера тогда же

Сержант Боб дал ей хороший совет: укрыться в Опере и не метаться туда-сюда из-за того, что там Джек. Теперь Элиза быстро шла через вестибюль, стараясь не смотреть на своё отражение в зеркалах. Шпильки, которые держали её причёску под каштановым париком, либо выпали, либо перекосились, так что кололи кожу и тянули волосы. Элиза на бегу выдернула их и бросила на пол, потом собрала волосы и завязала в узел. Музыка звала: странные звуки в такую ночь. Они означали порядок и красоту, два качества, которых Лондону недоставало всегда, а сегодня особенно. Элиза спешила на зов инструментов, оскальзываясь на тоненькой дорожке из капель крови, оставленной скорее всего де Жексом. Кое-где кровавый след был уже размазан подошвами башмаков: Джек преследовал де Жекса. Итак, если Элиза хотела посмотреть, как они рубятся, она знала, куда идти. Однако сильнее манила музыка: скрипки и виолончели, современные инструменты, способные заполнить звуками целую оперу, какой бы плохой ни была акустика. Через огромную золочёную дверь Элиза попала в полутёмное фойе, пропахшее королевским эликсиром мистера Олкрофта для причёсок и париков, а оттуда — в зрительный зал.

Он имел в длину шестьдесят футов; пятьдесят футов отделяли Элизу от оркестровой ямы, в которой седовласый джентльмен, стоя спиной к ней, поднимал и опускал жезл в такт музыке. Концентрические дуги зрительных рядов тянулись от стены до стены. Это походило на греческий амфитеатр, только под крышей и без греков. Элиза двинулась по центральному проходу к человеку с жезлом. Боб посоветовал ей не удаляться от выхода на случай, если толпа подожжёт здание. Однако музыканты не подозревали об опасности; их следовало предупредить. Разумнее всего было бы заорать из дальнего конца зала, но театральный этикет почему-то взял верх над уличным инстинктом. Элиза не хотела шуметь. К тому времени, как она добралась до ограждения оркестровой ямы, зазвучала кода; дирижёр всё энергичнее двигал жезлом вверх-вниз и даже, стараясь призвать музыкантов к порядку, на каждом такте ударял им в пол.

— Герр Гендель, — начала Элиза, узнав дирижёра, — простите меня…

Её перебил голос со сцены, невероятно громкий. То был сэр Эпикур Маммон, разодётый по последней моде, и обращался он к своему жуликоватому приспешнику, Серли:

Прошу, входите, сэр! Итак, теперь

Ступили вы на берег Novi obris[225].

Здесь, сэр, богатства Перу, а внутри —

(указывая на фасад роскошного особняка)

Офир, златые копи Соломона[226].

Элиза на миг съёжилась — опять сказалась театральная привычка. Когда она вновь заглянула в оркестровую яму, то увидела, что Георг Фридрих Гендель смотрит на неё несколько оторопело. Уверившись наконец, что перед ним и впрямь герцогиня Аркашон-Йглмская, хоть и в состоянии растрёпанности, граничащим с неглиже, о котором большинство джентльменов могло только мечтать, он отвесил учтивый придворный поклон, используя дирижёрский жезл в качестве противовеса.

— Простите, я не знала, что это репетиция с актёрами! — воскликнула она.

За спиной у сэра Эпикура Маммона и Серли плотник, стоя на коленях, прибивал к сцене какую-то деталь декораций, а сбоку художник малевал на заднике небо. Маммон, глядя на Элизу, сделал страшное лицо. Она виновато прикрыла рукой рот.

— Сударыня! — вскричал Гендель, от неожиданности переходя на немецкий. — Что привело вас сюда?

— Я весь металл здесь в доме превращу, — твёрдо продолжал Маммон, — сегодня ночью в золото, а завтра чуть свет за оловом и за свинцом к лудильщикам я слуг своих направлю и нарочного в Лотбери пошлю за медью.

— Медь вы тоже перельёте? — в притворном изумлении спросил Серли, исхитрившись одновременно подмигнуть Элизе. Маммон мог на неё досадовать, но Серли знал толк в хорошеньких женщинах.

— Да! — отвечал сэр Эпикур Маммон. — Девоншир и Корнуэлл скупив, я превращу их в Индии! Ну как? Потрясены?

— Нисколько! — парировал Серли, впрочем, слегка скомкав реплику. Во-первых, его отвлекала Элиза; во-вторых, всё труднее было не замечать грубый шум справа от сцены: выкрики, сопение, звон стали о сталь. Даже музыканты, которых в первый миг зачаровало явление герцогини, начали оборачиваться.

Сцена Итальянской оперы была необычайно глубокой, на радость любителям пышных декораций, на горе тем, кто хочет слышать слова. Сзади огромный холст изображал идеализированную Голден-сквер, тающую в туманной дымке; в довершение иллюзии чуть ближе к зрителям установили фанерные силуэты домов. Тут из-за кулис выскочил израненный, окровавленный человек; казалось, великан тридцати футов ростом рыщет по Голден-сквер, вынюхивая человечий дух и заливая кровью траву. Мгновение спустя лопнула самая ткань мироздания: булатный клинок разрезал по дуге натянутое полотно задника. В прореху небес выпрыгнул Джек Шафто, и на Голден-сквер начался бой великанов.

Джеков клинок мог рассечь тело, как дыню, но был тяжёл и неповоротлив. Шпагой нельзя рубить, но можно проткнуть человека в пяти местах раньше, чем тот скажет: «Ой». Джек выписывал саблей восьмёрки в пространстве, отделяющем его от де Жекса, не подпуская того на расстояние смертельного выпада. Де Жекс уходил из-под ударов, хотя, судя по многочисленным порезам на руках, от некоторых еле-еле. Он не сводил глаз с Джека, ожидая неверного движения, которое откроет брешь в защите.

Эпикур Маммон и Серли уступили середину сцены дуэлянтам, а сами стояли теперь по краям просцениума — позабытые актёры на эпизодические роли. Плотник и художник разрывались между страхом перед клинками и желанием отомстить за урон, нанесённый их работе Джеком и де Жексом соответственно. Сейчас уже было видно, что у обоих противников есть не только тактика, но и стратегия. Де Жекс ждал, когда Джек выдохнется, что должно было произойти скоро. Джек теснил де Жекса к краю сцены, где тот либо даст изрубить себя в куски, либо вынужден будет спрыгнуть в оркестровую яму. Музыканты, разгадав его намерения, пришли в движение: скрипки и деревянные духовые сбились в самом дальнем от де Жекса углу ямы и через дверь, рядом с которой стояла Элиза, струйкой просачивались в зрительный зал. Виолончелисты и контрабасисты не могли решить, спасаться самим или спасать инструменты. Гендель негодовал: «Назад! Вам заплачено за пять актов, не за два!» Однако башмаки де Жекса были уже на краю сцены, его кровь капала на литавры со звуком далёкой канонады, оркестровая яма почти опустела. Гендель схватил было удирающего виолончелиста и оказался с виолончелью в руках. Элиза вбежала в яму, когда виолончелист оттуда выбегал. В страхе, что Гендель не осознаёт опасности, она метнулась к нему, забрала виолончель и поставила её на пол, держа за гриф.

— Давайте выбираться отсюда. — Элиза попыталась взять композитора за плечо, однако схватила лишь воздух: Гендель уже бежал к литаврам. — Предоставим этих двух крайне опасных людей…

И тут в одно мгновение всё изменилось. Джек загнал де Жекса на край сцены и уже занёс саблю для смертельного удара, но в тот же самый миг художник подскочил и выплеснул Джеку в лицо ведро белой краски.

Наступило короткое затишье. Затем де Жекс сменил позицию: он готовился спрыгнуть в секцию ударных, теперь же ему надо было сделать выпад Джеку в сердце. Он почти изготовился, когда Гендель, стоящий под ним в яме, выбросил жезл вверх, перехватил двумя руками и, размахнувшись, как косарь, саданул иезуита по щиколотке. Удар был так силён, что скользкий от крови башмак сорвался в пустоту. За ним последовал и де Жекс. Он рухнул в литавру. Правые рука и нога пробили кожу огромного медного котла. Левые дёргались над ободом, как клешни омара, который не хочет, чтобы его сварили.

Гендель от удара едва не потерял равновесие. Де Жекс окровавленной рукой сгрёб его кружевной галстук и дёрнул, пытаясь выбраться из литавры. Элиза, не успев ничего подумать, схватила виолончель за подставку для струн, одновременно опуская гриф к полу, и метнула по высокой дуге. Виолончель пронеслась через апогей и пошла вниз, как боевое копьё, тяжёлым шпилем вперёд. Шпиль вонзился иезуиту в грудь. Виолончель замерла под углом, сопроводив нездешним аккордом последний вздох де Жекса. Тот выпустил галстук Генделя.

Композитор поднял с пола жезл и оправил парик.

— Пятая страница, со второго такта! — крикнул он, хотя музыканты не торопились возвращаться в яму.

Элиза огляделась и увидела на месте, где был Джек, расплесканную лужу краски. Белые следы вели за сцену к Юникорн-корту.

Она думала о «предсказании», как выразился Джек; на Элизин взгляд, это было скорее твёрдое обещание, данное двенадцать лет назад в малом салоне парижского особняка Аркашонов в присутствии Людовика XIV. Как на грех, точная формулировка вылетела у неё из головы. Что-то в том смысле, что Джек не увидит её лица и не услышит её голоса до своего смертного дня. Элиза очень серьёзно относилась к своим обещаниям и сейчас, вспоминая события последних минут, с удовлетворением убедилась, что не нарушила слова. Джек её не видел, потому что всё время смотрел на де Жекса (по крайней мере, пока ему не выплеснули в лицо краску). А она не сказала ни слова, которое он мог бы услышать.

А теперь он сбежал и не может ни видеть её, ни слышать.

Она обернулась к зрительному залу. Музыканты и актёры смотрели на неё из углов, будто ожидая реплики.

— Можно выходить, — объявила Элиза. — Джек Шафто покинул здание.

Голден-сквер тогда же

Что вы ему сказали?! — переспросил Даниель.

— Вы меня слышали, — отвечал Роджер, потом, устав от взглядов и гримас Даниеля, добавил: — Да уж.

— Да уж?! Как прикажете это понимать?

— Вы иногда берёте совершенно проповеднический тон. Думаю, это неизжитое влияние Дрейка.

— Я просто благоразумен. Что, если Болингброк потребует доказательств? Я представления не имею, где Джек!

— Даниель, оглядитесь.

Даниель огляделся. Они с Роджером стояли на углу Голден-сквер, рядом с табором дорогих экипажей и хороших коней: полевой ставкой вигов. Исаак уже уехал домой в фаэтоне. Могавки проносились галопом, выкрикивая новости и потрясая шифрованными посланиями. В доме Болингброка ставни были закрыты, занавеси опущены, свечи почти не горели; никто не знал, где хозяин. По слухам, он уехал в клуб.

— Смотрите, — сказал Роджер. — Мы победили.

Откуда вы знаете?!

— Просто знаю.

— Откуда?

— Увидел по его лицу.

Роджер дал понять, что разговор окончен: не словом, не жестом, а какой-то переменой во взгляде. Он подошёл к отряду могавков, стоявших рядом с конями, и объявил: «Мы победили. Распространите весть. Зажгите маяки». Затем повернулся и зашагал к кучке сановников. Могавки у него за спиной закричали: «Виват!» Вскоре крик подхватила вся площадь.

Даниель не сразу присоединился к общему ликованию, но уж когда присоединился, то от всей души. Такова политика: гнусна, иррациональна и всё же лучше войны. Роджера чествуют, потому что он победил. Что такое победа? Это когда тебя чествуют. И Даниель горланил так, как только позволяли пересохшая глотка и старческие рёбра, дивясь, что люди сбегаются со всех сторон. Не только знать из особняков, но и сброд с освещённых кострами полей на севере, все теснились вокруг Роджера и кричали: «Виват!» Не потому, что соглашались с его позицией или хотя бы знали, кто он такой, а потому что он явно был героем дня.

Биллинсгейтский док чуть позже

— Поразительно, — воскликнул Иоганн фон Хакльгебер, обнимая принцессу Каролину за талию и отрывая от пристани, — сколько людей готовы оказать услуги своей будущей королеве!

Он брёл по щиколотку в воде на Биллинсгейтской пристани; отрезанные рыбьи головы тыкались в его башмаки и таращились на Каролинин зад, пока Иоганн нёс её к лодке. Каролина крепко обнимала Иоганна за шею, словно хотела грудью заткнуть ему рот. Он не жаловался, только сильнее сжимал через штаны её выпуклости. Все эти взаимные тисканья оправдывались тем, что ночь была тёмная, пристань — скользкая, а принцессе негоже падать в холодное месиво из рыбьих кишок. Иоганн считал, что ведёт себя вполне пристойно. Однако люди (числом около тридцати), доставившие сюда принцессу в королевской процессии экипажей, портшезов и всадников, думали иначе. Они были пьяны как сапожники, хотя, судя по золочёным гербам на дверцах карет, сплошь принадлежали к знати. Решительно всё в происходящей сцене наводило их на непристойные мысли.

— Хороша рыбка, так бы и съел! — выкрикнул один. Прочие шутки были ещё откровеннее.

— Джентльмены! — воскликнул Иоганн, когда принцесса уже благополучно сидела в шлюпке, а её бюст больше не затыкал ему рот. — Да, мы в Биллинсгейте, но это не значит, что вам надо перещеголять рыботорговок в мерзости. Сейчас их здесь нет. Если хотите за ними приударить, возвращайтесь днём.

— И кто же эти рыботорговки? — вопросил некто, перебравший настолько, что язык болтался у него во рту, словно половая тряпка в ведре. — Сдаётся, с ними неплохо бы свести знакомство. — Он потянул носом бодрящий воздух рыбного рынка. — И мне нравятся их духи!

Теперь попрёки сыпались на Иоганна с двух сторон.

— Ты просто несносен, милый, — говорила Каролина из шлюпки. — Вот видишь, я надула губки, как большая-большая рыба. Эти люди галантны, ничего больше! Они даже не верят, что я — принцесса! Они думают, что я — шлюха, приехавшая к доктору Уотерхаузу.

— Они прекрасно знают, кто вы, — заверил Иоганн. Он иронически-подобострастно поклонился членам клуба «Кит-Кэт», которые стояли на набережной в шеренгу, как на картине, едва различимые в темноте — словно групповой портрет, почти черный от табачного дыма.

Ответных поклонов Иоганн не видел, потому что забирался в шлюпку. Каролина помахала рукой; почему-то даже этот жест вызвал у провожающих непристойные ассоциации, породив новый залп сальностей.

— Воистину, мы можем не страшиться разоблачения, — пробормотал Иоганн. — Когда они протрезвеют, то постыдятся рассказывать о том, что было. И в любом случае им никто не поверит.

Баркас казался чересчур большим для сегодняшней миссии: доставить на корабль в Лондонской гавани барона и принцессу. С каждой стороны у него было по пять вёсел; гребли десять плечистых матросов. Таким образом, в случае погони баркас мог уйти почти от любой лодки. Иоганн с Каролиной сели на носу, подальше от гребцов.

— Я рад, что вы догадались сразу ехать сюда, — сказал Иоганн.

— Не совсем сразу, потому что прежде в клубе «Кит-Кэт» за меня выпили несколько тостов, — отвечала Каролина.

Тосты, впрочем, ещё не кончились. Как только стало известно, что Каролина отбывает по воде, кто-то из ручных кит-кэтовских пиитов взялся за дело; получилась следующая импровизация:

Афродита из прилива

Вышла к эллинам блудливым,

Чтил сын Рима с крепким х-ром

Пеннородную Венеру.

На реке пурпурно-винной

Зрят британцы Каролину.

— Очень мило, — заметил Иоганн. — Сдаётся мне, доктору Уотерхаузу предстоят кое-какие объяснения в клубе.

— И мне, — сказала Каролина, — с мужем.

Какой-то остряк затянул:

Её утроба

Папизму гроб.

Вот только б немец

Почаще…

На него тут же зашикали возмущённые, даже скандализованные кит-кэтовцы. Ну, знаете! У некоторых вообще нет чувства приличий! Кто-то наполовину вытащил из ножен шпагу и, дождавшись, когда его с двух сторон схватят за руки, принялся картинно вырываться, не забывая поглядывать в сторону реки: видит ли Каролина его галантность. Однако баркас уже поглотила тьма. Кит-кэтовцы выпили по одной на посошок и двинулись к экипажам; последним, что видели Иоганн и Каролина, были отсветы хрустальных стопочек на серебряных подносах, слабые, как блеск рыбьей чешуи на тёмной воде, плещущей о Биллинсгейтскую пристань.

— Надеюсь, мы исчезнем с их горизонта так же скоро, как они с нашего, — проговорил Иоганн. — Нам надо проделать несколько миль по течению до шлюпа, который стоит на якоре у Гринвича. Если быстро подняться на борт и отплыть, возможно, никто не узнает, что ваше высочество на шлюпе.

— Один сплошной фарс, — был вердикт Каролины. В темноте она не видела, как поникли плечи Иоганна, но слышала, как из него вышел весь воздух. — Прости.

— Напротив. La belle dame sans merci[227] — роль, которая вам очень идёт и ещё пригодится, когда вы станете королевой, а Гринвич будет вашим загородным имением.

— Я безжалостна к себе, не только к тебе, — сказала Каролина. — Глупо было мне приезжать в Англию.

— Отнюдь. В Ганновере вам угрожал убийца.

— Убийца, который без труда последовал за мной в Лондон, — отвечала Каролина, — и, возможно, сейчас охотится на Элизу.

— Она — моя мать, так что напоминания излишни, — сказал Иоганн. — Но она знает вас с детства. Когда она не была с вами откровенна? Если бы она или я думали, что вам неразумно оставаться в Лондоне, мы бы не промолчали.

— Однако я имею право на собственное мнение. И я говорю, что слишком здесь задержалась.

— Разумеется, так представляется теперь, когда мы отбываем в спешке. Лучше бы вам было уехать неделю назад, спокойно. Мы не могли предвидеть, что дело обернётся таким образом.

— Сколько прошло с Софииных похорон? Шесть недель. К тому времени, как мы доберёмся до Ганновера, будет все семь или восемь.

— Не такой уж большой срок. Убитая горем принцесса вполне может пробыть столько вдали от двора.

— От двора и от мужа.

— У мужей есть другие способы утешиться.

— Я всё думаю, — сказала Каролина, — оставил ли он Генриетту своей фавориткой после всего, что произошло? Или прогнал её и завёл новую? Или?..

— Или что?..

— Или ждёт, когда после долгой отлучки вернётся жена? Его письма в последнее время стали более интересны.

— Более интересны, чем что? Или чем кто? Молчите, не отвечайте, мы вторглись в ту область, куда ступить и ангелы боятся.

— В эту область ты вступаешь, сознательно и по своей воле, когда заводишь связь с замужней принцессой.

Иоганн молчал.

— Вот видишь. И снова я la belle dame sans merci. Надеюсь, она тебе нравится.

— Да, — отвечал Иоганн. — Такой уж я безнадёжно глупый странствующий рыцарь.

— Отважный и блистательный рыцарь, — сказала Каролина, — который должен держать забрало закрытым, даже когда поскуливает.

На этом их разговор временно затих. Путь по Темзе оказался долгим. Каролина пересиливала дремоту и боролась с искушением прилечь Иоганну на плечо. Иногда манёвры меж судов на реке напоминали бег сквозь ночную чащу. Несколько раз вахтенные принимали их за жохов и осыпали бранью; на баркас направляли фонари и мушкетоны. После Собачьего острова кораблей стало меньше, а сами они — больше. Хотя гребцы устали, шлюпка двигалась быстрее, потому что шла теперь прямо по течению. Оставив позади шум и суету города, Иоганн и Каролина различали то, что прежде утонуло бы в других впечатлениях: костры на холмах, всадников, мчащих во весь опор по улицам вдоль обоих берегов реки. Невозможно было не вообразить, что костры и всадники несут странную информацию из города в предместья и дальше к морю. Сигнальные огни на прибрежных скалах передадут новость на континент. Однако что это за новость, ложная она или истинная, беглецам в лодке было неведомо.

На шлюп перебрались быстро, как и надеялся Иоганн. Подняли якоря, поставили паруса, и начался странный ночной вояж по реке, ставший для Каролины продолжением бегства в шлюпке, только в новом, увеличенном масштабе: цепочки костров распространялись всё дальше от города, и каждую минуту до слуха долетали отзвуки далёких копыт на почтовом тракте. Под конец принцесса сумела заснуть, уговорив себя, что беззвучно скользящий по тёмной реке шлюп с загадочными пассажирами на борту так же смутно тревожит всадников на дорогах и дозорных на вершинах холмов, как они — её, и, возможно, не без оснований, ведь (как ей по-прежнему приходилось себе напоминать) она намерена когда-нибудь править этой страной.

«София», устье Темзы утро четверга, 29 июля 1714

У Ганновера нет выходов к морю. Самое большое водное пространство в нём — трёхмильной ширины лужа. Богатеи вкладывают средства в корабли, а смельчаки даже пускаются на них в плавание, но для этого надо прежде попасть в Бремерхафен. Для большинства ганноверцев лучший способ пересечь воду — дождаться, когда она замёрзнет. «София» — шлюп, на который Иоганн и Каролина взошли под покровом тьмы, — формально принадлежал Ганноверу, что подтверждал внушительного вида документ. Однако команда по большей части состояла из фрисландцев, шкипер был антверпенский протестант по фамилии Урсель, а гребцов, доставивших вчера принцессу, наняли вместе с баркасом на датском китобойце, который чистился от ракушек в ротерхитском доке. Сейчас эти датчане просыпались в Восточном Лондоне, постанывая от ломоты в спине. Много воды, частью свежей пресной, частью застойной, протекло тем временем под килем «Софии».

Если бы Каролину спросили, она бы сказала, что они уже в открытом море на пути к Антверпену. В тумане было видно не дальше, чем на вержение камня, но «Софию» перекатывало с одной мощной волны на другую, словно ребёнка, которого передаёт над головами толпа, собравшаяся смотреть повешение. Температура упала (Каролина-натурфилософ знала, что оттого и туман), воздух пах по-другому. Впрочем, чтобы убедиться в наивности её сухопутных измышлений, довольно было взглянуть на Урселя: так выглядел бы ганноверец, который добрался до середины Штейнхудер-мера и обнаружил, что лёд у него под ногами трещит и встаёт торосами.

— Это то, почему никто не пытается сделать это, — сказал он Иоганну на смеси голландского и немецкого.

Второе «это» в контексте последних событий, вероятно, означало: «выбраться из Лондонской гавани под покровом тьмы, избежав таможенного досмотра в Грейвзенде, по замерам глубины пройти Хоуп и до зари миновать Ширнесский форт, не угодив под огонь береговых батарей и не попавшись военным кораблям, чья задача — ловить контрабандистов». На сухопутный взгляд Каролины, всё перечисленное им удалось. Большой колокол пробил девять раз, и один из корабельных помощников, знающий Темзу, сказал, что звонят в Кентерберийском соборе. Каролина, изучавшая карты, пришла к выводу, что они выбрались из устья реки.

Менее понятно было, что Урсель разумеет под первым «это» — надо думать, нечто, очевидно, изобличающее безумие второго «это». Каролина покосилась на Иоганна. Тот устал гораздо сильнее (Каролина хотя бы поспала, а он — нет) и больше страдал от морской болезни. Судя по лицу, он точно так же не понимал, в чём состоит первое «это». Каролина перестала пытать его взглядом и перенесла внимание на фрисландцев. Они бросали лот и с правого борта, и с левого; глядя на них, недолго было вообразить, что к «Софии» со всех сторон подбираются вплавь пираты с ножами в зубах, и единственное оружие против нападающих — свинцовые гири на длинной верёвке. Каролина и прежде видела, как определяют глубину. Обычно замер требовал больше времени, поскольку лот не сразу касался дна, а выбирать лотлинь надо было в несколько приёмов, перехватывая руки. Сейчас матросы бросали лот по два-три раза в минуту и выкрикивали глубину, не выбирая линь. Цифры на фрисландском диалекте звучали чудно, но то были маленькие цифры.

Каролина прошла вдоль ограждения юта к Иоганну.

— Все всполошились, когда прокукарекал петух.

— Я не слышал петуха, — отвечал Иоганн.

— Разумеется, не слышал! Ты блевал, перегнувшись через борт, — объяснила Каролина. — Однако петух прокукарекал, вполне отчётливо, вон там. — Она махнула рукой в направлении правого борта.

Иоганн выдавил уверенную улыбку.

— Не тревожьтесь. В тумане звуки распространяются на большие расстояния. До петуха могут быть мили. Или он на другом корабле.

Замычала корова.

— Петушиный крик может знаменовать и другое, не менее тревожное обстоятельство, — заметила Каролина. — Туман рассеивается.

Ей пришлось повысить голос и подойти ближе к Иоганну, потому что Урсель начал кричать. Как флейтист, освоивший технику кругового дыхания, способен выдувать длинные непрерывные ноты, так и Урсель обладал умением, общим для сержантов, школьных учителей, жён и других властных особ: мог орать несколько минут кряду, не переводя дух.

— На него снизошло озарение, — сказала Каролина. — Мы заблудились в тумане. Теперь он понял, где мы.

— Да, — отвечал Иоганн. — Не там, где следует.

Наблюдение было столь очевидным, что лучше бы Иоганн оставил его при себе. Крики Урселя и усилия матросов привели к тому, что «София» повернула и, килем прочертив на илистом дне свои инициалы, двинулась новым курсом. Через несколько минут лотовые уже выкрикивали глубину в пять, даже шесть саженей. Звуки скотного двора стихли, запах теплокровных сменился запахом тварей, одетых в чешую. Серое небо сделалось серебристым, потом золотым, и Каролина уже ощущала губами его тепло, как чувствовала жар Иоганнова тела ночью в холодной спальне. Наконец шлюп вынырнул из тумана. Неясное пятно на левом траверзе обрело чёткость и превратилось в английский военный бриг, идущий параллельным курсом. В данную минуту он открывал пушечные порты.

— По ходу исполнения нынешнего плана у меня не раз возникал случай усомниться в его разумности, однако пока все затруднения разрешались, — сказал Иоганн. — Уповаю на Провидение, что всё не так плохо, как кажется.

Лицо его было красным и в иных обстоятельствах выглядело бы премило, однако сейчас внушало тревогу.

— Бедненький Жан-Жак. Ты здесь так же не к месту, как петух.

— Если бы мы могли домчать до Ганновера верхом, я бы это устроил, — сказал Иоганн. — Но негоже вам беспокоиться обо мне.

— Если нас остановят, я надену чёрную ленту через плечо в знак, что я здесь инкогнито, — отвечала Каролина. — На бриге наверняка есть офицер, человек воспитанный, который поймёт, что это значит.

— Инкогнито годилось для Софии, когда та навещала Лизелотту в золотую пору Версаля, — задумчиво проговорил Иоганн. — Рассчитывать, что виги и тори будут соблюдать такие странные условности, всё равно что требовать от бойцовых петухов, чтобы те провозгласили здоровье королевы, прежде чем ринуться в драку. Нет, думаю, если до этого дойдёт, мне придётся взять ответственность на себя.

— Как? Объявишь, что похитил меня и силой увёз в Англию?

— Что-нибудь в таком роде.

— Глупости. Я буду просто отрицать, что я — это я…

Бесполезный разговор пошёл по второму кругу; тем временем шкипер Урсель почти так же томительно спорил с английским капитаном. Тот флажками требовал, чтобы «София» легла в дрейф, Урсель делал вид, будто не видит и не понимает. Капитан брига заговорил жестче: дал предупредительный выстрел поперёк курса «Софии». «София», которая вышла наконец на глубокую воду, прибавила парусов и сделала попытку оторваться, идя круче к ветру, чем позволяли бригу его прямые паруса. Таким образом они оказались на несколько миль ближе к открытому морю, поскольку ветер дул с востока, то есть примерно оттуда, куда они хотели попасть. «София» шла галсами, беря то несколькими румбами южнее, то несколькими румбами севернее восточного направления. Бриг делал то же самое, но под большим углом к ветру, что замедляло его продвижение. На первый взгляд «София» выигрывала. Однако Каролина (которая очень внимательно наблюдала за происходящим, поскольку собиралась унаследовать английский военный флот) видела, что это тот случай, когда дьявол скрывается в мелочах. Бриг двигался быстрее «Софии»; чистый выигрыш в скорости получался не такой и большой. И на бриге был лоцман, который знал нынешнее положение мелей в устье Темзы, Урсель же смотрел на карту, отпечатанную десять лет назад и превратившуюся в палимпсест добавленных от руки штриховок и противоречивых надписей на разных европейских языках. Вместо того чтобы чертить на водном просторе величественный зигзаг, «София» виляла вбок всякий раз, как Урселю мерещилась впереди отмеченная на карте мель, или не нравился цвет воды, или выкрики лотовых рождали у него нехорошие предчувствия. Много времени терялось, и много инерции шло псу под хвост на частых сменах курса, тогда как бриг уверенно лавировал, прокладывая каждый галс в невидимых зазорах между Срединой, Верпом, Мышью, Щепкой, Испанцем и прочими навигационными опасностями, столь маленькими либо столь эфемерными, что на них пожалели тратить название. Такая азартная погоня должна была бы захватывать, но она растянулась на полдня и порой целый час проходил вообще без всяких событий. Таким бывает бдение у постели тяжелобольного: все чувства напряжены, каждый миг важен, но время тянется бесконечно, выматывая последние силы.

Наконец Урселя подкосила усталость. Или просто англичанин его переиграл. Ближе к середине дня бриг заметно сократил расстояние и теперь поворачивал, чтобы дать бортовой залп. Поставленный перед выбором — орудийный огонь или мелкая вода, шкипер выбрал мелкую воду и почти сразу посадил «Софию» на илистый гребень, который (как стало ясно задним числом) подразумевался закорючкой на карте. Это произошло между мысами Форенесс и Фаулнесс, там, где устье достигает в ширину двадцати миль и рекой именуется чисто технически; всю восточную половину горизонта занимало море, полные сто восемьдесят градусов насмешки над бедным шкипером. Когда Каролина спросила Урселя, каковы их дальнейшие действия, тот ответил, что ничего не может сказать, поскольку его дело — водить корабли, «София» же больше не корабль, а обломки кораблекрушения, и принадлежит не Ганноверу, а тому, кто первый её подберёт. Сделав приведённое заявление, он удалился в каюту пить джин.

— Я не разбираюсь в морском праве, — сказала Каролина, — но, по-моему, это скорее океан, чем река. Я утверждаю, что мы в открытом море, идём по своим делам.

— Мы на мели, — упорствовал Иоганн.

— Значит, мы были в открытом море, шли по своим делам, и тут откуда ни возьмись появился гадкий бриг и загнал нас на мель. Это пиратское нападение.

Иоганн закатил глаза.

— Нападение случилось, когда мы вышли из Антверпена на увеселительную морскую прогулку, — продолжала Каролина.

— И нечаянно пересекли Северное море?!

— Ночью нас сбил с курса нежданный восточный ветер. Обычная история. Не придирайся! Вчера в Лондоне ты сказал, что я должна вершить дела, которые не в твоей власти. Переписывать историю — прерогатива монархов, не так ли?

— Такое впечатление складывается, если читать много исторических книг.

— И кто более находчивая сочинительница: королева Анна или женщина перед тобой?

— Эти лавры принадлежат вам, любовь моя.

— Отлично. В трюме есть ганноверский флаг. Пусть его поднимут на мачте. И пусть все проходящие корабли видят, что королевский флот бессовестно напал на беззащитное ганноверское судно.

И она приняла вполне царственную позу, указуя рукой на море, испещрённое белыми парусами.

— Если так угодно вашему королевскому высочеству, — сказал Иоганн.

— Угодно. Исполняйте.

Когда «София» села на мель, бриг приступил к череде манёвров, растянувшихся примерно на полчаса: он повернул оверштаг, убрал часть парусов и медленно двинулся на более глубокую воду, чтобы лечь в дрейф и спустить шлюпку без риска повторить участь «Софии». К тому времени, как с этим было покончено, над мачтой «Софии» уже реял ганноверский флаг. Капитан брига призадумался. Герб Ганноверов так походил на герб правящего дома Великобритании, что с такого расстояния их было не отличить. Бриг мог угрожать «Софии» открытыми пушечными портами и выдвинутыми орудиями, но Каролина только что приставила ко лбу его капитана заряженный пистолет.

Легко представить, что вчера ночью гонец Болингброка прискакал в Ширнесский форт и вручил капитану приказ задержать такой-то шлюп с иностранными шпионами на борту. Тогда всё казалось предельно ясным. Печать Болингброка на документе, взмыленная почтовая лошадь, заляпанный грязью, падающий от усталости гонец, срочный приказ среди ночи — предел мечтаний любого честолюбивого офицера. До сего момента он исправно выполнял свой долг. Теперь что-то нарушилось в отлаженном механизме: капитану представился случай подумать. Королевский герб, плещущий на мачте шлюпа, давал обильную пищу для размышлений и все основания не торопиться.

Шлюпку изготовили к спуску, но матросов в неё не посадили. Затем гребцы появились, но на шканцах, очевидно, спорили, кого из офицеров отправить. Что это будет? Абордаж? Спасательная операция? Дипломатическая миссия? Кто на шлюпе: иностранные шпионы, контрабандисты или будущие хозяева и адмиралы королевского флота? В таких случаях нельзя действовать сгоряча.

А ситуация тем временем ещё усложнилась. Как только «София» подняла флаг, один из кораблей, входящих в Темзу, сменил курс и с тех пор всё приближался: многоярусная крепость белых парусов росла на глазах. Если бриг был бульдогом, то этот корабль — медведем: три мачты против двух у брига, больше парусов на каждой мачте, больше грузовых и орудийных палуб. Преимущественно орудийных, поскольку в корабле безошибочно угадывался вест-индиец. Водоизмещением он в три раза превосходил бриг. В Темзе такие размеры стали бы помехой, но здесь можно было маневрировать свободно, если, конечно, располагать точной картой и уметь ею пользоваться. Вест-индиец лавировал между мелями не хуже брига, хотя был не голландским и не английским, а, как стало видно, когда он наконец поднял свой флаг…

— Чудеса, — сказал Иоганн, двумя руками вдавливая подзорную трубу в глазницу. — Какова вероятность, что встретятся два ганноверских корабля?

— Какова вероятность, что в мире есть два ганноверских корабля? — Каролина вырвала у Иоганна трубу и с минуту одобрительно разглядывала фигуру на носу вест-индийца: гологрудую Афину, змееносной эгидой рассекающую океанский простор.

— Моя матушка как-то вложила средства в корабль, — сказал Иоганн. — Вернее, вложила София, а матушка вела счета.

— Позволь мне угадать название корабля. «Афина»? «Паллада»? «Минерва»?

— «Минерва». Впрочем, я думал, она в Бостоне.

— Может, она там и была, — сказала Каролина. — Но сейчас она здесь.

Корабельная верфь Орни в Ротерхите 31 июля 1714

— Очень приятная молодая дама, сдержанная и учтивая, даже когда её снимают с мели грубые филиппинские матросы. Однако я рад, что она больше не на моём корабле.

Морщинами и ворчливым характером Отто ван Крюйк напоминал человека, которому давно перевалило за сто лет, энергией — скорее тридцатилетнего. Вместо правой руки у него был стальной крюк, которым он, в задумчивости или когда нервничал, трогал окружающие предметы. В тавернах, комнатах и каютах, где побывал ван Крюйк, на стенах и на столах оставались длинные отметины, словно огромная кошка точила о них когти. Сейчас он царапал крышку ящика, недавно сгруженного с «Минервы». Ящик стоял на причале верфи мистера Орни в Ротерхите. Адрес гласил:


Д-ру Даниелю Уотерхаузу

Двор технологических искусств

Клеркенуэлл

Лондон


Крышка была уже исчерчена глубокими бороздами: утро для ван Крюйка выдалось долгим и беспокойным, а крюк он держал острым. «Минерва» стояла в сухом доке: рве, отделённом от Темзы воротами из цельных стволов. Они, хотя потрескивали угрожающее и сильно протекали, сдерживали напор речной воды. «Минерва» покоилась на сваях, вбитых в илистое, испещрённое лужами дно сухого дока. Её корпус напомнил Даниелю картофелину, которая слишком долго лежала в подвале и дала ростки; легко было вообразить, что корабль выпустил длинные тонкие ножки и, перебирая ими, выполз на сушу. Он думал, что поставить такую махину в сухой док — тяжёлая работа на много дней, и надеялся застать её первые стадии. Однако, когда он в одиннадцать утра приехал на верфь, всё уже закончилось, и единственным свидетельством операции были сотни параллельных царапин на крышке ящика.

— Я знаю, что есть… — Даниель чуть не сказал «суеверие», — традиция, согласно которой женщина на корабле приносит несчастье.

Ван Крюйк обдумал услышанное. Ван Крюйк обдумывал всё, поэтому вести с ним лёгкую светскую беседу было несколько затруднительно.

— Из женщин первой значительное время на этом корабле провела Елизавета де Обрегон, которую мы спасли после гибели Манильского галеона вместе с человеком, его поджёгшим, Эдуардом де Жексом.

— Кстати, он убит.

— Опять? Рад слышать. Тот рейс и впрямь закончился для нас плачевно, однако лишь идиот обвинил бы госпожу де Обрегон в бедах, вызванных коварством де Жекса.

— Справедливо, — отвечал Даниель. — Так вы не верите, что женщина на борту приносит несчастье?

— Такую веру трудно согласовать с хорошо известными успехами королевы малабарских пиратов.

— И всё же присутствие Каролины на борту вас смущало. Впрочем, полагаю, причины были иные. Её преследовал королевский флот?

— Мы прятались в эссекских бухтах, известных контрабандистам…

— Я хорошо знаю эти бухты, — с улыбкой проговорил Даниель. — Там мой отец сделал своё состояние.

— Утром двадцать восьмого нам сообщили, что мы можем без опаски войти в Темзу: известие, что виги победили, передали из Лондона сигнальными кострами. Я был совершенно уверен в полученных сведениях, иначе ни за что не приблизился бы к Норскому бую. Когда я увидел военный бриг, преследующий «Софию», я понял, что его капитан просто не получил вестей о переменах в Лондоне. И впрямь, поднимаясь по Темзе с принцессой Каролиной на борту, мы встретили и другие военные корабли. Он несли герб лорда Беркли — вига.

— И тем не менее вы рады были избавиться от принцессы.

— От некоторых грузов хлопот больше, чем выгоды.

Ван Крюйк повернулся к «Минерве». Из её трюма при помощи кранов и лебёдок вытаскивали ящики с галькой и пушечными ядрами.

— Насколько я понимаю, вы имеете в виду не только принцессу, — сказал Даниель.

— Предполагалось, что оно просто служит запасом на чёрный день, — отвечал ван Крюйк. — Как купец держит дома серебро, которое можно при необходимости перечеканить на монеты, так и мы держали в трюме золото. Ни один таможенный инспектор не заподозрил, что оно там. Даже наши матросы по большей части не знают. Время от времени мы превращали сколько-то в гинеи. У меня и мысли не было, что мы в такой опасности.

— Оно опасно лишь потому, что директор нашего Монетного двора питает особый интерес к такого рода золоту. Покуда оно в трюме, вам ничто не грозит. Но отчеканить хотя бы одну гинею и пустить её в обращение — всё равно что выстрелить в воздух посреди церкви.

— Перед арестом Даппа сказал, что вы придумали, как нам обратить золото в деньги, но подробностей не сообщил. Я надеялся услышать их по пути в Бостон, однако мы вынуждены были срочно отплыть без Даппы.

— Если совсем коротко, у нас есть покупатель в Московии, готовый приобрести золото после того, как мы проведём над ним некоторые манипуляции.

— Вы что-то из него изготовите?

— Да, и тогда покупатель приобретёт у нас это нечто, а расплатится обычными деньгами. Во всяком случае, таков был план на тот день, когда Даппу задержали, а вы отплыли в Бостон.

— Вы хотите сказать, что план изменился? — Ван Крюйк прочертил на крышке ящика глубокую борозду.

— Возможно, — отвечал Даниель. — Ваш первоначальный партнёр…

— Джек?

— Джек. Он вроде бы достиг соглашения с директором Монетного двора. Если так, опасность, о которой я говорил, миновала, и золото… — Даниель кивнул в сторону «Минервы», — не придётся отправлять в Московию.

— Мне всё равно, купит его царь или директор, лишь бы скорее сбыть с рук эту докуку, — сказал ван Крюйк. — Только решайтесь быстрее.

Он посмотрел на реку. Даниель обернулся и, проследив его взгляд, увидел, что к верфи мистера Орни ползёт многовёсельное судно.

— Вот уж не ожидал увидеть такое на Темзе. Чей там флаг? — спросил Даниель, видя, что ван Крюйк раздвигает подзорную трубу.

— Двуглавый орёл. Боевая галера русского военного флота, — ответил ван Крюйк и, помедлив мгновение, рассмеялся над такой нелепостью.

— Она прибыла за кораблями, которые построил мистер Орни, — предположил Даниель. — Великий день для мистера Орни!

— А для доктора Уотерхауза?

— Всё хорошо. Этого я и ждал.

— Хотелось бы, чтобы ваш голос звучал более искренне.

— Это не отсутствие искренности, а просто задумчивость. За последние дни многое случилось. Всё стало много сложнее.

— Провалиться мне! Ну и рослый же народ эти русские!

— О чём вы?

— Вон тот малый на юте! Если те, кто рядом с ним, обычного роста, то он — самый высокий человек, какого я видел. Как он возвышается над тем бедолагой, которому задаёт трёпку!

— У вас передо мной преимущество. Вы позволите?

Ван Крюйк с неохотой протянул подзорную трубу. Даниель примостил её на штабель досок и направил так, чтобы видеть приближающуюся галеру. Она была уже на расстоянии полёта стрелы от верфи мистера Орни; вёсла двигались всё медленнее и медленнее. Даниель оглядел ют, необычно высокий, как всегда на военных кораблях, и сразу увидел человека, о котором говорил ван Крюйк. Оценить его рост было трудновато, поскольку рядом стояли несколько карликов. Однако тут были и люди вроде бы обычных размеров: один, в адмиральской шляпе французского фасона, расхаживал вдоль фальшборта. Второй — лысый седобородый старик в маленькой чёрной шапочке — стоял на месте. У третьего видна была только лысина, поскольку высокий нагнул его вперёд и кулаком свободной руки утюжил ему затылок. Судя по широкой улыбке на лице исполина и весёлым физиономиям карликов, трёпка была вполне дружеской; впрочем, если судить по тому, как истязуемый переминался на цыпочках и взмахивал руками, сам он придерживался иного мнения. Тут высокий его отпустил, потому что галера приближалась к верфи и проходила между двумя новёхонькими фрегатами, которые, очевидно, заинтересовали великана. Истязуемый юркнул в сторону, подобрал парик, распрямился (медленно и осторожно, потому что был стар), после чего водрузил парик на голову. Только после этого Даниель смог толком увидеть его лицо.

Даниель вздохнул.

— В чём дело? — спросил ван Крюйк.

— Ситуация внезапно очень осложнилась.

— Мне казалось, вы совсем недавно назвали её сложной.

— Да, так я считал — покуда не появился его императорское величество Пётр Великий в сопровождении барона фон Лейбница.

— Это царь?

— Насколько я могу догадываться.

— Что он здесь делает?

— Не знаю. Одет он как обычный дворянин, с чёрной лентой, следовательно, приехал инкогнито.

— Может быть, шведы выгнали его из России, и он бежал в Англию.

— Вряд ли. Побеждённые монархи не являются со свитой из карликов и натурфилософов.

— Так что его сюда привело?

— Надеюсь, каприз.

— Почему надеетесь?

— Потому что в противном случае его приезд, возможно, имеет какое-то отношение ко мне.


— Жаль, что я не мог приехать на похороны Софии, — сказал барон Готфрид Вильгельм фон Лейбниц. Он был на английской земле уже около часа. Лейбниц никогда не отличался красотой, но за годы, что они с Даниелем не виделись, у него появились глубокие складки на лице и тёмные мешки под глазами, которые (когда он надел парик и спрятал следы от царского кулака) по крайней мере придавали ему солидно-величавый вид.

Пётр осматривал военные корабли в сопровождении большей части своей свиты и слегка растерянного, но в целом довольно боевитого мистера Орни.

— Друзья поняли, что вас задержали какие-то важные обстоятельства, — сказал Даниель. — Враги укрепились в своём дурном мнении, если вообще заметили, что вас нет.

Лейбниц кивнул.

— В мае меня вызвали в Санкт-Петербург, создавать Российскую Академию наук, — объяснил он.

— Забавно, что меня никогда не приглашают по таким поводам.

— Удовольствие более чем сомнительное. Санкт-Петербург — болото в прямом и переносном смысле. Пётр всё хочет делать сам. — Лейбниц указал на один из кораблей, который ещё стоял на стапелях, готовый к спуску; царь лез по вантам, как трёхсотфунтовая муха по исполинской паутине; его свита на палубе могла только ёжиться от страха или аплодировать. — Покуда он сражается со шведами (то есть почти всё время), работа стоит. Когда он приезжает и видит, что его прожекты заглохли, он приходит в ярость и требует всё сделать немедленно. А в итоге я никак не мог вырваться.

Лейбниц смолк и обернулся. Внимание его привлёк не внезапный звук, а внезапная тишина. Пётр Романов взобрался на бизань-марс и, приняв величавую позу, смотрел в подзорную трубу, как будто командовал баталией в Балтийском море. Кстати (как успел рассказать Даниелю Лейбниц), именно этим он и занимался всего несколько дней назад, о чём красноречиво свидетельствовали пробоины от ядер в бортах галеры и следы крови на палубе.

Однако сейчас подзорная труба была направлена не на далекие паруса шведского флота, а на двух престарелых натурфилософов, беседующих посреди верфи мистера Орни.

— Ох-хо, — сказал Лейбниц.


— Его царское величество распорядился вынести пластины, — сообщил Даниелю Кикин. Он примчался из Лондона, как только узнал, что к Ротерхиту подходит русская галера, и, к своей чести, лишь на несколько секунд потерял сознание, войдя на верфь и увидев царя всея Руси, обсуждающего с мистером Орни особенности конструкции фрегата. Теперь господин Кикин выступал в роли толмача.

— Какие пластины? — спросил Даниель.

— Те самые, которые мы отправили ему в конце июня, — отвечал Кикин.

Из трюма галеры поднималась торжественная и в то же время пёстрая процессия. Сперва появился парик, затем голова и торс молодого человека из свитских, которого временно определили в носильщики: в руках он держал по шесту из цельного слоновьего бивня, украшенному золотым навершием. Следом выплыл и груз: не портшез, а, как стало видно, ящик. Впрочем, сказать о нём «ящик» было всё равно что назвать Версаль охотничьим шалашом, ибо он состоял по большей части из янтаря, а где не из янтаря, там из золота или слоновой кости. Даниель предположил, что лучшие искусники христианского мира трудились над ним долгие годы; не потому, что мог издали разглядеть подробности, а потому что так у Петра делалось всё. За янтарным ящиком, держа задние концы бивней, выступил человек в причудливом, вероятно, казачьем платье. Замыкал процессию седобородый старик в ермолке, который раньше стоял на юте галеры рядом с Петром. Даниель понял, что это — еврей, главным образом из-за того, что старик шёл вслед за фантастическим ящиком на шестах, более всего походившим на Ковчег Завета, заново изобретённый русскими и воссозданный из северных материалов по французской моде. Ковчег пронесли сквозь притихшую свиту и поставили на обычный дощатый ящик.

Лейбниц прочистил горло и заговорил громко, чтобы слышали все:

— Карты для логической машины, которые вы любезно прислали нам несколько недель назад, прибыли в Санкт-Петербургскую Академию наук десятого июля (по английскому календарю). Ваш покорный слуга и другой представитель его царского величества, — при этих словах Лейбниц чуть заметно глянул на старого еврея, — тщательно осмотрели их и сообщили его величеству, что они исправны.

Кикин пытался переводить всё сказанное на русский, но Пётр, видимо, более или менее знал, что говорит Лейбниц. Он шагнул к янтарному ящику, снял крышку и отбросил в сторону. Казак поймал её и с поклоном отступил на шаг. Пётр запустил руку в обитое бархатом нутро и вытащил несколько карт. Золото блеснуло под полуденным солнцем. Мистер Орни втянул голову в плечи и посмотрел на общественную дорогу, где уже выстроился ощутимый кордон портовых рабочих, жохов, поимщиков, карманников, громил и побродяжек, облепивших верфь, как мухи — край стакана с сидром.

Даниелю сразу бросилось в глаза, что карты изменились: их явно хранили бережно, однако у каждой недоставало кусочка. Кто-то отщипнул у всех пластин по уголку размером с ноготь.

Царь перехватил взгляд Даниеля.

— Я поручил господину Когану определить пробу пластин, — объяснил он через Кикина и кивнул на старого еврея.

— Соломон Коган к вашим услугами, — начал гот по-английски, но дальше вынужден был перейти на латынь. — Поскольку ни у одной пластины не пробиты дырки в углах, я рассудил, что углы для работы логической машины несущественны. Поэтому я отделил у каждой по уголку, чтобы определить пробу согласно повелению кесаря.

Всё сказанное было на взгляд Даниеля вполне разумным, однако он не понял, при чём здесь кесарь, пока не вспомнил, что слово «царь» — просто русская форма древнего латинского титула.

— И что вы сообщили кесарю касательно чистоты золота?

— Истину, разумеется.

— Конечно. Однако разные люди считают истиной разное, и мне хотелось бы знать ваше мнение, сударь.

— Нет. Вся суть пробирного анализа в том, что он не зависит от вкусов, пристрастий и мнений. Он даёт то, что даёт.

— Вы прибегаете к тетраграмматону, но даже касательно его смысла идут споры. Что вы обнаружили?

— То же, что и вы, полагаю.

— Что золото это золото?

Тут вмешался Пётр, и Кикин, выслушав, перевёл:

— Царь постановил, что раз для первой партии, к его удовольствию, было использовано чистейшее золото в мире, остальные пластины должно изготовить из того же материала. Что, чёрт возьми, это может значить?

Лейбниц закатил глаза.

— Некоторые вбили себе в голову, что существует высшая форма золота.

Он явно не дружески покосился на Соломона Когана.

Тем временем Пётр продолжал говорить. Кикин переводил:

— Отныне каждая пластина, отправленная в Санкт-Петербург, будет так же пробироваться и приниматься Соломоном Коганом.

— Ради вас и вашего друга, — сказал Соломон Даниелю, указывая глазами на Лейбница, — надеюсь, что у вас есть достаточный запас такого золота.

— Вполне достаточный. — Даниель кивнул на «Минерву» и сделал паузу, чтобы Кикин перевёл. К тому времени, как Даниель готов был заговорить вновь, все уже проследили его взгляд и заметили, что матросы вытаскивают из трюма «Минервы» что-то тяжёлое и плоское, завёрнутое в холстину.

— Это Вроом? — спросил Пётр по-голландски. — До чего хорош!

— О да! — вступил в разговор ван Крюйк, стоявший с краю толпы. — «Минерва» последнее творение великого Вроома, и, если ваше царское величество желает…

— Желаю, — объявил Пётр, и они с ван Крюком углубились в разговор на голландском морском жаргоне.

Даниелю пришлось долго прочищать горло и поднимать бровь, прежде чем ван Крюйк заметил его знаки и с явной неохотой вновь обратил внимание царя на престарелого англичанина.

— Месяцы назад, — объявил Даниель, — мы начали дело, завершившееся третьего дня прибытием Вроомова творения, которым так восторгается его царское величество. «Минерва» доставила золото, потребное для завершения логической машины, и в эту самую минуту его сгружают на берег.

Даниель не договорил, потому что Пётр уже стремительно шагал по грязи наперерез матросу, тащившему плоский свёрток. Кикин бежал за царём, переводя на ходу. Остальные устремились следом. Даниель оказался в хвосте вместе с Соломоном Коганом.

— Занятно, — сказал Даниель, — что вы так живо интересуетесь этим делом.

— Занятно, — отвечал Соломон, — что вы использовали в своём устройстве такое золото и думали избежать внимания Мудрых.

Старик смотрел на Даниеля почти не мигающими глазами, такими светло-серыми, что они казались почти бесцветными, несмотря на тёмные крапинки и ободок вокруг радужки. Семитские черты лица наводили на мысль, что Соломон родился с чёрными глазами, как большинство его соплеменников, но со временем они выцвели и полиняли, как платье от солнца и многочисленных стирок. Даниель чувствовал, что растворяется в их взгляде, как сахар в струе горячей воды. Он не знал, что ответить, поэтому молча трусил по грязному месиву, пока они с Соломоном не догнали остальных. Все собрались вокруг свёртка, который Пётр вырвал из рук у босоногого матроса, бросил на бочку и развернул. Свёрток имел примерно полтора фута в ширину, четыре в длину и дюйм в толщину. Внутри оказалась металлическая пластина, исцарапанная и помятая, но безусловно золотая. Соломон пробормотал что-то на древнееврейском. Царь не без любопытства разглядывал пластину. «Он говорит, на вид не отличается от обычного золота», — перевёл Кикин.

— А как же иначе! — воскликнул Лейбниц. — Ведь нет никакой разницы…

Договорить ему не дали. Мистер Орни, в обычной жизни менее кого бы то ни было склонный к внезапным выходкам, пробился к бочке, схватил болтающиеся края холстины и принялся укутывать золото, как будто вид его не менее возмутителен, чем нагое женское тело. Пётр, наблюдавший за лихорадочными усилиями нонконформиста с обычным своим жадным любопытством, задал Кикину вопрос. Кикин объяснил, указывая на зачарованных зрителей, смотревших с дороги, с окрестных деревьев и крыш. Пётр всё понял и снова поглядел на Орни, видя его в совершенно новом свете и осознавая причину такой нервозности. Затем царь оглянулся на казаков, охранявших периметр верфи, и отдал какое-то приказание.

— Не-е-т! — завопил Кикин, но казаки уже бежали к дороге, выхватывая сабли.

— Что он сказал?

— «Убить всех», — перевёл Кикин и принялся втолковывать царю что-то сложное, во что царь явно не желал вникать. Так или иначе, половина слов утонула в шуме. Казаки вырвались на волю, охота началась, Ротерхит наполнился криками и воплями. Пётр недвусмысленно велел Кикину заткнуться. Тот огляделся с мольбой. Даниель на миг поймал взгляд царя и заговорил, обращаясь к пряжке царского пояса:

— Закон в этой стране так снисходителен к преступникам, и общественный порядок пребывает в таком упадке, что даже если бы ваше царское величество привезли целый полк казаков и велели перебить всех на милю вокруг, такая мера не смогла бы обеспечить безопасность верфи мистера Орни после захода солнца, коли уж о золоте стало известно толпе. Его следует перевезти в надёжное место, вызвать фургоны или…

Он кивнул на русскую галеру.

— Предложение доктора принято, — сказал Кикин после того, как перевёл слова Даниеля и получил ответ. — На галере есть ещё золото — плата мистеру Орни за корабли, буде они пройдут инспекцию, а также Двору технологических искусств за следующую стадию работ. Всё следует доставить в различные надёжные места. Царь повелевает, чтобы особое золото с «Минервы» перенесли на галеру незамедлительно. Затем мы все вместе двинемся в Лондон.

Ван Крюйк передал услышанное своей команде. Орни тем временем сказал:

— Как ни желал бы я в душе, чтобы ротерхитские канавы заструились кровью бродяг, я почтительно прошу брата Петра вернуть косматых молодцов с саблями в границы моих владений.

— Быть по сему, — перевёл Кикин ответ царя, хотя Даниелю показалось, что тот несколько уязвлён. Но тут лицо Петра свела судорога — результат какого-то нервического сбоя, и разговор иссяк.

Биллинсгейтский док тот же день, позже

Пётр увидел перед весами Биллинсгейтского дока вереницу угольных возов и решил, что удобнее везти золото на них, чем в хлипких пролётках и портшезах, которые сновали по набережной, как тараканы. Итак, рыбная и угольная торговля встала на час, пока галера втискивалась в Биллинсгейтский док. Для всякого, кроме заезжего русского царя, затея кончилась бы плохо. Походи он хоть немного на англичанина, рыботорговки растерзали бы его в клочья. Даниель, в котором англичанин безошибочно угадывался с первого взгляда, был ни жив ни мёртв от страха. Однако царь решительно перемахнул с галеры на пристань и через тридцать секунд уже сидел на козлах пустого угольного воза, сжимая в руках вожжи. Кучер, заметив приближающегося великана, просто швырнул их ему в лицо, а сам спрыгнул на мостовую. Позже он кинул царю кнут. Даже рыботорговки вели себя на удивление покладисто: они побросали свои лотки и выстроились вдоль пристани, чтобы любоваться представлением. Как понял Даниель, спасло Петра не то, что он царь (об этом никто не знал), а зрелищность его появления. Торговок не смущали убытки — заработанное сегодня всё равно потратится завтра, зато о событии, которое они сегодня увидели, можно будет рассказывать до конца жизни. Более того, здесь был рынок, а не дворец, не парламент, не университет и не церковь. Всякая стезя притягивает людей определённого сорта. Рынок выбирают те, кто умеет быстро соображать и легко приноравливается к новому. У кучера было десять секунд на то, чтобы выбрать правильный образ действий. Однако он принял решение и скорее всего не прогадал: Даниель видел по крайней мере один кошель, переданный кучеру кем-то из свитских.

Они проехали по улицам Лондона на возу, предназначенном для угля, а сейчас скрипящем под тяжестью золота, казаков и натурфилософов. Груз немного полегчал на Треднидл-стрит, где золото, предназначенное для оплаты кораблей, положили в Английский банк на открытый мистером Кикиным счёт. Затем Даниелю пришлось сесть на козлы рядом с Петром, чтобы показывать дорогу к Клеркенуэлл-корту.

Кикина сослали в дальний конец воза, и тот углубился в беседу на русском языке с Соломоном Коганом и каким-то придворным, очевидно, имеющим вес в вопросах финансовых. Пётр и Даниель, оставшись без переводчика, перебрасывались обрывками фраз на разных языках, пока не остановились на французском. Царь говорил на нём сносно, но беседа на чужом языке требовала несвойственного ему терпения. Чувствуя это, Даниель ограничивался короткими репликами вроде: «На следующем перекрёстке сверните вправо», «У нас не принято давить пешеходов» и так далее. Однако через некоторое время любопытство взяло верх. Была и вторая причина: они проезжали мимо Бедлама, и Даниель боялся, что Пётр Великий выразит желание пойти посмотреть безумцев.

— Кстати, — проговорил Даниель, — этот ваш Соломон Коган — занятный тип. Где вы его отыскали?

— При взятии Азова, — отвечал Пётр. — Он зачем-то приехал туда и гостил у паши, когда мы осадили город. А что?

— Э… точно не знаю. Считайте это любопытством обывателя, которому интересно, как император создаёт своё окружение.

— Здесь секрета нет. Найти лучших людей и не отпускать их.

— А как вы узнали, что господин Коган — из лучших?

— Рекомендацией послужило количество золота, которое при нём обнаружили, — сказал Пётр.

Они выбрались из Лондона через Криплгейт, то есть проехали в квартале от Граб-стрит. Тем не менее их не заметили, что подтвердило давние сомнения Даниеля касательно газетчиков: ему и прежде казалось, что они интересуются одним и не интересуются другим весьма произвольно. Впрочем, продвигаясь на запад, он начал понимать, как исполинского роста царь мог проехать по городу с полным возом золота и донских казаков, не обратив на себя особого внимания. Они подъезжали к Смитфилду со всеми его сопутствующими скотобойнями, мясными рынками и дебоширами. Многие костры, разведённые в среду вечером, сегодня, в субботу, ещё горели; наиболее упорные тори продолжали сшибаться с вигами весь четверг, когда Равенскар уже закреплял свою победу на высших фронтах Вестминстера и Уайтхолла. Политические волнения нечувствительно перешли в обычные беспорядки Висельного дня, так что теперь весь Смитфилд и районы к западу от него являли собой дымящееся место побоища. Пётр упомянул взятие Азова; Даниелю подумалось, что Лондон, возможно, выглядит так же. Лавочники и хозяева домов уже вешали обратно сорванные двери, выметали из дворов человеческие экскременты и тому подобное, но молодых бездельников на улицах ещё было хоть отбавляй. Даниель мысленно сортировал их по категориям: ополченцы, фанатики, бродяги, зеваки, приходившие смотреть повешение. Ни один человек делового склада, видя такое, не поверил бы, что в Англии возможна какая-нибудь экономически полезная деятельность. Тем не менее Пётр знал, что Англия процветает: как удавалось ему примирить абстрактное знание с тем, что видели его собственные глаза?

— Это место раньше лежало за чертой города, — объяснил Даниель, — и воинственные молодые люди приходили сюда биться на мечах. А поскольку в схватках они порой отрезали друг другу уши, а то и головы, молодых людей такого склада стали в просторечии называть…

— Ухорезами? Да, я слышал, — сказал Пётр. — Куда дальше?

— От развилки влево, ваше царское величество, — отвечал Даниель, — а там уже прямо до самого Клеркенуэлла.

Что касается сверхъестественного чувства, заключающегося в откровении и вдохновении, то универсальные законы не были даны этим путем, ибо в такой форме Бог говорит лишь отдельным людям, причем разным людям разное.

Гоббс, «Левиафан»[228]

Приехав в Клеркенуэлл-корт, Даниель обнаружил, что Роджер Комсток или кто-то, объявивший, будто действует от его имении, разместил во Дворе технологических искусств два эскадрона вигской кавалерии: один состоял из могавков, другой — из людей с обычными причёсками. Даниелю было всё равно: он уже утратил способность чувствовать досаду или чему-либо удивляться. Так оказалось даже лучше. Гробница тамплиеров, с её окованными железом дверями, выглядела вполне внушительно. Присутствие кавалеристов делало её, в глазах Петра, ещё более надёжным хранилищем для золота.

Даниель всю дорогу готовился к тому, что день или два будет мучительно объяснять все чудеса и диковины Двора технологических искусств — именно до такого рода курьёзов Пётр Великий был особенно падок. Однако инженеры, освобождая место для кавалерии, по большей части либо заперли оборудование, либо забрали с собой. Смотреть оказалось особо не на что. Пётр спустился в гробницу, но потолок был слишком для него низок, а сам царь явно скучал, как любой монарх на любой церемониальной инспекции; Даниелю осталось предположить, что потайные склепы древних военно-религиозных сект встречаются в России на каждом шагу и не рассматриваются как нечто примечательное. Соломон Коган выказал больше интереса, чем его начальник. Так что покуда барон фон Лейбниц и Сатурн (на удивление быстро оправившийся после того, как вооружённый казак поднял его с постели остриём сабли) показывали царю различные механизмы, относящиеся к логической машине, Даниель и Соломон сидели возле саркофагов, наблюдая за тем, как золото с «Минервы» складывают в гробницу тамплиеров. Каждую пластину надо было взвесить и записать в амбарную книгу, а потом свести и сверить результаты; не слишком сложная задача для двух таких людей. В промежутках Соломон Коган развлекал Даниеля лёгкой светской беседой:

— Занятное место.

— Я рад, что вам интересно.

— Оно напомнило мне то, чем я некогда занимался в Иерусалиме.

— Кстати, тамплиеры полностью именовались «рыцари Храма Соломонова». Так что если вы тот Соломон…

— Не надо играть словами. Я не о могиле давно позабытых рыцарей, а о том, что над ней.

— Двор технологических искусств?

— Если вы так его называете.

— А как бы назвали его вы?

— Храмом.

— Нда? И какой же религии?

— Религии, которая исходит из предпосылки, что мы можем приблизиться к Богу через лучшее понимание созданного Им мира.

— Вы хотите сказать, потому что для нас это единственное указание на то, как Он мыслит.

— Для большинства из нас, да, — отвечал Соломон.

— Вот как? Есть меньшинство, для которого существуют иные способы познать Бога?

— Вообще-то есть, — сказал Соломон, — но говорить так опасно, поскольку почти все, причисляющие себя к упомянутому меньшинству, — шарлатаны.

— Что ж, очень лестно, что вы сочли возможным раскрыть эту тайну мне. Следует ли сделать вывод, что вы верите в мою способность отличить шарлатана от…

— Мудреца? Да.

— Значит ли это, что я — мудрец?

— Нет, вы — учёный. Член Societas Eruditorum.

— Лейбниц говорил об этом обществе, но я не знал, что к нему принадлежу.

— Оно не такое, как у них. — Соломон постучал костяшками пальцев по саркофагу храмовника. — В нём нет ни устава, ни посвящений.

— Вы к нему принадлежите?

— Нет.

— Вы мудрец?

— Да.

— То есть у вас есть способы познания, недоступные для нас, учёных. Мы должны пробавляться тем, что даёт нам наша религия.

— Вы напрасно говорите о ней так пренебрежительно. Лучше знать, как вы пришли к знанию, чем получать его извне.

— Енох Роот — мудрец?

— Да.

— Лейбниц?

— Учёный.

— Ньютон?

— Трудно сказать.

— Такое впечатление, что Ньютон просто знает. В голове у него рождается законченное знание, никому не понять как. И черта с два кто-нибудь сделает то, что делает он.

— Да.

— Это чёрно-белое различие, мудрецы и учёные, или есть оттенки серого? Когда меня осеняет удачная мысль, я — мудрец?

— Вы приобщаетесь к мудрости, или магии, или как вы это называете по-английски.

— Сколько сейчас магов? Вы и Енох — два. Возможно, Исаак.

— Представления не имею.

Тут Соломона отвлёк какой-то звук на лестнице. Они с Даниелем посмотрели в ту сторону, ожидая увидеть казака с золотом, но это оказался Сатурн. Он тихо шагнул к ним. Даниель не знал, сколько Сатурн пробыл в крипте и что из их разговора слышал.

— Вы закончили подсчёты? — робко спросил тот.

— Они были несложные, — отвечал Даниель. — Почему вы спрашиваете? Мы нужны?

— Господин Романов спешит.

— Вот как? Куда это он вдруг надумал?

— Мы услышали, что в Хокли собирается народ, — объяснил Питер Хокстон. — Царь спросил, что там. Я имел неосторожность ответить, что скорее всего будут травить собаками привязанного быка. Царь изъявил горячее желание увидеть потеху.

— И кто мы такие, чтобы его задерживать?

Хокли-в-яме, таверна позже

— Два светоча науки и еврей заходят в бар… — начал Сатурн.

— Простите?

— Не важно.

— Большинство назвало бы меня просто натурфилософом, а не светочем науки, — поправил его Даниель и кивком указал через стол на Лейбница. — Вот он — светоч.

— Да, — согласился Сатурн, — и он тоже.

И кивнул на дверь в таверну.

Даниель поднял голову и увидел, что к ним входит сэр Исаак Ньютон.

Когда закончилась бычья травля (бык проиграл), Пётр выразил желание угостить всех выпивкой и попросил Сатурна порекомендовать таверну. Туда все и прошествовали.

Даниель как-то давно заметил, что таверны делятся на две категории: одни внутри оказываются гораздо меньше, чем выглядели снаружи, другие — гораздо больше. Таверна, в которую они вошли, относилась ко второй категории, что было хорошо по нескольким причинам. Во-первых, даже без казаков, карликов и прочего сопровождения свита Петра насчитывала двенадцать человек. Во-вторых, двое — сам Пётр и Сатурн — были огромного роста. В-третьих, за то время, пока Исаак шёл от двери к столу, Даниель успел хоть немного очухаться.

Они с Сатурном сидели рядом, лицом к окну и входной двери, Лейбниц и царь — напротив.

— С чего он вдруг сюда заявился? — спросил Даниель.

— Пока мы были в Клеркенуэлл-корте, царь за ним послал, — объяснил Сатурн. — В свой прошлый приезд, несколько лет назад, он был у сэра Исаака на Монетном дворе и остался очень доволен. Сегодня, увидев наши станки для обработки золота, он вспомнил про тот визит и захотел возобновить знакомство с занятным малым, который показывал ему Монетный двор.

Пётр встал и повернулся к двери, так что всем остальным тоже пришлось встать. Самый миг встречи между сэром Исааком Ньютоном и бароном фон Лейбницем прошёл для Даниеля незамечено: от расстройства кровь на какое-то время перестала поступать ему в мозг. Он не упал, и глаза его оставались открытыми, но в голове на полминуты наступило полное умственное затмение.

Когда он пришёл в себя, Сатурн легонько тянул его за рукав. Даниель огляделся и увидел, что стоит он один. Царь пересел на их сторону, чтобы освободить место для Исаака. Даниель втиснулся худым задом между двумя тёзками: Питером Хокстоном и Петром Великим, самыми крупными людьми в помещении. Лейбниц и Ньютон сидели бок о бок — большую неловкость трудно было измыслить. Против света Даниель видел только силуэты их париков, но не различал лиц, что, вероятно, следовало считать подарком судьбы.

Пётр Великий через Кикина обратился к Ньютону:

— Я сегодня о вас думал.

— Весьма польщён, ваше царское величество. Позвольте спросить, в какой связи?

Силуэт Ньютоновой головы слегка наклонился к Лейбницу. Исаак предполагал, что встреча как-то связана с анализом бесконечно малых; вообразите же его изумление при ответе Петра:

— Золото! Я прекрасно помню день, когда вы провели меня по Монетному двору и объяснили, как золото со всех концов мира течёт в Тауэр, чтобы стать гинеями. Сегодня я принял в этом участие: доставил обычное золото из России в ваш банк, а тяжёлое золото с «Минервы» — в казнохранилище доктора Уотерхауза неподалеку отсюда.

Долго молчал Ньютон. Даниель чувствовал (хотя и не мог видеть), как Исаак на него смотрит. Лицо горело, словно от жара Исаакова гнева, и Даниель гадал, способны ли ещё его старческие щёки зарумяниться от стыда.

Ну и наплевать! Ему глубоко безразлично Соломоново золото. Ради Лейбница, чьё имя Ньютон ежедневно смешивал с грязью, и ради того, чтобы продолжить работу над логической машиной, Даниель выступил посредником в сделке по обмену «Соломонова» золота на обычное — сделке, которая, негаданно, всё-таки осуществилась несколько часов назад. «Минерва» наконец избавлена от своего проклятого груза. Джек Шафто, видимо, избежит наказания за чеканку фальшивых монет. Золото в гробнице тамплиеров, формально под надзором Роджера, фактически в полном распоряжении Даниеля. Он шёл к этому много месяцев и сейчас с полным правом мог бы обмывать успех. Единственная загвоздка — Ньютоново отношение к алхимии, но Даниель с годами научился спокойнее воспринимать странности и опасные причуды своих друзей, а то и просто закрывать на них глаза, поэтому не очень задумывался об этой стороне дела.

Все карты спутало появление господина Когана. Скорее всего он безумец, хотя нет сомнений, что он знает про Соломоново золото и твёрдо намерен перевезти его всё, до последней унции, к себе в Санкт-Петербург. Чушь алхимия или не чушь, некоторые в неё верят; среди них попадаются люди влиятельные и даже опасные. Верить в то, что тяжёлое золото пропитано божественной квинтэссенцией, Даниелю, возможно, и не следовало, однако если бы он действовал осмотрительней, некоторых осложнений не возникло бы.

— Это весьма знаменательно, ваше царское величество, — сказал Исаак, — и проясняет многое, до сей поры остававшееся для меня загадкой.

Дверь таверны распахнулась. На пороге стоял человек огромного роста.

Всё потемнело. Даниель, в его лета и в его теперешнем волнении, решил, что причина — острое нарушение мозгового кровообращения, которое через несколько минут или часов завершится отёком мозга и смертью.

Однако, как выяснилось, дело было не в нём. Сатурн стремительно вскочил на ноги и, схватив стол за край, рывком оторвал от пола. Стол — двенадцать футов в длину, сто фунтов толстых еловых досок — образовал щит между сидящими по дальнюю сторону и входной дверью. Но только на мгновение — затем, как мог бы предсказать Ньютон, тяготение возобладало, и стол рухнул ребром вниз. Сколько пальцев на ногах было сломано, оценить трудно, поскольку стол упал между двумя рядами сидящих друг против друга людей. Даниель, опустив взгляд, увидел дрожащее восьмифутовое древко, засевшее в столешнице. Оно вонзилось с такой силой, что острый стальной наконечник (ибо это было что-то вроде копья или гарпуна) пробил доску насквозь и вышел с другой стороны, образовав вигвам из щепок, сквозь который просвечивал блестящий металл. Вскочив (потому что все вскакивали), Даниель перегнулся через столешницу и был потрясен ужасным зрелищем пригвождённой к столу человеческой головы. В следующий миг он узнал парик Лейбница. Гарпун (теперь уже не оставалось сомнений, что это гарпун) пролетел между двумя умнейшими головами мира, ближе к Лейбницевой, и, зацепив край огромного старомодного парика, увлёк его за собой. Он вонзился бы прямо в грудь царю, если бы Сатурн не догадался опрокинуть стол.

Вновь наступило неловкое молчание. Гарпунщик стоял в дверях, опустив плечи. Борода у него была почти такая же длинная, как у Соломона Когана. Одной руки недоставало; её заменял тяжёлый с виду протез.

— Это он! — вскричал господин Кикин. — Евгений-раскольник! Где мой телохранитель, когда он наконец понадобился?!

— Он вам не нужен, сударь, — отвечал Сатурн, перегибаясь через стол и берясь за гарпун, — ибо, как старожил Хокли-в-яме, я лично оскорблён тем, что в наших краях так неуважительно обошлись с гостем. — Он выдернул древко из стального наконечника, которому предстояло ещё долго оставаться в столешнице. — Теперь я считаю своим долгом насадить на эту палку голову Евгения-раскольника.

Сатурн шагнул к двери, и Евгений попятился, чтобы было где развернуться для драки, но тут на древко легла вторая ручища, ещё больше, чем у Сатурна. Царь, вырвав у Питера Хокстона палку, бросился на раскольника.

— Его царское величество ценит ваше похвальное рвение, — торопливо объяснял Кикин, — но это сугубо внутрироссийский конфликт, растолковывать слишком долго, и он должен быть разрешён без постороннего вмешательства. Просим всех сесть и продолжить беседу.

Кикин выбежал на улицу вдогонку за царём, и дальнейшее скрыла толпа, мигом возникавшая в этих краях везде, где сходились быки с собаками или цари с раскольниками. Только благодаря огромному росту противников иногда удавалось различить взмах древка, мелькание цепа или брызги крови на фоне неба. За ходом сражения можно было следить лишь по зрителям, двигавшимся в странном согласии с бойцами. Как игрок в кегли выгибается всем телом, провожая глазами шар, словно может изменить его траекторию, так и зрители подавались вперёд, видя возможность нанести удар, сжимались и вскрикивали, когда он достигал цели.

Сатурн, после того, как царь разоружил его и сам бросился в драку, совершенно сник. Минуту-другую он не мог прийти в себя, потом, зачарованный общим чувством толпы, расправил плечи и двинулся к выходу, говоря:

— Очень славно было принимать тут царя инкогнито, но я мог бы догадаться, что о нём станет известно и чего-нибудь такое произойдёт.

За опрокинутым столом остались только Даниель, Исаак, Лейбниц и (в углу, в сторонке от остальных) Соломон Коган.

— Не услышь я об этом от самого царя, — сказал Исаак Даниелю, — я бы не поверил: после всего, что между нами произошло…

— Всё, что произошло между мной и вами, меркнет по сравнению с интригами и происками вокруг проклятого золота. Мне самому плевать, куда оно попадёт. Несколько часов назад, когда мне думалось, что оно никому, кроме вас, не нужно и неизвестно, я бы охотно отдал его вам.

— И что же так сильно изменилось за последние несколько часов? — спросил потрясённый Исаак.

— Теперь на сене не просто собака, а лев. — Даниель кивнул на входную дверь, за которой по-прежнему шла драка. — Причём лев, значительно превосходящий умом не только других львов, но и большинство людей. Он затребовал Соломоново золото себе. Мне очень жаль.

Даниель задумался, надо ли представлять Соломона, и если да, то как, однако Исаак уже встал и направился к выходу. В дверях он разминулся с входящим человеком — не самым знатным из всех, кто когда-либо переступал этот порог (такая честь принадлежала Петру или, кто знает, Соломону), но, безусловно, лучше всех одетым; всякий за тысячу ярдов узнал бы в нём придворного. Даниель из-за стола замахал рукой, чтобы привлечь внимание новоприбывшего. Тот подошёл со слегка ошалелым видом.

— Это был?..

— Исаак Ньютон? Да. Даниель Уотерхауз к вашим услугам.

— Нижайше прошу прощения, что нарушил вашу беседу, — сказал придворный, — говорят, будто в Лондон прибыло инкогнито весьма значительное лицо.

— Так и есть.

— Утверждают, что из Московии.

— Верно утверждают.

— Хозяйка дома тяжело больна. Я прибыл, чтобы от её имени приветствовать упомянутое лицо и совершить требуемые формальности.

Даниель кивнул на окно, за которым происходила драка.

— Как говорят у нас Бостоне, занимайте очередь.

— Найдите человека в собольей шапке, — сказал Лейбниц по-французски. — Это гофмейстер, вы сможете обо всём договориться с ним.

Придворный поклонился и вышел.

— Думаю, нет надобности пояснять, — начал Лейбниц, — что мой приезд сюда вызван чрезвычайными обстоятельствами, а не сознательными усилиями с моей стороны. Но раз уж я здесь, я хотел бы задержаться ненадолго и уладить дела с Ньютоном.

— Вынужден вас огорчить: вы избрали самое неудачное время, — отвечал Даниель. — История с золотом осложнила всё куда сильнее, нежели вы думаете.

Он боялся, что сейчас начнётся разговор об алхимии, но Лейбниц кивнул и сказал:

— Я знал одного человека в Лейпциге, который тоже очень живо интересовался этим золотом.

— Тяжёлое золото приобрело здесь огромное политическое значение. От него зависит, выдержит ли Ньютон испытание ковчега или нет.

Даниелю пришлось довольно долго объяснять про Джека-Монетчика, Болингброка и клуб.

В целом Лейбниц счёл услышанное хорошей новостью.

— Мне сдаётся, что все трудности разрешимы. Ежели сделка, которую вы заключили с Джеком-Монетчиком, состоится, Ньютон получит всё потребное для испытания ковчега; если нет, неужто так трудно изловить шайку монетчиков, коль скоро за поимку возьмутся Ньютон, Уотерхауз и Лейбниц, тем более что два архипреступника — Эдуард де Жекс и Евгений-раскольник — убиты в потасовках?

Ибо было очевидно, что драка за окнами окончена, и если бы царь проиграл, они бы наверняка уже об этом услышали.

— Мне трудно поверить, Готфрид, что вам, в ваши лета и с вашим положением, хочется рыскать по лондонским трущобам, преследуя шайку негодяев.

— Ладно, сознаюсь, что это только предлог.

— А какова истинная причина?

— Я бы в последний раз попытался примириться с Ньютоном и разрешить спор о приоритете достойным образом.

— Куда более здравый и благородный мотив, — сказал Даниель. — Теперь позвольте объяснить, почему ничего не выйдет и почему вам лучше просто отправиться домой.

И он, почти вопреки собственной воле, рассказал, что Ньютон хочет получить Соломоново золото не только из практической надобности выдержать испытание ковчега, но главным образом из стремления обрести философский камень и философскую ртуть.

Безуспешно. Лейбниц только укрепился в своём желании не уезжать из Лондона.

— Если верно то, что вы говорите, значит, корень проблемы в философском заблуждении Ньютона. И я могу не объяснять, что то же заблуждение лежит в основе других наших споров.

— Напротив, Готфрид, я думаю, что спор о приоритете — из разряда «кто, что, когда и кому сказал».

— Даниель, ведь правда, что Ньютон десятилетиями скрывал свои труды по анализу бесконечно малых?

Даниель нехотя кивнул. Он прекрасно помнил, что если в разговоре с Лейбницем принимаешь хоть одну логическую посылку, то через несколько мгновений на твоей ноге захлопывается сократический медвежий капкан.

— Кто основал «Acta Eruditorum», Даниель?

— Вы и ваш знакомец. Послушайте, я признаю, что Ньютон склонен держать свои труды в тайне, а вы стремитесь свои публиковать.

— А кто скрывает свои труды, ограничивая их распространение узким кругом посвящённых?

— Эзотерическое братство.

— Иначе называемое?

— Алхимиками, — буркнул Даниель.

— То есть спор о приоритете не возник бы, если бы сэр Исаак Ньютон не был заражён алхимическим образом мыслей.

— Согласен, — вздохнул Даниель.

— Следовательно, это философский диспут. Даниель, я стар. Я не был в Лондоне с 1677 года. Какова вероятность, что я окажусь тут снова? А Ньютон, никогда не покидавший пределы Англии, ко мне не приедет. У меня не будет другого случая с ним встретиться. Я останусь в Лондоне инкогнито — никому нет надобности знать, что я здесь — и отыщу способ вовлечь Ньютона в философскую дискуссию. Я покажу ему выход из лабиринта, в котором он блуждает столько лет. Это лабиринт без крыши, из него ясно видны звёзды и Луна, которые Ньютон понимает лучше кого-либо на земле; но стоит ему опустить глаза к тому, что ближе, он теряется в тёмных змеящихся закоулках.

Даниель сдался.

— Коли так, считайте себя членом нашего клуба, — сказал он. — Я проголосую за вас. Кикин и Орни не посмеют отказать в приёме учёному, чьей головы недавно касался кулак Петра Великого. Ньютон голосовал бы против, но он некоторое время назад заключил сепаратный мир с человеком, которого ловит клуб, так что вряд ли будет посещать заседания.


Евгений-раскольник лежал в ротерхитской пыли, как срубленное под корень дерево. Судя по всему, он дорого продал свою жизнь. Лицо его, обрамлённое сивыми волосами и бородой, было обращено к небу. Даниель предположил, что ему под шестьдесят. Будь он одних лет с царём (Пётр недавно шагнул в пятый десяток) и не однорукий, бой мог бы закончиться иначе, а так Даниелю оставалось трактовать поступок Евгения как эффектную форму самоубийства. Возможно, Евгений узнал, что золото покинуло «Минерву», и почему-то вбил себе в голову, что его срок на земле окончен.

— Странный был тип. Много лет верно служил Джеку, в последние годы действовал самостоятельно и пытался сжечь царские корабли в Ротерхите, хотя и помогал Джеку в нападении на Тауэр и захвате ковчега, — объяснил Лейбницу Даниель. — Великий был преступник, но всё равно горько видеть, что человек лежит вот так, брошенный.

Впрочем, тут он заметил приближающегося Сатурна с несколькими молодцами и пустой телегой.

Даниель, Лейбниц и Соломон Коган нагнали Петра и его свиту в Клеркенуэлл-корте, как раз когда те собирались обратно в Ротерхит. Даниель отправил с ними записку мистеру Орни, что поджигатель кораблей убит. Лейбниц поехал с царём. Соломон пообещал прибыть на верфь позже. В ближайшие несколько дней предполагалось закончить осмотр и набрать команду; дальше кораблям предстояло идти прямиком на войну со шведами в Балтийское море.

Царь и его свита уехали. Даниель, сам не зная почему, испытывал невероятный прилив энергии — такого с ним не было уже несколько недель. Может быть, это и делает царя царём: способность подтолкнуть окружающих, заставить их работать с полным напряжением сил. А может, вид мёртвого Евгения напомнил Даниелю (если тот ещё нуждался в напоминаниях), что дни его на земле не вечны. Или ему просто хотелось поскорее избавиться от Соломонова золота. Видимо, остальные работники Двора технологических искусств почувствовали что-то похожее; почти неделю они не казали туда носа из-за противостояния вигов и тори, а также безобразий, связанных с Висельным днём, а сегодня приходили один за другим, открывали заколоченные мастерские и сдёргивали с механизмов чехлы от пыли. Вернулся Сатурн, отвезя тело Евгения в русскую церковь (где уж там он сумел её отыскать), и к заходу солнца работа уже кипела вовсю. Они прокатали, разрезали и взвесили больше золота, чем когда-либо за один день. Потом Даниель рекрутировал полдюжины ничем не занятых, но относительно трезвых могавков в качестве вооружённого сопровождения, и пластины повезли по берегу Флит в Брайдуэлл.

Когда в четверг прибыла «Минерва», с неё первым делом сгрузили бумажные карты, на которые Даниель в Институте технологических искусств Колонии Массачусетского залива более десяти лет наносил таблицы для логической машины. Их ещё раньше отправили в Брайдуэлл, где теперь имелось целых шесть картонабивочных органов.

— Ничего, ничего, — говорила разбуженная Ханна Спейтс, — наши девушки так и так привыкли работать по ночам.

И вот мастерская осветилась и ожила; Ханна и пять других девушек проворными пальчиками нажимали клавиши, а несколько пар рослых потаскух сменяли друг друга на мехах, поддерживая силы пивом из бочонка, за которым Сатурн сходил в пивоварню на другую сторону Флитской канавы. Некоторые карты набили ещё до того, как прибыл живительный напиток, и много — после; впрочем, Даниель настоял, чтобы шесть набивщиц не пили. Всю партию пластин закончили к трём утра, и банкир Уильям Хам, вырванный из постели боевым отрядом могавков, взвесил карты и выбитые из них кружочки к вящему удовлетворению Соломона Когана. Еврей наблюдал за всем с пристальным любопытством, временами выказывая недовольство теми сторонами процесса, которые, на его взгляд, оставляли лазейку для воровства или мошенничества.

Теперь Даниель вручил ему мешочек из тончайшей лайковой кожи, размером не более грецкого ореха, но тяжёлый, как шарик ртути.

— Это крохотные диски, выбитые из карт органами, — объяснил Даниель.

Сатурн кивнул; он уже видел, как крупинки золота вынимают из машин и как Уильям Хам их взвешивает.

— Обычно мы отвозим их обратно и переливаем на материал для новых карт, — продолжил Даниель. — Сегодня я сделаю исключение и отдам их вам в память о вашем визите в Лондон и в знак моего уважения.

Соломон зажал мешочек ладонями и отвесил благодарственный поклон.

— Теперь, — сказал Даниель, — если вы готовы ещё некоторое время обойтись без сна, вы можете увидеть, как мы обеспечиваем сохранность карт до отправки в Санкт-Петербург.

Соломон ответил согласием. Сундучок с готовыми картами погрузили на телегу и покатили по улицам Лондона, совершенно пустым, если не считать золотарей. Ехали по Ладгейт, мимо собора святого Павла; Даниель рассказал, как в разгар Чумы проходил мимо старого собора, впоследствии уничтоженного Пожаром, и как обречённую церковь окружали валы недозахороненных тел. За кладбищем начался Чипсайд; дальше к востоку улица разделилась на три: Ломбард, Корнхилл и Треднидл, в начале которой и стояло здание Английского банка.

После короткого разговора с Уильямом Хамом ночной сторож пустил их внутрь и даже предложил Сатурну понести его ношу — сундучок с невероятно внушительными замками. Сатурн вежливо отказался. Уильям Хам отправил сторожа спать дальше. Все взяли по фонарю. Господа Коган, Уотерхауз, Хокстон и Хам, идя в собственном озерце света, быстро оставили позади часть здания, похожую на банк (отделанные помещения с мебелью и окнами), и спустились в подвалы.

Никакими усилиями мысли нельзя было себя убедить, что это обычный цокольный этаж. Земля под банком представляла собой пену из катакомб, частью новых, частью древних, но больше древних. Почти каждое помещение соединялось по меньшей мере с одним соседним, что позволяло двигаться сквозь пену без помощи лопат и пороха, если помнить общий план — самая задача для банкира. Мистер Хам постоянно менял направление, лишь изредка (что несколько успокаивало его спутников) замирал в нерешительности и всего один раз вынужден был повернуть назад. Всякий, хоть немного смыслящий в строительстве, с первого взгляда понял бы, что на протяжении веков тут возводили не одно здание, и не один архитектор просиживал ночи без сна, тревожась, выдержит ли пена их вес. Материальным следствием этих тревог стали различные своды, арки, балки, сваи, опоры и стены бутовой кладки, выраставшие в свете фонарей и заставлявшие мистера Хама круто поворачивать вбок, а то и в противоположную сторону. Укреплённые туннели и сводчатые коридоры, которыми вёл своих спутников Уильям, свидетельствовали, что другие архитекторы сочли древние фундаменты достаточно прочными, чтобы не упасть, если их тщательным образом не заминируют.

— Вот такие-то подземные ходы и снятся в страшным снах людям, положившим свои деньги в банк, — задумчиво произнёс Сатурн, когда они с Даниелем на несколько поворотов отстали от мистера Хама и господина Когана. Тем не менее, когда отряд вновь воссоединился, стало видно, что лицо у мистера Хама немного обиженное. Он показывал готическую арку, закрытую новой железной решёткой. Пирамидальные лучи света от фонарей, бьющие между прутьями, косо ложились на ящики, в щели которых проблескивало золото и серебро.

— Как видите, исходная сложность подвалов уступает место продуманному плану переустройства, — сказал мистер Хам. — Некоторые найденные помещения мы полностью засыпали, другие укрепили.

Дальше мистер Хам сделал большой крюк, чтобы зримыми или изустными примерами подтвердить это и прочие утверждения. Даниель уже давно потерял счёт поворотам; выйти отсюда самостоятельно для него было так же невозможно, как на пальцах подвести баланс Английского банка. Однако он чувствовал, что в целом они спускаются. Стало сырее и прохладнее, архитектура изменилась. Дерева было меньше; подгнившие деревянные конструкции заменила свежая каменная кладка. Прошли через готический слой в романский, возможно даже римский; трудно было говорить о временных рубежах, поскольку ничто не менялось тут добрых полтысячи лет после ухода римлян. Сырость ощущалась повсюду, хотя собственно стоячей воды было мало. Очевидно, строители нашли способ отвести грунтовые воды — вероятно, в Уолбрук, местную речку, знаменитую тем, что на каком-то историческом этапе после падения Рима она исчезла с лица земли.

Наконец впереди показалась окованная дверь; Уильям Хам отпер её ключом, таким большим, что им при необходимости можно было бы отбиваться от грабителей. Для подземного казнохранилища помещение выглядело слишком просторным, для приходской церкви — тесноватым. Как в церкви, имелся центральный проход, служивший одновременно сточной канавой. Ручеек грунтовой воды в два пальца толщиной змеился по трещинам между каменными плитами. По обе стороны от центрального прохода возвышались платформы, тоже вымощенные камнем; на них громоздились ящики, сундуки и мешки с деньгами. Уильям Хам провёл спутников в дальний конец, где платформы заканчивались и начиналось большое открытое пространство, а ручеек утекал через дырку в полу. По указанию банкира Сатурн поставил сундучок на край платформы, где как раз было свободное место. Соломон этого не видел, потому что осматривал помещение.

Он сдвинул мешок с деньгами, освобождая место на платформе, плюнул туда и растёр слюну большим пальцем. Под патиной въевшейся пыли в свете Даниелева фонаря проступило несколько кусочков цветного камня. Мозаика.

— Римская? — догадался Даниель.

Соломон кивнул.

— Надеюсь, я убедительно доказал, что здесь золото будет в полной сохранности, — обратился Уильям Хам к Соломону, когда тот подошёл к остальным. Однако Соломон смотрел в пол.

— Пожалуйста, дайте мне ваш ключ, — сказал он, протягивая руку.

Уильяму Хаму просьба не понравилась, но он не видел причин в ней отказывать, поэтому вложил ключ в ладонь Соломона.

Еврей сел на корточки, ощупал пол кончиками пальцев и вставил головку ключа (похожую на богато украшенный мастерок) в дренажное отверстие. Он пошерудил в дыре, и в полу внезапно открылась полукруглая щель. Сатурн шагнул вперёд.

— Осторожно! Там колодец, — предупредил Соломон.

— Откуда вы знаете?

— Это храм Митры, выстроенный римскими воинами, — объяснил Соломон, — а в них всегда был колодец.

Сатурн запустил руку в щель и потянул. От пола отделился диск диаметром около двух футов, сколоченный из досок сравнительно недавно. Когда в дыру опустили фонарь, стало видно, что это колодец, облицованный камнем до уровня воды, которая стояла примерно в трёх саженях ниже пола.

— Ваши рабочие нашли колодец и закрыли его, — сказал Соломон, — но больше ради собственной безопасности, чем ради охраны банка. Я готов поспорить на все хранящиеся у вас ценности, что смогу покинуть здание и через полчаса встретиться с вами на улице, не пройдя ни через одну из дверей вашего заведения.

— Я не принял бы пари, даже если был бы вправе спорить на деньги банка, — ответил Уильям Хам, — поскольку не хуже вашего чувствую, что из колодца сквозит.

— О да, там есть боковой ход! — крикнул Сатурн, который лежал на животе, свесив голову вниз. — Примерно на середине высоты! И меня подмывает взять у рабочих лестницу, чтобы узнать, куда он ведёт!

Предложение было рискованным, но никто не устоял. Лестниц вокруг было предостаточно. Одну из них спустили в колодец и упёрли в пол бокового туннеля, обнаруженного Сатурном. Тот слез первым и объявил, что каменщики храма Митры потрудились на совесть.

— Ещё бы! — отвечал Соломон, — ведь Митра был богом договоров.

— Договоров?! — изумлённо переспросил Уильям Хам.

— Да, — сказал Соломон. — Поэтому хорошо, что вы построили свой банк над его храмом.

— Ни в одном известном мне пантеоне Митра не фигурировал.

— Он не олимпийское божество. Греки заимствовали его у персов, а те, в свою очередь, у индусов. От греков его культ перешёл к римлянам и стал особенно популярен к сотому году от Рождества Христова, как сказали бы вы, или, как сказал бы я, через несколько лет после разрушения Соломонова храма. Особенно среди воинов, например, тех, что стояли в Лондинии по берегам Уолбрука.

Говоря, Соломон спускался по лестнице.

— Неужели вы туда полезете?

— Мистер Хам, царь поручил мне проверить надёжность банка, и я её проверю, — отвечал Соломон.

Даниель спустился вслед за Соломоном. Теперь все трое сидели на корточках в сводчатом туннеле, который полого спускался к колодцу и, видимо, тоже служил для стока воды. Уильяма Хама оставили в храме Митры с наказом бежать за помощью, если исследователи не вернутся. Немного продвинувшись по туннелю, они обнаружили свободное пространство над головой и каменные ступени, ведущие вправо и вниз, к воде. Ручей футов восьми в ширину медленно тёк в темноте между рядами свай и фундаментов, на которых, как можно было только догадываться, стояли соседние дома. В дождливую погоду исследователям скорее всего пришлось бы повернуть назад, но сейчас, в третий день августа, вода, если держаться края речушки, едва доходила им до щиколоток. Все трое двинулись вниз по течению, освещая фонарём фундаменты и гадая, каким домам они принадлежат.

— Во время Чумы, — сказал Даниель, — мой дядя Томас Хам, отец Уильяма, расширял подвал своей златокузнечной лавки, находившейся отсюда не дальше, чем на вержение камня. Он нашёл римскую мозаику, а также несколько языческих монет и вещиц. Одной из них моя жена в Бостоне закалывает себе волосы.

— Что изображала мозаика? — спросил Соломон.

— Некоторые фигуры напоминали Меркурия. Мистер Хам назвал помещение храмом Меркурия и счёл находку добрым знаком. Впрочем, другие изображения скорее сулили недоброе…

— Вороны?

— Да! Откуда вы знаете?

— Коракс, ворон, был у персов вестником богов…

— Как Меркурий у римлян.

— Совершенно верно. Митраисты верили, что душа, спускаясь из сферы недвижных звёзд, чтобы воплотиться на земле, пересекает все планетарные сферы, последовательно испытывая их влияние. Проходя через сферу Венеры, душа становится сладострастной и так далее. Последней была сфера Меркурия или Коракса. Считалось, что когда душа готовится к смерти и возвращению в сферу недвижных звёзд, она должна проделать обратный путь, последовательно сбрасывая путы Меркурия-Коракса, Венеры и других планет вплоть до…

— Сатурна? — спросил Сатурн.

— Да.

— Мне лестно, что я ближе всех к недвижным звёздам, и мой порок — наименее из всех приземлённый.

— Соответственно, у митраистов было семь рангов, и для каждого — отдельный зал, всегда подземный. Подвал вашего дяди — покой Меркурия-Коракса, куда вводили новоначальных. Позже им предстояло пройти через врата или туннель в следующий зал, украшенный изображениями Венеры, и так далее.

— И кому же посвящено большое помещение под Банком?

— Вам приятно будет узнать, что это зал Сатурна, для посвящённых самого высокого ранга, — отвечал Соломон.

— То-то мне было там так уютно!

— Если мы и правда идём под златокузнечной лавкой Хама, — продолжал Соломон, — то проходим иерархию в обратном порядке, как души, покидающие небесную сферу, чтобы воплотиться на земле.

— Забавно, — сказал Даниель, — ибо я только что увидел имя старого друга, который порадовался бы, узнав, какое место в иерархии занимает его творение.

Они стояли перед относительно новой кладкой. Древний фундамент здесь заменили массивными каменными блоками, способными выдержать вес здания, так что получилась сплошная стена. Только в одном месте между блоками оставили небольшое квадратное отверстие для отвода воды из соседнего погреба. Перемычку над водостоком образовывала длинная плита, и на ней округлым классическим шрифтом было выбито:


КРИСТОФЕР РЕН A.D. 1672


— Это церковь святого Стефана Уолбрукского, — сказал Даниель.

— Лучшего места, чтобы родиться в мир, не сыскать, — задумчиво произнёс Сатурн.

Они с трудом протиснулись в водосток и оказались в церковном склепе. Сверху гудел колокол. «Мрачное рождение», — заметил Даниель. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы сориентироваться; затем он повёл Сатурна и Соломона по лестнице в помещение с задней стороны церкви. Они удивились, увидев за окнами дневной свет, но куда сильнее удивилась им жена викария. Глаза у женщины были красны от слёз, крики ужаса звучали приглушённо, а все её попытки выгнать из церкви перемазанных грязью пришельцев закончились ничем. Службы не было, однако на удивление много людей пришло в церковь просто посидеть и помолиться в тишине.

Даниель, Сатурн и Соломон выбрались в серый утренний полусвет. По Уолбрук-стрит в сторону Темзы брёл человек, звонил в колокольчик и кричал: «Королева умерла, да здравствует король!»

Переводчик: Е. М. Доброхотова-Майкова


Книга восьмая СИСТЕМА МИРА

Остаётся изложить, исходя из тех же начал, учение о строении системы мира.

Ньютон, «Математические начала натуральной философии»[229]

Мальборо-хауз утро среды, 4 августа 1714

Торговцы знают, что памфлеты вигов продаются лучше, так щедры они на скандалы и ложь.

Из письма к Роберту Гарлею, 1-му графу Оксфордскому, приведённому в книге «Мальборо. Его жизнь и время», сэра Уинстона Черчилля, том VI.


Церемония утреннего туалета была придумана Людовиком XIV и, подобно другим нововведениям Короля-Солнца, возмущала добропорядочных англичан, знавших о ней лишь по страшным рассказам, как версальские придворные продают невинность своих дочерей за право подержать рубашку или подсвечник на одевании монарха. Вот всё, что Даниель слышал об этом обычае до девяти часов утра четвёртого августа, когда посыльный отыскал его в Крейн-корте и огорошил известием, что он, Даниель, вместе с полудюжиной других господ приглашён на первое лондонское левэ герцога Мальборо, которое имеет состояться через час.

«Однако моё собственное левэ ещё не закончено», — мог бы ответить Даниель, вытирая овсянку с небритого подбородка. Вместо этого он велел посланцу ждать внизу, пообещав, что скоро спустится.

Перед домом Мальборо толклись несколько сотен англичан — слегка выдохшийся остаток упоённой толпы, с пением сопровождавшей его вчера по улицам Лондона в подобии римского триумфа, наскоро сымпровизированного неуправляемым плебсом.

Герцог и герцогиня были в Дувре вечером второго. Весь вчерашний день они ехали через Рочестер и другие города, лежащие по дороге к Лондинию, где их встречали только что не королевскими почестями. За это время многие знатные виги успели пристать к процессии, а многие простолюдины — выстроиться на Уотлинг-стрит. У Даниеля даже зашевелились сомнения: что, если слухи, давно распространяемые ториями, верны, и Мальборо действительно второе пришествие Кромвеля? Теперь он пригласил на своё первое левэ Даниеля, который ещё помнил, как ребёнком сидел у Кромвеля на коленях.

Рядом с Сент-Джеймским дворцом, похожим на свалку архитектурных элементов, Мальборо-хауз смотрелся вполне прилично. Ограда дворца, подобно исполинскому железному ситу, впускала одних (в данном случае Даниеля) и отцеживала других. По внешнюю её сторону намело целые человеческие сугробы; любопытствующие жадно глядели внутрь, втиснув между прутьями лица. Выбираясь с помощью слуги из экипажа и идя к парадным дверям, Даниель гадал, многие ли из зевак его знают и мысленно свяжут с безжалостным пуританским военачальником. Среди них наверняка затесалось немало шпионов тори — уж они-то наверняка Даниеля заметили и про связь с Кромвелем вспомнили. Вероятно, с тем его сюда и пригласили: чтобы сделать всей партии тори смутно-угрожающий намёк.

Ванбруг переделывал дворец с расчётом, что герцог останется здесь надолго. Многие работы были ещё в самой грубой стадии, так что слуга вёл Даниеля под лесами, между штабелями досок и кирпичей. Однако чем дальше, тем более завершёнными выглядели комнаты. За герцогскую опочивальню взялись первой, и обновления распространялись от неё к внешним частям здания. Перед резными двустворчатыми дверями работы Гринлинга Гиббонса служанка вручила Даниелю серебряный таз с горячей водой, обёрнутый полотенцем, чтобы не обжечь рук.

— Поставьте рядом с милордом, — сказала она, и двери распахнулись.

Словно жук на леднике, герцог Мальборо восседал в кресле посреди белой огромности своей спальни. Рядом с ним стоял стол. Герцогскую голову покрывала густая щетина: очевидно, сегодня он решил её сбрить. Да и пора было: по слухам, противные ветра задержали их с герцогиней в Остенде на две недели. Даниель, знавший о левэ не больше любого другого англичанина, испугался, что сейчас его попросят намылить герцогу макушку и соскоблить с неё двухнедельную поросль. Однако тут он заметил лакея, правящего бритву, и с непомерным облегчением понял, что обязанности цирюльника возложены на человека опытного.

Из шести приглашённых на левэ Даниель явился последним; это он видел ясно, несмотря на то, что августовское солнце, сияющее на тоннах новой лепнины, слепило глаза. Потолок был таким высоким, что можно извинить натурфилософа, вообразившего, будто фестоны и фризы вырезаны из природного льда.

Герцог сидел в шлафроке из чего-то блестящего и шуршащего, шею его перед бритьём обмотали милями белого полотна. Ничего более далёкого от пуританской строгости измыслить было невозможно. Если тори снаружи, на Пэлл-Мэлл, и впрямь полагали, что Даниель идёт передать факел следующему Кромвелю, один взгляд на эту комнату рассеял бы их опасения. Мальборо, если он и захватит власть, будет действовать не как военный диктатор, а как Король-Солнце.

Великий человек полупривстал в кресле и поклонился Даниелю, который от неожиданности чуть не уронил таз. Прочие участники левэ — всё больше графы и выше, держащие свечи, рубашку, пудру для парика и тому подобное, — склонились ещё угодливее. Даниель по-прежнему мало что видел, но, проходя последние несколько ярдов, отчётливо слышал приглушённые смешки.

— Доктор Уотерхауз ещё не знает, что нашли сегодня в запечатанном ларце барона фон Ботмара, — предположил герцог.

— Сознаюсь в своём полнейшем неведении, — отвечал Даниель.

— Ганноверский посол, Ботмар, привёз с собой запечатанный ларец, который следовало открыть по смерти королевы Анны. Там лежали распоряжения его величества, как управлять страной до тех пор, пока его величество явится принять корону, скипетр и державу. Сегодня распоряжения достали и прочли в присутствии Тайного совета. Король назначил двадцать пять регентов, которые будут распоряжаться до его приезда. Вы, доктор Уотерхауз, один из двадцати пяти.

— Бред собачий!

— Истинная правда. И когда мы склоняемся перед вами, милорд, мы делаем это потому, что чтим в вашем лице регента. Вы и две дюжины ваших коллег — для нас покамест ближайшее подобие государя.

К Даниелю никогда прежде не обращались «милорд», и уж менее всего он ждал такого от герцога Мальборо. Ему потребовалось определённое самообладание, чтобы не пролить воду из таза. Впрочем, с помощью лакея таз был водружён на стол, и Даниель, завершив свои церемониальные обязанности, смог отступить назад. Лакей намочил губку и возложил её герцогу на голову, словно влажную корону. Герцог заморгал, стряхивая с ресниц струйку воды, задрал подбородок и принялся перебирать какие-то бумаги у себя на коленях: очевидно, левэ, помимо прочего, включало увлекательную возможность посмотреть, как великий человек читает почту.

— Граб-стрит, наверное, протянулась уже миль на десять, — заметил герцог, отбрасывая в сторону одну газету за другой.

— Возможно, скоро вам захочется, чтобы она стала гораздо короче.

— Вам тоже, доктор Уотерхауз. Новая высокая должность сделает вас мишенью для отравленных стрел.

Мальборо склонил голову набок, чтобы мыльная пена не текла на глаза, и теперь не видел того, что лежало у него на коленях. Он перебирал газеты, встряхивая золотой бахромой на рукавах, и время от времени отводил какую-нибудь на расстояние вытянутой руки.

— А, вот! — воскликнул он, найдя сегодняшний «Окуляр». — Держите, доктор Уотерхауз. Я только что читал отсюда вслух этим господам, покуда мы ждали опоздавшего. Вы можете прочесть сами.

— Спасибо, милорд, полагаю, чтение было гораздо занимательнее моего общества, приди я вовремя.

— Напротив, милорд, это нам надлежит вас занимать.

Герцог дёрнулся, потому что лезвие срезало часть выступающего шрама. За то время, что он надзирал за убийством нескольких сот тысяч английских, французских и других солдат в войнах против Людовика XIV, его кумпол украсили барельефы и горельефы в количестве, много превосходящем среднее. Они таились под двухнедельной щетиной, как мели в илистой прибрежной воде, незримые навигационные опасности на пути бритвы.

— Что я должен прочесть, милорд? — Даниель потянулся за газетой.

Глаза Мальборо — большие и очень выразительные — мгновение созерцали Даниелеву ладонь. Люди, как правило, не уставлялись на Даниелевы руки, ни на правую, ни на левую. На обеих присутствовали все пальцы, палач в Олд-Бейли не выжег на них клеймо, перстней он не носил — как правило. Однако сегодня у Даниеля было на правой руке простое золотое кольцо. Он никогда раньше не надевал украшений и сейчас удивился, насколько оно привлекает внимание.

— «Размышления о силе», — отвечал Мальборо. — Вторая страница.

— Очень к случаю, если я и впрямь обрёл такую политическую силу, как вы говорите. Кто автор?

— В том-то и соль. Удивительная история. Есть один малый, он пишет под псевдонимом «Титул»…

— Это он сочинил?!

— Нет, но он откопал в Клинкской тюрьме арапа, совершенно исключительный экземпляр. Арап, разумеется, существо неразумное, однако обладает уникальным даром писать и говорить, как если бы обладал разумом.

— Я с ним знаком, — сказал Даниель. Его глаза наконец привыкли к свету и смогли разобрать имя «Даппа». Он поднял взгляд на Мальборо и тут же отвёл: справа от герцогского уха собралась большая капля крови и струйкой побежала вниз, по краю челюсти, и на шею под подбородок. Герцог снова дёрнулся.

— Полегче, любезный, я не для того приехал в Англию, чтобы умереть от столбняка!

Даниель оглядел других пятерых гостей. Те в ответ выдавили улыбки, каких в адрес Даниеля не обращали с тех пор, как он занимал относительно важную должность при дворе Якова II.

Голова герцога снова была гладкая, как колено. Два лакея нависли над ним с тряпками и время от времени промакивали кровь. Герцог взял зеркало, на мгновение поднёс его к лицу и скривился.

— Провалиться мне! Это бритьё или трепанация черепа?

Он торопливо отставил зеркало, как будто долгие годы сеч и перестрелок не подготовили его к такому зрелищу. Почты у него на коленях было много — больше, чем Даниель получал за десять лет, — поэтому он не сразу нашёл, что искал. Даниель с любопытством разглядывал герцога. Когда-то Джон Черчилль был самым красивым юношей в Англии, возможно, даже во всём христианском мире. Божественная несправедливость сохранялась и теперь, в герцогские шестьдесят пять. Он был стар, одутловат, лыс, измазан в крови, но его черты не утратили благородства (свойственного далеко не всем людям благородного сословия), а глаза оставались огромными и прекрасными; их не портили складки век и кустистые брови, из-за которых на многих старых англичан так гадко смотреть.

— Вот! — воскликнул герцог и несколько раз хлопнул по письму на коленях, как будто хотел утрясти слова в правильном порядке. — От вашего собрата-регента.

— Милорд Равенскар тоже в списке Ботмара? — спросил Даниель, узнавший почерк и печать.

— О, разумеется, — отвечал Мальборо. — И первый претендент на место лорда-казначея. Кто больше Равенскара знает о банке, Монетном дворе, бирже и казначействе? — Он пробежал глазами письмо от Роджера и успокоил собравшихся: — Не буду читать всё. Приветствия, поздравления и прочая. Дальше он приглашает нас с миссис Черчилль к себе на суаре первого сентября.

Герцог оторвал взгляд от листка и взглянул на Даниеля чуть озадаченно.

— Как вы думаете, милорд, прилично ли устраивать званый вечер так скоро после кончины государыни?

— К первому сентября месяц траура истечёт, милорд, — вступился за Роджера Даниель. — Я уверен, что приём будет скромный, сдержанный…

— Он обещает извержение вулкана!

Слова герцога вызвали смешки у доселе молчавшей пятёрки.

— Скорбя по усопшей королеве, мы тем не менее должны праздновать вступление на престол нашего нового короля, милорд.

— Ну, коли вы так повернули, я думаю, что приду, — сказал герцог. — Вообразите, я ни разу не видел знаменитого вулкана.

— Говорят, зрелище стоит того, чтобы не пожалеть времени, милорд.

— Не сомневаюсь. Я скоро отправлю ответ в храм Вулкана. Но если вы случайно увидите маркиза Равенскара, например, на заседании регентского совета, передайте ему то же самое, хорошо?

— С превеликим удовольствием.

— Отлично! А теперь я могу подняться, или раны надо будет прижигать?

С окончанием бритья завершилось и прямое участие Даниеля в левэ. Герцог перенёс внимание на других гостей, в чьи обязанности входило подавать рубашку, парик, шпагу и прочее. Каждая из этих стадий сопровождалась болтовней, для Даниеля малоинтересной. Более того, он не мог уследить за разговором: герцог упоминал каких-то людей по имени либо и вовсе полунамёками. Тем не менее Даниель чувствовал, что откланяться было бы моветоном. Ему, из уважения к летам, предложили стул, и он сел. Взгляд Даниеля остановился на газете.


Размышления о силе
Даппа

Клинкская слобода вместе со всей Великобританией скорбит о нашей усопшей королеве; арестанты сменили лёгкие кандалы на тяжёлые траурные, облачились в чёрные лохмотья вместо серых, и ночи напролёт мне не дают уснуть несущиеся снизу стенания и вопли — свидетельство, что здешние обитатели горюют не меньше милорда Б***.

Неделю назад этот человек восседал на вершине той груды трупов, которую мы именуем политикой, и многими почитался за сильнейшего человека в стране. Что же сталось с Б***?

Вопрос праздный, ибо никого не волнует его участь. Тех, кто об этом спрашивает, занимает другое: куда делась сила Б***?

Неделю назад её было в избытке, сегодня нет совсем. Куда она ушла? Многие хотели бы знать, ибо желающих обрести силу больше, чем желающих стяжать золото.

От герра Лейбница мы слышали, что есть свойство тел, называемое vis viva[230], и другое, называемое quantite d’avancement[231]; оба сохраняются при всех столкновениях и всех изменениях системы. Первое равно произведению массы на квадрат скорости, второе — произведению массы на скорость. В начале времён Вселенная получила некую меру того и другого, которая не прибывает и не убывает, но лишь перераспределяется между телами, как серебряные пенсы на ярмарке. Что ведёт к вопросу: подобна ли сила vis viva и quantite d’avancement, то есть сохраняется ли она в природе? Или она подобна пакету акций, которые сегодня стоят много, а завтра — ничего?


Ибо если сила подобна акциям, то огромное её количество, утраченное Б***, растаяло, как тени на солнце. Ведь сколько бы богатства ни терялось при биржевых обвалах, оно уже не появляется вновь. Однако если сила есть величина, в сумме своей неизменная, то потери Б*** должны где-нибудь объявиться. Где же? Некоторые говорят, что милорд Р*** подобрал их и хорошенько припрятал, дабы они не достались милорду М***, буде тот возвратится из-за моря. Мои друзья-виги уверяют, что сила, утраченная ториями, неизбежно и нечувствительно распределилась между всем народом; но сколько я ни обшаривал нижние помещения Клинкской тюрьмы в поисках утерянной власти Б***, мне ничего не удалось сыскать, что полностью уничтожает приведённое утверждение, ибо, воистину, в этих тёмных салонах народа содержится изрядно.

Я предлагаю новую теорию силы, вдохновлённую трудами мистера Ньюкомена, графа Лоствителского и доктора Уотерхауза над машиной по подъёму воды посредством огня. Как мельница производит муку, ткацкий станок — ткань, плавильная печь — железо, так эта машина должна производить силу. Если не лгут создатели устройства — a y меня нет причин сомневаться в их искренности, — то можно считать доказанным, что сила не есть величина, постоянная в своей сумме, ибо таковые величины нельзя приумножить. Отсюда вытекает, что количество силы в мире постоянно растёт и будет расти тем быстрее, чем больше построят таких машин. Посему человек, копящий силу, подобен скряге, восседающему на груде монет в стране, где денег чеканят больше, нежели может переварить рынок, так что несметное богатство постепенно обращается в золу и, будучи извлечённым на свет, оказывается бесполезным. Таков милорд Б*** и его хвалёная сила. То, что верно в отношении Б***, должно быть справедливо и в отношении его прихвостней, особливо же самого низкого и раболепного, МИСТЕРА ЧАРЛЬЗА УАЙТА. Сей негодяй объявил, будто я ему принадлежу. Он мнил, будто владеть человеком значит обладать силой, однако ничего не приобрел своими притязаниями; я же, якобы бессильный, теперь пишу в газету, которую просматриваешь ты, многоуважаемый читатель.


По мере облачения герцог разрешал освободившимся придворным удалиться, что те и делали с глубоким поклоном и почти слёзными благодарностями за приглашение; ещё до полудня Даниель остался в спальне один на один с хозяином дома. В парадном снежно-белом парике и сдержанном, хоть и разительно модном наряде, при шпаге, тот внезапно сделался совершенно великолепен. Они вышли прогуляться в розарий рядом с опочивальней и говорили о цветах куда дольше, чем хотелось бы Даниелю. Он не меньше герцога любил розы, но не как объект для беседы.

— Я принял любезное приглашение Равенскара, — сказал наконец Мальборо. — Более того, сделал это в присутствии пятерых самых злостных лондонских сплетников. Так что Роджер, вероятно, уже в курсе. Однако в моём согласии есть условие, которое я при этих пятерых не назвал. Не упомяну я его и в той крайне учтивой записке, что отправлю вскорости в храм Вулкана. Я расскажу о нём только вам с просьбой передать Роджеру.

— Я готов, милорд, — ответил Даниель, стараясь не выдать голосом усталости от некоторого ощущения дежавю.

— Позвольте напомнить вам о договоре, который мы скрепили рукопожатием в ночь Славной Революции на дамбе Тауэра.

— Я прекрасно помню, милорд, но не будет вреда, если мы освежим его в памяти.

— Я обещал вам свою дружбу, если вы поможете мне понять или хотя бы проследить махинации алхимиков.

— Да.

— Я смею надеяться, что в последовавшие двадцать пять лет бывал вам в меру возможности полезен, — сказал Джон Черчилль. Ибо чувствовалось, что сейчас они говорят не как герцог и регент, а как Джон и Даниель.

— Раз уж мы этого коснулись, довольно удивительно, что моё имя попало в список Ботмара.

— У меня было много времени во время и после войны, чтобы расписать перед кронпринцем достоинства некоего англичанина, — сказал Джон, — а глубочайшее уважение, которое питает к вам принцесса Каролина, тоже делу не помешало.

— В таком случае вы оказали сыну Дрейка негаданную честь, — отвечал Даниель.

— С тех пор как мы заключили договор, многое изменилось. Роджер со своим Альянсом преобразил страну. Он поставил во главе Монетного двора крупнейшего алхимика в мире. Алхимик по-прежнему там и по-прежнему исполнен рвения. Все отмечают его исключительную добросовестность. Однако я получаю донесения касательно ковчега, Соломонова золота, философской ртути и прочих тёмных полуоккультных дел, которым не место в просвещенном восемнадцатом столетии. Теперь, когда Анну, упокой Господи её душу, сменил Георг, я беру на себя величайшую мыслимую ответственность: помочь новому королю — нет, новой династии! — понять, что происходит в королевстве. Я добьюсь, чтобы Монетным двором руководили люди здравые и компетентные и чтобы денежная система Англии стояла неколебимо. Можно ли доверять Ньютону управление Монетным двором, Даниель? Что это для него: завод по штамповке металлических дисков или лаборатория для хилиастических изысканий? Скажите, Даниель, он и впрямь чернокнижник? И если да, то, чёрт побери, можно ли полагаться на его искусство?

Храм Вулкана часом позже

— Что вы ему ответили? — спросил Роджер тоном, в котором зачарованное любопытство отчасти преобладало над ужасом. Они с Даниелем гуляли по розарию Роджера, который был в десять раз больше, чем у Мальборо, хотя и не так выгодно расположен: здешние садовники не могли через забор одолжить лопату у служителей английского короля.

— Боюсь, на взгляд герцога я был несколько уклончив, — отвечал Даниель после недолгого раздумья. — Я заверил его, что коли Ньютон за что-либо берётся, то делает это очень, очень хорошо, и если он чернокнижник, то наверняка искусный.

— О, милорд! — воскликнул Роджер. — Вряд ли ваши слова успокоили герцога.

— Не знаю. Надеюсь, я убедил его, что Исаак не сумасшедший. Сносное начало.

— Но только начало. Гм-м.

— Суть разговора была не в том, чтобы обвинить или оправдать Исаака. Мальборо шлёт вам своего рода предупреждение.

— Я готов.

— Он принял ваше приглашение.

— Да, мне об этом сообщили несколько часов назад.

— Соответственно явятся все важные лица, независимо от того, позовёте вы их или нет.

— Я уже нанял дополнительную прислугу в расчёте на незваных гостей. В этом и состоит предупреждение? Что ко мне придёт много народа?

Роджер начал терять интерес к разговору, и взгляд его, блуждая, остановился на Даниелевом золотом кольце. Брови пошли вверх, рот приоткрылся. Даниель, не дожидаясь, пока разговор скатится на украшения, перебил:

— Нет. Мальборо очень недоволен сплетнями и недомолвками вокруг ковчега. Он объявит испытание примерно в одно время с коронацией, чтобы вынуть из ковчега все старые монеты и чтобы новые, отчеканенные при Георге, были вне подозрений. Это произойдёт месяца через два. Пока же он хочет, чтобы дела, связанные с Монетным двором, начали исправляться. Ему важно быть уверенным в Ньютоне. Если к первому сентября улучшений не будет, он не придёт на ваш званый вечер.

— Ах, как страшно!

— Унижение будет чудовищно-изощрённым. Весь Лондон поймёт, что вы в опале, и вас лордом-метельщиком не назначат, а уж лордом-казначеем и подавно. Другими словами, первое сентября станет первым днём вашей отставки.

Мгновение Роджер молчал, как громом поражённый, затем, возможно, прочитав про себя короткую молитву, возгласил:

— Тогда будем готовить вулкан!

Он повернулся вокруг прогулочной трости и зашагал прочь от Даниеля к главному зданию. Это была эффектная бравада, но Даниель угадывал и другое: Роджер не хочет некоторое время показывать своё лицо ему или кому-либо ещё. Поэтому, даже войдя в зал, Даниель не смотрел на Роджера слишком пристально, а сделал вид, будто разглядывает вулкан.

И его творца; ибо Макдугалл снял одну из плит, образующих склон вулкана, и, отставив её в сторону, засунул голову глубоко внутрь.

— У вас задница вылезает из штанов, мистер Макдугалл, — крикнул Роджер, — что в человеке вашей профессии я всегда воспринимаю как знак напряжённого продуктивного труда.

Упомянутая задница завиляла: Макдугалл пытался вылезти из вулкана. Послышались звуки ударов головой обо что-то железное, затем ругательство, и, наконец, показалась краснощёкая голова, увенчанная пламенеющим ореолом невероятно рыжих волос. Щёки и волосы у Макдугалла были такие яркие, что рядом с ними всё остальное казалось тусклым.

— Макдугалл, — кивнул Даниель.

— Рад вас видеть, доктор Уотерхауз.

— Вы раздобыли фосфор? — полюбопытствовал Даниель.

— Всё, как я говорил вам третьего дня, сэр. Я покупаю его не напрямую, а через посредника.

— И вы уже сделали ему заказ? — спросил Роджер строго.

— Да, милорд. Вчера.

— Так идите к нему и удвойте заказанное количество!

— О, я не уверен, что поставщики изготовят так много за такой срок, милорд!

— Всё равно удвойте! Если извержение первого сентября не станет самым великолепным за всю историю моего дворца, то вина будет лежать исключительно на нашей неразвитой фосфорной промышленности, и никто не посмеет сказать, будто лорд Равенскар — скряга!

— Милорд, мы постараемся не допустить таких обвинений! Я думаю, поставщики всё-таки справятся!

— Прекрасно, мистер Макдугалл, — сказал Даниель. — Не соблаговолите ли вы пожаловать в мой клуб и лично всё изложить?

— О, доктор Уотерхауз! Почту за честь!

— Тогда собирайте инструменты и, как будете готовы, присоединяйтесь к нам с милордом на выходе из дома.

Роджер и Даниель, покинув бальную залу, двинулись в обход журчащего фонтана, в котором Вулкан кончал на Минервино бедро.

— Где сегодня обворожительные? — спросил Даниель, не в силах оторвать взгляд от богини.

— Простите? — встрепенулся Роджер, который тоже на время ушёл в свои мысли.

— Катерина Бартон и её прелести.

— А. Они отправились за покупками — прелестям к званому обеду необходимо новое платье.

— Замечательно.

— Погодите, — сказал Роджер, — вы меня заинтриговали. Зачем вы везёте Макдугалла в свой клуб?

— Я хорошо знаю мистера Макдугалла. Очень талантливый инженер. Был крайне полезен во Дворе технологических искусств.

— Отлично, но какое отношение он имеет к вашему клубу?!

Они оставили фонтан позади и вошли в ту часть дома, которую проектировал Даниель: изначальный храм Вулкана, каким он был до переустройств, внесённых Гуком и Ванбругом.

— В адских машинах использовался фосфор, — объяснил Даниель. — Следовательно, те, кто их делал, должны были связаться с местными поставщиками. Макдугалл по вашему поручению сейчас тоже ведёт с ними дела. Таким образом, у клуба есть новая линия расследования. Господин Кикин и мистер Орни страстно желают добиться цели.

— Мне казалось, вы заключили с Джеком Шафто соглашение, которое делает клуб ненужным.

— Вестей от Джека не было с тех пор, как неделю назад он спрыгнул с запяток вашего фаэтона на Хей-маркет и, по слухам, учинил драку в Опере…

— Очень вульгарно протыкать иезуитов виолончелями. Если объявится, я строго его отчитаю.

— В том-то и вопрос, верно: объявится ли Джек? Исаак считает, что, спрыгнув с запяток до завершения сделки, Джек лишился всего, обещанного ему в «Чёрном псе».

— Ньютон уже говорил мне о «Чёрном псе», — признался Роджер. — Он утверждает, что сделка недействительна, поскольку заключена под давлением; Джек был вооружён, вы — нет.

— А вы как думаете, Роджер?

— Думаю, что сделка в «Чёрном псе» была вполне разумной, пусть даже и чересчур щедрой по отношению к Джеку. Поэтому меня смущает, что ваш клуб по-прежнему его преследует.

— Поскольку это может расстроить сделку, и тогда герцог не придёт на ваш званый вечер.

— Да.

Они вышли в переднюю храма и остановились у двери, на ветерке, словно жрецы Вулкана, отдыхающие от серных воскурений.

— Я не могу повлиять на Кикина и Орни, — сказал Даниель, — и уж тем более на Исаака. Возможно, вам придётся отправить его в отставку.

— Что?!

— Мальборо прав, Роджер. Чернокнижнику не место на Монетном дворе. Мне больно так говорить, потому что Исаак мой старый друг, и он чеканит хорошие гинеи. Однако его надо заменить человеком, который хочет просто штамповать деньги.

— Замечательно, но у меня нет власти, чтобы его прогнать.

— Вот как? Вы регент, не так ли?

— Вы тоже, Даниель. Почему вы его не уволите?

— Может, ещё придётся.

Из недр храма появился Макдугалл, кренясь на правый борт, поскольку тащил в руке ящик с инструментами. Почувствовав, что два регента обсуждают вопросы государственной важности, он прошмыгнул в дверь и не останавливался, пока не запрыгнул в Даниелев наёмный экипаж на Грейт-Рассел-стрит и не захлопнул за собой дверцу.

— Насколько Черчилль ненавидит алхимиков? — спросил Роджер. — Сможет ли он вообще доверять Ньютону?

— Вот что я сказал герцогу Мальборо касательно алхимиков, — начал Даниель.

Роджер сразу встрепенулся.

— Некоторое время назад я пришёл к убеждению, что среди нас создаётся новая Система мира. Мне думалось, что она вытеснит и уничтожит старую. Но то, что я видел недавно, в подземелье под банком, привело меня к выводу, что новые системы не заменяют старые, а обволакивают их, заключая в себя. Так под микроскопом мы находим в себе анималькули: они меньше и проще, чем мы, но живут вместе с нами. Я не удивлюсь, если с появлением более сильных микроскопов в анималькулях обнаружатся ещё более простые и мелкие организмы. Посему я утверждаю, что алхимия не исчезнет, как я всегда надеялся. Скорее, она сохранится внутри новой Системы мира, станет привычной и даже уютной её частью, хотя, возможно, изменит своё имя, а её адепты не будут больше говорить о философском камне. Она исчезнет из виду, но будет по-прежнему течь внизу, как пропавшая речка Уолбрук течёт под Английским банком.

— Красиво, — сказал Роджер, — но проглотил ли это герцог?

— Не знаю, — отвечал Даниель. — Думаю, не будет беды, если мы попытаемся уменьшить риск и в ожидании извержения вулкана продолжим искать Джека.

Клуб «Кит-Кэт» часом позже

— Великолепное кольцо, — сказал мистер Тредер, поднимая нос, чтобы посмотреть на Даниелеву руку через полукруглые очки для чтения.

— Если бы я знал, сколько шуму оно вызовет, ни за что бы не надел. Могу я получить свою руку обратно?

— Кто этот немец?

— Новый член нашего клуба.

— Позвольте вам напомнить, доктор Уотерхауз, что у нашего клуба есть правила. Приём новых членов определяется несколькими страницами приложений к уставу, с которыми вам следовало ознакомиться, прежде чем…

— Барон — придворный ганноверский философ, весьма влиятельный.

— Ладно. Он принят! Как его зовут?

— Он здесь инкогнито. Просто делайте вид, будто знаете, кто он.

В полном соответствии с Даниелевой теорией о системах, включающих в себя другие системы, «Кит-Кэт» поглотил кучку истцов по делу о взрыве адских машин, главным образом потому, что вступление Исаака придало ей загадочность и престиж. Чтобы заседания могли посещать люди вроде Сатурна и Макдугалла, собирались в приватной комнате. В списке желающих получить членство значилось уже двадцать человек, из которых ни один не имел о целях клуба и малейшего представления. Весть, что барона, прибывшего от Ганноверского двора, приняли вне очереди, да ещё в тот самый день, когда другого члена клуба провозгласили регентом, должна была вызвать ещё больший ажиотаж — как бы истцам ни пришлось перебраться в храм Митры, дабы сохранить хоть какую-то приватность.

— Вы сильно изменились, став регентом! — заметил Лейбниц, глядя на Даниелеву руку.

— Треклятое кольцо — дар Соломона Когана, — сказал Даниель.

— Мне он не показался любителем раздавать подарки.

— В Брайдуэлле я подарил ему мешочек с частичками золота, выбитыми из карт. Полнедели спустя еврей, хозяин ювелирной лавки на Ломбард-стрит, принёс мне это кольцо с запиской от господина Когана. Тот велел расплавить кусочки и отлить из них кольцо. Вот результат.

Выглядит очень щедрым поступком, — сказал Лейбниц.

— Согласен.

Но прежде чем они успели пуститься в обсуждение истинных мотивов господина Когана, наступила та тишина, которая всегда воцарялась с появлением сэра Исаака Ньютона. В мгновение ока и комната, и собрание стали иными. Исаак поочерёдно пожал руки членам клуба и гостям: господину Кикину, мистеру Орни, мистеру Тредеру, Сатурну, Макдугаллу, Лейбницу и, наконец, Даниелю. Была какая-то особая холодность в том, как он поздоровался с Даниелем; по сравнению с этим даже его приветствие, обращённое к Лейбницу, могло показаться тёплым. Как будто Исаак неким колдовским образом проведал, что Даниель о нём сегодня говорил.

— Мне нужно перемолвиться несколькими словами с милордом регентом, — объявил Исаак.

Вскоре они уже сидели друг против друга за маленьким столом в общем помещении клуба. Пристальный взгляд Исаака, обращённый на Даниеля, сдерживал тех рьяных кит-кэтовцев, которым, возможно, хотелось подойти и поздравить нового регента.

— Со встречи в «Чёрном псе» прошла неделя, — напомнил Исаак. — Каковы ваши намерения?

— Герцог Мальборо хочет провести испытание ковчега одновременно с коронацией. — Даниель сделал паузу на случай, если Исаака хватит удар. Тот поёжился и слегка побагровел, но остался жив. — В отсутствие вестей от мистера Шафто… он ведь к вам не обращался?

— Нет.

— Ко мне тоже. Мы должны действовать, как прежде. Если он захочет возобновить переговоры, мы их продолжим. Не исключено, что с более выгодной позиции.

Исаак даже не глядел на него.

— А каково ваше мнение? — спросил Даниель.

— Я хочу того же, чего и всегда, — отвечал Исаак. — Из-за ваших с бароном фон Лейбницем махинаций его теперь труднее добыть — ибо почти всё оно заперто в Клеркенуэллском склепе и обещано царю. Однако у Джека, возможно, есть ещё. Следовательно, я должен преследовать Джека с удвоенной силой.

— Как вы поступите, если перед вами встанет выбор: заключить сделку с Джеком, устранив созданную им опасность для денежной системы и для короля, но не получить того, к чему вы стремитесь, или преследовать Джека до последнего в надежде раздобыть золото, но с риском не выдержать испытание ковчега?

— Вы спрашиваете, как регент, — сказал Исаак.

— Нравится вам это или нет, я действительно регент и должен задавать такие вопросы. И суть моего вопроса такова: почитаете ли вы власть короля или назначенных им регентов и ставите ли Монетный двор и денежную систему страны выше своих личных интересов? Или для вас философский камень на первом месте?

— Мне удивительно, что сын Дрейка вообще смог измыслить такой вопрос, не то что задать вслух. Неужто вы ничему не научились от отца?

— Вы ошибаетесь. Я ни во что не ставлю короля. Тут я заодно с Дрейком. Но он же научил меня уважению к деньгам. Я, может быть, меньше многих люблю деньги, однако я их чту. А вы?

— Неужто, Даниель, вы правда верите, что я оставил Лукасовскую кафедру математики в Коллегии Святой и Нераздельной Троицы и пришёл на Монетный двор исключительно из интереса к нумизматике?

— Прекрасный ответ, — сказал Даниель. — Раз мы согласны, что в наших интересах поймать Джека, давайте вернёмся к остальным.


Покуда Исаак с Даниелем разговаривали, ещё одного гостя впустили с чёрного хода и провели в комнату заседаний. Это был жалкий-прежалкий человечек, такой ссутуленный, так вжимающий голову в плечи, словно члены Королевского общества подстерегли его в тёмном проулке и хирургически удалили ему ключицы. Он мял шляпу, чтобы унять дрожь в руках. От него дурно пахло, и, в отличие от многих, страдающих тем же недостатком, он это знал.

Тем не менее мистер Тредер похлопывал нового гостя по плечу, будто вводил любимого племянника в коллегию адвокатов.

— Мистер Марш, прошу любить и жаловать! — объявил мистер Тредер. — О мистере Марше на заседаниях клуба уже говорилось.

— Я не помню этого обсуждения, — признался Даниель, — а некоторые из присутствующих и не могли его слышать.

— Для адских машин нужен фосфор, — сказал Тредер, — и мы слышали от мистера Макдугалла, что он сделал большой заказ на упомянутое вещество. Соответственно в ближайшие недели будет выпарено огромное количество мочи.

— Мы говорили об этом на заседании два дня назад, — кивнул Даниель. — Но кто такой мистер Марш?

— Последний раз, когда клуб пытался проследить путь мочи из города в деревню, мы поручили мсье Арланку, ныне уличённому в преступлениях, опросить золотарей с Флитской канавы. Он обратил наше внимание на скорбную историю золотаря, который, по неведомым причинам, ехал со своим грузом в Суррей и имел несчастье повстречаться в дороге с некими головорезами. Оскорбленные запахом его бочки, они закололи лошадь, лишив несчастного средств к существованию. Анри Арланк уверял, будто навёл справки в верхнем и нижнем течении Флитской канавы и, не найдя бедолагу, пришёл к убеждению, что тот переехал к родственникам куда-то далеко.

— Теперь припоминаю, — сказал Даниель. — Мы развели руками и оставили эту линию расследования.

— Арланк солгал, — объявил Тредер. — После того как его увели в цепях, я спросил себя: можно ли верить тому, что он говорил нам касательно золотаря? Я провёл собственное расследование и без особого труда установил истину: золотарь, лишившись лошади, не уехал из города, а перешёл работать к коллеге по цеху, и его каждую ночь можно видеть на берегу Флитской канавы. Вчера я его нашёл. Позвольте представить вам мистера Марша.

Речь была встречена овациями, звук которых, судя по виду мистера Марша, был ему совершенно непривычен.

— Давно хотел я задать вам один вопрос, мистер Марш, — сказал Орни. — Чего ради вас понесло в ту ночь с грузом в Суррей?

— Мне обещали заплатить, сэр, — отвечал мистер Марш.

— Кто?

— Люди в тех краях, которые иногда платят за ссаки.

— Кто они и где живут?

— Не знаю, сэр.

— Как вы можете не знать, если привозите им мочу, а они вам платят?

— Приезжаешь в полночь к определённому перекрёстку и завязываешь себе глаза. Как завязал, они выходят из укрытия и молча садятся рядом на козлы. Везут больше часа, то вверх, то вниз, то вправо, то влево — в общем, не пойми куда. Наконец где-то останавливаются и опорожняют бочку, а потом везут назад такими же кругалями. Когда повязку снимают, ты на прежнем месте, а на козлах лежит кошелёк с деньгами.

Некоторое время все молчали, обдумывая удивительный рассказ мистера Марша. Потом заговорил Исаак:

— Ваша лошадь убита. А что с вашей повозкой?

— Она по-прежнему в Суррее, сэр.

— Так съездим за ней и привезём её во Двор технологических искусств для починки и переделки, если, конечно, доктор Уотерхауз нам разрешит, — сказал Исаак. — У меня есть мысль.

Верфь Орни в Ротерхите утро 13 августа 1714

Даниель пришёл раньше большинства и теперь сидел на тюке брайдуэллской пакли. Место, чтобы ждать остальных членов клуба, было вполне подходящее. День выдался погожий, и хотя к полудню обещал сделаться жарким, сейчас платье Даниеля идеально годилось и для пригревающего солнышка, и для прохладного ветерка с реки. Впереди уходили в Темзу три смазанных жиром наклонных помоста. Они сгрузили своё бремя — царские корабли — и ждали новых проектов. Перед средним стоял один из корабельных мастеров Орни. На несколько мгновений он замер в полной неподвижности, и Даниель уже гадал, не случилось ли чего худого. Но тут мастер переступил с ноги на ногу, склонил голову набок и вновь застыл; простояв так секунд пять, он ссутулился и почти упёрся подбородком в грудь. Даниель понял, что мастер думает, и не просто блуждает мыслями, а работает. Как некоторые собирают корабли в бутылках, так этот человек собирал корабль у себя в черепной коробке; если бы Даниелю хватило выдержки просидеть тут несколько недель или месяцев, он бы увидел, как образ из головы корабела обретает материальную форму. Через год на нём будут плавать люди! Даниель восхищался таким чудом и завидовал мастеру. Не просто потому, что тот моложе, но потому, что он в тихом месте может без помех создавать что-то новое. По счастью или благодаря своим умениям, корабел сумел вписаться в историю куда более простую и приятную, чем та, в которой обречён фигурировать Даниель.

Так уютно было сидеть на пакле, наблюдая эту мизансцену, что Даниелю пришлось побороть отчётливый всплеск досады при звуке приближающейся повозки. Корабел — счастливец! — мог не обращать на неё внимания. Даниель не мог.

Повозка состояла из огромной грубой бочки, установленной поверх плоского ящика на колёсах. Полудохлой клячей управлял сгорбленный человечек. Выехав на середину верфи, он откинулся на спинку козел и уронил голову. Члены клуба начали появляться из разных уголков двора, где курили трубки, играли в кегли, болтали или разбирали свою чрезвычайно важную почту.

Когда мистер Марш — ибо это был он — оправился от усталости настолько, что смог открыть глаза и оглядеться, то увидел вокруг себя почти всех будущих истцов, с которыми встречался девять дней назад в клубе «Кит-Кэт». Недоставало лишь Кикина. Однако телохранитель русского был здесь, как и Сатурн. Они присели на корточки и принялись орудовать ломами. Другой мог бы возмутиться, что повозку разбирают прямо под ним, но мистера Марша, видимо, уже ничто не заботило. От плоского дна повозки оторвали несколько досок, и Сатурн, встав, положил их на основание рядом с бочкой, пока великан-телохранитель аккуратно вытаскивал из тайника контрабандный груз. В первый миг его легко было принять за свёрток с одеждой: затем он выпустил конечности, завозился и принялся высказывать недовольство. Телохранитель поставил его стоймя рядом с повозкой. Теперь стала видна голова господина Кикина без парика, шляпы, волос, с красными моргающими глазами; она изрыгала слова, от которых казаки заткнули бы уши и убежали домой к мамке. Откуда-то извлекли парик и нахлобучили Кикину на макушку. Тот выуживал из карманов множество разнообразных предметов: клочки бумаги, огрызки карандашей, компас, часы.

— Я надеюсь услышать длинный отчёт господина Кикина, — сказал мистер Тредер. — Разумеется, после того, как он успокоится и вспомнит о хороших манерах. А пока предлагаю заслушать мистера Марша.

— Ну, раз я здесь и жив, понятно, что всё получилось, — отвечал мистер Марш.

— Вы встретились средь ночи с загадочным персонажем? Вас с повязкой на глазах отвезли в место, где покупают мочу? Вы опорожнили бочку, вернулись на уединённый перекрёсток, получили деньги и уехали восвояси? — спрашивал Тредер. Марш на каждый вопрос отвечал величественным кивком.

— Отлично, — сказал Даниель Уотерхауз. — Тогда, как мы договаривались, лошадь ваша, можете возвращаться к своему ремеслу. Мы лишь просим никому не говорить о событиях этой ночи.

— Ладно, хозяин. — Мистер Марш чуть заметно возвёл очи горе: таким образом, он давал понять, что проболтаться хоть кому-нибудь в христианском мире для него равносильно самоубийству. Затем, несмотря на усталость, он тронул вожжи и принялся увеличивать расстояние между собой и безумным клубом так быстро, как только могла бежать его новая упряжная.

Мистер Орни расстелил крупномасштабную карту Суррея на столе, где обычно лежали корабельные планы. Кикин, которого всё ещё немного пошатывало, начал раскладывать клочки бумаги в некой загадочной последовательности, между делом прихлёбывая пиво из чего-то вроде глиняной супницы. Ветер сдувал обрывки; принесли камни. Кикин положил на карту компас. Три натурфилософа отметили, что Орни — прилежный в любой мелочи — развернул карту так, чтобы её север совпадал с направлением магнитной стрелки.

Когда Кикин вновь обрёл способность говорить по-человечески, он без приветствий, жалоб и других предисловий объявил: «Мы двинулись отсюда». Затем он пристроил камешек на перекрёсток в Суррее чуть в стороне от Лондонского тракта и продолжил:

— Дальше мы ехали на юго-восток по хорошей дороге…

— Так вы могли видеть компас в темноте? — спросил Орни.

— Фосфорная краска, изготовленная фрайгерром фон Лейбницем и нанесённая на картушку мистером Хокстоном, светила мне в лицо, как полная луна. Я видел, что мы едем на юго-восток по хорошей дороге — почти наверняка по этой. Я насчитал… э… — тут Кикин сверился со своими бумажками, — …семьдесят восемь оборотов колеса.

(Ньютон предложил, а Сатурн изготовил небольшое устройство, которое щёлкало всякий раз, как колесо совершало полный оборот.)

— Тысяча тридцать футов, — умножил в голове Ньютон; все они помнили наизусть окружность конкретного колеса.

Орни и на этот случай кое-что предусмотрел: он вытащил полоску бумаги, размеченную штрихами с отметками: 50, 100, 200 и так далее. То была масштабная линейка не в футах, фарлонгах или милях, а в оборотах колеса золотарской повозки мистера Марша. Поворачивая её вдоль нарисованной дороги (которая шла не совсем прямо), он нашёл приблизительно на восьмой отметке следующий перекрёсток.

— Наверное, этот, — сказал Кикин, проглядывая ворох кириллических черкушек. — Да, пятьдесят щелчков на запад-юго-запад, затем поворот и дальше почти прямо на юг… ещё триста тридцать щелчков спустя мы въехали на каменный мост.

Пришлось повторить часть шагов в обратном порядке и долго скрести в затылках, поскольку не ясно было, по какой из нескольких возможных дорог ехала повозка; наконец Лейбниц нашёл мост, положение которого увязывалось с данными Кикина, и дальше стали отсчитывать от него.

Всего Кикин отметил больше двадцати поворотов, три моста, хорошие и дурные отрезки дорог, а также отдельные холмы, деревни, громкоголосых псов и болотистые участки. По мере того как на карту выкладывались всё новые камешки, обозначавшие повороты, становилось ясно, что неведомый человек на козлах кружил намеренно. Наконец он приехал в какое-то место, где, по словам Кикина, воняло нашатырём. Здесь бочку опорожнили. Назад повозка с мистером Маршем и его контрабандным пассажиром двигалась по другой, не менее сложной траектории. Дабы согласовать данные о пути туда и пути обратно, так чтобы совпали начальные и конечные точки, не вступая при этом в слишком уж грубое противоречие с указанным на карте положением мостов, холмов и прочая, потребовалось вдвое больше времени, чем на саму поездку. То и дело обсуждение переходило в длинные споры о применимости евклидовой геометрии и природе абсолютного пространства, в которые Ньютон и Лейбниц вступали с излишним рвением; тогда Даниелю приходилось вмешиваться и накладывать запрет на метафизику. Выражались сомнения в точности наблюдений, от которых господин Кикин отбивался всё менее и менее пылко; вскоре после полудня он уснул на сложенной грузовой сетке. Возникали клики и расколы внутри клик, заключались и распадались союзы, перебежчиков клеймили позором, а те заявляли, что неотступно следуют велениям истины.

Однако вдруг всё встало на свои места. Точка, на которой теперь лежало Даниелево кольцо, столь очевидно была искомой, что все дивились, как сразу её не увидели. Кикина, которого минуту назад называли ослом, не умеющим считать до десяти, и подозревали в том, что он заснул между наблюдениями, теперь чествовали как лучшего малого в мире и сравнивали с Васко да Гамой.

Общее ликование испортил Даниель, спросивший:

— И что теперь?

— Если верить карте, — сказал Ньютон, — Джек разместил установку для выпаривания мочи в каком-то большом поместье, далеко в северных холмах.

— Что естественно, — вставил Орни. — Иначе соседи жаловались бы на вонь.

— Принимая в рассуждение размер поместья, открытую местность и печально известную мощь Джековой шайки, опрометчиво заявляться туда менее чем с ротой солдат.

— Тогда клубу повезло, что в нём состоите вы, сэр Исаак, — заметил Сатурн. — Как-то раз на моих глазах ровно столько вооружённых людей прибыло по вашему зову.

Он имел в виду налёт на воровской притон в Сент-Брайде.

— Люди, которых вы тогда видели и от которых сбежали, были курьеры королевы, — сказал Ньютон, — хотя, конечно, они уже две недели зовутся курьерами короля. Ими командует мистер Чарльз Уайт, верный клеврет Болингброка. Тогда он помогал мне, желая заманить меня в ловушку. Не думаю, что он расположен помогать нам сейчас.

— Однако Болингброк утратил всякую власть, или, по крайней мере, так утверждают, — вмешался Кикин.

— Не утратил, сударь, — возразил Ньютон, — покуда его люди охраняют Монетный двор и ковчег.

— Разве этим занят не Собственный её… простите, его величества блекторрентский гвардейский полк? — спросил Орни.

— Да, но им тоже командует мистер Чарльз Уайт, — отвечал Ньютон.

— После того, как в апреле Джек скомпрометировал ковчег, — тихо объяснил Даниель Лейбницу, — Болингброк объявил, что вигам нельзя доверять охрану Монетного двора — они-де во всём и виноваты. Так он получил полномочия по этому вопросу.

— Которые и передал Уайту.

— Да. Когда Ганноверы вступят на престол, и виги снова придут к власти, полномочия эти у него отнимут, но пока он командует и курьерами короля, и блекторрентским полком; под его надзором и Монетный двор, и ковчег.

Все лица были обращены к ним. Побочный разговор между Даниелем и Лейбницем стал центром внимания. Особенно пристально смотрел на Даниеля Ньютон; он словно чего-то ждал.

— После событий двухнедельной давности, — сказал Даниель, — напряжение между вигами и тори, Ганновером и якобитами несколько ослабло, хотя и не совсем ушло. Войска ассоциации вигов стоят в предместьях, готовые занять город, если Болингброк попытается захватить власть. Может быть, нам смогут выделить роту. Я наведу справки у людей, в чьём ведении такие вопросы.

Собрание ещё некоторое время продолжалось, но на самом деле слова Даниеля положили ему конец. Исаак под каким-то предлогом уехал почти сразу, Кикин — несколькими минутами позже. Лейбница он прихватил с собой, чтобы по дороге вместе выполнить некие неназванные царские поручения. Тредер и Орни остались, дабы продолжить обмен колкостями; хотя ни тот, ни другой в жизни бы этого не признали, между ними возникла своего рода дружба.

Даниель и Сатурн вместе взяли лодку до Лондона, о чём Сатурн вскорости пожалел. Даниель, который с утра так радовался, сидя на мешке с паклей и глядя на реку, теперь впал в унылое настроение, более свойственное сатурническому темпераменту.

— Исаак доведёт это дело до конца, — предрёк он. — Никаких компромиссов, никаких окольных путей, никаких молчаливых соглашений. Перемирие, заключённое с Джеком в «Чёрном псе», забыто. Исаак должен во что бы то ни стало уничтожить предмет своей ненависти. Ха! Интересно, что он готовит мне.

Сатурн разглядывал что-то несущественное на берегу в надежде, что попутчик, не получая ответа на свои ламентации, в конце концов замолчит. Впрочем, последнее замечание заставило его повернуться к Даниелю.

— Почему он должен вам что-то готовить?

— Я, и только, я стою между ним и Соломоновым золотом. Во всяком случае, так он воображает.

— Это правда?

— Царь и некоторые его приближённые, такие как господа Коган и Кикин, могли бы выказать недовольство, если бы Ньютон конфисковал золото, — сказал Даниель. — Однако они далеко и для Ньютона не существуют. Их он не принимает в рассуждение, и за всё будет ненавидеть меня.

— И чем ненависть сэра Исаака чревата в плане практическом?

Даниель вспомнил Гука и его уничтоженное наследие. Впрочем, какая разница, что будет после твоей смерти?

Сатурн продолжал:

— На собраниях клуба он с вами вежлив…

— И я до сегодняшнего дня гадал почему. Исаак больше не распоряжается курьерами королевы и блекторрентским полком. Болингброк отнял у него всю светскую власть, какой несколько месяцев назад он обладал, или думал, что обладает. А чтобы бороться с Джеком-Монетчиком, ему нужна власть, которой я, хоть и не прямо, располагаю через Роджера.

— Но почему, почему, — воскликнул Сатурн, — вы потворствуете сэру Исааку, если считаете, что он записал вас в недруги и готов уничтожить?

— Очень разумный вопрос, — признал Даниель. — Думаю, это просто для него, сложно для меня. Хитросплетения уступок и компромиссов, в которых я погряз, для Исаака — дрянь и мусор, подобно волосяным комкам, какие мы вытаскивали из коровьих желудков. Его не удовлетворит ничто, кроме полного уничтожения Болингброка, Джека Шафто, Лейбница и — раз я имел глупость с ними спутаться — меня. Питер, я не могу вызвать в себе ничего, похожего на ярость Ньютона, жаркую, как пламя пробирщика. Быть может, и я, и все остальные — лишь пена на его тигле, которую надо соскоблить и выбросить вон.

Суррей перед рассветом, 15 августа 1714

И поставлена будет им часть войска, которая осквернит святилище могущества, и прекратит ежедневную жертву, и поставит мерзость запустения.

Даниил, 11, 31.

Итак, когда увидите мерзость запустения, реченную через пророка Даниила, стоящую на святом месте, — читающий да разумеет, — тогда находящиеся в Иудее да бегут в горы; и кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего; и кто на поле, тот да не обращается назад взять одежды свои.

Мф., 24, 15–18.

Ему больно было вести солдат по английской земле. Ирландия, Бельгия, Голландия и Франция — естественные Марсовы поля: армии пасутся на них, как овцы на холмах Альбиона. Однако сейчас, ведя роту вооружённых людей через английское поле, он чувствовал, что напрасно выбрал военную стезю.

Он, разумеется, понимал всю нелепость своих мыслей: Бельгия столь же не создана для войны, как этот край. И всё же так он чувствовал и, как всегда, держал свои соображения при себе.

В Ламбет переправились конным паромом около двух часов ночи и двинулись на юг по Кэпемской дороге. Настоящий маршевый шаг разносился бы по сонной округе на много миль, а они не хотели привлекать к себе внимание, поэтому шли не в ногу, повзводно, обтекая редкие селения, как вода. Дозорным, полуночникам и прочим излишне бдительным жителям, которые выходили с вопросами, советовали не лезть в чужие дела, а потом спрашивали у них дорогу к Эпсому. Стратегия состояла в том, чтобы идти быстрее слухов, однако на случай, если кто-нибудь поскачет вперёд на лошади, они старались создать ложное впечатление, будто направляются к юго-западу. Собственно, на юго-запад они и шли несколько часов кряду, затем, перекусив в придорожной лощине сухарями, резко повернули, быстрым шагом проделали четыре мили на восток по дороге и дальше двинулись через поля. Разведчики вели их вверх и вниз по холмам, которые можно было почувствовать ногами, но не увидеть. Ему казалось, что подъёмов больше, чем спусков, но усталому пехотинцу всегда так кажется. Слышал он плохо, поэтому не различал шума листвы, зато ощущал присутствие деревьев по ауре безветрия и аромата. Потом стали попадаться рощицы, которые приходилось обходить, чтобы солдаты не разбредались, не шуршали листьями и не ломали веток.

Свет сеялся с неба, как хлопья пепла от сожжённого города. В какой-то момент рассвело настолько, что пятна и намёки, проступавшие сквозь тьму последние час с небольшим, внезапно обрели смысл. Он огляделся. Ему думалось, что они идут через открытую местность, иногда огибая рощицы, но всё оказалось совсем не так. Деревья росли повсюду, где гуще, где реже, так что видно было не дальше, чем на вержение камня; только кое-где над кронами торчали верхушки холмов. Под сенью леса бледной рекою вилась прогалина, заросшая жёсткой сухой травой. Меловая почва так же не могла удержать влагу, как пальцы скелета — деньги. В голове ударил набат: он привёл роту туда, где не сыщешь ни ручья, ни озера! Через несколько часов у них кончится вода!

Мучительным усилием воли он прогнал тревогу; через десять шагов та вернулась и заняла господствующую позицию. Мысли стали стёртые, как солома в ветхом тюфяке, и, наконец, рассыпались с первыми лучами солнца.

Словно мальчишки, добредшие по ручью до его впадения в реку, рота вышла в широкую низину; слева лежали пастбища, справа начиналось известковое подножие мелового холма. Здесь путь преграждала густая тонзура вязов; сперва показалось, что она идёт до самого верха, со второго взгляда в просветы между деревьями удалось различить бледный пожухший луг.

Сейчас он понял бы диспозицию, даже если бы не участвовал в её составлении. На вершине холма стоит усадьба, загороженная с этой стороны полосой вязов. Обычные гости поднимались туда (надо думать) по какой-то пологой дороге с другой стороны холма. Роте предстояло атаковать усадьбу с неохраняемого (если всё окажется хорошо) тыла: преодолеть лесистый меловой склон и выбраться на открытое пространство.

Покуда он выстраивал в голове картину местности, волосы на загривке всколыхнулись. Он обернулся и потянул носом этот новый ветерок, влажный, пахнущий речной тиной. Ветер дул в ту же сторону, куда им предстояло идти.

Он заговорил впервые за несколько часов и велел немедля идти на штурм, держась кучно, чтобы каждый взвод, фигурально выражаясь, чувствовал локоть соседнего и не потерялся в тумане. «В каком тумане, сержант?» — спросил кто-то, ибо воздух был чист, как талая вода. Однако сержант Боб повернулся спиной к вопрошавшему и зашагал вверх по склону. Он давно заметил, что солдатский опыт измеряется тем, как быстро человек угадывает начало сражения. Для Боба Шафто оно началось, когда сырой ветер зародился над Темзой, и теперь уже наполовину закончилось. Для малого, спросившего: «В каком тумане, сержант?», сражение ещё лежало в неопределённом будущем. В крайних формах подобная некомпетентность ведёт к тому, что отряд уничтожают во время сна или на привале, в мягких — к неоправданным потерям. На такой случай у Боба было только одно лекарство: действовать, чтобы тугодумы встряхнулись и последовали его примеру. К тому времени, как он подошёл к деревьям, сырость чувствовалась на коже. Пока солдаты пробирались через лес на вершину холма, её уже окутал туман. Боб не прошёл по лугу и десяти шагов, как залаяла собака. Рота двигалась образцово тихо, однако ветер дул в спину и гнал запах на милю вперёд, так что собака почуяла их издали.

Они уже оставили позади семь восьмых сражения, которое для большей части солдат ещё лежало в будущем. Не только Боб услышал собаку: голоса, называя её по имени, приказывали ей заткнуться. При некотором везении хозяева и дальше лежали бы в постели, ругая собаку, пока Боб не высадил бы дверь. Но это была бы уж очень большая удача. Справа налетел шквал ржания и конского топота: кавалерия вигов атаковала поместье с другого склона. Даже слабый слух Боба различал её приближение; один из солдат помоложе клялся, что слышит карету. Обитатели усадьбы никак не успели бы погрузиться в экипаж, и Боб заключил, что это какие-то офицеры или джентльмены приехали наблюдать, проверять, критиковать, отменять или как-либо ещё исправлять его действия.

— Разрешаю шуметь, — объявил он громко, и звук, как паника, побежал по цепи влево и вправо. Впрочем, из-за тумана это была не столько цепь, сколько рассыпанные звенья. Барабанщики забили атаку, сержанты, поняв по барабанному бою, как далеко они разбрелись, принялись орать. Один взвод сильно отстал и, хуже того, не понимал свою ошибку; Боб мысленно вычеркнул его из диспозиции. Другие взводы двигались перпендикулярно линии наступления. Так что Боб наконец выкрикнул, чтобы все шли на собачий лай. Это помогло лучше, чем все его предыдущие усилия: рота тронулась вверх по склону. По цепи пробежало известие, что справа стена, и Боб приказал перед нею остановиться. Середина, а затем и левый фланг отыскали стену и встали, образовав (как предполагал Боб) дугу в несколько сот ярдов, развёрнутую в общем направлении собаки. К лаю теперь добавились звуки почтового рожка, крики, звон клинков и пистолетные выстрелы. Стена была грубая, каменная, заросшая зеленью. Боб несколько мгновений колебался, пока не услышал сзади топот кавалерии и не отметил, что туман рассеивается. Тогда он приказал лезть через стену и бежать к месту стычки. От них будет больше проку как от загонщиков, чем как от охотников. А если кто-нибудь и прорвётся сквозь цепь, его задержит наступающая с тылу кавалерия.


Лондонские улицы, такие разные и неповторимые для смиренного пешехода, из окна кареты предстают неразличимыми и безымянными, как волны на море. Покуда Уотерхауз, Ньютон и Лейбниц плыли по ним в первые полуночные часы, Даниель тешился надеждой, что спор о приоритете разрешится прямо сейчас либо христианским прощением, либо придорожной дуэлью в кромешном мраке. Однако сэр Исаак определённо решил не говорить вообще ни о чём; он притворился спящим и сердито вскидывал голову, когда Уотерхауз и Лейбниц нарушали его сон болтовнёй и светом свечей. И неудивительно: всё шло к тому, что спор завершится триумфом Исаака, так зачем ему говорить с Лейбницем? Это Лейбниц должен как-то заинтересовать Ньютона в разговоре.

Даниель не спал и не делал вид, будто спит. Как только рассвело, он открыл шторы на окнах, за которыми оказалась прелестная суррейская аллея. Впрочем, любоваться ею пришлось недолго, не больше четверти часа. Сперва Лейбниц, потом Ньютон зашевелились, стряхивая настоящий или притворный сон.

— Так вы думаете, мы едем на последнее собрание клуба? — спросил Даниель, пытаясь вовлечь их хоть в какой-нибудь разговор.

— Если вы на самом деле спрашиваете, поймаем ли мы Джека, то мой ответ: «нет», — отвечал Исаак. — Это не похоже на его логово. Скорее на загородное поместье какого-нибудь лорда.

— Вы как будто смущены, — заметил Лейбниц, — но разве не было с самого начала очевидно, что Джек в сговоре с высокопоставленными лицами?

— Разумеется, — сказал Исаак. — Тем не менее я не ожидал въехать прямо в ворота графской усадьбы! Где мы?

— Не тревожьтесь, — успокоил его Даниель, сидевший лицом вперёд. — Нам машет один из псевдомогавков Роджера. Он показывает кучеру, чтобы тот свернул влево.

— А что там слева?

— Дорога поуже — не такая роскошная аллея, как здесь. Может быть, она приведёт к какому-нибудь смиренному сараюшке.

Однако, едва свернув, они въехали в каменные ворота: явно не парадный вход, а скорее чёрный, ведущий в какую-то часть поместья. Покуда карета тряслась по ухабам, Даниелю подумалось, что здесь недавно прошла пехота вигов, и все солдаты разом справили малую нужду. И тут он сообразил, впервые в жизни быстрее Ньютона и Лейбница: последние несколько минут пути — дороги, повороты, запах — сходились с тем, что наблюдал Кикин на подъезде к таинственному заведению. Они у цели. Почти.

— Кучер! — крикнул Даниель. — Скажи, ты видишь впереди место, где можно повернуть вправо, а потом немного проехать в гору по старой дороге, кое-где замощённой плитами?

— Нет, хозяин, — отозвался кучер, но тут карета повернула, и он увидел именно то, что описал Даниель. Ньютон и Лейбниц, которые к этому времени уже высунулись из окон, тоже.

— Езжай туда! — хором закричали все трое, узнав место по описанию Кикина.

Кучер подчинился. Карета начала подъём на холм.

Его венчали несколько очень ветхих строений старонорманнского вида. Лаяла собака. Сзади застучали копыта: их нагонял кавалерист, раньше указавший дорогу кучеру.

— Поворачивайте! Вы едете не туда! — кричал он.

— Мы едем туда! — возразили Ньютон, Лейбниц и Уотерхауз в один голос, от чего все трое расхохотались. Собака зашлась лаем.

— Кто идёт? — донесся голос с подножия холма. Спрашивал явно не местный житель, окликающий чужака, а другой чужак, силящийся понять, что происходит. В первый миг Даниель опешил, во второй ощутил лёгкое беспокойство. До сих пор он был убеждён, что здесь уже прошли союзники, действующие по чёткому плану, теперь слышал, как несколько подразделений и отдельных индивидуумов, находящихся на одной с ними стороне, тратят уйму усилий, просто чтобы понять: кто тут, куда направляется и так далее. Вполне возможно, что они с Ньютоном и Лейбницем опередили остальное войско. И наконец, венцом в цепочке, начало которой положил окрик «Кто идёт?», явилось осознание, что все военные операции таковы, никто, кроме Даниеля, ничуть не удивлен, исправить, как обычно, ничего нельзя, и никаких извинений не последует.

Тем временем они въехали на холм, где их сразу окружила адская вонь: запах нашатыря такой сильный, что лошади с испугу понесли. Кучеру потребовались вся его смекалка, сила характера и умение обращаться с кнутом, чтобы остановить их, развернуть и направить обратно в наветренную сторону, где воздух был почище. Лихорадочная скачка с разворотом на холме длилась секунд десять и оставила у Даниеля в мозгу обрывки тягостных образов: рвущийся с цепи пёс, выпотрошенные строения, обезображенная земля. В голове звучали слова «мерзость запустения»: он отчётливо слышал, как Дрейк читает их по Женевской Библии. Старые фахверковые постройки, вероятно, разрушились ещё раньше, чем сюда попали Джек и его присные. Как жуки в дохлого зверя, пришельцы вгрызлись в развалины, понаделали в них дыр и ходов, разобрали стены и крыши, превратили россыпь домишек в нечто новое и чудовищное. Со стороны ограды дома изменились мало, зато посередине выросло нечто новое и чудовищное. Огромные перегонные кубы, чёрные от копоти, переходили в медные змеевики, покрытые капельками застывшего припоя и мохнатой порослью химических кристаллов. На земле чернели выгоревшие безжизненные пятна от пролитых ядовитых жидкостей.

Даниелю наконец пришло в голову взглянуть на Исаака: как понравилось архиалхимику его искусство, увеличенное во сто крат. На лице Ньютона не было ни восторга, ни омерзения, только некая раздумчивость, как всегда, когда он выстраивал в голове нечто, для Даниеля недоступное. И тут он сказал:

— Дом Кларка.

Исаак имел в виду место, которое показывал Даниелю пятьдесят лет назад в Линкольнширском городке Грантем: дом аптекаря, где жил школьником. Кларк увлекался алхимией и заполнил боковой дворик дома остатками своих экспериментов. Его приборы были несравнимо меньше здешних установок, но юному Исааку наверняка казались такими же огромными, завораживающе грозными и таинственными. За полстолетия всё алхимическое сделалось для Исаака привычным, однако сейчас он испытал то же, что чувствовал мальчиком, когда без спросу проникал в лабораторию мистера Кларка.

Что до самого Даниеля, ему хотелось злиться на то, что Джек сделал с уютной старой фермой, негодовать, ненавидеть Джека ещё сильнее. Увы, он не мог вызвать в себе этих чувств, потому что уже видел в Девоне творение Томаса Ньюкомена — провозвестие того, что наблюдал здесь. А может, и машина для подъёма воды посредством огня, и Джеков фосфорный завод — провозвестия чего-то другого, что Даниель не может (и едва ли хочет) вообразить. Когда-то он с большим апломбом сказал мистеру Тредеру, что Англии, если она научится строить машины, не понадобятся рабы, и что машины, плод изобретательной мысли, — вещь более английская, чем стонущие от непосильного труда негры. Сейчас он понял, что следовало быть осторожней в своих желаниях. Первая установка для получения фосфора, созданная алхимиком Генрихом Брандтом, вдохновила Лейбница на стихи. Теперь по лицу Лейбница Даниель видел, что об этом месте тот ничего не напишет, разве что ему придёт фантазия сочинить новую песнь к Дантову «Аду».

Лошади наотрез отказались приближаться к зловонному сооружению; Ньютону, Лейбницу и Уотерхаузу пришлось вылезти из кареты. Они знали, что собака привязана, потому что чуть её не переехали, и что людей там не окажется, потому что никто не мог бы спать в этом аду. Все трое быстрым шагом двинулись к установке. Сзади послышался конский топот, но никто не обернулся: это наверняка был могавк, которого отрядили за ними приглядывать.

Ветер унёс с холма последние клочья тумана, хотя в седловинах по-прежнему пухлыми серыми реками лежала мгла. Можно было видеть на десять миль вокруг, и всякий, кроме натурфилософа, повернулся бы спиной к безобразному зрелищу и обратил взор к красотам природы. Однако этих людей, которым ничего не стоило разрезать прекрасный труп, дабы осмотреть некрозную язву, интересовал только фосфорный завод.

Участок был обнесён старой живой изгородью; новые жильцы безжалостно обрубили её до половины человеческого роста. Ньютон, Лейбниц и Уотерхауз прошли по дороге, могавк легко перемахнул на коне через изгородь, развернулся и рысью подъехал к ним. Уотерхауз, хорошо знавший своё место, взял на себя тягостную обязанность поговорить со всадником, чтобы великих мужей не отвлекали от наблюдений.

— Не важно, какой приказ вам отдали, — сказал Даниель. — Это место — наша сегодняшняя цель; сюда мы и ехали.

— Съездить за остальными?

— Нет необходимости. Они скоро нас найдут.

— Я хотел сказать, сэр, на случай, если нам окажут сопротивление.

— Сопротивления не будет, кроме вот этого!

Даниель указал на бегущего к ним пса.

Верёвка была длинной, так что пёс мог бегать по всей вершине холма, если не совершит классическую ошибку и не намотает её на что-нибудь, а этот пёс, судя по всему, был из умных. Считая, что отогнал карету с Ньютоном, Лейбницем и др., он бросился на противоположный край участка, чтобы облаять кого-то ещё. Теперь он бежал к ним наискосок слева. Ньютон и Лейбниц были чуть ближе, Даниель и конный могавк — чуть дальше; пёс на мгновение замедлился, принимая решение, затем благоразумно выбрал первых двоих. Ньютон и Лейбниц, такие разные, пока речь шла о глубоких философских вопросах, при виде разъярённого мастифа повели себя совершенно одинаково. Оба рванули вправо и очутились возле изгороди, через которую готовы были в крайнем случае перелезть, — именно в крайнем, ибо возраст не способствовал таким подвигам. Вдоль изгороди они побежали вперёд в надежде выбраться из смертоносного радиуса, но верёвка всё разматывалась и разматывалась; всякий раз, как казалось, что сейчас-то она натянется, новые мили возникали, будто из шляпы фокусника.

Ньютон обо что-то споткнулся, и Лейбниц наклонился это поднять. Предмет оказался большой деревянной весёлкой, местами обгорелой и грязной, с обломанным концом, но всё равно длиною в морскую сажень. (Учёные как раз добежали до котла, в котором такими весёлками размешивали и проверяли густеющее варево.) Лейбниц замахал находкой, подавая собаке знак, который та истолковала совершенно верно и, прекратив лобовую атаку, плавно перешла к хитроумным наскокам с фланга. Тут и нагнал их Даниель; под защитой Лейбница он начал поднимать Ньютона с земли. Тем временем могавк заехал собаке в тыл и закричал, отвлекая её на себя. Конь отлично понимал план и всецело не одобрял; всадник вынужден был одновременно манипулировать психическим состоянием собаки и лошади, что требовало немалого напряжения.

Исаак лежал не потому, что споткнулся, а потому, что нечто его заинтересовало. Он показал руку. На середине ладони лежал красный катышек.

— Смотрите, — объявил Исаак. — Джек научился делать красный фосфор. Он рассыпан повсюду.

— Наверняка он и служил запалом в адских машинах. — Лейбниц по-прежнему стоял с весёлкой наперевес, защищая Даниеля с Исааком, которые сжались под изгородью. Однако необходимости в этом было все меньше: вниманием собаки безраздельно завладел могавк. Лошадь вздыбилась, чтобы обрушить копыта на голову мастифу.

Всадник вытащил пистолет.

— Не открывайте огонь, сэр, — попросил Даниель. Ему давно опостылело смотреть, как собак убивают во имя натурфилософии. Он встал и поднял Ньютона на ноги. Что-то в слове «огонь» вызвало у него смутное беспокойство.

— Не открывайте огонь! — закричал Лейбниц, который, опустив взгляд, увидел рассыпанный по земле красный фосфор.

Однако могавк их не слышал. Верёвка обвилась вокруг задних ног лошади, та обезумела. Всадник навёл пистолет на собаку. Лейбниц стремительно повернулся спиной к тому, что сейчас произойдёт. Увидев, что до товарищей несколько шагов, он развернул весёлку горизонтально, поднял её на уровень груди и побежал. Деревяшка ударила Даниеля под ключицы и заставила пятиться, пока жесткие ветки низко остриженной изгороди не уперлись ему чуть ниже ягодиц. Он успел увидеть, как из пистолета вырвалось пламя, затем небо вокруг него повернулось — птолемеева иллюзия, разумеется, потому что на самом деле он летел кубарем через изгородь. Даниель — и Ньютон — перекувырнулись на другую сторону и остались лежать ничком. Икры ему обжигало белое пламя, вставшее над изгородью, как рассвет.


Боб утратил способность различать высокие звуки, зато стал очень чуток к ударам и раскатам, которые слышал не ушами, а ступнями и рёбрами. Этими органами чувств он воспринимал конский топот, хлопанье дверей, пальбу и тому подобное. Пальбы он пока слышал мало. Копыта стучали за спиной: сзади нагоняла кавалерия вигов. Боб вёл роту по лугу к колючей изгороди, обрамляющей вершину холма. Как везде в поместье, она была острижена примерно до середины человеческого роста. Боб видел в этом военные приготовления: как раз из-за такого укрытия удобно стрелять, стоя на одном колене.

Три ограды, разделявшие примерно четверть мили более или менее открытого пространства, были сейчас между его солдатами и фермой на вершине холма, откуда, судя по всему, доносился лай. Боб видел, как рядом с домами показался и снова исчез экипаж, но не понял, что это значит, а потому оставил без внимания. Солдаты инстинктивно развернули строй параллельно следующей изгороди. Когда они сбавили шаг и забросили ружья за спину, чтобы через неё лезть, Боб кое-что услышал ступнями и крикнул: «Кавалерия! Меньше эскадрона. Гораздо меньше. Держать строй. Скачут из-за тех деревьев». Последнее было просто догадкой; Боб исходил из того, что до сих пор не видит всадников. Все солдаты разом повернулись: они слышали что-то, чего не слышал он. Боб вслед за ними устремил взгляд на рощицу в седловинке впереди и увидел конские ноги, озарённые янтарным светом раннего утра, бьющим сквозь черные стволы.

Через мгновение три всадника вылетели из-за рощицы и понеслись прямо на Боба. Они точно рассчитали время: выждали, пока пехота замедлит шаг, чтобы форсировать изгородь.

— Кругом! Спиной к изгороди! — приказал Боб.

Из-за того, что всадникам пришлось огибать лесок, они растянулись — тот, что скакал с краю, отстал. Средний — если глаза Боба не обманывали — был чёрный. Обгорел? Ружьё взорвалось в руках? Гадать было некогда. Боб вытащил палаш на случай, если придётся парировать сабельный удар сверху. Но ни один из всадников не обнажил оружие. Первый перескочил ограду очень близко от Боба, и тот чуть не упал — не потому, что его сбили с ног, а от головокружительного восхищения красотой лошади и мощью её движений. Чёрный человек прыгнул по другую сторону от Боба. В тот же миг верхушка холма озарилась, через мгновение раздался свистящий гул, затем череда ударов. Когда это произошло, третий всадник как раз послал лошадь в прыжок; та от испуга задела изгородь, неудачно приземлилась и сломала ногу.

Всадник упал отдельно от неё и быстро вскочил, отделавшись ушибами. Однако два взвода пехотинцев уже целили в него с расстояния настолько близкого, что, скомандуй Боб «пли!», изрешечённое тело опалило бы пороховым пламенем.

— Убери эту дрянь от моего носа и пристрели лошадь, — сказал молодчик ближайшему солдату.

Два других всадника — сперва чёрный, потом белый — развернулись посреди луга. Боб видел, что им наперехват скачут кавалеристы-виги.

— Джимми! Томба! — закричал тот, который упал с лошади. — Вперёд! Вы прорвётесь! Это несколько хлыщей на водовозных клячах, они не знают местности и не умеют драться!

Боб подозревал, что всё сказанное верно. Если бы Джимми и Томба по-прежнему мчали во весь опор, они, возможно, прорвали бы строй вигов, а с такого расстояния по скачущим людям солдаты могли и не попасть. Однако эти двое поступили иначе. Они обменялись взглядами и поехали к своему товарищу. Боб шагнул вперёд, лишь раз обернувшись — без всякой надобности — проверить, что на всех троих наведены ружья. Одно слово Боба — и грянут выстрелы. Все трое это знали, но не обращали внимания на Боба и вообще ни на кого. Белый всадник, подъехав, сказал:

— Не выёживайся, Дэнни. У нас в семье не принято драпать, бросив своих.

Теперь Боб узнал в Джимми и Дэнни своих племянников, которых не видел лет двадцать.

— Чтоб мне провалиться! — сказал он.

То было восклицание досады, но едва ли изумления. За последнее время он так навидался родственников, что утратил способность удивляться. Услышав возглас, они обернулись и тоже его узнали.

— А, чёрт! — ругнулся Дэнни.

— Я знал, дядя, что рано или поздно это случится, — Джимми печально и умудренно покачал головой, — если ты и дальше будешь путаться с законными властями.

— Вы его знаете? — спросил чёрный, встряхивая густой шапкой волос.

— Он наш дядя, чёрт бы его подрал, — отвечал Дэнни. — Надеюсь, ты доволен, Боб.

Сердце у Боба колотилось. Что-то очень похожее ощущали его ноги, потому что земля дрожала — конница неслась по лугу, предвкушая вожделенный случай срубить на всём скаку несколько голов. От такой ясной и близкой опасности Бобово оцепенение прошло. Он зашагал навстречу кавалеристам, подавая рукой знак остановиться. Капитану хватило ума сдержать атаку. Всадники натянули поводья и выстроились в линию, чтобы перекрыть пути для побега.

— Вы в самовольной отлучке из Собственного его, потом её, потом снова его королевского величества блекторрентского полка двадцать лет, — сказал Боб.

— Брось говниться! — отвечал Дэнни, но Джимми, спрыгнув с лошади, сказал:

— Это ты брось валять дурака, братец мой. Дядя Боб думает, что оказывает нам услугу, чтобы нас повесили, как дезертиров, а не четвертовали на Тайберн-кросс.

На Дэнни это произвело сильное впечатление.

— Здорово, дядя. Прости, что зазря обругал. Но как Джимми и Томба не бросили меня, так мы с Джимми не бросим Томбу, чтоб его потрошили в одиночестве, верно, Джимми? Джимми? Джимми? Шеймус Шафто, я с тобой говорю, башка стоеросовая!

— Да, наверное, — отозвался наконец Джимми, — но тяжеленько это: два, чёрт возьми, хороших поступка за две, чёрт возьми, минуты.

— У вас было на дурные поступки двадцать лет, — сказал Боб. — Две минуты вас не убьют.

— Как насчёт двух минут на Тайберне? — подал голос Дэнни.

У Боба стало такое лицо, что Томба расхохотался.


На памяти Даниеля Исаак ни разу не подал виду, что ему больно, пока сейчас они с Лейбницем не взяли его за обе руки и не поставили на ноги. Тут у Исаака сделалось изумлённое лицо, как будто он впервые в жизни испытал физический дискомфорт. Простонав: «О-о-о! A-а!», он зажмурился, скривился, наморщил лоб и замер так надолго, что Даниель заподозрил сердечный приступ с близким летальным исходом. Однако мало-помалу боль, видимо, ушла, и сознание Исаака вернуло себе контроль над нервами, идущими к лицевым мышцам. Теперь он мог принять то выражение, какое хотел: напускного безразличия.

— Это… — Он сделал паузу, чтобы глотнуть воздуха. — Пустяки. Мышцы… около рёбер… были не готовы… к вмешательству… барона фон Лейбница.

— У вас не сломано ребро? — спросил Даниель.

— Я полагаю, что нет, — ответил Ньютон на одном длинном выдохе и тут же пожалел, что произнёс столько слов за раз, потому что теперь вынужден был сделать глубокий вдох. Лицо его снова перекосилось.

— Я схожу за каретой, чтобы вам не идти, — предложил Лейбниц. — Даниель, вы побудете с сэром Исааком?

Даниель остался с Ньютоном, а Лейбниц, который из-за подагры и в лучшие-то времена ходил враскачку, отправился искать карету. Видимо, когда вершина холма взорвалась, лошади умчали без оглядки.

Собственно, «взорвалась» не совсем правильное слово, хотя событие и сопровождалось чередой мелких взрывов. Точнее сказать, вершина вспыхнула и сгорела очень быстро, как будто пожар, которому следовало растянуться на несколько часов, уложился в несколько секунд. В отличие от обычных трущоб, вокруг которых скапливаются отбросы, экскременты, зола, это место, хоть и вполне трущобное в своей бессистемности, было загажено исключительно химическими отходами, по большей части легковоспламеняющимися. Огонь, вызванный пистолетным выстрелом, бежал по засыпанной фосфором земле, пока не наткнулся на жилу: ручеёк фосфорной смеси, берущий начало у одного из котлов. По этому запалу он взбежал наверх и поджёг, а затем и взорвал одну или несколько исполинских медных реторт; взрыв, как порох на ружейной полке, воспламенил большой запас красного фосфора в бывшем амбаре. Амбар исчез с лица земли — не осталось даже обломков. Котлы превратились в оплавленные куски и лужицы меди, частью ещё не застывшие. От перемешанных костей, которые прежде были собакой, конём и всадником, поднимался дым. Всех троих испепелило на месте: своего рода дальнодействие, при котором жар от горящего амбара распространялся в пространстве, как тяготение. Подобно свету, он двигался по прямой. По этой-то причине Ньютон, Лейбниц и Уотерхауз были по-прежнему живы: перекувырнувшись через изгородь, они остались лежать в её тени, вне досягаемости палящих лучей. Сторона изгороди, обращённая к амбару, теперь являла собой стерильный каменный остов с торчащими из него угольными сталагмитами. Противоположная сторона, всего в нескольких дюймах от неё, не изменилась.

Эти и другие впечатления несколько минут полностью занимали натурфилософические умы. Затем внимание Даниеля переключилось на окружающее. До сего момента он не успел толком оглядеться: сперва туман, затем пламя мешали тщательным наблюдениям. Он понятия не имел, где они находятся, знал только, что где-то в Суррее, в возвышенной части Норт-Даунз. Внизу на много миль расстилалась холмистая местность, там и сям торчали церковные шпили. В другой стороне, чуть дальше по дороге, приткнулся сельский домик. Но прежде чем Даниель успел всё это хорошенько увидеть, взгляд его привлекло куда большее здание вдали; оно стояло на холме, охватывая флигелями систему регулярных садов.

— Ну и дворец! — воскликнул Даниель; глупая реплика, но не сказать этого было невозможно. Теперь он видел и аллею, с которой они свернули. Она вела к противоположной, надо думать, парадной стороне дома. — Чей он?

Ньютон только сейчас увидел дом, но не столько удивился, сколько задумался.

— Будь вы тори, вы бы сразу его узнали. Это поместье Болингброк несколько лет назад купил у милорда ***. — Исаак назвал знатного вига, разорившегося вчистую, когда Английский банк особенно впечатляюще лихорадило; история до сих пор была на слуху.

— Я и не слышал, что у Болингброка есть дом в этих краях, — признался Даниель.

— Это потому, что он так сюда и не въехал, — пояснил Исаак, — только постоянно его перестраивал. — Тут он замолчал, чтобы обдумать собственные слова. — Перестройка означает, что по дороге снуют телеги с материалами. Местные жители привыкли…

— Вы хотите сказать, что таким образом можно скрыть деятельность преступного предприятия, расположенного на территории поместья, — подытожил Даниель, желая избавить Исаака от необходимости слишком много говорить, поскольку речь, очевидно, доставляла ему боль. — Поразительно! Мы подозревали, что Джек как-то связан с Болингброком. Но кто бы мог представить, что статс-секретарь допустит такое на своей собственной земле?

— Может быть, не столь и поразительно, — произнес Исаак. — Сам он здесь не живёт. Не так давно мы убедились, что Болингброк даже в зените славы и могущества был куда слабее и уязвимее, нежели мы думали. Вполне возможно, что он не раз прибегал к Джековой помощи. Почему Джеку было не обосноваться на земле, принадлежащей Болингброку и, вероятно, купленной на деньги французского короля?…

Ньютон пожал плечами, давая понять, что нисколько не удивлен, — и тут же об этом пожалел, поскольку движение причинило рёбрам острую боль.

— Я вижу, сюда едет ещё один экипаж. Вероятно, с господами Кикиным, Тредером и Орни. — Даниель замахал кучеру, и тот ответил взмахом руки. — Давайте сядем и подождём их.

— Я лучше постою, — отвечал Ньютон, — чтобы не пришлось снова вставать.

— Куда велим кучеру отвезти нас? — спросил Даниель, надеясь услышать: «К ближайшему врачу».

— Вон к тому домику, — ответил Исаак. — Давайте выясним, чем там Джек занимался. Впрочем, я, кажется, знаю.


— Так я и думал, — произнёс он двадцатью минутами позже, сидя за столом в домике. Даниель, Лейбниц, Орни, Тредер и Кикин стояли вокруг на осколках недавно выбитого оконного стекла. Карету, в которой Даниель, Ньютон и Лейбниц приехали из Лондона, нашли и подогнали к дому; из неё принесли некий ящик с инструментами. Оттуда Исаак извлёк превосходную лупу и теперь изучал в неё улики, найденные на столе.

На втором этаже домика, в спальне, под кроватью, могавки обнаружили трёх людей, не говорящих по-английски: одного пожилого и двух не то сыновей, не то подмастерьев, не то сыновей-подмастерьев. Их пригнали вниз, и Лейбниц узнал в них саксонцев. Они обрадовались, что могут говорить по-немецки, но, услышав, что он барон, оробели ещё больше. Лейбниц беседовал с ними, Кикин (знавший немецкий) слушал, Ньютон изучал предметы на столе. Орни и Тредер, оставшиеся не у дел, стояли рядом. Даниеля изумила разница их выражений: Орни кипел энергией, Тредер был странно растерян и напряжён.

— Прежде чем я сообщу о своих находках, — начал Ньютон, — скажите, барон фон Лейбниц, удалось ли вам что-нибудь выяснить у этих людей?

— Вряд ли я кого-нибудь удивлю, поскольку все уже видели их инструменты, — сказал Лейбниц. — Они гравёры. Приехали из Дрездена.

— И старший, очевидно, мастер, — кивнул Ньютон. — Объясните ему, кто я, и передайте моё глубочайшее восхищение.

Лейбниц произнёс несколько слов по-немецки. При имени Ньютона саксонцы обмерли от страха; прозвучавшая следом похвала заставила старшего покраснеть до корней волос. Он поклонился очень низко, затем, видимо, боясь, что ведёт себя недостаточно раболепно, бухнулся на колени. Молодые люди последовали его примеру. Даниель редко видел такое пресмыкательство.

— Исаак, — заметил он, — по-моему, они думают, что вы собираетесь их убить.

— То, что они здесь сделали, со стороны англичанина было бы государственной изменой, — отвечал Исаак. — Можно ли обвинить саксонца в измене Соединённому Королевству, пусть решают законники.

— Они сказали мне, — вставил Лейбниц, — что их заманили сюда подложным предлогом, заперли в доме и предупредили, что они не выйдут отсюда и не получат платы, пока не выполнят некую работу, которая уже почти закончена.

— Вот она! — Ньютон поднял со стола бурую таблетку, которую перед тем долго изучал в лупу. — Это восковой слепок с чекана для монеты в одну гинею. Приглашаю всех с ним ознакомиться.

Он протянул восковой диск Даниелю. Рисунок был очень знакомый и в то же время непривычный.

— Здесь профиль Георга-Людвига Ганноверского! — воскликнул Даниель.

— Две недели назад я поручил гравировщикам на Монетном дворе изготовить чеканы для гиней короля Георга, — сказал Ньютон. — С тех пор — чему есть множество свидетелей — я ни разу не вступал в пределы Тауэра. Я не видел чекана, с которого снят этот слепок. И всё же здесь, в Суррее, в поместье виконта Болингброка, мы находим слепок и… — он показал выполненное в металле зеркальное отражение оттиска, — …практически безупречную копию чекана, при помощи которой можно делать фальшивые деньги! Улики, как и свидетельства этих саксонцев, предают врагов в наши руки. Те, кому поручено охранять Монетный двор — люди, находящиеся под командованием Чарльза Уайта, — изготовили слепок и доставили его сюда, где мы нашли оборудование для чеканки фальшивых денег и взяли с поличным сыновей Джека Шафто. А поскольку я не входил на Монетный двор, Болингброк не сможет обвинить меня в причастности. Все замешанные в преступлении отправятся на Тайберн. Что до саксонцев, они смогут вернуться на родину после того, как помогут нам в расследовании.

Норман Орни — человек грузного сложения, но сильный и даже проворный благодаря работе на верфи — успел подхватить более щуплого мистера Тредера, пока тот не грохнулся на пол.

С помощью одного из младших саксонцев Орни отнёс Тредера наверх и уложил на кровать. Там его принялись обмахивать платками, растирать ему руки, поднимать ноги; наконец кровь вновь прихлынула к лицу старого денежного поверенного, и тот очнулся, о чём, судя по виду, сразу и пожалел.

— О, сэр Исаак, — проговорил он, ища руками, за что бы ухватиться, потом добавил, ни к кому конкретно не обращаясь: — Помогите мне встать.

— Лучше полежите, — сказал Даниель.

— Наступил миг, которого я всей душой надеялся избежать, — проговорил Тредер. — Я должен на коленях молить сэра Исаака Ньютона о жизни или хотя бы о достойной смерти, а если и это невозможно, то о смерти быстрой.

— Так вы сознаётесь в сговоре с монетчиками? — ровным голосом спросил Ньютон, ничуть не захваченный общим изумлением.

— Вы давно всё вычислили, верно, сэр Исаак? Да. В сговоре с монетчиками. С монетчиком. Поймите, вначале…

— Всё казалось безобидным? — Исаак взмахнул рукой, как будто прогоняя осу. — Простите, но я узнаю начало длинной и хорошо отрепетированной речи, которую не желаю выслушивать. Чем дольше вы будете рассказывать, тем более постепенным и невинным будет выглядеть ваш путь к… государственной измене.

Тредер подпрыгнул, насколько такое возможно для человека, лежащего на спине.

— Однако, как бы вы ни затягивали рассказ, начало и конец будут те же самые, не так ли? — продолжал Исаак. — В начале вы завели внешне безобидное обыкновение взвешивать гинеи и откладывать чуть более тяжёлые. В конце вы полностью предались Джеку-Монетчику. Он внедрил своих людей в ваше окружение; вы настолько у него в руках, что он смог положить адскую машину в вашу багажную телегу с тем, чтобы уничтожить директора Монетного двора в здании Королевского общества.

— О, сэр Исаак, об этом я не знал!

Здесь я вам верю. У Джека не было никаких резонов вас предупреждать — скорее напротив. Но даже если не считать историю с адской машиной, вы всё равно повинны в государственной измене.

— А если я во всём сознаюсь? Поставьте меня перед магистратом, сэр Исаак, и я запою звонче любого контртенора в Итальянской опере!

— Мне незачем вас слушать, — отвечал Исаак. — Ваше предложение запоздало. Я без вашей помощи добился всего, чего хотел.

— А что, если я выдам Джека-Монетчика? — проговорил мистер Тредер.

Хотя у Даниеля и у всех остальных перехватило дух, Ньютон лишь слегка улыбнулся, словно гроссмейстер, с самого начала знавший, что противник рано или поздно выставит ферзя.

— Тогда есть почва для переговоров, — сказал он.

— Каждый воскресный вечер милорд Болингброк посещает некий клуб, где собираются тори. Там есть приватная комната с входом для слуг, ведущим в кухню. По определённому сигналу Болингброк под тем или иным предлогом удаляется в эту комнату. Тем временем Джек входит с чёрного хода в обличье ремесленника, якобы пришедшего на кухню точить ножи. Он проникает в приватную комнату через дверь для слуг и отбрасывает маскарад. Здесь два негодяя строят свои козни и согласовывают интриги. Сегодня воскресенье; всё произойдёт, как я сказал, всего через несколько часов.

— Возможно, Джек узнает о том, что случилось сегодня утром, и не явится на встречу, — предположил Исаак.

— Кто его уведомит? Поместье оцеплено.

— Все в округе видели, как взорвалась вершина холма.

— Может быть, новость достигнет Джека, может быть — нет, — проговорил мистер Тредер. — Ему всё равно надо время от времени встречаться с Болингброком. Если ничего не выйдет, я знаю о привычках Джека кое-что ещё и смогу посоветовать другой путь.

— Тогда едем в Лондон и расставим западню, — сказал Ньютон.

Засим самое богатое событиями (по крайней мере на сегодняшний день) заседание клуба объявили распущенным, а его казначея заковали в цепи.

Библиотека Лестер-хауз утро 18 августа 1714

Ибо суверен есть душа государства, дающая ему жизнь и движение, и, когда эта душа умирает, члены управляются ею не более, чем труп человека управляется покинувшей его (хотя и бессмертной) душой.

Гоббс, «Левиафан»[232]

Дом не ремонтировался более ста лет и был неисправимо тюдоровским. Ничего не стоило представить, как Глориана вызывает сюда сэра Уолтера Рели, чтобы учинить ему разнос. Ни одной книги современного автора на виду. Очертания береговых линий на глобусе безнадёжно устарели.

Впрочем, сэру Исааку некогда было разглядывать почтенную реликвию. Его провёл в библиотеку молодой Иоганн фон Хакльгебер — лейпцигский барон. Посему сэр Исаак не очень удивился, когда с кресла навстречу ему поднялся другой северо-немецкий барон — Готфрид Вильгельм фон Лейбниц. Лицо Ньютона выразило недовольство тем, что его заманили на ещё одну чрезвычайную и незапланированную встречу с извечным противником, но он умел перебарывать досаду. Мельком взглянув на молодую женщину в кресле у глобуса, сэр Исаак вновь пристально посмотрел на Лейбница. «Я полагал, что наношу визит герцогине Аркашон-Йглмской…» — начал он и не договорил: его взгляд вновь невольно устремился к молодой даме. Ньютона поразила не красота (хотя дама и впрямь была довольно привлекательна), а платье и драгоценности. Особенно драгоценности — таких он не видел с последней аудиенции у королевы. На даме была диадема, и что-то подсказывало Ньютону, что блестящие камешки — не стразы, а самый убор — не просто показная роскошь.

Иоганн фон Хакльгебер уже выскользнул из комнаты. Лейбниц взял слово.

— Ваше королевское высочество, — обратился он к молодой даме, — это сэр Исаак Ньютон. Сэр Исаак, честь имею представить её королевское высочество Каролину, принцессу Уэльскую, кронпринцессу Ганноверскую и прочая, и прочая.

— Стойте, не двигайтесь! — сказала Каролина, вынудив учёного замереть в начале движения, обещавшего перейти в низкий официальный поклон. — Мы уже слышали, как вы пострадали на нашей службе из-за непредвиденных последствий героического поступка барона фон Лейбница. Вам сейчас не следует кланяться. Прошу, садитесь.

— Не щурьтесь так сурово на фрайгерра фон Лейбница, — произнёс другой голос из угла.

Ньютон посмотрел туда и увидел Даниеля Уотерхауза, углубившегося в пожелтелый старинный фолиант.

— Я, а не барон, рассказал её высочеству всю историю, и если у её высочества сложился неправильный взгляд на события, то вина исключительно моя. Верно, не каждый день немецкий барон набрасывается на сэра Исаака Ньютона с палкой. Некоторые могли бы истолковать его поступок превратно, однако я, переживший такое же обращение, простил и поблагодарил барона.

— Я тоже. — Ньютон крайне медленно и осторожно опустился в кресло, которое указала принцесса. Теперь Каролина сидела на неком подобии трона посередине, а Ньютон и Лейбниц — симметрично по обе стороны от неё. Даниель оставался в тёмном углу как неприметный библиотекарь или, если угодно, философический дворецкий.

Каролина постаралась сломать лёд (толстый и очень холодный), заговорив о последних событиях в Лондоне. Верны ли слухи, которые до неё дошли?

Ход был выбран безупречно; сэр Исаак ничего так не желал, как развеять сомнения новой династии в надёжности английской денежной системы.

— Джек Шафто пойман! — объявил он. — Монетчику больше не чеканить фальшивок на этом свете!

— Если я правильно понимаю, — сказала Каролина, — новость и впрямь великая, и я удивлена, что не услышала её раньше.

— Ах, ваше королевское высочество, я не знал, что вы в Лондоне, пока не переступил порог этой комнаты, иначе известил бы ваше королевское высочество в тот же миг, как мистер Шафто был арестован.

— Я не о том. Я удивляюсь, что ещё ничего нет в газетах.

— Его задержали неподалёку отсюда в задней комнате некоего клуба, посещаемого тори, многие из которых, будьте уверены, глубоко шокированы. Некоторые виги извлекли бы из этого политические выгоды и, без сомнения, ещё извлекут. Я не питаю вражды к большинству членов упомянутого клуба и не хочу навлечь на них бесчестье. Истинный виновник — некий тори, какое-то время бывший первым человеком в Англии.

— Я знаю, о ком вы говорите.

— Он заслуживает разоблачения и позора, однако скандал был бы неудобен для всего королевства. Дело щекотливое… — Тут Исаак, в несвойственной ему манере, обратил взгляд на человека более компетентного — Даниеля Уотерхауза, лорда-регента.

Даниель вместо ответа повернулся к библиотечной двери и громко приказал:

— Внесите!

Невидимый слуга распахнул дверь. Другой слуга, дворецкий, вошёл с подносом, который почти полностью скрывала синяя бархатная подушка. На ней лежали две металлические отливки, сцепленные наподобие половинок огромного медальона. Их поднесли принцессе; Ньютон и Лейбниц украдкой скосили глаза на поднос.

Даниель сказал:

— Честь имею вручить вашему королевскому высочеству печати, которыми бывший статс-секретарь его величества пользовался в своей официальной корреспонденции. До вчерашнего дня они, разумеется, находились у милорда Болингброка. Однако, как вашему королевскому высочеству, вероятно, известно, Болингброк решил проводить больше времени с семьёй…

— Да, во Франции, — сухо произнесла Каролина.

— Когда его последний раз видели, он мчал на юг со скоростью, какую обычно развивает лишь тело, сброшенное с большой высоты, — сообщил Даниель. — Разумеется, он, человек чести, прежде вернул печати одному из регентов его королевского величества. Мне досталась привилегия подхватить их, когда они выпали из потных дрожащих рук милорда Болингброка, и теперь передать вашему королевскому высочеству. Это ваше фамильное достояние. Вы можете забрать их с собой в Ганновер либо…

— Они будут гораздо полезней здесь, — отвечала Каролина. — Вы с другими регентами приглядите за ними, хорошо?

— Почту за честь и за счастье, ваше королевское высочество.

— Прекрасно. Раз Болингброк покинул страну, не будем о нём больше. Я хотела бы услышать о Джеке Шафто. Его брали с боем?

Дворецкий поставил поднос с печатями на библиотечный стол и, пятясь, с поклонами вышел из комнаты. За это время Исаак успел сформулировать ответ. До сего момента он без промедления отзывался на каждое слово и жест принцессы, однако сейчас выдержал короткую паузу. Даниель, внимательно изучавший его лицо, различил дрожь торжества — редкое для пуританина попустительство своей слабости. Исаак сидит по правую руку от принцессы Уэльской, докладывает, как схватил архипреступника Джека-Монетчика, а на закуску ему подносят печати злейшего врага… Лучше был бы только скальп Болингброка на шесте.

— С боем? О нет. Скорее, он напустил на себя скучающий вид. По крайней мере, так сказали мне бравшие его приставы.

— Скучающий?

— Да, ваше королевское высочество, будто с самого начала знал, что идёт в ловушку.

— Так он в Тауэре?

Исаак не смог сдержать покровительственной улыбки.

— Поскольку мистер Шафто — опасный государственный преступник, ваше королевское высочество правильно предположили, что он должен содержаться в Тауэре. Однако в данном случае привходящие обстоятельства диктуют иной образ действий. Несколько месяцев назад Джек-Монетчик и его шайка вооружённой рукой захватили Тауэр. Событие это сумели замолчать, но из самого факта следует, что у Джека-Монетчика в Тауэре много сообщников и что устройство крепости хорошо ему известно. Заправляет в Тауэре по-прежнему Чарльз Уайт, капитан королевских курьеров, старый приспешник Болингброка.

— Мы удивлены, что регенты не отправили его в отставку, — заметила Каролина, переводя взгляд на Даниеля.

— В Англии такого рода перемены совершаются небыстро, — пояснил Даниель, — и редко без оснований. У нас нет надёжных улик, изобличающих мистера Уайта; хотя они, возможно, ещё появятся.

— Если Джек расскажет нам всё, что знает, — уточнил Ньютон.

— Ясно, — ответила Каролина. — И это ещё одна причина держать его вне Тауэра и вне досягаемости мистера Чарльза Уайта. Так где он?

— В Ньюгейтской тюрьме, — сказал Ньютон, — а другие члены шайки — во Флитской. Мы сочли разумным не помещать их в одно здание.

— Разумеется, — проговорила Каролина слегка растерянно. — Но разве Ньюгейт — не общая тюрьма самого низкого разбора? Смогут ли там его надёжно охранять?

— Ньюгейт состоит из нескольких тюрем, — объяснил Даниель. — Самая печально известная его часть — и впрямь общий каменный мешок, но есть и другие, где содержатся знатные люди, если им это по карману.

— Мы заплатили ньюгейтским тюремщикам, чтобы Джека заковали в тяжёлые кандалы и поместили в «замок», — сказал Ньютон.

— Не может ли он заплатить им больше?

— Мог бы, вероятно. Однако соучастие в его побеге чревато обвинением в государственной измене. А тюремщики, которые служат в Ньюгейте и каждый день видят Джека Кетча, лучше других осведомлены о каре за такое преступление.

— Благодарю вас, сэр Исаак, и вас, доктор Уотерхауз, за подробные объяснения, — сказала Каролина, тоном и сменой позы давая понять, что эта часть разговора окончена. — Теперь я хотела бы услышать о вещах более существенных.

Принцесса откинулась в кресле и опустила локти на подлокотники; говоря, она рассеянно положила правую руку на глобус и начала поворачивать его туда-сюда в бархатном гнезде. То была поза монарха, возложившего одну руку на державу, хотя в другой явно недоставало скипетра.

— Как вам, сэр Исаак, вероятно известно, я знакома с бароном фон Лейбницем много лет и от него получила почти всё, что знаю о математике, метафизике и более молодой науке натурфилософии. Что до первой, меня достигли слухи о неприятном споре в связи с созданием анализа бесконечно малых. Подробности утомительны. Пошлые умы, столкнувшись с такими сложностями, ухватились бы за простое объяснение. Одно из них, что вы украли анализ бесконечно малых у фрайгерра фон Лейбница, другое — что он украл его у вас. Я нахожу обе гипотезы неубедительными.

В продолжение Каролининой речи Даниель наблюдал смену погоды на лице Исаака. Если тот ждал щедрых благодарностей и похвал, то жестоко обманулся. Каролина нашла новости о Болингброке и Джеке занятными, но в конечном счёте не очень существенными. Израненный, обессиленный рыцарь приволок во двор замка парочку свежеубитых драконов, а принцесса, мельком взглянув на них и задав вежливый вопрос-другой, принялась дальше полировать ногти. Исаак в первое мгновение почувствовал досаду, затем смирился. Ему было не привыкать. Всё им сделанное недооценивали или судили чересчур строго. Лёгкий румянец торжества, минуту назад так отчётливо видимый на его лице, исчез; оно вновь стало серым и деревянным, как у носовой фигуры старого, изношенного корабля.

— Ваше королевское высочество знает Лейбница ближе, чем я, — промолвил Ньютон. — Раз вы ознакомили меня со своим мнением, я его приму и ничего более не скажу по данному поводу — ни здесь, ни публично. Разумеется, не в моей власти заставить других философов принять тот либо иной взгляд.

— Тогда забудем про спор о приоритете и перейдём к метафизике и натурфилософии. Я давно подозревала, и доктор Уотерхауз меня поддержит, что спор о приоритете — на самом деле побочное следствие куда более глубоких, интересных и важных разногласий. Барон фон Лейбниц прекрасно служил моей семье в качестве придворного философа. Надеюсь, вы желаете того же.

— Это первейшее из моих устремлений, ваше королевское высочество, — отвечал Ньютон. Лейбниц едва заметно закатил глаза и посмотрел на Даниеля, ища поддержки, но тот сделал вид, будто ничего не заметил, и остался сидеть с каменным лицом.

— Не знаю, случалось ли в истории, чтобы королевскому дому служили одновременно два столь выдающихся философа! Это уникальный случай, и я намерена использовать его сполна. Вы оба христиане, верите в Животворящего Бога. Оба признаёте, что человек создан по образу и подобию Божию и наделён свободной волей. В математике и натурфилософии ваши интересы сходны. И тем не менее между вами лежит пропасть глубже, чем между Сциллой и Харибдой — фундаментальное расхождение взглядов, не позволяющее вам трудиться сообща. Наверное, это было бы не так страшно, будь я по-прежнему принцессой Ансбаха или какого-нибудь другого мелкого княжества, вы, сударь, библиотекарем, а вы — викарием. Но я — принцесса Уэльская. Дом, которому вы служите, по мнению многих, уступает величием лишь дому Бурбонов. Разлад в философии этого дома чреват ужасными и непредсказуемыми последствиями. Год назад я попросила доктора Уотерхауза приехать из Бостона, чтобы мы попытались уладить ваши разногласия. То, что вы, сэр Исаак, и вы, барон фон Лейбниц, сейчас в одном помещении, целиком его заслуга; однако он действовал по моему велению. Роль доктора Уотерхауза завершена, и я ему бесконечно признательна. Теперь дело за вами, господа.

— Ваше высочество, — начал Ньютон, — я благодарен, что вы так ясно изложили мои истинные воззрения на Бога, человеческий дух и свободную волю. Ибо, как я с прискорбием вынужден сообщить, барон фон Лейбниц распространяет клевету, будто я своего рода атеист. Да, я отвергаю учение о Троице, но лишь по одной причине: я убеждён, что догмат о единосущии, принятый Никейским собором, был ошибкой, отходом от того, во что христиане верили раньше и должны верить сейчас…

— Тем, кто ищет клеветников, нет надобности смотреть столь далеко и углубляться в такие материи! — Лейбниц, вскочил так резко, что вынужден был сделать полшага к Ньютону, чтобы не упасть. — Три дня назад я спас этому человеку жизнь, и до меня уже доходят слухи, будто я покушался его убить! Это сознательная ложь, сударь, никак не приближающая нас к истинной философии!

— Я не могу вообразить лжи более низкой, чем обвинение меня в атеизме! — вскричал Ньютон. Из-за сломанных рёбер ему трудно было встать, но он обеими руками сжал трость, словно намеревался пустить её в ход.

— В атеизме? Нет. Клянусь честью, я не стал бы возводить на вас такую напраслину. Иное дело — распространение взглядов, толкающих других к атеизму. И в этом вы, должен с прискорбием сказать, повинны.

— Можно ли вообразить такую непоследовательность!.. — Ньютон немедленно пожалел о своей горячности. Страстная речь причинила боль его рёбрам. Раз уж он так и так их разбередил, Исаак поднялся и продолжил искажённым от муки голосом: — Барон якобы признаёт, что я не атеист, и тут же винит меня в распространении атеизма! Это типично для его скользких речей, для его скользкой метафизики!

Их перебил, но лишь на мгновение, глухой стук. Принцесса Каролина, усталая и раздражённая, перекатила глобус через обитый бархатом обод подставки. Шар упал на ковёр между Ньютоном и Лейбницем. Каролина поставила на него ногу — весьма неподобающая для принцессы поза — и принялась рассеянно катать глобус взад-вперёд, слушая перепалку философов.

— Я и в малой мере не нахожу её скользкой, — возразил Лейбниц. — Вы можете быть самым искренним христианином в мире, сударь, однако вы публикуете учения тёмные, бессвязные, противоречивые, которые запутывают читателя и толкают его к теориям, для вас неприемлемым.

— Так-то вы заглаживаете обиду, нанесённую ложными обвинениями в атеизме — утверждая, будто труд моей жизни бессвязен и противоречив? Прошу вас воздержаться от таких извинений, сударь, не то я вынужден буду загладить их вызовом на дуэль!

Принцесса Каролина сильно пнула глобус. Он прокатился несколько футов по ковру и поразил ворота — огромный камин, занимавший почти всю стену. Камин был чуть ниже пола, так что глобус остался там, между подставками для дров.

— Современному монарху такой глобус не годится! — объявила принцесса. — Когда мы с принцем Уэльским сюда переедем, я закажу новый, на котором будет больше географии, меньше драконов и русалок. На него можно будет нанести линии долготы, когда Роджер Комсток найдёт, кому присудить свою награду.

Она встала. Ньютон и Лейбниц, вспомнившие наконец о манерах, смотрели, как принцесса идёт к камину. Но прежде она взяла из канделябра горящую свечу.

— Как правило, я не одобряю сожжения вещей, хранящихся в библиотеках, однако потеря будет невелика в сравнении с тем уроном, который вы двое наносите философии своими дрязгами.

Она изящно опустилась на пол перед камином, расправив вокруг себя юбки.

— Иногда я вижу что-нибудь во сне или в грёзах наяву, и некоторые из этих видений кажутся мне исполненными глубокого смысла. Их я помню и часто обдумываю. Одно из видений запало мне в голову, как западает порой мелодия. Сейчас я отдам ему дань.

И она поднесла свечу к глобусу. Он был деревянный и не мог загореться сразу, но бумага с изображениями континентов вспыхнула. Неровное кольцо пламени расширялось, уничтожая работу картографа и оставляя за собой ровный почернелый шар.

— София перед смертью убеждала меня, что создаётся новая Система мира. О, в этих словах нет особой новизны. София знала, и я знаю, что так зовётся третий том ваших, сэр Исаак, «Математических начал». После смерти Софии я ещё больше уверилась в её правоте и в том, что новая система родится не в Версале, а здесь. Здесь пройдёт её нулевой меридиан, от которого все будут вести отсчёт. Приятно думать, что новая Система появится на свет, и мне, возможно, выпадет скромная роль стать её восприемницей. Глобус с его ровными линиями параллелей и меридианов для меня — эмблема этой Системы, как крест — символ христианства. Однако меня смущает видение пылающего глобуса. То, что происходит перед вами, лишь бледное его подобие; в моих кошмарах оно и прекраснее, и страшнее.

— Что, по мнению вашего высочества, означает это видение? — спросил Даниель Уотерхауз.

— Что система, выстроенная на неверных основаниях, изначально обречена, — сказала Каролина. — О, все будут дивиться её чёткости и соразмерности, восхвалять гений её создателей. Возможно, она простоит десятилетие, или век, или даже больше. И всё же если она будет создана неверно, то в конечном счете сгорит, и моё видение осуществится куда более гибельным образом.

Принцесса толкнула дымящийся глобус. Он уже обгорел полностью и превратился в чёрный невыразительный шар.

Даниель нагнулся и протянул руку, помогая принцессе встать. Каролина, повернувшись к Ньютону и Лейбницу, продолжила:

— Меня заботят не столько банкиры, купцы, часовщики или люди, которые ищут долготу, и их роль в создании новой Системы. Даже не алхимики и астрономы. Кто меня заботит, так это мои философы. Если они ошибутся, если в Системе будет изъян, она в конечном счете сгорит. Прекратите ругань, и за работу!

— Как пожелает ваше королевское высочество, — сказал Ньютон. — Чего вы от нас хотите?

— Барон фон Лейбниц, возможно, прав, — начала Каролина. — Хотя вы и большинство других членов Королевского общества — настоящие христиане и верите в свободную волю, самые теории и методы, распространяемые Королевским обществом, заставляют многих сомневаться в существовании Бога, божественности Христа, власти Церкви и утверждении, что у каждого из нас есть душа, обладающая свободной волей. Вот, доктор Уотерхауз недавно сообщил мне прискорбную новость, что совершенно отказался от этих взглядов.

И Ньютон, и Лейбниц воззрились на Даниеля в полном изумлении. Видя, что такие умы его осуждают, он мог только выдавить слабую улыбку и пожать плечами. Каролина продолжала:

— А поскольку на них в значительной мере основана наша цивилизация, мне видится здесь одна из причин, по которой новая Система мира может нести в себе семя собственного разрушения. И вы, сэр Исаак, и вы, барон фон Лейбниц, не видите противоречий между вашей верой и бесстрашным следованием натурфилософии. Однако вы кардинально расходитесь в том, как их примирить. Если вы двое с этим не разберётесь, то не разберётся никто; вот чем я и прошу вас заняться.

— Слова вашего высочества касательно новой Системы и угрозы её грядущего краха напомнили мне о том, что я не понимаю в философии сэра Исаака, — сказал Лейбниц. — Сэр Исаак описывает систему, в которой небесные тела удерживаются на орбитах и вращаются по ним бесконечно. Прекрасно. Но, по его мнению, Бог, создавший и запустивший эту систему, должен время от времени чистить её и даже исправлять, как часовщик свою работу. Словно Богу недостало предвидения или могущества сделать движением вечным.

— Вы придаёте чрезмерное значение совершенно несущественному отрывку из моей «Оптики», — возразил Исаак.

— Напротив, сударь, он крайне важен, если неверен и внушает людям ложные мысли!

— Коли вы так рьяно стремитесь исправить мои ошибки, герр Лейбниц, позвольте отплатить вам той же монетой. Сравнение Вселенной с часами, а Бога с часовщиком неверно. Ибо часовщику даны факты и законы природы, например, что гиря опускается к центру земли, а сжатая пружина расправляется. Исходя из них, он собирает некие механизмы, более или менее хитроумно использующие законы природы. Умелые ремесленники мастерят часы, которые реже надо исправлять, а совершенный ремесленник, вероятно, изготовил бы механизм, вовсе не нуждающийся в исправлении. Однако Бог не просто соединяет данные ему предметы и силы; Он сам Творец этих предметов и сил. Он их создал, Он их и сохраняет. Ничто в мире не происходит без Его надзора и руководства. Думайте о Нём не как о часовщике, но как о короле. Если бы существовало королевство, в котором всё постоянно происходит правильно и упорядоченно без участия короля, и без его внимания к происходящему, и без его распоряжений, то такой король был бы королём лишь по названию и не заслуживал бы уважения своих подданных.

— Как Бог Спинозы, — вставила Каролина, — если я правильно понимаю ваше сравнение.

— О да, ваше высочество. И ежели барон фон Лейбниц считает, будто мир не нуждается в постоянном руководстве и надзоре со стороны Бога, то, по моему мнению, именно его философия будет толкать людей к атеизму.

— Мой взгляд не таков, и, я думаю, вам это известно, — сказал Лейбниц. — Я верю, что Бог постоянно участвует в жизни мира, но не в том смысле, чтобы исправлять его, когда механизм портится. В противном случае пришлось бы сказать, что Бог допускает ошибки и в чём-то меняет Свои решения. Я верю в предустановленную гармонию, в то, что Бог всё провидел, обо всём заранее позаботился.

Сэр Исаак собрался что-то возразить, но тут вмешался Даниель:

— Это, по-моему, самая неинтересная тема из всех, что вы могли затронуть. Вы спорите о значении некоторых слов и применимости некоторых метафор: часовщик, король и прочая.

И Лейбниц, и Ньютон стиснули губы, удерживая возражения, готовые посыпаться как из ящика Пандоры. Чтобы не оправдываться до конца дня, Даниель повернулся к Каролине и без паузы выпалил:

— Или формулируя иначе: согласны ли вы, ваше высочество, принять за истину, что и сэр Исаак, и барон фон Лейбниц верят в Бога, промышляющего о Вселенной? И что этот Бог, создавая Вселенную, не допускал ошибок?

— О да, доктор Уотерхауз, очевидно, что оба они в это верят. Хотела бы я сказать то же самое о вас!

— Я не участвую в диспуте, ваше королевское высочество, так что оставим в стороне мои взгляды.

— Напротив, доктор Уотерхауз, — возразила принцесса. — Во всех читанных мною философских диалогах обязательно присутствовал собеседник, настроенный скептически…

— Или просто глупый, — вставил Даниель.

— Будь он скептик, глупец или то и другое вместе, собеседники должны его убедить. — Каролина раскраснелась и оживилась совсем по-девичьи. Она взглянула на Ньютона и Лейбница, ища поддержки в своей затее, и, сочтя, что они согласны, вновь повернулась к ошарашенному Даниелю, который говорил:

— Следует ли понимать, что теперь цель этого диспута — моё религиозное обращение?

— Вы сами сейчас сказали, что чувствуете себя глупцом, — заметила Каролина с лёгкой досадой. — Так что слушайте и просвещайтесь.

— Я в распоряжении вашего высочества и готов к просвещению. Однако позвольте сказать, что моя глупость и мой скепсис — две стороны одной медали. Джон Локк, думающий так же, описал этот взгляд словами куда лучше, нежели удалось бы мне. Не стану отнимать у вас время, рассказывая о нём подробно, краткая же суть такова: рядом с такими людьми, как Ньютон и Лейбниц, такие, как я и Локк, особенно ясно сознаём ограниченность наших разума и чувств. И не только наших, но большинства других людей. А занимаясь натурфилософией, мы прозреваем величие и сложность Вселенной в редких крупицах знания, которые до недавнего времени были от всех сокрыты, да и сейчас ведомы лишь немногим. Несоизмеримость великих загадок Вселенной и наших жалких способностей заставляет нас очень скромно оценивать себя в плане того, что мы можем и чего не можем понять, и с недоверием относиться ко всякому, кто провозглашает догмы или думает, будто во всём разобрался. Тем не менее я признаю, что если кто и может разобраться, то именно эти двое. Поэтому я буду слушать при условии, что они ограничатся интересными темами.

— И что же вы находите интересным, доктор Уотерхауз? — спросила Каролина.

— Два лабиринта.

Каролина и Лейбниц улыбнулись, Ньютон нахмурился.

— Я не понимаю, что сие должно означать.

— Доктор Лейбниц как-то давно сказал мне, что есть два интеллектуальных лабиринта, в которые рано или поздно забредает каждый мыслящий человек, — объяснила Каролина. — Один — состав континуума, то есть из чего сложено вещество, какова природа пространства и так далее. Второй — проблема свободной воли: выбираем ли мы, что делать? Иными словами, есть ли у нас душа?

— Я согласен с бароном фон Лейбницем хотя бы в том, что вопросы интересны, и многие о них размышляли, посему сравнение с лабиринтом вполне оправдано.

Даниель напомнил:

— Принцесса сказала, что диспут должен способствовать улучшению Системы мира, создаваемой её династией. Я предположу, что второй вопрос — свободной воли — гораздо важнее. Меня вполне устраивает представление, что мы — машины, сделанные из мяса, и свободной воли у нас не больше, чем у настенных часов, а дух, душа, или как уж вы это называете — просто выдумки. Многие, изучающие натурфилософию, придут к тому же выводу, если вы двое не убедите их в обратном. Её королевское высочество полагает, что такого рода воззрения, заложенные в основание Системы мира, приведут к осуществлению её кошмара. Итак, если мне в этом диалоге отведена роль Симпличио, извольте объяснить, как существование свободной воли и духа, действующего по собственному произволению, согласуется с математическими законами нашей механической философии?

— Вопрос не нов, — отвечал Лейбниц. — Декарт ясно видел, что механическая философия может вести к новому учению о предопределении — исходящему не из теологии, как у кальвинистов, а из простого факта, что материя подчиняется предсказуемым законам.

— Да, — кивнул Даниель. — А потом он всё спутал, поместив душу в шишковидную железу.

— На мой взгляд, он всё спутал раньше, разделив Вселенную на материю и сознание, — сказал Лейбниц.

— А на мой взгляд, он всё спутал ещё раньше, предположив, что тут есть затруднение, — возразил Ньютон. — Нет ничего дурного в том, чтобы рассматривать часть Вселенной как пассивный механизм, а часть — как активный и думающий. Однако мсье Декарт, знавший, что сделали с Галилеем паписты, так боялся инквизиции, что остановился на полпути.

— Хорошо, в любом случае мы согласны, что Декарт видел проблему и дал неверный ответ, — продолжал Даниель. — Можете ли вы предложить что-то лучшее? Сэр Исаак, насколько я понимаю, считает, что затруднения вообще нет.

— Если вы читали «Математические начала натуральной философии», то не нашли там рассуждений о душах, сознании и тому подобном, — сказал Исаак. — Мой труд посвящён планетам, силам, тяготению и геометрии. Я не занимаюсь загадками, которые ставили в тупик мсье Декарта, и уж тем более не претендую на то, чтобы их разрешить. Чего ради нам строить гипотезы касательно таких материй?

— Потому что если не вы, сэр Исаак, это сделают другие люди, не столь великие; и гипотезы их будут ошибочны, — ответила Каролина.

Ньютон ощетинился.

— Мои труды по тяготению и оптике принесли мне славу, которой я не искал. Я не видел от неё ничего доброго и очень много худого. А теперь от меня ждут глубоких высказываний по темам, весьма далёким от тех, что я выбрал для изучения.

— Так говорит публичный сэр Исаак Ньютон, — сказал Даниель, — автор «Математических начал» и директор Монетного двора. Однако наша частная встреча выиграла бы от участия сэра Исаака как частного лица, автора «Праксиса».

— «Праксис» не обнародован, — напомнил Исаак, — и не потому, что содержит нечто для меня личное, но потому что не окончен, и обсуждать тут пока нечего.

— Что такое «Праксис»? — спросила принцесса.

— «Праксис» станет для алхимии тем же, чем стали «Математические начала» для механической философии.

— Лаконичный ответ! Не расскажете ли вы подробнее?

— Если позволите, ваше высочество, — вмешался Даниель. — Сэр Исаак на прежнем опыте убедился, что всё, высказанное им публично, становится мишенью жестокой критики, и потому взял за правило ничего не разглашать, пока не доведёт работу до совершенства и не будет уверен в её неуязвимости. «Праксис» ещё не завершён.

— Тогда, выходит, я ничего не узнаю! — воскликнула принцесса с лёгкой досадой.

— Это я виноват, что упомянул «Праксис», — торопливо проговорил Даниель. — Однако мною двигало желание сказать, что если публичный сэр Исаак и заявляет, будто не видит проблемы, которая так занимала Декарта, частный сэр Исаак, по моему убеждению, трудится над этой самой проблемой.

— Я весьма ясно говорю в «Математических началах», — произнёс Исаак звенящим голосом оскорблённой добродетели, — что не обсуждаю физических причин и места нахождения сил. Что тяготение существует и действует на расстоянии, принимается как данность. Почему и как это происходит, не рассматривается. Я не был бы человеком, если бы не хотел узнать, что такое тяготение и как оно действует, а даже если бы эти вопросы нисколько меня не трогали, барон фон Лейбниц и его континентальные коллеги продолжали бы беспрестанно меня ими донимать. Поэтому да! Я хочу постигнуть суть силы. Я над этим тружусь. Невежда зовёт мою работу алхимией.

К чести Исаака, он заметил обиженный взгляд Даниеля и добавил:

— Да. Нет ошибки в том, чтобы называть её алхимией, но само слово, обременённое грузом истории, не воздаёт ей должного.

— Вы позволите задать вопрос касательно ваших изысканий в этой области, как бы она ни называлась? — спросил Лейбниц.

— При условии, что в нём не будет потайных капканов, — отвечал Ньютон.

Лейбниц исхитрился разом закатить глаза, подавить тяжёлый вздох и произнести:

— Если я правильно понимаю значение термина «сила» в вашей метафизике…

— Которое представляет собой единственное известное мне связное определение силы! — вставил Ньютон, глядя на принцессу.

Лейбниц, с видимым усилием, изобразил на лице ангельское терпение.

— Как я понимаю, сила у вас означает некое невидимое воздействие, осуществляемое через то, что вы считаете вакуумом пространства, с бесконечной скоростью и придающее предметам ускорение, хотя ничто их вроде бы не касается.

— Если не считать тех оговорок, которыми вы снабдили слова «пространство» и «вакуум», это вполне грамотное описание силы тяготения, — признал Ньютон.

— Итак, в вашей метафизике, которой, как мне ни жаль, сейчас придерживаются почти все, существует нечто, именуемое пространством, по большей части пустое, однако содержащее отдельные комки, называемые телами. Среди них есть огромные тяжёлые шары, которые мы зовём планетами, но также множество мелких, как эта кочерга, вон тот канделябр, ковёр и двуногие одушевлённые тела, откликающиеся на имена «Даниель Уотерхауз», «принцесса Каролина-Вильгельмина Бранденбург-Ансбахская» и прочая?

— Всё перечисленное столь очевидно, что можно лишь дивиться, когда образованный человек излагает нечто до такой степени банальное, — сказал Ньютон.

— Некоторые тела подчиняются детерминистским законам механической философии, — продолжил Лейбниц, — как этот глобус, который покатился, когда её высочество его толкнула. Однако тела, зовомые «Даниель Уотерхауз» и так далее, в чём-то отличны. Да, они подвластны тем же силам, что и глобус, — наш друг Даниель явно ощущает на себе земное тяготение, иначе он парил бы в воздухе! Однако тела эти действуют сложным образом, который не объясняют законы, изложенные в «Математических началах». Когда доктор Уотерхауз садится писать эссей, скажем, о латитюдарианской философии, разделяемой им и покойным мистером Локком, мы можем видеть, как его перо движется по сложнейшему мыслимому пути. Где тут конические сечения «Начал»? Ни одно уравнение не в силах описать траекторию Даниелева пера на бумаге, ибо она складывается из бесчисленных и неизмеримо малых сокращений мышц его ладони и пальцев. Если мы разрежем человеческую руку, то увидим, что мышцы эти управляются нервами, которые идут от мозга, словно реки, берущие начало в горах. Изымите мозг или перережьте его связь с рукой, и она станет так же проста, как этот глобус; мы сможем свести все её будущие движения к коническим сечениям и предсказать по законам «Математических начал». Посему очевидно, что вдобавок к силе тяготения, действующей повсюду, существуют другие силы, наблюдаемые только в животных[233] и порождающие куда более сложные и любопытные движения.

— Я согласен с вами в том, что на перо доктора Уотерхауза, когда он пишет, действуют иные силы, помимо тяготения, и что силы эти, насколько нам известно, не управляют движением камней и комет, — сказал Ньютон.

— Гука очень интересовали мышцы, — вставил Даниель. — Он изучал их под микроскопом и пытался сделать искусственную мышцу, чтобы полететь. Вот она бы вполне описывалась законами механической философии, ведь в конечном счете была бы просто воздухосжимательной машиной и, как таковая, подчинялась закону Бойля. Будь у Гука больше времени и более сильные микроскопы, он отыскал бы в мышцах крохотные механизмы, подобным же образом описываемые механическими законами. Тогда все якобы загадки разрешились бы…

Даниель замолчал, потому что и Ньютон, и Лейбниц замахали руками, как будто он испортил воздух, и они отгоняют дурной запах.

— Вы совершенно не о том! — воскликнул Лейбниц. — Меня не интересует физика мышц. Подумайте, если бы Гук построил свой летательный аппарат, приводимый в движение, детерминистски, газовой машиной, что ещё он должен был бы добавить к своему устройству, чтобы оно взлетело на купол Бедлама и утвердилось там, невзирая на порывы ветра, а затем вновь пустилось в полёт, а не рухнуло, как подбитый голубь? Я пытаюсь привлечь ваше внимание к тому, что идёт по нервам от мозга: решениям или, вернее, их физическим проявлениям, так сказать буквам, которыми они пишутся; тому, что передаётся мышцам, чтобы они могли наполнять смыслом безвидное и пустое.

— Я вас понял, — сказал Даниель, — и утверждаю, что всё, с самого верха — поршни и цилиндры, гири и пружины. Мне не требуется иных объяснений того, как я пишу, а птица — летит.

— И тут с вами согласен! — сказал Лейбниц.

Наступило обескураженное молчание.

— Неужто я так легко обратил вас в материализм? — спросил Даниель.

— Отнюдь, — возразил Лейбниц. — Я лишь говорю, что хотя телесная машина подчиняется детерминистским законам, она делает это сообразно желаниям и повелениям души вследствие предустановленной гармонии.

— Я попрошу вас объяснить подробнее, — сказала принцесса. — Ваш тезис очень трудно понять.

— Главным образом потому, что он неверен! — вмешался сэр Исаак.

Каролине пришлось буквально встать между двумя философами.

— Тогда мы все согласны, что барону фон Лейбницу следует подробнее изложить учение о предустановленной гармонии, — сказала она. — Однако прежде я хотела бы услышать, как сэр Исаак толкует явления, о которых говорили сейчас доктора Уотерхауз и Лейбниц. Сэр Исаак, оба джентльмена утверждают, что их вполне устраивает объяснение, согласно которому всё, с самого верха, представляет собой набор механизмов. А вас? Нужно ли вам что-нибудь ещё?

Ньютон сказал:

— Если мы допускаем, что не только мускулы, но и нервы, и самый мозг, как изволил выразиться Даниель, «поршни и цилиндры, гири и пружины», действие которых может быть изучено и описано неким будущим Гуком, нам всё равно придётся объяснить, как движет этими механизмами душа, дух или какое уж там слово мы будем употреблять — то, что обладает свободной волей, не подчинено детерминистским законам и делает нас людьми. По сути, мы вернулись к проблеме, которую обсуждали раньше и которую вы, Даниель, нашли такой скучной: проблеме взаимоотношений Бога и вселенной. Если Бог — более чем отсутствующий помещик, более чем совершенный часовой мастер, который запустил Свои часы и ушёл, то мы должны объяснить, как Он влияет на движение всякой вещи в мире. И это приводит нас к загадочному явлению, называемому силой. Рассуждая об анимальных движениях, мы в конечном счёте приходим к тому же вопросу: как душа, обитающая в теле, влияет на ход больших дряблых часов.

— Я в корне несогласен, — вмешался Лейбниц. — Душа и тело вообще не влияют друг на друга!

— Тогда откуда моя душа знает, что пламя свечи колеблется? — спросила принцесса Каролина. — Ведь я вижу его колебания глазами, частью моего тела?

— Потому что Бог вложил в вашу душу представление об этой свече и обо всём остальном во вселенной, — сказал Лейбниц. — Но Бог в любом случае воспринимает вселенную иначе! Он воспринимает все вещи, потому что беспрестанно их творит. И я отвергаю всякие аналогии между отношениями Бога с вселенной и нас с нашими телами.

— Я вообще не понимаю гипотезу барона фон Лейбница, — признал Исаак.

— Какова же ваша гипотеза, сэр Исаак?

— Что большая часть животного тела — детерминированная машина, я согласен. Что ею управляет мозг, доказано Уиллисом и другими. Отсюда следует, что по законам, избранным Богом, душа имеет власть действовать через мозг и, таким образом, влиять на анимальные движения.

— Снова Декарт с его шишковидной железой! — фыркнул Лейбниц.

— Он заблуждался насчёт шишковидной железы, — сказал Ньютон, — но я готов признать некоторое формальное сходство между его образом мыслей и моим.

— То есть, — перевёл Даниель, — есть способ, которым свободный, бестелесный, немеханический дух может производить физические изменения в работе механизмов мозга.

— Я полагаю сие очевидным, как и факт, что Бог, который также является бестелесным Духом, имеет власть производить физические изменения — то есть прикладывать силу к каждой вещи во вселенной.

— Коли так, исследуя причины и места нахождения сил в своём «Праксисе», вы собираетесь объяснить и силы такого рода?

— Я считаю, что любое объяснение силы, не затрагивающее эту тему, будет незавершённым.

— Когда сэр Исаак трудился над «Началами», — проговорил Даниель, — я заехал к нему в Тринити-колледж. Он просил привезти ему материалы, показавшиеся мне совершенно не связанными: таблицы приливов, данные по некой комете, астрономические наблюдения Сатурна и Юпитера. Дорога была долгая; пока я добрался до Кембриджа, мне удалось понять, что всё перечисленное связывает общая нить: тяготение. Оно вызывает приливы, определяет орбиты комет и планет. Сейчас нам это очевидно, но тогда вовсе не было общепринятым, что, скажем, комета подчиняется той же силе, которая удерживает Землю на орбите. Триумф Исаака в том, что он постиг единство столь разнородных явлений и указал на их общую причину, действующую повсюду одинаково. Меня долго смущали алхимические исследования Исаака, но с годами я понял, что он стремится повторить свой триумф: найти общее объяснение феноменам, которые мы считаем различными и несвязанными, как то: свободная воля, Божье присутствие во вселенной, чудеса и трансмутация химических элементов. На сознательно запутанном жаргоне алхимиков эта причина, или принцип, зовите как хотите, именуется философским камнем, философской ртутью, витальным началом, латентным или тонким духом, тайным пламенем, материальной душой вещества, незримым обитателем, светозарным телом, семенем, оплодотворяющей способностью.

— Вы сваливаете в кучу множество разных понятий, — сказал Ньютон, — но это хотя бы доказывает, что вы прочли мои записки, прежде чем их сжечь.

Каролина на миг опешила; затем любопытство взяло верх, и она спросила:

— Что это за начало или дух? Вы его видели, сэр Исаак?

— Я вижу его сейчас, в чувствах и мыслях, мелькающих на вашем лице. Я вижу его проявления повсюду, — несколько уклончиво отвечал Ньютон. — В природе я наблюдаю два типа действий: механические и вегетативные. Под механическим я, само собой, подразумеваю то, о чём доктора Уотерхауз и Лейбниц говорили раньше, то есть часы. Слово «вегетативный» я употребляю в древнем смысле применительно ко всему одушевлённому, живому, растущему. Оно описывает воспроизводящий и творческий процессы. Часы, даже самые лучшие, встают, когда кончается завод. Механический мир подвержен распаду. В противоположность тенденции к упадку должен существовать некий творческий принцип: активное семя, тонкий дух. Невообразимо малые его количества, действующие в несравнимо больших объёмах безжизненного инертного вещества, производят сильнейшие, даже чудесные преобразования, которые я называю общим словом «вегетация». Так же как общий принцип тяготения проявляется бесчисленными способами — в приливах, орбитах планет и траекториях пуль, — так и все, кто знает, куда смотреть, увидят вегетативный принцип в самых разных местах. Возьмём пример, о котором мы беседовали раньше: летательный аппарат, сделанный из искусственных мышц, будет механическим устройством и, полагаю, рухнет, как дохлая птица. Если такой аппарат полетит — для чего он должен чувствовать каждое колебание воздуха и правильным образом отзываться, — я вынужден буду в конечном счёте приписать это действию некоего вегетативного принципа. Однако Даниель правильно считает, что тот же принцип относится и к таким вещам, как души, чудеса и некоторые особо глубинные и дивные химические превращения.

— Но считаете ли вы, что в конечном счёте действует некая физическая субстанция — то, что можно увидеть и потрогать?

— Да, считаю, и я её ищу. Более того, я думаю, что знаю, где искать.

Тут Исаак повернулся, чтобы гневно взглянуть на Даниеля, но принцесса этого не увидела, потому что смотрела на Лейбница.

— Барон фон Лейбниц, — проговорила она, — можно ли примирить ваш взгляд со взглядом сэра Исаака?

Лейбниц вздохнул.

— Неловко сказать. Мне всё это представляется последними тыловыми боями доброго христианина, отступающего перед натиском механической философии.

— Вы кардинально заблуждаетесь! — вскричал Ньютон. — Есть механическое, и есть вегетативное. Я изучаю и то, и другое.

— Вы уже уступили половину поля боя механическому.

— Это не уступка, сударь. Или вы не читали мои «Начала»? Существует механический мир, и его описывает механическая философия.

— Доктор Уотерхауз скажет, что механическая философия описывает не половину, но всё, — произнёс Лейбниц. — Я придерживаюсь противоположного взгляда, согласно которому всё вегетативно, а то, что мы считаем механическим, есть лишь внешнее проявление процессов, совершенно не механических.

— Мы ждём внятного объяснения, — сказал Исаак.

— Философы механического склада разбивают всё сущее на атомы, которым приписывают свойства, на их взгляд рациональные, то есть механические: массу, протяжённость, способность соударяться и слипаться, исходя из чего пытаются объяснить притяжение, души и чудеса. Такой подход приводит их к затруднениям. Я же разбиваю всё сущее на монады и приписываю им свойства, которые некоторые назвали бы присущими душе: способность воспринимать, осмысливать свои перцепции, решать и действовать. С помощью монад несложно объяснить всё, представляющее такое затруднение для атомистической философии — всё, что вы записываете в разряд вегетативного, включая нашу способность мыслить, решать и действовать. Однако трудно объяснить то, что в атомистической философии до идиотизма просто и очевидно. Например, пространство и время.

— Пространство и время! Два мелких упущения, которых никто, вероятно, и не заметит, — проворчал Ньютон.

— Позвольте сказать, что ваша концепция пространства совсем не так логична, как представляется на первый взгляд, — начал Лейбниц, явно выпаливая первый залп очередного длинного аргумента. Однако прежде чем он успел продолжить, дверь отворилась. На пороге стоял Иоганн фон Хакльгебер, весьма выразительно держа в руках письмо. За спиной у него, прижав к губам кулак, расхаживала Элиза.

Принцесса Каролина посмотрела Иоганну в глаза и склонила голову набок. Она не сказала «Я же просила меня не беспокоить», но слова эти угадывались так ясно, что все повернулись к Иоганну, ожидая немедленных извинений. Однако тот лишь поднял брови и не двинулся с места.

Каролина закрыла глаза и вздохнула. Ньютон, Лейбниц и Уотерхауз посторонились, пропуская её к двери. Все они разом поняли, что столь значимым могло быть письмо лишь от одного человека: Каролининого тестя, ещё не венчанного короля Англии.

— Доктор Уотерхауз, пожалуйста, возьмите на себя роль моего рыцаря и доведите это дело до конца, — сказала принцесса и вышла.

— Трудноватая задача, — проговорил Даниель, когда дверь за нею затворилась.

— Отнюдь, — возразил Ньютон, — если только вы отдадите мне Соломоново золото.

— Еврей, состоящий на службе у царя… — (Даниель не хотел произносить имя «Соломон» из боязни вызвать у Исаака всплеск хилиастических чувств), — определил, что первая партия карт была изготовлена из золота с более чем обычным удельным весом, и распорядился, чтобы все следующие карты делали из того же металла. Кара за ослушание будет неумолимой и по-русски жестокой. Если б не это, я охотно обменял бы золото на обычное, ибо не верю в его особые свойства.

— Тогда как вы объясняете своё воскрешение Енохом Роотом в 1689-м?

— Что?! — изумился Лейбниц.

— Или, — продолжал Исаак, — из всего написанного Гуком за целую жизнь вы не поверили только этим словам?

— Гук пишет, что Енох дал мне какое-то лекарство, и оно помогло.

— Помогло?! Ну и умеете же вы приуменьшить, Даниель!

— Это могло быть что-то… или ничего. Известны случаи, когда якобы умершие люди оживали через несколько минут.

— Я терпеть не мог Гука, — сказал Исаак, — но даже я признаю его самым внимательным наблюдателем из всех, когда-либо живших на земле. Неужто я поверю, что он не сумел отличить живого пациента от умершего?

— Я вижу, что вы тверды в своём убеждении, так какой смысл спорить?

И Ньютон, и Лейбниц расхохотались.

— Что тут смешного? — спросил Даниель.

— Вы заставили нас спорить несколько часов кряду! — воскликнул Лейбниц. — А теперь, когда перед вами поставили трудный вопрос, вы говорите, что не видите в нём смысла.

— Мне нужен лишь маленький образчик, Даниель, — сказал Ньютон. — Не забывайте, что я много лет искал исчезающе малые следы этого вещества в образцах с огромной примесью других, в том числе низких, металлов. Мои методы близки к совершенству. Я не прошу брусок, только унцию или меньше — ошмёток…

— Я сказал вам, что пробирщик Петра взвесил всё до последней унции. Они все учтены. Я могу попросить у него разрешения взять маленький образец, но…

— Нет, — сказал Исаак. — Думаю, открывать свои карты ни мне, ни вам не с руки.

Тут Даниель внезапно вспомнил про кольцо у себя на пальце, подарок Соломона, выплавленный из кусочков того самого золота. Холодок пробежал вверх по руке к затылку, однако Даниель не шелохнулся и не сказал ни слова, надеясь только, что Исаак не заметит, как он весь покрылся мурашками.

— Исаак, — произнёс кто-то. Даниелю пришлось поднять глаза и убедиться, что говорит и впрямь Лейбниц: так невероятно было, что немец назвал Ньютона по имени, без «сэр».

— Готфрид, — отвечал Ньютон неопровержимо.

— Тридцать семь лет назад я приехал сюда инкогнито, чтобы предложить вам союз. Это было через два года после того, как я разработал исчисление бесконечно малых, только чтобы понять, что всего лишь шёл по вашим стопам. Мне подумалось, что у нас могут быть и другие общие интересы и что, объединившись, мы достигнем большего и быстрее. Даниель меня поддержал.

— Я отлично помню и случай, и случника, — сказал Исаак, — и его слабость к игре с лучинами.

Острота ранила тем больнее, что Исаак прибегал к ним исключительно редко. Даниель ощутил страшную тяжесть в правой руке — как будто кольцо тянуло её вниз или от пережитого за день волнения с ним случился удар. Он сунул отяжелевшую руку в карман штанов и опустил голову.

— Тогда вы не хуже меня помните, что лучина вспыхнула ненадолго, только чтобы вновь погаснуть, — сказал Готфрид. — И вот я вернулся, теперь уж точно в последний раз. Не пересмотрите ли вы своё решение, Исаак? Не хотите ли вы подчиниться своей принцессе и объединить усилия со мной — чтобы вместе заложить надёжное основание для новой Системы мира?

— Я и так над этим тружусь, — сказал Исаак. — Не должен ли я предложить вам, Готфрид, совместный со мной труд? Возможно, для этого вам придётся отбросить монады. А, я вижу по вашему лицу, что разговор бесполезен.

— Значит, ответ отрицательный.

— Ответ положительный. Всё упирается в сроки, сударь. Ни вы, ни я, ни принцесса не властны их сократить. Она хотела бы разрешить всё нынче же — сегодня! Вы тоже торопитесь. Вы старик — как мы все — и боитесь не успеть. Но наши желания тут ни при чём. Природе нет дела до наших удобств — она откроет свои тайны, когда сочтёт нужным. «Математические начала» могли бы не появиться, не отправь нам Природа в восьмидесятых пригоршню комет и не расположи их траектории так, чтобы мы смогли сделать знаменательные наблюдения. Может пройти десять лет, сто или двести, прежде чем она даст нам подсказку для тех задач, о которых мы говорили сегодня. Не исключено, что золото Соломона — та самая подсказка, однако я не берусь это утверждать, пока не получу образец.

Даниель улыбнулся.

— Во всём, что не касается Соломонова золота, ваше терпение воистину безгранично. Забавное дело. Из нас троих только я считаю, что скоро умру совсем; вы оба, Исаак и Готфрид, верите в вечную жизнь. Почему бы вам не почерпнуть мужество в своих убеждениях и не сговориться о встрече веков так через несколько или когда там у вас будут нужные данные, чтобы разрешить все вопросы философски?

Это был в общем-то дешёвый трюк: нажать на обоих, поставив под сомнение твёрдость их религиозных убеждений. Однако Даниель бесконечно устал; он видел, что затея обречена, и хотел скорее положить ей конец.

— Я согласен! — воскликнул Лейбниц. — Это будет своего рода дуэль — философическая дуэль, которая разрешится не оружием, но идеями — в неведомый пока час на поле ещё не избранном. Я согласен.

И он протянул руку.

— Тогда я буду ждать вас на этом поле, сударь, — сказал Ньютон. — Хотя философии наши столь различны, что вряд ли мы окажемся там вместе; ибо один из нас непременно ошибается.

Он пожал руку Лейбницу.

— Каждому дуэлянту нужен секундант, — напомнил Лейбниц. — Может быть, Даниель согласится быть секундантом у нас обоих.

Даниель фыркнул.

— Исаак может верить, что меня воскресили, но я не думаю, что в такое верите вы, Готфрид. Нет, если вам нужны секунданты, тут, как выяснилось, полно бессмертных персонажей, которые охотно явятся в назначенное время подержать ваши плащи. Для вас, Готфрид, есть Енох Роот, а для вас, Исаак, ветхий годами еврей, состоящий на царской службе и называющий себя Соломоном.

Таким образом, он не вынул руку из кармана и не обменялся с ними рукопожатиями, ибо кольцо казалось страшно тяжёлым и заметным. В мозгу Даниеля на миг возникла безобразная картина: Исаак с Готфридом угадывают, из чего оно сделано, и бросаются за него в драку.


— Брр, мой тесть ужасно на меня зол, — объявила Каролина. — Во всяком случае, если я правильно понимаю его письмо.

Перед этим она трижды перечла послание. Иоганн и Элиза смотрели. Весь Лестер-хауз гудел: вещи принцессы укладывали и тащили к выходу.

— Столько времени прошло, столько событий приключилось с тех пор, как я будто бы уехала в тот замок оправляться после июньского потрясения… немудрено было позабыть, что его величество ждёт меня назад. А теперь он, кажется, понял, где я.

— Возможно, какие-то известия достигли его после нашего маленького приключения на Темзе, — предположил Иоганн. Он говорил отрывисто и поддерживал голову рукой — а может, массировал себе лоб. Для Каролины нагоняй со стороны короля Англии и курфюрста Ганноверского мог быть банальной семейной стычкой, но Иоганн воспринимал дело совершенно иначе.

— Отлично, — сказала Каролина. — Значит, я возвращаюсь в Ганновер.

— Хорошо! — Иоганн вскочил и вышел. Если бы кто-нибудь отважился остановить его и спросить зачем, он бы ответил, что намерен сделать нечто очень важное и практическое. Однако и Каролина, и Элиза прекрасно понимали, что причина в его взвинченности: если бы он остался сидеть и разговаривать, то сошёл бы с ума.

— В Ганновер, — продолжала Каролина, — только чтобы через несколько недель снова ехать сюда! В письме говорится, что его величество рассчитывает быть в Англии к концу сентября. Если мы с принцем Уэльским будем его сопровождать, то мне, едва достигнув Ганновера, придётся поворачивать в обратный путь.

— Географически, да, вы вернётесь на ту же широту и долготу, — согласилась Элиза после недолгого раздумья. — Но вы уже не будете здесь инкогнито. Так что в общественном смысле вам предстанет незнакомый город и совершенно иная жизнь.

— Наверное, да, пока мы будем жить в Сент-Джеймском дворце, окружённые придворными и послами, через забор от герцога Мальборо, — сказала Каролина. — Но если я что и узнала от Софии, так это следующее: принцессе полезно иметь не одну резиденцию. Лейнский дворец был для неё тем же, чем станет для меня и Георга-Августа Сент-Джеймский. При первой возможности она переезжала в Герренхаузен, чтобы жить, как ей нравится, и гулять по саду. Вот почему я так хотела получить этот дом. Он будет моим Герренхаузеном, а вы — моей дуаенной.

— Слава Богу! — воскликнула Элиза. — Я боялась, что вы скажете «дуэньей».

— Камер-фрау, обергофмейстериной или кем-нибудь ещё, — рассеянно произнесла Каролина. — Надо будет подыскать вам английский титул. Как бы вы ни звались, суть в том, что вы будете жить здесь, по крайней мере часть времени, гулять со мною по саду и беседовать.

— Обязанности представляются не слишком обременительными, — улыбнулась Элиза. — Однако знайте, что через любое место, где я живу, проходят толпы странных людей, связанных с моими усилиями добиться отмены рабства и тому подобным.

— Замечательно! Тем больше он будет напоминать мне Шарлоттенбург той поры, когда была жива София-Шарлотта.

— Меня могут посещать ещё более странные и грубые люди…

— У вас такой мечтательный вид… Вы вспомнили своего давно пропавшего возлюбленного?

Элиза вздохнула и нехорошо посмотрела на Каролину.

— Я не забыла нашу увлекательную беседу в Ганновере, — сказала та.

— Давайте поговорим о другой увлекательной беседе! — воскликнула Элиза. — Какие вести из библиотеки?

— Когда я уходила, они всё ещё ругались. Оба очень гордые люди. Ньютон особенно не склонен уступать. Двор переедет сюда, бедный Лейбниц останется в Ганновере. Преимущество на стороне Ньютона. Он выиграл спор о приоритете, по крайней мере, так считают члены Королевского общества. Неприятности вокруг Монетного двора, судя по всему, разрешились.

— Это он вам сказал? Коли так, вот уж и впрямь чудо! — заметила Элиза.

— Почему?

— А разве ковчег не под надзором Чарльза Уайта? И разве Ньютону не предстоит испытание ковчега?

— Всё это он мне сказал, — ответила Каролина, — но Ньютон считает, что преодолел трудности, арестовав архипреступника по прозвищу Джек-Монетчик. Этот мерзавец теперь в руках сэра Исаака; скоро его повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют на Тайберн-кросс… Иоганн? Иоганн!!! Принеси нюхательную соль, герцогине дурно!

Иоганн вбежал в комнату всего несколько секунд спустя, однако к этому времени его мать уже овладела собой: она по-прежнему крепко держалась побелевшими пальцами за подлокотники, чтобы не сползти на пол, но краска уже вернулась её щекам.

— Пустяки, — сказала Элиза, поднимая взгляд на своего первенца. — Можешь заниматься своими делами.

Иоганн ушёл, взволнованный и обескураженный.

— У меня бывают такого рода каталептические припадки от перенапряжения, когда приходится думать о слишком многих вещах сразу. Всё уже в порядке. Спасибо за участие, ваше высочество. Перейдём к…

— Ни к чему мы не перейдём! — объявила принцесса Уэльская. — Мы продолжим обсуждать эту увлекательнейшую тему в мире! Вы любите самого знаменитого преступника за всю историю человечества!

— Ничего подобного! — возмутилась Элиза. — Он меня любит, вот и всё.

— Ах, это совершенно меняет дело.

— Ваша ирония излишня.

— Как вы познакомились? Я обожаю истории про то, как встретились истинные влюблённые.

— Мы не истинные влюблённые, — отрезала Элиза. — А как мы познакомились… ну, это не ваше дело.

Распахнулась другая дверь, и вошёл Лейбниц. Он с мрачной торжественностью поклонился дамам.

— Как я понял, намечается отъезд в Ганновер, и весьма скоро, — начал учёный. — Если ваше королевское высочество позволит, я бы поехал с вами. — Он повернулся к Элизе. — Сударыня! Наша дружба, начавшаяся в Лейпциге тридцать лет назад, когда наши пути пересеклись на ярмарке, и мне довелось пережить небольшое приключение вместе с вами и вашим другом-бродягой…

— Ага! — воскликнула Каролина.

— …близится к завершению. Благородная попытка принцессы достичь философского примирения, в которой ей с таким терпением и тактом помогал доктор Уотерхауз, должен с прискорбием сообщить…

— Провалилась? — спросила Каролина.

— Перенесена на другой срок, — сказал Лейбниц.

— Какой?

— Сотни, может быть, тысячи лет.

— Хм-м, — сказала Каролина. — Не много практической пользы будет от этого Дому Ганноверов, когда придёт время выбирать новый Тайный совет.

— Очень сожалею, — пожал плечами Лейбниц, — но некоторые вещи нельзя ускорить. Другие, как мой отъезд из Лондона, напротив, происходят чересчур быстро.

— Где сэр Исаак и доктор Уотерхауз? — спросила принцесса.

— Сэр Исаак уехал и передаёт извинения, что не попрощался лично, — отвечал Лейбниц. — Как я понял, у него очень спешные дела. Доктор Уотерхауз сказал, что подождёт в саду на случай, если вы захотите отрубить ему голову за провал миссии.

— Отнюдь! Я пойду поблагодарю его за услугу — а вас жду завтра на корабле!

И Каролина стремительно вышла из комнаты.

— Элиза, — сказал учёный.

— Готфрид, — отозвалась герцогиня.

Лондонский мост на следующий день

— Оно было совсем не таким слёзным, как могло бы, учитывая, сколько мы с герцогиней знакомы, как много вместе пережили и всё такое, — сказал Лейбниц. — Разумеется, мы будем держать связь через переписку.

Он говорил о вчерашнем расставании с Элизой в Лестер-хауз, но с тем же успехом его слова могли относиться к их с Даниелем теперешнему прощанию на Лондонском мосту.

— Сорок один год, — проговорил Даниель.

— Я думал о том же! — выпалил Лейбниц чуть ли не до того, как Даниель успел открыть рот. — Сорок один год назад мы с вами встретились на этом самом месте!

Они стояли на островке у опоры моста под Площадью, почти на середине реки, неподалёку от «Грот-салинга», из которого клуб вёл слежку. Однако события эти, всего месячной давности, были в Даниелевой памяти совсем не такими чёткими и выпуклыми, как день, когда прибывший морем из Франции молодой Лейбниц (тогда ещё не барон), с арифметической машиной под мышкой, выпрыгнул из шлюпки на этот самый островок — на это самое место и познакомился с молодым Даниелем Уотерхаузом из Королевского общества.

Воспоминания Лейбница были не менее отчётливы.

— Кажется, это было… здесь! — (трогая носком башмака плоский камень на краю острова). — Здесь я впервые ступил на английскую землю.

— Мне тоже так помнится.

— Конечно, если верна концепция абсолютного пространства, то мы оба неправы, — продолжал Лейбниц. — За сорок один год Земля много раз обернулась вокруг своей оси и вокруг Солнца, а Солнце, как все мы знаем, пролетело огромное расстояние. Посему я ступил на берег не здесь, а в каком-то другом месте, оставшемся далеко в межзвёздном вакууме.

Даниель не поддержал разговор. Он боялся, что Лейбниц разразится гневной филиппикой против Ньютона и Ньютоновой философии. Однако Лейбниц отступил и от опасной темы, и от края островка. К ним приближалась шлюпка, которой предстояло доставить учёного на ганноверский шлюп «София». Принцесса Каролина была уже на корабле.

— Что я помню из того дня? Нас заметил и недовольно разглядывал Гук, проводивший землемерные работы на той набережной, — сказал Лейбниц, указывая на берег. — Мы навестили бедного старого Уилкинса, и он возложил на вас огромную ответственность…

— Он велел мне «всё это осуществить».

— Как вы думаете, что старый шельмец подразумевал под «всем этим»?

— Я миллион раз ломал голову, — отвечал Даниель. — Веротерпимость? Королевское общество? Пансофизм? Арифметическую машину? Для Уилкинса всё перечисленное было связано.

— Он провидел то, что Каролина называет Системой мира.

— Возможно. Так или иначе, с тех пор я старался сохранить в голове эту связь: представление, что они должны идти вместе, как скованные цепью узники…

— Жизнерадостный образ! — заметил Лейбниц.

— Сорок лет я занимался одним: смотрел, что из этого отстаёт, и пытался подтягивать. Два десятилетия сильнее всего отставали арифметические и логические машины…

— И потому вы трудились над ними, — подхватил Лейбниц, — за что я вам навеки признателен. Но кто знает? Быть может, поддержка царя и движущая сила машины по подъёму воды посредством огня помогут вывести их вперёд.

— Возможно, — отвечал Даниель. — А теперь — особенно после вчерашнего дня — мне горько, что я от всего отгородился и не уследил за метафизическим расколом, когда ещё можно было чем-то помочь.

— А если бы вы занялись метафизикой, то сейчас, как честный пуританин, корили б себя за то, что упустили какие-то другие важные вещи.

Даниель хмыкнул.

— Вспомните, в Ньютоне тогда видели главным образом изобретателя нового телескопа, — продолжал Лейбниц. — Уилкинс не мог предвидеть раскола, о котором вы говорите, и не мог поручить вам роль примирителя. Здесь вам не в чем себя винить.

— Однако великую идею пансофизма он видел очень ясно и наверняка хотел, чтобы я поддерживал её, как могу, — сказал Даниель. — И теперь я пытаюсь понять, действовал ли я наилучшим возможным образом.

— Я бы сказал, что да, — ответил Лейбниц, — ибо мы живём в лучшем из возможных миров.

— Надеюсь, что это не так, поскольку, как представляется, моё путешествие из Бостона — в которое, сознаюсь, я пустился не без неких радостных надежд — завершилось трагедией. И даже не великой трагедией, а чем-то куда более постыдным и жалким.

— От Уилкинса, если помните, мы пошли в кофейню, — сказал Лейбниц. — Мы говорили о наблюдениях мистера Гука над снежинками: как удивительно, что все шесть лучей растут из общего центра независимо, каждый по своим внутренним законам. Один луч не может влиять на другие, и тем не менее они очень схожи. Для меня это воплощение предустановленной гармонии. Так вот, Даниель, подобным же образом из общего натурфилософского центра растёт не одна система понимания Вселенной. Каждая развивается по своим внутренним правилам, и друг на друга они не влияют, как показали вчера мы с Ньютоном, не согласившись решительно ни в чём! Однако если они и впрямь растут из одного семени — а я верю, что это так! — то когда-нибудь они сделаются сходны и соразмерны, как лучики снежинки.

— Надеюсь, бедная снежинка не растает прежде в пламени, которое привиделось Каролине, — проговорил Даниель.

— Этого нам не дано ни предвидеть, ни предотвратить. Мы можем лишь продолжать работу, сколь в наших силах, — отвечал Лейбниц.

— Кстати, — заметил Даниель, — вот кое-что для вас.

По ходу разговора он время от времени поглядывал на телеги, едущие из Лондона по мосту, а сейчас рукой подавал знак кому-то на площади. Лейбниц проследил его взгляд и увидел Уильяма Хама, банкира. Тот сидел на телеге, только что остановившейся у лестницы, и махал в ответ. Помимо него в телеге наблюдалось необычное скопление грузчиков, ещё более дюжих, чем средний представитель этой профессии. Некоторые остались сидеть, пристально глядя на прохожих. Другие спрыгнули на мостовую и потащили вниз по ступеням небольшие ящики, которые составляли к ногам Лейбница. Тем временем шлюпка с «Софии» подошла так близко, что матросы смогли бросить концы. Свободные лодочники на пристани поймали их и закрепили на швартовых тумбах. Слуга-ганноверец шагнул через борт и нагнулся, чтобы погрузить первый ящик в шлюпку, но Лейбниц по-немецки попросил его чуточку обождать.

— Если в этих ящиках то, что я предполагаю… — обратился он к Даниелю.

— Оно самое.

— …то принимать их будут люди, весьма дотошные во всём, что касается мер и весов. Лучше, чтобы цифры сошлись!

Поэтому ящики продолжали носить, пока телега не опустела. Каждый был запечатан восковой печатью Английского банка, где они хранились до самого недавнего времени; от древесины ещё тянуло затхлостью банковских подвалов. Уильям Хам спустился, неся пухлый бювар отсырелых документов, в которых прослеживался путь груза, начиная с отчёта Соломона Когана о принятом с «Минервы» золоте, через все промежуточные стадии обработки во Дворе технологических искусств и в Брайдуэлле. Лейбниц изучил бумаги, затем сосчитал ящики (7), сосчитал их вторично (7) и попросил Даниеля проверить количество (7). Лишь после этого он поставил на требуемых местах в документах своё имя: GOTTFRIED FREIHERR VON LEIBNIZ, а Даниель подписался как свидетель. Затем Лейбниц разрешил ставить ящики в шлюпку, но ещё раз сосчитал их по мере погрузки (7).

— Это начало, — сказал Даниель. — Как вам известно, ящиков будет ещё много. Но раз уж вы всё равно едете в Ганновер, я решил отдать вам то, что мы сделали на сегодня.

— Весьма приятная кода к тому, что иначе могло бы стать меланхолическим прощанием. — Лейбниц решительно расправил плечи, одновременно изобразив на лице подобие улыбки. — И окончательный ответ на ваши ложные сомнения по поводу того, всё ли вы сделали для Уилкинса. Он, сударь, вправе вами гордится.

У Даниеля не было слов, чтобы на это ответить, поэтому он просто шагнул вперёд и обнял Лейбница изо всех сил. Лейбниц тоже крепко его обнял. Затем повернулся спиной, чтобы Даниель не видел его лица, и шагнул в шлюпку. Пока отцепляли швартовы, он ещё раз пересчитал ящики (или сделал вид, будто пересчитывает). Лодка отошла от пристани и устремилась в бурный поток под мостом.

— Семь? — крикнул Даниель.

— Семь ровно! — донёсся ответ. — Увидимся на Парнасе, Даниель, или где там оканчивают свой путь философы!

— Я думаю, они оканчивают свой путь в старых книгах! — отвечал Даниель. — Так что я буду искать вас, сударь, в библиотеке!

— Её-то я и строю, — отозвался Лейбниц, — и в ней вы меня найдёте. Прощайте, Даниель!

— Прощайте, Готфрид! — крикнул Даниель.

Он стоял и смотрел, пока шлюпка не затерялась средь кораблей в гавани, под чёрной стеной Тауэра. Это было почти зеркальное отражение того, как Лейбниц появился, из ниоткуда, сорок один год назад, только зеркало помутнело и затуманилось. Ибо многое изменилось за эти годы, и Даниель уже не мог смотреть ясными глазами юноши.

Гринвич месяц спустя (18 сентября 1714)

Пусть иные монархи, окружённые простёртыми ниц рабами, кичатся безусловным повиновением несчастных, не ведающих свободы и могущих похвалиться лишь тем, что они, подобно брёвнам или камням, безропотно дают себя попирать; в то время как король Великобритании, почти единственный во Вселенной, может с гордостью именовать себя правителем разумных созданий.

«Беды, которых можно справедливо ожидать от правительства вигов», анон., приписывается Бернарду Мандевиллю, 1714.

— Вот такое и впрямь увидишь не каждый день! — воскликнул Роджер Комсток, маркиз Равенскар. Его первые слова за четверть часа — долгий для Роджера промежуток молчания — вывели Даниеля из сонного забытья, в которое тот впал на третьем часу их с Роджером стояния в очереди.

Даниель вздрогнул и огляделся.

Философы постоянно приезжали в Гринвич, некоторые даже жили здесь, потому что выше на холме стояла обсерватория. Короли и королевы заглядывали сюда редко, хоть это и было их владение. Архитекторы наведывались часто и почти всегда себе на беду. Строительным проектам в Гринвиче вечно не хватало денег, а здания разрушались быстрее, чем их удавалось возводить. Иниго Джонс исхитрился преодолеть это болото Отчаяния: настелил крышу до того, как постройку засосала трясина. То был загородный дом королевы, и секрет успеха заключался в малых размерах. От реки дом отстоял на целую милю; по крайней мере, так казалось Даниелю и другим в очереди, голова которой находилась в творении мистера Джонса, а хвост вился до самой набережной. Здесь у пристани стояла богато украшенная барка. Дальше, в более глубокой части реки, покачивался на якорях корабль британского флота, доставивший короля Георга с Евразийского континента. Всё это Даниель видел лишь потому, что они с Роджером наконец достигли основания, а затем (получасом позже) и верхних ступеней одной из двух полукруглых лестниц, ведущих на террасу дворца. Ещё за несколько минут они мелкими шажками приблизились к двери и теперь стояли на пороге. Даниель, спиной к входу, любовался видом на реку — каким уж есть. Роджер, которого, как хорька, тянуло ко всему гнилому и тёмному, смотрел вперёд. Из раскрытой двери вместе с запахом подмышек, розовой воды и свежей краски долетала беовульфовская смесь английской и немецкой речи. У Даниеля не хватало духа повернуться к тому, что привлекло внимание Роджера; так они и вошли в янусоподобной конфигурации.

Даниель был убеждён, что приметил сэра Кристофера Рена где-то на час позади в очереди, и хотел украдкой показать, что можно пройти с ними. Напрасные усилия; в другом месте такое могло бы удаться, но только не здесь. Двадцать с чем-то лет назад Рену поручили хоть немного привести Гринвич в порядок, как умел только Рен, и с тех пор он вкладывал сюда всю душу. Работал он бесплатно: здесь предполагалось выстроить госпиталь для старых моряков. Затеяла проект королева Мария после сражения при Ля-Уг в 92-м, но в 94-м её не стало. Средства поступали крайней нерегулярно и непредсказуемо. Всякий раз, как из королевских сундуков вытекала тоненькая струйка денег, Рен обращал её в массивные каменные плиты и втыкал их по углам, а позже по периметру намеченных зданий. Он ясно видел, что не доживёт до конца строительства; более поздние, менее великие архитекторы смогут напортачить в деталях, но им уже не удастся изменить основной план. Ник Хоксмур, помощник Рена, оценив гениальность стратегии и проникшись её духом, недавно прикупил по скандально низкой цене огромную глыбу мрамора и поставил на берегу с тем, чтобы, как только появятся деньги на резчиков, превратить в статую правящего монарха (уж кто им тогда будет). Таким образом, картина, которую Даниель наблюдал с террасы (и которая безраздельно владела вниманием Рена), являла собой один колоссальный фундамент, воздвигнутый исполинами: ступенчатый эшелон прямоугольников, мечта пифагорейцев. То, что это были одни фундаменты, а не здания, как будто подтверждало слова принцессы Каролины, сказанные месяц назад, о системе и необходимости возводить её на прочном философском основании. Однако то, что Ньютон и Лейбниц выстроили (или не сумели выстроить), казалось шатким в сравнении с трудами Рена: лишнее доказательство, что тот поступил мудро, отказавшись от чистой философии и посвятив себя архитектуре.

Даниель отчаялся поймать взгляд Рена и повернулся к тому, что занимало Роджера.

— Ладно, — признал он несколько секунд спустя. — Действительно, такое увидишь не каждый день.

Две массивные щеки, соединённые кислой миной и увенчанные пронзительными глазками: лицо Георга. Много одежды, ничем особым, кроме своей роскоши, не примечательной в сравнении с платьем стоящих вокруг придворных. Большинство из них Даниель помнил по визиту в Ганновер и указал некоторых Роджеру. Тот, как выяснилось, слышал обо всех и знал о них больше Даниеля, но нуждался в подсказке, чтобы привязать слухи, сплетни и пикантные анекдоты к лицам. Вскоре придворные уже бросали на Даниеля злобные взгляды, хотя он был примерно десятым в очереди. Возможно, они приметили его жесты и перешёптывания с Роджером, однако главная причина была иная: в Ганновере, накануне смерти Софии и во время её похорон, Даниель притворялся безмозглым старикашкой. Теперь его назначили регентом. Отнюдь не доказательство здравого рассудка, скорее, свидетельство, что Даниелю кто-то покровительствует. Не Георг, очевидно. Значит, методом исключения — Каролина.

Её даже не было в зале. Нет, со второго взгляда Даниель отыскал принцессу и её супруга в углу. Вокруг них собрался собственный теневой двор из по большей части молодых, остроумных лондонцев; они слишком много говорили и смеялись, привлекая косые взгляды старых и не столь остроумных особ, старавшихся по возможности смотреть только на нового короля. Всё крайне дерзко и недвусмысленно: если ты рассчитываешь дожить до похорон Георга I, то, естественно, тянешься к будущему Георгу II. Большинству хватало такта держаться этого общего принципа, но Даниель Уотерхауз грубо нарушил приличия: старик, а примкнул к лагерю молодых! И вдобавок заявился под руку с маркизом Равенскаром!

— Мне не стоит больше тыкать пальцем и уставляться, а то на нас и так смотрят, — сказал он Роджеру с видом как можно более небрежным, словно говорил о вчерашней погоде, — но напоследок добавлю, что вы можете ясно видеть толстую и тощую.

Как знал tout le mond[234], то были любовницы Георга; его законная жена по-прежнему томилась в сыром замке где-то за Везером.

— Я уже приметил их, сэр, — сухо отвечал Роджер. — А они меня. И явно намерены растерзать.

— Думаю, вы совершенно неверно толкуете их внимание, — сказал Даниель, удостоверившись, что толстая и тощая действительно пытаются сжечь брови Роджера жаром своих взглядов. — Волчица в Тюрингском лесу и впрямь смотрит так на свою жертву перед прыжком, но не из ненависти, а из холодной уверенности, что беспомощный заяц, овца или кто там ещё послужит её пропитанию.

— Так вот что им нужно? Деньги?

— Если коротко, то да.

— По их взглядам я думал, они хотят, чтобы я вытащил шпагу и проткнул себя насквозь.

— Нет, им нужны ваши деньги, — подтвердил Даниель.

— Спасибо, что сказали.

— Что? Вы сейчас поделитесь с ними своими деньгами?

— Это было бы неприлично — возразил Роджер, краснея от одной мысли. — Но я не вижу причин не дать им чужих денег.

Наконец они подошли на такое расстояние, на котором этикет не позволял замечать кого-либо, кроме их (ещё некоронованного) короля. В кои-то веки Даниель, как регент, оказался важнее Роджера и должен был первым подойти к монарху; Георг даже его узнал.

— Доктор Ватерхаус из Королевский обществ, — проскрипел он, протягивая Даниелю руку. Тот приложился, мысленно давая себе слово, что последний раз заставляет своих предков-пуритан ворочаться в гробу. Он был в таком ужасе от собственного поступка и так поглощен мыслями, не заразится ли чем-нибудь от королевской руки, которую сегодня перецеловала половина английских сифилитиков, что не уловил монарших слов. Дело в том, что его величество перешёл на какой-то другой язык — более для себя привычный, — а Даниель не успел перестроиться. Левой — не предлагаемой для поцелуев — рукой Георг указывал на окно в дальней, южной стене зала, откуда открывался вид на приятный зелёный луг, разрезанный дорожками и украшенный там и сям ухоженными купами деревьев. Над самой большой и высокой, справа, торчало здание королевской обсерватории: книжка между двумя подставками. Другие строения почти отсутствовали, что не удивляло, поскольку на то и парк.

Даниель, запоздало сообразивший, что к нему обращается на неопознанном пока языке король Англии, поймал одно слово: «Reuben». Кто рюбен? Какой рюбен? Он уже начал на всякий случай кивать, когда король любезно уточнил: «navet». Даниель с ужасом осознал, что король ради него перешёл на французский — а он по-прежнему не понимает! Из похожих французских слов вспомнилось только «navire» — корабль, что имело определённый смысл: королевская обсерватория так или иначе служила целям навигации. Даниель продолжал кивать. Наконец вмешался Ботмар — барон фон Ботмар, посол, представлявший Ганновер в Сент-Джеймском дворце, когда Ганновер и Англия ещё были разными государствами.

— Его величеству больно видеть, как пропадает хорошая земля, — перевёл Ботмар. — Он всё утро смотрит на это открытое пространство, думая, как бы употребить его к пользе. Беда в том, что склон северный, а следовательно, плохо освещается солнцем. Зная глубину ваших, доктор Уотерхауз, натурфилософских познаний, его величество спрашивает, согласны ли вы с ним, что по весне здесь можно было бы на пробу посадить Reubennavets… репу.

— Скажите его величеству, что, будь у меня при себе лопата, я немедленно отправился бы копать грядки, — обречённо проговорил Даниель.

Король, выслушав перевод, заморгал и кивнул. Взгляд его стал отрешённым: ему уже виделись ровные, засаженные репой гряды. Даниель почти видел, как королевские щёки раздуваются от слюны в предвкушении осеннего пира.

Равенскар хохотнул.

— Воображаю, как огорчат ваши грядки офранцузившихся тори, — заметил он, — которые не нашли этому превосходному участку иного применения, кроме как гарцевать тут верхом!

— Маркиз Равенскар, — объяснил фон Ботмар, после чего Даниелю пришлось отвести взгляд, чтобы не видеть, как Роджер приникает губами к руке Георга — уж больно неаппетитное было зрелище.

К тому времени, как Даниель счёл безопасным вновь посмотреть на короля, тот, видимо, о чём-то вспомнил и теперь пытался поймать взгляд герцога Мальборо. Вскорости ему это удалось: Мальборо был одним из немногих англичан, допущенных к английскому королю. Как железные опилки выстраиваются в присутствии магнита, так различные факты и воспоминания, рассеянные под париком короля Георга, сошлись воедино, едва только образ Мальборо простимулировал его зрительную кору. Его величество прочистил горло и принялся отрыгивать фразы, в которых было что-то про «суаре» и «вулькан». Ботмар переводил их в прозу и на английский:

— Его величество слышал от милорда Мальборо, что герцогу очень понравился недавний приём, на котором извергался прославленный вулкан. Его величество хотел бы увидеть эту забаву. Не сейчас. Позже. Однако милорд Мальборо хорошо отзывался об управлении Монетным двором и качестве денег. Его величеству нужны толковые люди, чтобы руководить казначейством. Не один толковый человек, а несколько. Ибо задача столь важна, что его величество решил изменить традицию и поставить во главе казначейства комиссию. Его величеству угодно назначить милорда Равенскара первым лордом казначейства. Его величеству также угодно назначить доктора Уотерхауза членом указанной комиссии.

Всё это явилось для Даниеля новостью, хотя он мог бы догадаться и раньше — уж больно часто в последние дни Роджер ему подмигивал и тыкал его локтем в бок.

Последовали поклоны и расшаркивания — выражения безграничной благодарности и прочая. Даниель случайно взглянул на Мальборо и заметил, что тот смотрит на Роджера. Роджер, у которого периферическое зрение охватывало все триста шестьдесят градусов, отлично это видел: они о чём-то заранее условились, сейчас от него ждут некой заготовленной реплики.

— Каков будет первый шаг милорда в новой должности? — спросил Ботмар, принимавший участие в напряжённом обмене взглядами.

— Пусть чеканку денег его величества не обременяет прошлое! — отвечал Роджер. — Не то чтобы по поводу денег королевы Анны были какие-то нарекания — здесь всё превосходно. Вопрос скорее процедурный; можете называть это излишней помпой, но у нас, англичан, слабость к такого рода вещам. Есть некий ящик, называемый ковчегом, который мы держим в Тауэре и опускаем в него образцы монет по мере чеканки. Время от времени король говорит: «А заглянем-ка мы в добрый старый ковчег!» В качестве рутинной предосторожности, как артиллеристы проверяют порох перед сражением. Торжественная процессия несёт ковчег в Звёздную палату Вестминстера, где для такого случая ставится особая печь; его вскрывают в присутствии лордов Тайного совета, гинеи вынимают, златокузнецы из Сити пробируют их и сравнивают с образцом, который хранится в крипте Вестминстерского собора вместе с мощами святых и всем таким прочим.

К концу монолога внимание нового короля начало рассеиваться очень явно, и Роджер понял, что с тем же успехом мог выплясывать перед ним шаманский танец в шкуре и резной маске.

— Не суть важно, главное, это просто ритуал, и дельцы из Сити его любят. А когда они довольны, коммерция вашего величества процветает.

Ботмар уже не первый раз так сильно поднимал брови, что казалось, они отлетят и прилипнут к потолку.

— Так или иначе, пора очистить ковчег, — продолжал Роджер. — Он наполовину заполнен превосходнейшими монетами с профилем покойной королевы Анны, мир её праху. Сейчас за ковчегом присматривает мистер Чарльз Уайт — вы можете навести о нём справки у своих приближённых. Да вам его, наверное, сегодня представили!

— Представят минут через десять, — Ботмар покосился на дверь, — если вы закончите.

Даниель невольно проследил взгляд Ботмара и увидел Чарльза Уайта: тот стоял на пороге, с любопытством на них поглядывая.

Роджер быстренько закруглился:

— Дабы устранить возможные недоразумения, я предлагаю не мешать новые монеты Георга со старыми монетами Анны, а провести испытание ковчега, успокоить слухи и начать правление вашего величества с новеньких блестящих гиней!

— Расписание пока крайне напряжённое…

— Не тревожьтесь, — сказал Роджер. — Монетный двор начнёт чеканить новые деньги только после коронации, которая, как я понял, назначена на двадцатое октября. Положим недельку на продолжение торжеств…

— Сэр Исаак предлагает пятницу двадцать девятого.

— Хуже не придумать. Висельный день. Невозможно проехать по улицам.

— Сэру Исааку это известно, — сказал Ботмар, — но он говорит, так надо, потому что в пятницу двадцать девятого числа будет казнён Монетчик.

— Ясно. Да. Да. В один день, практически в одно время, ковчег пройдёт испытание, сэр Исаак будет оправдан, а гнуснопрославленного преступника казнят на глазах у полумиллионной толпы. Если оставить в стороне практическую сторону, предложение сэра Исаака очень неглупо.

— Естественно, — заметил Ботмар, — ведь он гений.

— Несомненно!

— А его величество очень высокого мнения о философских познаниях сэра Исаака, — добавил Ботмар.

— Сэр Исаак высказался о репе? — спросил Даниель, но Роджер наступил ему на ногу, а Ботмар деликатно не стал переводить вопрос.

— Итак, — сказал посол, — если вы не возражаете…

— Ни в коем разе! Пятница, двадцать девятое октября! Пусть Тайный совет подмахнёт распоряжение, и мы начнём готовиться к испытанию ковчега!


Роджеру и Даниелю дозволили остаться и принять участие в светском общении, которое Даниель ненавидел больше всего на свете. Ему удалось совершить первую часть побега: выбраться на заднюю террасу; теперь он не знал, как перейти на сторону, обращённую к Темзе, и остановить проходящий корабль, не привлекая к себе чрезмерного внимания. Поэтому Даниель смотрел на парк и делал вид, будто философствует о репе. Когда ему показалось, что притворяться и дальше будет совсем уж неправдоподобно, он перевёл взгляд на обсерваторию и стал думать, проснулся ли уже Флемстид и не обидится ли тот, если Даниель заявится в гости и станет трогать его телескопы. К тому времени, как и этот предлог себя исчерпал, Даниелю удачно подвернулось под руку безотказное средство самозащиты интроверта на людном сборище: документ, позволяющий изобразить, будто ты с головой погрузился в чтение. То была листовка, втоптанная башмаками в плиты террасы. Даниель подцепил её тростью, поднял и развернул отпечатанной стороной к себе.

Сверху бок о бок располагались два портрета. Первый походил на чернильное пятно: примитивное изображение черноволосого и чернокожего мужчины с выкаченными белками. Надпись внизу гласила: «Даппа, апрель 1714, работа прославленного портретиста Чарльза Уайта». Соседняя, отличного качества гравюра представляла африканского джентльмена с копною взбитых в жгуты седых волос; кожа у него была, разумеется, тёмная, но гравёр сумел хитростями своего ремесла передать её оттенки. Снизу значилось: «Даппа, сентябрь 1714», а дальше шла фамилия модного художника. Приглядевшись, Даниель различил на заднем плане решётку, за которой угадывался вид на Лондон из Клинкской тюрьмы.

Листок был озаглавлен: «Дополнительные замечания о славе». Ниже стояло имя автора: Даппа. Даниель начал читать. Текст представлял собой приторно-восторженный и, как подозревал Даниель, саркастический панегирик герцогу Мальборо.

— Это было ненамеренно, — произнёс господин, куривший рядом трубку. Даниель ещё раньше приметил его уголком глаза и по мундиру определил военного. Полагая, что имеет дело с таким же нелюбителем общества, Даниель вежливо не обращал на него внимания. А теперь этот полковник, или генерал, или кто он там, бестактно обращается к Даниелю, когда тот для вида углубился в чтение, чтобы ни с кем не разговаривать!.. Даниель поднял глаза и увидел, сначала, что обшлага, отвороты, кант и прочее у мундира — цветов Собственного его величества блекторрентского гвардейского полка. Потом — что перед ним Мальборо.

— Что было ненамеренно, милорд?

— Когда полтора месяца назад вы пришли на мое левэ, я читал другое сочинение этого малого. Видимо, обронил какие-то замечания, — сказал Мальборо. — А те, другие, разнесли слух, будто я поклонник мистера Даппы. И с тех пор его популярность только растёт. Ему шлют деньги; он живёт в лучших апартаментах, какие может предложить Клинк, гуляет на собственном балконе, принимает у себя знать. В листке, который вы держите, он пишет, что в итоге стал почти белым и приводит для доказательства два портрета. Он по-прежнему в цепях, но они не так тяжелы, как те цепи рассудка, которыми иные прикованы к устарелым идеям вроде рабства. Посему он теперь считает себя джентльменом и копит средства в банке, чтобы купить мистера Чарльза Уайта, когда тот достаточно упадёт в цене.

— Поразительно! Вы практически выучили листок наизусть! — воскликнул Даниель.

— Последнее время мне по много часов приходится ждать, когда его величеству придёт охота поговорить. Даппа хорошо пишет.

— Как я понимаю, вы снова командуете своим старым полком?

— Да. Мелких хлопот не счесть, но ими занимаются другие. Полковника Барнса нашли и поручили ему собрать тех, кто рассеялся во время летних забав. Я рад, что меня здесь не было. Воображаю свои чувства! Если не ошибаюсь, вас следует поздравить.

— Спасибо, — сказал Даниель. — Я решительно не представляю, чем должен заниматься член казначейской комиссии…

— Приглядывать за милордом Равенскаром. Проследить, чтобы испытание ковчега прошло гладко.

— Это, милорд, зависит от того, что в ковчеге.

— Да. Я как раз собирался вас спросить. Кто-нибудь, чёрт побери, знает, что там?

— Возможно, он. — Даниель кивнул на окно, за которым господин в рыжем парике светски общался с немцами, но частенько поглядывал на герцога с Даниелем.

— Верно, — заметил Мальборо, — Чарльз Уайт по-прежнему стоит во главе королевских курьеров, которые якобы охраняют ковчег. Рад сообщить, что теперь за ними тщательно приглядывают Собственные его величества блекторрентские гвардейцы. Мистер Уайт не сможет выкидывать фортели с ковчегом. Полковник Барнс сообщил мне, что мистер Уайт был с вами и Ньютоном на корабле во время нападения на ковчег.

Даниель понял, что Мальборо сам во всём разобрался и объяснения излишни. Он сказал:

— По-настоящему о том, что в ковчеге, знает только Джек Шафто.

Герцог хмыкнул.

— Тогда я удивлён, что перед Ньюгейтской тюрьмой не выстроилась такая же очередь, как здесь.

— Может быть, и выстроилась, — сказал Даниель.

Уайт вышел на террасу и поклонился.

— Милорд, — обратился он к Мальборо. — Доктор Уотерхауз.

— Мистер Уайт, — отвечали те. Затем каждый в свой черёд добавил: «Боже, храни короля».

— Полагаю, у вас станет ещё больше хлопот, — сказал Уайт Даниелю, — теперь, когда на вашем попечении два Монетных двора.

— Два Монетных двора? Я не понимаю вас, мистер Уайт. Мне известен только один.

— А может, меня ввели в заблуждение, — притворно смутился Уайт. — Говорят, что есть и другой.

— Вы о том, что держал Джек Шафто в Суррее? Монетном дворе тори? — Даниель позволил ветру всколыхнуть листовку. Он надеялся, что Уайт её заметит. Уайт заметил.

— Вам следует завести более надёжные источники информации. Не читайте этот вздор. Слушайте, что говорят приличные люди.

Мальборо повернулся спиной, что было грубо, однако по тому, как развивался разговор, дело скоро закончилось бы дуэлью, не притворись герцог, будто не слышит.

— И что говорят приличные люди, мистер Уайт?

— Что Равенскар тоже чеканит деньги.

— Милорда Равенскара обвиняют в государственной измене? Довольно смело!

— Все знают, что он собрал частную армию. Отсюда недалеко до частного Монетного двора.

— Скучающие франты в гостиных могут воображать что угодно! Такое обвинение следует хоть чем-нибудь подкрепить.

— Говорят, что свидетельств более чем достаточно, — сказал Уайт. — В Клеркенуэлл-корте, в Брайдуэлле, в подвалах Английского банка. Желаю здравствовать!

И он вышел, к большому облегчению Даниеля. Секунду назад тот дивился глупости наговора, будто Роджер чеканит деньги, теперь от растерянности утратил дар речи.

— О чём он говорил? — потребовал объяснений Мальборо.

— Это философский проект, который предприняли мы с Лейбницем, — сказал Даниель. — Если вкратце…

И он схематично обрисовал герцогу картину, объяснив, как золото движется по маршруту Клеркенуэлл-Брайдуэлл-банк-Ганновер.

— Кто-то собрал об этом подробные сведения, — заключил Даниель, — и теперь распространяет ложь, будто мы чеканим деньги!

— Мы знаем, кто распространяет — мы только что с ним разговаривали, — сказал Мальборо. — Не важно, откуда пошёл слух.

На это Даниель ничего не ответил из-за внезапного мучительного осознания, что слух мог пустить Исаак.

— Важно — очень важно, — что в этой истории замешаны два члена казначейской комиссии, — продолжал Мальборо.

— В чём замешаны?! В научном эксперименте?

— В чём-то сомнительном.

— Если невежды считают его сомнительным, я бессилен что-либо тут исправить!

— Вы в силах исправить то, что вы в нём замешаны.

— О чём вы, милорд?

— О том, сударь, что ваш эксперимент окончен. Его надо прекратить. А как только он прекратится, официальные лица, облечённые доверием и короля, и Сити, придут в Клеркенуэлл-корт, в Брайдуэлл, в подвалы банка, осмотрят их и не найдут ничего упомянутого мистером Чарльзом Уайтом.

— Остановить эксперимент можно в любую минуту, — сказал Даниель, — но свернуть всё и спрятать следы невозможно ни за день, ни за неделю.

— Так сколько времени это займёт?

— На двадцать девятое октября, — начал Даниель, — назначено испытание ковчега, казнь Джека-Монетчика и устранение всех сомнений в надёжности королевской монеты. Не позднее этого числа, милорд, вы сможете посетить указанные места с любым количеством инспекторов, какое вам будет угодно привести, включая даже самого сэра Исаака. Обещаю, что вы не найдёте ничего, кроме тамплиерских гробов в Клеркенуэлле, пакли в Брайдуэлле и английских гиней в банке.

— Хорошо, — сказал герцог Мальборо и зашагал прочь. По пути он остановился, чтобы отвесить поклон молодой даме, идущей через террасу: принцессе Уэльской.

— Доктор Уотерхауз, — сказала Каролина, — мне кое-что от вас надо.

Дом Роджера Комстока 3.30 ночи, четыре дня спустя (22 сентября 1714)

Не успел Даниель войти в парадную дверь, как к нему крепко прижалось самое обворожительное тело в Англии. Он не в первый раз задумался, каким был бы мир, соединись в одном человеке красота Катерины Бартон и ум её дядюшки. Немногое отделяло её тело от его: поднятый с постели срочным известием, Даниель приехал в ночной рубашке. Мисс Бартон была в каком-то тончайшем одеянии, которое он увидел на миг, прежде чем она к нему приникла. От неё хорошо пахло, чего в 1714 году добиться было нелегко. Даниель почувствовал, что у него встаёт впервые с… ну, с тех пор, как он последний раз видел Катерину Бартон. Исключительно некстати, потому что она была вне себя от горя. Такая женщина не может этого не заметить, как, впрочем, и не должна превратно истолковать.

Она взяла его за руку и повела через двор, мимо фонтана, в бальную залу, пахнущую маслами и освещенную призрачным зеленоватым светом kalte feuer: фосфора. С последнего Даниелева посещения здесь появился новый предмет обстановки. Он выглядел как нос корабля, почему-то сделанный из серебра и увитый золотыми гирляндами. По краю шёл классический барельеф. Вперёд выдавался какой-то таран, недвусмысленно приапический, с которого свешивались ремни и металлические кольца; Даниель шарахнулся в сторону, потому что чуть не налетел на него лицом. Зайдя сбоку, Даниель увидел, что предмет стоит на двух позолоченных деревянных колёсах. Стало понятно, как такую тяжёлую вещь втащили в залу. Это была повозка, большая, восьми футов шириной, и даже не просто повозка, а колесница богов. Заглянув в неё сзади, то есть со стороны вулкана, Даниель понял, что всё дно колесницы представляет собой ложе: шириною от борта до борта и десять футов дли ной, обитое алым шёлком, устланное мехами, а также бархатными и атласными подушками различных анатомических форм. Посреди всего этого великолепия лежал Роджер Комсток, маркиз Равенскар. Лавровый венок съехал с лысой головы. Тело, по счастью, прикрывала тога, но посередине она вздымалась наподобие турецкого шатра, повторяя форму вулкана. Однако вулкан, будучи механизмом, продолжал исправно работать, выбрасывая посредством скрытого винта всё новые и новые порции фосфорного масла, из тела же Роджера ушло то, что Ньютон назвал бы вегетативным духом. Его боевая готовность была на самом деле проявлением rigor mortis. Роджера придётся хоронить в специальном гробу.

— Сегодня он принёс присягу в качестве первого лорда казначейства, — сказала Катерина Бартон, которой, спасибо, хватило присутствия духа понять, что нужны какие-то объяснения. — И мы справляли обряд Вулкана.

— Естественно, — отвечал Даниель. Он на четвереньках взбирался по опасному (поскольку шёлковому и к тому же промасленному) склону ложа, время от времени поднимая голову, чтобы не потерять из виду Ориентир.

— Роджер любил так отмечать свои большие победы. Последний раз это было после того, как он уничтожил Болингброка. Обряд длинный и сложный…

— Я уже понял. — Даниель наконец добрался до такого места, откуда мог различить лицо Роджера в мерцающем свете фосфора.

— Как раз во время… извержения… с ним случился приступ.

— Удар, наверное.

— Он сказал: «Позовите Даниеля! Никаких кровопусканий, я не хочу умирать, как король Чарли». Я побежала, чтобы послать за вами, а когда вернулась, он был… уже такой.

— То есть мёртвый? — Даниель как раз завершил обряд прощупывания пульса — совершенно излишний, ибо Роджер выглядел мертвее некуда. Однако его набухшее мужское достоинство внушало сомнения.


Покуда слуги стаскивали тело с колесницы на носилки и выносили из зала, Даниель оставался на удивление спокоен, как будто присутствие Роджера, даже мёртвого, каким-то химическим способом внушало ему уверенность, что всё обойдётся. Однако что-то в том, как тяжело падали руки и ноги покойника, пока его перекладывали, жестоко поразило Даниеля: он наконец почувствовал, что ума, изобретательности, силы Роджера больше нет. К тому времени, как дверь за носилками захлопнулась, Даниель начал растекаться, как студень.

У колесницы, как выяснилось, был балдахин — парчовый полог, которым её, видимо, закрывали от пыли и птичьего помёта в конюшне, где она стояла в промежутках между триумфами Роджера. Сейчас этот полог был собран в складки и подвязан золотыми шнурами с кисточками. Жрица Вулкана развязывала их одну за другой и задёргивала занавес.

Даниель сидел посреди ложа, уперев локти в колени и закрыв руками лицо. Слёзы текли у него между пальцев.

— Я не хочу жить в мире, в котором нет Роджера! — услышал он свой голос и тут же возблагодарил Бога, что Роджер не узнает об этих словах. — Он был для меня второй половиной, защитником, товарищем, покровителем. В каком-то смысле почти женой.

— А вы — для него, — отвечала мисс Бартон.

Окончательно задёрнув полог, так что Даниель оказался полностью скрыт в тёмном чреве колесницы, она подоткнула подол, на коленях подобралась к Даниелю и положила ему руку на плечо.

— О Боже! Я как будто на чужой планете! — воскликнул Даниель. — Что мне теперь делать?

— Роджер оставил подробнейшее завещание. Он мне его показывал. Там есть деньги для Королевского общества. Для музея, который он задумал основать здесь. Для клуба «Кит-Кэт», Итальянской оперы и для Института технологических искусств колонии Массачусетского залива.

Даниель не мог сказать вслух то, что подумал: на каждый шиллинг наследства приходятся полтора шиллинга долгов. Роджер сдерживал натиск кредиторов, изумляя их, запугивая, отвлекая, упаивая до положения риз. Теперь они набегут всем скопом, как муравьи на падаль.

Даниель оторвал руки от лица и заставил себя говорить, не всхлипывая:

— Нет. Я думаю о другом. Мне многое надо успеть до двадцать девятого октября. Очень многое! Это казалось невозможным даже при Роджере, который сделал бы за меня почти всё. Остальные члены казначейской комиссии — пустозвоны и временщики. Так что готовить испытание ковчега придётся мне. Что я об этом знаю? Ничего. Институт технологических искусств практически мёртв — я написал Еноху, чтобы он продал дом. Что ещё? Ах да, принцесса Уэльская хочет, чтобы я помог её любезной подруге в сердечных делах — более опасных и запутанных, чем, скажем, иностранная политика Венецианской республики.

— Мне не хочется смеяться в такое скорбное время, — сказала жрица Вулкана, — но на мой вкус это крайне нелепо!

Даниель мог бы обидеться, если бы, говоря, она не начала разминать ему напряжённые мышцы у основания шеи и между лопатками.

— Во многом вы очень умны, по крайней мере, так говорил Роджер. Но что вы смыслите в сердечных делах? Ну вот, при одном упоминании о них у вас сводит мышцы! Лягте на живот, сэр, не то масло будет стекать у вас по спине.

— Масло? Какое масло?!

— Вот это масло…

— Ой, никогда бы…

— Так лучше. Теперь я могу на вас сесть… ваши ягодицы вполне выдержат мой вес… вот так… и мне легче будет дотянуться до тех ваших мышц, которые особенно нужно смазать и промассировать.

— Вот так и Роджер, да?…

— Роджеру больше нравилось на четвереньках, по…

— Нет, нет, мисс Бартон, я совершенно о другом. Вот так Роджеру удавалось жонглировать столькими делами сразу и не сойти с ума?

— Теперь вы просите меня рассуждать о материях, мне недоступных, доктор Уотерхауз! Перевернитесь на спину!

— Я просто думал о том, что заботы, одолевавшие меня минуты назад, совершенно улетучились… о Боже, мисс Бартон!

— Мне показалось, что заботы вновь стали к вам подступать, и пора принять самые решительные меры.

— Ка… ка… какие заботы, мисс… мисс… мисс Бартон?

— Вот и я про то же. Приподнимите копчик, пожалуйста, сэр… так гораздо лучше, вы сами согласитесь. Остальное предоставьте мне, сэр, повозка… довольно… шаткая… езда… довольно… тряская.

И впрямь, буксы колесницы Вулкана заскрипели, потому что сама она заходила ходуном. Даниель был стар, и поездка оказалась соответственно долгой. Однако primum mobile[235] — тело мисс Бартон — было молодо, в прекрасном состоянии (как согласился бы любой в Лондоне) и отлично приспособлено для работы. Даниель чувствовал, что уплывает в абсолютное пространство; ему чудилось, что колесница выкатилась из дверей зала, на улицу… едет по Тотнем-корт-роуд… дальше и дальше, в мокрые от росы поля… и вдруг рухнула в колодец. Он открыл глаза. Всё кончилось. Мисс Бартон соскользнула с него, встала, приподняв головой навес и ловко заткнула себе между ног подол римской жреческой туники.

— Может, ваш дядя в чём-то прав, — сказал Даниель. — Когда сравниваешь живого Даниеля и мёртвого Роджера, так очевидно, что в одном есть то, чего нет в другом.

— Теперь в вас этого чуть меньше, — игриво ответила мисс Бартон и повернула голову на какой-то слабый звук снаружи, которого Даниель не услышал. — Кто там? — крикнула она, взявшись за балдахин, чтобы его отдёрнуть.

— Не надо! — воскликнул Даниель, лежавший в самом неподобающем виде.

— Слуги видели много худшее! — объявила мисс Бартон и дёрнула. Завеса отодвинулась и повисла складками над Даниелевой головой. Прямо перед ним, спиной к вулкану, направив в колесницу луч фонаря, стоял сэр Исаак Ньютон.

— Я приехал, как только получил горестное известие, — твёрдо объявил он в одну из тех примерно тридцати минут, на которые Даниель утратил дар речи. Исаак не выказал никаких чувств, увидев Даниеля здесь в такой позе. Отсюда следовал интересный вопрос: то ли Исаак с самого начала стоял за балдахином и заранее пересилил возмущение, то ли Даниель давно так низко пал в его глазах, что этот инцидент уже ничего не мог изменить?

— Впрочем, как я вижу, — продолжал Исаак, — здесь есть кому со всем разобраться.

— Да, дядюшка. — Мисс Бартон спрыгнула с колесницы, чтобы запечатлеть на щеке родича целомудренный поцелуй.

— Могу ли я чем-нибудь быть полезен? — осведомился Исаак.

Даниель не нашёлся с ответом. Он понимал: впереди ещё много времени, чтобы заново пережить и вдвойне прочувствовать свой стыд. Сейчас, сидя в сбитой набок ночной рубашке и глядя на одетого Исаака, он думал об одном: о смерти Роджера наверняка уже стало известно; по всей столице люди не спят и готовятся перехитрить Даниеля способами, о которых он, возможно, никогда даже не узнает.

«Замок» Ньюгейтской тюрьмы 29 сентября 1714

Холборн перегораживало древнее здание с большой аркой внизу и башенками наверху. Со стороны, где визитёр угощался сейчас чаем, въезжающих в Лондон путников встречал великолепный фасад. Механизм для спуска и подъёма огромной решётки, занимающий почти весь второй этаж, загораживали ниши, в которых укрылись от дождей Свобода, Справедливость и другие достойные жёны. Правда, это не помешало им почернеть от угольного дыма, так что теперь они смотрели на прохожих подобно фуриям. Тройное готическое окно следующего этажа располагалось над аркой, как дверца в немецких часах, откуда выскакивает кукушка. За ним и обитал сейчас Джек Шафто. Впрочем, высунуться, как кукушка, он не мог, поскольку окно было зарешёчено. Судя по всему, первым сюда вселился кузнец, который провёл в помещении не меньше месяца, выковывая тяжёлые прутья и вмуровывая их в каменные стены. Тем не менее окна были превосходные: выше Джека ростом и шире, чем размах его рук; несмотря на толстую решётку, они щедро впускали свет.

«Замок» (как называлась эта часть Ньюгейтской тюрьмы) служил приютом для знатных арестантов. Соответственно здесь недоставало кое-каких приспособлений, которыми изобиловали казематы попроще, например, железных колец в стенах, чтобы приковывать опасных узников. Тюремщикам пришлось проявить изобретательность. Сотни фунтов цепи пропустили через оконные прутья, протащили по полу и закрепили на Джековых кандалах. Цепь была такая длинная, что он мог подойти к любому месту в камере, кроме двери. Сейчас он сидел за столом, пил чай.

Его гость, стоя у окна, смотрел через решётку на дорогу, которая поднималась на Сноу-хилл и четвертью мили дальше пересекала Флитскую канаву. На другом берегу она расширялась вдвое-втрое и продолжалась между шикарными площадями, разбитыми там, где в детстве Джека были коровьи пастбища. Гораздо ближе, меньше чем на расстоянии полёта стрелы, справа, стояла церковь Гроба Господня — древнее сооружения архитектурного типа, известного у специалистов как «большая груда камней». Там Джеку и его попутчикам в поездке на Тайберн предстоял через месяц долгий и утомительный ритуал. Поэтому Джек старался не задерживать взгляд на церкви и особенно на её дворе, который поглотил больше мертвецов, чем мог бесследно переварить.

— Как я погляжу, все лучшие лондонские апартаменты — в тюрьмах, — заметил гость, — и во всех живут люди, так или иначе доставляющие мне неприятности.

На фоне окна он смотрелся идеальным силуэтом щёголя, вроде тех, что вырезают из чёрной бумаги искусники на парижском Новом мосту. Джек обвёл его взглядом от взбитых локонов парика до бантов на башмаках, от мускулистых икр до безупречно выкроенных пол камзола. Гость был при шпаге. Джек подумал, что мог бы оглушить его цепью и отнять оружие. Впрочем, толку от этого всё равно бы не было, поэтому Джек отбросил кровожадные мечтания и сделал попытку поддержать разговор.

— Вы о том малом в Клинке? Прославленном Даппе?

— Ты знаешь, кто я. — Чарльз Уайт повернулся спиной к окну, затем рассеянно отвёл руку назад и погладил Джекову цепь, пропущенную сквозь прутья. — Пока в этой стране был порядок, всех, кто доставлял неприятности порядочным людям, держали в таких местах. Я рад, что мы сохраняем хоть какие-то остатки цивилизации.

— Мне казалось, от того, что Даппа в тюрьме, вам неприятностей только больше.

— У меня есть планы насчёт Даппы, — сказал Уайт. — И насчёт тебя тоже. Вот чем полезны учреждения вроде Ньюгейта и Клинка: покуда такие, как ты, сидят под замком, такие, как я, успевают составить планы.

— Ладно, — вздохнул Джек. — Я знал, к чему идёт дело. Вы скучный тип, мистер Уайт, и очень банально себя ведёте. Мне оставалось только спросить себя: какой самый скучный и банальный план можно изобрести? Конечно, убить меня. Не очень-то страшная угроза, потому что через месяц у меня свидание с Джеком Кетчем на Тайберн-кросс. Убить меня более жестоко здесь, чем он — там, вы точно не сможете. Так что пугать меня вам нечем, значит, вы должны что-то мне посулить.

— Полегче! — воскликнул Уайт. — Прежде обсудим, что должен сделать ты.

— А я ничего не должен, — отвечал Джек. — В этом смысле я самый свободный человек мира. Так чего вы хотите от меня добиться?

— Тебя обвиняют в чеканке фальшивых денег. Это государственная измена. У сэра Исаака Ньютона достаточно доказательств; отпираться бесполезно. Ты должен будешь объявить перед судом, считаешь ли ты себя виновным. Такова формальность. Если ты не признаешь свою вину, тебя будут пытать, придавливая свинцовым грузом, пока ты не умрёшь или не одумаешься.

— Я с детства бываю в Ньюгейте, так что хорошо знаю здешние порядки, — отвечал Джек. — К чему вы клоните?

— Если ты согласишься сделать признание, я устрою так, чтобы его услышали несколько свидетелей — не только сэр Исаак. В присутствии этих людей ты скажешь, что сэр Исаак портил монету. Что он взял золото из королевской казны и…

— Прикарманил?

— Нет.

— Потратил на девок?

— Нет.

— Пропил?

— Нет. Использовал для алхимических опытов в Тауэре.

— Конечно! Ну и болван же я! — Джек так резко ударил себя по лбу, что зазвенели ножные кандалы. — Это куда более правдоподобное обвинение.

— Милорд Болингброк об этом проведал, — продолжал Уайт нараспев, словно напоминая Джеку, что тот должен запомнить сказочку наизусть, — и начал готовить испытание ковчега, прослышав о котором, бесчестный Ньютон в панике бросился к тебе, Джек. По его наущению ты и твоя шайка…

— Шайка. Шайка. Почему всегда «шайка»? Не зовите их так, словно каких-то преступников. Это мои друзья и близкие.

— По его наущению ты и твои сообщники ворвались в Тауэр, вскрыли ковчег, вытащили гинеи, уличающие Ньютона, и заменили полновесными. Чтобы оставить Тауэр без охраны, Ньютон увлёк меня и других в бессмысленную экспедицию к устью Темзы. Ты выполнил поручение, но где-то допустил промашку (придумаешь сам что-нибудь правдоподобное), история получила огласку, и теперь Ньютон пытается руками закона убрать тебя и твоих… сообщников, чтоб замести следы.

— А что, можно неплохо позабавиться, рассказывая такую байку перед моим обвинителем и сборищем обалделых чинуш, — признал Джек. — Считайте, что вы поставили посреди моих апартаментов статую — ваше предложение. В ближайшие недели я буду ходить вокруг, изучать его в разном свете и под разными углами, выискивать изъяны…

— Ты сказал: «недели»? — переспросил Уайт тоном насмешливо-озадаченным. — Поскольку…

— У меня вдоволь времени на раздумья, — веско заявил Джек. — И я буду рассматривать ваше предложение куда серьёзнее, если вы скажете, что мне за это светит, помимо нескольких минут развлечения.

— Побег, — отвечал Чарльз Уайт. — Побег в Америку для тебя и для твоих… сообщников во Флитской тюрьме.

Тут Джек проявил, наконец, хоть какую-то заинтересованность. Во всяком случае, он поднялся из-за стола, прошаркал к окну, волоча за собой цепь, и встал рядом с Уайтом. Тот поглядывал вправо, недвусмысленно стараясь привлечь внимание Джека к церкви Гроба Господня и другим мрачным ориентирам на пути процессии смертников. Однако Джек посмотрел влево. В той стороне почти на одной прямой стояло несколько примечательных зданий. Ближе всего, на расстоянии ружейного выстрела, то есть почти на таком же удалении от Олд-Бейли, как Ньюгейт, располагалась Флитская тюрьма: утыканная мириадами печных труб массивная стена вдоль одноименной клоаки. Дальше и чуть ниже, на противоположном берегу упомянутой клоаки, высился Брайдуэлл, пристанище непутёвых женщин. Совсем далеко, за Темзой, Джек различал шпиль Вестминстерского аббатства. Всё это было плотно упаковано в однообразный субстрат послепожарных кирпичных зданий, почернелых от копоти и стоящих вплотную без единого проблеска зелени, если не считать клочков мха, которые птицы несли на строительство гнёзд, да обронили, спасаясь от воронов — разбойников пернатого царства. Флитская тюрьма выделялась лишь тем, что стояла посреди открытого участка: у неё были своя территория и границы.

— Вы хотите меня уверить, — сказал Джек, — что можете вытащить троих оттуда и меня отсюда в одну ночь? Потому что делать это придётся одновременно. На мой взгляд, задача была бы неимоверно трудной, даже если бы виги не отмутузили ваших так, что половина дала дёру во Францию.

— Мне странно слышать столь малодушные сомнения от человека, захватившего Тауэр, — заметил Уайт.

— У меня были возможности. У вас…

— Ты недооцениваешь мощь и богатство моей партии. Пусть тебя не вводит в заблуждение временный отъезд Болингброка. Назревает восстание, Джек. Могут пройти год или два, но попомни мои слова: скоро армия якобитов сметёт узурпатора и его семя.

— Это вы об английском короле?

— Как некоторые его называют. Устроить побег, даже два побега в одну ночь — сущие пустяки, Джек. Особенно из Ньюгейта, откуда прославленные узники бежали почти так же часто, как из Тауэра.

— Мне придётся поверить вам на слово, — сказал Джек, — поскольку из тех, кого я навещал тут в детстве, никто не вышел иначе как на виселицу.

— Тогда думай об одном: как важно для моей партии одним махом дискредитировать сэра Исаака Ньютона, государственную монету и вигов. Два побега — смехотворная плата за такой успех.

— Что ж, считайте, что ваше предложение принято к рассмотрению, — сказал Джек. — Я дождусь предложений от других сторон, взвешу их все и дам обоснованный ответ, если только мой старый дружок, бес противоречия, меня не попутает.

«Чёрный пёс» в Ньюгейте 4 октября 1714

Ньюгейт, бесконечно многоликий, служил и долговой, и уголовной тюрьмой. В последнем своём качестве он сейчас принимал у себя Джека Шафто и сотни тех, для кого Джек Шафто оставался недостижимым идеалом. Однако даже внутри этой категории существовали разряды и подклассы. Не все лондонские преступники были щипачи, торбохваты, скокари, голубятники, сшибщики и закоульщики; наличествовали также несчастные джентльмены, за которыми числились убийства, измена, грабёж на большой дороге, насилие над женщинами, нарушение общественного спокойствия, долги, дуэли, несостоятельность и чеканка фальшивых денег. Всё перечисленное, исключая насилие над женщинами и долги, справедливо вменялось Джеку.

С задачей расселить их сообразно роду справился бы только Ной, но запихнуть всех в одно помещение тоже было неестественно, во всяком случае, не по-английски. Соответственно Ньюгейт делился на три большие части. Ниже аристократического «замка», где непутёвые щёголи расплачивались за грехи, играя в карты и наслаждаясь свежим воздухом, но выше переполненных каменных мешков «общей стороны» котировалась «господская сторона». Часть её предназначалась для уголовных преступников, часть — для должников, но на самом деле они обретались вперемешку, особенно в тюремной таверне, называемой «Чёрный пёс».

Обитатели «замка» с виду не отличались от других знатных особ ничем, кроме кандалов. Узники «общей стороны» поражали своим вопиющим, можно сказать, образцовым убожеством; даже без цепей в них за милю угадывались бы арестанты. Заключённые «господской стороны» соотносились с вольными лондонцами так же, как вяленая треска на верёвке с живой в море: сощурившись, наклонив голову и добавив толику воображения, можно было мысленно нарисовать их прежний облик. Друзья и родственники время от времени приносили им одежду, еду, свечи и мыло, что позволяло большинству сохранять некое подобие себя прежних.

Посетитель выглядел одним из таких. Заплаты, которые на Ньюгейт-стрит воспринимались бы как стигматы бедности, здесь, в «Чёрном псе», служили скорее знаками отличия, доказательством, что кто-то ещё его помнит. Облезлый чёрный парик на Чаринг-кросс стал бы предметом насмешек, а в «Чёрном псе» свидетельствовал… ну, что у этого человека всё ещё есть парик. Нечто подобное можно было сказать о башмаках, чулках и низко надвинутой треуголке. Даже его постоянный хриплый кашель был очень типичен для Ньюгейта, как и приглушённая речь. В целом, частые посетители Ньюгейта с первого взгляда признали бы в нём несостоятельного должника из числа старожилов «господской стороны». Однако, чуть приглядевшись, они приметили бы некоторые странности. Во-первых, человек этот не носил кандалов: он был не узником, а гостем. Во-вторых, удивлял его закованный в кандалы собеседник, чистый и хорошо одетый обитатель «замка», лишь ненадолго удостоивший «Чёрный пёс» своим посещением. Несколько надзирателей и приставов с дубинками наблюдали за этим заключённым, пока тот слушал гостя. Вскоре стало ясно, что кашляющий, одышливый, драный, затрёпанный, поеденный молью старый сыч не намерен с оружием в руках отбивать Джека Шафто у правосудия, а если и намерен, его достаточно будет ткнуть локтем. Так что стражи успокоились, согнали каких-то узников со скамей, заняли их места, потребовали выпивку и стали ждать, приглядывая за сидящим поодаль Джеком.

— Спасибо, что пришли, — сказал Джек. — Я бы сам к вам заглянул, если б меня не держали тут на цепи.

Гость затрясся и закашлял.

— Впрочем, полагаю, вам интересно будет узнать, — продолжал Джек, — что мне поступают весьма заманчивые предложения. Куда более заманчивые, чем то, что я услышал от вас.

Гость прошептал что-то гневное, затем, исчерпав слова, несколько раз чиркнул ладонью по воздуху.

— О, насчёт этого я не обольщаюсь, — заверил его Джек. — С нашей встречи двадцать восьмого июля всё переменилось. У вас довольно свидетельств — по крайней мере, так мне все твердят, — чтобы отправить меня и мальчишек на Тайберн. Я не буду просить у вас прежнюю цену: ферму в Каролине. С ней я уже распрощался. Но Бога ради! Человек вашего ума должен понимать, что в нынешнем вашем предложении нет ничего заманчивого! Милосердное повешение и достойное погребение для меня и для мальчиков… Неужто вы всерьёз думаете, что я стану вам помогать за такие пустяки? Тысяча чертей, если я захочу умереть быстро, я всегда смогу это сделать, не выходя из комнаты!

На сей раз гость говорил довольно долго, хотя вынужден был прерваться из-за нового приступа кашля, видимо, очень мучительного. Старик заёрзал на стуле, ища положение, в котором боль была бы не такой сильной.

— Рёбра, — поставил диагноз доктор Джек Шафто. — Знакомое дело, сэр, я сам их ломал раз или два. Зверская боль, да? Руки и ноги заживают быстро, а вот рёбра — целую вечность.

Таким манером он болтал, дожидаясь, пока гость прокашляется, а когда тот наконец подавил приступ и замер, прижав ко рту платок, продолжил:

— Мне не трудно встать перед кем скажете, положить руку на Библию и присягнуть, что монеты, которые я забрал из ковчега — ваши монеты, — были полновесные, а те, что я положил на их место — мои, — порченые. Но вы вполне справедливо спрашиваете, кто мне, на хрен, поверит? Да ни один здравомыслящий человек. Верно. Согласен. Итак, вы, сэр, требуете вещественных доказательств в виде похищенных мною монет. Где они, вы хотите знать? Что ж, я уже говорил вам раньше, что отдал всё покойному милорду Равенскару. Я думал, вы уймётесь. Но поскольку вы не перестали меня одолевать, я навёл справки через тех моих знакомых, которые ещё не убиты, не в тюрьме и не бежали из страны. И они сказали мне, что синфии из дома Равенскара забрал приятель покойного, Даниель Уотерхауз, и что этот Уотерхауз спрятал их в склепе или где-то там ещё в Клеркенуэлле… по вашему лицу я вижу, что вы знаете, о каком месте речь!

(В продолжение последних Джековых слов драный парик запрыгал, поскольку его обладатель закивал.)

Гость что-то сказал, и Джек в свою очередь кивнул.

— Вы в жисть не скажете этого напрямик, но я понимаю и так: вы больше не можете гонять королевских курьеров, куда вздумается, поэтому ищете каналы. Чтобы накрыть Клеркенуэлл-корт, вам нужно заручиться полномочиями. Надо присягнуть перед магистратом, что монеты из ковчега там? Я готов. Но за это я хочу свободу для Джимми, Дэнни и Томбы. Для себя — только жизнь. Держите меня под замком до конца дней, ежели вам угодно, главное, без этих гадских штучек на Тайберне и без того, чтобы меня по кускам выварили в смоле и выставили на всеобщее обозрение.

Его собеседник, что-то пробормотав, вцепился в стол и с трудом оторвал себя от стула.

— Увидимся через неделю! — сказал Джек.

Гость ничего не ответил, только повернулся и, стараясь держаться лицом к стене, зашаркал к выходу.


Одни надзиратели готовы были сразу вскочить и вести Джека назад в «замок», но другие ещё не прикончили свою выпивку. Джек только что заказал всем присутствующим по порции и не успел даже притронуться к новой кружке. Уволакивать его прямо сейчас было бы невежливо. Поэтому Джек по-прежнему сидел, обмениваясь рукопожатиями и любезностями с теми заключёнными, которым хватило духа подойти к его столу; он даже чмокнул в щёчку какую-то девицу с «общей стороны», судя по виду — воровку. Однако через несколько минут за соседним столом произошло какое-то движение. Во всё время беседы Джека с гостем там сидели двое вольных: один помоложе, здоровенный, другой — неопределённого возраста (из-за парика и поднятого ворота), но того сухощавого телосложения, которым обычно обладают счастливцы, сумевшие обмануть старость. Рослый остался сидеть, только повернулся так, чтобы видеть Джека уголком глаза. Худой встал и пересел в угол. Он держал кружку — заказанную Джеком! — но не пил, а сжимал её обеими руками, чтобы они не так сильно дрожали. Его трясло от ярости. Нет, от желания задушить Джека Шафто.

Джек изрядное время забавлялся, разглядывая нового гостя, прежде чем тот сумел пересилить гнев и заговорить.

— Как долго вы нашёптываете эти… эти гнусные измышления в уши сэра Исаака Ньютона? — спросил он наконец.

— Столько, сколько у меня есть доступ к его ушам, — отвечал Джек. — То есть примерно два месяца. Вот уж чего не ждал! Важные люди из кожи вон лезут, чтобы подкатиться к Айку хоть с полсловечком. Кто бы мог подумать, что он станет жадно слушать какого-то бродягу? Однако с тех пор, как он заковал меня в кандалы, мне легче залучить его к себе, чем королю Англии. Щёлкну пальцами — и вот он здесь, готов слушать часами.

— После скончавшегося маркиза Равенскара, — сказал Даниель, — Исаак Ньютон — мой самый старинный друг. Вернее, он был моим другом, пока вы своей ложью не сделали его моим ярым и опасным врагом.

Джек фыркнул.

— Видел я, какие вы друзья, когда вы приходили сюда на переговоры со мной двадцать восьмого июля. Айк весь трясся от подозрений. О нет, он подозревал не вас, а всех вообще. Я знал, что довольно нескольких моих слов, и можно брать его тёпленьким. А теперь вы враги. Мне до этого — как до мух, вьющихся сейчас над верблюжьими задами в Каире. Ваш старый друг, враг, или кто уж он вам, хочет меня четвертовать. Человек, который рвётся со мной это проделать, чернокнижник или алхимик прямиком из старых побасенок! Чёрт побери! Как эльфы и тролли, эта публика хиреет и скоро повыведется совсем. Им это так же ясно, как вам и мне! Но если мы видим, что они вымирают, и говорим про себя: «туда им дорога», Айк и его компашка воображают, будто их конец станет своего рода Апокалипсисом, последним и окончательным торжеством. Такие, как он, приходили болтать языком в наши бродяжьи становища, и мы от нечего делать в шутку им поддакивали. Как трактирщик пользуется тем, что пьяниц тянет к спиртному, так и я пользуюсь жаждой Айка заполучить Соломоново золото. Трактирщику надо кормить семью, мне — выручить себя и мальчишек. И мне глубоко плевать, если в итоге Клеркенуэллский монетный двор вигов накроют, а вас и ваших учёных собратьев притащат сюда в цепях.

— Отлично. Всё ясно. Каковы ваши условия?

— Джимми, Дэнни, Томба и я свободными людьми отправляемся на корабле в Америку.

— Принято к сведению, — отвечал его собеседник. — Впрочем, есть сложность, на которую я должен вам указать.

— Моя кружка лишь наполовину пуста, доктор Уотерхауз, а вы ещё не притронулись к своей, так что времени предостаточно. От вас требуется одно: отбросить намёки и выложить всё начистоту.

— Предположим, что побег осуществим, и вы окажетесь на корабле, идущем в Новый Свет. Однако она туда не отправится.

Джек открыл было рот для очередной колкости, но внезапно лицо его посерьёзнело.

Он довольно долго хранил молчание, потом сказал:

— Не может быть, чтобы вы говорили о том, о чём, мне кажется, вы говорите.

— Знаю, что в это трудно поверить, — отвечал Даниель.

— Допустим… допустим всё то, чего я не готов допустить. Остаётся вопрос: почему она выбрала в посредники вас?

— Вопрос исключительно разумный, — сказал Даниель. — Ответ: выбрала не она. Я действую по поручению другого лица: подруги указанной дамы.

— Тогда не очень-то хорошая эта подруга, — заметил Джек. — Настоящая подруга не полезла бы латать то, что давным-давно порвано. Подруга! Ха!

— И всё же, — не уступал Даниель, — упомянутая подруга попросила меня навести справки. Она молода, верит в силу истинной любви, и прочая, и прочая.

— Да, как в пьесах! — воскликнул Джек. — Я не про циничные комедии времён Реставрации, но про старые пьесы, которые смотрел в детстве.

— Тогда была более простая эпоха.

— Конечно. Хотя сам я не так глуп, чтобы верить в подобные слащавые выдумки, я знаю, что юные дамы, чрезмерно любящие театр и Итальянскую оперу, могут на время поддаться опасному влиянию, пока годы и опыт не вправят им мозги. Я готов считать, что приславшая вас юная дама просто глупа и нисколько не злонамеренна.

— Ей будет крайне лестно узнать, что Король бродяг так думает.

— Не надо поддевать меня, доктор. Разговор очень непростой даже и без ваших шпилек. Я готовлюсь сообщить нечто весьма важное для передачи любительнице лезть не в свои дела: женщина, о которой идёт речь, когда-то давно пообещала мне, что я не увижу её и не услышу её голоса, пока не умру. А она от своих слов не отступается.

— Отсюда следует, что если вы не умрёте, а сядете на корабль, идущий в Новый Свет, вы не сможете её увидеть и поговорить с ней, — заметил Даниель.

— Да, воистину горькая участь, — сказал Джек, — но так было двенадцать лет, и ещё несколько годиков без неё меня не убьют, в отличие от дальнейшего пребывания в Лондоне.

Флитская тюрьма ранний вечер 5 октября 1714

Естественно предположить, что любая тюрьма, если в неё углубиться, с каждым кругом становится страшнее и страшнее, подобно Дантову аду. Мимо Флитской тюрьмы (автономного города с населением почти в тысячу душ) Даниель ходил, сколько себя помнит. Собственно тюремное здание (сгоревшее в 1666 году, заново отстроенное в 1670-м) насчитывало почти двести пятьдесят футов в длину от «бедной стороны» на юге до часовни на севере. В ширину оно имело сорок футов и столько же в высоту (достаточно для пяти этажей с низкими потолками, если считать за первый полуподвал). Однако это здание, при всей огромности, так же нельзя было спутать со всей тюрьмой, как, например, принять Белую башню за весь Тауэр. Флитская тюрьма, какой с детства знал её Даниель, представляла собой город площадью шесть акров, четырёхугольный, если смотреть на него в плане. Вблизи она выглядела как те причудливые чудовища, которых наблюдал под микроскопом Гук, то есть казалась в тысячу раз больше из-за своей сложности и постоянного копошения. Её западная граница проходила прямо по берегу Флитской канавы. С севера территория тюрьмы охватывала всю Флит-лейн, а здания на северной стороне улицы — уже нет; арестант мог идти по мостовой, касаясь рукой стен, но если он входил в дверь, это считалось побегом и влекло за собой финансовые последствия для смотрителя. То же относилось к улицам Грейт-Олд-Бейли и Ладгейт-хилл (совпадавшими с восточной и южной границами), хотя в последнем случае всё осложнялось тем, что тут тюрьма выпускала из себя три длинных тонких щупальца в такое же количество дворов на южной стороне Ладгейта. Такова была территория площадью шесть акров, почему-то называемая «правилами», по которой некоторые арестанты могли прогуливаться без цепей и без охраны при условии, что у них есть «Ордер на взыскание суммы долга, вменяемой данному арестанту, с оговоркой на обратной стороне, аннулирующей настоящий документ в случае, если не будет предпринят побег». Эта и другие меры безопасности по древней традиции хотя бы теоретически позволяли всем, кого посадили за долги (то есть большей части обитателей Флит), перемещаться, а иногда и селиться вне здания тюрьмы, но внутри «правил», почти неотличимых от других лондонских трущоб. Понять, что вы в тюрьме, можно было лишь по странной особенности некоторых субъектов: в пределах шести акров они ходили, как все, а на пограничных улицах — бочком, опасливо, чтобы неверный шаг или дорожное происшествие не выбросили их за невидимую черту и не сделали беглыми.

Система эта, как и все другие в Англии, постепенно сформировалась за шесть столетий, прошедших с норманнского завоевания. Когда норманны сюда пришли, они обнаружили участок земли площадью около акра, по форме напоминающий отпечаток конской подковы. Подкова упиралась в реку Флит (тогда, надо думать, чистую и журчащую), а выгнутой стороной была обращена на восток. Каким-то образом она получила привилегированный юридический статус: епископ Лондонский повелевал всеми окрестными землями, кроме этого акра. Объяснение названной странности, вероятно, уходило корнями в те времена, когда косматые англы рубили друг друга боевыми топорами, но давно никого не интересовало. Важно было одно: каким-то образом эта странность вылилась в нынешний статус подковообразного участка как тюрьмы Суда общих тяжб, Канцлерского суда, Казначейского суда и Суда королевской скамьи. До упразднения Звёздной палаты Флит служила в таком качестве и ей, так что какое-то время здесь держали Дрейка (ещё до Даниелева рождения). Тогда это было куда более интересное место и куда более выгодное для смотрителя. Теперь Флит стала почти исключительно долговой тюрьмой. Имелись некоторые исключения из правил, которые в последнее время сильно интересовали Даниеля. Однако, прежде чем заниматься отклонениями, ему надо было изучить норму.

Предварительные исследования дали ничтожно мало, а главное, Даниель никак не мог поверить в их результаты. Как полководец перед сражением, он намеревался составить список вражеских сил, перечень батальонов. Однако сколько бы Даниель ни штудировал документы, сколько бы ни поил должников в третьеразрядных кабаках, спорящих за место в «правилах» с дешёвыми живодёрнями и борделями, он сумел найти упоминания лишь следующих официальных лиц:

• Смотритель, который покупает эту должность в качестве долгосрочного вложения средств (быть может, самого причудливого в мире) и никогда в тюрьме не появляется.

• Помощник смотрителя, который заключает с последним своего рода договор, освобождающий того от ответственности в случае бегства арестантов. Подробности вогнали Даниеля в ступор, но были не важны; довольно сказать, что система имела смысл, только если помощник смотрителя будет немногим богаче заключённого-должника. Тогда, если кто-нибудь убежит, помощник смотрителя может подать в отставку, объявить себя несостоятельным и раствориться в общем населении Флит.

• Несколько приставов, то есть лиц, сопровождающих арестантов в суд и обратно; в тюрьме они не жили и не носили оружия (если не считать ярко раскрашенных жезлов), потому не могли ни помешать, ни помочь Даниелю.

• Дворник

• Судебный глашатай

• Капеллан

• Три надзирателя

Сколько Даниель ни перечитывал список, он не мог вообразить, как порядок в тюрьме, где проводят ночи более тысячи человек — мужчин, женщин, детей, поддерживают три надзирателя. Он должен был увидеть это сам. Во Флит пускали всех и даже, в отличие от Бедлама, не брали денег за вход. Даниель вполне мог сойти за своего, если надеть старую одежду и не сообщать каждому встречному-поперечному, что он — лорд-регент.

К Флитской канаве тюрьма была обращена сплошной стеной с несколькими зарешёченными окнами. Бедные арестанты целыми днями сидели перед ними, тряся просунутыми сквозь прутья жестяными кружками. Мимоидущие могли бросить туда монетку, но поскольку люди старались не ходить мимо Большой клоаки Туманного Альбиона, сборы оказывались не слишком обильными. Гук хотел замостить всю Флитскую канаву, то есть спрятать её под землю. На доходах от бряканья кружками это сказалось бы в высшей степени благотворно, однако проект так и не осуществился.

Рядом с решёткой, за которой просили милостыню неимущие должники, начинался сводчатый туннель, уходящий в стену тюрьмы на пугающую глубину в сорок футов. По обеим его сторонам тянулись каменные скамьи, на которых сидели люди крайне неприятного вида. Войдя в этот туннель, человек переступал древнюю границу и оказывался за пределами Лондонской епархии. Опустившиеся пасторы караулили здесь целыми днями в надежде заработать быстрым венчанием без лишних вопросов. Несколькими футами дальше тот же обряд был бы противоправным и не имел законной силы, но сюда власть епископа не распространялась. Место на скамьях было ограничено, и не все служители алтаря там помешались; самые предприимчивые расхаживали по берегу Флитской канавы в надежде перехватить брачующихся на подходе.

Кроме пасторов, на скамьях сидели проститутки обоего пола и те, кто намеревался воспользоваться их услугами; о сделке уславливались здесь, осуществлялась она в тюрьме.

На некотором удалении от входа туннель перегораживала каменная стена чуть выше человеческого роста, приветливо усаженная сверху железными шипами. В ней имелась зарешёченная дверь. Впускали в неё любого, а вот выпускали не всех. Даниель, подойдя к двери, замедлил шаг, и Питер Хокстон, выполнявший роль арьергарда, чуть на него не налетел.

— Можно идти дальше, — заметил Сатурн, оглядывая людей, сидящих на скамьях справа и слева, поскольку те уже заметили Даниеля и принялись делать ему различные деловые предложения.

Даниель не слушал ни их, ни Сатурна. Некоторое время он смотрел себе под ноги, затем перевернул трость и постучал набалдашником по плитам мостовой, сделал шаг в сторону и повторил ту же процедуру. Наконец, он решился войти, но тут его пренеприятно толкнули. Пренеприятно не в том смысле, что грубо или умышленно; напротив, молодой человек сделал всё, чтобы не налететь на Даниеля, а налетев, рассыпался в извинениях. Он шёл чуть сзади, а когда Даниель с Сатурном задержались, попытался их обогнуть. Неприятность состояла в том, что это был помощник мясника, скорее всего из какой-нибудь жалкой лавчонки на Флит-лейн, с ног до головы облепленный кровью, дерьмом, мозгами, перьями и щетиной. Часть перечисленного оказалась на Даниеле. Парнишка пришёл в ужас, особенно когда вообразил, что сейчас Сатурн его покарает. Однако Даниель с кроткой улыбкой проговорил: «После вас, молодой человек» и сделал приглашающий жест. Парнишка протиснулся вперёд, ещё сильнее вымазав дверь (до него здесь явно проходили его коллеги), и вежливо придержал её перед Даниелем. Они с Сатурном вошли, миновали проститутку (третичный период сифилиса) и её клиента (первичный период), ждущих очереди выйти, затем — надзирателя, смерившего их пристальным взглядом, и выступили из арки.

Тюремное здание было прямо перед ними, сразу через двор: высоченная стена, протянувшаяся более чем на сто футов влево и вправо. Если бы они сделали несколько шагов вперёд и преодолели несколько ступеней, то попали бы внутрь. Однако Даниель снова остановился. На сей раз его внимание привлёк странный триптих: три человека, которые стояли сразу за аркой и не намеревались уступать дорогу ни ему, ни кому-либо другому. Один — пришибленного вида оборванец — поворачивался вправо и влево, словно насаженный на вертикальный вертел. Второй был одет чуть лучше и опирался на ярко раскрашенный жезл. Третий — хмурый здоровяк — разглядывал первого с пристальностью, которая в других местах могла бы спровоцировать драку. Разглядывание длилось неестественно долго; Даниель сообразил, что это какой-то ритуал. Он вспомнил, что надзиратель у ворот тоже пялился на входящих (когда не задерживал взгляд на выходящих), и нашёл разгадку тогда же, когда Сатурн (не без удовольствия наблюдавший за тем, как Даниель ломает голову) соблаговолил объяснить: «Новый арестант. У надзирателей есть одно общее с поимщиками умение: внимательно изучив лицо, они его уже не забудут».

Даниелю вовсе не хотелось, чтобы его внимательно изучали или хотя бы мельком оглядывали люди, обладающие такой способностью, посему он перешёл на другое место, ближе к тюрьме, дальше от надзирателей с их цепкими глазами, вновь постучал тростью по мостовой и осмотрелся. Здесь двор был уже всего; с южной стороны он расширялся почти вдвое, с северной — ещё больше, поскольку там от Флитской канавы его отделяли не дома, а лишь каменная куртина двадцатипятифутовой высоты, усаженная сверху металлическими шипами. Для благообразия её расписали морскими и прочими пейзажами, из которых Даниель видел только отдельные вертикальные фрагменты, поскольку во дворе собралось множество курильщиков, гуляющих и любителей побеседовать. День выдался прохладный, но стены и здание тюрьмы защищали от ветра, так что арестанты и посетители воспользовались случаем размять ноги и подышать. Даниеля внезапно осенило: слыша, как арестанты, просящие милостыню через решётку, называют себя «нищими должниками», он мысленно упрекал их за тавтологию. Только теперь, увидев зажиточных должников, он понял, что бедолагам с кружками надо было как-то отделить себя от этих.

Даниель повернулся спиной к Расписному двору, как называлась северная часть пространства перед тюремным зданием, и на безопасном расстоянии последовал за помощником мясника, с которым столкнулся раньше. Паренёк двигался явно целенаправленно, следуя изгибам двора, зажатого между главным зданием тюрьмы справа и домами, выходящими на Флитскую канаву, слева. Он направлялся к ряду домиков шагах в пятидесяти впереди, то есть у южной стены. Даже с такого места Даниель мог уверенно определить, что это уборная, она же отхожее или нужное место. Парень вошёл туда, и Даниель мысленно вознёс молитву о том, кто следующим вынужден будет воспользоваться данным заведением. Некоторое время спустя парнишка появился вновь, прошёл назад через двор, мимо надзирателя (который оглядел его пристально, но ничего не сказал), через скопление шлюх и тому подобной публики у выхода и пропал в арке.

Даниель Уотерхауз и Питер Хокстон остановились на полпути между воротами и уборной. На то были две причины:

1) Тюремное здание состояло по большей части из каморок, не лучше и не хуже, чем в любом лондонском клоповнике. Ключи от них были у самих арестантов. Однако наличествовали и несколько темниц, обитателям которых ключей не полагалось! Они-то особенно интересовали Даниеля. Целый ряд таких казематов располагался в зданиях, стоящих вдоль Флитской канавы; когда Даниель смотрел на юг в сторону уборной, их задние двери и окна были от него справа. Но разглядывать замки и решётки пристально было бы неосторожностью.

Впрочем, по счастью

2) Слева от оси ворота-сортир совершался ещё один странный ритуал. Даниель и Сатурн были сейчас рядом с «бедной стороной» — двумя очень большими помещениями в самой южной части главного здания, где ютились те арестанты, которым не по средствам было снять отдельную комнату. У внешней стены одного из этих помещений стояла цистерна. Вода в неё подавалась помпой; Даниель старался не думать, какую воду можно качать из-под земли менее чем в ста футах от Флитской канавы. К цистерне приближалась толпа человек в десять-пятнадцать; ядро её составляла плотная кучка из четырёх мужчин. Толпа встала вокруг цистерны, и Даниель увидел, что у одного из четверых руки связаны за спиной обрывком верёвки. Он был с непокрытой головой; его конвоиры выглядели такими же обтрёпанными, но сумели где-то раздобыть предметы одежды, узнаваемые как шляпы и парики. К старшему из этих троих и обратились сейчас все взгляды, и тот начал речь, звучавшую, ни дать ни взять, как судебный приговор, во всяком случае, такую же длинную и неудобопонятную. Она была так же вопиюще помпезна, как вопиюще убоги были оратор и слушатели, но если соскоблить лепрозные словеса и обнажить грамматический костяк, сводилась к тому, что все присутствующие (за исключением связанного) составляют некий орган, именуемый Коллегией инспекторов, а говорящий — его председатель, и что в ходе завершившихся слушаний субъект с непокрытой головой признан виновным по следующим пунктам: проникновение в комнату такого-то и кража глиняной бутыли с джином из тайника в стене, куда законный владелец (как все знали) прятал её на то время, когда отрывал от губ; и что приговор по указанному делу будет сейчас приведён в исполнение. Вора поставили спиной к цистерне, доходившей ему до колен, и опрокинули назад, так что его ноги взметнулись вверх, а затылок пробил мутную пену на поверхности воды. Крепко держа осужденного за плечи, два представителя Коллегии инспекторов подвели его лицом под трубу, а третий принялся что есть силы качать помпу. Оценить результат было нелегко, поскольку зрители, стремясь не упустить душеполезное зрелище, плотно обступили цистерну. Даниель лишь урывками видел за их спинами, как ноги наказуемого отплясывают в воздухе тарантеллу. Из всех окон тюрьмы смотрели должники, чтобы поучиться на ошибках джинокрада. Сатурн, благодаря своему росту, отлично видел экзекуцию. Даниель, зайдя ему за спину, стал глядеть в другую сторону, на здание, в котором, по его догадкам, располагались темницы.

Судя по тяжёлым дверям, обилию замков и решёток, а также почти полному отсутствию окон, он не ошибся. Кто-то говорил ему, что некоторые темницы расположены рядом с Флитской канавой, сортиром и тюремной помойкой; впрочем, из-за холодного ветреного дня вонь была не такая, как подразумевало описание. Однако Даниель не видел дополнительных мер предосторожности, которых следовало ожидать, если внутри помешались члены банды Шафто. К тому же дом выходил фасадом на Флитскую канаву, и с той стороны, возможно, имелись окна и решётки, что делало его неподходящей тюрьмой для опасных преступников.

Нравственное перевоспитание закончилось, воду качать перестали, бенефициара, полумёртвого, вытащили из цистерны и бросили на мостовую. Зрители разошлись. Некоторые предпочли обогнуть большое здание с юго-восточного угла, по узкой и грязной дорожке между сортирами и помойкой. Здесь внешняя стена достигала сорока футов: она располагалась так близко к окнам верхнего этажа, что при меньшей высоте могла бы наводить на мысль о побеге с использованием верёвок. Даниель с Сатурном свернули за угол и двинулись на север, вдоль восточной стороны главного здания; здесь тюремная стена вновь отступала футов на сто. По описанию Даниель узнал двор для игры в мяч, примыкающий к «господской стороне» Флит. Здесь состоятельные должники обитали в комнатах, которые делили с большим или меньшим числом товарищей по несчастью в зависимости оттого, сколько могли платить. Эти-то комнаты и приносили смотрителю основной доход. Несмотря на холод, множество людей перебрасывались мячом при помощи ракеток, играли в шары, кегли и другие игры, создавая общее впечатление неразберихи. У внешней стены стояло несколько обшарпанных столов, за которыми летом, вероятно, собирались картёжники. Даниель сел за один, чтобы дать роздых ногам. Он устроился спиной к стене, так что мог обозревать весь двор и «господскую сторону» за ним. Чуть правее стена плавно поворачивала, огибая северо-восточный угол большого здания. В выемке притулились несколько отдельных строений, в частности, поварня с собственными цистерной и помпой. С одного её бока очередная помойная куча грозила поглотить очередную уборную; всё это находилось в пугающей близости от тюремной церкви. С другого бока в том же изгибе стены торчала постройка, назначение которой Даниель затруднился бы угадать, если бы перед ней не стояли два вооружённых солдата. По соседству часть территории двора узурпировали две армейские палатки и полевая кухня.

У Даниеля был при себе тубус с картой, который он сейчас снял с плеча, открыл и перевернул. Сперва наружу высыпалась небольшая лавина пыли и сухой штукатурки вперемешку с конским волосом. Ещё немного потряся тубус, Даниель сумел извлечь на свет Божий свёрнутые в рулон документы.

Последний раз Сатурн видел их, когда вынимал из дыры в стене под куполом Бедлама.

— Когда вы стучали по плитам тростью, некоторые арестанты приняли вас за сумасшедшего, — сказал он. — Теперь такие подозрения закрались и у меня.

— К тому-то я и стремлюсь! — обрадованно воскликнул Даниель. — Можете объяснять всем, что я безумный старик, возомнивший, будто некий фальшивомонетчик в давние времена спрятал здесь клад.

— Фальшивомонетчик?! Здесь?!

— Да. Фальшивомонетчиков и контрабандистов иногда помешали сюда по решению Казначейского суда и Суда королевской скамьи. Так что исходное здравое зерно в истории есть, как во всех выдумках сумасшедших. Я вбил себе в голову, что сумею отыскать клад. Вы — слуга, которому несчастные родственники поручили оберегать меня от неприятностей и вообще всячески обо мне заботиться.

— Могу ли я в таком качестве заглянуть в трактир, взять себе шоколада и?…

— А мне кофе, — добавил Даниель и принялся расправлять на выщербленном столе непослушные чертежи, придавливая их по углам кеглями.

Сатурн двинулся через двор, уворачиваясь от летящих или катящихся мячей и демонстративно не замечая знакомого, который его узнал. Путь Сатурна лежал на север, между церковью и поварней, к трактиру и кофейне в северном торце здания.

Тем временем Даниель, в который раз за последние пятьдесят лет, прикоснулся к гению Роберта Гука через его, Гука, странные записи и филигранные чертежи.

«В лето Господне 1335 смотритель Флитской тюрьмы нанял землекопов, чтобы вырыть ров вокруг здания и прилегающего двора. Ширина рва составляла 10 ф. Поскольку он был заполнен водой, мы делаем вывод, что он соединялся с Флит в двух местах, образуя излучину к востоку от указанной реки, и проходил на месте теперешней стены… в более поздних документах приводится жалоба, что стоки не менее десяти нужников, а также кожевенных мастерских ведут в упомянутый ров, превращая его в открытую клоаку, каковая, следует полагать, в те дни внушала не меньшее отвращение, чем нынешняя Флитская канава… Ров больше не существует, но нет документов о том, что его засыпали. В рассуждение вышесказанного я смею утверждать, что его не засыпали, а перекрыли сверху, дабы защитить окружающую территорию от смрадных испарений, но что он по-прежнему соединяется с Флит, вероятнее всего в точках А и В, чем отчасти и объясняется её дурной запах…» Дальше Гук приводил доводы в пользу того, что так же надо поступить с Флитской канавой.

Точки А и В располагались на восточном берегу Флитской канавы, рядом с северо-западным и юго-западным углами тюрьмы. Они были отмечены на плане, который Гук составил после Пожара. Сравнивая приведённые сведения с тем, что видел перед собой, Даниель испытал то приятное чувство, какое бывает, когда в голове складывается логичная картина. Редкие творения человеческих рук так долговечны и привязаны к своему месту, как каменные нужники, особенно те, куда по традиции ходит вся округа. Если в 1714 году мясники с Флит-лейн облегчаются на южном краю тюремной территории, очень вероятно, что они поступали также в 1614-м, 1514-м, 1414-м и так далее. Уборная близ южной стены, вероятно, была в числе тех десяти с лишним, о которых говорил документ. Но и та, что рядом с поварней, скорее всего находилась надо рвом, там, где он поворачивал на восток. Она стояла у самой стены; с другой стороны к той же стене примыкали здания, выходящие на Флит-лейн. Были среди них и скотобойни, которые, в старые времена, словно мухи, облепили ров, чтобы вода уносила их отбросы. По той же причине здесь разместили и поварню.

Третьим в ряду было здание, охраняемое солдатами.

Даниель читал жалобы на условия в некой темнице Флит, составленные арестантами, сумевшими нанять себе адвокатов, чтобы выбраться оттуда любой ценой. Эти арестанты были не должники, а богатые и опасные люди, брошенные в тюрьму Звёздной палатой или Судом королевской скамьи. В документах сообщалось, что темница находится на южном берегу канавы, что могло означать только исчезнувший ров. Темница, согласно описаниям, «кишела жабами и прочей мерзостью», была «наполнена гнусными испарениями» и в неё «не проникало ни лучика света». Узников приковывали к скобам в полу и оставляли лежать в нечистотах — собственных (в камеру не ставили даже ведра) и тех, что сочились из стен.

Эти приятные раздумья прервал Сатурн. Он привёл служанку, которая несла поднос с чашками. Сатурн захватил из трактира газеты (по слухам, периодические издания поступали туда так же исправно, как в любой лондонский клуб) и сел читать, прихлёбывая шоколад.

Даниель оглядел женщину внимательно (хоть и не так грубо, как надзиратель) и решил, что она не шлюха, а скорее жена должника, оказавшаяся здесь надолго (если не навсегда) и подрабатывающая прислугой в трактире (ещё одном источнике прибыли для смотрителя тюрьмы). Женщина, в свою очередь, с любопытством разглядывала его, из чего Даниель заключил, что Сатурн рассказал ей про чокнутого кладоискателя.

— Любезная, — сказал Даниель, вынимая из кармана кошелёк, чтобы она не ушла, — вы связаны с начальством?

— Вы про Коллегию инспекторов и всё такое?

Даниель улыбнулся.

— Я имел в виду смотрителя.

Женщина опешила: такой глупости она не ожидала даже от выжившего из ума старикашки. С тем же успехом Даниель мог спросить, не пьёт ли она чай с Папой Римским.

— С Коллегией инспекторов, если они тут задают тон.

— Пирушки они задают, если вы понимаете, о чём я!

Женщина подмигнула Сатурну. Чего бы не позабавиться над старым чудаком?

— Люди с ружьями не позволяют мне осмотреть вон ту темницу! — посетовал Даниель, указывая на солдат. — Меня уверяли, что Флитская тюрьма открыта для всех, а тут…

— Вам повезло, — объявила женщина.

— Как так, мэм?

— Если б вы хотели куда ещё, председатель ни в жисть бы вас не пустил, пока ему не заплатите. Но насчёт солдат он обеспокоен, произносит длиннющие речи в винном и пивном клубах и пишет жалобы на законные власти! Обращайтесь к председателю, и он не останется глух к вашей просьбе. А ещё лучше отблагодарите его заранее, ежели вы меня понимаете.

Пока она говорила, Даниель вытащил из кошелька деньги и разложил их на столе. Он указательным пальцем придвинул к женщине мелкую монетку, которую та взяла и теперь внимательно следила за Даниелевым пальцем — на какой монете он остановится.

— Правильно ли я заключаю, что размещение вооружённых солдат во Флитской тюрьме — процедура необычная?

Женщине потребовалось несколько секунд, чтобы расшифровать эту фразу.

— Вооружённые солдаты здесь не в обычае, верно! Ещё как!

— Так они тут недавно?

— С августа, кажись. Охраняют новых арестантов — во всяком случае, так говорят. Председатель не верит — мол, это уловка… прении… как его там.

— Прецедент.

— Точно!

— Которому нельзя потворствовать, ибо в противном случае Флит мало-помалу лишится своих древних привилегий, — сказал Даниель и переглянулся с Питером Хокстоном. Слова звучали нестерпимо пафосно, но Сатурн уверял, что должники во Флит треть времени спят, треть — пьют, курят, играют в азартные игры и прочая, а треть — ведут бессмысленные тяжбы со смотрителем.

— Председатель возглавляет Коллегию инспекторов? — спросил Даниель.

— Да, сэр.

— Его выбирают?

— Тут так просто не расскажешь, но обычно это старший из должников.

— Старшие должники управляют тюрьмой по законам, которые сами выдумали…

У женщины расширились глаза.

— Ну конечно! — Тут глаза её снова сузились. — А разве не все законы выдуманные?

Даниель пришёл от ответа в такой восторг, что заплатил за него больше, чем стоило бы.

— Вы говорите, здесь есть винный клуб?

— Да, сэр. Он собирается по понедельникам. А пивной — по вторникам. Люди пьют и называют это клубом.

— Заключённые, гости или…

— И те, и другие.

— Так что к десяти все расходятся?

Женщина не поняла, о чём Даниель говорит, и ему пришлось объяснить:

— Вроде бы в это время надзиратели просят посторонних удалиться?

— Ну и что? Клуб гуляет до часу или до двух ночи, сэр, а потом все расходятся по комнатам и пьют до рассвета.

Даниель придвинул ей ещё монетку, мысленно коря себя за тупость. Флит называют самым большим лондонским борделем, а как бы такое могло быть, если бы всех действительно выгоняли в десять?

— Какой клуб более шумный — винный или пивной?

— Шумный? Винный сперва шумный, потом тихий. Пивной — наоборот, ежели вы меня понимаете…

— А солдаты выпивают вместе со всеми? — Даниель кивнул на палатки.

— Бывает, заглянут тишком, пропустить по кружечке, — отвечала женщина, — но у нас с ними когда как, ежели вы меня понимаете…

— Из-за тяжбы, которую ведёт председатель.

— Да. Да. Верно говорите.

— Как же они спят у себя в палатках, когда в трактире шумят?

— Так и не спят. Во Флитской тюрьме вообще спать трудно, для тех, кто любит поспать, ежели вы меня понимаете.

— Отлично понимаю, мэм. — Даниель придвинул ей последнюю монетку. — Вот, купите себе ваты, чтобы затыкать уши.

— Спасибо за доброту, сэр, — сказала она, пятясь. — Надеюсь увидеть вас вечером в понедельник или во вторник, как вам будет угодно.


— Если это окажется ещё легче, — сказал Даниель Сатурну, — я почувствую себя немного обманутым.

— Не вижу ничего лёгкого! Вы видели замки на темницах?

— Это будет не сложнее, чем закатить пирушку, — отвечал Даниель. — А теперь идёмте — если, конечно, надзиратели нас выпустят! — и поищем жильё на Флит-лейн.

Сатурн помрачнел больше обычного.

— Вам не нравится моя мысль?

— Она не хуже всего остального, что вы удумали за последнее время, — сказал Питер Хокстон, эсквайр.

— Надо ли понимать, что вы пытаетесь выражаться дипломатично?

— Уж как умею. Если вы искали дипломата, вам не следовало идти за ним в Хокли.

— Кстати, раз уж мы говорим без обиняков, — сказал Даниель. — Мне известно, что адские машины для Джека делали вы.

— У меня были мысли, — выговорил Питер Хокстон, каменея и багровея.

— Я подозревал, но в июле, когда вы мастерски изготовили ловушку для Жекса, всё стало более чем очевидно.

Теперь Питер Хокстон начал вдыхать и на протяжении следующих примерно сорока пяти секунд вобрал в лёгкие несколько бочонков воздуха; его грудная клетка расширялась и расширялась — ещё немного, и она упёрлась бы в дома с одной стороны улицы и стену с другой, круша кладку. Однако наконец он достиг своего предела и свистящим ураганом выпустил воздух.

— У меня были мысли, — повторил Питер Хокстон, как будто первый раз только примерялся к фразе. — Некоторые, так сказать, сомнения.

— Знаю.

— Спасибо, — проговорил Сатурн, лаская губами слово. — Спасибо, что не отправили меня в тюрягу без разговоров.

— Никто не погиб, — заметил Даниель. — Взрывы не повторялись.

— Я отчасти потому и стал вас разыскивать, тогда, в самом начале, что…

— Хотели проследить за мной и моим расследованием?

— Не без этого, конечно, но и…

— Вы сожалели о том, что чуть меня не убили.

— Да, точно! Вы читаете мои мысли!

— Я читаю ваше лицо и поведение, как и положено духовнику. Что вы знаете касательно ковчега?

— Я его открыл. Джек вынул оттуда одно, положил другое.

— Что Джек туда положил? Были они из чистого золота? Или с примесью низких металлов?

Сатурн пожал плечами.

— Я иногда покупаю золото для часов, однако больше ничего о нём не знаю.

После этого Даниель молчал так долго, что Сатурн прошёл все последовательные стадии досады, тревоги и меланхолии. Он поднял голову и посмотрел на Флитскую тюрьму.

— Так мне пойти подыскать себе камеру или…

— Изготовителям адских машин здесь не место. Вы заскучаете в обществе должников и сопьётесь.

Даниель поднялся на ноги и вылил в рот остатки холодного кофе (его и принесли-то чуть тёплым, а за время разговоров он остыл окончательно).

— Так вот, насчёт жилья. Сложности в моей жизни начались после того, как король Англии взорвал мой дом и убил моего отца. Чтобы всё снова стало просто, мне, возможно, тоже придётся взорвать дом. В таком случае будет нужен человек с вашими умениями.

Сатурн наконец встал.

— По крайней мере это интереснее, чем наши прежние занятия. Так что я с вами.


ИЗВЕЩЕНИЕ
о публичном аукционе, имеющем состояться в Клинкской слободе через неделю после сего дня (сиречь лета Господня 1714 октября 20-го дня).
На торги выставляется: мистер Чарльз Уайт, эсквайр.

И знати, и простонародью равно ведомо, что когда граф О*** (известный в некоторых кругах под прозвищем Последний Из Тори) приполз в Гринвич, дабы облобызать монаршую руку, его величество лишь глянул на униженного просителя и, не произнеся ни слова, оборотил к нему августейший зад. Пристыженный граф бежал почти с таким же позором, как его собрат по партии, милорд Б***; сей был замечен на следующем в Кале судне, где упражнялся в преклонении колен перед каждым увиденным французом.

Такого рода благоприятные знамения убеждают нас, что тори прогорели. По древней традиции, когда последний отпрыск знатного дома отходит в лучший мир, душеприказчик (уважаемый джентльмен) продаёт имущество покойного (лошадей, вино, мебель, кареты и прочая) с публичных торгов. Это обычай весьма полезный и облагораживающий, ибо как иначе новоиспечённые виконты и графы, внуки контрабандистов и башмачников, обставили бы свои особняки фамильным достоянием времён короля Вильгельма Завоевателя?

Падение тори было столь сокрушительным, что пустить с молотка почти нечего, и, насколько мне известно, никто из победителей-вигов ещё не предложил себя на роль исполнителя их предсмертной воли (хотя многие вызвались бы на роль исполнителя смертной казни, но должность сия уже занята неким Джеком Кетчем, который, по слухам, ни с кем её делить не желает; а навлекать на себя гнев человека, стольких отправившего на тот свет, более чем неразумно).

В избытке располагая свободным временем (не весь же день мне пересчитывать щедрые даяния моих читателей!) и пользуясь покровительством милорда М***, а также прочих светлейших лиц (иначе с чего бы виги печатали мои писания в своей газете?), я недавно назначил себя распорядителем тех жалких крох, что зовутся наследием тори. Я приступил к делу с изрядным страхом, полагая, что вынужден буду годами искать покупателей на брошенное ими достояние: груды обесцененных банкнотов, акры приусадебных газонов, полные амбары ненависти, а равно всякую мелочь вроде франко-английских разговорников и папистских регалий. К моему великому облегчению выяснилось, что и это немногое рассеялось и утекло, а задача моя много проще, нежели я думал. Из всего, чем владели тори, осталось одно: мистер Чарльз Уайт, объявивший себя моим хозяином. Мистер Уайт многократно и громко высказывался в поддержку рабства (примитивного дикарского обычая, согласно которому один человек вправе владеть другим); сие позволило разрешить потенциально весьма щекотливую ситуацию. Благодаря щедрости моих читателей я теперь располагаю средствами, чтобы приобрести мистера Чарльза на аукционе, каковой будет иметь место сразу по завершении коронации нового короля 20-го числа сего месяца. Купив мистера Уайта, претендующего на владение мной, я автоматически верну себе право собственности на свою особу, чего единственно и добиваюсь. Таким образом, я устраню посредника, конфисковав всё имущество мистера Уайта, включая себя. Мистера Уайта я отпущу на волю, нагого, как из материнского лона, после чего тот может отправляться во Францию и там под покровом ночи отобрать платье у какого-нибудь щеголя, но прежде я велю ему начистить мои башмаки, что для человека, чья совесть чернее ваксы, должно быть совсем несложно.

подписано:

ДАППА из Клинкской слободы

Октября 13-го дня лета Господня 1714-го

Трактир Флитской тюрьмы вечеринка пивного клуба (четверг, 14 октября 1714)

А ещё — ведя разговоры о спрятанных сокровищах. Сказочка, выдуманная им на ходу, распространилась по Флитской тюрьме быстрее конъюнктивита. Почти никто в неё не поверил, и всё равно нашлись десятки охотников тыкать лопатами и ломами в любой участок земли, пола или стены, на котором Даниель хоть ненадолго задержал взгляд. Даниель не думал привлекать к себе такое внимание и теперь боялся, что если он всё-таки вызволит Шафто из тюрьмы, его опознают и арестуют. Впрочем, поздно было что-либо исправлять, оставалось только по возможности сбить будущих дознавателей со следа. Даниель ходил в большом каштановом парике и на вопросы об имени отвечал: «Зовите меня „старик Партри“».

Теперь он понимал, как люди вроде Болингброка влипают в крупные неприятности: не потому, что делают одну явную глупость, а потому что шаг за шагом сужают выбор и в итоге должны идти ва-банк.

Из простаков, поверивших в спрятанный клад, ни один не принадлежал к Коллегии инспекторов, что порождало определённые трения всякий раз, как Даниель заглядывал в тюремный трактир. Все хотели сидеть рядом с Даниелем: председатель и коллегия, чтобы пить за его счёт, кладоискатели — чтобы слушать о последних изысканиях. Даниель бессовестно их стравливал, что в долго- или даже среднесрочной перспективе было бы неразумно, но в качестве стратегии на десять дней сработало успешно. Он начал ронять намёки, что сокровище зарыто в северо-восточном углу тюрьмы — там, где сидели братья Шафто и Томба. Менее чем через час кладоискатели пришли к гневному умозаключению, что высшее начальство (не иначе как тори под руководством гнусного Чарльза Уайта!) намерено само провести раскопки (разумеется, незаконно!), а солдаты поставлены для прикрытия. Коллегия инспекторов не поверила ни единому слову, но ухватилась за легенду, дающую предлог для очередного иска к смотрителю, посему принялась лицемерно её распространять и даже расцвечивать подробностями. Даниелю, с его дисциплинированным умом, и в голову бы не пришло, что события могут принять такой нелепый оборот, и уж тем более он не стал бы строить на чём-то подобном свои планы. Однако сказанного было не вернуть.

За два дня Даниель узнал всё, что стоило знать об устройстве тюрьмы и её порядках. Ещё неделю он убил на выяснение того, о чём мог догадаться сразу: недвижимость, даже самая завалящая, в Лондоне дорога и ревниво оберегается. Лачуги на Флит-лейн ужасали своим убожеством и вонью, но для тех, кто работал в их задних комнатах или держал бордели на верхних этажах, это были маленькие королевства, и за каждым квадратным футом здесь приглядывали не хуже, чем в Версале за статуей или клумбой. Даниель знал (так же непреложно, как то, что прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками), что в погребах этих домов есть неописуемо мерзкие сливные отверстия, ведущие в давно спрятанный под землю ров Флитской тюрьмы — тот самый ров, чьё содержимое сочится через стены подземного каземата на братьев Шафто. Однако сколько бы Даниель ни ходил от двери к двери, какую бы фантастическую ложь ни выдумывал, его не пустили даже на порог, не то что в подвал. Сточные отверстия представляли ценность: позволяли сливать неприятные отходы некоторых выгодных производств, например, разделки туш и мыловарения. Благодаря этим чудесным отверстиям люди кормились сами и кормили семьи; они не видели причины показывать их любопытствующему незнакомцу. Даниель мог бы предложить деньги за погляд, но это значило привлечь к себе лишнее внимание.

Точки А и В на чертеже Гука — места, где ров сообщался с отвесными берегами Флитской канавы — найти было несложно, однако их закрывали железные решётки и кирпичная кладка с отверстиями для стока. Сатурну, чтобы убрать преграду, хватило бы лодки и бочонка с порохом, но взрыв посреди города, в четверти мили от собора святого Павла, вряд ли прошёл бы незамеченным.

Оставалось одно: проникнуть в спрятанный ров через саму Флитскую тюрьму, пользуясь её особенностями и нежданным успехом истории про спрятанные сокровища. На собрании пивного клуба седьмого октября, в четверг, «старик Партри», изрядно перебрав, сболтнул, что к сокровищу можно подобраться в обход солдат, если сделать подкоп из рва. На следующее утро обнаружили, что уборная, прилегающая к поварне у северной стены, подверглась нападению вандалов. Нужник был на две дыры; обе (как стало ясно после того, как одну разворотили) вели в колодец, за которым лежал непроглядный гибельный мрак. Левое очко не тронули, правое значительно расширили топором, сделав непригодным к использованию.

Вот это уже серьёзно затрагивало всё население Флит: тюрьма была печально известна своей ветхостью, а смотритель — нежеланием раскошеливаться на ремонт. Коллегии инспекторов предстояло судиться с ним за починку нужника лет сто. Председатель провёл беседу со «стариком Партри». Эксцентричный гость и его здоровяк-слуга могут сколько угодно посещать трактир и двор для игры в мяч, но с разговорами о кладе пора завязывать. Сортирного вандала, если его найдут, ждёт наказание под помпой.

К тому времени Даниель сделал ещё одно важное открытие: пусть недвижимость дорога, зато люди дёшевы. Собственно, он мог бы значительно раньше вывести это из того, что за крохотные кусочки серебра они чистят дымовые трубы, ложатся в постель с сифилитиками и подставляют себя под пули в Бельгии, но, как многие, счастливо избавленные от такой необходимости, всячески старался не думать о подобных вещах, пока Питер Хокстон принудительно не раскрыл ему глаза. Даниель платил за работу относительно щедро; как и предупреждал Сатурн, им пришлось отбиваться от наплыва желающих, готовых делать то же самое за меньшие деньги.

От работника требовалось следующее: войти во Флитскую тюрьму якобы с целью облегчиться; юркнуть в поломанный сортир, когда никто особенно не смотрит, и прыгнуть в дыру. Первый мальчишка, который это осуществил, был вознаграждён щедрее последующих, поскольку никто не знал, что его там ждёт. Выбравшись назад по верёвке (которую ему заранее выдали), он сообщил сенсационную новость: под сортиром идёт длинный, плавно изгибающийся туннель с твёрдым дном, покрытым на несколько дюймов склизким илом; нечистоты в туннеле доходят примерно до середины бедра.

Нанятые Даниелем молодые люди спускались в дыру с сумками за спиной (маленькими, чтобы не привлекать внимание надзирателей), а вылезали с пустыми руками. Они соорудили лестницу, чтобы подниматься из туннеля не по канату (как первопроходец). Они уходили под землю с мерными верёвками и возвращались с цифрами в голове, которые Сатурн наносил на план: в восьми футах восточнее нужника, на северной стороне туннеля имелось отверстие в два размаха рук шириной, откуда время от времени извергались скотские внутренности. Одиннадцатью футами далее находился сток туалета, принадлежащего, вероятно, какому-то зданию по другую сторону стены. Ещё через две сажени, справа — сток тюремной поварни. Ещё через тридцать шагов по вонючей жиже, за поворотом, в туннель втекала тоненькая чистая струйка: избыток воды из цистерны, стоящей между поварней и темницей. Бесстрашные исследователи проникали всё дальше в глубины рва; из их возбуждённых рассказов постепенно складывалась общая картина. Через день они обнаружили хлипкую каменную кладку в девяноста-ста футах к востоку от нужника. Это могла быть только стена темницы. Прижимаясь к ней ухом, мальчишки убедили себя, что слышат по другую сторону лязг цепей: тяжёлых кандалов, которые смотрителю Флитской тюрьмы пришлось одолжить в Ньюгейте, чтобы заковать членов банды Шафто. Теперь юные герои, спускаясь в сортир, проносили с собою железными ломики, долота и обмотанные тряпками молотки, чтобы выковыривать из кладки потрескавшийся раствор. Через два дня работы кто-то с противоположной стороны (негр, так что, надо полагать, Томба) вытащил кирпич и в образовавшуюся дыру размером с кулак посоветовал больше не разбирать стену, чтобы не заметили тюремщики. После этого начались иного рода приготовления. Мальчишки, рекрутированные из числа лондонских трубочистов, то есть привыкшие к узким и грязным вертикальным лазам, обследовали выходящие в ров сливы уборных и нашли самый подходящий. Он вёл в публичный дом, занимающий часть трактира «Прекрасная дикарка», одного из множества подобных заведений в дымных трущобах между восточной стеной тюрьмы и Грейт-Олд-Бейли.

Первые дни второй недели октября Даниелю казалось, что вечер четверга с очередным заседанием пивного клуба никогда не настанет. Частые визиты в пострадавшую уборную начали привлекать внимание: не сами мальчишки (они выставляли дозорных, чтобы влезать в туннель и выбираться из него не на глазах у тех, кто зашёл просто справить нужду), но оставляемый ими зловонный след. В тёмном и сыром тюремном сортире лишние грязь и вонь были, конечно, не так заметны, как где-либо ещё, тем не менее начались пересуды, вселявшие в Даниеля тревогу. И ведь не то чтобы у него было мало других оснований тревожиться! Чем больше времени он проводил в трактире, тем беспокойнее становился, и всё же в последние дни сидел там почти безвылазно. Вечером четырнадцатого он изучил Даппино объявление об аукционе раз пять в промежутках между перечитыванием сегодняшних и вчерашних газет. Но вот наконец стемнело, трактир начал наполняться любителями пива. Неспешной походкой вошёл Сатурн и подмигнул Даниелю — разумеется, слишком рано! Всё случилось чересчур быстро! Даниель был не готов! Нечто похожее произошло год назад, когда встречные ветра на много недель задержали «Минерву» в Массачусетском заливе, и Даниель, при всём своём неверии, молился о смене погоды, а едва его желание исполнилось, их атаковал пиратский флот Чёрной Бороды. Сейчас назревала ещё одна перемена в воздухе, ещё одно приключение было на подходе. Даниелю сделалось страшно. Однако он убеждал себя так: люди вроде Джека Шафто ведут жизнь, полную приключений. Даже Даниелев преподаватель математики в Кембридже, Исаак Барроу, как-то сражался с корсарами в Средиземном море! С тех пор, как год и два дня назад Енох вошёл к нему в дом, всё было сплошным приключением, хоть и с небольшими затишьями. Так почему бы не продолжить?

Даниель подозвал одного из трактирных служителей и, протянув ему золотую монету, велел откупорить бочку пива. Должники восприняли это как библейское чудо и ответили своим чудом: превратили полную бочку в пустую. Даниель заказал вторую, потому что по «правилам» и даже дальше раскатился слух, что «старик Партри» угощает весь Лондон. Народ вливался в ворота сплошным потоком, таким плотным (как сообщили Даниелю), что никто не мог выйти. Собрание казалось ему обычным, хоть и более многолюдным (и куда более благодарным), пока должники под возгласы: «Виват!» не подняли его на плечи. Тогда-то, с высоты, он увидел в открытые окна и дверь туман над двором для игры в мяч. Не обычный лондонский туман, а сгустившееся дыхание сотен людей, толпящихся снаружи, поскольку в трактире места уже не осталось. Будь они индейцами или турками, следовало бы встревожиться. Однако это были англичане, движимые общим английским свойством: желанием пить и веселиться вместе, особенно в тёмную промозглую ночь. Даниель решил, что пришло время сыграть на ещё одной черте английского характера: готовности включиться в любую сумасбродную затею.

— Я издержал всё своё золото, — объявил он, когда от него потребовали произнести речь, и клуб затих, насколько вообще может затихнуть такое многолюдное сборище, — и мои родные, которым не по душе предпринятые мною изыскания, сказали бы, что теперь я присоединюсь к вам в стенах Флит. В их глазах это позор, в моих — честь не меньшая, чем получить Орден Подвязки. — (Пауза для новых тостов и криков: «Виват!») — Однако этому не бывать. Ибо недавно я обнаружил новые документы, которые позволят мне точно установить местонахождение клада, зарытого здесь сто сорок лет назад фальшивомонетчиками, брошенными в тюрьму по приказу сэра Томаса Грэшема!

Вступление прозвучало многообещающе, но дальше оратор пустился в многословный и совершенно лишний (по мнению большинства) исторический экскурс, посему речь вознаградили не такими бурными аплодисментами, как если бы он заказал ещё бочку пива. Впрочем, цели своей Даниель достиг. Те, кто искренне верил в спрятанный клад, ещё раньше заподозрили, что в голове «старика Партри» зреет новый план; теперь они ринулись к нему, размахивая острыми палками и лопатами. Коллегия инспекторов испытывала сильнейшее недовольство и охотно сунула бы Даниеля головой под помпу, но ничего не могла поделать, пока «старика Партри» окружает толпа гостей, в чьих животах плещется выставленное им пиво.

— Теперь, если вы любезно отнесёте меня на «бедную сторону», — крикнул Даниель, — я найду клад! Мы выкопаем его и разделим на всех! Об одном прошу: не подходите близко к солдатам и не испытывайте их терпение! Они вооружены и, если мы дадим им хоть малейший предлог, могут захватить то, что по праву наше!

Он надеялся, что его слышали даже на дальнем конце толпы. Кроме того, теперь Коллегия инспекторов могла проявить власть. Председатель и три его ближайших советника направились к темнице, вероятно, с тем, чтобы объяснить солдатам происходящее.

— К цистерне «бедной стороны»! — провозгласил Даниель.

Через несколько мгновений он был уже на месте, окружённый толпой ретивых кладоискателей. Здесь Даниель в свой первый визит наблюдал наказание под помпой. Он вытащил документ, написанный истинным алфавитом и непонятный даже для грамотных должников, — к счастью, поскольку на самом деле это было составленное Гуком описание часового механизма.

— Здесь сказано: «Отсчитайте пятьдесят шагов параллельно Флитской канаве, до дерева», — объявил Даниель и дал понять, что хочет спуститься на землю. Как только его желание выполнили, он приблизился к цистерне, повернулся на север и начал считать шаги: — Раз, два, три…

К тому времени, как он добрался до десяти, толпа подхватила счёт. Число «пятьдесят» все хором произнесли уже в Расписном дворе.

— Дерева нет, — заметил Даниель в наступившей тишине. — Разумеется! Оно сгорело во время Пожара. Тем не менее мы должны продолжать, помня о возможной погрешности.

Он так долго изучал документ, что самые нетерпеливые принялись копать прямо здесь.

— Тут написано: «Повернитесь вправо и отсчитайте ещё сто шагов», что сперва меня смутило, — сказал Даниель, глядя на стену главного здания, преграждавшую им путь. — Потом я вспомнил, что тогда тюрьма была меньше. Нам надо отсчитать сто шагов в ту сторону. — И он указал на тюрьму.

У каждого из кладоискателей была своя теория, как это следует осуществить. В следующие минуты могло показаться, что Флит поменялась обитателями с Бедламом: люди лезли в окна, протягивали верёвки через комнаты, вышагивали вдоль внешних стен и чертили палками на земле. Через некоторое время примерно две трети из них сошлись на ближнем краю Двора для игры в мяч. Небольшие группки инакомыслящих отметили места чуть ближе или чуть дальше и яростно отстаивали свою правоту.

— Здесь должно быть ещё одно дерево, но его нет, — сказал Даниель. Некоторое время он изучал документ, периодически щурясь на купол святого Павла. — Разумеется, шпиль старого собора располагался немного в другом месте, но, по счастью, я ещё помню где. — Он двинулся на сбережённый в памяти ориентир через весь двор. Группки инакомыслящих следовали параллельными курсами, ревниво считая его шаги. Даниель остановился чуть не доходя до стены, сделал пять шагов влево и оказался на краю неглубокой каменной канавки, идущей у её основания. Он огляделся, якобы сверяя приметы, но на самом деле его интересовали солдаты. Сержант поднял всех десятерых и выстроил перед зданием темницы. Они стояли лицом к толпе, с примкнутыми штыками, сержант — впереди всех. Несколько членов Коллегии инспекторов сгрудились перед ним, видимо, пытаясь создать буферную зону между солдатами и кладоискателями. Все настороженно смотрели на «старика Партри», который остановился в полудюжине ярдов от солдат. Однако дальше он не двинулся.

— Копать надо здесь, — объявил Даниель и топнул ногой, после чего вынужден был отпрыгнуть, чтобы её не перерубили лопатой. Он оглянулся через плечо. Солдаты, судя по всему, несколько успокоились. В темноте за их спинами рослый человек опрометью вбежал в уборную, как будто у него прихватило живот. «Старика Партии» совершенно забыли и выталкивали к краю толпы. По ходу дела с него сбили парик (на самом деле он сам этому поспособствовал, тряхнув головой в нужный момент). В тени тюрьмы Даниель сбросил плащ и остался с непокрытой головой, в убогом платье, таком же, как у большинства здешних обитателей. Неприметный старик двинулся на юг, в обход «бедной стороны», потом вдоль западного края тюрьмы мимо цистерны и ворот (в которых сейчас образовался затор, потому что гости пивного клуба отправились по домам; все три надзирателя внимательно разглядывали их лица), через Расписной двор и вкруг северного торца главного здания. Пострадавшая уборная была прямо перед ним. Он почти полностью обошёл тюрьму, зато попал сюда, не проходя перед солдатами. Даниель вступил в уборную, сел, глубоко вдохнул, поднял колени и повернулся на заду, так что его ноги оказались над дырой. Как только он их опустил, сильные руки ухватили его за щиколотки и потащили вниз. Всё произошло куда быстрее, чем ему хотелось! Только голова и плечи ещё торчали из дыры, когда его ослепил свет. Кто-то вошёл в уборную с фонарём! Даниеля рывком втянули вниз, ударив подбородком о край отверстия. Из внешнего мира донёсся крик и стук падающего фонаря. Неровный овал света над головой сменился мраком.

— Думаете, он успел рассмотреть ваше лицо? — просипел в ухо Сатурн.

Даниель ничего не сумел ответить. Его охватила парализующая тревога — предшественница ужаса и, вероятно, дурноты. Он только сейчас понял, каково это — находиться в лондонской канализации, хотя даже не ступил в неё по-настоящему: Сатурн нёс его, перекинув через плечо, к источнику света, скрытому за перегибом туннеля.

Даниель ринулся бы обратно, если бы не стыд за то, что нанятые им люди спускались сюда раз за разом на протяжении недели.

Он страдал. Время шло. Они находились в другой части туннеля, где было больше людей и света. В стене пробили дыру. За ней открывалось низкое сводчатое помещение, в котором сейчас работали несколько человек. Дверь в дальнем его конце заклинило; если бы солдаты услышали что-нибудь за шумом толпы и спустились узнать, в чём дело, они бы всё равно не сумели её открыть. На полу лежали три человека в немыслимо жалком состоянии. Казалось, они отдыхают, но Даниель видел, что на самом деле они больны, измучены и закованы в стофунтовые ньюгейтские цепи. Человек с молотком и зубилом сбивал с них ручные и ножные кандалы. К тому времени, когда появились Сатурн с Даниелем, один уже был свободен и теперь сидел, растирая запястья.

— Мы неделями жаловались, что тут нет гальюна, — заметил он, — а теперь нам предстоит туда лезть.

— Скорее оттуда, — возразил Сатурн. — Надеюсь, ты в силах взобраться по лестнице, Дэнни.

— Лучше спроси сыча, который болтается у тебя на плече, в силах ли он, — парировал Дэнни.

— У него есть скрытые возможности, — отвечал Сатурн.

— Тогда уж хватит их прятать, — сказал чёрный. Впрочем, при таком освещении трудно было различать оттенки кожи.

Пристыженный этой и другими подобными шуточками, Даниель заёрзал и попросил Сатурна его спустить. Нечистоты доходили до колен. Оставалось убеждать себя, что и это в конечном счёте можно пережить.

— Если кто-нибудь готов, то давайте тронемся, — предложил он.

— Спасибо, но мы будем держаться вместе, — отвечал Дэнни. Томбу уже освободили, однако за Джимми человек с молотком только-только принялся. — Впрочем, вы можете показывать путь к выходу, если он, конечно, есть.

— Есть, — заверил Сатурн. — Осталось расчистить последний дюйм.

И он показал толстый железный ломик.


Последний дюйм состоял из досок. Это был пол, настеленный на относительно широкий колодец, ведущий в ров. Только он и отделял мир клоаки от уборной борделя в таверне «Прекрасная дикарка».

Сатурн, как правило, не злоупотреблял своим телосложением; он был скорее из тихих здоровяков. Тем более впечатляюще выглядело, когда он решил-таки приложить силу. При виде великана, возникающего из пола их туалета в вулканическом извержении щепок и сломанных досок, жрицы любви не стали искать разгадки увиденному, а просто кинулись к выходу, бросив клиентов на разных стадиях раздетости и возбуждения. В борделе было двое вышибал, которые, естественно, стояли у входной двери; прошло несколько минут, пока они поверили, что их услуги требуются в отхожем месте. Когда они появились, размахивая дубинками, то увидели противника, превосходящего их числом, силой и вооружением: к тому времени из отверстия, проделанного Сатурном, вылезли уже семеро.

— Если вы пришли, чтобы нас вышвырнуть, — сказал Даниель, — то спешу обрадовать: мы сами хотим поскорей убраться. Где здесь выход?


Рядом с трактиром «Прекрасная дикарка» ждала телега, запряжённая четвёркой лошадей. На телеге помещались бочонок с водой и паренёк, который весело окатывал из ведра всех, кто в неё залезал. Чистыми они, разумеется, не стали, но вода хотя бы смыла твёрдое и разбавила жидкое, так что всем несколько полегчало. А главное, всё произошло довольно быстро. Пустой бочонок сбросили на землю. Половина участников похищения выбралась через уборную Флитской тюрьмы с тем, чтобы выйти через ворота, двое сразу за порогом борделя отправились своим путём. Джимми, Дэнни, Томба, Сатурн и Даниель лежали в телеге; паренёк накрыл их рогожей. Выпачканные башмаки и штаны они сбросили, пока телега петляла в лабиринте «правил». Те, кого вышлют в погоню за беглецами, доберутся по этому очевидному следу до Грейт-Олд-Бейли, но не будут знать, куда повернуть дальше: после того как телега свернула на широкую и оживлённую улицу, из неё не выбросили ни единой улики.

На юг Грейт-Олд-Бейли шла до Ладгейта и дальше уже под именем Уотер-стрит вела к пристани Блэкфрайерс.

К северу на вержение камня стояло здание Уголовного суда и, чуть дальше — Ньюгейтская тюрьма. Преследователи вполне законно предположили бы, что беглецы свернули на юг к реке и свободе, а не на север к суду и самой страшной тюрьме в городе. Однако они свернули на север и довольно скоро остановились. Сатурн встал, сбросив рогожу, и взял у кучера фонарь. Джимми, Дэнни и Томба сели, ошарашенно глядя по сторонам. Телега стояла на пересечении Грейт-Олд-Бейли с другой, ещё более широкой улицей, которую перегораживал готический замок с аркой. Въезд в арку закрывала массивная решётка.

— Ньюгейтская тюрьма, — сказал Джимми.

— Не задерживайте взгляд на низком и тёмном, — посоветовал Сатурн, приоткрывая створку фонаря. — Устремите его ввысь, на тройное окно над статуями.

Окно, о котором он говорил, находилось футах в тридцати от мостовой. Между железными прутьями горела одинокая свеча. Пламя взметнулось вверх, озарив лицо лишь на то время, которое нужно, чтобы задуть огонёк. Однако и этого мгновения им хватило, чтобы узнать человека за решёткой.

— Оте… — выкрикнул Джимми, но финальный звук заглушила ладонь Томбы, зажавшая ему рот.

Уже по этому одному Джек Шафто мог бы понять, кто в телеге; впрочем, Сатурн разрешил последние сомнения, направив свет фонаря поочередно на Джимми, Дэнни и Томбу. Последним он осветил Даниеля: важно было показать Джеку не только, что они сбежали, но и кто устроил побег.

— Летите, как птицы, — сказал Джек. Он не кричал, а каким-то образом проецировал свой голос прямо на них. — И не останавливайтесь, пока не достигнете Америки!

— А ты, отец? Мы должны бежать вместе! — крикнул Джимми.

— Если бы желание, само по себе, могло рушить тюрьмы, все люди были бы свободны, — отвечал Джек. — Нет. Я здесь. Вы там. Завтра я по-прежнему буду здесь, а вот вам лучше не задерживаться.

— Отец, мы не можем тебя бросить, — сказал Дэнни.

— Довольно! Трогайте немедленно! Слушайте. Тридцать лет я твердил, что должен позаботиться о своих сыновьях. До сей минуты я просто болтал языком. И вот наконец я сделал, что обещал. Забудьте всю пакость, помните только это. Вперёд! Отправляйтесь в Америку, найдите себе жён, заведите детей и расскажите им, что их дед сделал для своих сыновей. Пусть знают, что от них ждут никак не меньшего. Прощайте!

Голос сорвался. Джек обессиленно приник к решётке, и людям внизу вновь смутно предстало его лицо.

Сатурн махнул кучеру, тот щёлкнул кнутом, и телега повернула на запад. Прощальные крики трёх беглецов потонули в грохоте колёс. Рогожа опустилась, скрыв здание с едва различимым лицом Джека в окне. Телега укатила прочь. Площадь опустела. Над ней угадывались пять человеческих фигур: припавший к решётке Джек, а под ним, в нишах, Свобода, Правосудие, Милость, Истина. Все они как будто повернулись к Джеку спиной и демонстративно не слушали приглушённых рыданий, долетавших из окна ещё несколько минут.


По Хай-Холборн доехали только до Ченсери-лейн, там повернули на юг, к реке, и через Темпл добрались до пристани, где ждала лодка с несколькими гребцами, которые за приличные деньги согласились на одну ночь стать слепоглухонемыми. Все пятеро участников побега сели в лодку. Она отвалила от пристани Темпла и двинулась наискось вверх по течению к ряду деревянных причалов на Ламбетском берегу.

— Неизвестно, как скоро ваше исчезновение заметят, — сказал Даниель, когда спутники, по его мнению, достаточно оправились от жестокого прощания, чтобы слышать и понимать. Беглецы жадно поглощали хлеб, сыр и варёные яйца, приготовленные для них в лодке. При первых словах Даниеля все трое повернулись к нему, из чего он заключил, что они привыкли внимательно слушать и выполнять указания.

— Первым делом людей с вашими приметами будут искать в нижнем течении Темзы. Поэтому туда вам не надо. На том берегу ждут быстрые лошади, чистая одежда и человек, который проводит вас до некоего места в Суррее, где вы смените коней — и так до самого Портсмута. Если повезёт, вы завтра же отплываете в Каролину вместе с работниками, завербованными на плантацию мистера Икхема; на вас выправлены такие же документы. Однако если весть о вашем побеге достигнет Портсмута раньше, чем корабль отплывёт, возможно, придётся заплатить какому-нибудь контрабандисту, чтобы тот отвёз вас во Францию.

— Отец сказал в Каролину, — подал голос Дэнни. — Значит, поедем в Каролину.

— Не сомневаюсь, — отвечал Даниель. — Думаю, вам в Америке понравится.

— Знаем, были, — отозвался Джимми.


Члены банды Шафто настолько привыкли к отчаянным ночным эскападам, что умчались в Ламбетскую тьму раньше, чем Даниель успел вылезти из лодки, чтобы с ними проститься. Теперь ему оставалось только сидеть и ждать, пока гребцы доставят их с Сатурном обратно на Лондонский берег.

— Я и не подозревал, как чертовски трудно возглавлять преступную организацию, — посетовал Даниель. Возбуждение последних часов схлынуло, осталась только непомерная усталость.

— Как правило, люди приходят к этому постепенно, начиная с более простых занятий, вроде кражи часов, — заметил Сатурн. — Неслыханное дело, чтобы кто-то сразу оказался наверху. Такое мог совершить только выдающийся член Королевского общества. Будь на мне шляпа, я бы снял её перед вами, сэр.

— Интересно, зачтётся ли моя неопытность за смягчающее обстоятельство, когда меня будут судить.

— Не «когда», а «если». Хотя вам стоит подумать о возвращении в Америку.

— Хорошо, подумаю, — отвечал Даниель. — Но прежде нам предстоит спуститься в ещё одну клоаку.

— О, после сегодняшнего я никогда больше не буду смотреть на Уолбрук как на клоаку! — отвечал Сатурн. — Скорее как на ручеек, который замуровали под землю для удобства немногих избранных.

До Крейн-корта было меньше четверти мили. Даниель взял портшез, и носильщики доставили его туда в несколько минут. Исаак Ньютон, как оказалось, работал тут допоздна; кто-то его нашёл и вызвал. Узкий двор перегораживала стоящая перед крыльцом карета. Даниель велел носильщикам посторониться, чтобы её пропустить.

Исаак вышел, белый в свете уличных фонарей, кашляющий, осунувшийся. Он сел в карету и тут же открыл окно, чтобы впустить воздух.

— В Ньюгейт, — приказал он. — Если потребуется, я буду всю ночь сидеть рядом с Джеком Шафто, а завтра представлю его перед магистратом. Посмотрим, как Джек будет упорствовать, когда на него навалят тонну камней.

Карета как раз проезжала мимо портшеза, на расстоянии не больше вытянутой руки. Исаак, по всей видимости, обращался к своему спутнику, какому-то значительному лицу, но, говоря эти слова, он посмотрел в окно, прямо в лицо Даниелю. Тот знал, что надёжно скрыт за плотной чёрной занавеской, и всё равно задержал дыхание. Несколько мгновений он чувствовал нехватку воздуха, как узник, которого придавили тяжёлым грузом.

Под свинцовым гнётом во дворе Ньюгейтской тюрьмы 20 октября 1714

Тогда Аполлион говорит: «Теперь ты мой», — и с этим словами чуть не задавил его насмерть, так что Христианин уже почти отчаялся.

Джон Беньян, «Путь паломника»[236]

Меркурий не знает пути в Ньюгейт. Странно, что вестник богов обходит стороной ворота на пути в то, что Джек Шафто назвал величайшей столицей мира. Однако Меркурия здесь ни разу не видели, как и (справедливости ради надо заметить) в прочих местах, где Джек провёл большую часть жизни. Порхающий бог, избалованный мраморными полами Олимпа, брезгует марать в дерьме белоснежные крылышки на щиколотках. Учитывая, по каким дырам обычно мотало Джека, он мог бы прожить жизнь в полном информационном вакууме (и куда счастливей), не будь у привередливого Меркурия трёх виночерпиев, проще говоря, малолетних педерастов-прислужников: Света, Шума и Смрада, сопровождающих своего господина, как, по слухам, Страх и Ужас сопровождают Марса. Они-то и доставляют вести в те уголки, куда Меркурий не отваживается ступить.

Свет в Ньюгейте — редкий гость, как и вообще в Лондоне. В дальнем конце тюрьмы есть двор, такой узкий, что молодой мужчина, упираясь спиной в стену, может помочиться на противоположную. В те дни, когда в Лондоне случается солнце, оно на несколько минут заглядывает во двор — потому-то апартаменты, выходящие туда окнами (хоть и зарешёченными), всегда предоставлялись лишь самым состоятельным узникам.

У Джека было много денег (большую часть которых он изготовил сам), но в тот день он находился не в этих апартаментах по причинам, связанным с некими священными канонами английского судопроизводства. Он был в той части тюрьмы, куда Свет почти не заглядывает, разве что частичку его схватят и приговорят к короткому заточению в фонаре.

Разбитной бродяга Шум гуляет по Ньюгейту куда свободнее своего эфирного братца Света. Обитатели Ньюгейта его любят и всё время производят. Отчасти потому, что в отсутствие Света только звуки и дают какую-то пищу для ума (или, за неимением оного, для глупости). Отчасти потому, что все здесь: богатые, бедные, уголовники, должники, мужчины, женщины, дети, взрослые — с первой до последней минуты в тюрьме таскают на себе железные кандалы. Богачам по карману цепи полегче, беднякам приходится носить тяжёлые, но те и другие ходят в цепях и стараются звенеть ими как можно громче, будто звук в силах изгнать из воздуха смрад или распугать вшей.

Джек лежал в давильне посреди тюрьмы, на втором этаже. Рядом располагалась женская уголовная камера, в которой около сотни женщин были упакованы валетом, как шоколадные солдатики в коробке. У них была одна-единственная забава: выкрикивать через решётку на улицу самые гнусные ругательства. Немало свободных лондонцев не могли придумать себе занятия лучше, чем стоять под стеной и слушать брань уголовниц. За примерно тысячу лет (с перерывами на пожары, эпидемии чумы и тюремной лихорадки, а также полный снос тюремного здания с последующим возведением нового) практика эта развилась в высокое искусство. В сквернословии ньюгейтские уголовницы задавали тот же недостижимый идеал, что Мальборо — в полководческом деле. К счастью для Джека, который предпочитал тишину, чтобы время от времени впадать в забытье, давильню от женской камеры отделяла толстая стена, заглушавшая похабщину до неразличимого гула.

Однако если Джек слышал больше, чем видел, то обонял он в тысячи раз больше, чем слышал. Ибо из трёх подручных Меркурия ушлый проныра Смрад чувствует себя в Ньюгейте увереннее всего. По большей части Джек обонял себя и то, что в последнее время из него выдавилось. Впрочем, иногда в давильню проникал запах разводимого огня, затем — горячего масла, смолы и дёгтя. Ибо совсем близко располагалась «поварня Джека Кетча», где означенное должностное лицо вываривало в указанной смеси головы и руки своих клиентов, дабы они дольше сохранялись на кольях вокруг городских ворот.

Джека поместили сюда восемнадцатого октября. Много времени спустя открылась дверь, вошёл тюремщик и затолкал кусок хлеба ему в рот. Прошло ещё много времени. Дверь снова открылась. Появился другой тюремщик с черпаком, которым за минуту до того провёл по луже на полу. Он влил грязную жижу в глотку Джека: хочешь глотай, хочешь плюй. Джек, отчаянный малый, проглотил. Он знал, что заключённых, сидящих на хлебе и воде, обходят раз в сутки: в один день приносят хлеб, в следующий — воду. К нему заходили дважды, значит, сегодня, почитай, уж двадцатое октября. В этот день новому королю предстояло короноваться в Вестминстерском аббатстве, всего в полутора милях отсюда.

Как Джек жалел, что пропустит коронацию! Да, конечно, его не пригласили. Однако он столько раз попадал без спроса в самые разные места, что уж как-нибудь проник бы и туда.

В различных парадах, процессиях и других коронационных торжествах участвовали почтенные люди: епископы, врачи, йомены и графы. Все они надеялись и верили, что значительная часть Джека Шафто скоро окажется в поварне Джека Кетча. Впрочем, чтобы это произошло, его следовало признать виновным, и не абы в чём, а в государственной измене. Обычных грабителей, убийц и тому подобный сброд просто вешали. Мёртвого висельника, целиком, слишком тяжело тащить по лестнице в указанную поварню. Государственных же изменников вешали не до полного удушения, снимали с виселицы, потрошили, холостили и разрывали четвёркой скачущих в разные стороны лошадей по меньшей мере на четыре куска, как раз подходящих по размеру для вываривания в масле, смоле и дёгте. Сейчас Шафто отделяли от поварни Джека Кетча всего несколько шагов, но почтенные люди ждали, что он отправится туда мучительным кружным путём через Тайберн. И мешала этому одна формальность: послать Шафто на казнь имел право лишь суд, который не мог начаться, пока тот не заявит о своей виновности либо невиновности.

Соответственно приставы два дня назад вытащили его из чистых, светлых апартаментов в «замке» и прогнали по длинному узкому проулку, наподобие овечьей поилки, во двор Олд-Бейли. Здесь магистрат (во всяком случае, Джек заключил, что это магистрат, по важной осанке и парику) строго посмотрел на него с балкона (поскольку давно выяснилось, что магистраты, которые дышат одним воздухом с узниками Ньюгейта, скоро умирают от тюремной лихорадки). Джек отказался признать свою вину, поэтому тюремщики приступили к обычной процедуре. Его тем же проулком отвели в Ньюгейт, но не в уютные апартаменты, а в давильню, где раздели до исподнего и настоятельно попросили лечь спиной на каменные плиты. В пол давильни по всем четырём углам были вделаны железные скобы. Руки и ноги Джека соединили с ними цепями. Затем цепи, предвосхищая грядущую казнь, сильно натянули, распластав Джека на полу.

Посреди камеры был подвешен при помощи блока прочный деревянный ящик, открытый сверху и потому немного напоминающий ясли. Его опустили, так что он оказался в нескольких дюймах от Джековой груди. У стены на удивление аккуратно стояли свинцовые цилиндры; тюремщики принялись их таскать и с нервирующим глухим стуком бросать в ящик. Таскали они долго и всю дорогу, как судейские, перечисляли прецеденты: вот уже сто фунтов, это для пожилых дам и чахоточных детей… теперь уже двести… вес, под которым лорд Такой-то признался всего через три часа… но ты, Джек, покрепче будешь, мы в тебе нимало не сомневаемся… ещё чуть-чуть и будет триста фунтов… под ними Боб-Жало испустил дух, а Большой Иеффай выдержал три дня.

Ну вот, Джек, мы готовы. И ты, как мы видим, тоже готов.

Ящик с гирями опустили. Блок наверху производил все визги и крики, которые издавал бы Джек, если б мог. Тяжесть придавила не сразу, но росла и росла, как вода в прилив. Сейчас Джек понял, почему многие из тех, кого упоминали тюремщики, раскалывались или просто умирали: не от тяжести и не от боли, хотя и та другая были нестерпимы, а от полной ужасающей беспросветности. Её Джек перебарывал, хоть и с трудом, напоминая себе, что пережил много худшее. Даже сравнивать смешно. Этой мыслью он успокаивал себя, пока не разорвалась нить, связывающая его с настоящим, и рассудок, отделившись от тела, не уплыл в прошлое.

Сквозь множество ярких сцен проходил он, подобно бестелесному духу; в Порт-Ройяле на Ямайке и при осаде Вены, на Берберийском побережье, в Бонанце, Каире, Малабаре, Маниле и других местах, видел лица, по большей части любимые, реже — ненавистные. К некоторым людям Джек взывал — так громко, что ньюгейтские тюремщики услышали его и сбежались в давильню, решив, что он не выдержал и готов сделать признание. Однако они обнаружили, что он блуждает в собственных воспоминаниях и не осознает, что происходит на самом деле. А Джек злился — не на тяжесть, которую давно перестал чувствовать, а на то, что не может докричаться до людей, которых видит. С тем же успехом он мог бы взывать к росписям на церковном потолке: великолепным, но мёртвым и глухим. Раз он увидел мистера Фута в цветастой хламиде, на Квиинакуутском берегу — тот держал в руке бокал с чем-то ярким и как будто собирался выпить за Джеково здоровье. Лишь это хоть смутно напоминало какой-то отклик.

Удивительным образом из всех гостей разговаривать с ним мог только самый ему ненавистный: отец Эдуард де Жекс.

— Ты! Вот уж чистое издевательство! — ярился Джек.

— Да, но признай, что именно я должен был явиться тебе здесь и сейчас! — Де Жекс говорил без обычного мерзкого французского акцента.

— Ну… сдаюсь, — слабо проговорил Джек.

У де Жекса, разумеется, было наготове иезуитское объяснение:

— Все, кто тебя посетил, Джек, либо ещё живы, либо уже отправились, куда следует, и слишком далеко от этого мира, чтобы тебя слышать. Только мой дух по-прежнему витает здесь.

— Ты не попал в ад? Я-то думал, что тебе прямая дорога туда.

— Как я однажды признался тебе в минуту слабости, мой статус был и остаётся двусмысленным.

— Ах да… твоя коварная кузина чего-то намутила. Я позабыл.

— Сам святой Пётр не смог разобраться в этих хитросплетениях, — сказал призрак де Жекса, — и потому я обречён скитаться по земле до Страшного суда.

— И как же ты коротаешь время, отец Эд?

Отец Эд пожал плечами.

— Стараюсь искупить свою вину, давая добрые советы и направляя тех, у кого есть ещё шансы достичь Небес, на путь праведный.

— Ха! Ты?!

Де Жекс снова пожал плечами.

— Поскольку ты прикован к полу цепями, тебе остаётся только выслушать мой совет, даже если ты не намерен ему внять.

— И что же ты советуешь? Говори быстрее, ты блекнешь.

— Я не блекну, — объяснил де Жекс. — Тюремщики услышали, как ты кричишь на меня, и открыли дверь. Смотри, уже утро, окна Ньюгейтской тюрьмы распахнуты, в них струится свежий воздух, всё заливает свет. Я тут с тобой. Не обращай внимания на тюремщиков: они в растерянности, потому что не видят меня и полагают, что ты не в себе.

— Ха! Вот дурачьё! Я не в себе! Надо же такое удумать!

— Ты согласился на предложение Даниеля Уотерхауза. Почему?

— Я рассудил, что он самый надёжный из троих. Чарльз Уайт человек влиятельный, но положение его шатко; того и глядишь, ему придётся бежать из Англии. Опасно на него ставить. Ньютона я просто не понимаю. А вот Уотерхауз… он связан с Сатурном, у него есть все основания довести дело до конца. Он уже вытащил мальчишек из Флитской тюрьмы — из-за того-то сэр Исаак вчера вечером так злился…

— Это было три вечера назад, Джек, — сказал де Жекс. — А под гнёт тебя положили два дня назад, восемнадцатого.

— Надо же, как чертовски давно. Я и не уследил за временем.

— Ты продержался дольше, чем кто-либо прежде. Весть просочилась через окна Ньюгейта на улицы, и толпа распевает о тебе песенку:

Нагружайте до кучи хоть тонну, —

Молвил Джек Куцый хер непременно, —

Ночь еще впереди,

Хватит духу в груди,

Расколоться не вижу резона я.

— А, так вот что они орут дурными голосами? А я-то гадал. Вполне сносно для народной песенки. И очень трогательно. Надеюсь, толпа её ещё подшлифует. Народ скинется и наймёт настоящего поэта, человека со вкусом. Я бы предпочёл героические куплеты, ямбическим гекзаметром, например, и чтоб их можно было положить на музыку…

— Джек! А не пришло ли тебе в голову задуматься, почему ты слышишь меня, бесплотного призрака, в то время как никто из тюремщиков не знает, что я здесь?

— Нет, зато мне пришло в голову задуматься, почему ты не приставал ко мне целых два дня, а теперь вдруг вздумал нарушить мой покой дурацкими советами.

— Ответ в обоих случаях один. Ты стоишь на пороге врат из одного мира в другой.

— Это такой поэтический способ сказать, что я скоро окочурюсь?

— Да.

— Что ж, увидимся через минуту-другую. Я чувствую, что испускаю дух… Я слышу звон райских колоколов…

— Вообще-то звонят в Вестминстерском аббатстве, а ветер доносит сюда звук.

— Что? Кто-то умер?

— Нет. По традиции в большой колокол аббатства бьют, когда перед западным входом останавливается карета государя. Звон сзывает всю Англию в церковь, Джек, чтобы отпраздновать коронацию Георга.

— Мне местечко оставили?

— Постарайся сосредоточиться, Джек, не то колокольный звон будет последним, что ты услышишь в жизни.

— Позволь напомнить, что в противном случае я должен будут объявить себя виновным или невиновным. Что бы я ни сказал, мне дорога на Тайберн, и там я умру куда худшей смертью. Чёрт, мне почти не больно!

— Ты не забыл про важную часть плана?

— Какого? Того, что предложил доктор Уотерхауз?

— Да.

— О нет. Я вижу, куда ты меня тянешь, и я туда не хочу. Один раз ты уже провернул этот фокус: подделал письмо от неё, чтобы заманить меня в ловушку!

— Ты лежишь на полу Ньюгетской тюрьмы, на груди у тебя триста фунтов свинца, и тебе осталось жить шестьдесят секунд. Мне смешно, что в такую минуту ты думаешь, как бы не угодить в западню!

— Я просто не хочу, чтобы меня снова одурачили. Я многого не прошу: лишь сохранить чуточку гордости.

— Гордости у тебя всегда было с избытком. Принесла она тебе то, о чём ты мечтал? Нет. Тебе не гордость нужна, а вера.

— О, в бога душу!

— Ладно. А если так: хочешь ты прожить ещё девять дней и узнать, чем всё кончится?

— Если умереть значит оказаться в одной сфере бытия с тобой и терпеть твоё занудство, то повременить с этим девять дней вполне заманчиво.

— Итак?…

— Хорошо. Не один ли чёрт? Признаюсь.

— Говори громче! — попросил де Жекс. — Тебя не слышат! Всё заглушают далёкие фанфары!

— Забавно. Я-то думал, что умер, и ангелы приветствуют меня гласом золотых труб!

— Это королевский трубач возвещает вступление Георга-Людвига в Вестминстерское аббатство! А барабанный бой, который ты слышишь, сопровождает его торжественную процессию!

— Я признаюсь, чёрт побери! — заорал Джек. — А теперь уже снимите с меня эту дрянь и прогоните вон того духа!

Вестминстерское аббатство 20 октября 1714

Позже знатные господа, ставшие свидетелями этой сцены (а также многие, желавшие уверить окружающих, будто там присутствовали), станут уверять, что лицо негодяя исказил волчий оскал. Ибо Чарльз Уайт был человеком могущественным; чтобы низвергнуть, его надо было представить в общественном сознании своего рода диким зверем.

Дело происходило перед западным фасадом Вестминстерского аббатства. Все великие люди Британии, а также послы и другие гости из чужих стран, стояли вокруг, слегка ошалелые после нескольких часов в церкви. Ибо коронация Георга была, по сути, исключительно нудной церковной службой, которую слегка оживляла демонстрация самых помпезных регалий по эту сторону Шахджаханабада. Собравшиеся высидели и выстояли множество длинных молитвословий, и всякий раз, как король отгонял муху, за этим следовали пятнадцатиминутные фанфары и торжественный речитатив. Архиепископ, лорд-канцлер, управляющий королевским двором и так далее вплоть до герольдмейстера ордена Подвязки осведомились друг у друга, действительно ли Георг-Людвиг Ганноверский — тот самый человек, которого надо короновать, затем принялись задавать тот же вопрос хреновой туче епископов, пэров, дворян и прочая, причём те не могли ограничиться простым кивком, а пускались в пышные словесные излишества, повторяемые троекратно с перерывами на получасовые музыкальные дивертисменты в исполнении трубачей, органиста или хора. Библии, аналои, потиры, дискосы, сосуды для мира, ложки, балдахины, шпоры, мечи, порфиры, скипетры, державы, венцы, кольца, медали, короны и жезлы плыли по центральному проходу между скамьями, как будто толпа церковнослужителей и пэров разграбила самый шикарный в мире ломбард, и ни одну фитюльку нельзя было переместить из точки А в точку Б без нескольких молитв и гимнов, долженствующих подчеркнуть, какое это радостное и в то же время жутко торжественное событие. Песнопения лились рекой. Молитвы сыпались, как из мешка. Имя Господне трепали почём зря. У Христа горели уши. Гул стоял на всю округу. Под ногами у трубачей скопились лужицы слюны. Помощников органиста одного за другим уносили с грыжей. У мальчишек-хористов успели отрасти бороды.

Когда наконец новый король в пурпурной мантии тяжело проковылял по центральному проходу на улицу, все некоторое время не могли поверить своим глазам, как будто самый надоедливый в мире гость под утро наконец-то соблаговолил отбыть восвояси. Ещё полчаса прошли в заключительных молебствиях, покуда различные важные особы шествовали к дверям, за которыми могли наконец остановиться, моргая от света, и обменяться впечатлениями. По всему Лондону трезвонили колокола. Король, а также принц и принцесса Уэльская, давно разъехались по своим дворцам.

Тогда-то мистера Чарльза Уайта и оскорбил действием некто, положивший ему руку на плечо. Капитан курьеров явился на торжество в великолепном церемониальном наряде, приличествующем его званию. Однако даже через эполет он почувствовал руку у себя на плече и понял, что это значит. Вот тут-то (как утверждают) лицо его исказил волчий оскал.

Уайт повернулся к наглецу и замер в растерянности. Он искал ухо, чтобы откусить. Но у человека, стоящего перед ним — немолодого, плотного, хорошо одетого, в жёлтом парике, — с правой стороны не было уха, только корявый вырост с дыркой посередине. Чарльз Уайт совершенно опешил. Он огляделся и увидел, что его незаметно обступили несколько дворян — всё сплошь рьяные виги — и каждый из них держит руку на эфесе.

— Чарльз Уайт, именем короля я арестую вас! — сказал человек в жёлтом парике. Тут Чарльз Уайт его узнал: это был Эндрю Эллис. Двадцать лет назад, в кофейне, на глазах у Роджера Комстока, Даниеля Уотерхауза и целой комнаты вигов Чарльз Уайт откусил ему ухо. За прошедшие годы Эллис успел побывать членом парламента; теперь он был виконт или что-то вроде того.

— Я не признаю узурпатора, — объявил Уайт (что в данных обстоятельствах было не вполне учтиво). — Однако я вижу ваше оружие и покоряюсь грубой силе, как если бы меня похитили преступники.

— Зовите это похищением, коли вам угодно, — сказал Эллис, — но знайте, что вы арестованы по закону согласно распоряжению лорда-канцлера.

— Могу ли я узнать, в чём меня обвиняют?

— В том, что по наущению короля Франции вы вступили в сговор с Джеком Шафто и Эдуардом де Жексом, дабы те проникли в Тауэр и нарушили неприкосновенность ковчега.

— Значит, Джек Шафто сломался под пыткой, — пробормотал Уайт, пока вооружённые виги вели его через Старый двор к пристани, где ждала лодка, чтобы доставить их в Тауэр.

— Он показал на вас, — сказал Эллис. — Никто не знает, сломался он под пыткой или преследует какую-то свою цель.

— Свою, — заметил Уайт, — или чью-то ещё.

Люди, которые его арестовали или похитили, только рассмеялись. Случайный наблюдатель, видящий, как они грузят свою добычу в лодку, принял бы их за весёлую компанию англичан, довольных, что они получили нового короля и благополучно пережили его коронацию.

Двор Олд-Бейли 20 октября 1714

— Виновен! — объявил магистрат.

— Что я и сказал, — заметил Джек Шафто. Он боялся, что магистрат не услышал, как он признаёт себя виновным. Голос у Джека ослабел, дыхательная мускулатура пошаливала после того, как несколько дней преодолевала давление трёхсот фунтов свинца. А другие люди, стоящие с ним на одном клочке земли, говорили куда громче, чем было сейчас в Джековых силах.

— Суд нашёл тебя, Джек Шафто, виновным в государственной измене! — повторил магистрат на случай, если первый раз его не услышали за гулом.

— Суду ничего не надо находить! Я сам признался! — протестовал Джек, без всякого, впрочем, толку.

Он чувствовал себя немного пьяным от непривычной лёгкости, света, еды и воды — всех тех благ, которыми его осыпали после того, как он запросил пощады, признался в нападении на Тауэр, указал на Чарльза Уайта как на инициатора преступления и согласился подтвердить свою вину перед магистратом. Из-за этого-то странного ощущения всё представлялось ему немного чудным, словно китайскому путешественнику. Совершались какие-то непонятные судебные действия с его участием, однако Джек в них не вникал. Он просто не мог заставить себя слушать человека в парике, стоящего на балконе. Гораздо интереснее было происходящее внизу.

В силу семейных связей с ирландцами Джек знал, что на их языке Дублин зовётся Байле-Аха-Клиах. «Байле» звучит похоже на «Бейли»; вероятно, оба слова означают «двор». Бейлиф приводит тебя в казённый двор. На Собачьем острове в Джековом детстве тоже были дворы, обнесённые плетнём, со свиньями и свиным навозом внутри. Бывают дворы, окружённые каменной стеной с бойницами; жизнь там обычно лучше, чем на скотных дворах. У королевы есть двор. Тьфу! Королева умерла. Да здравствует король! У короля есть двор. Там полно придворных и дворян. Бывают монетные дворы, постоялые дворы, дворы для игры в мяч, задние дворы, где справляют нужду. А в некоторых дворах, например, во дворе Олд-Бейли, вершат суд над дурными людьми, которые хуже дворняг и не ко двору в приличных местах.

Покуда Джек бесцельно размышлял о дворах, магистрат продолжал изливать с балкона реки судейской тарабарщины, после чего перешёл к длинной проповеди, обличавшей порочность Джека, его матери, отца, дедов и бабок и так до самого их прародителя, которым магистрат считал какого-то Каина. Мало что из сказанного долетало до Джековых ушей, поскольку все вокруг орали, и ничто не входило в его голову, потому что он не слушал. И без того было понятно, что говорит магистрат: Джек очень дурной человек, хуже худшего, настолько сверхъестественно и запредельно дурной, что его необходимо предать смерти самым жестоким и, следовательно, самым зрелищным образом, какой смог измыслить английский ум.

В Олд-Бейли держали человека, называемого глашатаем. Главным его достоинством был голос столь зычный, что он мог выгравировать свои слова на стекле, просто встав рядом и заорав. Время от времени его пускали в ход, чтобы унять шум. Ибо публика в этом дворе плевать хотела на магистрата, а вот глашатая уважали за громкий голос. Сейчас он вышел и завопил во всю глотку: «Слушайте! Слушайте! Слушайте! Милорды королевские судьи строго повелевают и приказывают всем, под страхом тюремного заключения, соблюдать тишину во время оглашения смертного приговора». К последним слова толпа и впрямь умолкла. Разговаривали только совсем уж глухие или безмозглые пентюхи, да и тех быстро уняли соседи. Тишина в Ньюгейте — большая редкость, но то была совершенно особая тишина, заразная, как оспа.

Магистрат встал и тяжело подошёл к перилам балкона. Он явно пребывал в скверном расположении духа. Ему куда больше хотелось участвовать в коронационных торжествах, пить за здоровье короля. У всей страны праздник; удивительно, что в такой день назначили заседание суда. Как такое случилось? Некие могущественные силы запустили в гущу пирующих длинную пастушью клюку и вытащили этого магистрата за шиворот.

— Закон повелевает тебе, — проревел он, — идти туда, откуда ты пришёл, и оттуда на Тайберн-кросс, где тебя повесят за шею, но не до смерти, а засим выпотрошат и четвертуют насмерть! Насмерть! Насмерть! И да помилует Господь твою душу!

Под балконом магистрата мельтешили какие-то тени, вероятно, те самые могущественные силы; они буквально прыгали от нетерпения, не в силах дождаться, когда можно будет лететь в Вестминстер с известием: Джек Шафто сломался под пыткой, признал свою вину и сейчас лежит, скованный, в подвале смертников! Такова была предписанная мораль нравоучительной пьесы, разыгрываемой во дворе, который походил на театр тем больше, чем дольше Джек здесь стоял. Были даже актёры без речей, изображающие войско: последние слова магистрата «И да помилует Господь твою душу» почти утонули в грохоте башмаков на лестнице внутри здания, и прежде чем публика успела даже подумать о том, чтобы учинить беспорядки, её окружила рота гвардейцев с алебардами.

Кто-то рассчитывал улестить нового короля заздравными тостами, медалями, статуями или наложницами. Однако были в Лондоне люди, считавшие, что лучший подарок в честь коронации — голова Джека Шафто на блюде. Будь Джек помоложе, он бы напрягал зрение, силясь разглядеть тех, кто прячется в тени под балконом, может быть, крикнул бы им что-нибудь дерзкое. Однако сейчас они его нисколько не занимали. По правде говоря, за последние четверть часа он не слышал из речи магистрата ни единого слова (кроме страшного приговора). А всё из-за шума, который производил народ, стоящий с Джеком на одном клочке земли, во дворе Олд-Бейли — его люди.

Что-то с размаху опустилось Джеку на макушку. Колени подкосились, но нет, на него не напали сзади. Кто-то нахлобучил ему на голову шляпу. К тому времени, как Джек обернулся, этот кто-то уже улепётывал в скандирующую толпу от разъярённого гвардейца. Толпа ликовала, и скандировала она вот что: «Да здравствует король! Да здравствует король! Да здравствует король!»

Магистрат снова вскочил, лицо его было багровым. Он орал так, что подпрыгивал парик, но до двора не долетало ни звука. Бейлиф сорвал с Джека головной убор, бросил на землю и принялся топтать ногами, однако Джек успел разглядеть, что это было: самодельная корона с буквою V посередине. Не то чтобы Джек разбирался в буквах, но эту узнал сразу — её выжгли ему в основании большого пальца правой руки ещё в ранней юности. Так метили бродяг.

Клеймо бродяги — не бог весть какое отличие. А вот «король бродяг» — высокий титул, который и впрямь надо было заслужить; к нему Джек шёл долго и ценою неимоверных усилий.

Тауэр вечер 20 октября 1714

— Так близко и всё же так далеко — вы ведь об этом всё время думали? — Для человека, чьи локти связаны за спиной, Чарльз Уайт говорил с необыкновенным апломбом. Он демонстрировал путы всей комнате, словно новейший парижский фасон, ибо повернулся спиной к сэру Исааку Ньютону и тауэрским стражникам, чтобы поглядеть в окно, выходящее на Минт-стрит.

Как директор Монетного двора Ньютон мог бы затребовать себе для работы любое помещение, какое ему приглянулось, но, будучи весьма практичным директором, расположился так, чтобы не мешать монетчикам. Помещение имело примерно сорок футов в длину и делилось перегородками на две части: крохотную комнатку, сообщавшуюся через Кирпичную башню с Внутренним двором, и большую лабораторию — она же кабинет, — из которой открывался вид на Минт-стрит. Вечернее солнце било в прорехи облаков, озаряя левую щёку и плечо Уайта; ниже, на Минт-стрит, в тени казематов вдоль внешней стены, уже воцарились сумерки. Каземат, расположенный напротив Ньютоновой лаборатории, чуть вправо, был одновременно лучшим и худшим из всех. Служил он одной-единственной цели: в нём хранился ковчег. По этой причине его круглые сутки стерегли люди, называющие себя курьерами королевы, а в последнее время — курьерами короля. Основанием для этого были эмблемы с серебристой борзой и бумажки за подписью и печатью Чарльза Уайта.

Под таким — то есть под Ньютоновым — углом зрения Чарльз Уайт не видел Минт-стрит, пока несколько минут назад стражники не втащили его в лабораторию. Теперь он явственно показывал, что доволен тем, как выглядят его отборные, прекрасно обмундированные и тяжело вооружённые курьеры, стоящие между Ньютоном и волшебным ларцом. Увидев в окне озарённого солнцем Уайта, курьеры разразились приветственными криками, возможно, не зная, что он арестован, причём по очень серьёзному обвинению.

— Государственная измена, — говорил Ньютон. Он сидел за большим, почерневшим от долгой службы столом, в той же алой мантии, в которой присутствовал сегодня на коронации. — Я не могу найти другого слова для того, в чём вас обвиняют.

— Обвиняют?! — весело переспросил Уайт и, наконец-то оторвав взгляд от окна, повернулся к Ньютону. Закатный свет наполнял лабораторию, как лучезарный газ. Блёклые предметы, такие как стол и балки низкого потолка, стали ещё тусклее, но всё, в чем присутствовала хоть капля цвета или блеска, горело в темноте, как яркие звёзды: Ньютонова мантия, ленты-закладки в его пухлых старинных книгах, медные весы, разложенные повсюду образцы золота и серебра. — И кто же меня обвиняет?

— Джек Шафто.

— Уж не потому ли, что ему положили на грудь триста фунтов свинца?

— Я так не думаю, — отвечал Ньютон, — ибо уверен в вашей виновности. Однако ловкий адвокат действительно может заявить, что Джек Шафто с самого начала-то был ненадёжным свидетелем, а уж его признаниям, сделанным под пыткой, и вовсе верить нельзя.

Уайт, впервые с начала разговора, опешил. Уж от кого, а от Ньютона он не ждал подсказки, на чём строить свою защиту.

— Вам безразлично, что будет с Джеком, поверят ему или нет… — начал он.

— Мне безразлично, был он вашей марионеткой, или вы — его, или вами обоими управлял де Жекс.

— Но вам нужно доказать, что неприкосновенность ковчега была нарушена, дабы не отвечать за его содержимое. И Джековы свидетельства, возможно, сочтут недостаточно убедительными. Вам надо, чтобы я их подтвердил.

— На новой квартире у вас будет вдоволь времени развивать эту и другие теории. — Ньютон резко встал и кивнул стражникам. Он услышал какой-то шум за окном и хотел взглянуть, что там происходит. Того же хотел и Уайт, но стражники схватили его и потащили прочь, не дав ему подойти к окну или к Ньютону. Уайт, до сей минуты хранивший надменное спокойствие, разошёлся не на шутку; он бранился, выдвигал неосуществимые требования и сыпал неисполнимыми угрозами, пока его волокли назад во внутреннюю комнату и дальше через Кирпичную башню на плац. Отсюда было уже рукой подать до домиков, где жили стражники, невольным гостем одного из которых Уайту предстояло стать.

Письмо 20 октября 1714

Чарльз Уайт, эсквайр

Тауэр

Даппе

в Клинкскую тюрьму


Мистер Даппа,

мне сообщили, что в печати появляются бесчестящие моё имя листки, афиши, памфлеты и прочая якобы за Вашим авторством. Я требую удовлетворения того рода, которое может быть получено, только если мы с Вами на короткое время сойдёмся вместе, предпочтительно в чистом поле, вдали от людей и жилья. Вы, я уверен, поняли, что сие означает.

Я не могу без ущерба для джентльменской чести покинуть Тауэр, посему вынужден просить Вас оказать мне небольшую услугу, а именно посетить меня здесь, дабы мы смогли уладить наше дело в его границах.

Осуществить нашу встречу невозможно, пока Вы находитесь в тюрьме по обвинению в краже. Как Вы вспомните, я выдвинул против Вас это обвинение несколько месяцев назад, но разбирательство затянули адвокаты, нанятые Вашей пресловутой благодетельницей. Знайте же, что завтра (21 октября) я извещу магистрата, что прекращаю судебное преследование и Вас следует немедля освободить. Соответственно я жду Вас в Тауэре точно на рассвете 22-го.

По традиции, когда один джентльмен посылает другому вызов, право выбора оружия предоставляется вызванному. Вы не джентльмен и, возможно, не знаете дуэльного кодекса; в любом случае Вы вряд ли владеете искусством фехтования настолько, чтобы противостоять мне в поединке. Посему я ожидаю, что вы изберёте огнестрельное оружие с такого-то числа шагов. Если в силу статуса только что освобождённого арестанта, бедности либо цвета кожи Вам окажется невозможно раздобыть два подходящих ствола, сообщите мне, и я возьму это на себя.

Засим остаюсь, до рассвета 22-го,

Ваш преданный и покорный слуга

Чарльз Уайт, эсквайр.

Минт-стрит в Тауэре Сумерки 20 октября 1714

«Так близко и всё же так далеко», — сказал Чарльз Уайт. Когда Исаак Ньютон спустился по лестнице в лиловые сумерки Минт-стрит, ковчег был для него ещё ближе и ещё недостижимее, чем полминуты назад. Множество людей прибыли одновременно, причём двумя отдельными группами. Первую Исаак увидел ещё из окна: человек шесть молодых дворян, верхами, ещё в коронационных плюмажах. Судя по всему, это были кавалерийские офицеры. Они окружили королевских курьеров, охраняющих дом смотрителя. Те не могли сопротивляться конным, но все в какой-то мере разделяли кураж своего капитана, поэтому выпячивали грудь, хватались за эфесы и, звучно грассируя, грозили оскорбителям судом и расправой.

Однако этот гул утих ещё до того, как Ньютон окончательно спустился на улицу, где его, вопреки обыкновению, никто не заметил. Все взгляды были устремлены на одного из верховых дворян — хорошо, но неброско одетого юношу, молчавшего, пока курьеры Чарльза Уайта сыпали оскорблениями и хорохорились. Его первым словам предшествовала цезура; и в эту краткую минуту все услышали глухой стук башмаков. По Минт-стрит приближалась вторая группа людей.

Предводитель всадников откинул плащ и явил взорам огромный документ с красной печатью на шнурке.

— Немец покорпел над словарём! — хохотнул кто-то из курьеров.

Ближайший к нему всадник крикнул:

— Молчать! И проявляйте почтение, когда говорите о короле!

— Боже, храни короля! — начал предводитель, и все его спутники подхватили. Курьеры отозвались бессвязным гулом. Юноша сломал печать, развернул документ и прочитал: — «Да будет ведомо всем присутствующим, что я, Георг Первый, милостью Божьей король Соединённого Королевства Великобритания и прочая, сим увольняю мистера Чарльза Уайта, эсквайра, от должности капитана королевских курьеров и назначаю на его место Уильяма, графа Лоствителского».

Юноша поднял взгляд от бумаги и начал её сворачивать.

— Я — граф Лоствителский, — сообщил он почти робко. — Я увольняю вас всех от должности, — (обводя взглядом пеших). — Люди, которых вы видите, — новые курьеры короля, и они примут ваши обязанности.

В продолжение его речи стук башмаков делался всё громче: он эхом отдавался от казематов на северном отрезке Минт-стрит, где жили монетчики. Сейчас те как раз обедали, но повскакали с мест и бросились к окнам смотреть, что происходит. Первым показался белый конь, за ним, на полкорпуса, серый. На обоих ехали всадники в мундирах Собственного его величества блекторрентского гвардейского полка. Следом маршировали пехотинцы. Даже если у старых курьеров был соблазн схватиться с новыми посреди Минт-стрит, теперь он пропал. Один за другим они затолкали шпаги обратно в ножны, сорвали значки с серыми борзыми, бросили их на мостовую и зашагали к Медной горке, обходя идущего навстречу сэра Исаака Ньютона.

— Милорд, — сказал Ньютон.

— Сэр Исаак. — Лоствител приподнял шляпу.

— Я рад, что его величество так быстро избавил Монетный двор от этих людей. Приветствую вас в Тауэре. Сегодня великий день.

— Премного благодарен. — Лоствител снова приподнял шляпу.

— Эти люди, как вам известно, не подпускали меня к ковчегу его величества с того самого дня, как мне стало известно, что он, возможно, был вскрыт.

Говоря, Ньютон под заинтересованными взглядами новых курьеров бочком подбирался к двери в дом смотрителя.

Колонна солдат остановилась на углу улицы под Лучной башней. Второй офицер — полковник, как теперь стало видно, с деревяшкой вместо одной ноги — что-то приказал подчинённым, включив целую цепочку последствий, завершившуюся непонятными выкриками сержантов. В итоге солдаты отправились по казармам в разные части Тауэра.

Тем временем офицер на белом коне — генерал — рысью подъехал к королевским курьерам и остановился рядом с графом Лоствителским. Это был герцог Мальборо, поэтому некоторое время ушло на то, чтобы все присутствующие засвидетельствовали ему разные степени почтения. Одноногий полковник замыкал тыл; за спиной у него оставался взвод солдат, ещё не отправленных по казармам. Однако они стояли на почтительном отдалении, так что Ньютон был единственным пешим среди конных: белое облачко над алым мазком в тёмном провале улицы.

— Милорд, — объявил Мальборо Лоствителу, — в этом здании находится принадлежащий его величеству ящик с замками, называемый ковчегом. Ковчег этот имеет чрезвычайный статус. В нём хранится свидетельство. Время от времени его вскрывают, и коллегия, избранная государем, подвергает свидетельство беспристрастному рассмотрению с целью узнать, исполнил ли директор Монетного двора его величества, — тут Мальборо позволил себе кивок в сторону Ньютона, — обязательства, взятые им при вступлении в должность. Вы видите, что испытание ковчега — дело исключительной важности, но оно имеет смысл лишь в том случае, если свидетельство, то есть его содержимое, соблюдается в неприкосновенности. Никто, заинтересованный в исходе испытания, которое состоится через девять дней, не должен приближаться к ковчегу. Такова воля короля.

— Я счастлив исполнить волю его величества, ваша светлость.

— Прекрасно, — отвечал Мальборо. — Полковник Барнс, вы ведь поможете лорду Лоствителу в его задаче?

— С удовольствием, ваша светлость. — Одноногий полковник поворотом головы привёл взвод блекторрентских гвардейцев в движение. Солдаты встали по обе стороны двери. Минуту спустя к ним, спешившись, присоединились новые курьеры. Герцог Мальборо поворотил коня и ускакал прочь. Ньютон повернулся и ушёл назад в лабораторию.

Письмо 20 октября 1714

Даппа

клинская тюрьма

Уайту

в Тауэре


Мистер Уайт,

ваше вчерашнее послание получил.

Джентльмены не дерутся на дуэлях с рабами и не отказываются по своей воле от законной собственности, посему я, как и весь Лондон, буду расценивать Ваш вызов как отречение от доктрины рабства. Чтобы избавить мир от этой гнусной практики, потребуется множество таких отречений, как и юридических прецедентов, которых ещё предстоит добиться, но Ваше письмо продвинуло дело настолько, что я из благодарности закрываю глаза на Вашу истинную цель: совершить убийство, самоубийство либо то и другое вместе, пока Джек Кетч не наложил на Вас лапу.

Буду рад покончить с Вами завтра на рассвете. Вы правильно угадали, что я предпочту огнестрельное оружие, но вновь недооценили меня, предположив, будто я не сумею его добыть. Напротив, я только что написал другу, который доставит на место парный комплект стволов; в соответствии с дуэльным кодексом, я предоставлю Вам возможность выбрать один из двух.

Тюремщики идут, чтобы снять с меня цепи.

До завтра.

Даппа.

Подвал смертников Ньюгейтской тюрьмы 20 октября 1714

Ньюгейт — Троянский конь, в чьём чреве заперты все безумные греки, бывшие людьми действия.

Мемуары Достонегоднейшего Джона Холла, 1708

Есть старая шутка, что Ньюгейт подобен Царству Небесному, ибо путь туда прям и узок. Её явно придумал какой-то остряк-арестант, а не свободный человек. Свободные люди приходят в Ньюгейт (с запада по Холборну, с востока — по Ньюгейт-стрит) путями извилистыми и просторными. Однако для приёма эксклюзивных гостей в Ньюгейте есть жёлоб, прямой и тесный на протяжении примерно ста шагов от загонов Олд-Бейли до юго-восточного угла тюрьмы. Это одна из священных английских общественных троп, зажатая с обеих сторон высокими стенами, ибо владельцы прилегающих участков не хотят видеть вереницы скованных узников на своём заднем дворе.

В частности, особым чистоплюйством отличались соседи по правую (если идти от суда к тюрьме) руку. Здесь, на добрых полутора акрах, расположилась Коллегия врачей. Для обычного ньюгейтского уголовника она была таинственной и пугающей. Таинственной — потому что её полностью скрывала глухая стена. Пугающей, потому что предприимчивый Джек Кетч продавал трупы снятых с виселицы бедняков в Коллегию, где их, вместо того, чтобы по-христиански предать земле, резали на части, обрекая бездомные души скитаться по земле до Судного дня.

Джека Шафто Коллегия врачей не страшила. Он знал: после того, что проделает над ним Джек Кетч, резать будет нечего. Не была она для него и загадкой. Он немного изучил это место. Сразу за стеной начинался сад, где врачи могли гулять, разминая ноги, или сидеть на скамьях, отдыхая после того, как ночь напролёт кромсали мёртвых преступников. Остальную территорию занимало большое здание, выстроенное после Пожара неким Робертом Гуком. Оно славилось башенкой, которую украшала огромная золотая пилюля. Здание смотрело в другую сторону, на Уорвик-лейн; к Ньюгейту была обращена его задняя стена. Мёртвых преступников вносили с чёрного хода, по проулку, идущему от тюрьмы и называемому Феникс-корт.

Вчера в Олд-Бейли Джек получил редкий документ, своего рода диплом. Заботливый бейлиф пронёс бумагу по узкому прямому пути, выступая впереди Джека и его свиты — надзирателей с дубинками, и вручил её тюремному начальству. В бумаге сообщалось, что Джек успешно окончил курс в давильне и может быть переведён в подвал смертников.

Согласно здешним обычаям, свинцовый гнёт давильни заменили на железные цепи. Сейчас они лежали рядом с Джеком на досках. В подвале смертников имелись дощатые нары, позволявшие хотя бы части арестантов сидеть и лежать не на полу, а сейчас Джек был тут один. Веса цепей он не чувствовал, пока не пытался двинуться.

Однако неудобства, причиняемые цепями телу, терзали его куда меньше, чем явственный привкус насмешки во всём происходящем. Что чернила для литератора, то всегда были для Джека достойные металлы — ртуть, серебро, золото и булат.

В состав металлов входит вода, как явствует из того, что при нагревании они становятся жидкими. Но чтобы получился металл, к воде надо добавить некую иную субстанцию. Её привносят невидимые лучи планет, которые проникают сквозь землю и смешиваются с водой, текущей в её недрах. Лучи Сатурна, самой тусклой и самой медлительной планеты, создают самый презренный из металлов — свинец. Юпитер рождает олово. Марс — железо. Венера — медь. Меркурий — ртуть, которая поэтому зовётся ещё и меркурием. Луна — серебро. Солнце — золото. Вот почему алчные испанцы в своих завоеваниях никогда сильно не удалялись от экватора, где солнечные лучи, падая прямее всего, производят самые богатые залежи драгоценного металла.

Как знает даже самый невежественный рудокоп, низкие металлы постоянно преобразуются в благородные посредством тёмного вегетативного процесса, идущего в земных недрах. Свинцовая залежь за много столетий созреет в серебряную, серебро со временем станет золотом.

Много лет Джек славился и гордился своим предполагаемым сходством с ртутью, этим мерцающим подвижным духом. Как объяснил ему учёный знакомец по имени Енох, Меркурий (планета) ближе всех к Солнцу и мчится с бешеной скоростью, не сгорая. Джеку нравилось видеть в этом описании себя и Короля-Солнце. Говоря словами алхимиков, «как наверху, так и внизу; как внизу, так и наверху». Пусть Джек рождён на дне общества, из самого презираемого вещества, со временем он стал тем, кого молва связывает с ртутью и золотом.

Тем обиднее было, что с первого дня в Ньюгейте его движения сковывали подлейшие из металлов, субстанции, начисто лишённые ртутного духа. Оставалось кое-как утешаться мыслью, что он перешёл от свинца (в давильне) к железу (в подвале смертников) — маленький, но неоспоримый шажок вверх по лестнице.

Алхимические раздумья Джека грубо прервал сдавленный хрип. Кто-то вошёл в подвал смертников и, судя по звукам, подавился собственным языком. Очень странно. Свободные люди довольно часто платили тюремщикам за удовольствие поглазеть на приговорённых, точно так же, как в Бедлам ходили смотреть на буйнопомешанных, но на время пребывания Джека эту забаву прекратили, потому что Айк Ньютон боялся побега. Значит, хрипун здесь по особому разрешению. Джек повернул голову — осторожно, потому что внутренняя поверхность железного ошейника была усажена острыми шипами — и не увидел ничего, кроме маленькой руки, держащей верёвку. Повернувшись ещё чуть-чуть и пожертвовав частью кожи на шее, он наконец узрел мальчугана, который, стоя на цыпочках, пытался себя удавить, продев голову в петлю и подняв свободный конец верёвки над головой — рука изображала перекладину. Поняв, что Джек на него смотрит, мальчишка принялся разыгрывать фантастическую пародию на висельника: он закатывал глаза, хватался свободной рукой за верёвку и выплясывал по подвалу смертников, как будто всё его тело содрогается в конвульсиях.

— Неплохо, — вынес вердикт Джек после серии особо впечатляющих судорог, — но я видел и лучше. Даже сам делал лучше. Когда-то я промышлял этим ремеслом, малыш.

— Каким ремеслом, Джек Шафто, Король бродяг? — спросил мальчишка, отпуская верёвку.

— Повисать на ногах у приговорённых, сбивая цены Джеку Кетчу, который требовал за быструю смерть слишком много серебра.

— Тогда ты знаешь, зачем я здесь, — сказал мальчишка.

— Понял, как только увидел удавку. Какой нынче тариф?

— Гинея.

— Ну ты плут! Разве ты не знаешь, что у меня нет гиней?

— Все знают, да попытка не пытка.

— Молодец, хвалю. Но скажи: смеётся ли народ надо мной теперь, когда я столького добился и всё потерял?

— Нет, — отвечал мальчишка. — Тебя за это любят.

— Не может быть!

— Когда ты был Джеком-Монетчиком и летал над Лондоном в небесной колеснице вместе с папским прихвостнем, все только нос воротили, — сказал мальчишка. — А теперь, в темнице, без гроша за душой, ты снова Джек-Бродяга, и все говорят: он наш!

— Значит, когда меня короновали в суде заодно с королём в Вестминстере, это была не издёвка, — проговорил Джек.

— Люди чокаются кружками с пивом и говорят: «Да здравствует король!» не про немца Георга.

— Знаешь, третьего дня в давильне дух папского прихвостня, как ты его называешь, сказал мне проповедь о гордости. И я вспомнил Амстердам, 1685 год, когда должен был выбирать из двух возможностей. Первая: отправиться в большой мир, стать дельцом и заработать кучу денег, всё — чтобы некая дама поверила, что я не хуже неё. Вторая: похерить это дело, плюнуть на деньги, остаться в Амстердаме нищим бродягой, каким я был всегда, и пойти к упомянутой даме на содержание.

— И что же ты выбрал? — спросил мальчишка.

— Немудрено, что ты спрашиваешь. Как знает весь Лондон, я побывал воротилой, Джеком-Монетчиком, и бродягой, каким ты видишь меня сейчас. Ответ: я отправился на поиски счастья. Потерял всё. Добыл состояние, которого не искал. Потерял его. Вернул. Снова потерял. Добыл новое… история несколько однообразная.

— Да, я заметил.

— И вот я пришёл к тому, с чего начал, более того, понимаю, что стою перед тем же выбором. Однако как всё изменилось! Останься я в Амстердаме, долго б она меня любила? Или скоро заскучала бы со мной? Да и я сам любил бы её? Или она надоела бы мне своей властностью и чопорностью?

Эти и другие риторические вопросы вкупе с раздумьями о неразрешимых загадках бытия лились с Джековых губ, пока он не понял, что спугнул или усыпил собеседника. Он снова был один в подвале смертников, и оставаться ему тут предстояло ещё долго. Тюремщики прибегли к уловке, вполне действенной при всей своей грубости и очевидности. Со временем они придут и предложат более лёгкие цепи в обмен на серебро, а то и апартаменты получше в обмен на золото. Очевидно, что тот, кто сперва основательно помучился, заплатит больше. В подвале смертников стояла не такая тьма, как в давильне — свет проникал сюда с Ньюгейт-стрит через окошко высоко в стене. Однако в положенный час солнце зашло и окошко потемнело; Джек, у которого не было даже медяка, чтобы купить свечу, мог тешить себя лишь образами, хранимыми в его памяти.

Он вспоминал узкий и прямой путь. В конце проулка располагался вход, который некоторые называли вратами Януса; здесь арестанты разделялись. Женщины шли налево, мужчины — направо. Таким образом, каждый пол попадал в свой загон. Делалось это исключительно для проформы. В самом Ньюгейте мужчины и женщины могли встречаться свободно. Однако человек, пришедший в Олд-Бейли, видел строгое разделение полов и (думалось Джеку), с облегчением вздыхал, одобряя, как целомудренно тут всё устроено. По ходу судебного заседания арестантов одного за другим выводили из загонов и через несколько минут вталкивали обратно. Счастливцы буквально дымились от только что выжженных клейм; менее везучие возвращались целыми и невредимыми, но их ждали Тайберн или Америка. После заседания всех — мужчин и женщин, заклеймлённых и приговорённых к смерти или каторге, — прогоняли через те же врата Януса и дальше жёлобом в Ньюгейтскую тюрьму. Здесь-то, в Олд-Бейли, у самых ворот, находилось место, с которого свободный человек мог посмотреть в лицо каждому проходящему арестанту.

По большей части тут собирались поимщики. Много их было и вчера, когда уводили Джека. Однако мысленно возвращаясь к той сцене, он вроде бы вспоминал, что там стояла и женщина — женщина под плотной чёрной вуалью; Джек не мог видеть её лица, но она явно хотела увидеть Джека. Он только-только начал погружаться в приятные мечтания по этому поводу, как его потревожил внезапный свет фонаря. Чья-то рука схватила Джека за плечо и принялась трясти. Он приоткрыл глаза, застонал и зажмурился. Свет поблек — фонарь направили в другую сторону. Джек полностью открыл глаза. Над ним склонился сэр Исаак Ньютон.

Виселицы на Тауэрском холме рассвет, 22 октября 1714

Когда рассвело настолько, что стало возможным перемещаться, не держа перед собой горящие предметы, четверо сошлись у эшафота посреди Тауэрского холма. Двое пришли со стороны моря: один чернокожий, другой — рыжий коротышка с крюком вместо руки. Двое других показались из-за внешних укреплений Тауэра: оба были джентльмены, но прибыли пешком, в сопровождении нескольких стражников. За ними на расстоянии ехали человек пять конных драгун.

Сегодня казни не намечалось, и виселицы для двух джентльменов и двух моряков служили всего лишь ориентиром. Тауэрский холм был довольно обширен и по большей части представлял собой открытый плац, но кое-где его пересекали земляные укрепления, на которых гарнизон репетировал европейскую осадную войну. Чтобы дуэлянтам не блуждать, пока не рассветёт окончательно, условились встретиться у эшафота, где иногда предавали смерти знатных узников Тауэра. Как только впереди показался помост, стражники, сопровождавшие джентльменов от ворот, отстали и дальше следовали за ними на почтительном отдалении. Юридическая сторона дела была довольно забавна. Знатным узникам не возбранялось гулять по Тауэрскому холму, естественно, под надзором стражников, следивших, чтоб арестант не сбежал и не завёл крамольных бесед с кем-нибудь из свободных. А вот дуэли, хоть и происходили довольно часто, были запрещены законом. Очевидно, Уайт заранее договорился обо всём с наместником Тауэра. Он рано утром выйдет погулять по Тауэрскому холму. Стражники на несколько минут потеряют его в тумане. Раздастся выстрел-другой. Уайта найдут живым или мёртвым. Если мёртвым, то похоронят. Если живым — отведут назад в Тауэр. В обоих случаях несложно будет представить объяснение. На гуляющих напали грабители, произошла схватка, Уайт вырвал у противника пистолет и так далее. Шито белыми нитками, но не больше, чем аналогичные истории, на которые списывали другие дуэли. Соответственно стражники держались поодаль; драгуны тем временем оцепили весь участок, чтобы Уайт не рванул в Лондон, до которого отсюда было не больше сотни размашистых шагов.

— Где пистолеты? — осведомился Уайт.

Будь его противник и секундант противника джентльмены, он бы прежде с ними поздоровался, но морские бродяги не заслуживали лучшего приветствия.

— Пистолеты? Какие пистолеты? — спросил Даппа.

— Вы известили в письме, что сюда доставят пару дуэльных пистолетов, — отвечал Уайт, подозревая издёвку.

— Я обещал раздобыть огнестрельное оружие, — сказал Даппа, — и предоставить вам выбор из двух стволов. Если вы соблаговолите пойти со мною и капитаном ван Крюйком, я покажу вам первый.

Он шагнул в туман. Ван Крюйк посторонился, пропуская Уайта и его секунданта — молодого человека по фамилии Вудраф. Те явно не хотели подставлять ван Крюйку спину; несколько мгновений звучало: «Ну что вы, что вы» и «Только после вас», затем все трое двинулись шеренгой на расстоянии больше радиуса действия кинжала.

— Далеко это? — спросил Чарльз Уайт.

— Меньше чем в ста шагах отсюда, — отвечал Даппа.

Начался подъём: они подошли к основанию уступа, естественной трибуны, с которой лондонцы обычно взирали на повешение знатных узников. Даппа не полез в лоб, а взял правее и двинулся по свежим следам от колёс.

Следы вели к артиллерийскому орудию, установленному на лафете и развёрнутому вниз по склону. В утренних сумерках трудно было удержать в памяти направление, но вроде бы жерло указывало на берег. Рядом на земле располагались пороховой бочонок, пирамида ядер и весь необходимый инструмент: банник, прибойник и так далее.

Прежде чем Уайт успел как следует осознать увиденное, Даппа повернулся кругом и большими шагами двинулся к Темзе, считая: «Раз, два, три…»

Они приближались к следующему подъёму: части земляных укреплений под крепостной стеной. Небо просветлело, туман рассеялся; теперь Уайт и его секундант видели, что Даппа ведёт их ко второму орудию, развёрнутому в сторону первого, мрачно смотрящего с уступа на середине Тауэрского холма.

За сто шагов Уайт успел свыкнуться с идеей и даже найти её забавной.

— Где вы раздобыли пушки? — осведомился он.

— История занятная, — отвечал Даппа, — но если вы скоро умрёте, вам незачем её знать. А если умру я, то пусть это будет моя месть: оставить вас в неведении. Кстати, строго говоря, они не пушки, а единороги или гаубицы. У пушки ствол длиннее, а сама она более тяжёлая. Она стреляет тяжёлыми ядрами на большое расстояние, чтобы крушить стены. Гаубица — нечто вроде горизонтальной мортиры, в ней используется меньший заряд. Я решил, что для дуэли она удобнее. Пушечные ядра в случае промаха долетали бы до города. Гранаты легче и будут падать недалеко от орудия.

— Как они могут быть легче, если сделаны из того же материала? — спросил Вудраф, очевидно, изучавший натурфилософию.

— Они, как видите, полые. — Даппа без особого усилия поднял шестидюймовый снаряд и развернул, показывая высверленное отверстие с пучком серых нитей, меридианами расходящихся на всё полушарие. — Полые, чтобы их можно было начинить порохом. Иначе мы бы провели тут целый день, дожидаясь удачного попадания. Гранаты взрываются и убивают всё на несколько ярдов вокруг.

— Ясно. Очень практично, — проговорил Вудраф не вполне уверенным голосом; видимо, он обдумывал последствия для себя лично. Ван Крюйк наблюдал за ним с нескрываемым ехидством.

— Не торопитесь, можете осмотреть гранаты, гаубицы и что ещё вам угодно. Уверяю вас, всё совершенно одинаковое.

— Нет надобности, — отвечал Уайт, — и времени у нас мало. Вполне очевидно, что более выгодная позиция — более высокая. — Он кивнул на первую гаубицу. — Поэтому вы ждёте, что я выберу её, и если одна гаубица с дефектом, вы поставили её туда. Я выбираю эту; получайте свою более высокую позицию.

— Хорошо, — сказал Даппа. — Идёмте на середину?

Они встали спина к спине на поле, каждый лицом к той пушке, которую ему скоро предстояло зарядить. Секунданты, отойдя в сторону, следили за соблюдением всех правил и формальностей.

— Превосходно, — проговорил Уайт. — Там я победил Ньютона и вигов, ибо испытание ковчега он точно не выдержит. Здесь я одержу победу над вами или погибну — и то и другое меня устраивает.

— Раз, — сказал Даппа и шагнул прочь, главным образом для того, чтобы остановить словоизлияния.

— Отлично. Раз. — Уайт тоже сделал шаг. Они принялись считать в унисон и примерно на числе «сорок» (поскольку шагали очень широко) оказались рядом с гаубицами. Тут оба отбросили деланную невозмутимость и принялись заряжать орудия.

Уайту в этом помогал секундант, Даппе — нет. Ван Крюйк стоял спиной к гаубице, как будто вышел на утренний променад и теперь любуется видом Лондонской гавани с Тауэрского холма. Когда Даппа злобно свернул глазами, голландец облизнул крюк и поднял его, определяя направление ветра, за что немедля получил тычок в спину.

— Довольно!

— Глянь, как они суетятся, — отвечал ван Крюйк. — Они сами не понимают, что делают.

— Это меня и тревожит.

— В Каире ты был куда спокойнее, — напомнил ван Крюйк, — а я тебя понукал.

— В Каире мне нечего было терять! — воскликнул Даппа. Он откатил пороховой бочонок на безопасное расстояние от гаубицы и поддел кинжалом затычку. — Уайт c Вудрафом свой бочонок отодвинули?

— Ну вот. Теперь ты хочешь, чтобы я сообщил тебе результаты своих наблюдений.

— Ты мог бы наблюдать за противником и одновременно делать что-нибудь полезное.

— Отлично. — Ван Крюйк вразвалку обошёл гаубицу, посмотрел на ствол, затем перенёс взгляд на цель. — Да. Они отодвинули бочонок, но не так далеко, как следовало бы. — Он поднял камень и, словно молотком, забил им подъёмный клин под казённую часть орудия. — Как ты думаешь, надо внести поправку на вращение Земли?

Даппа демонстративно не поддался на провокацию. Он совком на длинной ручке набрал пороха и теперь закладывал его в гаубицу. Диаметр совка был заметно меньше, чем диаметр дульного отверстия.

— Вот на этом шаге они скорее всего ошибутся, — задумчиво проговорил Даппа, силясь затолкать совок в узкую зарядную камору. — Надеюсь, что они набьют пороха от души и взлетят на воздух!

— Это было бы неспортивно, — упрекнул его товарищ, крюком соскребая окалину с запального отверстия. Гранату он взять не мог — для этого нужны были обе руки. Даппа заложил её в жерло и принялся вталкивать прибойником, не переставая внимательно поглядывать на второе орудие.

— Вот к чему привела твоя медлительность! — воскликнул он. Они с ван Крюйком оба видели, как Уайт, ухмыляясь, подносит фитиль к запальному отверстию заряженной и нацеленной гаубицы.

Облако пламени размером с приходскую церковь заслонило противников, затем погасло и превратилось в дым.

— А вот к чему привела их торопливость, — заметил ван Крюйк.

Как понимали и он, и Даппа, Уайт с Вудрафом не рассчитали заряд. Сила огня раздавила снаряд в дуле, выбросив облако пороха, который (на везенье стрелявших) по большей части сгорел уже в воздухе.

Теперь оставалось только ждать, пока дым рассеется. Как только взглядам вновь предстали Уайт и Вудраф (оглушенные и сильно опалённые), ван Крюйк поднёс фитиль к запальному отверстию. Гаубица выстрелила, как положено; долю секунды они видели летящую гранату. Она разбилась о каменную крепостную стену и не взорвалась, а осыпала Уайта с Вудрафом осколками и порохом. Те едва ли заметили, поскольку наконец пришли в себя и занялись гаубицей.

— Вот сейчас они себя взорвут, — предположил Даппа, обмакивая банник в ведро.

— Отнюдь. Они нашли воду, которую ты им заботливо оставил, и банят свою гаубицу в точности, как мы нашу. Однако у нас преимущество — мы уже начали пристреливаться, а они — нет. — Ван Крюйк забил клин чуть глубже и ногой толкнул одно из колёс лафета, поправляя азимут. Даппа перезаряжал. Покончив с этим, он захотел поскорее выстрелить, но ван Крюйк стоял перед жерлом и набивал туда палки, сухую траву, листья и прочий мусор, так что в конце концов гаубица стала похожа на бронзовую вазу с увядшим букетом. Даппа угрожающе помахивал фитилём над запальным отверстием, делая вид, будто сейчас подожжёт; но ван Крюйк так увлёкся, что ничего не замечал. Он даже не поднял голову, когда вторая граната из Уайтовой гаубицы просвистела у него над плечом и зарылась в земляной склон. Однако он видел, куда она попала, и указал на неё Даппе. Тот поплевал на пальцы, сунул руку в пещеру, пробитую снарядом, вытащил тлеющий запал и, чертыхаясь, бросил его на землю. Ван Крюйк наконец отошёл от дула, крюком подцепил черпак воды из ведра и залил шипящий и пыхающий запал. Даппа тем временем произвёл второй выстрел: граната попала в основание вала за спинами Уайта и Вудрафа, ярдах в двух правее. Вместо того чтобы зарыться в землю, она подскочила вертикально вверх и пропала. Через несколько секунд, очевидно, достигнув апогея и начав падение, она взорвалась футах в десяти над землёй, не очень далеко от Уайта и Вудрафа. Однако те приметили её подъём и спуск (что было видно по их яростным жестам), поэтому успели отбежать и броситься на землю. Оба не пострадали.

Ван Крюйк был вне себя.

— Мне хочется подойти и продырявить Уайту черепушку, — сказал он.

— Почему? Это моя дуэль, а не твоя, — заметил Даппа, вновь принимаясь за гаубицу.

Ван Крйк начал сгребать веточки и травинки, не собранные в первый раз.

— Как секундант я должен остановить твоего противника, если он попытается сбежать. Уайт бежал.

— Случай спорный, — возразил Даппа. — Капитан не должен бросаться ничком на палубу, когда по его кораблю дают бортовой залп, но когда рядом падает граната, он не обязан стоять и ждать, пока она взорвётся.

— Хм, — промычал ван Крйк и вновь принялся набивать дуло мусором; на сей раз он для пущего эффекта сорвал с головы каштановый парик и затолкал его следом. Третья граната пронеслась мимо. Теперь Уайт и Вудраф положили ещё меньше пороха, так что она ударилась о землю, описала в воздухе мёртвую петлю и упала прямо перед Даппой: чёрный дымящий шар с тлеющим запалом. Снаряд покатился под уклон, но недостаточно быстро.

Даппа попытался ускорить его пинком, промахнулся, снова занёс ногу и толкнул гранату изо всех сил. В следующий миг он развернулся и плашмя упал на землю. Ван Крйк тем временем повернулся спиной к гранате и обнял пороховой бочонок, плащом заслоняя его от искр. Граната, подпрыгивая, катилась по склону; через три секунды она взорвалась.

Мгновение спустя громыхнуло во второй раз: видимо, отлетевшая искра воспламенила порох в запальном отверстии гаубицы, произведя преждевременный выстрел. Даппа и ван Крйк не сразу поднялись на ноги: обоих ранило осколками и отлетевшими камешками, оба были слегка оглушены. Они видели, как их граната взорвалась над Темзой.

Взрыв Уайтовой гранаты сбил прицел их гаубицы. Однако полоса горящих веточек и листьев огненной дорожкой протянулась вниз по склону, а Вудраф яростно пинал нечто, исходящее густым дымом и упорно липшее к его ноге — парик. Уайт тем временем готовился перезарядить орудие.

Вот тут-то они и перестали существовать. Крепостную стену скрыл от ван Крйка и Даппы огненный шар, в котором кружились безобразные чёрные клочья. Оба вновь бросились на землю. Сверху пошёл раскалённый дождь. Они вскочили и принялись быстро увеличивать расстояние между собой и боеприпасами. Путь их лежал мимо эшафота, который сейчас украшали простёртые тела стражников. Снизу донеслось дробное бабах — взорвались гранаты Уайта. По этому сигналу Даппа и ван Крйк в бодром темпе направились к реке. Если бы кто-нибудь из стражников поднял голову, то увидел бы, как они исчезли в штормовом фронте дыма, скрывшего всю нижнюю часть Тауэрского холма.

Впрочем, внутри этой дымовой завесы видеть было можно, пусть и на небольшое расстояние. Даппа и ван Крйк остановились или по крайней мере замедлили шаг там, где ещё недавно стояли Уайт и Вудраф. Ничего похожего на трупы не наблюдалось, хоть Даппа и уверял, что споткнулся о чей-то хребет.

— Невероятно, — задумчиво проговорил ван Крйк. Он разглядывал что-то на выжженной земле, поочередно указывая крюком, как пальцем, на какие-то мелкие предметы. — Раз, два, три, четыре, пять! Раз, два, три, четыре, пять!

— Что такое?

— Слишком много ушей! — воскликнул ван Крйк.

Даппа подошёл и тоже наклонился. Ушей и впрямь было пять: четыре сморщенных в одной стороне, а чуть поодаль — свежее, окровавленное.

— Это я объяснить могу, — Даппа башмаком подгрёб немного земли, чтобы присыпать сморщенные уши, — но чуть позже. Давай поскорее вернёмся на корабль. Сейчас сюда сбегутся стражники и драгуны.

— Они наверняка перепуганы до полусмерти.

— Согласен; и всё равно мне не терпится к себе на корабль.

Даппа и Ван Крйк по-прежнему мало что видели за туманом, но они двинулись вниз с холма, а это, как известно, самый верный способ отыскать океан.

— Надеюсь, следует понимать, что ты наконец бросил своё глупое писательство, которым так всем надоел.

— Я выпустил своё ядро и не спешу перезаряжать. Впрочем, как литератор я остаюсь преданным рабом Музы и всегда готов исполнить её веления.

— Тогда лучше нам и впрямь побыстрее добраться до корабля, — сказал ван Крйк, прибавляя шаг. — Надо поднять паруса и выйти в море, где этой ведьме до тебя не добраться.

«Замок» Ньюгейтской тюрьмы 23 октября 1714

Удивительно, как много могут изменить какие-то двадцать футов: ровно столько отделяло кровать с балдахином от середины давильни сразу за дальней стеной Джековых апартаментов. Несколько дней назад он лежал голый на каменном полу, прижатый ящиком со свинцом, теперь, в чистой ночной рубашке, отдыхал на перине из гусиного пуха.

Месяц или два назад Джек без труда получил бы всю эту роскошь в обмен на деньги. Однако теперь средств не осталось: то, что не издержал сам Джек, захватил или сделал недоступным его беспощадный преследователь, сэр Исаак Ньютон.

Не существовало фиксированной платы за апартаменты в «замке»; смотритель тюрьмы применял гибкую шкалу в зависимости от статуса узника. Герцог — скажем, мятежный шотландский лорд — при поступлении в тюрьму вносил пятьсот гиней, только чтобы не попасть на «бедную сторону». Дальше он должен был еженедельно платить тюремщикам марку, то есть тридцать с чем-то шиллингов, за право оставаться в приличной комнате.

Джеку через неделю предстояло умереть, и плата за квартиру для него должна была составлять меньше фунта. Иное дело вступительный взнос. С незнатного, но состоятельного горожанина брали куда скромнее, чем с герцога — положим, двадцать фунтов. Сколько же в таком случае должен внести Джек? Одни сказали бы, что он ниже состоятельного горожанина и должен платить меньше двадцати фунтов стерлингов. Другие (в том числе, вероятно, ньюгейтские тюремщики) возразили бы, что в определённом смысле Джек выше герцога, и требовать с него надо, как с короля.

Как ни кинь, выходило, что Джек не мог выйти из подвала смертников меньше чем за несколько сотен фунтов. Такой суммой не располагал ни он, ни его оставшиеся на свободе друзья. Откуда же взялись деньги?

Ни о чём таком они вчера с сэром Айком не договаривались. Ньютон требовал, чтобы Джек продиктовал письменное показание под присягой, согласно которому в Клеркенуэллском владении покойного Роджера Комстока действует подпольный монетный двор вигов. Ньютон чуть ли не до рассвета нудно репетировал с ним речь, а наутро Джек отбарабанил её перед писарем и шеренгой оторопелых чиновников. Однако Ньютон не предложил перевести Джека в «замок», а Джек не стал просить: он чувствовал, что Ньютон стеснён в средствах. За свои слова Джек получал другое: смягчение наказания — по меньшей мере до обычного (и быстрого) повешения, а то и до штрафа, который не сможет выплатить, так что проживёт остаток дней на «долговой стороне» Ньюгейта.

Нет, Джека перевёл сюда кто-то другой — кто-то при больших деньгах. Ещё один шажок к вере, о которой вещал де Жекс. У Джека ничего нет, но о нём пекутся. Это уязвляло его гордость, но куда меньше много другого, что он мог бы перечислить.

Вряд ли благодетельница (Джек позволял себе думать, что о нём печётся особа женского пола) хочет всего лишь облегчить его последние дни на земле. Приятнее было воображать, что она таким образом что-то хочет ему сказать. Что именно — Джек, сколько ни бился, расшифровать не мог и решил оставить задачу до новых подсказок.

Теперь он половину времени думал об Элизе, половину — ругал себя за то, что о ней думает. С другой стороны, Джек вынужден был признать, что большой беды в этом нет. Любовь уже не могла, как прежде, толкнуть его на ложный путь. Он зашёл по ложному пути дальше кого-либо из живущих. Он на полюсе. Ван Крйк как-то объяснил ему, что если дойти до Южного полюса, запад, восток и юг перестают существовать; везде, куда ни повернись, будет север. В таком же положении находился сейчас Джек.

Клеркенуэлл-корт утро 23 октября 1714

Роджер уж как-нибудь да узнал бы о предстоящем обыске. Роджер выставил бы оборону — нет, не так, он бы встретил Исаака Ньютона, графа Лоствителского и королевских курьеров кофием с горячими булочками и превратил налёт на Двор технологических искусств в познавательный осмотр для узкого круга приглашённых.

Однако Даниель был не Роджер, поэтому к его появлению обыск шёл уже два часа. При лучшей организации всё бы закончилось раньше. Однако заинтересованность в деле проявили несколько ведомств, так что подготовка оказалась разом чрезмерной и недостаточной. Очевидно, прошли заседания. Молодые светлые головы выступили, наметили основные пункты, их слова были занесены в протокол. Кто-то предположил, что двери склепа придётся ломать. Составили реестр необходимого снаряжения: петарды, лебёдки, воловьи упряжки. Накладки происходили одна за другой. Никто не пришёл в назначенное время. Важные люди, вместо того, чтобы посмеяться над нелепостью происходящего, упрямились либо возмущались. Солдаты в ожидании приказов ловили мух и оторопело качали головами.

Примерно это Даниель и увидел, когда часов в девять утра подошёл к Двору технологических искусств. Подошёл, потому что из-за обыска и его нечаянных последствий движение на Коппис-роу встало. Даниель вынужден был бросить портшез и последние четверть мили пройти пешком. В каком-то смысле так было даже лучше: выскочи он из портшеза в самой гуще событий, важные люди сразу захотели бы с ним побеседовать. Теперь же Даниель оказался на месте, не привлекая ничьего внимания.

За одним исключением: по пути он миновал стоящую в заторе карету герцогини Аркашон-Йглмской.

— Едете посмотреть на то, что сталось с вашими капиталовложениями? — спросил Даниель, проходя мимо. Сторонний наблюдатель решил бы, что он разговаривает сам с собой.

Изнутри донеслось шуршание бумаг — видимо, герцогиня читала почту.

— Доброе утро, доктор Уотерхауз. Можно заглянуть к вам через несколько минут?

— Я приглашаю вас подняться в пустую квартиру над часовой лавкой, — крикнул Даниель через плечо. — Считайте её персональной ложей, из которой вы будете наблюдать комедию ошибок.

Через минуту Даниель прошёл через боковую калитку и оказался посреди двора раньше, чем кто-либо его заметил. Теперь все желали знать, как давно он здесь находится.

— Доктор Уотерхауз! — воскликнул граф Лоствителский. — Как давно вы здесь?

— Изрядное время, — отвечал Даниель, стараясь, чтобы голос его прозвучал зловеще.

— Я несколько огорчен, — начал граф. Даниель рассердился было, потом сообразил, что граф как человек благовоспитанный сглаживает всё почти до утраты смысла. На самом деле он хотел сказать, что очень сожалеет. Даниель попытался ответить в той же манере:

— Вероятно, вы почувствовали некоторую неловкость.

— Ничуть, — отвечал граф, имея в виду: «Мне хотелось сквозь землю провалиться».

— Дело в какой-то степени щепетильное, — продолжал Даниель. — Разумеется, ваш долг офицера превыше всего. Я вижу, что вы прекрасно его исполняете.

— Боже, храни короля, — откликнулся граф. По-видимому, это означало: «Вы всё правильно поняли, спасибо, что не держите на меня зла».

— …храни короля, — кивнул Даниель, подразумевая: «не стоит благодарности».

— Сэр Исаак… внизу, — сообщил граф, указывая взглядом на ворота крипты. Они были открыты и, насколько Даниель мог видеть, не взломаны.

— Как вы их открыли? — спросил он.

— Мы стояли и обсуждали, как их взломать, потом пришёл огромного роста человек и отпер замки.

Даниель откланялся и зашагал к воротам, не обращая внимания на двух высокопоставленных господ, которые его приметили и теперь хотели знать, как давно он здесь находится.


— Как давно вы здесь? — спросил сэр Исаак Ньютон.

Гробница тамплиеров являла собой пузырь тёплого дыма, столько внесли сюда фонарей и свеч. Пар от них и от дыхания полудюжины рабочих, орудующих лопатами, конденсируясь на холодном камне и меди саркофагов, струйками сбегал на землю.

— Изрядное время, — буркнул Даниель. У него было много оснований для недовольства, но сильнее всего раздражало, что Исаак, умеющий быть таким интересным, ввязавшись в низкие житейские дрязги, сделался настолько банален.

Даниелю пришлось напомнить себе, что этот повод досадовать — самый эфемерный.

— Всё из-за дуэли на пушках, третьего дня на Тауэрском холме? — предположил он.

— Из-за неё и побега младших Шафто, — признал Исаак. — Мои свидетели имеют свойство исчезать, когда они больше всего нужны. Остался только Джек.

— Вы напрасно тревожите покой бедных храмовников, — сказал Даниель. — Вам должно быть очевидно, что тут уже ничего нет.

— Конечно, — ответил Исаак, — но в дело замешаны другие силы, и они не так быстро замечают очевидное, как вы и я.

Это прозвучало почти комплиментом: Исаак на мгновение поднял Даниеля до себя. Тот в первое мгновение поддался на лесть, потом насторожился.

— Благодарить надо Уайта, — продолжал Исаак. — Думаю, он хотел умереть — уйти от правосудия. Однако Уайт не предвидел, как именно он погибнет, и это обернулось мне на пользу.

— Вы хотите сказать, потому что вызвало у нового правительства приступ паники?

Вместо ответа Исаак развёл руками и кивнул на распаренных землекопов.

— Когда им, как мне, надоест переворачивать вверх дном этот двор, они перейдут в Брайдуэлл, а если и там ничего не найдут, то дальше по следу в Английский банк.

Даниель знал, что у фразы есть продолжение, которое незачем было произносить вслух: «Если вы не уступите мне немного того, что я хочу». В тот миг он готов был ринуться в банк и взять немного Соломонова золота для старого друга. Почему бы и нет? Соломон Коган заметит недостачу, Пётр Великий разгневается, но всё наверняка как-нибудь удастся уладить.

И тут Исаак заговорил:

— Утверждают, что какой-то безумный старик напоил толпу допьяна и рассказывал ей сказки про спрятанное золото, чтобы Шафто смогли незаметно выбраться из Флитской тюрьмы.

Это всё испортило. Даниель вспомнил, почему надо держать у себя всё Соломоново золото до последней крупицы: потому что люди к нему стремятся и оно даёт власть, которая ещё может Даниелю понадобиться. И ещё он вспомнил, как нелеп весь алхимический взгляд на мир. Посему Даниель ничего больше не сказал про Соломоново золото, но простился с Исааком и вышел наружу. Через минуту он был уже с герцогиней Аркашон-Йглмской в пустом помещении над бывшим Двором технологических искусств.


— Вам не следовало оставлять меня тут в одиночестве, — сказала она.

Почему-то у Даниеля не создалось впечатления, что его упрекают в нарушении светских условностей.

— Ваша светлость?

Она стояла у окна, выходящего во двор, и говорила с Даниелем через плечо. Он подошёл и встал рядом, но чуть в сторонке, чтобы суетящиеся внизу чиновники не увидели их вместе в одном окне.

— Что-то меня смущало в этих капиталовложениях с тех самых пор, как я на них согласилась, — продолжала она.

Если бы те же слова были произнесены в сердцах, Даниель, наверное, повернулся бы и бежал до самого Массачусетса. Однако Элиза говорила озадаченно и немного рассеянно, с тенью улыбки на губах.

Она объяснила:

— Сейчас, глядя в окно, я всё поняла. Когда я последний раз видела ваш Двор технологических искусств, это был базар ума. Множество изобретателей, каждый в своём закутке, при своём деле, и все обмениваются мыслями по пути в нужник или за чашкой кофе. Вроде бы всё замечательно, да? И поскольку мне любопытны те же вопросы, я позволила себе обмануться… да, я признаю, что сама виновата! И всё же, несмотря на самообман, внутренний голос нашёптывал мне, что, по сути, это неразумное вложение. Сегодня я приезжаю сюда и вижу, что ничего нет. Изобретатели собрали вещи и ушли. Остались земля и здания. За них ваши инвесторы переплатили. Здесь будут обычные торговые ряды. Цена им — такая же, как зданиям справа и слева.

— Что до цены недвижимости, я согласен, — сказал Даниель. — Значит ли это, что вы и Роджер неудачно вложили деньги?

— Да. — Элиза снова улыбнулась. — Именно так.

— В приходных книгах, возможно, и так…

— О, поверьте мне, да.

— Но ведь Роджер не сводил всё к одной лишь финансовой выгоде, верно? Он преследовал и другие цели.

— Совершенно верно, — подтвердила Элиза. — Вы меня неправильно поняли. У меня тоже есть много целей, которые нельзя оценить в деньгах и записать в приходную книгу. Однако я всегда стараюсь мысленно отделять их от проектов, разумных с точки зрения всякого инвестора. В случае Двора технологических искусств я допустила ошибку: смешала одно с другим. Вот и всё. Думаю, собственность на ртутный дух, циркулирующий в умах изобретателей и философов, вообще невозможна. С тем же успехом можно собрать в ведро электрическую жидкость мистера Хоксби.

— Так это бесполезно?

— Что бесполезно, доктор Уотерхауз?

— Поддерживать такие проекты.

— О нет. Не бесполезно. Думаю, такое возможно. Первый раз я допустила ошибку, вот и всё.

— Будет ли второй?

Молчание. Даниель сделал новый заход:

— Итак, каков заключительный баланс? Мне надо знать, поскольку я занимаюсь наследством Роджера.

— А. Вы хотите знать, сколько это стоит?

— Да. Спасибо, ваша светлость.

— Ровно столько же, сколько соседнее здание. Вы можете, конечно, заявить претензии на денежную стоимость сделанных здесь изобретений. Например, если через полгода часовщик, работавший у вас, построит часы, которые выиграют премию за нахождение долготы, то наследники Роджера могут затребовать себе часть денег. Но это будет обречённая затея, и обогатит она только адвокатов.

— Хорошо. Это мы спишем. А что насчёт логической машины?…

— Я слышала, что картонабивочные органы вывезли из Брайдуэлла и бросили в реку.

— Да, я проследил, чтобы в Брайдуэлле ничего не осталось.

— А сами карты?

— Скоро отправятся в Ганновер, а оттуда в Санкт-Петербург, в царскую Академию наук.

— Значит, они никак не влияют на итог. Про что вы меня в таком случае спрашиваете?

В каком-то смысле Даниеля отталкивала беспощадность финансового анализа. Отталкивала и в то же время зачаровывала. Чем-то их беседа походила на вивисекцию: жуткую, но интересную ровно настолько, чтобы не развернуться на каблуках и не сбежать в ближайший питейным дом.

— Наверное, я спрашиваю про всю структуру идей, придающих картам логической машины их ценность.

— Ценность?

— Ладно, скажу иначе. Не ценность. Способность производить вычисления.

— Вы спрашиваете, сколько стоят эти идеи?

— Да.

— Зависит от того, как скоро удастся создать настоящую логическую машину. Вы ведь её не сделали?

— Не сделали, — признал Даниель. — Мы многому научились, пока строили картонабивочные органы…

— «Мы» означает… — Элиза кивнула на пустые мастерские за окном, где сейчас хозяйничали солдаты.

— Ладно, — проговорил Даниель, — «нас» больше нет. «Мы» рассеялись, и собрать «нас» снова будет непросто.

— А ваши органы на дне реки.

— Да.

— У вас есть чертежи? Схемы?

— По большей части у нас в голове.

— Тогда вот что бы я сказала, — начала Элиза, — если бы подводила баланс. Идеи очень хороши. Качество работы превосходно. Однако это идеи Лейбница, они устоят либо рухнут вместе с ним и его репутацией. Сейчас его репутация в глазах Ганноверов, правящего дома этой страны, очень низка. Каролина любит доктора и пыталась помирить его с сэром Исааком, но ничего не вышло. Даже став королевой, она мало что сможет изменить — настолько несовместимы идеи Лейбница с идеями Ньютона. Иное дело, будь идеи Лейбница полезны практически, но пока нет и этого, а идеи Ньютона полезны уже сейчас. Логическую машину, вероятно, построят не скоро — может, лет через сто или даже больше. И до тех пор всё это не будет стоить ничего.

— Хм. Труд моей жизни не стоит ничего. Горько слышать.

— Я всего лишь говорю, что сейчас вам никто за него не заплатит. Однако великий монарх на Востоке охотно поддерживал ваши исследования. Пошлите ему всё. Золотые карты, ваши записки и чертежи, то, что прислал Енох Роот из Бостона — пусть всё отправится на Восток, где хоть один человек это ценит.

— Хорошо. Я как раз этим занимаюсь.

Элиза отвернулась от окна и очень внимательно оглядела Даниеля Уотерхауза. Только что она загнала его в угол. Сейчас ей в голову пришла какая-то мысль: неожиданная и явно неприятная.

— Вам кажется, будто это всё? Когда вы, Даниель, говорите о труде своей жизни, вы включаете в него только работу над логической машиной.

Даниель показал пустые ладони.

— А что же ещё?

— По меньшей мере есть ваш сын Годфри, которого вы должны дальше воспитывать! Один ребёнок в Бостоне сегодня — миллионы потомков в будущем.

— Да, но каких, в какого рода государстве?

— А вот это уж зависит от вас. А если оставить в стороне Годфри — вспомните, что вы совершили за последний год, с тех пор, как получили письмо от принцессы Каролины!

— Я помню только бессмысленную суету.

— Вы многое сделали для своей страны. Для машины мистера Ньюкомена. Для отмены рабства. Для Ньютона и Лейбница, хотя они оба, возможно, не ценят ваших усилий.

— Как я уже сказал, мне всё кажется бессмысленной суетой. Однако вы дали мне пищу для размышлений: мысли, которые я смогу пережевывать до конца жизни.

— Не надо их пережевывать! Извлеките суть! Поймите, как много вы сделали.

— Подбивая свои итоги, нашли ли вы хоть что-нибудь ценное? — спросил Даниель.

— О да, — отвечала Элиза. — Машина для подъёма воды посредством огня более чем покроет убытки, на которые я жаловалась.

— Мне не показалось, что вы жалуетесь. Скорее констатируете факты, — сказал Даниель.

— Я постоянно теряю деньги, — заверила она. — Я довольно много издержала на борьбу с рабством — а этот проект только начался. Для того чтобы уничтожить рабство, потребуется по крайней мере столько же времени, сколько для создания настоящей логической машины. На сей счёт я не обольщаюсь.

— То есть моё положение не хуже вашего? Спасибо, вы меня утешили. И каков же ваш следующий проект, если позволено спросить?

— Касательно данных капиталовложений? Списать убытки, продать всё бесполезное и удвоить инвестиции в то, что действительно работает: машину для подъёма воды.

— Ваше изложение дела внушает оптимизм, — сказал Даниель, почему-то чувствуя себя совершенно успокоенным. — А если машина заработает, она поможет вашей цели, уменьшив потребность в рабском труде…

— И вашей, — добавила Элиза, — предоставив движущую силу для логической машины. Теперь вы начинаете понимать.

— Как любил говаривать Роджер: «Хорошо быть обучаемым».

— Отлично! — Элиза хлопнула в ладоши. — Однако нам следует заняться некоторыми частностями, пока мы не ушли с головой в наши великие планы, верно?

— Надо уберечь карты от таких вот людей. — Даниель кивнул на представителей власти, хозяйничающих во дворе.

— Само собой. Но я думала о пятнице.

— В пятницу предстоят два события: испытание ковчега и казнь на Тайберне, — напомнил Даниель. — Какое из них вы имели в виду?

На лице Элизы вновь мелькнула горькая полуулыбка.

— Оба, ибо они теперь одно.

— Значит, мы с вами пришли к одинаковому заключению, — сказал Даниель. — Всё решается между Исааком и Джеком. Джек почти наверняка подбросил в ковчег порченые монеты. Если он даст показания, то Исаак оправдан, а денежная система — вне подозрений.

— Можно ли как-нибудь спасти Ньютона и денежную систему без показаний со стороны Джека?

— Не проще ли убедить Джека дать показания? Дополнительный выигрыш: если Джек согласится на сделку, его не казнят.

— Допущение весьма сомнительное, — заметила Элиза. — И в любом случае я не хочу, чтобы он заключал сделку. Я хочу, чтобы в пятницу его казнили.

Даниель был настолько ошеломлён, что продолжал говорить: так человек, которому прострелили голову, делает шаг-другой, прежде чем упасть.

— Э… даже если таково ваше желание… почему бы не заключить сделку, чтоб его хотя бы повесили без мучений?

— Я хочу, — твёрдо произнесла Элиза, — чтобы в пятницу Джека Шафто казнили согласно изначальному приговору.

— Так… — Даниель заморгал и затряс головой, не в силах вместить Элизину бестрепетную жестокость. — Так вы хотите знать, может ли Ньютон выдержать испытание ковчега без Джековых показаний?

— Об этом я и спрашиваю вас как натурфилософа.

— То есть вы спрашиваете, можно ли подтасовать испытание ковчега?!

— До свидания, доктор Уотерхауз. И мне, и вам многое предстоит сделать до пятницы, — сказала Элиза и вышла из комнаты.

Часовня Ньюгейтской тюрьмы 24 октября 1714

Итак, умоляю вас, братия, милосердием Божиим, представьте тела ваши в жертву живую, святую, благоугодную Богу, для разумного служения вашего.

Римл. 12, 1

Английские светские власти ещё не совсем покончили с Джеком Шафто, но они сделали всё, что было в их силах: нашли его виновным в худшем из преступлений, бросили в худшую из тюрем, приговорили к худшей из казней. На этом их возможности исчерпались. Карающий меч нуждался в заточке, смертоносный колчан опустел. Посему они передали его властям духовным, сиречь англиканской церкви. Первый и, очевидно, последний раз в жизни Джек привлёк к себе внимание этой организации. Он совершенно не знал, как вести себя под её непривычным взглядом.

В бродяжьих становищах его юности безумцев было хоть отбавляй. Из всех мест, где Джеку случилось бывать позже, только в Ньюгейте доля умалишённых оказалась выше.

Они с Бобом очень рано уяснили, что нация сумасшедших делится на многочисленные сословия, секты и партии, к которым нужен совершенно разный подход. Двое одинаковых с лица оборвышей в бродяжьем лагере посередь охотничьих угодий какого-нибудь герцога неудержимо влекли к себе маньяков всякого рода. Чтобы выжить, надо было научиться отличать, скажем, религиозных фанатиков от педофилов. Фанатик мог даже защитить от насильника. За это иногда приходилось платить — выслушивать проповеди. В природе фанатика читать наставления, как и гонять извращенцев. Одно от другого неотделимо. Выслушанные поневоле обличительные речи дали юным Шафто исчерпывающее представление об англиканской церкви.

Позже Джек вспоминал нравоучения под открытым небом со скепсисом умудрённого жизнью взрослого человека. Проповедники были религиозные маньяки, готовые мыкаться с бродягами, лишь бы не покоряться официальной церкви. Где им судить о ней честно и беспристрастно? Наверняка половина их измышлений — плод галлюцинаций, и даже редкие крупицы правды искажены горячечным воображением. Не то чтобы Джек питал тёплые чувства к церкви и хотел её обелить — просто его тошнило от фанатиков. Если верить их бредням про англикан, надо было верить и назойливым уверениям, что он попадёт в ад. Джек предпочитал отмахнуться от всего сразу, не выискивая здравое зерно.

Сейчас, сидя в часовне Ньюгейтской тюрьмы, он убеждался, что фанатики говорили чистую правду.

Они утверждали, что англиканская церковь, в отличие от молельных домов нонконформистов, разгорожена на ряды, называемые скамьями. А чтобы усталые бродяги, стоящие на земле или в лучшем случае сидящие на брёвнах, не позавидовали, фанатики сравнивали церковные скамьи с загонами для скота, где прихожане, как овцы, дожидаются, когда их остригут или забьют на мясо.

Теперь, впервые в жизни попав на англиканскую службу, Джек видел, что часовня (расположенная на верхнем этаже Ньюгейтской тюрьмы) и впрямь разделена на ряды, частью открытые, частью — с прочными навесами над головой, чтобы злодеи не могли выпрыгнуть, а диссентеры — вознестись прямиком на небо без посредничества уполномоченных представителей государственной церкви.

Фанатики утверждали, что в англиканской церкви лучшие места достаются знати; сословия не смешиваются, как у нонконформистов. Вот и в Ньюгейтской часовне соблюдалась строгая иерархия. Узники «общей стороны» сидели по одну сторону центрального прохода, слева от расположенной в углу кафедры тюремного священника — ординария. Узники «господской стороны» — справа. Должники — отдельно от уголовных, женщины — отдельно от мужчин. Однако лучшие места, прямо под кафедрой, были отведены аристократии — тем, кого недавно осудили на казнь. Им полагалась привилегированная открытая скамья; правда, к ней приковывали цепями, как на галерах.

Фанатики утверждали, англиканская церковь — преддверие смерти, врата адовы. Казалось бы, бред сумасшедшего; однако часовня Ньюгейтской тюрьмы была сплошь завешана чёрными траурными полотнищами. Прямо перед скамьёй осуждённых располагался алтарь, но не с хлебом и вином, а с гробом. Для вящей доходчивости крышку сняли, чтобы смертники видели: гроб пуст и ждёт жильца. Отверстый гроб смотрел на них всю службу, и ординарий не упускал случая лишний раз на него указать.

Фанатики утверждали, что в англиканскую церковь ходят не внимать слову Божию, но других посмотреть и себя показать. Англиканская служба — лицедейство, не лучше театрального представления и даже, возможно, хуже; ведь театр не скрывает своего непотребства, а служба в церкви претендует на некую святость. Зарешёченные скамьи Ньюгейта с вонючими арестантами плохо подходили под это описание. Однако когда Джеку надоело пялиться на открытый гроб, он перевёл взгляд на проход и обнаружил в дальней половине церкви открытые скамьи, битком набитые посетителями. Не прихожанами (это были бы люди, живущие в Ньюгейте или его окрестностях), а именно посетителями: свободными лондонцами, которые с утра надели воскресное платье и по собственной воле отправились в Ньюгейт — место настолько смрадное, что прохожие, случалось, падали замертво от вони, доносящейся из-за решёток, — чтобы в чёрном помещении слушать, как тюремный проповедник два часа кряду вещает о смерти.

Никто не напускал на себя ложную, да и вообще какую бы то ни было скромность. Джек отлично знал, что все пришли глазеть на смертников, особенно на него, поэтому без всякого стеснения пялился в ответ. Ординарий битый час толковал несколько жалких строк из послания апостола Павла к римлянам. Никто не слушал. Джек повернулся спиной к кафедре и по очереди смотрел в глаза каждому из сидящих, вызывая того на поединок — кто первый отведёт взгляд. Он выбивал их одного за другим, как мишени в тире. Осталась женщина, с которой Джек не мог встретиться глазами, потому что её лицо скрывала густая вуаль. Та самая женщина, что третьего дня приходила к вратам Януса. Тогда Джек не успел ни разглядеть её, ни тем более запечатлеть в памяти. Сегодня, воскресным утром, у него был целый час. Лица её он не видел, но мог заключить, что она очень богата. Голову дамы венчал кружевной фонтанж, добавлявший ей шесть дюймов роста и служивший своего рода мачтой для крепления вуали. Платье было строгое, почти траурное, но Джек различал поблескивание шёлка: одна материя наверняка стоила не меньше, чем весь гардероб средней лондонской обывательницы. И ещё с дамой был бойцовского вида молодой человек, белокурый и голубоглазый. Не муж и не любовник. Телохранитель. С ним игру в гляделки Джек проиграл, но лишь потому, что задумался о другом. Что-то готовилось.

На середине Чипсайда рассвет, 25 октября 1714

— Вам Роджер явился во сне или вроде того?

— Простите?

Сатурн открыл глаза впервые с тех пор, как четверть часа назад в Клеркенуэлле затолкал себя в карету. После этого он с каждым толчком на ухабе только оседал всё вольготнее. Теперь, поняв, что его спутник всю дорогу бодрствовал и размышлял, Даниель ощутил лёгкую досаду.

Сатурн распрямился на полдюйма.

— Я подумал, может, вас удостоила загробным посещением тень покойного маркиза Равенскара.

— Мои сведения из другого источника.

— От графа Лоствителского?

— Молчите!

— Я так и подумал. Во всё время разграбления Клеркенуэлла лицо графа было красным от стыда.

— Ему придётся краснеть ещё сильнее, если пойдут слухи, будто он меня предупредил. Так что придержите язык!

— Хм. Я не помню, чтобы Равенскар затыкал другим рот угрозами. Скорее он был своего рода инженером и находил баланс интересов.

— Да, я не замена Роджеру. Или вы хотели сказать этим что-то ещё?

— Клеркенуэлл-корт был для меня тем же, чем церковь-община для единомышленников вашего отца. Теперь власти предержащие рассеяли собранную вами общину. Пуритане, попав в такой же переплёт, бежали в Массачусетс, дабы воздвигнуть город, стоящий на верху горы, или как уж они это называли. Вот и я намерен бежать из этой треклятой столицы в место, которое для механика — всё равно что Плимутский камень для ваших единоверцев.

— Что за место, скажите на милость?

— Тоже Плимут, но более старый и не такой далёкий.

Кучер повернул вправо. Даниель не мог сообразить, где они едут, пока не увидел слева церковь святого Стефана Уолбрукского. В одном-двух окнах уже горел свет; хорошо.

Сатурн, досадуя, что Даниель не клюнул на ловко заброшенный крючок, продолжил:

— Ведь мистер Ньюкомен строит свою машину в Плимуте, верно?

— Почти, — отвечал Даниель. — В качестве прощального подарка я куплю вам карту Западной Англии, и вы научитесь различать Плимут, Дартмут, Тинмут и прочая.

— Вот чёрт. Мутные какие-то края, — пробормотал Сатурн, внимательно и даже тревожно глядя на Даниеля.

Тот сказал:

— Я отрекомендую вас мистеру Ньюкомену самым благоприятным образом.

— Спасибо.

— Я не напишу ни слова про адские машины и ночные вылезания из сортиров в публичных домах.

— Буду премного обязан.

— Не стоит благодарности… считайте, что я действую в собственных интересах, — отвечал Даниель. — Ньюкомену нужно меньше кузнецов, больше таких людей, как вы.

— Говорят, он строит чудовищную махину.

— Да. Однако ему потребуется помощь в изготовлении тонких деталей — клапанов и тому подобного. Самая работа для опустившегося часовщика.

— Отлично! Тогда давайте покончим со здешним делами! — Совершенно ободрённый Питер Хокстон, не дожидаясь, когда экипаж совсем остановится, распахнул дверцу. На Даниеля повеяло запахом реки и сыростью. Карета стояла рядом с «Тремя кранами» — пристанью, расположенной неподалёку от того места, где в Темзу впадает затерянная речка Уолбрук. Параллельно берегу, на вержение камня от воды, тянулись склады; между двумя из них зиял узкий проход, который в темноте или в тумане легко было не заметить. Даниель увидел его только потому, что в конце улочки, справа, горел огонь. Примерно минуту огонь то появлялся, то исчезал: Сатурн заслонял его головой и плечами. Потом заскрипела дверь, до слуха долетели огрызки слов, и дверь вновь скрипнула, теперь уже закрываясь.

Улочка вела в широкий двор перед зданием гильдии виноделов. Многие дома здесь, в частности, тот, куда вошёл Сатурн, были бочарными мастерскими.

— Назад к церкви святого Стефана Уолбрукского, — сказал Даниель кучеру.


Уильям Хам ждал их перед церковью, в которой его крестили. Он открыл дверцу и с сопением забрался на место, где прежде сидел Сатурн.

— Никогда ещё в церкви таким не занимались, — проговорил Уильям.

— Я уже объяснил викарию — и готов объяснить ещё раз, если понадобится, — что дело наше праведное и христианское. Будьте покойны.

— Умоляю, дядя, не надо о покойниках. По крайней мере сегодня.

За разговором они проехали семьсот футов до входа в Английский банк.

— Я кое-что хотел тебе рассказать, — заметил Даниель, глядя, как племянник возится с ключами. У него было чувство, что пальцы Уильяма так медлительны и неповоротливы не только от холода.

— Что именно, дядя?

— Я никогда с тобой прежде об этом не говорил, зная, что тема болезненная. Но когда после кончины твоего отца двери его подвала взломали по приказу лорда-канцлера, я был в числе тех, кто спустился внутрь и увидел, что там пусто.

— Странное вы избрали время, чтобы об этом вспомнить, — буркнул Уильям, рывком открывая дверь. От досады кровь прихлынула к его пальцам и, возможно, к мозгам тоже — какой-никакой, а результат. Несколько минут Уильям успокаивал сторожа и убеждал его вернуться в постель, затем повёл Даниеля в подземный лабиринт банка. Даниель говорил на ходу:

— Ты кипишь возмущением, Уильям, и справедливо. Король Карл отнял у твоего отца золото и серебро, доверенное Дому Хамов вкладчиками. Дом разорился. Твой отец умер от стыда. Другие златокузнецы тоже пострадали, хоть и не так сильно. Они понимали, что у твоего отца не было выбора. Король прибрал к рукам золото, ссылаясь на божественное право монарха. Вот почему тебя всегда охотно брали на службу в банки — история вошла у златокузнецов в пословицу, и ты — живая ниточка, с нею связывающая.

— Так или иначе, — продолжал Даниель, — обнаружив, что подвалы твоего отца пусты, мы выбрались на крышу вашего дома…

— Мы?

— Твои дяди Релей, Стерлинг, я и сэр Ричард Апторп. И знаешь, что произошло тогда на крыше?

— Представления не имею.

— Сэр Ричард основал Английский банк.

— О чём вы? Банк основали двадцатью годами позже! Да и как может один человек основать банк на крыше златокузнечной лавки, которую подожгла толпа?

— Я хочу сказать, он понял, каким должен быть банк. Что банки не смогут работать, пока король вправе опустошать их подвалы всякий раз, как захочет пополнить свою казну. Мысль была революционная. Возможно, она не пришла бы ему в голову, не окажись он тогда рядом с сыновьями Дрейка — цареубийцы, врага божественных прав, поборника свободного предпринимательства. Когда сэр Ричард сложил одно и другое вместе, он создал то, что мы сейчас видим.

— Молодец, — отвечал Уильям. — Хотел бы я быть на его месте. Отомстить за семейную честь и всё такое.

Он остановился перед дверью в хранилище, где лежали привезённые из Брайдуэлла карты для логической машины, и теперь снова возился с ключами. Даниель забрал у племянника фонарь и, стоя, как Диоген, светил ему на руки.

— Ты был тогда слишком мал, чтобы основать банк, — напомнил Даниель. — А сейчас ты этим и занимаешься — мстишь за семейную честь.

— Как так? — спросил Уильям, аккуратно вставляя затейливый ключ в одну из замочных скважин.

— Король — или некий орган его правительства — намеревается захватить то, что я сюда положил. О, это не моя собственность. Но и не короля! У него нет на неё никаких прав! Если бы ты спасовал и позволил её забрать, семейное проклятие закрепилось бы — теперь уже навсегда.

Уильям Хам распахнул дверь в хранилище. Оттуда повеяло затхлостью и нечистотами — не так сильно, как из подземной канавы Флитской тюрьмы, но достаточно, чтобы пробудить воспоминания.

— После вас, дядя. — Голос Уильяма звучал гораздо спокойнее, чем минуту назад.

— Нет, Уильям, иди первым! Это твоя привилегия, твой подвиг, маленький, но великий. Сити услышит о нём, и акции банка вырастут благодаря твоей стойкости. И что гораздо важнее: твой отец, если он тебя видит, говорит другим усопшим: «Се сын мой, в котором моё благоволение».

— Спасибо вам за ваши слова, ведь я знаю, что вы в такое не верите! — проговорил Уильям чуть хрипловато. Даниель отвёл взгляд, чтобы не видеть, как наполняются слезами складки под глазами племянника, поэтому вздрогнул и чуть не выронил фонарь, когда Уильям взял его за плечо. — Но я-то верю! И если мой отец смотрит сейчас с небес, то ваш родитель стоит рядом с ним и ликует, глядя, как вы тычете острой палкой в глаз нашему новоявленному королю!


Через минуту Даниель остался один в храме Митры. Уильям Хам запер его снаружи.

В кармане Уильяма лежала только что подписанная бумага, согласно которой Даниель забирал бывшие на хранении ценности и освобождал банк от всякой за них ответственности. Бумага должна была задержать королевских людей хотя бы на то время, пока они будут её читать.

Ценности, разумеется, все, по описи, лежали на полу перед Даниелем. Золотые карты из Брайдуэлла привозили часто, маленькими партиями. После того как Даниель побывал в банке вместе с Соломоном Коганом и узнал о существовании колодца, он изменил способ упаковки карт. Бочар, мистер Андертон (его мастерская располагалась неподалёку от здания гильдии виноделов) по заказу Даниеля изготовил специальные коробки. Выглядели они как барабаны или шляпные картонки, лёгкие, примерно фут диаметром и полфута высотой, и делались из мягких планок толщиной не больше восьмой части дюйма, согнутых в обручи, соединённых сыромятной кожей и запечатанных смолой. Каждая прибывала в Брайдуэлл, наполненная стружками (этот материал в избытке выходил из под рубанков и скобелей мистера Андертона). Каждая была снабжена плотно пригнанной крышкой. Их составляли в углу картонабивочной мастерской, возле стола, где мистер Хам взвешивал золото. После того как готовую партию карт вносили в опись, из штабеля брали очередную шляпную коробку. Крышку снимали. В опилки укладывали стопку карт, завёрнутую в бумагу, а рядом — мешочек с выбитыми кружками. Сверху клали документы на эту партию. Крышку опускали на место, пришнуровывали сыромятной кожей и заливали по краям смолой. Теперь коробка была готова к отправке в банк.

Коробки не могли сравниться с настоящими бочками прочностью, водонепроницаемостью и ценой. Однако они проходили в колодец и могли некоторое время держаться на плаву. Большего Даниелю не требовалось. Как только Уильям Хам запер его, Даниель поднял дощатый люк колодца. Глаза застилал страх: вдруг что-нибудь разладилось и внизу никого нет. Целую минуту паника нарастала, потом внизу послышались голоса. Ещё через минуту Даниель увидел пляшущие отсветы, а затем и пламя свечи прямо внизу. «Готовы!» — донеслось из колодца.

Даниель бросил коробку в шахту. Он не услышал ни треска, ни грохота, только мягкий шлепок, с которым кто-то поймал коробку, затем короткий обмен репликами и смешок. «Готовы!» Даниель бросил вторую коробку. Сперва дело шло небыстро, с перерывами на лишние разговоры и извинения. Потом люди внизу, очевидно, выстроились в цепочку, и теперь всех тормозил Даниель, не успевавший достаточно быстро таскать коробки. В конце концов Питер Хокстон выбрался наверх и принялся ему помогать. Вдвоём они мигом перекидали оставшийся груз.

К тому времени, как всё Соломоново золото отправилось в колодец, за дверью уже раздавались сердитые голоса. Кто-то нетерпеливо дёргал замки и щеколды. Уильям Хам пообещал тянуть, сколько удастся, разыгрывая непонимание, споря и, наконец, делая вид, будто потерял ключ. Однако, по-видимому, все уловки уже себя исчерпали. Хуже того: Исаак, чей голос Даниель вроде бы различал за дверью, мог вскрыть любой замок, изготовленный человеческими руками. Оглядевшись в последний раз — не забыли ли они коробку, — Даниель свесил ноги в колодец и принялся нащупывать перекладины приставной лестницы. Сатурн полез за ним, но задержался в начале лестницы, чтобы опустить крышку люка — так сказать, закрыть за собой дверь. Сквозь небольшое отверстие, выпиленное на краю люка, была пропущена верёвка, привязанная к старинному сундуку рядом с колодцем. Сатурн убедился, что Даниель уже внизу и стоит в боковом туннеле, затем намотал верёвку на руки и спрыгнул. Он пролетел расстояние примерно в локоть и повис, ища ногами перекладину. Сундук сдвинулся и, хотелось верить, закрыл люк. Таким образом, они выгадывали или не выгадывали несколько лишних минут, в зависимости оттого, насколько тщательно будут обыскивать хранилище.

Сатурн убрал лестницу и, неся её под мышкой, пошёл за Даниелем по берегу Уолбрука. Русло теперь отмечала редкая цепочка свечей. Впереди кто-то шлёпал по воде. Сатурн бросил лестницу и двинулся вслед за Даниелем, задувая по пути свечи. Оба внимательно смотрели, не осталось ли тут коробок.

Через считанные минуты они были уже перед водостоком церкви святого Стефана Уолбрукского. Даниель пополз первым. Грубые руки ухватили его и выдернули наружу. На какое-то время он ослеп от резкого света. Однако нюх различал минеральный запах свежего раствора, а по мозолям на втащивших его руках Даниель угадал каменщика. С минуту слышались сопение и возня, пока тянули Сатурна, затем хохот, когда тот наконец пробкой вылетел из дыры. Сатурн вскочил на ноги и грозно велел всем уняться, сказав, что слышал отдающиеся вдоль Уолбрука голоса, один из которых почти наверняка принадлежит разгневанному сэру Исааку.

Даниель уже привык к свету и видел, что в крипте под церковью собралась небольшая толпа: каменщик с двумя помощниками, двое бочаров из мастерской мистера Андертона, Даниель, Сатурн и трое жохов из тех, что передавали коробки по цепочке. А также дряхлый, сгорбленный старик в отличном платье и прекрасном расположении духа, совершенно очарованный дырой в полу, откуда только что появилось столько нового и интересного.

— Я совершенно про неё забыл! — воскликнул сэр Кристофер Рен. — Я ваш должник, Даниель! С архитекторами такое случается сплошь и рядом, сами знаете — закончишь дело на девяносто девять процентов и отвлечёшься на другое. Вы совершенно правильно мне о ней напомнили!

К тому времени, как он закончил последнюю фразу, дыра уже исчезла. Каменщики вставили в неё заранее приготовленную свинцовую трубу и вывалили тачку замешанного на растворе щебня. Трубу вдавили так, чтобы она оказалась вровень с полом, и каменщик уложил поверх щебня несколько плит.

В другом конце помещения мастеровые мистера Андертона укладывали шляпные коробки в бочки. Те были пока не доделаны: сверху доски расходились, их держали временные обручи. С внутренней стороны досок были выпилены пазы для донца. В каждую бочку влезала дюжина коробок; чтобы они не гремели, свободное место забивали стружками. Сверху клали донце. В таком виде бочки перетаскивали во двор церкви, который сообщался с другим двором, побольше, позади здания гильдии засольщиков, где ничто не могло быть более неприметным, чем несколько подготовленных к закупорке бочек.

К концу дня все бочки доставили в мастерскую мистера Андертона; его бондари загнули доски внутрь, зажав донца, и набили постоянные обручи.

Даниель устал, но не чувствовал сил подвести под делом черту, пока последнюю шляпную коробку не запечатали в последнюю бочку. Он устроился в углу мастерской и по мере надобности взбадривал себя кофе и табаком. Наконец работа была закончена. Бочки откатили к «Трём кранам»; на каждой указали адрес получателя: LEIBNIZ-HAUS HANOVER. После всех забот и треволнений, доставленных золотом по пути с Соломоновых островов во дворец вице-короля Мексики, затем в Бонанцу, где оно было похищено, в Каир, Малабар и дальше по морям на обшивке, а потом в трюме «Минервы», очень странно было повернуться спиной и уйти, бросив его на открытой пристани. Однако теперь, замаскированное под солёную треску и доверенное надёжному экспедитору, оно было, пожалуй, в большей безопасности, чем когда-либо за свою историю.

Ют «Минервы» полдень, вторник 26 октября 1714

Вчера вечером Даниель побоялся возвращаться в Крейн-корт, зная, что Исаак скорее всего найдёт его там, будет костить, щучить, стращать и вообще всячески портить ему кровь. Поэтому он решил напроситься на «Минерву», благо та была куда ближе к «Трём кранам». Капитан и офицеры этого замечательного корабля уже давно настойчиво зазывали Даниеля в гости, а тот всякий раз находил предлог отказаться. Когда Даниель незадолго до полуночи заявился на лодке, его приняли с распростёртыми объятиями, напоили допьяна и уложили спать в прежней каюте.

Он проснулся с чувством, что проспал очень-очень долго, возможно, от непомерного облегчения, что наконец-то сбыл с рук треклятое золото.

Впрочем, Даниель знал, что проспал бы ещё дольше, если бы не грохот и чертыхания.

Он с неохотой влез во вчерашнюю заскорузлую одежду — она стояла колом и вполне могла служить подпоркой для тела. Незнакомый человек рывком открыл дверь каюты, не удосужившись даже постучать. Даниель как раз застёгивал пряжку на башмаке. Хозяин каюты и незваный гость уставились друг на друга, в равной степени шокированные. Незнакомец был молод, хорошо одет и благовоспитан — а потому в ужасе, что потревожил старика за церемонией утреннего туалета. Тогда почему же он здесь оказался? Ответ подсказывал значок с серебристой борзой.

— Сэр! Прошу прощения, но… э…

— По велению короля вы должны обыскать мою каюту? — предположил Даниель.

— Да, сэр. Именно так.

— И что же вы ищете, если мне позволено узнать? Сонного старика? Он перед вами.

— Нет, сэр, простите…

— Если вы скажете мне, что вам велено искать, я постараюсь помочь, чем смогу.

— Золото, сэр. Контрабандное золото.

— А… Боюсь, что всё золото здесь — у меня на пальце. — Даниель снял кольцо и протянул на ладони. — Вы его конфискуете?

Королевский курьер окончательно смутился.

— О нет, сэр, конечно, нет, это совсем не то, что мы ищем. Мне крайне неловко вас беспокоить, но если бы вы соблаговолили… э…

— Выйти, чтобы вы могли тщательно обыскать каюту? Какой разговор, любезный, уже иду!

Даниель надел кольцо обратно на палец, встал и вышел на палубу.

Даппа, стоя на юте, смотрел в подзорную трубу на Тауэр. Вчера Даниель добрался до «Минервы», так толком и не поняв, в какой части Лондонской гавани она находится. Сейчас, когда взошло солнце, он поразился, как близко они от Тауэра — почти на расстоянии окрика.

Даниель молчал, дожидаясь, пока Даппа его заметит; невежливо резко заговаривать с человеком, когда тот смотрит вдаль. Не стал он и спрашивать, где ван Крйк. Местоположение капитана несложно было определить, поскольку тот безостановочно сыпал ругательствами на голландском, сабире и прочих известных ему языках, следуя по своему кораблю за курьерами короля.

— Могло быть хуже, — заметил Даппа после того, как из открытого люка вырвался особо мощный шквал ванкрюйковой брани. — Мы сейчас легко нагружены, и корабль не трудно тщательно обыскать. Две недели спустя мы будем набиты по шпигаты — тогда это была бы целая история.

Он опустил подзорную трубу и подмигнул Даниелю.

— Они царапают наши пушки.

— Что-что?!

— Какое-то высокопоставленное лицо вообразило, будто волшебное золото отлили в пушечные формы и выкрасили в чёрный цвет, чтобы вывезти под видом орудий. Солдаты скребут их шилом, убеждаясь, что они бронзовые.

— Невероятно.

— Некоторые члены команды теперь считают, что вы приносите нам несчастье.

— А, понятно. Первый раз, когда я поднялся на «Минерву», она подверглась нападению со стороны Чёрной Бороды. Теперь это.

— Да, док.

— Раз они такие суеверные, — сказал Даниель, — то наверняка слышали поговорку: «В третий раз повезёт».

— Что вы задумали? — спросил Даппа и тут же невольно улыбнулся.

— Из ваших слов я заключил, что «Минерва» скоро отплывает.

— Нам надо взять здесь кое-какой груз, потом мы идём в Плимут.

— Вот как?

— Прошлый раз, будучи там, мы ввязались в одно дельце, которое ещё тянется. Так или иначе, нам надо туда зайти. Потом на юг в Опорто. Затем через Атлантику в более тёплые широты.

— А весной снова в Лондон?

— Лондоном мы уже наелись, спасибо! Нет. — Даппа рассмеялся. — Наш путь лежит в противоположную сторону. Енох Роот изводит нас просьбами доставить его на Соломоновы острова…

— Но они на другой стороне земного шара от Бостона!

— Мы знаем, где они, — отвечал Даппа. — Однако нам как раз по пути.

— По пути куда?!

— На Квиинакууту, где мы навестим старых друзей или их могилы, если так обернётся. Потом в Малабар, где у нас инвесторша, которая, можно смело предположить, уже рвёт и мечет. Она не принимает дивиденды в форме переводных векселей. Мы должны явиться к ней и сложить золото в слитках на берегу.

— Трудный случай.

— Трудный, пока мы зарабатываем деньги в Лондоне. Мы отправимся туда, сложим золото на её берегу, я с ней пересплю, и со временем она нас простит.

— А дальше?

— Понятия не имею.

— Пассажир, которого вы повезёте на Соломоновы острова, сейчас занят моими делами в Бостоне — ликвидирует Институт технологических искусств, продаёт дом, уламывает кредиторов, расплачивается по счетам из трактиров, — сказал Даниель. — Пока он не отбыл к антиподам, мне надо бы посидеть с ним и подбить счета.

— Тогда вам следует отправиться к нему, и поскорее, ибо, уверяю вас, сюда он не поедет.

— Вы сказали, что собираетесь в Плимут?

— Да.

— У меня тоже есть дела в западных графствах, — сказал Даниель. — Может быть, встретимся там, и вы захватите меня в Америку.

— Может быть, — ответил Даппа, потом, изумившись собственной грубости, быстро добавил: — Нет, я-то не против. Но после сегодняшнего у ван Крйка будет много вопросов. Он захочет узнать, где треклятое золото. Я позволю себе намекнуть — лучший ответ: «Очень, очень далеко».

— У меня есть ещё более удачный: «Не знаю». — Даниель развёл руками, словно указывая на тысячи кораблей в Лондонской гавани, затем пожал плечами.

— Оно в пути, — догадался Даппа. — Вы его сплавили.

— Сплавил, как сплавляется металл в тигле, влил в общее движение судов на Темзе; оно отправится в Ганновер путями загадочными, но надёжными, подобно пиастрам, которые сходятся в Шахджаханабаде, как если бы обладали собственной волей.

Чем поэтичнее говорил Даниель, тем с меньшим вниманием слушал Даппа. Под конец он снова приставил к глазу подзорную трубу и навёл её на Тауэр.

— Что вы там высматриваете?

Ветер дул с севера, сильный и холодный, а Даниель вышел на ют без шляпы и парика. Поднявшись сюда, он отыскал глазами Тауэр, чтобы сориентироваться, но в продолжение всего разговора стоял к крепости спиной, подняв ворот, чтобы не задувало в затылок. Даппа подставил лицо ветру, решительно сдвинув брови. Он сказал:

— Легче вам повернуться и взглянуть самому, чем мне объяснять.

— Но у вас есть подзорная труба, а у меня нет!

— На таком близком расстоянии она не нужна.

— Тогда зачем вы в неё смотрите?

— Пытаюсь разобрать некоторые детали. На вершине Фонарной башни стоят люди, явно повинные в этом безобразии, — сказал Даппа.

— Вы про разгром на корабле?

— Как вы, возможно, заметили, курьеры постоянно поглядывают в ту сторону, ожидая указаний. Они общаются при помощи семафора. Сдаётся мне, один из людей на башне — сэр Исаак Ньютон.

Даниель не услышал ничего для себя удивительного, тем не менее повернулся лицом к ветру. Через мгновение он различил тех, о ком говорил Даппа.

— Где он?

— В середине, смотрит прямо на вас в подзорную трубу.

— О чёрт! Наверняка он меня узнал! — вырвалось у Даниеля. Надо было сразу отвернуться, но его словно парализовало, как мышь под орлиным взглядом.

— Ничего-ничего, он опускает подзорную трубу… нет, я ошибся, он её уронил!

— Исаак уронил подзорную трубу?!

Даниель не мог поверить, что сэр Исаак Ньютон так обошёлся с оптическим прибором.

— Он стоит с открытым ртом. Смотрит в нашу сторону. Я не могу как следует разобрать выражение его лица… На ум приходят такие непочтительные выражения, как «ошарашен», «остолбенел»… О! О! О Боже!

— Что такое? Что там? — вопрошал Даниель, борясь с желанием выхватить у Даппы трубу. Невооруженным глазом он видел только, что люди на вершине башни бросились туда, где стоит Исаак — или стоял минуту назад.

— Он упал! Как подкошенный! Хорошо, что сосед справа его поймал.

— Поймал?!

— Он пошатнулся, — объяснил Даппа, — выронил подзорную трубу и чуть не рухнул следом за ней. Смотрите, послали за помощью… кричат солдатам внизу, машут шляпами… Господи, как же они мечутся! — Даппа наконец опустил подзорную трубу и взглянул на Даниеля. Чёрная кожа над переносицей пошла складками — он только сейчас сообразил, что увидел. В тот же миг понял это и Даниель — ему пришлось ухватиться рукой за фальшборт, чтобы устоять на ногах.

— Он жив, иначе бы они так не суетились, — проговорил Даппа. — У сэра Исаака Ньютона удар. Вот что я думаю.

— Возможно, просто обморок. Он последнее время недомогал.

— То, что я видел, больше похоже на удар. Отнялась правая половина тела — вот почему он выронил трубу и у него подогнулась правая нога. В любом случае обморок или удар, полагаю, был вызван тем…

Тут Даппа прикусил язык и сморгнул.

— Тем, что он увидел моё лицо, когда я обернулся, невольно подтвердив худшие его страхи, — сказал Даниель. — Страхи, которыми он мучился с тех пор, как я приехал в Лондон и влез в мрачную историю с золотом Соломона. Дьявол! Я убил своего друга!

— Он не умер, и он вам не друг, — поправил Даппа.

— Не будете ли вы так добры подозвать лодку? — спросил Даниель. — Думаю, Исаака повезли к племяннице; я поспешу туда, чтобы защищать его от врачей.

Храм Вулкана cреда, 27 октября 1714

Во вторник у Даниеля разыгрался несвойственный ему оптимизм. Каким-то образом он убедил себя, что у Исаака не обморок и не удар, а обычный приступ панического страха, вроде тех, какие случались раньше, и отправился на Сент-Мартин-стрит в спокойной уверенности, что Исаак дома. Однако слуга сообщил, что хозяин в особняке покойного Роджера Комстока на попечении Катерины Бартон.

Даниель поехал туда в среду и застал мисс Бартон в крайнем смятении. Только сейчас он задним числом понял, что Исаак чудом дотянул до сегодняшнего дня. Здоровье его пошатнулось ещё в августе, когда Лейбниц столкнул их за ограду. Исаак избежал смерти в фосфорном огне, но повредил рёбра и в следующие недели не мог глубоко дышать. Потом он подхватил простуду, которая из-за невозможности откашливать мокроту по причине боли в рёбрах перешла в воспаление лёгких.

Вчера с Исааком, вероятно, приключился удар, но не очень сильный. По словам мисс Бартон, её дядя какое-то время приволакивал правую ногу, но это прошло. Её больше пугал быстрорастущий жар.

— Жар?! — воскликнул Даниель и выразил желание немедленно увидеть больного. Исаак настрого запретил пускать к нему врачей, и Катерина Бартон следовала дядиной воле; однако Даниель Уотерхауз был не врач.

Исаак, в тонкой ночной рубашке, лежал, разметавшись, на кровати под балдахином. Одеяла он сбросил на пол, и кто-то открыл окно, чтобы в комнату проникал холодный воздух. Даниелю пришлось сунуть руки в карманы, чтобы не озябли.

— Исаак? — позвал он.

Больной чуть повернул голову, длинные белые волосы на подушке легли по-новому. Глаза под полузакрытыми веками сфокусировались. Однако смотрели они не на Даниеля. Тот подошёл ближе. Исаак дышал часто и неглубоко. Даниель нагнулся и приложил ухо к его груди. От неё шёл жар, как от вынутого из печки хлеба. В основании Исааковых лёгких скворчало, как будто там жарят ветчину. Сердце билось слабо, но быстро, с пугающими перебоями и паузами.

Во время осмотра Даниель не мог не заметить, что грудь Исаака в разрезе ворота покрывает розовая сыпь. Он сел на край кровати и принялся расстегивать на больном рубашку. Глаза Исаака, а затем и голова, шевельнулись. Он следил за руками Даниеля, пока тот возился с пуговицами на его вздымающейся груди. Когда Даниель раздвигал полы рубашки, Исаак остановил взгляд на его правой руке. Даниель узнал натурфилософское любопытство.

Всё туловище Исаака покрывала сыпь. Особенно заметна она была слева под мышкой.

— Когда вы последний раз были в Ньюгейтской тюрьме? — спросил Даниель; он видел, что у больного временное просветление.

— А! — проговорил Исаак. В следующие несколько минут ему пришлось откашливать мокроту, чтобы прочистить горло для дальнейших слов. — Так мы с вами сошлись в диагнозе. Тюремная лихорадка. Очень утешительно. Мы так редко в чём-нибудь сходимся.

Фразы разделялись долгими паузами.

— Когда вы последний раз… — вновь терпеливо начал Даниель.

Исаак ответил, не дав ему договорить:

— Неделю назад. Я говорил с Джеком в подвале смертников.

— Обычно инкубационный период тюремной лихорадки…

— Чуть дольше. Да. Но я стар. И ослаблен другими болезнями. Не педантствуйте. У меня мало времени. Будем считать, что у меня тюремная лихорадка. До улучшения предстоит ухудшение. Если улучшение вообще будет. Сейчас начинается озноб. Пожалуйста, застегните мою рубашку. Правая рука плохо меня слушается.

Даниель не мог отказать в такой просьбе, хоть и подозревал, что Исаак хитрит и на самом деле просто хочет ещё раз взглянуть на его руку с кольцом. Ругая себя, что не догадался заранее спрятать кольцо в карман, он принялся торопливо продевать пуговицы в петли.

— С виду тяжёлое, — заметил Исаак. — Вы знаете, о чём я. Палец не оттягивает?

— Бывает.

— Кто вам его подарил? Очевидно, не женщина.

Даниель застегнул последнюю пуговицу и спрятал руки в карманы.

— Я тоже хочу кое-что вам дать. — Исаак следил взглядом за кольцом, пока оно не исчезло в кармане. Теперь он смотрел Даниелю прямо в глаза.

— Что, Исаак?

— Не столько дать, сколько представить вашему вниманию, — поправил себя Исаак. — Гуковы бумаги. Найденные в Бедламе. Привезённые сюда. Не самое близкое… и не самое далёкое… для меня место. После смерти… Роджера… я стал бывать здесь чаше. Я не мог работать… пока он стоял за спиной… и задавал вопросы. Так вот… я изучил документ… который был наживкой… на арабском аукционе… этим летом. Вы знаете, о чём я. Гуков отчёт о пациенте… который умер во время операции… и был воскрешён… другого слова не подберёшь… неким составом. Поразительный документ.

— Вы изготовили поддельную версию для де Жекса, — сказал Даниель, — но…

— Я вернулся к нему. В последние недели. Когда моё здоровье ухудшилось. Я добавил много примечаний. Расшифровал непонятное. Прояснил то, что Гук, не будучи алхимиком, понять не сумел. Знаю, на ваш взгляд это всё чушь. Но если бы вы позаботились о моих записках… проследили, чтоб они попали в нужные руки… мне было бы гораздо спокойнее.

— Хорошо, конечно. Где они?

— В библиотеке Роджера. Стол у окна. Верхний ящик справа.

— Я сейчас же за ними схожу, — пообещал Даниель, — и отвезу их к вам домой.

— Спасибо, — отвечал Исаак. — Положите их у меня в лаборатории. Вместе с остальным.

— С чем остальным? — спросил Даниель. Однако он ясно видел, что ответа не получит. Исаак сжался в комок и трясся, как вылезший из воды пёс. Даниель позвал Катерину Бартон. Они вместе собрали с пола одеяла и укрыли Исаака.

— Он попросил меня позаботиться о некоторых своих делах, — сказал Даниель, чтобы оправдать поспешный уход. — Я напишу в Тайный совет, что Исаак болен и не сможет присутствовать послезавтра на испытании ковчега.

— Нет! Ни в коем случае! — Мисс Бартон положила руку ему на запястье. Она знала, что её слова проникают в мозг любого мужчины, как пули, если при этом его коснуться.

— Мисс Бартон! — воскликнул Даниель. — Посмотрите на несчастного! Он не может…

— Дядя Исаак сказал мне, что должен присутствовать на испытании ковчега во что бы то ни стало. Даже если умрёт.

— Простите, но вы же не думаете это исполнить?

— «Даже если я умру, — сказал он мне, — усадите моё тело в портшез и отнесите в Звёздную палату». Именно это, доктор Уотерхауз, я и намерена исполнить.

— Что ж, Бог даст, он будет ещё жив.

Даниель мягко высвободил руку из нежных пальцев мисс Бартон и направился в библиотеку Роджера.

Ньюгейтская тюрьма 28 октября 1714

Следом звонарь, служащий прелюдией к палачу, подобно тому, как тоскливой мелодии предшествует бойкая увертюра, приходит терзать их мерзопакостными куплетами, будто людям в таком состоянии только и забот, что слушать несвоевременные стихи; вставши под окном, он исполняет следующую серенаду под аккомпанемент колокола из «Чёрного пса».

Мемуары Достонегоднейшего Джона Холла, 1708

После оглашения смертного приговора тюремщики заперли двери Джековых апартаментов на замок и поставили снаружи вооружённых людей. Ему ни разу не дали спуститься в «Чёрный пёс». Теперь единственной связью с весёлой компанией в добром старом кабачке служил звон колокола над барной стойкой, извещавший посетителей, что им пора расходиться. Под его звуки Джек обыкновенно подносил к губам стакан портвейна из довольно большого запаса вин, присланных ему за последнюю неделю восторженными почитателями.

Сегодня, впрочем, его вечерний ритуал грубо нарушил звон колокольчика в сводчатом туннеле под «замком». В туннель выходила решётка подвала смертников. Завтра на Тайберне предстояло умереть не одному Джеку. С ним отправлялись шестеро узников «бедной стороны», у которых не нашлось средств или таинственных друзей, чтобы перебраться из подвала в более уютное место. Пользуясь тем, что слушателям некуда деться, полуночный звонарь исполнил перед решёткой такие вот тошнотворные стихи:

Все те, кто в этих стенах смерти ждёт,

Приготовляйтесь, скоро ваш черёд.

Грехи оплачьте, се последний час,

Покайтесь, или ад поглотит вас.

Молитесь, бдите, чтобы вам готовым

Предстать заутра пред Судьёй суровым.

Когда же с духом разлучится плоть,

Вас грешных да помилует Господь!

Покончив со своими обязанностями здесь, звонарь покинул смрадный туннель и, пройдя в арку, встал посередине Холборна, точно под тройным окном Джека Шафто, словно влюбленный, готовый пропеть серенаду даме сердца. В обычное время это было бы дело тёмное (поскольку солнце уже давно закатилось) и опасное (люди, вставшие перед воротами Лондонского Сити, обычно долго не проживали). Однако сегодня маневры звонаря освещала толпа лондонцев с факелами, перегородившая улицу, так что если какой-нибудь кучер по глупости и решил бы проехать этим путём, лошади шарахнулись бы от огненного заграждения. Ньюгейтские ворота заперли на ночь. Звонарь стоял в полукруге огня, изумлённо моргая — обычно он исполнял свои обязанности в менее многолюдной обстановке.

Джек с самого вынесения приговора вёл жизнь затворника. В первые дни на Холборне время от времени собиралась толпа, видимо, привлечённая слухами, что Джек Шафто покажется в окне, словно король на балконе Сент-Джеймского дворца. Её неизменно разгоняли констебли; Джека никто так и не увидел. Однако сегодня был особый случай: часто ли в жизни Джека будут вешать не до полного удушения, холостить, потрошить и четвертовать? Минуту или две он зажигал свечи — ещё одна редкая для Ньюгейта роскошь; те обожатели, у которых не было «желтяков» (то есть гиней), чтобы слать Джеку портвейн, кое-как находили «треньк» (трёхпенсовик) на сальную свечку, чтобы ему после стакана на сон грядущий не мочиться мимо ночной вазы. Свечей уходило мало, но беречь их теперь было незачем, и Джек зажёг все. Комната немедленно наполнилась едким дымом и запахом прогорклого сала, живо напомнив Джеку его детство на Собачьем острове. В одном из окон была окованная железом форточка. Джек открыл её, чтобы выпустить дым. Это немедленно приметила толпа на Холборне, возомнившая, будто у Джека Шафто в последнюю ночь нет других дел, кроме как с ней базарить. Треклятый колокол зазвенел снова, унимая ропот толпы, и звонарь прокричал свои куплеты.

Джек был готов. Он прижался лицом к решётке и заорал:

Ты, ничтожество, звеня,

Хочешь в ад загнать меня.

Завтра с неба в это время

Плюну я тебе на темя.

Ведь если правду нам попы вещают,

В Раю всё нюх, и взор, и слух ласкает,

А коли так, то, значит, место это —

Любое, где тебя, паскуды, нету.

Стишки очень понравились всем, кроме звонаря, который отступил в направлении церкви Гроба Господня, слегка ускорив шаг, когда в спину ему полетели кал и недоброкачественные овощи.

После бегства звонаря под окном остались только добропорядочные члены толпы, разделённые склонностью убивать, насиловать и обворовывать друг друга, но сплочённые любовью к Джеку. Они определённо чего-то от него ждали. Несколько компаний затянули было песенки в его честь, на разные мотивы, но общего хора не получилось. Джек (для них — смутный силуэт на фоне дымной, озарённой свечами комнаты, наполовину скрытый массивными железными прутьями) замахал руками, а когда толпа немного притихла, снова прижался лицом к решётке и закричал:

— Ночной колокол пробил, джентльмен из церкви Гроба Господня пропел мне свои куплеты, я удаляюсь спать. И вам советую! Завтра у нас длинный и хлопотный день! Утром у меня встреча на Тайберне, куда я вас всех приглашаю! А вечером ещё одна, в Коллегии врачей. Ибо хотя тело моё четвертуют, предполагается, что голова в ходе церемонии останется более или менее целой, и натурфилософы за углом — по Ньюгейт-стрит, свернуть в Уорвик-лейн, напротив Грейфрайарз, первый проулок направо, большое здание с золотой пилюлей наверху — вскроют мой череп, чтобы поискать причину, отчего я такой злодей.

Гневный рёв, нарушивший тишину и покой его благородного обиталища, так возмутил Джека, что он немедля захлопнул форточку. И вовремя, потому что через мгновение пошёл град. Звон чего-то мелкого и металлического рос и рос, так что заглушил крики толпы. Джек из любопытства вновь подошёл к решётке и увидел на подоконнике сугробы пенсов и фартингов. Было здесь даже несколько шиллингов. Ему бросали деньги — деньги, чтобы оплатить христианское погребение, вырвать Джека из лап Коллегии врачей. А те, у кого не было даже фартинга, бежали, потрясая факелами, по Ньюгейт-стрит в поисках первого поворота направо, о котором говорил Джек. Коллегии врачей предстояла долгая, нескучная ночь, зато Джек Шафто остался в тишине и получил возможность хоть немного поспать.

Дом сэра Исаака Ньютона на Сент-Мартинс-стрит вечер четверга 28 октября 1714

— Мистер Тредер, — объявил дворецкий.

Даниель поднял голову и обернулся.

Мистер Тредер стоял в дверях лаборатории, держа шляпу в руках. Он втянул голову в плечи и озирался, как будто ждал, что сэр Исаак Ньютон выскочит из-за горящей печи и превратит его в тритона.

— Его здесь нет, — мягко проговорил Даниель. — Он в доме своей племянницы.

— Выздоравливает, если верить слухам, после удара? — Мистер Тредер, осмелев, переступил порог. Дворецкий закрыл за ним дверь и удалился.

— Мы поможем ему выздороветь, вы и я. Прошу, прошу, заходите! — Даниель замахал одной, потом обеими руками. Мистер Тредер повиновался с крайней неохотой. Он впервые видел алхимическую лабораторию. Раскалённые печи, запахи, открытое пламя, колбы и реторты с загадочными наклейками — всё смутно его пугало. Даниель на мгновение почувствовал то, что должен испытывать заштатный алхимик, когда к тому заходит доверчивый профан и ошеломлённо застывает на пороге: гаденькое самодовольство и желание обобрать несчастного до нитки.

Но, увы, у него были другие цели, ради которых мистера Тредера следовало успокоить.

— Вам, наверное, такая обстановка непривычна. Мне повезло: я делил кров с Исааком в те годы, когда он превратил нашу общую комнату в одну дымную лабораторию. То, что вы видите вокруг, появлялось у нас постепенно, и я мог спрашивать Исаака, как оно называется и для чего служит. — Даниель рассмеялся. — Стыдно признаться, но здесь я чувствую себя, как дома!

Мистер Тредер позволил себе сухой смешок.

— Должен сказать, и выглядите вы, как дома, что весьма удивительно после всех ваших нападок на алхимию.

Даниель задумался, как мистер Тредер воспринял бы известие, что завтра он, Даниель, возможно, станет величайшим алхимиком с той поры, как Соломон отправился на Восток. Впрочем, есть вещи, о которых заранее лучше не говорить.

— Ожидается ли, что сэр Исаак сможет присутствовать на испытании? — спросил мистер Тредер.

— Он будет там всенепременно.

— Рад слышать, что его здоровье улучшилось.

Даниель промолчал. Здоровье Исаака не улучшилось. Складывалось впечатление, что тюремная лихорадка подточила его сердце. В детстве Исаак пытался выстроить вечный двигатель, видя в нём модель сердечной мышцы. Однако Даниель подозревал, что Исааково сердце скоро остановится. Люди не могут построить вечный двигатель, поскольку создают механизмы только из неживого вещества. Сердце работает дольше любой машины, ибо то, из чего оно сделано (по крайней мере, если верить алхимикам), пронизано вегетативным духом.

— Будем делать деньги! — воскликнул Даниель. — Формы принесли?

Его слова были настолько опасны, что мистер Тредер втянул голову в плечи.

— У вас есть золото? — проговорил он.

Даниель картинно взмахнул правой рукой, потом снял золотое кольцо и без всяких церемоний бросил его в тигель. Затем взял щипцы и приготовился убрать тигель в маленькую, гудящую, пышущую жаром печь.

— Золото полновесное? — осведомился мистер Тредер.

— Более чем. — Даниель поставил тигель в раскалённое нутро печи. — Оно тяжелее чистого.

Мистер Тредер заморгал.

— Боюсь, что так не бывает.

— Через минуту-две сможете убедиться сами.

— Как такое возможно?

— Его поры, в обычном золоте пустые, заполнены божественной квинтэссенцией.

Мистер Тредер пристально посмотрел на Даниеля, пытаясь понять, не шутит ли тот; однако Даниель и сам не знал. Наконец мистер Тредер ему поверил: не потому, что взвесил золото, и не потому, что нашёл алхимическое объяснение убедительным, а по житейской, политической логике.

— Ага! Ага! Вы хотите, чтобы я… у вас что-то на уме! Ведь я угадал, да?

— У нас у всех что-нибудь на уме. — Даниель старательно изобразил ледяной взгляд. Он боялся, что мистер Тредер пустится в фарисейские разглагольствования, но тот сдержался.

— Коллегия горожан избрала вас на роль взвешивателя в завтрашней церемонии, не так ли?

— Доктор Уотерхауз, вы на удивление хорошо осведомлены о том, что якобы хранится в строжайшей тайне, и я не буду выставлять себя дураком, отрицая ваши слова.

— Получается, что вы оппонент, противник директора Монетного двора.

— Таким образом с древности ставят заслон корысти служащих Монетного двора, — охотно согласился мистер Тредер. — Это долг и почётная обязанность златокузнецов.

— Возникает пикантная ситуация, — заметил Даниель, — если вспомнить, что несколько недель назад сэр Исаак мог отправить вас на Тайберн заодно с Джеком Шафто, но пощадил.

Мистер Тредер издал свистящий звук, который почти утонул в очень похожем гудении печей. В августе он был унижен, раболепен, даже вызывал некоторую гадливость. Теперь он свыкся с мыслью, что дело замяли, и нашёл напоминание крайне невежливым. Даниель на миг отвлёкся, глядя в печь. Кольцо по большей части осталось прежним, только края, соприкасающиеся со стенками тигля, начали оплавляться.

— Показать на меня могут лишь Джек и его сыновья, — напомнил мистер Тредер. — Джек меня не упомянул, и через несколько часов он умрёт. Сыновья бежали…

— Знаю, — сказал Даниель. — Я устроил им побег. Мне известно, где они. Перед тем как они покинули страну, я взял с них письменные показания под присягой, с печатью и подписями свидетелей. Там говорится, что вы чеканили фальшивую монету. Кстати. Думаю, что можно приступать. Давайте форму.

Мистер Тредер сунул руку в карман.

— Просто иметь её у себя — смертный приговор. Но коли уж мой смертный приговор всё равно у вас за пазухой, это ничего не меняет.

Он вытащил глиняный цилиндр, диаметром чуть побольше гинеи и длиной в палец. Посередине цилиндр был расколот или разрезан, потом замазан глиной и обожжён. Мистер Тредер положил его на стол, повернул вверх небольшим коническим отверстием вроде воронки и прижал с боков огнеупорными кирпичами.

— Прошу, — указал он, — но приличную гинею так не сделаешь!

— Нам не нужно, чтобы она была очень похожей, — сказал Даниель, — всё равно мы её порубим.

Мистер Тредер вздрогнул, потом озадаченно наморщил лоб, наконец, понял и кивнул. Даниель снова взял щипцы, вытащил светящийся тигель, для устойчивости опёр щипцы на один из кирпичей и повернул запястья. Из тигля хлынуло жидкое пламя. Капля-две попали мимо, но большая часть золота влилась в отверстие.

— Ну вот, теперь мы в одной лодке, — заметил мистер Тредер. — Вы только что совершили государственную измену.

— У нас это семейное, — признал Даниель. Он вытряс из тигля последние капли золота; они упали на стол и тут же застыли. Даниель отставил тигель и закрыл дверцу печи, затем пинцетом собрал всё пролитое золото в чашку. После этого он взял тёплую форму и разломил пополам. Гинея выпала и покатилась по столу. Как предупреждал мистер Тредер, она получилась не очень хорошей: золото неравномерно заполнило форму, и рисунок читался не везде. Гурт не выдерживал никакой критики, а с одного края остался воздушный пузырёк. Там, где у формы было отверстие, у монеты получился отросток. Даниель бросил её в миску с водой, чтобы остудить, потом вытащил пальцами и попытался разрезать большими ножницами. Ему не хватило сил; он уже подумал, что придётся посылать за Сатурном. Однако мистер Тредер, почувствовав азарт, зажал его руки в своих. Сопя, как два борова, они давили, пока гинея — чпок! — не разлетелась пополам. Даниель сделал так, чтобы отросток и прочие серьёзные дефекты остались на одной половине — её он положил в чашку вместе с другими излишками. Вторая половина выглядела куда презентабельней. Даниель поднял её с пола и снова разрезал пополам, а потом ещё раз, примерно как пиастр делят на реалы, только здесь кусочки получались мельче, неправильной формы. Когда мистера Тредер удовлетворил выбор форм и размеров, кусочки сложили на весы и взвесили. Затем он и Даниель записали результат, каждый на своём листке.

На этом оба, не сговариваясь, решили, что дело завершено. Даниель повёл гостя к выходу. Мистер Тредер приехал в портшезе. Никто не должен был знать, что взвешиватель заглядывал к директору Монетного двора — это сразу вызвало бы самые серьёзные подозрения.

— Вы как-то подстроили, чтобы выбрали именно меня? — поинтересовался мистер Тредер.

— Я употребил всё своё влияние.

— Потому что за мной грешок.

— Нет. Вероятно, на любого члена коллегии можно было так или иначе надавить, — сказал Даниель. — Я вспомнил, что вы умеете показывать фокусы. Надеюсь, вам удастся проделать с кусочками монет то же, что и с монетами.

— На самом деле ловкости требуется меньше, чем все думают. Главное — отвлечь внимание зрителей. Но я тем не менее, сегодня поупражняюсь.

— А я поупражняюсь в том, чтобы отвлекать на себя внимание, — пообещал Даниель.

— Естественно, у вас не выйдет, разве что будете практиковаться всю ночь.

— Мне так и так не спать, — сказал Даниель, — занимаясь противоестественными делами самого различного свойства.

Пятница 29 октября 1714

Вестминстерское аббатство утро

Он встаёт чересчур рано, поскольку думает, что улицы запружены народом из-за предстоящей казни. Это не так. Столько людей хотят увидеть, как Джека Шафто потрошат, холостят и четвертуют, что все встали рано, чтобы занять места в первых рядах. Даниелю надо всего лишь выйти из особняка сэра Исаака Ньютона, повернуться спиной к глухому рокоту, отдающемуся от небесного свода на севере, своего рода полярному сиянию народного гласа, пройти немного по тихим улицам, и вот он уже на площади к северо-западу от аббатства.

Воистину, надо быть очень старым и чудным человеком, чтобы заглянуть сюда по официальному делу. И впрямь, цель Даниеля настолько необычна, что он замирает, не зная, к какому входу направиться, к какому пресвитеру обратиться за помощью. Впрочем, здесь и без того содом. Рабочие ещё разбирают скамьи и галереи, воздвигнутые для коронации. Ирландцы и кокни выносят огромные доски. Духовных лиц не видать. Западный вход меньше северного запружен рослыми молодцами с тесинами на плечах. Даниель останавливает выбор на нём и через несколько мгновений обнаруживает, что вступил на плиту, под которой без малого год покоится Томпион. Ещё одна удивительная черта нынешнего века: часовщика схоронили там, где поколение-другое назад мог лежать лишь рыцарь или военачальник.

Оставив прах Томпиона позади, Даниель ныряет под движущуюся доску и выходит в клуатр — квадратный двор, обрамлённый крытыми каменными галереями, но сам пребывающий во власти стихий. Сегодня эти стихии — яркое осеннее солнце и холодный порывистый ветер. Даниель прячет руки в карманы, нахохливается, шаркает до угла, поворачивает вправо и идёт до конца восточной галереи. Здесь в стене имеется средневековая дверь, сплошь окованная железом. На засовах, как медали на груди военачальника троллей, висят кустарные замки. У Даниеля ключ только от одного, а больше никто не пришёл. Он мёрзнет. «На этих равнинах от нестерпимого холода гибли люди вдвое вас моложе и вдвое упитанней». Галерея защищает от солнца на востоке, но не от северо-западного ветра, который дует прямо через двор и едва не швыряет Даниеля на дверь. Поэтому тот возвращается на несколько шагов и ныряет в первую же арку. За ней коридор: здесь не дует, но холодно и темно. Дальний конец манит светом и теплом. Даниель идёт туда и, к своему изумлению и восторгу, оказывается один в красивейшей комнате Великобритании.

Всякий другой британец знал бы заранее, что это зал капитула. Однако из-за своего революционного воспитания Даниель здесь сегодня впервые. Помещение восьмиугольное; стены почти целиком состоят из витражей — структурный нонсенс, учитывая, что свод наверху — несметные тонны камня. Даниель приходит к выводу, что всю тяжесть держат восемь колонн по углам и одна в центре, такие тонкие, что, кажется, неизбежно должны подломиться. Однако залу лет четыреста, и только самый недоверчивый эмпирик станет оглядывать его с такими мыслями. Свод не рухнет ему на голову. Благодаря витражным окнам зал прогрет солнцем. Даниель выходит на орбиту вокруг центральной колонны. В памяти всплывают кое-какие уроки; вроде бы здесь собирался Тайный совет, а затем и палата общин, пока монахи, устав от гвалта, не выселили парламентариев на другую сторону улицы, в Вестминстерский дворец. Дыхание и шаги одинокого старика разносятся гулким эхом; можно вообразить, какой шум производили здесь политики.

Первые несколько витков по орбите его внимание занимают яркие витражи, затем он переносит взгляд на деревянные панели под окнами. Они расписаны сценами, в которых Даниель, почти не глядя, узнает Откровение этого опасного безумца, Иоанна Богослова. Четыре всадника на маркированных цветом конях, зверь убивает перепуганных святых, заблудшие люди толпятся в очереди, чтобы получить начертание на лоб и руку. Блудница пьёт кровь загубленных святых, потом её сжигают. Христос на белом коне возглавляет небесное воинство. Многое настолько поблекло от времени, что отдельные эпизоды может разобрать лишь Даниель, которому их вбили в детстве, чтобы он, как актёр, ожидающий выхода, узнавал текст пьесы и был готов к своей реплике, когда всё описанное будет происходить на земле. В некоторых сценах с участием толпы среди выцветшей и облупившейся краски остались только глаза: то сонно потупленные, то возведенные горё, одни высматривают земную выгоду, другие следят за деяниями ангелов, третьи погружены в раздумья о смысле происходящего. Даниель невольно видит в росписях последний знак Дрейка: напоминание, что даже Исаак по-прежнему не знает день и час седьмого трубного гласа, и, невзирая на все методичные приготовления отца, Даниелю ещё только предстоит выйти из-за кулис и сыграть назначенную роль.

Звук шагов и весёлые голоса в коридоре пугают больше, чем топот Четырёх всадников; они означают, что сейчас Даниелю придётся вежливо общаться с малознакомыми людьми. Он поворачивается к двери. Входит секретарь первого лорда казначейства, писарь при сборе податей и аудитор счётной палаты (в одном лице), богато разряженный. Под руку с ним выступает почти столь же пышно одетый заместитель управляющего королевским двором по делам счётной палаты. У обоих, разумеется, есть имена и жизненные обстоятельства, но первые Даниель забыл, а вторыми не интересуется. Это тот редкий случай, когда важны только должности.

— Доброе утро, доктор Уотерхауз! — восклицает секретарь (и прочая). — При вас ли ключ?

Вопрос риторический (не будь у Даниеля треклятого ключа, он бы тут не стоял), но сопровождается подмигиванием. Цель — завязать дружеский разговор и, возможно, прощупать собеседника.

— При вас ли ваш, сэр? — спрашивает Даниель. Сокрушительно-бодрый писарь при сборе податей (и прочая) выхватывает ключ из кармана. Чтобы не отставать, заместитель (и так далее) похлопывает себя по груди. Ключ висит у него на ленте.

Даниелев ключ в левом кармане камзола, крепко зажат в кулаке. В правом кармане другая рука стискивает деревянную коробочку, вроде шкатулки для драгоценностей — она позаимствована у Исаака из кладовки часа два назад. На Даниеля накатывает головокружение; он расставляет ноги, чтобы не грохнуться и не разбить голову о древние каменные плиты. Ключ и ларец, обряд шести замков — он как будто провалился в тайную, неопубликованную главу Откровения, может быть, даже в целую книгу, апокрифическое продолжение Библии.

Из двора доносятся ещё голоса; кворум собрался или вот-вот соберётся. Приметив интерес Даниеля, писарь при сборе податей отступает вбок и отвешивает полупоклон, словно говоря: «Пожалуйте вперёд» — из почтения к летам, должности или по общей угодливости, Даниелю, который представляет здесь казначейский совет, неизвестно. Он выходит в продуваемый ветром двор, писарь при сборе податей и заместитель управляющего королевским двором — за ним. У двери в хранилище ковчега собрались люди. Некоторые расположились на каменных скамьях, другие стоят на могильных плитах второразрядных знаменитостей. При виде Даниеля и его спутников все встают и поворачивают головы — как будто он здесь главный! Впрочем, учитывая, что у него в кармане, так и есть.

— Доброе утро, господа, — произносит Даниель и ждёт, пока уляжется ответный гул. — Все в сборе?

Он замечает духовное лицо в пышном облачении, но не епископа (потому что без митры). Видимо, это и есть настоятель Вестминстера. Вперёд выходят ещё два джентльмена с ключами. Молодые причетники стоят с фонарями наготове. Чуть в сторонке дожидаются знатные ганноверские господа, ничего не понимающие и насупленные. С ними представительного вида английский герцог, в чьи обязанности входит давать пояснения, и, в роли переводчика, Иоганн фон Хакльгебер.

— Тайный совет его величества потребовал провести испытание ковчега, — говорит Даниель, — и если никто не возражает, я предложил бы без лишних проволочек забрать всё необходимое и отнести в Звёздную палату.

— Возражений не слышно. — Даниель выразительно поворачивается к закрытой двери. Секретарь первого лорда казначейства, писарь при сборе податей и аудитор счётной палаты встают по правую руку от него, другой ключарь — по левую. Они образуют второй эшелон после трёх официальных лиц с ключами сразу у двери: настоятеля Вестминстерского аббатства, заместителя управляющего королевским двором по делам счётной палаты и представителя гильдии златокузнецов. Настоятель вставляет свой ключ (висящий у него на шее на золотом шнуре) в один из трёх замков на первой, видимой двери, и поворачивает. Следом то же выполняют другие два ключаря. Замки торжественно уносят и оставляют на скамье под надзором важных персон. Дюжий причетник снимает засов, дверь отворяют.

В двух шагах за нею вторая дверь, такая же основательная. Даниель подходит, вынимает ключ и методом проб и ошибок узнаёт, от какого он замка, затем, отперев замок, отступает во двор: в тесном закутке помешаются только двое, один с фонарём и другой с ключом. Наконец, замки открыты и вынесены на свет, запор снят. Все взгляды вновь обращаются к Даниелю. Он входит в закуток, упирается в дверь плечом и толкает. Она открывается наполовину и дальше ни в какую. Даниелю известно, что так и должно быть. Сводчатое помещение за дверью в два раза старше, чем зал капитула. Здесь хранятся сокровища аббатства. В тринадцатом веке их растащили во время беспорядков, после чего в пол вмуровали камень, не позволяющий открыть дверь до конца, чтобы будущие грабители выносили ценности по одной, а не целыми сундуками.

Даниелю отведена честь вступить сюда первым. Он берёт фонарь и бочком втискивается в дверь. На него накатывает мизантропическое желание захлопнуть её, запереться изнутри и жить тут тысячу лет, подкрепляя себя философским камнем. Помещение больше, нежели он ждал: тридцать квадратных футов. Единственная толстая колонна в середине подпирает низкие каменные своды, наводящие на мысль о пещере гномов. После всей кутерьмы с торжественным отпиранием странно видеть себя в обычном пыльном подвале, среди расставленных как попало чёрных сундуков.

Остальные тоже заходят. Некоторым помещение привычно. Они уверенно направляются к нужным сундукам. Снова звенят ключи. Последними здесь бесчинствовали солдаты Кромвеля: они выстрелами сбили замки и прибрали к рукам коронационные регалии. Однако Кромвель не меньше древних монархов нуждался в крепкой денежной системе; он велел починить сундуки и снабдить их новыми замками. При виде того, как потомственная знать возится с пуританскими засовами, велик соблазн об этом напомнить, но Даниель сдерживается.

Из трёх сундуков извлекают три важных предмета:

1. Кожаный футляр с грозными идентурами, которые Исаак и другие чиновники Монетного двора подписали при вступлении в должность. Документы берёт секретарь первого лорда казначейства.

2. Деревянный ящичек со стандартными разновесками.

3. Ящичек поплоще и пошире с эталонными образцами: пластинами драгоценных металлов известной пробы, предоставленными гильдией златокузнецов. С ними будут сравнивать Исааковы монеты.

Три сокровища выносят во двор, словно августейших тройняшек на прогулку. За спиной долго и громко звенят ключи, лязгают засовы. Даниель думает, что пока парламент и Тайный совет заседали рядом, в палате капитула, нынешний обряд имел куда больше смысла. Когда монахи выгнали политиков, наверняка кто-нибудь приговаривал: «Да, надо бы забрать из аббатства всё, нужное для испытания ковчега, и перенести куда-нибудь поближе». Однако такие вещи, если не заняться ими в первые двенадцать часов, остаются несделанными века спустя. Со временем процедура выноса трёх предметов закоснела и превратилась в ритуал.

Процессия выстраивается и течёт по двору в аббатство, через место для хора. Рабочие, ломающие галереи в северном трансепте, чувствуют, что происходит нечто торжественное, шикают друг на друга и уступают дорогу. Некоторые снимают шляпы, другие застывают, как на параде, сломами на караул. Как только процессия выходит в северную дверь, стук и весёлый гомон в трансепте возобновляются.

Процессия сворачивает направо, в улочку между аббатством и церковью святой Маргариты. Путь к реке преграждает мрачная громада Вестминстерского дворца. Слева, то есть к северу от него — здания казначейства, в том числе Звёздная палата. Здесь в июне начались мытарства сэра Исаака Ньютона. Здесь же будет подведён окончательный итог, как только Даниель и остальные пересекут улицу.

Часовня Ньюгейтской тюрьмы

Часовня совершенно преобразилась. Черные занавеси сняли и приговорили к заточению в ящике с молью на срок, не превышающий одну восьмую часть года. Свету дозволено проникать в зарешёченные окна. Праздных зевак в задних рядах нет. На алтаре перед скамьёй смертников — не гроб, а блюдо с хлебом и вином. Вино разлито в какие-то напёрстки. Джек возмущён. Если церковь считает вино для причастия пользительным, почему бы не выставить ведро?

Впрочем, возможность надраться по пути на Тайберн ещё будет, так что Джек не сильно досадует. Ему предстоит воцерковление — следующая ступень в нарастающей череде пыток, которая началась вчера ночью визитом звонаря и закончится несколько часов спустя четвертованием.

Джека Шафто приводят отдельно, после того, как несчастных, просидевших ночь в подвале смертников, уже втащили по центральному проходу и приковали к жуткой скамье. Он чувствует себя невестой, которая входит в церковь последней и на которую все смотрят. Ещё бы не смотреть! Джек встал два часа назад, не желая упускать и минуты самого главного в жизни дня, и все два часа облачался в висельный костюм.

Он не знает, откуда взялся костюм. По словам тюремщиков, его доставил на рассвете белокурый молодой человек, прикативший в огромном чёрном экипаже и не сказавший ни слова.

Костюм занимает несколько коробок. К тому времени, как Джек его увидел, их уже перерыли тюремщики, проверяя, не спрятаны ли в одежде ножи, пилы, пистолеты и адские машины. Поэтому всё комом, всё захватано грязными руками. Тем не менее, висельный костюм нимало не утратил своего исходного великолепия.

Нижний слой — тот, что соприкасается с Джеком — включает подштанники из тонкого египетского хлопка, белые чулки турецкого шёлка и рубаху; на неё ушло столько белого ирландского полотна, что хватило бы на перевязочный материал для пехотной роты в непродолжительной европейской войне. И «белый» в данном случае означает именно кипенно-белый, а не тот грязно-бежевый, который сходит за белый в плохо освещённых торговых рядах.

Второй слой состоит из панталон, долгополого жилета и верхнего камзола, всё — металлических оттенков. Джек уверен, что они и впрямь из металла. Жилет — золотой, парчовый. Панталоны и камзол — серебряные. Все пуговицы золотые. Джек думает, что они, как поддельные гинеи, из свинцово-оловянного сплава, покрытого тончайшей золотой плёнкой. Однако, когда он надкусывает пуговицу зубами (фальшивыми), во вмятине не видно серого. Пуговицы литые, на всех один и тот же рисунок, такой мелкий и сложный, что Джек в полутёмной комнате не может его разобрать.

Третий слой, тот, которому предстоит касаться земной грязи, включает чёрные башмаки с серебряными пряжками, багряный плащ, отороченный мехом, обшитый золотым и серебряным галуном, с пуговицами из тех же металлов, и белый парик.

У висельного костюма множество карманов, и некоторые заранее набиты монетами. Теперь Джек может раздавать чаевые тюремщиками, кузнецам, кучерам и палачам, с которыми ему предстоит иметь дело в течение дня. Удивительно, что надзиратели, проверявшие коробки, не забрали монет и не срезали пуговиц. Надо думать, загадочный персонаж, привезший костюм, помимо взяток пустил в ход угрозы суда и физической расправы.

Поднимаясь по лестнице в часовню, Джек дал надзирателю шиллинг за следующую услугу:

Всякий обитатель Ньюгейта, входя в часовню, на мгновение замирает, оглоушенный ярким светом, своего рода оптическими фанфарами. На самом деле света едва хватает, чтобы ординарий мог читать по стофунтовой Библии. Но по сравнению с остальным Ньюгейтом часовня залита сиянием.

Дом Господень занимает лучшую часть тюрьмы, то есть юго-восточный угол верхнего этажа. Несколько окон обращены к утреннему солнцу, в остальные оно светит днём (когда вообще светит). Сегодня небо безоблачное. Джек попросил у надзирателя разрешения по пути к унылой скамье чуточку понежиться в лучах из восточного окна.

Сделка заключена. Джек идёт в угол и несколько мгновений стоит в призме света. Его слепит блеск собственного одеяния. Он поворачивается к окну, чтобы старые неподатливые зрачки сузились до размера блох. Потом смотрит на восток. Прямо под ним Феникс-корт пересекается с прямым и узким путём в Олд-Бейли. Дальше он ограничивает с севера сад за Коллегией врачей.

Глядя отсюда, с командной высоты, Джек немного разочарован: здание Коллегии врачей по-прежнему стоит. Да, с прилегающей территории поднимаются дымки, но не потому, что его ночью спалила толпа. Дым идёт от походных костров. Сад превращён в бивуак для (Джек пересчитывает палатки) роты солдат. Нет, не просто солдат. (Джек всматривается в мундиры.) Гренадеров. В армии они самые рослые (потому что должны таскать на себе много тяжеленных гранат), самые тупые (объяснения излишни) и самые опасные для толпы (учитывая, какой эффект производит граната в скоплении народа). Самый подходящий род войск, чтобы разместить у себя в саду, если вы знатны и ждёте ночного визита черни.

Пользуясь случаем, Джек берётся за пуговицу на камзоле и поворачивает её к свету. Прежде всего, он видит, что она пришита не очень крепко, всего несколькими стежками. Но это он заметил ещё раньше, когда застёгивался в темноте. Сейчас Джек хочет рассмотреть эмблему на пуговицах. На свету он сразу её узнает: это символ, которым алхимики обозначают ртуть.

Всё предстаёт ему в новом свете, и не только буквально. Он кивает тюремщику, и тот ведёт его по центральному проходу, как сияющую невесту, к восхищению товарищей по скамье и досаде ординария.

Недостаёт только жениха, мистера Джека Кетча, который сейчас у себя в поварне надевает чёрный парадный костюм для церемонии: она состоится позже, на открытом воздухе, перед всем населением юго-восточной Англии, плюс-минус многое множество.

Служба идёт своим чередом, включая приличествующие случаю чтения из Ветхого и Нового Завета. Ординарий заранее отметил нужные места закладками. В Ветхом Завете это грубая чёрная лента; сам отрывок, в христианской службе, имеет одну-единственную цель — показать, как худо бы нам пришлось, останься мы иудеями. Дочитав его, ординарий берёт пальцами три дюйма, то есть примерно пятьдесят фунтов страниц и переворачивает их, пропуская кучу полоумных пророков и занудных псалмов и оказываясь точняком в Новом Завете. Ещё чуть-чуть, и он на странице, отмеченной самой непристойно-яркой закладкой, какую Джек когда-либо видел: широкой полосой жёлтого шёлка с золотым медальоном на конце. Ординарий зажимает медальон в руке, вынимает ленту из Библии, аккуратно складывает и убирает к себе в карман. В продолжение всего процесса его взгляд устремлён на Джека.

Джек понимает, что получил знак.

Ординарий читает. Это не один длинный отрывок, а череда выхваченных кусков — для тех, кому трудно сосредоточиться и мало осталось жить.

— «После сих слов, дней через восемь, взяв Петра, Иоанна и Иакова, взошел Он на гору помолиться. И когда молился, вид лица Его изменился, и одежда Его сделалась белою, блистающею». Лука, 9, 28–29.

«Случилось, что когда они были в пути, некто сказал Ему: Господи! я пойду за Тобою, куда бы Ты ни пошел. Иисус сказал ему: лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда; а Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову». Лука, 9, 57–58.

«На это сказал Иисус: некоторый человек шел из Иерусалима в Иерихон и попался разбойникам, которые сняли с него одежду, изранили его и ушли, оставив его едва живым. По случаю один священник шел тою дорогою и, увидев его, прошел мимо. Также и левит, быв на том месте, подошел, посмотрел и прошел мимо. Самарянин же некто, проезжая, нашел на него и, увидев его, сжалился и, подойдя, перевязал ему раны, возливая масло и вино; и, посадив его на своего осла, привез его в гостиницу и позаботился о нем». Лука, 10, 30–34.

«Некоторый человек был богат, одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно. Был также некоторый нищий, именем Лазарь, который лежал у ворот его в струпьях и желал напитаться крошками, падающими со стола богача, и псы, приходя, лизали струпья его. Умер нищий и отнесен был Ангелами на лоно Авраамово. Умер и богач, и похоронили его. И в аде, будучи в муках, он поднял глаза свои, увидел вдали Авраама и Лазаря на лоне его». Лука, 16, 19–23.

— Чёрт побери, ну и писучий был этот ваш Лука! — говорит Джек.

Ординарий перестаёт читать и смотрит на Джека поверх очков.

Подкупить ординария — ритуал, освящённый временем, почти как Евхаристия; тут нет решительно ничего странного. Однако жёлтый шёлк, золото — своего рода подпись того, кто совершил подкуп.

— Ваше преподобие, не могли бы вы прочесть из Ветхого Завета ещё раз?

— Простите?

— Прочитайте отрывок ещё раз. Считайте это частью тех обязанностей, за которые вам заплачено.

Ординарий шумно листает страницы, возвращаясь в самое начало фолианта. Другие смертники ёрзают, переговариваются, некоторые даже гремят цепями. Вздёрнуть человека на виселицу ещё куда ни шло; но заставить его дважды выслушивать ветхозаветное чтение не просто необычно, а жестоко.

«И познал Каин жену свою; и она зачала и родила Еноха, — бубнит ординарий. — И построил он город; и назвал город по имени сына своего: Енох».

Дальше ещё на четверть часа о том, как мужи познают жён, становятся отцами и живут сотни и сотни лет. Где-то здесь Джек потерял нить при первом чтении отрывка. Сказать по правде, он снова отвлекается примерно на словах «Каинан родил Малелеила», но опять начинает слушать, когда имя Еноха звучит во второй раз: «Енох жил шестьдесят пять лет и родил Мафусаила. И ходил Енох пред Богом, по рождении Мафусаила, триста лет и родил сынов и дочерей. Всех же дней Еноха было триста шестьдесят пять лет. И ходил Енох пред Богом; и не стало его, потому что Бог взял его. Бытие, глава пятая». Ординарий тяжело вздыхает; он жаждет вина Господня, ибо читал долго и глотка его пересохла, яко земля безводная, аминь.

— Как, чёрт возьми, это понимать? «И ходил Енох пред Богом; и не стало его, потому что Бог взял его».

— Еноха перевели, — говорил ординарий.

— Ваше преподобие! Даже неграмотный бродяга вроде меня знает, что Библию перевели с другого языка, но…

— Нет, нет. Перевели с земли на небо, если говорить просто. Если богословским языком, то вознесли. Он не умер.

— Простите?

— Когда пришло время умирать, он телесно перенёсся в вечную жизнь.

— Телесно?

— Его тело не умерло, но перенеслось, — поясняет ординарий. — Можно мне продолжать службу?

— Можно, — говорит Джек. — Продолжайте.

Новый двор, Вестминстер

Покуда Даниелева процессия собиралась в клуатре Вестминстерского аббатства, в другие более или менее древние и величественные лондонские здания стекались другие люди. Они прибыли в Вестминстерский дворец на лодках, пешком или в золочёных экипажах и теперь стоят перед Звёздной палатой, словно батальоны в ожидании битвы. Сравнение вполне оправданно. Испытание ковчега проводится с такой помпой потому лишь, что это — жестокая схватка. По сути — поножовщина между четырьмя участниками: монархом (его представляют лорды Тайного совета и королевский письмоводитель), казначейством (в стенах которого проводится испытание), Монетным двором (что в данном случае равнозначно имени «сэр Исаак Ньютон») и средневековой гильдией златокузнецов. Цель — добыть неоспоримые улики против сэра Исаака Ньютона, найти его безусловно виновным в государственной измене, то есть в хищении с Монетного двора, и тотчас наказать, не оставив ему ни малейшей лазейки для обжалования. Кара может варьировать от вечного позора и поношения до отсечения правой руки (обычная мера в отношении бесчестных монетчиков) и даже до того, что вскорости предстоит Джеку Шафто на Тайберне. Истцы, обвинители и дознаватели — златокузнецы, представленные здесь коллегией из двенадцати присяжных в подходящих случаю средневековых нарядах, сверкающих золотой парчой. Выбор неслучаен: золотых дел мастера издревле недолюбливают Монетный двор и с подозрением относятся к его продукции. Временами недоверие перерастает в открытую вражду. За те годы, что сэр Исаак руководит Монетным двором, вражда сделалась нормой жизни. Исаак нашёл способ урезать прибыль златокузнецов от поставок металлов Монетному двору. Те в отместку изготовили образцовые пластины такой высокой пробы, что Исааку очень трудно им соответствовать. Ибо златокузнецы и люди вроде мистера Тредера много выиграют, если Исаака удастся поймать на недобросовестности.

Пристав канцелярии выходит во двор и приглашает Даниеля со товарищи. Они вступают под своды дворца и оказываются в Звёздной палате. Когда Даниель был здесь последний раз, он сидел, привязанный, и Джеффрис мучил его забавы ради. Сегодня обстановка несколько иная. Мебель вынесли или сдвинули к стенам. Посредине настелили доски, а на них сложили платформу из кирпичей. На ней стоит печь вроде той, в которой Даниель плавил вчера кольцо. Кто-то топил её с раннего утра; сейчас она раскалена докрасна и готова к использованию.

Они проходят в боковую комнату. Здесь Мальборо, сидит во главе стола рядом с лордом-канцлером, канцлером счётной палаты, новым первым лордом казначейства — преемником Роджера — и другими членами Тайного совета. Центральное место за столом отведено человеку в белом судейском парике, баронской треуголке и чёрной мантии; по обе стороны от него писари и помощники. Это, как догадывается Даниель, королевский письмоводитель; его должность — одна из древнейших в королевстве. Он хранит печать, без который недействительны решения главы казначейства, и от имени короля заправляет финансовым ведомством, в частности, председательствует на испытании ковчега.

Испытание не может пройти без того, что Даниель торжественно доставил из аббатства. Дальнейшая процедура обставлена различными церемониями, но, по сути, проста: Даниеля и пятерых ключарей вызывают к столу. Королевский письмоводитель требует идентуры, разновески и образцы, каковые ему и вручают, но прежде Даниель и остальные ключари клянутся на стопке Библий, что идентуры, разновески и образцы — те самые. Один из секретарей королевского письмоводителя открывает шкатулку с пластинами. Их две, одна золотая, другая серебряная, на обеих убористым курсивом написано, до чего они чистые и подлинные; то же подтверждают многочисленные клейма златокузнецов. Секретарь зачитывает текст вслух. Приглашают и приводят к присяге следующую партию участников: она явилась из королевского казначейства в Вестминстере и доставила шкатулку, запечатанную восковой печатью лорд-мэра. Вводят лорд-мэра. С ним коллегия из двенадцати представителей Сити; в их числе мистер Тредер. Лорд-мэр говорит, что печать на шкатулке и впрямь его собственная. Шкатулку открывают. Внутри на зелёном бархате лежит штемпель. Мэр и представители Сити сравнивают штемпель с оттисками на образцах металла, все соглашаются, что совпадение полное. Это и впрямь пластины, изготовленные золотых дел мастерами, чтобы проверить сэра Исаака Ньютона; испытание может продолжаться.

Тот же обряд совершают над разновесками. Они лежат на зелёном бархате, каждый в своём углублении. На самом большом — из пинты с лишним меди — оттиснуто «500 шиллингов», на тех, что поменьше, — «1 шиллинг», «4 пенса», «1 пенс» и так далее до самых маленьких, которые можно брать только пинцетами. Пинцеты с ручками из слоновой кости лежат в той же шкатулке.

— Пригласите златокузнецов, — возглашает королевский письмоводитель. Даниелю и его свите он говорит:

— Можете встать здесь, — и указывает на свободное место в углу. Даниель ведёт своих спутников туда и, повернувшись, ловит на себе взгляд герцога Мальборо — напоминание (если Даниелю ещё нужны напоминания), что час настал. Новую Систему ждёт первая проверка в худших мыслимых обстоятельствах: Монетным двором заведует больной, возможно, выживший из ума алхимик, содержимое ковчега подменил бродяга, который скоро отправится на встречу с Творцом, так и не дав нужных показаний. И нет рядом Роджера, который бы всё уладил.

Каменная наковальня, Ньюгейт

— На меня снизошла Божья благодать! — объявляет Джек Шафто.

— Где, здесь?! — изумляется его собеседник, плечистый малый в чёрном кожаном капюшоне.

Они стоят в очереди в главном зале. Вернее, Джек Шафто стоит, а малый подошёл, чтобы получше разглядеть висельный костюм.

Главный зал — название чересчур торжественное. Это просто самое большое помещение в тюрьме, если не считать часовни; узники, озабоченные поддержанием фигуры, ходят здесь бесконечными кругами. В центре их орбиты — большой каменный блок, снабженный простейшими орудиями кузнечного ремесла. Арестанты — народ шумный; обычно здесь бушует ураган проклятий, шторм площадной брани. Однако сейчас каждому зажало рот изумление. Все смотрят, как два самых знаменитых лондонских Джека, Шафто и Кетч, мило беседуют, словно Аддисон и Стил. Слышно только, как скребут по полу цепи и горланит за стенами толпа.

Со стороны наковальни доносится душераздирающий лязг. С очередного узника сняли кандалы. Теперь свободу его движений ограничивает только верёвка, которой Кетч связал его локти за спиной.

— Гостия имеет форму монеты, — замечает Джек.

Он тут же жалеет о своих словах. Кетч нашёл их смешными и, забывшись, показывает дёсны с дырками от выпавших зубов, а также с несколькими, которые скоро выпадут. Капюшон, увы, закрывает лицо только до носа. Наверняка у Кетча дома целый сундук вставных челюстей, благо возможностей их заполучить у него больше, чем у любого лондонца; почему-то сегодня он их не надел.

— Но сколь же хлебные монеты драгоценнее золотых! — восклицает Шафто. — Золото и серебро открывают двери клуба или другого разгульного места. Хлебные монеты откроют мне двери рая. Если в следующие часа два я справлюсь с некой задачей.

Кетч совершенно теряет интерес. Сколько раз другие клиенты говорили ему подобное? Он вежливо просит его извинить, проходит в начало очереди, связывает руки следующему узнику.

Когда Кетч возвращается, видно, что всё это время он размышлял о Джековом костюме.

— У вас уже не будет случая переодеться, — произносит он.

— Ну и мастер же вы говорить обиняками, Джек Кетч! — восклицает Шафто.

— Да просто некоторые всезнайки утверждают, будто вы без средств.

— Вы думаете, что я взял костюм напрокат?! Не верьте сплетникам, мистер Кетч, они того не стоят. Костюм в такой же степени мой, как этот превосходный плащ с капюшоном — ваш.

Вновь раздаётся лязг. Кетч опять просит его извинить и связывает руки арестанту, стоящему прямо перед Джеком. При этом он раз или два хлюпает носом, как будто воздух главного зала ему вреден. Однако из всех лондонцев Кетч должен быть самым невосприимчивым к миазмам и сырости.

Когда он снова оборачивается, Шафто удивлён и немного встревожен: из-под капюшона по щеке катится слеза. Кетч подходит близко, настолько, что Шафто, вытянув шею (Кетч на голову выше), различает каждую отдельную дырку в его последнем невыпавшем переднем зубе.

— Вы и представить не можете, как много это для меня значит, мистер Шафто.

— Не могу, мистер Кетч. Так что же?

— Я в долгах, мистер Шафто, по уши в долгах.

— Не могу поверить!

— Бетти, хозяйка моя, рожает каждый год. Вот уже восемь лет.

— У вас восемь маленьких Кетчей? Поразительно, что вы, при своём роде занятий, так щедро производите новую жизнь!

— После предыдущей казни меня пытались арестовать на улице! Я не помню такого позора!

— Ещё бы! Человека столь почтенной профессии останавливают в публичном месте и объявляют несостоятельным должником. Немыслимое унижение!

— Что подумали бы обо мне мои мальчики, попади я в Ньюгейт!

— Вы и так в Ньюгейте, мистер Кетч. Впрочем, не обращайте внимания, я вас понял.

— Им пришлось бы переселиться ко мне. Сюда.

— Не лучшее место для воспитания маленьких детей, — соглашается Шафто.

— Вот почему… простите. — Кетч заходит Шафто за спину, достаёт очередной кусок верёвки и продевает ему под локти. Кетч делает петлю и начинает её затягивать, сводя локти Шафто вместе — но только самую малость.

— Жалко было бы помять костюм, — замечает Шафто.

— О да, мистер Шафто, хотя для меня всего важнее ваше удобство.

Джек невольно улыбается этой отговорке. Так, с улыбкой на губах, он делает шаг вперёд и ставит безупречно начищенный башмак на каменную наковальню.

— Поосторожнее маши молотком, любезнейший, — обращается он к кузнецу — рябому арестанту, который, судя по виду, сидит в Ньюгейте с Великого пожара. — Для меня эта одежда ничто, но скоро она отойдёт моему доброму другу мистеру Кетчу. Ибо мистер Кетч не только мой добрый друг, но и, по давней традиции нашего королевства, единственный наследник. Всё, что на мне надето и лежит у меня в карманах, становится его собственностью в тот же миг, как я испущу дух. В карманах у меня несколько монет различного достоинства. Если вы будете работать усердно и не поцарапаете башмаки, мистер Кетч, возможно, сунет руку мне в карман и достанет в качестве вознаграждения довольно крупную монету; но если вы их испортите, мистер Кетч, сокращая свои убытки, не даст вам ничего.

В итоге кузнец снимает с Джека цепи дольше, чем со всех остальных смертников, вместе взятых. Наконец, кандалы сняты, и кузнецу вручается шиллинг из Джекова кармана рукой Кетча.

Испытание ковчега

Каждое испытание ковчега проходит по-своему. Частности меняются в зависимости оттого, кто нынче сильный волк и кто — бессильный ягнёнок. В древности лорд-мэр и всё население Сити следили за церемонией от начала до конца, что было вполне оправдано: обитатели Сити сильнее других зависят от надёжности монетной системы. Испытания были шумными и многолюдными. Со временем представительство Сити свелось к двенадцати выборным. Они принимали участие в тех стадиях испытания, которые не требовали специальных златокузнечных навыков, и следили за златокузнецами на остальных этапах, а когда пробирщики оглашали вердикт, выходили на улицы Лондона и делились с согражданами дурной или хорошей новостью.

За последние столетия число наблюдателей от Сити уменьшилось настолько, что сэр Исаак Ньютон счёл должным заявить протест: испытание ковчега превратилось в тайный ритуал, который вершат златокузнецы, без надзора, никем не проверяемые. Можно смело сказать, что гильдии это заявление понравилось не больше, чем все прежние действия Исаака на посту директора Монетного двора. Однако их цель — уличить его в мошенничестве и добиться, чтоб ему (по меньшей мере) отрубили руку перед Вестминстерском дворцом — не будет достигнута, если Исаак обжалует испытание под тем предлогом, что оно якобы подтасовано гильдией. Посему маятник традиции качнулся назад, хоть и не настолько, чтобы приглашать Сити в полном составе. Всё по полной форме, с двумя коллегиями присяжных. Город представлен не только лорд-мэром, но и двенадцатью заседателями, независимыми от златокузнецов. И они будут не просто смотреть, но и — в лице своего избранного делегата, мистера Тредера — участвовать. Только после того, как всю дюжину приводят к присяге и отправляют в свой угол, можно вызывать главных действующих лиц и начинать собственно испытание.

Королевский письмоводитель требует внести ковчег. Пристав выходит и через минуту возвращается с графом Лоствителским. Следом четыре королевских курьера тащат на носилках ковчег. Его ставят на стол. Лоствител подтверждает, что это действительно ковчег, доставлен прямиком из Тауэра без всяких фокусов-покусов.

Теперь королевский письмоводитель обращается к приставу с просьбой ввести вторую коллегию присяжных. Через минуту входят двенадцать пышно разодетых златокузнецов и выстраиваются в ряд. Они не в силах отвести глаз от ковчега, по крайней мере, пока королевский письмоводитель произносит следующее:

— Клянётесь ли вы честно и добросовестно, согласно своим знаниям и усмотрению, проверить золотые и серебряные монеты, помещённые в сей ковчег, и правдиво сообщить, соответствуют ли сказанные монеты весом и пробой стандартам королевского казначейства, а также отвечают ли монеты составом и прочая, идентуре, заключённой между его величеством и директором Монетного двора его величества, да поможет вам Бог?

— Клянёмся, — говорят златокузнецы.

Покончив с ними, королевский письмоводитель приглашает директора Монетного двора. Этого человека и этой минуты ждали все. Глаза и головы поворачиваются к приставу, следят за ним, пока он идёт из комнаты, и замирают. В Звёздной палате, затем в галерее слышна его удаляющаяся поступь.

Они ждут, ждут и ждут, и вот уже всем ясно: произошла непредвиденная заминка. Кто-то из представителей Сити вполголоса отпускает остроту. Кто-то из златокузнецов довольно громко произносит: «Может, он смотрит повешенье!», его сосед подхватывает: «Может, он сбежал во Францию!», пока на них не шикает грозно сам герцог Мальборо.

Когда шум затихает, слышно, что к Звёздной палате приближаются люди: куда больше, чем вызывал королевский письмоводитель. Свита, или кто там они, остаётся за дверью. Пристав входит, ведя под руку молодую даму. Они идут через палату. Дама с любопытством поворачивает голову к пробирной печи; алое пламя озаряет лицо. Даниель узнаёт Катерину Бартон.

Она входит в боковую комнату, и пристав объявляет её имя. Слава мисс Бартон огромна: все таращатся, начисто позабыв про приличия. Лучше бы уж она явилась в чём мать родила.

— Милорды, — начинает Катерина Бартон; в помещении столько сановных мужей, что она не пытается угадать, кто из них главный. — Сэр Исаак Ньютон болен. Я сидела с ним последнюю неделю и уговаривала его не являться на ваш зов. Он не внял моим убеждениям и велел, чтобы его всенепременно сюда доставили. Он очень слаб, и я распорядилась, чтобы его принесли в портшезе. Если милорды позволят, я скажу, чтобы портшез внесли сюда.

— Как его сиделка, мисс Бартон, считаете ли вы, что он в состоянии понимать происходящее и отвечать перед судом? — спрашивает королевский письмоводитель.

— О да, он в сознании, — говорит мисс Бартон. — Однако, поскольку сэр Исаак очень слаб, он попросил доктора Даниеля Уотерхауза действовать от его имени.

Разобравшись, что главный тут — королевский письмоводитель, она делает шаг вперёд и вручает письмо, видимо, написанное Исааком и содержащее ту же просьбу.

Даниель с несвойственной ему прытью выходит на середину комнаты, пока многие ещё выискивают его глазами в толпе.

— Если милорды согласны с предложением сэра Исаака, я почту за честь служить его рукою и голосом.

Собравшиеся переглядываются, но поскольку это не меняет содержимое ковчега и текст идентуры, то, по сути, не важно. Важные сановники кивают. Королевский письмоводитель дважды перечитывает письмо и, наконец, объявляет:

— Принято! Доктор Уотерхауз, совет выражает вам признательность. Э… так внести сюда портшез сэра Исаака?

— Поскольку прецедентов нет, позвольте мне высказать предложение, — говорит Даниель. — Мы ведь вскоре переместимся в Звёздную палату, где пройдёт анализ? Чем переносить сэра Исаака дважды, мы могли бы сразу удобно устроить его в Звёздной палате. Оттуда он услышит, как читают идентуру.

— Принято!

Мисс Бартон делает реверанс и, глазами позвав Даниеля за собой, стремительно идёт через палату. Тот просит его извинить и выходит из комнаты. Все лица обращены к двери. Перед Дэниелем чёрный обелиск Исаакова портшеза; его держат два оторопелых носильщика. Мисс Бартон шёпотом распоряжается: «В угол! В угол! Нет, в этот!» Носильщики почти комически крутятся на месте, но, наконец, понимают, чего она хочет: развернуть портшез дверцей к углу, чтобы, когда его откроют, палата не видела жалкого состояния сэра Исаака. Носильщики ставят портшез, как она просит. Даниель бочком протискивается между шестом и стеной, пятится в угол. Взгляды всех в соседней комнате устремлены на него. Он поворачивает задвижку, тянет дверцу. Первой ему предстает рука, белая и неподвижная, сжимающая богато изукрашенный ключ. Даниель открывает дверцу шире, впуская свет. Исаак привалился к стене своего чёрного ящика, глаза и рот открыты. Он совершенно недвижим. Даниелю ненадобно щупать пульс, чтобы убедиться: перед ним усопшее тело сэра Исаака Ньютона, скончавшегося на семьдесят втором году жизни от Ньюгейтской тюремной лихорадки.

Двор Ньюгейтской тюрьмы

Через десять минут они во дворе, сразу за Феникс-кортом. На самом деле это даже не двор, а укреплённый проулок. Здесь ждёт небольшой караван, который доставит их на Тайберн: фургон с различными орудиями, потребными в ремесле мистера Кетча, подвода, заранее нагруженная пустыми гробами, а в самом хвосте — волокуша. Подвода для остальных смертников, Кетча и ординария. Волокуша — для Шафто. По традиции изменника тащат к месту казни лицом назад. Такого негодяя просто повесить мало, везти его на телеге с колёсами — больно жирно.

По мере того как осуждённые проходят различные стадии процесса, их свита растёт. Сейчас во дворе человек сорок: всё больше тюремщики с дубинками, но есть и несколько констеблей. Джек видит мушкетоны. Надзиратели и констебли, образовав коридор, направляют узников к подводе. Те забираются в неё, садятся на гробы, как на скамейки. Джека ведут к его бесколесной наземной лодке. Там есть доска для сиденья, но нет гроба: к концу дня в гроб, да и в любую другую ёмкость для бренных останков, практически нечего будет класть.

Мистер Кетч, известный аккуратист, открывает один из сундуков в своём фургоне и вытаскивает несколько верёвок. На каждой завязана петля. Кетч бросает в подводу все, кроме одной, заходит в хвост каравана и обращается к Джеку.

— Хороша, а? — восклицает он, демонстрируя удавку.

— Если бы не чёрный капюшон, вы бы светились от гордости, мистер Кетч. Однако я не понимаю причины.

— Эту верёвку я получил от пиратского капитана, которого вешал в прошлом году.

— Он захватил собственную верёвку?

— Да. Сказал, называется «перлинь». Гляньте, какая толщина!

— Он хотел, чтобы верёвка точно не оборвалась? Очень странный человек.

— Нет, нет, сейчас я вам покажу.

Кетч обходит Джека слева и через голову надевает петлю ему на шею. Верёвка такая толстая и неупругая, что затягивается с трудом. Узел под левым ухом у Джека — размером со здоровенный кулак.

— Оцените силищу, и вы поймёте, сэр! — Кетч дёргает за верёвку. Каждый раз узел давит Джеку на голову, заставляя её наклоняться вперёд и вбок. — А гляньте, какая длинная!

Шафто поворачивается: Кетч отошёл на две морских сажени, но так и не размотал всю верёвку.

— На такой верёвке вы у меня пролетите, сколько мало кто пролетает. Уж поверьте, мистер Шафто, мало кто. К тому времени, как она натянется, у вас скорость будет, как у пушечного ядра. Вы успеете выкурить трубочку в раю задолго до того, как я отрежу вам яйца и выну внутренности, а до четвертования вам будет, как мёртвому епископу до могильных червей.

— Вы невероятно добры, мистер Кетч, и Бетти повезло, что у неё такой муж.

— Мистер Шафто. — Джек Кетч подошёл ближе и говорит очень тихо, рассеянно сматывая верёвку: — У меня больше не будет случаев с вами потолковать, пока мы не окажемся под Древом. На моём попечении есть и другие узники, а путь на Тайберн обещает быть… э…

— Весёлым?

— Я хотел сказать: «полным событий», чтобы не выразить непочтения. Я поеду на телеге. Мы не сможем переговариваться. Поскольку вы будете смотреть назад, вы не сможете меня видеть. Даже под Древом, когда мы с вами встанем лицом к лицу, мы ничего не услышим за шумом, разве что будем орать друг другу в ухо. Поэтому я говорю сейчас: спасибо вам, сэр! Спасибо! И знайте, что вам будет не больнее, чем человеку, который в темноте ударился головой о косяк.

— В том, что касается боли, я прошу лишь то, чего заслужил, — отвечает Шафто, — и полностью доверяю вашему усмотрению, мистер Кетч.

— А я оправдаю ваше доверие, сэр! Прощайте! — говорит Джек Кетч.

Он поворачивается спиной к Шафто, словно боится снова не сдержать слёз, распрямляет плечи, приосанивается, поправляет капюшон и залезает в телегу, где ждут другие его клиенты.

Звёздная палата

Когда Даниель наконец приходит в себя, королевский письмоводитель зачитывает вслух какой-то документ. По его хриплой скороговорке ясно, что чтение длится уже немало. Даниель заглядывает в дверь и видит, что королевский письмоводитель смотрит через очки на щедрых размеров пергамент с зубчатым краем. Это одна из двух одинаковых половин идентуры, которую Исаак подписал, вступая на пост директора Монетного двора; она входит в число сокровищ, доставленных Даниелем из Вестминстерского аббатства. Там говорится, что Исаак принимает на себя полную личную ответственность за то, что обнаружат в ковчеге. Когда он подписывал эту бумагу, текст наверняка казался ему канцелярской галиматьёй; но слова, гулко звучащие в Звёздной палате перед всеми самыми значительными людьми королевства, поражают грозным величием. Даниель почти рад за Исаака, что тот умер. Он замечает, что некоторые из этих самых важных людей смотрят в его сторону, поэтому устремляет взгляд на мёртвое лицо Исаака, улыбается, кивает и что-то произносит вполголоса, как будто разговаривает с больным.

Идентура громогласно заканчивается упоминанием Бога и государя. Королевский письмоводитель поднимает глаза и требует три ключа от ковчега.

Забирая из Исааковой руки ключ, Даниель отмечает, что трупное окоченение ещё не наступило. Исаак умер недавно.

К тому времени, как Даниель подходит к столу, другие хранители ключей уже открыли свои замки. Остался один: удивительной красоты, изготовленный в виде фасада Соломонова храма. Даниель отпирает его и откидывает засов. Два златокузнеца подходят и снимают с ковчега крышку. Слышно, как хрустят позвонки государственных мужей — все тянутся поглядеть, что внутри. В ковчеге грудой лежат кожаные мешочки, называемые синфиями. Каждая синфия помечена месяцем и годом.

— Присяжные могут удалиться в Звёздную палата для проведения анализа, — объявляет королевский письмоводитель.

Покуда присяжные ещё мнутся и шушукаются, Даниель с ключом в руке быстро направляется к портшезу. Мисс Бартон встала перед чёрным ящиком, лицом к комнате, словно желая уберечь дядюшку от доброжелательного — а заодно недоброжелательного — внимания. Глаза её немного красны, но когда Даниель подходит и ободряюще кладёт ей руку на плечо, он чувствует под рукавом платья упругую силу. Через мгновение мисс Бартон стряхивает его ладонь и движением глаз отсылает Даниеля в угол.

Многие лондонские повесы мечтали бы прочесть в этих прелестных глазках «иди сюда», но Даниелю приходится довольствоваться взглядом, говорящим: «ступайте туда».

— Он сказал, — шепчет мисс Бартон, — вы знаете, что делать.

Поэтому Даниель идёт в угол, снова открывает дверцу портшеза, удостоверивается, что Исаак мёртв (вообще-то проверка излишня, но от Исаака никогда не знаешь, чего ждать). Он просовывает голову и плечи в портшез, трогает у Исаака под мышкой — тело ещё не совсем остыло. Даниель поднимает глаза. Перед ним корсаж Катерины Бартон (вид со спины) и, дальше, вся Звёздная палата. Сквозь чёрную материю портшеза всё кажется темнее обычного, но зрение быстро привыкает. Разумеется, его и Исаака никто не видит.

Представители Сити опрокидывают ковчег на большой стол рядом с печью. Синфии валятся грудой. Некоторые соскальзывают на пол, их ловят и водворяют на место. Ковчег — пустой, открытый и перевёрнутый — ставят на пол. Двадцать четыре присяжных — златокузнецы и выборные от Сити — какое-то время работают вместе: читают надписи на каждой синфии и делят их на две кучи. В одной серебро — шиллинги, шестипенсовики и мельче, в другой золото — гинеи и редкие монеты достоинством пять гиней. Мистер Тредер занял господствующую позицию во главе стола, куда отправляются золотые монеты. Перед ним весы. Он перочинным ножом быстро вскрывает синфии, освобождает желтяки из смирительных рубашек и складывает на стол. Время от времени он берёт монетку в руку и подбрасывает. Даниель не знает, что это: нервный тик или попытка оценить вес.

Здесь обойдутся без него, поэтому Даниель переносит внимание на то, что в портшезе.

Он сказал, вы знаете, что делать. И да, и нет.

Даниель прочёл документ, написанный Гуком, где утверждалось, что пациент (некий Даниель Уотерхауз, но это к делу не относится) умер и был воскрешён составом, который приготовил алхимик. Гук, как мог, записал рецепт по памяти. Позже Исаак изучил документ с дотошностью, на какую способен только Исаак, и подробно откомментировал на метафорическом языке, в чудной символике эзотерического братства. Даниель знает жаргон и значки куда лучше, чем хотел бы, по юным дням, проведённым среди подобных людей. У него было несколько дней, чтобы проштудировать рецепт и Ньютоновы комментарии, разобрать их смысл. В предыдущие недели Исаак неоднократно пытался осуществить все шаги, кроме заключительного. Когда Даниель два дня назад приступил к работе в его лаборатории, нужные тигли, реторты и прочая стояли на столе. Здесь же были и все ингредиенты. Все, за исключением последнего и самого главного.

Даниель вынимает из кармана деревянную коробочку, ставит её Исааку на колени и открывает. Внутри закупоренный стеклянный пузырёк с алой жидкостью и бумажный пакетик, вроде синфии, не больше Даниелева ногтя. Даниель очень осторожно его разворачивает. В пакетике золотая пыль — остатки кольца, которое Даниель вчера расплавил, чтобы сделать поддельную гинею. Половину гинеи разрезали на кусочки; они сейчас у мистера Тредера в рукаве. Вторую половину Даниель долго и нудно тёр напильником, пока не источил всю, а пыль сложил в бумажный пакет. Частички такие маленькие, что их без микроскопа не различить. Это значит также, что у них огромная площадь поверхности, и в вещество легко проникнуть любой внешней субстанции. Сейчас эта субстанция воздух, и ничего вроде бы не происходит. Но пришло время осуществить последний шаг, то есть высыпать золотую пыль в совершенно другую субстанцию, куда более химически активную.

Даниель берёт пузырёк, вытаскивает пробку и, не останавливаясь, высыпает внутрь порошок Соломонова золота. Он большими пальцами вдавливает пробку на место и встряхивает пузырёк.

Всю внутренность портшеза пронизывается оранжево-алое сияние. Даниель видит, что свет пробивается сквозь его ладони. Однако тепла нет; это подобно kaltes feuer, холодному свечению фосфора.

Даниель прячет пузырёк под полу Исаакова камзола, чтобы свет не бил в окно портшеза, потом с опаской вытаскивает пробку. Вещество в пузырьке клубится и вспыхивает, словно грозовые облака. Ноздрей касается запах, которого Даниель не может определить, но знает, что обонял его раньше. Запах рождает сильнейшее желание поднести жидкость к губам и выпить. Даниель перебарывает себя и задумывается, как дать её Исааку. Вводить надо через рот, так написано в рецепте. Но как заставить мёртвого пить? В записках Гука упоминалась лопаточка. Встряхивая пузырёк, Даниель видит, что магма стала густой, как овсянка — она застывает. Ещё немного, и она затвердеет, тогда всё пропало. Даниель хватает единственный предмет, сколько-нибудь похожий на лопаточку — ключ от Исаакова замка. Как ложкой, он достаёт ключом комок вещества размером с фалангу своего мизинца и заносит Исааку в рот. Переворачивает ключ и вытирает его об Исааков язык.

Даниель смотрит в окно: не заметил ли кто свет. Однако все заняты ритуалом, происходящим на столе. Мистер Тредер положил на одну чашу огромных барочных весов гинеи, на другую — доставленную из аббатства гирьку.

Даниель зачёрпывает ещё. Пузырёк уже наполовину пуст. Вещество продолжает густеть, но пока отделяется. По счастью, к себе оно липнет сильнее, чем ко всему остальному, примерно как ртуть: не оставляет мокрых следов, не пристаёт к ключу и стенкам пузырька. В последний приём Даниель выбирает его из пузырька всё, ключ выходит изо рта у Исаака чистым. Сияние погасло. Даниель решается дрожащей рукой взять Исаака за подбородок и оттянуть челюсть, чтобы заглянуть в рот. Он потрясён: вещества нет, словно никогда и не было. Оно впиталось в Исаакову плоть: вегетативный дух, или что уж там содержалось в составе, пронизал инертную материю трупа.

— Я нашёл, что эти монеты имеют удовлетворительный вес, — объявляет мистер Тредер, — посему предлагаю обратиться к нашим добрым друзьям, гильдии златокузнецов, с просьбой осуществить пробирный анализ.

Говоря, он смотрит в сторону Даниеля.

— Гильдия златокузнецов готова провести анализ, — объявляет старшина присяжных. — Плавщиком будет мистер Уильям Хам.

Уильям выходит вперёд и обращается к мистеру Тредеру:

— Мне потребуется честный образец металла весом двенадцать гран, с вашего позволения, сэр.

— Коллегия представителей Сити оказала мне честь избрать меня взвешивателем, — с готовностью отзывается мистер Тредер. — Я предлагаю согласно обычаю отрезать от нескольких монет по кусочку общим весом двенадцать гран.

— Гильдия златокузнецов согласна, — говорит плавщик.

— Тогда давайте смешаем гинеи из синфий, чтобы получить честный образец, — говорит взвешиватель.

Все гинеи со стола золотой лавиной смахивают в ковчег. Под внимательными взглядами двадцати трёх присяжных (и Даниеля, который отошёл от портшеза и приблизился к столу, чтобы посмотреть), один из представителей Сити тщательно перемешивает гинеи рукой. Он занимается этим довольно долго, потом отводит взгляд, демонстрирует собравшимся пустую ладонь, запускает её в ковчег, вытаскивает одну гинею и кладёт на стол перед взвешивателем.

Одиннадцать представителей Сити делают то же самое. Теперь перед мистером Тредером выложены в ряд двенадцать случайно выбранных гиней.

Церковь Гроба Господня

Люди добрые, усердно молитесь за грешников, идущих на казнь, по ним же звонит колокол. А вы, осуждённые на смерть, покайтесь слёзно; просите Господа спасти и помиловать души ваши ради крестных страданий и смерти Иисуса Христа, сидящего ныне одесную Отца и ходатайствующего о всех, с раскаянием к нему прибегающих. Господь да помилует вас! Христос да помилует вас!

Звонарь церкви Гроба Господня

Когда его вытаскивают из двора, он с изумлением видит, что решётку опустили, отрезав Ньюгейт-стрит от Холборна. Слышно, как по ту сторону бушует толпа, но от Джека её загораживает кавалерийский эскадрон, выстроившийся перед решёткой, как для атаки.

Джекова личная церемониальная волокуша вползает на улицу; он смотрит назад, то есть в сердце старого Лондона. По идее он должен видеть всю Ньюгейт-стрит и Чипсайд до Биржи, на мили, но видит только ещё солдат. Эскадроны выезжают из Феникс-корта справа и с территории больницы Христа слева, строятся в широкой части улицы. Очень странно.

Воздух странно давит на голову. Из-за шума толпы трудно угадать почему, потом Джек вспоминает: каждый колокол в Лондоне приглушенно гудит, возвещая о процессии висельников.

Первый отрезок трёхмильного пути короткий: меньше сотни ярдов от решётки Ньюгейта до церкви Гроба Господня. Караван преодолевает их минут за двадцать. Джек уже готов поверить, что путь будет не таким трудным, как гласит популярная легенда. Ему помнится, что раньше толпы были многолюдней и необузданней. Но он последний раз смотрел на процессию висельников ещё до Великой чумы, а детским глазам всё видится больше.

Тем не менее у него вдоволь времени, чтобы избавиться от верёвки, которой связал ему локти Джек Кетч. Узел с самого начала свободный, и его несложно стянуть, упирая в грубые доски. Джек уже собирается бросить верёвку в толпу, потом решает, что она ещё пригодится. Он много плавал по морям и умеет вязать узлы. Быстрее, чем толпа успевает выкрикнуть «Джек Шафто!», он завязывает булинь и продевает в него ступню. Узел цепляет за каблук, получается стремя. Запустив руку в панталоны, Джек в несколько малопочтенных движений пропускает верёвку вдоль ноги, под штаниной. Затем протаскивает её под рубашкой. Снова в ход идут моряцкие навыки: Джек несколько раз обматывает верёвку вокруг петли и закрепляет.

Он не может посмотреть вперёд, но знает, что они у церкви Гроба Господня, потому что колокол гудит очень громко, и к гулу присоединился знакомый, но неприятный звук. Звонарь вновь завёл свою монотонную мелодию. С ним подкрепление: викарий и различные церковные прислужники и прихлебатели. Джек сварливо думает, что большинство из них согласилось участвовать в церемонии с единственной целью — посмотреть на процессию висельников из первых рядов.

На ступенях церкви разыгрывается некий ритуал, совершенно неслышный для Джека, который и в обычной-то жизни туговат на ухо. Он готов вылить на звонаря новую порцию оскорблений, но воздерживается. Конечно, эти люди невероятно скучны, но они стараются для его блага. А кое-кто из преступников рангом пониже, в подводе, возможно, даже получает какое-то утешение.

Смысл затеи состоит в том, что когда-то церковь Гроба Господня стояла за чертой города — последний храм Божий по пути на Тайберн; здесь узнику представлялся самый распоследний случай покаяться. В сегодняшнем Лондоне они минуют ещё кучу выстроенных Реном церквей, но традиция есть традиция. Англиканскую церковь можно только похвалить за такое упорство.

Обряд, в чём уж он там состоял, недолог, затем служки бегут к арестантам с букетиками и кубками вина. Джек с благодарностью принимает то и другое, лезет в карман за деньгами. Толпа это видит и поднимает одобрительный рёв — как будто прибой накатывает на галечный берег в миле отсюда. Поэтому Джек подзывает звонаря и даёт ему за труды целую гинею, предварительно её надкусив. Шутка вызывает смех даже у солдат. Джек, видя, как удачно получилось, дожидается, пока викарий спустится по ступеням, вручает ему гинею — свою последнюю — с просьбой положить в кружку для бедных и жмёт руку. В итоге викарий чуть не зарабатывает вывих, потому что волокуша резко трогается с места. За это надо благодарить Кетча: тот увидел, что гинеи Шафто — то есть его, Кетча, гинеи — переходят в недостойные руки церковнослужителей! Он гонит караван с такой скоростью, словно их преследуют орды монголов. Только когда опасность далеко позади, а караван набрал приличную скорость, Кетч вновь оборачивается. Его рот полуоткрыт, челюсть с гнилыми зубами отвисла, на лице явственно написано: «Да ты соображаешь, что делаешь? Я мог бы год кормить семью на то, что ты сейчас роздал!» Таким образом, Джека уволакивают от церкви Гроба Господня, не дав ему времени даже задуматься о покаянии, ради которого и делалась остановка. Либо он покаялся сегодня утром в тюремной часовне, либо уже не покается никогда.

Однако, кроме шуток, он думает, что, наверное, покаялся. Что-то и впрямь произошло. Какая-то решётка с грохотом опустилась, отрезав долгую дурную часть его жизни от короткой лучшей. Это как-то связано с тем, что он съел хлебную монету. Есть тут некая сила. Джек думает, что причина в единении со всеми, кто когда-либо принимал эту монету. Божье законное платёжное средство. В итоге сегодня утром Джек чувствует странную общность со всем христианским миром — ощущение для него довольно диковинное. А христианский мир явно отвечает Джеку взаимностью, потому что в полном составе пришёл на него смотреть.

Только сейчас он осознаёт огромность и мощь толпы. До сих пор он смотрел на неё, словно зритель из зала. Теперь всё переменилось. Джек — актёришка, получивший свой час на сцене, публика — весь Лондон. Или, поскольку многие пришли издалека, скажем для простоты: «вся Вселенная». Народ отзывается на малейший его жест, даже на то, чего он вовсе не делал. Смех пробегает по толпе в ответ на шутки, которые Джек якобы отпустил. Меньше чем один человек из ста доподлинно знает, что Джек здесь, поскольку большинство видит только спины (это он помнит, потому как сам когда-то стоял в таких толпах). Людей привела сюда легенда, что Джека Шафто потащат к Тайберну на волокуше; придя и не увидев его, они поддерживают себя надеждой, что он здесь. Джек Кетч, по-прежнему уязвлённый и раздавленный утратой двух гиней, без сомнения, главный зритель; он смотрит на Джеков бенефис из приватной ложи на колёсах.

Такое впечатление, что в свиту Джека включили всех лондонских констеблей, бидлов, бейлифов, дозорных и тюремщиков. Даже в обычный Висельный день им толпу не сдержать, и процессию всегда сопровождают солдаты с алебардами. Сегодня к ним добавились верховые. Джек поначалу думал, что это кавалерия, потом разглядел мундиры Собственного его величества блекторрентского гвардейского полка — тех самых страшных драгун, которые охраняют Тауэр. Очень мило с их стороны явиться на его казнь, учитывая, сколько неприятностей он им в последние месяцы доставил. Жест широкий и, вероятно, просчитанный. Из всех королевских полков блекторрентцы больше других желают Джеку смерти и менее кого бы то ни было склонны допустить его побег. Так что, сидя на волокуше, близко к земле, Джек смотрит на толпу в просветы меж движущимися ногами драгунских коней. И всё равно видит очень много.

Собственный его величества блекторрентский гвардейский полк попал в клещи и дал себя окружить. К северу от церкви Гроба Господня лежит Смитфилд, большое открытое пространство, где торгуют скотом и время от времени проводят сожжения на кострах.[237] Его огибают две большие улицы: Гилтспер, которую процессия уже миновала, и Коу-лейн впереди. Смитфилд, как теперь ясно, стал местом сбора и загоном для охотников посмотреть казнь. Со вчерашнего, а может, и с позавчерашнего дня гуляки стекались сюда, чтобы швырять бутылки из-под выпитого джина в ревущие костры. Заслышав колокольный звон, они ринулись по Гилтспер и Коу-лейн. Это увеличивает процессию на миллион спереди и миллион сзади.

Коу-лейн выходит на Холборн перед мостом через Флитскую канаву, который Гук построил какое-то время назад. Соответственно, здесь стратегический перекрёсток. Если толпа преградит каравану путь, то ему не перебраться через клоаку, а значит, и не попасть на Тайберн. Джек не видит моста, но знает, что они к нему приближаются, потому что дорога идёт под уклон: волокуша кренится, заставляя его податься вперёд. Они едут со Сноухилл. В любую минуту процессия может остановиться. Однако, к удивлению Джека, у основания холма они без заминки сворачивают на мост. Только на полпути через Флитскую канаву Джек понимает причину: артиллерийская рота закрепилась в начале моста и поставила здесь несколько пушек, нацеленных в сторону Смитфилда и, надо думать, заряженных цепями и картечью. Несколькими ярдами дальше такая же батарея сдерживает примерно сто тысяч людей, собравшихся на набережной Флитской канавы. Толпа вынуждена наблюдать за процессией со стороны. Джек встаёт на волокуше и машет рукой. Десять тысяч зевак бросаются вперёд, чтобы увидеть великое событие. Скольких задавили, сказать трудно, но по крайней мере сотня летит через парапет во Флитскую канаву. Джек садится, не желая вызвать новые бедствия. Ещё два десятка зрителей падают в канаву.

Звёздная палата

Двенадцать гран составляют четверть унции; поскольку золото — самое тяжёлое вещество в мире, четверть унции меньше горошины. Однако златокузнецы столь искусны, что могут надёжно определить пробу даже такого маленького образца. Взять двенадцать гран от одной гинеи значит испортить всю затею: поставить результат в зависимость от случайных колебаний пробы, которая в конкретной монете может быть чуть меньше или чуть больше. Потому-то гинеи перемешивают и выбирают двенадцать — те самые, что лежат сейчас на куске бархата перед мистером Тредером. Тот явился, вооружённый кусачками с длинными рукоятками. Теперь он встаёт, чтоб удобней было орудовать, и в мгновение ока разрезает гинеи на половинки, затем методично откусывает у каждой из двадцати четырёх полугиней уголки. Их должно получиться сорок восемь. Они такие маленькие, что кажутся Даниелю огоньками, как будто звёзды, нарисованные на потолке палаты, отражаются в чёрном бархате. Словно безумный демиург, мистер Тредер создаёт маленький космос из полумесяцев и рассыпанных звёзд. Теперь он начинает наводить порядок в хаосе, откладывая располовиненные гинеи в сторону и собирая звёзды в округлое созвездие посерёдке. Старческим пальцам трудно подцепить такую мелочь; во всяком случае, мистер Тредер раз или два облизывает их, словно книгочей, переворачивающий страницы. Все внимательно за ним следят, кроме Даниеля, чьи мысли больше заняты Исааком. Он поворачивается к портшезу и видит следующую сцену. Лорд-хранитель королевской печати вышел из боковой комнаты, где ему, как и прочим большим шишкам, положено ждать вердикта присяжных, и шаркающей стариковской походкой направляется к портшезу. Его милости втемяшилось поздороваться с Исааком. Катерина Бартон угадала намерение лорда-хранителя и глядит предостерегающе. Тот либо подслеповат, либо не считает нужным её замечать. Она преграждает ему путь. Даниель отводит взгляд, не желая видеть чудовищное нарушение этикета.

— Умоляю, милорд, не надо! — кричит Катерина Бартон. Все смотрят на неё, кроме Даниеля, который только что отвернулся.

Мистер Тредер, глянув поверх очков, прижимает пальцем звезду. Когда он поднимает руку, звезды нет — она потушена. Однако на её место падает другая. Мистер Тредер берёт новую звезду и кладёт в кучку посередине. Он вновь облизывает пальцы. Золотинка вспыхивает на его языке и исчезает, надо думать, за надгортанником. Мистер Тредер трёт руки, как будто они озябли — так, наверное, и есть. Подмигивает Даниелю.

Коллизия в углу каким-то образом разрешилась. Все вновь смотрят на взвешивателя. Тот стоит неподвижно, руки по швам, словно за время непредвиденного осложнения не шевельнул и мускулом.

— Сэр Исаак в последнее время сделался столь нелюдим, что поневоле думаешь: он от нас прячется! — говорит мистер Тредер одному из златокузнецов, но так, что слышат все в комнате. — Что ж, через несколько минут его тайны выплывут наружу; можно схорониться от лорда-хранителя королевской печати, но не от этого!

Он кивает на печь.

Даниель вообще-то большой мастер подавлять порывы и сдерживать чувства, знает, что ему подали реплику.

— Мерзавец! — восклицает он и делает полшага вперёд, охлопывая себя в поисках нелепой шпаги, которую нацепил для сегодняшнего торжественного случая. Нащупав эфес, Даниель наполовину выдёргивает клинок из ножен. Все смотрят на него. Мистер Тредер гасит очередную звёздочку, подбрасывает на её место другую и вновь облизывает пальцы.

— Доктор Уотерхауз! — говорит он чуть невнятно, возможно, потому что проглатывает кусочек золота. — Мой старый друг! Вполне ли вы здоровы?

— Я вам не друг, сэр! — вопит Даниель и хочет вытащить шпагу до конца, но более молодые руки уже схватили его за локоть, кто-то встал между ним и мистером Тредером. — Я верный друг сэра Исаака Ньютона, человека, столь преданного королю и своему делу, что он прибыл сюда, несмотря на тяжкий недуг!

Даниель засовывает шпагу обратно в ножны и выходит на открытое место между присяжными и мисс Бартон. Все смотрят на него, кроме мистера Тредера, занятого очередным фокусом.

— Извольте запомнить, сэр, что ваш долг — провести анализ честно и беспристрастно, невзирая на вражду, которую люди вашей профессии питают к сэру Исааку. Лорды совета… — Тут Даниель поворачивается, чтобы указать на боковую комнату. Непривычные ножны бьют его по щиколотке, подсказывая новую мысль. Он цепляется за них ногой, вскидывает руки и падает.

Присяжные с трудом давят смех. В следующий миг их лишают дара речи два очень разных, но равно гипнотизирующих события. Во-первых, Катерина Бартон подбегает к Даниелю и наклоняется ему помочь, так что все собравшиеся могут заглянуть ей за корсаж. Во-вторых, из соседней комнаты стремительно выходит взбешённый Мальборо.

— Что, во имя… — начинает герцог и недоговаривает, засмотревшись в декольте мисс Бартон.

— Пустяки, милорд, просто вспышка сильных чувств, как когда полено в камине пыхнет и летят искры, — говорит мистер Тредер. — Для нас важны только эти искры. — Он двумя руками указывает на кучку золотой крошки. — Если, как я надеюсь, доктор Уотерхауз не пострадал от своих телодвижений, я отвешу двенадцать гран для анализа.

— Со мной… всё в порядке, — объявляет Даниель. — Спасибо, мисс Бартон, — добавляет он, поскольку она только что поставила его на ноги и теперь отряхивает от пыли. — Прошу меня извинить. Продолжайте, мистер Тредер, будьте любезны.

Орудуя пинцетом, мистер Тредер одну за другой отправляет золотинки из кучи на чашку весов. На другую чашку он поставил гирьку в двенадцать гран, доставленную из аббатства. Через минуту весы приходят в движение. Взвешиватель долго и нудно меняет большие кусочки на маленькие, иногда режет их пополам.

Наконец мистер Тредер отходит от стола и воздевает руки, как священник.

— Я утверждаю, — нараспев произносит он, — что в чаше этих весов находится образец, честно отобранный из монет ковчега и весящий ровно двенадцать гран; я приглашаю плавщика определить его пробу.

Выходит Уильям Хам.

Уильям не работал златокузнецом с детства, но, как и прежде его отец, он — уважаемый член гильдии. Даниель думает, что плавщиком его выбрали не случайно: несколько дней назад Уильям смело преградил путь сэру Исааку и королевским курьерам, утверждая, что они не имеют права войти в хранилище и арестовать вклад. Его заслугу оценили. Непреклонный золотых дел мастер постоял за святость английской коммерции в банке, теперь с той же решимостью будет судить продукцию Монетного двора.

Уильям некоторое время совершал приготовления у печи. Теперь он подходит к весам, держа деревянный поднос. На подносе кусок свинца, расплющенный в тонкий неправильный диск, вроде корки от пирожка; форма для пуль, клещи и кубик из белёсого вещества со стороной меньше дюйма. Сверху у кубика округлое углубление. Уильям Хам ставит поднос рядом с весами и наклоняет чашку. Двенадцать гран золота водопадом сыплются в центр свинцового диска. Уильям Хам загибает его края и сминает свинец в ком размером с грецкий орех, кладёт на нижнюю половинку формы, накрывает верхней и стискивает клещами. Получается крохотный шарик, похожий не столько на Землю, сколько на серую щербатую Луну. Уильям кладёт его в выемку купели — так называется кубик из костяной золы. Образец входит плотно, напоминая Даниелю чертёж сферы, вписанной в куб. Уильям забирает поднос и ставит его у печи. Другими клещами убирает купель в печь. Чашечка в первые мгновения серая, затем начинает вбирать жар и отдавать его в виде света. Свинец размягчается и оседает. Уильям Хам смотрит на часы. В купели образуется выпуклая линза жидкого свинца. Зола темнеет, впитывая расплавленные металлы.

На золотой пробной пластине выгравировано: «Этот образец, состоящий из 22 каратов чистого золота и 2 каратов лигатуры в тройском фунте Великобритании, изготовлен апреля 13-го дня 1709». Покойный сэр Исаак Ньютон позволил себе выразить несогласие: он подозревал, что истинная пропорция скорее двадцать три к одному, и златокузнецы нарочно сделали пластину такой, чтобы он с большей вероятностью не прошёл испытание. Так или иначе, суть в том, что гинеи сэра Исаака должны быть почти целиком из золота, с небольшой допустимой примесью низких металлов. Другими словами, из двенадцати гран образца одиннадцать (если верить надписи на пластине) или даже больше (если златокузнецы смухлевали) должны быть чистым золотом. Чтобы проверить это химически, надо отделить золото от не-золота и взвесить. Гильдия златокузнецов давным-давно установила, что когда анализ проводится по этому методу, низкие металлы растворяются в свинце и вместе с ним впитываются в костяную золу, как в губку. Чистое золото остаётся, образуя в выемке купели так называемый королёк, что и происходит сейчас на глазах у Даниеля и присяжных. Хотя процедура вполне обыденная, Даниелю она кажется почти такой же волшебной, как то, что произошло недавно в портшезе. Высвобождение чистого лучезарного золота из тающего свинцового шара напоминает видение, о котором говорила принцесса Каролина.

Если передержать образец в печи, золото начнёт испаряться и потеряет в весе, что нечестно по отношению к директору Монетного двора. Если недодержать, в золоте останется примесь низких металлов, что нечестно по отношению к королю. Сколько продержать купель в печи — тайное знание златокузнецов. Даниель чувствует, что Уильям безмолвно просит совета у остальных одиннадцати присяжных. Когда общее согласие достигнуто, он снова берёт клещи, вынимает купель и ставит на кирпич студиться. Свинцовая обёртка исчезла, купель стала угольно-серой. В выемке королёк — круглое озерцо золота. Звёзды и полумесяцы, украшавшие чёрный небосвод мистера Тредера, алхимически преобразились в солнце. Для взвешивания надо лишь дождаться, когда оно остынет.

Холборн

Холборн должен быть для Джека долиною сени смертной. Возможно, и был бы, сиди Джек лицом к надвигающемуся Тайберну. Однако его везут спиной вперёд, так что смотрит он на оставляемый Лондон. Здесь предполагается символизм: он горестно созерцает свои прошлые дурные дела. Но в данном случае замысел не сработал. Джек — искра, которую тащат через наполненную порохом траншею. Холборн — не долина сени смертной, а бурление неистребимой жизни, выставленное Джеку напоказ, явная помеха в том, чтобы оплакивать былые грехи.

Джек не узнает никого в отдельности, но Лондон как целое знаком ему не хуже, чем престарелому викарию — лица прихожан на воскресной службе. Узнаваемы и группы. Вот полк рыботорговок, обошедший с фланга батареи на мосту и пробившийся по Чик-лейн на западный берег Флит. Здесь полк разделился на роты и взводы и занял огневые позиции на Саффрон-хилл, Дайерс-корт, Плоу-ярд и Блидинг-Харт-корт — притоках, впадающих в Холборн на подъёме от моста, где процессия вынужденно замедляется. Привлечённые рёвом толпы, рыботорговки совершают вылазку на Холборн, расталкивают алебардщиков и драгун и, зачерпывая из фартуков пригоршни чёрных монет, швыряют их Джеку в лицо. Монеты бьют по волокуше, как картечь, рикошетят и звенят в воздухе, словно колокольчики фей. Джек отрывает от камзола пуговицу и бросает рыботорговке, пробившейся к самому каравану. Женщина от неожиданности ловит летящий в неё золотой снаряд. Ком рыбьих кишок ударяет Джека в переносицу. Тот отвечает на обстрел второй золотой пуговицей.

Почти без потерь отбив атаку рыботорговок, они въезжают на холм и оказываются в самой широкой части Холборна. Она тянется на милю до Сент-Джайлс, мимо роскошных площадей, на Джековой памяти сменивших коровьи пастбища. На Холборн-бар пуританин в чёрном держит над головой Библию, открытую на отрывке, с которым, по его мнению, Джеку следует ознакомиться. Другой пробивается через кордон и запрыгивает на волокушу с ведром воды, чтобы окрестить Джека. Однако не на таковских напал: ординарий Ньюгейтской тюрьмы мигом спрыгивает с подводы, подбегает к волокуше и хватает крещальное ведро за ручку. Перетягивание ведра настолько отвлекает внимание, что небольшая процессия католиков — по крайней мере Джек думает, что они католики, потому что на всех чёрные рясы — ухитряется проскользнуть через ряды солдат и присоединиться к шествию. Один из католиков — священник, остальные — плечистые монахи, что вполне разумно: одинокому паписту не прожить в этой толпе и десяти секунд. Священник догоняет волокушу, заглядывает Джеку в глаза и начинает что-то быстро декламировать, видимо, на латыни. Джека соборуют! Надо же, как кто-то о нём позаботился. Не иначе Людовик XIV выслал ударный отряд бестрепетных папистов из тайной штаб-часовни под Версалем.

Караван останавливается. Джек не знает почему. Проникшись христианским духом, он пользуется случаем сорвать пурпурный плащ и бросить священнику, жестами показывая, чтобы тот отдал его бедной старухе, непонятно как прорвавшейся в первые ряды.

Теперь слово за сильными мира сего. Караван миновал Ченсери-лейн. С севера дома знати: Редлайон-сквер, Уотерхауз-сквер, Блумсбери. С юга Друри-лейн, идущая от Ковент-Гарден и Длинной мили. Соответственно одну сторону дороги контролируют герцоги и генералы от коммерции, а другую — актрисы и шлюхи. Миллионщики чуть не падают с балконов и крыш, так им хочется погрозить Джеку кулаком. Дамы напротив куда терпимее. Джек, повинуясь порыву, встаёт, сбрасывает камзол и швыряет его компании проституток. Камзол мигом разрывают в клочья. Джек — в одном парчовом жилете — оборачивается посмотреть, видел ли Кетч. Ещё бы тот не видел! Палача ввергли в отчаяние щедрые пожертвования у церкви Гроба Господня, но потом он успокоился, списав их на минутную слабость. Тем больнее ему наблюдать, как Джек раздевается и кидает своё бесценное облачение в толпу.

У церкви святого Эгидия очередной ритуал: шествие останавливается, чтобы узникам поднесли чаши с элем. Джек выпивает несколько, за каждую платит золотой пуговицей. К тому времени, как процессия трогается и сворачивает на Оксфорд-род, жилет болтается у него на плечах, и ни одной пуговицы не осталось.

На перекрёстке, словно лодка, севшая на мель посреди бурного потока, стоит карета. На её крыше толстый герцог, специально занявший эту позицию, чтобы подольше покрасоваться перед Джеком, когда того будут везти на казнь. Он выкрикивает нечто, надо думать, очень обидное, затем, поняв, что Джек всё равно ничего не слышит в общем гвалте, багровеет и принимается орать, жестикулируя с такой силой, что парик съезжает набекрень. Однако люди попроще, если забыть склочных рыботорговок, не держат на Джека зла. На перекрёстке с Мэрибон-лейн, где по северную сторону дороги наконец начинаются поля, бедного вида человек подбегает к волокуше с пинтой вина. Джек в благодарность отдает ему парчовый жилет.

Они на Тайберн-кросс. Это пустырь размером с Тихий океан, вымощенный человеческими лицами. Над половодьем там и сям торчат высокие предметы; застрявший в толчее экипаж, дерево, которое вот-вот рухнет под обсевшими его людьми, редкие всадники и само Тройственное древо. Джек его не видит, пока не оказывается непосредственно под ним. Это каркас из шести мощных брусьев: трёх столбов и трёх перекладин, образующих треугольник высоко над головой, по-своему прекрасный. Чувствуешь, что вступил в дом без крыши, в жилище, чей потолок — Небо.

У основания Нерасцветаюшего дуба, на вержение камня в каждую сторону, расчищено место. Толпу сдерживают алебардщики, на помощь которым теперь пришли блекторрентские гвардейцы. Некоторые драгуны сидят верхом, обнажив сабли и взведя курки; другие спешились и примкнули штыки.

Предварительные повешения длятся целую вечность. Джек вносит в процедуру нотку веселья: снимает штаны, раскручивает над головой и швыряет в толпу. Парик где-то свалился сам. Теперь на Джеке только нижнее бельё, башмаки и удавка. Он встретит свою участь нищим, как Лазарь, о котором ординарий читал сегодня в часовне.

Остальные узники мертвы, висят на двух перекладинах Трёхногой кобылы. Третья предназначена исключительно для Джека. Он залезает на телегу, кучер заводит её под свободную перекладину. Джековы глаза устали от обилия впечатлений. Он на миг запрокидывает голову, чтобы видеть только небо, которое делит пополам отшлифованный верёвками брус.

Неподалёку раздаются выстрелы. Джек опускает голову. Он впервые смотрит на толпу с такой высоты. Ей нет ни конца, ни края. Пороховой дым поднимается от чёрной когорты квакеров, или гавкеров, или кого-то в таком роде. Никто не знает почему.

Внизу идут приготовления.

Мухи облаком взлетают с исполинской плахи, когда Джек Кетч плюхает на неё свёрток. Оттуда извлекается полный набор орудий для потрошения. Плаха — дощатый настил размером с кровать. Кетч раскладывает инструменты, иногда пробуя лезвие пальцем. Особое внимание он уделяет ржавым кандалам. Это способ показать Шафто, что на последних стадиях процедуры тот будет живой и в сознании.

Несколько часов назад, когда они выезжали из тюремного двора, у Кетча были все основания рассчитывать на безбедную старость. Золотые пуговицы, роскошная одежда, монеты в карманах — всё предназначалось ему. Он предвкушал, как расплатится с кредиторами и купит детям башмаки.

Теперь Кетч не получит ничего. До сей минуты Шафто избегал встречаться с ним глазами и не знал, как Кетч воспринял крушение своих надежд: бранится тот, плачет или никак не может поверить в происходящее. Теперь они обмениваются взглядами. Шафто на телеге, Кетч — в разделочном цеху. Шафто видит, что Кетч совершенно спокоен. От чувств, выказанных в тюремном дворе, не осталось и тени. Даже откинь Кетч капюшон, его лицо было бы не выразительней чёрной кожаной маски. Он исполнен холодного профессионализма. Что-что, а уж отомстить Кетч может. Надо только исполнить приговор буквально и придать Джека смерти во устрашение.

Джек задумывается, правильную ли стратегию выбрал. Человек помоложе на его месте испугался бы. Впрочем, сомнения на этом этапе — признак хорошего плана. В них нет ничего дурного.

Ожидается, что он произнесёт несколько слов.

— Я, Джек Шафто, также называемый Эммердёр, Король бродяг, Али Зайбак, Ртуть, Повелитель Божественного огня и Джек-Монетчик, каюсь во всех своих грехах и предаю свою душу Господу, — говорит он. — Об одном прошу: чтобы меня похоронили по-христиански, собрав все мои части, какие удастся сыскать. Включая голову. Ибо всем известно, что в эту самую минуту Коллегия врачей собирается в анатомическом театре на Уорвик-лейн и точит скальпели, готовясь вскрыть мою голову и покопаться в моих мозгах, дабы узнать, где все эти годы жил бес противоречия. Я бы этого не хотел. Засим, мистер Кетч, я поручаю себя вашим заботам. Умоляю только лишний раз проверить узлы. Прошлой ночью, когда Бетти приходила ублажить меня и других смертников в подвале, она жаловалась, что вы совершенно утратили вкус к работе и хотите наняться куда-нибудь горничной на все руки. Приступайте, врачи ждут…

Больше он ничего сказать не успевает, потому что Кетч закинул свободный конец верёвки на перекладину и натянул туго. Очень туго. Раньше он обещал оставить щедрый запас, чтобы Шафто пролетел большое расстояние и всё закончилось быстро, но это было до того, как Шафто нарушил некое устное соглашение. Кетч так натягивает верёвку, что Джек только по виду стоит на телеге, а на самом деле едва касается её пальцами ног.

— Погоди, сейчас я тобой займусь, Джек, — шепчет он в ухо Шафто.

Узел за ухом клонит Джекову голову вниз; он невольно видит, что телеги под ним больше нет. Тут Джек вспоминает про верёвку, которая пропущена под исподним и привязана к петле. Он упирается ногой в «стремя». Ему становится чуть легче. Позади него в телеге ординарий и католический священник молятся наперегонки.

Четыре конные упряжки, развернутые в разные стороны, как главные румбы розы ветров, готовы к последней и самой зрелищной части спектакля. Неподалёку стоят несколько человек, видимо, так или иначе связанные с потрошением и четвертованием. Все смотрят на Джека.

Один из них одет в рясу. Наверное, монах, сопровождавший католического священника по Холборну. Он встал поодаль от остальных, рядом с исполинской мясницкой плахой. Капюшон низко надвинут, так что человек смотрит на мир через туннель чёрной дерюги. Он поворачивается к Джеку, аккуратно сдвигает капюшон, чтобы столб солнечного света бил ему в лицо. Джек ожидает увидеть Еноха Роота или, на худой конец, какого-нибудь чокнутого подвижника.

Вместо этого он узнаёт своего брата Боба.

Теперь понятно, как одинокий монах смог вообще оказаться здесь, поскольку, несомненно, Бобу легко договориться с блекторрентцами.

Какой-то ослепительно блаженный миг Джек, как последний дурак, верит, что его спасут.

Следом накатывает страх: что, если Боб сейчас подбежит и повиснет у него на ногах, чтобы ускорить смерть. Или вытащит пистолет и разом покончит с Джековыми страданиями.

Верёвка, на которой он стоит, лопается! Джек пролетает дюйма два, петля бьёт его по затылку, затягивается.

Он продолжает смотреть на брата. Сейчас, как в детстве, никого больше в мире нет.

До сих пор Боб держал руки сложенными, спрятав их в широкие рукава рясы. Теперь, видя Джеково мучение, он разводит их и воздевает к небу, как святой. Из правого рукава вылетают два жаворонка, из левого — чёрный дрозд. Они несколько мгновений бесцельно порхают над виселицей, затем, поняв, что это не настоящее дерево, взмывают в солнечный свет.

Джек чувствует, что мир на него больше не давит.

Понять, что означают птицы, несложно: они сбежали. Все трое. Они на пути в Америку.

Слышится рёв. Джек не знает, кровь это шумит в ушах, толпа, или легион демонов и ангельский хор сошлись в битве за его душу. Он, насколько может, закатывает глаза, чтобы не потерять птиц из виду. Небо, голубое минуту назад, становится тускло-серым. Горизонт сжимается до свинцовой монеты с оттиснутыми на ней птицами: двумя белыми и одной чёрной.

Звёздная палата

Выждав положенное время, мистер Тредер берёт купель клещами и опрокидывает на свежепротёртую чашку весов. Королёк — сплющенная золотая бусина — шипит. Вместе с ним выпали несколько крошек жжёной кости. Мистер Тредер сдувает их, раз или два трогает королёк пинцетом, проверяя, что больше ничего лишнего не прилипло. Убедившись, что в чашке нет ничего, кроме чистого золота, он кладёт на другую чашку стандартный разновесок в десять гран. Весы остаются неподвижными — уже хорошо. Мистер Тредер, вооружившись пинцетом с ручками из слоновой кости, добавляет разновесок в один гран. Потом в полграна. Чашка идёт вниз, но она по-прежнему выше той, в которой золото.

Мистер Тредер добавляет разновески настолько маленькие, что Даниель едва их различает: квадратики золотой фольги с оттиснутыми на них дробями. Мистер Тредер наваливает целую груду, потом резко останавливается. Убирает маленькие разновески, кладёт побольше, приговаривая «хм» и «м-да». Наконец, он снимает все разновески до последнего, опускает каждый в свою выемку и ставит на их место одну гирьку в двенадцать гран, которой прежде взвешивал частички гиней.

Коромысло весов некоторое время качается, стрелка отклоняется в обе стороны равномерно. Наконец трение берёт верх, и она замирает. Она так близка к центру, что мистеру Тредеру приходится закрыть рукой нос и рот, чтобы не сбить её дыханием. Он чуть не задевает стрелку ресницами, читая отсчёт.

Наконец он отступает на полшага — единственный человек в палате, посмевший двинуть хоть мускулом. Ибо все заметили и промедление, и гирьку в двенадцать гран на весах. Очень странно.

— Королёк весит двенадцать гран, — объявляет мистер Тредер.

— Здесь какая-то ошибка, — растерянно произносит старший златокузнец. — Такое возможно, только если в гинеях вообще нет примеси низких металлов!

— Или, — вполголоса говорит мистер Тредер Даниелю, — если низкие металлы в купели превратились в золото.

— В анализе где-то допущена ошибка. — Старший златокузнец оглядывает товарищей по гильдии, прося его поддержать.

Однако Уильям Хам категорически не согласен.

— Такое обвинение нельзя доказать, — замечает он.

— Доказательство у вас перед глазами! — Старшина златокузнецов указывает на весы.

— Это доказывает лишь, что сэр Исаак чеканит хорошие гинеи и что английская денежная система — самая надёжная в мире, — упорствует Хам. — Все члены коллегии присяжных были свидетелями анализа. Более того, участвовали в нём. Разве нет? Никто из нас не увидел нарушений. Своим молчанием мы уже признали результат. Объявить теперь, что анализ неверен, значит встать вот перед ним и сказать: «Милорд, мы не умеем пробировать золото!»

Уильям делает жест в сторону герцога Мальборо, который в дальнем конце помещения увлечён беседой с другим государственным мужем.

Уильям — банкир, а не практикующий золотых дел мастер. В совете гильдии он практически никто. Однако за пределами своего цеха, в Сити, он завоевал определённый вес; к его мнению прислушиваются. Отсюда его назначение плавщиком. Может быть, старшина златокузнецов потому и оспаривает результаты анализа, что недоволен растущим влиянием Уильяма? Даниелю сложно уследить за такими мелкими подводными течениями; ему довольно знать, что присяжные — и от Сити, и от гильдии — на стороне Уильяма. Если они и смотрят на старшину, то через плечо, словно оглядываются на отстающего.

К чести старшины тот сразу понимает, к чему идёт дело. Он морщится, но ненадолго.

— Хорошо, — объявляет старшина. — Тогда давайте отдадим сэру Исааку должное. Он притесняет нас, как не притеснял ещё ни один директор Монетного двора, но никто никогда не говорил, будто он не умеет плавить золото.

Старшина, а за ним и другие златокузнецы, кланяются Мальборо. Мальборо видит это и кивает своему собеседнику. Тот оборачивается. Даниель узнаёт в нём Исаака Ньютона. Он горд, что его друга так чествуют и что тот вроде бы завоевал наконец доверие герцога Мальборо. Только миг спустя Даниель вспоминает, что Исаак умер.

Чинную сцену прерывает шум в галерее, ведущей из Нового двора: какой-то буян хочет прорваться на торжество, пристав его не пускает. Звуки шагов и спор приближаются.

— По какому праву?…

— Именем короля, сэр!

— К кому вы…

— К моему капитану! Герцогу Мальборо! Возможно, вы о нём слышали! — Говорящий стремительно входит в Звёздную палату. На нём полковничий мундир, вместо одной ноги — чёрная деревяшка. Он замирает, поняв, что нарушил некий торжественный ритуал, а подходящих слов наготове нет. Ситуация быстро ухудшается: лорды, ждущие в соседней комнате, заслышав суматоху, вообразили, будто упускают нечто важное. Теперь все они направляются сюда, у каждого на лице написано: «Извольте немедленно объяснить, в чём дело, или вас повесят!»

Даниель узнает одноногого полковника: это Барнс из Блекторрентского гвардейского полка. Барнс уже готов сам выкопать себе могилу и запрыгнуть в неё, прежде чем из боковой комнаты выйдут королевский письмоводитель, канцлер счётной палаты, первый лорд казначейства, лорд-хранитель королевской печати и лорд-канцлер, а также ганноверские герцоги и князья в количестве, достаточном для завоевания Саксонии. Теперь у него деревянная не только нога — язык и мозги тоже одеревенели. Лишь одному человеку хватает духа заговорить.

— Милорды, — произносит Мальборо, — у нас есть новости от присяжных. И, если я не сильно ошибаюсь, с Тайберна тоже.

Даниель смотрит на Барнса: тот трясёт головой, прочищает горло, выкатывает глаза и машет руками. Однако Мальборо непреклонен: он смотрит только на лордов Тайного совета и ганноверцев.

— Готовы ли присяжные огласить предварительный отчёт?

Взвешиватель и плавщик жестами уступают друг другу честь говорить. Наконец Уильям Хам выходит вперёд и кланяется:

— Мы, разумеется, скоро составим официальное заключение и вручим его королевскому письмоводителю, а пока я имею удовольствие сообщить милордам, что испытание завершено и неопровержимо доказало: монета его величества надёжнее, чем когда-либо в истории королевства, а директор Монетного двора его величества, сэр Исаак Ньютон, достоин величайшей хвалы!

Исаак ещё не вполне поверил услышанному, но уже раздаются крики: «Виват!», они становятся громче, когда он делает шаг вперёд и кланяется. Движения Исаака легки и красивы; он как будто помолодел. Даниель ищет глазами мисс Бартон, но она уже сама подошла, схватила его за руку и целует в щёку.

— Для меня высочайшая честь, — говорит Исаак, — служить моей стране. Иные отмечены славой на поле брани (кивок в сторону Мальборо), другие — мудростью (кивок, совершенно неожиданный, в сторону Даниеля), третьи — красотой (мисс Бартон). Я чеканю монеты и стремлюсь сделать их надёжным основанием, на котором предприимчивые и рачительные граждане будут строить английскую коммерцию.

Кивок в сторону присяжных.

— Вы ведь изрядно преуспели не только в чеканке монет, не правда ли, сэр Исаак?

Эти слова Мальборо произносит очень отчётливо, чтобы слышали ганноверцы, и дожидается, пока Иоганн фон Хакльгебер переведёт, прежде чем продолжить:

— Я, разумеется, говорю о вашем долге преследовать тех, кто пускает в обращение дурные монеты.

— Да, это тоже входит в обязанности директора Монетного двора, — соглашается Исаак.

Барнс возобновил лихорадочную пантомиму, но не может поймать взгляд Мальборо — тот поглощён немцами.

— Сэр Исаак только что одержал две победы, — говорит Мальборо. — Одну здесь, на испытании ковчега, другую, не менее, а некоторые сказали бы, что и более славную, на Тайберне! Полковник Барнс?

Все поворачиваются к Барнсу. Тот перестал жестикулировать и теперь являет собой образец воинского достоинства.

— О да, милорд, — объявляет он. — Джек Шафто, Эммердёр, Король бродяг, он же Джек-Монетчик, повешен.

— Повешен, выпотрошен и четвертован согласно приговору? — яростно произносит Мальборо. Это не столько вопрос, сколько утверждение.

— Повешен, милорд, — говорит Барнс. Слова висят в воздухе ужасающе долго, словно осуждённый на виселице. Полковник чувствует, что надо продолжить: — Повешен до смерти.

— До полусмерти, снят с виселицы, выпотрошен и четвертован?

— Мистер Кетч не смог произвести вспарывание и расчленение мёртвого тела покойного негодяя Шафто.

— Что ему помешало, скажите на милость? Брезгливость? Или мистер Кетч забыл прихватить свои ножи?

— Помешала толпа. Ярость самой необузданной и многолюдной толпы, какая когда-либо собиралась на этом острове.

На ганноверской стороне развивается побочная ветвь разговора: Иоганн фон Хакльгебер пытается перевести слово «толпа» на верхненемецкий.

— Я потому и отправил Собственный его величества блекторрентский гвардейский полк охранять виселицы, что ожидал большего, чем обычно, стечения народа, — рассеянно произносит герцог. Барнс, угадав в его спокойствии вступление к растущему гневу, говорит:

— Что мы и выполнили, милорд. Повешение прошло благополучно. Джек Кетч, приставы и тюремщики выведены с места казни живыми и невредимыми. Виселицу, как ни прискорбно, придётся возводить заново, но это уже работа для плотников, а не для солдат.

— Ясно. Однако вы сочли разумным отступить прежде, чем совершилось потрошение и четвертование.

— Да, милорд. Как раз на этом этапе толпа пришла в неистовство и ринулась к виселице, чтобы снять Джека Шафто…

Джека или его тело? — спрашивает Исаак Ньютон.

— Полковник Барнс, — говорит Мальборо. — Толпа сняла Джека Шафто с виселицы или только ринулась к виселице, чтобы его снять? Как вы понимаете, есть некоторая разница.

— Если вы желаете знать, чья рука держала нож, разрезавший верёвку, я не могу назвать вам его имя, — отвечает Барнс. — Я был занят более важной задачей: вёл своих солдат.

— Куда вы их вели? Какой приказ отдали?

— Я велел примкнуть штыки и образовать кордон вокруг Джека Кетча и тех участников казни, которые были ещё живы.

— Вы дали приказ стрелять?

— Нет, — говорит Барнс, — поскольку счёл это самоубийственным и, хотя всегда готов отдать жизнь в бою, рассудил, что самоубийство помешает нам исполнить миссию до конца.

— Мне часто думалось, что в вас борются викарий и воин, полковник Барнс. Теперь я вижу, что воин, наконец, победил. Викарий приказал бы открыть огонь и предал себя воле Божьей. Только воин мог выбрать трудный путь упорядоченного отступления.

Барнс, ждавший чего угодно, только не похвалы, отдаёт честь и краснеет.

— Они желают знать, почему вы не стреляли в толпу, чтобы навести порядок! — спрашивает Иоганн фон Хакльгебер от имени возмущённых ганноверцев.

— Потому что это Англия, а мы в Англии не убиваем своих соотечественников! — отвечает Мальборо. — Вернее, убиваем, но намерены положить этому конец. Пожалуйста, переведите мои слова самым дипломатичным образом, фрайгерр фон Хакльгебер, чтобы новому королю хорошенько их разъяснили, и нам не пришлось натравливать на него гавкеров.

Мальборо подмигивает Даниелю.

Исааку этот разговор неинтересен.

— По правде сказать, меня вполне устраивает, что тело Джека Шафто осталось неповреждённым. Я с нетерпением жду, когда смогу произвести его вскрытие в Коллегии врачей, дабы выяснить причины аномальности.

— Знаю, — говорит Барнс. — Весь Лондон знает, потому что Джек объявил об этом с эшафота, только более цветисто. После его слов и произошло народное возмущение.

Исаак пожимает плечами.

— Прикажите своим людям отвезти тело в здание Коллегии врачей.

— Мы не знаем, где оно, — отвечает полковник Барнс.

— На Уорвик-лейн, недалеко от Ньюгейта.

— Нет. Я хочу сказать, мы не знаем, где тело.

— Простите? — Исаак смотрит на Мальборо. Однако герцог занят прямым и откровенным культурным обменом с ганноверцами, и ему не до Исаака. Немцам потребовалось некоторое время, чтобы понять всю дерзость шутки про гавкеров и поверить, что герцог действительно это сказал; теперь они постепенно распаляются. Иоганн фон Хакльгебер, видя, что попал под перекрёстный огонь, ищет случай вклиниться в менее опасный и более интересный разговор о трупе Джека Шафто.

— После того, как мёртвое тело срезали с виселицы, — продолжает Барнс, — кучка смутьянов подняла его на руки. Я послал солдат отнять тело. Смутьяны рассеялись, предварительно бросив его…

— На землю?

— Нет, своим товарищам. Те, увидев приближающихся солдат, перекинули тело дальше в толпу. Это происходило на удивление слаженно. Мне пришлось взобраться на эшафот, чтобы посмотреть, где тело. Оно словно плыло, как лист в бурном потоке, подпрыгивая и крутясь, но всё время в одну сторону: прочь от меня.

Исаак вздыхает. Теперь он выглядит на все свои семьдесят один.

— Прошу, избавьте меня от дальнейших поэтических описаний и скажите прямо: где вы последний раз видели тело Джека Шафто?

— Примерно на восточном краю горизонта.

Исаак смотрит непонимающе.

— Толпа была настолько огромна, — поясняет Барнс.

— Вы совершенно уверены, что с виселицы его сняли уже мёртвым?

— Если позволите, сэр, на ваш вопрос ответить несложно! — вмешивается Иоганн фон Хакльгебер. — Всякий, кто был сегодня утром в Ньюгейте, скажет, что Джек вышел в немыслимо дорогом парчовом костюме, а карманы его топорщились от монет. Все это, разумеется, предназначалось Джеку Кетчу в уплату…

— За быстрое повешение, чтобы петля сразу сломала шею, — говорит Исаак. — И прекрасно! Пусть толпа зароет его где-нибудь на кладбище для бездомных!

— Да, — подхватывает Даниель, — самое место для такого негодяя. А у нас новый король, сильный банк, надёжная государственная монета, все труды натурфилософов и изобретателей — прекрасное начало новой Системы мира.

Иоганн фон Хакльгебер с сомнением глядит на Мальборо, который близок к тому, чтобы схватиться на шпагах с каким-то немецким герцогом.

— Ничего, ничего, — успокаивает Даниель. — Это тоже входит в Систему.

Эпилоги

Ведь Время, приложась

К движенью, даже в Вечности самой

Все вещи измеряет настоящим,

Прошедшим и грядущим.

Мильтон, «Потерянный рай»[238]

Дом Лейбница в Ганновере ноябрь 1714

Большинство людей, стоя по колено в золоте, говорили бы о нём, но только не эти два эксцентричных барона.

— И он вылез из портшеза, с виду совершенно здоровый, — заканчивает Иоганн фон Хакльгебер. Он садится на пустую бочку. Лейбниц сел чуть раньше, кряхтя и морщась от подагры. Они под домом Лейбница, в погребе для съестных припасов. Бутылки с вином, бочки с пивом, репу, картошку и корзины с рыгающей кислой капустой вынесли и раздали бедным, освобождая место для бочек совершенно иного рода. Лейбниц, не доверявший теперь никому в Ганновере, держал их закрытыми до приезда Иоганна. Последний час Иоганн откупоривал бочки, вытаскивал золотые пластины и складывал их аккуратными стопками.

— По вашему рассказу выходит, что его оживили эликсиром жизни, — говорит Лейбниц.

— Я думал, вы в такое не верите. — Иоганн указывает на золотые пластины.

— Я мыслю об этом иначе, чем он, — говорит Лейбниц, — но допускаю, что монады, определённым образом организованные, способны творить то, что нам представляется чудесами.

— Теперь у вас волшебного золота — сколько душе угодно. Если вы хотите вылечить подагру или…

— Жить вечно?

Иоганн теряется. Вместо ответа он берёт лом и начинает вскрывать следующую бочку.

— Подозреваю, что некоторые из нас и впрямь живут вечно, — говорит Лейбниц. — Например, ваш якобы двоюродный дед и мой благодетель, Эгон фон Хакльгебер. Или, как его ещё называют, Енох Роот. Допустим, Енох может посредством манипуляций с тончайшим духом лечить болезни и продлевать жизнь. Чего он добился? Изменило ли это что-нибудь?

— Едва ли, — говорит Иоганн.

— Едва ли, — повторяет Лейбниц. — Кроме того, что он время от времени дарит несколько незаслуженных лет тем, кто иначе бы умер. Наверное, в последние тысячелетие-два Енох не раз себя спрашивал, какой в этом толк. Очевидно, он принимает живое участие в судьбах натурфилософии, старается всячески ей способствовать. Зачем?

— Потому что алхимия его не удовлетворяет.

— Надо думать, да. Теперь смотрите, Иоганн: сэр Исаак алхимическими средствами получил несколько лет земного существования, но не приобрёл ни нового счастья, ни новых знаний. И это ещё одна подсказка, почему алхимия не удовлетворяет Еноха. Вы говорите, что я мог бы при помощи Соломонова золота продлить себе жизнь. Но это, очевидно, не та цель, к которой толкают меня Енох Роот и Соломон Коган. Напротив! Они оба стремятся прибрать всё Соломоново золото к рукам, чтобы оно не досталось тому единственному, кто знает, что с ним делать: Исааку Ньютону! Мне в мои лета браться за алхимию, плавить эти пластины, варить эликсир… чтобы повторить историю доктора Фауста? И с тем же плачевным результатом в последнем акте.

— Мне больно видеть, что Ньютон торжествует, а вы угасаете здесь, в Ганновере.

— Соломоново золото у меня, а не у него. Вот оно, торжество. И я ему не рад. Нет, подражать Ньютону было бы не победой, а капитуляцией. Если я его переживу, то не за счёт противоестественных эликсиров долголетия. Мы должны приложить все усилия, чтобы логическая машина была построена.

— В Санкт-Петербурге?

— Тогда и там, где могущественному правителю угодно будет её построить.

— Я закажу прочные деревянные ящики, — говорит Иоганн, — и велю доставить их сюда. Я сам спущусь в этот подвал, собственными руками уложу пластины и заколочу ящики так, чтобы и мысли не возникло, будто в них что-нибудь ценнее старых заплесневелых писем. После этого вы сможете отправить их в Санкт-Петербург или куда захотите одним росчерком пера. Однако если то, что мне сообщают из России, верно, царь сейчас занят другим и вряд ли доведёт дело до конца.

Лейбниц улыбается.

— Вот почему я сказал: «Тогда и там, где могущественному правителю угодно будет её построить». Если не царь, значит, это сделает кто-то другой после моей смерти.

— Или после моей, или после смерти моего сына, или после смерти моего внука, — говорит Иоганн. — Человеческая натура такова, что, боюсь, это случится не раньше, чем способности логической машины потребуются для войны. А такое трудно вообразить.

— Тогда растите вашего сына и вашего внука, если они у вас будут, людьми с богатым воображением. Внушите им, как важно заботиться о пыльных старых ящиках в Лейбниц-архиве. Кстати…

— Принцесса Уэльская, — говорит Иоганн, поднимая руку, — получив новые земли и титулы, стала необычайно властной особой. Она строго приказала мне жениться. Моя дражайшая матушка её поддержала. Умоляю хоть вас не начинать.

— Хорошо, — говорит Лейбниц, выдержав уважительную паузу. — Наверное, это был очень тягостный разговор.

— Куда более тягостный, чем я ожидал, — говорит Иоганн. — И я рад, что он позади, а не впереди. Я буду время от времени приезжать в Лондон, танцевать с нею на балу, пить чай с матушкой и помнить. А потом возвращаться в Ганновер и жить своей жизнью.

— А что они поделывают? Какие вести от двух великих дам?

— Они в Европе, — говорит Иоганн. — Восстанавливают отношения с кузенами после войны.

Сады Трианона в королевском дворце Версаль

Над водой разносится резкий звук. Дикие гуси с криком взлетают в воздух. Звук повторяется, и одна птица падает на берег. Пудель плывёт к ней. Гладь пруда идёт V-образными волнами, почти точным отражением гусиного клина наверху. Слышен звон разбитого стекла, женский вскрик. Двое мужчин смеются. Щит из срубленных и связанных веток рывком отодвигается в сторону. За ним барка: плавучая засада. В ней еле-еле помещаются два охотника, но роскоши — на двух королей. Как только заграждение из палок и мёртвых листьев убрано, становятся видны позолоченные барельефы с изображением Дианы и Ориона. На золочёных походных стульях сидят двое, у каждого в руках непомерно длинное ружьё. Оба помирают от хохота — так им смешно, что пуля разбила окно. Один из них очень старый, розовый, оплывший, наполовину погребён в мехах, которые соскальзывают, когда он заходится от смеха. Старик ловит горностаевую муфту, чтобы не свалилась за борт.

Мон кузен! — восклицает он. — Вы одним выстрелом уложили двух птиц: гуся и камеристку! Второму лет шестьдесят с гаком, он энергичен, но не проворен. Видно, что от множества пережитых на веку приключений у него всё болит, ломит, тянет, хрустит, ноет и щёлкает. Он шаркает на другую сторону палубы и отодвигает второй маскировочный щит, впуская утреннее солнце и выпуская застоялый воздух.

За это время он успевает составить фразу на ломаном французском:

— Будь она ранена, она бы ещё кричала. Она просто напугана.

— Думаю, вы поразили цель в Трианон-субуа, где обитает моя невестка Лизелотта.

— Небось вся из себя важная особа? — говорит тот, что помоложе. — К такой и подойти страшно. Может, скажете ей, как мне стыдно?

— И как же вам стыдно?

— Ну и ехидный же вы, Луй! Скажите, Лизелотта знакома с герцогиней Аркашон-Йглмской?

— Ещё бы! Сколько интриг они вдвоём провернули! Вероятно, завтракают вместе, пока мы тут разговариваем.

— Тогда, может, Элиза и передаст мои извинения. В любом случае она говорит по-французски лучше вас.

— Хо-хо-хо! — заходится король. — Вам так кажется, потому что вы от неё без ума. Я вижу. Кто-то ломится через кусты у пруда.

Мерд! — восклицает король. — Нас обнаружили! Закрывайте шиты! Скорее!

Его собеседник поворачивается и тянется к щиту, но замирает и, кривясь, запрокидывает голову.

— Дьявол!

— Что, снова шея? — участливо спрашивает король.

— Такой адский прострел — никогда прежде не было. — Он трогает больное место, снова морщится и начинает поправлять шёлковый платок.

— Вам следовало беречься виселицы.

— Я берёгся, пока мог, но там было дело сложное.

Она появляется на берегу. Одна её рука поднята, большой и указательный палец сведены колечком.

— Доброе утро, Джек.

— Бонжур, мадам герцогиня. — Тот, кого назвали Джеком, отвешивает преувеличенный поклон, граничащий с открытой издёвкой. Каждый из его позвонков выражает громкий протест.

— Ты тут кое-что потерял, а я нашла!

— Моё сердце?

Она бросает в него пулю. Та ударяет в подлокотник и отлетает рикошетом. Мужчины прячут глаза.

— Палатина просила сказать вам обоим, что в её годы трудновато шарахаться от пуль.

— По счастью, Пепе уже несёт искупительный дар. — Король указывает на курчавого пса. Тот вылез из воды, машет Элизе хвостом, затем подбегает и кладёт мёртвую птицу к её ногам.

— Я не люблю дичь, — отвечает Элиза, — но Лизелотта в своё время была великой охотницей. Возможно, подарок её умиротворит.

Она наклоняется, берёт птицу за шею и несёт прочь на вытянутой руке. Мужчины смотрят в благоговейном восторге. Луй тычет Джека в бок.

Magnifique[239], а?

— Жеребец старый.

— Ах, она великая женщина, — говорит король, — а вы, мон кузен, счастливец.

— Встретить её было несказанной удачей, тут я с вами согласен, потерять — глупостью. Я не знаю, какое слово отнести к себе сейчас, разве что «усталость».

— У вас будет вдоволь времени отдохнуть в прелестнейших местах, — говорит Луй. Джек, внезапно насторожившись, хватает щит и прячется за ним. По берегу идут трое французских придворных — они услышали выстрелы и теперь ищут короля.

— Места прелестные, — соглашается Джек. — Лишь бы обо мне не узнали и не пошли слухи.

— Ах, но ведь на Ля-Зёр и в Сен-Мало несложно укрыться от людей?

— Там я и буду жить на покое, — кивает Джек. — Пока она меня терпит.

Король в притворном изумлении выгибает бровь.

— А если она вас прогонит?

— Тогда в Англию и вновь за работу, — говорит Джек.

— Монетчиком?

— Садовником.

— Поверить не могу!

— Это известная слабость старых англичан, которые уже ни на что не годятся. Мой брат устроился садовником в поместье к богатому человеку. Если Элизе надоест кормить старого никчёмного бродягу, я отправлюсь туда — буду полоть герцогские сорняки и браконьерствовать в его угодьях.

Бленхеймский дворец

— Отлично! Раз так, дальше я пойду босым! — восклицает малый тех же лет и телосложения, что Джек Шафто. Он двумя руками берётся за колено и дергает. Из сапога, почти целиком ушедшего в грязь, появляется босая ступня. То же происходит со второй ногой. Боб Шафто свободен. Он стоит почти по колено в грязи. Сапоги быстро наполняются дождевой водой. Он салютует им:

— Счастливо оставаться!

— Золотые слова! — доносится голос из палатки, стоящей поблизости на более высоком и сухом месте. Из-за стола встаёт человек и поворачивается к Бобу. На столе горят свечи, хотя сейчас всего два часа дня. В широкополой шляпе Боба скопились несколько озёр дождевой воды общим объёмом свыше галлона. Он медленно, рассчитанным движением запрокидывает голову. Озёра приходят в движение, сливаются, текут в обход тульи и с плеском рушатся в грязь у Боба за спиной. Теперь он может видеть палатку. Тот, кто сейчас заговорил, стоит у входа. За столом человек с деревянной ногой учтиво принимает чашку шоколада у женщины, которая перед тем возилась у походной печки.

— Боб! — кричит стоящий джентльмен. — Босой, под дождём, ты в точности как пятьдесят лет назад, когда мы впервые встретились. Клянусь, так тебе лучше! Брось сапоги гнить, где оставил, и никогда больше не надевай такое кошмарище! А теперь давай в палатку, пока не простыл насмерть. Абигайль сварила шоколад.

Боб вытаскивает ногу из грязи, встаёт на камень, вытаскивает вторую, с осторожностью оборачивается на брошенные сапоги.

— А треклятым планом тут пара сапог предусмотрена?

— Кусты тут предусмотрены! — объявляет одноногий, глядя на Боба в нивелир и сверяясь с расстеленным на столе планом.

— Но не тревожься, вредители съедят твои сапоги задолго до того, как наступят сроки посадки.

— Сколько викарий Бленхейма смыслит в сроках посадки?

— Столько же, сколько я смыслю в обязанностях викария.

— А я — в жизни сельского джентльмена. — Герцог Мальборо обеспокоенно смотрит на полмили грязи и недостроенный дворец. — Но мы все должны учиться. Кроме Абигайль. Она и без того само совершенство.

Абигайль вознаграждает его скептическим взглядом и чашкой шоколада. Боб делает следующий осторожный шаг. Его бывший полковник, а ныне викарий Бленхейма, возвращается к карте, причудливо контрастирующей с унылой реальностью вокруг, скользит глазами по геометрической правильности будущего сада и останавливается на крохотной церковке и доме викария по соседству. Мальборо говорит:

— Из этой палатки мы поведём нашу последнюю кампанию. Мы уничтожим вредителей, которых привлечёт ядовитое амбре Бобовых сапог. Боб научится заботиться о растениях, Барнс научится заботиться о наших душах, я научусь бездельничать, Абигайль будет заботиться о нас всех.

— Должно выйти, — говорит Боб, — если сюда не явится мой братец.

— Он умер, — объявляет Мальборо. — А если он сюда явится, мы его застрелим. А если он всё равно выживет, мы отправим его в Каролину. Ибо, как мне сообщают, ты, Боб, не единственный из Шафто начал новую жизнь и подался в земледельцы.

Боб наконец подходит к палатке.

— Странный поворот судьбы, — бормочет он, — но справедливый.

— Это как?

— Правильно, что Джек, Джимми и Дэнни пашут землю после того, сколько они напахали в политике.

— Если ты собираешься так шутить, — говорит Барнс, — оставайся-ка лучше под дождём.

Каролина

— Я снова их видел, Томба! Сразу как солнце взошло над морем, распогодилось, я поглядел на запад и увидел их, красные в рассветных лучах. Горы. Ждут нас, как печёные яблоки на противне.

Томба лежит ничком на мешке сухого лапника, который заменяет ему постель, как и другим батракам на плантации мистера Икхема. Спина его (не первый раз) исполосована бичом. Джимми Шафто вытаскивает из ведра мокрое тряпьё, выжимает и кладет Томбе на раны. Томба открывает рот, чтобы закричать, но не издаёт ни звука. Дэнни продолжает говорить, чтобы его отвлечь.

— Неделя быстрым шагом. Меньше, если украсть лошадей. Столько мы продержимся. А в горах полно дичи.

— Индейцев тоже полно, — говорит Томба.

— Томба! Глянь, как тебя разукрасили, и скажи, неужто индейцы хуже надсмотрщика.

— Хуже никого нет, — признаёт Томба. — Но я не смогу идти быстрым шагом семь дней.

— Ладно, дождёмся, пока рубцы заживут. Тогда и сбежим.

— Ребята, вы ничего не поняли. Тогда будет что-то ещё. Надсмотрщик знает, как сломить человека. Особенно чёрного. Сперва я не понимал, теперь вижу. Он со мною не так, как с другими. Гляньте на мою спину и скажите, что это не так.

Солнце бьёт в щели между брёвнами, стена напротив — в параллельных огненных полосах. Снаружи роется свинья, подкапывает их жилище, но её нельзя прогнать или съесть: свинья — гордость и отрада надсмотрщика. Издалека доносятся его крики:

— Джимми? Дэнни! Джимми? Дэнни! Куда вы запропастились, черти!

— Ухаживаем за товарищем, которого ты засёк до полусмерти, скотина, — бормочет Джимми.

— Вы у меня все станете красношеими, — повторяет Томба любимую присказку надсмотрщика. — Поработаете на солнышке и станете. Все, кроме негра — у него шея не покраснеет, пока хорошенько не отлупцуешь.

Все трое знают, что реднеками — красношеими — называют в этих краях белых батраков, потому что в поле шея загорает сильнее всего.

Он упирается руками и встаёт на четвереньки. Потом опускает голову, так что сбитые в жгуты чёрные волосы метут пол — у него плывёт перед глазами.

— Джимми? Дэнни! Джимми? Дэнни! Вы что, кормите своего ручного негра? — Надсмотрщик методом исключения вычислил, где они, и теперь идёт к хижине.

— Ты прав, — говорит Томба. — Он решил меня сегодня доконать. Пора распаковывать узлы.

— Значит, распаковываем, — говорит Дэнни.

Он разрывает мешок, на котором перед тем лежал. Оттуда вываливается длинный свёрток. Джимми быстро сдёргивает верёвки, и они с Дэнни вдвоём принимаются за работу: Дэнни держит свёрток на руках, Джимми разматывает холстину. Томба хлопает рукой по стене хижины, ища, за что уцепиться, и встаёт.

— Их здесь нет, масса! — кричит он. — Здесь нет никого, кроме бедного Томбы!

— Врёшь, скотина! — Надсмотрщик рукояткой бича распахивает дверь. Он застывает в дверном проёме, ничего не видя после яркого света. Однако он слышит неожиданный звук извлекаемых из ножен слабоизогнутых клинков: длинного и короткого. Возможно, даже различает непривычные для Каролины отблески солнца на узорчатой стали.

— Только не говори, что сделаешь из нас красношеих, — говорит Дэнни. — Ты ведь с этим пришёл?

— Что?! За работу, дармоеды! Не то разукрашу вас почище Томбы!

Надсмотрщик входит в хижину и заносит бич для удара, но опустить не успевает: булатный клинок рассекает воздух рядом с его ухом, ампутированная плеть падает на земляной пол. Томба, пошатываясь, выходит наружу и закрывает дверь. Он щурится на несколько акров земли; Томба знает, что она красная, но видит её серой, потому что мир перед его глазами сделался чёрно-белым. За полем — большой белый дом. Батраки долбят землю мотыгами. Надсмотрщик за спиною Томбы непривычно тих. Может, его глаза привыкли к темноте, и он понял, что заперт в тесном пространстве с двумя разъярёнными самураями.

— Шея краснеет не только от солнца, — замечает Дэнни. — И вот как это делают в Нагасаки!

Следует быстрая череда звуков, которых Томба не слышал давно, но прекрасно помнит. Кровь течёт из-под стены в ямку, вырытую свиньёй надсмотрщика. Привлечённая запахом, свинья подходит, нюхает и начинает лакать.

Джимми и Дэнни выбегают из хижины. Дэнни вытирает клинок о штанину и прячет в ножны. Джимми кричит другим батракам:

— Сегодня у вас выходной! А когда мистер Икхем вернётся из Чарльстона и спросит, как так вышло, скажите, что это сделали красношеие ронины! И что мы ушли туда!

Он остриём вакидзаси указывает на дикий запад. Потом убирает меч в ножны и поворачивается к товарищам:

— В горы, ребята.

Корнуолл

Уилл Комсток, граф Лоствителский, опасался, что их застигнет туман. Туманы гуляют по вересковым пустошам, как привидения по нехорошему дому. И впрямь, раз или два путников накрывает сплошной пеленой. Тогда Уилл требует остановиться и ждать, пока просветлеет, чтобы не сбиться с дороги. Даниель нервничает, что ван Крйк потеряет терпение и отплывёт без него. Однако к полудню свежий северный ветер уносит туман и гонит путешественников вниз по долине к морю. Оно уже различимо вдали, серо-зелёное, испещрённое пятнами солнца и тенью облаков.

Местность разрезана каменными оградами на куски такой неправильной формы, как будто её собрали из осколков других планет. На склонах вересковой пустоши стены извилистые и зияют дырами. Позже, в долине, путники проезжают через рощицы чахлых дубов. Деревья ростом не выше Даниеля; они цепляются за каменистую почву, как шерсть на овце, и, несмотря на позднюю осень, упрямо не расстаются с листьями. Стены здесь прямые и прочные, мох на них кишит жизнью.

Из такого леска путники выезжают на мглистую низину, где косматые, смоляно-чёрные коровы безуспешно пихаются боками. Дорога идёт вдоль реки, бегущей с вересковой пустоши. Чуть дальше она замедляет течение и расширяется, образуя губу. Там ждёт шлюпка, чтобы доставить Даниеля на «Минерву», которая стоит где-то неподалёку, готовая отплыть в Опорто и оттуда в Бостон.

Однако путешественники из Лондона ехали с графом Лоствителским и Томасом Ньюкоменом не для того, чтобы пялиться на шлюпки и на коров. На выезде из последней мокрой рощицы Даниель Уотерхауз, Норман Орни и Питер Хокстон примечают в долине кое-какие новшества. Сразу за прибрежной полосой склон полого идёт вверх примерно на расстояние полёта стрелы, дальше начинается скальный обрыв. Всякий, даже не поклонник технологических искусств, сразу догадался бы, что из основания обрыва много поколений добывают уголь. По всему берегу до самой воды видны следы угольных тележек. В целом всё довольно типично для небольшой шахты, которую разрабатывают, пока не дойдут до уровня грунтовых вод, а потом бросают.

Недалеко от обрыва на плоском скальном выступе торчит нечто, как будто собранное из остатков разводных мостов и осадных машин. Две отдельно стоящих кирпичных стены разделены промежутком ярда в четыре шириной, заполненным конструкцией из чёрных брусьев, напомнившей Даниелю виселицу. На брусьях держатся платформы, доски и механизмы, назначение которых сложно понять, даже когда подъезжаешь ближе. От сооружения идут шипение и глухие удары — так могло бы биться сердце умирающего великана. Однако великан не умирает, сердце его бьётся мерно. С каждым ударом слышится звук бегущей воды. Слух может различить, как она течёт по зигзагообразному деревянному жёлобу и выплёскивается на берег, где уже пробила небольшое русло до самой прибойной полосы.

— Грунтовая вода, поднятая из шахты машиной мистера Ньюкомена, — объявляет Лоствител. Пояснение совершенно излишнее: трое гостей для того и прибыли из Лондона, чтобы увидеть машину. Однако Лоствителу важно произнести эти слова, как пастору на церемонии, провозглашающему: «Я объявляю вас мужем и женой».

Сатурну и Орни не терпится залезть в недра машины и подробно разобраться в её устройстве. Даниель вместе с ними поднимается на дощатую платформу, с которой видна почти вся долина. Здесь он останавливается и смотрит по сторонам. Это последний случай побыть в одиночестве до самого Массачусетса. Теперь Даниель видит «Минерву» — она стоит на якоре в нескольких милях от берега, там, где речная губа открывается в море. Команда шлюпки уже разглядела Даниеля в подзорную трубу и теперь гребёт прямо к нему, набирая скорость, чтобы зарыться килем в мягкий песок, куда машина выплёскивает грунтовую воду.

Над головой Даниеля потрясает кулаком великанья рука: коромысло из грубых досок, соединённых железными скобами, которые наверняка выкованы где-то по соседству. От него отходит исполинская цепь: звенья размером с человеческую берцовую кость соединены шплинтами чуть побольше медвежьего когтя. В представлении мистера Ньюкомена они должны быть одинаковыми, но на самом деле одни звенья чуть больше, другие чуть меньше. Впрочем, отклонения усредняются, когда цепь исчезает за горизонтом деревянной дуги, завершающей коромысло. Цепь прикреплена к поршню, ходящему в вертикальном цилиндре диаметром с шахтный колодец. Поршень сверху обмотан паклей, на ней уплотнительное кольцо, удерживаемое муфтами. Довольно много пара вырывается наружу, но основная часть остаётся, где положено. Противоположный конец коромысла соединён со стержнем из деревянных брусьев, схваченных железными обручами. Стержень ныряет под землю и приводит в действие чавкающий механизм, который Даниелю не виден. В сравнении со всем этим мозг машины мал и едва заметен: человек, стоящий на платформе этажом ниже Даниеля в окружении различного рода рычагов. Он по мере надобности снабжает машину информацией. Сейчас такой надобности нет, и он снабжает информацией Сатурна и Орни.

Платформа насквозь мокрая, но тёплая: на ней оседает выпущенный пар. Даниель позволяет машине дышать себе в затылок, а сам принимается обозревать другие творения её создателей. Он собирается черкнуть письмо Элизе, рассказать, на что пошёл капитал, который она и остальные инвесторы доверили Лоствителу и Ньюкомену. Мистер Орни доставит письмо по адресу. Разумеется, Орни расскажет гораздо больше. Он человек деловой и приметит многое из того, чего Даниелю не увидеть. Орни без размышлений будет понятно, что интересно и что неинтересно Элизе. Он и сам вложил немного денег в проект; если ему понравится увиденное, он посоветует лондонским собратьям сделать то же самое.

Так что Даниелю нет нужды притворяться, будто он смотрит на затею острым взглядом дельца. Он пытается увидеть её своими глазами: глазами натурфилософа. Поэтому его внимание привлекает экспериментальный аспект, то есть неудачи. На земле вокруг валяются обломки Ньюкоменовых паровых котлов. Естественная форма для котла — шар. Зная это, Ньюкомен учился делать большие сферические ёмкости из железа. Как черновая ученическая тетрадь пестрит, страница за страницей, перечёркнутыми выкладками, так здешний берег хранит несмываемую летопись всех прошлых идей Ньюкомена и зримые свидетельства того, в чём именно и насколько безнадёжно они оказались несостоятельны. Ньюкомен не может выковать из железной заготовки огромную бесшовную сферу, поэтому должен склёпывать её из отдельных гнутых листов.

Пятьдесят лет назад Гук собрал искры, выбитые из стали, положил под микроскоп и показал Даниелю, что на самом деле это шарики блестящего металла, вроде железных планет. Даниель думал, что они сплошные, пока не увидел, что некоторые разорваны внутренним давлением. Искры — не капли, а полые пузырьки расплавленной стали, которые разлетелись и застыли. Лопнувшие немного походили на скрюченные пальцы, немного — на выброшенные морем коряги. Одни неудачные котлы мистера Ньюкомена выглядят, как развороченные искры, что не так с другими — менее очевидно. Они лежат, наполовину уйдя в грунт, словно упавшие с неба метеориты.

Из-под земли появляются рудокопы, говорящие на языке, которого Даниель никогда прежде не слышал: полдюжины корнуолльцев в мокрой чёрной одежде. По спотыкающейся походке видно, что ноги у них промёрзли насквозь и что люди эти работали долго и тяжело. Они берут корзины и усаживаются перед единственным котлом в долине, который и впрямь работает: тем, что приводит в движение машину. Он окружён кирпичной кладкой с отверстием в основании, чтобы подкладывать уголь. Рудокопы стаскивают башмаки и мокрые носки, протягивают ноги к огню, достают из корзин огромные пироги и начинают жадно жевать. Лица у рудокопов чёрные от угольной пыли, гораздо чернее, чем у Даппы. Глаза белые, как звёзды. Одна пара глаз примечает Даниеля; остальные рудокопы тоже поднимают голову. В какой-то миг Даниель смотрит на них, а они — на него, силясь угадать, кто этот странный гость. Каким он им представляется? На нём длинный шерстяной плащ и вязаная матросская шапочка. Он начал отпускать бороду. Даниель высится над рудокопами в клубах пара. Интересно, понимают ли корнуолльцы, что сидят вокруг адской машины? Он приходит к выводу, что они, вероятно, не глупее других, и отлично знают, что котёл может взорваться, но смирились с этой мыслью и готовы принять её в свою повседневную жизнь в обмен на относительный достаток. Точно так же матрос поднимается на корабль, зная, что тот может утонуть. Даниель подозревает, что в грядущие годы служители технологических искусств ещё не раз поставят перед людьми такой выбор.

Всё началось с того, что к нему вошёл волшебник, и теперь заканчивается тем, что на машине стоит волшебник нового типа. Глядя вниз на паровой котёл, волшебник чувствует себя ангелом или демоном, смотрящим на Землю с Полярной звезды. Наученный прошлыми ошибками, мистер Ньюкомен нашёл определённый метод. В его шедевре швы и ряды клёпок, соединяющие гнутые листы между собой, расходятся от макушки, как линии долгот. Под котлом бушует огонь, внутри пар под таким давлением, что не выдержи одна клёпка, Даниеля (как когда-то Дрейка) взорвёт к Богу в рай. Однако этого не происходит. Пар исправно качает воду, а излишки тепла согревают рудокопов. Пока всё работает, как задумано. Когда-нибудь Система даст сбой из-за погрешностей, которые вкрались в неё, несмотря на все усилия Каролины и Даниеля. Может быть, тогда потребуются волшебники нового рода. Но — может быть, потому, что он стар, и потому, что его ждёт шлюпка — остаётся признать, что какая-никакая система, пусть ущербная и обречённая, лучше, чем вечное барахтанье в ядовитом приливе ртути, из которого всё родилось.

Даниель завершил своё дело.

— Я отправляюсь домой, — говорит он.

2004

Переводчик: Е. М. Доброхотова-Майкова


Загрузка...