Глава 4
Интерлюдия
Я стоял перед старым зданием вербовочного пункта в тихом квартале Марселя. В голове гудело, тело ныло от усталости, а в душе было странное чувство — не то надежда, не то обреченность.
Решительно взявшись за ручку двери и потяну её на себя, шагнул внутрь.
В коридоре пахло потом, табаком и чем-то еще, едва уловимым, но тревожным. Под потолком лениво курился сизый дым. Запах был резкий, терпкий, от дешевых сигарет Gitanes. За столом откровенно скучали двое мужчин в простых рубашках цвета хаки. Один пожилой, с седыми висками и «навсегда» загорелым, изрезанным морщинами лицом. Другой, помоложе, с насмешливыми глазами и дурацкими усиками а-ля Джон Депп. Похоже, когда я вошел, молодой учил пожилого работать на Макинтоше последней модели, а теперь они, оторвавшись от монитора, молча уставились на меня.
— Nom? — произнес молодой.
— Не понимаю, — только и развел я руками.
— Имя? — по-английски с сильным акцентом спросил седой.
— Сергей, — ответил я, сглотнув. — Сергей Курильский.
Седой усмехнулся, стряхнул пепел в стоявшую рядом пепельницу в форме гильзы.
— Ты хочешь служить в легионе? Тогда можешь забыть свое старое имя и начинать придумывать новое!
Я кивнул.
— Пять лет. Жизнь, служба, дисциплина, братство. Мы не спрашиваем о прошлом, не требуем объяснений. Ты будешь жить среди таких же, как ты, людей без прошлого, но с будущим. Взамен получишь все, что обычно дает легион. Французский паспорт. Деньги. Честь. И шанс начать все заново.
Пожилой посмотрел на меня внимательно:
— Россия? Украина? Польша?
— Россия.
— Жарковато для парня из такой холодной страны! — затянувшись сигаретой, философски заметил он. — Выдержишь? Там некому жаловаться! За этим порогом тебя ждет пыль, кровь, жар Африки, духота джунглей и иссушающие ветры Корсики. Сейчас мы набираем людей во второй иностранный пехотный полк, его батальоны сейчас дислоцированы в Чаде. Пустыни, горы… и война, о которой не принято говорить. Но зато ты увидишь мир. Легион пройдет через твою кровь, через твои кости. Ты станешь другим. Французский знаешь?
Я пожал плечами.
— Немного.
Пожилой вербовщик окинул меня внимательным, цепким взглядом.
— Формально ты должен знать его хорошо, чтобы служить в легионе. Но на самом деле, я вижу, ты парень сообразительный, не то что эти макаки, что приходят к нам последнее время. Выучишь! Жалованье, конечно, не особо большое, но кто сюда идет ради денег? Через пять лет — гражданство! Ну что, заполняем форму?
Затем битых два часа мы потратили на оформление моего досье.
Ручка дрожала в пальцах, когда я подписал. В тот момент я не знал, что ждет впереди. Только одно было ясно: назад дороги нет.
В легионе я оттрубил пять лет. Чад, Мали, ЦАР — все как положено. Повидал всякого, хотя такой жести, как в Чечне, конечно, не было. Чернокожих обезьян вокруг меня действительно оказалось многовато, а жалованья — наоборот, и контракта на второй срок я не подписал. Впрочем, когда моя пятилетка закончилась, я уже точно знал, чем буду заниматься…
Воспоминания растаяли в серебристой дымке, вернув меня из жаркой Африки в морозну реальность, с каретами, крепостными стенами и этими двумя аристократами.
Барышня уткнулась лицом в грудь Левицкого, плечи ее содрогались. Когда она вновь подняла на него глаза, ее лицо было бледным, а во взоре застыло беспокойство. Капитан Рукавишников, кажется, совсем слился с серыми стенами острога; конвойные у ворот равнодушно наблюдали за этой душераздирающей сценой.
— Вольдемар! — вновь тихо произнесла она, когда наконец подняла голову.
Левицкий ласково смотрел на нее сверху вниз с высоты своего роста, он по-прежнему держался прямо, с каким-то упрямым достоинством.
— Ольга… Ты настигла наш конвой… — Голос его был хриплым, но в нем теплилась улыбка. — Право же, не стоило! Отправляться в такой путь по зимней дороге одной!
— Не беспокойся за меня, со мной мадам Делаваль! Как ты? Что с тобой? Пока ты содержался в Москве, я писала письма, но не знала, доходят ли они… — Ольга сжала его руку, словно пытаясь согреть в своих ладонях.
— Доходят, верно, не все. Как я? Ну, ты сама можешь это видеть! Путь в Сибирь не праздничный выезд по Невскому! Голод, холод, кандалы… Конечно, мне приходится далеко не столь плохо, как этим вот бедолагам. — Тут он кивнул на меня. — Но каторга есть каторга, а Сибирь, сестренка, есть Сибирь. Мне очень тяжело, скорее нравственно, чем физически, я каждый день думаю о произошедшем. Но, видишь, пока еще живой.
— Ты спас меня. — Ольга прикусила губу, сдерживая слезы. — Ты нуждаешься в чем-то? Я привезла немного денег, хлеба… Может, что-то еще позволят передать? — Она взглянула на стоящего неподалеку Рукавишникова, но тот старательно отворачивался.
Владимир Левицкий чуть заметно усмехнулся:
— Деньги всегда нужны. Боюсь только, что не смогу их взять — тебе они теперь нужнее меня. Я что? Я — конченый и пропащий человек! Не беспокойся за меня, Ольга.
— Как я могу не беспокоиться? — Голос девушки задрожал. — В поместье дела идут плохо. Над Семизерово установили опеку, и крестьяне в смятении, а чужие люди теперь хозяйничают в нем, наживаясь на нашем несчастье… Если бы ты знал, сколько бед свалилось после твоего ареста!
Владимир вздохнул и отвел взгляд в сторону.
— Я знал, что так будет. Но ничего не изменить, Ольга. Я должен был поступить как верный сын! Теперь мне остается лишь думать о вас, о доме, пока шаг за шагом буду уходить в Сибирь. А ты… Ты береги себя. Ты одна теперь за нас обоих.
Ольга кивнула, смахнув слезы. В этот момент Рукавишников, докурив папиросу, решительно двинулся в сторону молодых людей:
— Господа, мне жаль, но ваше время вышло! Прошу прекратить разговоры!
Ольга, услышав это, вздрогнула, но не отошла.
— Владимир…
Левицкий слабо улыбнулся ей:
— Прощай, сестра. Пусть Бог хранит тебя.
— Вот деньги, возьми! — торопливо произнесла она, пытаясь сунуть ему бумажник, Левицкий не взял, но его сестра все же извернулась и умудрилась сунуть ему в руку и быстро отбежать.
Я смотрел на Левицкого, он держался с благородным достоинством, в его взгляде не было отчаяния, только твердость и печаль.
До самого окончания дня мы разгребали рыхлый свежевыпавший снег, и все это время я думал об Ольге. Приглянулась мне девушка, что уж тут. Было в ней что-то эдакое, что меня зацепило. Чистота, что ли? После моей прошлой жизни и тех харь, что окружают меня уже в этой, она действительно смотрелась ангелом.
Из Нижегородского тюремного замка нас выводили под Рождество. Стояла чудесная, поистине рождественская погода: морозное утро окутало город легкой призрачной дымкой, а редкие снежинки мерцали в пронизанном солнечным светом утреннем воздухе, словно алмазные искры. Я шагал в первых рядах, тяжесть кандалов сковывала каждый шаг, а холод пробирал до самых костей. Слева и справа от нас топали солдаты: лица суровы, ружья наперевес. Впереди — бесконечный путь в Сибирь, позади — жизнь, оставленная в мертвом прошлом. Но каторжники сейчас не задумывались об этих высоких материях: все они предвкушали вал пожертвований и милостыни от сердобольных горожан. Старый варнак Фомич заранее потирал руки, обещая всем неслыханное обогащение:
— Это нам, робяты, страшенно свезло, что нас в самый Сочельник отправляют на этап! — объяснил он всем нашу удачу. — Под божий праздник народец страсть как любит нашего брата милостить, штобы мы, значит, в Сибири лютой их добрым словом поминали и молились за благодетелей наших. Так что не зевай, калачи хватай, да пожалостливее так смотри на всех. Особливо купчихи добрые да кержаки!
— Фомич, а кто такие кержаки? — тут же спросил молодой Чурис
— Ну, староверы, по-вашему. Ты им двумя перстами перекрестисси, и оне тебя завалят гостинцами, — с усмешкой пояснил чернобородый каторжанин.
— А как креститься-то в железах? — ехидно спросил Чурис, на что Викентий лишь отмахнулся:
— Ну, изобрази што-нибудь такое-этакое, сложи два перста, сделай вид, что хочешь крестное знамение на себя наложить, а железа не пускают. Стони да глазами вращай яростно. Вот, мол, слуги диавольские крест наложить не дают истинно православному человеку!
Каторжные тут же все уяснили и намотали на ус. В общем, как начали выводить нас из скрипучих ворот тюремного замка на свет божий, на лежащую перед нами площадь, мы уже все прекрасно знали, что делать и как себя вести. Я теперь не отличался от других арестантов: у меня отняли мой деревенский армяк, котомку и лапти, выдав обычный серый арестантский халат из невообразимо колючей, пропахшей влагой шерсти, шапку и широкие штаны, а также новые, неношеные коты из рыжей коровьей шкуры. Окончательно канул в лету мой деревенский вид, и теперь я сливался с общей серой арестантской массой.
Первым делом нас вывели на Острожскую площадь.
Горожане толпились вдоль Варваринской улицы. Все арестанты уже предвкушали угощение и вовсю изображали жалостные морды, истово молились, изображая религиозный экстаз, сдергивали шапки с наполовину обритых голов.
— Слышь, Подкидной, сдерни-ко с меня шапку, я не дотягиваюсь! — попросил вдруг Фомич, наклоняясь к моим рукам. Оказалось, цепь его слишком коротка, и он действительно не мог сам снять шапку, а сделать это было необходимо, иначе не получалось достаточно слезливого и почтительного вида.
— Ну что ворон ловишь, давай! — одернул меня варнак, наклоняя голову ко мне, и я, опомнившись, стащил с него серый шерстяной колпак.
Мне же было не по себе от такого, не привык я просить и клянчить!
— Подайте Христа ради! — тут же заголосил он. — Барышня, подайте чего не жалко!
Жертвовали, кто чем мог: кто-то нес в руках пару калачей, кто-то прятал в кармане медный грош. Купцы пригоняли целые возы с хлебом и одеждой, распрягали лошадей и сами раздавали милостыню. В их глазах — сострадание, страх, а у некоторых даже слезы.
Люди пробирались через ряды солдат, всовывали нам в руки еду, деньги. Я успел схватить аппетитно пахнущий крендель, но солдат тут же больно ударил меня прикладом по плечу, выбивая из рук. Кто-то из арестантов выхватил у меня этот крендель и тут же спрятал за пазуху — здесь каждый был сам за себя. Рядом кто-то бубнил молитву, другой громко проклинал свою судьбу.
Толстая купчиха в необъятной пестрой юбке и душегрейке на меху, плача, сунула мне калач и булку.
— Вот, бедненький, поснедай да помолися за Домну Матвеевну, благодетельницу твою! — плачущим голосом прокричала она.
— Кланяйся, дурак! Благодари! — грозно прошипел мне на ухо опытный в таких делах Фомич.
— Всенепременно! Весь вот прям на молитву изойду! — серьезным тоном пообещал я купчихе, и та, довольная, принялась одарять других арестантов, то и дело оборачиваясь к лежащему перед ней на санках объемистому мешку с булками и прочей выпечкой.
— Смотри, староверы! — вдруг вполголоса молвил Фомич и заголосил пуще прежнего: — Подайте ради Христа! Пожалейте злую долю мою, снизойдите к несчастному собрату! За веру свою гонения переношу безвинно!
Старовер, крепкий, приземистый старик с окладистой, как у Карла Маркса, бородой, в поддевке и картузе, степенно крестясь двумя перстами, подавал арестантам пятаки и гривенники. Арестанты, увидев деньги, буквально подняли вой, пытаясь привлечь внимание старика.
Все это продолжалось, пока из ворот тюремного острога выводили заключенных и формировали из них общую колонну.
Вдоль улицы неслись удары цепей, металлический звон заполнял улицы, заглушая даже крики. Нас гнали, будто стадо, не давая остановиться ни на миг. Как прежде, впереди шли мы, каторжные, за нами брели ссыльные, затем женщины с детьми, чьи лица казались исполненными той же безысходной тоски, что и наши; в конце тянулся санный обоз.
На мою долю достались два калача, сайка и десять копеек денег. Я было потянул булку в рот, но Фомич тотчас пресек мои поползновения:
— А ну брось, дурак! Ты продай его лучше!
— Кому? — не понял я.
— Щас, обожди; вот набегут торгаши, им и отдашь!
На заставе нас остановили, устроили перекличку и снова пересчитали. Действительно, появились барышники: они шныряли между нами, скупая булки и калачи за копейки или прямо меняя их на водку. Деньги и водка здесь ценнее еды.
Прощание было последним испытанием. Крики, слезы, драки. Кто-то бросался к родным, кого-то оттаскивали стражники. Я глядел на это молча. Меня некому было провожать, никто не бросился ко мне с плачем. Только старуха у дороги перекрестила дрожащей рукой; впрочем, она тут крестила всех, проходящих мимо нее.
Вскоре нас снова выстроили, цепи вновь зазвенели. Пройдя через весь город и вежде собирая милостыню сердобольных горожан, мы, гремя цепями, спустились к Волге. Перейдя реку по заснеженному льду, миновали большое село Бор; и вскоре потянулись мимо нас бесконечные заснеженные поля и леса.
Продав напиханные горожанами булки, я оказался гордым владельцем четырех тяжелых медных пятаков и двух крохотных копеечных монет. Итого, значит, двадцать две копейки. Здесь не такие уж и малые деньги! Народ тут же нахватал у барышников скверной, мутной водки и шел довольный, даже горланя песни.
— Глотни, паря! — добродушно предложил мне шедший впереди Тит, показывая полупустой шкалик. С трудом изогнувшись набок, я приложился к горлышку. Какая же гадость! В нос мне ударил запах сивухи; жидкость была не сильно крепкая, может, двадцать пять или тридцать градусов, и невероятно противная. Но зато чуть согрелся!
— Эй, шевелись! — раздался недовольный голос, и идущий сзади Фомич пихнул меня в спину. — Не задерживай общество!
Я не стал обижаться на старого варнака. В общем-то, он был прав: любые задержки сильно нервировали всю партию арестантов.
— Что лучше приобресть-то мне? — спросил я старого каторжника. — Я водку не особо люблю!
— Ну, милок, сударик да соколик, если есть деньга, то ты везде кум королю! Можешь, к примеру, кандалы сымать…
— В смысле? — поразился я. — Вот так, за деньги, снять кандалы?