Вчера я оперировал женщину в избе, на кухонном столе. Сегодня я варю ей отвар из ромашки и календулы, проверяю пульс и уже не дрожу руками. Мир, кажется, перестал трещать по швам — на какое-то мгновение.
За сорок два дня в этом мире у меня появился дом. Не просто изба с печкой — а место, куда приходят не чтобы умирать, а чтобы жить.
У меня есть пациентка, которой я спас жизнь. Есть мальчишка, что ходит за мной с глазами, полными смысла. Есть уважение, осторожное, но настоящее.
И есть… слух. Он разносит моё имя по округе, будто я не фельдшер, а нечто между чудотворцем и ведьмаком.
Снаружи — зима подбирается ближе. А внутри — аптечка почти пуста. Осталось немного бинтов, спирта с десяток капель, трамадол ушёл. И всё это — без возможности пополнить запасы. Магазина за углом нет. И не будет.
Зато у меня есть:
Ваня — ученик и помощник, быстро учится;
Небольшой запас мыла и трав;
Несколько банок самогонного спирта — основа для настоек;
Признание деревни — пока робкое, но устойчивое.
И главное — я жив. А это, пожалуй, главный итог.
Я проснулся рано — раньше солнца, раньше петуха. Как будто внутренний будильник включился на тревожную волну. Печь ещё тлела. В углу — всё тот же ровный, но осторожный вдох.
Марфа.
Подошёл к ней. Осторожно сел рядом, откинул одеяло. Она уже открыла глаза.
— Доброе утро, — сказала тихо.
— Доброе, — кивнул я. — Проверим, как ты у нас там внутри.
Она кивнула едва заметно. Было видно — устала, но уже не такая тусклая, как вчера. Глаза живые. Щёки розовеют. Пульс уверенный. Температура нормальная.
Осторожно приподнял одеяло, расправил бинты. Повязка сухая. Шов держится. Отёк — спал. Я обработал края настойкой календулы, сменил повязку, не забыв заговорщически прошептать:
— Красоты не прибавлю, но жить будешь.
— Ты про шов или про себя? — хмыкнула она.
Я усмехнулся.
— Про нас обоих.
Она снова закрыла глаза, но уже не от слабости, а с облегчением.
Она выкарабкивается. Всё получилось.
Я ещё немного посидел у печки, проверил банку со спиртом — плотно закупорена, не испарился. Сушёные травы на полке — убраны как положено. Всё как надо. А потом…
Стук в дверь. Не спешный. Весомый.
Я сразу понял — не деревенский.
Открыл. На пороге стояли трое: один — в холщёвой одежде потемней, с широким поясом, при сабле; другой — писарь, с дощечкой и оловянной печатью на шнуре; и третий — молодой, в меховой шапке, при перстне на руке и тонкой, но властной манере держаться.
— Здесь живёт доктор? — спросил он негромко, но так, что спина сама выпрямилась.
— Живёт, — ответил я. — И вы по делу, полагаю?
— Я — боярский сын Матвей. Отец мой слыхал, ты тут людей к жизни возвращаешь. И вот я здесь. Поглядеть.
Он оглядел избу, заглянул внутрь.
— И поговорить. У меня вопросы.
Я молча отступил в сторону, приглашая.
Он вошёл, сбросив с плеч дорожную накидку. Уверенный, молодой.
Но в глазах — не злость. Интерес. Осторожный. Умный.
Начинается…
Боярский сын Матвей прошёл в избу, осмотрелся внимательно, но без брезгливости. Не как человек, привыкший к мягким перинам, а как тот, кто не впервой бывает в крестьянском быту. Он окинул взглядом лавки, полки с банками, пучки трав, котёл над печкой. Марфу заметил краем глаза, но не подал виду.
— Ты лечишь? — спросил, не тратя слов на любезности.
— Да. Чем могу, кого могу.
— И чем?
— Травы. Отвары. Настойки на спирте. Повязки, промывания. Иногда — режу. Если нужно.
— Режешь? — писарь чуть качнулся, но Матвей даже бровью не повёл.
— Ночью вырезал гнойную опухоль в животе. Иначе бы умерла.
Он повернулся к лежащей Марфе:
— Она?
Я кивнул.
— Жива. Температуры нет. Шов чистый.
Матвей подошёл, посмотрел на неё сверху.
— Как звать?
— Марфа.
— Добрая ты баба, — сказал он, почти уважительно. — Вон сколько держишься.
Марфа открыла глаза, слабо улыбнулась:
— С таким лечащим — и в могилу не хочется.
Он усмехнулся. Вернулся ко мне.
— Кто ты такой, Дмитрий?
— Фельдшер. Был. В своей земле.
— И откуда же ты?
Я замер. Но соврал бы — он бы понял.
— Издалека. Очень. Туда дороги нет. Только сюда.
Матвей смотрел пристально. Потом вдруг кивнул, коротко и резко.
— Хорошо. Мне не важно, откуда ты. Важно, что ты умеешь.
Он повернулся к писарю:
— Запиши: «В селе Глухарёво пребывает человек, называющий себя Дмитрием. Лечит — по-новому. Люди выживают. Под наблюдение не брать. Пусть работает».
Писарь посмотрел с изумлением, но не спорил.
— И ещё, — добавил Матвей, — если кто из деревенских вякнет про ведьмачество — первыми отвечать будут передо мной.
Он снова посмотрел на меня:
— Ты мне понравился. Умный. Спокойный. Без высокомерия. Делай, что делал. Но помни — ты теперь на виду. И если умрёт кто именно по твоей — отвечать будешь по всей строгости.
— Понял, — ответил я просто.
Матвей кивнул, повернулся и вышел. Писарь за ним, оставив только еле заметный запах печатного воска и тревожной надежды.
Я только успел сесть, как дверь снова распахнулась — на этот раз без стука. На пороге стояла Лукерья, в платке набекрень, с перепуганным лицом:
— Дмитрий! Деду Васе худо! Упал у двора, за сердце хватается! Кричит, что боль в груди, в руку отдает, в челюсть стреляет!
Я встал уже на ходу, схватил сумку и накинул тулуп.
— Где он?
— У коровника! Его туда посадили, но еле дышит! Белый весь!
— Жив ещё?
— Да! Но глаза стеклянные…
— Беги вперёд, скажи, чтоб грелись тряпки и кружку воды тёплой дали. Я сейчас.
Марфа только подняла бровь с лежанки:
— Иди. Он нас пас, теперь ты его — вытаскивай.
Я кивнул, сжал её ладонь и выбежал.
Дед Василий сидел, привалившись к бревну, как тряпичная кукла. Лицо — пепельное. Веки подрагивают, губы сухие. Правая рука сжата в кулак, прижата к груди. Левое плечо дёргается — боль отдаёт туда. Классика. Сердечный приступ. Скорее всего — острый инфаркт миокарда.
— Вася! — я сел рядом, достал валидол, оставшийся в таблетке из кармана, вдавил ему под язык. — Слушай меня. Дыши ровно. Медленно. Не напрягайся.
— Болит… сильно… — прошептал он. — Как… огнём.
— Знаю. Потерпи. Всё делаю.
Я проверил пульс — нитевидный, частый. Давление — никакого прибора, но по пульсу и цвету кожи всё ясно: падает. Нужно срочно стабилизировать.
Достал из сумки нитроглицерин — в одной из аптечек была старая таблетка. Повезло. Размельчил, под язык. Отлил полглотка спирта, смочил тряпку, приложил к груди. Дал ему маленький глоток воды — не больше.
— Лежать. Молчи. Всё будет.
Через пять минут дыхание чуть выровнялось. Лицо порозовело. Он всё ещё морщился, но глаза уже смотрели осмысленно.
— Пройдёт? — прошептал.
— Не сразу. Но ты крепкий. Главное — не двигаться и не говорить. Дыши. Просто дыши.
Пока я сидел с ним, контролируя пульс, к нам подошёл Ваня, принеся одеяло. Потом — Лукерья с горячим настоем мяты. Я дал деду чуть-чуть.
Минут через двадцать приступ стал спадать.
Я только тогда понял, как у меня гудит в голове — от напряжения, холода, страха. Но дед выжил. Сейчас выжил.
— Спасибо… — прошептал он. — Я уж… попрощался с жизнью…
— А не дождутся. Ты нам ещё нужен. Кто же будет пацанов учить коров гонять?
Он слабо усмехнулся.
Когда я вернулся в избу, за дверью уже начинало темнеть. Ветер успокоился и на улице стало тихо, но у меня внутри всё ещё звенело от выброса адреналина. Второй серьёзный случай за два дня. Второй, когда смерть подошла вплотную — и отступила.
Я снял тулуп, отряхнул снег, прислонился к дверному косяку и просто выдохнул.
Марфа, всё ещё лежа на своём месте, посмотрела на меня с теплом и насмешкой:
— Что, опять кого спас?
— Старого пастуха. Сердце прихватило. Всё по классике: грудь, рука, челюсть. Нитроглицерин сработал. Еле-еле вытащил.
— И ты ещё стоишь? Сядь. Чаю дам.
Я сел. Даже не споря. Она кое-как поднялась на локтях, шевельнулась — тяжело, но уверенно. Я бросился помочь, но она махнула рукой:
— Сама. Надоело, что ты тут как наседка. Спасибо, что не пытаешься лечить меня компрессами на совиных перьях.
Она села, укутанная в одеяло, достала глиняную кружку с заранее настоянной липой и мятой. Подала мне.
— Пей. У тебя руки дрожат.
Я взял кружку. От неё шёл пар, пахло летом и теплом. Я отпил и молча смотрел, как Марфа сидит, чуть побледневшая, но живая, с искоркой в глазах.
— Ты… правда думал, что вытяну? — спросила она.
— Я не думал. Я делал. А остальное — от тебя зависело.
Она кивнула.
— Значит, мы с тобой теперь должники друг другу.
— Сдаётся мне, это у нас уже традиция.
Мы оба немного помолчали. В избе потрескивал огонь, за окном во дворе кто-то мимо прошёл, не заглянув. Впервые за много дней я почувствовал, как под ногами появляется нечто похожее на твёрдую почву.
Дом. Пациенты. Люди. Уважение. Жизнь.
И рядом человек, за которого я боролся, как за своего.
И который теперь — уже свой.
Когда Марфа уснула, я снова сел за стол, разложил листы. Пальцы чуть дрожали, но не от усталости — от того, сколько всего в этом дне было. От осознания.
Я взял ручку, открыл тетрадь и начал писать, не думая, просто фиксируя, как шло изнутри:
**«День 42.
— Пациенты:
• Марфа — послеоперационный период, стабильна, идёт на поправку.
• Василий, пастух — острый коронарный синдром, купирован, наблюдение.
— Инвентарь:
• Спирт — осталась одна банка.
• Травы — запас мятно-ромашковый иссякает.
• Нитроглицерин — 1 таблетка (использована).
• Люди — верят. Не все, но большинство.
— События:
• Визит боярского сына Матвея.
• Предупреждение: я теперь “на виду”.
• Признание — пока негласное, но ощутимое.
• Работы — всё больше. Но и смысла — тоже.
— Итог:
Я — жив.
Они — живы.
Значит, день прожит не зря».**
Я положил ручку, закрыл тетрадь. Подкинул поленце в печку. Потрескивание огня сопровождало меня до самой глубокой, честной усталости. Той, в которой нет страха. Только… спокойствие.