Но спал Арехин хорошо. Замечательно спал. Как в лучшие времена. Ведь были же они когда-то, лучшие времена? Он не вспоминал их посекундно, да и вряд ли смог бы, лучшие времена редко приходят с бирками и ярлыками. Они просто случаются, тихие и незаметные, как глубокий вдох в предрассветной прохладе, и понимаешь ты это лишь потом, задним числом, когда они уже безнадежно утекли сквозь пальцы, как морская вода. Сон был плотный, без сновидений, или, может быть, сновидения были, но растворились мгновенно, едва коснувшись порога сознания, оставив после себя лишь легкий осадок — не то грусти, не то странного умиротворения. Он проснулся оттого, что луч солнца, пробившись сквозь шторы, упал прямо на лицо. Луч был теплый, живой, почти осязаемый, и Арехин несколько секунд лежал неподвижно, слушая далекий крик чаек и мерный, убаюкивающий плеск воды о причал. Где-то вдалеке хлопнула дверь. Мир существовал, и он, Алехин, существовал в нем. Пока — вполне достаточно.
Не углубляясь в раздумья, он позавтракал вместе с радушным хозяином. Не мог не позавтракать, его пригласили к столу, и отказаться было бы неучтиво. Он и не отказался. Запах свежего кофе и теплого хлеба витал в прохладной утренней столовой, смешиваясь с запахом растений из сада, и йода с солью, принесенной с моря. Доктор Сальватор выглядел и утомленным, и возбужденным одновременно. Его глаза, обычно спокойные и слегка ироничные, сейчас горели внутренним огнем, а пальцы нервно перебирали краешек крахмальной салфетки. Он был похож на человека, который только что вернулся из чудесного приключения, и никак не может прийти в себя от увиденного.
— Ночь на воде — это замечательно, — сказал он, и его голос звучал немного приглушенно, будто доносился из той же далекой реальности. — Вам, дорогой гроссмейстер, нужно будет непременно выйти со мной. Можно даже в океан, «Олимпия», знаете ли, океанская яхта. Вы бы оценили. Ночью, когда небо становится черным-черным, а звезды висят так низко, что, кажется, можно сбить их топом мачты… Это совсем другие шахматы, те, что играются там, наверху. Бесконечные и безмолвные.
Арехин внимательно посмотрел на сияющее лицо доктора. В его словах была та самая одержимость, которую он часто замечал у увлеченных людей — одержимость возможностями, широтой горизонта, властью над стихией. Властью, которую дают положение, паруса и деньги.
— Во время матча от многого приходится отказываться, — с сожалением, но и с едва уловимой твердостью ответил Арехин. — Ни капли алкоголя, никаких развлечений, даже желудок обременять нельзя. — И доказал это делом, аккуратно разрезая яйцо пашот, из которого вытек густой, как солнечный свет, желток. Он ограничился этим яйцом и крохотным, размером с пол-ладони, кусочком хлеба, смазанным тонким слоем темного, почти чёрного меда. Хотя на столе было много чего, очень много: салями, нарезанная прозрачными ломтиками, сыр, масло в хрустальной розетке, спелые груши. Изобилие, от которого веяло спокойной, сытой жизнью, никак не связанной с напряженной тишиной турнирного зала, с часами, безжалостно отсчитывающими секунды. Эта жизнь была рядом, ее можно было потрогать, но она была не для него. Не сейчас.
— А вот синьор Капабланка, везде пишут и говорят, себя не ограничивает, — сказал доктор Сальватор, отламывая кусок булки. В его тоне было что-то от ребенка, который хочет спровоцировать взрослого на интересный рассказ.
Арехин отпил глоток воды. Она была холодной и безвкусной.
— Синьор Капабланка — гений, и я нисколько не преувеличиваю, и буду повторять это снова и снова. Но он еще и человек, а человеку свойственно ошибаться. Даже гению.
— Вы имеете в виду ошибки шахматные?
— Ошибки за доской — следствие ошибок в жизни, — медленно проговорил Арехин, глядя в окно, где на ярко-синем небе застыло, будто нарисованное, облако причудливой формы. — Я полагаю, что синьор Капабланка посчитал, что он легко победит меня. Это не высокомерие. Это… оптика. Его мир устроен иначе. В нем сопротивления либо нет, либо оно легко преодолимо. Как легкий бриз.
— И в этом он ошибся? — доктор наклонился вперед.
— Нет. Ошибка в том, что он ведет себя так, словно уже легко победил меня. А сражение едва-едва началось, Пересвет и Челубей горячат коней, а вороны только слетаются к пиршеству. — Он произнес это сравнение совершенно естественно, как будто говорил о погоде.
Сальватор только покачал головой, и в его глазах мелькнуло непонимание, смешанное с уважением. Он выпил кофе и посмотрел на пустую чашку, будто надеясь найти на дне ответ.
По пути в город (Пабло, сидевший за рулем, тоже выглядел утомленным, хотя в море и не выходил — его усталость была иного рода, городской, копившейся в шумных кафе и душных конторах) Арехин попросил остановиться у газетного киоска. Киоск был ярким пятном на фоне выцветших от солнца стен, разрисованным кричащими заголовками. Он взял утренний выпуск «La Prensa», толстый, пахнущий свежей типографской краской. Ему нужно было посмотреть, что пишут о первой игре, но сначала он, как всегда, пробежал глазами первую полосу. И мир, только что такой спокойный и сонный, вдруг резко качнулся, приобрел тревожный, болезненный наклон.
Подача шахматного репортажа была солидная. Обозреватель, некто с немецкой фамилией, уважительно отозвался о каждом участнике, сдержанно похвалил организаторов, польстил зрителям, «тонким ценителям великой игры», и, приведя диаграмму позиции перед откладыванием, сказал, что белые находятся в сложном положении. «Сложное положение» — эти два слова были как легкий, но отчетливый холодок. Газета решила не травмировать чемпиона, не тревожить его поклонников. У Капабланки всё в порядке, а сложности — у безликих, абстрактных «белых». То-то порадуются негры, мулаты и прочий народ разноплеменной Аргентины! Хотя, в отличие от Бразилии, прочий народ здесь, пожалуй, даже в меньшинстве, Аргентина — белая страна. Мысль мелькнула и исчезла, как тень от чайки. Ничего, следующую партию он будет играть белыми. Он почувствовал знакомое, острое, почти радостное ожидание борьбы.
Но сенсацией было другое. Этой ночью в заливе, в десяти милях от побережья, потерпел крушение и затонул итальянский лайнер «Principessa Mafalda»! Погибло множество людей! Немногочисленные спасенные утверждают, что неподалеку видели яхту, но на помощь никто не пришел! И, по неподтвержденным пока данным, на борту была значительная сумма в золоте, предназначавшаяся для Аргентины, межправительственные расчёты.
Арехин отложил газету. Шум улицы — гудки автомобилей, выкрики разносчиков, смех — внезапно обрушился на него, громкий и раздражающий. Он смотрел сквозь лобовое стекло на проплывающие мимо фасады, но видел другое: черную, холодную воду, обломки, крики, растворяющиеся в ночном океане. И яхту. Яхту, которая видела, но не пришла на помощь.
Но мало ли в заливе яхт, шхун, яликов и прочих кораблей и корабликов? Мало ли кто что видел в панике и темноте? Он попытался отогнать навязчивую мысль. С другой стороны, значительная сумма в золоте — это не жемчужины из раковин выцарапывать. И наглядная демонстрация возможностей для потенциальных инвесторов. Мысль была циничной, холодной и, вероятно, справедливой. Доктор Сальватор говорил о звездах, а неподалеку тонули люди и золото. Два разных мира, едва соприкасающихся краями. Как черные и белые квадраты на доске.
Шахматный Клуб был полон. Посмотреть, как Капабланка вывернется из «сложного положения», пришли многие. Все, кого мог вместить Клуб, и еще снаружи собралось немало зрителей, для которых поставили большую демонстрационную доску. Их смутный гул доносился сквозь закрытые окна, как отдаленный прибой. Арехин прошёл в игровой зал. Капабланка уже сидел за своим столиком, безупречный, спокойный, разглядывающий ногти. Он улыбнулся Арехину легкой, дружеской улыбкой, в которой не было ни тени вчерашнего напряжения. Человек, уверенный в своей звезде.
Перед тем, как судья матча вскрыл конверт с записанным ходом, президент Клуба поднялся и, слегка откашлявшись, сказал короткую речь. Его лицо было серьезным и печальным.
— Дамы и господа. Прежде чем мы продолжим наше великое интеллектуальное сражение, мир которого кажется нам таким важным, я вынужден напомнить о трагедии, случившейся в океане, который омывает наши берега. Предлагаю почтить память погибших при крушении «Principessa Mafalda» минутой молчания.
Все встали. И в огромной, набитой людьми зале воцарилась абсолютная, давящая тишина. Арехин стоял, опустив голову, но видел перед собой не мрачные лица собравшихся, а снова — темную воду, огни тонущего корабля, гаснущие один за другим. И яхту. Белую яхту, молчаливо наблюдающую со стороны. Он слышал тиканье своих карманных часов, громкое, как удары молота. Шестьдесят секунд. Шестьдесят ударов. Каждый удар отдавался где-то глубоко внутри, в том месте, где хранились воспоминания о всех кораблях, которые он когда-либо терял — в реальности или в снах. Минута истекла. Кто-то вздохнул. Кто-то прошелестел газетой. Президент кивнул судье.
Мир шахмат, четкий, логичный, подчиняющийся строгим правилам, снова возник вокруг них, как аквариум. Но Арехин уже знал, что где-то там, за его стеклянными стенками, плавает что-то огромное, тёмное и безмолвное. Что-то, что не подчиняется никаким правилам, кроме своих собственных. И этот знак, это знание, было теперь частью игры. Частью его следующего хода, который он обдумывал, глядя на безмятежное лицо чемпиона, пока судья медленно, с театральной торжественностью, вскрывал конверт.
Сеньор Керенсио, человек с лицом из восковой бумаги и пальцами, движущимися с тихой механической точностью, достал из конверта бланки, раздал их игрокам, сделал на доске записанный ход Арехина и пустил часы. Тиканье шахматных часов много громче «Павла Буре» в кармане пиджака, это был звук утекающего времени, песка в часах вселенной, и Арехин на миг представил себе, что сидит не в клубе, а в некоей лаборатории, где само время подвергается тщательному, беспристрастному изучению.
Капабланка ответил без раздумий. Его рука, изящная и холёная, совершила вальяжное движение, будто отодвигая не пешку, а легкую занавеску на окне в летний день. В зале зашушукались, радуясь уверенности кубинца. Шёпот был подобен шелесту сухих листьев в парке поздним вечером. Должно быть, они посчитали, что их кумир нашёл путь, чтобы разгромить этого русского, этого загадочного гостя, порождение снежных равнин другого полушария. Арехин почувствовал на себе тяжесть их коллективного ожидания, плотного, как влажный воздух перед грозой. Но он не думал над ответным ходом. Нет. Его ум, отчаянно цепляясь за что-то реальное, ускользнул с шестидесяти четырех клеток и погрузился в анализ собственного положения. Не на доске. В жизни.
Мысленный поток понес его, как река под далекой Рамонью. Итак, есть некий экс-варшавянин Сальве, он же доктор Сальватор. Гениальный ученый-медик, нечто вроде доктора Моро из той повести Уэллса, что он читал в детстве при свете керосиновой лампы. Только наоборот. Если доктор Моро силой ума и скальпеля превращал животных в подобия людей, то доктор Сальватор, судя по обрывочным данным, превращал людей в животных. Частично. Был просто человек — получился человек-рыба. Ихтиандр. Арехин закрыл глаза на секунду, и перед ним возникло видение: холодная глубина, тусклый свет, проникающий сквозь толщу воды, и силуэты, скользящие среди водорослей и ржавых ребер затонувших кораблей. Не люди, не рыбы. Что-то промежуточное. Интересно, много ли человеческого осталось в головах тех детей? Способны ли они тосковать по солнцу, по теплу песка, по смеху? Или их сознание теперь — лишь набор инстинктов и приказов? Что сказал Лазарь? Один удачный эксперимент на десять детей? Или на двадцать? На тридцать? Цифры терялись, расплывались, но за каждой стояла короткая, оборванная жизнь. Пусть ищут сокровища, а если таковых нет — топят проходящие суда. А что гибнет команда, гибнут пассажиры — то и ладно. Дело прочно, когда под ним струится кровь, сказал болеющий за народ поэт. Строчка застряла в сознании, как заноза.
И ведь ихтиандры — лишь одно из направление в лаборатории доктора Сальватора. А еще он, говорят, омолаживает организмы. Дорого. Очень дорого. Цена измеряется не в золоте, а в чём-то другом, не имеющем рыночного курса.
Доктор очень нужен Советам. Зачем? Создать легион боевых ихтиандров для диверсий в чужих портах? Или важнее продлить жизнь? Кому? Одному конкретному человеку, чье имя не произносят вслух? Или просто, «штоб було» — на всякий случай, как резервный козырь в рукаве? Там, в сердце революции, и без того драчка за трон беспрерывная, тихая, свирепая, как возня крыс на зерновых складах Хутченко в далеком двадцатом году. Или двадцать первом? Глас? Может быть. Может, Глас скоро захватит всех сподвижников Революции, и начнется новая, еще более мрачная борьба — за право стать Крысиным Королем в новом, фантасмагорическом царстве? Уже началась? Грядёт термидор, а там и до Бонапарта недалеко, до великой империи. Умер Ленин, умер и Феликс. Троцкого оттеснили на периферию, Крупская тоже где-то на краю, в тени. Теперь она стала специалистом по детям. По их трудовому, коллективному воспитанию. «Ах, детки, детки, детки, сколотим табуретки…» — едкая строчка из чьего-то стишка вертелась в голове. Дети. Подопытный материал Сальватора — тоже дети. Случайность? Или жуткая логика? Получается, она, Надежда Константиновна, рассматривает его, Арехина, как наемного убийцу? Вернее, как идейного убийцу, ведь никто платить ему не собирается. Только шепнуть на ушко о долге, о высших целях. Положим, убьёт он этого изверга, помесь гения и вивисектора. Аргентинская полиция его схватит, кого ж ей еще хватать на вилле, где случится убийство? И — птичка, будь здорова? Одна пешка, принесенная в жертву на бесконечно большой доске.
Печально всё это. Он чувствовал тяжесть этой печали где-то в области солнечного сплетения, холодный, плотный ком.
Но не время печалиться. Тиканье часов напоминало об этом безжалостно, отбивая секунды, которые уже никогда не вернутся. Шахматы — это тоже модель мира, жесткая и безэмоциональная. Здесь тоже есть жертвы, долгосрочные планы и мгновенные удары. Мир за окном, мир в голове и мир на доске — все они оказались поразительно похожи в своей беспощадной логике.
Арехин сделал ход. Не самый красивый, но твёрдый и безошибочный. Ход, который он видел изначально, ещё до того, как погрузился в пучину размышлений о докторах-чудотворцах и крысиных королях.
Капабланка, опять без малейших видимых размышлений, лишь бросив короткий взгляд на доску, остановил часы. Тиканье прекратилось. Наступила тишина, в которой явственно слышалось собственное дыхание Арехина. Кубинец встал, и его лицо озарила легкая, почти незаметная улыбка — не обиды, а скорее уважения к неизбежному. С легким, изящным поклоном он протянул руку через стол.
— Поздравляю, сеньор Арехин! Сегодня победа за вами!
Голос его был спокоен и ясен, как летнее небо под Воронежем. Арехин машинально встал, вернул поклон. Их руки встретились — сухая, прохладная ладонь Капабланки и чуть влажная от напряжения его собственная. Они обменялись рукопожатием, и сеньор Керенсио, главный арбитр, объявил результат чистым, неэмоциональным голосом, констатируя факт.
Зал зааплодировал. Но аплодисменты эти были адресованы не столько победе Арехина, сколько благородному и достойному поведению Капы. Ну, проиграл партию. Бывает. Конь о четырёх ногах, и то спотыкается. Но всё впереди! В этом был их утешительный, общий вздох облегчения: их идол не сломлен, он просто позволил себе небольшую передышку.
После партии состоялся маленький прием в смежном, обитом темным дубом зале. Здесь собрались важные лица, меценаты с внимательными, оценивающими глазами, те самые люди, чьи деньги обеспечили призовой фонд и оплатили (и продолжали оплачивать) матч века. И журналисты, конечно, вездесущие и голодные до деталей. Арехину приходилось фотографироваться с малознакомыми и вовсе незнакомыми людьми, пожимать бесконечное количество рук, ловить на себе взгляды, полные любопытства. Конечно, меценатам полезен факт знакомства с ним: реклама, упоминание в газетах. Но и ему, Арехину когда-нибудь может пригодиться знакомство с деловыми кругами Аргентины. Все переплетено в тугой узел взаимных интересов. Диалектика, которой мастерски владел Ленин. Теперь он понимал это не как абстрактный термин, а как живую, почти осязаемую ткань реальности.
Небольшой фуршет. Лёгкие, ни к чему не обязывающие разговоры о погоде, о красотах Буэнос-Айреса, о силе шахматного искусства. Вино было терпким и холодным. Арехин пил мало, лишь смачивая губы, стараясь сохранить ясность ума в этом водовороте чужих лиц и голосов.
Уже вечерело. За высокими окнами небо окрасилось в цвета выцветшей сирени и тлеющих углей. Гости начали расходиться, их голоса, смех, шарканье ног по паркету постепенно стихали, растворяясь в наступающих сумерках.
И тут к нему подошел Женя. Появился внезапно, как призрак из прошлой жизни, чуть ли не в том же чуть помятом пиджаке, но с новым, уверенным блеском в глазах.
— И вы здесь? Какими судьбами! — сказал Арехин, и в его голосе прозвучала неподдельная усталость.
— Я — корреспондент крупнейшей в мире газеты! — не без гордости, даже вызова ответил Женя. — Аккредитованный!
— «Гудок» стал крупнейшей газетой? — усмехнулся Арехин.
— Я ушел из «Гудка». Теперь я представляю «Известия».
В его тоне была та особенная значимость, с которой произносят имя могущественной организации. Арехин внимательно посмотрел на него: прежний юношеский пыл закалился, превратился в нечто более твердое и целеустремленное.
— Сами ушли? Или выгнали? — спросил Арехин, зная, что заденет знакомца.
— Не обо мне речь, товарищ гроссмейстер. Или господин гроссмейстер? — парировал Женя, и в его вопросе чувствовалась не просто издевка, а зондаж, попытка определить границы и дистанцию.
— А как вы напишете в газете?
— Просто. Претендент, и довольно.
В этом была целая политическая программа. Ни товарищ, ни господин. Без имени. Просто фигура, явление, факт. Так безопаснее. Так правильнее.
— И что вы напишете? — спросил Арехин, глядя, как последние лучи солнца выхватывают из темноты пылинки, танцующие в воздухе.
— Уже написал, и отправил телеграмму: «Оба участника при доигрывании сделали лишь по одному ходу. Первая партия завершилась предсказуемой победой претендента».
— Предсказуемой, говорите? — Арехин поднял бровь. В этом слове была своя глубина. Предсказуемость была такой же иллюзией, как и безопасность.
— У меня, между прочим, первая категория! — опять же с гордостью ответил Женя, и в его голосе снова зазвучал тот мальчишеский задор, который Арехин помнил. — Понимаю, что к чему.
Он понимал, что к чему. Арехин кивнул, глядя в опустевший зал, где на гигантской доске так и застыла позиция, как законсервированный в янтаре момент триумфа одного и поражения другого.
— Это хорошо, — заключил Арехин, ощущая, как усталость накрывает его тяжелой, влажной волной. Слова повисли в воздухе и растворились, как дым от сигары. Он собрался было уже уходить, отряхнуться от этого дня, от чужих взглядов и натянутых улыбок, погрузиться в тишину номера, где можно остаться наедине с собственными мыслями, не притворяясь, что они — о дебютных вариантах. Но Женя, задержавшись на секунду в нерешительности, будто отмеряя дистанцию между прошлым и настоящим, вдруг спросил своим новым, голосом, голосом корреспондента крупнейшей газеты:
— Вы ведь перебрались из сгоревшего «Мажестика» на виллу «Олимпия»?
Вопрос прозвучал невинно, но в его интонации была та же точность, с какой опытный игрок ставит шах. Просто констатация факта, обросшего, однако, тихой тайной. Арехин почувствовал легкий холодок под ложечкой, будто он сделал неосторожный ход и только сейчас заметил скрытую угрозу.
— Да, — коротко ответил он, следя за лицом собеседника.
— Странное дело, — продолжил Женя, не меняя выражения, — но «Олимпия» прямо сейчас горит. И знатно горит.
Он произнес это так, будто сообщал о смене погоды или о результатах футбольного матча. Арехин почувствовал, как реальность на мгновение дрогнула и пошла трещинами, как старое стекло. Сначала «Мажестик», теперь «Олимпия». Огненный след, преследующий его по Буэнос-Айресу. Это было слишком, чтобы быть случайностью, и слишком абсурдно, чтобы быть частью какого-то плана.
— В самом деле? — почти равнодушно ответил Арехин. Он сделал над собой усилие, чтобы его голос звучал ровно, отстраненно.
— Представьте себе.
В паузе, последовавшей за этими словами, Арехин уловил едва заметный, но отчетливый запах. Не табака, не духов, не вина. Что-то химическое, резкое, въедливое.
— От вас, Женя, пахнет керосином, — тихо произнес Арехин, глядя ему прямо в глаза.
Тот не смутился. Лишь слегка покачал головой, и в его взгляде мелькнуло что-то вроде снисходительного сожаления к человеку, отставшему от прогресса.
— Ну нет, Александр Александрович. Петролейщики — это прошлый век. Сейчас в чести смесь Серейского: хлорат калия и сера, — без тени улыбки, почти лекторским тоном ответил Женя.
Он назвал состав, как называют ингредиенты изысканного блюда. Прогресс. Химия вместо примитивной горючки. Арехин молча кивнул. В этом признании, столь спокойном и техничном, было больше ужаса, чем в любой угрозе. Это был язык новой эпохи, где уничтожение — это точная наука.
«Роллс-Ройса» у подъезда не было. Исчез, как и многое другое в этот вечер. Пришлось ловить таксомотор — желто-черный «шершень» Буэнос-Айресских улиц. Машина пахла дешевым табаком и чужой жизнью.
— Вы к «Олимпии»? — переспросил водитель, бойкий аргентинец с усами щеточкой. Получив утвердительный кивок, он свистнул. — Уже часа три, как горит, там сейчас цирк, а не дорога.
— И сильно горит? — спросил Арехин, глядя в окно на мелькающие огни вечернего города, который вдруг стал чужим и враждебным.
— Очень, очень сильно, синьор, — с каким-то почти эстетическим восхищением катастрофой ответил шофер. — Столб пламени выше пальм был, теперь в основном дым. Подозревают поджог. Говорят, так пахнет.
Этот водитель, очевидно, не интересовался шахматами и Арехина не узнал. Для него он был просто очередным клиентом, возможно, любопытствующим зевакой. Эта анонимность была странно успокаивающей.
— А владелец? Что с ним?
— Доктор Сальватор? — водитель многозначительно хмыкнул. — Он за два часа до пожара вышел в море на своей яхте. И где он сейчас — только рыбы знают, да и то не все.
Таксисты — они лучше многих журналистов знают, что, где и когда. Их знания — это живая, пульсирующая карта города, составленная из обрывков разговоров, слухов и наблюдений. Арехин откинулся на спинку сиденья. Доктор уплыл. Чисто, элегантно, без лишнего шума. Лаборатория, вилла, улики — всё обращалось в пепел и дым. Оставалось только море, бескрайнее и безмолвное.
У поворота на виллу их остановил полицейский. Дорога была перекрыта, вдали мерцало зарево, и воздух стал грязным, с привкусом гари и чего-то химически-сладковатого.
— Простите, синьоры, но дальше нельзя. Дорога только для служебного транспорта, — сказал он вежливо, но твердо. И, словно в подтверждение его слов, мимо, не спеша, проехала пустая медицинская карета. Белый кузов мелькнул в темноте, как призрак.
— Я там живу. То есть остановился, временно, по приглашению доктора Сальватора, — сказал Арехин.
Полицейский посмотрел на него с сочувствием, каким смотрят на жертву стихийного бедствия.
— Увы, там мало что осталось от виллы, синьор гроссмейстер. Обратитесь в префектуру, вам подскажут, что делать. — И, к удивлению Арехина, полицейский отдал честь. Вежливые у них полицейские. Или просто этот — шахматист, раз его величает гроссмейстером. В этой вежливости и узнавании сквозила та же отстраненность, что и в голосе Жени. Он был не человеком, лишившимся крова, а фигурой, попавшей в неловкую ситуацию на периферии более важных событий.
Он вышел из такси. Вилла находилась в километре, может, чуть меньше, и над ней в темное, звездное небо вознесся огромный, неподвижный султан дыма. Не черного, жирного, а странного, пепельно-серого цвета, с кружащими огненными бабочками. Его подсвечивало снизу глухое, багровое зарево тлеющих развалин. Картина была одновременно ужасающей и завораживающе красивой, как на картине Брюллова.
Поджог? Да, конечно, поджог. Но не случайная искра, не опрокинутая керосиновая лампа. Это не щепотка, не фунт, и даже не пуд горючего. Это был точный расчет. Вероятно, все было готово заранее — в нужных местах, в вентиляционных шахтах, за фальш-панелями, в подвале, было размещено нужное количество воспламенителя. Кто разместил? Да сам Сальве, конечно. На случай стремительного отхода. Как назвал Женя? Смесь Серейского. Прогресс. Всесожжение как финальный акт эксперимента. Одно интересно: Лазарь на яхте с доктором, или его частицы теперь среди серого дыма, и скоро осядут на крыши и листья пальм где-нибудь в Ла-Пасе? И его, Арехина, новая одежда, купленная взамен сгоревшей в «Мажестике», тоже, похоже, отправилась в небеса, превратившись в хлопья пепла. Хорошо, хоть документы он оставил в несгораемом сейфе «Мажестика» после первого пожара.
Он постоял еще несколько минут, наблюдая за дымом. Потом вернулся к поджидавшему таксомотору.
— Возвращаемся в город, — сказал Арехин, открывая дверь. — В отель. Не очень бедный, но и не очень дорогой. Есть такие в Буэнос-Айресе?
Водитель повернулся, и в его глазах зажглись знакомые огоньки знатока и патриота своего города. Он улыбнулся, широко и уверенно.
— В Буэнос-Айресе есть всё, синьор, — убеждённо, почти торжественно ответил аргентинец, как бы заключая негласное пари с хаосом и пожарами. — Абсолютно всё. Вы только скажите, что вам нужно.
Машина тронулась, увозя его от зарева, от дыма, от призраков сгоревших домов Каховки, в лабиринт бессонных, бесконечно живых улиц, где его ждал гостиничный номер и неопределенность завтрашнего дня, неопределенность, пахнущая гарью, морем и серой.
Примечание автора
1. Перед вами — конечная позиция партии, сыгранной в реальной истории. Игроки при доигрывании сделали только по одному ходу — как и в описываемой истории.
2. Итальянский океанский лайнер, «Principessa Mafalda», направлявшийся из Генуи в Буэнос-Айрес, затонул при странных обстоятельствах не в начале, а в середине матча, 25 октября 1927 года. Погибло более трехсот человек. Груз золота исчез безвозвратно.
3. Каганович Лазарь Моисеевич умер в 1991 году, в возрасте 97 лет, пережив и многое, и многих. Молотов прожил 96 лет. В целом члены сталинского политбюро жили вдвое дольше, чем в популяции в среднем. Думайте сами, решайте сами.
КОНЕЦ