1449, апрель, 25. Константинополь
Эта лавка стояла в стороне от больших улиц — там, где Город уже не пытался что-то из себя корчить, а просто жил: скупо, осторожно, не веря ни в завтра, ни в сытный прием пищи. Мало у кого были деньги, чтобы полноценно оплачивать работу ремесленника. Из-за этого заказы были редкими и дешевыми, едва позволяя ему сводить концы с концами.
Внутри пахло кожей, клеем и дымом.
А на низком столике у входа лежали шило, моток нитей, маленький нож и несколько кусков раскроенной кожи. Рядом же, у дверей, сев на самый свет, согнувшись, трудился сапожник. Он работал молча, с печатью грусти на лице.
Приближались шаги. Знакомые.
Сапожник быстро стрельнул глазами, «срисовывая» у дверей булочника, и тут же вернулся к своей работе. Не того, что печет, а того, что торгует в разнос.
— Ты хлеба принес?
— Принес. Как ты и просил.
— И опять недовес?
— Он у всех сейчас, — развел руками булочник.
Сапожник фыркнул.
Торговец хлебом оглянулся на улицу, ставя на землю свою корзину. Не потому, что боялся стражи. Нет. Стражи в этих местах не бывало. Здесь боялись соседей.
— Слышал, что опять говорят? — спросил булочник, понижая голос.
— Про кого? — сапожник с усилием потянул нить, затягивая шов. — У нас постоянно про всех болтают. Даже если человек умер — все равно кости моют, стараясь натереть языками до блеска.
Булочник усмехнулся.
Улыбка была кривой, как у человека, который все время держит лицо так, будто ему смешно, чтобы никто не понял, что ему страшно.
— Про императора, — тихо, как заговорщик произнес он.
Сапожник, наконец, поднял голову. Глаза его были усталые и внимательные.
— А про него и молчать невозможно. Он… — сапожник поискал слово, ткнул шилом в воздух, будто вылавливая его. — Он странный.
— Странный, — охотно подхватил булочник, несколько раз кивнув. — Не как прежние. Не как брат его. И не как те, что ходят с печатями.
Сапожник снова склонился к башмаку заметив:
— Прежние хоть привычные были. Как плесень: знаешь, где она. Уберешь — вылезет снова. А этот… улыбнется — страшно и холодно. Помнишь там, у порта? Вот то-то же. Если же молчит — будто тебя оценивает.
— Говорят, он любит, когда его боятся. — произнес булочник.
— Говорят, он не любит, когда его не боятся, — поправил сапожник. — Это разное. Тот, кто любит страх, на самом деле хочет почтения и ласки всякой. А этот… этот как остро отточенный нож, что лежит на столе. Вроде лежит спокойно, а ты все равно за лезвие хвататься не хочешь.
Булочник вздохнул.
— А знаешь, что меня больше всего пугает?
— Что?
— Он будто не наш. Не отсюда.
— Опять вчера пил? — устало спросил сапожник.
— Нет. Чего ты? Я о другом. Он… словно бы знает, чем все кончится.
— Если бы знал, сбежал бы. Кто знает — тот не остается. — Сапожник хмыкнул.
— А он остался.
— Значит, не знает, — упрямо сказал сапожник. — Или слишком гордый.
Булочник промолчал. Потом тихо добавил:
— Или ему все равно.
Сапожник дернул нить и отрезал ее коротко, зло.
— Никому не все равно. Даже мертвому неприятно, когда его могилу разоряют.
— Раньше, — сказал булочник, — хоть понятно было: сегодня хуже, завтра еще хуже, потом — конец. А теперь… как будто что-то шевельнулось.
Сапожник оскалился:
— Что у тебя там шевельнулось? Впрочем, не говори, старый охальник.
— Да ну тебя! Я же серьезно!
— Серьезно? Так, мухи тоже шевелятся над падалью. Это не значит, что она оживет.
Булочник хотел возразить — но не нашел слов. Он просто достал из корзины две лепешки, протянул сапожнику и сказал:
— Я просил одну, — возразил сапожник.
— Вторая от меня подарок. Поешь. На тебе совсем лица нет. Словно тебе конец пришел совсем.
Сапожник взял лепешки. Посмотрел на них так, как смотрят на вещь, от которой слишком мало пользы и слишком много унижения.
— Конец, — глухо повторил он. — Скорее бы.
— Не теряй надежды.
— Во что? — с горечью переспросил сапожник.
— Хотя бы в наши разговоры. С кем я еще стану обсуждать все эти глупости?
Город умирал, распадаясь, словно изъедаемый тленом заживо. Но порт был той его частью, которая цеплялась за будущее. Хрипел, кашлял, ругался и всячески отказывался залезать в могилу. Даже несмотря на то, что регулярно получал лопатой по голове.
На причале двое грузчиков сидели на перевернутом коробе. Перед ними — бочка, на бочке две большие кружки с дешевым вином, разбавленным водой, и куски соленой рыбы. Они жевали медленно и без всякого удовольствия. Есть хотелось — голод он не тетка, но эта рыба с самым дешевым пойлом давно их достала. Вот и давились через силу.
— Слышал? — спросил левый, такой широкий с руками, как дубовые ветви. — Болтают, будто у нашего императора глаза светятся.
Второй, худой и жилистый, сплюнул, вытер рукавом губы и недовольно заметил:
— У тебя тоже светятся, когда с похмелья в темноте на стену смотришь.
— Не-не, — упрямо сказал толстый. — Эти морячки из Генуи промеж себя болтали. Я же их язык разумею, хоть и помалкиваю. Те, что его привезли. Они сказывали, будто Его будто падучая взяла. Он упал, дергался. А глаза — как у кота в подвале.
Второй зажал рыбу зубами и, не отпуская, пробормотал:
— Моряки. Они тебе и про русалок[1] расскажут, если им налить.
— Так, им и налили. Я потом за ними приглядывал. И слышал, как они по пьяни болтали об этом же. И не один, а сразу трое. И складно так. Неужто все трое сговорились врать одинаково?
— Слышал, как пьяные моряки поймали русалку, а на утро, протрезвев, поняли, что это тунец и им всем стало очень стыдно?
— Ха! — хохотнул крепкий грузчик. — Не только слышал, но и видел таких.
— Вот и вся правда. Здесь так же.
Первый засмеялся, но смех вышел короткий и нервный.
— Ладно. Пусть не светятся. Пусть просто байки. Но вот что скажу: с тех пор как он приехал, в городе что-то… меняется.
— Меняется, — согласился второй. — Слухи новые. Лица у людей другие. Вон, вчера один купец из Галаты смотрел на нас так, будто мы ему должны.
— А ты должен?
— Я всем должен, — ответил жилистый. — Даже Богу должен. Но Бог хотя бы молчит. Этот, кстати, тоже молчал. Очень хотел что-то сказать, но молчал и оглядывался.
Крепкий потер подбородок.
И они замолчали, глядя, как по воде лениво плывет мусор, как вдали качается лодка, как на другой стороне, у итальянских кварталов, мелькают паруса.
— А если он и правда… — осторожно произнес крепкий, после долгой паузы, во время которой он только и слышал, как жилистый жевал эту мерзкую, чуть подтухшую слабосоленую рыбу.
— Кто?
— Император.
— И что император?
— Ну… как что? Не просто человек, говорю.
Второй пожал плечами.
— Так и что такого? Император же. С чего ему быть простым?
— Я же о другом.
— А тебе не плевать? Как по мне — лишь бы платили вовремя и не резали за чужие слова.
— Не режут же.
— Пока не режут. — произнес жилистый и, закинув в рот последний кусочек дурной рыбы, спросил. — Ты свою есть будешь?
В церкви было прохладно.
Тихо и прохладно. Она не нагрелась еще на солнце.
Люди приходили сюда… они и сами не знали зачем. Спасение? Для большинства обывателей это мало отличалось от пустой болтовни, оставаясь не более чем социальным ритуалом. Им хотелось жизни и спасения ДО смерти, а не после. Но такой опции не предусматривалось, поэтому они особенно и не вслушивались в слова. Просто приходили, чтобы почувствовать себя частью чего-то большого и живого, что еще не рассыпалось и не истлело…
У иконы Николая Чудотворца стоял мужчина в достаточно дорогой одежде и молился, благодаря за удачную и спокойную дорогу. Спокойно и технично, без явного рвения. Выполняя скорее привычный ритуал, чем важное сакральное действие…
— Георгий, — вежливо прошептала женщина подходя. — Давно тебя не видела. Уж не хворал ли ты?
— Дела… — развел он руками. — Пришлось отлучаться из города. В Трапезунд к родителям ездил.
— Здоровы ли?
— Слава Богу. А вы тут чем живете?
— Нотараса помнишь?
— Как старого пройдоху не помнить? Он меня до сих пор к себе на порог не пускает, после того случая.
— Говорят, что дочка его зачастила во дворец, — произнесла она голосом заговорщика.
— Врут, — возразила вторая женщина, стоявшая рядом.
— О! Кумушка! И ты тут? — удивился Георгий.
— Рада тебя видеть.
— А чего сразу врут? — насупилась первая женщина.
— Анна Нотарас… — произнесла кумушка это имя осторожно, словно оно могло обжечь. — Девка она умная. Слишком умная для своей доли. Такие или в монастырь уходят, или…
— Или к императорам в постель? — усмехнулся мужчина.
Она бросила на него быстрый взгляд.
— Не говори так. Здесь.
— А где еще? — пожал он плечами. — У лавок кричат, в порту смеются, а здесь хотя бы делают вид, что стыдно.
Женщина поджала губы.
— Говорят, он к ней благоволит.
— Благоволит… — мужчина покатал слово на языке. — Хорошее слово. Раньше это называлось иначе.
— Не язви, — сказала она. — Я не про это. Я про отца ее.
— А что отец?
— А то, что он, говорят, и нашим, и вашим. — кумушка понизила голос еще сильнее. — И дочку свою использует для этого.
— Удобно. — хмыкнул мужчина. — Да только скамейки порой оказываются очень скользкими.
— Вот именно. И все видят его дела. Шепчутся.
— Думаешь, дурным чем-то это закончится? — спросила первая женщина.
— Я не знаю, — покачала кумушка головой. — Злые языки говорят: если она и правда близка к императору, то Нотарас думает, что так он и город удержит, и себя не потеряет.
— А император? — спросил мужчина.
— А император, — кумушка усмехнулась без радости, — не похож на того, кто любит, когда его используют.
— Если это правда — плохо. Если неправда — еще хуже. Слышал я про суд у Софии, слышал. С таким шутки плохи.
— Уже болтают, — продолжила кумушка, будто Нотарас собирается его предать ради своих интересов. И притупляет бдительность дочкой. Она ведь у него красавица.
— А Анна? Ты же говоришь — умница. Зачем ей это все?
— Ее же в монастырь после всего этого отправят. Неужели Лукас этого не понимает?
Кумушка закрыла глаза на миг и произнесла:
— В странные дни мы живем.
Первая ей охотно поддакнула.
Из храма донесся глухой звон — не колокольный, а внутренний, будто кто-то задел цепь.
Обе женщины вздрогнули.
— Пойду, — сказала кума.
— И так много сказали, — согласилась с ней первая.
— Много, — согласился с ними Георгий, внимательно наблюдая.
Она шагнула к выходу первой, но на полушаге остановилась и не оборачиваясь добавила:
— Знаете, что самое странное?
— Что?
— Никто не говорит, что он неправ. Говорят только, что он опасен.
После чего обе женщины быстро удалились, а мужчина остался у стены, глядя на потемневшую от времени икону.
Долго.
Минут пять, а может, и больше. Он не мог больше молиться. Он думал о том, что ему рассказала, и складывал воедино с тем, что уже успел узнать. Представитель торгового дома из Трапезунда.
Наконец, он не выдержал и пошел на выход. Место совершенно не подходило для тех мыслей, которые его тревожили. Требовалось срочно собрать как можно больше сведений и максимально прояснить ситуацию. Ибо чутье его прямо вопило: что-то происходит и есть шанс заработать…
Анна вошла к отцу без приглашения и уселась в кресло, молча уставившись на него.
Лукас Нотарас сидел зарывшись в бумаги. И был немало удивлен этим вторжением. Обычно дочка вела себя куда тактичнее и не тревожила его по пустякам… от этой мысли он чуть вздрогнул и спросил:
— Что случилось?
— Ничего, — ответила Анна. — Пока.
— Это слово мне не нравится, — настороженно произнес Лукас.
Анна встала и подошла ближе.
Она держалась прямо, но в движениях была резкость и неловкость — та, что появляется у людей, которые слишком рано поняли, что их будут отодвигать в сторону «ради их же блага».
— Я была у Софии, — сказала она, будто это что-то значило.
Лукас дернул плечом.
— И?
— Там говорят.
— Везде говорят, — устало возразил он. — Это город. Он живет разговорами. Что же ты такого услышала, что настолько встревожилась и решила меня отвлечь?
— Говорят про него, — очень серьезно произнесла она.
Лукас поднял глаза и посмотрел на дочь так, будто хотел сказать: «Не произноси», но Анна не послушалась:
— Про императора. Про то, что он делает. Про то, что он может сделать дальше.
— Может, — коротко ответил Лукас и опустил глаза, собираясь читать дальше.
Анна наклонилась к столу и ткнула пальцем в одну из бумаг — не читая, просто привлекая внимание.
— Отец, — сказала она, и голос ее стал тише. — Я слышала другое. Не в церкви. Не на улице. От людей, которые… не должны болтать.
Лукас застыл. На миг — только на миг — в его лице мелькнуло что-то вроде тревоги.
— От кого?
Анна смотрела прямо.
— От людей тех, с кем ты последнее время слишком часто общаешься.
Лукас медленно положил перо.
— Анна.
— Не перебивай, — резко сказала она и тут же сама смягчилась, будто испугалась собственной смелости. — Они хотят его обмануть.
Лукас молчал.
— Они обсуждают дело. Шелк. Мастерскую. Деньги. Они делают вид, что это ради города. А на самом деле…
Анна замолчала, подбирая слово.
— На самом деле они хотят его предать, — сказала она наконец просто, по уличному, и это слово прозвучало в комнате, как плевок на мрамор.
Лукас резко встал.
— Тише.
— Почему тише? — Анна тоже поднялась. — Ты боишься стен? Или боишься меня?
Лукас шагнул к ней, и в его движении было нечто, чего Анна давно не видела: раздражение на грани страха.
— Ты вообще понимаешь, куда лезешь?
— Я понимаю, что они играют. — Анна сжала кулаки. — И что это может его разозлить.
— А если разозлит? — Лукас почти прошипел. — Ты думаешь, он будет разбираться, кто прав, кто виноват? Он ударит — и попадет по всем. По всем, Анна.
— Тогда надо остановить их, — сказала Анна.
Лукас смотрел на нее долго. Потом устало опустил плечи, как будто на секунду стал очень старым.
— Остановить? — тихо переспросил он. — Кого? Их? Или его?
— Их, — твердо сказала Анна.
— Не лезь, дура! — рявкнул он. Слова были грубые, но голос — не злой. Скорее отчаянный. — Не лезь, пожалуйста.
Анна побледнела.
— Так ты меня так защищаешь? — спросила она, и в голосе прозвучала обида.
— Я защищаю тебя, себя, всех нас и то, что у нас еще есть.
Анна отступила и спросила с вызовом:
— А что у нас есть, отец? Бумаги? Печати? Твои сундуки? Твои привычки?
Лукас дернул губой, будто хотел усмехнуться, но не смог.
— У нас есть жизнь, — сказал он. — Пока.
Анна смотрела на него. Потом медленно сказала:
— А у него есть воля. И он не любит, когда его используют.
Лукас резко поднял руку: остановить, не ударить.
— Хватит! Ты сказала. Я понял. — он, обойдя стол, подошел ближе, наклонился к ней так, чтобы никто не услышал, даже стены. — Запомни: в этом городе слухи убивают быстрее меча. И ты — не меч.
Анна сжала губы.
— Тогда кто я?
Лукас помолчал.
— Ты — моя дочь, — сказал он наконец. — И потому ты не имеешь права быть смелой там, где смелость — это просто глупость.
Анна отступила на шаг, словно получила пощечину.
— Ты… что ты такое мне говоришь?
— Я говорю: живи, — мрачно произнес Лукас. — И не делай так, чтобы за твою правду расплачивались другие. Правда — она никому не нужна, уж поверь моему опыту.
Анна смотрела на него еще мгновение. Потом резко развернулась и пошла к двери.
У порога она остановилась и не оборачиваясь добавила:
— Не играй с ним. Хотя бы ты.
— Воля без денег, что стена из воздуха. Второй раз он не сможет повторить то, что сотворил у Святой Софии. Все к этому готовы.
Анна глянула на отца через плечо:
— А почему ты думаешь, что у него нет денег?
— Потому что у Деметриоса в руках все его доходы. И только от него зависит, что он получает и с чего живет.
— Он нашел тайник Алексея Ангела, отец. У него есть деньги.
— Что⁈ — опешил Нотарас.
— Ты даже не представляешь, против кого затеял опасную игру. Неужели ты ничего не понял из того стихотворения, которое по твоему приказу донесли на Афон? Неужели ты не слышал, что о нем говорят в порту?
Лукас не ответил. Он не знал, что дочь об этом узнала.
Анна же усмехнулась и вышла.
Лукас остался один среди бумаг. И тишина дома вдруг стала тяжелой, давящей, словно это и не дом вовсе, а склеп.
Он не двигался и напряженно думал.
В уме он уже раскладывал людей на две кучки: тех, кто успеет переобуться, и тех, кого переедут.
А слухи…
Слухи порой убивают быстрее меча.
Лукас знал это лучше многих — и потому никогда не позволял слухам жить без хозяина.
Теперь хозяина нужно было назначить. Грамотно. Хотя бы для того, чтобы обезопасить себя от этой хладнокровной, зубастой твари. Если верить портовым легендам…
— Кто бы мог подумать? — покачал он головой. — Silentium ethasta[2]…
[1] Русалки в современном понимании (женщина с хвостом рыбы) вошли в морской фольклор в XIV-XV веках. И в Средиземном море тоже.
[2] Silentium et hasta (лат.) — Тишина и копье, как образ «смертельно опасные удары в тишине».