В падении. Бесконечная тишина в безоблачном небе

— Прибыли, — сказал Викторыч, заглушив мотор и последнюю секунду полюбовавшись фотографией полуголой красотки, которая возникала при включении и выключении экрана. — Подъем, товарищ начальник.

Гордей потянулся, не открывая глаз, и проканючил:

— Ну ма-ам, ну еще пять минут.

Викторыч ухмыльнулся и полез за документами, которые следовало отметить и проштемпелевать в диспетчерской. Гордей, вздохнув, сел, с силой растер лицо и сообщил:

— Говорила мама, не ходи в инфекционисты, иди в стоматологи. Зубков у каждого человека тридцать два, болят постоянно, до смерти не доводят: будут, сынок, тебе и деньги, и почет, и выходные. Нет, дурак такой, начитался нонфикшна, полез человечество спасать. Сижу теперь — где мы, в Первомайском?..

— В Первомайском.

— В жемчужине дальневосточной нетронутости, райцентре Первомайский, в разгар субботы, для одних священной, для других оттяжной, только для нас рабочей — и будет у нас этих суббот…

— Но человечество-то спасаешь? — то ли спросил, то ли напомнил Викторыч.

— Ну как человечество. Ма-аленькую часть. Не ковид же, не Эбола и даже не эпидемия — так, штамм резвится, пока не задавили. Задавим, чо. Если свежие результаты местной лечебницы корректны, можем сегодня и закрыть вопрос. Оборудование у них позволяет, я спросил. Это, Викторыч, представляешь…

— А машина в оборудование входит? — поспешно, пока Гордей не начал очередной научный экскурс, спросил Викторыч. — Или опять сам добираться будешь?

— Доберусь уж, тут пёхом-то, — Гордей глянул на экран смартфона, — двадцать минут пёхом. Главное, чтобы ждали и образец наготове был.

Действующее вещество я вроде нащупал, так что…

— Так что защупаешь сегодня по-взрослому — и будет тебе слава, почет и Нобелевка.

— И будет мне премия в пол-оклада и дальнейшая безвестность. Никто и не узнает о том, что в ряде районов никем не вспоминаемой области успешно подавлена вспышка лисьего бешенства, которая могла распространиться на людей, кабы не мужество, стойкость и высокий профессионализм завлаба областной санэпидстанции бла-бла-бла. Хорошая работа не считается оперативным поводом.

— А плохая? Ай, блин!

— О-о, — протянул Гордей, рассеянно наблюдая, как Викторыч, изогнувшись, ныряет себе в ноги и рыщет по щелям в поисках любимого ножика, в который раз выскользнувшего из кармана. — Только плохая работа, считай, и кормит всех, кого не губит. Вот если бы прощелкали начало вспышки, если бы довели до десятка зараженных, а тем более эпидемии, а тем более с летальными, а потом бы еще пару врачей заразили, и чтобы карантин, и боссы из Москвы с мужественными рожами прилетели, и пять чиновников объявили бы, что берут ситуацию под личный контроль, чтобы на местах все от ужаса вообще перестали что-либо делать, чтобы не сделать неправильно, — о-о, вот тогда бы все СМИ и блогеры всего мира трубили бы, и звенели, и лепили селебрити из тех, кто понаглее.

— Так и будь понаглее, — предложил Викторыч. — Пусть болезнь херакнет — ну, чисто символически. Все запаникуют, и тут появляешься ты, весь в белом и с лекарством. А?

— Тебе, Викторыч, не в санавиации работать, а в дорогом пиар-агентстве.

«Макиавелли и косплееры», — сказал Гордей и вдруг, почиркав по экрану, сунул его пилоту под нос. — Вот, смотри. Это лисы по бешенству. Это люди. Им, Викторыч, хреново очень, хотя самую жесть им по симптоматике медикаментозно снимают все-таки. А теперь представь, что таких десятки или сотни.

— И все кусаются, — подхватил Викторыч, который пытался бодриться вопреки бледности и явно потрясенному виду.

— Для этого совсем не обязательно… — начал Гордей, вздохнул, отстегнулся и постучал по заблокированной дверце со своей стороны. — Пошли уже, а то в диспетчерской решили, небось, что мы тут диверсию готовим.

— Пошли, — с облегчением согласился Викторыч, разблокируя дверь. — Завтра последняя точка, вылет в девять?

— Да, все по плану. Если что, наберу. Отдыхай, Викторыч. Недолго мучиться осталось. Завтра вечером дома будем.

Гордей, подхватив кофр из багажной ниши, выскочил в жару, свирепую не по-июньски. Он со второго раза захлопнул совсем разболтавшуюся дверь и зашагал к древнему зданию аэровокзала, где прибывших все-таки ждали: стоявшая в тени козырька крупная женщина отсалютовала и вернулась в позу терпеливого встречающего. Больше встречать ей было некого: самолетик санитарной авиации оказался единственным объектом на летном поле.

Следующим утром Гордей, пройдя бессмысленные, но неизбежные церемонии досмотра, добежал до самолетика минут за пятнадцать до условленного срока. Но Викторыч уже восседал за штурвалом, лениво озирая то поле, то небо.

— Все-таки в Заречном сядем, как собирались? — спросил Гордей, поздоровавшись.

— А что изменилось? — все так же лениво осведомился Викторыч, убирая, однако, руку от приборной панели.

— Да я карту глянул — и там у самого Михайловска здоровенная такая площадка, не то плац. Твой «шахед» сядет без проблем. А нам как раз в Михайловск и надо.

— Надо, да напрямую не положено, — отрезал пилот. — Там военная часть.

— Да ладно.

— Она законсервирована наглухо, но все равно запретка, сам понимаешь.

Гордей хмыкнул.

— Даже сейчас законсервированная?

— Сейчас тем более. От кого тут обороняться, от стратегических союзников?

— Как-то ты, Викторыч, иронически это спрашиваешь. Чем тебе союзники плохи? Не обижают, ласковые слова говорят, экипажик вон тебе подогнали, — Гордей хлопнул по краю консоли.

— Ага, за три ценника.

— Ну, это уж не они виноваты, а тот, кто согласился и заплатил.

— Ласковое теля, ну. Знал бы ты, каким оно лет шестьдесят назад было.

Хотя после этого полк и перегнали. Потом аэродром пару раз расконсервировать вроде собрались, шуршали-шуршали чего-то, но передумали.

Викторыч почему-то вздохнул. Гордей снова хмыкнул и не удержался:

— А ты откуда знаешь?

— Да я ж местный. Местные всё знают.

— О, классно. Местный, а местный, сколько мне жить осталось?

— Вот этот вопрос никаким местным точно лучше не задавать, — посоветовал Викторыч. — Зачем провоцировать. Ну и в целом: нездоровое это знание.

И неожиданно пропел:

— Сколько ни достанется мне, все они мои.

Шансов сделать вокальную карьеру у него было немного. Гордей, оскалившись, спросил:

— Викторыч, хочешь, я тебе доплачивать буду, чтобы ты не пел?

— Ты премию сперва получи за спасение человечества. Хотя бы в половину оклада. Спас, кстати?

— О-о, — загорелся Гордей. — Спас не спас, но наковырял солидно.

Спасибо Полине Андреевне, волшебная совершенно тетка — ну и лаба у нее, честно скажем, нам на зависть. Спонсор какой-то для своего питомника подогнал, и обучение оплатил, и расходники, главное. До двух утра сидели, прогресс просто офигенный.

— Сидели, не лежали? — ехидно уточнил Викторыч. — И По-ли-на… Уз-на-ла. Уа. Ха. Ха. А ты своего не упустишь.

— О да, — согласился Гордей, блаженно улыбаясь, и похлопал по кофру. — Вполне рабочий вариант сыворотки, прикинь. На нескольких пробах испытали, и на крови, и на тканях — всё как в кино, блин. Усасывает и растворяет ви́руса, как капибара травинку.

— Не она одна усасывает, а? — поинтересовался Викторыч, готовясь хихикать, и обломился, встретив безмятежно снисходительный взгляд Гордея. — Ясно. Вот из-за таких, как вы, человечество и вымрет, а не из-за вируса вовсе.

Два часа ночи, а они микроскопы мацают вместо того, чтобы друг друга.

— Интереснейшая тема, для докторской просто, да не одной, — то ли подхватил, то ли продолжил гнуть свое Гордей. — Жаль, что на ходу приходится копаться. И да, ты прав: клиническая картина была бы побогаче, кабы вспышка раньше случилась и не была так четко купирована.

— Да ладно, прав, — почти оскорбился Викторыч. — Я прикалывался, если в чо. По мне, чем меньше болезнь живет, тем лучше. Людям лучше, я так считаю.

— Да кто спорит. Я ж чисто про научный интерес.

— Наука — она для людей, а не против.

— Достоевского ответ, — констатировал Гордей. — Вот тебе за это.

Он протянул пилоту прозрачный чехольчик с палец величиной.

— Что-то ты меня недооцениваешь… — начал Викторыч с кривой улыбкой, которая тут же расправилась и растянулась до ушей. — Блин. А ну-ка…

Он выдернул из кармана, снова едва не обронив, потертый швейцарский ножик и, примерившись, вдел его в чехольчик.

— Как родной, а?

— Вот именно. Я в киоске гостиницы с утра увидел, думаю: ну реально Викторыча размер, надо брать. А там еще закрыто, так я заставил…

Он умолк, потому что Викторыч, не слушая, уже приладил к ушку чехла отстегнутую от связки ключей цепочку, другой конец которой сращивал со шлевкой джинсов, радостно бормоча: «Теперь точно не потеряю, а то задолбался уже».

— Один потерял, другой сломал, — отметил Гордей, явно довольный произведенным эффектом. — Еще и штаны порвешь сейчас.

— А ты не смейся. Этот ножик — главная, считай, вещь в моей жизни. Мне его в детстве случайный знакомый подарил, военный летчик. Классный мужик.

Я в летчики-то пошел, чтобы как он быть, хотя ни лица его не запомнил, ни имени — мелкий был совсем. И ножик вот храню. Надо бы сыну или внуку подарить — да нет что-то ни детей, ни внуков.

Викторыч, вздохнув, включил двигатель. На консольном экране элегантно раскинулась красотка. Гордей с учетом сентиментальности момента решил воздержаться от обычного иронического комментария по поводу старого коня и 2D-спутниц.

— Шеф, ты только поаккуратнее вези, — сказал он вместо этого. — Не дай бог хотя бы одну пробирочку раскокаем.

— Ну, остальных-то человечеству хватит. Или ты ночных трудов своих жалеешь?

И Викторыч игриво подмигнул Гордею.

— Да не в этом дело. Ты дуриан любишь?

— Это который тайский? Бэ-э.

Викторыч скривился и засмеялся. Гордей снисходительно отметил:

— Не веган ты, Викторыч, я смотрю.

— Ну не всем же. А дурианом дружбан угостил, помню. С Тая приехал, зазвал отметить, и такой: о чо купил, говорит. А я пьяный уже, дурак, говорю: а давай. Так евоный кот сразу, как дружбан пакет открыл, начал лапой плитку на полу рыть — как, знаешь, в лотке они закапывают это самое. А мы чуть позже спохватились, тормоза. Три часа потом хату проветривали.

— Так вот — эта штука, — Гордей снова любовно похлопал по кофру, — запашком дуриан в ноль забайтила. Учти.

— Тогда при себе кофр держи, — велел Викторыч. — А я уж постараюсь без тряски. Тем более, видишь, над всей Испанией безоблачное.

Красотка на экране уступила место пилотскому интерфейсу, поверх которого горело время — 9:07. Мотор угрюмо загудел.

В 9:23 экран погас, мотор умолк, и мертвый самолет провалился в двухсотметровую пропасть.

Все произошло почти мгновенно, но показалось бесконечностью.

Невыносимо жуткой бесконечностью, которая вдруг выкусила самолетик из обычной скучной жизни и убила — вместе с обычной скучной жизнью.

В этой жизни самолетик заунывно гудел в правый висок, которым дремлющий Гордей прислонился к обшивке, и вдруг с оглушительным лопающимся звуком будто перескочил из воздушного пространства в штормовое морское, которое выглядело точно так же: безоблачное синее небо вокруг, зеленый ковер леса внизу, — но вело себя, как дошкольники на батуте.

— Что это? — успел спросить Гордей, с трудом выдираясь из дремы, но голос его утонул в свисте, треске и надсадном вое двигателя.

Бесконечно долго самолетик трясли, рвали и пытались перевернуть сотни невидимых ураганов, налетавших сразу со всех сторон, а чугунно ухвативший штурвал Викторыч, надувшийся и побуревший, бесконечно долго не мог отвлечься, чтобы еле слышно заорать изо всех сил:

— Держись крепче! Турбуленция!

Гордей, который и так судорожно вцепился в края консоли и кресла, вправду попробовал держаться крепче — и наступила тишина. Исчезли грохот и вой, исчез свист ветра, исчезло похрустывание стыков и изгибов — и звук мотора исчез, разом, как отрубленный.

Бесконечно долго самолетик висел посреди пустой тишины, словно раздумывая. Он висел ровно и устойчиво и вроде даже немножко двигался, непонятно, правда, вперед или назад, но двигался же, так что Гордей, который сразу все понял, все-таки очень длинно и убедительно сказал себе, что всё в порядке, все не может быть не в порядке, что просто со слухом что-то, а мотор работает и самолет летит, что иначе быть не может, не может быть иначе, не может быть такого вот безумия с умершим посреди неба самолетом, так не бывает, и уж точно так не бывает с ним, с Гордеем, который тыщу раз так летал, и все было нормально, и который ни в чем не виноват. Он почти уверил себя, ищуще посмотрел на Викторыча, который старше, опытней и за штурвалом, так что должен подтвердить и утешить, — и понял все еще раз.

Викторыч, глядя прямо перед собой, просипел:

— Пацан, держись крепче.

И они рухнули.

Бесконечно долго самолет падал в зеленое море тайги, сперва медленно и малозаметно, потом набирая скорость и опуская нос, так, что проклятое зеленое море, яркое и игриво ажурное, раздернулось на весь мир и стало всем миром, помимо которого нет ничего и после удара о который ничего не останется.

Вокруг гудело, свистело и ныло, Гордей, кажется, орал, жаловался, пробовал вспомнить хоть какую-то молитву и держаться крепче, Викторыч, кажется, не двигался и не шевелился, исподлобья уставившись за край леса, на тонкую серую нить дороги, которая мучительно медленно приближалась, потом скрылась, а совсем близкие вершины елей и сосен прыгнули и ударили в лицо.

И убивал лес бесконечно долго: страшный оглушительный удар, пробивший болью на разрыв от пяток до затылка, оказался лишь первым из длиннющей очереди. Гордея грохочущую вечность били со всей дури о борта, ломали ребра и колени, расквасили лицо, с размаху шарахнули спиной в невесть откуда взявшуюся капитальную стену, переломили в поясе, как спичку, и звонко дали рельсом по лбу — при этом кружа и переворачивая, как окурок в стоке унитаза, пока голова не лопнула, а громовые муки не стали покойным мраком.

Очнулся Гордей, видимо, через несколько часов. Воздух посерел, солнца не было видно, а самолет уже догорел. Гордей поспешно вскочил и тут же повалился, вскрикнув от боли. Боль была везде: в голове, груди и позвоночнике, в руках, ногах и животе, даже под ногтями, в зубах и пятках. Нос не дышал, в глазах двоилось, во рту душными сгустками застыли кровь и рвота.

Гордей лежал в кустах, которыми поросло узкое основание длинного сухого оврага — сюда его, очевидно, выбросил последний удар, по дну, — до него самолет, судя по всему, рикошетом обстучал склоны. Это, как и деревья на поверхности, погасило скорость и, получается, спасло Гордея. Но только его.

Он повозился, вспоминая, как дышать, вставать и ходить, подышал, осторожно поднялся и поковылял к дымившему самолету. К тому, что от него осталось.

Вплотную подойти он не смог, жар не подпускал. Но удары и огонь сняли с каркаса почти всю обшивку, так что было видно, что осталось от кабины и что осталось от Викторыча.

Гордей снова шлепнулся в листву, перемешанную с желтой хвоей, и зарыдал без слез. Каждый всхлип отдавался штыковым ударом в голову, но сдержаться не получалось.

К сумеркам он научился сдерживаться и передвигаться, не вскрикивая. Все тело было в гематомах и расползающихся синяках, правая нога распухла и так себе гнулась в колене и лодыжке. При этом обошлось без явных переломов — разве что два-три ребра справа треснули, — и кровотечений, в том числе, насколько мог судить Гордей, внутренних. Точнее только нормальная диагностика покажет, с рентгеном, УЗИ и КТ, подумал он, судорожно вздохнул и полез искать телефон. Сперва в листве и пепле, в который обратилась листва вокруг самолета, потом без особой надежды, сдерживая дыхание и не глядя в сторону пилотского кресла, издали осмотрел выгоревшую кабину, пробивавшую тьму и дым внезапными искрами.

Ни телефона, ни кофра, конечно, не было. И не было вокруг оврага ни машин скорой и полиции, которые в кино самозарождаются после любой катастрофы, ни зевак из числа грибников и местных жителей. Значит, падение самолета просто никто не заметил. Стало быть, предстояло искать помощь самому.

Он оглядел высокие склоны холма, прикидывая, как выбираться, и вздрогнул. Сверху за ним наблюдала остроухая голова. Нет, не волк. Лиса.

Небольшая.

Гордей изобразил, что сейчас метнет камень. Лиса не шевельнулась. Она смотрела не на Гордея. В кабину она смотрела. И принюхивалась. Как к поданному горячему блюду.

— Уйди, сволочь, — бессильно просипел Гордей, понимая, что она не уйдет, дождется и спустится к Викторычу. Который никак не заслужил того, чтобы стать ужином.

Неподалеку от первой остроухой башки возникла вторая, чуть в стороне третья. Они ждали.

Гордей постоял, свесив руки, огляделся и побрел к гигантскому округлому валуну, вдавленному в расщелину рядом с кустами, в которых пришел в себя. Он только сейчас сообразил, как ему повезло: выбрось его финальный удар парой метров правее, Гордей переломал бы все кости о выступ стены, парой метров левее — размозжил бы голову. Счастливчик, сказал он себе и, кряхтя, присел у подножия камня.

Песок и глина под слоем прелой листвы и истлевших еловых веточек были сравнительно мягкими и без корневищ, но Гордей все равно ободрал несколько ногтей и страшно устал. Еще страшнее, во всех смыслах, он устал, извлекая Викторыча из кресла и неся его, все еще удивительно тяжелого, до вырытой ямы, — устал, извозился, обжегся и в итоге впал в беспамятство, из которого вынырнул, когда уже нагребал холмик над зарытой ямой. Он выпрямил ноющую спину, соображая, что сказать — над могилами положено ведь говорить, — и тут рядышком затрещало, земля дрогнула, и валун быстро выдвинулся из стены, совершив пол-оборота. Он вдавил край холмика и замер, почти касаясь шершавым боком ладони, которой Гордей упирался в землю.

Гордей посидел еще, тупо выжидая, убрал ладонь, встал и пошел искать людей.

Только они сами его нашли.

— Смирно лежать, гад, я сказал!

Голос был молодым, подошва сапога, давившего на поясницу, твердой.

Солдатик. Ничего про «Смирно лежать» он до сих пор не говорил, но спорить с таким точно не следовало. Особенно с учетом того, как начался разговор.

Примерно так, собственно, и начался: Гордей хромал по лесу туда, где, если он не запутался, тянулась дорога, чуть не ухнул с высокого берега в какое-то озеро или пруд, судя по нескорому плеску от упавших камней, и принялся обходить его по предположительно безопасной дуге, когда сбоку вдруг хрустнуло, он отшатнулся, а когда крикнули «Стоять!», на всякий случай метнулся в противоположную сторону — и полетел на землю от подсечки.

— Кто такой? — спросил вероятный солдатик.

— Я врач областной эпидстанции, Попов фамилия. У нас авария…

— И что врач областной ночью в лесу делает?

— Я же говорю, мы на самолете летели.

— На самоле-ете? — протянул солдатик с издевательским уважением. — Парашютист, значит?

— Не парашютист, врач. У нас самолет упал, катастрофа…

— А парашют не сработал, значит?

В таком безумном духе диалог продолжался еще с полминуты, причем допрашивающий постоянно светил Гордею в глаза, больно елозил подошвой то по заду и спине, то по ноге и не скрывал растущей злобы. На совсем безумные вопросы типа «И от кого ты нас лечить собрался, товарищ Сунь Хунь Чань?»

Гордей решил не отвечать, а спросил сам:

— Можно я сяду?

Твердая подошва вдавилась в больную ногу так, что Гордей вскрикнул. С другой стороны сказали:

— Э, хорош. Пусть сядет, позырим хоть, кого взяли.

Первый солдатик убрал ногу. Гордей с трудом сел и попытался разглядеть мучителей. Мало что удалось: глаза слепили два фонаря. Двое или трое, точно армейские, а не полиция, решил Гордей и опустил веки, чтобы зря не выжигать родопсин. Авось пригодится. Но для порядка следовало хотя бы попробовать договориться.

— Вот тебе и Сунь Хунь, — сказал Второй. — Русский же.

— Белогвардеец, сучонок, — объяснил Первый. — Я книжку про таких читал. Видишь, одет как?

А может, не армейские, а реконструкторы или там ролевики, понял Гордей.

Заигрались, что ли, или совсем крышей уехали. Мы-то думали, их и не осталось уже, всех отправили мечту сбывать. Или эти как раз по лесам ховаются, чтобы не собой рисковать, а такими вот, как он, случайными гуляками?

— Ребят, вы кто такие вообще? — спросил он. — Представьтесь хотя бы.

Первый пнул его в живот, не очень сильно, но обидно, и осведомился:

— Так понятно?

— А, садисты, — сказал Гордей, и его пнули посильнее.

— Отставить, — скомандовал еще кто-то.

То есть их трое.

— А чего он, — начал Первый.

Гордей перебил, обратив зажмуренное лицо к Третьему, который стоял между фонарями:

— Слушайте, я не знаю, кто вы и чего хотите, но меня зря приняли. Я врач санавиации, с самолета. Самолет упал, пилот погиб, я чудом выжил.

— Погиб, — с непонятным удовольствием сказал Первый. — То есть не только шпион, но и убийца. Сам и прирезал, точно.

— Господи, да что вы несете-то! — воскликнул Гордей, стараясь не всхлипнуть от отчаяния.

— Поставьте его и досмотрите, — велел Третий.

Гордея довольно бесцеремонно подняли и больно, хоть и не слишком умело обыскали. Значит, точно не полиция и не люди с реальным опытом: те бы сразу обшарили на предмет оружия. Впрочем, разницы-то, если все равно искать было нечего: ключи затерялись вместе с телефоном, а пачку салфеток Гордей извел еще в овраге. Зато на время обыска Гордею перестали светить в лицо, и он сумел разглядеть, что захватчиков правда трое, все невысокие, отчаянно юные, в ненастоящей какой-то форме, при погонах и сапогах, зато с настоящими вроде как автоматами.

— Врач он, — бормотал Первый, шаря по складкам и карманам. — Одежка заграничная, с кам-пюн-шончиком, ботиночки вообще хрен проссышь, причесочка буржуйская, а рожа бандитская. Диверсант, каких мало, сразу видно.

Правильно товарищ капитан говорил: враг хитер и коварен, сынков белых недобитков теперь засылает.

— Отставить разговоры, — сказал Третий.

Реально шапочкой потекли, понял Гордей. Ни слушать, ни разумных решений принимать такие не умеют и не хотят. Слушаться их — дело нездоровое, не слушаться — болезненное, а убегать — бесперспективное.

Гордей битый да хромой, а они с фонарями. И лес наверняка знают. Догонят или просто хэдшот оформят и дальше катку погонят. На дерево влезть он быстро и бесшумно не сумеет, а воды здесь…

— Нету, — сказал Первый, вставая и замахиваясь на Гордея. — Вообще ничего нету.

Есть. Только что чуть в нее не свалился. Лучше бы свалился.

— Товарищ сержант, у него ни одной бумажки в кармане, даже монетки не завалялось! Так, что ли, у порядочных бывает?

Лучше бы свалиться.

— Тащим к особистам? — спросил Второй.

— У меня нога сломана, — сказал Гордей, чуть выставляя распухшую ногу.

— Не смогу.

— Смо-ожешь, — протянул Второй. — Только что как зайчик скакал, шустро так.

— Не сможешь — заставим, — поддержал Первый.

Ладно, последняя попытка.

— Ребята, я старше вас, я врач, я по вызову летел, людей спасать. У меня товарищ… погиб. Вон там самолет, проверьте. И вообще — можно по-человечески?..

— Да ты, тварь, еще права качать тут будешь! — рявкнул Первый, хватая Гордея за вырез худи.

Второй предложил:

— Ты докажи сперва, что заслуживаешь по-человечески-то.

А Третий сказал:

— Разберемся. И с самолетом разберемся, и с товарищем, и с тем, кто тебя в контрольную зону вызвал. А сейчас пошел с нами.

— Начальство позовите, — устало сказал Гордей.

— Какое тебе начальство еще, рожа белогвардейская? — привычно психанул Первый.

— А, наконец-то, — сказал Гордей, глядя им за спину. — Здравствуйте.

Солдаты ожидаемо оглянулись, и Гордей бросился бежать, молясь, чтобы вода действительно оказалась там, куда он рванул, и чтобы нога, протыкаемая адской болью при каждом движении, послужила хотя бы полсотни шагов.

Если успеют шмальнуть, точно кабзда, подумал он. Еще сорок пять.

Тридцать.

— Стой, стрелять буду! — заорали сзади.

Двадцать пять.

«Дык! Дык!» — звонко и почти несерьезно пукнуло сзади.

Гордей одновременно обмер, наддал и понял: «Предупредительный.

Двадцать шагов».

— Стой! — надрывно крикнули сзади, и нога Гордея чиркнула пустоту.

В которую он весь и ухнул под звуки прицельных выстрелов.

В него не попали.

А вот он попал.

Он попал в 1967 год — в год, про который не помнил и не знал совершенно ничего. Вообще. В принципе. Никто из его родственников в тот год не родился, ничего судьбоносного или памятного в том году не стряслось, ни в каких рассказах или записях он с этим числом не сталкивался. И шестьдесят лет никогда никакого сакрального значения не имели, и ни одно из чисел июня тоже.

И по какой причине, каким образом и чьим попущением или проклятием все случилось, он не знал — и не смог ни узнать, ни понять, ни догадаться.

Он просто вылетел с малого аэродрома Первомайского 6 июня 2027 года и упал в лесу под соседним поселком Михайловском ровно шестьюдесятью годами раньше, 6 июня 1967 года.

Он понял это не сразу. Сразу он был слишком озабочен тем, как не поскользнуться и не воткнуться в дерево, как не подставиться под пулю и не попасться, как не разбиться и вынырнуть, как беззвучно перебирать в ледяной воде сведенными судорогой руками и ногами, как вылезать на берег и бесконечно долго брести в поисках доступного и беззвучного подъема, как не сдохнуть от холода и голода, как не попасть на зуб лисе, волку, медведю и кто тут еще водится на радость защитникам животных, как… — да он уже забыл те заботы, которых было сотни, и каждая была совершенно незнакомой, и с каждой приходилось управляться мгновенно, иначе сдохнешь. Он много чего забыл за эти годы, и с облегчением забыл бы еще больше — вообще всё бы забыл и выкинул из памяти с удовольствием, всё это чужое неласковое время и чужой неудобный мир.

Но момент понимания забыть не получалось. Точнее, моменты, потому что момент оказался порванным и растянутым на несколько.

Интересно, что он точно помнил, как входил в крайний домик после очень долгого осторожного наблюдения за ним и за улицей, что там видел и как выбегал, — но теперь совершенно не мог соотнести его, увиденный тогда впервые, ни с одним из наизусть знакомых домов опостылевшего за пятнадцать лет Михайловска и окрестностей. Да и неважно это было.

Важно, что он вошел, хотя на стук никто не ответил.

Важно, что обшаркал весь дом, робко окликая хозяев, не обнаружил ни телефонов, даже старых, ни телевизора, ни, что досадно, холодильника — только микродинамик в винтажном коричневом корпусе бормотал бессмыслицу про надои и тонны стали: то ли хозяин, упоротый по стилизациям под совок, соответственно запрограммировал умную станцию, то ли современное проводное радио так и звучит, кто ж его знает, — зато обнаружил холодный чулан, в котором тоже не было телефонов и интернета, но была хлебница с едва початой серой буханкой и две кастрюли с остатками перловки и грибной похлебки, похоже, из сморчков, все холодное, явно не очень качественное и дико вкусное.

Важно, что жевал он, чутко прислушиваясь, чтобы не быть застуканным как шакал и кусочник, но вышел на звук не двери, а так и болботавшего радио, вышел, прислушался, сделал погромче, пометался диким взглядом, пока не уперся в старообразный настенный календарь, оборванный почти наполовину, и кинулся прочь.

И важно, что и в следующем доме, и в третьем было то же самое: не заперто, людей нет, настенный календарь приветствует гостя листком за среду, 7 июня 1967 года, а радио торжественно это подтверждает.

Загрузка...