Ни одна физическая теория локальных скрытых параметров не может воспроизвести все предсказания квантовой механики.
Звонили из вашего дома.
Доджер играет в шахматы так же, как когда-то скатывалась в овраг за домом, – быстро и решительно, словно опасаясь, что даже небольшая потеря темпа может стать фатальной. Каждое движение – атака. Когда Доджер не касается фигур, она застывает и будто вовсе не дышит – как хищник, чье спокойствие – одна видимость. Она – мраморная статуя, которая притворяется девочкой и оживает, только когда позволяют правила игры.
Соперник делает ход; она отвечает стремительно, без малейшего колебания, словно опытная участница дебатов, защищающая какой-нибудь недоказуемый тезис. За игрой следит целая толпа зрителей, но это не имеет значения. (Так же как не имеет значения, что тренер просил ее – практически умолял – быть помедленнее, хоть немного потянуть с ответными ходами, чтобы зрителям было на что посмотреть. «Если им хочется яркого зрелища, пусть идут в океанариум», – отвечала она каждый раз, когда он затрагивал эту тему, и, не меняя ответа, не меняла и стиля игры – безжалостного, нацеленного только на результат. Рок-звездой ей не стать, но, во всяком случае, она уйдет в небытие, держа в каждой руке по трофею. Этого ей вполне достаточно.) Значение имеет только победа.
Побеждать она может без посторонней помощи.
Последняя фигура передвинута; противник кладет своего короля, признавая ее победу. Она наконец поднимает на него взгляд и протягивает руку для обязательного традиционного рукопожатия. Кто-то в толпе – огромной, безликой, чудовищной толпе – меняет позу, и это почему-то привлекает ее внимание.
Она машинально пожимает руку соперника холодными вялыми пальцами, а затем отстраняется от него и совершает немыслимый поступок. Доджер Чезвич, которая однажды сыграла три игры подряд с сильнейшим пищевым отравлением, так что она выходила между ходами, и ее рвало, которой нужно готовиться к следующей игре, которая все шесть долгих недель турнира (ее соперник слышал, как она называла этот турнир «выставкой гениев» без малейшей иронии в голосе) обращала внимание только на доску… Доджер Чезвич уходит.
Затем она переходит на бег, но это уже даже не так удивительно. В конце концов, сценарий все равно нарушен, подумаешь – чуть больше, чуть меньше…
Она бежит, не отрывая взгляда от паренька с длинноватыми каштановыми волосами и слегка загорелой кожей, на которой ярко выделяются многолетние веснушки. Очки кажутся слишком большими для его лица, и в них он похож на растерянную мультяшную сову, которая внезапно влезает в серию, говорит что-нибудь умное и сразу же исчезает. На нем футболка с цитатой из Шекспира и джинсы, а на локте – властная рука стоящей рядом блондинки. Все в блондинке буквально кричит: «Прочь, он мой!» – и, если бы у Доджер было достаточно слов, она смогла бы как-нибудь ей объяснить, что он ей не нужен, вернее, нужен, но не так. Но слов у нее нет и никогда не будет. Вместо слов у нее в голове числа, вероятности, целая вселенная различных возможностей – и, согласно теории вероятностей, шанс, что она права, один на миллион.
Это не он. Это не он. Просто кто-то очень похожий, вернее, она думает, что сейчас – через пять лет после того, как он перестал отвечать ей, перестал выходить на связь, – он выглядел бы именно так. Она знает, что это не он, и все же перестает бежать, только ударившись об ограждение – со всего маху, так, что перехватывает дыхание. Пальцы судорожно хватаются за низкие перила, не дающие маленьким детям случайно упасть под ноги конькобежцам, акробатам и на кого там еще можно поглазеть на этой неделе в перерывах между шахматными партиями, которые вряд ли занимают много времени.
Он встает. Затем делает шаг навстречу.
Она открывает рот. Она хочет произнести его имя. Она хочет выкрикнуть его, чтобы выплеснуть пять лет бессонных ночей, пять лет борьбы за то, чтобы стать лучшей во всем, потому что это она виновата в том, что он замолчал. У нее не получается издать ни звука. Она пытается изо всех сил, но не может даже пискнуть. Она может только смотреть ему в глаза и надеяться, что он услышит в ее молчании крик.
– Доджер.
Его голос звучит как-то сдавленно, будто ему так же больно говорить, как ей – молчать. Блондинка все еще держит его под локоть, но, когда он стряхивает ее руку, она уходит, даже не пытаясь спорить, только на ее лице постепенно проступает обида. Доджер ее не знает, но она знает про нее все: единственная умная девочка на целый класс умных мальчиков (не то чтобы девочки реже бывают умными, нет, просто их чаще поощряют скрывать свой ум), она так же плохо социализирована, как и ее одноклассники, и просто не знает, как себя вести, когда на ее территорию заходит другая девочка. Доджер встречала таких девочек сотни раз и сама не превратилась в одну из них только потому, что ее совершенно не волновало, кому достанутся мальчики. На это просто не было времени. В ее мире слишком много места занято математикой.
Она вцепилась в перила и не сводит глаз с мальчика, который назвал ее по имени. «Конечно, он знает, как меня зовут, – молча ругает она себя. – Они же объявили меня в начале игры, они объявляют меня перед каждой игрой, глупая, глупая…»
– Доджер, – снова говорит мальчик и выходит в проход. Ноги у него дрожат, он побледнел; кажется, что он вот-вот упадет в обморок.
Ограждение слишком высоко, чтобы Доджер смогла через него перелезть, но она все равно пытается, встает на цыпочки, хватается за край и подтягивается, будто в самом деле собирается перемахнуть на трибуны. Поверженный соперник все еще стоит у нее за спиной, наблюдая за происходящим, и он уже не один: к нему присоединились несколько других игроков – все хотят поглазеть на спектакль, который устроила Доджер Чезвич, девочка-несмеяна: она морщится от боли, пытаясь дотянуться до невзрачного мальчика, который выглядит так, будто увидел привидение.
Она начинает издавать высокий пронзительный звук, как койот, угодивший лапой в капкан. От него сводит скулы, но, похоже, она этого не замечает.
Зато замечает Роджер.
– Доджер, – наконец кричит он и срывается на бег, больше похожий на беспорядочное мельтешение костлявых конечностей – проклятье, которое преследует большинство парней от тринадцати до тридцати. Доджер все еще пытается вскарабкаться на ограждение, когда он подбегает, перегибается через перила и так порывисто хватает ее за руки, что у них просто не остается времени хорошенько подумать. Он просто здесь, он крепко ее держит, а она смотрит на него широко распахнутыми глазами, и в них столько потрясения и такое беспросветное одиночество, что это кажется преступлением. Это и есть преступление – на суде души, где невинных карают вместе с виновными.
– Это ты, – всхлипывает она, высвобождая запертый голос, и он с каждым словом становится все громче и громче. – Это ты, Роджер, это ты что ты здесь делаешь ты узнал что это я и пришел посмотреть на мою игру прости меня я не знаю за что но прости меня я не хотела я больше никогда так не буду ты только…
– Подожди, – говорит он.
В его голосе слышатся одновременно извинение и сожаление, и она сразу же замолкает и только смотрит на него огромными печальными глазами. Утром у нее на пальцах ног появятся синяки оттого, что она слишком долго стоит на носках туфель, которые совершенно для этого не предназначены. Но сейчас ее это не волнует. Сейчас ничто не может ее волновать.
Роджер неловко смеется.
– Ого! – говорит он. – Как ты выросла.
Доджер моргает. Затем – как-то, где-то – находит в себе силы улыбнуться в ответ.
– По-моему, ты теперь выше, – говорит она. – Догнал меня наконец.
– Так бывает.
Блондинка, оправившись от шока, сбегает по ступенькам и встает у Роджера за спиной. Она окидывает Доджер оценивающим взглядом. Изучает соперницу. Доджер ранит такое отношение, как и рассеянность на лице Роджера. Он не понимает многозначительных взглядов, которыми обмениваются девочки, и Доджер задается вопросом, есть ли у мальчиков такой же тайный язык, который она просто не замечает и, может быть, никогда и не заметит.
«Если такой язык есть, он его выучит», – свирепо думает она, и ни разу в жизни она не была так уверена в истинности своей мысли.
– Привет, – говорит блондинка, вмешиваясь в разговор. – Я Элисон. Вы с Роджером знакомы? Откуда?
Она снова берет его за руку, слегка касаясь пальцами запястья. Если она еще не его девушка, то завтра точно ей станет.
Доджер хочет за нее порадоваться и порадоваться за него. Роджеру будет хорошо, если у него будет девушка. Она помнит, как он растерянно говорил, что девочки выбивают его из колеи, и чувствовалось, что он на самом деле чего-то хочет, но даже приблизительно не может объяснить, чего именно. Она помнит, как сильно его это раздражало: даже тогда ему уже хотелось иметь для всего название. По крайней мере, теперь он знает, что хочет девушку, и есть девушка, которая как раз претендует на это место. И даже если для этого должна была появиться другая девушка – «соперница», хотя кого-кого, а Доджер соперницей уж точно не назовешь, – возможно, она и правда ему подходит. Роджер слишком умен, чтобы влюбиться в девушку, которая ему не подходит.
– Мы в детстве были друзьями по переписке, – говорит она, и ложь слетает с языка так легко, что вполне могла бы оказаться правдой, потому что все равно не существует слов, чтобы описать, чем они были друг для друга на самом деле. Он был голосом у нее в голове, голосом, который научил ее не просто читать слова, а считывать смыслы, он был ее лучшим другом, тем, кто не давал ей сойти с ума.
Он первый разбил ей сердце, и это тоже был важный урок. Именно Роджер показал ей, что мир жесток, а ей было крайне необходимо это усвоить.
– Да, – говорит Роджер, подхватывая ее реплику. Это всегда хорошо ему удавалось. Она впервые увидела со стороны, как слегка раздуваются его ноздри, когда он решает, в какую сторону повести разговор, как он по-особому располагает плечи, перед тем как солгать. Он – открытая книга, но мало кто умеет ее читать. Наверное, она должна гордиться тем, что входит в число избранных. Но сейчас она чувствует лишь усталость. – Мы, э-э, да, мы переписывались. Несколько лет. А потом просто… наверное, потеряли связь.
Она хочет на него накричать, напомнить, что это он замолчал, бросил ее одну в этом слишком шумном, слишком жестком, слишком беспощадном мире. Но она не кричит. Она опускается на пятки, и ее пальцы выскальзывают из его рук. Когда их пальцы разъединяются, она ничего не чувствует, так же как ничего не чувствовала, когда они соприкоснулись. Они касались друг друга. Теперь не касаются. Линейное время может многое, но к подобным вещам оно сочувствия не испытывает.
– Ты специально пришел? Посмотреть на мою игру? – спрашивает Доджер.
К ее стыду и радости (потому что с чего ей это вообще пришло в голову? Почему это даже на секунду могло прийти ей в голову? Но даже если он пришел не специально, она не обязана переставать злиться: математика говорит, что она может держаться за свою злость сколько захочет), Роджер качает головой.
– Нет. Нашему классу достались билеты, и эта поездка идет в зачет, а еще Элисон играет в шахматы.
– А! – Доджер переключает внимание на блондинку – Элисон, – позволяя себе ровно секунду, отвратительно самовлюбленную секунду посмотреть на эту девушку так же, как та смотрела на нее, – как соперница; как конкурентка в игре, которую общество навязывает им с самого рождения, и неважно, хотят ли они играть.
«Элисон начнет разыгрывать один из закрытых дебютов: она не станет жертвовать фигурами, даже если в конечном счете это сослужит ей плохую службу, – решает она. – Мат в десять ходов или и того меньше. Даже жаль тратить время, чтобы ее унизить». Это холодная мысль, и Доджер становится стыдно прежде, чем она успевает додумать ее до конца.
Она улыбается и думает про себя, что эта улыбка ничем не хуже тех, что обычно появляются у нее на лице. Она не задумывается о том, почему ее фальшивые улыбки выглядят так же, как настоящие.
– Ух ты. Похоже, нам просто повезло. Приятно познакомиться, Элисон.
– И мне тоже, – нехотя отвечает Элисон, пользуясь моментом знакомства, чтобы снова взять Роджера под руку, еще более явно обозначая свои притязания. – Мне кажется, я в первый раз встречаю человека с именем «Доджер».
– Мой папа преподает историю Америки, – говорит Доджер, отточенным движением пожимая плечами, – она делает так всякий раз, когда люди говорят что-то про ее имя, а она не знает, что им ответить. История Америки ни при чем: таково было условие удочерения, выдвинутое ее биологической матерью, которую она никогда не видела и вообще редко ей интересовалась. Эта женщина подарила ей жизнь и отказалась от нее, а Доджер считает, что отказаться от нее можно только один раз.
И Роджер уже это сделал.
Она выпрямляется, все еще продолжая улыбаться отработанной фальшивой улыбкой.
– Рада была тебя видеть, Роджер. Надеюсь, вам понравилась игра и вам дадут кучу зачетных баллов. У меня через час следующая партия, так что я лучше пойду готовиться.
Роджер беспомощно смотрит, как она разворачивается и уходит – напряженная, с высоко поднятой головой. Он понимает, что снова теряет ее, но не знает, как ее остановить. Он не может ничего сказать вслух, пока рядом Элисон: в лучшем случае он прослывет ненормальным, а в худшем – этаким стремным бывшим. Ни того ни другого он не хочет.
Но еще он не хочет, чтобы Доджер ушла.
Поэтому он закрывает глаза и нащупывает в темноте дверь, которую не искал долгие годы, дверь, которую он запретил себе искать, когда его семья оказалась под угрозой. Но теперь ему уже не девять, а четырнадцать; он гораздо больше знает о том, как устроен мир, он много читал о законах усыновления и о контрактах, потому что усыновление – это часть его жизни, и ему хотелось ее понимать. Какой бы контракт ни подписали его родители, ни один суд в мире не может его у них забрать, если все его преступление состоит в том, что он с кем-то поговорил, особенно если этот кто-то стоит прямо перед ним. Она настоящая – реально, взаправду настоящая, и значит, оттого что он с ней говорит, он не становится сумасшедшим, а если он не сумасшедший, нет ничего плохого в том, чтобы признать ее существование.
Он «стучится». Она не открывает. Она не позволяет ему войти. И поэтому он ломится изо всех сил. Пытается силой пробить себе путь.
Может, дело в квантовой запутанности, а может, и нет, но под настойчивыми ударами его мысленных рук дверь поддается, и мир окрашивается в яркие цвета, и он видит арену снизу. Угол зрения Доджер раздражающе неправильный. У него начинает кружиться голова. Если бы контакт не прерывался, он бы привык к такой перспективе, как раньше привыкал видеть мир с большей высоты – когда они были маленькими и выше была она.
(И еще он ужасный, неизлечимый дальтоник. Когда был младше, он этого не понимал, и, возможно, никогда и не понял бы, если бы не то, что она дальтоником не была: когда он смотрит ее глазами, он видит тысячи оттенков, которых обычно нет в его жизни, и он немного обижается на нее за то, что ей досталось столько цветов, а ему нет, хотя он жадно бросается сопоставлять эти цвета с их академическими названиями, которые раньше были только идеями, никак не привязанными к реальному миру.)
– Пожалуйста, не уходи, – шепчет он как можно мягче, и его голос звучит у нее в голове так же громко и ясно, как раньше.
Доджер спотыкается, но не падает: шок нарушает координацию, но ей удается справиться. Она останавливается и, продолжая стоять спиной к зрителям, спрашивает:
– Почему это? Ты же ушел. Теперь моя очередь.
– Потому что мне очень жаль, я не должен был так поступать, и, пожалуйста… Не уходи.
– Мне нужно идти. Мне скоро снова играть. Мы в одном часовом поясе; выходи на связь в девять.
И она уходит, на этот раз быстрым шагом, как будто опасается, что кто-то попытается ее догнать.
Роджер не хочет быть тем, от кого нужно убегать. Он отступает, открывает глаза и с привычной высоты смотрит, как она исчезает за дверью в задней части арены. Элисон тянет его за руку. Он поворачивается и по ее взгляду понимает, что их отношения изменились: появление другой девушки заставило Элисон посмотреть на него так, как он смотрел на нее уже целую вечность. Часть его ликует. Другая часть растеряна и смущена: он не знает, как справиться с той бешеной скоростью, с которой меняется все вокруг.
– Хочешь газировку? – спрашивает он, и в награду на ее лице расцветает улыбка, и быть может, в конце концов все не так уж и сложно.
Доджер в этот день играет еще три партии и выигрывает все три, хотя две победы даются не так просто, и ей это не нравится; после третьей партии, когда она собирает вещи, к ней подходит организатор – поблагодарить за то, что она вспомнила о зрителях и сделала игру интереснее. Доджер, перед которой после каждого хода соперника расстилаются математические вероятности, а в голове каждый раз, когда она берет пешку, будто разворачивается карта, ничего не отвечает. Она не может играться с соперниками, как просят организаторы, и не может отвлекаться во время каждой партии; и то и другое было бы несправедливо по отношению и к ней самой, и к тем, с кем она играет. Когда она садится за стол, ей нужно быть уверенной, что люди, которым она бросает вызов, будут сражаться изо всех сил. Иначе это было бы просто жестоко.
(Это ее первый шахматный турнир. Она участвует в нем ради зачета в колледже и еще потому, что папа пообещал, что, если она в этом семестре сделает что-нибудь вне учебной программы, он разрешит ей прослушать один из курсов профессора Вернона. Она обожает профессора Вернона. Он стал ее наставником, и она думает, что переживала бы потерю Роджера куда тяжелее, если бы не возможность обратиться за поддержкой к профессору Вернону. Но также это ее последний турнир. Она могла бы стать любимицей публики, людям такое нравится – маленькая девочка, которая никогда не улыбается и уничтожает всех своих соперников, – но саму ее такой успех вряд ли порадовал бы, а без радости она не видит в этом никакого смысла. Шахматы – это священнодействие, а не фокус, совершаемый на потеху публике, которая с тем же удовольствием наблюдала бы за тюленем, вращающим мячик на кончике носа.)
Вечером она возвращается в отель. Так как она младше всех остальных участников, ей выделили собственную комнату, смежную с той, в которой спит сопровождающая. Первые две ночи она должна была оставлять дверь между комнатами открытой, чтобы сопровождающая в любой момент могла убедиться, что Доджер в постели и с ней все в порядке. Но потом Доджер стала жаловаться, что ей сложно заснуть, и, всячески подчеркивая нежелание покидать свою комнату после комендантского часа, обеспечила себе некоторые привилегии, и прежде всего – возможность закрывать дверь, так что теперь у нее есть необходимое уединение.
Она аккуратно переодевается, меняя форму для соревнований на фланелевые пижамные штаны и выцветшую футболку с «Парком юрского периода». Динозавры норм, но по большому счету она носит эту футболку в честь доктора Яна Малькольма, вымышленного математика и рок-звезды, который не раз снился ей в путаных подростковых снах. Она столько лет носит эту футболку, что швы местами уже разошлись. Так что вид у нее непривлекательный, и это явно не то, что следует надевать, когда приглашаешь мальчика к себе в комнату и тем более к себе в голову. Но футболка уютная, в ней комфортно. Здесь и сейчас только это и важно.
Ей хочется разозлиться. Хочется закрыться от него и влепить ему тем самым по самое не хочу, как выражается папа, чтобы он понял, как сильно он ее ранил и что она не из тех девушек, которые готовы все простить, только позови. Но она не может. Как бы сильно он ее ни ранил, как бы больно ей ни было до сих пор, скучала она по нему в два раза сильнее. У нее нет слов, чтобы описать, что она сейчас чувствует, – а ведь было время, когда, если она не могла найти какое-нибудь слово, она позвала бы Роджера, и он помог бы ей восполнить недостающий кусочек словесной мозаики. Последние пять лет она справлялась в одиночку. И он тоже, но обойтись без математики проще, чем без слов. Слова повсюду. Слова ранят.
Она аккуратно вытягивается на кровати, закрывает глаза и складывает руки на животе. Такое чувство, будто она снимает с себя мерку для собственного гроба. Ей должно быть не по себе, но здесь и сейчас это просто параметры, и с ними все становится лучше. Шесть футов на три фута на два фута – размеры мира. Глубокий вдох, выдох, мир заполняется воздухом. Пусть все остальное уйдет. Пусть все остальное исчезнет.
Она лежит уже довольно долго (семнадцать минут тридцать одну секунду), когда мир наконец смещается и с той стороны глаз появляется новая тяжесть.
– Ты опоздал, – говорит она. Она не говорит «привет», а говорит только то, что чувствует: он опоздал. Опоздал на семнадцать минут и пять лет, и она была в одиночестве слишком долго.
– Мне пришлось сказать, что у меня разболелась голова, чтобы объяснить, почему я так рано ложусь спать, – говорит Роджер извиняющимся тоном.
Доджер расслабляется и ненавидит себя за это. Ей так сильно хочется на него разозлиться, но она чувствует только проклятое облегчение, будто ей повезло, что он все-таки решил вернуться, хотя до этого сам же решил уйти. Ей хочется кричать, бушевать, отгородиться от него и посмотреть, как ему это понравится. Но она ничего такого не делает. Все это рискует закончиться плохой математикой, порождающей уравнения, которых ее сердце может просто не выдержать.
– Я не только про сегодняшний день, – говорит она, и в ее голосе слышится лишь подобие, лишь тень того гнева, которым она бы хотела его наполнить. Он звучит слабо, потерянно и одиноко.
Роджер вздыхает.
– Прости.
– Почему ты бросил меня?
– Они сказали… Эта психолог пришла к нам домой и сказала, что кто-то в школе видел, как я разговариваю сам с собой. Она сказала, что это значит, что со мной что-то не так, и что по контракту об усыновлении, который подписывали мои родители, меня могут забрать и поместить в другую семью.
Доджер хмурится.
– Ты что, поверил ей? Роджер, это же глупо. Усыновление так не работает. Зачем бы им забирать больного ребенка обратно? Даже для здоровых детей сложно найти приемную семью.
Он снова вздыхает. Когда он начинает говорить, его голос звучит разбито, и она впервые осознает, что не только она одна все эти пять лет была одинока.
– Сейчас я это понимаю. Я прочитал кучу юридической литературы и теперь точно знаю, что такой контракт нельзя привести в исполнение, даже если они правда его подписали, а я ни разу его не видел. Но мои родители думали, что можно. Они ошибались, но, наверное, у родителей страх иногда затуманивает разум, а они ужасно боялись ту женщину, Додж, и это была моя вина: ведь это из-за меня она пришла к нам домой и так их испугала. Мне было девять. Я сделал неправильный выбор. Прости.
– Я не спала три месяца.
Признание настолько простое, настолько неприукрашенное, что Роджер замирает и пытается подобрать ключ, который помог бы постичь смысл ее слов. Но ключа нет. А он не привык, чтобы слова не имели смысла.
– Что ты имеешь в виду?
– Только то, что сказала. Я не спала три месяца, потому что ждала, что ты вот-вот перестанешь злиться и снова начнешь со мной разговаривать, и я не хотела пропустить этот момент. – Голос Доджер звучит отстраненно. – Я не могла лечь в кровать, потому что тогда я начинала засыпать, так что я сидела за столом и колола пальцы канцелярскими кнопками, чтобы боль не давала мне спать. Родители заметили через месяц, когда у меня появились галлюцинации. Они умоляли меня поспать. В конце концов меня отвели к врачу, и он прописал мне таблетки, которые должны были меня вырубить. Прошел еще месяц, пока они догадались, что я их выплевываю, и еще месяц, прежде чем они заставили меня прекратить причинять себе боль. Но к тому времени я уже почти сдалась. Я не спала просто потому, что забыла, как это делается. И все время думала, что, наверное, я сделала что-то не так, и поэтому ты ушел. Я думала, я все это заслужила.
– Доджер, прости. Ты не… Я не… Они угрожали моей семье. – Роджер уже отвык тихо разговаривать сам с собой, и ему пришлось приложить ощутимые усилия, чтобы на последнем слове не сорваться на полную громкость. – Они сказали, что меня заберут. Ты была моим лучшим другом. Ты вообще самый лучший друг, который у меня когда-либо был. Но ты бы сделала то же, если бы они пришли в твою семью. Тебе бы пришлось.
– Нет, не пришлось бы, – возражает она. – Я бы соврала. Я бы сказала: «Ой, но это же просто игра, я и не думала, что кто-то может из-за этого беспокоиться», – и я бы пообещала никогда больше так не делать и просто стала бы осторожнее. Я сказала бы им, что все в прошлом, а сама продолжила бы общаться, потому что ты был мне важен. Я думала, что тоже тебе важна. Ты ведь все время это говорил. Так что я бы солгала ради тебя, потому что лучше так, чем оставлять тебя в одиночестве.
Роджер молчит.
– А ты так и сделал, Роджер. Оставил меня одну. Ты бросил меня, даже… даже не объяснив ничего, не сказав, что все наладится. Ты говорил, мы друзья навсегда, и я тебе поверила. Я никогда никому не верю, но тебе я поверила, а ты оставил меня одну. Ты решил за меня, что я больше не заслуживаю быть твоим другом. Может, это эгоистично – злиться на тебя, потому что ты боялся за свою семью, и мы были маленькими, и ты думал, что я сильнее, чем оказалось. Не знаю. Мне плевать. Ты меня бросил. И я не могу тебя за это простить, как бы сильно тебе этого ни хотелось. И неважно, как сильно я сама этого хочу.
Доджер замолкает. Слезы жгут ей глаза, размывая зрение. Все, что доступно взгляду Роджера, нечетко, смазано, как на плохой акварели. Все кажется зыбким. Все началось с девочки, которая заговорила у него в голове, а он думал, что она ненастоящая; может, и правильно, что сейчас все кажется нереальным. Может, так и должно быть.
– Прости, – говорит он. – У меня нет других слов, только эти. Я поступил так, как был должен – как мне тогда казалось. Я знаю, что я ошибся. Но я не могу вернуть все эти годы назад. Время так не работает.
Доджер смутно подозревает, что время могло бы так работать, если только она поймет, как подкрутить числа. Ей все больше начинает казаться, что время – это замысловатая головоломка, и у нее есть к ней ключ; он спрятан где-то между дыханием и биением сердца, и это такая же часть ее тела, как кровь, кости и костный мозг. Она ничего не отвечает. Теперь ее очередь молча ждать, что скажет Роджер. Она произнесла длинную речь и выдохлась. Слова никогда не были – и не будут – ее сильной стороной.
– Но не только тебе было больно, и не только ты пострадала оттого, что я закрыл дверь. Я оставил тебя одну. Но я тоже остался один.
Доджер знает, что это неправда, она видела доказательство – девочку, которая смотрела на нее с подозрением и по-хозяйски держала Роджера за локоть, будто стоило ей ослабить хватку, как она бы его потеряла. Но говорить об этом не стоит. Потому что, если она признается, что никто ни разу не смотрел на нее так, как эта девушка смотрела на Роджера, может показаться, что она жалуется, особенно если она попытается объяснить, как много времени проводила сама с собой, дрожащая, загнанная в ловушку, на грани собственной жизни.
И это неважно. Он попросил прощения. Он воспользовался магией извинений. Доджер закрывает глаза, погружая их обоих в темноту.
– Ладно, – говорит она. – Но больше так не делай.
На другом конце города Роджер улыбается.
– Зуб даю, и провалиться мне на этом месте, – говорит он; и теперь все будет хорошо.
– Магистр Дэниелс. Какой приятный сюрприз.
Сюрприз далеко не приятный. Это беда, опасность, катастрофа во всех смыслах этого слова. Рид стоит на пороге с совершенно прямой спиной, совершенно неподвижно, закрывая собой проход, насколько это возможно при его худощавой комплекции. Как часто он жалел, что Асфодель не нашла времени создать ему более мощное тело: он высокий, стройный, привлекательный, но это все не те характеристики, что заставляют принимать тебя всерьез. Если алхимики, сопровождающие магистра Дэниелса, захотят отодвинуть его с дороги, им это удастся.
(Ли могла бы их остановить. Когда ему нужно, маленькая Ли становится стремительной и абсолютно смертоносной и режет, словно скальпель, который использовал ее создатель, собирая ее по кусочкам. Но сейчас Ли внутри, в глубине лаборатории, обеспечивает защиту экспериментам, которые эти люди не должны увидеть, запирает двери, которые нельзя открывать. Эти люди вообще не должны были здесь оказаться. Эти люди вообще не должны были найти это место.)
– Неужели, Джеймс? – Голос магистра Дэниелса звучит мягко и устало. Ему не нравится быть здесь, в Огайо, посреди отливающих изумрудом кукурузных полей под сапфировым небом.
Он предпочитает не покидать свои комнаты, где преобладают оттенки сепии, а стены пропитаны духом значительности совершавшихся в них событий.
– Похоже, здесь, в этой глубинке, ты хранишь от меня какие-то тайны. Похоже, нам следовало лучше за тобой приглядывать. Но мы недоглядели, и ты сам себе навредил, и за это прими мои искренние извинения. Мы были обязаны относиться к тебе лучше. Мы в долгу перед тобой и перед Асфодель.
– Перед магистром Бейкер.
Впервые магистр Дэниелс выглядит растерянно.
– Прости?
– Для вас она – магистр Бейкер, из ваших уст ее имя должно звучать только так. Она была величайшим алхимиком своего времени. И с тех пор ее никто не превзошел.
Алхимиков, сопровождающих магистра Дэниелса (Рид не знает их имен, и ему нет до них дела; им нет места в его грандиозных планах), его слова сперва удивляют, затем оскорбляют. Один из них делает шаг вперед.
– Не забывайся, – резко бросает он. – Мы позволили тебе примкнуть к нашим рядам, но это не дает тебе право лгать.
– Я не лгу. Я говорю только чистую, золотую правду, которую вы так долго безуспешно пытались превратить в примитивный свинец. – Рид бросает на Дэниелса убийственный взгляд. – Если вам обязательно нужно о ней говорить, говорите с уважением, которого она заслуживает.
– Она никогда не была магистром нашего ордена, Джеймс, – мягко говорит Дэниелс.
– Потому что вы ей в этом отказали. Потому что вы и люди вроде вас разрушили все ее замыслы, до которых смогли дотянуться, лишь бы не признавать, что и вас, и все ваши стремления превзошла какая-то женщина! Потому что вы…
– Это ты ее убил, – говорит Дэниелс.
Рид замолкает.
– Если в этом и есть доля нашей вины, если мы хоть как-то ответственны за ее смерть, то только потому, что позволили ей создать тебя. Обращение мертвых в живых всегда давалось женскому полу гораздо легче. Так что, сотворив тебя, она ничего не доказала, а лишь окончательно подтвердила, что мы в ней не ошибались. Талантливая – да. Одаренная – вне всяких сомнений. Но она была дилетанткой. Она едва отплывала от берега и не представляла, какие опасности таятся в глубинах.
Дэниелс улыбается. Наверное, он думает, что проявляет доброту. Наверное, для него эта речь – своеобразное отпущение грехов: «Ты убил свою создательницу и наставницу, но, видишь ли, ты всегда был выше ее. Она тебе только мешала».
Рид стискивает челюсти до боли в зубах и пытается представить, как будет звучать смерть Дэниелса.
– Ты был ножом. Она своей рукой тебя наточила. Это странная, изощренная форма самоубийства, но это все же самоубийство. Обычная ошибка таких, как она.
– И каких же? – Голос Рида звучит так, будто кто-то пилит кости ржавой пилой.
– Слабых. Недалеких. – Глаза магистра Дэниелса вспыхивают. – Но мы здесь не для того, чтобы обсуждать мисс Бейкер, как бы ты ни старался нас отвлечь. Мы здесь, чтобы поговорить о тебе. Ты правда хранишь тайны, Рид?
– Я сказал вам, что воплотил Доктрину. Мы просто ждем, когда она созреет.
– Но ты не даешь нам проверить ее состояние. Почему?
– Условия для правильного созревания…
– Мы знаем, что значит тонкая работа. Мы тоже в своем роде люди науки. Нас вполне можно подпустить к твоему эксперименту.
Магистр Дэниелс делает шаг вперед, оба сопровождающих встают у него по бокам.
– Позволь нам войти, Рид. Мы все на одном пути к просветлению.
Но – нет, не все. Рид уже давно сошел с пути просветления. Невероятная дорога – это совсем другое. Невозможный город не несет просветления, он дает нечто гораздо большее, потому что просветленным не нужна власть, а Город – само воплощение власти. Тот, кто владеет Невозможным городом, владеет всем миром.
– Я не приглашал вас в свое святилище, – отвечает он. – Уходите, и я прощу вам это вторжение.
– Я не могу уйти, дитя, – говорит магистр Дэниелс.
– Что ж, мне жаль, – Рид подает знак, и из кукурузы выходит подросток. Он очень худой, даже тощий, у него темные волосы и недоверчивый взгляд. Руки безвольно висят по бокам, словно плети. На вид ему лет четырнадцать.
– Что это? – удивленно спрашивает магистр Дэниелс. – Ты не сообщил мне, что взял ученика.
– Даррен, – спокойно говорит Рид, – убей их всех.
Мальчик кивает и делает стремительный бросок.
То, что происходит дальше, было бы даже забавно, если бы не было столь смертельно серьезно. Первый алхимик достает что-то из кармана пальто – флакон, наполненный каким-то ужасным дымом, который клубится, словно живой. Он швыряет флакон в мальчика, но того почему-то уже нет на прежнем месте, почему-то мальчик оказывается в другой стороне, и вот уже его рука с ужасающей быстротой швыряет флакон обратно к его создателю. Флакон ударяется о его ребра, разбивается, и вырвавшийся на свободу дым пожирает всю его плоть до самых костей, а он все кричит, и кричит, и…
Второй алхимик в ужасе смотрит на товарища, который упал на колени и раздирает себе лицо, на глазах становящееся все меньше и меньше. Пауза длится всего несколько секунд. Несколько секунд – это достаточно долго. Даррен уже рядом с ним, неожиданно в его руке возникает нож, и вот уже горло второго алхимика – открытая книга, и открытая так широко, что все ее содержимое выплескивается на землю.
Рид не двигается с места. Магистр Дэниелс не двигается с места.
Даррен разворачивается и, метнувшись к магистру Дэниелсу, заносит над ним нож, чтобы выполнить поручение до конца. Старик зачерпывает из кармана горсть пыли и бросает ее мальчику в глаза. Даррен коротко вскрикивает и в судорогах падает навзничь. И больше не встает.
– Ты меня разочаровал, – говорит магистр Дэниелс, снова поворачиваясь к Риду.
Но Рид исчез.
Времени хватает только на то, чтобы осознать и смириться, и вот уже острие из закаленного серебра со спины пронзает старика в самое сердце; иссохшее тело, обмякнув, беззвучно падает рядом с остальными трупами. Один только Рид, слегка задыхаясь, остается стоять; на руках у него кровь.
Он смотрит на Даррена, и в его глазах проскальзывает что-то похожее на сожаление. Этого не должно было случиться. Придется извиняться перед Ли, оправдываться перед его парой. И все же у девочки огромный потенциал, а мальчик был годен только на то, чтобы убивать.
– Ты даже не догадывался, сколько в твоем ордене людей, верных мне, – говорит он трупу мужчины, который собирался лишить его того, что принадлежит ему по праву рождения. – Самолет, который должен был доставить тебя домой, разобьется. Так загадочно. Так печально. Тело так и не найдут, и ты будешь забыт.
Это самое страшное проклятие из всех, что он знает. С чувством глубокого удовлетворения он разворачивается и идет к сараю, откуда можно попасть в его владения. Он заходит внутрь и спускается вниз.
Воздух под землей холоднее, чем на поверхности, и пахнет не кукурузой, а химикатами. Рид расслабляется. Здесь его королевство, подземный лабиринт лабораторий, камер и странных алхимических алтарей. Здесь он уже победил.
– Ну что? – требовательно спрашивает Ли, возникая из темного дверного проема, словно дурной сон. – Все кончено? Мне нужен Даррен. У Эрин что-то вроде панической атаки, и только он может ее успокоить.
Благодаря годам практики ему удается не вздрогнуть. Важно никогда не показывать страха перед такими, как Ли. Она чует его за версту. И не прощает. Она бы мгновенно проглотила его, если бы только могла: этакая змея, пожирающая солнце. Она – его личный Фенрир, готовый в любой момент устроить конец света, и он в равной степени любит ее и боится.
Без нее он не смог бы продвинуться так далеко, и они оба это понимают. Асфодель дала ему знания и указала путь, но ему не хватало необузданной силы кого-нибудь вроде Ли Барроу, созданной, чтобы служить проводником для энергии звезд.
Она смотрит на него и замирает, ее лицо темнеет, как небо перед грозой.
– Где он?
– Это была отличная работа, – отвечает он. – Ты должна собой гордиться.
Ее лицо становится еще темнее.
– Ты сломал его, – обвиняет она его.
– Прежде чем Дэниелс с ним расправился, он убил двух подмастерьев, практически магистров, и, даже умирая, дал мне возможность, которая была мне нужна. Зрелище было поистине впечатляющее.
Ли колеблется: в ней борются гнев оттого, что с ее собственностью так обошлись, и гордость. В конце концов она, нахмурившись, сообщает:
– С вашими кукушатами что-то произошло. Сразу с двумя парами. Если это не синергия, то я не знаю, что это.
Сердце в груди у Рида подпрыгивает. Кукушата делают успехи как раз в тот день, когда пал барьер на пути к его собственному успеху.
– Что за пары?
– Средняя – Сет и Бет; младшая – Роджер и Доджер.
Произнося имена, она морщит нос. У Ли есть свои странности, и ненависть к рифмованным именам кукушат – самая незначительная.
– Что случилось со средней парой?
– Несчастный случай. – Ее голос остается ровным, но в глазах плещется безмолвная ярость. – Бет – у которой контроль в паре – убедила семью поехать на каникулы в «Мир Диснея». Разумеется, это была уловка.
– Разумеется, – соглашается Рид.
Это были дети Земли и Воздуха. Бет поместили в семью в центральной части Канады, в Саскачеван, а Сета – в семью в самой южной точке Флориды, на остров Ки-Уэст. И если она убедила приемных родителей поехать во Флориду, это могло означать только одно: они каким-то образом установили контакт – и пытались встретиться.
– Похоже, это и правда несчастный случай. Отец вел арендованную машину, слишком устал после перелета и не справился с управлением. Они перевернулись и разбились в полумиле от «самого счастливого места в мире». – Ли горько улыбается, и в этой улыбке столько же радости, сколько холодного праведного гнева. – Бет погибла на месте. У Сета случилась аневризма во время презентации на школьном академическом совете. Бедного парня обвиняли в плагиате. Он умер, даже не успев упасть на пол.
– Что с телами? – вопрос звучит резко, и Ли, заметив это, берет себя в руки.
– Уже на пути сюда, – отвечает она уже более спокойно. – Девочка довольно сильно изуродована, но мы сможем получить достаточно ткани для анализов. Мальчик полностью цел, за исключением кровоизлияния в мозг. По крайней мере, теперь мы точно знаем, что, если убить кого-нибудь одного из пары, есть немалый шанс, что тем самым мы убьем и второго. Через несколько лет это значительно облегчит задачу снайперам. – Она делает паузу, а затем добавляет: – Теперь понятно, почему Эрин в таком состоянии. Но она была не так сильно привязана к своей паре и, скорее всего, выживет.
– Ты сказала, что есть новости и по поводу младшей пары.
– Роджер Миддлтон и Доджер Чезвич. Да. Они восстановили контакт.
Повисает тишина. Не легкая приятная тишина между друзьями и даже не колюче-проволочная тишина между врагами. У этой тишины зубы и когти, она готова броситься на свою добычу и уничтожить ее. Эта тишина причиняет боль.
– Что значит «они восстановили контакт»? – медленно спрашивает Рид.
– Чезвич участвовала в шахматном турнире. Они играли в Бостоне. Миддлтон оказался в числе зрителей. Видели, как они разговаривали после игры. Она выглядела расстроенной.
– А он?
– Он… Вы представляете выражение на лице ребенка сразу после того, как его любимый щенок превратился в кровавую лепешку посреди шоссе? Когда он не может осознать, что произошло, и просто стоит в шоке и ступоре, пока кто-нибудь не скажет, что он должен чувствовать? Он выглядел именно так. Словно его застигли врасплох. – Ли качает головой. – В их паре контроль у него, а он не может взять себя в руки, всего лишь встретив своего воображаемого друга. Мы должны убрать их, начать все заново и создать что-нибудь повыносливее. И вырастить в лабораторных условиях. Мои подопечные…
– …не являются предметом обсуждения, – резко обрывает ее Рид. – Это все? Они договорились встретиться? Их видели вместе после этого?
– Нет. Девочка ушла. Мальчик ушел с другой девочкой – она хорошенькая, совершенно натуральная, без всяких штучек, мы могли бы подстроить ее под наши нужды, если бы начали прямо сейчас, – и ей явно не понравилось, что он разговаривал с мисс Чезвич. Учитывая, как ведут себя мальчики в подростковом возрасте, возможно, ситуация разрешилась сама собой.
– Ты говоришь о единственной паре птенцов, которая смогла установить независимую связь без физического контакта, – говорит Рид. – Они нашли друг друга, потому что были одиноки и нуждались друг в друге. Ты представляешь, какой это огромный скачок?
– Меня не волнует, какой это огромный скачок, – отвечает Ли. – В проекте не предусмотрена такая линия развития событий. Это небезопасно, это неправильно, и для успешного проявления Доктрины в этом нет необходимости. Это не то, что мы планировали. Мы не можем это контролировать. Мы должны признать их негодными экземплярами. К этой встрече нужно отнестись со всей строгостью.
Совершенно ясно, что представляет собой эта «строгость»: у Ли нет полумер. Если бы он позволил, она бы разобрала этих кукушат по кусочкам – до самых атомов, чтобы выискать место, где свинец превращается в золото, а плоть становится космическим началом вселенной. Рид холодно глядит на нее. Он не скажет ей «нет», во всяком случае прямо, потому что Ли редко бывает полностью неправа; она понимает глубинные переплетения проекта так, как понимает разве что он сам. И ее взор не застилает туман человеческого милосердия.
Но соглашаться на ее предложение он тоже не собирается. Они потратили слишком много времени, слишком много ресурсов, чтобы оборвать все в шаге от блаженной победы. Пока проект не представляет настоящей опасности, он продолжит развиваться. Дорога к Невозможному городу всегда принимала случайных путников. Порой ему кажется, что это и есть единственный способ на ней оказаться.
– Как они осваивают свои характеристики?
Ли смотрит на него угрюмым ненавидящим взглядом и молчит.
Рид вздыхает. Иногда, как это ни тоскливо, приходится напоминать ей, кто она, и кто он, и почему она здесь находится.
– Тебя можно заменить, Ли. Это будет горькая утрата, я буду по тебе скучать, но тебя можно заменить.
– Мальчик говорит на семи языках и хочет заниматься еще больше, – говорит Ли, и ее глаза все еще горят ненавистью. – Мягкое небо у него осталось подвижным, и он может произнести любой звук. Он еще не догадался, насколько это необычно и что с точки зрения природы он урод. Может, никогда и не догадается. Смотря сколько времени он будет оставаться в рабочем состоянии. Девочка играет в шахматы на уровне гроссмейстера. Она могла бы сделать карьеру, но ей это неинтересно; она предпочитает заниматься чистой математикой. Вероятно, она и будет ей заниматься, когда ее родители прекратят настаивать, чтобы она вела нормальную жизнь. Как будто у нее был шанс на нормальную жизнь.
Ли источает яд, и он не связан ни с чем из того, о чем она только что говорила; что-то сидит у нее внутри – холодное и нечеловечески жестокое.
Рид ничего не говорит. Он смотрит на нее и ждет.
Долго ждать не приходится.
– Это неудачный эксперимент, – наконец взрывается она. – Мальчик уже мог бы стать королем – он может заставить кого угодно сделать что угодно, стоит ему только щелкнуть пальцами и выразить желание вслух, – а он чем занимается? Академическое десятиборье, подружки, мертвые языки… Мы же собирались делать орудия, инструменты, а не ученых, которые боятся собственной тени. А девочка! Она социально не адаптирована, она замкнулась в себе и не способна нормально функционировать, она ни разу не смеялась с тех пор, как мы прервали контакт. Нужно вычистить это поколение и начать заново.
– Это ты предложила разорвать первоначальный контакт, Ли. Это ты обращалась к астрологическим картам Галилея и доказывала, что, если их орбиты пересекутся слишком рано, это пагубно скажется на их развитии. Я к тебе прислушался, потому что раньше ты оказывалась права. Теперь ты говоришь, что разрыв контакта мог им навредить и поэтому нужно изъять их из проекта. Так что из этого правда? Когда мы их разделили, мы послужили Доктрине во благо или во вред?
– Я говорила держать их на расстоянии друг от друга, а не отправлять в реальный мир. Если мы и помешали проявлению Доктрины, то только потому, что они не были сделаны должным образом, – говорит Ли. – Если кувшин лопается при охлаждении, это не значит, что его не надо было охлаждать. Обожженное изделие всегда нужно охлаждать. Но иногда в самом процессе изготовления что-то идет не так, и появляются места, где глина не схватывается, как надо. Я не виновата, что глина плохая. Я не виновата, что они не выдерживают обжига.
– Может быть, и нет, но я считаю, ты слишком торопишься признать их непригодными, – говорит Рид. Теперь он понимает, почему ей хочется избавиться от этих кукушат, понимает гораздо лучше нее самой. Ли жаждет разрушения, возможности сломать старое и освободить место новому, потому что ее истинная цель – совершенство, та грань, за которой больше нечего улучшать. Для нее их кукушата – новый виток на спирали эволюции, но они все еще несовершенны.
– А я считаю, что вы слишком торопитесь признать их идеальными.
– Чего ты от меня хочешь?
– Давайте начнем сначала. Теперь мы знаем гораздо больше; у нас есть четкие представления о том, что мы лепим: какие нам нужны формы, какие углы. Мы можем сделать их лучше.
Все это правда. Нужно найти компромисс.
– Я позволю тебе создать следующее поколение кукушат, и пусть они тоже участвуют в гонке, но ты должна оставить все мысли об устранении этой пары. Я хочу посмотреть, чего они смогут достичь, если предоставить их самим себе. Они развиваются, становятся чем-то новым. Когда Доктрина проявится, это тоже будет нечто совершенно новое.
И в то же время это будет самая древняя вещь на свете – та нота, что зарождается сама по себе, проникает всюду и творит реальность. Невозможно сказать, как близко эта пара кукушат подошла к воплощению, – корабль плывет в неизведанных широтах. Нет ни карты, ни компаса. Есть только проект, расстилающийся перед всеми, кто в него вовлечен, незыблемый и неизменный.
Это алхимия совершенно иного рода, и магистры могли о ней только мечтать. Парацельс, Пифагор, Бейкер – никто из них не поднялся так высоко и даже близко не подошел к осуществлению всех своих замыслов.
Мгновение Ли просто смотрит на него, но затем склоняет голову и соглашается:
– Пусть живут.
– Хорошо. – Он наклоняется к ней и целует в лоб, воображая, что слышит, как в клетке из слоновой кости – ее скелете – шуршат перья и опавшие листья. Она опасна, эта конструкция из мертвых женщин и живых паразитов. Она яркая, гениальная, и, если он не будет осторожен, она однажды убьет его. Если он ей это позволит. – Помни о том, что предначертано. Верь.
– Я всегда верю, – отвечает она.
– А сейчас позови своих людей. Я хочу, чтобы беспорядок наверху убрали прежде, чем взлетит самолет.
Он разворачивается и уходит.
Ли Барроу умеет сохранять спокойствие. Она родилась в неподвижности, а умрет в движении. Между этими двумя крайностями – напряжение сжатой пружины, нож за миг до броска, затишье перед бурей. Она спокойно и холодно смотрит вслед уходящему Риду – своему наставнику, возлюбленному, хозяину и сопернику, все вместе под несовершенной человеческой оболочкой.
Только когда он сворачивает за угол и исчезает, она приходит в движение, потенциал превращается в действие, и, развернувшись, она, словно кошка, бежит по темному коридору. Она не включает свет. Даже если бы она не так хорошо видела в темноте, она все равно знает этот путь наизусть. Она ходит здесь каждый день уже много лет. Ей не нужны визуальные опоры, чтобы понять, куда двигаться, а если бы они были, она бы не знала, что с ними делать.
Ли знает, что в основу ее существования заложено противоречие. Она существует как человек, ученый; она помнит с полдюжины аспирантур и сверх того еще с полдюжины дополнительных дисциплин. Ее кости были изъяты из могил или со смертного одра у тринадцати блистательных женщин – и, если их смерть была делом рук давно почившего алхимика, а не частью естественного хода природы, она им не сочувствует. Чтобы она появилась, они должны были умереть. Она – женщина-палимпсест, жительница страны Под-и-Над, вызванная к свету и блеску современного мира, и, если женщины, из которых ее сделали, не хотели умирать, им следовало быть более осторожными. Им следовало запереть двери и закрыть окна, а не впускать в них тень, которая может проскользнуть внутрь, как тать в ночи, с ножами в руках и жаждой наживы в сердце. Им следовало знать