На следующее утро я проснулась ближе к полудню, ощущая тупую боль во всём теле — от висков до пяток. Чай Елены стоял на прикроватном столике, рядом с остывшими круассанами — всё нетронутое. За окном небо натягивало тугую серую ткань облаков, предвещая скорбные торжества — императорские похороны. Холодный ветер играл с занавесками, приносил запах сырости и тревоги, словно на крыльях нес дурные вести.
Я вспомнила, как ещё накануне вечером, сквозь приоткрытую дверь, случайно услышала разговор проходивших слуг. Слова, брошенные вскользь, несли в себе безжалостную ясность: императора больше нет. Сердце сжалось — смерть прошла совсем рядом. Холодная, беспощадная, чужая.
Я медленно опустила ноги на прохладный пол, и в ту же секунду слабость волной накрыла тело. Оно будто само напоминало мне о пережитом накануне. Я прикрыла глаза, позволяя воспоминаниям просочиться внутрь, и не заметила, как прикусила губу и запрокинула голову назад, словно в немом отклике на то, что пыталась вытеснить.
Стук в дверь вернул меня в реальность. На пороге появилась Елена — та же старая служанка, с прежней доброй улыбкой, в которой сегодня читалась какая-то особая теплота. Я неловко ответила ей, изобразив подобие приветствия.
— Граф в хорошем расположении духа сегодня… несмотря на такие трагические вести, — сказала она с видимым усилием, и на последних словах её улыбка исчезла, оставив после себя только тяжёлый вздох. — Деточка, да ты совсем ничего не ела! А я тебе вот… свежий завтрак принесла.
Только тогда я заметила поднос в её руках. Она тут же убрала вчерашнюю трапезу и заменила её новой. Запах был утешающе тёплым. Я кивнула, не зная, что сказать, но ощущая, как её забота будто собирает меня по частям, возвращает из пепла ночи к жизни.
Я сделала глоток чая — он обжёг губы, но его тепло наполнило грудь, как будто кто-то положил ладонь на сердце, успокаивая. Обычные вещи — забота, пища, голос, — иногда способны дать больше уверенности, чем самые громкие слова.
— Спасибо, Елена, — сонно улыбнувшись, я пригладила волосы, чтобы хоть немного выглядеть более собранной, чем чувствовала себя на самом деле.
— Ой, брось ты, моя девочка, — махнула рукой служанка, весело рассмеявшись. — Давай я лучше помогу тебе собраться к похоронам. Граф сказал, что желает быть там с тобой… в твоей компании.
Я не смогла скрыть удивления: брови приподнялись, губы сжались в тонкую линию, щеки предательски запылали. Мысли, одна другой абсурднее, нахлынули волной, но я отбросила их. Не время и не место предаваться мечтам о близости. Вчерашняя ночь — не более чем игра. И если в ней была искренность, я не могу себе позволить поверить в неё.
Теперь передо мной стояла иная цель — выяснить, как мой отец связан с покушением на императора. Я была уверена: он не так невиновен, как может показаться. А для этого мне необходимо было встретиться с Лоренцом — обсудить не только заговор, но и предстоящий банкет… насколько он возможен в этой новой, надломленной реальности.
От мыслей о Лоренце сердце болезненно сжалось. Я чувствовала себя предательницей — и всё же, разве я была кем-то большим, чем просто спутницей, купленной на один вечер? Лишь тенью при свете свечей. Но почему тогда эти мысли причиняли боль? Были ли они связаны с тем, что я испытала вчера — с тем, как сильно желала Нивара, как откликалось на него каждое моё движение, каждая клеточка?
Голова была переполнена. Мысли сновали, словно испуганные воробьи, и я почти не слышала, что говорила Елена, расхаживая по комнате с вешалками чёрных платьев и перебирая траурные кружева.
Молча, не раздумывая, я указала на простое платье с длинными рукавами и квадратным вырезом. Его мягкая ткань обтягивала фигуру, но к низу расходилась в благородную тёмную волну. Елена уложила мои волосы в гладкий, строгий пучок, закрепила его шпильками и надела маленькую шляпку с вуалью — почти невесомую, как утренний туман.
Я стояла перед зеркалом и долго смотрела на своё отражение. Сделала глубокий вдох, стараясь унять дрожь в коленях. В этом платье я чувствовала себя не просто красивой — сильной. Оно подчёркивало каждую линию тела, будто напоминая: ты не сломлена. Ты достойна любви, ты достойна правды.
Но взгляд в зеркало задавал свои вопросы. Как я оказалась здесь, именно в этот момент, в этом наряде, перед тем, как шагнуть в новую — чужую — жизнь?
Во мне всё перевернулось. Щёки запылали, и слёзы — не поддающиеся ни воле, ни здравому смыслу — медленно потекли по лицу. Я смотрела на себя и не узнавала. Будто видела впервые. Всё казалось новым, не своим, как если бы я родилась заново. Та ли это девушка, которая боролась за своё имя, за мечту, за свободу?
Неизвестно.
Но искать ответы — теперь моя обязанность.
Я смахнула слёзы ладонью, заставила губы сложиться в улыбку. Ложную. Но необходимую.
Елена, раздвинув шторы, сказала тихо:
— Граф Волконский уже ждёт вас внизу.
И с этими словами сердце выдало лишний удар. Его имя — словно раскалённая игла под кожу. Пришлось собрать всю волю, чтобы сдержать волнение и не отступить. Но внутренний жар всё равно остался — пульс в висках бил тревогу.
Я спустилась по лестнице в холл, стараясь идти ровно, не спеша, сдерживая дыхание. Он стоял у окна, повернувшись вполоборота, весь в утреннем свете, будто высеченный из мрамора. Его фигура казалась вырезанной из покоя и власти. Он поправлял рукава своего костюма — медленно, размеренно, не подозревая, что я наблюдаю за каждым его движением.
Я замерла, стоя на последней ступени. Моё тело отказалось идти дальше.
Это был он.
И он действительно ждал меня.
Почувствовав моё приближение, он обернулся — быстро, будто кто-то коснулся его плеча. В его глазах, цвета весенней листвы, на мгновение мелькнуло нечто, похожее на восхищение. Я едва поверила, что увидела это — ведь черты его лица оставались, как всегда, непроницаемо спокойны. Но взгляд… взгляд говорил гораздо больше. В нём прятались не только образы минувшей ночи, но и что-то ещё — недосказанное, затаённое, почти испуганное.
И я вспомнила всё: его шёпот, руки, дыхание… И по телу пробежала новая, неуловимая дрожь.
Колени будто предательски ослабли, но я не позволила себе выдать это. Крепко сжав ручку своей небольшой сумки, я сделала шаг вперёд, стараясь держать спину прямо.
— Доброе утро, граф, — произнесла я, выравнивая голос.
Он подошёл ближе, и я уловила его аромат — кедр, чуть табака, древесная сдержанность — запах, который казался уже родным, как будто я давно искала его в других.
— Доброе утро, Офелия, — отозвался он, и уголки его губ чуть дрогнули. Не насмешка. Не холод. Это была почти… улыбка. И на этот раз — я поверила ей.
Он остановился у лестницы и, не спуская с меня взгляда, протянул руку. Его жест был безукоризненно вежлив, даже церемониален, и потому — особенно трогателен. Я положила свою ладонь на его — и почувствовала, что она дрожит.
Спускаясь, ступень за ступенью, я всё крепче сжимала его руку, не замечая этого. Он тоже не отдёрнул её.
Только появившийся в дверях слуга, склонившийся в вежливом поклоне, напомнил:
— До выезда остаётся двадцать минут, граф.
Похороны проходили на территории императорского дворца, у самого фамильного склепа, где лишь недавно обрела покой его супруга. «Теперь они будут вместе» — мелькнула мысль, пока я бесстрастным взглядом следила за погребальным шествием, за чёрным гробом, увитым эдельвейсами — редкими цветами, символом королевской крови и гордости. Их горная суровость словно отражала и жизнь покойного, и тяжёлую судьбу его народа — израненного войнами, осиротевшего, но не сломленного.
Повисла гнетущая тишина. Только ветер, проносясь меж белоснежных колонн, шептал о чем-то своём — как будто и он скорбел. Сумрачные облака сгустились над траурными гостями, чьи тени сливались в одно неподвижное, молчаливое целое у подножия склепа. Все присутствующие понимали: сегодня уходит не просто человек, но и целая эпоха. Прощание было строгим, величественным — как и сам он.
Еще будучи подростком, я не раз слышала истории из Верхнего города о нем. Император Гарольд V — самый воспитанный из пяти монархов континента. Он умел не просто нравиться: он владел собой с редкой для правителя чёткостью и достоинством. Но главное — он умел слушать. Его подданные ощущали свою значимость, и это создавало прочную, почти незримую связь между троном и людьми. В нём не было фальши, и, возможно, именно это было его единственной слабостью.
Несмотря на свою абсолютную власть, он верил, что истинная сила заключается не в страхе, а в понимании. Он устраивал открытые собрания, где каждый мог высказаться. И он действительно слушал. Вникал. Запоминал. Он не управлял, он служил — и именно это делало его правление не бременем, а призванием. Сегодня же он — тишина. И вместе с ним в землю опускается не только гроб, но и то доверие, та искренняя связь между троном и улицей, которая, казалось, никогда не исчезнет.
Однако злейшим врагом императора была, увы, его доброта. Приверженность честности и открытости, столь редкая для монарха, оборачивалась против него самого. В коридорах власти, где каждый жест, каждое слово — оружие, его благородство казалось наивностью. В то время как он пытался объединять, лечить, примирять — другие, более жестокие и ловкие, плели свои сети. Интриги, порой самые зловещие, оставались вне его поля зрения — не потому что он не мог их предугадать, а потому что не хотел верить в человеческую подлость. Тем не менее, именно эмпатия и внутренняя благородная мера были его путеводными звездами — и тем самым ещё ярче подчеркивали бездушие тех, кто мечтал о троне, ведомый жаждой власти, а не чувством долга.
— Бедный император… — пронёсся еле слышный шёпот где-то в глубине толпы.
— Он впал в кому, а потом сердце его не выдержало…
— Только человек без сердца мог решиться на подобное с таким добрым правителем…
— Говорят, стрелка допрашивали, но он прокусил капсулу с ядом. Умер прежде, чем успели что-либо выведать.
— Кто теперь займет трон?..
Именно последняя реплика заставила меня насторожиться. Я перевела взгляд туда, где стоял мой отец. Он находился ближе всех к гробу — как и подобает человеку, обладающему влиянием и амбициями. Рядом с ним, под руку, шла Жизель. Даже в траурном облачении она выглядела безупречно — будто сама печаль пыталась уложиться по складкам её шелкового платья. В отличие от своей нынешней супруги, чьи глаза снова и снова наполнялись слезами, а тонкие губы подрагивали от сдерживаемого волнения, лицо Ольгарда оставалось безучастным. Ни скорби, ни напряжения. Только ледяное спокойствие, застывшее в мраморе черт. Он не выглядел убитым горем — он выглядел готовым. Его неподвижная уверенность словно излучала не траур, но ожидание. И мне стало по-настоящему не по себе.
Я, конечно, не могла сказать, что хорошо знала своего отца. И всё же иногда мне казалось, что за его молчанием, за каменным выражением лица скрывается нечто большее, чем просто холодное безразличие. Быть может, внутри него жили чувства, о которых он не осмеливался говорить — не потому что их не было, а потому что признать их значило бы выдать слабость. А слабость, как я усвоила с самых юных лет, в его мире приравнивалась к поражению. Мир, в котором он жил, дышал и правил, чтил честь и силу, но презирал сострадание.
Я нередко пыталась представить, каким он был наедине с собой, без этих тяжёлых напластований социального долга, маски уверенности и вечного контроля. Быть может, он страдал, но страдал молча, по-своему, не зная, как выразить это иначе, кроме как отстранённостью. Быть может, его верность — как императору, так и стране — не была показной, но глубокой и выстраданной, просто скрытой под слоями выученной сдержанности. Возможно, именно она и не позволила ему шагнуть в сторону от бесстрастного фасада. А может, он просто никогда не умел по-другому.
Но тогда, как горько осознавать, что, даже исполняя свою роль, даже стоя среди сотен скорбящих, он оставался одинок.
Когда глава духовенства дочитал последние строки надгробного напутствия, его голос, дрожащий от ветра и усталости, обратился к толпе, но глаза были обращены к одному:
— Слово предоставляется регенту и кузену Его Величества — герцогу Ольгарду Марксу.