Я стоял у стола, глядя на скудный набор инструментов, и впервые за долгое время почувствовал, как по спине бежит холод. Не от страха. От предельной концентрации. Передо мной была не просто пациентка. Передо мной была Марфа. Та самая, что первой в этой глуши приняла меня за живого. Та, что делилась травами, не задавала лишних вопросов… и не дала сойти с ума.
Я раскрыл свою медицинскую сумку — потрёпанную, но родную, как кусок дома. Лазал в ней как в старом рюкзаке — на ощупь, на автомате. И вдруг пальцы наткнулись на маленький флакончик.
Трамадол.
Я даже замер на секунду.
Потом выдохнул и чуть не рассмеялся от облегчения.
— Живём.
Я не знал, как он выжил в этой сумке — с её кочками, дождями, жарой у печки. Но он был. Плотно закрыт. Не истёк срок. Половина дозы — и Марфа хотя бы не будет выть от боли. Это не полный наркоз, конечно. Но в этом мире — почти чудо.
— У меня есть трамадол, — сказал я ей.
Она лежала, прикрыв глаза. Веки дрогнули.
— Колешь — режешь?
— Примерно так. Только потерпи.
Я вскипятил воду, облил все тряпки, нож, иглы. Положил рядом спиртовой раствор. Начал готовить всё: бинты, самодельную простынь, верёвки — чтобы зафиксировать руки и ноги, если начнётся непроизвольная реакция. Это не фантастика, это 1447 год. Тут боль — настоящая, как смерть.
Подошёл с шприцем. Она даже не дёрнулась. Улыбнулась криво:
— Только не оставляй меня тут. В одиночестве.
Я уколол.
— Не собираюсь.
Марфа медленно погрузилась в туман. Трамадол начал действовать быстро, слава фармацевтам XXI века. Дыхание стало ровнее, лоб — чуть влажный, но без гримасы боли. Глаза закрыты. Она ещё в сознании, но почти не реагирует.
Я наложил повязку на лоб, убрал волосы, обернулся — Ваня стоял в дверях.
— Уходи.
— Я… я могу помочь…
— Уходи, Ваня. Это — не учёба.
Он кивнул и молча вышел, прижав дощечку к груди.
Я вымыл руки, как мог, мылом и спиртом. Ладони дрожали, но не из-за страха — из-за избытка адреналина. Сердце стучало в ушах, словно подгоняло: быстрее.
Острым ножом наметил линию разреза в правой подвздошной области. Помнил наизусть: кожа, подкожка, фасция. Дальше — аккуратно, по миллиметру.
Я резал. Медленно. Плавно. Пальцы знали, куда идти, даже если разум подвывал внутри: ты в глиняной избе режешь женщину без наркоза в XV веке. Ты с ума сошёл.
Кровь пошла — немного. Промокнул. Обработал спиртом. Дальше — слой за слоем. Обнаружил воспалённый аппендикс — покрасневший, набухший. Рядом — гной. Небольшой, но уже опасный.
— Прости, — прошептал я.
Перевязал основание, отсёк. Весь процесс — не дольше пятнадцати минут. Но по ощущениям — вечность.
Осторожно наложил внутренние швы кетгутом, благо пару ниток нашёл в дальнем кармане сумки. Снаружи — только плотные перевязки и молитва, чтобы всё срослось.
Когда закончил, откинулся на пол и понял — всё. Дальше она сама. Или нет.
Я сидел рядом, пока её дыхание было ровным. Пока сердце билось. Пока в голове не зазвучала одна простая мысль:
Я смог. Здесь. Сейчас. Без света. Без приборов. Только с ножом, руками и верой.
Я сидел у стены, спиной к холодному бревну, и смотрел, как ровно поднимается и опускается её грудь под одеялом. Марфа спала. Жива. Пока — жива. Я сделал всё, что мог. Остальное — не во власти медицины, ни древней, ни современной. Только время и организм.
В голове шумело. Словно что-то отвалилось внутри и с облегчением упало на пол. Я не замечал, как дрожали руки, как по лицу стекал пот. Не от жара, а от усталости. От тишины после бури.
Я провёл экстренную операцию на кухонном столе. Без ассистента. Без электрокоагуляции. Без света, кроме фитиля. В 1447 году. В глиняной избе. На женщине, которую… я уважаю. А может, и больше.
Когда-то на Севере я вправлял вывихи, зашивал рваные раны после драки, даже один раз — удалял осколок стекла из живота под фонариком. Но тогда рядом были фельдшеры, скорая, больница — хоть что-то. А здесь — я один. Один против всего.
И я справился.
Никто не умер. Пока.
Я посмотрел на свои руки — в пятнах крови, с обломком ногтя на мизинце, мелкие ссадины от грубой верёвки. И почувствовал, как где-то глубоко внутри поднимается странное, глухое чувство. Не гордость. Не облегчение. А что-то похожее на… ответственность. За эту женщину. За деревню. За тех, кто теперь идёт ко мне, как в последнюю аптеку на краю света.
Я встал. Проверил пульс. Тихий, ровный. Щёки чуть тёплые. Я сжал её ладонь.
— Держись. Ты сильная. Ты сильнее меня. Просто потерпи.
Прошёл час.
Она пошевелилась.
— Дмитрий?.. — голос слабый, чуть слышный.
Я сразу оказался рядом, подложил под голову свёрнутое полотенце.
— Здесь. Всё хорошо. Уже всё позади.
Она попыталась повернуть голову, поморщилась.
— Ты… вырезал?
— Да. Аппендицит. Почти прорвался. Ты бы не дожила до утра.
Она прикрыла глаза, губы дёрнулись в улыбке.
— А я думала… ты шутник, а ты — мясник.
— Я и то, и другое. Главное — всё получилось.
Она долго молчала, потом прошептала:
— Не оставляй меня. Пока не встану.
— Даже не думал уходить.
Я взял её за руку. Сжал чуть крепче. Она не отдёрнула.
В эту ночь я не сомкнул глаз. Но впервые за всё время здесь мне не было страшно. Только спокойно.
Утро выдалось прохладным. Очень тихим, с той сыростью, что ползёт из-под земли, как напоминание: осень близко. Я вышел на крыльцо, потянулся и вдохнул. Воздух пах дымом, навозом и… жизнью.
Во дворе уже суетились куры, где-то стучал топор. Из соседнего двора вышел мужик с вёдрами, кивнул мне — и тут же остановился.
— Ты чего… бледный как полотно. Ночью не спал?
Я усмехнулся.
— Работал. Бывает.
Он кивнул, но посмотрел как-то пристально.
Слухи здесь разлетаются быстрее воробьёв.
Когда я зашёл обратно в избу, Марфа спала. Глубоко. Дыхание ровное. Лоб — прохладный. Я осторожно поправил одеяло, проверил повязку — кровь не проступила. Отёк — умеренный. Шов держится. Всё идёт, как надо.
Я сел у окна с кружкой тёплой воды, глядя, как по деревне начинают расходиться люди. Кто с лукошками, кто с вилами, кто просто, как баба Дуня, ходит от дома к дому «на слухи».
И я знал — сегодня слух дойдёт до каждого.
О том, что ночью, в избе на краю села, резали живого человека.
Что ведьмак, лекарь, пришлый — перерезал живот женщине, и она… выжила.
Они будут шептаться. Кто-то — с уважением. Кто-то — с ужасом. Но все будут говорить.
И это уже не остановить.
Я допил воду и записал в тетрадь:
«День 41.
Марфа — стабильна.
Шов — сухой.
Температура — норма.
Впервые — операция в “поле”.
Живы оба.
Слух пошёл. Готовиться к буре».
Не прошло и часа, как в дверь тихо, но уверенно постучали.
Я отложил тетрадь, выглянул — на пороге стоял староста. В своём домотканом кафтане, с запылённым посохом, как будто только с поля. Но выражение лица у него было совсем не будничным.
— Доброе утро, Дмитрий.
— И тебе, Илья. Заходи.
Он помолчал, словно взвешивая.
— Нет. На улицу выйди. Поговорим.
Я накинул тулуп и вышел. Мы прошли чуть в сторону, за угол избы, туда, где ветер не продувал насквозь.
— Говорят… — начал он и сразу замолчал. Потом посмотрел мне прямо в глаза. — Говорят, ты ночью Марфу резал.
— Говорят правильно, — спокойно ответил я. — Аппендицит. Если бы не резал — умерла бы.
Он кивнул. Не быстро. Не осуждая. А как человек, который уже взвешивает решение.
— Народ… волнуется. Не каждый день в деревне кого по-живому режут. А уж бабу — и подавно.
— Понимаю.
— Но при этом никто не умер. Это… — он замялся, — это пугает больше всего. Что ты это сделал — и сработало.
Я молчал. Ждал.
Он скосил глаза на дверь моей избы.
— Ты чего — святой? Или… из иной земли?
— Ни то, ни другое. Просто знаю, как лечить. И делаю, что могу.
Он тяжело вздохнул, потом вдруг стукнул посохом по снегу.
— Вот что, Дмитрий. Слухи уже по всей округе. Завтра приедет боярский человек. Проверить, правда ли всё. А до этого — чтоб ты без глупостей. В селе ты нужен. Но порядок — важнее страха.
Я кивнул.
— Я не бегаю. Не колдую. И не прячусь. Всё, что я делаю — это чтобы люди не умирали.
Староста посмотрел пристально. Потом снова вздохнул — и уже мягче:
— И вот за это… спасибо тебе. Но ты всё равно держись. С народом у нас просто: сперва молятся, потом боятся, потом жгут.
Он развернулся и ушёл, не попрощавшись.
А я остался стоять у стены. Снег трещал под ногами.
А внутри — тревожно шевелилось: гроза на горизонте. И у меня нет ни громоотвода, ни щита.
Я вернулся в избу, стряхнув снег с плеч. Воздух внутри был тёплым, как парное молоко. Огонь в печи потрескивал лениво, в углу шипел чайник, а под одеялом у дальней стены сидел тот самый старик — отец Игната. Уже без бинтов, с перевязанным боком, бодрый, даже слегка раздражённый.
— Ты где шлялся, лекарь? Я тут закипел уже от безделья. Печь топить не умею, баба не ворчит, даже куры молчат — скукота!
Я усмехнулся.
— Значит, здоров. Пора на окончательную выписку.
— Пора-то пора, — буркнул он. — Да Игната с телегой поди ещё ждать.
— Подожди у Григория. Сын твой там сейчас, кузнецу помогает. Уж больно ты ему надоел.
— Вот зараза… — пробормотал старик, но уже улыбался. — Ладно, спасибо тебе. За всё.
Он встал, оделся, и я выдал ему с собой мешочек с мазью, сменную повязку и строгий взгляд:
— Если рана опять потечёт — сразу ко мне. Или пошлю за тобой.
Он только махнул рукой и, пошатываясь, вышел.
Женщина с абсцессом, которую я лечил, уже стояла у двери. В руках — тёплая вязанка трав, на плечах — новый платок.
— Я… тоже уйду, — сказала она. — Вы мне расскажите что да как делать, а дома родные стены да семья помогут до конца оправиться. Уж сама до дома дойду. Спасибо тебе, мил человек. Не верили мы… а ты — вот какой….
— Согласен, — кивнул я. — Но повязки меняй каждый день. И никаких тяжестей.
Она поклонилась, как перед иконой, и тоже ушла.
Я закрыл дверь, остался один.
Почти один.
Марфа лежала у печки, глаза открыты, спокойные. Слабая, но в сознании.
— Очистка избы? — спросила она хрипло.
— Санитарная, — ответил я. — Осталась только ты. И я.
Она улыбнулась уголками губ.
И впервые за всё время я понял — в доме стало тихо не от одиночества, а от мира.
Ваня вечером зашёл ненадолго. Принёс чистые тряпки, подмёл пол, поставил сушиться очередной пучок багульника.
— У тебя… лицо другое, — сказал он вдруг. — Будто небо увидел.
— Или пережил бурю, — вздохнул я. — Всё хорошо, Ваня. И ты — молодец. Завтра отдохни. День будет нелёгкий.
Он не стал спорить. Только оставил у порога небольшую тряпичную куклу, ту самую, на которой тренировался перевязки делать. Молча. И ушёл.
Я снова остался один.
Вернее — с Марфой. Она дремала спокойно, подоткнув одеяло под бок, где недавно было вскрытое нутро. Веки подрагивали, но дыхание было ровным. Тепло от неё, от печи, от всей этой глиняной коробки согревало так, как не грела никакая больница, никакой город.
Я сел у стены, закрыл глаза.
Где-то в другом времени сейчас вечерняя смена, стерильный свет, звон капельниц, недовольные хирурги, суета коридоров.
А тут — тишина. Огонь. Живая женщина, которой я спас жизнь не благодаря технологиям, а потому что просто не мог не сделать этого.
Я чувствовал усталость костей. Тупую, земную, настоящую. Но и удовлетворение — глухое, почти животное. Я не просто выжил. Я справился. Сложнее, чем с болью. Сложнее, чем со страхом. Я справился с невозможным. Здесь. Сейчас.
И, быть может, я наконец… не чужой.
«День 41.
Изба — тиха.
Пациенты — выписаны.
Осталась Марфа.
Шов — чистый.
Жизнь — продолжается.
Я — жив.
Здесь. И это — мой дом.»