Я думаю, что люди нашего времени преувеличивают пороки тех легендарных времен, подобно грекам, сложившим Икара, Тезея или Геракла из людей, которые мало отличались от тех, что много времени спустя их обожествляли. Но мы обыкновенно подсчитываем грехи человека лишь после того, как он не в состоянии больше грешить, и по размерам общественной кары, которая начинает осуществляться и которую мы только и можем констатировать, мы исчисляем, мы выдумываем, мы преувеличиваем размеры совершенного преступления.
Ты бежишь прочь из детской больницы, пока телефон разрывается от звонков и сообщений, но ты не достаешь его из кармана: знаешь, о чем верещат все вокруг, ведь о том же написали что в «Твиттере», что в «Телеграме» — необоснованные обвинения, разрушенная карьера, Генри грозит тюрьма, нужно ему помочь, нет, слишком поздно; теперь только вытаскивать его из болота, где утонет даже волшебный Экскалибур, и не найдется озерных дев, чтобы вытянуть его, чтобы отобрать его честь и достоинство из обезумевших рук всего мира, и эти реки все текут в никуда, текут, никуда не впадая[14].
Ты не берешь трубку, не отвечаешь на сообщения, потому что ловишь такси — плевать, что выглядит этот побитый жизнью водитель подозрительно, — и несешься мимо билбордов и неоновых огней, мечтал о них всю жизнь, а теперь они кричат тебе вслед: купи-купи-купи, узнай-узнай-узнай свою судьбу, у нас много пророков и мудрецов, на любой вкус и цвет — тайские колдуны, бурятские шаманы, русские чернокнижники, американские мастера вуду, китайские философы, немецкие маги; скорей-скорей-скорей, поспеши, и мы решим все твои проблемы, верни себя в мир суеверий, поверь вновь, второй раз в жизни, — мы по тебе скучали!
Спасти Генри. Ты должен спасти Генри. Ты должен? Или никому ничего не должен? Даже самому себе? Но эти мысли одолевают тебя только сейчас.
А за год до этого самолет, изрядно настрадавшись в воздушных ямах, приземляется на чужой земле. Еще в иллюминаторе ты видишь океан, вершины небоскребов — и млеешь. Дальше — наслаждаешься своим великолепием. Золотом своей кожи. Золотом своего существования. И миром, тобой созданным.
И вот ты снова там, в прошлом: нервничаешь, хотя пообещал себе не беспокоиться, и, чтобы собраться, смотришь на обложку своего первого комикса; ты изобразил там его, Питера Голда, в этой версии ставшего Петро Голдсоном, — прекрасного рыцаря с золотистыми кудрями, вставшего на одно колено у пруда и вглядывающегося в золотое отражение. Одной рукой он касается водной глади. Что еще ты мог изобразить? Нечто столь же прекрасное, сколь собственное отражение; ты знаешь, что Петро ждет сто и одно приключение, что он будет сражаться со злыми колдунами и пришельцами, с преступниками нуарных городов и безголовыми всадниками, и каждый раз, в каждом уголке твоей необъятной мультивселенной он будет так же прекрасен, как на этой обложке. Ты всматриваешься в ее пастельные тона и успокаиваешься. Поднимаешь голову. Опять переживаешь. За стеклянными дверьми магазина комиксов ждет толпа. Двери открываются — и всяк входящий несет по твоему комиксу в руке. Ты не сразу осознаешь всю красоту случившегося.
Всяк входящий — по твоему комиксу.
И ты отвечаешь на вопросы ведущего своей первой презентации: сперва робко — переживаешь из-за акцента, — а потом, слыша, как гости смеются над твоими шутками, и видя, как любуются то тобой, то твоим героем, смелеешь, расслабляешься и говоришь, пока не замечаешь усталость на лице ведущего. Только тогда замолкаешь, позволяя задать следующий вопрос. Пока он говорит, ты оборачиваешься и в тени видишь улыбающегося Генри, двойника из мира суеверий. Он показывает большой палец. Кивает.
А вы так боялись, что презентация сорвется, ведь недавно по всем каналам вдруг заговорили об опасном вирусе, о риске эпидемии, но громкие слова оказались очередной бутафорией, вплеснувшей адреналин в организм расслабленного общества. Журналисты умело сложили громкие фразы и так же умело забрали их назад; те, кто готовился закрывать границы и кричал с трибун, что мир скоро изменится, ошиблись: ничего ужасного не произошло, китайская лихорадка утихла быстро, возможно, вещали псевдопророки из утренних и вечерних программ, до лучшего времени. Быть может, добавляли они, перепутались временные линии нескольких параллельных реальностей, — слушая все это за утренним чаем, ты додумал свою мультивселенную. Но и потом каждый раз, видя лицо очередного эксперта, ведущего, корреспондента, читая то краткую заметку, то эмоциональный пост, ты слышал боль тысячелетия, а перед глазами, как в детстве, за заляпанным стеклом, мерцали картинки: забитые до отказа госпитали, люди под белыми простынями, штабелями, как продукты, сложенные в коридорах, опустевшие улицы мегаполисов — шум и возня больше не глушили их стоны. Все кончилось, сказали с экранов, все обошлось, жизнь вернулась в привычное русло, а мир все кричал и кричал. И больше не замолкнет никогда. Только твои герои способны залатать его раны. И то — временно.
Теперь ты сидишь здесь, отвечаешь на вопросы читателей, которые упорно продолжают называть тебя Питером, хотя ты просишь — уже писал в заведенном несколько месяцев назад «Твиттере» — называть Петром, но у всех, кроме Генри, получается только «Пьотр». Пока их взгляды обращены на тебя и твои комиксы — без разницы.
Ты раздаешь автографы целый час — с непривычки устает рука, — фотографируешься, обнимаешься, когда просят, мило улыбаешься и отвечаешь на оставшиеся вопросы: когда будет новый выпуск, что случится с героями, как вы решились переехать сюда, в город, пожирающий и выплевывающий творцов?
Но ты не решался. Все решилось само.
Когда все расходятся, Генри ставит перед тобой стакан воды. Протягивает бумажную салфетку, чтобы ты вытер лоб. Даже не заметил, как вспотел. Генри садится рядом, откидывается на спинку стула, тяжело вздыхает и вдруг заливается смехом:
— Как же так вышло? Как так вышло!
Он не ждет ответа — ты знаешь, успел изучить его, но до конца не поймешь никогда, как и себя, — и вы идете на обещанный ужин. Генри ведет тебя в дорогой ресторан с панорамными видами на город. Вас уже ждут. Ты киваешь Вивьен, потом — двум незнакомым мужчинам в возрасте и делового вида женщине в розовом костюме. Генри шепчет на ухо: «Просто будь собой, смотри и учись, а остальное я возьму на себя». Радостно жмет руки обоим мужчинам, аккуратно кивает женщине, целует Вивьен в щеку, усаживается. Ты садишься рядом.
— Ты совсем утомил нашу новую звезду, — говорит один из мужчин, кивая в твою сторону. — Вечно ты куда-то торопишься. Хотя, надо сказать…
— Надо сказать, что птицу удачи можно ловить только на бегу, — перебивает Генри, улыбаясь во весь рот. Ты давно заметил, как он любит пафосные фразы, но дома — ты живешь у него со дня приезда — ведет себя иначе; тебе хочется сказать, что он носит маску, но нет, его маска — это твое лицо. Ты до сих пор слабо веришь в происходящее.
— Надеюсь, ты не научишь Питера острить так же, — хмыкает второй мужчина. Официант приносит бутылку шампанского, открывает, разливает по бокалам. — А то я совсем перестану различать вас!
— Что вы, меня вовсе не нужно этому учить, — говоришь ты, прислушавшись к совету Генри быть собой. — Может, где-то в другом мире я научил Генри всему самому гадкому? Как знать!
— Ну вот! — Мужчина смеется, хлопает в ладоши. — Как две капли воды! Я уже начинаю вас путать. Генри-Генри, поделись таблеткам из сушеных лягушек, или крови некрещенных младенцев, или из чего там еще — короче, секретом своей молодости!
— Ничего такого не принимаю и никому не советую. И вообще, праздные разговоры обычно не ведут ни к чему, кроме разочарований, — вздыхает Генри, поднимая бокал шампанского. — А вот тосты за самые приятные в мире вещи делают людей капельку счастливее. За красоту и успех!
Они чокаются, и Генри берет нить разговора в свои руки. Вивьен молчит, слегка улыбается. Ты уже знаешь — заговори она, и вся власть окажется у нее.
Генри рассказывает всю вашу маленькую историю: как встретил тебя случайно, отправившись на далекую родину, как, получив такой знак от высших сил, в тот судьбоносный вечер впустил тебя — да и, добавляет он, казалось, себя самого — в апартаменты, позабыв о заказанной пицце. Вы долго смотрели друг на друга молча, а потом Вивьен догадалась нарушить тишину, открыв шампанское, разлила его по трем бокалам и заставила вас заговорить друг с другом. Как, смеется Генри, приобнимая Вивьен, можно было отказать? И вы заговорили и узнали друг о друге все самое главное: один из вас — бог-творец, другой — его ангел-промоутер. Генри объясняет одному из мужчин — тому, который слушает вполуха, — что тогда-то и принялся написывать ему из отпуска, отпрашиваться еще на некоторое время, обещая: вернется с громкой сенсацией; нужно только сделать визу одному молодому человеку, все вопросы — после, сейчас — только контакты друзей и знакомых, упрощающих процедуру.
— И ты приехал с громкой сенсацией, — говорит этот мужчина. Берет нож, вилку. Режет стейк — еду уже подали. Ты к своей не притрагиваешься. — Но сначала я подумал, что ты приехал со съехавшей крышей! Что твоя русская литература совсем вышибла тебе мозги. Ворвался ко мне в кабинет с горящими глазами, бросил на стол пачку рисунков, крикнул «Вот!» так яростно, будто я запросил у тебя фото Человека-паука к завтрашнему утру у себя на столе!
— Мне упрекнуть тебя в том, как скептически ты их рассматривал? — улыбается Генри.
— Скептически? — возмущаешься ты, приняв и поняв правила этой застольной игры. — Но там же были мои рисунки, Генри! Их невозможно рассматривать скептически. Только с восхищением.
Смеются все. Даже Вивьен откладывает клубнику.
— Как все же удивительно, — наконец говорит женщина в розовом пиджаке. — Генри, скажите честно, вы — только не обижайтесь, Питер, — притащили это котенка в свой дом, только потому что вы так… — она проводит ладонью перед своим лицом, — похожи? И хотите продлить свою молодость еще лет на сто?
— Мне нравятся мужчины, которые имеют будущее, и женщины, имеющие прошлое. — Генри наконец сам начинает есть. — Думаю, больше ничего пояснять нет смысла. А вам, как обычно, нравится шутить.
Генри продолжает рассказ, а ты вспоминаешь, как все происходящее выглядело в твоих глазах: как сон, помешательство, ураган, поднятый обозленными, отринутыми лунным и солнечным ветрами. Пока вы летели в этот город, сплошь сотканный из небывалостей — кино и комиксов, книг и журналов, а еще несбывшихся и сбывшихся мечтаний, — ты чувствовал, как окончательно обрывается змея-пуповина, связывавшая тебя со старым миром. Болел живот. Ты попросил у стюардессы пять стаканов воды за весь полет. В аэропорту, пока вы ждали такси, разболелась голова — ты не верил, что дышишь тем же воздухом, что твои любимые герои; не верил, что сидишь рядом с самим собой, двойником, вылезшим из зеркала и предложившим отправиться в зеркальный мир вслед за ним.
Генри поселил тебя в своей квартире, в гостиной на раскладном диване, среди книжных шкафов, полных русской классики, старых глянцевых журналов и виниловых пластинок. Ты жил в безвременье и, по привычке застывая в ванной у зеркала, даже не замечал отражения — конечно, говорил себе, ведь оно сбежало и теперь обещает исполнить твои мечты, ведь само мечтает о том же; как иначе, ведь оно — твое отражение. Или отражение — это ты? От мыслей сводило живот. Два дня прошли в лимбе, за готовыми омлетами — Генри заказывал их на завтрак, хранил в холодильнике, — утренним чаем и вечерними разговорами. Ночами ты долго не мог уснуть. Слишком настойчивыми были стоны Генри и Вивьен — сексом они занимались громко, — а потому ты вставал с дивана, уходил в ванную, включал свет, запирался и получал удовольствие перед собственным отражением, не утратившим золотого блеска — ты не позволил бы. Однажды, спустя пару месяцев, ты забыл закрыться, и за этим занятием тебя застала Вивьен — ничего не сказала, только ухмыльнулась. Предложила помочь. Тебе противно было даже подумать об этом. Собственное прикосновение услаждало больше. Ты уже многое понял об их странной жизни, пронизанной печалью по молчащим ангелам, острыми фразами и громкими ночными стонами. Ты листал журналы с фото Вивьен просто для общего развития, как студент, готовящийся к экзамену, — и не мог понять, как Генри живет, зная об этом; Генри, уговаривающий тебя прочитать всего Достоевского, взять в руки любого из философов или сходить в храм. Он тоже видел в тебе отражение. Так кто из вас — обитатель зазеркалья?
Вскоре время вернулось, но потекло слишком быстро: эти реки смывали тебя, ты тонул в бурном течении, не поспевал за событиями, удивлялся, как скоро наступает вечер нового дня. Генри отвел тебя к себе на работу: казалось, среди плакатов и экшен-фигурок ты услышал, как бьется сердце поп-культуры, сердце каждого нарисованного и еще не созданного героя, будто это — хирургическое отделение, где острее скальпеля режет ластик, а вместо крови переливают цвет; и Генри посадил тебя за один из столов, дав все: сперва предложил огромный графический планшет, каких ты не видел, но получилось криво, поэтому Генри принес большие листы бумаги, карандаши, акварельные фломастеры. Посмотрев на все это, ты наконец спросил его: «А что делать?» — и в ответ услышал будто собственный голос: «Как что? Рисовать. Исполнять мечту. Не будь глух к голосам ангелов — и не вздумай считать меня сумасшедшим». И ты рисовал — каждый день приходил вместе с Генри, садился и продолжал работу, а его коллеги иногда заглядывали тебе через плечо и присвистывали: «Здорово получается». Сначала ты нарисовал обложку — смотря в маленькое зеркальце, помогавшее изобразить эмоции более живыми. Потом — все остальное. Показал Генри. А после… после он принес тебе сигнальный экземпляр комикса. Ты боялся взять его в руки — думал, исчезнет сперва он, следом — весь мир, и ты очнешься где-нибудь в холодной подворотне, в обычной и понятной реальности: без двойников и комиксов. Но твой Петро Голдсон не исчез. Так вы и стояли в молчании. Три отражения в одной комнате.
А потом твое золотое лицо — лицо Петро — стало наблюдать за тобой с полок магазинов, с витрин онлайн-маркетов, с афиш и из промороликов. Всякий мог глядеть на твое отражение. И всякий из сотен взглядов щекотал тебя, заставлял еще раз взглянуть в зеркало.
— Это первый новый проект за десять лет, который мы продали так быстро! — В реальность тебя возвращают слова слушавшего вполуха мужчины. — Да и тем более — Питер, без обид, можешь как-нибудь сейчас сострить, я заслужил, — от никому не известного паренька.
— Молодость, — отвечаешь ты, улыбаясь. — Величайшее наслаждение.
— Не забывайте разделять ее с девушками, — подсказывает женщина в ярком пиджаке.
— Простите, но я верю, что лучше разделять ее только с самим собой. — Ты демонстративно поднимаешь бокал, делаешь глоток. Салат стоит нетронутым.
— Ну что же, похоже, нам всем очень повезло. Вам — с молодостью, нам — с вами, — откашлявшись, говорит мужчина, дольше всех молчавший. — Генри, ты зажег нам новую звезду. Может, хоть ее свет не даст нам заплутать в этом безумном мире под властью Джокера. Только, Питер, имейте в виду, — мужчина складывает руки домиком, хмурит лоб, — стремительный взлет — опасная штука. Вы заключаете сделки с людьми и обстоятельствами — будьте готовы выполнять определенные обязательства.
— Только пересмотрите свою позицию насчет личной жизни, — добавляет женщина в ярком пиджаке, крутит в руках клубнику. — А то все может плохо кончиться. Кто иначе полюбит вас за ваши недостатки?
— Ну не знаю, — возражает Вивьен. — Мне кажется, отличная позиция. Тем более для нашего Петра. Знаете, многие мои знакомые мужчины придерживаются такого же мнения. Не любить никого, кроме себя.
— С вами обеими и не поспоришь, — заключает Генри. — Я рад, что мы договорились. Договорились же? Кажется, время десертов. Хотите?
Когда слова Генри доходят до тебя — не без подсказки Вивьен, которая, уходя в уборную, шепчет тебе на ухо: «Наступил твой звездный час», — ты залпом осушаешь бокал шампанского. Пьешь чистейшую золотую славу. Наливаешь еще. И еще. Подписываешь бумаги, в которые даже не вчитываешься. Ни к чему, ведь Генри одобрительно кивает. Умеет ли он читать невидимые чернила?
Домой возвращаешься чуть пьяным — от усталости, славы-шампанского, острот — и сразу заваливаешься на диван. Происходящее кажется чужой жизнью: ты рисуешь комиксы, их, похоже, уже обожают, и ты будешь рисовать еще, потому что так хотят безымянные мужчины и женщина в ярком костюме, так хочет Генри, Вивьен и, главное, так хочешь ты. Нет — ты вожделеешь. Ты — и твое отражение. В ту ночь ты не ложишься спать сразу, хотя Генри и Вивьен засыпают раньше обычного, в тишине. Ты открываешь телефон — купил новый, последнюю модель, аванса с первого выпуска комикса хватило, — и чуть ли не до утра читаешь роман Пелевина, подсунутый Генри — он долго подстрекал тебя прочитать современника, чтобы лучше понять мир, в котором волей-неволей приходится жить, мир симуляций и обмана. Ты читаешь о друзьях-бизнесменах, ищущих то терапии, то удовольствий, — Генри сам скачал тебе именно его, сказал, что лучше начать со свежего, самого актуального, — и чувствуешь, как смыслы проникают в тебя, как мир — подобно миру бизнесменов — рассыпается на глазах, ведь все вокруг — иллюзия, все вокруг — непостоянно, разлаженно, отвратительно; можно ли спасти мир, можно ли вернуть ему гармонию, заглушить ревущие в голове крики нового тысячелетия? Ты не можешь найти ответ. И читаешь дальше.
А пока ты читаешь в тишине, Генри с Вивьен лежат с включенным светом, в обнимку, одетые. Видят — новое во всех многоликих проявлениях захлестывает жизнь в одночасье. Думают: подарок это или проклятье?
— Я люблю тебя, — шепчет Генри, целуя ее шею. — Без тебя я давно скатился бы на дно, стал бы худшей версией Оскара и не встретил бы… себя. Знаешь, мне иногда кажется, что я правда встретил себя. Что однажды утром мы проснемся — а Петя исчезнет. И все, что он рисует… боже, Вивьен, как это похоже на мои старые идеи! Может, вот он — второй шанс для моих неумелых рук?
— Хотела бы я сказать, что ты превратился в Оскара, на все сто. — Вивьен гладит его по голове. — Но нет, до него тебе далеко, хотя я вижу, как ты стараешься. Как минимум ты хотя бы вечно молодой! — Она улыбается. — Но Оскар бы точно разъяснил тебе, что Божьи чудеса — это пьяная встреча или судьбоносный секс на одну ночь, а не поющие ангелы и золотые мальчики. И уж точно не твое нестареющее лицо.
— Так ли нестареющее? Я чувствую эту тяжесть: тяжесть всего случившегося, будто кожа порой дубеет. И знаешь, — Генри переворачивается на спину, смотрит в потолок, — я иногда думаю, мог ли мой отец… успеть найти кого-то там, под боем курантов. Может, в один из дней, когда его не было дома. Когда он отправлялся в поездки. А может, одна из его любовниц…
— Не превращай свою жизнь в сериал. Генри, так не бывает. — Вивьен кладет голову ему на живот. — Даже я знаю, что твой отец так не мог. По твоим же рассказам.
— А так, — Генри проводит рукой перед своим лицом, — по-твоему, бывает?
— Ты ведь лежишь рядом со мной такой, какой есть. Значит — так бывает.
— Тогда как это объяснить? Все это?
— Не задавай мне таких сложных вопросов. — Вивьен смеется полушепотом. — Сам знаешь, порой такие вещи… не нужно объяснять. И вообще, помни, я простая моделька!
— Ты — мой ангел-хранитель.
— А вот и возможный ответ на твой вопрос. — Вивьен тоже ложится на спину, берет руку Генри. — Может, не зря ты ходишь в церковь по воскресеньям?
Генри закрывает глаза и думает. Думает о том, что ни карандаши, ни стилусы, ни краски до сих пор ему не подвластны; если бы он был богом-создателем, то звался бы богом-импотентом, но теперь будто нашел свою потерянную половину. Ее руками можно будет воплотить картинки, до сих пор пляшущие в голове, и волшебники верхом на драконах столкнутся с золотым героем… Да, он не будет богом-творцом, зато станет богом-хранителем, трубящим о начале творения с телеэкранов, афиш и модных сетевых порталов, и вместе, два отражения, два ослабленных демиурга, вы сольетесь, и родится новый красочный мир; тогда, быть может, крик мира реального наконец смолкнет? И затем он, Генри, уйдет на покой в свой личный монастырь, станет старцем Зосимой, избавится от повадок Оскара, от лоска демона-искусителя, который надевает, подобно карнавальному костюму, — ведь вечно хочет блага? Прежде чем заснуть, Генри улыбается. Шепчет Вивьен:
— Не поверишь, но я думаю как Достоевский. Как-то красиво, вычурно. — Генри вполголоса смеется, боясь разбудить тебя.
— Я не удивлена. — Генри чувствует ее улыбку даже с закрытыми глазами. — А говорить начинаешь как Оскар. Уже давно. Ты правда хорошо стараешься. Скоро я не выдержку и заберу у тебя его предсмертную записку. С его советами ты развратишь этого милого мальчика, хотя он уже развращен донельзя. Я рассказывала, что он творит в ванной, глядя на себя. Помнишь?
Генри открывает глаза. Поворачивается к Вивьен. Кивает.
— Да уж, — вздыхает она, когда оба закрывают глаза. — Думаешь как Достоевский, говоришь как Оскар, а трахаешься как Есенин. В целом меня устраивает.
— Молчи, Вивьен. — Он обнимает ее. — Просто молчи.
И они гасят свет. Засыпают.
Но ночь продолжается. Ты не спишь, дочитываешь Пелевина до последних строк; потом — бессмысленный скроллинг ленты новостей, крики в ушах: что-то трещит, ломается на твоей родине, будто сгнившие опоры моста через бездну. Гасишь экран. Вновь задаешь себе вопрос: можно ли остановить неизбежный крах мира, восстановить осыпавшиеся моменты прошлого, вернуть гармонию? Вдруг понимаешь ясно, отчетливо, будто озаренный, — можно.
Гармонию создаешь ты. Ты, дитя чудес, в которые так и не поверил, ты, золотой идол, ты, прекрасный рыцарь, ты, образец античной логики и совершенства. Пока есть ты, пока смотрит из зеркала золотое отражение, а со страниц комикса — золотое лицо, мир никуда не исчезнет.
Зачем тогда нужен он, Генри, твой двойник? Не может же он быть источником гармонии?
Просыпаешься субботним утром, принимаешь душ, проводишь руками по совершенному — ты уже нашел новый зал для занятий — телу, касаешься скул, наматываешь на пальцы золотые волосы и решаешь для себя все.
Ты необходим миру — и он тебя получит.
Кофе решаешь выпить в гостиной, пока никого нет дома. Ставишь чашку на журнальный столик, задерживаешься у стеллажей — Генри разрешил брать все что угодно, — открываешь стеклянную дверцу и изучаешь корешки книг, но потом замечаешь сложенные стопкой журналы. Дотягиваешься до них, достаешь, листаешь — смотрят призраки детства, встреченные тобой в бесконечных сторис; здесь они замерли, но кожа их все так же блестит, глаза — все так же сверкают. Отныне и ты — такой. Ты пролистываешь рекламные вставки, пробегаешься по статьям и интервью, но больше всего впиваешься взглядом в фотографии.
Вдруг что-то выпадает из журнала. Ты наклоняешься, чтобы поднять листы, — мгновенно узнаешь цветные линии, разлитую кровь карандашей; изучаешь кривые, сделанные неумелой рукой силуэты, а сердце бьется так сильно, что тошнит, дышать начинаешь глубже и отрывистей, будто падаешь: как эта мазня похожа на первые опыты твоего детства! Еще чуть-чуть мастерства, и волшебники с драконами, герои со злодеями — вон он, фокусник в стеклянном колпаке! — обрастут мускулами и штурмом возьмут твои миры, запрут тебя в подземелье… Неужели он, Генри, рисовал это? Как вышло, что выбор цветов и ломкость линий так похожи; будто вы собирались придумать одно и то же, но ты смог, а он забросил? А вдруг… вернется? Вдруг насмотрится на твои успехи и поверит в собственную силу, снова возьмет в руки карандаши, найдет детскую мазню и превратит ее в двойников Петро и его врагов, но быстрее, выше, сильнее, современнее?
Первое, что хочешь сделать, — порвать рисунки. Уже собираешься, но вспоминаешь боль от разорванных фломастеровых сердец; нет, так ты не можешь — Генри ведь не делал тебе больно. Но только пока…
Не замечаешь, как щелкает дверной замок, как Генри замирает в дверях и присвистывает, видя тебя с рисунками.
— Ого, что ты нашел! — Он садится рядом, берет листы из твоих рук. — Я про них уже и забыл…
Слышишь по голосу — врет. Помнит, вспоминает, лелеет надежду: не для этого ли приручил тебя?
— Я… читал журналы. — Ты оправдываешься, не зная, что и сказать. Поделиться с ним? — А тут выпало. Они так… так похожи на мои. Детские рисунки, в смысле.
— И на взрослые — тоже, — улыбается Генри, перетасовывая листы.
— Что? — Ты гадаешь, зачем он сказал это. К чему вдруг?
— Да я просто думал, — Генри кладет листы на диване рядом с собой, — что, возьмись я за рисование серьезней, возможно, и сам сейчас рисовал бы как ты. Идеи у нас чем-то похожи! Или мне кажется?
— Нет. — Тебя трясет. Генри замечает, ты — не сразу. — Не кажется…
— С тобой все хорошо? Не переживай, я давно нашел себя в другом деле. Что думать о рисовании, упущенные возможности! Но гении мыслят одинаково, да?
Он подмигивает тебе. Встает с дивана, уходит в комнату, возвращается со стопкой каких-то бумаг.
— Прости, что отвлек, я вот торопился, совсем забыл. Отдыхай, нас ждут великие дела. — Прежде чем вновь уйти в коридор и хлопнуть дверью, Генри смеется. — Может, как-нибудь и нарисуем что-то с тобой в соавторстве. Как знать! И никто не разберет, кто что рисовал. Кукрыниксы на максималках. И, Петя… — Длинная пауза. — Если я однажды попрошу тебя нарисовать одного героя ради меня, так, эпизодически, его можно убить, ты попробуешь?
Ты киваешь. Но хочешь бежать, ползти, лететь.
Улыбнувшись, он уходит. А ты трясущимися руками убираешь рисунки обратно в журнал, журналы — на полки за стеклянной дверцей и прокручиваешь в голове слова Генри.
Гении мыслят одинаково…
Нет. Одинаково мыслят отражения.
С тех пор ты рисуешь много и подолгу. Официально получаешь собственный рабочий стол в опен-спейсе, не спеша осваиваешь графический планшет, но предпочтение все равно отдаешь бумаге, карандашам и акварельным фломастерам. Ты не особо общаешься с коллегами, хотя они подходят знакомиться, — просто потому что не успеваешь: отправившись в придуманный мир, долго не можешь найти тропу обратно, лишь в редких случаях вступаешь в обеденные разговоры за кофе и пончиками — их ты, конечно, не ешь. Заканчиваешь рисовать после звонков Генри, сообщающего, что уже за полночь, пора домой.
Ты отправляешь Петро на эпический квест: он сражается с чудовищами, порожденными злобным колдуном, что некогда служил королю, но теперь предал его, лишил памяти, превратил в придворного шута владыки орков. Золотой герой, возглавив отряд других рыцарей и юных волшебников, должен отыскать осколки королевских воспоминаний, разбросанных по свету, поднять его волшебный меч со дна жуткого болота и, ночами глядя на две луны этого мира — астрономы в чудных колпаках давно доказали множественность миров, — восстановить справедливость. Ты экспериментируешь с цветами и формами, делаешь фоны пастельными и детальными, а героев — яркими, порой даже кислотными; ломаешь законы анатомии, уничтожаешь перспективу, а каждую обложку стараешься сделать динамичнее предыдущей — то с огромным драконом, то с Петро, тонущим в болоте, — план крупный, лицо детализированное. К пятому выпуску — вскоре приходится увеличить тиражи — ты даришь герою спутницу, очаровательную леди-рыцаря, нарушившую все постулаты того общества, — конечно, большегрудую, с красивыми бедрами, отчасти списанную с Вивьен: она долго смеется, увидев эту героиню, говорит, что чмокнула бы тебя в щеку, но знает — тебе не понравится, такие мелочи для тебя ничего не значат. К десятому выпуску король возвращает память, история заканчивается, а твои фанаты и фанатки требуют еще. Ты уже знаешь, в какой из миров отправишься дальше, но Генри предупреждает тебя: молчи, не пиши ни в «Твиттере», ни в «Инстаграме»◊[15], сперва сделаем подарочное издание из всех десяти выпусков, помучаем фанатов, а потом специально сольем первые страницы новой истории.
Все это время мимо твоего рабочего стола периодически проходят двое мужчин, немногословных за ужином после первой презентации. Сперва они — суровые стражи волшебного мира, — заглядывая через плечо, довольно хмыкают, как старый учитель, — только пахнут не фиалками, а табаком и алкоголем, — но вскоре начинают хмуриться. Ты не обращаешь внимания, пока они не зовут тебя в кабинет, на пару слов. Первый раз просто дают пустяковые советы попробуй сделать анатомию более точной, откажись от безумной затеи, ее будет трудно продать. И ты слушаешься, шагаешь через себя — вот-вот снова вернется боль порванных детских рисунков.
Потом они просят еще и еще, слова их куда серьезнее: ты давно знаешь, что отправишь своего Петро-Питера в путешествие по разным мирам, эпохам, стилям, а тебе твердят — нет, такое мы не продадим, нельзя вечно лететь на тяге от первого успеха, сохрани свой стиль, чтобы всегда узнавали, и сделай других главных героев: точно — девушку, это сейчас в моде, и лучше не слишком сексуализированную; точно — какого-нибудь колдуна с необычным дизайном, обаятельного, такого Доктора Стрейнджа, о да, это съедят ложками; точно — непонятого всеми злодея, накачанного серой моралью. Послушайся, твердят тебе, это для твоего же блага, пульс трендов надо чувствовать, в его ритме надо жить. Они говорят это раз, второй, третий. Тебе начинает надоедать. Ты хочешь пробовать разные стили и цветовые палитры, но главного героя намерен рисовать только одного. Зачем кого-то, кроме себя? Ты отказываешься. Тогда они ласково напоминают тебе о первом разговоре, о подписанных бумагах, выдают заученное «Мы же предупреждали, не бывает успеха и полной творческой свободы одновременно», настаивают. Конечно, не угрожают. Это не их стиль. Их оружие — бесконечные бумажки, кислые лица и вонючие сигареты. Ты соглашаешься. Слишком хочешь продолжать рисовать. Но глубоко внутри решаешь для себя — вскоре перестанешь их слушать. Их отражения не блестят золотом, их истории не скупают фанаты, их не пожирают глазами обожатели. С чего они решили, что знают мир лучше? Ты ловишь себя на мысли, что это, сказала бы твоя крестная, говорит юношеский максимализм. Он ли это? Да, ты уверен. И тебе он нравится.
Ты продолжаешь выступать, но сил с каждым разом меньше, хотя внимание подпитывает тебя, оно — свет, заряжающий солнечные батареи. Рисование занимает слишком много времени, и Генри предлагает замедлиться, взять паузу — ты и так успеваешь достаточно. Ты отказываешься. Но на встречах — автограф-сессии, как летний день, с каждым выпуском все длиннее — тебя больше не радуют ни горящие глаза фанатов, ни жадные взгляды фанаток, почти наверняка подписанных на тебя во всех соцсетях и ждущих каждую новую полуголую сторис из душа — ты любишь их выкладывать в приподнятом настроении.
Однажды, на рубеже шестого выпуска о Петро, ты смотришь на себя в зеркало и ужасаешься. Отражение другое. Времени на спорт не хватает, ты чуть располнел — хотя никто другой не заметил бы этого, — сильнее горбишься. Золотое сияние притухает. Дыхание сбивается. Ты теряешь контроль, забываешь, как ведут себя взрослые. Впервые с детства ревешь и в таком виде, с красными глазами, вбегаешь в комнату Генри — Вивьен еще не дома, — требуешь отменить все грядущие встречи, говоришь, что не готов показываться на людях в таком виде, и, и, и… С третьего раза соглашаешься выпить успокоительное.
— Ты ведь сам говорил, — голос дрожит, — что молодость — единственное богатство, которое стоит беречь.
— Ты не так меня понял. — Генри сидит, подперев голову руками. — Я ведь не только о внешности.
— Сам знаешь, в каком мире мы живем. — Ты допиваешь стакан залпом. — В мире, где судят по лицу, по сторис, по глянцевой обложке. Тебе ли этого не знать. И… и почему не поменялся ты? Почему остался таким же?!
— Я ведь не твое отражение, — смеется Генри.
— Разве?
— Если бы был им, давно забрал бы и весь твой талант, и всю твою славу. — Он ухмыляется, доливает тебе воды. От его слов ты вздрагиваешь. Это угроза? Глупая шутка? Предсказание? — Или ты бы сделал то же самое со мной. Когда же ты уже запомнишь? Молодость — величайшее сокровище. А ты не пользуешься ею. Не трать время на ерунду. Живи жизнь. Трахайся, в конце концов, — те, кто не хочет этого в твоем возрасте, меня пугают.
— А ты хотел? — Ты хватаешь стакан снова. Выпиваешь в один большой глоток.
— Нет, но у меня были хорошие друзья. — Генри встает. — И ты, в отличие от меня, не ходишь в церковь. Так что тебе сам бог велел.
— Прости. — Ты вцепляешься в стакан, будто отпусти его, и растворишься, обратишься ничем. — Что-то на меня нашло. Какие-то глупые детские истерики.
С тех пор ты не пропускаешь ни одной тренировки, а каждый вечер покупаешь новые маски для лица, кремы и патчи: когда приходишь в магазин и просишь девушек-консультантов подобрать тебе самые лучшие, они мило улыбаются, думают, наверное, что все это ты покупаешь в подарок девушке, — но все твои девушки живут лишь на рисунках; ты уже знаешь, какими сделаешь спутниц других версий Петро; и нет, назло кабинетным господам, они никогда не станут главными героинями. Ты быстро возвращаешься в форму. Тогда ощущаешь голод по презентациям и публичным выступлениям — тебе вновь приятен щекочущий взгляд фанаток, а автограф-сессии приносят экстатическое удовольствие.
Рисуя последний выпуск о Петро, ты понимаешь, что заработал уже много, даже слишком, и снимаешь квартиру, которую обставляешь по своему вкусу — хозяева не против, — покупаешь шкафы с зеркальными дверцами в спальню, большое зеркало в гостиную и много маленьких, которые расставляешь по комнатам: всюду ты видишь свои отражения, даже когда ходишь, отвечая на сообщения в телефоне, краем глаза поглядываешь на них, а они — на тебя. Когда ты съезжаешь от Генри, он только смеется, даже не говорит афоризмами, а Вивьен в шутку дает тебе легкого пинка под зад и подмигивает: теперь они точно не будут смущать тебя ночными стонами.
Устав после очередного дня рисования, ты заводишь привычку отвечать фанатам в директе и особое внимание обращаешь на красивых девушек твоего возраста; предлагаешь им встретиться, а они радостно соглашаются — даже сквозь экран слышно, как они визжат, — и вы встречаетесь где-то в торговом центре, кафе, иногда в клубе — из тех, куда пускают до совершеннолетия, здесь оно немыслимо далекое, целый двадцать один год, — а потом ожидаемо целуетесь, но не более. Тебе нравится вкус чужих губ, нравится их тепло и влага, но целуешься ты всегда с закрытыми глазами — представляешь собственное золотое отражение, обычно холодное; да и любишь своих нарисованных дам, мисс совершенство, суперледи. После таких вечеров ты забываешь безымянных фанаток, шепчешь каждой: «Не будет ничего серьезного, прости». Одни радуются полученному, другие злятся, спамят в директ. Ты блокируешь их. Генри отговаривает тебя от таких встреч, переживает, что они испортят твою — и, может, его? — карьеру, зато, рассмеявшись, добавляет, как ты растешь, раз постепенно тянешься к девушкам, и предлагает находить незнакомок на одну ночь, раз так хочется. А чего хочет он: уберечь тебя или развратить? Ночами ты, бывает, просыпаешься от кошмара — в нем смотришь на мир глазами Генри.
Ты прикипаешь к ночным клубам, все больше зависишь от них — там чувствуешь тепло чужих губ без обязательств, не беспокоишься о карьере; никогда не пьешь больше одного бокала. Ты не наделаешь глупостей, нет — ведь иначе потускнеет сияние. Иначе не на кого будет глядеть в отражение. Генри рассказывает тебе, как сам, сперва тайком от Вивьен, потом — с ее внезапного одобрения, забавлялся с молодыми стажерками; некоторые из них довольствовались невинными ласками, другие хотели большего — но не получали. Генри смеется — он вырос, забыл все это, понял, почему Вивьен позволила ему; первые сорок лет мужского детства — самые трудные, но его детство кончилось раньше. Вивьен всячески тебя предостерегает — женщины могут быть коварны, если захотят, и ты не сбежишь от их чар, найди себе девушку, дурак, и будь спокоен. Но тебе хорошо и с самим собой. Ты не один. У тебя есть отражение. Целых два — зеркальное и реальное.
Когда выходит десятый, последний выпуск о Петро, начинаются гастроли. Ты выступаешь вдвое чаще обычного: сперва в магазинах Нью-Йорка, потом в Лос-Анджелесе, Чикаго, Бруклине. Ты просишь большего: требуешь свежевыжатый апельсиновый сок и отказываешься выступать, если тебе наливают пакетированный, уж тем более если просто ставят стакан воды; скандалишь, когда с тобой не согласовывают фото для афиш; не выступаешь без макияжа, если хоть немного заметны неизбежные синяки под глазами. Повысив планку, ты бросаешь и онлайн-флирт с фанатками, и походы по ночным клубам; случайные чужие губы тоже больше не интересуют тебя, один раз даже кажутся гнилыми на вкус. Генри отговаривает тебя от всех причуд, но ты только ухмыляешься. На званых ужинах в красивых ресторанах вместе с хозяевами магазинов и журналистами — сам настаиваешь на их проведении — ловко играешь словами: шутишь о вечной молодости Генри, о комиксах, о больших начальниках, о далекой родине и абсурдных требованиях некоторых фанатов. А Генри молчит. Высказывает все после, один на один. Ты прислушиваешься к нему во многом. Но не в этом.
Однажды ты встаешь непривычно рано, едешь на фотосессию — утром в ход идут мятный крем для умывания, патчи, маски — и с радостью принимаешь позы, которые предлагают фотографы, просишь сделать несколько крупных планов. Ты меняешь образ — сперва это пиджак на футболку, теперь — полурасстегнутая рубашка на голое тело. Фотограф — милая девушка, бывшая стажерка, когда-то приведенная Генри на работу, — показывает тебе снимки, и ты довольно заявляешь: «Вау! Да у вас талантище! Жалко, я не завожу рабочих романов». Девушка краснеет, убирает камеру, выключает освещение, а ты, допив свежевыжатый сок — конечно, потребовал его и здесь, — просишь, пока она не убежала:
— Пришлите мне фото, как будут готовы. Чем быстрее, тем лучше. Надо же что-то выкладывать и на что-то любоваться? А журнал я куплю в любом случае.
Фотограф кивает. Попрощавшись с Генри — он обнимает ее слишком крепко, нежно целует в шею, и ты понимаешь, что это — осколки его ушедшего взрослого детства, — она убегает, быстро пишет что-то в телефоне. Ты потягиваешься, тоже хочешь достать телефон, проверить сообщения и уйти, но Генри нарушает тишину. С ним вы всегда говорите по-русски.
— Петя, когда ты стал таким? — Он садится на стул в старомодном стиле, предназначенный для моделей. — Неужели это я так тебя испортил?
— Каким — таким? Я такой же, какой был. Разве что немного схуднул. — Ты говоришь, не отрываясь от телефона. — Чтобы увидеть меня, просто посмотри в зеркало. Это мне надо тебя спрашивать — когда ты стал таким вот. Нестареющим. И когда сам перестал обращать на это внимание?
— Язвительность — это чудесно, она — спрей от комаров. — Генри смеется. — Да нет, Петя, я не об этом. Я о другом. Ты сам все понимаешь. Фото, соки, твои тысячи желаний…
— Генри, ты же сам меня этому учил! Слишком хорошо постарался. — Ты вздыхаешь, наконец убираешь телефон. Садишься на пол, прислоняешься к белой стене студии. — Как я мог не послушать отражение? Брать свое, ценить молодость, иначе этот город — куда ты сам меня притащил — сожрет, погубит!
— Ты не рад? Не рад, что я тебя притащил? — Генри слегка раскачивается на стуле.
Ты молчишь. Ненавидишь, когда он задает такие вопросы: они точь-в-точь повторяют те, которые ты задаешь себе сам.
— Не начинай. Рад, конечно. К чему вообще весь этот разговор? — Телефон дребезжит в кармане. Ты не отвечаешь. Хочешь поскорее закончить.
— К тому, что я о другом. Был бы ты просто распутен, алкоголь, женщины, вечеринки, — еще ладно…
— Генри, иногда ты меня пугаешь. — Теперь уже ты не можешь сдержать смеха. — Ходишь в церковь, читаешь Достоевского, а потом… на тебе! Не клеится. На нашей родине тебя бы не поняли.
— Ты знаешь, у меня был друг. — Генри вдруг делается грустным, встает, смотрит в потолок. — И он научил меня многому. В том числе — этому.
— Развращать юные дарования? — Ты не можешь удержаться. Любишь, когда с тобой говорят на равных, когда издеваются и позволяют издеваться в ответ; это тебя не задевает. Ты — мировая гармония. Как о таком забыть?
— Нет. Он учил меня не быть морализатором и брать все от молодости, при этом не переставая верить. Во что угодно. — Грустная улыбка — частое выражение на лице Генри. Даже смех его — ты помнишь формулировку со школьных уроков — чеховский, печальный. — Вы бы с ним спелись! Но я не к тому. Ты прав, я хотел поговорить о другом. Помнишь, ты сказал мне, что уже начал рисовать продолжение?
— А, так ты об этом. — Ты сразу приободряешься, поправляешь прическу, ухмыляешься. — Я тоже хотел поговорить про это. Оставил на потом. Но раз ты сам начал… У меня есть некоторые условия по этому поводу — не к тебе, конечно, сам понимаешь.
— Ну попробуй.
— О, они дьявольски простые. — Ты разводишь руками. Наконец встаешь. Говоришь, тщательно произнося каждое слово: — Я. Делаю. Что хочу. И все! Рисую как хочу. Веду сюжет куда хочу. Я придумал Петро, я и никто другой. — Ты зачем-то вспоминаешь детские рисунки Генри. Сглатываешь. — И я не собираюсь вдруг менять его на каких-то там новых героев и героинь. Хотят новых? Пусть ищут другого художника. Плохие продажи — их проблемы.
— Пойдем. — Генри делает знак рукой. — Тут сейчас будут другие съемки.
Вы выходите в коридор. Оба молчите. Спускаетесь на первый этаж, доходите до маленькой кофейни. Генри заказывает кофе.
— Сказал бы, что это совпадение, но нам с тобой положено мыслить об одном и том же. Я хотел поговорить именно об этом. — Вы присаживаетесь за столик в ожидании кофе. — Но совершенно в другом ключе. Они будут говорить с тобой ровно об обратном. Понимаешь?
— Они уже подступались ко мне и так, и этак, ага. Совсем нет чувства такта. Генри, ты же знаешь их лучше. — Ты подпираешь голову руками. — Скажи, они полные идиоты? Я делаю им кассу! Я делаю им имя!
— Не ты первый, не ты последний. Они бы сказали ровно так, поверь. И они так уже говорят. Молодость кончается, роза красоты увядает. Популярность — цветок еще более недолговечный.
— Это мои миры. — Ты слышишь, как внутри вновь вопит мировая боль: почему, почему она вырывалась на свободу?! Массируешь лоб. Болит голова. — И я не собираюсь заполнять их героями на заказ. Я не…
Ты хочешь сказать: «Я не посмею им запретить рисовать себя», но осекаешься.
— Какое право они…
— Такое же, какое дьявол имеет вмешиваться в мир Божий и творить маленькие пакости, ведущие к катастрофам. — Перед Генри ставят стаканчик кофе. Он кивает в знак благодарности. — Ой, забудь, что я говорил про морализаторство. Старею! Но мою аналогию, думаю, ты понял.
Вы смеетесь почти одновременно: как два волшебных брата, как отражения друг друга, как, как, как… Ты не можешь думать об этом. На кону судьбы твоих рисунков — какой спазм боли одолеет тебя, если их порвут пропахшие табаком, виски и юными женскими телами руки?
— Давай пошлем их к черту. — Ты встаешь, массируешь шею. — И будем делать что хотим.
— Не посылай к черту, посылай к Господу. Он знает лучший толк в наказаниях. Иначе зачем он придумал все это? — Генри улыбается. Доволен красивой расстановкой слов. — Просто имей в виду. И внимательно читай договор на новую серию. Прошу тебя. И не отнекивайся — его придется подписать. Мы уже и так нахитрили: знаешь, как сложно было уговорить их, чтобы все права на Петро остались у тебя? А то нас заарканили бы, как со шрамом-молнией бедняги Поттера. Собственность автора и компании, ха! Повезло только потому, что они по старой памяти решили послушать меня.
И не верили — ты и так знаешь — в тебя.
Вы заказываете такси. Ты выходишь раньше, прощаешься с Генри — всю дорогу сидите в телефонах, на заднем сиденье, один из вас — у правого окна, другой — у левого; заходишь домой, умываешься — вспотел по дороге, кожа липкая, — садишься за рабочий стол. Включаешь лампу — купил в ретродизайне, с желтым светом. Смотришь на начатые рисунки новой серии комикса — о Питере Голде, герое мегаполиса, столкнувшемся с коварными планами преступного картеля и обезумевшего гения-физика, мечтавшего совершить революционное открытие в мире квантов. На миг закрываешь глаза, вспоминая порванные рисунки — хруст, хруст, хруст, как много рубцов на сердце, — заброшенную художественную школу, комнатушку хостела с тусклой лампой и вашего курьерного генерала, до сих пор кричащего нечто невнятное, быть может, труби, Гавриил, труби, хуже уже не будет[16], и ты впервые понимаешь, что да, хуже вправду не будет. Ты, кровь от крови мира суеверий, не произносишь этого вслух.
На следующее утро, придя на работу и поздоровавшись с приятелями — среди них даже старый сценарист и молодой художник, они рады, что твоя популярность сделала их истории нишевыми, так им проще, они живут в окружении благодарной группы фанатов и не боятся быть растоптанными, ведь видишь, там, на горе, возвышается крест[17], — ты посылаешь всех к черту самостоятельно.
Придумываешь новую обложку и первые страницы, облекаешь героев в модные костюмы. Пародируешь Бэтмена и Человека-паука. Твой злодей начинает цитировать Мистера Мистерио с Загадочником — любимых персонажей комиксов детства. Ты работаешь с готовым материалом, но добавляешь ему глубины, перекидываешь мостик между мирами — реальным и выдуманным. Генри называет это метамодернизмом, а ты видишь в этом только вселенные, сотворенные собственными руками: дышащие выхлопами такси на магистралях, кричащие сиренами полицейских машин, кривляющиеся актерами вечерних ток-шоу. Тебя зовут подписать договор — за ужином, с хорошим стейком и алкоголем, от которого ты, как всегда, отказываешься, — хотят соблазнить едой, расслабить, заводят праздные разговоры — подобно тем, что так любят герои классических романов на полках Генри, — а ты, когда наконец наступает минутная тишина — приносят чай, кофе, — кладешь на стол пачку рисунков, отодвигаешь в сторону договор — тебе даже не нужно читать его, чтобы чувствовать подвох, — и заявляешь:
— Я буду рисовать только так. Вы скажете, что это сложно? Мне плевать. Вы скажете, что это однообразно, что читатель требует новых, инклюзивных персонажей, устал от золотого канона? Мне плевать. Я рисую только его. Только Петро-Питера. Иначе никакого комикса не будет. И делайте что хотите. — Ты встаешь, демонстративно уходишь, забрав листы. Ждешь — закричат вслед. Они молчат. Они в недоумении. Ты сломал их отлаженную, развивающуюся по голливудскому сценарию историю о юном даровании, готовом на все ради успеха.
Пока ты продолжаешь рисовать и показывать в «Твиттере» скетчи — в комментариях визг фанатов, смайлики и бесконечные «Omg!!!» — лучшие признания, — Генри поднимается на верхние этажи офиса, на высоту высоты, уже зная: скоро его ждет падение. Его удел — падение, его судьба — падение; так было всегда, так случится и теперь. Интересно, думает он, пока едет в лифте, сможешь ли взлететь ты, найти потерянный рай, заглушить крик мироздания — однажды, оба чуть захмелевшие в первые месяцы знакомства, вы признались друг другу, что слышите мировую агонию, — и воссиять за вас обоих, хотя ты сияешь и без того — всякий раз, видя свое отражение. Генри давно не разговаривал со старушкой-психологом — она переехала в родную Европу, отказалась давать консультации онлайн, — но сейчас хотел спросить ее: как так вышло, что вы встретились, чьи это шутки — судьбы, генетики, подсознания? Генри знает, что не получил бы ответа.
И здесь, в офисе ваших боссов, на двадцать-каком-то-этаже, ему приходится задавать совсем иные вопросы в ареопаге богов цифр и статистик, хоть древние и предупреждали: не заявляйтесь на пир богов, оставьте священные небеса и горы в покое, они обманут, не дадут ни обещанного золота, ни вечности, ни счастья. Генри вне правил. Генри — полубог этого мира. Творец-импотент, хромой Гефест.
— Ах, Генри. — Двое мужчин, больших начальников, руководителей над руководителями, ждут его. — Тебе налить?
— Нет, спасибо. — Генри садится за стол. — Слишком рано и жарко.
— Ну ладно, что же, ты не на той позиции, чтобы работать печенью. — Один из мужчин, более расслабленный, улыбается, подливает виски в два бокала. — Ты сам догадываешься, о чем мы хотели поговорить?
— В моей жизни из забот сейчас самая надоедливая — я сам. — Генри улыбается, зная, что они поймут шутку. Второй мужчина, хмурый, более сдержанный, недовольно вздыхает.
— Генри. — Он берет в руки стакан. — Мы знаем тебя много лет. И очень, прости, если звучит пафосно, тебя уважаем. Но твой Петя — несомненно, талантище — начинает забывать, что его, считай, подобрали с улицы. И что есть определенного рода… правила. Даже если у него армия фанаток.
— На нее у нас всегда найдется Халк! — хлопает в ладоши второй мужчина. Откидывается на спинку кресла на колесиках, чуть откатывается к панорамному окну. — Генри, нестареющий ты наш, уж не знаю, что в тебе проснулось, — но сейчас у нас два варианта…
— Я с ним уже поговорил, — перебивает Генри. — Конечно, он не согласился. И могу его понять.
— Конечно, ты можешь его понять. — Хмурый мужчина делается еще серьезнее. — Мы тоже можем его понять. Только он совсем не хочет понимать нас.
— Короче говоря. — Улыбающийся постукивает пальцами по стакану. — Тогда вариант у нас остается один. Ему придется принять те условия, которые мы предлагаем. Генри, ты же понимаешь, что они ерундовые! Мы же лучше знаем рынок, мы лучше понимаем, чего хотят его фанаты: в особенности те, которых он пока не нашел. Неужели так сложно оторваться от чертового Петро! Он что, вздумал только себя рисовать? И неужели так сложно не менять стиля: ну сиди себе и рисуй, как привык, жизнь же так проще, ленивее, спокойнее… Каждый же о таком мечтает. Какая ему разница? Фанатки и деньги никуда не денутся. Мы даже повышаем процент с продаж! И он читал наш чертов договор!
— Он вам все уже ответил. И я его переубедить не смогу.
— Скажи, Генри, а ты поступил бы так же? — спрашивает вдруг серьезный. — Раз вы так… похожи?
Генри задумывается. Знает, что вел бы себя совсем иначе. Порой ты кажешься ему копией себя, надевшей бесформенный балахон и гуляющей по ночному городу в поисках удовольствий — в их пугающем многообразии все, что некогда привлекало, вдруг отталкивает, и отраду удается найти только в одном себе. Почему он так беспокоится о твоей творческой свободе? Только ли из-за волшебных игр внешности, которые могут оказаться просто дурачеством пьяного колдуна-самоучки, а то и вовсе генетической случайностью? Генри уже нашел ответ в ночных размышлениях: он хочет, чтобы ты творил, потому что, видя твой успех, он чувствует творцом и себя — и становится на капельку счастливее, здоровее; его детские идеи воплощают чужие руки; больше не ревет в голове крик тысячелетия, усилившийся настолько, что не помогают уже ни поцелуи с Вивьен, ни работа, ни обезболивающие. Помогают лишь миры, сотворенные твоими руками; лишь это божественное — или, напротив, демоническое? — сотворчество.
Помогают — и ранят одновременно. Как больно: Генри так и не научился творить сам; заберите непрошеную вечную молодость и дайте талант! Как горько: Генри радуется и завидует твоим успехам одновременно — ведь что толку видеть оживших в приключениях Петро волшебников и драконов, когда не сам произнес чародейские слова?
— Да, — отвечает Генри. — Абсолютно так же. Мне свойственно думать, что молодость и красота всех нас мудрей, — так что, может, Петя делает все правильно.
— Ну, если ты продолжишь мыслить таким образом и таким же образом говорить, то все станет как-то слишком печально. — Улыбающийся опять садится в кресло. — Короче, Генри. Мы готовы пойти на маленькие уступки. Ну, там, пусть чуть поиграет со стилем. Пусть его Петро появится как камео. Пара уступок — и все, точка. Либо так, либо Пете придется попрощаться с нами.
— В конце концов, — добавляет серьезный, — он не первый и не последний гений с улицы. Так что пусть решает. Донеси до него, ладно?
После разговора Генри спускается на первый этаж, выходит на улицу — специально минует опен-спейс, чтобы не столкнуться с тобой, — и просит у коллеги-видеографа сигарету. Тот удивляется, но протягивает пачку, поддает огня. Генри делает затяжку, кашляет, но продолжает, стараясь держать сигарету так, как держал отец; хочет смеяться, но понимает — будет выглядеть странно. Набирает Вивьен.
— Угадай, что я сейчас делаю?
— Трахаешься с кем-то, пока меня нет рядом, или пытаешься угомонить Питера?
— Почти попала. — Генри улыбается. Смех все же не удается сдержать. — Я курю.
— Так. — Слышно, как Вивьен переходит в более тихую комнату, подальше от банковских коллег. — Оскар тебя, конечно, похвалил бы. Но… что случилось?
Генри не знает, с чего начать. Хочет зайти издалека, с квантов, которые, говорят, чувствуют друг друга на расстоянии, одна частица ощущает боль второй; интересно, чувствуете ли вы боль и сомнения друг друга? Выдает все.
— Генри, — вздыхает Вивьен, когда он заканчивает рассказ. — А что ты хотел? Нет, даже не так — что он хотел? Это большой взрослый мир. И ты… ты слишком пытаешься быть идеальным. Как и всегда. Это твой недостаток — но, как там говорил Оскар, женщины любят мужчин за их недостатки? За них и я люблю тебя. — Генри слышит, как Вивьен коротко здоровается с кем-то. — Отвлекись. Позволь себе то, что кажется запретным. Сок этого сладкого плода, уж извини, у меня такие банальные сравнения, вернет тебе спокойствие. В конце концов, найди себе девочку, я не буду против…
— Мне это не поможет, сама знаешь. Уже наигрался с этим в свое время. — Генри не докуривает сигарету. Тушит о металлическую урну, бросает к остальным окуркам. — Господи, сигареты — такая дрянь.
— Знаю. По обоим пунктам. Поэтому просто дождись вечера. Дождись меня. Но поговори с Питером прямо сейчас. Не растягивай.
Генри так и решает. Возвращается в опен-спейс, подходит к твоему столу — ты его не замечаешь, слишком занят подбором цветов для костюма нового персонажа, придумал его только утром, — и сперва молчит. Откашливается, чтобы привлечь твое внимание.
— Ну, — вздыхаешь ты, не отрываясь от рисования. — И что они сказали? Все ожидаемое?
— Да, Петя, послушай…
— Послушать? — Ты с силой давишь на карандаш. Грифель ломается. Поворачиваешься к Генри. — О чем послушать? О том, как они готовы были носить меня на руках, а теперь вдруг спохватились, что я не очередная их сучка на поводке? Да, удивительно, как им удается притворятся умными людьми, принимая такие идиотские решения.
Ты не хочешь сдерживать себя, агония мира оглушает, голова болит, ярость льется через край — может, отражение твое краснеет, как раскаленный метал? Пусть льется яд, пусть отравляет эту райскую землю и ее лицемеров-ангелов — ты все равно в них не веришь.
— Петя, послушай меня. — Генри кладет руку на твой рабочий стол. — Ты прекрасно должен знать, что у всего есть цена.
— Кому ты об этом рассказываешь, Генри! — Ты встаешь с места. Пусть все будет представлением, пусть все видят, как ты красив даже в гневе, пусть знают, что случится, если потревожить тебя, нарушить гармонию мира: он станет осыпаться, пелевинская реальность — ты очень полюбил эту фразу — возьмет верх. — И я свою давно заплатил. Заметь, ни они, ни ты никогда не спрашивал о том, как я пришел к такой жизни: не думаю, что наше с тобой прошлое такое же одинаковое, как лица. Никто. Не может. Лезть. В мои миры. Понимаешь? Я никому не позволю! — Ты специально повышаешь голос. Вокруг уже собирается толпа, кто-то хочет подойти к тебе, успокоить.
— Петя, ты… — Генри тяжело вздыхает. Договорить ты не даешь.
— Я! Вот именно, что я, Генри! Можно я побуду сказочником? Расскажу тебе и всем, кто хочет услышать, — да-да, ребят, я про вас! — историю. Однажды меня очень хотела трахнуть одна девушка. А я не дал. Знаете почему? Потому я был нужен ей, а не она — мне. — Кто-то из коллег хихикает. Ты довольно улыбаешься, но тут же закатываешь глаза, скрипишь зубами. — Так и здесь. Это я им нужен, не они — мне. В конце концов, кто они без меня? Не верят — пусть посоветуются со своими любимыми цифрами. Посмотрят на продажи.
— Кто они, Петя? Те же, кто и сейчас. — Тебя поражает спокойствие Генри. — Люди с властью и деньгами. Люди, которые принимают решения. Я прошу тебя…
Все это глупости. Без тебя они лишатся не просто комикса, они лишатся мировой гармонии, совершенства, а ты не лишишься ровным счетом ничего: герои будут рядом, как были всегда, фанаты продолжат стучаться в директ и писать восторженные комментарии в «Твиттере», но главное — останется прекрасное золотое отражение, пусть и сотрут его с обложек журналов и с телеэкранов; наступивший век — век красоты и свободы, оба этих вируса подвластны тебе, и, когда не окажется иных дорог, ты, всадник чумной, пустишь их по венам интернета, заразишь его до основания, до остановки сердца.
Ты хватаешь дорисованную обложку и первые страницы новой серии и, выплевывая: «Черта с два они у меня получат!», медленно рвешь на мелкие кусочки. Только в тот миг понимаешь, какую совершил ошибку.
С трудом держишься на ногах: что-то рвется внутри, боль, забытая с детства, возвращается; на полу — прах твоих героев, на пальцах — их фломастеровая кровь, в ушах — крики. Генри хватает тебя за руку, но ты вырываешься — в глазах на миг темнеет, — сгребаешь в рюкзак фломастеры, карандаши и мчишься вон, на улицу. От жаркого летнего воздуха, смешанного с пылью, воняющего дешевыми духами, потом стареющих мужчин и пережаренной уличной едой, ты теряешься и забредаешь в незнакомый квартал — там останавливаешься, ударяешь ногой в стену, отталкиваешь пьяную девушку сомнительной наружности. Заказываешь такси — и только в салоне успокаиваешься под легкий джаз, вспоминаешь, что правда всегда одна, это сказал фараон, он был очень умен[18], и знаешь, что твоя правда — единственная верная. Ты — талант, ты — красота, ты — молодость, ты — гармония, ты — творец.
И ты никому не позволишь уволить себя. Уйдешь сам, падешь с небес на землю, пририсуешь себе разломанные крылья. Так уже было. Неужели это чье-то проклятье, заряженное бабкиным шепотом? Чем выше ставки — тем стремительней падение и горше разочарования?
Ты не отвечаешь на звонки Генри — не хочешь говорить с собой — и, после нескольких неудачных набросков, даже не рисуешь. Тошно оживлять придуманных героев заново. Невозможно повторить цвета и формы убитого собственного руками. Чтобы отвлечься, ты чаще выбираешься в зал, а после подолгу стоишь под горячим душем. Наконец решаешься поиграть в компьютерные игры, забыть о реальном мире и сбежать в спасительную виртуальность, на бесконечных просторах которой многие находят величайшую отраду. Долго не можешь найти ничего по душе: это слишком сложное, в этой — никудышная рисовка, а здесь вовсе нет сюжета; ты листаешь ленту, морщишься — какая безвкусица! — но тут резко отматываешь страницу вверх. Глаз цепляется за что-то. Но за что?
Теперь ты понимаешь. Смотришь и узнаешь.
Не можешь не узнать эти морские сине-зеленые цвета, эту точность линий, эту воздушность форм и оригинальность образов: призрачных, покрытых тиной рыцарей; грустных худых русалок с цветными хвостами; затонувшие позеленевшие корабли; чародеев в самом центре призванной колдовской бури — одежды их синие, ураганы, уносящие все и вся далеко не в Канзас, а в маленькие городки, подобные твоему родному, зеленые. Так умеет рисовать только Эля, сбежавшая в страну за морем, как теперь сбежал и ты сам.
Ты быстро гуглишь название игры, скачиваешь ее, но забываешь установить — изучаешь список создателей и находишь там ее имя, а ниже — псевдоним, ссылку на Artstation, «Твиттер» и «Инстаграм»◊. Начинаешь с последнего, но быстро закрываешь — слишком прекрасны ее рисунки и концепты. Тебе боязно думать, что кто-то другой — пусть это и Эля, учившая тебя анатомии и пытавшаяся научить любви, — может рисовать так же страстно и гениально. Ты заходишь в ее «Твиттер», видишь тьму подписчиков — их становится на одного больше — и уйму комментариев под постами со скетчами, мнениями, ее селфи из бассейна. Понимаешь: не ты один обожаем на этом свете, но это Эля, ей можно все и даже больше; теряясь в воспоминаниях — особенно в последнем, где она, раздетая, открыла тебе глаза на самое прекрасное, что есть в мире, — ты пишешь в комментариях под самым свежим постом: «Ого! Во даешь, у тебя все получилось», — и вздрагиваешь, когда телефон дребезжит. Она поставила лайк твоему сообщению.
Ты должен показать ей, кем стал, ты должен показать, что случилось бы, если бы остался там, с ней, если бы полюбил кого-то, кроме собственного отражения и воображения; показать, как ты мог бы стать никем — а стал всем, пусть и отринул ее, пусть отказался утонуть в убаюкивающих соленых волнах бесконечного моря, следующего за Элей по пятам.
Но ты не решаешься написать ей в тот день.
Ты помнишь со школьных уроков — ваша литераторша всегда хотела, чтобы вы знали больше программы, — историю о блуждающем по адским кругам Данте: ты не дочитал дальше «Ада», и то продрался с трудом; для тебя он вечно скитается там, среди обреченных, не находит путь к свету — весь тот день ты чувствуешь себя таким же странником: без цели и смысла жизни. Жаль, думаешь, что ты не умеешь обижаться по-настоящему, по-детски, как обижались на многих твоих одноклассников их первые девушки, слушали гимн всех безответно влюбленных, мечтали, разбежавшись, прыгнуть со скалы; ты даже не беспокоишься, потому что знаешь — все получится, все решится, ты попал в волшебный мир, просто вместо Василис Прекрасных здесь улыбающиеся с ТВ-экранов сексуальные дикторши, а вместо Кощеев Бессмертных — старые магнаты, чахнущие над акциями в стеклянных крепостях. Ты блуждал — кажется, вечность назад, — когда носил фиолетовую форму и болотным огоньком порхал по улицам мегаполиса. Потом встретил Генри. С того момента понял — все будет, как ты захочешь. К чему беспокоиться? Ты принимаешь холодную ванну, делаешь себе смузи, берешь в руки телефон — он все время лежал на кухне — и видишь четыре пропущенных от Генри. Перезваниваешь, зная, как начнешь разговор. Улыбаешься и говоришь:
— Генри, не переживай, я не истерю и не крушу зеркала, иначе кто еще напомнит мне о собственной красоте?
— Прекрасно, видно, что у тебя был отличный учитель. — Генри шутит, но голос его совсем не веселый. — Нужно поговорить. Приедешь?
— Генри, я же сказал: я абсолютно спокоен. И не готов соглашаться ни на какие условия. Все, хватит этого. Они доигрались.
— В общем, Петя, приезжай, когда сможешь. — Пауза. — Я уволился.
Генри вешает трубку. Тогда ты начинаешь переживать по-настоящему. Вдруг чувствуешь, как бьется сердце. Но за кого: за него или себя? Что заставило его поступить так? Совершить такую глупость? Ты быстро снимаешь халат — дома последнее время ходишь в нем, — находишь толстовку и брюки, вызываешь такси и, уже спустившись на первый этаж, возвращаешься — забываешь, закрыл ли дверь. Добираешься до Генри быстро, без пробок, глохнешь от почему-то усилившегося шума города — так хрустят его исполинские челюсти, так урчит его монструозный желудок, — и первое, что замечаешь, — открытая бутылка вина и два бокала.
— Ты собираешься праздновать?! — выдаешь с порога.
— Вся жизнь, — Генри, завидев тебя, разливает вино по бокалам, — большой праздник. Но иногда мне кажется, что он похож на абсурдный карнавал дураков, какой-то вечный Рабле. Петя, чего ты так беспокоишься? Ты же первый все бросил.
Ты кое-как снимаешь кроссовки. Садишься.
— Да, но ты… а, прости, голова. Шумно как-то очень. Душно.
— Душно — это потому, что я вспомнил Рабле, — смеется Генри. Он, кажется, в прекрасном настроении: отбивает ритм какой-то мелодии костяшками пальцев по столу. — Но я понимаю. В общем, Петя, я ушел. Я так тоже больше не могу. Я не могу контролировать тебя, потому что…
— Потому что словно бы контролируешь себя? — Ты вздыхаешь. Не притрагиваешься к бокалу.
— Да, в точку! Спиши хоть на что — на булгаковщину или мои предрассудки.
— И снова — душно.
Он смеется. Ты натужно улыбаешься. Генри то ли пьян, то ли слишком раздосадован, то ли правда невероятно рад; глаза лукаво блестят, голос мягкий, бархатистый, какой всегда бывает у него на званых вечерах и важных совещаниях.
— Но, — Генри демонстративно поднимает палец, — я ушел не один! Меня поддержали старые друзья. В общем, Петя, вино не просто так. Мы продолжаем творить всем назло. Потому что мы — часть той силы, что вечно творит благо. Сейчас открою форточку, погоди! Я все придумал. Я ведь твой ангел-хранитель. Или ты — мой?
Генри замолкает. Делает глоток, задумчиво смотрит на содержимое бокала и наконец спрашивает тебя:
— И вообще, я подумал… Петя, может, для меня не все еще потеряно? Может, я еще смогу научиться рисовать так же, как ты? И тогда…
Тебе не важно, что он говорит, ты придумываешь свое окончание фразы: и тогда я запру тебя в зазеркальном мире и займу твое место, и тогда я высосу все твои идеи, ведь на деле они принадлежат мне, и тогда…
Это будет тогда — а ты думаешь о сейчас. О новых комиксах, о славе, о комментариях фанатов. И ты решаешь наблюдать за Генри, следить и, если понадобится, рвать его детские рисунки, чтобы он вспомнил, какая это боль. Сильнее нее — только агония мира.
Тогда вы делаете то, что давно пора было сделать, — не побоявшись, взмахиваете собственными крыльями, перестаете надеяться на подделки из перьев, палок и воска, которые продают два по цене одного. Генри открывает краудфандинг — слово кажется смешным, щекочет язык, — а ты делишься ссылкой и всеми новостями в «Твиттере». Решив насладиться дальнейшим, включаешь вибрацию и уведомления: тебя репостят, тебе строчат комментарии и ставят лайки, но ты специально не трогаешь телефон. Садишься рисовать, слушая сладостное дребезжание — под эту мелодию рождаются чудесные новые миры, — и, зная, что старый сценарист и молодой художник, созвонившись в зуме, работают над новой серией — переносят колдовство ацтеков в Чикаго, позабыв о Новом Орлеане, — ты рисуешь. Рисуешь самозабвенно. Отдаешься эмоциям, забываешь о логике, не следишь за анатомией — рука сама ведет, она лучше знает формы, позы, перспективу. Новый образ Питера Голда кажется тебе прекраснее, небоскребы мрачного мегаполиса — внушительнее, злодеи — опаснее, а обворожительная напарница — большегрудее. Ты не чураешься фансервиса, тебя научил этому Генри. Заканчиваешь только к ночи — нарисовал черно-белую обложку и целых две детальные страницы — и только тогда понимаешь, как устал. Идешь, принимаешь горячий душ, как следует намыливаешься мятным гелем. Стоишь под струями воды, представляя, как, должно быть, светится твое тело. Выходишь, вытираешься, но не накидываешь любимого халата. Голышом ходишь по квартире — отражения в бесчисленных зеркальных шкафах множат твою красоту, — садишься, закидываешь ногу на ногу. Берешь телефон, снова переводишь в беззвучный режим. Хочешь открыть ссылку крауда — останавливаешь себя. Улыбаешься, заводишь будильник. Гасишь экран телефона, потом — свет и, как был, голышом, ложишься спать. Отражения повторяют за тобой.
А ночью ты додумываешь сюжет, не отпускавший тебя долгое время.
Утро начинается со звонка Генри — ты пропускаешь все будильники — и его радостного «Меньше чем за два дня, Петя! О, как они хотят твоих историй! Мы собрали крауд меньше чем за два дня!»
— Они просто хотят меня, — спросонок отвечаешь ты. Лениво сползаешь с кровати. Смотришь в зеркало, приподнимешь веко, будто боишься обнаружить лопнувшие сосуды ярости или гной мыслей. — Генри, скажи мне… как человек верующий. Ты веришь в вещие сны?
— Что-то случилось? — Он спрашивает осторожно. Ты хмыкаешь.
— Нет, просто дурной сон. — Ты проводишь рукой по лицу. Идешь в ванную. — Зато придумал новый сюжет. Первый раз такое. Точно знаю, что будет после Питера Голда.
— Ты не будешь молодым вечно! — смеется Генри. — Закончи сначала это. Я пока договорюсь с хорошими приятелями, чтобы все красиво анонсировали. А потом жди презентаций. Они точно будут. Публика требует хлеба и зрелищ, Петя!
— Не хочу выступать ни в роли хлеба, — ты пускаешь воду, — ни в роли зрелищ.
Вы прощаетесь. Ты изучаешь отражение в зеркале над раковиной — внимательно, будто за ночь нечто изменилось, будто, проснувшись после беспокойного сна, обнаружил, что превратился в ужасное насекомое. Но нет, твоя метаморфоза — другого толка. Ты пытаешься пощупать отражение — чувствуешь холод стекла. Во сне было иначе.
Там оно заняло твое место.
В тот же день ты делаешь первые наброски для этого сюжета, следующей серии о далекой-далекой планете с громовыми небесами, где, давным-давно придумав космические корабли и лазерные пушки, люди до сих пор боятся зеркал; Петрос Голдрус, еще одно воплощение твоего тысячеликого героя, однажды смотрел в зеркало слишком долго, пока отражение не вынуло кривые руки — ты рисуешь их анатомически неправильными — и не утащило его в гулкую тьму, заняв его место.
Ты, как и тысячи фанатов «Марвел», болеешь лихорадкой «Мстителей» — это был твой первый фильм, просмотренный в кинотеатре без мамы, — и давно решил, что сведешь все цветные ниточки сюжетов к единому завершению, эпичному сражению, к встрече всех прекрасных золотых героев. История об отражении ломает хрупкую конструкцию, вклинивается в стройный концепт, портит и путает телефонные заметки — слетает шрифт, искривленные буквы напоминают зазеркальный язык. Ты должен рисовать мрачный город и его преступников, а рисуешь эти страницы. Не можешь иначе. Принимаешь решение — работать вдвое больше обычного и выпускать две серии параллельно, ведь иначе… Иначе отражение заменит тебя. Иначе Генри займет твое место. Что он, как не отражение? Только так. Не отражение ли ты? Нет. Так быть не может. Ты видишь себя в зеркалах. Ты творец, заклинатель цветной крови, дитя мира суеверий. Ты слишком реален. Уверенность эта сродни уверенности уличного пророка, все еще надеющегося на апокалипсис и продающего белые марлевые маски и шприцы с сомнительными жидкостями, спасительную кровь божию.
Почему ты так пугаешься Генри? В его голове живет то же самое, там смеются маниакальным смехом похожие злодеи и пафосно рассуждают о мире похожие герои, а может, даже лучше, страшно подумать, но лучше твоих, что, если правы пахнущие табаком и алкоголем господа?! Но Генри не может выпустить это, не умеет говорить цветами, линиями, не знает цену фломастеровой крови. Что, если когда-нибудь он всему этому научится и, несовершенный и неидеальный, праведный грешник, сам станет творцом вселенных и властелином ситуаций? Тогда вернется мир суеверий, захлестнет тебя и, подобно диснеевским духам вуду из мультфильма о волшебном Новом Орлеане, утянет туда, в зазеркальный мир, в маленький город, обратно к разбитым корытам, в мутной воде которых придется находить высшее счастье?
Ты стараешься не задавать себе лишних вопросов. Рисуешь, рассказываешь Генри о параллельной серии, а он, ничего не зная о твоем вездесущем страхе, только отвечает: «Может, так и лучше. Будем пробовать». Вскоре ты находишь первые новости о вашем инди-издательстве — Генри сбрасывает их позже, чем они попадаются в ленте, — с тизерами двух главных тайтлов: продолжение твоих историй в иных мирах мультивселенной и новый взгляд на древнюю магию в современной Америке, попытка заарканить монополиста-Геймана, заигравшегося в повелителя американских богов. Генри не обманывает. Вскоре книжные магазины уже назначают даты презентаций на несколько месяцев вперед, а предзаказы раскупают за день, приходится увеличить ожидаемые тиражи. Ты меньше спишь и реже ходишь в зал — но быстро исправляешься, зеркала не дают забыть, — готовишь несколько уникальных обложек и постеров, чтобы ублажить центральные магазины — вот так, не через постель, а через оргазм от сочных цветов, крупных форм и сломанной перспективы. Иногда, читая комментарии, ты видишь волны хейта, крики недовольных, которые считают тебя недоучкой и бездарностью с большими деньгами и связями. Порой ты хочешь пошутить, написать, что большой у тебя только талант и член, но сдерживаешься. Хейтерс гонна хейт, повторяешь ты про себя, а правильный ответ на любой вопрос даст только свет твой зеркальце — и нет такой Белоснежки, которая заставила бы его лгать.
В свободные от рисования минуты ты проверяешь «Твиттер» Эли, лайкаешь новые посты — рисунки, радостный анонс нового дополнения в игре, селфи после очередного окрашивания, — но больше не оставляешь комментариев. И среди безумного количества лайков под твоими постами — особенно когда ты наконец анонсируешь обложку истории Питера Голда — ты, как золото в реке, специально ищешь лайки Эли. Находишь. Вы не пишете друг другу, будто оба онемели. Так, думаешь ты, и есть. Она говорит языком маленького городка и шумом моря, а ты — трубным гласом накатившей популярности и гомоном мегаполиса; она шепчет, ты кричишь. Но от ее рисунков ты вздрагиваешь, они идеальны: правильные, анатомичные, и в то же время особенные, узнаваемые; ты берешь в привычку листать ее «Твиттер» только после работы — иначе, посмотрев на морских владык и русалок, больше не можешь рисовать сам. Хочешь разорвать все наброски, но пообещал себе так не делать. Слишком больно. Нельзя кормить воющую внутри и снаружи агонию мира.
Все случается само. По Элиному ли велению, по твоему ли хотению?
Ты никогда не собираешь зала больше, чем в этот день: только-только отпечатывают первый тираж нового комикса, не всем успевают приехать предзаказы. Полная посадка. Пришедшие позже стоят, фанатов так много, что даже ведущий, забежавший за кофе в соседнюю забегаловку, с трудом протискивается к сцене. Генри — снова стоит в тени, хотя ему приготовили и стул, и микрофон, — шепчет, что это настоящее вавилонское столпотворение, и радуется, что Господь нового времени — Господь Оскара и всех ему подобных — только обрадуется такому раскладу, не обрушит соседние небоскребы, не смешает языки вновь, сломав всякое «дуолинго» на земле. Ты привык к встречам, ты любишь их, они питают тебя энергией, чужое внимание — масла, так обожаемые царицами древности. Но ты, уже успевший подшутить над модератором — фанаты всегда смеются над твоими шутками, куда им деваться, — немеешь. Находишь в толпе бирюзовые волосы, замечаешь Элю — стройную, повзрослевшую — и больше не можешь связать двух слов, отвечаешь невпопад, а фанаты все равно аплодируют, продолжают смеяться над пустым юмором. Ты косишься на Элю. Она то ли не замечает тебя, то ли издевается над тобой.
Организаторы милосердны, они выделяют под автограф-сессию ровно час. Ты подписываешь комиксы быстро, механически; к тебе подходят, как к «Моне Лизе», — делают селфи строго по очереди, меньше чем за минуту, и, довольные, уходят, пока не прогнали. Еще десять человек, еще пять, еще три — последний. Ты видишь только руки — бирюзовый маникюр, — бездумно спрашиваешь: «Кому?» — и только потом поднимаешь голову, чтобы снова онеметь — Эля ухмыляется. Ты думал, она ушла.
— Так и подпишите, Пьетр, — говорит она по-русски, специально с акцентом. — Той, кого я так и не смог трахнуть.
И тебе не остается ничего, кроме как рассмеяться. Смех и слезы — древнейшие инструменты философии. Сейчас ты можешь прибегнуть только к ним.
— Та-а-а-ак. — Ты уже забыл, что Генри ждет тебя, наблюдает, следит. — Батюшки, и ты все это время молчал?! Познакомишь нас?
— Генри. — Ты надеваешь колпачок обратно на маркер. Захлопываешь комикс, берешь под мышку. — Мы ведь закончили, да? Мне пора. Не жди меня, ладно?
— Как скажешь! Я просто хочу напомнить, что… — Генри еле сдерживает смех.
— Вы, — наконец находит силы сказать Эля. Сначала тычет пальцем в тебя, потом — в Генри. — Вы…
— Петя меня все равно вам не представит, так что давайте быстренько объясню. — Генри протягивает Эле руку. Она робко жмет ее. — Нет, я не его потерянный брат. Родимого пятна нет. Мы не в Болливуде, в конце концов. Так что называйте как хотите.
— Да. — К Эле возвращается расположение духа. — Я почувствовала. На себе, можно сказать. Уже давно.
— Пойдем. — Ты кладешь руку ей на плечо. Зачем? Кожа — Эля в голубоватой майке с тонкими лямками — холодная. — Выпьем кофе. Или вина.
— Неужели… погоди-погоди… ты приглашаешь меня на свидание?! — Эля смеется. Поворачивается к Генри: — Вы будете свидетелем.
— Абсолютно точно буду, — улыбается он в ответ.
— Ну уж нет! Это ты приглашаешь меня, совершенно точно. — Ты не выдерживаешь, ухмыляешься, втягиваешься в спонтанную игру. Улыбка Эли кажется тебе красивее твоей. Разве так бывает? — Кто молча лайкал мои посты и коммент, а?
— А кто молча лайкал мои посты и комменты в ответ, а?
Вы смеетесь. Ты не веришь в магию совпадений, но она преследует тебя, лунный и солнечный ветра несут ее на крыльях, она — пыльца фей: опадает, зачаровывает, достаточно одной горстки, чтобы заблудиться, запутаться. Тебе кажется, что время течет вспять: вы идете не среди исполинских небоскребов, а среди серых домишек, и вот китайская забегаловка превращается в заброшенную художественную школу, которую вы обходите стороной — находите небольшой ресторан, присаживаетесь, но уже не за столик, а за парту. Может, вместо официанта вас обслужит ворчливая уборщица, вместо бармена — охранник с круглым лицом?
— Ну так что? — Как только вы садитесь, Эля пододвигает к тебе закрытый комикс. — Подпишешь или передумал?
Ты улыбаешься — ох, владычица морская! — достаешь маркер, открываешь комикс. Моментально придумываешь, что написать.
— Получается, — ты говоришь медленно, аккуратно выводишь буквы, — тебе правда все удалось?
— Получается, тебе все удалось тоже?
— Получается, так.
Вы молчите. Ты протягиваешь ей комикс, Эля разглядывает надпись. Смеется, прочитав одно оставленное тобой слово: «Морю».
— А ты ни капли не изменился. — Она убирает комикс в сумочку. — Ни внешне, ни внутренне! Зато изменились твои рисунки. Очень. Это здорово, Петь. Правда.
— Твои тоже поменялись. — Ты ждешь, когда официант принесет ваш кофе, хотя ты предпочел бы пить вино, но в последний момент отказался. Хочется схватиться за что-то, чтобы молчание — оно скоро наступит, ты знаешь, — не накрыло соленой волной. — И это меня пугает.
— Еще бы они тебя не пугали, — смеется Эля, не понимая всей серьезности твоих слов. Или снова лукавит, как морская пена? — Боже, мы не можем найти других тем для разговоров после всего, что было!
— Не переживай, вино развязывает язык, даже если выглядит как кофе. — Ты переходишь на шепот, чуть наклоняешься над столом. — А что было?
— Что было? — Она поправляет лямку майки, закидывает ногу на ногу. — О, я напомню тебе, что было. Ты оставил меня одну, я ревела неделю, ходила с красными глазами, а потом еще несколько месяцев не могла ни с кем поцеловаться. Потому что… Ладно, неважно. Проехали. Ты пропал. И твоя мама…
— Не надо, — обрываешь ты, понизив голос. — Эля, не надо. Не видишь, что я убежал от этого? Что я не хочу туда возвращаться? Не тяни меня в прошлое.
— И поэтому ты согласился встретиться со мной? — Она снова улыбается.
Улыбка напоминает отнюдь не о бедной русалочке — скорее о хитрой морской ведьме, получившей свое. Только она, Эля, свое не получила. Ты знаешь, ты чувствуешь. Она не получила тебя. Неужели пришла забрать обещанное? Официант наконец приносит кофе. Вы молча пьете — оба понимаете, как это странно, глупо, неловко. Эля достает из сумочки скетчбук. Принимается рисовать. Не отрывая от него взгляда, говорит.
— Знаешь, все вышло почти как в «Ла-Ла Ленде». Ты ведь смотрел?
Ты мотаешь головой.
— А вот посмотри. Они бросили друг друга, зато все у них было прекрасно. — Эля поднимает голову. Смотрит тебе в глаза. Возвращается к скетчбуку. Водит карандашом. — Только ты никого не бросал. Я помню, как ты смотрел тогда на свое отражение. Когда я, охренеть просто, Петя, разделась перед тобой!
— Забыли. — Ты уже жалеешь, что не уехал домой, не наврал про головную боль и титаническую усталость. Ты ждал легкого бриза, но накатывает девятый вал.
— Ладно, допустим. Забывать так просто и дешево.
Эля кладет скетчбук на стол. Ты берешь, рассматриваешь набросок — свой портрет. Сглатываешь. Он слишком хороший, слишком совершенный… таким ты и должен быть, да, но не в чужих руках.
— Похож? Или больше смахивает на твоего приятеля? — Эля наконец делает глоток кофе. — Никогда бы не подумала, что люди могут быть так похожи.
— Расскажи, — ты возвращаешь ей скетчбук, — что с тобой было? Я видел эту видеоигру. Это же замечательно. Твой дедушка…
— Не надо, — теперь останавливает уже она. — Не ты один сбегаешь от прошлого. Не ты один выбираешь забывать.
И Эля рассказывает — о, она будто ждала этого момента! — слова льются потоком, и в паузах ты слышишь морской ветер, шелест волн: она еще раз напоминает, как плакала в день твоего исчезновения и несколько дней после и как придумала одну из будущих героинь будущего проекта — девушку с несмываемыми зеленовато-голубыми тенями, печатью горя, клеймом слез; потом плакать не осталось времени — Эля вернулась в большой город и, собрав вещи, отправилась в неизведанный мир небоскребов, которые тебе только предстояло покорить. Интересно, додумайся ты порвать пуповину суеверий раньше — стал бы лучше нее?
Новый мир встретил Элю мягко и трепетно, даже не попытался проглотить — компания игр помогла добраться из аэропорта, заселиться, а в рабочий чат кинули все самое полезное: скрижали мудрости о продуктовых, прачечных, кафешках, не раз выручавших других героинь и героев, отправившихся туда, не знаю куда. Первые дни Эля ходила на работу робкая и грустная, отказывалась вечером отрываться с коллегами в ночных клубах — не потому, что слишком уставала, а потому, что все еще думала о тебе. Одним вечером — на вторую рабочую неделю, замученная, уставшая, сонная, — Эля задержалась, чтобы отпраздновать чей-то день рождения, выпила слишком много и проболталась. О тебе, о тяге к морю и зависти к русалочке, ставшей морской пеной; вот бы, ляпнула она, я могла так же. И коллеги — в основном девушки, хотя она думала, что увидит парней-геймеров, как в «Южном парке», — приучили ее ходить к психологу в минуты больших трудностей. Показали: в этом ничего плохого. После первых двух приемов Эле прописали антидепрессанты. Отдохнувшая и будто обновленная, она наконец перестала думать о тебе и закончила концепты морских чародеев и покрывшихся илом рыцарей. Успела раньше срока. Игра выстрелила. Все поздравляли. Но стремительный взлет — тут она делает паузу, смотрит на тебя — всегда предрекает паденье. Мало кто может удержаться. Ураганы в этих местах свирепы, солнце обманчиво-печально. Работы стало так много, что приходилось поддерживать себя кофе и энергетиками, спать по три-четыре часа, покупать дорогую косметику, чтобы скрыть синяки под глазами. Все это — с антидепрессантами. Без них жизнь катилась в бездну. Врата в нее открыл ты.
— Иногда мне кажется, — хмыкает Эля, не замечая, как ты испуганно смотришь на нее, понимаешь: вот откуда эта гиперактивность, вот откуда странный блеск в глазах, — что я сама стала этой героиней с несмывающимися тенями. Только я не могу смыть улыбку. Какая-то джокериада!
А потом, продолжает Эля, она услышала об успехе нового комикса — говорили все, особенно айтишники на работе, — и не удержалась, купила. Ей не пришлось даже гуглить, сразу узнала тебя — по рисовке, цветам, форме. По кривой анатомии. И мысли, будто не было никакой терапии, вернулись, хотя она уже успела переспать и с молодым красавчиком, предложившим ей слишком много шампанского, и с великовозрастным начальником, предложившим слишком большое повышение.
Эля замолкает. Ты смотришь на нее не отрываясь.
— А что ты хочешь? — Она видит укор в твоем взгляде. Отлично. — Мы сами хотели попасть в этот мир! И… может, неслучайно попали сюда вместе.
Она крутит пустую чашку в руках. Молчит. Наконец ставит — звенит блюдце, — вздыхает.
— Петя, давай попробуем еще раз. Я прошу тебя, давай…
Ты не даешь Эле закончить. Целуешь в губы. Она отвечает. Смеется истерически, как пьяная. Но кофе не вино, ты наврал ей.
И вы правда начинаете сначала. Так, по крайней мере, думает Эля. Ты же просто хочешь держать ее на коротком поводке: превратить ее фанатов в своих, найти выход на ее игровую компанию, чтобы слава Петро загремела сильнее, переманить ее в Golden Comics, впитать ее умения. Ты собираешься следить, чтобы она не шагнула за черту гениальности, ведь иначе тебе придется столкнуть ее и стремительный взлет действительно обернется падением. И быть может… пока она рядом, пока делится идеями, пока вы — если все пойдет как надо — будете реализовывать их вместе, Генри не сможет заменить тебя, заточить в зазеркальном мире? До ее идей и образов он не дотянется; ее техника не похожа не твою, а значит — и на его.
Пока Эля говорит с тобой в кафе этим вечером, ты чувствуешь, как внутри все теплеет, но знаешь — это не любовь, нельзя полюбить что-то, кроме отражения; это страсть, твоя юношеская потребность, карамазовщина, сказал бы Генри — ты уже выучил половину его фразочек и большую часть сравнений. А затем, приехав на такси к тебе домой, вы занимаетесь сексом нежно, тихо — зеркала наблюдают за вами. Закончив, ложитесь на спину. Эля смеется в голос, ты просто улыбаешься. Но каждый из вас — по своей причине. Ты вспоминаешь ее слова: джокериада. Да, она самая — Харли Квин и Джокер. Это про вас.
Вы практически не переписываетесь и не говорите по телефону, обмениваетесь только короткими сообщениями в духе «Приедешь?» или «Сегодня у тебя?», но продолжаете лайкать записи друг друга; лишь в особые дни — то ли Меркурий входит в Близнецов, то ли наступает время пресловутого ретрограда, — вы созваниваетесь или встречаетесь, болтаете о рабочих проектах: ты — о сбежавшем отражении, Эля — о морских героях и чудовищах. И вновь наступает тишина. Нарушаете вы ее ночами и утром, страсти в вас обоих хватит, чтобы запустить вечный двигатель, — занимаетесь сексом редко, зато громко; Эля отдает все силы воссоединению с тобой, а ты делаешь все, чтобы она не превратилась в гения, не выросла до исполинских размеров статуи Свободы, затмив солнце, купающее тебя в свете софитов. Ты любишь нарисованных женщин; превыше их — только собственное отражение. В редкие минуты встреч вы с Элей подолгу молчите, зато она позирует тебе обнаженной, и так рождается напарница Питера Голда, фанатка, решившая тоже стать супергероиней. Рассматривая наброски, Эля смеется и говорит: «Не похожа! Так ты ничему и не научился», а потом снова накидывается на тебя, и ты искренне радуешься, что она не развивает тему — слишком занята другим. Порой — может, от антидепрессантов, смешанных с энергетиками, алкоголем и недосыпом, — Эля пишет тебе сообщения пачками, но ты игнорируешь, не даешь ей повода сблизиться сильнее — не телами, душами; хуже — талантами. Зато Генри доволен. И даже Вивьен хохочет, когда знакомится с Элей.
Конечно, о вашем романе узнают — вы и сами хотите этого, особенно ты. Вы с Элей одновременно выкладываете арт, где ваши герои — Петро и плачущая морская девочка — целуются. И интернет взрывается: вам пишут, какие вы милые, как прекрасно смотритесь вместе, как много интересных историй сможете создать; вас закидывают фанартами, стихотворениями и фанфиками с разным рейтингом — Эля особенно любит читать самые безудержные фантазии, а после снимать с тебя футболку и штаны, как бы проверяя, что лучше: реальность или выдумка. Реальность побеждает. И когда Эля засыпает после секса — он словно теплая морская волна, пришедшая со стороны Босфора, — ты смотришь на растущее число подписчиков в своем «Твиттере» и довольно улыбаешься. Они любили ее, теперь любят и тебя — потом, возможно, полюбят только тебя.
Из того самого арта вы делаете ограниченную партию постеров, назначаете дату совместной автограф-сессии и уже на третий час понимаете: это было ошибкой; лица фанатов сияют, они просят сделать совместное селфи с вами обоими, визжат от радости. У вас болят руки, вам душно: пять часов вы что-то подписываете, пять часов улыбаетесь, хотя сил нет, пять часов умираете от жары; засыпаете прямо по дороге в такси. «Так романтично!» — написали бы фанаты, увидь они. А Генри, наверное, довольно ухмылялся бы. Но ты попросил его не приезжать — чтобы ничего не испортил.
Спустя несколько дней вы заставляете себя отдохнуть и переключиться. Смотрите Миядзаки — Эля настояла, — пьете сделанные в блендере смузи и придумываете новую историю. Так, забавы ради: нашли какую-то идею твоего фаната, а дальше друг за другом стали продолжать цепочку сюжетных событий. И вот уже к финалу, когда Эля подводит черту: «А потом мир просто схлопывается — бамс, и ничего нет!» — и вешается тебе на шею, ты говоришь:
— Слушай, у меня к тебе серьезный вопрос. — Ты ставишь Миядзаки на паузу.
— Я есть хочу-у-у, — воет Эля. — А на голодный желудок мыслить просто неспособна. Давай закажем какой-то гадости? Вот прямо настоящей, американской, раз уж мы оба тут. И давай все, что сейчас придумали, опубликуем? Все ж с ума сойдут: женщины-воительницы погубили мир, который так охранял Петро Голден!
— Давай. — Ты встаешь. Эля падает на кровать, морской звездой раскидывает руки. — И поедим, и выложим. Но сначала я все же хочу спросить. Больше не могу молчать.
— Так, ну и что же там такое? Ты снова перестанешь любить меня на этой кровати и вернешься к отражению?
Она смеется. А ты ведь думаешь об этом, когда вновь открываешь новости — она спит рядом — и слышишь мировую агонию, после которой не хочется ничего: где-то далеко одни генералы кричат на других, и военные гусеницы изрывают междугородние магистрали, и трясет ни в чем не повинные земли, и жизни чьих-то сыновей прерываются на полуслове.
— Эля, я хочу, чтобы ты присоединилась к нам с Генри. В Golden Comics. — Слова твои режут, как скальпель. — Мы дурачились, а придумали ведь прикольную штуку… а представь, что мы могли бы делать вместе?
— Нет, Петь. — Эля садится на край кровати. — Тут я могу ответить даже до еды — точно нет.
— И почему же?
— У меня слишком много проектов, которые я хочу завершить. — Она пожимает плечами, будто говорит очевидные вещи. — К тому же я слишком дорожу этой работой, этими идеями. Они вытащили меня из пучины, когда… когда ты оставил меня. Господи, Петя, ты даже представить не можешь, как мне было плохо. — Она закидывает руки за голову. — У меня ведь тогда никого не осталось. И я так хотела, чтобы кто-то был со мной всегда — кроме призрака дедушки, рисунков и туманных возможностей. И ты дал мне эту надежду. А потом… скомкал, как неудавшийся скетч. И после этого ты предлагаешь мне работать с тобой? Ты ведь сам не сможешь. А второго раза я не выдержу.
Тебя бросает в дрожь. Почему? Как? А кто сможет? Генри — и тогда с отражением ей станет спокойней?
— Не смогу? — Ты уже открываешь приложение для доставки еды, стараясь не смотреть на Элю. — С чего бы вдруг?
— Петя, ну, потому что ты гребанный эгоист. — Ты поднимаешь взгляд на нее. Эля улыбается. — Что, неприятно? Скажешь, не права? И что там с нашей едой?
Пока ты молчишь, просто смотря на Элю, она встает, подходит к тебе, садится на колени.
— Даже не думай.
Вы едите бургеры, измазывая пальцы в жире, и вечером, прежде чем уснуть и признаться самому себе, что Эля права, ведь тебе даже не нужна ее любовь, только прилагающиеся к ней возможности, ты видишь в ее «Твиттере» вашу сегодняшнюю историю, читаешь восторженные комментарии, просьбы «Omg нарисуйте это вместе!!». Скрепя сердце репостишь.
Вместе. Вместе. Какое невкусное слово: гумус, компост, сырая земля. За эти месяцы ты успеваешь закончить первый выпуск о взбунтовавшемся отражении. Ждешь от Генри либо хмурого лица, либо шуток — не получаешь ни того, ни другого; догадываешься — он что-то заподозрил, просто рассказал обо всем Вивьен. Вы выпускаете комикс. Твои фанаты — ваше издательство уже знает, сарафанное радио, разогретое рекомендациями алгоритмов и мудрыми решениями Генри, несет молву о Golden Comics от смартфона к смартфону — взрываются радостными криками, а Элины подхватывают; просят и впредь чередовать две истории. Появляются и недовольные. Ты уже выучил алхимическую формулу своей новой жизни. Популярность приходит вместе с хейтерами. «Где были бы Нерон, Грозный, Сталин, Никсон, — рассуждает Генри, — если бы не их ненавистники?»
Серия старого сценариста и молодого художника тоже идет на ура: вы делаете презентацию в Чикаго, и люди хотят верить, что на городских улочках не только поют «Весь этот джаз», но и вырывают сердца во славу кровавых ацтекских богов, слившихся с сетями вайфай. Вы с Генри аплодируете им после презентации, подписываете себе пару комиксов, идете в бар: они пьют «Кровавую Мэри», ты — воду. Уходишь раньше — в отеле тебя ждет Эля. Ради тебя она отложила работу, взяла выходной, чуть медленнее отрисовывает новых героев. Утром просыпаешься, обнимая ее нагое прохладное тело — будто мечты о морской пене стали ближе, — от сообщения Генри: завтра он едет подписывать контракт на создание экшен-фигурок по вашим комиксам. Ждет тебя. Несмотря на просьбы Эли, ты встаешь, не одеваясь, идешь в ванную, смотришь в отражение. Снова боишься. Они, оба отражения, как дементоры, в любой момент могут высосать тебя с двух сторон. Занять твое место. И, продумывая сценарии для «зазеркальной» серии, ты будто играешь в военного тактика — просчитываешь возможные ходы.
После новой презентации, на которой люди падают в обморок от духоты и обмахиваются твоими комиксами — хочется прикрикнуть на них, запретить святотатствовать, — ты, заряженный овациями, голодными взглядами и десятками сделанных с тобой селфи, возвращаешься домой. Эля ждет тебя. Давно раскусила: в такие дни ты слаще и покорнее всего. Ты же раскусил ее — и позволяешь так думать.
— Знаешь, — с порога начинает Эля: встречает в одном халате, твоем любимом, — я тут подумала по поводу твоего предложения. И… меня не додавили фанаты, нет!
— Ты про что? — Ты зеваешь, бредешь на кухню, включаешь чайник. — Голова кругом, духота жуткая была.
— Я даже знаю, кто из вас двоих надушнил, — она ухмыляется. — Ну, я про твое предложение. Нет, рисовать комиксы к вам навсегда я не перейду, даже не думайте, но… давай сделаем какой-нибудь совместный спешл? Кажется, это может быть забавно!
Забавно. Вот какое слово она выбирает — «забавно». Тебе совсем не забавно. Спешл — это не то же самое, что ухватить и воплотить пару ее идей. В настоящем соавторстве она сожрет тебя, все будут говорить только о ней: ты ведь видишь ее новые рисунки, с каждый разом они все свежее и интереснее, а сам топчешься на месте, но так не должно быть! Как хорошо, что она отказала тебе в прошлый раз — открыла глаза.
— Нет, Эль. Давай не будем. — Ты хотел сделать чай, но передумал. Просто стоишь, прислонившись к кухонной стене.
— Опа, и что это по тебе так тюкнуло? Обиделся? А ты сам напросился!
— Нет, не обиделся. — Тебе становится жарко, воздуха не хватает, будто невидимые руки душат. Не контролируя себя, говоришь: — Ты меня затмишь. Они и без того любят тебя больше. А так — станут вдвойне.
Понимаешь, какую глупость сказал, только когда Эля уходит в спальню. Залпом глотаешь стакан воды — главное — успокоиться, — заходишь в ванную, быстро умываешься, снимаешь рубашку — вспотел, — принимаешь душ, протираешь зеркало рукой. Смотришь на золотистое отражение — вот оно, взаперти, ничего не произойдет, оно повторяет за тобой каждое движение: так же шевелятся губы, поднимается та же рука, та же опускается. Ты доволен собой, каждым своим решением: ты получаешь от Эли все, ты больше не боишься отражения. Ты поглаживаешь свой торс и зачем-то опять говоришь все это вслух, будто устал молчать, будто слова, не будь они произнесены, сгниют и отравят тебя.
— Неужели так сложно понять, — думаешь ты вслух, — что такое любовь, а что — простая игра? Все ли русалки так наивны, что готовы отдаваться то ведьмам, то начальникам, то вновь обретенной любви молодости?
Ты умываешься еще раз и только тогда замечаешь — дверь приоткрыта. Эля — вытерла слезы и решила поговорить еще? — стоит в проеме, ждет тебя. Не успеваешь ничего сказать. Она вновь уходит молча.
На кровати ты решаешь сделать ей приятное — как только входишь в спальню вместе с десятком отражений, она скидывает халат для всех вас. Касаешься губами холодной кожи, пахнущей мятным гелем для душа, слышишь легкие Элины стоны, но, уже растворившись в удовольствии — трудно утолить юношескую страсть, когда так долго верил в ответную ласку отражений, — вдруг чувствуешь, как Эля отталкивает тебя. Резко встает, хватает халат. Ты переворачиваешься на спину. Смотришь на нее непонимающе. Только сейчас видишь — она плачет.
— Придурок, — захлебываясь слезами, выдавливает Эля. — Это так больно. Опять больно.
Она убегает в одном халате — в коридоре, понимаешь ты по звуку шагов, только надевает кеды, — а ты так и лежишь на спине. Улыбаешься. Приподнимаешься на локтях — рассматриваешь отражения, вздыхаешь; повод найти себе кого-нибудь на одну-две ночи, и еще, и еще, и еще. Только теперь замечаешь на прикроватной тумбочке пустую бутылку энергетика. Слышишь эхо слов: больно, больно, больно. Опять улыбаешься. Нет, тебе не больно — и не будет больно. Ты не потерял ни красоты, ни таланта, ни отражения. Остальное восполняемо. Заменяемо, как детали конструктора: выбери любой цвет, любую толщину, любую хрупкость.
Ты спишь без снов, просыпаешься поздно. Вечером тебя ждет презентация. Ты выкидываешь банку из-под энергетика, умываешься, принимаешь душ — меняешь мятный шампунь на ягодный, — делаешь маски, лепишь патчи. Укладываешься. Прикидываешь, что надеть. Пока завариваешь чай, замечаешь пару пропущенных от Генри — звонил полчаса назад. Не торопишься перезванивать. Когда телефон наконец вибрирует вновь, наигранно зеваешь в трубку:
— Генри, в выходной утро начинается тогда, когда проснулся. Не на этом ли держится крыша всего общества?
— Все отменяется. — Генри серьезен. — Никакого мероприятия. Сиди дома, слышишь? Я приеду.
Мир кричит, обезболивающие от его агонии опять перестали действовать. Это предчувствие — но ты в них не веришь. Списываешь на плохой сон и ночные Элины слезы.
— Генри, там что, солнце упало? — Ты смеешься, но не слышишь смеха в ответ. Это пугает.
— Да. Типа того. — Генри куда-то бежит, ты догадываешься по дыханию, по шуму дневных улиц, в особенности — по сигналам машин. — Загляни в «Твиттер». Просто загляни, господи боже, в «Твиттер».
Он кладет трубку. Ты открываешь ленту: новости об очередных абсурдных законах Джокера, мемы, анимации, фанарты по твоим комиксам; потом — тебя трясет — плачущую Элину героиню, всю в крови, никаких подписей, только грустные смайлики; дальше — рисунки себя, связанного и избитого, с отрубленной головой, стоящего на коленях и целующего чьи-то огромные, начищенные до блеска сапоги, и вот тут уже на подписи не жалеют слов. Стараясь быстрее пролистать поток этого ужаса, ты случайно находишь нужный пост.
Теперь не просто тошно и душно — больно и страшно. Ты слышишь слезы Эли — слишком поздно догадываешься, что это твои собственные.
Эля написала пост. Прощальный. Простите, пишет она, я знаю, как вы любите мое творчество, но я больше так не могу, мне пора стать морской пеной, но я не продам голос ведьме, он останется с вами, он — образы ваших любимых игр. Создатель героев с золотой кожей и героинь с большими грудями сперва пытался украсть мой талант, забрать к себе в тюрьму с гордым названием Golden Comics и там высасывать творчество, купаясь в лучах славы: его они питают, мне всегда лишь щекотали щеки. Видя ваши реакции на наше баловство — отмотайте на пару постов назад, — я предложила ему коллабу, пошла на сделку с совестью — и тогда отказался он. Побоялся, что я затмлю его; эгоист и никчемнейший из людей. И он наживался на вашем, мои дорогие, доверии и внимании, на ваших артах, фанфиках и стихотворениях: единственное, чего он желал, — так это приумножения собственной славы — лучше бы хотел денег, ведь кто из нас не! Когда в детстве я спасла его, обреченного, из-под обломков райского мира, научила рисовать и взамен не попросила ничего и он предал меня в самый страшный час моей жизни — когда ушел дедушка, когда моей душе требовалось чье-то тепло, а моему телу — чья-то близость. Он не ответил мне взаимностью — ни много лет назад, ни теперь. Он решил использовать меня, поиграть, как с простушкой — нет, у той хотя бы есть душа, — как с резиновой куклой. Он сделал все, чтобы я решилась на этот шаг. Знайте — если захотите винить кого-то, вините его. Я обещала, что он почувствует это. Боль расставания. В его случае — с собственным великолепием. Прощай, отец-Тритон и сестры. Ведьма ни при чем, она глупа и недальновидна. Это все принц — от них одни проблемы.
От количества лайков, репостов и гневных комментариев кружится голова; люди отправляют плачущие смайлики и гифки, вот он — стихийный мемориал перед текстовым надгробьем. А ты не веришь, что Эля могла решиться на такое, ведь ты не знал одну девушку, она всегда выходила в окно[19]; не веришь до тех пор, пока в официальном аккаунте игры не публикуют сообщение с ее черно-белой фотографией — ушла из жизни, бла-бла-бла, скорбим, бла-бла-бла, была найдена в собственной ванной, бла-бла-бла. Почему-то так ты и думал. Она сольется с водой. Станет не пеной, а кровью морской. Не надо никаких ведьм.
Генри приезжает спустя несколько часов. Сидит на кухне, медленно курит сигарету — все же пристрастился к ним, но не позволяет себе больше одной в день — и, как проводник по неизведанным мирам, объясняет, что вы будете делать. Он предупреждает тебя: готовься к допросу в полиции, а ты истерически смеешься: «Как можно верить предсмертным запискам?!» Генри серьезен. Тушит сигарету о тарелку — пепельницы нет — и отвечает: ты познал одну сторону славы, теперь познаешь другую, кишащую демонами, — здесь только внутренний свет поможет идти вперед. Сказав это, он все же хмыкает: с каждым годом, говорит, я все больше похож на героев любимого Достоевского и с каждым годом все отдаляюсь от них, прислушиваясь к советам старого друга, греющим карман костюмов и пальто.
Генри требует не открывать соцсети, но, встретив тебя через день — вы едете на допрос в такси, — сразу понимает по глазам, бледному лицу, исчезнувшей улыбке, что ты открыл. Почитал, увидел все льющиеся на тебя помои: обвинения и угрозы воняли даже через экран; не кончались и ужасные рисунки — ты особенно запомнил себя повешенным, с по-мультяшному выпученными глазами, вывалившимся синим языком и подписью: «Что, в первый раз?» Элина записка — камень, брошенный в осиное гнездо; полусонные, полумертвые осы жалят. Их фантомное жужжание преследует тебя, и вопросы полицейских кажутся сплошным жу-жу-жу: жу-жу-жу, правда ли вы состояли в отношениях с погибшей, жу-жу-жу, как давно вы знакомы, жу-жу-жу, принимаете ли вы ее обвинения.
— Вы действительно считаете, что можно обвинить человека из-за поста в интернете? — не выдерживаешь ты. — А если бы она начиталась любовных романов и…
— Мы ничего не считаем, — говорит один из полицейских. — Мы обязаны допросить всех. Тем более, родственников у погибшей не осталось. Так вы ответите на наши вопросы?
Ты рассказываешь все Генри дрожащим голосом; он выслушивает молча, а на твой вопрос — страшно говорить такое об Эле — «Вскрытие назначат?» отвечает:
— Я не сомневаюсь, что его назначат. — Генри молитвенно смыкает ладони. — Я только сомневаюсь, что его назначат как можно скорее.
Генри действительно сомневается, а потому, вернувшись домой, звонит друзьям и приятелям: одних просит повлиять и ускорить процессы — так же, как ускоряли выдачу твоей визы, — других — просчитать риски и последствия. Конечно, он сам знает, к чему все может привести, но хочет убедиться в своей правоте: если все пойдет не так, тебя отменят, сметут волной травли и выкинут на свалку истории со всеми недоделанными комиксами, твои миры будут гнить, разлагаться, отравлять твою душу; ты захлебнешься в грифельной лимфе и фломастеровой крови. Генри не может этого допустить — тогда сгниет он сам, потеряет последнюю надежду воплотить что-то своими немощными к творению руками. Он не спит всю ночь, только обнимает Вивьен, когда сильно за полночь она приносит ему кофе и тарелку с печеньем, и написывает медийным знакомым — и знакомым знакомых, — чтобы они сделали посты у себя в социальных сетях, чтобы впрыснули в интернет-вены антидот: пускай слабый, сомнительный, но вдруг он спасет вашу творческую жизнь? Твою и его.
Скандал, вспыхнувший стремительно, так же быстро гаснет. Вот она — природа интернет-пожаров: стоит появиться новому мему или очередному громкому делу, как все забывается; тем более когда все оказывается не так однозначно. Лучше тратить интернет-силы на обсуждение очередной теории заговоров: чипы Илона Маска, вышки отравляющей связи, тайное правительство за спиной Джокера. Куда тебе тягаться с ними? Вскрытие проводят быстро, и Генри заставляет тебя — ты не хочешь — обнародовать его результаты; просит сделать это тех же знакомых и знакомых знакомых.
Но ты понимаешь — этого мало. А потому, желая эпично закончить печальную сказку — такого финала все и ждут, — пишешь много и красиво, а все, что просит Генри, прячешь вниз. Ты пишешь, что очень любил ее и когда-то давно, в страшном мире суеверий, где никто в тебя не верил, она единственная поверила и помогла стать собой; ты пишешь, как встретил ее много лет спустя, и опечалился ее страданиям, и был рад всем фанартам, стихотворениям и фанфикам — потому что всегда хотел любить вот так, по-настоящему, утопая в творчестве, но получил это только от Эли; ты пишешь, что скорбишь и винишь себя — видел, как ей порой тяжело дается просто жить, не проваливаясь в глубины меланхолии, знал все ее таблетки наизусть и сам порой претерпевал волшебное превращение, но становился не лавровым деревом, а чудотворным зельем, смягчающим агонию; ты пишешь: я люблю ее и буду любить, а потом обязательно нарисую спецвыпуск про покрытых тиной рыцарей, только подождите и попробуйте понять нас обоих — и простить нас обоих.
Ты пишешь — и тебе тошно.
Гнев не спеша стихает — не весь, не сразу, но он сменяется слезами, и маленькие интернет-революции даже самых больших скандалистов, преданных Элиных фанатов терпят крах. Никто больше не собирается рубить голову короля, оказавшегося не таким плохим. Скандал смолкает.
Язык линий и цветов не смолкнет никогда.
Генри пишет тебе, поздравляет, но просит еще неделю посидеть тихо, ничего не постить, а потом обрадовать всех новым скетчем или готовой обложкой — и ничего, что вы запланировали официальный анонс позже. Генри гасит экран телефона, потирает переносицу, открывает бутылку шампанского.
— Ты будешь? — спрашивает у сидящей напротив Вивьен. — Я не могу. Не лезет.
— Тогда я буду пить за тебя, — улыбается она, пока Генри наполняет бокал. Сам берет стакан воды с долькой лимона. — Генри, ты совсем вымотался. Так нельзя. Зачем так носишься с Петей?
— Знаешь, иногда мне кажется, что Оскар точно дал бы ответ на этот вопрос. Он знал меня куда лучше меня самого. — Генри вздыхает, допивает воду. — Но старик Ананси забрал его слишком рано. Хотя ладно, Оскар успел сделать многое. В отличие от меня…
Генри лукавит: ответ здесь, на кончике языка, извивается, как дождевой червь.
— Только не говори мне, что снова собрался на крышу, — ухмыляется Вивьен. Генри знает эту кошачью ухмылку — она всегда улыбается так, когда собирается отговорить или уговорить его. — Я еще не все из тебя выжала.
— Да уж. — Генри подливает воды из графина. — Что Оскар точно успел сделать вовремя, так это познакомить нас.
Оскар — почему-то только сейчас взрывается воспоминание: ухмыляющийся доктор, подписание комиксов для никого и нигде, телефонный звонок, мертвое тело, записка. Господи, вдруг с Петей случится то же самое? Вдруг из-за его, Генри, страха признаться даже самому себе он тоже совершит величайшую из глупостей; те, которые уже натворил, — мелкие камушки. И все из-за чего? Из-за того, что он… снова червячок извивается на кончике языка, от горечи чуть не проступают слезы.
— Генри, — продолжает Вивьен. — Я ведь не шучу, и ты знаешь. Возьми паузу. Ты так бегаешь с вашими комиксами, как не бегал никогда. Неужели ты думаешь, что раз у вас одно лицо на двоих, то и…
— То и душа у нас одна? Вивьен, я бы хотел знать — но ангелы все так же молчаливы. Бородатые мертвые писатели оказываются куда лучшими знатоками гласа Божьего. — Генри устало смеется.
Ему жарко, одолевает нехорошее предчувствие — он всегда верил им, а теперь, после всего произошедшего, верит и подавно, пускай старушка-психолог убедила бы в обратном, заставила бы взглянуть глубже внутрь себя и правильно бы сделала. Генри снимает футболку. Прохладней не становится. Он заболевает? Или это знак, который необходимо прочесть, но нет в его дворце такого мудреца?
— И все равно, Генри…
— Мне кажется, я должен обязательно вывести его к свету — потому что, похоже, завел во тьму. — Генри закрывает лицо руками. — А сам, чувствую, к свету уже никогда не выйду. Сил не осталось, да и смысла нет.
— Он уже достался тебе испорченным, ты просто открыл ему глаза на жизнь, а еще вбил в мозги несколько постулатов Оскара. Чего оставалось ждать? — Вивьен встает, переставляет стул, садится за Генри. Гладит его по голове, потом массирует плечи, шепчет на ухо: — К тому же ты знаешь — я пойду с тобой до конца. Даже в темноту. Должен же у тебя оставаться повод для очередного искушения.
— Нет, Вивьен, я не о том. — Генри вздыхает. Время проглотить червяка и изрыгнуть ядовитые пары мыслей: так ли в представлении Вал общаются демоны? — Я ведь вижу, как он стал бояться меня. Ты же читала его комиксы про отражения? Только дурак не поймет. Господи, Вивьен, это ведь я так напугал его… и этот страх довел его до черты.
— Его паранойя, — Вивьен обнимает Генри, — его проблемы.
— Нет, Вивьен. — Генри выскальзывает из ее объятий. От собственного ядовитого дыхания, кажется, слезятся глаза. — Это все из-за меня, правда. Он ведь нашел тогда мои детские рисунки — я не говорил. А как только я увидел, как и что рисует он… я ведь подумал — это шанс. Творить чужими руками, дать волю идеям, навеки запертым в голове. — Генри скрючивается. — Я ведь хотел попросить его потом… добавить хотя бы одного второстепенного персонажа. Совсем моего. Мне он когда-то снился: полковник Сандерс, отстреливающий фениксов и единорогов среди волшебных джунглей. И я уверен, Петя наверняка представлял себе что-то такое.
— Но что в этом плохого? Ты дал ему возможности творить — и он творил. Кто виноват, что не только лица, но и идеи у вас так похожи? — Вивьен тянется к Генри, хочет снова заключить в объятия, но останавливается. — Как сказала бы твоя Вал — Бог просто наделил вас разным талантом. Или Гудвин. Тебе — мозги, ему — ручищи.
Генри тихо смеется. Он мечтал быть святым старцем, указывающим верную дорогу заблудшим, прежде всего — себе и Вивьен, двум печальным падшим ангелам, но ничего не вышло; старец Зосима внутри него умер, и никто не оплакивает его, потому что уже ползет трупный запашок, никакого благоухания и чистого света — морщат носы, воротят лица, крестятся, прав был пес Федор Палыч, прав! Это запах его, Генри, завершающейся жизни: как мало сил, как мало откровений. Погнаться за фантомной возможностью творить и… и что? Использовать Петю как кисточку: износится — всегда можно купить другую; бросить прежних коллег, тех, кто долгие годы помогал и, самое главное, верил в успех, — ради того, чтобы видеть, как под чужими руками оживают наброски собственных идей.
Что бы сказал об этом отец? Не похвалил бы — точно.
— Боже, Вивьен. — Он наконец сам обнимает ее, целует. — Мы сражаемся одни против всего мира. И ради чего? Чтобы заглушить пустоту внутри, чтобы перестать слышать агонию этого слишком старого мира… Как же тебе повезло, что ты не слышишь ее.
Уже не червячок, жук ползет по языку, стрекочет крылышками: нет, мировую агонию этим не заглушить, Петя не обезболивающее, как ни отрадно об этом думать; мир все еще кричит, и голова пухнет, и, порой кажется, вот-вот лопнет сердце — Генри ведь читает новости, читал даже вчера, прочитает и сегодня: застилает небеса вулканический дым, и пламя горячих слов разгорается в крепостях, и рычат пулеметы на границах, не разбирая ни своих, ни чужих, тасуя их, как карты.
— Мне не повезло в другом — что ты постоянно превращаешься в копию нудного русского писателя. — Она убирает руки с плеч Генри, встает, берет недопитый бокал. Взмахивает свободной рукой. — А мог бы быть страстным поэтом-хулиганом! — «Хулиган» она говорит нарочито-английски, по-берджевски. — Хотя мне нравится. Продолжай занудствовать. Это возбуждает.
— И только? — хмыкает Генри, потянувшийся за сигаретой.
— И заполняет пустоту внутри.
Когда Вивьен засыпает — скандалы и беготня утомляют ее, она лежит на кровати, как ребенок, свернувшись калачиком, — Генри набирает сообщение Пете: «Прости, Петя. Я знаю, что ты думаешь — что я хочу занять твое место, стать тобой. Но я не хочу. Я…» Что писать дальше? Врать — никогда не думал о таком; рубить правду — решил творить твоими руками, сам видел, как похожи наши идеи и, быть может, так же похожи были бы наши стили, умей я рисовать? Непонятно. Стирает сообщение. Прежде чем уснуть, случайно нажимает куда-то не туда, и вдруг всплывает фотография — галерею Генри не чистит, облачные хранилища спасают воспоминания, — сделанная в больнице, после разговора с Оскаром. Селфи. Генри всматривается в это молодое лицо. Зная, что увидит, встает, стараясь не разбудить Вивьен, идет в ванную, включает свет, смотрит в зеркало — на фотографию, в зеркало — на фотографию, в зеркало — на фотографию…
Ни морщинки. Ни лопнувшего сосудика. Ни новой родинки.
Он ведь этого не просил? Зачем?
Тушит свет. Не уходит. Стоя в темноте, удаляет селфи — гасит экран.
Ты не слышишь этих разговоров, но тебе тоже жарко. Ты сидишь без футболки перед зеркалом, пьешь холодную воду и всматриваешься в отражение. Последние дни оно чудится тебе потускневшим. Ты думаешь о Генри и снова боишься — боишься, что он, так ловко решающий проблемы, займет твое место, шагнет из зеркала, уложит на лопатки, как в старом кино с Джеки Чаном, и заберет себе твою жизнь, твою красоту, твой блеск: не зря же ты начал тускнеть? Ты думаешь, что заболел, но температура не поднимается выше нормы, а от таблеток, выпитых на всякий случай, только хуже; перед сном в голову лезут странные мысли — может, нужно правильно расставить мебель и купить деревянные обереги, пустить в дом лунный и солнечный ветра? Может, права была бабка, чье немое проклятье преследует тебя? Может, мама — стараешься не думать о ней — сидит и ворожит в окружении древних старух, утром шатающихся по поликлиникам, а вечером гадающих, составляющих судьбоносные гороскопы? Ты хочешь знать ответы на слишком много вопросов, но спросить некого. Эли больше нет, набирать Генри боязно. А отражение не ответит.
Жизнь постепенно возвращается в привычное русло: рисование, посты в соцсетях, презентации и свобода, дыхание полной грудью. Эля разбудила в тебе желание, и теперь ты, узнав телефоны тех, кто готов доставлять удовольствие вне закона, снимаешь девочек: иногда — подешевле, иногда — подороже. Ты занимаешься сексом механически, больше смотря на собственное отражение, чем на чужие тела; ты думаешь, что обреченнее даже девяностолетнего старца, влюбленного в юную девицу с маленькими грудями, но потом, рассматривая обнаженного себя в зеркале, забываешь об этом. Вместо мыслей — животная эйфория. А после — почти лавкрафтовский ужас. Отражение все еще тусклое. Что происходит? Что прогнило в зеркальном королевстве?
Генри устраивает больше разнообразных встреч: магазины, библиотеки, небольшие фестивали — вы активно готовитесь к ежегодному «Комик-кону», ты предвкушаешь тысячи щекочущих взглядов, очереди за лимитированным артбуком. С Генри вы теперь видитесь только по делам — ты стараешься не встречаться с ним просто так, ужас и дурные предчувствия диктуют порядок действий. Приходит партия первых фигурок по вашим комиксам: твой Питер Голд, его спутница, злодей, одержимый любовью к злодеям; колдуны и тайные жители Чикаго из вашей второй линейки — хотя бы за нее ты не переживаешь, удел твоих коллег — извечное второе место, и они довольны этим.
Чтобы поднять информационный шум — так думаешь ты, Генри руководствуется еще и благими побуждениями, — ты едешь в детскую больницу. По дороге Генри пересылает тебе фото завороженных детей — им уже отправили игрушки и комиксы — с подписью: «Смотри! Почувствуй себя голливудским актером», а ты всю дорогу смотришь на собственное отражение в окне такси, пока водитель, перекрикивая музыку, рассказывает последние новости. Мир внешний совсем не интересен.
В дверях больницы тебя встречает темнокожий доктор в очках. Снимает их, прячет — будто становится моложе — и, пожав тебе руку, пропускает вперед. Ты не успеваешь рассмотреть имя на его бейджике, для тебя он добрый-темный-Айболит, лечащий маленьких бегемотиков с больными животиками.
— Как добрались? — спрашивает он, пока ты надеваешь халат и моешь руки. — Вижу, вы какой-то то ли грустный, то ли замученный.
— Нет, все хорошо. Просто много думал в такси.
— Надеюсь, над новыми комиксами, — улыбается доктор. Ты не успеваешь заметить, как он добывает пластиковый стаканчик кофе и «Сникерс». — Простите, мне нужно для нормальной работы мозга. Вы же не против? А такси — отличное место, чтобы подумать. Рассказал бы я вам одну историю… но, чувствую, сейчас не до этого.
Видя, что ты закончил, доктор приоткрывает дверь, выпускает тебя в коридор. Больница шумная: ты слышишь звуки мультиков, которые и сам смотрел, — песни из «Русалочки», шутки из «Гравити Фолз», детский смех и плач.
— Хорошо, что вы приехали, — продолжает доктор, пряча недоеденный «Сникерс» в карман. — Ребята очень ждали этой встречи. Сомневаюсь, что в ближайшее время к нам заглянет звезда такого уровня, типа Роберта Дауни — младшего. О, они бы визжали от радости!
— Я настолько популярный? — Ты ставишь телефон на беззвучный, убираешь в карман халата.
— Будто вы сами этого не знаете, Питер. — Ты не поправляешь доктора. А он опять улыбается. Надевает очки — словно стареет. — Надеюсь, пока вы размышляли в такси, вы придумали какой-нибудь новый комикс. Очень надеюсь.
— Вы тоже среди моих фанатов? — Ты улыбаешься.
— Нет, но мой сын вас обожает. Подпишете ему пару выпусков? Потом, у меня в кабинете. — Доктор останавливается, сминает пустой стаканчик, выкидывает. Просит тебя присесть. Переходит на полушепот: — Сейчас мы войдем. Я встану в стороне и не буду мешать, у нас есть час — постарайтесь ответить на все их вопросы, хорошо?
— Ну, для этого я и приехал. — Ты пожимаешь плечами. — Как будто есть какие-то другие варианты.
— О, Питер, варианты есть всегда. Поверьте! Я долго пожил на этом свете. — Доктор достает «Сникерс», доедает, сминает фантик, выкидывает. После небольшой паузы вдруг спрашивает у тебя, заглянув в глаза — его взгляд пугает, слишком черные радужки, слишком яркие белки глаз. — Многие из них рисуют. Они обязательно покажут вам свои рисунки. Не ругайте сильно, хорошо?
— Они же просто дети! — Ты удивлен, что доктор просит тебя о таком. Откуда у тебя репутация монстра и строгого критика? — Я сам когда-то был таким. Не так давно.
— Отлично. — Доктор встает, поправляет халат. — Как думаете, кто-то из них сможет… вас переплюнуть?
Ты игнорируешь вопрос. Слишком хорошо знаешь ответ.
— Простите. — Ты останавливаешь перед дверьми. — Забыл спросить — как вас зовут?
— Да какая разница. — Он машет рукой, снова снимает очки. — Друзья зовут меня Ананси. Хотите — зовите так же.
Имя кажется знакомым. Где ты уже мог встретить его? Думать некогда. Вы выходите в комнату с игрушками, и дети встречают вас радостными криками. Ты видишь у них в руках твои комиксы — некоторые помятые, читаные-перечитаные, некоторые новые, из тех, что Генри отправил заранее, — и по детским глазам понимаешь, что они готовы кинуться к тебе, сесть на коленки, как к Санта-Клаусу, и задавать вопросы до утра, но их предупредили, чтобы вели себя прилично, иначе дядя больше не придет, посчитает их невоспитанными.
Они ждут, что ты сядешь на диван — чуть в стороне от них, — но ты садишься на пол. Они смеются — и начинают расспрашивать о нерассказанных судьбах героев и злодеев, даже второстепенных персонажей; интересуются, как начать рисовать, если ничего не получается; признаются, что кто-то начал рисовать прямо тут, в больнице, когда понял, что придется пройти долгую терапию; другие, наоборот, говорят, что бросили, потому что родители запретили — косясь на доктора, спрашивают, правильно ли рисовать тайком, ночью, а ты смеешься и отвечаешь: «Да, я тоже так делал, главное — найти хорошую лампу, а то глаза посадишь».
Ты чувствуешь себя с детьми так хорошо, что не замечаешь, как проходит время. Они видят в тебе небожителя, сошедшего из золотых чертогов, и это внимание пьянит сильнее любого другого, тебе нужно еще, и еще, и еще. Дети подписывают комиксы — у них такие разные имена, восточные и азиатские, польские и русские, индийские и вьетнамские, — рассказывают, как переживали за героев и боялись, что ты больше ничего не станешь рисовать: они читают новости, соцсети — продолжение их сознания. Дарят подарки: кто-то связал тебе брелок в форме одного из животноголовых приспешников старого колдуна, кто-то слепил фигурки из пластилина, а один мальчик — тот, которому запрещают рисовать родители, — краснея, протягивает тебе рисунок, берет подписанный комикс и, смущенный, тут же убегает. Ты не смотришь на подаренный рисунок: говоришь со всеми, делаешь общую фотографию и только в коридоре, под благодарности доктора-Ананси, который ведет тебя в свой кабинет, подписать комиксы сыну, смотришь на лист. Замираешь, окаменев на месте. С рисунка смотрит идеальный персонаж: интересный, красивый, анатомически правильный, выполненный в ярких, сочных цветах; такого ты не видел никогда — только на собственных детских работах. И еще, и еще, и еще…
На мазне Генри.
— Простите. — Ты просишь доктора остановиться. Дыхание тяжелое. — Мне нужно в уборную.
— Конечно-конечно, — отвечает тот, остановившись у автомата с кофе. Пикает кнопками, прикладывает смартфон к терминалу оплаты и, когда ты уходишь, кажется, добавляет: — И все-таки кто-то может стать лучше.
В уборной ты открываешь кран — струя сильная, шум воды заглушает посторонние звуки. Поднимаешь рисунок, еще раз изучаешь его. Абсолютно не понимая — но в то же время прекрасно осознавая, — что делаешь, рвешь напополам: руки окропляет фломастеровой кровью, крика нарисованного героя не слышно за шумом воды; колотится сердце — ты знаешь, как больно сейчас мальчику. Ты рвешь рисунок еще, и еще, и еще, потом вскрикиваешь, открываешь ногой дверь кабинки, выкидываешь обрывки в унитаз и смываешь. Тяжело дыша, подходишь к раковине, умываешься, смотришь в отражение — оно бледнее, чем утром. Нет, ты не можешь позволить кому-то быть лучше тебя; ты отказываешься верить, что кто-то, такой молодой, может быть лучше, — не веришь в Бога, но молишься, чтобы родители и дальше запрещали ему рисовать, чтобы мальчик почувствовал боль, знакомую тебе с детства, и одумался, возможно, даже услышал слова твоей бабки — вдруг странный доктор Ананси станет шептать ему то же по вечерам, пока он будет плакать в подушку?
Ты выключаешь воду, достаешь телефон. Четыре пропущенных от Вивьен — она никогда не звонит просто так. Перезваниваешь, ждешь долго. Когда она берет трубку, говоришь первым:
— Вивьен, не представляешь, эти дети…
— Потом, Петя. — Тебе не нравится ее голос. Она слишком серьезная. И кажется, заплаканная. — У нас проблемы. С Генри. Приезжай.
— Да ради всех его святых. — Ты вздыхаешь, придерживаешь телефон плечом, вытираешь руки. — Может, уже хватит всему происходить? Можешь хоть объяснить нормально?
— Я тебе все пришлю, — скороговоркой отвечает она. — Не выводи меня из себя. И приезжай.
Ты возвращаешься к автомату с кофе, но не видишь доктора Ананси. Спускаешься на первый этаж, спрашиваешь у девушек на ресепшене, но почему-то не называешь доктора по имени. Они, конечно, просят сказать подробнее, назвать если не полное имя, то хотя бы отделение.
— Да послушайте, я не знаю, я первый раз приехал сюда. Мы разминулись на втором этаже. — Экран телефона мерцает. Приходит сообщение от Вивьен. Ты гасишь его, собираешься посмотреть позже. — Он сказал, что друзья зовут его Ананси. Темнокожий, то в очках, то без. Ну?
— Простите, — девушка смотрит на тебя как на сумасшедшего, — но у нас никто такой не работает. А все наши, как вы говорите, темнокожие доктора сейчас в отпуске. Их всего-то двое.
Ты бросаешь это дело. Заказываешь такси и наконец-то открываешь сообщение Вивьен. Читаешь и опять не веришь глазам, хотя давно обязан был поверить во всякое.
Она присылает тебе скриншоты из соцсетей и их с Генри переписку. Ты, с трудом признавая реальность написанного, читаешь обвинения Генри в домогательствах: в ласках без спроса, в насильственных поцелуях, в соблазнениях и непотребствах на рабочем месте. Тебе не хватает воображения представить такое; на миг кажется, что все это — пшик, Вивьен раздувает из мухи слона. Но ты вспоминаешь о записке Эли.
На миг тебе хорошо. Легко. Отражение вот-вот разобьется, разлетится вдребезги. Нужно ли сохранить его или стоит навечно от него спастись?
Ты вдруг слышишь детский плач откуда-то со второго этажа, и, пусть голос похож на девчачий, ты точно знаешь, кто ревет, — и выбегаешь на улицу.
И вот, вспомнив все это, ты уже несешься к мудрецам-шарлатанам в сердце города, готов пасть на колени в их логове меж неоновых вывесок, заплатить хоть деньгами, хоть голосом, чтобы услышать подсказку от лунного и солнечного ветров — другим уже невозможно верить. Таксист молчит, зато кричит радио — сквозь динамик с тобой говорит женщина, которая поет, напоминает, что нужно быть смешным для всех, а жизнь такая штука, Петя; ты слишком поздно понимаешь и забываешь спросить у водителя, какую станцию он слушал, — приехали.
Музыка, кажется, преследует тебя, и ты теряешься среди улочек, не отвечаешь на новые сообщения Вивьен, спрашиваешь, где можно найти провидца, но натыкаешься только на сомнительного вида мужчину и женщину — королеву и короля эстрады, двух главных богов твоего старого мира, идолов, на свет которых летели мотыльки чужих стремлений: они поочередно, словно каркая, плюют в тебя предсказаниями: «Ах, Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех», — напевает она, а он добавляет: «Если хочешь идти — иди, если хочешь забыть — забудь!»[20] Ты вздрагиваешь, пятишься, не хочешь ничего больше спрашивать, а они не хотят отвечать, ждут, пока заплатишь им: колдуны не работают забесплатно. Смущенный очередным совпадением, очередной встречей с чьими-то зеркальными двойниками, ты отказываешься от задумки, ведь уже получил предсказания — они спрятаны не в печеньках, в строках песен.
Ты принимаешь самое простое решение в жизни, потому что мир, оставшийся за океаном, мир жирных пальцев и культуры обжорства, мир суеверий и порванных рисунков, возвращается, вытесняет яркую неоновую реальность, начинает с деталей, но скоро, если ты ничего не предпримешь, вернется полностью — значит, ты снова упадешь, и отражение займет твое место. Станет лучше тебя. Будет вместо тебя. Вот почему тускнеет твое золотое свечение, вот почему даже сейчас, в зеркалах этих двух шарлатанов — здесь, в шатком ларьке, полно свечей и склянок, а на стене висят два маленьких зеркальца в старых рамах, будто бы из далекого прошлого твоей родины, — оно кажется призрачным.
Ты благодаришь короля и королеву эстрады, оставляешь им несколько купюр — даже не считаешь сколько, — а они удивленно присвистывают тебе вслед, предлагают вернуться, если возникнут проблемы покрупнее, но их голоса — бой судьбоносных курантов, воскрешающий мертвецов и убивающий тебя; придется вновь вернуть прошлое в могилу: прочь, несуществующие призраки, этот город — нет, этот мир — полон охотников за привидениями, Бэтменов, чародеек, терминаторов, они прогонят вас, объединятся, найдут все камни бесконечности, щелкнут пальцами — и не останется ни следа от прошлого.
Все зеркала разобьются.
Ты снова прыгаешь в такси — третий водитель кажется тебе копией доктора Ананси, ты даже хочешь спросить его, но помалкиваешь, списываешь все на головную боль, — пишешь Вивьен, что застрял в пробке и не приедешь. Она звонит тебе.
— Петя, не будь последней мразью. — Слова ее ядовиты, она готова пожирать мужские сердца, в первую очередь — твое. — Генри за тебя чуть голову не расшиб. А ты… Хотя бы напиши что-то в соцсетях. Будь человеком. Ты ведь знаешь, что все не так. Что это клевета.
— Его ведь нет рядом, да? — усмехаешься ты. Больше не страшно. — Я ведь знаю, что он считает совсем иначе. Мы почти как Супермен и Бизарро…[21]
— Не вешай мне лапшу на уши, Петя. — Хорошо, что ты никуда не поехал. Не смог бы смотреть Вивьен в глаза, она бы испепелила тебя взглядом. — Это не шутки. Все серьезно. Помни: без Генри ты был бы никем.
— Какие дешевые фокусы! Нет, Вивьен. — Твой холодный ответ громче крика. — Это он без меня был бы никем. Так бы и продолжил страдать, мучиться. Может, зря он тогда не решился? Может, повторить прямо сейчас? Вивьен, не моя проблема, что он лапал молоденьких девочек у тебя под носом. Может, и трахал кого, откуда я знаю…
— Надо было оттрахать тебя! — Вивьен не сдерживается, кричит. — По полной программе!
Ты кладешь телефон на сиденье, слушаешь страшную ругань Вивьен — может, это новая форма древних заклятий? — а потом просто сбрасываешь звонок и блокируешь номер. Прикрываешь глаза, вслушиваясь в шум мегаполиса.
— Похоже, не повезло вам сегодня. — Таксист откашливается.
— О нет. — Ты приоткрываешь глаза. — Мне как раз повезло. Сегодня — очень повезло.
Вечером ты проверяешь сообщения — Генри не звонил и не писал. Принимаешь душ, голым замираешь у зеркала — отражение все еще тусклое, но ничего, это ненадолго. Наутро, не трогая телефон, садишься рисовать. Выходишь пообедать в ресторане, флиртуешь с официанткой — слишком заинтересованно она смотрела на тебя, — возвращаешься домой, рисуешь еще и, уставший, жалеешь, что та официантка не простая проститутка. Лежишь на кровати, морщишься: крутит внутри, вновь мучает крик мировой агонии — все из-за поспешных слов Вивьен и Генри. Но ты наконец понимаешь, как заглушить ее, нескончаемую агонию — как много людей слышат ее? Как много пытаются что-то делать, как много сделали вид, что просто сошли с ума?
Ты берешь телефон — от Генри ничего так и нет — и вдруг замечаешь сообщение с незнакомого номера. Читаешь. Смеешься — не в силах остановиться — и отвечаешь: «Да, с радостью». Переворачиваешься на живот, открываешь «Твиттер» и, тяжело вздохнув, вспоминаешь веселый смех Эли, ее нежные руки, глубокий взгляд, невероятные рисунки и страшные предсмертные слова. Пишешь пост. Стираешь, пишешь вновь. Опять стираешь, редактируешь и, взглянув в зеркала — тусклые отражения наблюдают за тобой, ожидают решения, — публикуешь написанное. Засыпаешь, ожидая волшебных снов. Вместо них — чернота.
Похоже ли предательство на беззвездное небо?
А Генри впервые выкуривает две сигареты подряд. Сидит при приглушенном свете, рядом — томик с неполным собранием сочинений Достоевского, купленный в России, и бокал вина. У Генри на коленях лежит Вивьен — в одном нижнем белье — и спрашивает его, пока он пробегается глазами по тексту:
— Скажи хотя бы мне. — Голос сонный, уставший. Она звонила друзьям и знакомым, спрашивала, насколько серьезными могут быть последствия, и все как один отвечали: зависит от его, Генри, слов и действий, а еще — от дальнейших обвинений. — Это все правда было? То, в чем тебя обвиняют? Кто эта сучка? Скажи, удушу собственными руками. Даже если их много.
— Наша жизнь — сплошная суперпозиция, — вздыхает Генри. Тушит сигарету, гладит Вивьен по еще мокрым после душа волосам: шампунь пахнет табаком и шоколадом, ее любимый аромат. — Это правда было. И этого правда не было.
Он вспоминает минуты редких старых слабостей: еще до того, как стоял на коленях перед Вивьен.
— Но трахался я только с тобой, — смеется он, целуя Вивьен. — Вот тебе крест!
— За это я тебя и люблю. — Она садится рядом. Берет его бокал вина. — За твою веру в лучшее. Хотя все серьезно.
— Я знаю. — Генри закрывает лицо руками. — Ты слишком часто говоришь, за что меня любишь. Сам не знаю, откуда этот оптимизм. Это все пагубное влияние Оскара и старания старушки Вал. Я все еще надеюсь, что ее рассказы не старческое помешательство. Боже, что бы она обо мне сейчас сказала…
— Ничего плохого. — Вивьен хмурится. — А вот я бы сказала пару ласковых Пете. Генри, ты пригрел на груди змею! Хотя бы напиши ему — может, тогда он…
— Не говори о нем так, Вивьен. — Генри встает, подходит к окну, открывает его. Прохладный осенний ветер ударяет в лицо. Генри смотрит на огни города, как всегда, говорящие на своем тайном языке — языке безумцев и заплутавших путников, и Генри кажется, что он наконец начинает понимать его. — Я ведь сам напугал его. Пугал все это время. Знаю, что ты скажешь — он сам виноват. Но мне… стоило признаться ему с самого начала. Сразу в двух вещах: что я не собираюсь занимать его место и что я… правда творю его руками. И сказать, что вот это мне не нужно. — Он проводит рукой перед лицом. — Все мы ошибаемся и заблуждаемся. Пусть наслаждается своим счастьем, пока может. Разве я могу лишить его такой радости? Счастье и так штука хрупкая. Это не его проблемы. Не хочу втягивать его в это…
— Но он втянул тебя в свои проблемы. — Вивьен встает рядом.
— Нет, я сам втянулся в них. Не спрашивай почему — сама знаешь ответ. Потому что без него я давно бы ушел ко дну. И даже ты не смогла бы меня остановить.
— Я бы и не стала. — Она вдруг захлопывает окно, целует Генри в щеку. — Просто ушла бы вместе с тобой. Но сейчас… Генри, послушай.
— Не переживай. — Генри проводит рукой по волосам Вивьен. Вздрагивает от мысли, что сейчас впервые будет ей врать. И врет: — Думаешь, я не буду бороться? Тогда ты так и не успела понять меня за эти годы! Мы проломим эти баррикады головой. Точнее, я проломлю — кто-то же должен будет забинтовывать мне голову в конце этого фильма.
— В том-то и дело, что это не кино.
— Конечно. Это куда интереснее. Неужели ты никогда не мечтала стать актрисой? Вот, пожалуйста!
— Я уже стала. И кто-то от моей игры остался совсем без ума.
И они, замолчав на миг, смеются, а потом заваливаются на диван и, так и не выключив свет, так и не закрыв Достоевского, засыпают.
Просыпается Генри от дребезжания десятков сообщений, звонков; на границе сна и яви думает, что настал конец света, рухнули небоскребы, Гудзон вышел из берегов и ангелы трубят, заглушая музыку ночных клубов. Еле-еле открывает глаза, встает, пытаясь не побеспокоить Вивьен — хотя она уже проснулась, — берет со столика телефон и действительно читает о конце света — его собственного. Все кидают одну и ту же ссылку, один и тот же скриншот. Вивьен тянет сонным голосом: «Что такое?» — а Генри сперва не отвечает, а потом говорит фразу, пробуждающую лучше кофе и холодного душа: «Возьми меня за руку, иначе я нырну в эту чертову тьму». Генри показывает ей скриншот, и она, внимательно читая твой пост в «Твиттере», манифест, подобный тем, что так любили поэты и художники минувшего века, кричит, ругается, бросает на пол подушку. А Генри сидит молча, смотрит в одну точку. Потом забирает у Вивьен телефон — она плачет, уткнувшись лицом в диван, — и перечитывает все еще раз:
Сегодня я обязан признаться, — пишешь ты, — что работа в Golden Comics была самой большой моей ошибкой. Я представляю, как вам, полюбившим мои миры, больно слышать это — а теперь представьте, как больно мне. Слишком много того, о чем я не хочу говорить, потому что есть нормы приличия, мораль, совесть, которая загрызет меня. Но судьба, — тут ты добавляешь единственный на пост смайлик, кричащую рожицу, — добра ко мне. С завтрашнего дня я возвращаюсь к корням. Я разрываю связи с Golden Comics. Не буду судиться, пусть они оставят и игрушки, и недоделанные комиксы. Но я возвращаюсь в, — имя большой корпорации Генри игнорирует, — и там продолжу работу. Почему? Там адекватнее условия. Там меня творчески не душат. Там не намереваются самоутвердиться за счет меня. Воплотить детские мечты чужими руками. И занять мое место. И… касаемо всего скандала с Генри, — пишешь ты, — разделяя абзац, должен сказать лишь одно — рано или поздно кто-то должен был огласить это. И еще… нет, я обязан это написать. Знайте и расскажите остальным. Птичий крик в сторону Генри, этот ужасающий «Хар-р-расмент, хар-р-расмент» — все чистая правда. И к Эле, к моей бедной Эле, пользуясь нашей с ней дружбой, Генри тоже… приставал.
Генри встает с дивана. Находит в шкафу более-менее глаженную рубашку, надевает пиджак, кладет во внутренний карман отцовский список чтения и постулаты Оскара. Садится на краешек дивана, гладит Вивьен.
— Не плачь. Рано или поздно все должно было прийти к чему-то такому. Это, видимо, плата за сохраненную жизнь. — Генри подходит к зеркалу, застегивает воротник, в отражении видит себя — лицо невыспавшееся — и одновременно тебя. — Я говорил, что во мне осталось мало света. Хотя бы ты сохрани его.
— Но ты ведь обещал бороться! — Вивьен кричит. Так непривычно. — Ты обещал мне сам, еще вчера! Что изменилось за ночь?!
— Изменилось, Вивьен. — Пока Генри отвечает, она собирается с силами, встает, вытирает слезы. Тушь потекла — не смысла перед сном. — Я ведь тебе уже говорил — я просто наконец-то признался себе. Петя ведь все это чувствовал. И почти не наврал фанатам. Какой творец предает своего создателя? Какой творец манипулирует чужими руками, молчит, только по-змеиному шипит, обещая: «Да, все будет хорошо…»?
— Куда ты собрался! Давай просто напишем, позвоним куда надо. Они ведь все, они…
— Не будем мешать их маленьким жизням. — Вивьен подходит к Генри, поправляет воротник, помогает надеть галстук. — Я понял кое-что важное. Никаких книг на это не хватило бы.
— Не говори, — просит она. — Просто ничего не говори.
Но Генри не может промолчать.
— Я понял, Вивьен. Понял, что такое прощение и смирение. И теперь готов простить даже Господа — за всю агонию этого мира. В конце концов, именно Петя помог мне признать правду.
Генри берет телефон, смотрится в черный экран, как в зеркало.
— Все дело не в лицах, да и никогда не было. — Он вздыхает. — Когда он появился на нашем пороге, я не думал ни о чем, кроме, знаешь, — «охренеть». А когда увидел, как и что он рисует… тогда подумал обо всем остальном. Тогда привез его сюда. Так хотел спасти себя. Я ли во всем этом не виновен?
Вивьен снова плачет, обнимает Генри, целует, шепчет «Не бросай меня», а он молчит, берет ее за руки и отвечает: «Я не бросаю. Я освобождаю». Он собирается и едет к друзьям-журналистам, придумывающим, как создать правильный медиашум, как заглушить скандал, какими новостями и псевдоновостями сместить недоброжелателей на второй план. У них уже есть готовые решения, но Генри, едва приехав к ним в офис, останавливает их. Говорит — слишком устал. Говорит — хочет во всем признаться. Даже в том, чего не совершал — или совершал, но не так, как говорят.
И шесть недель совершает он прогулку меж тех, кто осужден, — столько длится его дело, дело владельца Golden Comics, дело пиарщика и фотографа, дело несостоявшегося волшебника и грешного святого; он отказывается от адвоката, он соглашается со всеми вменяемыми ему обвинениями, помня о страшных вынесенных приговорах — сроком пять, десять, двадцать лет, — он ждет, пока пробьет восемь, ведь восемь — голос рока, судьбы проклятый крик, и ровно столько заседаний его ждет: на каждое он приносит по любимой книге, берет и Достоевского, и Булгакова, и Манна, и после каждого заседания второй раз вычеркивает книгу из отцовского списка. Вивьен не пытается отговорить его, только каждое утро помогает собраться, целует, зная, что больше этих восьми поцелуев ей не осталось; она хочет отправиться вместе с ним, она готова убить и предать ради этого, но Генри останавливает ее, говорит, что падение — его удел, она же, всегда гордая, теперь взлетела еще выше. Ты сам увидел как.
Все заголовки кричат о нем, точнее, нет, о вас, о Генри и Питере; тебя ждут в суде, но ты отказываешься приезжать, только пишешь в «Твиттере» — все уже сказал; тем более, Генри сознается. Одни встают на его сторону, требуют повернуть стрелки далеких курантов судьбы вспять; другие, наоборот, требуют приговора жестче, иначе так и будет продолжаться, иначе жертвы «тонких творческих натур» продолжат молчать. Спустя шесть недель и восемь заседаний Генри приговаривают к двум годам заключения. И, глядя внутрь себя — ему разрешают читать, искать ответы между строк, — Генри видит, как постепенно тухнет огонек внутри: огарок, когда-то освещавший блудницу и волшебника-недоучку, странно сошедшихся за вечным поиском счастья, уже давно угасает в кривом подсвечнике.
А что же ты?
Ты соглашаешься вернуться к мужчинам в стеклянных офисах — там безопасно, там проще спрятаться от коварного отражения; там тебе сулят десятикратную популярность — есть планы, стратегии, цифры. Ты следишь за судебным делом Генри, но никак не реагируешь. Начинаешь новую серию, одну из десятков историй твоей мультивселенной — мужчины в кабинетах шутят, что скоро ты подвинешь титана-Муркока и бесчисленных недотеп, решивших поймать волну тренда, — и бросаешь «зазеркальный» сюжет. О нем быстро забывают. Его любили — но не слишком. Эта история была необходима тебе. Теперь в ней нет нужды. Отражение больше не взбунтуется. Отражение на два года за решеткой. Но что, если отражением всегда был ты? Мысль глупа, абсурдна, ее бы заглушить алкоголем, заесть бесконечными бургерами, да только ты слишком следишь за телом. Мысль абсурдна — но снится тебе в леденящих кошмарах.
Ты гремишь анонсами на «Комик-коне», и слова твои громче предсказаний дальнозорких пророков любого века; ты видишь, как визжит толпа — и здесь, и в интернете, — и мечтаешь научиться работать с фэндомом так же, как Алекс Хирш[22], притаившийся в тени, но ты знаешь — ненадолго. Твой мир расширяется: ты вырвался из цепких лап суеверий, а теперь позади остались и неоновые огни плотоядного города, подавившегося тобой.
Тебя переводят на другие языки, ты успеваешь побывать в Канаде, в Германии, во Франции, в Бразилии и в Японии, но категорически отказываешься прилетать в Россию, хотя тебя ждут, просят, обещают гонорары и полные залы. Два года ты наслаждаешься своим великолепием, пусть отражение и остается тусклым: ты довольствуешься бесконечными селфи и афишами, фанартами имени тебя — ни один из них нет желания порвать, уничтожить, — ты питаешься аплодисментами, взглядами, возгласами восхищения, благодарностями и чужими телами. Больше не боишься предлагать особо красивым фанаткам одну ночь — молодость диктует свое, но скандалов больше не будет, над тобой, там, в стеклянных кабинетах, титаны, которым ты дороже любой хрустальной туфельки; они будут сокрушать что угодно и кого угодно, пока ты не перейдешь красные линии, — но и они податливы, изменяемы. Ты понял мудрость возраста. Ты готов на уступки, готов к правилам. Ты радуешься, видя фотографии чужих татуировок с твоими героями: в новой линейке ты придумал целую космическую одиссею, где Петрус Г. стал лейтенантом космического флота, а мужчины в стеклянных кабинетах уже анонсируют «крупнейшую франшизу» и «величайшее столкновение в рамках мультивселенной». И за всем этим — за своим отражением, рисунками, героями, злодеями, фестивалями, фанатками, селфи, социальными сетями — ты больше не слышишь агонии мира, не чувствуешь пустоты внутри, хотя мир кровоточит, некому излечить его: ты благоразумно не читаешь новости ни утром, ни днем, ни вечером.
Однажды тебя приводят на премьеру бродвейского мюзикла — ты не хотел, но молодые художники, новички на побегушках, желающие твоего внимания, уговорили, достали билеты, — и уже в холле, рассматривая вычурные фотозоны, ты понимаешь: что-то не так. Вернулось давно забытое беспокойство, по шее — холодок. С чего бы вдруг? Аплодисменты, занавес, веселенькая увертюра, роскошные костюмы и шутки прямо с порога: ты не восхищен, но тебе интересно — иногда даже смеешься. И тут на сцену выходит она — узнаешь ее даже в громоздком костюме — и начинает петь; она, Вивьен — имя обжигает, — играющая злодейку, не замечает тебя, ей не до того, но тебе мнится, будто взгляд ее прикован к тебе, а песня — от каждой ноты что-то лопается внутри — звучит на древнем колдовском языке, и Вивьен поет о проклятии, о расплате, о смерти твоей. Медленно убивает тебя. Ты не выдерживаешь и выскакиваешь из зала; вы уходите после первого акта, врешь, что тебе понравилось, просто здоровье подвело, и невзначай расспрашиваешь о Вивьен так, будто не знаешь ее, — и молодые художники, один перебивая другого, рассказывают: новая звезда мюзиклов, очаровательная и прекрасная, недаром раньше снималась для всяких похабных журнальчиков, но бросила эту карьеру недавно, как и работу в банке, зато наконец исполнила старую мечту. Ей, поговаривают, уже предложили столько больших контрактов — ведь как она поет, как играет!
— Я бы ее даже… — набирается смелости один молодой художник. — Ну, это…
— Она бы вас сожрала. — Ты не сразу понимаешь, что говоришь вслух. — Она бы вас убила. Как убьет меня. Ведь убьет этой песней…
— Что? — Молодой художник бледнеет.
— Ничего, — отмахиваешься ты. — Так, нашло. Говорю же — дурновато.
Ты забываешь о песне, о Вивьен, о Генри. Пытаешься выбросить из головы, как выбросил суеверия. Думаешь — достиг всего, поборол крик мировой боли, когда-то сотрясший иных творцов на рубеже иных же веков. Ты думаешь так целых два года и пять месяцев.
Но во время очередного «Комик-кона» — ужасная жара, нечем дышать, ты носишь тонкие рубашки, расстегиваешь по три-четыре верхние пуговицы и наслаждаешься взглядами на твое золотистое тело — все ломается, мир вскрикивает вновь, разбивает красивые зеркала иллюзий и отражений, даже стеклянные кабинеты твоих господ, творцов и апостолов корпораций, трещат, звучат сирены. За пятнадцать минут до выступления на главной сцене — вы наконец-то готовы анонсировать, как столкнутся бесконечные Питы, Питеры, Петро, — тебе приходит сообщение с незнакомого номера. По привычке ты берешь телефон, читаешь превью и тут же смахиваешь сообщение, но два слова откладываются в голове, прорастают ядовитой травой; они — яйца паразитов смятения и разочарования. Ты знаешь, от кого это сообщение, ты знаешь, о ком оно, — два слова слишком горячи, слишком опасны. И мировая агония вновь наполняет тебя. Ты просишь принести стакан воды и обезболивающие, глотаешь перед выходом на сцену. Слова не отпускают.
«Он умер».
Презентация идет наперекосяк: ты путаешься в именах собственных персонажей, забываешь даты и числа, заговариваешься, просишь прощения, но зрители не винят тебя, поддерживают — видят твое бледное лицо, твой напуганный потерянный взгляд. В конце зал взрывается аплодисментами — не столько от твоей скомканной речи, сколько от увиденного на экране, они жадны до анонсов, спойлеров, крупиц информации: вечно скроллят ленту в поисках чего-то нового, любят фанатские теории, фанфики и спекуляции, эти симулякры обожаемых вселенных. Твоя менеджер — молодая девочка в топе, вы спали вместе уже не раз, ее спортивное тело напоминает тебе о твоем собственном, — спрашивает, все ли в порядке, а ты, осклабившись, выплевываешь: «Конечно нет». Был бы рядом Генри, сказал бы тебе, как зовут эту девушку, что она говорила ему, когда осталась недовольна его лаской, — ты позабыл, как однажды она фотографировала тебя.
Ты уходишь в туалет, запираешься, включаешь воду, умываешься, тяжело дышишь. Мокрыми пальцами находишь сообщение, открываешь, строчишь бессвязный ответ — не попадаешь по нужным буквам, — потом стираешь все, удаляешь сообщение, кидаешь номер в черный список и, отложив телефон, поднимаешь голову, чтобы посмотреть в зеркало на испуганное бледное лицо.
Но не видишь ничего. Отражение пропало.
Ты думаешь, что окончательно помешался, превратился в вампира, одного из фриков, непонятно чем занимающихся в тени и веселящих толпы зрителей, умываешься второй раз, снова смотришь в зеркало — пустота. Тогда ты тащишь в туалет своего менеджера, а она, лукаво улыбнувшись, спрашивает: «Что, прямо здесь?» Ты кладешь руки ей на плечи, поворачиваешь ее лицом к зеркалу и спрашиваешь: «Скажи, ты видишь его? То есть меня? Мое отражение?» Она, странно взглянув на тебя, отвечает: «Конечно вижу. Похоже, ты переутомился».
Ты умываешься еще раз, не даешь ей поцеловать себя, хватаешь телефон. Уходишь, выпиваешь еще таблетку обезболивающего, еле-еле высиживаешь длинную автограф-сессию — почти не отвечаешь на вопросы фанатов, подписываешь и просишь подойти следующего, — ловишь такси. Зеркала не отражают тебя: ни в спальне, ни в ванной. Зачем тогда они? Ты хочешь разбить каждое, но быстро остываешь, списав все на жару, тяжелые дни, новости из двух слов. Хочешь порисовать — действие обезболивающего кончается, агония мира глушит, заполняя все внутри, — но выводишь только кривые непонятные линии. Дожидаешься вечера, встречаешь менеджера, проводишь с ней ночь так жарко, как никогда, — пытаешься вглядываться в зеркала, но тщетно. Не видишь себя. Только чужое тело.
Так продолжается второй день, и третий, и четвертый — спустя неделю становится невыносимо. Ты больше не видишь себя на бесконечных селфи с фанатами в сторис и постах — только отметку аккаунта на пустом месте, — не замечаешь себя на афишах, не видишь фото на сайтах комикс-магазинов — только сухую биографию. Однако для остальных ничего не изменилось. Ты столь же желанен, красив, очарователен.
Что толку, если сам не в силах увидеть себя?
Отражение переиграло тебя, отражение умерло и утянуло тебя с собой в могилу: потому ли ты вдруг решаешь вернуться на родину, нырнуть в этот сказочный чан с кипятком суеверий? Отчего-то уверен — только там, в мире прошлого, найдешь ответы на вопросы, там вернешь себе сладкое отражение, станешь единым целым с самим собой — не раздробленным надвое.
Конечно, тебя отпускают — у них не остается выбора, — и на три недели и три дня ты отправляешься слушать роковой бой курантов, становящийся все громче и громче; не задерживаешься в столице — чуешь, как скоро ее земля содрогнется от топота кавалерийских сапог, боишься, что в колокольном звоне услышишь голос Генри, а в бое проклятых курантов — приговор, не подлежащий обжалованию. Ты вновь срастаешься со змеей-пуповиной — как иначе объяснить ужасную боль в животе? Чем ближе ты к маленькому городку, к месту концентрации памяти, тем больше хочется убежать — и ты убежал бы, не видь в стекле автобуса — как отвык ездить на них! — только пустоту. Первый снег за окном. Никакого отражения.
Однажды ты рисовал потусторонний мир для своих героев и злодеев — списывал его с небольших серых домишек, с пустых скучных улиц, припорошенных снегом, с заваленных мусорок; его обитателей — с краснолицых пьянчуг, с сонных дворников, с полных женщин, несущих набитые пакеты из магазинов. И вот ты сам в этом потустороннем мире. Ты дома. Потеплее закутавшись в пальто, ты отправляешься в путь по этому темному лесу воспоминаний: вот-вот встретишь маленького себя, так мало здесь изменилось. Все те же ларьки с кричащими буквами «ПЕЧАТЬ» — вдруг там еще продаются комиксы с карточками? — все те же дома и автобусные остановки, разве что появилась пара-тройка модных супермаркетов, зато до сих пор ни одного магазина комиксов. Разве мог ты надеяться? Ты ищешь ответы, но они ускользают, а потому просто бродишь мимо знакомых мест — вот заброшенная художественная школа, на месте которой так ничего и не открыли, вот дом Эли — от него веет потусторонним холодом, ты стучишь зубами, мечтаешь, чтобы кто-то, как детстве, натянул на тебя дурацкую шерстяную шапку, — вот школа, а вот твой собственный дом. Ничего не поменялось, ничего — только новые детские площадки.
У подъезда, с сумкой из магазина, ты вдруг видишь ее — точнее, узнаешь по голосу, она изрядно постарела, но примадонна научила тебя важному правилу: в женщине никогда не меняется голос. Она ругается, потому что порвался пакет и на снег посыпались лук, молоко, масло. «Хорошо хоть яиц не брала!» — бурчит она себе под нос. Ты ускоряешь шаг, помогаешь ей и, пока она не успела взглянуть на тебя — да и узнает ли кто твое лицо? — называешь ее по имени, говоришь: «Вы почти не изменились», и тогда она, твоя крестная, немеет. Кидается обнимать, плачет, шепчет: «Господи, господи!», и ты вспоминаешь, как в этом туманном мире суеверий чтут Господа, дьявола, лунный и солнечный ветра, домовых и барабашек. Крестная обнимает тебя и плачет, позабыв о покупках, причитает: «Петенька, как же так, ты живой, живой, а я всегда думала, что если тебя не покажут по телевизору, моего мальчика, то можно будет тебя не искать — значит, ты погиб, спился, потерялся, стал торговать где-то на свободной кассе».
— И что? — хмыкаешь ты, развеселенный этим фарсом, способным произойти только тут, в мире обветшавших суеверий. — По телику так и не показали?
Крестная не отвечает — плачет. Потом заводит тебя домой, хлопочет, кипятит чайник, предлагает чай, кофе, любимое какао — все то же, в желтых банках, — и ты просишь просто крепкого чая, греешь руки. Крестная, эта причитающая и охающая Совунья, задает тебе тысячу и один вопрос, предлагает поесть того, этого, но ты отказываешься и задаешь встречные вопросы. Говоришь, что приехал по делам, а крестная усмехается: «Какие дела у тебя могут быть в нашем захолустье?» И ты в двух словах рассказываешь ей о комиксах, о своих взлетах и падениях, но молчишь о Генри и Эле, поглядываешь на часы, будто торопишься.
— То-то я и думаю, — она наконец успокаивается, садится напротив тебя, — откуда у тебя такой дурацкий акцент! Ну, как там говорил Задорнов…
Она отпускает какую-то дурную шутку, замолкает, отпивает чай, закусывает баранкой. Пользуясь паузой, ты повторяешь свои вопросы. Вместо ответа — слезы. Потом, приговаривая «сейчас-сейчас, погоди, дай соберусь», она рассказывает, как твой побег подкосил маму, как она стала угасать еще быстрее, забывать сперва номера телефонов, потом — знакомых и друзей, потом — родственников; забыла и тебя, перестала звонить, спрашивать, беспокоиться, жила простую, механическую жизнь, а после забыла себя, собственное имя — бабки у подъезда гадали, сколько она протянет, пока крестная шикала на них, но однажды, когда в очередной раз пришла помочь, убраться по дому и приготовить еду, чуть не задохнулась от запаха газа. Тут же прибежала на кухню, выключила конфорку, кинулась в спальню и увидела маму там, в ночнушке; она забыла включить телевизор — гремело «Время, вперед!», хотя время давно застыло и не двигалось никуда. Забыла выключить и газ. Уснула. Задохнулась.
— Господи, Петя, — добавляет крестная, вновь проревевшись. Только сейчас ты замечаешь седину в ее волосах. — Как мы хотели разыскать тебя, докричаться! Но писать-то было некуда. Тогда я и подумала: либо мы увидим тебя в телевизоре, либо…
Ты снова смотришь на часы. Спрашиваешь, где мамина могила. Получив ответ, целуешь крестную в щеку и собираешься под ее «Петенька, мой хороший, заходи еще, я прошу, столько всего нужно рассказать». Но ты не зайдешь — тебе уже тошно от этого старого, затхлого мира. Он действительно пропах газом — этот ли запах несут лунный и солнечный ветра, так ли появляется денежный кашель? — и в любой момент может воспламениться.
Ты идешь на кладбище и думаешь о, стало быть, проклятых деньгах твоей бабки, зашитых в шторе, о маминых проблемах с памятью, о взбунтовавшемся и исчезнувшем отражении — может, все это не случайные детали пазла, между ними есть порочная связь? Может, не реши бабушка и мама, что тебе будет лучше без рисования, ты бы стал другим, ты бы не потерял отражение? Может, мама специально решила забыть мир — и, наконец лишившись памяти вместе с жизнью, лишила тебя отражения?
Поворот налево, поворот направо, прямо, налево, направо — все сливается в туманную серую массу. Ты идешь, сбиваешься, теряешься, спрашиваешь дорогу и вновь теряешься в туманной серой массе. Туманная серая масса. Туманная. Серая. Масса. По дороге заходишь за цветами в магазин с модной вывеской и так, с букетом бело-желтых нарциссов, плачущих и дрожащих от холода, скрипишь кладбищенской калиткой, киваешь выглянувшему из будки сторожу, а он, сонный, с покрасневшими глазами, не кивает в ответ — будто побеспокоило его привидение, а не человек. С каждым шагом мировая агония нарастает, наполняется новыми голосами: так поют скорбные песни мертвецы и живые. Сводит живот, болит голова. Ты находишь могилу у старой кривой березы — последние желтые листья еще не опали, — отвлекаешься на покрывшуюся тонким льдом лужицу в поисках отражения, но оттуда глядит никто: пустота, тишина, спокойствие.
Остановившись у двух могил — маминой и бабушкиной, — ты вздрагиваешь: три ворона на ветке трижды каркают, взлетают, и в редких лучах холодного солнца, готового уступить место зимней тьме, кажутся золотыми птицами, отправляющимися в лучшие из миров — в мир твоих комиксов. Ты на миг замираешь: щуришься, смотришь вслед улетающим воронам, греешься на солнце, надеясь, что оно вернет твоей коже золотой блеск — как теперь узнать, есть он или нет? — и вспоминаешь все: боль порванных рисунков, изгнание из рая красок и античных слепков, верность морю и его предательство, золото отражения и встречу на пороге чужой квартиры, город-хищник и первую встречу с фанатами. Ты открываешь глаза. Опускаешь взгляд. Смотришь на могилы. Память — проклятье. Память убьет в тебе прекрасное. Уже убила.
Ты бросаешь еще один взгляд на замерзшую лужицу в поисках отражения — немым смехом тебе отвечает никто — и проклинаешь весь мир, наполняешься его агонией и кричишь, как опороченный возлюбленный. Ты был единственным, что сохраняло мировую гармонию, что удерживало его боль; и он, мир, от тебя отказался — отказался от твоего совершенства, от золотого лика прекрасного юноши, от творца-соблазнителя, отринувшего всякие суеверия и всяких других творцов: бородатых ли, звероголовых ли, невидимых ли.
Ты не плачешь. Ни к чему ронять слезы на этой земле — она того не стоит. Швыряешь букет на могилу мамы. Замираешь в тишине. Прежде чем уйти, опускаешься на колени, смотришь в ледяную корку лужицы, напрягаешь глаза, вглядываешься, ждешь воя лунного и солнечного ветров, унесших твое прекрасное отражение, унесших тебя самого. Сидишь так — сколько? Минуту, десять, сорок? Встаешь, прячешь подбородок в воротник пальто и, улыбнувшись — ты все тот же прекрасный творец героев и злодеев, иначе быть не может, тебе не нужны отражения, пусть без них агонию мира не заглушить, пусть без них ты зачахнешь, — уходишь, уезжаешь, улетаешь, исчезаешь.
Весной, с первыми лучами солнца, три ворона трижды каркают — и, будто разбуженные этим звуком, кладбищенские лужицы бликуют никому не заметным золотым отражением.
А на могиле, желто-белый и прекрасный, прорастаешь ты.