Глава 89.

Дверь скрипнула, отворяясь под дрожащей рукой старика, и в лицо ударил запах угля, железа и жжёного дерева. Полумрак кузницы, пронизанный тонкими лучами света, что пробивались сквозь щели в глинобитных стенах, обволакивал, как тяжёлый сон. В центре, у наковальни, стоял молодой мужчина — спиной ко мне, с молотом в руке.

Его плечи, широкие, но чуть ссутуленные, двигались ритмично, и каждый удар молота по раскалённому металлу отдавался в моей груди, как удар моего собственного сердца. Я замерла на пороге, не в силах сделать шаг. Воздух стал густым, почти осязаемым, и я боялась вдохнуть, боялась спугнуть этот миг, который, быть может, был ответом на все мои молитвы.

Василий Степанович стоял рядом, его рука всё ещё сжимала мою, и я чувствовала тепло его пальцев — единственное, что удерживало меня от падения в пропасть надежды и страха. Рустам, наш проводник, что-то тихо сказал старику, и тот кивнул, указав на мужчину у наковальни. Я не слышала их слов — мир сузился до этой фигуры, до её движений, до звука металла, что звенел, как колокол судьбы.

Он был высок, выше, чем я помнила Николашу, но в его осанке было что-то знакомое — тот же лёгкий наклон головы, тот же размах плеч. Волосы, некогда светлые, почти белокурые, теперь потемнели, выгорели на солнце и были спутаны, стянуты кожаным шнурком. Его рубаха, пропитанная потом и угольной пылью, висела на нём свободно, а руки, обнажённые по локоть, покрывали шрамы — тонкие, белёсые, точно паутина, и один глубокий, багровый, что тянулся от запястья к локтю. Это были не руки мальчика, которого я знала, — это были руки человека, познавшего труд и боль.

— Николаша… — прошептала я, но голос сорвался, утонув в стуке молота.

Я шагнула вперёд, не замечая, как дрожат ноги, как пальцы Василия Степановича сильнее сжали мою ладонь.

Он не обернулся. Не услышал. Или не захотел.

Молот ударил ещё раз, и искры, точно звёзды, рассыпались по полу. Я сделала ещё шаг, затем ещё, пока не оказалась в нескольких шагах от него.

Сердце билось так громко, что заглушало всё — и стук молота, и голос Рустама, и даже собственные мысли. Я хотела крикнуть, позвать его по имени, но горло сдавило, и я лишь смотрела, впитывая каждую деталь: его профиль, смутно угадываемый в полумраке, изгиб шеи, напряжённые мышцы рук.

— Николаша, — выдохнула я громче, и на этот раз голос прорвался, дрожащий, но ясный.

Он замер. Молот завис в воздухе, и тишина, что последовала, была оглушительной. Медленно, будто нехотя, он опустил инструмент на наковальню и повернулся. Свет из щели в стене упал на его лицо, и я задохнулась.

Это был он. И… не он.

Николаша, мой младший брат, которого я последний раз видела почти четыре года назад, был мальчишкой — худым, с веснушками на щеках, с ясными голубыми глазами, что сияли озорством. Его смех звенел в ушах, когда мы бегали по рязанским лугам, когда прятались от Сони в саду, когда он дразнил меня, называя «Сашенька-княжна».

Но этот человек… Его лицо огрубело, скулы заострились, кожа потемнела от солнца и ветра. Веснушки исчезли, смытые временем и невзгодами, а глаза — те самые голубые глаза, что я так любила, — теперь смотрели тускло, пусто, словно в них погас свет. Над левой бровью тянулся шрам, кривой и глубокий, а борода, неровная, почти мальчишеская, скрывала подбородок. Он выглядел намного старше своих лет — измождённый, сломленный, но всё ещё мой Николаша. Я узнала бы его из тысячи, из миллиона, даже если бы он изменился ещё сильнее.

— Николаша… — голос мой дрогнул, и я шагнула к нему, протягивая руки. — Это я… Сашенька… Твоя сестра…

Он смотрел на меня, и в его взгляде не было ни искры узнавания. Только настороженность, почти страх, как у загнанного зверя. Его губы шевельнулись, но он не издал ни звука. Я не могла остановиться — слова лились сами, отчаянные, рваные, будто я могла заставить его вспомнить, если скажу достаточно.

— Николаша, это я, Александра! Помнишь? Наш дом, сад, где мы с тобой прятались от папеньки? Помнишь, как ты рисовал? Ты всегда рисовал — лошадей, деревья, а я смеялась, что у тебя кони похожи на собак… — я засмеялась, но смех перешёл в рыдание, и слёзы, горячие, жгучие, потекли по щекам. — Ты не погиб, Николаша, ты жив… Я искала тебя… Так долго искала…

Я бросилась к нему, не думая о приличиях, о том, что он чужой, что он не помнит. Мои руки обвили его шею, я прижалась к нему, вдыхая запах угля и пота, чувствуя, как его тело напряглось, как он стоит, точно столб, не отвечая на объятие. Его руки повисли вдоль тела, и это молчание, эта неподвижность резали сердце острее ножа.

— Пожалуйста… — шептала я, уткнувшись в его плечо. — Пожалуйста, вспомни… Ты мой брат… Мой Николаша…

Он не двигался. Я отстранилась, всматриваясь в его лицо, ища хоть намёк на память, на тепло, на что-то, что скажет мне, что он всё ещё там, внутри. Но его глаза были пусты, и это было хуже, чем если бы он оттолкнул меня, хуже, чем если бы он закричал. Я схватила его за плечи, встряхнула, будто могла разбудить его душу.

— Николаша, это я! Сашенька! Ты не можешь не помнить! — голос мой срывался, я почти кричала, и слёзы мешали видеть. — Ты обещал вернуться! Ты обещал, что мы всегда будем вместе!..

Рустам что-то сказал, и старик, хозяин кузницы, заговорил быстро, гортанно. Рустам перевёл, его голос был тихим, почти виноватым:

— Он не помнит, совсем. Головой сильно повредился. Два года назад нашли его в горах, еле живого. Ничего не говорил, только молчал. Думали, умрёт, но выжил. Работает здесь, но… памяти нет. Совсем.

Я покачала головой, не желая верить. Не могла поверить.

Это был Николаша — его лицо, его глаза, его руки. Он не мог забыть меня, не мог забыть всё, что было между нами. Я повернулась к нему снова, схватив его за руку, сжимая так, будто могла передать ему свои воспоминания, свою любовь.

— Николаша, послушай, — я старалась говорить спокойно, но голос дрожал. — Ты Николай Демидов. Из Рязани. Твой отец — Иван Ипатиевич, мать — Надежда Осиповна, Царствие ей Небесное. У тебя есть сестра, Софья, и я… я твоя Сашенька. Ты ушёл на войну, четыре года назад. Мы думали, ты погиб, но ты здесь… Ты жив…

Он смотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло что-то — тень сомнения, едва уловимая. Его губы шевельнулись, и он заговорил — медленно, с трудом, будто каждое слово давалось ему с болью.

— Я… не знаю… — голос его был хриплым, незнакомым. — Не помню… Ничего…

Я задохнулась, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Его слова были как удар, как приговор. Я хотела кричать, бить его, умолять, но вместо этого лишь сильнее сжала его руку, боясь, что если отпущу, он исчезнет, растворится, как мираж.

— Ты должен помнить, — прошептала я, и слёзы снова хлынули. — Ты должен… Николаша, пожалуйста…

Я почувствовала, как рука Василия Степановича легла на моё плечо, тёплая, успокаивающая. Он стоял рядом, молчаливый, но его присутствие было якорем, удерживающим меня от падения в бездну.

— Александра Ивановна, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Дайте ему время. Это… слишком для него. И для вас.

— Нет! — выкрикнула я, отмахнувшись от его руки. — Я не могу ждать! Я искала его столько лет! Я не могу потерять его снова!

Мой голос эхом отразился от стен кузницы, и Николаша — или Юнус, как его здесь звали, — вздрогнул, отступив на шаг. Его глаза, такие знакомые и такие чужие, метались между мной и Булыгиным, и в них было лишь смятение.

Я упала на колени, не замечая, как каменный пол холодит кожу, как пыль оседает на платье. Слёзы текли неудержимо, и я уже не пыталась их скрыть. Я смотрела на него снизу вверх, на этого мужчину, который был моим братом, но не знал этого, и чувствовала, как сердце разрывается.

— Николаша… — голос мой стал тише, почти умоляющим. — Помнишь, как мы сбегали из дома? В тот день, когда папенька запретил нам играть в саду? Мы забрались в старую беседку, ту, что у реки… Ты нашёл там птичье гнездо, с яйцами, и сказал, что станешь их защищать, как рыцарь. А я… я смеялась, говорила, что ты глупый, что птицы сами справятся… Но ты не слушал. Ты каждый день бегал туда, проверял, не разбились ли яйца… А потом, когда птенцы вылупились, ты принёс мне одного, такого маленького, слабого… Ты сказал: «Сашенька, это наш птенец. Мы с тобой его вырастим». Мы кормили его, прятали от Сони, от папеньки… А когда он улетел, ты плакал, а я тебя обнимала… Помнишь, Николаша? Помнишь?..

Я рыдала, не в силах остановиться, и слова, воспоминания, любовь — всё смешалось в этом потоке, что я выливала перед ним, надеясь, молясь, что хоть что-то пробьётся, хоть что-то зажжёт искру в его душе. Я закрыла лицо руками, чувствуя, как слёзы текут сквозь пальцы, как боль раздирает грудь.

— Сашенька… — вдруг раздался голос, тихий, хриплый, но такой родной, что я замерла.

Я медленно подняла голову, боясь поверить.

Николаша смотрел на меня, и в его глазах, в этих тусклых, усталых глазах, мелькнуло что-то живое. Он шагнул ближе, неуверенно, почти падая, и повторил:

— Сашенька…

Я вскочила, забыв о боли, о пыли, обо всём. Слёзы застилали глаза, но я видела его — моего брата, моего Николашу, который смотрел на меня, и в его взгляде было узнавание, слабое, хрупкое, но настоящее.

— Николаша! — крикнула я, бросаясь к нему. На этот раз он не отстранился, а его руки, робко, неуверенно, обняли меня в ответ. Я прижалась к нему, рыдая, чувствуя, как его сердце бьётся под моей щекой, как его дыхание дрожит.

— Сашень… — прошептал он, и голос его сорвался. — Я… я не знаю… Но… птенец…

Я засмеялась сквозь слёзы, цепляясь за него, боясь отпустить. Он помнил. Пусть не всё, пусть только этот маленький, глупый кусочек прошлого, но он помнил. Это было началом. Это была надежда.

И вдруг он отстранился, посмотрел мимо меня, на Василия Степановича, который стоял в стороне, молчаливый, но с лицом, полным боли и гордости.

Николаша нахмурился, будто что-то вспоминая, и сказал, медленно, с трудом:

— Василий… Степанович? Это вы?

Я обернулась, задохнувшись от удивления.

Булыгин шагнул вперёд, его трость стукнула по полу, и он посмотрел на Николашу — долго, внимательно, словно видел его впервые.

— Здравствуй, Николай, — сказал он тихо, и в голосе его была такая смесь чувств — облегчения, вины, надежды. — Ты помнишь меня?..

Загрузка...