В Патриарших палатах пахло ладаном и старой влагой. Сводчатые потолки поглощали свет от немногих лампад, оставляя в углах густые, непроглядные тени. Патриарх Иов, тяжелый и невозмутимый, как гора, сидел в резном кресле, его пальцы медленно перебирали чётки из черного дерева. Напротив, с почтительным видом, стоял князь Василий Шуйский. А между ними, у стола с разложенными свитками, находился Григорий. Он был здесь не как обвинитель, а как «свидетель» — нейтральная сторона, призванная государем для «вразумления и наставления».
— Итак, владыко, — голос Шуйского был сладок, как патока, но глаза, маленькие и острые, блестели сталью. — Молва о чуде в Суздале растёт. Народ жаждет зреть милость Божию. Не пора ли признать явление лика святым и совершить молебен? Сие укрепит веру и утешит смятение умов.
Иов вздохнул. Он был человеком порядка и не любил самодеятельных «чудес», особенно тех, что имели явный политический привкус.
— Всему свое время, князь. Явление надлежит изучить, дабы не впасть в прелесть. Игумен Корнилий ревностен, но… пылок.
— Пылкость в служении Господу — не грех, а добродетель, — парировал Шуйский. — И народ уже видит в сём знак. Знак того, что Господь не оставляет Русь и указывает на истинных чад своих.
Наступила пауза. Иов смотрел на Шуйского с немым укором. Он понимал игру, но прямых доказательств клеветы у него не было. И тут тихо, почти беззвучно, заговорил Григорий.
— Владыко, прости моё недостоинство, — он склонил голову. — Но, помнится, в летописях монастырских я читал… об игумене Корнилии. Было сие давно, в годы молодости его. Некая… история. С послушником. И дело о долгах. Мне ли, грешному, рассуждать о сём? Но дабы не запятнать святость истинного чуда, может, стоит поручить расследование иному, более… бесстрастному иноку?
Он не смотрел на Шуйского, но кожей чувствовал, как тот замер. Атмосфера в палатах стала густой и тяжёлой, как свинец. Григорий не произнёс ни одного прямого обвинения. Он лишь намекнул на существование компромата, который, будучи обнародованным, превратил бы «благочестивого» игумена в содомита и должника, а его «чудо» — в грязную фальшивку.
Лицо Иова потемнело. Он понял всё без слов. Его взгляд, тяжелый и разочарованный, уставился на Шуйского.
— Брат Григорий прав, — медленно проговорил Патриарх. — Ревность не по разуму вредна. Явление в Суздале будет изучено комиссией из Заиконоспасского монастыря. Без спеха. И без лишней молвы. Благодарю тебя, князь, за ревность. Но далее мы сами разберёмся.
Шуйский стоял, и его щёки покрылись густым багровым румянцем. Он проиграл. Проиграл без единого выстрела, без открытого обвинения. Его оружие — слухи и намёки — было обращено против него же. Он кивнул, скрипя зубами, поклонился и, бросив на Григория взгляд, полный такой лютой ненависти, что того бросило в жар, вышел.
Когда дверь закрылась, Иов долго смотрел на Григория.
— Тяжкий дар у тебя, брат. Видеть сокрытое. Порой я думаю, не от лукавого ли он.
— Всякий дар от Бога, владыко, — тихо ответил Григорий. — А как мы его употребим — наш выбор. Я выбираю употреблять дар на защиту государя и Церкви от волков в овечьих шкурах.
Он вышел из палат, чувствуя себя так, будто провёл несколько часов в душной печи. Первая открытая схватка была выиграна. Но Григорий знал — Шуйский не простит. Ответный удар последует обязательно.
Он не ошибся.
Вечером того же дня, когда Григорий спускался по лестнице из своих покоев, из тени колонны к нему шагнула фигура. Это был один из его людей, Артемий. Его лицо было серьезным.
— Брат Григорий. На нас вышли.
— Кто?
— Люди Шуйского. Не грубая сила. Хитрее. Подьячий из Поместного приказа, Истомин. Стал расспрашивать про тебя. Где появился, кто родители, откуда столь глубокие познания. Говорит, для «летописи» приказной. Но вопросы задавал не летописные.
Ледяная рука сжала сердце Григория. Шуйский перешёл в контратаку. Он не мог дискредитировать дела Григория — они были слишком успешны и одобрены царём. Он решил дискредитировать его самого. Найти корни. А корней у Григория Тихонова не было. Он был человеком из ниоткуда.
В своей каморке Григорий зажёг свечу и уставился на пламя. Паника подкатывала к горлу. Что он может противопоставить? Он не мог придумать себе биографию — любая ложь была уязвима. Он не мог бежать. Оставалось одно — атаковать первым. И атаковать по-новому. Не через компромат, а через демонстрацию силы. Силы его «всевидящего ока».
Он вызвал Тимофея и отдал тихие, быстрые распоряжения. Не стал скрываться. Решил сыграть на опережение и показать Шуйскому, что любое движение в его сторону будет немедленно замечено и парировано.
На следующее утро князь Василий Шуйский, выходя из своих палат, обнаружил у дверей небольшой, аккуратно завёрнутый свёрток. В нём лежала дорогая, иноземная кукла в парчовом платье — точь-в-точь как те, что он тайно возил Алёнке. И короткая, без подписи, записка, начёртанная знакомым уже ему убористым почерком:
«Князь, побереги слепоту девичью. Мир жесток. А мы, грешные, призваны его охранять. От всех напастей. И от излишнего любопытства тоже».
Эффект был ошеломляющим. Шуйский, по свидетельству слуг, побледнел как полотно и запёрся в кабинете на весь день. Он понял всё. Ему не просто пригрозили. Ему показали, что его самая сокровенная тайна — не тайна. Что за ним не просто следят, а видят насквозь. И что его удар по прошлому Григория будет стоить жизни слепой девушке. Это был ультиматум. Безмолвный и беспощадный.
В тот же вечер к Григорию, в его подклет, пришёл сам подьячий Истомин. Он был бледен и дрожал.
— Брат Григорий… я… я более не буду. Князь Василий велел прекратить все расспросы. И передать… — он замялся, — передать, что он ценит вашу… заботу о страждущих.
Григорий кивнул и отпустил Истомина, не сказав ни слова. Когда дверь закрылась, он опустил голову на руки. Григорий только что спас себя. Выиграл ещё одну битву. Запугал одного из самых могущественных людей России.
Но победа была горькой, как полынь. Он не просто угрожал. Он использовал невинную девушку как щит. Переступил через ту последнюю черту, что отделяла защиту от жестокости. Он стал тем, кого боялся, — тенью, которая не просто видит, но и душит.
Григорий сидел так до глубокой ночи, глядя на колеблющееся пламя свечи. Оно отбрасывало на стены причудливые, пляшущие тени. И казалось, что одна из них — его собственная, и она с каждым часом становится всё больше, чернее, безжалостнее. Он вступил в игру теней. И теперь должен был играть до конца, даже если это означало — раствориться в них самому.