Глава 19 Возвращение к истокам

Три месяца канули в Лету с той ночи, когда мы вернулись домой.

Время текло медленно, как густой мёд, затягивая раны, сглаживая острые углы памяти. Дом, ещё недавно пропитанный тревожной тишиной, теперь потихоньку наполнялся жизнью – робкой, но упрямой.

Мать сидела у окна, штопая ветхую рубаху. Скупые нити солнца, просачиваясь сквозь пелену облаков, ласкали её руки – теперь не скрюченные болью, а ловкие, уверенные. Пальцы больше не дрожали, подчиняясь капризам иглы. Лишь багряный шрам алел на левой ладони – память о руне, что некогда билась под кожей, словно сердце. Теперь – лишь тихий отголосок прошлого, напоминание о том, что было и чего больше не повторится.

Я стоял в дверях, наблюдая за ней. Казалось, будто за эти месяцы она сбросила с себя годы страданий. Лицо её, прежде измождённое, теперь дышало спокойствием. Даже воздух в комнате стал другим – тёплым, наполненным запахом воска и сушёных трав.

– Сынок, придержи, – она протянула мне ткань, и я уловил в её глазах робкий проблеск былого огня, что мерк в заточении, задыхаясь в темноте.

Я принял рубаху, ощущая под пальцами грубую ласку шерсти. Ткань была старой, потрёпанной, но прочной – как и всё в этом доме. Выносливой.

– Тебе лучше. Гораздо.

Она одарила меня улыбкой, в которой не было ни тени чуждого. Ничего лишнего – только она. Настоящая.

– Да.

Всего лишь слово, но в нём – целая исповедь, выстраданная и выплаканная. В нём – ночи, когда боль грызла её изнутри, и утро, когда она впервые за долгое время смогла встать без посторонней помощи. В нём – тихие разговоры у печи, когда мы, наконец, начали вспоминать, каково это – не бояться.

За окном шелестел ветер, играя с пожухлыми листьями. Скоро зима. Но теперь я знал – мы её встретим. Вместе.

Жизнь вернулась в привычное русло.

Тяжёлые двери амбара больше не скрипели, будто под грузом невысказанных опасений, а распахивались легко, пропуская золотистые лучи рассвета. Даже стены, пропитанные годами молчания, теперь, казалось, дышали глубже, вбирая в себя запахи новой жизни – сушёных яблок, дубовой коры и воска от свечей, которые Велена ставила у образа в углу.

Она вновь колдовала над варевом, но теперь смрад горькой полыни уступил место сладкому дурману мёда и мяты – снадобья для залечивания ран, для безмятежного сна, для усталых ног путников, заглянувших под наш кров. Её движения, ещё недавно резкие, будто она боялась, что зелье выскользнет из рук, теперь были плавными, почти ласковыми. Она размешивала отвар длинной ложкой из черёмухи, шепча что-то под нос – то ли заговор, то ли просто напев из детства.

Я сидел напротив, сложив ноги на грубых половицах, и наблюдал, как в котле пузырится тягучая жидкость, переливаясь оттенками янтаря и меди.

– Добавь ещё щепоть чабреца, – бросила она, не глядя, будто чувствовала моё внимание кожей. – Но не дави, пусть сам раскроется в жару.

Я послушно протянул руку к пучку сушёных стеблей, рассыпавших пряную пыльцу между пальцев.

Велена даже начала посвящать меня в тайны трав, обучая их сочетаниям, чтобы не вступали в распрю друг с другом.

– Зверобой – яростный, он заглушит ромашку, если не усмирить его лавандой, – говорила она, перебирая пучки зелени, разложенные на столе. – А вот душица – добрая, но упрямая. Если переборщишь, заставит сердце биться, как перепуганный заяц.

Я запоминал, кивая, и она одобрительно щурилась, будто впервые замечала, что у меня не только кулаки, но и голова на месте.

– Ты ведь всё равно останешься здесь, – обронила она однажды утром, пододвигая котелок ближе к танцующим языкам пламени. Голос её звучал ровно, без намёка на вопрос – просто констатация. – Значит, должен уметь не только крушить, но и врачевать.

Я не прекословил, внимая её мудрости. Потому что она была права. Потому что после всего – после тьмы, после борьбы, после потерь – этот дом, этот очаг, её спокойные руки, знающие, как собрать разбитое, стали тем, за что я был готов держаться.

И когда ветер стучал в ставни по ночам, мне больше не чудились в нём голоса из прошлого. Теперь я слышал лишь шелест листьев за окном – и мерный, убаюкивающий звук её дыхания за тонкой стенкой.

Жизнь вернулась в русло. И это русло было мне по душе.

Периодически к нам наведывался Седой, иногда принося гостинцы из леса.

Его появлению никогда не предшествовал стук в дверь или оклик – он просто возникал на пороге, словно тень, отброшенная кленом у крыльца. В руках неизменно что-нибудь да было: то связка душистых белых грибов, перевязанная лыком, то берестяной туесок с лесной малиной, то пара жирных рябчиков, подстреленных метким взглядом.

– Ну-ка, принимай, хозяева, – бормотал он, сбрасывая сверток на стол, и тут же отряхивал рукава, будто спешил стряхнуть с себя следы цивилизации.

Велена качала головой, но уголки её губ неизменно дрожали от сдерживаемой улыбки.

– Опять по чужим делянкам шастал? – подкалывала она, разворачивая узелок.

Седой только хрипел в усы, усаживаясь на лавку, и принимался точить нож о камень, будто это и был его ответ. А потом, когда котел уже булькал, а запах дичи смешивался с ароматом трав, он вдруг начинал рассказывать – о волчьих следах у Черного ручья, о том, как видел, как лосиха учила теленка переходить топи, о старом дубе, в дупле которого поселилась сова с глазами, как две полные луны.

И дом наш в эти вечера становился немного другим – больше похожим на берлогу, на пристанище, где можно переждать непогоду, зная, что за стенами бодрствует лес, древний и мудрый, как сам Седой.

Но и про боярские обязанности Мирослав не забывал. Тяжелая дверь боярской избы скрипела на кованых петлях, пропуская внутрь струю холодного воздуха. За длинным дубовым столом, уставленным свитками и восковыми дощечками, сидел Мирослав – плечистый, с медвежьей статью, но с неожиданно цепким взглядом, в котором читалась привычка к кропотливой работе.

Боярские дела не терпели спешки. Каждое слово в грамоте, каждая печать на договоре – всё это было как сборка лука: чуть перетянешь тетиву – и стрела уйдёт в молоко.

– Опять спор о межах? – хрипло пробормотал он, разворачивая пергамент с жалобой от соседнего села.

Писарь, тощий, как жердь, с пером за ухом, почтительно кивнул:

– Третий месяц тягаются. Одни говорят, ручей – граница, другие – что дуб.

Мирослав щёлкнул языком, откинулся на резной стул и потёр переносицу.

– Пусть старосты сходятся на том месте с мерной верёвкой. А кто первым заартачится – того на двойной оброк.

Он не любил эти склоки, но понимал – без них никак. Боярин – не только меч и щит, но и весы.

На краю стола дымился глиняный кубок с мёдом, уже остывшим. Мирослав отхлебнул, поморщился и потянулся к следующему свитку – о недоимках.

– Ивашко Безродный опять не сдал зерно?

– Говорит, мыши погрызли запасы.

– Мыши, – усмехнулся Мирослав. – Ну что ж, пошлём к нему дьяка. Пусть проверит… мышиные норы. Если найдутся полны – простим. Если пусты – пусть отрабатывает.

Он ставил резкую печать на грамоте, и воск под ней ложился неровно, как судьба тех, кто пытался его перехитрить.

За окном уже сгущались сумерки, но дела не кончались. Ещё спор о покосе, жалоба на купца-обманщика, вопрос о свадьбе боярской дочери…

Мирослав вздохнул, почесал щетину и потянулся за следующим свитком.

"Вот она – настоящая сеча", – думал он. "Только враги здесь – не чужие мечи, а жадность да глупость. И победить их куда сложнее."

Дни текли мирно…

Но с приходом ночи…

С приходом ночи я покидал тёплый кров и садился на крыльцо, прижимая к коленям "Лютоволка".

Деревянные ступени поскрипывали подо мной, а в небе, чёрном, как смоль, загорались первые звёзды – холодные и бесстрастные. Лезвие меча отзывалось лёгкой дрожью под пальцами, словно живое существо, чуящее мой настрой. Его синее пламя больше не вырывалось наружу без повода, но я нутром чуял – оно не погасло, а лишь затаилось, будто зверь, свернувшийся клубком в глубине души. Ожидая часа.

Тишину нарушал лишь шелест листьев да редкие крики ночных птиц. Где-то вдали, за оградой, шуршала в траве лиса, а над болотами поднимался туман, медленный и вязкий, как дыхание спящего дракона.

Иногда ко мне возвращались сны.

Душный офис. Кондиционер, бубнящий над головой. Несмолкаемые звонки, сливающиеся в один протяжный гул. Лифт, уносящий в бездну – вниз, вниз, туда, где свет ламп дневного света меркнет, а стены сжимаются, как пасть. Зеркала, в которых вместо меня отражался кто-то чужой, хищный…

Но теперь я просыпался не в ледяном поту, дрожа от ужаса, а с тихим вздохом облегчения. Потому что знал – это лишь призрачные тени былого. Они утратили свою власть, сгинули в прошлом, как утренний туман под солнцем.

Однажды мать позвала меня в лес.

Ее голос прозвучал так же неожиданно, как когда-то в детстве, когда она будила меня перед рассветом, чтобы показать, как роса переливается на паутине. Я отложил в сторону топор, которым колол дрова, и кивнул, даже не спрашивая, куда и зачем.

Мы шли по старой, заросшей тропе, где корни деревьев, словно узловатые пальцы, цеплялись за наши подолы. Воздух был густым и сладким от запаха перезрелой земляники и нагретой хвои. Но на этот раз мать повела нас не к таинственной границе миров, не к тем руинам, где когда-то билось сердце древней магии, а к маленькой, поросшей мхом поляне, где россыпью синела черника.

– Помнишь, как ты в детстве обожал эти ягоды? – спросила она, склоняясь над кустом, усыпанным спелыми плодами.

Ее руки, обычно занятые работой, теперь двигались легко и грациозно, будто она снова стала той самой женщиной, что когда-то могла часами бродить по лесу, собирая травы и напевая старинные песни.

Я невольно улыбнулся, поддавшись сладкому наваждению воспоминаний.

– Да. И всегда объедался до колик в животе.

Она рассмеялась – звонко, беззаботно, словно юная девица.

– А я отпаивала тебя мятным отваром и нашептывала сказки до самого утра.

Ее смех разлетелся по поляне, спугнув белку, которая метнулась вверх по стволу сосны. Мы молча собирали ягоды, и в этом молчании не было ни грамма тягостного. Лишь душевный покой, тихая радость единения.

Черника лопалась под пальцами, оставляя фиолетовые следы, а солнце пробивалось сквозь листву, рисуя на земле узоры из света и тени. Казалось, время здесь замедлило свой бег, позволив нам украсть у судьбы этот миг – простой, ничем не примечательный, и оттого такой драгоценный.

Я украдкой взглянул на мать. В ее глазах, обычно таких сосредоточенных, теперь плескалось что-то легкомысленное, почти детское.

– Знаешь, – сказала она вдруг, – я думала, мы уже никогда не вернемся к таким моментам.

Я не ответил. Просто протянул ей горсть ягод, и она приняла их с той же благодарностью, с какой когда-то принимала мои первые, неловко сорванные цветы. А вокруг нас лес жил своей жизнью – шуршал листвой, перешептывался ветками, и, казалось, одобрительно улыбался, наблюдая за тем, как две потерянные души наконец-то нашли дорогу домой.

Возвращаясь домой, мы повстречали путника.

Тропа внезапно сузилась, будто лес затаил дыхание, и в этот момент из-за поворота показалась согбенная фигура. Старик, опирающийся на посох из корявого можжевельника, двигался медленно, но с неожиданной для его возраста уверенностью. Его лицо, исчерченное глубокими морщинами, напоминало карту ветхих дорог – каждая складка хранила историю, каждое пятно на выгоревшей от солнца коже говорило о годах, проведённых под открытым небом.

Он остановился, увидев нас, и вдруг низко поклонился – не как нищий, просящий милостыню, а как равный, оказывающий уважение.

– Мирослав.

Его голос, сухой и потрескавшийся, как осенний лист, тем не менее прозвучал чётко, без старческой дрожи. Я нахмурился, пытаясь поймать ускользающую нить узнавания.

– Вы знаете меня?

Старик выпрямился с лёгким хрустом в спине, и в его потускневших, будто затянутых дымкой глазах промелькнуло что-то… до боли знакомое.

– Нет. Но я знаю её. – Он кивнул в сторону матери, и я заметил, как её пальцы непроизвольно сжали край передника. – И знаю, что ты избрал свой путь.

Он протянул мне небольшой свёрток, перевязанный грубой верёвкой, которая впилась в его узловатые пальцы.

– Возьми. Это тебе ещё пригодится.

Развернув затёртый кусок ткани, я обнаружил ножны – чёрные, как крыло ворона в безлунную ночь, с вытканным серебром причудливым узором. Орнамент до мельчайших завитков повторял руны на моей ладони, будто был создан специально для "Лютоволка".

– Благодарю, – пробормотал я растерянно, ощущая, как под пальцами металл отзывается едва уловимым теплом.

Старик одарил меня мудрой улыбкой, в которой читалось что-то между одобрением и предостережением.

– Не благодари раньше времени, – произнёс он и, повернувшись, сделал шаг в сторону леса.

– Погодите! – окликнул я. – Как вас зовут?

Но старик уже растворялся в вечерних сумерках, он ушёл, бесследно растворившись в густых лесных тенях, словно и не бывало его вовсе.

Мать стояла неподвижно, её лицо было нечитаемо.

– Ты знала его? – спросил я.

Она медленно кивнула, не сводя глаз с тропы, где только что стоял незнакомец.

– Да. Но это было очень давно.

И в её голосе я услышал то, что она не сказала вслух – встреча эта была не случайной. Как и ножны в моих руках, которые теперь казались частью чего-то большего, чего-то, что только начинало раскрываться передо мной.

Вечером я сидел у жарко пылающего костра, любуясь диковинным подарком.

Огонь трещал, выплёскивая в ночь искры, которые тут же гасли в прохладном воздухе. Я провёл пальцами по серебряной насечке на ножнах, чувствуя, как узоры будто оживают под прикосновением, переливаясь в свете пламени. "Лютоволк", лежащий на коленях, тихо гудел в ответ, словно старый пес, узнавший свою упряжь.

Мать неслышно присела рядом, согревая о пламя свои ладони. Её профиль, освещённый дрожащим светом, казался вырезанным из тёмного дерева – твёрдым и в то же время удивительно мягким.

– Ты всё ещё тоскуешь по тому миру?

Её вопрос повис в воздухе, смешавшись с дымом, тянувшимся к звёздам. Я задумался, глядя, как языки пламени лижут поленья, оставляя после себя угли, похожие на крошечные вулканы.

– Нет. Он был… сном. А это – явь.

Слова вышли сами собой, но, произнеся их, я понял – это чистая правда. Тот мир с его бетонными коробками, вечной спешкой и пустыми глазами прохожих казался теперь далёким кошмаром, который больше не имел надо мной власти.

Она ласково положила руку мне на плечо, сжимая его с нежностью, от которой в горле неожиданно встал ком.

– Хороший ответ, сын мой. Очень хороший ответ.

Над нашими головами распускались звёзды, усыпая тьму своим бриллиантовым сиянием. Где-то вдали ухала сова, нарушая тишину ночи, а в траве стрекотали сверчки, будто переговаривались между собой.

И где-то там, за незримой границей леса, за чертой, где кончалась наша земля и начинались чужие владения, они всё ещё ждали, вынашивая свои коварные планы. Тени прошлого, враги, оставшиеся недобитыми, тёмные силы, что не забыли ни моего имени, ни того, что я у них отнял.

Но сейчас это не имело ровным счётом никакого значения.

Потому что дом был здесь – в треске костра, в тёплой тяжести материнской руки на плече, в знакомом запахе дыма, смешанного с хвоей. В этом кусочке мира, который стал моим по праву крови и выбора.

А война…

Я потянулся к "Лютоволку", ощущая, как его рукоять ложится в ладонь, будто продолжение собственной руки.

Война могла и подождать.

Сегодняшний вечер принадлежал только нам.

Загрузка...