Уже на рассвете, когда солнце в дымке изобразило яичницу-глазунью об одном яйце, разбитом о край сковородки мира, дорога привела нас в поселок Тёплое. Вывеска, аккуратная, но слегка припорошенная летней пылью, суховеи, сообщала, что мы в райцентре. Тульская область, соседка Москвы, но сейчас это звучало как «соседка Марса» или «побратим Веги». Пустота. Та самая, от которой сводит скулы и заставляет сердце биться глухо, как молоток, завернутый в войлок.
— Остановимся на днёвку, — то ли скомандовал, то ли предложил Андрей Витальевич. Голос у него был хриплый, простуженный. Возражений не последовало. Мы и утомились, это да, но пуще — не торопились мы в Москву. Пока не приехали, сохраняется надежда. Та самая дурацкая, детская надежда, что где-то там, за поворотом, сидит начальство, которое знает, что делать. Которое скажет: а, вот и вы! Мы вас заждались. Вот план, вот еда, вот объяснение, почему на всей грешной земле остались только вы да ветер, гуляющий по пустым городам.
А ну, как и в Москве — та же пустота? Та же пыль на кремлёвских звёздах? Тогда это конец света. Не громкий и яростный, а тихий, скулящий, как старая больная собака.
Базироваться решили в больнице. Центральной, районной, не хухры-мухры. Выбор пал на хирургическое отделение. Почему? А почему нет? Здесь всё под рукой: рану перевязать, порез зашить, пулю извлечь — мало ли что случиться может на отдыхе. Днёвка — это же отдых, не так ли? Если, конечно, не считать, что самый главный порез был у каждого в душе, и его ни зашить, ни перевязать было невозможно. Хотя, если ничего не случится, тоже хорошо. Врачи бы сказали: «Прогноз благоприятный». Но врачей не было. Никого не было.
Зашли в палаты. Пахло небытием. Нет, не смертью, не разложением. Небытием как отсутствием жизни. Пахло хлорамином, дешёвым стиральным порошком, немного сыростью, немного пылью, которая этим засушливым летом стала была хозяйкой мира. Комфорта мало, но какой нам комфорт, после полёта на Марс, а затем падения с края света? Застиранное, но чистое бельё на койках — с нас и довольно.
— Что будем делать? — спросил Иван. Глаза у него были красные, воспалённые, не от усталости, а от постоянного, неотрывного вглядывания в горизонт в надежде увидеть хоть кого-то. Впрочем, от усталости тоже.
— Будем набираться сил, — ответил командир. Его лицо было каменной маской, но я знал, что под ней бурлит командирская мысль: что делать? С чего начать? И Кто, чёрт возьми, виноват? — И ума набираться, если получится.
— А хорошо бы в тот колодец гранату бросить. Или пять гранат, — не мог успокоиться Иван. Он всё возвращался к тому колодцу в Ключах. К тому месту, где пропал Антон. Просто испарился. Дал автоматную очередь, и исчез. Ни крикнуть, ни аукнуть.
— Колодезника пугать? — усмехнулся Олег. Усмешка получилась кривой и злой.
— Какого колодезника?
— По нашим поверьям, в некоторых колодцах колодезники живут. Духи такие. Зазеваешься — утянут к себе. Не со зла, а просто скучно им в колодцах, вот и ищут собеседника.
— По нашим — это по каким? — Ивана начало трясти, он ненавидел эти мистические бредни, когда мир и так сошёл с ума.
— По деревенским. В колодцах колодезники, в реках мавки, в озерах водяные. Мир-то наш, сэр Иван, он всегда был ненадёжным. Просто мы забыли. А теперь он нам это напомнил.
— Так что, по-твоему, Антона нечистая сила унесла? — голос Ивана дрогнул, в нём послышалась та самая напряженность, что подкрадывалась к нам мелкими шажками.
— Мы ничего не знаем, — оборвал разговор командир. И правильно сделал. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног, как реальность начинает трещать по швам, обнажая то, что пряталось под ней всегда. — Никаких признаков, что с Антоном случилось что-то плохое, нет.
— Ага, просто исчез. Как капля воды на раскалённой сковороде. Щёлк — и нету.
— Не он один исчез. Мог ведь просто уйти от нас. Может, ему веселее одному. Бунтарская натура. Или хочет на родине побывать перед концом.
— Каким концом? — спросил я, и сам испугался собственного вопроса.
— Любым, — деланно равнодушно ответил командир. — И Москва ему совершенно неинтересна, а интересен, к примеру, город Павловск Тульской же области. У него там родители.
— Так что, поедем в Павловск?
— Зачем? Мы не на войне, он не дезертир, с чего нам за ним гоняться? Захочет в Москву — берёт любой автомобиль, хоть «Мерседес», да и приезжает. На всякий случай договариваемся: место встречи — Мавзолей. Пишем мелом на стене, что и как. Это если Москва пустая. А если не пустая — то, значит, писать не нужно. Власти распорядятся, что и как. — он помолчал, осматривая наши физиономии. Тот еще видок. Марсиане, чистые марсиане — лысые, безбровые, бледные и тощие. А глаза огромные — ну, так кажется из-за худобы.
— Ладно, господа товарищи, красные, белые и зелёные. Все на нервах. Давайте позавтракаем, а потом дневной сон. Как в детском саду. Только поосторожнее с оружием. А то с перепугу начнём стрелять, друг друга тут же и положим. Играть в ковбоев при полном отсутствии зрителей — последнее дело, — распорядился командир.
— Может это… Караул выставить? — спросил Олег, косясь на дверь, ведущую в коридор, длинный и тёмный. Освещения-то нет, а окошки узкие.
— Мы все — караул, — опередил я Андрея Витальевича, и мои слова показались мне глубочайшей истиной. Мы были караулом у постели умершего человечества. Почётный караул из последних марсиан.
Завтракали запросто, дошиком. Та же 'Перапёлка, только сбоку. Главное — в контейнерах. Мыть не нужно. Чистота чистотой, но не так уж мы и пачкаем планету.
Мы ели неспешно, как некогда трапезничали графы да бароны, когда обед длился и час, и два.
— Давайте спать, пока есть силы, — командир первым закончил завтрак. Да, чтобы уснуть, силы нужны. Усталость, не ищущая покоя — вот что нам грозит. Когда сутками не можешь заснуть, и мысли бьются о череп, как мухи о стекло. Хотят улететь на волю, а не могут. Мысли. И мухи.
Мы расположились в палате. Не спалось. Только закрою глаза, как вижу: просыпаюсь, и все тоже спят. Но уже навсегда. Тихий, беззвучный конец нашего маленького отряда. Пожалуй, и впрямь нужно было караул организовать, для спокойствия. Но с другой стороны, через полчаса дежурный начал бы слышать шаги в пустом коридоре, голоса в вентиляции. И тогда он бы начал палить из своего автомата по теням, а мы бы перестреляли друг друга во сне, приняв за чужих. Страх — он как радиация. Невидим, но убивает вернее пули.
— Ты куда? — сказал командир Ивану, который поднялся с койки и взял свой автомат.
— Куда царь пешком ходит, — буркнул Иван.
— Автомат-то зачем? На случай, если в сортире нечисть заведётся?
— На случай чужих.
И вот она, критическая полоса. Перестали есть космическую лапшу — и сразу полезла наружу вся эта напряжённость, все эти сумасшедшие домыслы. Мы перестали делать вид, что всё нормально. Да и отряд ли мы? Или просто кучка испуганных людишек, брошенных богом и забытых дьяволом?
— Ну, и я заодно, — сказал я и встал. Но пистолет оставил у койки. Вдруг она, койка, начнёт шевелиться? В этом новом мире нельзя было быть уверенным ни в чём.
— Одна кобыла невесть куда, другая туды ж, — пробормотал Олег, закутываясь в одеяло.
И мы строем, как два самых настоящих параноика, пошли к унитазам.
Да почти зря. За последние двенадцать часов на всё про всё воды выпили пол-литра, плюс-минус. С дыханием и потом ушло больше. Обезвоживание. Сухая, трескающаяся реальность. С завтрашнего дня, решил я, будем пить по пол-литра четыре раза в день. Минеральной воды. Как по рецепту врача. От болезни под названием «конец света».
Вернулись. Улеглись. Тишина снова сомкнулась над нами, густая, тягучая, живая. Она прислушивалась к нашему дыханию. И ждала. Просто ждала. А за дверью, в бесконечных коридорах пустой больницы, кто-то негромко и очень аккуратно поскрёбся по штукатурке. Один раз. И потом ещё. Может, ветер. А может, и нет. Может, колодезник пришёл проведать своих новых пациентов. Спите хорошо, мальчики. Спите, пока можете.
Мы молчали, и тоже прислушивались. Не друг к другу, а к миру за окном, который замолчал раз и навсегда. И в этой тишине Василий решил потратить время с пользой. Взялся за радиоприёмник. Надел наушники, чтобы никого не беспокоить, и начал обшаривать эфир. Было слышно, как поскрипывает ручка настройки — всё-таки Китай остаётся Китаем.
— Слушайте! — вдруг сказал он, вытаскивая из гнезда штекер наушников.
Сначала мы услышали только белый шум. Шипение великой мировой пустоты, статический гул вселенского похоронного звона. Потом, едва различимый, словно голос из-за толстой стеклянной стены, прорезался другой звук. Чёткий, металлический, лишённый всякой эмоции. Женский или мужской — понять было невозможно. Это был просто Голос.
— Siebenundzwanzig, vierzehn. Neunzehn, dreiundsechzig. Siebenundsiebzig, null zwei — донеслось до нас, будто диктор стоял за дверью и говорил, отвернувшись от нас.
Мурашки побежали по моей спине. Не от самих чисел, а от тона. Так мог бы объявлять остановки кондуктор в поезде, идущем в Ад.
Командир, Алексей Витальевич, вздрогнул, будто его хлестнули по щеке. Его рука непроизвольно потянулась к месту, где мог бы в кобуре висеть пистолет, жест, который он повторял всегда, когда чувствовал опасность, которую не мог ни увидеть, ни понять. Но пистолета у него не было, хотя мог бы и разжиться. Вот как я.
— Это что? — его голос, обычно такой твёрдый, сдавленный и хриплый, прозвучал приглушённо.
Василий не отрывал взгляда от шкалы, его лицо в тусклом свете дисплея казалось маской учёного-фанатика, нашедшего наконец искомое.
— Номерная станция. На частоте пять тысяч триста сорок пять килогерц.
— Номерная станция? — командир переспросил, и в его вопросе слышалось непонимание. С врагом, которого можно увидеть в прицел, он знал, как бороться. С этим — нет.
— Именно, — Василий кивнул, его глаза сузились. — «Немецкие дожди», «Линкольнширский поэт», «Севастопольский вальс»… Центр — Юстасу. Передают группы чисел. Вероятно, шифр. Одноразовый блокнот. Не взломать.
Его слова повисли в воздухе, тяжёлые и непонятные, как заклинания старика Хоттабыча.
— Кто передаёт? — в голосе командира прорвалось раздражение, беспомощность человека действия перед лицом абстракции.
— Не знаю. На то она и номерная — всё секрет. Передатчик, диктор, приёмник… Всё врозь. Диктор читает с листа, не зная, что означают цифры. Получатель расшифровывает, не зная, кто читал. Призраки, говорящие с призраками.
— Но говорят на немецком? — упёрся командир, цепляясь за хоть какую-то ниточку, хоть какое-то подобие порядка.
— Нул цвай — значит, ноль два, значит, немецкий. Но это ничего не значит, Алексей Витальевич. Говорить могут хоть корейцы, хоть индейцы, кто им запретит? Это просто маска. Язык-призрак для сообщений-призраков.
Голос из динамика, не изменив интонации, начал затихать. Цифры поплыли, захлебнулись в нарастающем шипении, словно тот, кто их произносил, отдалялся от нас, уходя в какую-то иную плоскость бытия, где мы были лишь случайными, незамеченными слушателями.
— Всё, — Василий с досадой выключил приёмник, и тишина, теперь казавшаяся ещё более гнетущей, обрушилась на нас вновь. — Днём приём на этой частоте плохой. Ионосфера, скачки… Ночью еще поищу, хотя что толку? Это ведь может и не человек вовсе, а искусственный интеллект шалит.
Командир долго смотрел на него, а потом перевёл взгляд на меня.
— Доктор, что это вы проделали с водой — там, в Ключах? — спросил он теперь меня.
Вопрос повис в воздухе, острый и неожиданный, как удар локтем в бок в очереди за визой в Германию.
— Долгая история, Алексей Витальевич. И секретная. Позже расскажу, если… — я отвёл взгляд, глядя в окно.
Он не стал настаивать. Просто кивнул и отвернулся. Секреты — это серьезно. С секретами не шутят. Статья 283.
А я закрыл глаза, пытаясь всё-таки заснуть. И видеть сны, быть может. Хотелось бы снов простых, беспечных, из прежней жизни.
Вода… Что я знаю о воде? В Антарктиде, на станции «Ломоносовская», многое о ней говорят. И всяк своё. Иные — с благоговением. Иные — со страхом. Учёные-прагматики и техники-мистики. Ну, собственно вода. Аш два О. Лёд. Пар. Переохлажденная вода. Перегретая вода. И производные воды — простые и сложные. К сложным производным относятся и некоторые живые существа. Или даже все, если копнуть достаточно глубоко. Включая меня. Включая нас всех. Мы всего лишь сложные, самоосознающие сосуды с водой, которые на время решили, что они — нечто большее.
Мы изучали озеро Ломоносовское. В ста сорока километрах от Южного полюса по гринвичскому меридиану. На глубине три с половиной километра под поверхностью льда. Озеру было тридцать миллионов лет, или около того. Вечность в ледяной тюрьме. Всё это время оно было изолировано от остального мира ледяным барьером, толщиной в эпохи. У Конан-Дойля есть роман о затерянном мире, где сохранились динозавры. Ломоносовское озеро — тот же затерянный мир, только водный, тёмный, холодный и бесконечно древний. Правда, динозавров в нём мы не нашли.
Но нашли другое. Крайне необычное, куда необычнее костей и окаменелостей. Мы нашли саму Жизнь. Но не такую, какой мы её знаем. Не углеродную, не ДНК-шную. Нечто, существующее в толще воды, в вечном мраке и холоде, под чудовищным давлением. Нечто, что, возможно, даже не догадывается о нашем существовании там, наверху, под жалкой плёнкой атмосферы. А может, догадывается. И наблюдает. И ждёт.
От этих учёных мыслей, всегда таких упорядоченных и строгих, но теперь ведущих в самый тёмный уголок безумия, я быстро засыпаю. Бегство в сон. Единственное доступное убежище.
Заснул и на этот раз. И мне приснилось, что я там, в глубине. Давление сжимает череп, темнота давит на глаза. И сквозь стекло иллюминатора батискафа на меня смотрит нечто. Оно не имеет формы. Оно — просто движение. Тень в толще воды. И оно передает сообщение. Не числа. Не слова. Просто холод. Бездонный, абсолютный холод, проникающий в самое нутро, в саму душу. И я понимаю, что это и есть тот самый шифр. И он адресован мне.