Заводские приказчики — их было человек десять — ожидали Акинфия Никитича на высоком и длинном валу плотины. За гребнем вала торчали кирпичные трубы фабрик, вздымались их близко составленные тесовые шатры, покрытые серым от сажи снегом. Немного правее на плотине чернел большой бревенчатый балаган для затворов; возле него через вешняк был перекинут мост, защищённый оградой из брусьев. Вдали полого раскатилась рябая громада Лебяжьей горы с домиками Фокинских улиц и рощицей на верхушке. В чистом синем небе над заводом висела тёмная пряжа дыма.
Акинфий Никитич сбежал с Красного крыльца своего дома как молодой — в простом колпаке на затылке и в лёгком распахнутом тулупчике: дорогую шубу на заводе прожгло бы искрами. Впрочем, на заводе Акинфий Никитич всегда чувствовал себя молодым. Напрямик через двор он широко шагал к лестнице на плотину, а за ним шли Егоров и гости — Набатов и Осенев.
На плотине ждали приказчики. Они сняли шапки и без подобострастия поклонились. Акинфий Никитич тоже приподнял колпак:
— И вам здоровья, железны души. Пойдёмте скорей, заскучал я по делу.
Приказчикам было приятно, что их работа так занимает хозяина.
Среди заводских управителей, держась позади, топтался высокий и вихрастый парень; он виновато, но широко улыбался Акинфию Никитичу. Это был Васька Демидов, сын брата Никиты. Для своего батюшки Васька построил завод на речке Шайтанке, притоке Чусовой. Дай волю Акинфию Никитичу — он братца бы в землю вколотил, а вот племянник ему нравился: славный малый. Однако не стоило показывать приязнь, и Акинфий Никитич сделал вид, что не заметил Ваську. Всё равно тот рано или поздно подлезет к дядюшке и объяснит, за каким бесом притащился в Невьянск.
Акинфий Никитич дышал полной грудью и с гребня плотины оглядывал своё обширное хозяйство, словно вбирал его в себя. Дома в Туле у него над столом висел абрис Невьянского завода — копия из недавней книги генерала де Геннина. Но чертёж — это одно, а видеть все эти живые громады воочию — совсем другое.
Речка Нейва, запертая плотиной, разливалась необъятным прудом — сейчас он был ровным ледяным полем, — а затем в узком бревенчатом ущелье вешняка, сквозного прореза в плотине, она словно бы рождалась заново и с шумом катилась вниз по огромному деревянному спуску. Кипя чёрной взбаламученной водой, клубясь на холоде белым паром, Нейва огибала завод просторным полукругом и устремлялась дальше по своему прежнему руслу. За поворотом виднелось скопище лавок и амбаров невьянского торжища.
Под плотиной на правом берегу реки находились двухъярусный терем лесопильной мельницы и вытянутая хоромина медеплавильной фабрики, а на левом берегу теснился завод: старая и новая доменные фабрики, три молотовых фабрики, расхожая кузница и толпа малых фабрик — фурмовая, укладная, колотушечная, плющильная, якорная, жестяная, пушечная, проволочная… Заводские строения были опутаны дощатыми водоводами на сваях — ларями. Сеть из ларей смыкалась в двух рабочих прорезах плотины; над прорезами вздымались задранные крылья заслонок. На разветвлениях и перегибах водяных путей стояли бревенчатые башенки — колодцы. Все машины завода работали от водобойных колёс, а вода к ним текла по ларям.
Тридцать три года назад Акинфий Никитич сам распланировал этот завод: где соорудить плотину, как разместить домну, кричные и плющильные молоты, рудный двор, пильную мельницу, угольные сараи, мастерские, выезд наверх… Главные производства, требующие самой большой силы воды, надо придвинуть к плотине, а склады для припасов — угля и руды — надо убрать к нижним воротам: возчики не должны мешать переноске железа из фабрики на фабрику… Хитрая задача — отладить завод изнутри, чтобы разные работы не упирались друг в друга, не мешали. Общее дело должно связно и точно проворачиваться в недрах завода, словно зубчатые колёса в механизме часов.
Завод для Акинфия Никитича — да и не только для него — был живым. Был огромным и сложным зверем, созданным из брёвен, кирпича и железа. Вода была его кровью, лари — его жилами, машины — его мускулами. Зверь дышал в глубине фабрик воздуходувными мехами. Огонь печей и горнов был его душой. Он, Акинфий Демидов, сотворил этот завод из мёртвой материи и оживил его, как бог сотворил из мёртвой глины человека и даровал ему жизнь. И Акинфий Никитич любил свой завод — все свои заводы, — как бог любил человека, всех людей, и ничто с ними не происходило без его воли.
Акинфий Никитич спустился с плотины по крутой лестнице возле рудоподъёмного моста; приказчики спустились за хозяином. В теснине между деревянной стеной доменной фабрики и откосом плотины было сумрачно и промозгло, лежал длинный сугроб. Акинфий Никитич бросил гневный взгляд на приказчика Лыскова — тот отвечал за домны.
— Не успели убрать, — всё поняв, сказал приказчик. — Моя вина.
Снег таял от тепла доменного производства и потихоньку подмывал забутовку откоса. Непорядок.
Акинфий Никитич обогнул дощатый пристрой колёсной каморы, в которой скрипело и лязгало — там вращалось водобойное колесо.
От распахнутых ворот литейного двора через весь завод пролегала главная улица. Она была вымощена плитняком, но её то и дело пересекали полосы из чугунных решёток: это были канавы, по которым в Нейву стекала отработавшая своё вода. Повсюду на улице сверкала чёрная слякоть, под ногами чавкало. Акинфий Никитич ступал по грязи с тайным удовольствием. Грязь — она от жара, копоти и суеты большой работы. Так и должно быть зимой. Это же завод, чёрт возьми, а не царские променады в Петергофе!
Справа и слева, как в большом городе, возвышались домины фабрик. Их выстроили на голландский манер: стены — остовы из могучих брусьев, и отвесных, и уложенных плашмя, и загнанных враспор наискосок или крест-накрест. Пустоты меж брусьев забили досками, доски обмазали глиной и побелили, но они давно уже побурели. Окна и ставни. Большие ворота. Шатровые крыши со снегом, обсыпанным сажей, а на гребнях крыш — другие шатры с просветами. И серый дым над головой, размытый синевой неба. И неумолчный шум завода вокруг — будто облако: раскатистый и просторный стук молотов, звонкий лязг из раскрытых ворот, скрип водобойных колёс, плеск воды, глухие голоса мастеров в озарённых огнём глубинах фабрик.
Акинфий Никитич шёл по заводской улице, приказчики — за ним, а навстречу им двигались работники: на тачках катили короба с углём и шихтой, волокли в тележках обрубки чугуна и полосы железа. Они были заняты делом, напряжены, и никто не останавливался, не ломал шапку перед хозяином. Акинфию Никитичу это нравилось: он помнил себя молотобойцем в отцовской кузнице. Он уважал это напряжение труда, ценил скупые и сильные движения. А поклоны отвешивать — это в церкви… Хотя Акинфий Никитич улавливал сходство завода и храма. Просто в храме в каждой его мелочи, в каждом иконном лике, в каждой цате, подвешенной к окладу, ощущался Святой Дух, а на заводе в каждой вещи, в каждом её положении и в каждой взаимосвязи заключались мысль, расчёт и опыт.
Они дошли до окраины завода, до проездной башни в деревянной стене острога. Главная заводская улица ныряла в проезд и за башней вливалась в Торговую улицу, которая через мост вела на базарную площадь. Торговая улица отделяла острог от Тульской слободы. У башни лепились поторжные кузницы, амбары с готовым железом, угольные сараи и рудоразборный двор.
Акинфий Никитич развернулся возле «кобылины» — прочно вкопанного сооружения из брёвен; здесь на крюках больших пружинных весов-контарей взвешивали железо, доставленное с фабрик. Если железо соответствовало наряду, его убирали в склады-магазейны: там оно хранилось до отправки на чусовские пристани. Акинфий Никитич хлопнул Степана Егорова по плечу:
— Рад бы придраться, Егорыч, да пока не сыскал промашек, — признался он. — Завод в работе — что невеста под венцом… Благодарю, железны души!
Приказчики с облегчением заулыбались. Акинфий Никитич улыбнулся в ответ. Хорошие у него помощники. Морды вон какие: усы и бороды в подпалинах, на скулах ожоги от раскалённой трески, а в глазах — спокойствие правоты. Мужики упрямые, непьющие, честные. Злые к жизни. Их будто бы здесь же под молотами и отковали. Такие ради дела на всё готовы — и убить, и сдохнуть. Акинфий Никитич и вправду гордился своими приказчиками — точнее, гордился своим умением добывать редких людей к своим заводам.
— Обратным путём через фабрики двинем, — сказал Акинфий Никитич.
— А Царь-домну посмотрим? — наконец высунулся Васька, племянник.
— Тебя, Василий, мне вообще по уму-то прогнать отсюда надо, — ответил Акинфий Никитич. — Нечего тебе тут разнюхивать на моём заводе.
— Я ж учусь у тебя, дядюшка! — обиженно пояснил Васька.
Акинфий Никитич в бессилии махнул на него рукой: сгинь с глаз долой!
* * * * *
Осень, зиму и весну доменная печь работала без остановки, а молотовые фабрики в праздники получали передышку — так требовали Синод и Берг-коллегия. Общим отдохновением, конечно, были Рождество и Крещение, а по трём кричным переделам Невьянского завода — Воздвижение, Введение и Благовещение. В каждой фабрике имелся кивот со своей праздничной иконой, и фабрики, чтобы не путаться, называли в честь праздников.
Савватий не пошёл на плотину встречать хозяина вместе с другими приказчиками — свиделись уже. Пока Акинфий Никитич и приказчики осматривали завод, Савватий на Благовещенской фабрике менял зыбки — большие коромысла, которые рычагами-очепами качали дощатые мехи. Справиться надо было поскорее, чтобы не остыли горны.
Как всегда, Савватию помогал Ванька, подмастерье. Сначала они разъединили всё устройство, и освобождённый мех под тяжестью своего груза в протяжном выдохе закрылся, как пасть чудовища; в горне под колошником в последний раз пыхнуло пламя. С шорохом впустую вращался вал от водобойного колеса. Приставив лесенки, Савватий и Ванька забрались в «палатку» — в громадную раму воздуходувного механизма, отвязали перевесы от зыбка, сняли и спустили старое коромысло, а затем на верёвках принялись поднимать новое тяжеленное коромысло к оси.
— Не дёргай ты! — сказал Савватий Ваньке.
На Благовещенской фабрике было три горна, три плечистые кирпичные печи, в которых раскаляли чугунные крицы. Возле каждого горна имелось своё хозяйство: «палатки» с мехами, камора водобойного колеса и хвостовой молот с наковальней. Всё двигалось: в своей клетке крутилось колесо и лилась вода; в раме «палатки» вверх-вниз сновали очепы и кланялись зыбки; смыкались, надувая кожаные щёки, и размыкались мехи; воздух из трубки-сопла несся в воронку фурмы у подножия горна; взвивался и опадал огонь на углях под решётками колошников; поднимался и падал молот, вышибая из металла снопы ослепительных искр — изгарину и треску; суетились работные — лопатами швыряли уголь в топки и ворошили его кочергами-шуровками, клещами перекладывали крицы и полосы железа, толкали тачки. Казалось, что на фабрике царят толкотня и путаница вперемешку с грохотом, лязгом и вспышками, однако на самом деле всё было выверено и померено, и работа свершалась беспрепятственно. В косых потоках света из высоких окон под шатровой кровлей за стропилами величественно клубился синий дым.
В проёме ворот появились люди, целая толпа — Акинфий Демидов с приказчиками и племянником. Но круговорот большого дела не нарушился.
— Бог в помощь! — громко произнёс Акинфий Никитич.
— Благодарствуем! Благодарствуем! — ответили ему с разных сторон.
Акинфий Никитич огляделся и направился к молоту среднего горна.
Его молотовище было вытесано из цельного бревна и для прочности охвачено железными полосами; хвост молотовища завершался железной «лопатой». На вал водяного колеса была насажена чугунная шестерня с тремя длинными изогнутыми «пальцами»; «палец» нажимал на «лопату», и хвост опускался, грозно вздымая на другом конце молотовища железный боёк размером с бочку. «Палец» соскальзывал с «лопаты», и молотовище освобождалось — поднятый боёк тяжко падал, будто отсекал кусок жизни.
Два подмастерья клещами доставали из горна разогретую крицу и бросали на чугунную наковальню. Мастер хватал крицу щипцами и ловко ворочал под ударами молота, придавая нужную форму. Тупой ход молота подчинялся слепым силам природы, а мастер обращал его в разумный труд.
Одним из подмастерьев был Кирша Данилов.
— Что, тяжко тебе, песельник? — улыбнулся ему Акинфий Никитич.
— Живой пока! — весело отозвался Кирша. — Волкам зима — отечество!
— Дак молот вроде не балалайка, — сказал Акинфий Никитич.
Он любил позубоскалить с Киршей.
— А я везде горазд! — ответил Кирша. — Доброй бабке всяко дитя внучок!
— Не боишься ты меня, — одобрительно заметил Акинфий Никитич.
— Худого князя и телята лижут, — тотчас сдерзил Кирша.
Акинфий Никитич рассмеялся:
— Твоим бы языком — да пушки сверлить!
Васька Демидов смотрел на Киршу с удовольствием — и подмигнул ему.
— Некогда болтать! — сердито крикнул мастер от молота. — Крица стынет!
Молот — неподъёмный даже на вид — ударял так веско, что содрогались и наковальня, и сам мастер, и вся фабрика. Чудилось, это лязгает огромное сердце, вколачивая жизнь в дольний мир. От каждого удара разлетались снопы ослепительных искр — брызги железного «сока», треска; большая малиновая крица немного сплющивалась, и по выпуклым бокам у неё проявлялись тонкие тёмные скорлупы — отслаивался выбитый шлак; под скорлупами металл жарко желтел, словно его пропитывал божественный золотой свет, и этот изумительный свет разливался вокруг как благодать, озаряя сумрачные закоулки молотовой фабрики, кирпичные углы горнов, деревянные конструкции мехов и колёс, грязные чугунные плиты на полу, приказчиков, стоявших за спиной Демидова, и стропила в дымной вышине.
Щурясь, Акинфий Никитич наблюдал за работой мастера — жилистого старика в кожаном фартуке-запоне. Акинфий Никитич знал его ещё со времён основания завода. Евсей Мироныч, кузнец-оружейник из Тулы. Да, годы никого не щадят… Но Евсей Мироныч старался показать хозяину, что он по-прежнему и умелый, и могучий. Хотя всё равно видно, что старику работа уже не по плечу. Взмок весь, локти трясутся, глаза слезятся… Выкладывается во всю силу, а сам — понятное дело — ждёт, когда хозяин уберётся подальше, чтобы уступить молот подмастерью и отдохнуть.
Однако Акинфий Никитич не помиловал старого мастера, не ушёл.
— Фильша, перейми! — не выдержав, наконец крикнул Евсей Мироныч.
Подмастерье быстро схватил его клещи. Евсей Мироныч закашлялся и, сутулясь, направился в колёсную камору выпить воды и умыться.
Акинфий Никитич повернулся к приказчику Нефёдову — тот командовал кричной фабрикой.
— Много перековки за Миронычем?
Приказчик пошевелил бородой, раздумывая, как ответить.
— Не юли, Прохор.
— Много, — признал Нефёдов. — Больше половины в разрезку отсылаю. И «старым соболем» твоим давно его не мечу.
— Вот я и гляжу, что он вразлад лупит — где тонко, где толсто. И всё железо в ноздринах. Такую полосу потом лицевым молотом не выгладить. И «сок» в ней остаётся.
Тем временем подмастерья клещами ухватили крицу — уродливую и взрытую плаху — и потащили обратно в горн, чтобы снова разогреть и затем отковывать дальше в товарную заготовку.
— Подслеповатый он уже, Мироныч-то, — добавил Акинфий Никитич. — Молот у него обился накругло, как кошачья голова, и наковальня логовата, а он не замечает. Н-да… Отвоевался старик. Зачем ты держишь его, Прохор?
— Дак как иначе? — страдальчески поморщился приказчик. — Он же из первых мастеров! Его твой батюшка привёз! Он этот завод сам и строил!
— И что? — мрачно блеснул глазами Акинфий Никитич. — Железо будем губить? Всем нам свой час, Прохор! И батюшке, и мне, и Миронычу. Выводи Евсея из огневой работы. Скажи, что я ему пенсион назначаю вполовину от прежних денег. Пусть дома сидит или ремеслом пробавляется, а здесь — всё.
Савватий как раз подошёл к приказчикам и по общему смущению понял, в чём дело. На Благовещенской фабрике давно знали, что Евсей Мироныч обветшал. Савватий видел, что хозяину горько выгонять старого мастера, но завод — он безжалостен. Даже в любви безжалостен. Савватий испытал это на своей судьбе. На заводе милосердию места нет. Тут другой закон, не божий.
Акинфий Никитич молча пошагал к раскрытым воротам фабрики. Свита его двинулась вслед за ним. Савватий ухватил за рукав Степана Егорова.
— Егорыч, погоди… Вернуть хочу.
Савватий вынул из кармана два серебряных рубля, завёрнутых в тряпку.
— Нашёл во дворе, где ночью Цепень рылся. Он и обронил. Отдаю.
Егоров с досадой посмотрел на рубли:
— Недосуг мне, Лычагин. Возиться с ними сейчас, в казну записывать… Недосуг. Оставь их себе. Я с тебя в жалованье вычту. Оставь себе.
Егоров поспешил за Акинфием Никитичем. Савватий, усмехнувшись, сунул монеты обратно в карман. Если Егорову всё равно, так и ему тоже.
* * * * *
Закат, раскрасневшись на холоде, ярко догорал за дальними увалами с чёрной щетиной леса, и завод затопило тенью. Под мёрзлым густо-синим небом багровела роща на Лебяжьей горе, да колюче сверкали над башней звёздочка «молнебойной державы» и огненный флажок «ветреницы». Акинфий Никитич рыскал по фабрикам до глубоких сумерек, а потом велел приказчикам после седьмого боя курантов явиться на совет к нему в дом.
Приказчики друг за другом входили в советную палату, бросали шапки и зипуны в угол, крестились на образа и здоровались со слепым Онфимом — все помнили его ещё зрячим мастером. За длинный стол усаживались в том же порядке, в каком фабрики располагались к плотине: доменные и кричные — ближе к хозяину, прочие — подальше. Акинфий Никитич нетерпеливо ждал, пока устроятся два десятка его главных помощников, и барабанил пальцами.
— Долго запрягаетесь, железны души! — наконец недовольно бросил он.
Приказчики выпрямились на лавках, внимательно глядя на хозяина.
— Похвалить я вас на заводе уже похвалил, а теперь к делу, — заговорил Акинфий Никитич. — Лысков, у тебя на фабрике Катырин доменный «сок» прямо штуками на двор выбрасывает, как мослы в праздник, а с того у чугуна угар и лишняя истрата. Скажи, чтобы штуки в шихту складывал.
Катырин был плавильщиком, управителем домны.
— Исполню, — кивнул приказчик Лысков.
— Теплоухов, а ты стёртые пилы в ломь совать не спеши. — Теплоухов был приказчиком на пильной мельнице. — Пускай на зубья навар напаяют, и возвращай полотнища в санки на поставы. Они ещё с полсрока прослужат.
Приказчики знали, что от Акинфия Демидова ничего не укрыть.
— Естюнин, я у тебя в укладе дурные прутья видел. На пробе в разрыве не должно быть железных жилок или белых искр гнёздами, искры таковые — суть железо. Надо, чтобы в изломе уклад имел посерёдке синие зёрна, а по краям мелкую белую сыпь. Понял? Потом проверю.
Приказчик Естюнин озабоченно засопел.
— Лычагин, а ты зачем деревянные зыбки у горновых мехов поменял? — Акинфий Никитич посмотрел на Савватия. — Разве не знаешь, что чугунные зыбки обломятся, а железные погнутся?
— Мне в чугунные коромысла железные сердечники вковали, — возразил Савватий. — Как на твоей башне в матицах. Такие не сломятся и не погнутся.
Акинфий Никитич хмыкнул и перевёл взгляд на приказчика Нефёдова:
— Прохор, ты Миронычу отставку объявил?
— Объявил, — вздохнул Нефёдов.
— Ну и?..
— Да что, Акинфий Никитич… Плакал он. Кричал, ругался, проклинал…
Акинфий Никитич покачал головой. Жаль Мироныча, старика, но куда деваться? Акинфий Никитич оглядел приказчиков. В неровном огне свечей, что горели в медных шандалах, приказчики казались заговорщиками. У них у всех и вправду была общая тайна. Все они — и крепостные, и вольные, и даже сам хозяин — были рабами завода. Завод решал их судьбу.
— Ну, а теперь о главном деле, — весомо сказал Акинфий Никитич, положив ладони на стол, — о новой домне. Гриша, когда её закончишь?
Новая домна строилась на лучшем месте завода: в углу между плотиной и водосливным мостом. Такой огромной домны ни у кого на Урале не было.
Гриша Махотин, молоденький приказчик, покраснел, как на свидании с девицей. Безусого и безбородого, с юношески нежным лицом, его можно было принять за внука среди пожилых и кряжистых дедов-приказчиков. Но этот трепетный внучок выпестовал дракона — придумал и построил самую свирепую и прожорливую печь в мире.
— Домину до колошника подняли, дымовую трубу доводим, но трубный камень закончился — спотычка, Акинфий Никитич…
— Попробуй мой кирпич, — улыбаясь, предложил Родион Набатов.
Акинфий Никитич подумал:
— Нет, Родивон Фёдорыч. Ты свой кирпич для гармахерских горнов обжигаешь, а тут другое… Не обижайся. Купим привычный камень.
— Пудов двести надо бы, — пояснил Гриша.
— Егорыч, запиши, — распорядился Акинфий Никитич.
— Лари, колёса, меха — всё готово, уже испытываем. Надеюсь, что к Сретенью можно будет задувать печь.
— Какой выпуск намерил?
— Тысячу пудов в сутки! — Гриша победно посмотрел на приказчиков. — Коли разгонимся, дак и тысячу с четвертью!
Приказчики заворочались, впечатлённые мощью домны.
— Силён ты, брат! — заметил Акинфий Никитич.
Гриша Махотин снова залился краской смущенья.
— Под такой выход чугуна заводу новая кричная фабрика нужна, — сказал Акинфий Никитич. — Рукавицын, твои колотушечные молоты заменим на кричные, а тебе построим новую фабрику на верхнем приделе рудного двора. Леонтий Степаныч, дотянешь водяной ларь дотуда? Напора воды хватит?
На Невьянском заводе, да и на всех горных заводах, Леонтия Степаныча Злобина, плотинного мастера, уважали не меньше, чем Демидова, генерала де Геннина или Татищева. Это Злобин изобрёл способ возводить заводские плотины длинными, высокими и стойкими. Чем больше и крепче плотина, тем обширнее пруд, а чем обширнее пруд, тем производительнее завод. Не хозяин и не горный начальник определяли, вырасти ли заводу великаном: размер завода зависел от умения плотинного мастера. Леонтий Степаныч командовал сооружением десятка плотин, в том числе и самых могучих — в казённом Екатеринбурхе и демидовском Нижнем Тагиле.
В Невьянске Злобин оставался одним из уже немногих родоначальников — товарищей Никиты Демидыча Антуфьева. Тридцать три года назад, когда первое же весеннее половодье смыло хлипкую плотину Невьянского завода — дрянного царского подарка, Никита Демидыч нашёл где-то в лесах беглеца с Вологодчины — Лёньку Злобина, молодого, как нынешний Гришка Махотин, и поверил в его дар плотинного умельца. Лёнька по своему разумению заново построил плотину, и тогда Акинфий заново построил завод. Сейчас, на излёте шестого десятка, Леонтий Степаныч облысел, борода поседела, а вечно загорелое лицо уличного труженика потемнело от солнца и ветра, словно иконный лик. Но взгляд сохранял остроту и пронзительность.
— Коли ларь с малым ноклоном сделать, то нопора хватит, — окая по-вологодски, сообщил Злобин. — Однако на токой длине он промерзать будет. Надобно его по низу железом обошить и в холода кострами подогревать.
— Обошьём, — согласился Акинфий Никитич. — Железом-то не бедны… Лычагин, тебе на рудном дворе надо поставить ещё одну толчею, чтобы руду для новой домны дробить. Руды пойдёт много, как в тюрьму сухарей…
— На сколько пестов толчею? — поинтересовался Савватий.
— А сколько больше всего влезет?
— Дюжина.
— Значит, на дюжину.
За спинами сидящих приказчиков, касаясь рукой стены, вперёд тихо пробрался слепой Онфим. Акинфий Никитич подтянул его к себе. Онфим склонился, зашептал на ухо Акинфию Никитичу, и тот вскинулся.
— Что ж!.. — хлопнув ладонями по столу, объявил он, блестя глазами. — На том ныне и порешим!.. Ступайте по домам, железны души!
У Савватия кольнуло сердце. По заводу давно шушукались, что хозяин ждёт из Питербурха свою полюбовницу — Невьяну. Неужто приехала?..
Приказчики, толпясь, напяливали зипуны, искали шапки, а Савватий вроде как замешкался. На Красное крыльцо он вышел последним.
Просторный двор между господским домом, конторой и башней был заполнен людьми и большим обозом: лошади, сани, дворня, «подручники» Артамона, приказчики — путаница и суета. Возчики выпрягали лошадей, конюхи вели их в конюшню, прислуга перетаскивала в подклеты сундуки и тюки. Свет караульных костров плясал на кирпичных стенах и в арках проходов, дробно вспыхивал в глубоких окошках на стёклах. Рыхло белел истоптанный снег, в черноте над головой рассыпались звёзды, и Млечный Путь, покосившись, завалился дальним краем за Лебяжью гору.
Савватий спустился с крыльца, чтобы не мешать беготне дворни, и тотчас увидел её — Невьяну. Оставив в кошёвке грузную боярскую шубу, она шла к крыльцу в одной душегрейке с песцовой оторочкой и придерживала на груди концы пухового платка. Шла по прямой — плыла через сутолоку. Всё, кроме Невьяны, для Савватия исчезло, превратилось в дым, в мельтешение теней. Они встретились взглядами — просто и невесомо, будто расстались полчаса назад. Столько лет миновало, столько бед, столько счастья не было прожито вместе, и Савватия словно что-то тяжко ударило изнутри.
* * * * *
Избёнка у Евсея Мироныча была неказистая, впрочем, при начале завода все избы Невьянска были неказистыми, даже у хозяев — Никиты Демидыча и Акиньши, парня уже при жене и сыне. Просто другие мастера потом, когда оправились, перестроили свои дома, а Евсей Мироныч так и не удосужился. Зачем? Он жил на заводе, в дом возвращался только спать или на праздники, ему избёнки вполне хватало. А взрослым сыновьям, отделяя, он отгрохал славные хоромы. Два его старших сына перебрались на Старую Шайтанку, Васька — в Суксун, младшенький Никольша — в новый Ревдинский завод. Дочерей Евсей Мироныч распихал замуж по всему Невьянску и остался с одной лишь супружницей Ульяной. Зато сейчас, когда бушевала «выгонка», в малую избу на Тульском конце Гаврила Семёнов не подселил солдат.
А может, и лучше, если подселил бы?..
Евсей Мироныч завершил ужин, помолился под киотом и сел на лавку перед печью, словно гость. Он не знал, что теперь делать. Смотреть, как в печи догорают дрова? Господи, за что же ему такое наказанье — безделье?
Ульяна примостилась на лавку рядом.
— Дак ведь хорошо, что Демидов тебя с миром отпустил, — осторожно сказала она. — И денег ещё платить будет… Чем печалишься, Мироныч?
Евсей Мироныч не ответил.
— Давай внучат к себе возьмём? — предложила Ульяна. — У Малашки и так семеро, а мы Ваньшу и Митеньку пригреем, всё веселее будет…
Евсей Мироныч молчал. Сказки, что ли, ему рассказывать огольцам, как Кирша Данилов рассказывает? Нет, он — боевой мастер на огненном промысле, а не скоморох! Вот выросли бы мальчишки, он и рад был бы выучить их с молотами работать — с кричными, или колотушечными, или гладильными, или рудобойными… Но подлеткам рано к молоту вставать.
— А то давай корову заведём. Буду Малашке и Нюшке молоко носить. Егориха давеча на базаре спрашивала, не купит ли кто у неё тёлку…
Евсей Мироныч гневно дёрнул бородой. Домашнее хозяйство никогда его не влекло — все эти покосы, выпасы, овины, сеновалы… Бабьи затеи.
— Ильбо кузню поторжную открой, — не унималась с советами Ульяна. — Охота молотком постучать, дак делай серпы, скобы и гвозди на продажу…
— Замолкни ты уже!.. — вскипев, крикнул Евсей Мироныч.
На заводе к поторжным кузнецам относились с презрением. Эти кузнецы ковали всякую железную мелочь для сбыта на базаре, и ничего дурного в их занятии не было, но они за копейки скупали заводские отходы — обрезки, треску, ломь и непроваренные крицы, потому и мастера, и подмастерья, и работные насмешливо называли их падальщиками. Евсей Мироныч не хотел такого позора — превратиться из уважаемого мастера в жалкого падальщика.
Ох, горе: нет ему места на земле, кроме завода… Евсей Мироныч смотрел на догорающие дрова в печи — словно жизнь его догорала. Конечно, в этом виноват не Акиньша Демидов. Так уж всё положено свыше… Евсей Мироныч знал, что рано или поздно горький час всё равно настанет. Знал, но не верил. И видел в чёрном горниле печки собственную угасающую судьбу.
…В Туле он был захудалым мастером-пищальником. Тридцать три года назад по Оружейной слободе пронеслось известие, что царь Пётр Лексеич поменял Никите Антуфьеву его Тульский завод на какой-то Невьянский — где-то в Сибири у чёрта на рогах. Никита бросил клич: кто хочет лучшей доли — айда за ним. И Евсей Миронов решил: была не была! Он продал свою кузницу, скидал в телегу пожитки и укатил за Никитой Демидычем.
Завод оказался сущим вздором: всё сикось-накось и абы как. Ничего не работало. Те приказчики, что соорудили эту скорбность, — Мишка Бибиков и Сёмка Викулов — перессорились до мордобоя. А верхотурской воевода был озабочен лишь взятками с купцов на Сибирском тракте и на завод плевал.
Никита Демидыч и Акиньша бодались с воеводой, а они — две дюжины мастеров из Тулы и Москвы — возводили завод заново. Уезжая в Сибирь, они готовились плавить руду, лить чугун, ковать железо, а пришлось браться за лопаты и топоры. Это был адский труд: под осенними дождями, в зимнюю стужу под снегопадами, в канавах, полных грязи, когда землю отогревали кострами. Но они выгрызли, выдолбили ямы для свай, подняли фабрики и амбары, насушили угля и кирпича, сложили горны, изготовили водобойные колёса и молоты. Они построили завод из пустоты, из надежды на счастье, из веры в планиду Никиты Демидыча. Слободские крестьяне, которых Никита выдернул из воеводских лап, наломали и привезли руду, нарубили брёвен, напилили досок. И возле завода выросло селение — их заветный Невьянск.
А весной талые воды прорвали плотину. Пруд сбежал и затопил завод; многое из созданного было загублено, размыто. Мастера, не выдержавшие удара, уехали обратно домой. А те, кто не пал духом, в ярости заново взялись за лопаты и топоры. Никита Демидыч где-то отыскал знатока — плотинного мастера Леонтия Злобина, и тот по своим примеркам и намёткам насыпал такую плотину, что её вовек уже ничто не порушило бы. Невьянский завод возродился из праха. Осенью 1703 года он наконец выдал чугун.
Тот год был каторгой, а Евсей Мироныч вспоминал его как божье благословение. Он был молод и силён. Он приглядел себе подружку — бойкую Ульянку из Аятской слободы. На всём белом свете не было вожаков умнее Никиты Демидыча и упорнее Акиньши. Лесами зеленели все горы окрест, и свежестью дышал ветер, и всеми звёздами полыхало небо. Они строили самый могучий завод в державе. И они всё преодолели. Победили.
А теперь завод окреп и разросся впятеро против прежнего, и старый мастер стал для него обузой. Вроде не беда: мало ли дедов мирно тлеют подле внуков? Но завод порождал гордость. А гордость не дозволяла тлеть. Заводской мастер — не пахарь. Ему либо дело с огнём, либо ничего не надо.
Ульяна сидела рядом с мужем и тоже глядела в печь. За стенами избы трещал ночной мороз, на улице где-то гомонили подвыпившие солдаты.
— Заржавело сердце у тебя, Евсейка, — тихо и обречённо сказала Ульяна. — Сплавилось всё в тебе от пламеня. Завод всю жизнь твою выжег.
Евсей Мироныч не спорил. Дрова в печи вдруг занялись ярче, озарив и вогнутый свод из закопчённых кирпичей, и чугунную плиту на загнетке.
— Не зря Лепестинья говорит, что завод — от Сатаны, — добавила Ульяна. — Пыл евонный — то же пекло, геенна адская… Бог людям заводов не давал, в Писании о том и слова нету… Преисподнюю вы из недра-то подземельного в свои горны и домны вздымаете, и расплата за то — пепел и горечь калёная…
Евсей Мироныч знал, что Ульяна права. Грянул его урочный час — и вот он, пепел. Ничего у него нет, кроме завода, а завод отняли…
— Она ведь рядом с Невьянском-то, Лепестинья, — зашептала Ульяна. — Укрывается в лесах… Давай сходим к ней, Евсеюшка… Она отмолит тебя, отплачет, гордыню твою смирит и душу спасёт живую… Она милостивая, она о любови ангельской проповедует, не о смущеньи дьявольском…
Огонь уже разросся в печи, как волшебный куст — вот гибкие ветви, вот нежные листья, вот кудрявая лоза, вот трепетный цвет… И в дивном саду печного горнила оба они, старик и старуха, увидели сияющее женское лицо: прекрасное, печальное, ласковое. Это была вечно юная Лепестинья, и она поманила рукой, обещая утешение, забвение, утоление печалей.
Евсей Мироныч поднялся, как заворожённый, и неуклюже полез на шесток — так бедняки забираются в печь, когда нету бани. Ульяна упала на колени и слабо вцепилась мужу в ногу, но Евсей Мироныч отбрыкнулся. Он словно не чуял жара. Зев печи ослепительно полыхал, точно лётка у домны, переполненной жидким чугуном. Загудела тяга в дымоходе. Евсей Мироныч грузно развернулся в тесном горниле — пламя мгновенно охватило его, будто свёрток бересты, — протянул горящую руку, взял заслонку сбоку на загнетке и поставил её перед собой, отгораживая себя от мира.
Ульяна беззвучно завыла, зажимая рот.