— Швейцарское Рождество, — произнес Лазарь, и его голос в полумраке гостевой спальни доктора Сальватора звучал как скрип ржавых петель двери подвала заброшенного дома. Тон был одновременно торжественным и трагичным, но в нем слышалось что-то ещё — липкий холодок страха, который не спутаешь ни с чем.
— Простите, Лазарь, что? — переспросил Арехин, хотя услышал отлично. Он приподнялся на локте, и дзинкнули пружины матраса — звук одинокий и слабый, как телефонный звонок в далекой-далекой комнате. Лунный свет, ливший щедро в окно, падал на лицо незваного гостя, рассекая его на две части: одна, освещенная, была бледной маской официального лица, другая, тонувшая во мраке, казалась просто черной дырой, провалом в небытие.
— Швейцарское Рождество, — повторил полуночный визитер, но уже менее уверенно, и в этой неуверенности сквозила дрожь. — Меня заверили… Меня заверили, что вы поймёте.
Заверили. Слово-крючок, слово-ловушка. Не сказали, не просили передать. Заверили. Как будто речь шла о гарантиях, о сделке, о чем-то подкрепленном не честным словом, а другим, более весомым, более страшным. Его мозг, уже окончательно проснувшийся и работавший с клацаньем и скрежетом старой, но безотказной машины, тут же выхватил из архивов памяти связанные с этим паролем образы. Запах швейцарского шоколада, шале у Рейхенбакского водопада, обеденный зал, окна, за которыми валил бесконечный снег. И лица. Феликс, франт, со стальным, всепроникающим взглядом, похожим на взгляд хирурга перед операцией. Ленин, нервный, стремительный, его пальцы барабанили по мраморной столешнице, отбивая ритм грядущего переворота. Троцкий, язвительный и едкий. Крупская, внимательная, как школьная учительница, в стеклах очков которой отражалось пламя мирового пожара.
Дело давнее, странное и опасное. Не просто опасное — смертельное. Швейцарское Рождество было не просто паролем. Это был сигнал бедствия, крик о помощи, вырвавшийся из самого пекла. Им пользовались только тогда, когда все другие пути были отрезаны, когда пахло не просто жареным, а горелой человеческой плотью. Он сам, Арехин, применил его однажды, в боевом девятнадцатом, в одесском подвале, где стены были влажные от сырости и чего-то ещё, а щербатый чекист в кожанке лениво крутил в руках наган, примеряясь, куда лучше выстрелить — в ногу, в живот, в голову? Тогда это сработало. Сработало чудом. Но чудеса имеют свойство заканчиваться.
— Кто заверил? — спросил Арехин, и собственный голос показался чужим, плоским.
— Мне сказали, что вы поймёте, — уклонился Лазарь, и его глаза метнулись к окну, как будто ждали оттуда не помощи, а подтверждения худших опасений.
Ленин и Феликс мертвы. Остаются Крупская и Троцкий. Но в этой игре выживших, в этой тенистой аллее мировой революции, где каждый куст мог скрывать либо союзника, либо палача, довериться нельзя никому. А, может, и кто-то ещё, кому всё-таки доверились Надежда Константиновна или Лев Давидович. Цепочка могла быть длинной и темной, как коридор в кошмаре. Неважно. Пароль был произнесен. Дверь в прошлое, которое он тщательно заколачивал, скрипнула и приоткрылась, впустив ледяной сквозняк.
— Хорошо. Рождество, так Рождество. Что дальше? — он сделал усилие, чтобы его голос звучал нейтрально, почти скучающе.
— Мне нужна ваша помощь, — голос Лазаря окреп, в нём появились начальнические нотки. Но они ложились на прежний страх, как тонкий слой дешёвого лака на гнилое дерево.
— Святая обязанность — помочь соотечественнику в нужде, — согласился Арехин, разводя руками. Жест был пустым, ничего не значащим, как и слова. — В чём же должна выражаться моя помощь?
— Вы хорошо знаете доктора Сальватора? — вопросом на вопрос ответил Лазарь, и его пальцы, лежавшие на коленях, слегка задрожали, заставив лунный свет сыграть на потёртом материале брюк.
— Совсем не знаю, — чистосердечно признался Арехин. И это была правда. Доктор Сальватор был загадкой, тихим, вежливым призраком в собственном доме. Учёный-затворник, чья репутация была окутана таким же туманом, как и швейцарские горы прошлого.
— И, однако же, пользуетесь его гостеприимством? — Лазарь оглядел комнату. В лунном свете она выглядела весьма презентабельно: тяжелая резная мебель, книги на стеллажах, солидные картины в рамах. В свете дневном, впрочем, презентабельность сохранялась тоже. Но Арехин знал, что эта солидность — лишь фасад. За ним скрывалось то же ощущение временности, что и в любом убежище. Это был не дом, а укрытие.
— Пользуюсь, — опять же признался Арехин. — Я знавал его дядю, сильного варшавского шахматиста.
— И фабриканта, — уличающе, почти торжествующе сказал Лазарь, будто ловил Арехина на чём-то постыдном.
— И фабриканта, — легко, почти весело согласился Арехин. — Мой дед по материнской стороне был большим миллионщиком, владельцем «Трехгорки», потому классовой ненависти к помещикам и капиталистам у меня нет. Я и сам, знаете ли, потомственный дворянин.
Он произнёс это без вызова, просто указывая на брешь в аргументах визитёра.
— Были, — сухо, как хлопок дверцы сейфа, сказал Лазарь. — В Советской России дворянское сословие упразднено.
— Упразднено, — снова согласился Арехин, и в его согласии звучала уже насмешка. — Вы разбудили меня только для того, чтобы сообщить сей факт? Я, знаете ли, в курсе. Можно сказать, из первых рук узнал.
Лазарь опомнился. Его плечи, бывшие напряженно-прямыми, ссутулились на мгновение, выдавая усталость, неуверенность, страх.
— Нет, нет, это я от нервов, — торопливо, сбивчиво пробормотал он, и его рука потянулась ко лбу, будто стирая невидимый пот. — Сальватор… Сальватора нужно уговорить отправиться в Россию. В Советский Союз.
В комнате повисла тишина, которую нарушало лишь тиканье карманных часов Лазаря — мерное, неумолимое, как шаги тюремщика по коридору. Да только не всякий слышит это тикание. Далеко не всякий.
— Не буду спрашивать, зачем это нужно… — начал он, стараясь сохранить лёгкость, но Лазарь, словно сорвавшись с цепи, перебил, и его голос стал резким, шипящим:
— Сальватор совершил открытие… много открытий, которые можно использовать на благо Революции, но здесь, в капиталистическом мире, им ходу не дадут, а его самого, того и гляди, убьют. Уберут. Как мешающую деталь, — он сделал паузу, чтобы вдохнуть воздух, которого ему явно не хватало. — А в стране победившего социализма…
— Ясно, ясно, — перебил в свою очередь Арехин, и в его голосе уже не было ни лёгкости, ни насмешки. — В стране победившего социализма его открытия пойдут на помощь пролетариату. На строительство светлого будущего. И всё такое.
— Именно так, — кивнул Лазарь, и его голова в луче света качнулась, словно у марионетки.
— Но я-то, я-то здесь причём? — Арехин сел на кровати, и пружины застонали уже по-иному, жалобно. — Вы — видный человек, облеченный доверием партии и правительства, у вас, думаю, есть весомые аргументы, чтобы склонить Сальве к переезду, нет? Убедительные. Золотые. И стальные тоже.
— Есть, — сказал Лазарь, но в его голосе не было ни капли энтузиазма, только тяжёлая, как свинец, обречённость. — Для него организуют научный институт, выделят квартиру, предоставят автотранспорт, оклад положат академический…
— Понял, — Арехин кивнул, и его губы растянулись в улыбке, лишённой всякой теплоты. — Прикрепят к спецбуфету, дадут пропуск в спецунивермаг. Будут выдавать рижские шпроты, британские галоши, британский плащ раз в три года, туфли…
— Да, — пробормотал Лазарь, не слыша сарказма или не желая его слышать.
— Но квартирой доктора не прельстишь, — продолжил Арехин, жестом указывая на стены этой самой комнаты, за которыми чувствовалось пространство целого особняка. — Автотранспорт у него собственный. О буфете и магазинах — просто смешно.
— Но институт, институт! — голос Лазаря сорвался на визгливую, отчаянную ноту. — Мы даём ему целый институт! Лаборатории! Штат! Наконец — он понизил голову, — наконец, материал!
— Может, он учёный-одиночка, — холодно парировал Арехин. — Может, сам подберёт себе помощников, одного, двух, трёх, сколько нужно. Талантливых, а не тех, кого пришлёт профсоюз. А может… — он сделал драматическую паузу, наслаждаясь тем, как тень на лице Лазаря сгущается, — может, другие страны тоже предложат ему институт? Северо-Американские Соединённые Штаты? Великобритания? Германия? Вернётся в Польшу, теперь уже не Царство, а Республику? Вдруг Польша предложит свободу публикаций, Нобелевскую премию и, чем чёрт не шутит, отсутствие человека в кожаной куртке, который не будет сидеть в приёмной и читать всю его переписку? Ну, пообещают? Человечек-то будет, пусть не в куртке, а в пиджачной паре. Но ласковый и предупредительный. Pszę, przepraszam и всё остальное?
Лазарь вздрогнул, словно его ударили кнутом. Его рука снова потянулась ко лбу, но теперь это был жест полного поражения.
— Вот для этого вы мне и нужны! — выдохнул он, и в этих словах прозвучала голая, неприкрытая суть визита.
— Для чего именно я вам нужен? — Арехин наклонился вперёд, и лунный свет теперь выхватывал и его лицо — осунувшееся, с резкими тенями в глазницах. — Извольте выражаться яснее, а то ночью я плохо соображаю.
Но Арехин соображал прекрасно. Соображал так ясно, что почти физически ощущал запах грязи и крови, в которую его снова пытались втянуть. Он просто хотел, чтобы Лазарь сказал это чётко и недвусмысленно, произнёс вслух тот приговор, который уже висел в воздухе между ними, хотел услышать, как скрипят заржавленные петли двери в прошлое, которая вот-вот распахнётся.
— Мы не можем допустить, чтобы Сальватор работал на на наших врагов, — голос Лазаря теперь не просто звучал — он вибрировал в тишине комнаты, низкий и гулкий, как поток внутри фановой трубы. В его словах не было идеологического задора, только холодная, механистическая констатация факта, страшная в своей простоте. — Если он не будет служить нам, он не должен служить никому!
Слово «служить» нависло в воздухе, как сосулька над выходом из дома в большевистском Петербурге. Упадёт, рано или поздно обязательно упадёт, природу не отменишь, но когда, на кого — Бог весть. Дворникам недосуг сбивать сосульки, дворники Маркса изучают. Диктатура пролетариата, а диктатора — не замай! Арехин почувствовал, как набегает кислая слюна отвращения. Отвращения к этому канцелярскому языку, на котором говорили о жизни и смерти.
— И вы прямо, по-большевистски, заявите это Сальве? — спросил он. — А если он не послушает вас, что тогда? Что тогда, Лазарь? Пригрозите лишением спецпайка? Или отлучением от профсоюза?
Тень на лице Лазаря сгустилась, стала почти осязаемой. Он наклонился вперёд, и его дыхание, сбивчивое и горячее, коснулось лица Арехина. Пахло дешёвым табаком, зубным порошком и чем-то ещё — сладковатым, лекарственным, словно этот человек изнутри начинал подгнивать.
— Тогда вы его убьёте! — выдохнул он, и слова были тихими, но от каждого словно отлетала невидимая острая чешуйка льда. — Даже раньше убьёте. Или позже. Когда я подам вам сигнал, что уговоры не помогли, вы его и убьёте. Быстро. Тихо. И чтоб похоже было на несчастный случай. Или на работу конкурентов. Вас же тут пригрели. У вас есть доступ. Каждый день. Каждую ночь. Вот на это и расчёт.
Арехин откинулся на спинку кровати. Пружины опять взвизгнули. Не всякому слышно, но ему-то… Он посмотрел на потолок, где лунный свет рисовал причудливые, похожие на карты Таро тени.
— Лазарь, Лазарь, — произнёс он с фальшивой, сиропной жалостью. — Похоже, вы серьёзно больны. Малярия, что ли? Перетрудились в Туркестане. Там солнца много, а тени мало. Голову повредить можно.
В темноте раздался резкий, сухой звук — Лазарь с силой шлёпнул ладонью по собственному колену.
— Не прикидывайтесь овечкой, Арехин! — вскипел он, и в его голосе впервые прорвалась ярость, настоящая, животная, от которой мурашки побежали по коже. — Мне доподлинно известно! Из досье! Из отчётов одесской ЧК! Вам не впервой убивать людей! Не впервой отправлять туда, откуда не возвращаются!
Тишина, последовавшая за этим, была тяжелой, как мёртвый раненый. То есть сначала-то он был живым, раненый, когда его тащили из-под обстрела, но пуля догнала — и он, став убитым, сразу потяжелел.
Арехин медленно перевёл на собеседника взгляд.
— Положим, это верно, — тихо и спокойно ответил он, будто соглашаясь с погодой за окном. — Не впервой. На войне. На тёмных улицах и в подворотнях, где упыри ждут свою добычу. Но возникает два вопроса… — он поднял указательный палец. — Первый — с чего бы я стал это делать здесь и сейчас? И второй… — поднялся средний палец, — а как, собственно, я буду убивать Заклинаниями, что ли? Прошепчу волшебное слово, и доктор испустит дух?
Лазарь выпрямился. Театральный жест. Он вынимал из внутреннего кармана пиджака не пистолет, а конверт. Плоский, синей бумаги, как тот, в котором хранится записанный ход отложенной накануне партии. Он протянул его Арехину, как передают смертный приговор.
— Отвечаю на первый вопрос, — сказал он, и голос его снова стал бесстрастным, отчего стало ещё страшнее. — Вы будете это делать потому, что вам небезразлична судьба если не нашей страны, то тех, кто в ней живёт. — Он сделал паузу, давая словам впитаться, как яду. — Ваш брат Алексей. Инженер на заводе «Красный пролетарий». Ваша сестра Варвара. Артистка Ленинградского драматического театра. У них… прекрасные перспективы. Или чудовищные проблемы. Всё зависит от отчёта, который я отправлю из Буэнос-Айреса. Всё зависит от вас.
Арехин не потянулся за конвертом. Он просто смотрел на него. В груди что-то оборвалось и упало в пустоту. Он знал, что это правда. Это всегда была правда. Его прошлое, как ядро на ноге каторжника, тянуло за собой тех немногих, кто ему был дорог.
— Надежда слабая, но допустим, — наконец произнёс он, и голос его был глухим. — Вы загнали меня в угол, как гончие загоняют раненого зверя. Что ж, поздравляю. А второе? Как я его убью? Чем? Вы дадите мне парабеллум с ядовитыми пулями? Или флакончик с синильной кислотой?
Лазарь отрицательно мотнул головой, и в его движении была какая-то жуткая торжественность.
— Вам не нужен парабеллум. Огнестрельное оружие — это грубо, шумно, это следы. В случае со Ставницкой… помните? Вы убили её похитителей голыми руками. Троих. Вооружённых.
Эффективно. Без лишнего шума.
Арехин махнул рукой, будто отгоняя назойливую муху — муху памяти, жужжавшую кровавыми подробностями.
— Ну… какие они вооруженные? Винтовки были даже без патронов, а штыковым боем они не владели. Упыри, ошалевшие от кокаина. И при чём здесь, чёрт возьми, Ставницкая? Она давно в Париже, в комедиях снимается.
— Здесь затронуты интересы нашей страны, — отчеканил Лазарь. — А это тысячекратно важнее любой аристократки-белогвардейки. Важнее вашего брата. Вашей сестры. Важнее вас. Важнее меня. Это — Идея. А для Идеи нужно уметь пачкать руки. Вы это умеете. Мы это помним.
Арехин долго смотрел на лунный свет, который был почти осязаем, так много его было. Потом вздохнул.
— Ладно, — неожиданно, почти легко согласился он. — Предположим. Заметьте, я не говорю да. Я говорю — предположим. Допустим, я всё это сделал. Я… ликвидировал доктора. А дальше что? — он повернулся к Лазарю, и в его глазах вспыхнул холодный огонёк. — Как вы собираетесь отсюда выбраться? Вас-то ведь тоже убьют. Охрана. Доверенные слуги. Сам Сальватор, если я оплошаю. Или… или те, кто стоит за вами, сочтут вас отработанным материалом. Знакомый сценарий, не правда ли?
Лазарь слушал, и его лицо было каменным. Но в уголке глаза дёргался крошечный, неконтролируемый мускул.
— Я не боюсь умереть за правое дело, — просто, почти по-детски ответил он. Но в этой простоте звучала не убеждённость, а пустота, выученная фраза, а все случаи жизни. — И потом, с чего это кому-то убивать меня? Если доктор Сальватор откажется ехать в Советский Союз, я просто сяду на пароход и отправлюсь сначала в Испанию, а затем — в Одессу. Я — официальное лицо. У меня документы. А заканчивать работу будете вы. В разумный срок. Допустим, неделю. Или даже две. Чтобы не было связи, — он усмехнулся. — Очень, знаете, удачно, что доктор дал вам приют. Очень… естественная будет выглядеть ваша скорбь.
— Получается, пожар в «Мажестике»… — Арехин медленно выговорил название фешенебельной гостиницы, где остановился изначально. — Пожар — ваших рук дело? Чтобы я попал к Сальватору.
Лазарь пожал плечами, и в этом жесте была страшная будничность.
— Не лично моё. Не моя специализация. Но… у нашей страны много друзей в мире. Много сочувствующих. В том числе и здесь, в Аргентине. Людей, которые ненавидят капиталистов, империалистов… или просто умеют открывать газовые вентили в нужное время за хорошие деньги. Совпадения случаются, Арехин. Иногда очень удачные.
Лазарь посмотрел на Арехина, и вдруг улыбнулся. Настоящей, широкой улыбкой. Она была настолько неуместной, настолько чудовищно-искренней в этом контексте ночи, угроз и предстоящего убийства, что Арехин почувствовал бы леденящий ужас, умей он ещё пугаться. Но он разучился. Давным-давно. Где-то в далёком детстве, наверное, эта способность умерла, и на её месте осталась только холодная, наблюдающая пустота.
— И вот что ещё, — вдруг сказал Лазарь, и его тон стал доверительным, почти заговорщицким. Он снова наклонился вперёд. — Это… это мне лично поручили. Вы поймёте, кто. Не думайте, что доктор Сальватор — святой. Бескорыстный служитель человечества. Как раз наоборот, — глаза Лазаря раскрылись шире прежнего. — Получи он простор в Северо-Американских Соединённых Штатах, деньги, лаборатории без нашего контроля… он натворит такого, что ваши брат и сестра покажутся мелкими проблемами. Натворит такое, что кровь стынет.
Лазарь встал, и его тень гигантской, уродливой птицей метнулась по стене.
— Впрочем, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Пойдёмте, я вам покажу. Прямо сейчас.
Арехин не двигался.
— Куда? Куда идти в такую ночь? К чёрту на рога?
— Недалеко. В госпитальную часть сада. Туда, куда посторонних не пускают. Где он ставит свои… опыты, — в слове «опыты» слышался тот же сладковатый, гнилостный привкус, что и в его дыхании.
Арехин взвесил всё. Угрозы. Шантаж. Безумие, струящееся из этого человека, как токсичные испарения. И безысходность, прочную и толстую, как стены этой комнаты. Он медленно поднялся с кровати. Мышцы заныли, будто он только что вернулся с долгой, изматывающей охоты.
— Разве что недалеко, — глухо согласился он. — Ведите же меня, предводитель араукан!
— В что, прямо в пижаме и пойдёте? — с искренним недовольством спросил Лазарь.
— Вам не нравится? Отличная пижама, шёлковая, японская. Вот только обуюсь, — он нагнулся, и достал лёгкие туфли, местные, аргентинские, на каучуковой подошве. Обувь, в которой удобно подкрадываться. Или убегать.
Они вышли в коридор. Дом спал глубоким сном, или же затаил дыхание в ожидании… в ожидании кого? или чего-то?
Прошли через кухню, вышли в чёрный, как смоль, зев задней двери, и очутились в саду.
Ночной воздух был напитан ароматом тропических цветов, ароматом странным, и, пожалуй, неуместным, как запах дорогих духов на немытом теле.
Они шли по дорожке, Лазарь — грузно, Арехин — бесшумно. Свет луны хватало, чтобы читать газету, но не за газетами они шли.
Наконец они подошли к высокой каменной стене. В стене была дверь. Не калитка, а именно дверь — прочная, дубовая, окованная железными полосами.
— Как вы её откроете, предводитель? — прошептал Арехин. Шёпот казался здесь громче крика. — И как вы вообще прошли оттуда — сюда, ко мне? У вас есть ключ?
Лазарь обернулся к нему. В тени его лицо было похоже на личину огромного ночного насекомого.
— Будете в Одессе, на Привозе, спросите, кем был Лазарь до революции, — сказал он, и в его голосе зазвучала странная, ностальгическая гордость. — Спросите любого вора, любого домушника старой школы. И вам скажут — если где нужно было открыть замок тихо, чисто, без следов… ну, ключи хозяин потерял, или что-то другое… звали Лазаря. Лазаря-ключника. Никто лучше него не справлялся с любым замком. Немецкий, английский, французский — ничто не устоит, — он говорил это мягко, напевно, пока его пальцы, длинные и цепкие, как лапки паука-сенокосца, доставали из кармана пиджака два тонких стальных крючка. Они блеснули в темноте, как клыки. Лазарь наклонился к замку, и начал работать.
Арехин стоял и смотрел, как бывший одесский вор, а ныне — эмиссар самой справедливой и беспощадной в мире идеи, ворожит в скважине замка, ведущего в святая святых доктора Сальватора. И тихий, металлический скрежет крючков о латунные штифты был единственным звуком во вселенной — звуком старой жизни Лазаря, впускающей их в новое, ещё неведомое, но уже пахнущее смертью и безумием, будущее.
— Вуаля и сильвупле, мсье Арехин, — прошипел Лазарь в темноте, и эти два французских словечка прозвучали в его устах дико и нелепо, как скверный анекдот на похоронах. Он толкнул массивную дверь, и та, вопреки ожиданиям, подалась без единого звука — ни скрипа, ни стонущего вздоха древесины. Она поплыла внутрь, будто её толкала не рука, а сама ночная мгла.
— Следят за хозяйством, масла не жалеют, — добавил Лазарь шепотом, и в этом шепоте слышалось странное, почти похотливое удовлетворение мастера, оценивающего чужую, но качественную работу.
Арехин замер на пороге. Оттуда, из-за двери, тянуло не садовой сыростью, а другим, чужим воздухом — стерильным, холодным, с лёгкой нотой йода, формалина и чего-то сладковато-приторного, от чего непроизвольно сводило желудок. Запах больницы. Запах лаборатории. Запах, не обещающий ничего хорошего.
— Неужели внутри нет охраны? — спросил он, и его голос, казалось, поглотила эта новая, беззвучная темнота.
Лазарь фыркнул, коротко и презрительно.
— Все люди на яхте, в заливе. У Сальватора не так уж и много доверенных слуг. Говорят, он не любит, когда за ним наблюдают. Остался один старик, сторож, но он и подслеповат, и глуховат, а, главное… — Лазарь сделал выразительную паузу, и Арехин мысленно её заполнил. — А, главное, очень любит огненную воду. И сегодня, после того как хозяин отбыл на яхту, ему, наверное, перепала не одна чарка. Спит сейчас беспробудно, как сурок. Или как покойник.
Они шагнули вовнутрь, прикрыли дверь, отрезая обратный путь. Точнее, путь оставался, но психологически чувствовалось, будто они вошли в логово какого-то огромного, спящего чудовища. Дорожки здесь были выложены желтым кирпичом, растения — подстриженные, геометрически правильные. И над всем этим аргентинская луна, куда ярче российской. Нет, и российская светит отлично в ясную зимнюю ночь, когда весь мир накрыт белым, чистым снегом. Но здесь снега не было и никогда не будет. Здесь климат иной. Теплый, влажный, благоприятный для роста не только пальм, но и для иных, более странных вещей.
Лунный свет был настолько ярок, что отбрасывал чёрные, как уголь, резкие тени, превращая мир в негатив фотографии.
— Куда вы меня ведёте, Лазарь? — спросил Арехин.
— Недалеко. Совсем недалеко. Туда, где Сальватор держит свои самые… трогательные создания, — ответил Лазарь.
Они вышли на небольшую круглую площадку, и перед ними открылся пруд. Не очень большой, искусственный, с правильными берегами. В России у помещиков средней руки в таких прудах водились лещи, жирные судаки, а пуще всего — караси, глупая и плодовитая рыба. Захочет барин ухи, пошлёт пару мужичков с бреднем — и готово! Но здесь вода была не мутной и тёплой, а чёрной, маслянистой и неподвижной, как расплавленный обсидиан. На её поверхности не было ни кувшинок, ни ряски. Ничего живого. Только отражение луны — холодный, слепой глаз.
— Мы пришли! — негромко, но очень чётко сказал Лазарь, и в его голосе прозвучала та же торжественность, с которой фокусник представляет самый диковинный трюк.
И тогда на поверхности пруда что-то произошло. Лунная дорожка задрожала, распалась на кривые. И одна за другой, медленно, без единого всплеска, показались три головы. Небольшие. Гладкие. С мокрыми, тёмными прядями волос, прилипшими ко лбу и щекам. Похоже, детские.
— Знакомьтесь, Арехин, — почти шёпотом произнёс Лазарь, и его губы растянулись в улыбке, лишённой всякой теплоты. — Это ихтиандры. Люди-рыбы. Живое, дышащее творение доктора Сальватора. Его гордость и его проклятие, я думаю.
Головы, не мигая, смотрели на них огромными, тёмными глазами, в которых лунный свет отражался пустыми бликами. Потом, словно по команде, они стали быстро приближаться к берегу. Движения были плавными, неестественно скользящими. Минута — и существа вышли на мелководье, а затем и на берег, усыпанный галькой.
Дети. Лет пяти, шести. Худенькие, бледные, с кожей странного фарфорово-голубоватого оттенка. Мальчик и две девочки. Они стояли, слегка пошатываясь, капая чёрной водой, и молча смотрели. И тогда Арехин увидел жабры. Или то, что должно было быть жабрами. На шее у каждого, чуть ниже линии челюсти, зияли три аккуратные щели, прикрытые полупрозрачными, розоватыми перепонками. При дыхании они слабо пульсировали, и звук, который они издавали, был тихим, влажным присвистом — не человеческим, не рыбьим, а каким-то совершенно иным, глубоко чужим.
— Держите! — весело сказал Лазарь, словно угощая щенков. Он достал из кармана пиджака три леденца, завёрнутых в яркую бумажку. Поштучно протянул каждому ребёнку. Мальчик и девочки взяли конфеты молча, их тонкие, холодные пальцы на мгновение коснулись ладони Лазаря. Они не улыбнулись. Они даже не развернули сладости. Просто взяли и, не поворачиваясь спиной, так же молча и медленно, пятясь, отступили обратно в чёрную воду. Через мгновение на поверхности остались лишь медленно расходящиеся круги, да три ярких пятнышка обёрток, плавающих у берега, как неестественные, ядовитые цветы.
Арехин ощутил во рту вкус меди. Это был вкус непринятия, не того, что кричит, а того, что молча оседает на дно души тяжёлым, холодным слитком.
— Вы интересовались пропавшими детьми в Буэнос-Айресе, — небрежно бросил Лазарь, отряхивая мнимую пыль с рук. — Они перед вами. Вернее, те немногие, кто… выжил. Или кого можно считать выжившим.
Значит, Зурита тоже с Коминтерном? Или просто куплен? Почему бы и нет. В этом мире все ниточки рано или поздно сходятся в один тугой кровавый узел.
— Пропадали десятки, — хрипло сказал Арехин. — Сотни, если верить газетам.
Лазарь пожал плечами.
— На один удачный эксперимент приходится десять неудачных. Или двадцать. Или тридцать. Я не знаю. Не считал. Доктор Сальватор, наверное, ведёт учёт. Для науки. Всё для науки, Арехин. Ради будущего, где человек будет властвовать над природой, — голос его звучал как хорошо заученный пропагандистский лозунг, за которым скрывается ад. — И потом, ихтиандры — лишь одно из направлений исследований доктора Сальватора.
— Но откуда вы знаете об этих? О конкретно этих? — спросил Арехин.
Лазарь повернулся к нему. Его лицо в лунном свете было торжествующим.
— Мне их показал сам Сальватор. Сегодня днём. Пока вы играли в шахматы. Он водил меня по своей… ну, как бы это назвать… лаборатории чудес. Я ведь здесь не просто так, я представляю великую страну, большие возможности. У Сальватора есть товар, уникальный, не имеющий аналогов. Он его и предъявил потенциальному… покупателю. Или покровителю.
В голове у Арехина всё встало на свои места. Чудовищные, кривые, но свои.
— То есть у вас всё уже обговорено? Как говорили в Одессе до революции, дело на мази? Контракт подписан?
— В целом — да, — кивнул Лазарь. — Остались детали. Условия безопасности, масштабы института, объём финансирования. Мелочи.
Арехин шагнул к Лазарю, и тот невольно отпрянул.
— Тогда зачем вам я? — сказал Арехин. — Если всё решено, если он уже ваш, зачем вся эта ночная комедия с угрозами, с шантажом? Чтобы я любовался на этих… этих ихтиандров?
Лазарь не смутился. Он снова обрёл уверенность, холодную и осторожную, как лезвие бритвы.
— Вы же в шахматы играете. Разве вы полагаетесь на одну-единственную фигуру? Даже ферзю нужна подмога — ладьи, слоны, кони, даже пешки. Вдруг что-то пойдёт не так? Вдруг он передумает? Вдруг вмешается кто-то другой с более щедрым предложением? Вот тогда на сцену вы и выйдете. Объявите шах и мат. Безжалостно. Я надеюсь, до этого не дойдёт. Искренне надеюсь. Но если придётся действовать… у вас не должно оставаться ни малейших сомнений или глупой жалости. Сальватор — не невинный ягнёнок, отнюдь нет. Он — монстр. А монстров либо приручают, либо уничтожают. Мы выбираем приручение. Вы… будете нашим кнутом и ножом на случай, если приручение не удастся.
Арехин отвернулся. Он смотрел на чёрную воду пруда, где уже не было ни голов, ни кругов, только неподвижная, зеркальная гладь, скрывающая в своих глубинах невиданных существ. Он больше не хотел здесь находиться. Не хотел слышать этот голос, дышать этим воздухом.
— Теперь, думаю, мне нужно вернуться к себе, — сказал он глухо, оборвав разговор. — Я увидел всё, что вы хотели. Урок усвоен.
— Что может быть проще? — почти запел Лазарь, явно довольный эффектом. — Сальватор поразительно беспечен. Самоуверенность гения. Он думает, что контролирует всё. Это может его погубить. Ничего, в Советском Союзе мы обеспечим ему настоящую, железную охрану, не чета этим пьяным сторожам. Там за ним будет присматривать… — он прервался на полуслове. Из темноты аллеи, ведущей от главного дома, донёсся звук. Не лай. Не рык. Сначала это был низкий, грудной, урчащий гул, словно где-то завели мотор. Потом — быстрое, тяжёлое шуршание.
К пруду выбежали собаки.
Но какие собаки!
Их было три. Каждая — размером с доброго телёнка, но у телят нет таких чудовищных челюстей, таких грудных клеток, дышащих мощью, таких перехваченных жилами шей. И клыков. Длинных, желтоватых, выступающих из-под оттянутых в оскале брылей. Это были не собаки, а ожившие кошмары средневековья, существа, сошедшие с гравюр, изображающих адские псарни. Они бежали не спеша, рысью, но каждая их мышца играла под короткой, глянцевито-чёрной шерстью. И глаза. Глаза у них были не добрые. Они были пустыми, как чёрный мрамор, и при лунном свете в них горели крошечные, бездушные красные огоньки — отсветы ночного светила или чего-то, что пряталось внутри.
Они выстроились в линию, преградив путь назад, к двери в стене, и уставились на Лазаря.
И Арехин увидел то, что, возможно, было самым человеческим и самым жалким за весь этот вечер. Пятно. Тёмное, быстро растущее пятно в паху светлого костюма Лазаря. Оно расползалось беззвучно и неумолимо. При лунном свете это было видно совершенно отчётливо.
Лазарь стоял, вжав голову в плечи, его тело тряслось мелкой, неконтролируемой дрожью. Рот был открыт, но слышно было лишь шумное дыхание. В его глазах был животный, первобытный ужас, перед которым меркли все идеологии и все приказы сверху. Вот тебе и белые штаны, Лазарь… Вот тебе и стальной чекист.
Впрочем, каждый бы обмочился. Это были не просто псы. Это были псы-людоеды, выведенные когда-то, должно быть, для охоты на беглых рабов с плантаций или для травли на аренах. Гибриды мастиффа, бульдога и чего-то ещё, самого страшного. Никто не убежит, зная, что по следу пустят таких тварей. Их не надо было натравливать. Они рождались с ненавистью ко всему двуногому, что не было их хозяином. Не так уж доктор беспечен.
— Ничего, Лазарь, ничего, — тихо сказал Арехин, и его голос прозвучал странно спокойно на фоне этого немого ужаса. — Эта беда — не беда, а пустяк. Сейчас всё уладится.
И он, к изумлению Лазаря, сделал шаг навстречу собакам. Не в сторону, не назад, а прямо на них.
Три огромные головы повернулись к нему синхронно. Глухое рычание стало громче, переходя в предупреждающий рёв. Но Арехин не остановился. Он шёл медленно, не суетясь, его руки были опущены вдоль тела. Он смотрел не в глаза собак, а куда-то в пространство между ними, будто видел что-то позади них.
И произошло нечто необъяснимое.
Собаки, все три, вдруг присели на задние лапы. Это не была поза для прыжка. Это была поза неуверенности, подчинения. Рычание стихло, сменившись настороженным, хриплым поскуливанием.
Арехин остановился в двух шагах от них. Он не поднял руку. Он просто заговорил. Голос его был негромким, строгим, почти отцовским, но в нём вибрировала какая-то стальная, не допускающая возражений нота.
— Вам здесь не место, — сказал он чётко, разделяя слова. — Бегите к себе. Назад. В конуры. И до рассвета не смейте показываться! Слышите? До рассвета.
Он не кричал. Он приказывал.
И псы повиновались.
Они вскочили, развернулись с удивительной для своих размеров ловкостью и помчались прочь, назад, в аллею. Их массивные тела, казалось, не бежали, а скользили над землёй, такие огромные собаки, а неслись быстрее борзых! Через несколько секунд от них остался лишь стук когтей по камню, затихавший вдали, да запах — тёплый, звериный, смешанный со сладковатым запахом страха, исходящим от Лазаря.
Наступила тишина. Только цикады заливаются где-то рядом.
Арехин медленно повернулся к Лазарю. Тот всё ещё стоял, не двигаясь, с остекленевшим взглядом, смотрящим в никуда. Мокрое пятно на брюках было теперь огромным и тёмным.
И это высохнет.
— Ну, Лазарь, успокоились? — спросил Арехин без тени насмешки.
Лазарь сглотнул. Его челюсть поработала, прежде чем он смог выговорить слово.
— Что… Как ты… — он даже перешёл на «ты», настолько был потрясён. Чувствовалось, что он напуган всерьёз, до самых глубоких, тёмных уголков души, где прячется самый древний страх. Есть такие люди — панически, до истерики боятся собак. Может, в детстве искусали, может, другая причина, засевшая в сознании.
— Меня собаки слушаются, — пожал плечами Арехин. — И даже боятся. Видят во мне повелителя. Не знаю уж, почему…
Но Арехин, конечно, знал. Знал цену этому дарy. Он был его проклятием. Меткой. Тем, что отделяло его от нормальных людей, от Лазарей с их бумажными угрозами и мокрыми штанами. Это была тень того, чем он был. Или тем, во что его превратили.
— А теперь, — сказал он резко, возвращая Лазаря к реальности, — проводите меня до двери в стене. И закройте её за мной на ваш волшебный замок. Думаю, не стоит доктору Сальватору знать о наших прогулках, не так ли? Давайте двигаться. Я хочу спать. У меня впереди доигрывание партии с Капой.