Глава 8

Тысяча зрителей, затаив дыхание, взирала на сцену, где под яркими лампами, в зоне, отгороженной от мира бархатным канатом, двое мужчин сражались не на жизнь, а на смерть. Но оружием их были не клинки, а тридцать две фигуры из эбенового дерева и слоновой кости, расставленные на шестидесяти четырех клетках. Битва титанов. Непобедимый кубинец, чемпион мира Хосе Рауль Капабланка, против претендента — загадочного русского скитальца, Александра Арехина.

Арехин, блондин с волосами, спадающими на влажный от напряжения лоб, больше походил на университетского профессора, сраженного внезапным приступом мигрени. Его пальцы, длинные и нервные, сжимали и разжимали невидимый предмет. Капабланка, напротив, был воплощением невозмутимости, эталоном латиноамериканского джентльмена, чье лицо, известное по тысячам газетных фотографий, не выдавало ни тени волнения. Но Арехин, изучавший его годами, видел — крошечная жилка пульсировала на его виске. Чемпион был в тисках. В тисках позиции, которую никто, включая его самого, не считал возможной.

Часы, не шахматные, а обыкновенные, показывали без четверти десять вечера. Впрочем, уже ночи. Стрелки на часах шахматных приближались к контрольной отметке, флажок на часах медленно поднимался.

Русский откинулся на спинку стула, его голова раскалывалась от долгого напряжения. Он знал — пора.

— Конверт! — потребовал Арехин, и его голос, хриплый от волнения, а, может, и от жажды, прозвучал властно и повелительно в гробовой тишине.

Сеньор Керенсио, судья соревнования, человек с лицом нотариуса, скрепляющего последнюю волю умирающего, молча подал уже приготовленный предмет. Конверт — обыкновенный, почтовый, плотной голубоватой бумаги, только без марки. Церемония откладывания партии, столь же древняя и незыблемая, как правила самой игры, началась.

Арехин взял «Паркер», и написал очередной ход, «Q f4». Секретный ход. Ход, который он рассчитывал последние сорок минут. Ход-убийца. Он сложил бланк вчетверо, создавая непрозрачный квадратик, и поместил его в конверт. Затем взгляд его встретился с взглядом Капабланки. Ни тени сомнения, ни искры страха. Лишь холодная сталь понимания. Капа недрогнувшей рукой, рукой, которая жаждала раздавить его, русского выскочку, протянул свой собственный бланк. Арехин принял его, ощутив сухую прохладу бумаги, и последовательно опустил в голубой конверт.

Сеньор Керенсио, словно священник, совершающий таинство, подал пузырек с гуммиарабиком и тонкой кисточкой. Арехин с хирургической точностью нанес прозрачный, сладковато пахнущий клей на кромки клапана, прижал его, запечатав судьбу партии, а затем, вытянув руку, остановил часы. Тиканье прекратилось. Партия отложена.

Он подождал, поднеся конверт к свету, убедившись, что клей высох и не оставляет следов на пальцах. Затем перевернул его и на лицевой стороне, ниже изящного типографского логотипа Клуба, поставил дату: «16 сентября 1927». И расписался: «А. Арехин». Его подпись — размашистая, с агрессивными росчерками. Капабланка вывел рядом свое имя — более сдержанное, округлое. Сеньор Керенсио поставил свою визу, помахал конвертом в воздухе, чтобы ускорить высыхание чернил, и с почти религиозным пиететом поместил его в особую папку из темно-коричневой кожи с тисненой золотом эмблемой Шахматного Клуба — четыре конские головы на фоне шахматной доски. Арехин не сомневался: эта папка станет реликвией. И пока в Аргентине будут существовать шахматисты, они будут взирать на неё с почтением, на грани благоговения, как на свидетельство величайшей сенсации в истории игры.

— Партия отложена! — объявил сеньор Керенсио официальным, звонким тоном.

В зале поднялся гул недоуменного ропота. Тысяча глоток выдохнула одно и то же: «Как отложена? Почему?» Они пришли увидеть триумф Капабланки, быструю и эффектную казнь дерзкого европейца. Они видели на гигантской демонстрационной доске позицию, которая казалась им простой и очевидной. Помимо королей, у каждой стороны — ферзь, ладья и по пять пешек. Равно. Ничья? Невозможно. Для Капабланки не существовало ничейных окончаний. Ладно, победит завтра, — говорили их выразительные южные лица. Куда спешить, кабальеро не торопятся, всё следует делать с достоинством!

Из вестибюля, через приоткрытую дверь, донесся взволнованный голос:

— Партия отложена в сложном окончании!

Это корреспондент «Нью-Йорк Таймс», красный от натуги, кричал в телефон, пытаясь пробиться сквозь шипение трансконтинентальной линии. Зрители лишь снисходительно посмеивались: Какое сложное окончание? Для Капы сложных окончаний не существует!

Капабланка с безупречной учтивостью поднялся, пожал руку Арехину. Тот ответил тем же, затем поклонился сеньору Керенсио, другим организаторам, замершим у сцены, и, наконец, — зрителям, тем немногим, кто не торопился покидать зал, продолжая разглядывать демонстрационную доску, пытаясь разгадать загадку, ответ на которую откроют завтра.

На пандусе клуба его ждал автомобиль. Не просто автомобиль, а «Роллс-Ройс» 1923 года выпуска, алого, до болезненности яркого цвета. Доктор Сальватор нарёк его «Красным Призраком». Шофер, Пабло, предупредительно распахнул заднюю дверцу.

— В «Олимпию», не спеша. Я хочу посмотреть город, — сказал Арехин, погружаясь в кожаную прохладу салона.

Шофер без единого слова, без кивка принялся выполнять приказание. Он был немногословен, Пабло. Если спросить — отвечал кратко и по существу. Если не спрашивать — молчал. Кто ему Арехин? Не друг, не родственник, не господин. Объект обслуживания, порученный его попечению доктором Сальватором, хозяином виллы «Олимпия» и этого огненного автомобиля. И только.

Но показал город он на славу. «Роллс-Ройс» бесшумно катил по широким проспектам, и иллюминация делала вечерний Буэнос-Айрес буквально сказочным. Он и днем был хорош, этот Париж Южной Америки, во всяком случае, в его лучшей части, где европейский шик соседствовал с тропической роскошью. Но в наступающих сумерках, глядя из безопасного, как всякому могло показаться, салона, Арехин видел город прекрасным и загадочным местом, миражом, возникшим из пампасов. Или из сельвы? Откуда-то оттуда. Перси, Перси, не там ты ищешь тайны, полковник!

Мысленно он вновь и вновь возвращался к отложенной позиции. Сложного в окончании не было ничего. Абсолютно ничего. Партия была выиграна. Выиграна им, Александром Арехиным, человеком без подданства, с одним лишь дипломом юриста и гроссмейстерским званием за душой. Капабланка это видел. Капабланка это знал с того самого момента, как Арехин пожертвовал пешку десять ходов назад. А не сдался и отложил партию исключительно из милосердия, пожалел своих зрителей, не желая омрачать вечер фактом публичной капитуляции. Сейчас, Арехин был в этом уверен, квалифицированные комментаторы в редакциях газет уже разбирают игру, и к завтрашнему утру подготовят поклонников Капы к горькой пилюле, объяснят в пространных колонках, что положение белых безнадежно, и уповать можно лишь на чудо. Например, Арехин записал неверный ход. Или Арехин пошел купаться в заливе Ла-Плата и утонул. Или просто исчез.

Но купаться в мутных водах залива Арехин не собирался. Ход он записал верный, перепроверив его трижды. А исчезнуть из «Красного Призрака» было мудрено, уж больно приметен был этот призрак на дороге. Хотя всякое бывает в этой жизни.

Пока же он наслаждался видами чужого, но столь гостеприимного города. Буэнос-Айрес по богатству витрин и великолепию зданий не уступал ни Лондону, ни Парижу, ни Санкт-Петербургу прежних, царских времен. Нью-Йорк? Нью-Йорк — это кубики детского строительного набора. Богатые кубики, спору нет, но — только кубики. Воображение чертежника, а не художника.

К вилле «Олимпия», стоявшей на уединенном берегу в пригороде, они подъехали уже глубокой ночью, когда убывающая луна поднялась достаточно высоко, чтобы ее бледный, фосфоресцирующий свет вполне заменял собой городские фонари. Воздух был свеж и влажен, пах морем и цветущим жасмином.

Вдали, на тёмной глади залива, покачивались огни. Это «Олимпия» выходила в ночное, попастись. Еще утром за завтраком доктор Сальватор сообщил, что собирается «размять косточки старушке 'Олимпии», а заодно и порыбачить в Заливе. Не как обыкновенный рыбак, конечно, не сетями, а как спортсмен — на спиннинг. Джентльмен сказал — джентльмен сделал. Яхта его была парусно-моторная, пятидесятифутовая красавица, спроектированная так, что ей не страшны были ни штиль, ни буря. Тем более, что погода, по заверениям метеорологов, обещала вести себя примерно.

Арехин прошел в свои апартаменты — просторную комнату с окнами на воду. После продолжительного вечернего туалета он с наслаждением примерил обновку, купленную утром. Шелковую японскую пижаму, черную, отороченную алым по краям. Ткань была прохладной и невесомой. Он погасил свет, лег в широкую кровать и почти мгновенно провалился в сон, который был ему необходим, как бензин — мотору «Роллс-Ройса».

Его позвал из мира сновидения звук крадущихся шагов. «Крадущихся» — сказано сильно. Скорее, кто-то пытался идти неслышно, но попытка вышла скверной, выдавая себя приглушенным скрипом половицы и прерывистым, нервным дыханием.

Дверь в его спальню бесшумно отворилась — он не запирал ее на ключ. В проеме, очерченная лунным светом, возникла показалась невысокая полная фигура.

— Арехин! Арехин, вы не спите? — прошептал голос, в котором смешались паника и настойчивость.

Арехин не шевельнулся. Лишь приоткрыл глаза, привыкая к свету луны, который лился из окна, как наводнение в камеру княжны Таракановой.

— Сплю, Лазарь. Сплю, и вижу сны. Вас вижу. Зачем вы мне снитесь, Лазарь? — его собственный голос звучал сонно и спокойно.

Фигура сделала шаг внутрь. Сомнений не было. Это Лазарь Вольфсон, он же Стомахин, он же Гольденберг, он же Кошерович, он же Каганович, некогда рядовой, затем видный, а теперь уже и выдающийся большевик, приехавший давеча поправить подорванное в Туркестане здоровье сюда, через океан. Его лицо, утром желтоватое, сейчас было цвета грязного мела.

— Не время спать, Арехин! — Вольфсон приблизился к кровати, и Арехин почуял запах старого коньяка и свежего страха. — Особенно здесь. Особенно сейчас. Отечество в опасности!

Последняя фраза повисла в воздухе. Какое Отечество? У них не было отечества. Для Арехина оно осталось там, за океаном, в стране, которая теперь стала для него закрытой, враждебной территорией под красным знаменем. А большевики вообще не признают никакого отечества, они за Интернационал.

Но Лазарь говорил не о прошлом. Он говорил о настоящем. И в его глазах горел огонь подлинного, безудержного ужаса.

Загрузка...