1449, сентябрь, 18. Константинополь
Эта захудалая лавка сапожника стояла там же, где и прежде. Да и мастер никуда не делся. Вон — сидел и трудился, только спина его была, казалось, не такой сгорбленной, а руки двигались увереннее, без прежней злости.
— Опаздываешь, — буркнул он, не поднимая головы, когда услышал знакомые шаги. — Думал уже, что сегодня не придешь.
Булочник подошел и поставил корзину на лавку. Лицо у него усталое, но живое.
— Как же без меня? — усмехнулся он. — Нет. С утра на ногах. Все разношу и разношу.
С этими словами он достал из корзины лепешку. Потом вторую. И небольшой горшочек размером с кружку или даже меньше.
Сапожник краем глаза ее приметил и, подняв голову, спросил:
— А это что?
— Мед. Немного.
— Воруешь?
— Обижаешь. Заплатили им. Вот жена и передала тебе гостинец.
— Не жирно ли?
— Тут немного — на треть.
Сапожник хмыкнул, но не зло, а скорее… удивленно.
Отложил инструменты и вытерев руки о тряпицу, он взял лепешку. Отломил. Пожевал. Потом попробовал мед, осторожно, будто бы не веря.
— Ну? Как? — спросил булочник.
— Сладкий, — пожал плечами сапожник. — Столько лет уже не пробовал.
Булочник сел рядом, у стены, и вытянул ноги.
— Я тоже… Да… С заказами-то у тебя как?
Сапожник ответил, но не сразу, а степенно дожевав хлеб.
— С заказами стало получше, но радоваться особенно нечему.
— Видишь? Лучше. А говорил — все пропало, — улыбнулся булочник.
— А я и сейчас псалмы не пою, — буркну сапожник.
Булочник не стал с ним спорить. Знал о мрачном характере и тяжелой жизни. Просто зашел с другой стороны:
— У меня раньше к полудню дел не оставалось. Не брали особо хлеб. Нечем платить было. Все больше бросовой рыбой питались.
— А теперь?
— А теперь хожу до самого вечера. Все разношу и разношу. И сил уже нет. Собираюсь помощника брать.
— В долг берут? — с казалось, надеждой, спросил сапожник.
— Нет. Платят.
Сапожник кивнул, дожевал и вернулся к обуви.
— Про него говорят, — выдержав довольно приличную паузу, произнес булочник.
— Про императора? — переспросил сапожник, хотя и так понял.
— А про кого еще? — улыбнулся булочник.
— И что? Что-то по делу или все как обычно?
— Ты помнишь, как о нем болтали тогда, в марте, когда он только приехал?
— Как-как? Шепотом. — чуть помедлив, ответил сапожник.
— А теперь говорят громко. Спорят. Ругают. Хвалят.
Сапожник покачал головой.
— Это нехорошо. — буркнул он после паузы.
— Это отлично! — улыбнулся булочник. — Ты разве не понимаешь? Едва ли так стали бы обсуждать того, кто лишь тень.
— А ты не слишком радуешься? — хмыкнул сапожник. — У меня отец, царствие ему небесное, прямо забегал, словно молодой. Словно просветление случилось и прилив сил.
— Может быть — охотно согласился булочник. — Тоже думал про это. Но… понимаешь… весной ощущалась пустота какая-то, а сейчас появился задор. Не у всех, но он появился. Хм. Видишь вон, за перекрестком, лавку Андреаса, — указал он на дальний конец улицы.
— Вижу.
— Весной два дня из трех там жена его людей принимала… Скорее просто ее сторожила. А он сам подрабатывал в порту. А сейчас сам сидит. Заказов еще мало, но уже нужды в порт бегать нету.
Сапожник снова хмыкнул и спросил:
— Получается, ты веришь в него.
— В кого? В Андреаса?
— В императора.
— А… Не знаю, — честно ответил булочник. — Весной я бы сказал «нет», а сейчас — не знаю.
Сапожник кивнул, принимая ответ. И глядя на то, как немного отдохнувший булочник встает и поднимает свою тяжелую корзину, спросил:
— Придешь завтра?
— Приду. И хлеб будет свежим.
Порт гудел и вонял.
Впрочем, как всегда. С кораблей постоянно что-то выкидывали за борт и испражнялись, что порождало удивительный аромат, который порой перемешивался с морской свежестью и разносился по окрестным кварталам.
Да.
Причалы последнее время стали убирать, чем немало удивили местных. Но осторожно и без фанатизма, не трогая старые завалы с порченой тарой. Именно тут и сидело, в ожидании работы, два грузчика с сочными прозвищами σίφων и πώγων[1]. За что получил свое смешное прозвание «сифон» первый из них уже никто и не помнил, а он не напоминал. Второй же, крепкий и широкий мужчина славился своей окладистой бородой.
— Гляди-ка, — сказал жилистый, показывая кусочком рыбы на корабль, который медленно и величаво подплывал. — Это к нам что ли пойдет?
— Далеко. Не разглядеть, — покачал головой широкий. И отломив небольшой кусочек лепешки, с удовольствием начал его жевать. — Хлеб…
— Да, — буркнул жилистый. — Я уж и вкус стал забывать.
— У рыбы?
— У хлеба.
— Хлеб… — продолжая жевать мягкую, свежую лепешку, которую они купили в складчину, повторил Борода.
— Слушай, а может, ну его?
— Что? Хлеб? — не понял широкий.
— Чего мы тут горбатимся? Пойдем к нашему императору служить?
Борода внимательно на него посмотрел. Словно доктор на заболевшего. После чего бесцеремонно схватился за голову и начал ее ощупывать.
— Эй! Ты чего! — взвился Сифон.
— Странно. Головой ушибся и видать, сильно, а шишек нет.
— Да не ушибся я!
— Тогда чего ты городишь? Где мы и где император? Зачем ему такие, как мы нужны?
— Мы крепкие.
— Ага… У-бе-ди-те-ль-но. — по слогам произнес широкий.
— Ты разве не слышал, что мальчишки болтают?
— Они постоянно что-то болтают.
— Э-э-э… Темнота! Император наш людей подбирает на улице. Ездит-то он неспроста. Высматривает все. И ежели кто глянется — к себе тащит.
— Ну да и Бог с ним. Мы то тут при чем?
— А пойдем к дворцу? Постучимся. Скажем — так и так, на все готовы. Возьмите на службу.
— Ой сказочник… — покачал головой широкий.
— Осточертело мне все это, — махнул он рукой на корабли и причалы. — Ты вот денег накопить смог?
— Нет. Откуда? — вполне искренне удивился Борода.
— Вот и я — нет.
— Все так живут. — пожал плечами широкий.
— А я — не хочу.
— А я? — не задумываясь ляпнул крепыш.
— И ты не хочешь. Доедай и пошли. Чего тянуть? Чай во дворце даже на чистке нужников кормят сытнее.
— Да чего ты заладил⁉ Это же через весь город идти! Пустое. — отмахнулся широкий.
— Не пойдешь, значит? — нахмурился жилистый.
— Смотри, — отмахнувшись от вопроса, произнес крепыш. — А корабль-то к этому причалу идет. Доедай скорее. Если успеем концы принять да помочь причалить — монетку кинут.
Так и случилось.
Опередили они всех, а одному, самому дерзком, Борода в зубы дал. Без злобы. Просто чтобы отстал.
Все хотели кушать… кхм… жрать, то есть. Посему, чтобы лишних драк не случалось, местные давно условились: кто первый дорывался к кораблю, тот по обычаю и помогал ему причалить. Поэтому наглеца этого, что полез поперек заведенного, никто не поддержал. Побурчали да разошлись. Да и эта парочка вскоре оказались снова свободна. Разгружаться или загружаться не требовалось. Хотя прибыл купец, но… мутный какой-то. Из Александрии. Сразу по прибытии отправился куда-то.
— Не нравится мне это, — покачал головой Сифон. — Вон сколько людей с оружием. Для купца не многовато?
— И товаров не видно. — согласился с ним товарищ. — Пошли к Скиасу.
— Думаешь?
— Пару раз он нам платил за такие сведения.
— А сколько раз гнал взашей? — скривился жилистый.
— Не убудет. — отмахнулся широкий. — Пошли. Дело верное. Очень мутно тут все. Да и куда купец-то направился?
— Вон. Вишь? За ним Янис увязался.
— Скорее пошли. Поглядим. И к Скиасу. Чую я дело верное.
— А к императору во дворец идти, значит, дело не верное. — надулся жилистый.
— Вот у торговца и спросим. — Борода почесал спину. — Но чую, ничем хорошим оно не закончится…
В этом маленьком храме было прохладно, несмотря на еще теплый сентябрьский денек. Хорошо. Спокойно.
Настоятель степенно делал обход и лишь покачивал головой. То тут, то там виднелись трещины во фресках, а местами даже пробелы, что отзывалось в его сердце болью. Ему было физически тяжело смотреть на то, как храм медленно рассыпался. А ведь его ремонтировать. Не очень давно. Лет семьдесят назад. Сам-то он не видел, но дед рассказывал…
И тут он заметил своего старого знакомого. Когда-то они были друзьями и вместе решили служить Богу, но пути их разошлись. Один ушел в монастырь, а второй остался в общине…
— Давненько я тебя не видел, — улыбнувшись, произнес настоятель. — Ты надолго в город?
— А? — обернулся монах и, увидев его, улыбнулся. — Доброго здравия. Нет. Я завтра уже обратно. По делам с кораблем прибыл. Да. А ты, я погляжу, все еще здесь.
— А куда мне деваться? — настоятель пожал плечами. — Люди те же. Беды те же. Только стены стареют.
Монах посмотрел на трещины.
— Когда стены трещат, люди начинают прислушиваться к эху. Даже если это всего лишь их собственный страх.
— Поэтично. Раньше это называли проще — слухами. — улыбнулся настоятель.
— У вас здесь говорят, что страх стал обычным делом.
— У нас здесь всегда говорят, — чуть помедлив, ответил настоятель.Просто раньше шептались, а теперь спорят.
— Спорят о человеке, — сухо сказал монах. — Это нехороший знак.
— О людях всегда спорят. — пожал плечами настоятель. — Вы просто слишком далеки от народа и не слышите их слов… их жизни.
Монах чуть нервно дернул щекой.
— Ты слышал, что о нем рассказывают?
— Слышал, — спокойно ответил настоятель. — Мне же исповедуются. А женщины живут этими шепотками.
— Про падучую. Про глаза. Про молчание, от которого люди отводят взгляд. Про это ты слышал?
— Да, конечно.
— И не видишь в этом опасности?
Настоятель поглядел на своего старого знакомца как-то устало… даже в чем-то печально.
— Я вижу опасность в том, что люди слишком придают значение словам. Пустым словам.
— Это не слова, — возразил монах. — Это признаки. Когда человек внушает страх не делом, а одним лишь присутствием — это не от Бога.
— От Бога или нет, — возразил настоятель, — решается не тем, что чувствуют при виде человека, а тем, что остается после него.
— Остается страх, — жестко сказал монах. — Разве ты этого не видишь?
— Остается порядок, — также жестко ответил настоятель. — И хлеб. И работа. И тишина по ночам в тех местах, где раньше резали друг друга.
Монах усмехнулся.
— Ты говоришь, как мирянин.
— Возможно, я просто стараюсь не врать самому себе.
— Прелесть порой ослепляет, — осторожно заметил монах. — А свет, который не от Бога, всегда холоден. Он ослепляет, но не греет.
— А ты сам видел свет Бога? — максимально ровно спросил настоятель.
— Я видел людей, которые его видели.
Настоятель кивнул.
Спокойно.
Равнодушно.
Почти что отрешенно. А потом добавил:
— А я вот видел, знаешь ли, другое. Каждый год из года в год наблюдаю за тем, как падают люди. Не из-за света или его отсутствия, а из-за гордыни пастырей, которые словно дети малые бегают за мечтой, но позабыли о делах и долге. Знаешь, почему я остаюсь тут? Потому что, заглядывая в глаза людей, и вижу жажду надежды. Хотя бы лучика. Вокруг все рушится. Все тлеет. Все умирают. А в них еще теплится вера. Ее искры. И надежда, что случится чудо и все переменится к лучшему.
Монах нахмурился и даже как-то помрачнел.
— Ты оправдываешь его.
— Я не оправдываю, — возразил настоятель. — Я не вижу в нем ни святого, ни бесноватого. Лишь правителя, который идет и делает. Молча. Как велит ему чувство долга… чувство совести.
— Бог не действует через страх, — упрямо повторил монах.
— И ужас объял всех, и славили Бога и, быв исполнены страха, говорили: чудные дела видели мы ныне. — возразил настоятель. — Лука. Глава пятая, стих двадцать шестой.
Он сделал паузу, внимательно глядя в глаза старого знакомого, который явно несколько растерялся. А потом добавил:
— По делам их узнаете их. А разве его дела не благи? Дурное дерево не несет добрых плодов. Не так ли?
— Опасные рассуждения, — покачал головой монах.
— Не опаснее рассуждений, — возразил настоятель, — в которых любая попытка навести порядок и помочь люди в жизни трактуется через прелести.
Монах отвернулся, впившись взглядом в трещины на фресках. Помолчал. А потом добавил:
— Ты защищаешь его, потому что тебе стало легче жить.
— Мне? — усмехнулся настоятель. — Для меня не изменилось ничего. Я все так же служу и наставляю людей, разрешая их мелкие тревоги, и укрепляю дух. Нет. Легче стало не мне, но людям. Они стали лучше жить. Чуть-чуть. Но лучше. А он — первый император за многие годы, который вспомнил о своих прямых обязанностях.
Монах молчал.
Долго.
Наверное, слишком долго, пока не сказал, словно выдавив из себя:
— На Афоне считают, что все это закончится плохо.
— У нас здесь все всегда заканчивается плохо, — вздохнул настоятель.
— И ты готов довериться ему?
— Нет. Но я и не готов осуждать его без доказательств. Здесь, в городе, знаешь ли, не только про него болтают.
Они замолчали.
Оба.
Но после минутной игры в гляделки монах первым перекрестился и сказал:
— Я буду молиться, чтобы это не оказалось прелестью.
— А я, — ответил настоятель, — чтобы слова не стали грехом.
Монах кивнул и пошел к выходу.
Настоятель же остался один.
Он пытался успокоить свои мысли, сильно встревоженные этим разговором. И когда уже было собрался пойти дальше, где-то недалеко отвалился еще один кусочек старой штукатурки — тихо, безо всякого света… Настоятель вздохнул, чуть тревожно. И пошел в столовую при храме. У него там имелась отгороженная коморка, в которой он вел дела. Он хотел еще раз посчитать и прикинуть расходы, потребные на ремонт… хотя бы самый простенький, чтобы весь этот распад остановить…
Константин медленно прогуливался по саду. Заброшенному, как и прежде. Он не мог себе позволить тратить деньги на пустое украшательство, не связанное с делом. Поэтому равнодушно пользовался тем, что имелось.
Вокруг было тихо.
А на душе пусто. Но рядом, у ноги терся щенок, от которого шло какое-то непередаваемое тепло искренней привязанности. Он его пару месяцев назад на улице подобрал. Совсем слабым — едва шевелился. Но глянулся чем-то. Вот и взял. А потом стал лично возиться.
Ухаживал.
Кормил.
Играл.
Дрессировал.
Не из особой страсти или любви. Нет. Ему в тот самый момент на улице почему-то захотелось рядом верного пса. Мощного. Настоящего. Которого нельзя купить. Словно озарение какое-то или порыв душевный. До сих пор не мог объяснить тот свой поступок.
В прошлой жизни он никогда не позволял себе такие слабости. А тут… видимо, какое-то эхо от старого владельца тела. Но, так или иначе, пес у него появился и теперь был рядом. Всегда. Даже в спальне.
Покамест этот щенок молосса еще не внушал страха, но уже никто незамеченным подойти не мог. Константин учил пса не только и не столько охранять, сколько контролировать и… хм… выявлять скрытое присутствие, а также искать сокрытое…
Наконец, император остановился, добродушно глянул на пса, присел и стал гладить это животное. Тщательно отмытое и расчесанное. Отчего каждое прикосновение было приятным обоюдно.
Мысли же его находились далеко.
Он осмысливал в голове свежую информацию, которая сегодня поступила от его осведомителей. Сводил ее в единую модель. И пытался оценить предел прочности городской элиты.
Она должна была посыпаться.
После тех ударов, которые он нанес, это было лишь вопросом времени. И он ждал. Спокойно ждал. И тосковал по Анне. И чем дольше становилась их разлука, тем печальнее ему становилось. Внезапно, лишь потеряв ее, он осознал, насколько ему было с ней хорошо. Не в сексуальном плане, нет. Этот аспект он давно и жестко контролировал, ибо главная уязвимость любого мужчины. Ему было с ней, о чем поговорить, она задавала интересные, умные вопросы… Константину казалось, что между ними даже стали возникать чувства, несмотря на попытки использовать друг друга в своих целях. Но не пошлый эрос, а возвышенное агапэ…
[1] σίφων (síphōn) и πώγων (pōgōn) (греч.) — сифон и борода.