Без надежды. Чумной могильник вместо зарытых сокровищ

Почему-то он сразу поверил. Не то чтобы ударными темпами проскочил пять стадий принятия неизбежного, которые, кажется, к тому моменту даже сформулированы не были, а впал одновременно во все: злобное отрицание с изоляцией и депрессивный торг за нулевую сумму, равную смирению.

Конечно, он хорохорился. Конечно, он давал себе объяснения, убедительные, развернутые и блестящие. Конечно, он щипал себя, тыкал, давил пальцем на глаз и пытался проснуться иным образом.

Но ведь не замер же, дожидаясь неизбежного пробуждения в родном 2027-м, а активно шарахался по 1967-му: ел, пил и, самое постыдное, прикарманивал монетки где только мог.

Ведь не пытался оставаться собой сверху донизу, а выкинул нормальный и даже любимый шмот, переодевшись в найденное в одном из домов растянутое старье, — оставил только веганские кроссы, легкие и неброские.

Ведь не бросался он к прохожим в попытке разоблачить их как участников реалити-шоу, жесткого розыгрыша или локального помешательства, а старался строить любой маршрут так, чтобы избежать любого общения с кем бы то ни было, а особенно — впрочем, как и в прежней жизни — с чиновниками и силовиками.

Весь Михайловск: дома и обстановка, дороги и столбы, прохожие бабки, проезжие военные и даже небо, непривычно расчерканное белыми каракулевыми полосами истребителей, со свинцовой бесспорностью заверяли, что как минимум здесь, в этом поселке, действительно год 50-летия Великой Октябрьской социалистической революции.

Но, может, это уникальная особенность Михайловска. Может, это единственный и неповторимый поселок, где 50-летие Великой Октябрьской было всегда, даже за полвека до Великой Октябрьской, просто рассказать об этом некому?

Поэтому он отправился дальше. В Первомайский. Который никак не походил на оставленный им два дня назад.

Уже на этом можно было остановиться.

Он не остановился. Он поехал в область и направился к родной и знакомой до тошноты санэпидстанции с цифрами «1971», по дурацкой традиции выложенными кафелем над входом. Только цифр теперь не было. И входа не было. И станции тоже. Был здоровенный котлован, в дальнем углу которого оглушительно бух́ ал, забивая сваю, чудовищный агрегат, а у ближнего края безнадежно буксовал севший в размолотую грязь по оси грузовик с центрифугой.

Он поморгал и развернулся было, чтобы уйти, но поддался мольбам шофера, зазвал еще нескольких мужиков с соседней улицы, помог вытолкать грузовик и пошел на вокзал, стряхивая с себя комья грязи.

Он добрался до Читы, потом до Москвы — чумазый, без документов и почти без денег, проявляя чудеса хитроумия и изворотливости, на которые ни до, ни тем более после был категорически не способен.

Он даже не помнил, как ему это удалось. Он вообще не помнил удач, которые выцарапал за двадцать лет, и не считал особой удачей, что до сих пор жив, — потому что какая же это жизнь?

Неудач он тоже почти не помнил, потому что неудачей была каждая секунда здесь. Не получилось избежать — значит, надо хотя бы забыть. Он и забывал, старательно.

Например, как пытался устроиться на работу. Сперва по специальности — но врачом и вообще квалифицированным специалистом устроиться без диплома было невозможно. И доказать, что диплом у тебя вообще-то есть, тоже невозможно. Как и получить корочку экстерном. Он честно попробовал — не сразу, конечно, сильно позже, когда сумел выправить документы, — но после третьей попытки отступился, смирившись с тем, что ни один из гуманитарных предметов не сдаст, потому что почти на каждый вопрос следует отвечать с марксистской точки зрения, а он упорно путал три источника с тремя составными частями, да еще и норовил ввернуть описание государства как машины подавления трудящихся в характеристику Советского Союза, за что в очередной раз едва не отправился то ли в милицию, то ли в психушку.

Ему было не привыкать: за годы, что он метался по стране, пытаясь сперва найти выход, потом — того, кто ему поверит, потом — место, где может дождаться непонятно какого решения, его то и дело пытались сдать. Побить пытались, конечно, чаще. Так что он перестал рваться к ученым и рассказывать правду о себе, а также представляться Гордеем.

Но опасность стерегла в самых неожиданных местах. Ближе всего к кутузке он оказался потому, что в довольно приличной компании имел неосторожность с тоской вспомнить чешское пиво — ровно в тот момент, когда советские танки вошли в Прагу. Разгоревшаяся было дискуссия с матом и угрозами мордобоя быстро приняла куда более пугающую форму: большинство собеседников рассосалось, а оставшийся принялся ласково интересоваться, кто, когда и при каких обстоятельствах угощал гражданина пивом и какие задания организаторов контрреволюционного мятежа обещал за это выполнить гражданин.

Он сумел смыться от ласкового собеседника, пока тот не вызвал подкрепление, и с тех пор зарекся что-нибудь хвалить или ругать.

Число зароков быстро росло.

Сказали «творят что хотят», и он перестал хотеть и творить.

Сказали «больно умный», и он перестал быть умным.

Сказали «молод еще советы давать», и он перестал молодо выглядеть и давать советы.

Сказали «нормально ешь-ка», и он перестал есть на людях.

От веганства удалось не отказаться, более того, оно здорово спасало его и на первых порах, и потом. В Советском Союзе предпоследнего периода выживать веганам было проще, чем мясоедам, — хоть и не веселее, конечно.

Ему и без нужды в вечно дефицитных мясе и колбасе не хватало не то что многого — а буквально всего. Ладно бы только еды и питья, которые были дрянными, непривычными либо отсутствовали — в широченной гамме, закрывающей более-менее все его гастрономические интересы: от тофу, хумуса, зелени и нормальных овощей до пива, чая и, естественно, кофе.

Здесь почти не было нормальной одежды: все потели в нейлоне, лавсане и шерсти, потели и не мылись, банный день раз в неделю.

Почти не было удобной обуви — и ступни посетителей бани напоминали назидательные фотки балерин без балеток.

Совсем не было хорошего парфюма и шоколада, фисташек и кешью, манго и авокадо, пиццы и бургеров, фалафеля и хумуса, соевого соуса и кетчупа, любимых фильмов, сериалов, книг и музыки, компьютеров, телефонов и игровых приставок, автомобилей и электросамокатов, психотерапевтов и щадящей стоматологии, мессенджеров и соцсетей, банков и интернета.

Ничего важного и нужного не было.

И никто, кроме него, этого не понимал и понять не мог.

Они жили от гудка до гудка, от звонка до звонка и от зарплаты до зарплаты, много курили, страшно пили, толкались в бесконечных очередях за дефицитом и чем угодно, разговаривали агрессивно и охотно орали на знакомых и незнакомых, совершенно не желая их понимать, из иностранных языков знали только «хенде хох», всё активнее перелезали в идиотские клеши и рубашки при воротниках величиной с Ямальский полуостров и отпускали бакенбарды — ко все более куцым платьям у него особых претензий не было, зато перманентная завивка вместо высоких бабетт и похожие на фингалы голубые тени вместо стрелок бесили, — к тридцати годам толстели и ставили железные, а с особой гордостью — золотые зубы, лысели и делали второй аборт, к сорока становились пожилыми и сердечно недостаточными, мечтали об изолированной квартире, югославской стенке, чешской люстре, итальянских сапогах и дубленке как у вон того актера, и чтобы дети поступили, сын не сел, а дочь не залетела раньше срока, и умирали, не совершив большинства мечтаний.

Это городские. Деревенские, те, что помоложе, мечтали уехать в город, а те, что постарше, ни о чем уже не мечтали, а просто устало тянули лямку.

Нельзя понять что-то, не данное нам в ощущениях, представлениях и воспоминаниях. Особенно если ты материалист. А тут почти все называли себя материалистами, хотя и жили в адском вареве баек, мифов и бабкиных рассказов.

В мире, где «вот те крест» с детства считалось диким суеверием, а «держусь за звездочку» — возвышенным реализмом, экран телевизора прикрывали кружевной салфеткой, чтобы не выгорал и не облучал, и массово верили в чушь про то, что от смешивания сырой и кипяченой воды будет понос, от поедания шелухи семечек, виноградных косточек или оболочки семенной камеры яблока — аппендицит, от вишневого варенья с косточками — отравление синильной кислотой, от альбедо мандаринов, которые в продажу-то поступали раз в год, — заворот кишок, а от подтирания зада газетой — рак.

Рак и канцерогенные вещества считались угрозой похуже атомной бомбы, и особенно боялись его люди, которые окружили себя асбестовыми плитами, сливали в реки и озера, включая Байкал, тонны яда и засыпали поля гербицидами и пестицидами.

Рак они лечили прополисом, мумиё и чайным грибом, простой герпес — ушной серой или влагой с запотевшего окошка, педикулез — дустом, грипп — банками и паром от свежесваренной картошки, насморк — соком алоэ, а от инфаркта спасались мятной таблеткой. Мы с нашим арбидолом и анафероном не очень далеко ушли, конечно, но хотя бы умирающим ими голову не морочим. Не морочили. Не будем морочить. Господи, как он устал.

Ему было очень плохо, все время, но ни исправить, ни изменить, ни хотя бы чуть облегчить положение он не мог.

Он не знал технологий XXI века, поэтому не мог изобрести ноутбук, айфон и интернет на десятки лет раньше срока. Технологий XX века он тем более не знал, как, оказывается, и истории. Он не помнил никаких дат, персон и событий, кроме начала и завершения Великой Отечественной, полета Гагарина и развала СССР. Для него Союз был что Средиземье («Средиземноморье? — уточнил случайный попутчик. — Ты сам откуда такой нарисовался, землячок?» — и ему снова пришлось перебегать в соседний вагон и сходить на первой станции).

«Я ничего не знаю и не умею», — запомнил он накрепко, отступал от этой установки нечасто и всегда с неприятными последствиями.

Личную жизнь он сразу постановил считать несуществующей. Сперва все сильнее скучал по жене, с которой, признаться, все давно разладилось и наладиться не обещало — но могло ведь, кабы не обстоятельства, мать их, непреодолимой силы. А когда организм предсказуемым образом затосковал и заныл, просясь на ручки и на ножки, длинные мягкие женские, обнаружилось, что он вместе с организмом решительно не совпадает с девушками поры, которую позднее, кажется, называли поздне- и послеоттепельной, а в те годы никак особо не называли. Ни стилем не совпадает, ни слогом, ни представлениями о возможном и прекрасном.

Дважды то ли повезло, то ли попустило настолько, что он успокоился и всерьез решил ухнуть в парный режим и пустить корни.

Первый раз его взяла под крыло хорошая женщина, пристроила к себе в коммуналку, была с ним добра, нежна и терпелива, да вообще показала себя удивительно хорошим человеком. Она, кстати, и помогла выправить паспорт на новое имя. Остальное он не менял, кроме даты рождения, конечно, глядя на новую версию которой, несколько секунд бормотал про себя: «Новый тридцать седьмой», — бесясь от невозможности вспомнить, а тем более уточнить, откуда эта еще не написанная строка.

Песни и цитаты из будущего вообще мучили его довольно сильно — и, что самое досадное, без малейшей пользы. Сюжет «Выдал любимые песни или книги будущего за свои и прославился» тут явно не сработал бы: вряд ли советская публика, а тем более надзорные инстанции конца шестидесятых оценили бы книги Мартина, Несбё и Сальникова или репертуар Ламара, Леди Гаги и Скриптонита, да хоть древних Nirvana, Цоя или «Руки Вверх!» — сталь между пальцев, rape me и целуй меня везде, ну да, ну да, пройдемте, гражданин.

Так вот, новое имя он принял с омерзением, но решительно, как упоротый аскет дополнительную веригу: все вокруг чужое и ненастоящее, пускай и имя будет чужим и предельно ненастоящим, из допотопного мультика, как знак того, что это временно, это не твое, это должно кончиться, так или иначе.

Женщина, подобравшая его, исходила из других соображений. Она строила серьезные совместные планы, которые его сперва здорово пугали, а потом он смирился и поверил, что громадье этих планов разделяет и даже любит.

Но все кончилось раньше, чем он полагал, и не так, как он полагал. В одно прекрасное мгновенье он решил все рассказать женщине. В следующее прекрасное мгновение она выставила его за дверь. И он, вздохнув, ушел, пока она не передумала.

Потом, сильно потом, в другом городе и в другой жизни, он влюбился.

Сильно влюбился, в очаровательную девушку гораздо моложе себя, которая работала в бакалейном отделе магазина по соседству с моргом, куда он устроился. В бакалею он захаживал на регулярной, естественно, основе и оценил подведенные стрелками глаза, высокие скулы и тонкую фигурку в узком куцем платье, конечно, сразу, но сразу же себя и одернул: кто она и кто ты, мужик неопределенного возраста в мешковатой одежде, разящей формалином.

Но однажды она, заговорщически улыбнувшись, продала ему кило дефицитной гречки из-под прилавка, по госцене продала, просто специально для него отложила — и остатки его души запели, вздымая весь организм.

Он постригся, побрился и даже прикупил костюм, уродливый, как и всё, доступное его возможностям, но хотя бы не воняющий трупами. Теперь уже сам он принялся строить планы, серьезные и долгосрочные. И был он готов забыть про настоящий мир и настоящее время, приняв, наконец, что настоящее — это то, в котором живешь и умираешь, а не то, которое было, да прошло, и неважно, в какую именно сторону.

Он набрался смелости и настойчивости, и вроде бы она не шарахалась и даже улыбалась, хоть ничего больше для него под прилавок не откладывала.

А потом он просто увидел себя в ее глазах. То есть сперва услышал ее разговор с подружкой из овощного на перекуре: они стояли за крыльцом, а он подходил с другой стороны и сразу догадался, что это о нем, и слова, и смех этот издевательский, поэтому развернулся, ушел и вернулся через десять минут, которые провел у газетного стенда, внимательно изучая передовицу, но не понимал ничего, кроме заголовка «Решения XXIV съезда КПСС — в жизнь!», да и заголовок тоже, конечно, не понимал. Вернулся, дошел до прилавка, молча посмотрел ей в глаза, подведенные стрелками, озорные, снисходительные, раздраженные, увидел в них себя, мужика неопределенного возраста в мешковатой одежде, разящей нафталином, вежливо распрощался и ушел — а чтобы не передумать, уехал.

Он много ездил первые годы, всё искал зацепку, поручень, площадку, за которые можно ухватиться, оттолкнуться, выпрыгнуть, заскочить в щель, по которой можно добраться домой. Ничего не нашел и направился домой, в областной центр, чтобы попробовать устроиться на работу, любую, да хотя бы на родную санэпидстанцию, которая в этом году должна была сдаваться, — если он верно понимал плановую экономику и темпоритм строителей, ближе к зиме.

И да, она выглядела вполне завершенной и родной, единственной узнаваемой штукой во всем этом чужом нелюбящем мире. Даже дома детства еще не было: его построят лет через семь, а родители переедут в него после женитьбы, в 1996-м, — и он собирался, если не придумается ничего лучше, дотянуть до этой поры и поселиться рядом, чтобы хотя бы наблюдать за ними и за собой мелким, а если получится, быть их ангелом-хранителем. Несколько неприятных эпизодов он точно мог бы исправить — в том числе, конечно, последний, связанный с вылетом 3 июня 2027 года. Надо было предупредить мелкого себя, что лететь в эту трехдневную командировку по районам ни в коем случае нельзя. А дальше уж как получится.

И да, на подходе к эпидстанции он вспыхнул сердцем и головой, как в детстве, когда возвращался домой из летнего лагеря, и почти побежал — но остановился там же, где и в прошлый раз, когда выталкивал из грязи грузовик.

Над крыльцом коричневым кафелем на голубом сияли под майским солнышком цифры «1970».

Больше он не смог приблизиться к станции ни на шаг. Единственный кусок родного мира оказался чужим, как прикинувшийся батей призрак в позабытых уже мистических хоррорах. И самое страшное, что он сам, похоже, и сотворил этого призрака. Он помнил, конечно, и классический рассказ про раздавленную бабочку, и «Назад в будущее», и кучу обыгрывавших этот же мотив сюжетов: пришелец из грядущего нечаянно или из благих побуждений нарушает течение прошлого и уничтожает мир, часто вместе с собой.

Тот, кто копается в давно зарытом, вместо сокровищ обычно нарывается на чумной могильник.

Достаточно поскользнуться на тропе, заговорить не с тем человеком или помочь вытолкнуть центрифугу из грязи — и раздавленная бабочка прервет пищевую цепочку, обеспечивавшую насущные действия кучи героев, собеседник передумает жениться и оставит будущее без спасителя, а бетон из центрифуги позволит укрепить фундамент там, где он должен был провалиться полгода спустя, откатив стройку к началу.

Действие равно не противодействию, как в школьной физике, а катастрофе.

Любое активное вмешательство может изменить вселенную так, что он просто не родится в положенном ему 1997 году, а значит, исчезнет и из семидесятых — совершенно безвозвратно.

Он торчал посреди заросшего пыльной травой и захламленного строительным мусором пустыря, пока не понял, что сейчас свалится: ноги онемели. Тогда он сел в траву и стал думать дальше. А когда солнце ушло за здание и проклятые неправильные цифры над крыльцом перестали быть видимыми, он встал, пошел на вокзал и уехал в Михайловск.

Надо было сосредоточиться на решении одной задачи: вернуться в свое время. Для этого надо вернуться на свое место. То, в котором он объявился.

То место теперь было обнесено колючей проволокой с грозными, но обманными надписями. Ничего грозного внутри ограждения не было: место катастрофы заросло, остов самолета укрылся палой листвой, а холмик в вершине оврага стал практически незаметным. Он сидел возле холмика, пока не продрог, вытер глаза и направился в поселок.

В Михайловске его не знали, не помнили и, наверное, никогда не искали.

Возможно, солдатский патруль авиачасти, патрулировавший лес по приказу не в меру ретивого особиста, заведенного байками про китайских шпионов, во избежание неприятностей не доложил начальству о пойманном и тут же сбежавшем подозрительном типе. В любом случае солдатики давно дембельнулись, а особист после столкновений на Даманском, в которых авиаполк бомбардировщиков принимал косвенное участие, передислоцировался вместе с частью, уступившей аэродром истребителям, а позднее — авиации ПВО.

Молодых солдат и офицеров в Михайловске хватало, а вот рабочих рук — нет. Он без лишних расспросов был принят кладовщиком, занял сперва сторожку при складе, потом пустовавший Дом-с-привидениями и принялся обыскивать окрестности оврага и лес в поисках любых намеков на путь домой, притихая лишь из-за очередной волны слухов о призраке, порожденных встречами с собирателями дикоросов и парочками, от которых он успевал убегать.

Еще он научился сводить знакомство с руководством части, а потом с его преемниками, и оказывал любые услуги ради того, чтобы раз в год 6 июня подняться в небо и пройти тем же маршрутом в надежде на повторение страшного чуда — теперь в правильную сторону.

Надежда не оправдывалась. Никогда.

Он начал пить. Сперва в компании. Тогда он и выболтал дружкам настоящее имя — и навсегда стал Гордым. После этого он перестал пить в компании и от июня до июня принялся аккуратно, но настойчиво спиваться в одиночку — чтобы к лету на неделю протрезветь и выцарапать из летчиков еще одну прогулку в облака.

Другого смысла в его жизни не осталось. В середине семидесятых, когда тема эмиграции вдруг оказалась актуальной и заметной даже в Михайловске, он поразмышлял над нею и отставил навсегда. Шансов свалить за бугор лично у него было шиш да маленько — но это полбеды. Советская эмиграция была дорогой в один конец, из нее не возвращались. Отъезд означал бы, что он никогда не вернется к точке входа в этот жуткий мир — а стало быть, потеряет любую возможность выйти из него. Второй раз такой номер был бы перебором.

Все чаще ему казалось, что другая жизнь, прежняя, настоящая, просто приснилась или привиделась ему в пьяном бреду. Сперва такие мысли пугали, потом он смирился и с ними. Приснилось так приснилось, это не повод менять режим.

Антиалкогольная кампания, бурно стартовавшая в прошлом году, вынудила его заняться кустарным винокуреньем. Избытками бражки он делился с солдатами, что укрепляло его репутацию и помогало запасать ресурсы вроде списанных штабных карт. Потихоньку сколотился и круг гражданских клиентов, расплачивавшихся не столько деньгами, сколько едой с огорода, одеждой и разными ништяками, иногда довольно странными. Он не отказывался ни от чего. И не интересовался ничем.

Позавчерашняя вспышка болезни его заинтересовала, впервые за долгие годы пробудив в тихом алкаше Геннадии призрак — не лесного чудовища, а опытного и куражного эпидемиолога Гордея. Он заподозрил, что в Михайловске разгорается эпидемия, досрочно задавленная в 2027 году, — разгорается на сорок лет раньше и в чудовищных формах и масштабах. И он не был уверен, что медицина ХХ века сможет с такой эпидемией справиться. Во всяком случае, то, что он увидел в госпитале, особого оптимизма не внушало.

Возможно, в этом и смысл, и объяснение всех его злоключений: для того Господь Бог, мироздание или судьба так безжалостно и забросили его в серединку ничего, чтобы он еще раз вовремя заметил и задавил смерть, готовую ураганными темпами расползтись как минимум на половину области. Поэтому он принялся обшаривать останки самолета и овраг вокруг в безумной надежде все-таки найти собранные материалы и черновую сыворотку. Шансов, что они пережили эти двадцать лет, не было, но не могут же Господь Бог и судьба быть такими глумливыми. Хоть какой-то козырь они должны были для него приберечь.

Что ж. Он привык к тому, что надежды не сбываются.

— Насколько я помню, — сказал он, криво ухмыльнувшись, — от нас к вам и дальше отправились тысячи, если не десятки тысяч человек. И все, в отличие от меня, сделали обалденную карьеру, стали сталиными и наполеонами, спасли человечество или загубили его, достигли дальних планет или спустились на дно преисподней. А я статистически неизбежная противоположность. Гордей был знатный неудачник, Гордей удачлив не бывал.

— Чего неудачник-то? — неловко спросил Серега, пытаясь сообразить, что же такое Гордый все это время ему рассказывал.

— Я даже Хайзенберга какого-нибудь изобразить не мог, потому что на фиг это никому здесь не уперлось, а не потому что...

Концовку фразы он пробубнил совсем под нос. Серега, даже напрягшись, мало что расслышал и уточнил недоверчиво:

— Где это за мед расстреливают?

Гордей грустно хохотнул.

Ржет еще, подумал Серега с раздражением и решил начать с малого:

— А почему Гордей?

— Да фиг знает. Мама с папой так назвали. Имя такое.

— У тебя?

— У меня.

— В натуре? Прям Гордей?

— Гордей, потей и не борзей, ага.

— У вас там, это самое… сказки Пушкина стали былью?

— Не сказки, а бредни. И не Пушкина, а п… пуще даже.

Понятней не стало.

— Ты про будущее фантастические книжки читал? — спросил Гордый.

— Ну да, а что? Некоторые прикольные. Коммунизм там, звездолеты, покорение термоядерной энергии и мир во всем мире.

— Хм. Ну да. Ладно, тогда про это, как его… Про другое измерение читал?

Вот я оттуда.

— А. И что там у вас?

— Да то же самое, только с одеждой и жратвой получше.

— А. Капитализм. Ну, это неинтересно.

— Как скуф-фно мы живем, — почему-то шепеляво сообщил Гордый. — Зато тут все ненормальное.

— Сам ты ненормальный, — обиделся Серега. — Ну и…

Он хотел сказать «Катись», конечно, а сказал другое. Главное. Единственно главное.

— Мамку мою спаси.

Гордый неловко посмотрел на него.

— Легко сказать «спаси», — пробормотал он. — Штамм, насколько я помню, быстро мутирует и, как это… Выдыхается. Мы ж считали, за месяц-два должен, плюс коллективный иммунитет выработается… Но сперва-то да, косит всех только в путь, без санитарного гестапо и фармблокад контагиозность и летальность просто…

Он осекся и очень медленно спросил:

— Ты… Сережа, да? Сережа. Ты про сыворотку — ну, про лекарство — откуда знаешь?

— Что? — спросил Нитенко, медленно поднимаясь.

Земских, стараясь не психовать, размеренно повторил:

— Сабитов забрал зараженных из госпиталя и привез на летное поле.

— Зачем? — мучительно долго посоображав, спросил майор.

— Предполагаю, собирается сам их куда-то тащить, раз мы помощь не вызвали. Ворота проехал минут пятнадцать назад, сейчас, подозреваю, грузит в самолет.

— В наш самолет?

Чей еще-то, злобно подумал Земских, другие как будто есть, и подтвердил сразу всё оставшимся объемом наличных данных:

— Так точно, в Ли-2. Больных человек пятнадцать – двадцать, сторож в госпитале точно не знает, ни Коновалов, ни дежурные трубку не берут. Сабитов, полагаю, врачей с собой привез, плюс, надо полагать, забрал рядового с ворот, и в ангаре еще три техника были. То есть велика вероятность, что погрузку уже закончил.

— А как он один надеется управлять-то, особенно на дальнее?..

Земских поморщился.

Нитенко закрыл глаза и, не открывая их, спросил:

— Куда повезет, как думаешь?

— Да кто его знает. Я же говорил, он на психе. Может, в область, может, в округ или Энск, дальше-то керосина вряд ли хватит, может… В Китай может, — предположил Земских и сам испугался, но договорил на автомате: — Мол, советские ревизионисты не лечат, губят, скрывают, вот мы и выбрали жизнь.

Нитенко открыл глаза, некоторое время смотрел на капитана и скомандовал:

— Всех в ружье, боевая тревога. Выдать оружие и противогазы, весь личный состав на поле, взлетку перекрыть. Все машины на ходу?

— Две, третьей так кардан и везут.

Нитенко уже вскочил и торопливо обувался — опять, значит, в тапках сидел.

— Грузиться в обе, блокировать разбег, если прорвется, стрелять на поражение. В самолет не входить!

Земских, подавив вздох, исчез за дверью и почти сразу вернулся: дежурный по комендатуре понял все с полуслова и уже раскручивал маховик общей тревоги. Нитенко, нетерпеливо топая, чтобы пятка встала на место, сказал:

— Игорь тоже пусть уазик подгоняет.

— Так точно. А если не успеем? Уже взлетит?

Нитенко гаркнул в сторону приемной:

— Дежурный, с Логвиным меня свяжи!

Он в двух словах изложил вводные командиру соседней части ПВО — без лишних подробностей.

— Добро, — сказал Логвин и на несколько секунд исчез — очевидно, отдавал команды, прикрыв трубку рукой.

Под окном Земских рявкнул: «По машинам!»

— Сажать любыми средствами, — машинально повторил Нитенко. — В самолет не входить, пусть химотделение первым.

Трубка снова ожила.

— Ты так говоришь, будто там, не знаю, бактериологическую бомбу везут, — сказал Логвин, как бы замеряя, осталось ли пространство для юмористического отношения.

— Так и есть, Саш.

— Ё. Ситуацию понял. А если не подчинится?

— По обстоятельствам. Главное — к гражданским не допускать и за границу не выпускать.

— То есть сбивать?

— За. Границу. Не. Выпускать, — отчеканил майор, зажмурившись, ударил по рычагам телефона, встал, снова сел, посмотрел на часы и громко приказал дежурному соединить его с генералом.

— Только нет его больше, я же говорил, — сказал Серега, с надеждой глядя на Гордого. — Но ты же еще можешь выпросить, да? Из этого своего параллельного, со жратвой? Мне жратвы не надо, я, хочешь, свою отдам?

Гордый плюхнулся обратно на стул, попробовал взглянуть на Серегу и быстро отвернулся к мутному окну. Серега продолжал, отпихивая Рекса, который опять полез успокаивать братана:

— Только для мамки моей. Там же много не надо, да? Полпробирки хотя бы.

— Да как?! — начал было Гордый, захлопнул рот и сказал: — Сережа, ты уж прости. Так не бывает.

Серега заревел в голос и перестал отталкивать пса. Тот, поскуливая, принялся вылизывать ему лицо.

— Произошел троллинг, — механическим голосом сказал Гордый, больно вцепившись себе в немытые волосы, откашлялся и спросил уже другим тоном:

— Погодь. А это что такое?

— Нажми, — сквозь зубы скомандовал Земских.

— Поворот, — так же сквозь зубы ответил Рузиев, но все же нажал, судя по заголосившему отчаяннее движку.

На повороте грузовик слегка пошел юзом и оторвал от дороги левые колеса.

Под тентом заорали, Земских, обругав себя, ухватился за поручень, Рузиев сыграл рулем, грузовик выправился и полетел дальше, чтобы тут же сбавить скорость, а потом и затормозить.

«Выбивай на хрен», — едва не скомандовал Земских, но сдержался: хватит на сегодня глупых приказов. Он выскочил из кабины, подергал ворота — закрыты с той стороны — и рванул через пустую дежурку. Разведя створки, он всмотрелся в летное поле и его кромку. Они успели. Ли-2 еще не улетел. Он стоял у второго ангара, освещенный фарами застывшего рядом пазика, и несколько бойцов при противогазах затаскивали в самолет человека на носилках.

— Отставить! — заорал Земских, но его, конечно, не услышали.

Он полез за пистолетом, но Рузиев уже тормознул рядом. Земских торопливо заскочил на подножку и скомандовал:

— Гони.

И тут же бойцы выскочили из самолета, захлопнув дверь, а Ли-2, чуть помедлив, покатил в сторону взлетной полосы.

— Чума, — бормотал Гордый, отпихивая Рекса локтем от кофра и предметов, которые извлекал, оглаживал и клал на пол. — Сохранились, надо же. Где, говоришь, ты их нашел?

— Там, в общем, в кустах… — начал объяснять Серега.

— А, разница-то. Телефон, жалко, разбился, экран заменить дороже, чем новый взять будет.

Он заржал, упав спиной на пол. Рекс, заволновавшись, гавкнул и бросился было его поднимать — пришлось оттаскивать за загривок. «Где он тут телефон увидел?» — подумал Серега, а Гордый, с трудом вернувшись в турецкую позу, уже осторожно, но как-то очень уверенно вертел в руках штатив с пробирками.

— Говоришь, две целых оставалось? — спросил он.

— Да, одна разбилась, а другую я потом нашел, вот эту, — сказал Серега, тыкая в крайнюю пробирку.

— Одна красивая, а другая тоже в яму упала. Ага, вижу, еще влажненькая внутри. А тут осадочек. И тут…

— Оно воняет, — запоздало сказал Серега, но Гордый уже открыл одну из пробирок и ладонью намахивал на себя воздух над горловиной, расплываясь в идиотской улыбке.

— Летел из Тая, грея портрет дуриана, — заявил он, со сладким омерзением передернув плечами.

— Гордый, — сказал Серега, которому хотелось заорать, затрясти и, возможно, попинать улыбающегося болвана, впавшего в бессмысленную трату времени как раз тогда, когда он показался хорошо соображающим и, главное, многое умеющим спасителем. — Гордей. Ты сможешь новое лекарство сделать?

Гордый аккуратно заткнул пробирку, окинул прицельным взглядом разложенное на полу хозяйство и сказал:

— Активное вещество, возможно, сохранилось, исходники кое-какие есть, если свежие сможем добыть и если я не все забыл — короче, надо пробовать.

Серега, шумно выдохнув, принялся вытирать зареванное лицо ладонями.

Гордый все бормотал:

— Штамм, конечно, другой, считать до фига. Жаль, мобилу фиг зарядишь, ну да ладно, попробуем без нее, столбиком…

Он замолк, уставившись на руки Сереги. Вернее, на его запястье с браслетиком, сплетенным Райкой из провода, кончик которого торчал плоским жалом.

Гордый мотнул головой и пробормотал:

— Теперь еще бы пароль от вайфая узнать.

— Готовьсь! — рявкнул Земских, и бойцы, упавшие на колено по обе стороны полосы, вскинули автоматы.

Самолет приближался, неистово сверкая отсветами лопастей. Ни сбрасывать скорость, ни тормозить он, похоже, не собирался: мчался прямо на грузовики, перекрывшие взлетку буквой Т, повернутой на 45 градусов.

— Целиться в шасси! — заорал Земских, отступая в щель между кабинами на шаг и еще на шаг.

Капитан понимал, что грузовики — защита слабая: не намотает на шасси, так ЗИЛом и сшибет. Но отступать было стыдно, упускать Сабитова из виду — невозможно, а расстреливать его издали, как кабана, как-то подло.

Остекление кабины казалось черным, но Земских знал, конечно, где сидит пилот. Он задрал ствол в темное небо, выстрелил — звук показался несерьезным и почти неслышным на фоне рева двигателя во взлетном режиме, — вскинул автомат и прицелился, одновременно прикидывая дистанцию для первого выстрела. Второй тоже успеет, третий вряд ли, а очередью бить бессмысленно, ствол уведет.

Сзади возник другой звук, на который не следовало отвлекаться, Ли-2 все надвигался и надвигался, никак не доходя до линии, пересечение которой заставляло открыть огонь, рев впереди стал громче и визгливей, Земских вдавил приклад в плечо, а скулу в приклад, стараясь, чтобы еле видная во тьме мушка не покидала ни прорезь прицельной планки, ни прямоугольник пилотского окна.

Хлопнула дверца, простучали тяжелые шаги, и Нитенко, щелкнув затвором, спросил:

— Тормозит?

Ли-2 тормозил, одновременно сбрасывая обороты и гася разбег мелкими курсовыми колебаниями. Но падала скорость неспешно: взлететь самолет уже не мог, а врубиться в преграду — запросто.

Нитенко схватил Земских за рукав и потащил в сторону.

— Отставить! — крикнул Земских солдатам, вырвавшись. — Не стрелять!

Рузиев, отгони вторую!

Он сунул Нитенко автомат, вскочил в кабину ЗИЛа, трясущейся рукой не сразу, но завел мотор и дал задний ход ровно тогда, когда винт самолета, послушно взявшего правую сторону, вяло разрубил воздух там, где только что был капот грузовика. Секунду спустя левое крыло наехало на квадрат, едва покинутый вторым грузовиком. Рузиев успел завести и сдать назад.

Самолет остановился через десяток метров, чихнул и умолк, распространяя жар и запах масла.

Земских подождал, пока Сабитов выйдет, не дождался, ругнулся и велел всем сложить оружие и надевать противогазы. Пазик уже мчался к замершему самолету: старший техник был внимательным, дисциплинированным и готовым исполнять приказы любого капитана.

Первыми из салона вытащили носилки с тощим стариком. Он больше не дергался, не кашлял и не дышал. С остальными пассажирами пришлось повозиться.

Сабитов в возне не участвовал. Он сидел в кресле пилота, подергивая головой в противогазной маске. Коробка противогаза, лежавшая рядом с ним, зияла дырой вместо фильтра, который ушлый ефрейтор Доскин вынул, чтобы облегчить себе кроссы хотя бы так. Через дыру вирус, обильно выкашлянный Рачковым, проник в трубку и маску противогаза, где и принялся ураганно размножаться.

Сабитов приподнял невесомую коробку, уронил ее и невесело сказал:

— Хэ. Хэ. Хэ.

Загрузка...