На территорию фабрики впустили сразу: пропуск Фома оформил загодя. А вот у приемной просидел часа полтора, дожидаясь, когда отсовещаются. Наконец собрание завершилось, и сухощавый дед в строгом костюме позволил войти, сообщая на ходу:
– У нас тут текстильное производство, и то пара цехов. Если б госзаказ осваивали, металл плавили – оно, конечно, другое дело.
Старику принимать трудные решения – раз плюнуть, на посту более пятнадцати лет. Но все же он ерзал в своем широком и определенно мягком кресле. Тут вопрос уважения. Дед этого сонного паренька пахал на фабрике практически с рождения, его фотография прикноплена к доске почета перед проходной.
– Виктор Владимирович, у нас была договоренность. Ехал полдня. – Фома кашлянул, прочистил горло. – Отказ проще по телефону сообщить. Вы же обнадежили.
– Так и есть, так и есть, – кивнул старик, позвонил секретарю и попросил два кофе.
– Пару дней назад вам бы пригодились наши станки?
– И сейчас нужны. Только денег нет.
– А вчера имелись? Куда же они испарились за ночь? Вас ограбили?!
– Начинаете дерзить, юноша!
– Простите, но я расстроен. – Фома ослабил ворот рубашки и расстегнул пиджак. Секретарша принесла вонючий и приторный кофе.
– Коньячку, может? – спросил директор.
– За рулем я.
Виктор Владимирович понимающе кивнул и вытер побелевшие от капучино усы. Кабинет был скромный; на стене, сбоку от окна, висела репродукция Дейнеки «„Здоровый дух требует здорового тела“. К. Ворошилов». Напоминал мужчина Гагарина. Виктор Владимирович закурил, разогнал терпкий дым ладонью и указал на стену:
– Познакомился я как-то с Александром Александровичем на выставке в Брюсселе. Мне тогда восемнадцать исполнилось, с отцом-дипломатом напросился. Ничего мужик был, крепкий творец. Твоему деду, правда, картины его не нравились, мазней называл. – И после короткой паузы добавил, что на новые станки нет средств, только что заблокировали на совещании. Он-де был уверенный, а ему спонсоры шиш показали. И оттого страшно неприятно и хочется чем-то загладить вину.
– С дедом вы дружили, что ли? – спросил Фома.
– Ну не то чтобы прямо в десны лобызались. Суровый он у тебя, но последние деньки не бог весть как провел.
– На природе с людьми его возраста все лучше, чем в пыльной квартире.
Директор качнул седой головой и кому-то позвонил. Разговор закончился скоро, и, положив трубку, Виктор Владимирович попросил Фому съездить в дом престарелых. Им шкафы нужны для персонала, сушильные вешалки и вообще всякого по мелочи. Есть такое в производстве? Каталог рассматривал, вроде было.
Фома кивнул, допил кофе и ушел, толком не попрощавшись. Позвонил в машине жене Милане – она изучала очередной курс по 1Т. Объяснил, что не выгорело, что скоро вернется и обновит резюме. Пригорюнившись, она сочла необходимым дежурно поддержать мужа, выжав стандартные «не парься», «все наладится», «может, не уволят еще» и прочее. Фома знал, что уволят, ему намедни выпало последнее предупреждение.
Узкая дорожная лента петляла по сосновому бору. Асфальт был ровный, с разметкой. На пути возвышались вековечные деревья, они закрывали собой небо. Возник забор, выкрашенный совсем недавно синей краской. Табличку пансионата «Рябово» обновили лет пять назад, раньше ее не было. Фома давненько навещал деда, целая жизнь прошла. Клумбы запущены, на жухлой траве рыжели поздние яблоки. Фома приоткрыл окно, и в нос ударил приторно-прелый запах гниения. Усадьбу отреставрировали меценаты. Сначала из нее сделали ночлежку, а затем пансионат. Соединившее в себе эклектику и модерн, здание усадьбы вмещало около сотни стариков и дюжину персонала. Покатая крыша отливала золотом, в окнах, несмотря на день, горел свет. Фома оставил машину у неприметной постройки, показавшейся ему сараем. Прошел к центральному входу.
Фому встретили постояльцы, сидевшие на туристических стульях и укутанные в теплое тряпье. Они чиркали карандашами в скетчбуках. На крыльце пансионата свежевыбритый седеющий мужчина в рясе что-то декламировал вдохновенно. Фома посчитал слушателей – девять дам и один дедок. Оратор заметил Фому, но никак не среагировал и продолжил проповедь. Фома присел на большой камень, лежавший на скошенной траве. Вещал пастырь мутно, Фома не улавливал связи, но сослался на то, что слушал не с начала. Однако Фоме показалось странным, когда оратор выдал следующее: «…и быть вам каждому в силах стать собеседником мангыса[1], ибо мангыс не есть проклятие или наказание за грехи, не есть мытарство во благо кончины, но есть испытание ради перерождения каждого из вас. Наш владыка милостив и щедр, потому что честен с этим миром на протяжении веков! Станьте и вы честными с собой, и мангыс обратит ваши взоры в ту бездну, откуда вам не выбраться несчастными…». Фома с недоумением оглядел кивавших стариков. Проповедь кончилась, оратор спустился с крыльца и скрылся за усадьбой. Взревел мотоциклетный двигатель, и тут же блеснул люлькой «Урал». За «рогами» мотоцикла устроился сменивший рясу на косуху проповедник. Фома тронул за плечо престарелую даму и справился о сущности лектора. «А-а, – расплылась она в беззубой улыбке, – это отец Христофор, он готовит нас к праведной смерти».
Петра Петровича, заведующего пансионатом, Фома обнаружил на задворках периметра стоящим на краю высокой лестницы, упертой в столб. Снизу ему раздавала советы пара мужичков, но Петр от них отмахивался. Фома выкрикнул приветствие, обернулся один из советчиков и рявкнул:
– Чего надо?!
– Петр Петрович мне нужен, вот что.
– Занят он – не видишь?!
– Что там? – спросил Петр Петрович. Он был угловат, несмотря на выпирающее пузо, а лицо казалось волевым, но уставшим.
– Виктор Владимирович вам звонил насчет меня.
– Витька, старый хрен, вечно пригонит мне какой-нибудь геморрой. – Он спустился на несколько ступенек, сунул отвертку в карман. – Ты чей-то внук, что ли? Витька сказал, твой дед у нас содержался.
– Борис Захарыч Бессонов. Внук я его.
– Захарыча помню, только хоронили. Тебя – не помню. – Петр почти спустился на землю, но что-то его будто удерживало. – Видишь, камеру вешаем. Будем волков отслеживать, а то наглеть стали.
– Уделите минутку, Петр Петрович, – попросил Фома без надежды.
– Дед твой помер быстро, не мучился, – сказал он и все-таки ступил на землю. – А такой молодцеватый. Жалко старика. Всех жалко, но этот пожить бы мог. Не срослось.
– Мне б с вами о деле поговорить.
– Ну да. – И после паузы как будто очухался и затараторил: – Есть, значит, нужда в шкафах, там, стеллажах. Штук по пятьдесят надо. Это все на склад и в гараж. Мить, ты пришлешь пареньку список?
Бухгалтер хмыкнул и кивнул, попросил снабдить электронной почтой.
– Вспомнил! У Захарыча ж дневники остались. Родня забирать не стала. Ты-то глянешь?
Фома пожал плечами и согласился забрать, если только записей там не на контейнер. Петр Петрович заверил, что всего одна папка, а в ней три тетради. Сам он их не изучал, потому как неучтиво это, а вот родственники могут и полистать.
В затхлом уголке, занимаемом главбухом, Фома получил адрес электронной почты, техническое задание и папку с дедовскими тетрадями. Уходя, Фома спросил про священника. «Отец Христофор, – буднично пояснил главбух, – примиряет стариков со смертью. А на мотоцикле, потому что байкер, филиал „Ночных волков“».
На скамейке, под гудящими на ветру соснами, Фома отвинтил крышку термоса, налил чая и развернул бутерброд с колбасой и сыром. Он сделал глоток и закашлялся; приступ был долгий и выматывающий: лились слезы, лицо покраснело. Когда кашель утих, Фома шмыгнул носом и вытерся. Рядом возникла старуха в мышастом пальто. Она шла гордо, держа в руке трость. На шее у нее был повязан оранжевый шарф, а бельма сообщали о слепоте. Она повернулась к Фоме и проговорила: «Кашель дурной. Лечить такой нужно ихором». И поплыла дальше.
Фома съел обед и отдышался. Браться за дедовские рукописи не хотелось: он был уверен, что почерк там ужасный, ничего не разобрать. Все-таки открыл первую тетрадь. Фома сканировал текст, читая наискосок; удивил ровный, каллиграфический почерк. В первом томе Борис Захарович Бессонов рассказывал о детстве в селе, о коне Яшке, матери и отце, теплом молоке и побоях, которые ему и его друзьям учиняли старшеклассники. Потом юность, первая любовь и прочие, по мнению Фомы, банальности. Деда он любил, тот научил его водить машину, брал по грибы, возил на юг. В конце первого тома Борис Захарович вспоминает, как подарил внуку немецкий велосипед, и замечает, каким «лучезарным был Фомка, как улюлюкал и хлопал в ладоши». Мемуары не структурированные, без четкой последовательности, Фома назвал бы их гиперссыльными, потому что дед часто перескакивал с мысли на мысль, руководствуясь ассоциациями. Первую тетрадь Фома с облегчением закрыл и взялся за третью, но страницы пустовали – дед не успел ее начать. Тогда вторая.
Воспоминания Риты Раум. На память для внученьки
Фома прочел пару страниц откровенных жизнеописаний женщины, лишенной стеснительности. Во втором абзаце имелась такая зарисовка: «Мать моя была стервой и коровой. Не из злобы говорю – заявляю, как есть. Она выгоняла отца на двор и принимала мужиков, подобно Солохе. Пока я кряхтела на печи, играя с желудями, матка орала от пылающих причиндалов, что сношали ее на полу, скамье и столе. Ругалась нещадно, потом ей платили. Матка была курвой, но батя с ней не спорил и спокойно жрал с того самого опоганенного стола, притом причмокивая и с затаенной благодарностью…» Фома хохотнул и увлекся. Детство героини кончилось, когда ее выгнали в поле. Девка выросла и могла рожать. Ее собирались выдать за сына корчмаря, но батя уперся своими рогами, и спорили они с маткой сутки напролет, не замечая, как дитя замышляет побег. К слову, была она вовсе не Раум, а Харитка Сапрыкина, но от первой фамилии позже наотрез отказалась. Ей исполнилось восемнадцать, когда в город зашел отряд молодцеватых разбойников. Казака-красавца она заприметила сразу – чернобровый и усатый, похожий на черта, со злым и лукавым прищуром. Харитке примерещилось, будто она влюбилась.
Мемуары оборвались, и узнать о дальнейшей судьбе девчушки из пензенской деревни Фоме не удалось. Он убрал тетради в папку и задумался. Почерк дедовский – получается, записывал с ее слов. Стал писарем – значит особа произвела на него впечатление, потому что деда сложно было назвать человеком щедрым на комплименты и лесть. Фома не понимал: почему дед бросил писать ее историю, но взялся за свою? Повздорили или Харита умерла? Завибрировал мобильник, вызывала жена Милана с насущным вопросом цвета плитки в ванной комнате.
«Сабраж» – соленые огурцы – аптечная лавка – вестовой столб – военный врач – таинственная смерть – спонтанный договор – неминуемая гибель – сорвиголова в платье – побег
Не пошла бы она в подвал за солеными огурцами, если бы не Прохор, заставивший монетой спуститься ради гостя во владения голодных крыс. Их тут ловят с избытком, в капкан не все влезают, да приманивают не сыром, а семечками. Тока в проводах нет, колеблется свечной фонарь в тощих руках, будто за бортом начался шторм. Харита выпила спирта для храбрости, а потом с двумя мужиками разговоры разговаривала, да в койку так и не затащили. По весне она сбежала от черноусого красавца, который ее колотил и поил отравой, чтобы она оставалась бледной и беззащитной. Харита плевалась и хлестала его руками-плетьми, ее увесистое прикосновение оставляло отметки. Разбойник отвечал ей с неистовством, и, когда вошли в Пензу, она улизнула и скрылась у бывшего немца с фамилией Мельников, державшего травяную лавку. Старик пожалел, выдал жалованье и место за веником. Мела Харита каждый день по несколько часов, выносила мусор и терла тряпкой стекла. Устроилась в просторном доме Мельникова и сдружилась с его молодой женой, которая показала ей книги Дюма, научила складывать слоги и пользоваться хитростями природы для женской привлекательности. Харита хорошела: широкие бедра и заострившееся личико заставляли мужчин оборачиваться. И когда новая власть обобрала Мельникова, Хариту приютил Прохор, обещав щедрое вознаграждение и приятных клиентов. Но сегодня Харите не повезло: постоялец заведения «Сабраж» оказался ворчливым и немытым скупердяем.
Поправив ситцевое платье, она впотьмах нащупывает банку с огурцами и поднимается по крутой лестнице, напевая популярный мотивчик. За столом сидит и морщится гость, никуда не делся. Он берет банку и сует туда три пальца, выуживая огурец. Рядом с ним Харита толкует:
– Пристало вам пальцами рассол мутить? Вилку дам!
– Стой, не нужно. Налей лучше, – и он подталкивает стакан. Харита льет самогон, что гонит Прохор. Старик выпивает и хрустит огурцом. После говорит: – Раздеваться будешь? Мне уж пора, ожидают-с. Сымай платье!
– Не привыкла вот так сразу. Выпей да поешь, потом отмою тебя – а пока воды нагрею.
– Смердит от меня? Ха-х!
Он выпивает еще рюмку и глядит по сторонам. И комнатка эта в красных тонах кажется ему пошлой, и украшательства из перьев и цыганских деревянных статуэток – бутафорией. Ему становится тошно, и он снимает пиджак, затем рубашку, показывает шрам на спине.
– Красный какой, – говорит Харита.
– Черт один полоснул, усатый такой, рыжий. Точно демон в него вселился. Я помирать собрался, а потом ко мне херувим явился. Не шестикрылый, там больше было. Я ему – спасай, милый. А он просит договоренность с ним заключить. Согласился – а как не согласиться? Тогда он мне дыхание новое дал, а я ему души воровские собираю, служу и пресмыкаюсь.
– И часто он заходит к вам в гости, серафим этот? – спрашивает Харита.
– Каждую последнюю ночь месяца является. Попривык вроде, но все равно поджилки трясучка одолевает, внутри колеет все. – Старик стягивает штаны и садится на койку, манит к себе Хариту. – Сымай ситец-то, а то не поспеем.
– Я ж больше по разговорам, – волнуется Харита и выбегает из душной комнатки. Прохор ловит ее и отчитывает, просит вернуться к дорогому гостю, мол, из командиров он или вроде того, но красные такими кадрами не брезгуют.
– Кто ж?! – спрашивает Харита, вырываясь из Прохоровых лапищ.
– А то какая разница, пусть комиссар или сам вождь революции – ступай и делай все, что велит!
Тогда-то по мостовой дребезжит двуколка с мужчиной на борту. Он молится с закрытыми глазами, прикладывает книжицу к губам. Экипаж останавливается у «Сабража», мужчина, напоминающий вестовой столб, сваливается на грязную улицу и прогоняет попрошаек. Крепкая челюсть его скрыта густой бородой, на которой пропахано шрамом, будто метеорит вздыбил лесную глушь, да так все и оставил. И на груди у человека красный шрам от удара молнии. Одет в поношенный кожаный жакет; макушка поблескивает лысиной. Он врывается в бордель:
– Аверин где?! Ну, не томи, сутенер, а не то придушу!
– Глянь на себя да на меня, – ухмыляется Прохор, но посматривает на дубину в углу коридора, – мы ж здоровяки оба, до ночи биться будем. А ныне – ранний день. Ты откушай с дороги, я тебе кого приведу поласковее.
– Куда прыщ с козлиной бородой пошел баб мять?!
– В двадцать третьем он! – кричит с лестницы на второй этаж Харита. – Меня дожидается!
Громкий гость отталкивает Прохора и проворно взбирается по ступеням, будто танцует. Отворяет двадцать третий и хватает за уши сидящего в одних трусах Аверина, трясет его голову и брызжет слюной:
– Ах вот ты где, помет черепаший! Умудохался за тобой гоняться! Говори, куда барон подевался? Где этот рыжий тараканий ус?!
– Больно! Клим, отпусти! – верещит Аверин и сдается: – В Дальневосток утащился, атаману служить собирается! Правду говорю! В Даурии он, больше и знать ничего не хочу!
Клим отпускает и отряхивается, толкает подоспевшего Прохора и выговаривает ему:
– Возьми кого-нибудь на подмогу за порядком присматривать, а то самолично не справляешься! – И на девчонку смотрит, на платье и умудренное скитаниями личико. – Звать как?
– Хариткой все зовут.
– То греческое имя, благородное. А ты весела и радости полна?
Харите нравится его грубый говор, его зоркий голубой глаз, она краснеет и отвечает:
– Со мной не соскучишься, я частушки знаю. Спеть?
– Приходи вечером в «Яр», что в доме Якушева. Бывала? Ну так заходи, послушаю твои частушки, предложу, быть может, что-то. – И к Прохору: – Сколько козлиная борода оставил монет? Три тысячи? На вот. – Он отсчитывает, взяв из наплечной сумки, банкноты и сообщает Прохору, что сегодня Харита никому больше самогон не наливает. – И вот что, братец, заканчивай свое грязное дельце, коммунизм такое скоро не одобрит.
– Выискался моралист, – щелкает языком Прохор. Тогда Клим схватил его за горло и просит иначе: – Чтобы завтра всех девок разогнал, пес паршивый! Если проверю и не обрадуюсь – вспорю брюхо! Усвоил наказ?!
Прохор кивает и краснеет от удушья, а громадные руки его висят вдоль тулова и не смеют сжаться в кулаки. Клим, ослабив хватку, уходит, а Харитка следует за ним, но тот просит не торопиться и свидеться в «Яре» вечерком, часов в восемь. Харита обещает быть.
– И вот что, – говорит Клим, – нареку тебя Ритой, ну не в Греции же мы, в самом деле! А так выходит, будто харей какой-то обзываю. Бывай, ждать буду. Не придешь – не обижусь!
Двуколки на мостовой как ни бывало, но Клим шагает быстро и знает, куда держать путь. Рита провожает его взглядом и удивляется, какой все-таки громадный издали этот неожиданный человек.
К нему подходят солдаты в шинелях без погон и просят предъявить документ, удостоверяющий личность. Изучают дотошно, им не нравится его выбритое лицо и надменный лоб.
– Воевал? – спрашивает малец и сплевывает под ноги.
– Там указано, – кивает на трудовой список мужчина.
– Крейт, – говорит второй солдат вязко и придирчиво. – Немец, что ли?
– Под Танненбергом я, быть может, твоего старшего братца за шкирку из-под миномета вытащил, а потом зашивал полдня. Он у тебя немецких кровей?
– Но-но, поговори мне тут! У меня сестра! Русская!
– «Военный врач» там указано. Связывайтесь с начальством, если не верите.
– А чего Крейт? Поменяй! – дает совет солдат. – Стань Кротовым иль Кремневым. Во фамилия! – выставляет указательный палец. – Игорь Кремнев – чем не большевик!
– Пойду я, – отбирает трудовой Игорь фон Крейт и ступает в «Сабраж», где под вечер убраны столы и отмыт пол.
Прохор машет, мол, закрыты – переоценка ценностей! Игорь интересуется судьбой Аверина.
– Дался он вам всем! – сокрушается Прохор, и Игорь спрашивает о других «всех».
Прохор скрытничает, но за пятьсот рублей выдает образ и манеру поведения ворвавшегося в его обитель Клима. Что хотел от Аверина? Неизвестно, не поспел расслышать. Тогда Игорь расстегивает свою линялую болотного цвета шинель и, спустив со стола прибранный стул, садится и просит накормить и дать комнату.
– Рад бы, да не могу: ревизия! – разводит руками Прохор, но приносит самогон, квашеную капусту и картофелину.
Отужинав, Игорь благодарит хозяина и поднимается к Аверину, пробует дверь – не заперта. Постоялец покоится, зашторив заляпанные, в разводах окна. Руки на груди сложены, изо рта вываливается синий язык. Фон Крейт безуспешно ищет у горемыки пульс, зовет Прохора. Тот, явившись, пялится, как истукан, потом причитает и просит Игоря забрать труп и выбросить его в овраг к собакам. Затем кается, что дурные мысли ему нечистый в мозг засунул, и читает «Отче наш».
– Помер не больше часа назад, – сообщает фон Крейт. – Как врач говорю.
– Но никто сюда больше не являлся, – почему-то оправдывается Прохор, и хлопает по своему лбу, и предполагает, что сам преставился.
– Может, и сам. Так, где тот странный человек твоей девке встречу запланировал?
– «Яр», тут пару кварталов проехать – и будет, – сообщает Прохор.
Игорь жмет сутенеру руку и выходит, оставив того хлопотать в одиночестве и решать спор с совестью: идти ли в милицию или избавиться от проблемы втихомолку.
Вечером в ресторане «Яр» играет музыка: гармонисты и гитаристы, голосисто поет усатая пышная баба в парике. Народу вокруг негусто, все бывшие капиталисты, пропивают припрятанное; есть тут и Мельников – печальный друг Риты, у которого коммунисты забрали лавку, оставив лишь старый граммофон и канарейку. Молодая жена Мельникова сбежала в Петроград, и теперь бывший меценат и заядлый игрок в преферанс каждый вечер напивается в зюзю, проклиная революцию и мертвого царя.
Игорь заказывает водки и закуску из хлеба и двух кусков сахара, уплатив целое состояние. Притихнув в засаде, он высматривает того сановитого быка, что взбаламутил потаскуший курятник и вразумил хозяина борделя сочувствовать марксизму. Подобный человек выделится сразу, его угадывать не придется. Но сперва он примечает ситцевое платье, полушубок, снятый с чужого плеча, сапожки заграничного пошиба. Ожидает кого-то, поглядывает по сторонам. Дождавшись, она вскакивает, подает руку, и тот самый бык с «плешивой бородой» пожимает ее ладонь и усаживает за стол. Она-то помышляет, что здоровяк нацелился на ее возраст и красоту, но Игорь видит в этом человеке едкий умысел. Решает вмешаться: влезть нагло, по-мужицки, как если бы речь зашла о его двоюродной сестре, что собралась по малолетству сбежать с первым встречным моряком.
– Прошу без нервов!
Игорь садится третьим за стол и всматривается в голубые глаза Клима. Протягивает руку, тот настороженно пожимает. Рита глядит на незнакомца, ей все мужчины интересны, как экспонаты в музее, но есть особенные, что магнитят, и ей несказанно повезло – так думает Рита: за ее столом в захудалом кафешантане образовываются сразу два таких притяжения, и теперь ее разрывает на части. Игорь ревниво посматривает исподлобья и крутит в пальцах незажженную папиросу.
– Чем привлек вас, товарищ? – спрашивает Клим.
– Жакетик-то продай, а не то в застенки определят, скажут, спер с важного трупа. – И, цокнув, спрашивает: – Аверина знаешь? И я знаю. Мне информация нужна, помоги! Про Зипайло расспрашиваю – куда сбежал?
– Вообрази, что мы с Зипайло приятельствуем, – смеется Клим, – так что ж мне его выдавать?
– А он и мой друг, проведать хочу, – кривит рот Игорь.
– Видали таких друзей! Игорь, значит? Крейт? Служил?
– Штопал больше, – отвечает Игорь и чиркает спичкой о липкую поверхность стола. Усатая баба начинает выть романс, но солдаты в углу заведения ее стопорят и просят что-нибудь народное. Баба шепчется с музыкантами и затягивает «Вдоль по Питерской».
– Вы друзья, что ли? – интересуется Рита.
– В нынешнем бардаке не распознать, кто кому другом или волком приходится, – говорит Клим.
– Тебе Зипайло не товарищ, и мне тоже. Но передать ему послание надобно, почта не справится, тут устно вложить необходимо.
– С вранья-то дружбу зачинать – так себе перспектива, гражданин Игорь Крейт. Но времена темные, понять предостережение я всегда могу. Меня звать Клим Вавилов, будем теперь руку друг дружке жать да обниматься, если на безлюдье свидимся. – Клим гладит бороду и едва заметно проводит большим шершавым пальцем по шраму, что оставил борозду на подбородке. – А прекрасной даме я предлагал побыть хозяйкой в путешествии и вот жду решения.
– Ехать-то далеко? – спрашивает Рита и плотно смыкает губы, ее взгляд растерян.
– На Дальний Восток, милая. Там дикие края, но богатые. Когда предприятие мое выгорит – озолочу. Выкупаешься в шелках и мехах. Слово даю. А слово Клима Вавилова что-то да стоит!
– Не хорохорься, Клим, скажи новому знакомому: куда направляться нужно? Аверин разведчиком ходил при атамане, а тот в Чите засел. Зипайло с ним?
– Чего спрашиваешь, раз все тебе известно?! Дуришь? Спроси сам у Аверина! Ступай к нему в двадцать третий номер да задавай вопросы!
– Не выйдет, – докуривает Игорь и ввинчивает бычок в жестяную банку. – Отошел Аверин в мир иной. Придушил кто-то. Или сам задохнулся, что вряд ли.
– Болван! – рычит Клим и вскакивает, распрямляясь во весь свой громадный рост. – Не трепаться нам нужно, а деру давать!
Вваливаются в «Яр» милиционеры с винтовками, а вместе с ними разудалый капитан и раскрасневшийся напуганный Прохор, который тычет в Клима и второго, что сидит в шинели. Игорь шепчет Рите: «Медленно уходи, а не то загребут». И Рита шмыгает в уборную, а потом к пьяному Мельникову. Капитан приказывает арестовать двоих мужчин, Клим фырчит, но не сопротивляется. Игорь сует в нос милиционеру трудовой листок, тот отмахивается и вяжет подозреваемому руки. Их уводят, и вечер в «Яре» продолжается. Рита грустит, сидя на краешке стула, к ней подходит помятый официант и просит оплатить ужин, который заказал Клим. Рита мчится к выходу и пропадает на улице, смешавшись с темнотой; официант для проформы выходит на воздух и жалостливо вздыхает.
Их везут на подводе к заброшенному отделению вокзала и заводят внутрь гулкого пустого здания, велят спускаться в подвал и вопросов не задавать. Стемнело; конвоиры высвечивают фонарями хрустящие от битого стекла лестницы и поторапливают.
– Стрелять надумали? – все-таки спрашивает Клим, хлопает по сумке и вспоминает, что его люгер изъяли при обыске.
Остается один капитан и трое милиционеров – еще молодые, но видавшие и смерти, и горести, и с ними-то Климу квитаться совсем не хочется. Но понимает, что придется, иначе не выкрутиться. Игорь молчит, повинуясь тычкам в спину. Плененные встают у стенки. Конвоиры чего-то ждут; капитан шепчется с подопечными и уходит. Клим бросает ему вдогонку:
– Как же суд?! Мы никого не убивали! Доказывай, служака, так положено!
– Рожи у вас холеные, тот вообще немец, – говорит капитан. – Мне расстрелять проще, чем волокиту зачинать. Задний ум подсказывает, что хлебну горюшка от вас, а мне в городе форсмажоры неудобны. Нам белочехов позарез хватило!
– Говорил – сними жакет! – шепчет Игорь. Затем уже орет во все горло: – Братцы, ну положите ружья, ну воевали ж вместе! Я был под Танненбергом, а вы?!
Сверху кричат, затем цокает по ступеням граната и обращается во взрывной хлопок, шарахающий по башке и ужасно слепящий. Но Клим ориентируется, подбирает ружье, выпавшее из рук милиционера, корчившегося на спине. Клим вгоняет патрон и стреляет ему в лицо, потом второму и находит в углу, рядом с дохлыми крысами, третьего. Паренек вот-вот встанет, но еще протирает глаза уцелевшей рукой, другую раскурочило взрывом. Клим перезаряжает и убивает его, забирает люгер, проверяет магазин и ступает наверх.
– Стой! Зачем убивать?! Сбежим – да и все! – кричит ему Игорь.
– Не, братец, то сволочь красная, ее искоренять надо, иначе житья не будет.
– Эсер, что ли?
– Вольный человек, – отвечает Клим и взбирается по ступеням, стреляя из люгера.
Игорь фон Крейт выходит чуть позже, удостоверившись в отсутствии пульса у каждого. Наверху лежит милиционер и окровавленный капитан на животе – Клим стрелял в спину. Теперь он курит и прикладывает к губам тонкую книжицу в черном переплете. Шепчет. Рядом с ним стоит Рита, на ней пальто и грубые сапоги; на голове ее не какая-нибудь шляпка, но вязаная теплая шапка, подбитая свалявшимся мехом.
– Жакет продам, – говорит Клим. – Но сначала тикать надо. Мы в сторону Читы поедем, потом к Маньчжурии. Но поезд нам заказан, искать будут – и найдут. Так что придется окольными. Доберемся до царских офицеров, полегче станет. Ты с нами?
– Убивать-то ты мастак, – мотая головой, сокрушается Игорь. – Куда сейчас двинем?
– На юго-восток, через леса и поля, в деревнях побираться будем. Деньги с каждым днем обесцениваются, так что закупим муки, сахара, спичек и лекарств. Коней из подводы возьмем.
– Их тут две штуки. И те хилые.
– Будет третий. Или тебе дормез подавай, ваше сиятельство? – Клим сплевывает, чешет шрам и продолжает: – Перевели дух? Ну, тогда прыгайте на коня да скачите за город. На юго-востоке будет деревенька Силки, там встретимся часа через три. Бери девку, сажай на лошадь.
– А если тебя схватят? – спрашивает Игорь.
Клим отмахивается, отвязывает коня от подводы и, оседлав, скачет вглубь города. Игорь справляется со второй кобылой и помогает Рите усесться, походя интересуется:
– Где гранату надыбала?
– Все сбережения спустила, у Прохора в загашнике нашлась. Вас выручить хотела. Они ж сюда полгорода свезли, тут гиблое место, призраки так и бродят, – отвечает Рита.
– Ну, боевая, пригодишься, – смеется Игорь и залезает на кобылу позади Риты, и так он ощущает ее ласковый и чуть кисловатый запах, смесь выскобленной с мылом кожи и пота. Покрутив кобылу, Игорь выбирает направление, пришпоривает. Кругом тьма и странные звуки из подворотен, гудит паровоз, вдалеке чадит заводская труба, вываливая в серое небо густой дым.