Никакого страха Акинфий Никитич не испытывал, только злость. Что сделает ему демон? Убьёт? Да с какого рожна? Хотел бы убить — убил бы в первую встречу. А грешной душе Демидова и без демона гореть в аду… Нет, демон не за душой явился. Ему что-то нужно от Акинфия Никитича! Нужно как всем: как Бирону с Татищевым, как раскольникам, как подлой родове… Ничем этот демон не отличается от смертных людей с их корыстью!
Плечи шаркали по стенам подземного хода. Проскрежетал ключ в замке. Лязгнул крюк. Заскрипела дверь. Всё как в прошлый раз: призрачный огонь в горне, тень на вогнутом своде и плеск подземной речки в кирпичном жёлобе.
— Вылезай, тварь! — потребовал Акинфий Никитич.
Ему плевать было, кем сейчас обернётся демон: батюшкой, Васькой или рогатой саламандрой. Но демон сумел удивить. Огонь в горниле взвился, на весь подвал широко и властно полыхнуло багрянцем, и возле стены Акинфий Никитич увидел самого себя. Себя — при полном параде: в треуголке с перьями, в кудрявом парике, в расшитом парчовом камзоле с пышным жабо, кружевными манжетами и пуговицами в три ряда, с дворянской шпагой, эфес которой усыпан драгоценными камнями, в кургузых панталонах, в чулках и в туфлях на красных каблуках. Не заводчик, а придворный хлыщ и стервец.
— Почто звал? — надменно осведомился демон.
Акинфий Никитич засопел от ярости. Демон украл его облик.
— Ты зачем домну угробил, гадюка дьявольская?
Демон не просто засадил в домну «козла». Демон остановил весь завод, потому как без домны завод мёртвый. Но вместе с Невьянском демон выбил и Шуралу с Быньгами, которые работали на невьянском чугуне. Одним ударом — сразу тройной ущерб! А ко всему в придачу демон ещё и казённого надзирателя сжёг — поссорил с Татищевым насмерть! Вот ведь враг!
— Я отомстил! — свысока пояснил демон. — Ты Ваську у меня отнял.
— На кой ляд тебе этот юнец? Других душ не хватает?
Призрачный Акинфий заложил руки за спину и гордо выпятил грудь.
— Другие души — добыча на охоте. Это скучно, братец. Это легко. А я хочу почитания. Когда почитают — дают жертву. Что-то своё дают, не чужое. Ты дал мне Ваську — и вдруг отнял. Пожадничал. Так нельзя. Я тебя наказал.
Тяжело дыша, Акинфий Никитич смотрел на призрачного двойника. Неужели он такой? Разве он требовал от кого-то жертвы для себя? Да ему не нужно никаких жертв! У него есть деньги и свобода, есть заводы и любимая женщина, так чего ещё ему желать? Демон снова обманывал его обликом.
— Ты — не я! — сказал Акинфий Никитич. — И не батюшка мой! Кто ты?
Призрачный двойник задумчиво прошёлся вдоль стены каземата.
— Я — Шуртан, — наконец произнёс он.
— Шуртаном вогулы гору Благодать называют!
— Это моя гора была, — согласился демон. — Я на ней в серебряном идоле жил. Твои люди унесли идола, а Цепень, дурак, выпустил меня!
— Ты — саламандра? — изумился Акинфий Никитич.
— Я — Шуртан! — сердито ответил демон. — Оглох, что ли? Я — дух огня! Вон мой родовой пламень! — Демон кивнул на плавильный горн.
Пламень в горне взлетел и упал, словно показал себя.
— Так убирайся назад на Благодать! — прорычал Акинфий Никитич.
Демон презрительно дёрнул плечом — так делал его живой двойник.
— Я там, где мой родовой пламень. Далеко от него мне не уйти. Да и зачем? Мне хорошо у тебя. Людей много, добычи в избытке.
— Я тебя изведу, нежить! — пообещал Акинфий Никитич.
Призрачный Демидов расхохотался:
— Как? Подвал замуруешь? Так я через огонь хожу, мне стены нипочём.
— Попа найду, который бесов изгоняет.
— Твои молитвенники и Ваську-то в ум вернуть не могут: обшептали его со всех сторон, а шиш. Не справиться попам со мной.
— Родовой пламень твой погашу!
— Попробуй, попробуй, — осклабился демон. — У моего пламени, погляди, нет ни дров, ни головней. Он просто так на лещади горит. Вылей ведро воды — стечёт, и всё. Но даже если каким чудом и погасишь, я лишь в кирпичи уйду. Вместо болванчика из серебра вся твоя башня моим идолом станет! И будет оным, пока снова мой родовой пламень не зажгут!
Ухмыляясь, демон снял с головы треуголку и победно хлопнул ею об колено — подражал Татищеву:
— Я не уйду. Отныне ты со мной жить будешь и жертвы мне давать!
Акинфий Никитич смотрел на себя самого — призрачного и вдруг понял, что никакой беды с ним не приключилось. Демон жаждал жертв — ну и что? Все чего-то жаждали получить от Акинфия Демидова. Бирон — денег жаждал, Татищев — покорности, Васька — помощи. Через это ими всеми и сподручно было управлять. Все они были как машины. И демон ничем не страшнее.
— Я задарма не кормлю, — сказал Акинфий Никитич.
— Я — дух огня, — приосанился призрак. — Говори, чего просишь.
— А что ты можешь?
— Что может огонь? Жечь может. Кого тебе сжечь надо?
Акинфий Никитич даже стиснул кулаки. Свирепый, но глупый демон не сообразил, что сам лезет в ловушку. Акинфия Никитича охватило волнение — предчувствие небывалой удачи.
— Сумеешь в домне расплавить «козла», которого ты же и посадил?
Акинфий Никитич ждал ответа с замиранием сердца.
Призрак надел треуголку. Вид у него был снисходительный.
— Сумею, — сказал он. — Но сначала — жертву.
Про награду Шуртану Акинфий Никитич сейчас не думал. Важно было узнать, на что ещё способен его враг. А может, и не враг.
— Значит, ты и руду расплавишь? Уголь и воздух тебе не нужны?
— Не нужны, — горделиво подтвердил демон.
Акинфий Никитич отвернулся, чтобы Шуртан не увидел в его глазах торжества, и подошёл к горну. Пламень чутко качнулся на лещади. Пускай Шуртан властвует над огнём — он, Акинфий Демидов, всё равно умнее и сильнее подземной нежити. И он подчинит себе дьявольское отродье.
— А давай-ка, тварь, заключим уговор, — предложил Акинфий Никитич.
— Какой? — купился Шуртан.
— Ты будешь у меня в домне чугун плавить, а я буду тебе жертвы давать.
Главные слова прозвучали. Акинфий Никитич не смотрел на Шуртана, но по каземату бегали багровые отсветы, словно демон метался, размышляя.
— Ты обманешь! — наконец ответил Шуртан. — Мишка Цепень тоже мне жертву обещал в обмен на побег, а ничего не дал!
— Цепень и не владел ничем. Он нищеброд. А я здесь всем владею.
За спиной Акинфия Никитича беззвучно полыхало.
— Ты же бог, — добавил Акинфий Никитич. — Ты должен в идоле жить и принимать почитание. Домна твоим идолом будет. А я тебе души подносить буду. Уговоримся, сколько ты хочешь. У меня есть. И мне чугун нужен.
Акинфий Никитич повернулся к Шуртану.
Шуртан — призрачный Демидов — задумчиво скрестил руки на груди.
— Ты — владыка огня, я — владыка железа, — убеждал Акинфий Никитич. — Нам с тобой корыстно в союзе быть. И нашей воле предела нет. Не робей!
Демон вперился в Акинфия Никитича — глаза в глаза. Акинфий Никитич почувствовал, что его насквозь как бы продуло сразу и холодом, и жаром. Он и сам боялся, трепетал, но это он искушал дьявола, а не наоборот.
— Я согласен! — заявил демон. — Я хочу!
У Акинфия Никитича словно оковы с души упали. Он ещё не уразумел до конца, какую удачу взял в плен, но стены каземата будто истаяли, и во все стороны будто распростёрлось неведомое подземное царство. Его царство. Здесь таились, мерцая, металлы и минералы, здесь во мраке настилались друг на друга каменные пласты, здесь от начала мира копилась спящая мощь природы, необоримая ярость созидания. Это было и страшно, и прекрасно.
— Переходи отсюда в домну, — хрипло сказал Шуртану Акинфий Никитич. — Переходи прямо сейчас. Чего тянуть?
Но демон сообразил, что нельзя соглашаться сразу на всё.
— Нет! — отказался он. — Сначала жертву! Мишку Цепня хочу!
— Я не знаю, где он, — возразил Акинфий Никитич. — Сам его ищу.
— Он в «стае» на Кокуе! — сразу выдал демон. — Я его через печь видел!
— На Кокуе?.. — повторил Акинфий Никитич и задумался.
В «стае» матушки Павольги укрывалась Лепестинья… Наверно, она не одна пришла в невьянскую «стаю» с Ялупанова острова, а привела за собой всех своих сподвижников, и Цепня тоже притащила… Ну, сами виноваты.
— Добуду Цепня, — пообещал Акинфий Никитич.
Но призрак замялся. Его что-то смущало.
— Я жертву принимаю с полночи до трёх часов, — сказал он.
— Экая канцелярия у тебя! — хмыкнул Акинфий Никитич.
— Мне воля дана от последнего перезвона курантов до первого. Только в это время могу из башни уходить и жечь, кого найду. И родовой пламень в твою домну тоже только в это время перенести можно.
Акинфий Никитич вспомнил: когда он вчера выволакивал обезумевшего Ваську из подвала, демон бесновался в горне и вопил: «Оставь до курантов!» Вот, получается, в чём дело было… Шуртан не всесилен и не вездесущ. И он тоже прикован — прикован к подземелью башни и бою курантов.
Акинфий Никитич протянул руки прямо в горн — к волшебному огню. И огонь принялся лизать его ладони языками, словно тёплый ветерок.
— А в доменной печи ты тоже лишь три часа плавить сможешь?
— Новый идол — новый закон, — ответил демон. — Домна станет новым идолом. Кто мой родовой пламень переносит в идола или возжигает заново, тот и закон даёт. По твоему слову буду пылать. Но в обмен жертву хочу.
Акинфия Никитича вдруг пробрал озноб. Он понял: неправда, что человек заключает сделку с дьяволом и платит душой. Нет, не так. Дьявол получит своё и без сделки. А вот демоны всегда ищут себе хозяев. И он, Акинфий Демидов, для демона куда лучший хозяин, чем беглый Цепень.
— И давно ты учуял про меня? — спросил Акинфий Никитич.
— Да сразу! — широко улыбнулся призрачный двойник. — Едва ты Стёпке Чумпину заплатил за тайну, так мне всё и просияло.
Акинфий Никитич вынул руки из горна и зачем-то вытер их о камзол.
— Цепня-то я всё равно убью, но не обессудь, если в твой срок не угадаю, — спокойно предупредил он. — Да тебе-то какое дело до Цепня?.. Ты давай готовься. Нынче в полночь я тебе жертву дам. Большую. А завтра в полночь приходи на завод «козла» растопить. Угодишь мне — тогда перенесём твой пламень в домну. Поначалу — в старую. Но у меня и новая домна ждёт огня.
* * * * *
Екатеринбургское горное ведомство, которым командовал Татищев, было ничуть не беднее Акинфия Демидова, но Татищев с какой-то въедливой настырностью предпочитал пользоваться хозяйством и припасами Акинфия Никитича. К вечеру на Господском дворе столпился казённый обоз: лошади — демидовские, сани — демидовские, возчики — тоже демидовские. Татищев уезжал из Невьянска на Благодать и забирал с собой всё, что урвал.
Офицеры озабоченно ходили возле саней, проверяя груз по реестрам; возчики поправляли конские сбруи; из раскрытых окон подвала вытаскивали на верёвках последние мешки; злой от разорения Степан Егоров записывал убытки в журнал и ругался на нерасторопную дворню.
Работные, которых уводил Татищев, топтались в стороне вперемешку с солдатами, невесело пересмеивались, прощались с бабами и ребятишками — казённое начальство никого не отпустит по домам, пока не построит два новых завода, Кушвинский и Туринский, а это, даст бог, случится только осенью, на Покров день. Где-то выпивали на посошок, бренчала балалайка и доносилось забубенное пение Кирши Данилова:
— А не мил мне Семён, не купил мне серёг,
А мил мне Иван, купил сарафан!
Шанцы да шпенцы, бекбеке, бекушенцы!
Хелмы да велмы, куварзы, визан!
Уже смеркалось, мела позёмка, и крутые крыши демидовских теремов дымились снеговыми тучами, а в маленьких стеклянных окошках зажигался тёплый свет. Наклонная башня терялась где-то в хмурой круговерти.
Савватий подошёл попрощаться с Леонтием Злобиным, плотинным мастером. Савватий помнил, как старик передал ему тетрадку со своеручным чертежом реки Нейвы и сказал, что не вернётся с Благодати. Хотелось чем-то поддержать мастера, ободрить. Злобина провожали сыновья с жёнами, дочери с мужьями и куча внуков. Леонтий Степаныч, окая, ворчал на детей:
— Мелочь-то свою почто приволокли? Просквозит их — соплями изойдут!
— Сам запахивайся покрепче, тятя, — отвечали дочери. — Расхристанным не бегай, не молодой уже, и топор не бери — без тебя лесорубы есть.
Злобин увидел Савватия.
— Не забудешь наставления мои? — спросил он.
— Не забуду, Степаныч, — успокоил его Савватий. — Бог в помощь тебе.
Возле Савватия откуда-то появился Чумпин, одетый плотно, как для зимней охоты в тайге, с луком через плечо и мешком на спине.
— Домой иду, — важно сообщил он. — Василь-па большие деньги отдаст. Я ему Кушву покажу, Туру покажу, он много воды потом сделает.
Савватий догадался, что вогулич говорит о заводских прудах.
— Шуртана увидишь — скажи, скоро под горой сильный огонь будет. Чувал, как здесь. Два чувала. Железо будет. Скажи Шуртану, пусть обратно приходит, — Чумпин хитро сощурился и засмеялся: — Я его опять продам!
— Ты очень ловкий человек, — сказал Савватий, поневоле перенимая манеру Чумпина. — Будешь очень богатый вогулич!
— Да! — гордо согласился Чумпин. — Две жены куплю.
Татищев наблюдал за сборами, стоя в своей санной кибитке. В большой епанче он выглядел нелепо, но зато наконец-то был выше всех, в том числе и Демидова. Акинфий Никитич понимал бессильную досаду командира.
— Дурацкая затея — вечером уезжать, — негромко сказал он.
— Не твоего ума дело, Никитин, — ответил Татищев.
Акинфий Никитич не возразил. Ежели этот ревнивец хочет гнать обоз в темноте по заметённой дороге, то пускай гонит: всё равно в Тагильский завод быстрее не прибудет и далёкая гора Благодать ближе не станет. Акинфий Никитич ощущал себя очень крепко и прочно. Чего греха таить, он злорадствовал, видя, как Татищев беснуется впустую. Да, горный командир нанёс урон Демидову — однако узнал, что победы ему не добиться никогда.
— Сотню работных с лошадьми я у тебя в Тагиле возьму, — надменно уведомил Татищев. — Хлеба пятьсот пудов, гвозди и скобы. Недостачу от назначенного присылай на Кушву. Кирпича десять тысяч штук после Пасхи жду. Начнёшь проволочки — арестую твоё железо на Сулёмской пристани.
Акинфий Никитич едва заметно улыбнулся:
— Удовольствую как пожелаешь.
Татищев заворочался в своей епанче, словно пытался вырваться.
К кибитке подошёл Бахорев.
— Поручик Арефьев с командой вернулся. Речку Смородину обыскивали. Дозволю им отдохнуть, Василий Никитич, хоть пару часов.
— Смотри, бока не отлежали бы! — сварливо отозвался Татищев. — Нынче же требую облавы на «стаю»! Расплодил Никитин тараканов двоеперстных!
— Исполню, господин капитан, — пообещал Бахорев. — Ночью «выгонку» устроим. Реестр изловленным пришлю вам на Кушву.
— Ясно, — буркнул Татищев. — Иди, не мешайся.
Бахорев уловил, что командир не в духе, поклонился и пошёл прочь.
— Ну хоть кто-то здесь служит тебе исправно, — заметил Татищеву Акинфий Никитич. — Не понапрасну силы казённые тратишь.
Татищев покосился на него.
— Наш спор с тобой не окончен, Никитин. Мне ведь неважно, кому достанется преславная Благодать: казне, Бирону или чёрту лысому. Моя присяга — горные заводы в пустыне строить, и в том моя честь. И я втопчу тебя в подчинение, приневолю государству помогать, вот слово моё.
— Ну, дерзай, — сказал Акинфий Никитич. — Как поёт Кирша, хелмы да велмы, куварзы, визан.
Он не стал дожидаться отправления обоза и направился домой.
…Невьяна весь вечер сидела в кабинете Акинфия Никитича с пяльцами. Она не любила рукоделие, но ведь надо же было чем-то себя занять. Когда стемнело, она зажгла свечи. С портрета на неё глядел Никита Демидов; на книжных полках поблёскивали причудливые камни Акинфия.
За то, что случилось вчера на башне в часовой палатке, никакой вины Невьяна не испытывала. Ей требовалась опора, и Савватий дал эту опору. В Савватии была нежность к ней, к Невьяне, была забота о ней и печаль, а в Акинфии — одна лишь не ведающая сомнений уверенность в себе. И теперь Невьяне казалось, что она как будто выздоровела, исцелилась.
Из-за двери в советную палату до Невьяны донёсся голос Акинфия.
— Нашёл я выход, Семёныч, — говорил Акинфий. — Одним махом положу конец всем нашим бедам. Тебя позвал, потому что Артамона нет…
Рано утром Артамон увёз Ваську на родной Шайтанский завод.
— Ступай к Павольге, Семёныч, — продолжал Акинфий. — У неё в «стае» часовня для «гари» снаряжена. Скажи, что сегодня солдаты на «выгонку» пойдут, и пускай Павольга в полночь вознесение благословляет.
— Ты про «гарь»? — глухо переспросил Гаврила Семёнов.
— Про неё, — подтвердил Акинфий. — Не я оное задумал, Семёныч, без меня всё решили. Но там, в «стае», Лепестинья и Цепень прячутся. И ты проследи, чтобы они в «огненную купель» окунулись. Понимаю, что тяжко, однако тебе не за первый раз, душа сдюжит. Иначе Цепень к солдатам попадёт, и бог весть, дотянусь ли я до него. Не должен Татищев Цепня взять.
Невьяна не услышала ответа от Семёнова, словно тот умер, но это её и не касалось. Она вспомнила: про мастера Мишку Цепня ей сказал Савватий. Он искал Цепня, чтобы узнать тайну демона и уничтожить нежить.
Невьяна укололась иголкой и принялась дуть на палец.
Известие о «гари» поразило её. Раскольничья «гарь» — что-то огромное, жуткое, невыносимое… Как люди могут осмелиться на такое?.. Но Акинфий легко принял этот ужас в себя, словно его душа была больше. Она и была больше. В ней помещалась целая держава из заводов, и велика ли «гарь» в сравнении с такой мощью? Невьяна встала, взволнованная, и посмотрела на портрет Никиты Демидова. Или делаешь дело, как жестокий Акинфий, или трепещешь в закутке. По-другому нельзя. И она, Невьяна, хотела сделать дело: хотела помочь тому, кто её любил по-настоящему.
* * * * *
— Татищев-аспид озлобился, что его приспешник в домну сверзился, и твоей «стае», матушка, «выгонку» объявил, — рассказывал Гаврила Семёнов. — Вины Акинтия нету. Се Татищев попрал, в чём поручался, иуда.
Гаврила сидел в небольшой келье Павольги, затерянной в бревенчатом лабиринте обширной «стаи», — Гаврила сам и не нашёл бы пути сюда через многие палаты, светлицы, кладовые, переходы, подъёмы и спуски. На столе в подсвечнике горела толстая шестичасовая свеча, истаявшая уже на две трети. Матушка Павольга в апостольнике и куколе стояла возле слюдяного окошка и привычно перебирала в руках вервицу с деревянными зёрнами.
— Кому из твоей паствы застенки грозят либо высылка, пускай бегут в мои скиты на Таватуй, старцы всех примут, — пообещал Гаврила, и Павольга без слов чуть поклонилась. — Могут ещё и к Ваньше Осеневу бежать на Шайтанский завод, на старый, который от Акинтия, а не на новый, который от Василья. А в Тагил не надобно, там Татищев. Шарташские насельники тоже с горными властями стакнулись. И к Набатову на Иргину подаваться не след, Иргина теперича на очереди к разорению у антихристов.
— А кто не побежит? — спросила Павольга.
— Тех в узилище. Ежели бумаги предъявишь на них, потом выпустят, а без бумаг в Заречный Тын отправят. Порядок у них обычный, матушка. Ты мне лучше про «корабль» ваш открой.
«Кораблями» у раскольников назывались часовни и церкви для «гари».
— «Корабль» готов, — просто сообщила Павольга. — Два десятка душ взойдут. Неволей никого не обрекала, все сами решились. — Павольга помолчала. — Жалко их, — призналась она. — Хорошие мужики, работящие. И бабам только родить и родить, народ множить…
— Вера важнее, — возразил Гаврила. — Акинтий велел в полночь зажигать.
Павольга положила чётки на стол и сняла ключ с гвоздя на стене.
— Мне возносящихся соборовать пора. Пойдёшь со мной, Гаврила?
— Некогда, матушка, — Семёнов поднялся. — Хочу Лепестинью увидеть.
— Тогда обожди, — сказала Павольга. — Лепестинья в каплице молится. Я пришлю за тобой, побудь в светёлке для гостей.
Семёнов поклонился.
…В это время Невьяна, кутаясь в простой, заплатанный платок, быстро пересекла улицу и свернула на подворье Савватия Лычагина.
Савватий сидел с Алёнкой, старшей дочерью Кирши. При сдвоенной лучине он показывал девчушке буквы в рукописной Псалтыри — учил читать.
— Буква домиком — «дэ», «дэ», — внятно произносил он. — Имечко у неё славное — «добро». Какой род у вас всех по тятеньке?
— Даниловы! — сообразила Алёнка.
— Вот, молодец! — похвалил Савватий. — Вы все и будете писаться с такой буквы: «дэ» — Даниловы. Ты — Алёна Кириллова Данилова. Добро.
Невьяна вошла в горницу и остановилась в тени. Её словно заворожила тихая и немудрёная картина: Савватий учит соседскую девочку. Ничего особенного. Не демон в подвале, не самосожжение людей, не чугун из плавильной печи и не войско на плац-парадной площади… Но сколько в этом деле было простой нежности человека к человеку. Сколько мира…
— Савушка, — негромко позвала Невьяна.
Савватий был изумлён.
— Беги к себе, Алёнка, — он погладил девочку по голове.
Алёнушка, смущаясь, прошмыгнула мимо Невьяны.
Невьяна осматривалась. Здесь она была в первый раз. Да, Савватий жил небогато, хоть и приказчик. Какая тесная горница, какой низкий потолок… Невьяна почувствовала себя барыней. Она отвыкла от такого: лавка вместо кровати, печь, горшки и чугунок на загнетке, кадушка, светец, маленькие окошки… И сам Савватий в глазах Невьяны точно как-то уменьшился.
— Ночью солдаты устроят облаву на «стаю», — сказала Невьяна. — А там твой мастер — Цепень. Семёнов ушёл к Павольге готовить «гарь». Акинфий велел ему убить Цепня.
Савватий всё понял сразу.
Он тотчас встал и сдёрнул с печи лохматый полушубок.
— Благодарю, милая, что поверила мне…
Он положил руку ей на плечо, помедлил, а потом прошёл в сени.
Ночью разгулялась метель. Свистело и подвывало; снежные волны хлестали по стенам домов, по заплотам; улицы засыпало, почти заровняв проезжие середины с сугробами по краям. Небо и луна исчезли. Савватий определял свою дорогу по знакомым углам и привычным поворотам. Одной рукой он держал ворот у горла, чтобы не надуло, другой прижимал к голове шевелящийся треух — могло и сорвать.
Проулок, ведущий к «стае», завалило, как лесную тропинку. Взмокнув, Савватий еле пробился к воротам раскольничьего общежительства, стащил рукавицу и принялся молотить кулаком в доски. Открылось окошко.
— Дозволь войти, человека ищу! — сквозь ветер крикнул Савватий.
Окошко захлопнулось. В невьянской «стае» чужих не привечали, особенно никониан. Савватий снова замолотил кулаком. И сбоку в широком прясле ворот вдруг отворилась калитка. Савватий нырнул в проём. Его встретили два сторожа в тулупах, за кушаками у них торчали дубинки.
— Рожу покажи, — потребовал один из сторожей.
Савватий сдвинул треух на затылок.
— Говорю же — он! — сказал сторож напарнику и повернулся к Савватию: — Кого тебе надо здесь?
— Мастера своего ищу! С Ялупанова острова он бежал!
— Туды! — указал рукой сторож. — Там избы «сирот», где ялупановские поселены. Ступай, мил человек, токо не болтай, что мы тебя пустили.
Савватий подумал, что его приняли за кого-то другого, но выдавать себя не стал — лишь бы проникнуть на подворье. Он двинулся к «сиротским» избам. По левую руку в снеговой круговерти смутно виднелись тёмные объёмы и нагромождения длинной «стаи»: висячие крылечки с лестницами, стены кряжистых срубов, взвозы, выступы повалов и свесы кровель.
Возле одного из крылечек путь Савватию уступили двое — тощий старик в долгополом кафтане и послушница в чёрном с головы до пят. Послушница почему-то поклонилась Савватию, и Савватий ответил поклоном. Не узнав никого за снегом, он пошёл дальше, загораживаясь плечом от ветра.
Старик в долгополом кафтане был Гаврилой Семёновым. Матушка Павольга прислала за ним девку-прислужницу, чтобы отвела к Лепестинье.
— А чего чужак здесь у вас шастает? — спросил Гаврила, склоняясь к девке. — Чего ты ему кланяешься, дочка?
— Он не чужак! — ответила девка. — Он из тюрьмы нас ослобонил!..
— Из какой тюрьмы? — не понял Гаврила.
— Солдаты нас поймали и держали в остроге. А он караульных в костёр бросил и ослобонил нас. Я тоже в ту ночь утекла!
Гаврила Семёныч выпрямился, поражённый. Конечно, он не забыл недавний побег пленных раскольников из амбаров острожной стены, когда два солдата сгорели в костре. Вину за побег взяла на себя Невьяна… А там, оказывается, ещё и Лычагин был?.. Но додумать до конца Гаврила Семёныч не успел. Послушница подвела его к низенькой двери в подклет.
Гаврила Семёныч знал, что «стая» хорошо подготовлена к «выгонке». На волю ускользали сразу два подземных хода: один — в Собачий лог, другой — в лесок на берегу пруда. Ежели солдаты обнаружат эти хитрые лазы, в «стае» имелись несколько тайных убежищ — каплицы, где можно переждать облаву: что-то среднее между молельнями и обширными погребами. В такой каплице, как сказала Павольга, и укрывалась сейчас Лепестинья.
Подклет был заставлен дровяными ларями. Один ларь сдвинули, и на его месте зиял колодец — сход в каплицу. Из колодца поднимался дрожащий свет от многих свечей: отблески играли на толстой ледяной изморози, что наросла на потолке подклета, и озаряли всё мрачным багрянцем.
— Туда слезай, батюшка, — пояснила послушница и вышла на улицу, подтянув за собой дверь.
Гаврила Семёныч, кряхтя, полез вниз по приставной лесенке.
Всюду сияли свечи: казалось, каплица затоплена маслом. Лепестинья сидела на скамейке под образами, привалившись спиной к стене. На коленях у неё лежала какая-то белая одёжа. Вид у Лепестиньи был измученный, обессиленный, опустошённый. Гаврила Семёныч сразу почуял что-то недоброе. Лепестинья никогда и никому не показывала своей слабости. Гаврила Семёныч перекрестился и осторожно присел рядом.
— Здравствуй, милая моя, — прошептал он.
— Верила, что увижу… — слабо улыбнулась Лепестинья.
Гаврила Семёныч взял её руку и поцеловал.
— Скоро «выгонка» затеется, матушка. Бежать надобно. Я за тобой явился. Спрячу тебя в тайных пустынях своих, никто не отыщет…
Лепестинья мягко покачала головой:
— Я не пойду.
— Я лжи не творю, — заверил Гаврила Семёныч. — Надёжно спрячу!
Лепестинья с трудом подняла руку и погладила его по лицу.
— Когда мы с Ялупанова острова уходили, стреляли по нам из ружей. В меня пуля попала, Гаврилушка. В нутре и осталась. Умираю я теперь.
У Гаврилы Семёныча затряслась борода.
— Иссякла моя жизнь, заветный мой. Не осуди, я твою любовь заберу.
В голосе Лепестиньи не было ни горечи, ни обиды, ни осуждения, лишь благодарность, нежность и тихая печаль.
— Как же так?.. — тонко проквохтал Гаврила Семёныч.
Лепестинья глядела на иконы, огоньки свеч отражались в её глазах.
— Устала я, Гаврюша… Устала бродить по лесам, как дикий зверь… Я в райский сад попрошусь — Богородица добрая, смилостивится надо мной… Я сгореть хочу, Гаврюша. Попрощаемся, и проводи меня на «гарь».
…А на краю подворья в дальней «сиротской» избе Савватий Лычагин наконец увидел беглого мастера Мишку Цепня.
* * * * *
Белая одёжа, которая лежала рядом с ней на скамье, оказалась саваном. По обычаю он был смётан непрочно — нитками без узлов, и мог распасться прямо в руках. Гаврила Семёныч пособил снять сарафан и нижнюю рубашку. На боку Лепестиньи, справа под рёбрами, чернела запёкшейся кровью дыра от пули; вокруг неё всё мертвенно посинело. Но тело у Лепестиньи всё равно было гибким, сильным и прекрасным. Гаврила Семёныч не мог отвести глаз от обречённой наготы любимой женщины.
Обессилев, Лепестинья в саване снова присела на скамью. Свечи горели по стенам низкой каплицы, совсем рядом мерцали нимбы на образах, золотом отливали густые волосы Лепестиньи, перехваченные одной лишь тесёмкой, и скорый исход уже пылал вокруг, словно незримый огонь. Гаврила Семёныч понял, кто есть его Лепестинья: она — жена, облачённая в солнце.
— Не жалей меня, мой хороший, — негромко сказала она. — Я счастливую жизнь прожила. Меня правда вела. Вы её забыли, потеряли где-то… А она — под босыми ногами, Гаврюша. Надо землю заботой и лаской лелеять, а не рвать и не жечь. Хлеб надо растить, стадо пасти, рыбу ловить, на всякую любовь без стыда любовью отвечать, и тогда мир в сердце будет. Домик, пашня и милый друг — вот он рай земной, Гаврюша. Вот где душа цветёт.
Гаврила Семёныч ничего не говорил.
— Скажу тебе, Гаврюша, напоследок, что явилось мне на дорогах моих… Старая церковь сама в грех впала, вот Никон её и разрушил. Новую нам установил — да не лучше… А вы, слепцы, всё пустой и поруганный алтарь почитаете, где уж нет ничего. Забыли, что Христос и вера остались.
Лепестинья и сейчас, перед смертью, была упрямой еретичкой, но Гаврила Семёныч молчал.
— Нету больше таинств церковных, Гаврюша, а благодать никуда не делась, только очистилась. Благодать — это любовь, а таинства — ласки меж людьми. Два перста, — Лепестинья воздела двоеперстие, — суть Адам и Ева, на земле же крестьянской — мужик и баба. И праздники народные должны быть про жизнь: Рождество, Крещенье, Благовещенье. Вот она, подлинная вера, — когда человеце друг к дружке льнут. Ты, Гаврюша, давно уже не людей спасаешь, а заводы. А заводы безблагодатны, их благодать — гора железная. Запомни эти слова, мой милый. Никогда не поздно к истине вернуться.
Лепестинья откинулась на стенку и закрыла глаза.
— Болит всё в чреве… — наконец призналась она. — Пора мне.
Гаврила Семёныч протянул ей белый погребальный платок.
Лепестинья непокорно покачала головой:
— Не надо. Бабьей красы не дозволю себя лишить.
Гаврила Семёныч поддерживал её, пока она поднималась наверх в подклет. Потом бестрепетно шагнула из двери в холод, вьюгу и темноту и там, на улице, мягко оттолкнула руку Гаврилы Семёныча: дальше — сама.
Пурга вздымала в ночи снеговые тучи, закручивалась вихрями. Саван трепало, облепляя тело Лепестиньи; волной гуляли её едва скреплённые волосы. За углом «стаи» на пустыре перед часовней собрался народ. Люди ошеломлённо раздвинулись перед Лепестиньей. Босая, она плыла сквозь толпу — красивая, как невеста в белом платье, и гордая, как царица. Она спокойно улыбалась сама себе, словно всё было правильно. В ней светились ясная сила и тихая радость. Она не звала за собой, но за ней хотелось идти — на казнь будто на престольный праздник. И вдруг в тёмной толпе сделались видны другие люди в белых саванах. Они начали выступать вперёд и тихо потянулись вслед за Лепестиньей.
Среди народа стояла и матушка Павольга. Она встретилась взглядом с Лепестиньей и молча склонилась, точно признавала победу.
К порогу часовни вела невысокая лесенка, и лишь здесь Лепестинья согласилась снова опереться на руку Гаврилы Семёныча. В часовне пока что был только один старик, тоже облачённый в саван; он поправлял и зажигал свечи. Гаврила Семёныч узнал его: Фёдор Иваныч Набатов, отец Родиона, а ныне — сиромах Филарет. Набатов указал на скамеечку под образами:
— Сюда, родная наша…
Лепестинья опустилась на скамеечку. А у Гаврилы Семёныча ослабли ноги. Он упал на колени перед Лепестиньей и, как телёнок, ткнулся головой ей в живот. Лепестинья, морщась от боли, погладила Гаврилу по плечу.
— Ты меня из «гари» вынес, в «гарь» и возвращаешь, — прошептала она. — Все мы по кругу влечёмся, Гаврюша… Уходи, не мучайся, и огонь зажги. От тебя хочу принять, любимый.
…Люди, что стояли у часовни, увидели, как всегда суровый Гаврила Семёнов словно по частям вывалился из двери и закрутился на месте. Низко наклоняясь, он принялся грести снег из сугроба и глотать — затыкал себе рот, чтобы из груди не вырвался волчий вой. А мимо Гаврилы Семёныча шли раскольники в саванах и друг за другом исчезали в часовне. Потом на пороге появился старец Филарет: благословил тех, кто оставался в земной юдоли, и затворил дверь. Слышно было, как брякнул деревянный засов.
— Дайте огонь!.. — распрямляясь, хрипло закричал Гаврила Семёнов.
Из толпы ему протянули горящий факел с капающей смолой.
Часовня с трёх сторон была обложена вязанками хвороста и снопами соломы, стены облили смолой. Гаврила сунул факел в снопы, и солома сразу занялась. В толпе заахали, заплакали, кто-то скороговоркой забубнил псалом. Павольга широко крестилась. Гаврила с огнищем побежал вокруг часовни.
Пламя кольцом опоясало весь сруб. Ветер разворошил его бьющиеся языки, заклубился белый дым, с треском вспыхнул хворост, и заснеженная тьма вздулась зыбкими парусами пара. Из часовни донеслось нестройное пение. Раскинув крыльями свесы кровли, часовня, похоже, вправду начала взлетать, словно птица из огненного гнезда. Но пламя, устремившись вверх по осмолённым брёвнам, множеством когтистых лап жадно ухватилось за сруб и осадило часовню обратно в свои пылающие объятия. Пожар высветил глубокую утробу пурги: хищно шевелились её призрачные внутренности.
…Слюдяное окошко побагровело от зарева на улице.
«Гарь»! — оглянувшись, понял Савватий.
Мишка Цепень, гулко кашляя, засуетился — искал впотьмах свой армяк.
— Ты сказал, солдаты сюды нагрянут! — тревожно бормотал он. — Савка, шельмец, ты обещал меня спрятать!
— Спрячу, — подтвердил Савватий. — Давай поскорей, не копайся.
В общем-то, Савватию теперь уже не было дела до Мишки, но тот болел: простыл в сугробе, куда его, пьяного, бросил кабатчик, и не успел окрепнуть у Лепестиньи — снова простыл, когда раскольники уходили с Ялупанова острова. Если Цепня поймают солдаты, тюрьма его добьёт. Нельзя обрекать на смерть даже такого пустого и зряшного человека. И Савватий согласился приютить Мишку у себя дома в каком-нибудь закутке — больше-то негде. Мишка отлежится, выздоровеет, и пускай черти его подальше унесут.
Мишка шатался на слабых ногах и упал бы через пять шагов. Савватий выволок его на крылечко «сиротской» избы.
Часовня поодаль горела, как гневное сердце невьянской «стаи». Огонь вылепил её всю, будто отлил из ярко-красного стекла: мощный сруб, разлёт двускатной крыши и маленькая луковка на тонкой шейке. Толпа вокруг часовни крестилась и кланялась; чёрные длинные тени веером разлетелись по багряному снегу. А по двору мимо «стаи» и «сиротских» изб от распахнутых ворот с ружьями наперевес бежали солдаты в мундирах и епанчах. Савватий узнал Никиту Бахорева: тот размахивал шпагой и что-то командовал.
Но раньше солдат к часовне прорвался Родин Набатов. И на заводе, и в раскольничьих скитах Родиона знали добродушным, улыбчивым, мирным, а сейчас его точно подменили. Растрёпанный, с искажённым лицом, он свирепо отшвыривал людей с пути. В ручище он сжимал топор и ревел по-звериному:
— Батя!.. Батя!..
Он заскочил на лесенку и толкнул дверь часовни. Дверь не дрогнула. Косяк уже горел правым краем. И Родион принялся прорубаться внутрь. Удары его топора были сокрушительны, как у заводского кричного молота, щепа отскакивала во все стороны. От могучих замахов на широкой спине Родиона лопнул полушубок. Дверь не выдержала — прочный засов сломался. И Родион без колебаний нырнул в полыхающий проём.
Казалось, что там, в часовне, как в доменной печи, уже не может быть ничего, кроме всемогущего пламени, и сам Родион сгорит без следа. Но он не сгорел. Каким-то чудом — на единственном вдохе — Родион сумел сделать то, что хотел. Он вынырнул обратно из дверного проёма, волоча отца. Оба — и Родион, и Филарет — дымились, будто головни. Родион пихнул батюшку в сугроб и сам хлопнулся рядом, и кто-то сразу стал кидать на них снег.
— Туда!.. — закричал солдатам Бахорев, тыча шпагой на вход в часовню.
Раскольники отступали, не мешая солдатам. Там, в горящей часовне, в «огненной купели» древлего православия, скрестились две упрямые воли: воля тех, кто спасал свою душу, и воля тех, кто спасал чужие тела. Господь сам рассудит, кому победа, кому уголь и пепел.
Несколько солдат, заслонив лица треуголками, ломанулись в часовню.
На самом деле огонь ещё не проник внутрь. Из тлеющих щелей валил тёмный дым, но всё в часовне сияло как при тысяче свечей. Люди в саванах лежали на полу белой грудой — они ещё шевелились, будто черви в гнилом брюхе палой скотины. И на этой куче бешено вертелся огромный зверь из яркого пламени: гибкий смерч со змеиным туловищем, корявыми ногами ящерицы и растопыренными крыльями нетопыря, весь в блистающей рыбьей чешуе, с зубчатым гребнем на спине и рогатой головой козла. Зверь хлестал по лежащим тонким и длинным хвостом, и не понятно было, то ли он пляшет от радости на жертвах, то ли кувыркается в воздухе, то ли носится кругами вдоль стен: окутанный маревом демон слепил и опалял.
Перед потрясёнными солдатами мгновенно выросло чудовищное козлиное рыло, оно раззявило пасть и дохнуло адским жаром.
— Моё-ё-ё!.. — заревел демон, защищая свою добычу.
Солдат выбросило на улицу, будто они были тряпичными куклами. На миг пугающий свет из дверей часовни озарил половину подворья.
Савватий споткнулся при этой вспышке и едва не уронил Цепня, что висел у него на руке. А когда кровавая муть в глазах рассеялась, Савватий увидел перед собой Гаврилу Семёнова.
Гаврилу точно изжевало: одёжа прожжённая, шапки нет — седая косица растрепалась, лицо иссечено чёрными морщинами. Глаза Гаврилы Семёныча были мертвы — тусклые камни, а не глаза.
— Кто у тебя? — хрипло спросил Гаврила.
Он схватил Цепня за бородёнку, чтобы рассмотреть рожу.
Гаврила Семёныч никогда не встречался с Мишкой Цепнем, но сейчас его обугленная душа чуяла даже касание невесомой снежинки. И Гаврила Семёныч тотчас понял, кого Савватий тащит из «сиротской» избы.
Держа Мишку за бороду, Гаврила Семёныч широко и страшно, будто вставший на дыбы медведь, надвинулся на него и левой рукой, сбив треух, сгрёб волосы на затылке. Хоть и старый, Гаврила Семёныч был сильным мужиком. Крутой рывок плеч — и Мишка взмыкнул: башка у него с тихим треском вывернулась вверх и набок. Савватий почувствовал, как Мишка вмиг жутко отяжелел. Гаврила сломал ему шею. Мишка был мёртв.
Савватий, обомлев, уронил его, как неподъёмную ношу. А Гаврила, горбясь, уже уходил к распахнутым воротам «стаи». Он не оборачивался ни на Савватия с убитым Цепнем у ног, ни на высокий костёр во тьме полночи.