Я не побежал за водой. Мой взгляд метнулся к частоколу, за которым находились амбары. Огонь уже облизывал бревенчатые стены, но я смотрел ниже. На подтаявшем весеннем снегу, у самого основания частокола, виднелась неглубокая, свежая цепочка следов. Подметки были не наши, не жесткие казачьи сапоги, а мягкие, округлые унты.
Они вели к узкой щели между кольями.
— Умка! Барс! — Рявкнул я, бросаясь к своей землянке.
Девушка уже выбегала навстречу, сжимая в руке короткий гарпун. Тигренок с глухим рычанием бесновался рядом.
— Старейшина здесь. Он поджег склады. След уходит за частокол к реке. Вдвоем возьмем его, пока остальные тушат, — на ходу бросил я, выхватывая из подсумка револьвер.
— Иду, — коротко кивнула анкальын, ее синие глаза потемнели от ярости.
Мы выскользнули из лагеря через малую калитку у колодца, пока весь гарнизон в истерике боролся с огнем. Барс сразу взял след, низко опустив нос к талому снегу. Следы петляли между лиственницами, уходя все дальше в чащу, к крутому обрыву над Амуром.
Мы бежали молча, дыша в унисон с хрипом тигренка. Я прокручивал в голове план. Батой хитер, но он один и без поддержки. Он бросил все силы на эту диверсию. Если мы настигнем его сейчас, то все кончится.
Следы оборвались у самого края обрыва, на небольшой каменистой прогалине, густо поросшей кедровым стлаником. Река внизу бурлила кусками ломающегося льда.
Оглядевшись, я поднял револьвер, взводя курок. Тигренок вдруг замер, шерсть на его загривке поднялась дыбом. Он зашипел, глядя не вперед, а вверх.
Слишком поздно.
С ветвей старого кедра прямо на меня рухнула тяжелая, воняющая псиной и дымом фигура. Острый кривой нож вспорол рукав моего тулупа, лезвие чудом не задело артерию. Я упал на спину, выронив револьвер. Старейшина, с искаженным от злобы раскрашенным сажей лицом, навалился сверху, придавливая меня коленом к сырой земле.
Умка с криком бросилась на него, взмахнув гарпуном, но предатель быстрым, отработанным движением выбросил левую руку. Из его ладони прямо в лицо девушке полетела горсть серого порошка.
Анкальын захрипела, выронила оружие и, схватившись за глаза, ослепленная жгучим пеплом и толченым корнем, осела на снег. Барс с яростным визгом вцепился старейшине в ногу, но старейшина небрежно отшвырнул подрастающего зверя тяжелым пинком так, что тот отлетел в кусты, жалобно скуля.
Я попытался сбросить нанайца, но тот намертво стиснул мое горло. Его глаза горели безумием наперевес с торжеством. Он занес нож, целясь мне прямо в глаз.
— Мое имя забудут, казак. Но твой лагерь сгорит, а вы перебьете друг друга, как бешеные псы. И ты подохнешь первый! — Прошипел старейшина, брызгая слюной.
Он с силой опустил нож. Но лезвие остановилось в двух дюймах от моего зрачка.
Старейшина замер. Его безумные глаза расширились, изо рта вырвался булькающий, нелепый звук. Хватка на моем горле ослабла.
Сквозь меховую куртку старейшины, прямо из центра его груди, с влажным хрустом вышло широкое лезвие плотницкого топора.
Кровь хлынула на меня горячим потоком. Старейшина обмяк и тяжело завалился на бок, оставляя нож торчать в мерзлой земле рядом с моим ухом.
Я судорожно глотнул воздуха, отталкивая от себя мертвое тело, и поднял взгляд.
Надо мной стоял тяжело дышащий Федька. В его глазах не было ни капли той наивности, что я привык в них видеть. На скуле наливался синяк от недавней лагерной потасовки. За его спиной, опираясь на ствол кедра здоровой рукой и сжимая окровавленный топор, стоял бледный, как полотно, Гришка.
— Как вы… — прохрипел я, откашливаясь и садясь.
— Ты думал, мы совсем ослепли от своих петушиных боев? Я видел, как ты за калитку рванул, Жданов. Понял, что неспроста. И Федора кликнул, — тяжело говорил Гришка, сплевывая густую слюну
Федька подошел к ослепшей Умке, помогая ей промыть глаза талым снегом из фляги.
— Амбары потушили. Архип первый с ведром бегал. Поняли все, что подстава. Травин их сейчас там мирит матерным словом и колотушками. А этот… — он пнул сапогом тело старейшины. — Этот свое отбегал.
Я медленно поднялся, потирая саднящее горло. Барс, прихрамывая, подбежал ко мне и ткнулся влажным носом в ладонь.
Раскол был преодолен, склады спасены, а главный диверсант лежал у наших ног. Но победа почему-то не принесла облегчения.
Из глубины тайги, со стороны распадка, где мы три дня назад бились с волками, вдруг раздался низкий, протяжный звук. Это был не тигр. Это был рожок. Гулкий, медный, военный.
Мы разом обернулись к реке.
Ледоход на Амуре ревел, как тысячи раненых зверей, но сквозь этот первобытный грохот явственно проступал лязг железа и сухие щелчки барабанов. Три огромные джонки, не обращая внимания на плывущие льдины, маневрировали, поворачиваясь к нашему берегу бортами. Прямоугольные паруса из бамбуковых циновок хлопали на ветру, а в черных амбразурах зловеще поблескивала бронза пушек.
В лагере повисла мертвая, ледяная тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием людей.
— Выкатывай наши орудия… — срываясь на хрип, скомандовал Травин. Сотник понимал, что это конец. Деревянный частокол не выдержит и десятка ядер. Острог разлетится в щепки вместе с нами.
— Не надо пушек, Михаил Глебович. Залпом мы их только разозлим. Дайте мне лодку. И Терентьева. Пойдем разговаривать. — я шагнул вперед, застегивая ворот тулупа.
Травин уставился на меня, как на безумца.
— Ты белены объелся, Жданов? Это регулярная армия. Они не разбойники и не авантюристы. Они пришли нас сжечь!
— Если начнется бой, погибнут старообрядческие дети и женщины. А я знаю, что им предложить. Вань, парусину неси. Британские штуцера, которые мы с трупов сняли, туда заверни. Возьми красные кушаки хунхузов и ту грамоту с печатью, что мне богдойский посол зимой оставил, — я повернулся к Терентьеву.
Через десять минут мы с Терентьевым, безоружные, если не считать ножей за голенищем, отталкивали веслами льдины, правя утлую оморочку прямо к флагманской джонке. Из бойниц корабля на нас смотрели десятки фитильных ружей.
На палубу нас подняли грубо, бросив на скользкие, пропитанные смолой доски. Вокруг стояли маньчжурские гвардейцы в синих стеганых куртках с медными бляхами.
Из резного павильона на корме вышел человек. Это был невежливый далама-дипломат. Военный мандарин. На нем была тяжелая кольчуга, покрытая шелком, а на шапке трепетало павлинье перо. Его узкое, жесткое лицо пересекала сеть мелких шрамов.
Я молча развернул шелковый свиток с зимней печатью посла и протянул ему.
Мандарин брезгливо взглянул на бумагу, затем на Терентьева, и резко бросил короткую фразу.
— Говорит, что мы — волосатые северные варвары, незаконно занявшие землю императора. Он командующий, и он пришел стереть наш лагерь в порошок.
— Переведи ему, Вань, дословно: «Разбив наши стены, вы не уничтожите нас. Мы просто уйдем в сопки. Местные племена вас ненавидят. Вы пытались сделать их рабами, а мы сражались с ними плечом к плечу. Уйдя в тайгу, мы поднимем их всех».
Я пнул ногой сверток. Парусина развернулась, явив палубе два новеньких английских штуцера с оптикой и охапку окровавленных красных повязок хунхузов.
— Скажи ему, Ваня: «Британцы, которые тайком мыли здесь золото, уже мертвы. Их убили мы. Хунхузская орда, которая грабила эти земли, уничтожена нами прошлой ночью. Мы знаем каждую тропу и каждый брод. Если вы начнете войну, вы на десятилетия увязнете в тайге, теряя солдат, и не добудете отсюда ни унции золота».
Я сделал паузу, чеканя каждое слово:
— Но если вы уберете пушки, вы получите сильного, вооруженного соседа, который сам будет охранять эти северные рубежи от пиратов и европейцев. С нами выгоднее торговать, чем пытаться нас выжечь. Мы — люди дела.
Терентьев перевел. Мандарин слушал, не меняя выражения лица. Затем он громко, лающе расхохотался. Гвардейцы вокруг заулыбались, не опуская ружей.
— Варвар с немытым лицом рассуждает о выгоде Поднебесной? Командующий говорит, что животные не умеют вести дела. У вас только сталь и кровь, — перевел Иван сквозь зубы.
— Я знаю цену китайским традициям. И я не варвар.
Мандарин прищурился. В его глазах блеснул жестокий, азартный огонек.
— Он говорит… — Ваня запнулся, явно не веря своим ушам. — Если ты, русский медведь, знаешь обычаи умных людей, то докажи. Накрой ему чай. По всем правилам Гунфу Ча, церемонии истинного мастерства. Сделаешь хотя бы одну ошибку, нарушишь порядок — и вас обоих повесят на мачте, а лагерь сожгут. Если проведешь церемонию достойно, то он выслушает твои деловые предложения.
— Я согласен, — ответил я прежде, чем Терентьев успел начать отговаривать меня.
Нас провели под навес на корме. На низком инкрустированном столике стояла чабань — традиционная чайная доска с прорезями для слива воды. Рядом: кипящий медный котелок на жаровне, фарфоровая гайвань (чашка с крышкой), чахай (стеклянный кувшинчик справедливости) и крохотные пиалы. На блюдце лежал темный, скрученный крупнолистовой улун. Вероятно, Да Хун Пао — Большой Красный Халат.
Мандарин уселся напротив, сложив руки на животе, ожидая моего краха.
Я выдохнул, успокаивая бешено бьющееся сердце. Руки перестали дрожать. В прошлой жизни церемония была моим хобби, островком спокойствия в мире цифр. Но сейчас я собирался сделать кое-что еще. Я не верил, что этот вояка сдержит слово, даже если я сделаю все идеально. Мне нужен был «честный» чай.
«Пусть каждый, кто испьет эту чашу, вспомнит о своем достоинстве. Пусть лживость и спесь отступят перед честью воина. Пусть правда свяжет нас», — думал я, концентрируя всю свою силу у самых кончиков пальцев.
Я взял деревянные щипцы. Первым делом ошпарил кипятком из котелка пустую гайвань, чахай и пиалы, прогревая посуду. Это очищение. Излишки воды стекали сквозь прорези чабани.
Затем деревянной лопаткой аккуратно пересыпал темный лист в прогретую гайвань. Накрыл крышкой, пару раз встряхнул и передал ее мандарину, чтобы тот вдохнул пробудившийся аромат. Командующий, чуть приподняв брови, вдохнул густой запах дыма и фруктов, и молча вернул гайвань на стол.
Я взял котелок и поднял его высоко. Тонкая струя кипятка ударила в чайные листья, закручивая их в воде. Но настаивать было нельзя. Этим первым кипятком чай обмывают от пыли. Я тут же накрыл гайвань крышкой, слегка сдвинув ее, и слил весь настой в кувшинчик-чахай, а оттуда поверх пиал на чабань.
— Мытье чая. Правильно, — нехотя пробормотал мандарин, и Терентьев шепотом мне это перевел.
Теперь пришло время основной заварки. Я снова залил листья горячей водой, но уже без напора, плавно, по краю гайвани. Закрыл крышку. Внутри меня все напряглось. Я вливал в эту воду не шаманские травы, а чистый, кристальный посыл совести. Я чувствовал, как невидимая испарина выступает на моем лбу от напряжения.
Спустя пятнадцать секунд я взял гайвань большим и средним пальцами за края чаши, указательным придерживая крышку, оставляя малую щель. Точным, плавным движением слил весь золотисто-янтарный настой в чахай. Ни одной капли мимо. Этот кувшинчик назывался «Чашей Справедливости», потому что в нем напиток перемешивался, чтобы каждому гостю достался чай одинаковой крепости.
Двумя руками, с легким учтивым поклоном, я разлил чай из чахая по крохотным пиалам и одну из них двумя руками пододвинул мандарину.
Тот смотрел на меня пристально и долго. Варвар не проронил ни капли воды, не обжег пальцы, не передержал заварку и выполнил все с плавностью ученого мужа.
Мандарин поднял пиалу, вдохнул аромат, оценил цвет настоя и сделал три маленьких, правильных глотка.
Я смотрел, не отрываясь.
Сначала ничего не происходило. Затем жесткое, изуродованное шрамами лицо военачальника начало медленно меняться. Презрительная, надменная складка губ разгладилась. Взгляд, который секунду назад был взглядом палача, стал глубоким, ясным и пугающе осмысленным. Иллюзии, жажда быстрой наживы и имперская спесь словно смыло этой крохотной пиалой.
Осталось только ясное понимание долга, к которому я взывал своей тайной силой.
Мандарин аккуратно поставил пиалу на стол. Он посмотрел на трофейные английские штуцера, на окровавленные хунхузские флаги, а затем на наши рубленые казачьи избы за частоколом.
Мой довод, продиктованный холодной военною выгодой, дошел до его разума, очищенного от грязи.
— Варвары не умеют заваривать Да Хун Пао с таким почтительным отношением к листу, — произнес мандарин глубоким, тихим голосом. Терентьев переводил каждое слово, не веря своим ушам. — А дикари не уничтожают хунхузов ради порядка. Вы защищаете свой дом. Империя не ведет войн с теми, кто охраняет ее северный торговый тракт от горных разбойников и рыжих лаоваев.
Полководец медленно поднялся на ноги. Гвардейцы вокруг замерли по стойке смирно.
— Вы сохранили наши пули. Я сохраню ваши избы, казак. Далама был прав. У вас нет золота. У вас есть только мужество. Мы уходим. Но на следующее лето я пришлю торговые джонки. И если на этом берегу снова объявятся пираты или британцы, то я спрошу с вас.
— Они сюда больше не сунутся. Это наша земля, — ответил я, поднимаясь и склоняя голову в скупом, равном поклоне.
Спустя час мы с Терентьевым стояли на обледенелом берегу у острога. Весь лагерь: от Травина и Гришки до бородатого старообрядца Архипа был в гробовом молчании, смотрел, как боевая флотилия Поднебесной разворачивает паруса. Джонки, ломая остатки льда, медленно ложились на обратный курс вниз по течению пряча пушечные жерла.
Гаврила Семенович подошел ко мне, стянув папаху, и уставился на удаляющиеся корабли.
— Ты что им там сказал, Жданов? Каким лешим ты их развернул?
— Я просто напоил их чаем, Гаврила Семенович. Обычное чаепитие. Ничего больше, — устало, но глубокомысленно усмехнулся я, чувствуя, как теплый весенний ветер треплет мои отросшие волосы.
Китайские джонки, ощетинившиеся пушками, растворились за изгибом реки, унося с собой угрозу неминуемой гибели. Мы провожали их взглядами, сжимая в руках остывающие стволы. Но передышка, подаренная нам дипломатией и «честным» чаем, оказалась иллюзией. Настоящий враг не носил мундиров с синими драконами и не стрелял ядрами. Он надвигался с неотвратимостью смены времен года.
Зима на Амуре была лютой, снега выпало столько, что сопки напоминали гигантские белые купола. И когда весеннее солнце наконец пробило свинцовые тучи, началось то, чего мы, дети степей и предгорий, не могли предвидеть во всей полноте.
Все началось с гула. Не того раскатистого пушечного грома, которым вскрывается лед, а низкого, утробного рокота, идущего откуда-то из-под земли.
— Тайга плачет. Большая вода идет. Очень большая, — мрачно изрек Дянгу, стоя на караульной вышке и вглядываясь в бесконечные леса на севере.
И она пришла. Сначала мелкие ручьи, питавшие наш колодец, вздулись, помутнели и превратились в ревущие потоки, несущие вырванные с корнем деревья и комья грязной пены. Затем сам Амур, освободившись ото льда, начал стремительно подниматься, выходя из берегов, поглощая песчаные косы и прибрежный кустарник.
Уровень воды возрастал не по дням, а по часам. Лагерь, отстроенный нами с таким трудом, стремительно превращался в остров.
— Тревога! Все на берег! Поднимать гати! Спасать припасы! — Закричал сорванным голосом Травин, когда первые грязные волны лизнули нижние бревна частокола.
Началась битва, в которой шашки и штуцера были бесполезны. Нашими орудиями стали лопаты, топоры и мешки с песком.
Лагерь забыл о былых распрях. Казаки, истово крестящиеся старообрядцы, орочи и даже молчаливые гольды, прибившиеся к нам за зиму, работали как единый отлаженный механизм. Мы возводили фашины, специальные заграждения из плотно связанных пучков тальника и хвороста, перекладывая их глиной и камнями.
Игнат Васильевич командовал обороной со стороны реки. Дед, засучив порты выше колен, стоял в ледяной жиже и махал руками:
— Плотно вяжите! Глину не жалей, Архип, не на продажу мажем! Прутья крест-накрест клади, чтоб водой не смыло!
Архип, староста староверов, сбросив свою тяжелую поддевку, на пару с Федором таскал огромные кули с мокрым песком. Они укладывали их в основание фашин, укрепляя самую опасную брешь, куда вода била с наибольшей силой.
Я же метался между кузницей и амбарами. Вода подбиралась к продовольственным складам. Пришлось срочно эвакуировать самое ценное: муку, соль, сухари и порох. Мы перетаскивали все это на крыши самых высоких изб и в новую часовню, стоявшую на небольшом пригорке. Лошадей тоже пришлось перевести туда, сбив их в плотный, храпящий табун.
На третий день наводнения вода остановилась. Наш острог представлял собой жалкое зрелище: жалкая кучка темных строений, возвышающихся над бескрайним, мутным, бурлящим морем. Большинство землянок было затоплено по самую крышу. Мы спали вповалку на чердаках, в конюшнях и в часовне, слушая, как вода плещется о стены.
Но самое страшное было впереди. Вода начала спадать, оставляя после себя слой зловонного ила, мертвую рыбу, выброшенную на берег, и гниющую органику. Тайга превратилась в гигантское, смердящее болото. Весеннее солнце нещадно палило, испаряя эту жижу, и воздух над лагерем стал тяжелым, влажным, как в парной, и ядовитым.
Так в острог пришла «болотная лихорадка», суровый сибирский ответ малярии и брюшному тифу вместе взятым.
Началось все с мелкого озноба и ломоты в костях. Затем температура взлетала до небес, люди начинали бредить, метаться по топчанам, кожа покрывалась испариной, а потом желтела.
Первым слег Терентьев. Могучий казак, еще вчера таскавший бревна, как спички, теперь лежал на сене в часовне, стуча зубами от ледяного холода, хотя на нем было три тулупа, а лоб пылал. Чуруна, его молодая жена-орочанка, сидела рядом, беспрерывно обтирая его лицо мокрой тряпицей, и ее темные глаза были полны немого ужаса.
Следом за ним слегли еще пятеро. Потом двое старообрядческих детей. Затем сам Архип. Лазарет, спешно организованный в просторной избе, переполнился.
Семен Иванович, наш фельдшер, валился с ног.
— Это гнилой воздух, Жданов. Миазмы из болот. И вода. Вода отравлена падалью и гнилью. Кипятить! Кипятить все, что попадает в рот! Но этого мало, — глухо говорил он, оттирая руки спиртом после очередного обхода.
— А хинин? — С надеждой спросил я, вспоминая то немногое, что знал о лечении подобных болезней.
— Откуда ему тут взяться? У нас есть только то, что дает тайга. Кора ивы снимет жар, но саму хворь не выгонит. Людям нужна сила. Им нужна еда, которая не отравит их окончательно, а даст организму бороться. Это по твоей части, Митя.
И я взялся за дело. Проблема заключалась в том, что обычная, сытная еда — мясо, сало или пшено сейчас была для больных ядом. Их воспаленные желудки не могли переварить тяжелую пищу. Вода в колодце помутнела, пить ее было опасно даже кипяченой.
Нужно было что-то легкое, питательное и обеззараживающее. И здесь мой опыт, как кулинарный, так и шаманский, который я по крупицам собирал у Дянгу и Хэнгэки, должен был слиться воедино.
Я организовал кухню прямо на улице, под навесом. Костры горели круглосуточно. Я вспомнил про бухлер, который поставил меня на ноги. Тогда бараний бульон сработал безотказно. Я был уверен, что и сейчас справлюсь.
У нас оставалась пара замороженных туш с зимней охоты. Я разрубил кости, бросил их в огромные котлы, залил кипятком и начал варить густой, прозрачный бульон, щедро сдабривая его диким чесноком и сушеными кореньями сараны, которые Умка успела собрать до потопа.
Запах жареного мяса и чеснока плыл по лагерю, внушая надежду.
Когда бухлер был готов, мы с Умкой и Семеном Ивановичем начали разносить его по больным.
Я поднес миску Терентьеву. Ваня, с трудом сфокусировав на мне пожелтевшие глаза, слабо кивнул, сделал пару глотков горячего, ароматного бульона и откинулся назад.
Я ждал чуда. Ждал, что, как и в случае со мной, жирный навар разгонит кровь, вернет румянец и одолеет жар.
Но чуда не произошло.
К вечеру Терентьеву стало хуже. Его начало рвать так страшно, что изможденное тело забилось в судорогах. Бухлер, который должен был стать лекарством, оказался слишком тяжелым для его воспаленного нутра. То же самое произошло и с другими больными. Богатый мясной бульон не усваивался, вызывая лишь новые приступы рвоты и усугубляя обезвоживание.
Старые проверенные методы давали осечку.
Я стоял над котлом с остатками бухлера, сжимая в руках деревянный черпак, и чувствовал, как внутри поднимается темная, липкая паника. Моя хваленая «кулинарная магия», моя интуиция, которая столько раз спасала нас от цинги, отравлений и дурмана, сейчас оказалась бессильна. Я не понимал, что делаю не так.