Глава 12

Месяц, прошедший после морского боя, стал самым долгим испытанием для города. Американцы отошли, перегруппировались и сомкнули кольцо осады. Всё же не дураки они, и война эта во многом решает судьбу будущей гегемонии «Нового Света». Проиграй они маленькой русской колонии — и что тогда? Держава против малого региона чисто математически должна выигрывать, а пока что мы активно демонстрировали зубы.

Их лагеря растянулись по восточным холмам, от предгорий до самого берега, перекрыв все дороги, ведущие к Русской Гавани. Дозоры стояли на каждом перевале, на каждой тропе, и даже рыбаки, пытавшиеся выйти в море, натыкались на патрульные шлюпки, рыскавшие вдоль побережья.

Но они не штурмовали. Осадные пушки, которые они с таким трудом протащили через горы, были развёрнуты на позициях, но молчали. Я стоял на восточной стене каждое утро, глядя в подзорную трубу на чёрные жерла, смотрящие на город, и каждый раз видел одно и то же: расчёты у орудий, копошащиеся фигурки, дымки над кострами. Они ждали. Боялись.

Их авангард был уничтожен в поле. Их флот разбит у входа в гавань. Их лагерь горел после нашей вылазки. Они знали, что русские не сдаются, что каждый штурм будет стоить крови, и не решались на новый приступ, не имея уверенности в победе. Но они держали нас в кольце, перекрыв подвоз продовольствия, пороха, надежды.

В городе кончалось всё. Марков, сменивший привычную выдержку на угрюмое молчание, докладывал каждое утро: запасы муки на исходе, соль на исходе, лекарства кончились совсем, и он варит коренья, собирает травы, выцарапывает жизнь у смерти, которая бродит по улицам в обличье голода и цинги. Обручев, осунувшийся до прозрачности, перестал бриться, ходил в чёрной от угольной пыли робе и отвечал на вопросы односложно: «Держимся. Ещё держимся». Его верфь опустела — людей не хватало даже на ремонт повреждённых пароходов.

«Пионер» и «Прогресс» стояли у причала, залатанные, с пробитыми бортами, с заклёпками, которые Обручев ставил сам, не доверяя никому. Их трубы не дымили — уголь экономили для кузниц и печей, где пекли хлеб пополам с жёлудями и лебедой. Люди ели эту горькую, твёрдую, как камень, лепёшку, запивали кипятком и шли на стены. Стоять. Ждать.

Американцы не атаковали, но и не уходили. Каждый день их патрули подходили к восточным воротам, палили из ружей по часовым, и наши стрелки отвечали тем же. Рогов, командовавший обороной стен, ввёл жёсткий режим: две трети гарнизона на позициях, треть — в резерве. Люди спали у орудий, у бойниц, в промёрзших насквозь казематах, закутавшись в шинели, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться.

Зима пришла рано. В ноябре ударили морозы, каких не помнили даже старожилы, и ветер с океана нёс не привычную сырость, а сухой, обжигающий холод, от которого трескалась кожа, лопались стволы ружей, замерзала вода в колодцах. Мы жгли всё, что горело: мебель, доски, книги, заборы. В домах было пусто и холодно, и дети, притихшие, переставшие играть, сидели в углах, накрывшись тулупами, и смотрели на матерей большими, недетскими глазами.

На восемнадцатый день осады Луков пришёл ко мне в кабинет, опираясь на костыль, но уже без палки. Рана его затянулась, и старый штабс-капитан, вопреки всем прогнозам Маркова, шёл на поправку. Он сидел в углу, курил свою вечную трубку, выпуская клубы дыма к потолку, и молчал. Я знал этот его взгляд — взгляд человека, который что-то обдумал, взвесил и готов высказать, но ждёт подходящего момента.

— Говори, — сказал я, не поднимая головы от карты.

— Надо что-то делать, — сказал он глухо. — Люди устали. Не от войны — от неизвестности. Американцы не стреляют, не идут на приступ, но и не уходят. Каждый день ждём, когда рванёт. Это хуже, чем бой.

— Знаю.

— Твои листовки помогли в начале. Теперь — нет. Люди видят, что запасы тают, что помощи нет, что мы одни. Если так пойдёт дальше, они сломаются.

Я поднял голову. Луков смотрел на меня в упор, и я видел в его глазах то, чего не видел никогда: не страх, не отчаяние, а холодную, спокойную решимость человека, который готов на всё.

— Что ты предлагаешь?

— Показать им, что мы не сдадимся. Что у нас есть воля, есть сила, есть будущее. Повесить предателя.

Я замер. Две недели назад наши дозорные поймали человека, пытавшегося поджечь склад с остатками пороха. Им оказался американский лазутчик, переодетый в форму нашего ополченца, с документами на имя убитого солдата. Он успел заложить фитили в трёх местах, но Токеах, чьи люди несли охрану складов, заметил его раньше, чем вспыхнул огонь. Допрос вели Финн и Рогов, но лазутчик молчал, улыбался и смотрел в потолок. Он знал, что его ждёт, и не боялся.

— Я думал, ты предложишь обменять его, — сказал я. — Узнать, что у них внутри.

— Узнали уже всё, что он знает. А он знает мало. Его послали, чтобы сеять панику, не больше. Но если мы его повесим, если сделаем это публично, при всём народе, люди увидят: мы не боимся. Мы не прячемся за стенами. Мы судим и казним врагов по закону.

Я молчал, глядя на карту. Палатка, где держали лазутчика, находилась у восточных ворот, под усиленной охраной. Я проходил мимо каждый день и каждый раз слышал его смех — тихий, наглый, уверенный. Он знал, что мы медлим, и это давало ему силу.

— Завтра, — сказал я. — На рассвете.

Луков кивнул и вышел, оставив меня одного. Я смотрел на окно, где за мутными стёклами клубилась позёмка, и думал о том, что казнь — это не решение, а только начало. Но другого выхода не было.

Утро выдалось морозным и ясным. Небо над городом было чистым, синим, и солнце, поднявшееся из-за восточных холмов, залило стены, крыши, шпиль собора холодным, прозрачным светом. Площадь перед Ратушей заполнили люди. Они стояли плотно, молча, и пар от дыхания поднимался над толпой, смешиваясь с утренним туманом. Женщины прижимали к себе детей, старики опирались на палки, солдаты в потёртых шинелях замерли в строю. Все смотрели на эшафот, который плотники сколотили за ночь из досок, взятых с разобранного сарая.

Лазутчика вывели из подвала Ратуши. Он шёл ровно, не глядя по сторонам, и только когда поднялся на помост, остановился, обвёл глазами площадь. В его взгляде не было страха — только любопытство, смешанное с презрением. Он знал, что умрёт, и принимал это, как солдат, проигравший битву, но не сдавшийся.

Я стоял на крыльце Ратуши, рядом с Луковым, Роговым, Финном. В руке я держал лист бумаги — приговор, написанный моей рукой, заверенный печатью колонии. Я ждал, пока стихнут последние голоса, и шагнул вперёд.

— Жители Русской Гавани! — крикнул я, и голос мой прозвучал глухо в морозном воздухе. — Этот человек, присланный американцами, пытался взорвать наши склады, лишить нас пороха, оставить без защиты. Он хотел, чтобы мы погибли не в бою, а от рук убийц, крадущихся в темноте. Он не первый и не последний, кто придёт к нам с ножом за пазухой. Но каждый, кто сделает это, будет знать: наша рука не дрогнет, наш суд будет скорым, наша кара — неотвратимой.

Я развернул лист, прочитал приговор, и слова мои, обжигающие, как этот мороз, падали в тишину, как камни в стоячую воду.

— Мы не сдадим этот город. Мы не отдадим нашу землю. Мы будем драться, пока бьются сердца. Мы будем стоять, пока стоят стены. И если нам суждено умереть, мы умрём свободными. Но прежде чем пасть, мы заставим врага заплатить за каждый камень, за каждую пядь, за каждую жизнь, взятую у нас.

Толпа молчала. Я опустил руку, и палач, стоявший на эшафоте, шагнул вперёд. Лазутчик усмехнулся, посмотрел на меня, и в его глазах мелькнуло что-то, чего я не ожидал: не ненависть, не злоба, а странное, почти спокойное понимание.

— You fight well, Russian, — сказал он по-английски, и голос его был ровным. — But you will lose. We are many. You are alone.

— Мы не одни, — ответил я. — С нами Бог. И наша земля.

Он усмехнулся снова, но ничего не сказал. Палач накинул петлю, и я, отвернувшись, шагнул в Ратушу.

Луков нашёл меня в кабинете через час. Я сидел за столом, глядя на карту, на восточные склоны, где заснеженные перевалы белели на фоне синего неба, и не видел ничего.

— Правильно сделал, — сказал он, опускаясь на стул. — Люди теперь знают: мы не отступим.

— Знают, — ответил я. — Но этого мало. Нам нужно не только не отступать. Нам нужно победить.

Он промолчал. Я поднял голову, посмотрел на него.

— Что у нас с запасами?

— Продовольствия — на две недели, если есть лепёшки из желудей. Пороха — на три дня активной стрельбы. Пули льём из свинца, снятого с крыш. Угля нет совсем, жжём дрова, но лес кончается. Если американцы не уйдут до Рождества, мы замёрзнем и умрём с голоду.

— Они не уйдут, — сказал я. — Они будут ждать, пока мы сами не сдохнем.

— Тогда надо бить первыми, — сказал Луков, и в голосе его прозвучала та же холодная решимость, что и утром.

— С чем? У нас нет сил для вылазки. Их лагеря укреплены, пушки нацелены на стены. Если мы выйдем, они просто расстреляют нас с флангов.

— Значит, надо бить не в лоб. Надо ударить там, где они не ждут.

Я посмотрел на карту. Там, за восточными холмами, за рекой, за перевалами, лежала земля, которую мы почти не знали. Там были американские поселения, их базы, их склады, их коммуникации. Если бы мы могли перерезать их дороги, уничтожить запасы, ударить по тылам, они бы отступили. Но у нас не было людей для такого рейда.

— Нет, — сказал я. — Мы не можем. У нас нет людей.

Луков хотел возразить, но в этот момент дверь открылась, и на пороге появился Финн. Ирландец был бледен, глаза его ввалились, но держался он прямо, опираясь на палку, и смотрел на меня с выражением, которое я знал слишком хорошо.

— Токеах ушёл, — сказал он.

Я замер. Луков поднял голову, и в его глазах мелькнуло понимание.

— Когда?

— Сегодня ночью. Или вчера. Его нет в казармах. Нет в городе. Никто не видел, как он уходил.

Я встал из-за стола, схватил шинель, и мы вышли на улицу. Индейские казармы находились в южной части города, у самых стен, где селились семьи, пришедшие с Токеахом много лет назад. Я бежал, не чуя ног, и сердце колотилось где-то в горле, и мысли путались, и только одна оставалась ясной, острой, как лезвие: если Токеах ушёл, если он предал нас, если он увёл своих воинов, оставив город без защиты…

В казармах было пусто. Нары, на которых спали воины, были пусты, очаги потухли, и только запах дыма и сушёной рыбы напоминал о том, что здесь ещё недавно были люди. Я прошёл по всем отсекам, заглянул в каждый угол, и везде было одно и то же: пустота. Ни оружия, ни припасов, ни людей.

Финн, ковылявший за мной, остановился у выхода, прислонился к косяку.

— Ушёл, — сказал он. — И воины ушли с ним.

— Сколько?

— Не знаю. Все, кто был в городе. Человек шестьдесят, может, семьдесят.

Я стоял посреди пустого помещения, чувствуя, как внутри нарастает глухая, тягучая ярость. Мы делились с ними хлебом, давали землю, защищали от врагов. А они ушли. Оставили нас одних, когда каждый ствол был на счету, когда каждый человек, способный держать оружие, был нужен на стенах.

— Предатели, — прошептал я, и голос мой дрогнул.

— Нет, — сказал Финн, и в голосе его прозвучало что-то, чего я не ожидал. — Не предатели.

Я обернулся. Он стоял в дверях, бледный, измученный, но глаза его горели.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что я видел его перед уходом. Вчера вечером. Он пришёл ко мне, спросил, как дела в городе, сколько у нас пороха, сколько еды. Я сказал. Он помолчал, потом спросил: «А сколько у нас людей?» Я сказал. Он кивнул и ушёл.

— И ты не понял, что он задумал?

— Понял, — сказал Финн. — Но не сказал, потому что знал: ты не отпустишь. Ты бы сказал, что это самоубийство, что у нас нет сил, что мы не можем рисковать. А он знал, что если не сделать это сейчас, будет поздно.

Я смотрел на него, и слова его падали в тишину, как камни в стоячую воду. Токеах ушёл не предавать. Он ушёл воевать. По-своему, по-индейски, как умел только он.

— Куда он пошёл?

— В горы. Собирать племена. Те, что не ушли к американцам, те, что помнят, как мы делились с ними золотом, как защищали от мексиканцев, как строили этот город вместе. Он поведёт их в обход, ударит по коммуникациям, перережет дороги. И тогда американцы, которые ждут, пока мы сдохнем с голоду, сами останутся без еды, без пороха, без надежды.

Я закрыл глаза. Токеах. Старый индеец, который никогда не говорил лишнего, который не участвовал в наших советах, не спорил, не доказывал. Он просто делал то, что считал нужным. И сейчас, когда город стоял на краю гибели, он ушёл в горы, чтобы привести нам спасение. Или умереть, пытаясь.

— Когда он вернётся? — спросил я.

— Не знаю. Может, через неделю. Может, через две. Может, никогда.

Я стоял посреди пустой казармы, глядя на потухший очаг, на нары, на которых спали люди, ушедшие воевать, и чувствовал, как время утекает сквозь пальцы. Неделя. Две. У нас было продовольствия на две недели, пороха — на три дня. Если американцы узнают, что Токеах ушёл, если они поймут, что город ослаблен, они пойдут на штурм. И тогда мы не удержим стены.

— Никому, — сказал я. — Ни слова. Ни Лукову, ни Рогову, никому. Только мы с тобой.

— Понял, — кивнул Финн.

— Иди. Отдыхай. Завтра будет новый день.

Он вышел, и я остался один в пустой казарме, глядя на восток, где за стенами, за холмами, за снежными перевалами лежала земля, по которой шёл Токеах. Он шёл туда, чтобы привести нам помощь. Или чтобы умереть, пытаясь. Но я знал: он вернётся. Он всегда возвращался.

Я вернулся в Ратушу, когда солнце уже клонилось к закату. Луков сидел в моём кабинете, ждал. Увидев меня, он поднял голову, и в глазах его, старых, усталых, я прочитал вопрос.

— Токеах ушёл в горы, — сказал я. — Собирать племена. Ударить по американцам с тыла.

Он не удивился. Не вздрогнул, не изменился в лице. Только кивнул, медленно, словно каждое движение давалось ему с трудом.

— Когда вернётся?

— Не знаю. Может, через неделю. Может, через две.

— Две недели, — повторил он. — У нас есть две недели, чтобы продержаться. Или чтобы умереть.

— Не умрём, — ответил я. — Будем держаться.

Он смотрел на меня долго, тяжело, и я видел, как в нём борется солдат, привыкший выполнять приказы, и старый друг, который не хочет терять надежду.

— Что прикажешь? — спросил он.

— Готовиться к бою. Проверить стены, пересчитать порох, поставить людей на позиции. Если американцы узнают, что Токеах ушёл, они пойдут на штурм. Мы должны быть готовы.

— А если не узнают?

— Тогда будем ждать. День, два, неделю. Пока он не ударит.

Луков кивнул и вышел, оставив меня одного. Я сидел за столом, глядя на карту, на восточные склоны, где за гребнем гор затаился враг, и думал о том, что война, которую мы начали год назад, подходит к концу. Или мы победим, или умрём. Третьего не дано.

Внизу, в городе, зажглись огни. Люди зажигали свечи, лампы, коптилки, и редкие огоньки, мерцающие в темноте, казались мне звёздами, упавшими на землю. Скоро, может быть, через неделю, через две, эти огни погаснут навсегда. Или зажгутся с новой силой. Всё зависело от нас. От того, сможем ли мы продержаться, дождаться, выстоять.

Я встал, подошёл к окну. На востоке, за холмами, темнело небо, и в этой темноте мне виделись горы, тропы, люди, идущие сквозь снег, сквозь холод, сквозь смерть. Токеах шёл к нам. Он шёл, чтобы привести спасение. А ведь он не был обязан делать этого. Мы также пришли на земли, которые они считали своими, но что-то мы смогли в нём поменять для того, чтобы он сражался за нас, проливал кровь и был готов пойти на смертельный подвиг.

— Опять геройствует… — я выдохнул. — Надеюсь, что у тебя всё получится.

Загрузка...