Пробуждение на следующее утро оказалось неожиданным и тревожным.
Не успел я толком продрать глаза после беспокойной ночи, как возле моей койки возник младший лекарь Зотов. Молодой человек лет двадцати пяти, рыжеватый, с веснушками на переносице, обыкновенно весьма спокойный и рассудительный. Теперь же лицо его побелело до синевы, глаза сделались круглыми, как у перепуганного зайца, а дыхание прерывалось, словно он пробежал версты три без остановки.
— Александр Дмитриевич! — выпалил он, даже не потрудившись поклониться или хотя бы извиниться за столь бесцеремонное вторжение. — Немедленно идемте! Беда!
Я вскочил с постели, накинув на сорочку халат из грубого сукна, который служил мне домашней одеждой в холодные утренние часы.
— Что случилось?
— Госпитальная лихорадка! — Зотов прижал ладонь ко лбу, словно пытаясь унять головокружение. — В первой палате за ночь скончались трое! Еще пятеро при смерти, и Струве велел немедленно вас разыскать!
Я схватил сюртук, натянул сапоги, даже не удосужившись застегнуть их как следует, и бросился следом за Зотовым по коридору.
Утренний госпиталь встретил меня мертвой тишиной, от которой становилось не по себе. Обыкновенно в это время здесь уже царствовало привычное оживление: санитары таскали ведра с водой, фельдшеры спешили к больным, слышались приглушенные разговоры, изредка стон или кашель.
Теперь же стояла какая-то гнетущая неподвижность, словно само здание притаилось в ожидании беды.
Мы миновали приемный покой, где обыкновенно дежурила Елизавета Андреевна, но княжна, по всей вероятности, уже отправилась домой после ночного дежурства. Промчались мимо операционной с ее тяжелым запахом крови и карболки.
Наконец добрались до первой палаты, той самой, где еще три дня назад действовала моя система вентиляции и где все раненые находились в удовлетворительном состоянии.
То, что открылось моим глазам, превзошло самые мрачные ожидания.
Палата представляла собою длинное помещение аршин в пятьдесят длиной и аршин в двадцать шириной, с высоким, почти в три сажени, потолком. Вдоль стен тянулись два ряда железных коек, по пятнадцать с каждой стороны. Между рядами оставался проход шириной в три аршина, достаточный для того, чтобы могли разойтись двое санитар с носилками.
Окна располагались высоко, почти под самым потолком, узкие и забранные толстыми стеклами. Мою вентиляционную систему, которую с таким трудом удалось установить, уже демонтировали по приказу Беляева.
Воздуховоды сняты, решетки заделаны, печи возвращены в прежнее положение. И теперь в палате царил тот самый спертый, удушливый дух, от которого мы так старались избавиться.
Но хуже всего оказался запах.
Тошнотворный, сладковато-гнилостный, он въелся в ноздри, заставляя невольно зажмуриться и задержать дыхание. Это сочетание немытых тел, застоявшегося воздуха, горячечного пота и того особенного, ни с чем не сравнимого смрада, который источают гноящиеся раны. Я невольно вытащил носовой платок и прижал его к лицу.
Струве стоял посреди прохода, склонившись над одной из коек. Доктор выглядел измученным, седые волосы растрепались, воротничок помялся, а на мундире виднелись темные пятна, которые могли быть чем угодно: кровью, лекарствами, рвотными массами.
Рядом с ним суетились двое санитаров. Один держал таз с водой, другой пытался напоить больного из деревянной кружки.
— Карл Иванович! — окликнул я доктора.
Он выпрямился и обернулся. Лицо немца, обыкновенно спокойное и сосредоточенное, теперь несло на себе печать такой усталости и тревоги, что у меня сжалось сердце.
— Александр Дмитриевич, наконец-то, — он шагнул мне навстречу, вытирая руки о полотенце, висевшее у него на поясе. — Положение критическое.
Я огляделся. Почти все койки заняты, и на каждой лежал человек в том особенном состоянии, которое не спутаешь ни с чем другим, состоянии между жизнью и смертью.
Ближайший ко мне солдат, молоденький рядовой с перевязанной грудью, метался на постели, сбрасывая одеяло и снова натягивая его на себя. Лицо его пылало нездоровым румянцем, губы потрескались и покрылись белесым налетом, а глаза, широко раскрытые, смотрели куда-то в пустоту, не видя ничего вокруг.
— Холодно… так холодно… — бормотал он, хотя в палате стояла духота. — Мама… мамочка…
Дальше, на четвертой койке справа, лежал пожилой унтер-офицер. Этого я помнил.
У него сквозное ранение правого плеча, пуля прошла навылет, не задев кости. Еще три дня назад он сидел на постели, читал Псалтырь и даже шутил с соседями.
Теперь же унтер лежал совершенно неподвижно, с закрытыми глазами, и только тяжелое, клокочущее дыхание свидетельствовало, что жизнь еще не покинула тело. Кожа его приобрела землистый оттенок, а на шее вздулись жилы, словно каждый вдох давался с неимоверным усилием.
— Сколько? — спросил я глухо.
— За ночь скончались трое, — Струве достал из кармана халата бумаги. Пальцы его слегка дрожали, когда он перелистывал свитки. — Рядовой Семенов, тридцати двух лет, рана бедра. Ефрейтор Кудрявцев, двадцати пяти лет, штыковое ранение живота. Младший унтер-офицер Макаров, сорока лет, пулевое ранение грудной клетки, не задевшее сердца. Все трое находились на пути к выздоровлению. У всех резко поднялась температура около полуночи, начались судороги, бред. К утру скончались.
Я молчал, сжав зубы. Три человека. Три жизни, которые еще вчера можно остановить спасти.
— Кто еще?
Струве указал на пять коек подряд в дальнем конце палаты:
— Вот эти. Горячечный жар, бред, судороги. Раны начали гноиться, хотя вчера выглядели чистыми. — Он запнулся, потом добавил тише: — Боюсь, до вечера не доживут. Может, один-двое протянут еще сутки, но…
Голос его сорвался. Карл Иванович Струве, немец-педант, помешанный на статистике и точности, человек, который привык оперировать цифрами и фактами, сейчас стоял передо мной с глазами, полными отчаяния.
Я направился к дальним койкам.
Первый из умирающих, рядовой лет двадцати с небольшим, корчился на постели, издавая протяжные стоны. Повязка на его руке пропиталась какой-то желтоватой жидкостью, от которой исходил тот самый гнилостный запах. Я осторожно приподнял край бинта и невольно отшатнулся.
Рана, которая еще три дня назад заживала, теперь представляла собой ужасающее зрелище. Края ее покраснели и опухли, из глубины сочилась желтовато-зеленая жижа, а кожа вокруг приобрела нездоровый багровый оттенок.
— Гангрена? — спросил я, хотя уже знал ответ.
— Пока нет, — Струве покачал головой. — Но если к вечеру не спадет жар… Тогда только ампутация может спасти. Да и то вряд ли поможет при таком общем заражении крови.
Я обошел все пять коек. Картина везде одинаковая: жар, бред, гноящиеся раны. Люди, которые еще вчера были на пути к выздоровлению, теперь умирали на глазах.
— А в других палатах? — спросил я, возвращаясь к Струве.
— Во второй четверо заболевших. В четвертой трое. В пятой пока спокойно, но это лишь вопрос времени. — Немец протер очки платком, хотя стекла были совершенно чистыми, просто нужно чем-то занять руки. — Зараза распространяется со скоростью лесного пожара в июле. Еще двое суток такого темпа и весь госпиталь превратится в кладбище.
— А экспериментальная палата?
Струве посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло нечто похожее на горькую усмешку:
— Пойдемте, Александр Дмитриевич. Сами увидите.
Мы вышли в коридор. Навстречу попался фельдшер Гаврилов с подносом, заставленным склянками с лекарствами, пробежали двое санитаров с носилками, где-то вдали раздался приглушенный крик.
Третья палата, экспериментальная, располагалась в соседнем крыле здания. Мы прошли через соединительный коридор, миновали лестницу, ведущую на второй этаж, и остановились перед знакомой дверью.
Струве толкнул ее, и мы вошли.
Разница здесь ощущалась сразу же, словно я шагнул из одного мира в другой.
Здесь все дышало спокойствием. Воздух, хотя и не столь свежий, как прежде, когда действовала вентиляция, все же оставался сносным.
Больные лежали тихо, без того мечущегося беспокойства, которое я только что наблюдал. Кое-кто даже читал, на тумбочке у одной из коек лежала потрепанная книжица, похожая на солдатский молитвенник.
— Ни одного случая лихорадки, — тихо произнес Струве, останавливаясь посреди прохода. — Ни единого. Хотя состав больных точно такой же, как в первой палате. Те же ранения, тот же срок пребывания в госпитале.
Я медленно прошелся вдоль коек, вглядываясь в лица.
Рядовой Петухов, штыковое ранение бедра. Спокойно спал, положив руки поверх одеяла.
Ефрейтор Волков, пулевое ранение плеча, сидел на постели, опершись спиной о стену, и чинил свою солдатскую сумку.
Унтер-офицер Ковалев, сквозное ранение предплечья, беседовал вполголоса с соседом, изредка усмехаясь.
Нормальная, обыкновенная картина выздоровления.
— Почему здесь все спокойно? — спросил молодой санитар, сидевший на табурете у входа. Он поднялся при нашем появлении, вытянулся навытяжку. — В первой палате творится ужас, а здесь тишь да гладь.
— Потому что здесь еще не успели окончательно демонтировать систему вентиляции, — ответил Струве. — Видите? — он указал на стену, где еще оставались части воздуховодов. — Главный лекарь приказал начать с первой палаты, а до третьей руки пока не дошли.
Я посмотрел туда, куда указывал доктор. Действительно, часть конструкции еще держалась на месте. Решетки демонтированы, но сами каналы оставлены. Печь стояла в прежнем положении, и от нее тянулся короб, уходивший под потолок.
Система работала. Пусть не в полную силу, пусть лишь наполовину от проектной мощности, но работала. И этого хватало, чтобы удержать заразу за порогом.
— Нужно зафиксировать, — пробормотал Струве, доставая записную книжку. — Каждую мелочь. Температуру воздуха, состояние ран, число заболевших в каждой палате. Цифры должны говорить сами за себя.
Он уселся на свободную табуретку и принялся строчить карандашом, время от времени оглядывая палату и что-то высчитывая.
Я стоял молча, глядя на спокойно дремлющих солдат. Восемь человек в первой палате умерли или умирают. Здесь ни одного заболевшего.
Разница очевидная. Даже для слепца.
— Александр Дмитриевич, — окликнул меня Струве, не поднимая головы от записей. — Вы понимаете, что это значит?
— Понимаю, — ответил я глухо. — Это последний шанс доказать правоту.
— Да. Но какой ценой! — Немец сжал так кулаки, что побелели костяшки пальцев. — Люди гибнут, пока господа чиновники упорствуют. Неужели им нужны трупы для доказательства?
Я не ответил. Потому что ответа не знал.
Мы вышли из третьей палаты и направились обратно. По дороге Струве заглянул во вторую и четвертую. Картина везде одинаковая: жар, бред, гноящиеся раны. Смерть уже вошла в госпиталь и методично обходила койку за койкой.
— Нужно доложить Беляеву, — произнес я, когда мы вернулись в первую палату.
Струве кивнул:
— Зотов уже побежал. Главный лекарь должен знать о вспышке.
Словно в подтверждение его слов, в конце коридора послышались торопливые шаги. Я обернулся и увидел фигуру Василия Порфирьевича Беляева, спешащего к нам в сопровождении младшего лекаря.
Главный эскулап выглядел встревоженным. Лицо покраснело от быстрой ходьбы, дыхание сбилось, а в глазах читалась тревога, которую он пытался скрыть за маской служебной строгости.
— Доктор Струве! Что здесь происходит? — рявкнул он, еще не дойдя до порога.
Карл Иванович выпрямился, сложив руки за спиной, и доложил сухим, официальным тоном:
— Ваше высокоблагородие, за минувшую ночь в первой палате скончались трое больных от госпитальной лихорадки. Еще пятеро находятся при смерти. Во второй палате четверо заболевших, в четвертой трое. Общая картина — резкий жар, бред, нагноение ран.
Беляев вошел в палату, оглядел больных. На лице его отразилось потрясение.
— Господи… За одну ночь…
— Распространение инфекции идет стремительно, — продолжал Струве. — При нынешнем темпе через двое суток можем потерять половину госпиталя.
— А какие меры? — спросил главный лекарь. — Что вы предпринимаете?
— Все возможное, ваше высокоблагородие. Усиленное проветривание, смена белья, обработка ран. Но это полумеры. Нужно восстанавливать систему вентиляции.
— Систему вентиляции? — Беляев нахмурился. — Но я приказал ее демонтировать…
— И посмотрите на результат, — не выдержал я, шагнув вперед. — Ваше высокоблагородие, в третьей палате, где конструкция еще не снята окончательно, ни одного случая заражения. Ни одного! Это же очевидное доказательство!
Главный лекарь посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнула растерянность, смешанная с досадой.
— Капитан Воронцов, не вам судить о медицинских вопросах…
— Речь идет не о медицинских вопросах, а о жизнях людей. — Я не собирался отступать. — Восемь человек умерли или умирают. Через двое суток будет вдвое больше.
— Я не упорствую! — вспылил Беляев. — Я выполняю указания вышестоящих инстанций! Коллежский советник Клейнмихель…
— К черту Клейнмихеля! — рявкнул я. — К черту все рапорты и циркуляры! Люди умирают! Сейчас! Вот здесь, на ваших глазах! И вы думаете о карьере⁈
Повисла тишина. Беляев побелел, губы его задрожали.
— Капитан… Вы… Вы…
— Александр Дмитриевич, — тихо окликнул меня Струве, положив руку на плечо. — Возьмите себя в руки.
Я отвернулся, стараясь совладать с гневом. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди.
Беляев стоял молча, глядя на умирающих. Потом произнес глухо:
— Усильте проветривание. Смените белье во всех палатах. Обработайте раны. Это все, что я могу разрешить сейчас.
Он развернулся и направился к выходу. На пороге остановился, не оборачиваясь:
— И, капитан… Впредь следите за тоном. Иначе вам придется объясняться не только со мной.
Дверь за ним захлопнулась.
Я опустился на табурет, чувствуя, как накатывает усталость. Все еще могло измениться.
— Карл Иванович, — позвал я тихо. — Продолжайте записывать. Все. Каждую мелочь. Каждую цифру. Нам нужны доказательства. Неопровержимые.
Струве кивнул, доставая записную книжку.
А я сидел и смотрел на умирающих.
Люди гибли.
А я ничего не мог сделать.
Пока.
Десять часов вечера.
Василий Порфирьевич Беляев сидел за дубовым столом. Перед ним лежали рапорты.
Семь умерших за сутки. Двадцать три зараженных. Цифры аккуратные, выведенные рукой Зотова. Но они жгли глаза.
Свеча оплыла. Воск стекал на подсвечник, образуя причудливые узоры. Беляев смотрел на пламя. Не моргал. Думал.
Утро началось с крика Зотова. Потом обход палат. Запах гнили. Бред больных. Трупы в отдельной комнате, накрытые серым сукном.
А в третьей палате тишина. Покой. Выздоравливающие играли в карты.
Какая разница между этими двумя мирами?
Беляев взял перо. Опустил. Взял снова. Нужно писать рапорт Энгельгардту. Объяснять. Оправдываться.
Чем объяснить?
Дверь скрипнула. Струве вошел без стука. Лицо серьезное, усталое.
— Василий Порфирьевич, прошу простить вторжение. Дело не терпит.
— Садитесь, Карл Иванович, — устало кивнул Беляев. — Ночь длинная. Говорите.
Струве уселся напротив.
— Ваше высокоблагородие, вот факты. Первая палата. За сутки скончались семеро. Заражены двадцать три человека. Температура под сорок. Раны гноятся.
Пауза.
— Вторая палата. Четверо заболевших. Прогноз неблагоприятный.
Еще пауза.
— Четвертая палата. Трое. Еще двое подозрительных случаев.
Струве помолчал.
— Третья палата. Экспериментальная. Тридцать больных. Ни одного случая лихорадки. Ни единого.
Беляев молчал. Смотрел в записи. Буквы расплывались перед глазами.
— Карл Иванович, может, случайность?
— За три дня? — немец покачал головой. — Нет, ваше высокоблагородие. Это закономерность. Система вентиляции работает.
Беляев откинулся в кресле. Закрыл глаза. Тридцать лет врачебной практики. Тысячи больных. Сотни смертей. Привык. Смирился. Считал естественным ходом вещей.
Но теперь?
— А что, если в третьей палате просто легкораненые?
— Проверял, — Струве снова перелистнул страницы. — Состав больных идентичный. Те же ранения. Тот же срок пребывания. Единственное различие, что вентиляция не демонтирована полностью.
— Может, санитары там работаюи тщательнее?
— Те же санитары. Проверял и это.
Беляев открыл глаза. Посмотрел на немца. Струве держался спокойно. Профессионально.
— Карл Иванович, вы понимаете, во что это меня втягиваете?
— Понимаю, ваше высокоблагородие.
— Если я признаю эффективность системы Воронцова, придется объяснять, почему демонтировал ее. Почему не послушал сразу. Почему допустил смерти.
Голос Беляева дрогнул на последнем слове.
Струве наклонился вперед:
— Василий Порфирьевич, вы врач. Тридцать лет служите медицине. Разве не ради спасения жизней?
— Ради спасения, — глухо отозвался Беляев. — Но есть еще служба государству. Субординация. Приказы сверху.
— Какие приказы? — резко спросил Струве. — Клейнмихель написал донос. Медицинский департамент прислал запрос. Но прямого приказа демонтировать систему не было. Вы сами приняли решение.
Точный удар. Беляев вздрогнул.
Правда. Никто не приказывал напрямую. Испугался. Решил перестраховаться. Свернуть эксперимент до проверки. А теперь люди умирают.
Молчание затянулось. Свеча потрескивала. Где-то далеко прокричал часовой.
Беляев встал. Подошел к окну. За стеклом темнота. Огни караульного помещения. Силуэт госпитального корпуса.
Там, в палатах, умирают. Сейчас. В эту минуту.
— Знаете, Карл Иванович, — заговорил Беляев, не оборачиваясь, — я боюсь.
— Чего, ваше высокоблагородие?
— Проверки. Разбирательства. Потери должности. Может, еще пятно на репутацию. Тридцать лет безупречной службы будут перечеркнуты одним росчерком пера.
Он обернулся. Лицо осунулось. Постарел за один день.
— Но еще больше боюсь другого. Встретить на том свете тех, кого не спас. Кого мог спасти, но не решился.
Струве молчал. Ждал.
— Расскажите еще раз. Подробно. Про все палаты.
Немец снова рассказал по порядку. Фамилии. Возраст. Характер ранений. Течение болезни. Температура. Пульс. Время смерти.
Беляев слушал. Каждое слово как удар.
Рядовой Семенов. Тридцать два года. Жена, трое детей. Рана бедра. Выздоравливал. Температура поднялась ночью. К утру скончался.
Ефрейтор Кудрявцев. Двадцать пять лет. Собирался жениться после госпиталя. Штыковое ранение живота. Не смертельное. Но заражение крови. Умер в агонии.
Список длинный. Слишком длинный.
— Довольно, — хрипло остановил Беляев. — Довольно, Карл Иванович.
Он вернулся к столу. Опустился в кресло. Положил голову на руки.
Наступило долгое молчание.
Наконец Беляев поднял лицо. Глаза красные, но сухие.
— А если я восстановлю систему, сколько времени потребуется?
— На одну палату? Сутки. На все неделя.
— И смертность снизится?
— Гарантирую, ваше высокоблагородие. Не до нуля, конечно. Но в разы.
Беляев взял перо. Придвинул чистый лист. Начал писать. Крупными буквами. Твердой рукой.
«Приказ по госпиталю. Немедленно восстановить систему вентиляции капитана Воронцова во всех палатах. Работы производить круглосуточно. Капитану Воронцову предоставить необходимые материалы и рабочих…»
Остановился. Посмотрел на Струве:
— А что с Клейнмихелем? С департаментом?
— Пусть приезжают, — спокойно ответил немец. — Покажем цифры. Сравним показатели. Пусть попробуют возразить.
— А если возразят?
— Тогда, — Струве усмехнулся, — пусть объяснят родственникам погибших, почему запретили спасать людей.
Беляев кивнул. Продолжил писать.
«…Доктору Струве возобновить чистку рук винным раствором. Всем лекарям обязательно мыть руки перед перевязками. Санитарам усилить проветривание палат…»
Дописал. Поставил подпись. Шлепнул личную печать. Протянул Струве.
— Утром объявите. Зотов пусть разнесет по палатам.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
Струве взял листок. Сложил. Спрятал в карман. Встал. Поклонился.
— Василий Порфирьевич, разрешите сказать. Вы поступили как настоящий врач.
— Поступил как трус, который наконец одумался, — горько усмехнулся Беляев. — Но спасибо, Карл Иванович. За то, что не дали окончательно сбиться с пути.
Немец вышел. Беляев остался один.
Свеча догорала. Нужно зажечь новую. Но сил не было.
Он сидел в полутьме. Думал о завтрашнем дне. Воронцов начнет восстановление системы. Может, через неделю смертность снизится. Может, удастся спасти хоть кого-то.
А потом приедет проверка. Вопросы. Разбирательство.
Пусть.
Лучше отвечать за нарушение инструкций, чем за загубленные жизни.
Беляев взял со стола рапорт Зотова. Семь умерших. Завтра будет новый рапорт. Другие цифры.
Обязательно будут.
Он поднялся. Потушил свечу. Вышел из кабинета.
Коридор пустой. Тихо. Только где-то стонет больной.
Беляев направился в палаты. Проверить. Ободрить. Сказать, что все изменится.
Обязательно изменится.