Глава восьмая. Колдунья Маринка

Мара наблюдала за невестами Полоза из-под ресниц, словно припорошенных инеем. Как они беседуют друг с другом, как смеются, как обмениваются улыбками. Что заставляло их менять свои лица? Какой интерес они находили в том, чтобы любезничать с другими? А обмениваться колкостями? А говорить о ком-то другом за глаза?

Маре хорошо было наедине с самой собой. Спокойно. И если Морана учила ее рукоделию и всем известным наукам, то другие, выходит, и вовсе были ей не нужны.

Даже общества Кащея — своего отца, пусть и не создателя — она не искала. Тот же и вовсе сторонился людей. Не любил их и без надобности не желал видеть.

Будучи царевной, Мара могла входить в те палаты, что прятались в подземельях дворца. Там, где Кащей и пропадал. Поначалу она просто шла туда, куда идти ей велела Морана. Делала то, что мать говорит. Но со временем ею стало овладевать нечто странное… некое зовущее чувство. Подчиняясь ему, однажды Мара добралась и до подземных сводов дворца.

Странная ее глазам предстала картина. Кащей стоял посреди залы, засыпанной золотыми монетами. Просто стоял, опустив голову на грудь и — в блаженстве или изнеможении — прикрыв глаза. Казалось, он был статуей, пусть и отлитой из иного металла, чем то, что окружало его.

Ведомая все тем же зовом, Мара приходила в подземелья еще не раз. Никогда не окликала Кащея, никогда не заговаривала с ним. Просто наблюдала. Не найдя ответа сама, спросила Морану: что влечет ее супруга и царя в подземелья? Раз за разом, день за днем? Царица помрачнела.

— Колдуньи говорят, на него наслано проклятье, которое никому не под силу развеять. Может, и есть в том крупица истины, а может, истина в том, что воля Кащея слаба.

— Воля? — переспросила Мара.

Морана поморщилась. Помолчала.

— То солнце, что ты видишь за окнами дворца — тусклое, безжизненное — лишь отголосок, эхо настоящего солнца.

— Что значит «настоящее» солнце?

— То, что навеки сокрыто для нас в мире живых. — Царица роняла слова тяжело, словно камни. — Знаешь, почему в нашем дворце так много золота? Они — отлитые в металл солнечные лучи. Их сотворили особого рода искусницы. Те, что умеют переступать ту грань, которая для меня, для Кащея и для многих, многих других превращается в неприступную стену. Они сохранили для нас живое солнце.

Глаза Мораны потемнели, лицо исказила странная гримаса, уродующая красивые, почти совершенные черты.

— Это все, что нам осталось, — прошипела она.

Мара смотрела на царицу во все глаза, пытаясь понять, разгадать ее загадочные речи. Казалось, та говорила с ней на языке чужой земли. Миг, и ярость на лице Мораны сменилась спокойствием. Ледяной обжигающий ветер — штилем.

— Золото, что его окружает, вдыхает в Кащея жизнь. Без него он слабеет, чахнет. Вот отчего он так им одержим.

— Но твои палаты серебряные, — медленно произнесла Мара.

Морана горделиво вскинула подбородок, тряхнула черной копной.

— Кто-то назвал бы это смирением. Я не согласна. Это лишь благоразумие.

— Не понимаю, — призналась Мара.

И эта невозможность понять вызывало в ней еще одно, неизведанное прежде, чувство. То, от которого в груди словно что-то вскипает. То, от чего руки сами собой на миг сжимаются в кулаки.

Морана едва ли видела, что происходит с ее дочерью. И все же попыталась объяснить.

— Кащей упрямо цепляется за то, чего уже не вернуть. Он тянулся к миру старому, чах на глазах… даже золото излечить его душу оказалось не способно. Все эти рубахи да кафтаны, меха да сукно, терема да избушки, береста да гусли… Все это я создала для него, для драгоценного своего супруга. Кащей не знает другого времени и не желает знать другого мира. Как его жена, я потакаю ему в этом. — Царица усмехнулась. — Однако не во всем. Он отчего-то не слишком любит зверей, оставленных по ту сторону. Этим я и воспользовалась. Я населила наше царство созданиями, сотворенными из земли холодной и мертвой, из камней, острых граней и шипов. Даже растения на этой земле рождаются, уже будучи мертвыми.

— Зачем? — хмурилась Мара.

— Потому что это делает меня сильней. Кащей черпает свои силы в жизни и солнце, я — в смерти и холоде. Холода, правда, так мало… — вздохнула Морана. Подалась вперед, к дочери, ладонью коснулась белоснежной и холодной щеки. — Зато смерти вдоволь.

***

— Ты все знаешь.

Вздрогнув, Яснорада подняла глаза на Морану. И когда царица успела присесть рядом с ней с рукоделием? Наверное, в те тягучие мгновения, во время которых Яснорада смотрела сквозь окно на Кащеев град. Как долго она сидела так, без единого движения, не моргая и почти не дыша?

— О чем вы, моя царица?

— Твой взгляд изменился. Ты изменилась. В тебе знание, что выворачивает наизнанку душу. Взбивает ее, как перину, и возвращает уже иной.

Отнекиваться Яснорада не стала. Морана — не просто царица и Кащеева жена. Она, если верить Ягой, колдунья, чаровница. Отчего ж ей не увидеть то, что творится с душой Яснорады? Отчего не знать про другой, чуждый мир?

— Знаю.

Морана кивнула, не отрывая взгляда от вышивки.

— И что думаешь?

Вопрос звучал слишком спокойно и как-то… неправильно. Не в тон мыслям, что метались у Яснорады в голове. Будто Морана решила соткать новый ковер и предлагала цвета на выбор. «Что думаешь, красный или голубой?»

И верно, почти то же самое, что спросить: «Что думаешь, узнав, что окружающий тебя с рождения мир — это мир мертвых?»

— Не знаю, — тихо ответила Яснорада.

Не исчерпывающе, но хотя бы честно.

— Есть такая забава — дать человеку вкусное яство, и он съест его, только блюдце с ложкой не облизав. А потом сказать, что в этом ястве были смолотые пауки и черви. И человек, который мгновение назад улыбался и нахваливал стряпню хозяйки, позеленеет.

— Пауки? Черви?

Морана пожала плечами, прикрытыми царским платьем — тяжелым, серебристым, расшитым льдисто-голубым.

— Явьи дети в большинстве своем их ненавидят. Считают отвратительными. Некоторые, увидев, и вовсе вопят. Представить страшно, как бы они кричали, если бы увидели в мое заговоренное зеркало собственную душу.

— Вы о том, что наше восприятие ситуации зависит от того количества правды, которая нам дана?

Морана разулыбалась.

— Слышу чужие речи.

Яснорада вздохнула.

— А что едим мы?

— Землю, — с сожалением призналась царица. — Приукрашенную, присыпанную мороком, что снежной порошей.

— А как же скатерть?

— Самобранка? — Морана скривилась. — Ягой она досталась, матери твоей. Границу она, глядите-ка, охраняет. Вещицы чудные с той, с Навьей стороны, может забрать.

Яснорада смотрела на царицу во все глаза, старательно пряча изумление. В словах Мораны ей почудился яд, а во взгляде прищуренных глазах — зависть. Но если бы царица всерьез вознамерилась обладать тем, чем обладала Ягая… неужели что-то могло бы ее остановить? Яснорада вспомнила тяжелый, пригвождающий к месту взгляд Ягой, ее совсем не напускную суровость.

И все же что-то останавливало…

— Не послушалась меня самобранка, — поморщившись, призналась царица. — Слишком мертвая я, поди, для нее. Ничего. Не впервые Навь меня отвергает.

Набравшись смелости — все же она говорила с царицей! — Яснорада выпалила:

— Зачем делать вид, что нам нужно есть? Зачем есть землю, притворяясь, что ешь вкусные яства?

— Мертвые тоже имеют право на жизнь. — Морана сказала это тоном, который, по ее разумению, все объяснял. — Пусть даже не настоящая жизнь это, а вечное притворство.

И вовсе не гордые слова величественной царицы, а еле слышный шепот, в котором чудились отголоски стыда.

Оторвавшись от рукоделия, Яснорада посмотрела на Драгославу. Все время, что они беседовали с царицей, она чувствовала на себе взгляд чернокудрой невесты Полоза.

— Что ждет Драгославу, если она станет Полозовой женой?

Между ней и Мораной будто протянулась тонкая нить — связь двух людей, делящих одно знание. Только поэтому Яснорада осмелилась спросить.

— Золото. Много золота. — Царица изогнула тонкие губы в усмешке. — И одинокая жизнь под землей. Ни единой души там не будет, ни червей даже, ни пауков. Одна лишь выстланная позолотой гнилая, болотная тоска.

— Нельзя так, — тихо, но твердо сказала Яснорада. — Она должна знать, какая ее ждет участь.

— Заступаешься за ту, что искони тебя инаковостью попрекала? — с жесткой усмешкой спросила царица.

Мягкость Яснорады казалась ей малодушием.

— Мертвые тоже имеют право на жизнь, — тихо сказала она, вкладывая в слова собственный смысл.

Морана хрипло рассмеялась. Невесты Полоза вскинули головы. Пронзали Яснораду колкими, что снежинки, взглядами, пытаясь понять, чем смогла она развеселить царицу.

— Ох, не жалей ее, ничего о ней не зная, — отсмеявшись, сказала Морана.

— И что я должна знать о Драгославе? — насторожилась Яснорада.

— Имя ее настоящее я забрала. И может, тем сослужила ей хорошую службу. Ни Добрыня, ни другие молодцы, которых она до смерти довела, теперь ее не найдут.

Добрыня... Отчего это имя так ей знакомо?

— Я сама дала Маринке новое имя. Слава ей, я знаю, ой как дорога. — Морана расхохоталась, безмерно собой довольная. — Колдуньей при жизни была Маринка. Той, что мужей очаровывала, что женихов своих в туров превращала, если чем-то ей, своенравной, не угодили.

— Туры? — непонимающе спросила Яснорада.

И ведь знала и это слово откуда-то…

Царица указала на одного из созданий Драгославы, что бродил по дворцу. Того, что с двумя камнями вместо копыт и мощным телом, в прыжке, казалось, способным пробить в стене дыру. Голову его венчали длинные рога, расходящиеся в стороны, как раскинутые руки.

— Не тур, конечно, но его подобие. То, что осталось от вынутых из ее головы воспоминаний.

Яснорада хмурилась, стараясь выудить из собственной памяти отголоски чужих историй. И, пускай и не сразу, но вспомнилась ей одна, про богатыря Добрыню.

Наказала ему мать держаться поодаль от колдуньи Маринки, что своими чарами девятерых богатырей и простого люду извела — как лес дремучий, заколдованный, одурманила, завлекла к себе и погубила. Добрыня следовал материнскому наказу, пока, блуждая по городу, не приметил воркующих голубков и не почувствовал в них что-то неладное, колдовское. Пустил стрелу каленую, а она возьми и угоди в окно высокого терема. Терема, в котором и жила коварная колдунья Маринка. Как Добрыня пришел за стрелой, она увлечь его попыталась. Воспротивился он, и тогда в ход пошло ее колдовство. Маринка наказала Добрыню за несговорчивость, за то, что посмел ей противостоять — превратила его в златорогого тура. Буйный зверь долго бесновался на воле, сея разрушение, точно зерно. Скотину, птиц и скакунов родной тетки растоптал. Та узнала в страшном звере околдованного родного племянника, обернулась сорокой и когда Маринка отказалась облик Добрыне возвращать, ее саму в сороку превратила.

Колдунья на сорочих крыльях полетела к Добрыне-туру, села на рога и прошептала: «Согласишься пойти со мной под венец, верну тебе облик человеческий». Добрыня дал ей обещание жениться. Расколдовала его Маринка и сама стала девицей.

От скуки ли или от злости в ней неутихающей, после свадьбы она снова чары свои затеяла. Превращала Добрыню то в горностая, то в сокола. Он бился в родных стенах, когти ломал, пока жена-колдовка потешалась над его бессилием. Измученный, Добрыня попросил хоть на время обратить его человеком. Не чуя подвоха, Маринка его просьбу исполнила. А богатырь подал знак своим слугам и поданной ему острой саблей снес Маринке голову. Люди, что избавились от коварной и злой колдуньи, были только рады.

А Яснорада все пыталась понять, откуда она знает эту историю.

— Вы наказываете ее за то, что сделала?

— Наказываю? — удивилась Морана. — Да кто я такая, чтобы судить души? Что ты, я Маринкой почти восхищаюсь. Чарами — отголоском того, что от прежней жизни осталось, — она меня развлекает. Да и схоже наше с ней колдовство. Я иллюзии сотворяю, она в бездушные поделки вдыхает жизнь. Но всякое создание способно меня утомить. Не вина Маринки, что ее час почти пробил.

И к беседе с Яснорадой царица потеряла интерес. Поднялась и прошла мимо сидящей у окна Мары. Та вышивала что-то — ровно, гладко, ниточка к ниточке… как всегда. Драгослава едко называла ее «совершенством», но правды в этих словах было больше, чем желчи и ядовитой зависти. Мара была безупречна в каждом своем движении, в каждом, даже едва уловимом, жесте. Пока остальные показывали грацию в танце, мастерство в пении, ум и утонченность в стихосложении, дочь Кащея и Мораны могла просто стоять… и тем вызывать у других восхищение.

Яснорада подошла к Драгославе близко, чтобы другие не услышали их разговор. Подобрать нужные слова оказалось непросто, и недоумение в глазах бывшей колдовки Маринки стало оборачиваться раздражением.

— Не выходи замуж за Полоза, — выпалила Яснорада.

Знала, что не сумеет объяснить Драгославе, с чего вдруг той, уже оставившей за порогом мира живых собственное имя, нужно оставить и заветную мечту. Не сумеет, потому что обещала Ягой не выдавать того, что узнала. И выдать, что сказала царица, Яснорада тоже не могла.

— Он заберет тебя в темное подземелье, в котором ты останешься совсем одна.

— Вот и хорошо, — не растерявшись, отозвалась Драгослава. — Отдохну от твоего болтливого языка.

Укол несправедливый, привычный, а потому совсем безболезненный. Яснорада стояла на своем:

— Не ходи. Свобода обернется неволей, а радость — тоской. И никакое золото вернуть утерянное счастье не поможет.

«Прислушайся, — мысленно взмолилась она. — Хоть раз».

— Ты у нас ведьмой заделалась? — в лицо ей расхохоталась Драгослава.

Яснорада твердо выдержала ее взгляд. Не опустила глаза и заискивать не стала.

— Я тебя предупредила. Но воля твоя.

Развернувшись, она встретилась с застывшим, словно река зимой, взглядом Мары. Услышать беседу царевна не могла, а секретничать с ней Драгослава не станет. Но, уходя, Яснорада ощущала змейкой ползущий по спине холод. И не скажешь сразу, страх ли это навлечь на себя гнев Мораны или следующий за ней царевин взгляд.

Загрузка...