Татищев прислал за ним денщика, и Акинфий Никитич сразу понял, по какой надобности. Ночью пленные раскольники перебили караул и сбежали — прислуга всё утро шепталась об этом в сенях. Татищев хотел сорвать зло.
Акинфий Никитич пересёк двор и поднялся на крыльцо башни. В полутьме гульбища с заколоченными проёмами арок его встретил Онфим; облачённый в огромный тулуп, он оберегал от начальственного любопытства горницу, где хранились учётные книги завода и серебро. Акинфий Никитич нырнул с гульбища в узкий внутристенный ход. Чугунные ступени лестницы, чугунная оконница в стене, чугунный дверной короб и обитая железными полосами дверь… Татищев ждал хозяина в палате с пробирным горном.
В горне горел огонь, суетились три солдата в мундирах: один качал ручной мех, растопырившийся посреди помещения, два других пестами дробили в ступах образцы породы. Под сводами пахло горячим кирпичом, дровами, землёй и раскалённым металлом. У стены стояли бадейки с рудами; их для Татищева заготовил шихтмейстер Чаркин; из кусков руды торчали бумажки с написанными названиями разных демидовских рудников. Татищев что-то взвешивал на весах и пересыпал в тигель; к поставцу были прислонены тигельные ухваты. Татищев, похоже, проверял отчёты Чаркина.
— Что творится у тебя, Никитин? — спросил он, вытирая руки тряпицей.
— Не при нижних чинах, капитан, — ответил Акинфий Никитич.
— Ребята, ступайте на крыльцо, — распорядился Татищев.
Солдаты оставили работу и вышли, по лестнице простучали башмаки.
— Теперь говори, — с усмешкой разрешил Акинфий Никитич, будто это он допрашивал Татищева.
Уязвлённый Татищев раздражённо дёрнул щекой:
— Поплатишься, Никитин, за учинённый побег и смертоубийство! Это дело невиданное! Оного тебе не спущу! Воле государыни противишься!
— К тому касательства я не имею, — возразил Акинфий Никитич. — Ты на меня свою вину не переваливай! Твои караульные — дурни, а не я — злодей!
— Тебе побег на руку!
— И что с того? — разозлился Акинфий Никитич. — Я ж не дурак солдат убивать! Я и без того могу вызволить кого надо!
— Гордишься плутнями своими?! — рявкнул Татищев, буравя взглядом.
Татищева требовалось осадить, и Акинфий Никитич ответил нагло и дерзко, глядя Татищеву прямо в глаза:
— Кабы не мои плутни, так тебя здесь сейчас и не было бы!
Акинфий Никитич без стеснения намекал на свою первую войну с Татищевым, которая прогремела пятнадцать лет назад.
С железом в державе тогда уже стало хорошо, а меди не хватало, и царь Пётр отправил Татищева на Урал строить медные заводы. Вернее, строить казённые заводы и заставлять других заводчиков тоже заниматься медью. А Демидовы только-только заполучили богатейшую гору Высокую на реке Тагил. Гора наполовину была сложена из железной руды, наполовину — из медной, поэтому Татищев мог отнять её целиком. И Акинфий заверил командира: под руду горы Высокой я, мол, начинаю медный завод на речке Вые. Татищев успокоился, отстал. Но Акинфий его обманул.
Демидовы никогда не плавили медь, не знали, как это делается, и знать не желали. Зачем? Их железо продавалось даже в Европе. Всё было хорошо. И на Вые Акинфию складывали доменные печи под чугун, а не гармахерские горны под медь. Татищев узнал об этом и взбесился. Он приказал ломать домны и ставить горны. Акинфий тоже вспылил. Он разослал по дорогам дозоры, чтобы ловить гонцов Татищева и жечь бумаги с его распоряжениями. Татищев принялся сдирать пошлины с демидовских хлебных обозов и влез на демидовскую пристань Утку. Свара полыхала нешуточная.
Мирить сына с начальником приехал батюшка Никита. Средство он знал только одно — взятку. Беззаконный кошель Татищев отшвырнул комиссару Демидову под ноги. Демидовы, вздыхая, написали государю письмецо.
Поначалу Пётр гневно вышиб Татищева с Урала. Но генерал де Геннин, ни с кем не ссорясь, ловким политесом обернул дело наизнанку. Демидовых генерал заверил в любви и дружбе — и не соврал, а Татищева оправдал. Суд постановил, что Демидовы должны заплатить Татищеву тридцать тысяч рублей штрафа. Акинфий понял, что лучше помириться. Он покаялся перед капитаном, заплатил только две тысячи и дополнил доменный завод на Вые медеплавильными горнами. А непреклонный Татищев после этой схватки прослыл человеком, который может укоротить даже Демидовых. Потому его снова и назначили на горные заводы, когда турнули генерала де Геннина.
— Много не мни о себе, Никитин! — рыкнул Татищев. — А твоё к расколу приверженство давно уже всем глаза колет! И меры ты никогда не ведал! Ежели поначалу в малом потачишь, потом и до кровопролития дойдёшь!
— Ты докажи ещё моё попустительство! — Акинфий Никитич гневно пихнул ногой бадейку с рудой. — Не сам ли ты ко мне пристрастен, капитан?
— Я ко всем равен склонностью, опричь мошенников!
— Что же ты тогда «выгонку» в моих-то вотчинах затеял? — надвинулся на Татищева Акинфий Никитич. — Нигде боле старой веры людей нету? Ни в Урминских лесах, ни на Ирюмских болотах? Только волки там воют, что ли? У тебя самого под боком на озере Шарташ целое гнездо раскола копошится, однако ж с войском своим ты ко мне примаршировал!
— А тамошние раскольники не строчат промеморий государыне! Твои же люди под твоей защитой в гордыне вознеслись! Ну-ка скажи мне, Никитин, сколько ты церквей на своих заводах построил?
Акинфий Никитич словно подавился и выпучил глаза.
— Одну! — Татищев вздёрнул указательный палец. — Здесь, в Невьянске, — Преображенскую! Да и ту сам царь Пётр ещё комиссара Демидова обязал завести, а твоё дело — сторона! Дюжина заводов у тебя без храмов стоят!
— Ты тоже у себя в городе велел церковь Святой Анны разобрать на кирпичи для горного правления! — атаковал и Акинфий Никитич.
— Не равняй! — строго прикрикнул Татищев. — В Екатерининске всё с ведома Синода учинено! А тебя, Никитин, я накажу за потворство расколу!
— В Тобольск на покаяние направишь?
— Зачем же? Мне своих средств достаточно. Я тебе давеча уже грозил, а ты не внял, так ныне я исполнять угрозу буду! Для почину забираю у тебя мастера Левонтия Злобина, мне плотину на Кушве размерять некому.
— Переживу! — пренебрежительно поморщился Акинфий Никитич.
Весной он сам собирался затеять сооружение плотины для Висимского завода. Завод этот ему не был нужен позарез, но речка Висим давно и густо обросла скитами. Акинфий Никитич выдавал тамошних раскольников за своих работных, которые вроде как начинают большое дело. Пора было и вправду начать. Что ж, теперь появится повод оттянуть хлопоты ещё на год — без Левонтия Злобина плотину не воздвигнуть, а без плотины и завода нет.
— Обязую тебя всю наплавленную медь сдавать в казну по моей цене. А в Невьянск назначаю от себя доменного надзирателя. Я проверил твою руду, — Татищев кивнул на пробирный горн, — врёшь ты мне про выход чугуна!
Акинфий Никитич, стиснув зубы, отвернулся и уставился в окошко.
— А ещё я тебе урок определяю, — упрямо продолжил Татищев. — Весной пришлёшь мне под Благодать пятьсот землекопов и тое же число возчиков с лошадьми и телегами. На Нижний Тагильский завод свези для меня в амбар запас хлеба две тысячи пудов. Изготовь гвоздей, скоб и железных связей по реестру. И осенью доставь к Благодати три тысячи коробов угля.
— Это грабёж, капитан! — зло процедил Акинфий Никитич.
Он не прибеднялся, как обычно прибедняются заводчики в ответ на требования казны. Татищев и вправду перешёл черту: урон, который он наносил Акинфию Никитичу, просто остановит Невьянский завод, и всё. Акинфия Никитича словно столкнули в прорубь.
— Ты, Никитин, обязан казённому интересу пособлять!
— Да такой ли ценой?
— Оная цена есть пробуждение Благодати!
— Благодати ли? — усомнился Акинфий Никитич. — А не зависть ли твоя всему причина? Ты вчера от моей Царь-домны в восхищенье пришёл и Гришку Махотина сманивал, а сегодня изничтожаешь, чего взять не сумел!
Татищев надменно выпрямился во весь свой невеликий рост.
— Глупости мелешь, Никитин. Чему мне завидовать? Ты своим заводам служишь, а я державе, и ей до твоей новой печки дела нету!
Акинфий Никитич спускался по узкой лесенке внутри стены и думал, что все вокруг — Татищев, Бирон, брат Никита, императрица, раскольники — зажимают его, утесняют, хватают за руки. Да, он яростно отбивается. Но его оборона зиждется только на его собственной силе. Силе его духа. А очень бы хотелось обладать такой силой, над которой никакой власти не имели ни люди, ни судьба, ни Господь бог.
* * * * *
— Нет, Степан, мы не будем запекать твоего глухаря в костре, — сказал Савватий. — Наши костры не для этого, они — чтобы водоводы не промерзали.
В кожаном мешке у Чумпина был здоровенный глухариный бок; Чумпин подстрелил птицу по пути от своей деревни к Невьянску и сейчас хотел испечь добычу в углях. Костры, которые на улочках завода горели под ларями, обитыми по дну железом, казались вогуличу подходящим огнём.
— Ежели проголодался, так вот тебе пропитание.
Из горячей печуры в кирпичной стене домны Савватий вынул горшок с кашей — свой обед — и поставил на топчан рядом с Чумпиным.
В огромной и грузной туше доменной печи с тыльной стороны имелось узкое внутреннее помещение со скошенным сводом и без окон — казёнка. Здесь стояли топчаны и хранился разный инвентарь приказчиков и мастеров. В казёнке всегда было тепло: её согревала домна. Сегодня утром в казёнке Савватий и обнаружил спящего на полу вогула. Он напоминал кучу тряпья.
Как и все в Невьянске, Савватий слышал про Стёпку Чумпина, который привёл русских на гору Благодать, однако, понятное дело, не ожидал увидеть его на заводе, к тому же раненого. Стёпке в грудь вонзилась стрела. Впрочем, рана была неопасной: стрела еле проткнула толстую оленью шкуру гуся — вогульской зимней одёжки — и кожаную рубаху. Стёпка сам прижёг себе рану раскалённым на светильнике ножом и намазал какой-то дрянью из своих припасов; Савватий дал длинную тряпку, чтобы обмотать грудь.
— Яшка Ватин меня убил, — пояснил вогулич. — Яшка злой. Он Шуртана показал, а деньги Степан взял, я. Обида у Яшки.
— А на завод ты зачем приплёлся? — спросил Савватий.
— Как зачем? — удивился Чумпин. — Прятаться надо. Яшка опять меня убьёт, дальше. Я побежал, где Яшка не будет. Тут огонь, бог. Яшка на гору не ходил к богу, только отец мой ходил, Анисим, Яшка тоже сюда не придёт. А Степан может. Анисим умер, Степан бога кормил. Шуртана. Потом пришёл человек Акин-па, Шуртана унёс. Степан пошёл деньги брать. Акин-па не дал. Пусть человек даст. Он здесь, где огонь.
Чумпин доел кашу из горшка, тщательно облизал ложку, положил в горшок и протянул посудину Савватию. Масляный светильник озарял изгиб кирпичного свода-полубочки и ряд глубоких печур в стене.
— Расскажу тебе про Степана, про Шуртана, про Акин-па, — предупредил Чумпин, усаживаясь на топчане поудобнее.
— Больше не надо, — ответил Савватий. — Ты и так два раза рассказал.
Он уже разобрался в истории Чумпина — про умершего отца, хранителя горы; про Яшку, который продал русским обломки «липучего железа»; про то, как со святилища на горе кто-то из русских украл Шуртана, серебряного идола; про то, как офицеры Татищева всё же заставили Чумпина отвести их на заповедную гору и Татищев заплатил за гору, а Демидов рассердился.
— Хорошо слушать, — огорчился Чумпин. — Можно всю зиму.
Доменная фабрика работала без перерыва, а прочие заводские фабрики остановились на праздник — на Рождество. Гасить домну было делом долгим и сложным, раздувать заново — ещё дольше и труднее, поэтому огонь в домне горел с ранней осени до начала лета. Работные доменной фабрики толкали тачки с рудой к огнедышащему жерлу колошника и выпускали из печи поток расплавленного чугуна без оглядки на время года и церковные правила. Календарю домна не подчинялась, и богу — тоже.
Чумпин, рассказ которого Савватий не пожелал переслушивать, застыл в размышлении. Он был смуглый, светловолосый, скуластый, с двумя косами в расшитых бисером чехлах. Чёрствая кожаная рубашка-хумсуп, истёртые штаны из шкур, стоптанные няры на ремешках… Здесь, в кирпичной каморе доменной печи, вогул выглядел чужеродно, как дикий лесной зверь.
— Покажи мне огонь, — наконец сказал он. — Покажи, где камень тает.
До казёнки как раз долетели удары в фабричный колокол: это доменный мастер сзывал работных на пробой лётки.
— А ты, Стёпа, точно угадал, — улыбнулся Савватий. — Пойдём.
Зрелище текущего чугуна никого не оставляло равнодушным.
В казёнку домны раненый Чумпин проник через проём под водоводом и колёсную камору; он ничего не успел разглядеть и теперь оторопел. Под боком домны шумела вода на плицах колеса; лязгали и скрипели суставы механизмов; сопели, двигаясь в дыхании, клинчатые меха; словно сами собой перемещались могучие деревянные рамы и рычаги. Чумпин попятился.
— Сильный бог! — уважительно сказал он Савватию. — Очень сильный!
Савватий, улыбаясь, потянул его дальше.
Огромная домна, прошитая в стенах железными тягами, возвышалась будто кирпичный утёс и держала на своих плечах шатёр четырёхскатной крыши — его плоскости сходились на шее колошника. Самый длинный скат простирался над литейным двором, обширным, как крестьянское гумно. Из окон кровли на литейный двор текла вечерняя синева, но Савватий знал, что скоро её холодная мертвенность исчезнет в жарком живом зареве. Перед раззявленной пастью домны работные досками разравнивали насыпанный толстым слоем песок. Мастер Катырин особой деревянной рамкой чертил в песке длинные канавки для жидкого чугуна — изложницы. Савватий видел, что Стёпка Чумпин как-то потерялся в пространстве литейного двора.
— Камлать будут? — робко спросил он. — Еду ему давать? — Чумпин указал пальцем на домну. — Очень большой идол! Много еды есть будет!
— Не страшись, тебя не скормим, — ободрил Савватий.
Он поймал себя на мысли, что испытывает превосходство над дремучим вогулом. Не потому, что понимает суть доменной печи — в её сути хоть кто может разобраться, а потому, что причастен к сложному и прекрасному делу. Да, прекрасному. Лепестинья верно проповедовала о проклятии заводов, но безбожие не отменяло их величия и красоты. В этом и таился губительный соблазн, и Савватий, всё осознавая, поддавался ему против воли.
— Ну, всё! — распоряжался у домны мастер Катырин. — Давай, братцы!
К домне с ломом в руках уже шагал горновой. На нём был большой и опалённый кожаный фартук-запон; на ногах — деревянные башмаки с чугунными подошвами и кожаными голенищами; руки — в рукавицах-вачегах с длинными кожаными раструбами; на голове — круглая войлочная шапка с опущенным на лицо отворотом. Горновой выглядел как некое чудище.
— Он шаман? — забеспокоился Чумпин. — Он на горе Шуртана взял?
— Он не шаман, — ответил Савватий. — И твоего идола не брал.
Чуть пригнувшись, горновой, как в пещеру, ступил под свод — так называлось арочное устье печи. В глухом конце его перекрывал темпельный брус, а под ним находилась забитая глиняной пробкой лётка — жерло в горн, в нижнюю часть домны, куда стекал жидкий чугун. Горновой размахнулся и ударил ломом в лётку. Работные стояли вокруг печи и благоговейно ждали. Горновой ударил ещё раз и ещё. И лётка наконец сокрушилась.
Горновой стремительно попятился наружу: не успеет отступить — его обольёт чугуном. А вслед за ним из лётки побежала ослепительная струя жидкого металла. Она вырвалась из-под свода и, сияя, распалась на ленты по канавкам-изложницам. Из пустого воздуха над струёй вздулись клубы пара. Вместе с жидким металлом по литейному двору и по всему объёму фабрики раскатилась медовая волна немыслимого света. Этот свет не слепил, а словно пропитывал собой всё вокруг — песок и кирпичную домну, замерших людей, высокие стропила и пространство под кровлей. Он был нежным и ласковым, торжествующим и всемогущим, и невозможно было поверить, что такое ликующее блаженство исторг из себя суровый и грубый чугун.
— Шуртан!.. — потрясённо прошептал Чумпин.
— Что?.. — переспросил Савватий, словно очнувшись от прозрения.
— Шуртан так делал! Анисим на горе чувал лепил глиной, дрова там жёг, Шуртана просил, много еды ему! У Шуртана кер эльмынг — лёд в руке!
Чумпин разволновался:
— Железо в земле — зрелости нет! Щенок! Расти надо! Много зим, очень много! Столько жить нельзя! Шаман берёт железного щенка, в чувал его. А в чувале бог! Щенок у бога быстро растёт! Из чувала — пёс: у него зубы, когти!
Савватию стало жаль вогулича. Тот не знает, на что способен разум человека, и уповает на своих лесных демонов, которые сидят в глинобитных горнах-чувалах и доращивают железняк до железа, будто кутёнка до собаки.
— Мы, Стёпа, видишь, без колдовства справляемся, — сказал Савватий.
— Не-е, — Чумпин замотал головой. — Нет бога — нет дела.
— Залепляй! — крикнул от домны мастер Катырин.
Утроба печи опустела — чугун вытек, и работный повёз к своду тачку с сырой глиной. Горновой готовился залеплять лётку до следующего выпуска.
А в песке литейного двора остывали чугунные змеи. Сначала они были как жёлтое масло с чёрным задымлением шлака, потом начали багроветь и меркнуть. Работные с тяжёлыми палаческими топорами принялись рубить чугунные полосы на поленья. Топоры звенели, и от ударов полыхали искры.
Чумпин тяжело вздохнул. Савватий его понимал: все ощущают печаль и обездоленность, когда гаснет волшебное зарево ожившего металла.
* * * * *
Был сочельник, но Акинфий Никитич не пошёл на литургию, и пускай Татищев сочтёт его отсутствие в храме явным признаком уклонения в раскол. Что ж, семь бед — один ответ. Сейчас требовалось срочно поговорить с Гаврилой Семёновым, вождём всех невьянских раскольников.
— Татищев точно коршун напал, — сказал Акинфий Никитич. — Мстит за солдат убитых. Обязал уголь отдать. А без угля Невьянск встанет, как Тула.
На Тульском заводе вечно не хватало угля, приказчики перекупали его по ночам у казённых возчиков, но завод всё равно часто бездействовал.
— Получается, Гаврила Семёныч, что твои братья губят Невьянск. Из-за них Татищев осатанел. А я и так для твоих единоверцев на многие жертвы иду. Награды не ожидаю — отплатят работой для заводов. Но лиходейства уже не потерплю. Бежать-то из-под стражи можно, а солдат резать нельзя.
До сумрачной советной палаты сквозь заиндевелые окна долетал звон колокола Преображенской церкви, эхо шептало под расписными сводами. Семёнов сидел у стола боком, словно не желал соглашаться с хозяином.
— Думаешь, Акинтий, старой веры человек тех солдатов подобно татю ножом поразил, и в огнище тела кинул, и казематы отверз?
Акинфий Никитич не забыл, как в подземном ходе мужик набросился на него с топором. Смирение раскольников — басня. В душе Акинфия Никитича ворочался густой гнев на неблагодарность беглых, которых он спасал.
— Думаю, да, Гаврила Семёныч.
— Что ж, покличь Онфима, — хмуро предложил Семёнов. — Спытай его.
— Онфиме! — властно и громко распорядился Акинфий Никитич.
Слепой ключник появился в проёме арки и вдоль стены прошёл поближе, безошибочно угадав, где находится Акинфий Никитич.
— Что ты сказать мне можешь?
Дикое лицо Онфима, перечёркнутое повязкой, чуть перекосилось.
— Твоя баба ночью из покоев ухлестнула, — проскрипел он.
— Невьяна? — изумился Акинфий Никитич. — Зачем?
— Не спрашивал.
— Почему меня не разбудил?
— Твоя баба, не моя.
Акинфий Никитич шагнул к другой двери и рявкнул в глубину дома:
— Невьяна! Поди сюда!
Семёнов степенно разглаживал бороду. Онфим просто ждал. Акинфий Никитич безостановочно ходил вдоль стола. Его душа вздыбилась: что за тайны у Невьяны? К кому она бегала ночью? Татищеву наушничала? Или у неё полюбовник завёлся?.. Акинфий Никитич в ожесточении прихлопнул в себе чёрные мысли: сейчас Невьяна всё объяснит! Она не изменница!
Невьяна была спокойна и невозмутима. Для праздничной службы она оделась как в Питербурхе к приёму гостей: белая сорочка, шёлковый корсет, юбка с фижмами, роба с кружевами. Семёнов презрительно поморщился. А у Акинфия Никитича защемило в груди — такая Невьяна была красивая.
— Куда ты давешней ночью отлучалась? — напрямик спросил он.
Невьяна посмотрела на Онфима. Это ведь Онфим открывал ей двери… Невьяне стало страшно и душно, однако она ничем не выдала смятения.
— Арестантов пожалела, — не торопясь, сказала она. — Хлеб им понесла.
Акинфий Никитич даже растерялся. Он всё понял — и не понял ничего, но сердце омыло облегчением: дело не в полюбовнике и не в Татищеве! А Семёнов метнул из-под кустистых бровей острый взгляд.
— Там караваи в снегу валялися, — подтвердил он.
— А кто солдат зарезал? — надавил Акинфий Никитич на Невьяну. — Ты?
Акинфий Никитич доискивался уже не для себя, а для Семёнова. Не может быть, чтобы Невьяна, мирная баба, сотворила такое лютое злодеяние.
— Не резала я никого, — твёрдо отреклась Невьяна.
Акинфий Никитич победно хмыкнул: не выйдет, Гаврила Семёныч, вину единоверцев твоих на Невьяну свалить!
— Кто ж тогда их порешил, дева? — вкрадчиво дознавался Семёнов.
Невьяна вздрогнула от воспоминания: солдаты стоят в костре на коленях и горят живьём… Невьяна убрала со скулы прядь волос и тихо сказала:
— Солдаты те сами в костёр сунулись и сгорели дотла.
— Что?! — опешил Акинфий Никитич.
— Солдатам из огня блазнило. Заманило их. Они без воли покорились.
Семёнов выпрямился, блеснув глазами. Он тотчас обо всём догадался.
— Чушь говоришь! — не поверил Акинфий Никитич.
Невьяна ничего не ответила. Но внезапно заскрипел Онфим:
— По Невьянску демон гуляет. Из огня зовёт. Не первая она… Многие тоже видели. Многие и сожглись.
Акинфия Никитича пробрало ознобом. Прошлое, неведомое Невьяне и Семёнову, дохнуло на него мертвящим холодом. Опять, что ли, злые чудеса от Сатаны, как много лет назад случилось с первой плотиной в Невьянске?.. Или как было в Туле с колокольней, упавшей на могилу батюшки?..
— Да что творится на моём заводе? — яростно спросил Акинфий Никитич.
Онфим молчал — но он-то здесь при чём? Семёнов смотрел в пол.
— Гаврила Семёныч, отвечай!
Семёнов тяжело вздохнул, качая головой:
— Люди брешут, у нас демон рыщет по огню. Токмо это лжа.
— Не лжа, — возразила Невьяна. — Я в огне Лепестинью видела.
— Лепестинью?.. — впился в неё взглядом Акинфий Никитич.
Подземный ход… Раскольник с топором в руке хрипит ему в лицо: «Я не буду ждать, пока тебя Лепестинья покарает…»
Семёнов распрямился, задрав бороду, и зарокотал, как пророк:
— Сатана тень на ясный день наводит! Лепестинья не волхвует! Она не демоница! Не бродит она по огню и людей не губит!
— Она заводы прокляла, — с недобрым упорством возразил Онфим. — О том все знают. Сказала: «Кто у огня живёт, от огня и сгибнет».
Акинфий Никитич дёрнул ворот кафтана. Оказывается, у него за спиной чёрт-те что происходит… Тьма проникла в Невьянск, пожирает людей, как волк пожирает зайчат в гнезде, а он, хозяин, за своими бедами и заботами ничего и не заметил… И корень зла — неукротимая Лепестинья.
— Я уже десять лет про Лепестинью слышу, — сказал Акинфий Никитич. — Про ворожбу её и про ненависть к заводам тоже. Не знаю только, кто в кого обращается: она в демона или демон в неё.
Гаврила Семёныч поднялся во весь рост:
— Народу на языки узды нету, Акинтий, а Невьянке твоей аз не судья… Но чую, как дело было… Не Лепестинья всё затеяла. Невьянка твоя солдат заколола и казематы отворила. А про Лепестинью-демоницу — навет, коли и без того слухи витают! Иначе как же она Невьянку-то не утянула в огонь?
Акинфию Никитичу захотелось ударить Семёнова.
— Я упала, — сузив глаза, спокойно ответила Невьяна. — В снег уткнулась. И лежала, покуда костёр не сник и Лепестинья не исчезла.
— А казематы кто отворил?
Невьяне словно влепили пощёчину. Казематы отворил Савватий. Однако выдать его Невьяна не могла. Не могла. Она думала, что былая любовь давно уже угасла — а вот ведь что-то всё-таки тлело тайком… Нет, она не боялась за Савватия, хотя его не пощадили бы… Просто она не желала, чтобы Акинфий Никитич даже в мыслях соединял её и Савватия. Это как кремень и кресало. Ей не нужно, чтобы в её душе соперничали Демидов и Лычагин. Она ни в чём не провинилась перед Акинфием Никитичем, но не надо ему знать о её встрече с Савватием. Призрак из прошлого ещё хуже, чем демон в огне.
— Стража мёртвая уже была, — сказала Невьяна. — И я тюрьму отворила.
В палате повисла тишина. А потом Акинфий Никитич пнул по лавке, и та с грохотом повалилась. Лицо Акинфия Никитича как-то жутко потемнело и тяжко обвисло, глаза выпучились, ворот кафтана был надорван. Это плохо! Не следует холопам видеть бессильное бешенство хозяина!
В уме своём Акинфий Никитич отмёл всё лишнее: побег раскольников, гибель солдат, месть Татищева и преступление Невьяны. Осталось главное — демон. Дьявольская тварь шастала по Невьянску и угрожала заводу. Её надо изничтожить, изгнать, точно рогатую Коровью Смерть! А прочее — потом.
— Что ж… — утробно заговорил Акинфий Никитич, вытаскивая слова, как клещами вытаскивают кривые гвозди. — За побег арестантов и гибель солдат я с тебя, Гавриил Семёныч, вину снимаю…
Семёнов с достоинством поклонился.
— А вот демон — твоё упущенье. Оное отродье — месть мне за «выгонку» от твоих единоверцев. Больше-то некому его вызвать. Может, Лепестинья демона из пекла выманила, может, кто другой, страдалец какой-нибудь, — мне то неважно. Сам ищи ворожея. Однако ты обязан мой завод от прокуды раскольничьей отженить. Или я не стану выкупать ваших узников из обителей и Заречного Тына. Вот моё слово. Теперь ступайте отсюда!
Акинфий Никитич отвернулся к чёрному заиндевелому окну. Семёнов снова поклонился ему в спину и молча направился к двери. Онфим, держась за стену, двинулся за Семёновым. А Невьяна всё стояла у стола. В нелепой и громоздкой юбке с фижмами она даже сесть не могла.
Акинфию Никитичу казалось, что все его предали. Гаврила предал, когда выдал Невьяну: никому нельзя покушаться на женщину хозяина… И Невьяна предала его, когда украдкой сбежала в казематы. И раскольники предали, когда напустили демона. И Татищев — когда стал душить поборами. И государыня — когда дала волю Бирону… Лишь завод его не предаст. Дело надёжнее бога. Но завод — как лодка с пробоинами… Он, Акинфий Демидов, всё быстрее отчерпывает прибывающую воду, а лодка его всё равно тонет.
Не глядя на Невьяну, он ногтями сдирал иней со стёклышек окошка. Он понимал, что Невьяна не раскается, не попросит прощения, не станет искать мира. Может, за эту неуступчивость он её и полюбил? Сам был такой же.
— Там, под землёй, раскольщик меня зарубить хотел, — с горечью сказал Акинфий Никитич. — А ты их кормить пошла… Почему не объявилась мне? Думаешь, не дозволил бы? Тоже думаешь, что я — злой и заводы мои — зло?
Невьяна ничего не ответила.
* * * * *
В эту праздничную ночь Невьянск не спал. Во дворах лаяли собаки, в стойлах мычали растревоженные коровы и блеяли козы. По улицам бегали толпы разновозрастной ребятни: детишки останавливались под окнами домов и нестройно пели — колядовали, выпрашивая сладости. Взрослые и старики, сошедшиеся в гостях, с первой звездой садились за столы. А у молодёжи было своё гулянье на Святочном покосе: он раскинулся на правом берегу пруда за Ширшовскими и Песковскими выселками, за кладбищем, напротив раскольничьей Кокуйской слободы. Васька Демидов туда и правил санки.
— Напрасно ты меня взял, Василий Никитич… — вздыхал рядом с Васькой Гриша Махотин. — Только испорчу тебе всё…
— Да ничего не испортишь! — беззаботно улыбался Васька и встряхивал вожжами. — Царь-домну построил, а с девками, что ли, не совладаешь?
— То — домна, а то девушки… — страдальчески возразил Гриша.
— Я тебе пособлю, — щедро пообещал Васька.
Над ледяным прудом в высокой тьме светились созвездия, словно и небо тоже подёрнулось изморозью. Сияла чуть дымная по краям луна. Васькина лошадка фыркала, обиженная, что её погнали ночью. Свистели полозья.
Хитрый Васька утащил добропорядочного Гришу на разгульное веселье не просто так. У Васьки была важная цель, коварный замысел.
— Слышь, Гриньша, — сказал он. — Ты же вольный. Как запустишь свою Царь-домну, перебирайся ко мне под Благодать. Я завод на Баранче-реке ставить буду. Мне доменщик позарез нужен. А ты новую печь отгрохаешь — ещё больше, чем здесь, в Невьянске. Я с тобой в деле спорить ни о чём не стану. Сделаешь, как захочешь! Слава по всем заводам пойдёт!
— Я же, Вася, не за славу стараюсь… — смутился Гришка.
— Дак и я тебя не в бубен колотить зову!
— А прежний мастер чем тебе неугоден? Я человека теснить не хочу.
— Нет у меня доменщика никакого! — отмахнулся Васька. — Мне домны и горны сооружал Максимка Орловский, поляк, знаешь его? Он при казённом ведомстве в Екатеринбурхе служит. Мне его Вилим Иваныч на время дал.
Гриша знал, что Васька не дурак. На речке Шайтанке, притоке Чусовой, Никита Никитич Демидов, брат Акинфия Никитича, получил место с лесами и рудниками. Созидать завод Никита Никитич послал сына Ваську. И тот не подкачал. Хоть дядя Акинфий и не помог ему ничем, Васька сумел построить небольшое, но ладное производство: плотину с прудом, доменную фабрику, молотовую фабрику на три молота и четыре горна и пильную мельницу. Всё как полагается. И завод назвали Васильево-Шайтанским. Понимающие люди заговорили, что Васька Демидов с годами может превзойти самого Акинфия.
— Под Благодатью завод? — задумался Гриша. — На Баранче, где Ермак прошёл? Не шибко ли далеко от Шайтанки твоей?
— В том и дело! — Васька поскрёб башку. — Хочу убраться с Шайтанки!
— Почему? — удивился Гриша.
— За мной там шайтан гоняется.
— Как это? — обомлел доверчивый Гриша.
Санки катились мимо заваленных сугробами тёмных выселков. Васька рассмеялся, будто вспомнил, как с девкой полюбился.
— Речка-то у меня почему Шайтанка называется? Потому что на месте завода раньше башкирцы жили. Ну, я и отселил их от себя подальше — на Иткульское озеро, знаешь такое? От Екатеринбурха наполдень сотню вёрст. Обещал башкирцам на сабантуй кажный год конину присылать, а старикам ихним подарить красные кафтаны. Только наврал. Денег-то у меня нету.
— Нехорошо, — заметил Гриша.
— Ясно, что нехорошо… Вот они на меня и вызверились. Велели своему шайтану, чтобы тот меня самого в красный кафтан нарядил — ну, кожу с меня содрал от горла до колен.
— Святы Господи!.. — ужаснулся Гриша.
— Шайтан меня дважды чуть не догнал. В Шибатином логу я ему чуть не попался и на речке Решётке. Я верхом ехал, а вокруг в лесу как давай выть, хохотать, скрипеть, стучать и улюлюкать!.. И сам шайтан из кустов на меня ломится — морда козлиная, весь в шерсти!.. Еле я спасся!
— Я тебе молитву обережную подберу, — взволнованно сказал Гриша.
— Да куда мне молитва-то? — отмахнулся Васька. — Лепестинья говорит, что на заводах у нас Христа нету. Потому я и намылился на Баранчу удрать: там шайтан меня не достанет. Надоело оглядываться.
Впереди показался Святочный покос. На нём горели костры, суетились люди, стояли лошади, запряжённые в сани-розвальни.
— Я уже всё придумал, Гриньша! — воодушевлённо поделился Васька. — Летом мне Татищев бумагу подписал, а деньги я у дяди Акинфия выпрошу!
— А работных где возьмёшь?
Васька азартно сдвинул шапку на кудлатый затылок.
— Слышал, что дядя Акинфий построит под Тагилом скит для отца дяди Роди Набатова? И я тоже построю скит — для Лепестиньи! К ней бабы сразу налипнут, а за бабами и мужики подтянутся! Вот и народ мне!.. Всё по добру сделаю, Гриньша! Давай со мной в товарищи! И завод у нас будет, и девки, потому как за Лепестиньей самые отчаянные бегут, которым молодец нужен, а не венец и отчее благословение! Любиться — не перелюбиться!
— Свальный грех расплодишь! — охнул Гриша. — Лепестинья — еретичка!
Санки доехали до табора, где стояли и другие лошади — под попонами и с торбами на мордах. Все ездоки были у костров.
— Я, Гриньша, по-нашему, по-чугунному рассуждаю, — вылезая из санок, сказал Васька. — Лепестинья у меня на заводе почти год прожила. Хорошая она баба. От веры не отступница, я сам видел. Христа почитает, любовь проповедует, людей спасает, души не губит — значит, всё правильно!
— Она канон отринула! — обиженно возразил Гриша.
— А что канон? Сколько ваших вероучителей сначала по старому обряду молятся, потом, когда поймают их, в никонианство склоняются, потом сбегают от властей, покаяние приносят и к вере Аввакума возвращаются — и ничего! Молонья их с небес не бьёт, кресты в руках не обугливаются, лики на иконах от них не отворачиваются! Значит, не в каноне сердцевина!
Рождественское гулянье на Святочном покосе завела сама Лепестинья. Она говорила, что зимняя Коляда вроде летнего Купалы: играй — сердце утешай, только в пруд не надо нырять. Святочный покос расчищали от снега и разжигали высокие костры, водили хороводы вокруг огня, пели, плясали, толкались в шутку, устраивали беготню — парни ловили и целовали девок. Кому повезёт — любились в санях под полстями. На это Васька и надеялся.
А Гриша, воспитанный родителями строго и набожно, совсем потерялся в суете. Все вокруг смеялись, кричали что-то, чем-то были увлечены — лица, руки, пламя, движение, и Гриша, ничего не понимая, готов был заплакать. Но Васька его не бросал. То и дело здороваясь с кем-то, дружески хлопая парней по плечам, хватая девок за шубейки, Васька не забывал о Грише.
— Гляди, Гриньша, какие девки весёлые да бойкие! — восхищался Васька. — Лепестиньи выученицы! Где Лепестинья — там завсегда радость и любовь!
Гриша, робея, уже сожалел, что согласился поехать с неугомонным и приставучим Васькой. Он с тоской смотрел на пруд. Вдали за ледяным полем под звёздами виднелась заострённая спичка Невьянской башни, а рядом с ней светилась красная искорка — факел заводской трубы: там в очередной раз выпускали из домны чугун. А напротив Святочного покоса, на левом берегу, темнели громады раскольничьих хоромин — большие крытые подворья Кокуйской слободы и «стая» матушки Павольги, и в них мерцало: это шла рождественская служба, всенощное бдение. Жизнь за прудом была Грише привычна и понятна, а здесь, на покосе, — грех и позор.
Два парня боролись в кругу гогочущих зевак. Миньша Кузнецов плясал вприсядку с балалайкой, и ему хлопали. Кто-то за кем-то гонялся, кто-то с кем-то целовался. Толпа девок, визжа, перебрасывалась снежками с толпой парней. Мимо за руки за ноги протащили Алексашку Лыкова и метнули в сугроб. В санном таборе на розвальнях шевелилась наваленная куча тулупов.
— Василь Никитич, прыгать будем! — прозвенел откуда-то девичий голос.
Васька подтолкнул Гришу:
— Давай в ряд!
Гриша не успел опомниться, как его повлекло, и он очутился в хороводе. Гриша стеснялся, пытался выкрутиться из общего веселья, но ухватили его крепко, и никто не обращал внимания на его неуклюжесть. Он подчинился, и вскоре ему полегчало: хоровод — хоть какой-то порядок. Парни и девки цепочкой мчались вокруг пылающего большого костра и пели:
— Коляда, Коляда, Вифлеемская звезда!
Коляда, Коляда, в речке чёрная вода!
Гриша почувствовал, что растворяется в головокружительном потоке, теряет связь со своей привычной жизнью. Сейчас и вправду всё стало можно и ни в чём не было укора совести. Пламя озаряло восторженные лица, и сердца тоже загорались: девки сбросили шубейки и тулупчики — и хоровод, как летом, пестрел платочками и сарафанами. Рядом что-то орал Васька.
— Коляда, Коляда, повстречайся, молода! — пел хоровод. — Коляда, Коляда, рассыпайся кто куда!
И хоровод рассыпался, будто лопнул. Гриша понёсся, ничего не понимая. В голове всё мельтешило и сверкало, хотелось скакать и вопить. Парни ловили девок и обнимали; девки отбрыкивались; клубилась снежная пыль; всё перепуталось в суматохе; огонь свирепо взмывал вверх; свет от костров сикось-накось перекрещивался с чёрными тенями полночи.
Девки, хохоча, собирались в табунки и дружно отбивались от парней. Гриша еле сообразил, что сейчас начнётся самое главное: прыжки через огонь. Ради этого озорства всё и затевалось. Там, в табунках, те девки, которые не боялись и не стыдились, скидывали сарафаны, оставаясь в одних нательных рубашках, и напяливали берестяные личины — чтобы парни не опознали. А потом табунки расступались, и прыгуньи с личинами стремглав летели над измятым снегом к ярким кострам. Они высоко задирали подолы, чтобы не мешали бежать, и быстро перебирали голыми ногами. Гриша, открыв рот, смотрел на это чудо. Рывок — и девка птицей исчезала в пламени.
Конечно, она выскакивала с другой стороны костра. Выскакивала — и тотчас рвалась в ближайший табунок под защиту, а парни заполошно метались, пытаясь её сцапать. Если поймают — будет всё, на то и Коляда нужна. У Лепестиньи она означала вольную любовь, потому как праздник Коляды есть святое Рождество, а люди рождаются от любви мужика и бабы.
Васька рыскал у костров, шарахался из стороны в сторону и наконец дождался удачи. Девка в широкой и круглой личине выпорхнула из огня — гибкая, стройная, ловкая, будто белка. Нелепая берестяная мордища казалась потешной, как у ребятёнка: дырки для глаз, серпом вырезанная пасть. Ваську насквозь пронзило острое и жгучее понимание — она, точно она, такая ему и нужна!.. Васька вразмах растопырил руки, преграждая путь. Но девка чутко увернулась, словно язык пламени под ветром, и ускользнула Ваське за спину.
Васька закрутился на месте — девка исчезла, будто провалилась!.. Да нет же, вон там эта прыгунья — берестяная личина светлеет ему уже издалека. Распихивая встречных, Васька ринулся вдогонку за юркой чертовкой.
А она и не старалась спрятаться в девичьих табунках — она дразнила, кружила Ваську, мелькая то в одной стороне, то в другой. Но Васька видел её везде, в любой кутерьме — будто свечу во мраке. И уже ничего не замечал вокруг: ни снующей толпы, ни приятелей, ни подружек. Он толкался среди шумного народа, выискивая девку с личиной, словно вся жизнь его сошлась на этой неведомой прыгунье, и ему делалось всё веселее и веселее.
Прыгунья появилась возле одного из костров и замерла — теперь Васька перекрыл ей все возможности бегства. Она стояла перед огнём, оглядываясь, готовая, кажется, тотчас превратиться во что-то невесомое и неосязаемое, во вспышку света, и Васька тоже застыл, угадывая, куда этот свет полыхнёт.
— А ну-ка удержи меня! — задорно крикнула девка из-под маски.
Кто-то вроде повис у Васьки сзади на плечах, и Васька взбешённо трепыхнулся, высвобождаясь. Никто не помешает ему завладеть проворной беглянкой!.. А она безмятежно и легко засмеялась — засмеялась берестяная личина, растягивая прорезанный рот и щуря дырки прорезанных глаз.
Васька двинулся к дерзкой девке напролом сквозь толпу. Однако перед ним вдруг очутился Гриша и упёрся руками ему в грудь.
— Васька, это шайтан твой тебя нашёл!.. — простонал Гриша.
— Боишься, да, развисляй немытый? — отступая, лукаво крикнула девка.
Ударом в ухо Васька без колебаний сшиб Гришу на снег.
Девка отступила ещё на пару шагов, погружаясь спиной в огонь костра.
— Иди за мной, Васенька! — велела она.
И Васька не остановился бы… Однако берестяная личина на девке загорелась, начала корёжиться, кусками истаивая в пламени, и Васька увидел длинную козлиную морду в чёрной шерсти, лохматые уши и выгнутые рога.
— Иди ко мне! — девичьим нежным голосом позвало чудовище.
Гриша вцепился Ваське в ноги, и Васька упрямо поволок его к костру.
А чудовище внезапно повернуло голову набок, прислушиваясь к чему-то вдали, и без слов мгновенно растаяло вихрящимся клубом дыма.
По льду пруда к Святочному покосу плыл еле различимый перезвон курантов Невьянской башни.