Глава 3

3

У входа стояло «ведро». Это было неправильное слово. Это был здоровенный, грубо сколоченный деревянный ушат, от долгого использования почерневший и пропитавшийся зловонием насквозь. Веревочная ручка врезалась в ладонь, обещая новые мозоли.

Дверь распахнулась, и волна смрада ударила в лицо. В полумгле хрюкали и возились плотные, грязно-розовые туши. Пол был густо покрыт навозом.

Гронн молча указал на ушат, потом на свинарник, и отошел, прислонившись к стене неподалеку.

Новая работа. Новая должность. Носильщик дров. А теперь — говночерпий.

Я зачерпнул деревянной лопатой первую порцию. Тяжелая, зловонная масса наполнила ушат. Когда он наполнился, стиснув зубы и пытаясь не дышать, потащил эту вонючую ношу к указанной яме на окраине. Каждый шаг отзывался болью в спине и рваными ранами на ладонях. В голове стучала одна-единственная мысль, холодная и четкая, как лезвие: «Я тебя переживу, старый черт. Я выживу. А потом я эту трость... засуну тебе в глотку по самую рукоять».

Вечерняя «трапеза» была тем же ритуалом унижения. Та же деревянная плошка шлепнулась на землю перед мной, расплескав серое варево. Запах кислого зерна смешался со смрадом, который теперь был моим спутником. Но ярость и отчаяние сменились холодной, расчетливой необходимостью. И звери едят, чтобы выжить.

Схватив плошку, залпом, почти не жуя, проглотил липкую массу, как и в прошлый раз. Она прилипала к небу, вызывая спазмы в горле, давился, заставляя себя глотать. Каждая капля — это сила. Каждая крошка — это шанс.

И как по расписанию, едва опустошил плошку, из сгущающихся сумерек возникла трость. Старик, казалось, получал садистское удовольствие от этой пытки. Он не просто бил — он выжидал момент, когда я буду наиболее уязвим: безоружен, занят едой, изможден.

«Шаккар дрогга,» — проскрипел он, и трость со свистом врезалась в моё плечо. Удар был не по голове, а по уже измученным, ноющим мышцам. И, разумеется, он был не один. Гронн, его безмолвная тень, наблюдал сзади, скрестив на груди руки, закованные в кожу. Его присутствие было гарантией того, что любая попытка ответить закончится мгновенно и сокрушительно.

После короткой, но унизительной экзекуции старик кивнул в сторону длинного низкого сарая, притулившегося рядом со свинарником. На этот раз даже конуры не удостоился. Гронн грубо подтолкнул меня к двери хлева.

Внутри пахло пылью, прелой соломой и, конечно же, едким духом свиного навоза, который теперь намертво въелся в кожу и волосы. В полумраке с трудом разглядел грубые стойла и горку грязной соломы в углу, служившую, видимо, подстилкой. Сначала запах был настолько сильным, что резал глаза и вызывал тошноту, но через несколько минут обоняние, предательски, начало привыкать.

Я повалился на солому, не раздеваясь — снимать эту пропитанную дерьмом рубаху не было ни сил, ни смысла. Физическое истощение было настолько полным, что даже отчаяние не могло с ним бороться. Мысли о чужом теле, о незнакомом мире, о старике, чью трость мечтал сломать о его же старый череп — все это потонуло в густом, беспамятном мраке, нахлынувшем следом. Уснул почти мгновенно, как убитый, пока в соседнем свинарнике похрюкивали новые «соседи».

Дни слились в однообразную, изматывающую полосу. Рассвет — удар палкой и деревянная плошка с безвкусной кашей. Потом дрова. Бесконечные ношения тяжелых, неудобных связок. После короткого перерыва на ту же самую бурду — свинарник. Зловонный ушат, врезающаяся в ладони веревка и пронзительное, унизительное зловоние, которое, казалось, въелось в кожу навсегда.

И всегда, как тень, появлялся старик. Он приходил без причины, просто чтобы осмотреть свою собственность. Его ехидные, шипящие фразы, «Шеваль дрогга» или «Кштар валла, загарр!», стали звуковым сопровождением этого ада. И всегда, всегда — этот быстрый, точный удар тростью по голове. Не калечащий, но унизительный до слез. Я научился не вздрагивать, не подавать вида. Просто стоял, сжав кулаки и глядя куда-то в пространство позади старика, копя ярость.

Две недели. Четырнадцать дней тяжелой работы и целенаправленного террора. Моё тело, хоть и оставалось чужим, начало меняться. Скулы стали резче, исчезла тощая дряблость с рук. Плечи, от постоянного ношения тяжестей, раздались вширь, налились плотными, мышцами. Я стал сильнее. Выносливее.

Видел в деревне и жителей. Женщин у домов, детей, игравших в пыли. Видел даже пару парней, которые, судя по всему, были моими ровесниками. Но когда проходил мимо, неся свою вонючую ношу, они шарахались в стороны, как от чумного. Их взгляды были полны не простого безразличия, а страха и брезгливого отвращения. Я был для них не человеком, а чем-то иным. Загарром.

Однажды, возвращаясь с пустым ушатом от навозной ямы, увидел, как один из таких парней, крепкий и рыжий, неудачно рубанул топором и рассек себе бедро. Парень вскрикнул, схватился за рану, из которой хлестала кровь. Его товарищи засуетились с растерянными лицами.

Я, действуя на чистом автомате, бросил ушат и рванулся к ним. Старая жизнь, где я не раз видел кровь и знал, что делать, на мгновение взяла верх.


—Дурак, жгут надо! — крикнул по-русски, срывая с себя грязную рубаху чтобы скрутить из нее хоть что-то чем можно было перетянуть рану .

Но он не успел сделать и двух шагов. Рыжий парень, бледный от боли и ужаса, закричал что-то пронзительное и отполз от меня, как от прокаженного. Его друзья встали между нами, сжимая топоры, их лица исказились не просто непониманием, а настоящим ужасом. Они смотрели на меня, как на демона, покусившегося на их душу.

В этот момент рядом вырос Гронн. Он не сказал ни слова, просто взял меня за шею и с такой силой швырнул обратно к свинарнику, что я кубарем покатился по земле, ударившись головой о бревенчатую стену.

Лежа в грязи, с гулом в ушах и привкусом крови во рту, смотрел как они сами, неумело и суетливо, перевязывали раненого, бросая в мою сторону испуганные, ненавидящие взгляды.

Вот тогда до меня окончательно дошла вся глубина положения. Я был не просто рабом. Я был изгоем среди изгоев. Чужим в теле чужака. И сила, растущие мышцы, не приближали меня к свободе.

Поднялся, отряхнулся, натянул рубаху, подобрал свой вонючий ушат и поплелся за новой порцией навоза. Но внутри что-то переломилось. Ярость ушла. Осталась лишь холодная, безжалостная решимость. Я выживу. Не для того, чтобы сбежать. А для того, чтобы когда-нибудь, когда представится шанс, раздавить этого старика, Гронна и всю эту гребаную деревню.

На третьей неделе случилось то, что Андрей в глубине души уже начал считать невозможным — проблеск. Не снисхождение, не жалость, а простая, бытовая необходимость.

Мужик, который занимался пережигом дров в уголь — угольщик — слег. С ним приключилась лихорадка, и его обязанности некому было передать, кроме как тому, кто постоянно таскал дрова и хотя бы видел процесс со стороны. Этим «кем-то» оказался Я.

Старик, скрипя зубами от недовольства, что меня необходимо перевести на другую работу, но был вынужден согласиться. Экономика деревни была важнее личной прихоти. Когда Гронн привел к дымящимся угольным кучам, то я, не дожидаясь пинков, молча взял кочергу и начал аккуратно подбрасывать щепу в нижние отдушины, следя за цветом и плотностью дыма. Делал это уверенно, переняв нехитрую, но требующую внимания науку за две недели наблюдений.

Старик, наблюдая за этим, что-то буркнул Гронну, явно недовольный, что «дрогга» оказался не так уж и глуп. Но менять что-либо было поздно.

И вот здесь началось самое интересное. Теперь мне приходилось не только следить за углем, но и носить его — в плетеных корзинах в кузницу.

Кузница стояла на отшибе, у ручья, и с самого порога ее захватывающая мощь била по чувствам. Воздух дрожал от жары и гудел от ударов. В центре этого ада, как повелитель стихий, стоял кузнец. Мужчина лет пятидесяти, ростом и широтой плеч едва ли уступавший Гронну, но в его силе была сконцентрированная, отточенная годами мощь ремесла. Его лицо, обветренное и серьезное, обрамляла короткая седая щетина, а глаза, узкие и внимательные. Его руки были размером с две мои головы, каждый палец — похож на обрубок стального троса.

Он молча наблюдал, как я, сгорбившись, вываливал уголь в специальный бункер. Его взгляд был тяжелым, оценивающим. В отличие от других, в его глазах не было ни страха, ни брезгливости. Был лишь холодный профессиональный интерес.

В тот же день, после того как основные угольные кучи были растоплены и запечатаны, Гронн, получив от кузнеца короткий кивок, не повел Андрея обратно к свинарнику, а толкнул его в сторону кузницы.

Видимо, кузнец что-то сказал старику. Возможно, «Уголь у него получается. Давай его сюда, он нужнее», а может, просто «Он сильный, пусть мехи раздувает». Их язык я все еще не понимал, но иерархию уловил четко: слово Кузнеца здесь весило много.

Так у меня появилась вторая смена. Работу доверили самую черновую, но, как ни парадоксально, куда более человечную, чем таскание навоза.

Работа с мехами. Это оказалось каторгой иного порядка. Две огромные деревянные груши с ручками нужно было ритмично разводить и сводить, чтобы поддерживать в горне ровный жар. Первые дни после этого у меня отказывали руки и спина, но я стискивал зубы и гнал от себя плохие мысли, в кузне было лучше, чем в свинарнике.

Подача заготовок. Кузнец молча тыкал пальцем в полку с железными прутами, и я должен был в нужный момент, угадывая по взгляду мастера, подать ему в горн нужную заготовку и отскочить, чтобы не мешать. Ну и конечное уборка в помещении, в процессе работы образовывалось достаточно много мусора, окалины, шлак отбиваемый с изделий, угольная пыль и пепел выдуваемый мехами. Угольная пыль и пепел, летая, оседала практически на всём, что находилось в кузне. В связи с чем, после завершения работ я ветошью протирал полки с изделиями и инструментом. Веником сметал мусор с пола, совком собирал и выносил на улицу.

Кузнец, чье имя услышал лишь однажды — Борг — был человеком немногословным. Он не хвалил и не ругал. Лишь иногда, если Андрей делал что-то не так, его огромная ладонь опускалась ему на плечо, сжимаясь с такой силой, что кости трещали, и поправляла движение. Это был единственный язык, который он с ним использовал — язык силы и дела.

Но после недели в кузнице Андрей поймал на себе взгляд Борга. Тот, вытирая пот со лба, смотрел на его окрепшие плечи и руки. И в его глазах не было ни презрения, ни ненависти. Было лишь короткий, едва заметный кивок.

И для меня, жившего все это время в атмосфере унизительной жестокости, это молчаливое кивание, одобрение что ли, значило больше, чем любая похвала в моей прошлой жизни. Это был первый, крошечный лучик в кромешной тьме нового существования. И я цеплялся за него из последних сил.

Работа в кузнице стала не просто спасением от свинарника. Она стала щелью в эту чужую, враждебную реальность. И щелью этой был язык.

Кузнец Борг был молчалив. Он общался жестами, кивками и короткими, отрывистыми командами, которых Андрей сначала не понимал. Но он, чей ум, отточенный в прошлой жизни, не был затуманен подростковыми гормонами, начал ловить их, как голодный зверь — крохи.

Когда Борг, указывая на мехи, говорил: «Дунн», и я, запомнив, повторял: «Дунн», вкладывая в звук весь смысл — «раздувать». Сначала кузнец лишь бросал на меня короткий взгляд. Но однажды, когда поднимал тяжелую заготовку, я неуверенно произнес: «Железо?» по-русски, Борг хрипло бросил: «Кранн».

Это был прорыв. Я тут же повторил: «Кранн». Борг кивнул и продолжил работу.

С тех пор процесс пошел активнее. Я стал указывать на предметы вопросительным взглядом.


—«Молот?» — спрашивал по-русски, держа в руках «балгу».


—«Балга. Тулган балга», — поправлял Борг, имея в виду большой кузнечный молот.


—«Балга», — я тут же повторял, и в голове щелкало, как замок.

Узнал, что огонь — «фрайа», вода — «ватра», уголь — «кол». Начал понимать простейшие команды: «Принеси» (Вей), «Держи» (Холд), «Жди» (Талла).

Борг, видя моё рвение, стал подсказывать чаще. Он не утруждал себя долгими объяснениями, но его исправления были точными, как удары молота. Если ошибался в слове, Борг просто повторял его правильно, глядя ему прямо в глаза, пока я не запоминал. Это был суровый, но абсолютно честный процесс обучения.

Еще одним знаком доверия, который изменил всё, стало разрешение ночевать в кузнице. Видимо, Борг устал от того, что его нового помощника каждый раз уводят и возвращают избитым, подавленным, и неимоверно вонючим. Однажды вечером он просто ткнул пальцем в угол, где валялась грубая, но чистая овчина, и бросил: «Талла вей. Сонн» («Остаешься. Спать»).

Для меня это было равносильно попаданию в рай. Сравнительно тепло, сухо, и главное — не было вонючего свинарника. Я понял, что статус кузнеца в деревне чрезвычайно высок. Его слово, пусть и короткое, было законом даже для вредного старика. Тот, конечно, приходил, ворча, к кузнице, требуя «свою собственность», но Борг одним лишь молчаливым взглядом и движением плеч заставлял его отступать. Старик уходил, бормоча проклятия, но перечить Кузнецу не смел.

Однако избегать экзекуций полностью пока не получалось. Старик был хитер и злопамятен. Он выслеживал меня, когда ходил по нужде или таскал в кузню уголь. И тогда, вдали от защищающего взгляда Борга, меня ждали те самые хлесткие, унизительные удары трости.

— «Дрогга! Загарр! Не думай, что ты стал своим!» — шипел он, целясь в голову и плечи.

Но теперь у Андрея была защита. Не физическая, а ментальная. Лежа вечером на овчине в кузнице, слушая потрескивание углей в остывающем горне, он шепотом повторял выученные слова, как мантру: «Балга. Кранн. Фрайа. Вей».

Каждое новое слово было кирпичиком в стене, которую он возводил между собой и своим рабством. И он знал, что однажды эта стена станет достаточно крепкой, чтобы либо защитить его насовсем, либо обрушиться на головы его мучителей. И он очень хотел, чтобы случилось второе.

Очередная встреча случилась у ручья. Я смывал сажу и копоть с лица и рук, когда из-за деревьев, словно зловещая тень, возник старик. На его губах играла привычная ехидная ухмылка, а в глазах плясали огоньки предвкушения. Он уже занес свою проклятую трость, привычным жестом целясь в мою голову.

Но на этот раз всё пошло не по плану.

Я не отпрянул и не замер. Резко выпрямился и, глядя старику прямо в глаза, произнес, тщательно выговаривая еще неловкие, но уже уверенные слова на его языке:

— «Если не прекратишь… я найду способ. Отомщу».

Трость замерла в воздухе. Ехидная ухмылка сползла с лица старика, сменяясь чистым, неподдельным удивлением. Его брови поползли вверх. Он несколько секунд молчал, изучая меня, будто видя меня впервые.

— «Что? Мерзкий пес… наконец-то научился человеческому языку?» — просипел он, и в его голосе сквозь привычное презрение пробивалось нечто иное — любопытство, смешанное с настороженностью.

— «Научился», — коротко и твердо бросил Андрей.

Старик фыркнул.


—«И что? Можешь сказать, как тебя зовут, собака?»

— «Меня зовут Андрей».

— «Андрей…» — старик с отвращением растянул слово, будто пробуя на вкус незнакомую пищу. — «Ага, вот и имя у тебя какое-то собачье. Ладно, Вонючка, иди дальше, работай».

В груди у меня что-то дрогнуло. Казалось, худшее миновало. Наконец то я сумел парировать, впервые за все время заставив этого негодяя удивиться. Чувство крошечной, но важной победы согрело изнутри. Когда я, уже почти расслабившись, развернулся и сделал шаг по направлению к кузнице.

И в этот момент мир взорвался белой вспышкой боли.

Тупой, оглушающий удар трости обрушился на его затылок. Он зашатался, едва удержавшись на ногах, и медленно, через туман в глазах, повернулся.

Перед ним снова стоял старик. Но теперь на его лице не было ни удивления, ни даже злобы. Там была маска чистого, безраздельного удовольствия. Он смаковал этот момент, этот подлый, вероломный удар.

— «Учись…» — тихо прошипел он, и в его глазах читалось продолжение: «Но помни, кто здесь хозяин».

— «Я… тебе… отомщу», — сквозь стиснутые зубы, через боль и тошноту, ели выдавил я.

Старик лишь презрительно фыркнул, развернулся и удалился, постукивая тростью.

Вернувшись в кузницу, с новой яростью погрузился в работу. Каждый уголек, который я бросал в горн, был в его воображении головой старика. Каждое движение мехов раздувало пламя ненависти.

Загрузка...