«Ибо никто не может положить другого основания, кроме положенного, которое есть Иисус Христос».
Проснулся Григорий от того, что в щель между ставнями бил прямой, наглый и ясный луч майского солнца. Он лежал на своей походной кровати в казённых покоях и несколько минут просто не мог понять, что с ним. Не было привычного свинцового чувства тревоги, сжимавшего грудь с самого утра. Не было необходимости сразу же начинать лихорадочно соображать, просчитывать ходы, выискивать угрозы.
Вместо этого была пустота. Странная, непривычная, почти звенящая пустота. Как будто из него вынули раскалённый, отравляющий душу стержень его миссии, тайны, гордыни. Он был лёгок, как пустая скорлупа.
Григорий поднялся, подошёл к умывальнику, плеснул в лицо ледяной воды. Вода стекала по бороде, капала на грубую рубаху. Он поймал своё отражение в потемневшем оловянном зеркале. Те же глаза, те же морщины, та же проседь в волосах. Но что-то изменилось в выражении лица. Исчезла напряжённая готовность к удару, настороженность зверя в клетке. Взгляд был спокоен. Устал, но спокоен.
«Я больше не пророк, — напомнил он себе. — Я просто советник. Совесть. Если царь захочет ею воспользоваться».
Первым делом Григорий отправился не в свою подземную канцелярию, а в ту самую каменную темницу, где содержался Степан. Дверь была не заперта. Часовой у входа, увидев его, нехотя отдал честь, но в глазах читалось замешательство.
Внутри было темно и сыро. Степан сидел на голых досках нар, прислонившись головой к стене. Он не пострадал от пыток — приказ Бориса опередил палачей. Но от пребывания в этом каменном гробу его лицо стало землистым, глаза впали. Увидев Григория, он не дрогнул, лишь медленно перевёл на него взгляд, полный немого вопроса и усталой обиды.
— Выходи, — тихо сказал Григорий. — Ты свободен.
Степан не двинулся с места.
— Зачем? — голос был хриплым от молчания и сырости. — Чтобы завтра снова оказаться здесь? Или на плахе? Я своё выбрал. Ты — своё.
— Я ошибался, Степан, — Григорий не стал оправдываться. Слова шли тяжело, как булыжники. — Запутался в своих хитросплетениях. Думал, что играю в великую игру, а оказалось, что играю в палача. Прости меня. Не как господина — как друга, которого у тебя не стало.
Степан молчал, глядя в пол.
— Государь милует тебя, — продолжал Григорий. — Выдаёт десять рублей из казны. Можешь уехать из Москвы. Начать жизнь заново.
— А ты? — резко спросил Степан. — Ты тоже начинаешь заново? Или так и будешь ходить по краю пропасти с его царским величеством?
Григорий вздохнул.
— Я остаюсь. Но я больше не «Смотритель». Я… буду говорить царю правду. Какую смогу. Это моё покаяние.
Впервые Степан поднял на Григория полный взгляд. В его глазах что-то дрогнуло — не прощение, нет, до него было ещё далеко. Но, возможно, тень понимания.
— Правду, — с горькой усмешкой повторил он. — Ну, смотри, брат Григорий, чтобы эта правда тебя самого не сожрала. Она, знаешь ли, не менее опасна, чем ложь.
Он медленно поднялся, пошевелил затёкшими плечами и, не глядя на Григория, вышел из камеры, ступив из мрака на солнечный, залитый весенним светом двор.
Григорий смотрел вслед. Он понимал, что шрамы от этой истории останутся навсегда. Но хотя бы она не закончилась кровью.
Следующей его целью были палаты царицы Ирины. Её отношение всегда было двойственным — настороженная благодарность за утешение Фёдора и ревнивая защита брата. После вчерашнего она наверняка уже знала всё.
Его впустили сразу. Ирина сидела у окна, вышивая. Лицо её было бледным и сосредоточенным. Она не подняла глаз, когда Григорий вошёл и поклонился.
— Что тебе, брат Григорий? — её голос был холоден и ровен. — Пришёл за новыми полномочиями? Или, может, хочешь и мою душу перекроить по своим новым лекалам?
— Нет, государыня. Я пришёл… предупредить.
Она наконец посмотрела на него. Взгляд был испытующим.
— Предупредить? Меня? О чём?
— О том, что я больше не тот человек, каким был. И не буду. Вчера я рассказал вашему брату всю правду о себе. Всю. Он её принял. И я прошу… я надеюсь, что и вы сможете принять это. Я не святой, не пророк. Я грешник, который пытался искупить одну ложь другой. Но теперь ложь кончилась.
Ирина отложила вышивку. В её глазах плескалось море противоречивых чувств: недоверие, надежда, боль.
— Борис… он после разговора с тобой был иным. Не таким, как после совета с боярами. Не таким, как после доносов. Он был… спокоен. Такого я не видела с самой смерти царя Фёдора. Что ты сделал с ним?
— Я ничего не сделал, государыня. Просто перестал делать. Перестал врать, хитрить, подтасовывать. Показал ему себя. И, кажется, в этом была правда, которой ему не хватало.
Григорий помолчал, глядя на её руки, сжимающие край пяльцев.
— Я знаю, вы не доверяете мне. И будете правы. Доверие нужно заслужить. Я лишь прошу дать мне этот шанс. Не как пророку. Как человеку, который хочет помочь вашему брату нести его крест. Больше ничего не могу предложить.
Ирина долго смотрела на него, и постепенно лёд в её глазах начал таять.
— Фёдор Иоаннович верил тебе, — тихо сказала она. — Он говорил, что в тебе есть свет. Я этого света не видела. Видела лишь холодный огонь расчёта. Но сегодня… сегодня я, кажется, начинаю понимать, о чём он. — Она кивнула. — Ладно. Шанс ты получил. Смотри же, не обмани его доверия. И моего.
В Кремле, однако, нашлись те, для кого новая реальность была подобна грому среди ясного неба. Князь Василий Шуйский, узнав, что Степан отпущен на свободу с царским жалованьем, а Григорий не просто не казнён, но удостоен долгой ночной беседы с государем, в ярости разнёс свой кабинет.
— Он что, совсем разум потерял?! — шипел Василий, обращаясь к своему доверенному дьяку. — Этот колдун, этот проходимец обвёл его вокруг пальца! Исповедь? Правда? Да он насмехается над ним! И мы все теперь будем держать ответ перед этим бродягой?!
Он понимал, что почва уходит из-под ног. Его главное оружие — интрига, намёк, компромат — теряло силу против того, кто добровольно сложил с себя все доспехи. Как бороться с тем, кто сам назвал себя грешником?
— Нет, это какая-то новая хитрость, — бормотал Шуйский, бегая по комнате. — Более тонкая. Более опасная. Надо ждать. И копать. Должна же быть у него настоящая тайна. Та, которую он не расскажет никогда.
Тем временем, в личных покоях Бориса шло совещание. Присутствовали лишь он, Патриарх Иов и Григорий. Царь выглядел по-прежнему усталым, но собранным. Он разложил на столе отчёты из северных уездов.
— Хлеб не родил, — без предисловий сказал Борис. — Весна холодная, дожди залили посевы. В некоторых волостях уже начался падёж скота. Твой «голод», Григорий, стучится в дверь. Что скажешь?
Старый Патриарх Иов смотрел на Григория с нескрываемым подозрением. Весть о его «исповеди» дошла и до него, но он, в отличие от Годунова, видел в этом не очищение, а новую ересь.
Григорий подошёл к столу. Он смотрел на карты и отчёты не как всезнающий провидец, а как учёный, анализирующий данные.
— Меры, которые мы начали, — запасы, амбары — это хорошо, Государь. Но их недостаточно. Голод — это не только отсутствие хлеба. Это — паника. Это — спекуляция. Это — бегство людей с земель, мародёрство. Нужны не только запасы, но и порядок.
— Церковь развернёт усиленную благотворительность, — промолвил Иов. — Монастыри откроют свои житницы.
— И это поможет, Ваше Святейшество, — кивнул Григорий. — Но нужно больше. Нужны царские указы. Первый: твёрдые цены на хлеб. Никто не имеет права продавать его дороже установленной цены под страхом конфискации. Второй: организация общественных работ. Ремонт дорог, укрепление городов. Люди будут получать еду за труд, а не за милостыню. Это сохранит их достоинство и предотвратит бунты. Третий: переселение. Из самых голодных уездов — в те, где ситуация лучше. Нужно организовать перевозки, обеспечить людей на новом месте.
Он говорил спокойно, деловито, опираясь не на знание будущего, а на логику и исторический опыт — как свой, так и почерпнутый из книг. Он не пророчествовал, он предлагал решения.
Борис слушал, внимательно глядя на Григория.
— Твёрдые цены… Бояре взвоют. Их карманы пострадают.
— Лучше пусть воют бояре, чем гибнет народ, Государь, — твёрдо сказал Григорий. — Народ, оставшийся без хлеба и крова, найдёт, кому предъявить счёт. И это будет не боярин-спекулянт, а вы.
Годунов мрачно усмехнулся.
— Учусь я у тебя, учитель, говорить горькие вещи. — Он перевёл взгляд на Иова. — Что скажете, Отче?
Патриарх долго молчал, разглядывая Григория.
— Меры… разумны, — наконец изрёк он неохотно. — Хотя и суровы. Но я не о том. Откуда у тебя, брат Григорий, сия мирская премудрость? Не от книг же одних?
Григорий встретил его взгляд.
— От ошибок, Ваше Святейшество. Своих и чужих. Я видел, к чему ведёт бездействие власти перед лицом беды. И теперь лишь предлагаю то, что, как мне кажется, может помочь. Решающее слово — за государем.
Иов покачал головой, но не стал спорить. Предложения были слишком здравыми, чтобы от них отмахиваться.
Борис откинулся на спинку кресла.
— Будет так. Пиши указы. Я их подпишу. Патриарх, благословите наши начинания. И молитесь, Отче. Молитесь, чтобы нам хватило сил и ума пережить эту напасть.
Когда Иов удалился, Борис указал Григорию на кресло напротив.
— Садись. Ты сегодня не похож на себя. Спокоен. Как будто с плеч свалилась гора.
— Так оно и есть, Государь, — Григорий сел. — Я нёс камень, который был не по силам. Теперь я его положил. И мне легче. Хотя работа предстоит куда более тяжкая.
— Почему тяжкая? — прищурился Борис.
— Потому что раньше я боролся с призраками из будущего. А теперь придётся бороться с настоящим. С голодом, с холодом, с человеческой жадностью и глупостью. Это куда сложнее. Но зато это — реально.
Он посмотрел в окно, на яркое майское солнце, которое не предвещало беды.
— И это имеет смысл.